Book: Фаза Урана



Фаза Урана

Кирилл Чистяков

Фаза Урана

«Лети, рожденные Геей-Землею и Небом-Ураном, были ужасны и стали отцу своему ненавистны с первого взгляда. Едва лишь на свет кто из них появился, каждого в недрах земли незамедлительно прятал родите ль, не выпуская на свет, и злодейством своим наслаждался. С полной утробою тяжко стонала Земля-великанша. Злое пришло ей на ум и коварно-искусное дело. Тотчас породу создавши седого железа, огромный сделала серп и его показала возлюбленным детям и, возбуждая в них смелость, сказала с печальной душою:

– Дети мои и отца нечестивог! Если хотите быть мне послушными, сможем отцу мы воздать за злодейство вашему: ибо он первый ужасные вещи замыслил, – так говорила.

Но, страхом объятые, дети молчали. И ни один не ответил. Великий же Крон хитроумный, смелости полный, немедля ответствовал матери милой:

– Мать! С величайшей охотой за дело такое возьмусь я. Мало меня огорчает отца злоимянного жребий нашего. Ибо он первый ужасные вещи замыслил, – так он сказал.

Взвеселилась душой исполинская Гея. В место укромное сына запрятав, дала ему в руки серп острозубый и всяким коварствам его обвила. Ночь за собою ведя, появился Уран, и возлег он около Геи, пылая любовным желаньем. Неожиданно левую руку сын протянул из засады, а правой, схвативши огромный серп острозубый, отсек у родителя милого быстро член детородный и бросил назад его сильным размахом. И не бесплодно из Кроновых рук полетел он могучих: сколько на Землю из члена ни вылилось капель кровавых, все их Земля приняла. А когда обернулися годы, мощных Эринний она родила и великих Гигантов с длинными копьями в дланях могучих, в доспехах блестящих, также и Нимф, лоном коварных. Член же отца детородный, отсеченный острым железом, по морю долгое время носился, и белая пена взбилась вокруг от нетленного члена.

И дал в поношенье детей великий Уран-повелитель. Руку, сказал он, простерли они к нечестивому делу и совершили злодейство, и будет им кара за это».

…рекомендуется читать ночью


Фаза # 1

I. Утро

…Когда мне снится изгиб ударной волны, я просыпаюсь. Долго пытаюсь освободиться от теплой и влажной простыни, шершавой, как кошачий язык. Потом с судорогой бью ладонью по стене, ищу курносую кнопку светильника. Уже захлебываясь темнотой, слышу приятный, яростный щелчок пластмассы, сочный и громкий, словно лопнувшая тыква. Тут же, в мгновение, вспыхивает нить вольфрама – яркая, горящая струна, и надо мной, на белом шнуре проводки, уныло, как повешенный фашистский преступник, раскачивается хрупкая колба электролампы.

Я смотрю в ее сердцевину, смотрю до боли, до оранжевых кругов в глазных яблоках. Переворачиваюсь на живот, и раскладушка подо мной скрипит своими больными дюралевыми суставами. Я лежу долго, покусывая набитую перьями подушку. Вокруг меня, как бомбардировщики, гудят комары, о чем-то молчат хладнокровные стены. Я лежу и думаю. Думаю, для чего проснулся. Ответа нет.

Я знаю, спустя всего несколько часов рассвет бензиновыми разводами украсит небо, затем небо станет голубым, начнется день… Солнце нагреет асфальт, асфальт станут клевать птицы. Но это будет потом, а сейчас, сейчас я себя чувствую, как разряженная батарейка. Я пуст, в голове засвеченная лента воспоминаний. Во рту кусок свинца. Вместо слюны – щелочь.

Пытаюсь снова заснуть. Безрезультатно.

В этом Доме я живу уже месяц.

II. Початок

…Этот Дом стоял одиноко всегда. Долгие годы его окружало только поле кукурузы. Говорят, раньше оно тянулось до самого горизонта, а может быть, и дальше – этого никто не помнит.

Летом поле покрывалось мужскими и женскими соцветиями. Ветер ласкал метелки, початки затвердевали от соков. Так кукуруза размножалась. Когда наступала пора собирать ее или сеять, появлялась сельскохозяйственная техника: комбайны и тракторы. Издалека они напоминали забытые детали от детского конструктора.

Зимой, когда осень погибала, кукуруза завершала свой однолетний цикл. Поле покрывалось коростой снежного наста и на нем больше ничего не росло. Вороны, прилетавшие с севера, ходили по полю вразвалку, как маленькие динозавры, оставляя за собой трехпалые отпечатки лап.

В феврале, далеко на границе полей, появлялась вереница танков. Где-то там, на краю земли, они очерчивали параллельные логарифмические гирлянды гусеничных следов. Шли учения – рядом находилась закрытая танковая часть.

Офицеры части как раз и населяли одинокий Дом. Каждый день их жены развешивали на бесконечных линиях бечевки белые полотнища белья, варили суп из перловой крупы и лавровых листьев, сплетничали и прелюбодействовали с соседями. Чьи-то, рожденные здесь, дети без устали сновали по двору, играя в давно забытые игры. Их смех часто звучал на чердаке, забитом головоломками пыльного хлама, или в стоявшей посреди двора голубятне, наполненной пухом и пометом. Дети были веселы и беззаботны, мечтали стать красноармейцами и убивать врагов. Каждое утро их возили на автобусе в городскую школу по залитому смолой шоссе.

Жизнь обитателей Дома, словно утвержденная воинским уставом, длилась однообразно и уверенно – чередой безликих четок. В ее круговороте бижутерией сверкали лишь даты свадеб, похорон и именин. Эти дни ознаменовывались пьянством, игрой на аккордеоне и общими драками. Фотокарточки, пожелтевшие, будто от вирусного гепатита, навсегда запечатлели эти радостные мгновения в выражениях лиц офицеров, их жен и детей. На этих диапозитивах все счастливы. Счастливы точно так же, как нарисованные герои поздравительных открыток, отрывных календарей и агитационных плакатов той эпохи. И мне становится немного не по себе, когда я думаю, что большинство из этих людей уже мертвы…

…А Дом все еще стоит. Кривая похорон в нем уже давным-давно перевесила кривую именин. Свадьбы совсем сошли на нет. Последний аккордеон перекочевал на чердак еще до Независимости. Драться стало некому взрослые превратились в беспомощных стариков, а их дети разъехались по свету. Кто-то из них, поговаривают, стал большим начальником; многие спились.

Как-то незаметно владения мегаполиса окружили, застали врасплох одинокий Дом. Теперь вокруг него высятся многоэтажные полипы спального района. Поле кукурузы сожжено и залито бетоном. За шоссе тянется желоб строящейся ветки метро. Мимо за час проезжает автомобилей больше, чем в былые годы за месяц. Голубятню снесли и птицы улетели. На ее месте высится трансформаторная будка. В дождливые вечера она недовольно гудит, как больной ревматизмом ветеран…

…Но Дом своего одиночества не утратил. Напротив, только его усугубил, из партизана превратившись в коллаборациониста. Жители нового микрорайона его сторонятся и не подходят ближе, чем того требует их ежедневный распорядок. Развесистые клены, посаженные солдатами полвека назад, стерегут покой; сигнализируют о приходе лета зеленой маскировкой и извещают о наступлении осени палыми депешами листьев. Стены, осыпаясь, пылят штукатуркой и скрывают за собой последних обитателей – мирно доживающих свой век пенсионеров – полусумасшедших, полунищих и совершенно безобидных. Кое-где на лестничных пролетах еще попадаются детские рисунки – парящие в пустоте голуби и гусеничные машины с пятиконечными звездами. Они кажутся не менее архаичными, чем наскальная графика Альтамиры.

Танковая часть по-прежнему скрывается за забором, выросшим за время последних пятилеток метров на восемь. Оттуда время от времени доносится рев техники и вой собак. Еще с семидесятых часть стала считаться секретной. Холм, на котором стоит часть, носит издевательское название Друг. То, что происходит за забором, никого не интересует…

…В ближайшем супермаркете, где я покупаю продукты, килограмм кукурузы в разгар сезона стоит шестьдесят копеек…

III. Диафильм

…Итак, этим летом я обитаю в двухкомнатной квартире на втором этаже старого офицерского Дома. Квартира пустая, в ней практически нет ни мебели, ни вещей. Концептуальный минимализм, если, конечно, не считать компьютера – единственной моей private property. В последних числах мая, когда каштаны цвели и заражали воздух своим едким ароматом, на распродаже я в полцены приобрел раскладушку и перевез ее сюда. В квартире, впрочем, еще имеется старый зеленый диван. Он похож на огромную дохлую гусеницу, и я предпочитаю пользоваться раскладушкой. Мне по душе раскладывать ее вечером и собирать утром.

Электричество почти не включается за ненадобностью – я уже успел привыкнуть укладываться рано, с закатом. В последний раз подобное со мной случалось лет пятнадцать назад. Часто засыпаю в одежде – раздеваться лень. В животе медленно переваривается ужин, глаза слипаются. Ем я большей частью пищевые полуфабрикаты из супермаркета по-соседству. Грею их на газовой плите. Во рту от пищи остается вкус пластмассы и целлофана. Впрочем, я никогда не считал себя гурманом. Меня всю жизнь интересовали только калории.

Гостей приглашать к себе я избегаю. Адрес скрываю от знакомых. Телевизора у меня нет. Телефон молчит. И, вообще, все думают: я в Ялте. Можно спокойно валятся на диване, размышлять о всякой ерунде и разглядывать потолок.

По субботам я, вдоволь выспавшись, выношу на раскаленный балкон табуретку и пью там пиво. С моего балкона хорошо виден желоб недостроенной ветки метро. За ним, на пустыре, какая-то организация оборудовала автодром. Там, поднимая пыль, целый день напролет люди учатся водить машину. Они готовятся к экзаменам в ГАИ – тренируют заезд в стойки. Получается это далеко не всегда, и мне с балкона забавно наблюдать, как толстый лысый инструктор то и дело, хлопая дверцей, выскакивает из автомобиля и, нервно размахивая руками, пытается что-то объяснить своим подопечным. Издали он напоминает болтливого глухонемого…

Я включаю музыку, что-то вроде «Muse», «Coldplay» или «Starsailor» (mp3). Листаю старые книжки: «Казаки», «Пан», «Жизнь в лесу» (txt). Я решил стать человеком скучным. И развлечения себе выбрал соответствующие. Одно из них: щит страховой компании. Он расположен на территории автодрома.

Я его разглядываю каждые выходные. Постер на нем изображает семью: папа, мама, двое детишек: мальчик помладше, девочка постарше. Родители обнимают наследников. Глава семейства в белой рубашке и в галстуке. Понятное дело, улыбается. Его жена – интересная блондинка, с прической, которую обычно носят жены американских президентов. В семейной рекламе, я заметил, жена почти всегда красивая, коротко стриженая блондинка. Должен признать, мне несколько обидно, что в рекламе красивые женщины достаются мудакам в белых рубашках. «Счастье можно купить» – это не я придумал. Это рекламный лозунг на щите. Ему я верю безоговорочно…

По воскресеньям автодром не работает. Тогда я нахожу новое занятие. Въезжая в квартиру, в кладовке я обнаружил коробки со старыми диафильмами (еще там валяется забытый трехколесный велосипед «Гном-4»). На все том же балконе я разворачиваю коричневые пленки и разглядываю их на свету. За выходной я просматриваю не меньше дюжины диафильмов. Мои любимые: лекция по культурологии для вузов «Антигуманизм буржуазного искусства» и «Мальчиш Кибальчиш». В последнем диафильме мне особенно нравится кадр, в котором у Плохиша взрываются бочки с печеньем и вареньем. Такая вот статистика.

А еще во время просмотра диафильмов я много курю – за пару недель зеленый газон под моим балконом стал рыжим от окурков…

Когда спускаются сумерки, а небо над микрорайоном становится темно-красным, как кусок молодой говядины, количество света сокращается, и я уже ничего не могу рассмотреть. Диафильмы становятся бесполезными. Теперь они похожи на длинные и липкие ленты от мух.

Будни и выходные сменяют друг друга. Я никого не хочу видеть и ни с кем не хочу разговаривать. Своим существованием я удовлетворен. За июнь я загорел и даже поправился. О такой жизни я мечтал давно.

Меня ничто не беспокоит.

Почти…



IV. Крыса

1.

… почти…

Это случилось в пятницу. День был хмурый и пасмурный. Розовые и серые тучи летели по небу, как любовники над Витебском.

В подъезде, открывая дверь в квартиру, я почувствовал, что на мою правую туфлю что-то залезло. Я опустил глаза и увидел крысу. Она стояла на задних лапах, а передними, бледными и склеротичными, держалась за мою штанину. Ее заостренная морда выражала звериную грусть и всемирную тоску. Зубы у нее оказались совсем желтые. Насколько я знаю, у крыс – это признак старости.

– Тварь, – позвал я ее.

Крыса в ответ чихнула.

Она была бурой, с пегими подпалинами. Наверняка она жила раньше с людьми, а теперь потерялась. Пропитание добывать самостоятельно она не умела и, похоже, несколько дней не ела – ее ребра рельефно проступали сквозь кожу, как каркас юрты. Лысый хвост крысы жалобно свернулся в крюк немого вопроса.

– Ладно, тварь. Залезай, – сказал я крысе и опустил к ней ладонь.

Животное ловко вскарабкалось по рукаву рубашки и уселось на плече. Очень скоро я ощутил теплые капли мочи у себя на ключице и щетину усов, исследующих мое ухо.

На кухне я накормил крысу бобами и печеньем. Где-то я слышал, что крыс нельзя кормить мясом – будто бы от этого у них портится характер. В посудомоечной раковине, для дезинфекции, я вымыл крысу шампунем от перхоти. Во время помывки она недовольно фыркала и пыталась укусить. Когда я ее отпустил, она, мокрая и жалкая, галопом ускакала в комнату и залезла в зеленый диван – в ящик для белья. Цeлый вечер я потратил на то. что тщетно пытался достать ее оттуда, выманивая едой. Крыса каждый раз ухитрялась утянуть у меня приманку и снова скрывалась в своем убежище. Когда мне это все надоело, я отправился спать.

На следующее утро, в субботу, я написал два десятка объявлений о своей находке, и, в надежде, что откликнутся хозяева крысы, развесил их v подъездов близлежащих многоэтажек. Все выходные я ждал, что ко мне придут за животным. Но настал понедельник, а хозяева так и не явились, и я понял, что теперь мы будем жить вдвоем.

Днем крыса почти не показывалась, копошась в диване. Лишь когда я приносил ей еду, она вылезала и демонстрировала чудеса прожорливости: мне попался больной булимией экземпляр.

По ночам животное активизировалось, покидало логово и путешествовало по квартире. Иногда, просыпаясь далеко за полночь, я слышал, как крысиные когти стучат по линолеуму, выбивая па-де-де из «Щелкунчика». Я приподнимался на своей раскладушке и в лунных квадратах света на стене и полу силился увидеть крысу. Иногда, спросонья, мне казалось, что зверюга размножается, и теперь у меня в квартире орудует целый отряд крыс – они прячутся по углам и ждут пока я вновь усну. А спал я дурно…

Прошла всего лишь неделя, а крыса отъелась так, что еле пролезала в щель дивана. Казалось, еще чуть-чуть, и она застрянет в ней, как обожравшийся меда Винни-Пух. Передвигаясь, крыса напоминала беременную морскую свинку.

В квартире стало тесно. Ее пришлось поделить. Мне досталась комната с раскладушкой, а крысе – с диваном. Кухня превратилась в арену локальных конфликтов. Отныне спокойно поесть мне уже не удавалась. Крыса наловчилась вскарабкиваться на стол и лезла ко мне в тарелку всеми четырьмя лапами, а еще хвостом. Дошло до того, что ел я теперь исключительно стоя. Иногда запирался в ванной.

Однажды ночью я проснулся оттого, что стало трудно дышать. Я продрал глаза и увидел животное. Оно сидело тихо у меня на животе и глядело на меня двумя маячками своих красных глаз. В темноте они горели, как зажженные сигареты. Изловчившись, я скинул крысу вместе с одеялом, сложил раскладушку и перенес ее на балкон, где провел остаток ночи. Нужно было что-то предпринимать…

2.

…Рано утром, когда тени были длиннее домов, а в небе белый цвет преобладал над синим, я отправился в детский сад, который располагался в двух кварталах от моего дома. Детский сад типовой постройки назывался «Петушок». За решеткой забора стояли покосившиеся павильоны, прогнившие теремки и двухэтажный корпус здания. Аллея, ведущая к корпусу, была покрыта линиями дорожной разметки, сбоку стояла чугунная будка с надписью «ГАИ». Так детей учили правилам дорожного движения.

Я постучал в дверь. Никто не ответил. На аллее я нашел камешек и бросил его в первое попавшееся стекло. Постучал еще раз. Когда я уже собрался уходить восвояси, дверь открылась. На пороге появился паренек с закрытыми глазами и в футболке «Public Enemy». Он напоминал барсука, которого разбудили в разгар зимней спячки.

– Тебе чего?

– У вас живой уголок есть? – спросил я.

– Весь детский сад – один сплошной живой уголок, – философски заметил мой собеседник.

– Животных принимаете?

– Не, ремонт сейчас, лето. Всех по домам разогнали. В сентябре приходи.

– А есть кто-то, заведующая, например?

– Нет никого. Только я, – паренек опять зевнул, – сторожую.

– Слушай, а тебе, случайно, крыса не нужна?

– Какая еще крыса?

– Та, которую я в живой уголок сдать хочу. Хорошая крыса, умная, считать умеет, – зачем-то соврал я.

– А, – наморщил лоб паренек, – я думал ты ребенка сдать хочешь… А крыса нет. Крыса мне, наверное, не нада. У меня этот, кальку… Короче, калькулятор у меня есть, валяется где-то.

– Ну ладно. Извини, что разбудил.

Я развернулся и зашагал к забору, пренебрегая линиями разметки. Сбагрить крысу оказалось не простым занятием.

– Эй! – окликнул меня паренек, – Покурить хочешь?

– А что, есть? – обернулся я.

Папиросу мы курили в павильоне. На стене павильона, нарисованного Ивасика-Телесика нарисованные гуси-лебеди уносили из суровой сказки в счастливую реальность. На земляном полу валялось пять остывших свистков и использованный бульбулятор. Пахло мочой.

– Хорошее лето, жаркое. Хорошо растет, – сказал сторож, окончательно пробудившийся от спячки.

Сначала я не мог ему ничего ответить, потому что легкие были заняты дымом, а потом сказал:

– Да.

Говорить не хотелось, хотелось только кашлять. Из павильона были видны облака и деревья. И облака были деревьями, а деревья были облаками. Земляной пол под ногами начинал пружинить, как батут.

– Ладно. Пойду – пора крысу кормить, – сказал я.

– Ты если что, заходи – у меня еще есть, – сказал партиек.

Мы пожали друг другу руки. Потом я вышел из павильона и пошел по аллее. У будки с надписью «ГАИ» остановился, развернулся и пошел к другому выходу. В будке мог кто-то прятаться. ГАИ доверять нельзя…

3.

Все закончилось быстро…

Как-то раз, вернувшись домой, я по обыкновению достал из холодильника еду и понес ее к дивану кормить своего сраного питомца. На диване я к своему удивлению обнаружил бурые пятна крови. Учуяв пищу, крыса вылезла, настороженно оглядываясь по сторонам. Вид у нее был крайне нездоровый. Ела она довольно охотно, но без былого аппетита.

На следующий день я нашел новые пятна крови на диване, а еще в кухне и возле ванной. В лужице крысиной мочи в углу комнаты плавали куски облезлой шерсти. Я решил в выходные показать животное ветеринару.

В воскресенье, прежде чем ехать к доктору, я принес крысе сваренные макароны и позвал ее. Она не вышла. Через час я достал отвертку и открутил диванные шурупы. В ящике для белья я увидел мертвую тушу крысы. Она лежала в нагромождении мусора среди объедков, клочков газет, мебельных щепок и скоплений собственных экскрементов. Я несколько раз ткнул ее в бок пальцем. Реакции не последовало. Тогда я сходил на кухню, взял целлофановый мешок, надел его на руку и поднял труп. Под ним обнаружилась лужица рвоты. Лужу я разворошил карандашом. По-моему, там были кусочки обоев, съеденные, но так до конца и не переваренные крысой. Они были смешаны с кровью и желудочным соком. Из меня плохой патологоанатом, поэтому я не стал проводить дальнейших изысканий, а просто завернул тело в пакет для мусора и вынес его во двор, где и предал земле у корней одного из кленов. Вернувшись домой, я тщательно, со стиральным порошком, вымыл ящик для белья в диване…

4.

Вечером того же дня ко мне в дверь постучали. Я сразу понял, что там ребенок – посетитель не доставал до звонка. Я открыл дверь и увидел маленькую, довольно бедно одетую девочку лет шести. Она стояла на пороге, и вид у нее был испуганный.

– Я пришла проведать Дашу, – сказала она.

На ней была короткая мятая юбка из потертого вельвета и застиранная мальчиковая майка.

– Наверное, ты ошиблась. Здесь не живет Даша. И никогда не жила.

– Даша – это крыса.

– Крыса?

– Дядя, это ты написал объявление?

– Я? Да, я писал.

– Я пришла посмотреть на Дашу.

– А, на Дашу… Знаешь, Даша спит, ее не нужно беспокоить, – мне почему-то не хотелось говорить девочке, что ее Даша сдохла в кровавой блевотине.

– Ну, можно, я только посмотрю на нее. Дядя, ну пожалуйста.

– Не могу. Даша в домике. Ей хороню.

– Честно?

– Честно, – думаю, я не врал.

– Жалко.

– Если жалко, то почему ты сразу не пришла? Объявления висят уже две недели.

– Я читать не умею. Мне только потом старший брат сказал.

– Все равно, ты ведь сразу не захотела ее забрать.

– Забрать?

– Да, забрать. Мне кажется, ты и сейчас ее не хочешь забрать.

– Я очень, очень хочу ее забрать, но я не могу.

– Не можешь? Почему?

– Мне не разрешает папа. Он вернулся.

– С работы?

– Нет, с тюрьмы.

– Он не любит крыс?

– Да, он очень не любит крыс. Он сказал, если я не унесу Дину, он повесит ее у меня над кроватью.

– И ты унесла?

– Да. Я думала, рядом с вашим домом деревья высокие, много травы, Даше будет хорошо, она найдет еду.

– Но почему ты сразу, сразу не пришла ее проведать? – Пристал я к девочке.

– Я не могла…

– Почему?

– Этот дом…

– Наш дом? Мой дом?

– Да, твой.

– Что он?

– Он…

– Только не реви. Терпеть не могу, когда маленькие девочки плачут.

– Он…

– Что он!?

– Он… А, Даша… С Дашей хорошо все?

– Гораздо лучше, чем со мной. Дальше…

– Ну…

– Не реви. Вот тебе деньги, купишь себе мороженое, держи… Не реви, я сказал…

– Дядя, я не могу здесь больше. Здесь нельзя больше… Меня мама наругает.

– Почему?

– Я не могу, – девочка развернулась и медленно пошла к ступенькам.

– Но ты ведь еще придешь проведать Дашу?

– Не знаю. Постараюсь, – тут она побежала вниз, и мне ничего не оставалось, как закрыть дверь.

Через минуту опять раздался стук. Я отворил. Все та же девочка передала мне кулек.

– Это семечки. Это Даше – она любит. Передай ей, когда она проснется, – сказала девочка и опять побежала к ступенькам.

В кульке действительно оказались семечки. Сырые подсолнечные семечки. Я их пытался поджарить, но они сгорели. Мне пришлось скормить их птицам.

И когда я вышвыривал с балкона в воздух обугленные семена, я знал, был уверен, что девочку больше никогда не встречу. Свою крысу проведать она больше не придет. В детстве хорошо – очень быстро забываешь тех, кого любишь.

Мы не в ответе за тех, кого приручаем. А кто думает иначе, пусть себе гибнет в самолетах. Мне все равно.

V. Угол

Вечером под углом Брюстера я вижу отражение своего лица в жирной воде, когда отмываю сковороду от остатков жареного мяса. Очертания моей шеи. головы, волос плавают среди розовых лоснящихся пятен моющего средства и сгустков горелого белка. Я вижу себя очень плохо, будто сам себе приснился. Я кажусь себе чужим: лицо, глядящее со дна сковороды, не выражает эмоций и скрывает мысли во впадинах глазниц. На меня смотрит безликий житель мегаполиса – без имени и без судьбы. Именно про него писал Шпенглер…

…Что общего я имею со своим отражением?…

U. Эвакуация

…По радио объявили атомную войну, а в пригороде появилась неторопливая стена ударной волны. Я выглянул в окно. И впрямь: волна застилала половину неба и имела цвет внутренней стороны человеческой кожи: она была такая же зеленая и безобразная. Волна передвигалась очень медленно, как заводная игрушечная черепаха. Вокруг ее гребня воздушная влага конденсировалась и превращалась в похожие на стекловату тучи радиации.

Дикторы радио до полудня спорили, когда она нас раздавит. Одни говорили, что завтра, другие, что через семь лет.

Атомная война казалась мне нелепым розыгрышем, глупым сном. Ведь уже много-много лет люди не боятся атомной войны. А тут тревога, эвакуация.

Бабушка мне рассказывала, что в первый день последней войны всех прятали в школьном бомбоубежище. Поэтому я решил, что сейчас оденусь и отправлюсь в школу. Я не помнил, осень сегодня или весна. Зато я знал, что после взрыва всегда наступает ядерная зима, а значит одеться необходимо тепло. В комоде я не без труда отыскал свое пальто. С прошлого года на нем выросло три новых рукава и четыре кармана. Перед выходом я захватил лыжи.

Лестничная площадка изменилась со вчерашнего вечера еще больше, чем пальто. Ступеньки вели теперь не только вверх и вниз, но и в сторону, и куда-то наискосок. Двери на площадке открывались и закрывались. Туда-сюда сновали соседи. Они несли то стул, то кактус в горшке, то кошку с бантиком на шее. Будто кто-то куда-то переезжал, но непонятно кто и непонятно куда.

– Это эвакуация? – спросил я у всех сразу и ни у кого в отдельности, но мне не ответили.

– Эй! Это эвакуация? – повторил я громче, но ответа опять не было…

Раздосадованный, я зашагал по лестнице, по той, что шла не вниз и вверх, а в сторону. Поскольку лестница располагалась горизонтально, и ступеньки торчали углами в потолок, идти по ней было очень неудобно. Наконец я добрался до пролета. Здесь, рядом с мусоропроводом, стояла девочка, которая искала Дашу, и карлик в гусарском ментике. Они оба были одного роста и оба курили.

– Это эвакуация? – в очередной раз спросил я.

Двое курильщиков только рассмеялись. Происходящее вокруг меня начинало раздражать, и я решил сменить тему:

– Хорошо, а сигареты у вас есть?…

VI. Дом

И все же…

Ночью мне опять не спалось. Вечерний визит меня смутно беспокоил. Перепуганная девочка, приходившая проведать крысу, поселилась в моих вяло-тревожных думах. В который раз я стал размышлять над тем, как вообще я здесь очутился…

…Сюда, на окраину, я попал впервые лет пятнадцать тому назад, когда родители моего одноклассника Ф. получили в офицерском Доме квартиру.

Отец Ф. работал заведующим лабораторией научно-исследовательского института. Еще в первом классе все узнали от Ф., что его отец – очень важный ученый, что он проектирует бомбоубежища, в которых люди смогут прятаться, если капиталисты сбросят атомную бомбу. На уроках рисования нам тогда часто доводилось рисовать на антивоенные темы. Ф. всегда очень натуралистично выводил в альбоме испепеляющие грибы ядерного огня и перечеркивал их красными линиями. Его работы часто участвовали в конкурсах детского рисунка. А один из них даже послали на международную выставку в ГДР. Это достижение удостоверял диплом, на нем изображался глобус в пионерском галстуке…

…После переезда Ф. не стал менять место учебы – в нашей школе, в Старом Городе, его мать учила ребят матемaтике, да и работа отца Ф. располагалась неподалеку. Каждое утро всей семьей они ездили на собственной «Волге» в Старый Город. Ф. в те времена был единственным учеником в классе, который в школу ездил, а не ходил туда пешком Когда отец забирал Ф. из группы продленного дня, мы, дети, часто просили нас покатать и почти никогда не получали отказа. По периметру мы объезжали школу, украшенную статуями горнистов и барабанщиков. Когда останавливались у теплицы рядом со спортплощадкой, отец Ф. садил сына на колени и давал порулить. Ф. выворачивал руль, нажимал на тисненый оленем клаксон, поднимая в атмосферу стаи воробьев. Птицы горстями отражались в стеклах и зеркалах. Свет блестел в покатых изгибах автомобиля. Мы пели. Пели так громко, что не могли расслышать слов…


…В дни рожденья Ф., в середине сентября, мы классом приезжали к нему в гости, на окраину. Эти праздники навсегда запомнились мне белыми накрахмаленными рубашками, необычайно вкусными тортами с голубой глазурью, нескончаемым бегом под музыку вокруг стульев, опасными играми в окрестностях дома – микрорайон тогда еще не успели возвести, и на месте сегодняшних многоэтажек зияли котлованы фундаментов, торчали сваи железобетона, высились, похожие на богомолов, краны. На стройке, несмотря на протесты родителей Ф., мы играли в прятки и догонялки, перепрыгивали арматуру, воровали синтетический каучук. Каучуковой колбасой я любил тогда обматывать шею, изображая, что меня душит анаконда. Змеи мне нравились всегда.

В последний раз мы праздновали день рождения Ф. в седьмом классе. К тому времени многоэтажки уже успели выстроить наполовину – это придало нашим забавам значительно больший размах. В лабиринтах типовых проектов мы разыграли целое сражение, играя в войну. В тот день сквозь бойницы окон солнце пекло по-летнему жарко. Смех эхом отражался в бетоне, как зашифрованный код. Пахло оконной замазкой и рубероидом. Нас обступали драконы-экскаваторы, окружали злобные тролли-прорабы. Меня трижды убивали, порвали брюки, но я все равно победил. Это был последний дегский день рождения, последний день рождения со съеденным тортом…



…В том же году мать Ф. опасно заболела – врачи обнаружили у нее патологию крови, с работы она уволилась. Собирать гостей она больше не могла Ла и игры наши переменились – теперь нас одолевал зуд полового созревания. Неожиданно в мире обнаружились вещи, способные заинтересовать куда больше, чем синтетический каучук или оконная замазка…

...В следующий раз в гости к Ф. я попал только в одиннадцатом классе. Мать Ф. взялась готовить меня к вступительным экзаменам в университет. С тех пор, когда я видел ее в последний раз, она очень постарела. Отец Ф. осунулся, замкнулся в себе – его лабораторию закрыли за ненадобностью, зарплату начислять перестали. Из института ему пришлось уйти. Он старался подрабатывать: подался в таксисты, парковался на своей «Волге» у железнодорожной станции. Потом продал машину и пытался разводить на чердаке хорьков, но те не желали размножаться, а только дохли один за другим от непонятной напасти. После провальной затеи с хорьками, отца Ф. окончательно покинуло стремление к успеху. Его сумрачной, полуребяческой страстью с гало коллекционирование моделей самолетов. Часто на их покупку он тратил последние деньги. Жена ругала его.

На какие средства они существовали – не знаю. Кое-что присылала из-за границы сестра Ф. У Ф. была старшая сестра, которую, впрочем, я воочию так никогда и не увидел (она училась в другой школе, во время дней рождений всегда уходила к подругам, а в Америку уехала, выйдя замуж за иностранца где-то за год до того, как я стал готовиться в университет). Присылаемые ею толстые письма – почти бандероли, сплошь обклеенные марками, напоминали набитые пухом лоскутные одеяла. Из их внутренностей обильно высыпались цветные, диковинные в ту пору, кодаковские снимки. На них сестра Ф. обычно стояла в обнимку с мужем на фоне соснового леса или на веранде двухэтажного коттеджа. Также прилагались фотографии двух собак-сенбернаров и четырехприводного джипа «Черроки». Судя по снимкам, муж, гораздо старше ее, был индейцем. Его добродушное монголоидное лицо всегда озаряла не свойственная его расе улыбка. На голове у него была неизменно нахлобучена кепка с надписью «Tпmberwoolfs». Они жили в штате Миннесота, и детей у них не было.

Мои занятия математикой происходили трудно, обделенный от природы склонностью к точным наукам, я расстраивал и без того расшатанную нервную систему матери Ф. Иногда, если я допускал глупую оплошность, она срывалась и повышала голос. В такие моменты из своей комнаты появлялся Ф., успокаивал мать и пытался самостоятельно объяснить мне мои ошибки.

После занятий мы с Ф. частенько вместе выходили на улицу. К тому времени район сдали в эксплуатацию, дома заселялись. Не проходило и дня, чтобы к какому-нибудь из подъездов не подкатывал грузовик, забитый утварью и скарбом. Появившиеся вдруг соседи не вызывали у Ф. любопытства. Знакомств он не заводил, относился к новоселам лишь как к досадному стечению обстоятельств – царивший вокруг хаос метаморфоз не затрагивал его души. Ф. собирался уезжать из города и поступать на программиста. В его голове обитали нолики и единички.

В ближайшем магазине я, успевший уже приобщиться к алкоголю и табаку, покупал себе пиво и сигареты. Ф. брал эскимо – увлеченный, техникой он держался в стороне от соблазнов юности. Сделав покупки, мы вместе шли к пруду, окаймленному метелками ивовых саженцев, сидели там долго, болтая о всяких пустяках. Когда смеркалось, и я начинал опасаться опоздать на последний автобус, мы прощались.

Как-то раз, пожав мне руку, Ф. указал на горящие огни многоэтажек, и многозначительно сказал:

– Знаешь – эти дома, как не дома. Они похожи на перфокарту.

– Ну и что? – спросил я.

– Мой дом совсем другой – его невозможно вычислить…

– У него другая программа? – засмеялся я. Ф. не ответил.

В университет я поступил, сдав математику на «пять» – мять Ф. оказалась замечательным педагогом. После посвящения в студенты, я пришел к ней с цветами и коробкой шоколадных конфет «Вечерний Киев». Она очень растрогалась, даже несмотря на то, что конфеты, как оказалось, ей запретили врачи. Тот день я запомнил хорошо.

Все началось с банальной мизансцены. Отец Ф. церемонно налил всем вина. Его торжественный и смущенный вид выражал мысль, что я теперь тоже считаюсь взрослым. Было заметно, что отец Ф. малопьющий. Чтобы наполнить фужеры ему приходилось вставать – верный признак. Я пил и старательно играл незамысловатый актерский этюд – изображал, что вкус вина мне не знаком.

На улице, заправленной горючим августом, тлело лето. В сетке занавесок пугались кружевные пчелы. На этажерке целый аэродром самолетных моделей уставился на меня хищными клювами. Я сидел и разговаривал со стариками об Ф. и его сестре. Рассказывал о том, что Ф. – очень толковый и талантливый парень, и все в классе уважают его; болтал о том, что его сестра – их дочь – очень красивая, и ее, наверное, безумно любит муж. Еще не достигнув совершеннолетия, я уже вполне освоил нехитрую премудрость – говорить приятную ложь. Над Ф, который собирал марки, в нашем классе потешались, как бывает почти со всеми юными техниками (или натуралистами). Его сестра не была красавицей. Но мне все равно хотелось доставить пустяковую радость пожилым людям. В сущности, меня – единственного приятеля их сына, они почти любили.

Перед тем как я ушел, отец Ф. в последний раз показал мне цветные кодаковские снимки из Миннесоты. Его руки дрожали, дрожали и сосны на снимках. Казалось, их раскачивает ветер…

…Мать Ф. я больше не навещал – через год она умерла. Ее сын, будущий программист, приезжал с ней прощаться. На похороны я не пошел. Как назло, именно в тот день на дачу уехала тетушка моей тогдашней подруги и оставила ключи. Похоть взяла верх над совестью – неравный поединок. Я даже не удосужился позвонить.

С Ф. мне довелось свидеться через полгода. Неожиданно для всех он женился на первой красавице своего факультета. Ее вычурно звали Василиса. Я ездил на свадьбу и. кажется, подарил гжельский сервиз.

Со своей стороны Ф. пригласил лишь отца и меня. Отец Ф. очень сдал – смерть жены его подкосила гораздо больше, чем потеря лаборатории и массовый падеж хорьков. Тем не менее, на свадьбе он старался выглядеть молодцом и даже танцевал с невестой твист. Сама же свадьба мне не понравилась. Было в ней что-то извращенное и противоестественное, как всегда бывает на торжествах, где вместе собираются разночинцы и крестьяне. Однокурсники Ф., запивавшие водку лимонадом, все как один компьютерщики, общались на непонятном для окружающих арго и ничего не хотели замечать вокруг. Многочисленная сельская родня невесты затерроризировала гостей неукоснительным соблюдением традиций и ритуалов, в результате чего Ф. нализался до невменяемого состояния, по-моему, впервые в жизни. «Плохая примета», – вынесла по этому поводу свой вердикт новоиспеченная теща, дав понять всем, что праздник подошел к концу…

…Вскоре отец Ф. уехал к дочке в США. Его слабое здоровье теперь могло рассчитывать только на западную медицину. Отныне и он поселился на кодаковских снимках из Миннесоты, став, не считая собак, третьим персонажем фотосессий на фоне сосен. Казалось, там отец Ф. появился с помощью монтажа (pts) – таким призрачным и нереальным выглядел он…

…Между тем квартира после отъезда главы семьи опустела и авиамодели пылились. Ф. успел с отличием закончить институт. Решил вернуться в родной город. С супругой они уже начинали интересоваться ценами на детские коляски. Им требовалось новое жизненное пространство. В Доме на окраине начался ремонт. Все старые вещи были выброшены, подарены или проданы, обои ободраны, а пол застелен древними и пожелтевшими газетами «Труд». Страницы бесплатных объявлений пестрели предложениями Ф.: «Продам коллекцию самолетов, пояс монтажника, ракетку для бадминтона, клетки для кроликов, роликовые коньки, самоучитель игры на баяне, электрошашлычницу. Недорого». Ф. переполняли планы и ощущение буржуазного счастья. Тут брак, как и предрекала теща, неожиданно испустил дух: что-то кончилось. Злые языки утверждают – ребенок родился мертвым. Мол, так и покатилось. Бывшая жена Ф. Василиса, по слухам, жила теперь в поселке Червоный Гай с каким-то большим человеком, хозяином не то фабрики, не то мельницы. После развода Ф., как нельзя кстати, подвернулось заманчивое предложение из Москвы. Он засобирался в дорогу. Дорога, как известно, единственное лекарство непьющего человека.

Прошло еще полгода. И вот, в тот самый день, когда меня уволили с работы, мой служебный мобильный в последний раз завибрировал у меня в кармане.

– Нам надо встретиться, поговорить, – сказал голос Ф. из трубки.

– Зачем? – спросил я.

– Я хочу, чтобы ты жил в моем доме, – ответил он, как всегда спокойно и рассудительно.

Пошла шестая неделя с тех пор, как мы встретились и поговорили…

…И вот я лежу на раскладушке, смотрю, как потолок становится светлее. Думаю о том, что не выспался, потому что ко мне приходила маленькая девочка искать крысу по имени Даша. Смешно…

…Лента воспоминаний. Свинец и щелочь. Ощущение ходьбы по кругу. Я вернулся к точке, с которой начал…

Сон медленно одолевает меня.

VII. Темнота

1.

Следующие сутки выпали на понедельник, и я решил, что поеду на водохранилище, на пляж. Позавтракав, я вышел на остановку и дождался там троллейбуса.

Работая перевозка уже закончилась, и троллейбус ехал почти пустой. В салоне стоял резкий запах нагретой пластмассы. На заднем стекле застыл абстрактный офорт грязи. Схема троллейбусного маршрута напоминал скелет птеродактиля. За окнами, неторопливо покачиваясь, проплывал укомплектованный солнечным светом город.

С контролером я сторговался за 10 копеек. Студенческая привычка – торговаться с контролерами. Дорога до водохранилища длилась двадцать минут. Отрезок пути между двумя последними остановками пролегал сквозь рощу акаций. Троллейбус двигался в зеленом тумане листьев, а воздух дышал фотосинтезом.

На конечной остановке возле депо, я купил в торговой палатке шесть банок светлого пива и пачку сигарет. Разувшись, босиком двинулся дальше по проселку, туда, где за деревьями издалека ощущалась прохладная масса воды. Я неторопливо брел по горячей пыли. Пятки утопали в ней, как в пудре.

Зона отдыха была безлюдной. Только пару раз попадались навстречу рыбаки с бамбуковыми антеннами удочек. Разбросанный по обочинам мусор выдавал вчерашние гуляния горожан. Остывшие угли мангалов, пластиковые бутылки, ржавые яблочные огрызки, шоколадные фантики и негодные батарейки – все это казалось остатками отжившей цивилизации. Проселок вывел меня к краю обрыва, свернув параллельно водохранилищу. Громадная прорва воды растеклась до самого горизонта, сливаясь там с безупречно синим небом. На водной глади кое-где пунктиром виднелись баркасы рыбхоза. Поближе к берегу, поднимая тучи брызг, плыл прогулочный катамаран.

Слева, там, где проявившийся берег сливался полукруглою дугою, нависала, похожая на вставную челюсть, городская дамба.

Я спустился с обрыва к пляжу, разделся и лег на песок. Выдернул чеку пивной банки. Пышная белая пена стекла мне на живот. Я сделал пару жадных глотков, наслаждаясь пивом и одиночеством. Сверху вдоль дороги послышался шум удаляющегося мотоцикла. Где-то в камышах закрякали утки. Купаться не хотелось…

…Я закрыл глаза, и мне стало хорошо от тишины, от солнечного тепла и от пива. Если я когда-нибудь умру, то, надеюсь, после смерти будет не хуже. Такая же пустота вокруг на целую вечность. Пустота и остатки сознания, которое медленно растворяется во вселенской темноте, лопается нейтрон за нейтроном, словно обыкновенные пивные пузырьки.

Тут я подумал, что после смерти наверняка не надо будет ходить на работу, и мысль мне эта очень понравилась. Где-то рядом со мной лежала еще одна, неоткупоренная банка…

…На пляже я провалялся до семи часов, пока совсем не проголодался. Стало прохладней, и я оделся. Собираясь уходить, взглянул на дамбу. Бордовый диск солнца нимбом нависал над нею. За ее грядой клубились вечерние облака.

Я расстегнул ширинку шорт. Долго и сосредоточенно мочился в водохранилище. Вся моча города все равно, рано или поздно, попадала туда. Мой организм медленно, как весна от зимы, освобождался от воздействия трех литров светлого пива. «Если дамбу взорвать, – мрачно подумал я, – Весь город смоет, как в унитазе»…

По дороге на троллейбусную остановку я понял, что обгорел. Футболка, как бурлацкая лямка, нестерпимо натирала плечи.

Это означало, что пришло время менять кожу…

2.

– Добрый вечер, – сказала девушка.

Она стояла у моего подъезда в белой юбке и белой блузке. Белых, как белый медведь-альбинос Уже и впрямь вечерело, и солнце осторожно шло на посадку где-то в районе городского аэропорта. В густом воздухе было еще много витамина D, но уже подступала куриная слепота, и тени становились длинными и фиолетовыми, как баклажан.

Лица девушки я не мог разглядеть: свет упирался ей в спину, будто специально поставил ее здесь, в контражуре, неумелый фотограф. Я видел только ее короткие светлые волосы, причудливо уложенные не то беззаботным ветром, не то парикмахером-занудой. Видел ее фигуру, гибкую, с неуловимо приятными изгибами, словно вырезали ее из фольги. Той тонкой и изящной фольги, в которую заворачивают конфеты, наполненные теплым и красным, как кровь человека, ликером…

– Добрый вечер, – поздоровалась девушка еще раз.

– Здрасте, – наконец ответил я, и голова у меня вдруг заболела.

– Вы живете в квартире Ф.? – девушка как-то странно и забавно выговаривала шипящие звуки.

– Да.

– Вы Ф.?

– Нет.

– Вы, наверное, родственник?

– Нет. Я ответственный квартиросъемщик, – я улыбнулся осторожно, стараясь не дышать в ее сторону пивным перегаром, – очень ответственный.

Таким девушкам, скорей всего, нравятся ответственные. Я начинал шутить громоздко, неуверенно. Давно не практиковался. Слова неуклюже валились у меня с языка, как мяч валится с ноги только что восстановившегося после травмы футболиста.

– Меня зовут Аня. А… А вас как зовут, простите?

– Растрепин, – сказал я, – Такая у меня фамилия. Вы, надеюсь, не из военкомата?

– Нет, – засмеялась Аня, подойдя поближе. – Я не из военкомата.

Теперь я смог, наконец, рассмотреть ее лицо, и оно мне понравилось. В нем не было той вызывающей красоты, которая позволяет девушкам сниматься в рекламе духов или туши для ресниц, но в его чертах вполне доставало мягкой и ненавязчивой миловидности, с лихвой годящейся для рекламы майонеза или стирального порошка. Кого-то девушка напоминала мне, но кого, вспомнить я не мог…

– Вот и славно. Чем моту быть полезен, сударыня? – продолжил я разговор.

По замыслу, книжные обороты моей речи должны были компенсировать непрезентабельный запах изо рта.

– Мне действительно нужна ваша помощь, – очень мягкие, мягкие шипящие.

Я сел на скамейку.

– Располагайтесь и вы, Аня.

– Спасибо.

Левушка присела с другой стороны скамейки, излишне скромно, словно первоклассница за партой. Она почему-то волновалась, и это было заметно. Я посмотрел на ее загорелые ноги. У них был цвет чая, но не того знакомого, русского, а другого, не нашего, по-английски разбавленного молоком. Я всегда обращаю внимание на женские щиколотки. Отчего-то мне не нравится, если у женщин толстые щиколотки. Щиколотки у Ани были не толще бутылки кока-колы, да и с ногами у нее все было в порядке.


Когда-то давно, когда мне было лет тринадцать, я пошел в кино с одной девочкой. Она ходила в месте со мной в бассейн, в одну секцию. Мне она нравилась, не знаю почему. Я любил смотреть, как она сушит голову под феном, а потом расчесывает волосы гребешком. Любил запах ее волос: запах детского шампуня, хлорки и еще чего-то смутного, интересного. А еще я видел, что она читает «Трое в лодке, не считая собаки», старую истрепанную книгу с палочкой от эскимо вместо закладки, и мне нравился ее смех. А еще она умела нырять в воду почти без брызг, и это было по-настоящему здорово.

В кино, надо признаться, ее пригласил не я, а мой друг Степа – туда он шел с ее подругой, нужно было составить компанию. Сам бы я на приглашение никогда бы не решился. Как известно, большинство хамов в детстве страдают застенчивостью.

В кино мы сидели рядом. В кинотеатре показывали «Звездные войны». Этот фильм я смотрел в третий, а может, и в седьмой раз, точно не помню. Дарт Вейдер все так же сопел сквозь свой черный шлем (очень похоже на храп тети Паши, школьной гардеробщицы, любившей вздремнуть во время уроков). Джедайскис мечи лазерными отрезками все так же вспарывали темноту экрана. Космические корабли все тик же прыгали в гиперпространство, и звездное небо превращалось в салют. Но что-то было не так.

Когда сеанс закончился, Степа сказал мне на ухо: «А у твоей подруги классные ноги». «И причем тут ноги?» – в недоумении подумал я, но на всякий случай понимающе засмеялся.

С тех пор очень многое изменилось. В кинотеатре, где мы смотрели «Звездные войны» и триста сорок восемь других фильмов, сделали сначала дискотеку, потом роллер-клуб, потом автосалон. Сейчас там баптистский молельный дом и по воскресеньям с улицы слышно, как люди поют там, внутри.


– Извините, я пива чуть-чуть выпил, – признался я Ане, заерзав.

– Это ничего.

– Я вообще-то не алкоголик, вы не подумайте, что я днем пью. Просто приятеля встретил. Не смог отказать.

– Я не подумала, что вы – алкоголик, честно…

Мы неловко замолчали. На Анино плечо легла тень кленовой ветки, мохнатая и немая, как мертвый хорек. В траве сухой и твердой, похожей на сожженный бенгальский огонь, бесшумно кралась хищная кошка…

– Растрепин, – сказала Аня, – Мне очень нужно попасть в вашу квартиру. Очень нужно…

А что я мог ей ответить?

– Легко, – ответил я и икнул, воодушевленно и неприлично.

Аня первой зашла в подъезд. Видимо она была хорошо осведомлена, где именно находится моя квартира. Я шел сзади и наблюдал, как ее белая юбка и белая блузка растворяются в темноте подъезда, словно снег в черных и горячих ладонях…

VIII. Уран

1.

…Икота, начавшаяся у подъезда, меня не отпускает. Я заглатываю воздух, стараюсь не дышать. Пью из-под крана хлорку, разбавленную водой. Наконец, устав от борьбы с этой напастью, распластываюсь на животе поверх дивана, словно вещь. Обгоревшая спина печет, будто горчичник. Мозг, кажется, превратился в усталую, ленивую жабу, которая только что обожралась мух. Из последних сил, нехотя, извилины пытаются обрабатывать получаемую информацию. Аня все рассказывает и рассказывает, будто приготовила текст загодя, а я все продолжаю икать…

…ей двадцать или около того… во всяком случае, в отличие от меня, она не была пионером… ик… учится в частном институте… Киев… столица, мать горо… ик... название из тех, что забываешь сразу… американский, европейский, международный, современных… заочный, пятый, что-то связано с эко… ик… логией… охрана окружающей среды… и понедельника тоже… одна бутылка пива и порядок… и никакой ик…оты – таинственная незнакомка., ей нужно писать диплом на местном материале… вся группа, кроме нее, уже сдала… ик… от Федота до Якова… мать… мать ее работает врачом в поликлинике района… психотерапевт – ик… о mein Gott! Libido, coitus, Todestriebe, Ich, Besetzung, Uber-Ich.„ich., икаю, как немецкая овчарка, и спина болит… говорят на общем фоне в этом Доме, в моем-то доме, неблагоприятная картина онкозаболеваний и других болячек тоже… ик… слухи в поликлинике о чем-то нехорошем… какие слухи?… Уран здесь в стенах, говорят… ха, зато, Венеры здесь нет… ик… уран?

Я перестаю икать. Но последние слова, сказанные девушкой, я пока понять не могу. У меня сейчас такое состояние, что сообщи мне кто о наступлении Апокалипсиса, то я и не попытаюсь подняться. И даже не подумаю собрать все свои пустые бутылки, чтобы захватить их с собой на Страшный Суд…

– Какой еще Уран? – сонно спрашиваю я, отрывая голову от дивана.

– Девяносто второй элемент в периодической системе Менделеева, – отвечает Аня.

– …?

– Менделеев – это тот, который сказал, что водка должна быть сорок градусов.

– А, этот… Он еще чемоданы делал, да?

– Причем тут чемоданы?

– А причем тут уран?

Девушка смотрит на меня недоуменно, как на ребенка, который ковыряется в носу. Она не в состоянии понять мою сосредоточенную индифферентность, мою безразличную инфантильность:

– Растрепин, разве вы не понимаете, что если все подтвердится, то это очень опасно?

– Аня, слушай, давай на «ты».

…На своей территории я чувствую себя гораздо развязнее, может, тому причина – нехватка света, может, икота, может, спина. И еще. Меня не покидает ощущение, будто знаю я Аню давно: будто в школе на перемене, я пугал ее дохлой крысой, а она за это меня била на уроке линейкой по голове, и так мы проявляли взаимную симпатию. Аня возникла здесь так внезапно, что я оказался к этому совершенно не готов, и все идет кувырком: голова, дела, события – обычно это я напрашиваюсь в квартиры к девушкам…

– ОК. давайте, то есть, давай, – соглашается Аня, но тон ее становится подчеркнуто деловым, как на собеседовании.

– Ты, Аня, об уране что-то говорила, слухи какие-то в вашей поликлинике.

– Это даже не слухи. Еще при Союзе, в восемьдесят восьмом году в мамину поликлинику приехала съемочная бригада из Москвы, снимать сюжет для какой-то передачи. Ну, знаешь, были такие тогда передачи о тех сложностях, с которыми сталкивается Перестройка. Борьба за Гласность и все такое.

– Были, – киваю я.

…По-моему, я начинаю ощущать потребность в ускорении: я нажимаю кнопку лампы, и электричество в комнате загорается, словно прожектор. На потолке вспыхивает проекция света, и она похожа на фотографию летающей тарелки…

– Так вот, – продолжает Аня, – Они встречались с нашим главврачом, просили истории болезней здешних жильцов. Даже взятку предлагали. Сказали, что по их данным, в глине, которую брали для постройки дома, был уран.

– А глина откуда?

– Глину брали на холме, там, где сейчас стоит танковая часть.

– Что же об этом никто не знает, если сюжет был но центральному телевидению? – я зеваю.

– Не было никакого сюжета. Бригада уехала неожиданно. А на следующий день к главврачу пришли люди и сказали, чтобы он молчал и никому ничего не говорил.

– Какие еще люди?

Мой вопрос вновь вызывает недоуменный взгляд. Аня направляется к окну, и ее сизая тень на полу становится длиннее. День паркуется, и темнота плавно выезжает со стороны автодрома…

– Ну, люди. Растрепин, неужели непонятно? – оборачивается она

– Чай, кофе? Прости, я сразу не предложил…

– Спасибо, я не хочу.

– Могу пельмени сварить.

– Не надо.

Аня обреченно вздыхает – я безнадежен и туп, как группа американских туристов…

– Хорошо, – я пытаюсь симулировать интерес, – Вот ты говоришь, врачу сказали молчать. Откуда же ты об этом знаешь:

– Да они когда-то в поликлинике выпили хорошо на день медработника, он и проболтался. Мне об этом мама рассказала, по секрету. А вслух они все и сейчас об этом говорить боятся…

– Аня, у тебя очень красивое имя.

– По сведениям ЮНЕСКО – самое распространенное имя на планете.

…Мои комплименты ее, почему-то, не впечатляют. Она проводит ладонью по системному блоку моего компьютера, и на ее ладони скапливается пыль. Она сдувает пыль, заодно посылая воздушный поцелуй небу за окном. Небо за окном снизу красное, а сверху розовое, и оно похоже на осевший в водке томатный сок…

– Если они боятся об этом говорить, то зачем ты пишешь на эту тему диплом? – спрашиваю я.

– Мама думает, что я пишу диплом о сокращении естественного ареала обитания степных дроф. Но про дроф как-то неинтересно. А еще, если честно, одна американская компания обещала выдать грант.

– Дай угадаю: американская компания занимается вопросом экологически чистых, альтернативных источников энергии? И их миссия – прекрасный новый мир.

…Аня достает из сумочки платок и вытирает ладонь, а в ее глазах читается досада. Досада, вызванная не то моей неопрятностью, не то бестактностью моего предположения…

– Да какая разница, Растрепин? – говорит она.

– Ну, а зачем тогда тебе я? В смысле, я хотел сказать: моя квартира?

– Мне нужно сделать замеры радиационного фона… Мне нужно узнать, как это отражается на здоровье жильцов. Люди они пожилые, тем более из семей военных. Они ничего не скажут, я бы их только напугала. Я посмотрела истории болезни в поликлинике. Тетя Нюра, регистратор, моя крестная. Из жильцов моложе шестидесяти, в доме числится только Ф. Я пришла поговорить с ним, а встретила тебя и очень обрадовалась.

– Как приятно.

– Не обольщайся, Растрепин. Ты человек здесь чужой, можно сказать, временный. И ты… Ты – идеальный…

– Соглядатай? – догадываюсь я.

– Называй, как хочешь. Просто мне очень нужна твоя помощь.

…«Просто тебе очень нужен грант», – думаю я…

– Даже не знаю, чем я тебе могу помочь. Люди в этом доме, по-моему, болеют не от радиации, а от старости. Поверь, в доме, где я провел свое детство, сейчас тоже одни старики остались, и они тоже болеют. На то они и старики, чтоб болеть, это их единственное развлечение. Что касается замеров, то доставай свой счетчик Гейгера, или чего у тебя там, и замеряй сколько хочешь…

Я встал и пошел на кухню. Теперь и я почувствовал досаду, даже о спине забыл. Час назад в сумерках у подъезда мне все казалось иначе. А теперь красивая девушка предлагала мне шпионить за соседями.

У газовой плиты я обнаруживаю оставшуюся с выходных бутылку пива. Я открываю ее о подоконник и выпиваю из горлышка за пару минут. Досада проходит вместе с похмельем, и я ощущаю резкую потребность подглядывать в замочные скважины. Следить и шпионить. Эх, я готов на подлости, ух, я готов на гадости. В общем, как обычно. Из какого фильма эта песня?

Со мной что-то происходит. Я возвращаюсь в комнату и опять ложусь на диван. Аня ходит с каким-то приборчиком и прикладывает его к стене в районе кладовки. Такие приборчики продаются в передаче «Воскресный Магазин» – с ними только помидоры на рынке замерять. Обнаружить с его помощью. уран – все равно, что открыть жизнь на Марсе, используя детский бинокль.

Я подхожу к компьютеру, включаю mр3-проигрыватель, выбираю папку «Radiohead», нажимаю «play». Опять меня тянет к дивану, будто я Обломов, первый представитель Generation X в мировой литературе. Достаю сигарету, курю, но хочется спать – даром, что целый день продремал на пляже…

– Как успехи? – спрашиваю я.

– Пока никак.

Заметно, что она совсем не умеет пользоваться прибором. Точно так же неловко мужчина держал бы в руках косметичку. Или фаллоимитатор.

– Аня, я решил, что тебе помогу.

– Растрепин, ты просто чудо.

– Что от меня требуется?

– Любая информация, касающаяся этого Дома.

Что я знаю о Доме? Немного. Я рассеянный, но кое-что слышал от Ф, я не наблюдательный, но что-то успел заметить сам. Когда я не знаю чего-нибудь, меня это не смущает, и я не спрашиваю об этом. Я это сочиняю:

– Дом построили сразу после войны для семей офицеров танковой части, – начинаю я.

– Это я знаю.

– Раньше здесь были коммунальные квартиры. Младший офицерский состав жил даже в подвальных помещениях. Сейчас квартир всего шесть. На первом три, и три на втором. Так, кто у нас живет на первом этаже? Первая квартира – пустая, это точно, там никто не живет. Раз. Во второй – старуха Она и раньше почти ничего не видела, сейчас, наверное, и совсем ослепла – идеальная соседка. Два. В третьей – еще одна старуха, никогда не выходит. Иногда ее навещает дочь. Это три. Так, на моем этаже. Напротив, четвертая квартира – женщина лет, лет… ну где-то шестьдесят. На общем фоне – комсомолка. Кажется, даже где-то работает. Улыбается, здоровается, молодится, красит волосы в синий цвет, как Мальвина. Один раз просила, чтобы я не включал по вечерам музыку громко – беспокоилась о слепой снизу – мол; у той острый слух. Просила очень вежливо. Через стену – старик. Вот про него ничего вообще сказать не могу. Какой-то он угрюмый. Один раз столкнулся с ним на лестнице – так он даже не заметил меня. А, вот, точно, вспомнил. Женщина из четвертой, покупает ему продукты и ставит их ему под дверь каждый вечер. Получается к 2000 году каждому человеку по отдельной квартире. Это и Горбачеву не снилось. Средний возраст жильцов, не считая меня, наверное, за семьдесят. Вот, собственно, и все.

– Все это можно узнать и в историях болезни, Растрепин. Я даже знаю, кто жил в пустой квартире – отставной капитан Прохоров и его жена. Прохоров три раза попадал в травмопункт поликлиники. Пьяный прыгал вниз с чердака дома. Два раза ушибы и вывих, один раз – сломанная нога. Его жена говорила хирургу, что он всегда мечтал быть летчиком. Насколько я знаю, жена увезла его в село к родственникам.

…С улицы через окно впархивает ночная бабочка, двигаясь к висящей на шнуре лампе. Бабочка не летчик, но она – пилот. Накал лампы пугает, обжигает ее, и она совершает двойной восходящий разворот с полубочкой – ас, а затем плавно садится на белой полосе потолка…

– Ну да, – говорю я, продолжая рассматривать бабочку, – В селе даже двухэтажных домов нет. Покрышкин твой особо не спикирует.

– Не надо пошлить, Растрепин, я серьезно.

– Слушай, Аня, сделай доброе дело, – наглею я, – Там на кухне стоит сметана – намажь мне плечи, я обгорел.

– Как-нибудь в другой раз.

– Аня, я редкий, в экологическом смысле, исчезающий вид. Ты должна меня спасти, у тебя такая профессия.

– Растрепин, не сердись, но, по-моему – ты тупиковая ветвь эволюции. А мне пора.

…Аня складывает обратно в сумочку приборчик и платок, но достает оттуда зеркальце, принимаясь изучать свое отражение…

– Поздно уже, темно, – пытаюсь возразить я, – Ходить в такое время по району опасно. Оставайся, у меня есть раскладушка. Диван – уступлю.

– Не волнуйся, доберусь. Троллейбусы еще ходят. Я живу недалеко – всего четыре остановки, – ее зеркальце отправляется туда, где уже находятся приборчик и платок.

– Я тебя проведу, – я встаю с дивана.

– Это лишнее. Я оставлю свой телефон. Где его записать?

– На обоях в кухне запиши…

Мы идем на кухню. Там Аня опять долго роется в сумочке, пока не обнаруживает авторучку. Авторучка исписанная. Аня не скупится записать номер телефона помадой…

– У тебя KyivStar или UMC? – спрашивает она.

– У меня нет мобильного телефона.

…Гораздо проще признаться, что ты по вечерам режешь беременных женщин в лифтах, чем сказать, что у тебя нет мобильного телефона…

– У меня нет мобильного телефона, – повторяю я.

…Аня аккуратно отправляет авторучку и помаду в сумочку. В любую дамскую сумочку запросто влезет ящик Пандоры. Интересно, есть ли там презервативы?…

– Растрепин, пожалуйста, помоги с дипломом, – говорит Аня, направляясь к порогу, – Мне это очень важно.

– Чем смогу.

– Ну, я пошла?

– Иди.

– Пока.

– Счастливо.

…Я закрываю дверь. В комнате выключаю музыку, обрывая Тома Иорка на полуслове. Я стараюсь заснуть быстро, пока голова вновь не начала болеть, и мне это вполне удается…

2.

Во второй раз за текущие сутки я проснулся, почувствовав голод. Пиво мне всегда прекрасно заменяло пищу. Пельмени варить было лень. На кухне я нашел хлеб и сыр. Кое-как перекусил, запив все кипяченой водой.

На обоях засохли десять красных цифр – они горели, как лилии на плече, как моя спина. Номер телефона. Что предпринять с напомаженными цифрами, я не мог придумать. Стирать было жалко, смотреть – тревожно. Я чувствовал себя бросающим курить человеком, которому только что предложили сигарету.

Чем хороши мобильные, так это тем, что доктор Джекиль может утром стереть из телефонной книжки номер, и мистеру Хайду уже никогда не удастся позвонить по нему. «Куплю завтра календарь и заклею», – решил я, взял чайник и пошел на балкон.

Была середина ночи – та замечательная пора, когда бандиты уже спят, а милиционеры еще не проснулись. В кустах трещали цикады – помехи в радиостанции тишины. Из придорожного фонаря, как из душа, лился поток света. Часть электрической лужи разлилась по асфальту, часть впиталась в траву обочины.

Щит страховой компании тоже горел. Горел экраном 6 х 3 – счастье можно купить. Соседская семья продолжала рекламировать стабильность и семейные ценности. Внезапно я понял, на кого похожа Аня – она похожа на маму с рекламы, только младше ее лет на пятнадцать. Dйjа vu – воспоминание о прошлой жизни или предчувствие будущей?

Я достал из пачки сигарету, поджег табак. Я стал много курить. «Убивать – не курить. Это всегда можно бросить», – говорит Шарон Стоун Майклу Дугласу.

– Это всегда можно бросить, – повторяю я ночной тишине.

IX. Память

Я все забываю. Вот и сейчас я не могу вспомнить, как выглядела Аня. Прошло лишь несколько часов, а ее образ из моего сознания вытеснила женщина с рекламы страховой компании.

Я часто забываю имена. Я не помню имя девушки, с которой поцеловался впервые, зато помню марку сигарет, которые впервые попробовал. Это были папиросы «Друг». Мне тогда исполнилось десять. Я затянулся под мостом, и мне было так плохо, что подумал: буду пить воду из речки. А потом ничего, привык…

Иногда, мне кажется, что я и собственное имя забыл. Тогда зачем, спрашивается, я до сих пор могу на память рассказать стих Тихонова о советском флаге?

X. Брежнев

Моя мама никогда не верила мне, что я помню, как хоронили Брежнева.

– Человек в таком малом возрасте еще ничего не может помнить, – утверждала она.

Но я помню. Помню бледное мерцание телевизора «Горизонт», а в нем людей в пальто, траурные портреты, мохнатые еловые венки и патетический абрис кремлевской стены на черно-белом небе.

– Мам, – возражал я. – Я ведь помню, как мы ездили в Бердянск, а это было летом, почти за полгода до смерти Брежнева.

– Ты не можешь помнить. Тебе рассказывали. Вот тебе и кажется.

Я задумывался. В Бердянск мы ездили в гости к маминой подруге по музучилищу, тете Ларисе. Это была первая в моей жизни поездка. В Бердянске, играючи, я проглотил металлический шарик от детского бильярда. Бильярд принадлежал сыну тети Ларисы – моему ровеснику. Десятки раз родители при мне обсуждали эту историю. Вспоминали о том, как они в шутку просили меня не глотать шарик, и как я шарик этот все равно проглотил: «Будто бы назло». Вспоминали, как испуганные взрослые везли меня на рентген в больницу к доктору, который все рассказывал о девочке, которая умудрилась проглотить милицейский свисток. В моей памяти эти события не остались совсем.

Зато до сих пор, стоит только захотеть, я вижу перед собой зеленую, похожую на броненосца, электричку; белых уток, с красными, как поплавки, лапками на станционной развилке; два сдвинутых, оббитых синим плюшем, кресла, в которых я спал в Бердянске; огромную деревянную катушку с намотанным на нее проводом возле винного магазина; а еще помню мужа тети Ларисы, помню, как он сквозь открытое окно дома, с перекинутым через плечо полотенцем, что-то кричит нам во двор, будто мы что-то забыли. Он загорелый и улыбается.

То, что я помню мужа тети Ларисы, особенно странно. Той же осенью он, как и Брежнев, умер. Умер, кажется, от инфаркта. Как его звали, я тоже забыл…

Фаза #2

I. Лекция

Кремового цвета, четырнадцатиэтажное здание научно-исследовательского института изогнулось полукругом, и издали, со стороны шоссе, походило на огромный слоеный торт. Мачта радиопередатчика возвышалась над его крышей, словно праздничная свечка. Параболические антенны на карнизах претендовали на роль кулинарных изысков.

Вдоль аллеи, ведущей к институту, росли кипарисы. Шишки у кипарисов были маслянистыми и походили на леденцы от кашля. Они синтезировали на солнце едкий аромат безлюдного курортного полудня. В воздухе ощущалась неведомо откуда прилетевшая средиземноморская расслабленность. Но и она не могла развеять моей тревоги.

По правой стороне аллеи я миновал сваренный из чугунных листов стенд. На стенде, покрытом потрескавшейся зеленой краской, кое-где сохранялись латунные буквы: МИ Г ДИ СЯ ИНСТИ у. Деревянные планки пустовали. Видимо, гордиться институту было некем.

Я вышел к стоянке. По сравнению с громадой института стоянка казалась не больше чайного блюдца. На краю стоянки одиноко маячил перепачканный рудной пылью грузовик. В его кузове аккуратно, словно шахматные фигуры, выстроились газовые баллоны.

По истертым ступенькам я поднялся к входу и зашел внутрь. Дневной свет плохо освещал обширный, размером с гандбольное поле, холл первого этажа. Дальние углы помещения терялись в густых сиреневых сумерках. Пол был испачкан цементом. Вдоль стен вповалку лежали доски и строительный мусор.

Я двинулся к шахтам лифта, прошел мимо двери конторы, которая занималась пищевыми добавками. Из пяти лифтов функциональность сохранил только один. Над ним намертво застыл циферблат механических часов. Часы лживо показывали половину двенадцатого.

Площадь клети лифта превышала метраж моей кухни. Рядом с кнопками сохранился черный дисковый телефон для вызова диспетчера. Под ним, в углу, лежали гильзы пустых бутылок шампанского. На зеркале застыли помадные отпечатки женских губ. При желании, по ним можно было проводить дактилоскопию. На четырнадцатом этаже, поближе к передатчику, располагался офис местной FM-радиостанции. Вероятно, вчера там был праздник.

На седьмом этаже я вышел, у окна свернул влево, зашагав по грязному коридору. Когда-то в институте работало две тысячи человек и пять лифтов. Коридоры были ярко освещены, а часы показывали правильное время. Сегодня штат сотрудников научно-исследовательского института составлял шестьдесят семь служащих. Помимо нескольких сохранившихся лабораторий, радиостанции и конторы по торговле пищевыми добавками, был еще склад канцтоваров на заднем дворе. Вот и все, что осталось от былого величия.

Я остановился у двери с табличкой: «Лаборатория 707. физико-химическая экспертиза». Достал из пакета припасенный кулек ирисок. Открыл дверь без стука. Дверь запищала, как обиженная крыса.

Половину лаборатории огораживал шифоньер, обклеенный структурными обоями под вишню. На шифоньере стояли ожиревшие от бумаг папки. В пластиковых упаковках от йогурта росли колючие кактусы. Пару полок занимали образцы горных пород – камни разных цветов и размеров. По каждому из них можно было изучать геологические эпохи, которые миллионы лет сменяли друг друга.

У стены, под календарем с рекламой турагентства, располагались металлические цилиндры и перегонные кубы. По виду это все до безобразия напоминало самогонный аппарат.

В лаборатории не было даже компьютера. Только на широком бухгалтерском столе стояла пишущая машинка «Ятрань», больше похожая на полуразобранный аккордеон. На жестяной крышке от сардин, с застывшими каплями олова, лежал работающий паяльник. От паяльника, как от сигары, поднимался дым. Струи дыма витали по комнате, словно ленты, запущенные в воздух гимнасткой.

– А я тебе, Люба, говорю, у меня на участке все огурцы на солнце сгорели. Хоть бы один дождь за месяц прошел.

– Дорогая, ты огурцы поливаешь неправильно. Я тебе это с самого начала говорила.

Две дамы сидели на стульях у окна, завешанного застиранной желтой шторой. Попав в институт еще девочками, они перезрели здесь в мелкокристаллической пыли горных образцов. В их службе вот уже тридцать лет ничего не менялось.

– Уж мне-то, Любочка, в огурцах не разбираться, – продолжила одна из дам, – уж я-то их в жизни навидалась!

Женщины захихикали. Во фразе, несомненно, скрывался сексуальный подтекст. Настроение у дам было игривое.

– Добрый день, – сказал я, чтоб меня заметили. – А Леня есть?

– Ленечка, – крикнула одна из них, – Тут к тебе этот, как его, пришел!

Из-за шифоньера, вытирая влажные руки махровым полотенцем, появился Леня.

– О, привет! – радостно сказал он мне.

– Привет, – сказал я. – Я принес тебе ирисок. Пойдем, поговорим.

– Ириски – это правильно. Кофе будешь?

– Буду.

Леня вновь скрылся за шифоньером и возник оттуда спустя минуту с двумя кружками в руках. Мы вышли в коридор и двинулись в сторону лифта.

Леня был моим школьным приятелем. В школе он считался одаренным ребенком, и учителя им гордились. Усатые комсомольцы бегали к нему, пионеру, решать контрольные по химии и физике.

Его я запомнил сразу же, в первом классе, на празднике Первого Звонка. Среди синей массы детей он выделялся убогим коричневым костюмчиком, утвержденным министерством образования УССР. Из коротких рукавов выглядывали его руки – точно такие же коричневые: накануне Леня лакомился дикорастущими грецкими орехами. Красивая нарядная старшеклассница, которой выпало вести Леню за руку в класс, брезгливо морщилась. Это было видно даже на фотографии.

Так вышло, что нас с Леней учительница посадила через проход парт, по соседству. В середине занятия он обратился ко мне:

– Эй, гляди. Что у меня есть, – он, с дружелюбием Чебурашки, вытянул из кармана какие-то катушки с цветной проволокой и гордо сообщил: – Я собираю мелофон!

Отца у Лени не было. Мать работала в нашей школе техничкой. После уроков Леня помогал ей носить из уборной воду в десятилитровом цинковом ведре. Мать им гордилась – он составлял смысловую нагрузку ее безрадостной жизни. Она угощала его дешевыми приторными ирисками. Он их любил. Или притворялся, что любил. Чтобы найти такие же ириски, я потратил сегодня все утро (еще час сочинял письмо Ф. в провайдере).

Уже классу к шестому Леня чинил все сломавшиеся школьные приборы. В два счета починил у меня дома неисправный калорифер. Был настоящей звездой общегородских олимпиад. Два вуза хотели взять его после школы без экзаменов. Ему прощали даже шалости – взрыв снаряда, рассыпанный в рукомойнике карбид, смелый дрожжевой опыт в туалете…

Все закончилось в девятом классе. В последней четверти, в мае, когда до летних каникул оставалось две недели, он разлил ртуть в школьном коридоре. Школу закрыли на карантин, и даже выпускные экзамены оказались сорванными. Был скандал на весь районо.

Аттестат за девятый класс Лене все-таки выдали, пожалели мать, но в десятый так и не перевели. Его не взяли даже в техникум – ртутная диверсия имела резонанс. Не без труда он поступил в ПТУ, в мрачное обветшалое здание дореволюционной постройки на окраине Старого Города.

Я никогда не мог добиться от Лени причин его поступка. На мои вопросы он отвечал почти односложно: «Просто у меня была ртуть». У Лени был мозг экспериментатора. Ему нужно было родиться на полтысячи лет раньше и искать философские камни. В его характере было нерушимое галактическое стремление к познанию, которое толкало его на диковинные поступки. Поступки, на которые я, как всегда, был не способен.

Отслужив радистом в армии, он нашел работу здесь, в этой лаборатории. По-прежнему ремонтировал сломанную технику друзей и знакомых. Брать вознаграждение наотрез отказывался. Мать его болела водянкой ног. Его денежные дела были крайне стесненными. Но он не отчаивался, жизнь он любил. По большому счету Леня так навсегда и остался ребенком, любознательным и непоседливым.

– Ну, рассказывай, – засмеялся Леня, когда мы подошли к окну, – Чего на этот раз у тебя сломалось? Опять, поди, электрочайник спалил?

– Нет. Не совсем. Мне тут узнать у тебя кое-что нужно. Проконсультироваться-

– Так и знал! Так и знал! Лампочка перегорела! Консультирую: берешь лампочку, потом табуретку, потом.»

– Ленька, сволочь, хватит смеяться, я серьезно. Дело есть.

– Я весь внимание.

Я отхлебнул кофе из стакана и чуть не подавился:

– Что за гадость ты мне налил?

– Кофе без кофеина. Ячменный суррогат. Не отвлекайся – ты только что хотел что-то спросить.

– Да, о чем это я… Так вот…

– Спрашивай, спрашивай.

– А я и спрашиваю, только ты меня перебиваешь постоянно!

– Весь внимание, весь внимание.

– Что ты знаешь о радиации?

Тут уже Леня чуть не подавился своим ячменным суррогатом Он засмеялся так громко, что брызги его кофе долетели до противоположной стены.

– Ты… ты, – проговорил он, отдышавшись, – приперся сюда ко мне, чтоб узнать о радиации? С каких это пор у тебя такая похвальная тяга к знаниям?

– Понимаешь, девушка знакомая попросила помочь реферат написать. Я тут кой-какие книжки умные полистал, да не понял ни хрена.

– Хорош заливать. Девушка, реферат™ Бабушка, кандидатская.» Зачем тебе далась эта радиация?

– Бомбу атомную хочу продать боевому крылу партии ХАМАС. Доволен теперь?

– Бомбу, говоришь, бомбу. Значит, тебя интересует поражающее воздействие радиации на человеческий организм?

– Именно! Наконец-то до тебя дошло, – обрадовался я, – я тебе это уже полдня толкую.

– Значит так. Все очень просто.

Я насторожился. Знаю я все эти Ленины «очень просто». В прошлый раз с этих слов он начал мне объяснять принцип работы плазменного телевизора. Тогда я понял только то, что плазменный телевизор тоже включается в розетку.

– Все очень просто, – продолжил Леня. – Из чего состоит человеческий организм?

– Мой или твой?

– Любой человеческий организм состоит в основном из углерода. Тык. – Он ткнул меня в живот извлеченным из-за уха карандашом, – Водорода. Тык. Серы. Тык. Кислорода Тык. Химия и физика.

– Дальше.

– Радиация в организме ионизирует биологические ткани. Тык.

– Во-первых, хватит тыкать в меня карандашом. Во-вторых, попроще, без всяких там «ионизирует».

– Когда тело человека подвергается радиации и происходит то, что называется облучением, радиоактивные клетки передают свою энергию твоим клеткам. Молекулы твоего тела возбуждаются. Клетки повреждаются, их работа нарушается, а потом…

– А потом?

– Гибнут. Это, конечно, крайний вариант. Все зависит от дозы радиации и от здоровья человека. Самое интересное в этом деле то, что радиация в организме распределяется неравномерно.

– Ну и что с того?

– Ты не понял. Ты можешь получить очень маленькую дозу. Но какие-то клетки примут на себя основной удар. Как бы тебе объяснить– Вот, к примеру, радиоактивную энергию можно сопоставить с тепловой. Вот ты пьешь сейчас кофе, да?

– Уже выпил.

– Тебе повезло, что тепловая энергия, в отличие от радиоактивной, распределяется равномерно. Радиационная энергия сопоставимая с той, которую ты только что получил, выпив кофе, тебя бы убила.

– Как скоро?

– До завтра ты бы не дожил.

– Это почему? – обиделся я.

– Как это почему? Радиоактивная частица вышибает в твоей клетке электрон. Бац! Нафиг вышибает, как в бильярде. Что делает твоя клетка? Пытается отобрать электрон у соседней.

– Все как у людей.

– Именно. Начинается цепная реакция, биохимический сдвиг, прочая херотень… Иногда процесс затягивается, идут мутации, активизированный кислород поражает белки и жиры, которые питают клетки. Начинается рак. И…

– …И смерть?

– Совершенно верно. Но пугаться не стоит. Рак проявляется и через двадцать лет и через тридцать, а иногда вообще не проявляется. Рак может появиться и по любой другой причине. Этих причин миллион шестнадцать. Генные нарушения тоже могут на тебе не отразится. Зато какой-нибудь твой внук родится уродом. С хоботом, плавником или тремя ногами – вариантов масса.

– И даже при маленьких дозах радиация опасна?

– Сугубо теоретически тебя может убить просмотр футбола по телику.

– Ладно, с теликом я уж как-нибудь разберусь. Как насчет урана?

– Ха! Возвращаемся к бомбе?

– Возвращаемся к бомбе.

– Тут тоже все зависит от концентрации. Номер изотопа?

– 238.

– Ухты! Ну, ты даешь… Все зависит от дозы. От дозы и от человека. Эффект малых доз так до сих пор и не изучен, многие его отрицают. Другие говорят – медленная смерть.

– И долго уран работает?

– В смысле?

– В смысле радиацию излучает.

– Три в сотой степени или около того – период полураспада, точно не помню. Тысячу лет туда, тысячу лет сюда. Кого это интересует? Все равно очень долго…

– Жизни не хватит.

– Это точно. Даже, если ты бросишь курить, все равно не хватит…

…Набравшись оптимизма, я посмотрел в окно. Стоянка перед институтом по-прежнему пустовала. Даже грузовик уехал. Только пыль да мусор из перевернутой урны ветром кружились в траурном вальсе зрелого лета. Окна жилых домов напротив блестели, как полированная медь. На балконах устало висели геометрические фигуры сохнущего белья.

– Ладно, пора мне, пожалуй, – сказал я, ощущая неловкость. – Спасибо за интересную, насыщенную лекцию. За кофе – отдельное спасибо.

– Всегда к вашим услугам. Кстати, я через час освобождаюсь. Может, пойдем пивка бахнем?

– Да нет, извини, времени мало. Пора мне…

– Пиво из ячменя – это не кофе из ячменя!

– Верно подмечено, но мне действительно пора. Спасибо, Леня.

– Тебе спасибо за ириски.

– Брось, заслужил. Ну, пока.

– Пока.

Мы пожали друг другу руки. Я подошел к дверям лифта и зажег исцарапанную квадратную кнопку. Двери лифта мгновенно раскрылись. Лифтом никто не пользовался с тех пор, как я поднялся сюда. Лифт меня ждал. Преданно, как болонка.

Я зашел внутрь кабины. Увидел сначала свое отражение в пыльном, испачканном следами помады, зеркале. Потом развернулся и увидел Леню.

– Помнишь, как мы взорвали снаряд, – сказал он неожиданно, напоследок, почти серьезно.

Яркий свет, шедший из окна, превратил Леню в фиолетовую тень. Тень улыбалась. Я это не мог видеть, но я это чувствовал.

Ответить Лене я не успел – уже нажал вызов первого этажа. Двери лифта захлопнулись поспешным глухим аплодисментам, и в следующий миг я ощутил, как клетки моего организма целенаправленно движутся вниз. Вниз, к земле и к асфальту.

Я ехал в лифте не больше минуты. За это время я успел изучить табличку о технике безопасности и вспомнить тот день в апреле, когда мы с Леней взорвали снаряд. Нам было тогда лет десять, а снаряду – в пять раз больше. Снаряд остался с войны. Его Леня выменял на три жевательные резинки «Turbo» – баснословная сумма по тем временам. Кажется, мы тогда чуть не взорвали детскую поликлинику…

…Я становился сентиментальным. С этим нужно было бороться…

Да и разговор какой-то глупый вышел.

II. Печень

Однажды, еще в школе, я увидел по местному телевидению сюжет о городской птицефабрике. В сюжете показали женщину, которая протрудилась на фабрике больше двадцати лет. С самого первого дня вся ее работа заключалась в том, чтобы на конвейере вырезать из тушек куриц печень. Делала она это одним, давно заученным движением. Чик-чик. Gallus-gallus.

Сюжет меня поверг в ужас. Неужели, думал я, человеческая жизнь может уйти почти целиком на извлечение печени мертвых птиц? Изо дня в день, из года в год, зимой и летом. Неужели, неужели подобное может случиться и со мной?

Теперь, когда я стал старше, я знаю, что именно это и случилось. Это случилось с большинством жителей нашей планеты. Я знаю, что наша жизнь проходит медленно и уверенно. Медленно и уверенно, как конвейер.

Бедная моя печень…

III. День

1.

Поезд метро, как перепуганный уж, скользил в норе туннеля. Бронированный кабель извивался серпантином и исчезал в темноте. Сырость и гранит тряслись за окнами вагона Приближение станции чувствовалось издалека, словно рассвет. Сначала далекие электрические зарницы обагряли стены туннеля, а затем и сама станция вываливалась с грохотом, наполненная светом, шестиугольными лавками и сонными перронщицами. Кастрированный голос слащавого диктора объявлял остановку и вежливо просил не забывать вещи. Двери брезгливо фыркали и открывались. Люди входили и выходили, сменяя друг друга.

Я знал эту линию метро. Знал лучше, чем наркоман знает свою исколотую вену. Каждая станция инъекцией воспоминаний волновала мозг. В метро я уже не ездил около года и теперь, смешно сказать, радовался каждой минуте под землей, будто крот, сбежавший из зоопарка.


Грязный мрамор. Влажный запах туб. Гретая резина. Поезд метро только что отбыл. Станция пуста.

«Если ты уйдешь, – то я брошусь на рельсы, и меня переедет», – повторяю я. – «Твой поезд уехал, – кивает она в сторону туннеля, – Ты опять ведешь себя, как придурок. Знаешь и себя, и меня» – «Будет следующий – они ходят каждые пять минут. Ты мне не веришь?!» – «Меня ждут, русским языком тебе говорю. Я уже опаздываю. Все, все у нас с тобой. И не кричи – милиционер на тебя уже смотрит» – «Пусть смотрит., как я умру». – Я достаю сигарету, курю. – «В метро нельзя курить», – говорит она. – «Мне все равно». – Кто-то трогает за рукав: «Потуши сигарету, – милиционер, старший сержант, темно-синий китель – Девушка, он к вам приставал?» – «Да… Ист. Хочет броситься под поезд. Мне пора. Я ухожу».

Бросаю на перрон сигарету: «Мне тоже пора» – «Пройдешь со мной», – кокарда блестит трезубцем. «Я ухожу», – держит. Надевает наручники. Толкая в спину, ведет в станционное отделение. С высоты эскалатора вижу: она садится в вагон. Холодные браслеты. Улыбаюсь.

Теперь я освободился.


На линии почти ничего не изменилось. Даже мои сегодняшние попутчики ни чем не отличались от обычных пассажиров, которых можно встретить в вагоне в это предобеденное время жаркого летнего дня. Все те же кочующие от рынка к рынку пенсионерки; невыспавшиеся клерки в пропотевших рубашках; бездельничающая молодежь; крикливые распространители, предлагающие телепрограмму, батарейки и лейкопластырь – все за 50 копеек. Быть может, только рекламные листовки сменились в своей бесконечной череде скидок, акций и распродаж.

Туннель закончился, и лучи осветили брусья поручней и лица пассажиров. Остаток пути пролегал по поверхности. Вагон уверенно набирал скорость в бетонном желобе забора. До конца линии оставался только один участок. Мимо, будто в ускоренной перемотке (FF), промелькнули рыжие дома рудничного района и зеленый массив парковой зоны. Поезд пронесся по металлической конструкции моста, оставив в синей воде канала красный размашистый след.

Диктор объявил конечную остановку «Университет» и вагоны опустели. На дисплее станционного таймера вспыхнули нули.

Выйдя из метрополитена и перейдя дорогу с пирсингом трамвайных рельсов, я очутился перед четырехэтажным зданием родного института. Двор был безлюден – сессия уже завершилась, а вступительные экзамены еще не начались. Надпись над входом «Ласкаво просимо» апеллировала к невидимкам. Голубые вузовские ели приветливо кивали мне своими макушками.


Зачитанное с бумаги напутственное слово ректора. Пыльные портьеры. Жидкие хлопки. Выпускники покидают актовый зал. В руках у каждого остался кусок синего пластика, у некоторых пластик красный. Зевота. Хочется спать – восемь часов утра.

Кто-то собирается выпить. «Ты с нами?» – спрашивают. – «Не хочется, домой пойду».

Дома по телевизору показывают фильм. Студенты Гарварда получают степень магистра. Мантии. Оркестр. Серпантин. В воздух летят черные четырехугольные шляпы с кисточками.

Выключаю телевизор и ложусь спать. Я устал. На следующей неделе нужно искать работу.


Я обогнул спортзал и столовую, двинулся в гору в сторону металлургического комбината. Поприветствовал знакомого маркера, курившего на крыльце бильярдной «Алагер». Миновал строительный техникум, кожвендиспансер и ателье по ремонту телевизоров.

Показалась площадка летнего кафе. На площадке утренняя смена рабочих распивала пиво. Брусчатку под их ногами покрывали блестки рыбной чешуи и высохшие мотки кишок. Из похожих на детские гробы колонок, раздавались ритмы латиноамериканской эстрады.

Стоя на краю тротуара, я остановил рейсовое маршрутное такси и сел в кабину рядом с водителем В кабине стоял запах нагретых кресел. Освежитель воздуха и икона «Св. Николая Угодника» болтались на шнуре под зеркалом дальнего вида, ударяясь друг о друга. Играло радио.


«Итак, у нас новый радиослушатель! Доброе утро!» – «Доброе» – «Как вас зовут?» – «Я бы предпочел, с вашего позволения, остаться инкогнито» – «Хм… Хорошо, наша сегодня тема: верите ли вы в то, что Бритни Спирс девственница?» – «Извините, но мне все равно» – «Так зачем же вы звоните?» – «Я хочу послушать песню „Риге morning“ группы „Placebo“ – „Почему эту песню?“ – „Захотелось“ – „Э-э… Может, хоть привет передадите?“ – „Мне некому передать привет“ – «Хм… Тяжелый случай… Мы пройдемся с нашим таинственным радиослушателем! До свидания! К сожалению, мы не можем поставить ему группу «Пласибо». Аля него и для всех в утреннем, эфире «Руки Вверх» с композицией «Алешка»! Хорошего всем настроения! ПООООЕХААИ!»


Настырный ди-джей задавал звонившим слушателям вопрос о том, как они проводят лето. Слушатели проводили лето на редкость однообразно: отдыхали на море или только туда собирались. Звонившие торопились передать приветы и заказывали песню. Пока я ехал в маршрутке, по радио успели спеть Кристина Агилера, Земфира, «Тату» и Робби Вильяме.

Я вышел на площади. В ее центре, на каменном постаменте застыл танк «Т-34» – по легенде именно эта машина первой ворвалась в город, оккупированный немецко-фашистскими захватчиками. Дуло танка угрожающе целилось в меня.

– Доллары, евро, рубли…! – слышался сценический шепот валютчиков.

– Летняя коллекция! Летняя коллекция! – хрипло кричал в мегафон промоутер обувного супермаркета.

Мне очень не хотелось встретить кого-нибудь из знакомых. Поэтому я, сторонясь оживленного проспекта, обогнул площадь против часовой стрелки и вступил на территорию Городской больницы.

Пару раз мне повстречались беременные женщины – рядом располагался роддом. Асфальт перед роддомом покрывали оставленные молодыми отцами надписи – наивные, трогательные и нелепые. Вислоухая дворняжка, закрывая хвостом часть сакраментального текста: «Люда! Спасибо за дочку – княгиню Ольгу!», благостно млела на солнце.

– Когда-то, – обратился я к собаке, – здесь, на месте роддома, будет фабрика по производству биороботов. Уж ты поверь.


«Мальчик, а ну слезь с гинекологического кресла. Веди себя прилично. Ты на экскурсии». – «Интересно!» – «Что интересно!?» – «У девочек ничего нет!» – «Что!?» – «Интересно!»


Дворняжка вместо ответа чихнула, поднялась и сонно потрусила к молочной кухне – туда, где нянечки в застиранных халатах разгружали пустую тару. Раздавшееся брюхо дворняжки тяготело к земле – собака тоже оказалась на сносях.

Насвистывая прицепившуюся мелодию Робби Вильямса, я вышел за ворота больницы. Мой путь пролегал вдоль узкой, поросшей камышами речки. В речке умиротворенно плавали дикие утки и пустые пэт-бутылки. Я шел теперь вдоль заднего двора театра. На следующий день заканчивался сезон, и театральная труппа уезжала на гастроли. Во дворе суетился обслуживающий персонал. Грузчики куда-то тащили старую декорацию. Из репетиционного зала доносился стук молотка. Упитанные костюмерши выносили на воздух для проветривания вешалки с реквизитом. Сарафаны, фраки, камзолы, туники, пиджаки, шаровары, сутаны, гимнастерки, хитоны, рясы, корсеты и воланы выделяли едкий аромат нафталина. В их складках за много лет сменилось сотни поколений моли.


В детстве в прихожей моей квартиры висела цветная фотография Петродворца. Позолоченные скульптуры в брызгах фонтанов. Террасы водопадов. Радуга и свет.

Почему-то я тогда думал, что Петродворец на фотографии – это наш городской театр. Моя Вселенная в те годы ограничивалась пределами прогулок, другие города и страны существовали только в сказках.

Думаю, в заблуждение меня вводила и барочная архитектура – постройка театра и впрямь отдаленно напоминала Петродворец. Считал я тогда плохо. Разница в количестве этажей и окон меня ничуть не смущала. Смущало меня другое – отсутствие фонтанов. Там, где я их надеялся найти, была лишь детская площадка с каруселью и горкой, был еще общественный туалет, а дальше шел забор.

И я верил, очень верил в детстве, что где-то за туалетом, в заборе есть волшебная потайная дверь, ведущая к водопадам и золотым скульптурам. Дверь, ведущая к радуге и свету. Я так хотел ее найти! Но у меня ничего не получалось.

Я сумел найти только чугунный фонтанчик для питья. Но и его включали только по праздникам.


Я ускорил шаг возле многоэтажного термитника престижных домов. Стены и окна украшали клипсы параболических антенн и серьги кондиционеров. Далее тянулись боксы гаражей. За ними начиналась до головокружения знакомая улица.

Пройдя по теневой стороне улицы под шеренгой каштанов, я свернул в ликеро-водочную лавку «Руно». В лавке ощущалась стерильная прохлада. За прилавком сновала маленькая коренастая продавщица в желтом фартуке в черный горошек. За ее спиной, на витрине, выстроился взрывоопасный арсенал разнокалиберных бутылок. Слева со стенда «Куточок покупця» на бечевке, словно брелок, свешивалась книга жалоб и предложений.


Как-то зимой мы сидели с приятелем в ликеро-водочном. На улице шел дождь. На столике стоял кальвадос. Приятель листал книгу жалоб и предложений. «Спасибо магазину „Руно“ за наше счастливое детство», – написал он на желтой странице и передал мне карандаш. «В моей душе лежит сокровище, и ключ поручен только мне! Ты право, пьяное чудовище! Я знаю…», – начал было записывать я, но тут в лавку вошла цыганка. «Внучки, бабушка вам всю правду скажет, – заговорила она. Цыганка взяла меня за руку, – Ой, внучек, а любовь ты свою потерял. Любила тебя девочка, волос русый, да ты не сберег. Но все у тебя будет хорошо. Жена будет красавица – любить ее не будешь, но хозяйка она хорошая. Ава мальчика будет у вас и девочка, – цыганка отпустила мою руку и глянула на ладонь приятеля, – А тебе дорога длинная. Дом свой ты скоро оставишь, и ехать будешь далеко. Счастье там найдешь, и все у тебя будет хорошо». Мы дали цыганке гривну. «Волос русый, волос русый, – передразнил я цыганку, когда та ушла, – Почему цыганки никогда не говорят, что любит тебя, например, негритянка или лысая? Одни блондинки и шатенки. Никакой определенности». Приятель пожал плечами. Весной того же года он умер. Выходит, цыганка сказала ему правду.


– Добрый день, – сказал я.

– Слушай, – посмотрела на меня продавщица, – Я не помню: это ты или Степан сменщице задолжал?

– Точно не я. Наверное, Степан.

– И в самом деле. Ты ведь, кажется, в Ялту уезжал.

– Нет, в Ялту уехал как раз Степан. Именно там он скрывается от кредиторов.

– Да ну вас всех, – отмахнулась продавщица, – Вечно с вами, пьяницами, так. Дашь в долг и концов не сыщешь! Что тебе? Заказывай.

– Бутылку «Ркацители» и пластиковый стаканчик, пожалуйста.

– Что так слабо сегодня?

– С водкой все.

– Завязал?

– Да нет, просто печень в ломбард заложил. Вот выкуплю на следующей неделе и по-новой.

– Дошутишься. Девять сорок с тебя.

Прижимая к себе бутылку вина, я пересек дорогу и воровато просеменил мимо родительского дома. Лоджию увивали алые плотоядные цветы неизвестного вида. За их зарослями сохло белье. К счастью, меня никто не заметил.

На набережной я вновь зашагал уверенно. Здесь вдоль воды тянулся широкий парапет. По нему, как по подиуму, прогуливалась толстая ленивая кошка. Слева, из кирпичной шкатулки музыкальной школы, неслась какофония гамм. На лавочке по соседству седовласые старики разыгрывали нескончаемые шахматные партии.

Я свернул в переулок – туда, где находилась моя бывшая школа. На плацу перед ней еще виднелись следы разметки, оставшейся после праздника Последнего Звонка. Не задерживаясь, я обошел библиотечный флигель и попал на спортплощадку.

На покрытом щебнем футбольном поле ветер кружил мелкую пыль. Рядом с развалинами теплицы две женщины толкали перед собой маленькие катафалки детских колясок.

Я уселся на вкопанный в землю скат автомобильной покрышки. Зажигалкой расплавил колпачок бутылки. Ключами пропихнул пробку вниз и она плюхнулась в вино, как спасательная шлюпка. Наполнил вином стакан и выпил, с удовольствием ощущая, как жидкость, будто в лифте, спускается по горлу к желудку.


«Черт, рубашку испачкал. Что это? Соус какой-то. Воняет-то как» – «Что ж ты хочешь – помойка. Хотя ты прав. Как фигня какая-то, так нас посылают. Мы им и в футбол, и в баскетбол, и в эстафету на День Физкультурника. А директриса с организаторшей нам что? Опять курили на перемене. Опять от вас пивом несет. Родителей в школу. Грамоты только одним мудакам, блин, дают. Нет в жизни справедливости… Да, нехреново одиннадцатый класс начинается…» – «Угу, с помойки. Ты, Степа, его крепко держишь?» – «Не бойся – не вырвется, гад. Все руки, мразь, исцарапал.» – «И какой дуре эта идея в голову пришла?» – «директрисе, понятное дело».

На крыльце нас ждет организаторша. Говорить она не умеет. Только кричит, а еще учитель пения: «Ну, что, оболтусы, поймали зверя?! А то из-за вас линейку закончить не можем! Опять курили, двоечники!?» – «Поймали, десять минут за этой сволочью по мусорнику гонялись», – отвечает Степан.

Нарядные первоклассники выстроились вряд. Счастливые родители с фотоаппаратами. Первое сентября, День Знаний, как-никак. Передаем зверя директрисе. «Иди сюда, мой хороший, – сюсюкает директриса, поворачивается к микрофону. – Дорогие ученики! Родители! А теперь, по народной традиции, первым в отремонтированное здание школы мы впустим котика!» Торжественно поднимает кота над головой. Потом ставит его на крыльцо, подталкивая к входу. Кот истошно орет и стремглав бежит обратно в сторону помойки. Мы со Степаном начинаем надрывно хохотать.


Женщины с колясками куда-то исчезли. В футбольные ворота медленно, как мяч на телевизионном повторе, влетал бумажный пакет.

Я закурил и сплюнул. В моей слюне утонул муравей.

– За жизнь насекомых, – произнес я тост и выпил еще один стакан.

Стекла школы вдруг гулко вздрогнули, как жестяной барабан, зазвенели. Где-то далеко в карьере взорвали рудный пласт. Значит ровно два часа. Всегда точно – мне бы такую пунктуальность.

Я поднялся и вышел за школьную ограду.

В этом месте Старого Города маленькая речка впадала в другую – побольше. В излучине, ослепительно сверкая побелкой, красовалась лодочная станция. Именно так она выглядит на всех юбилейных открытках и альбомах. Когда я учился в художественной школе, то рисовал ее, наверное, раз сто пятьдесят.


«Хороший, рисунок, хороший… Но вот гляди: тут на стене станции у тебя слово…» – «Да, Инна Станиславовна» – «Это плохое слово» – «Я знаю. Но ведь и в жизни на стене оно есть, вы ведь видите» – «Да, конечно, но, понимаешь, задача художника ведь не в том, чтобы слепо копировать…» – «…Действительность. Да я помню. Но тут это важно…» – «…Знаешь, ты, наверное, прав. Можешь оставить. Я разрешаю».


Я двинулся дальше в сторону подвесного моста мимо клумб с голубыми цветами и неуклюжими шмелями, которые кружили над ними, словно геликоптеры.

У моста старушка торговала тыквенными семечками и мятыми сигаретами поштучно. Из открытого канализационного люка на свет вылезал ремонтник в оранжевой каске. Он недоуменно озирался по сторонам, будто недавно приземлившийся гуманоид.

На середине моста я допил вино и выкурил еще одну сигарету. Бутылку кинул в реку. Окунувшись, она ловко вынырнула на поверхность и, покачиваясь на волнах, неспешно продрейфовала в сторону дельты. Вслед за ней в воду полетел окурок. Он устроился в фарватере бутылки и, как дельфин поплыл не отставая.


Каждую зиму мы вынимали огромный кирпич из забора во дворе гастронома. Несли его на мост и с высоты бросали на лед. Если лед выдерживал – значит можно играть в хоккей. Теперь от забора остались только жалкие развалины. Судьба забора – надежда и разочарование, провал и торжество. Я думаю, не самая плохая судьба для обыкновенного забора.


Переправившись на противоположный берег, я продолжал идти, следуя руслу реки. На другой стороне росли древние вязы, тянулась череда двухэтажных домов с палисадниками. Похожие на конфетти, бабочки-капустницы порхали над розовыми кустами. Слышалось змеиное шипение поливочных шлангов. С мансард доносились голоса жильцов.

Ненадолго я остановился у небольшого особняка с флюгером на крыше. Ангел-флюгер уже шестьдесят лет натягивал лук. Рядом с особняком развесистая черешня шевелила мясистыми листьями. Она уже отплодоносила и ничем сейчас не отличалась от простых деревьев.


За черешней ухаживал однорукий ветеран. Когда наступал май и черешня плодоносила, мы, мальчишки, забирались на нее и пожирали спелые ягоды. Старик выходил на балкон и молча смотрел на нас. Потом поднимал единственную руку к небу и кричал с укором: «Эх, Барбаросса!». Это загадочное слово действовало на нас, как на тараканов электричество. В панике мы убегали. Где-то вверху скрипел старый ангел – трофейный флюгер. Говорят, его привезли из Дрездена. Ангел-флюгер.


Я прошел еще совсем немного, и моя дорога закончилась.

2.

Кафе называлось «Лоцман» несмотря на то, что до ближайшего моря было сто пятьдесят километров. «Лоцман» занимал небольшое помещение бывшей трехкомнатной квартиры в жилом доме на набережной. Это заведение ничем не отличалось от множества других, ему подобных, в избытке разбросанных по всему городу. Стандартная брусчатка перед крыльцом, белый пластик фасада, грязная вывеска, урна в виде пингвина. Я зашел внутрь, и подождал, пока глаза привыкнут к тусклому свету.

В интерьере «Лоцмана» никогда ничего не менялось. Ниши между окнами украшали гравюры фрегатов, в углу пылился неизвестно откуда взявшийся якорь, на одной из стен дурно выполненная фреска живописала заход солнца над Аю-Дагом, Словом, настоящее кораблекрушение.

– Привет, – поздоровалась со мной барменша. Ее дородное тело с трудом упаковывалось в форменную матроску.

– Привет, Оксана.

– А я думала, ты – в Ялте.

– Скажу тебе по секрету, я и сейчас в Ялте.

– От кого скрываешься? Опять от бабы какой-то сбежал?

– Почему опять? Почему от бабы? – возразил я, – Ты ведь знаешь, Оксана, мое сердце безраздельно принадлежит только тебе.

– Ох, и врун же ты, – всплеснула руками барменша. – Лелик, слышал, ко мне пристают.

Из подсобки вышел Лелик – щуплый официант, гораздо младше барменши. На нем тоже была матроска.

– Дура, радовалась бы.

– Лелик, я не поняла. Ты муж мне или не муж?

– Муж, – обреченно подтвердил Лелик, покладистый, как и все скрытые гомосексуалисты.

– А где муки ревности? Вызови его на дуэль.

– Не надо дуэли, – засмеялся я, – Я шпагу дома забыл.

– Эх, нет нынче мужиков, – вздохнула Оксана.

– И не говори, – охотно согласился Лелик и спросил меня: – Что будешь?

– Пиво.

– Разливного не!1. Бутылки в холодильнике.

Я подошел к холодильнику и выбрал пиво. Мокрая этикетка уверяла, что если мне повезет, я смогу выиграть футболку, мотороллер или главный приз – виллу в Крыму, под Ялтой. Спробуй ще.

– Подсаживайся, – окликнул меня голос.

У окна сидел инвалид Володя. Его ноги свешивались с кресла-каталки, как две сардельки. На оконной шторе рядом с ним катились морские волны, плыл парус, парила чайка. Потом опять волны, парус, чайка – и так на три погонных метра.

– Здравствуй Володя, – я уселся на стул.

– Привет. Может, партийку в нарды сыграем?

– Можно. Пиво будешь?

– Угу.

– Водки взять?

– А то.

– Лелик! Нарисуй нам, пожалуйста, еще два пива, два по сто и нарды принеси.

– Щас, вот только за гуашью сбегаю, – пробурчал официант.

Через минуту Оксана принесла нам нарды. На игральной доске был выжжен портрет восточной принцессы. Шашки заменяли камни. Один игровой кубик был черный, а другой зеленый – совсем, как глаза у дьявола.

– У меня три, бросай, – сказал Володя.

– Шесть.

– Ходи.

Когда половина камней покинула дом, я спросил:

– Володя, а тебе сны страшные снятся?

– Ну, бывает иногда. А чего спрашиваешь?

– Так, интересуюсь. Бывает же такое, что снится одно и то же, и ты в это каждый раз веришь?

– Бывает, конечно… Нет, так нельзя ходить, переходи… Вот мне постоянно снится, что меня опять в армию забирают. Приходят ко мне, значит, старлей и капитан из военкомата и говорят: собирайся. Я им, мол, так и так, товарищ капитан, отслужил уже. Как положено – два года. Тайгу кирзой топтал. Ракетные войска. А они – ни хрена. Я им – посмотрите, я после аварии, ног нет. А они, сволочи, – все равно собирайся – там тебе на время службы новые ноги дадут. Раз в месяц по любому кино такое снится.

– Страшно?

– Есть немного. Что я там, в армии забыл? Там, где я служил, только комары да морошка, ну и ракеты еще. Жрать нечего было, кормили тушенкой, что с Великой Отечественной осталась. Ходи.

– Походил уже. Что теперь?

– Да ничего. Выиграл ты.

– Как выиграл?

– С марсом выиграл. Везет тебе сегодня…

Мне действительно везло. Я выиграл у Володи три партии подряд, и мы еще пару раз заказывали водку. Потом, когда надоело играть на интерес, Володя мне на час проиграл свою коляску.

– Пойду покатаюсь, – сказал я, – Освобождай транспорт.

Чтоб пересадить Володю из кресла на стул потребовалась помощь Лелика и Оксаны – пациент оказался тяжелым. Коляску я вынес с крыльца, сел и поехал вдоль набережной. Уже начинало вечереть. Рябь на реке приобрела бронзовый оттенок раскаленных за день крыш. Плакучие ивы склонялись к воде – будто женщины мыли косы.

Я катил по дороге мимо палисадников. Жители домов уже вернулись с работы и смотрели телевизор. Стекла мансард мерцали, как кинескоп. Где-то играла заставка вечерних новостей.

Когда я вернулся в «Аоцман», мои руки устали, а мышцы начинали болеть – в них выделялась молочная кислота. На ладонях застыла пыль и отпечатки резины.

У Оксаны и Лелика закончилась смена и теперь они сидели за столиком рядом с Володей. Мы опять стали пересаживать Володю. На этот раз обратно – со стула в коляску. В мое отсутствие все успели еще выпить, поэтому процедура прошла не без сложностей.

– А я, помню, бывало, – разглагольствовал довольный и пьяный Володя, – Махнем с пацанами на турбазу, ящик водяры возьмем, девочек – красота. По утряне, ясно, башка болит. Я глядь, мадам какая уже пожрать готовит. Так я ее того – иди отсюда – не для этого тебя сюда брали. Сам супчик душевный сделаю. А бабы вообще готовить не умеют. Им стоящей работы нельзя поручать.

– Это правильно, – сказал Лелик и тут же получил от Оксаны подзатыльник.

Мы сидели до закрытия и болтали о всякой ерунде: о том, как правильно готовить плов, о ценах на бензин, о преимуществах электротранспорта, о вступительных экзаменах, о фильмах с Джеки Чаном, о Гражданской Войне, о закатах в Крыму, и о том, как там красиво, о пенициллине, о сиамских кошках, о ситуации в Ираке, о футбольном межсезонье, о порносайтах в Интернете, о миграции птиц и урожае на картошку. Я здорово напился. Опьянел, как восьмиклассница на дискотеке.

Когда уже совсем стемнело и кафе закрывалось, Лелик вызвал мне такси. Я стоял на набережной, пошатывался и курил. Таксист сигналил, грозил повысить таксу за простой. Но я не торопился садиться в машину. Мне было хорошо здесь на набережной.

Я еще раз затянулся напоследок и подумал о том, что в первый раз в жизни встретил свой День Рождения так, как хотел.

U. Трансляция

На пороге школы меня встретила директриса. На ней был бронежилет и противогаз, но узнал я ее сразу, потому что она как всегда, завидев меня, закричала:

– Опять курил на перемене, подонок!

– Мне бы в бомбоубежище и лыжи сдать…

– Ты почему опоздал, Растрепин!?

– Будильник не зазвонил, а еще я ходил в аптеку за лекарством для бабушки, – соврал я.

– Быстро на урок, двоечник!!! – опять закричала директриса.

– Я уже окончил школу, и даже институт закончил, – робко возразил я.

– Это ты тогда закончил. А сейчас нужно еще учиться, потом сдать экзамены, написать курсовую и тогда, может быть, если бросишь курить, тебя пустят в бомбоубежище…

Я зашагал школьным коридором, но и здесь все успело измениться, и я ничего не узнавал. Появились переходы, двери, лестницы, туннели. Я брел, как ищущая сыр крыса, в стеклянном лабиринте. Наконец, я отыскал трансформаторную будку, вошел туда и очутился в школьной столовой.

Здесь, в тусклом свете, почти на километр тянулись и терялись вдали ряды бильярдных, ломберных, разделочных, операционных, торговых, выставочных столов. На них, как туши животных, громоздилось снятое зимнее платье. За столами сидело много-много людей – все те, с кем я когда-то учился: в школе, в институте, в секции настольного тенниса, в кружке авиапланеристов; было даже несколько человек из моего детского сада и из киевского бизнес-тренинга, но я давно уже успел забыть, как зовут большинство из них.

Когда я появился, все на меня вежливо зашипели – я ведь опоздал. Я сел за парту, за самую обыкновенную, какую только мог найти. Тем временем впереди появился лектор – Мария Кюри, и я отчетливо вспомнил, что это именно она, а не директриса, на самом деле преподавала нам химию в школе. Вместо кафедры стояла барная стойка. Вместо черной доски белела простыня.

– Тема сегодняшней лекции, – сказала Мария Кюри, – «Как выжить в условиях ядерной зимы».

Все вокруг начали что-то записывать. Я порылся в многочисленных карманах своего пальто, но ничего не обнаружил.

– Одолжите карандаш, пожалуйста, – обратился я ко всем.

Кто-то протянул мне губную помаду, и писать помадой оказалось очень удобно. Буквы сами появлялись в тетради без малейшего усилия с моей стороны.

– Конспектируем план лекции:

1. Бог – телетрансляция.

2. Люди – телевизоры.

3. Судьба – дистанционный пульт.

4. Жизнь – телепередача.

5. Смерть – обрыв кабеля.

– Есть вопросы? – спросила Мария Кюри.

Я поднял руку – вопросов у меня накопилось много…

IV. Змей

В потоке горячей летней пыли кавалькадой неслись мотыльки троллейбусных талонов. Дети придерживали руками панамы. Собака бассет на натянутом поводке с парящими ушами лаяла вслед ветру.

Пряча глаза за стеклами темных очков, я шел от остановки к дому с пакетом из супермаркета. Банки и бутылки рельефной мускулатурой выступали сквозь полиэтилен. Я боялся, что ручки пакета могут не совладать с гравитацией и оборваться.

На остановке женщина-реализатор торговала с лотка газетами, журналами и календарями. Опасаясь ветра, она грудью прижимала полиграфию к лотку. Я хотел было купить у нее календарь для кухни. Но на календарях в ассортименте встречались только фотографии Безрукова, «Фабрики Звезд» и Дэвида Бэкхема, поэтому делать приобретение я постеснялся…

…На скамейке рядом с моим домом сидела слепая старуха – соседка с первого этажа. Ее седые волосы под действием циклона развевались, как сорная трава. Глаза смотрели внутрь – их белки давно сварились в котле прожитых лет.

– Добрый день, – сказал я старухе, присаживаясь рядом, – не возражаете, я закурю?

– Ты новый жилец в Ф. квартире? – спросила она не поворачивая головы.

– Да, – сказал я и зачем-то кивнул, хотя в этом не было никакой надобности.

– Хорошая Ф. женщина была, царство ей небесное.

– Да, – согласился я.

Я сбил с сигареты пепел. И пепел, обугленный табак, заскользил по асфальту перекати-полем, без корней и без судьбы.

– Странный у вас дом, – сказал я.

– У нас очень, очень хороший дом был когда-то. Замечательный. Вам, молодым, не понять. Живете в коробках и соседей не знаете. А у нас все как одна семья всегда были. Все праздники вместе. Помню, пирогов испеку и всем деткам нашим раздам. А голубятня. Зачем, спросите, снесли голубятню? Кому она мешала? Муж мой покойный, царство ему небесное, ох, он уж голубей любил. Всех по именам звал. Всех. Гагарин, Титов, Комаров…

– Космонавты?

– Бог с тобой, какие космонавты, голуби, голуби, сынок…

– М-да… И вы ничего странного не замечали в последнее время? – Мой вопрос прозвучал совершенно бездарно, будто реплика из милицейского сериала.

Старуха повернулась ко мне. Ее целлулоидные глаза не блестели на солнце. Она печально вздохнула.

– Ах, извините, – спохватился я.

– Ничего, сынок, ничего. Я уж привыкла. Десять лет как не вижу.

Я понял, что не узнаю у нее ничего. Она могла в деталях рассказать все, что было 12 апреля 1961 года, но не помнила и позавчерашнего дня.

Мы молчали. Моя сигарета истлела. Новую закуривать не хотелось.

– Вот старый черт, опять на крышу, поди, влез, – всплеснула вдруг руками старуха.

Я сначала не понял, о ком она говорит. А потом посмотрел туда, куда бесполезно уставились ее слепые глаза. На крыше нашего Дома, опираясь на громоотвод, балансировал человек. Это был старик-пенсионер, мой сосед из квартиры напротив. На его запястье была намотана бечевка. Бечевка туго удерживала в небе над Домом воздушного змея. Змей завис над крышей, как натовский стеле над Сербией, как голубь Гагарин, царство ему небесное. Я глядел и не мог оторваться от необычного зрелища. Ни разу в жизни я не видел пенсионеров, которые запускают воздушных змеев на крыше.

– А как, как вы догадались, что он там?

– Ветер, сынок. Ветер южный. Это его ветер. Этот ветер он не пропустит никогда.

– И давно с ним такое?

– Давно. Давно. Всегда…

И она рассказала историю. Все-таки рассказала.

V. Манекен

Иногда я захожу к Степану в Универмаг после закрытия. Он там работает менеджером, а по вечерам – подрабатывает сторожем. В последнее время он пристрастился к «Горобине» – вишневой двадцатипятиградусной настойке. На вид она розовая, как марганцовка, а на вкус приторная и липкая. От нее я покрываюсь пунцовыми пятнами и становлюсь похожим на индейца.

– Чингачгук в боевой раскраске, – иронизирует Степан.

Пьем мы «Горобину» в кабинете главного управляющего. Кабинет напоминает ресторанчик средней руки с претензией на шик. Здесь стоят пальмы в кадках и огромные вазы с букетами степных трав. Электрический камин у стены похож на декорацию к спектаклю «Золотой Ключик». Кожа дивана по оттенку малоотличима от моей собственной.

Чтобы стало хорошо, нам требуется выпить около трех бутылок. С этой нехитрой задачей мы обычно справляемся менее, чем за час. Свое скромное застолье мы сопровождаем неспешной беседой. Говорим о прошедшем, большей частью о школе – о том славном времени, когда в нашей жизни не было еще чужих свадеб, похорон или крестин. Мы тогда не работали и даже не пытались.

– Раньше было все по-другому, – говорю я, когда мы допиваем последнюю бутылку.

Мой приятель кивает – он со мной полностью согласен.

После этого я выхожу из кабинета и иду бродить по галереям Универмага. За сумрачными витринами бутиков, будто уродцы в банках кунсткамеры, хранятся вещи. Десятки тысяч вещей: мобильные телефоны, духи, дубленки, утюги, виагра, носовые платки, кресла, ковры, средства от целлюлита, обручальные кольца, распылители дихлофоса, туалетное мыло, босоножки на шпильках, авторучки, видеокассеты. Все это составляет наше общее потребительское счастье и наделяет коллективное существование смыслом.

Как всегда, останавливаюсь у фигур "манекенов. Они стоят снаружи, в галерее. Если бы они были людьми, то могли бы играть в баскетбол – такие они высокие. Женщину-манекен я обнимаю левой рукой за талию, а правой щупаю ее пластмассовую грудь. Потом целую ее в шею. Стоит мне выпить чуть больше обычного, и я начинаю себя ощущать развратным типом.

– Не пойму, зачем ты это проделываешь каждый раз, – говорит подошедший Степан. Он не задает вопрос. Он просто говорит.

– Знаешь, эти манекены вокруг одеваются гораздо лучше, чем мы.

– В этом нет ничего удивительного. В отличие от нас, они не пьют, – резонно замечает Степан.

На этом вечер в Стране Чудес заканчивается. Приятель провожает меня из Универмага – ему нужно выспаться. Завтра ему придется встать рано, до открытия. Он уберется в кабинете, проветрит помещение. Нельзя, чтоб управляющий учуял запах спиртного.

VI. Зло

От Макдоналдса шел сладкий запах жира Е-95. Запах, вызывающий одновременно и аппетит и тошноту. Кажется, именно так пахнет разлагающийся мир. А запах разлагающегося мира мне нравился всегда.

Мы сидели с Аней в летнем кафе через дорогу от Макдоналдса, и я опять разглядывал ее ноги сквозь стекла солнечных очков. Аня смотрела на Макдоналдс. Там нарядные дети съезжали с пластмассовых горок, не выпуская из рук надувных шаров. Статуя клоуна в полосатых гетрах сгибалась в неглубоком реверансе. Две огромные желтые дуги вознеслись над площадью, как брови, вздернутые не то от восторга, не то от чувства собственного превосходства. Молодым незамужним девушкам почему-то нравится смотреть на Макдоналдс Наверное, это повышает у них веру в завтрашний день – в его стабильность. Через дорогу процветала сплошная стабильность с запахом жира Е-95.

– Я кое-что узнал, – рано или поздно мне нужно было сказать эти слова.

Уже минут десять мы пили минеральную воду и беседовали сначала о магнитных бурях (обычно страдают люди с повышенным давлением, не я и не она), а потом о какой-то Аниной подруге (проехала автостопом за два дня от Львова до Симферополя – ну, совершенно бесплатно, sic!). Вполне достаточно, чтоб в бокалах с минеральной выдохся газ, а Аня возбудилась от нетерпения.

– Кто-то из соседей рассказал что-то интересное? – с любопытством переспросила она.

– Соседка. Слепая с первого этажа. Ты ведь с ней пыталась поговорить?

– Пыталась, но она все время говорит только о голубях. Я, конечно, люблю голубей. Но они улетели из-за того, что разрушили голубятню, а не из-за урана, и…

– Эта история не о голубях, и не о слепой старухе. Эта история о сумасшедшем старике-соседе, который живет напротив моей квартиры.

– Ах, да. Он совсем не захотел со мной разговаривать. Даже дверь не открыл, когда я стучала. А я знала, что он там. А он и вправду настоящий сумасшедший?

– Сумасшедшие – это единственные настоящие люди на свете… Но не суть. Дело в другом. Дело в том, что старик этот стар, и состарился он уже давно, и на носу у него растут волосы, жесткие, как усы у кошки. Раньше, много-много лет назад, он работал бухгалтером. Ему приходилось много писать и поэтому у него на пальцах левой руки толстые мозоли.

– Он левша? У нас в классе была девочка-левша. Так ее учительница отучивала. Даже линейкой по руке била, честно, но только она все равно левой писала…

– Аня, не перебивай… Так вот. Старик всегда очень любил писать, все равно что, пускай и цифры. Только шариковые ручки он никогда не любил. Они часто у него текли и пачкали одежду. Почему-то у неудачников ручки часто текут. У него есть только один пиджак. На пиджаке и сейчас можно увидеть эти синие уродливые пятна. Он живет одиноко и всегда так жил. Однажды он завел собаку и назвал ее Сальдо, но собаку задавил грузовик. После того как его отправили на пенсию, ему было тяжело. Он из тех людей, которых гложет что-то всю жизнь, людей, которые боятся пустоты вокруг. Он не знал что делать с этой пустотой – ее вдруг стало слишком много. Он днями мог смотреть на кукурузное поле, а потом на то, как на месте поля строят метро. Иногда на его подоконник садились птицы, и эти редкие дни приносили ему радость. Как-то раз утром, это случилось 29 февраля, наверное, поэтому дата известна точно, старик подточил карандаш. Затем он подошел к комоду. У него до сих пор хранятся в нем давно вышедшие из употребления бухгалтерские бланки и формы. Они совсем пожелтели, прямо как зубы у заядлого курильщика. Над одним из бланков он долго сидел с карандашом. Потом он написал две колонки цифр от одного до ста и от ста до одного. Подсчитал итог. Сумма, как положено, сошлась в двух колонках, но пустота не исчезла. Тогда старик встал и не спеша оделся. Он пошел бродить по сырым февральским улицам, растрачивая последние сутки зимы. Вернувшись, старик снова взялся за карандаш. Теперь он писал слова… С тех пор, почти каждый день, если только его не мучает подагра, и в дождь, и в жару, он идет на улицу. Возвращается почти всегда в три. Садится за стол и начинает писать. Он пишет не мемуары, ни тем более жалобы в собес…

– А что он пишет?

– Он переписывает зло и так борется с пустотой. Все, что он видит вокруг уродливого и гадкого, он уносит с собой, в своей памяти, а потом записывает это на пожелтевшей бумаге бланков в колонку кредита. И знаешь, что он делает с этой бумагой?

– Что?

– Он делает из бумаги змеев, воздушных змеев. Когда-то, когда он был еще совсем ребенком, этому искусству его научил отец. Полпенсии старика уходит на рейки и клей. Если бы не другая соседка, которая живет на нашей с ним площадке и покупает ему еду, он, думаю, уже бы погиб. Чтоб запустить змея, он ждет ветер. Его ветер южный. Не знаю почему так. Он залезает на крышу, держится за громоотвод и возвращает зло пустоте. Ветер очищает лучше огня. Кредит сходится с дебетом. В комоде у него теперь очень мало бланков и очень много воздушных змеев с обезвреженным злом. На хвостах и спинах этих змеев есть все. Все о зле, которое старик видел вокруг с тех пор, как он ушел на пенсию.

– Может, там есть что-то, что…

– Там может быть все. Хотя я сомневаюсь, что старик что-то знает об уране.

– А зачем тогда ты мне это рассказал?

– Потому, что это по-своему красивая история. Разве не так?

…Рядом с Макдоналдсом по-прежнему резвились дети. Их родители за столиками ели биг-мак-меню по очень выгодной, экономной цене. Солнце заканчивало свой полет над городом и его траектория тяготела к крышам домов.

– Уже поздно, – вздохнула Аня.

– Можно еще успеть на последний сеанс в кино.

– Может, лучше поедем ко мне в гости? – спросила она.

И я в первый раз за это лето растерялся.

VII. Телефон

Иногда я думаю, как бы отразилось на старых книгах присутствие мобильного телефона. Предположим, мобильный телефон существовал всегда. Чтобы это изменило в сюжете?

Думаю, ровным счетом ничего. SMS Кассандры не доходили бы до адресата, апостол Петр выбросил бы свою карточку, Вергилий бы вежливо попросил Данте отключить мобильную связь еще в лимбе, линия Ромео была бы перегружена, в Мокром не было бы покрытия, у К. аннулировали бы счет, Блум потерял бы свой сотовый к пятой главе.

Мне незачем покупать SIM-карточку.

VIII. Соната

1.

– Кофе будешь?

– Лучше чай.

– Какой ты любишь?

– Черный. Крепкий. Горячий. Без сахара, – сказал я, потом подумал и добавил: – И без молока.

– Расслабься, Растрепин, – засмеялась Аня из кухни, – мы не в Лондоне.

Я знал, что мы не в Лондоне. За окном вечер продолжал быть ясным и душным, а дождя не было уже месяц.

Я сидел в гостях у Ани и рассматривал квартиру. Ремонт в квартире (однокомнатной) сделали сразу же после того, как дом заселился – где-то в середине восьмидесятых, и интерьер вполне соответствовал представлению среднестатистического советского служащего об уюте и комфорте. Гэ-дээровский гарнитур на всю стену – чтоб приобрести точно такой же, мой отец в свое время три ночи ходил отмечаться в очереди у мебельного магазина. Столовый сервиз «Мадонна», притаившийся за стеклом, как экспонат на выставке. Сдутый футбольный мяч с надписью «Днепр» (Днепропетровск) – чемпион СССР», лежащий в хрустальной чехословацкой лоханке – ни разу не битый недотрога. Пианино «Украина» черниговского завода музыкальных инструментов с кружевной салфеткой на полированной крышке. Книжная полка с томами Пикуля, Дюма, Сименона и Гессе. Последний автор явно был куплен в нагрузку к соседствующей с ним «Анжелике». Даже телевизор «Funai» не казался здесь лишним – в начале девяностых такими телевизорами выдавали жалованье на металлургическом комбинате, и подобная техника до сих пор в избытке попадалась в городских гостиных.

Все было беспредельно обычным за исключением одного – в углу висела икона в дешевом пластмассовом окладе Святая Анна – бабушка Христа. И мой взгляд каждый раз упирался в икону. Она, вызывающая, в своей неброской красоте, выделялась, как полевой цветок, растущий из щели в асфальте.

Есть несколько простых признаков, по которым даже дилетант может определить иконописную школу. На украинских иконах всегда хорошо вырисованы уши: их оттопыривают нимбы. На болгарских – у девы Марии обычно большой нос. На греческих – легко увидеть, как по зеленому небу плывут красные облака. На русских – никто не улыбается. Никогда, ни при каких обстоятельствах.

В комнату неожиданно вбежала собака. Это был американский коккер-спаниель каурой масти по лошадиному спектру. Собака, приблизившись ко мне, воодушевленно залаяла. Видимо собака спала, пропустила мое вторжение, и теперь не могла себе простить такой оплошности. Недолго думая, она оперлась о мою ногу и стала совершать характерные поступательные движения. По-моему, это был мальчик.

– Аня! – польщенно крикнул я. – Твоя собака пытается изнасиловать мою ногу!

– Фу, Кид! Фу!

Аня вбежала в комнату, и спаниель Кид, завиляв своим купированным хвостом, восторженно засеменил к ней.

– Он не кусается, Растрепин, – сказала Аня.

– Я заметил, – ответил я. – Спаниели – не самые страшные собаки, с которыми мне приходилось сталкиваться в жизни.

– Иди на кухню, чай готов. И ужин тоже.

На кухне оказалось, что Аня приготовила мне не только чай, но и яичницу с ветчиной. Я ее об этом не просил, но такая забота тронула. Я проткнул вилкой желток и он растекся по тарелке медленно, как лава, неторопливо залил ломтики мяса. Аня ела вареный овес.

– Аня, – возмутился я, – я не могу есть яичницу, когда человек напротив давится овсянкой.

– Мне нельзя яичницу.

– Почему? Разве ты на диете или вегетарианка?

– Нет. Просто сегодня пост.

– Пост? – удивился я.

– Да.

Аня кивнула в сторону холодильника. Только теперь я заметил, что на нем был прикреплен церковный календарь. Календарь держался на четырех магнитах из упаковок чая «Lipton». Еще на холодильнике были переводные картинки. Винни-Пух летел на воздушном шарике то ли вверх, то ли вниз. Пятачок целился в него из винтовки.

– Я и не знал, что сейчас какой-то пост, – сказал я.

– Сегодня пятница. Почти каждую среду и пятницу – пост.

– Странно.

– Что странного?

– Разве можно верить в бессмертие души и одновременно переживать из-за того, что сокращается естественная среда обитания дроф? Или там беспокоиться из-за того, что люди пользуются аэрозольными баллончиками?

Аня пожала плечами, ковырнула овсянку. Мой вопрос ей не очень понравился.

– Один раз, – сказала она, – это было в Киеве, я вошла в собор и поняла, что Бог есть. По-другому и быть не может.

– И какой это был собор?

– Владимировский.

– Я знаю, там очень красиво, – кивнул я, – Росписи Врубеля и Васнецова.

– Да, там очень красиво…

– Только это собор Украинского Патриархата, а не Русского.

– Разве есть разница?

– Конечно есть, – заявил я, хотя понятия не имел какая там может быть разница.

– ОК. А ты вообще в Бога веришь? – спросила Аня.

Я чуть не поперхнулся. Не часто девушки задают подобные вопросы.

– Да, конечно, – ответил я и подобрал куском ветчины остававшийся на тарелке желток.

– А почему? – Она и не думала шутить.

– Разве кто-то может ответить на такой вопрос?

– Ну я же ответила.

– Не знаю. Он меня любит за что-то. Не понимаю только за что.

– И когда ты это понял?

Я задумался. Все люди все время верили. Даже атеисты верили в то, что верить глупо, и это тоже была вера. Я пожал плечами.

– Ну, это как снег, – сказал я.

– Причем тут снег?

– Ты помнишь, когда в первый раз его увидела?

– Не помню, конечно.

– Вот так и с Богом. Снег может удивить только студента из Африки. У нас он выпадает каждую зиму, пусть и лежит не долго. Снег никогда не вызывал у нас удивления, потому что, когда мы его видели в первый раз, то еще не умели удивляться. Бог был всегда – и снег был всегда. И Бог напоминает о себе тоже, как снег. Так же неожиданно и так же нечасто.

Спаниель Кид прибежал на кухню и стал жрать куриный фарш из миски. Ему было наплевать на пост. Этот факт нас с ним роднил.

Я поднялся из-за стола и направился с грязной тарелкой к раковине, открыл кран. Я думал, что Аня меня остановит, но она этого не сделала. И тарелку мне пришлось помыть самому.

– Если желаешь, есть коньяк, – сказала Аня неожиданно. Может быть, ей было неловко за устроенный катехизис.

– Откуда у тебя коньяк?

– С Нового Года стоит.

– С Нового Года!? – удивился я.

Мне как-то приходилось видеть наряженную елку на Восьмое Марта. Но коньяк, оставшийся с Нового Года к июлю! В моем рейтинге это чудо уступало лишь непорочному зачатию.

– Он в буфете над плитой.

Я полез в буфет и действительно увидел коньяк Ново-Каховского завода. Там еще оставалось грамм триста. Я отвинтил колпачок, понюхал запах винного спирта и дуба, а затем приложился к горлышку. Чай мне был уже не нужен.

– Хочешь посмотреть фотографии? – спросила Аня.

– Угу, – согласился я.

Смотреть фотографии – это неизбежная напасть. «Посмотрите на моего малыша – он такой милый», – говорит хозяйка. «Нет – он полный урод», – не соглашается гость. Реакция хозяйки на подобный ответ гостя будет вполне сопоставима с его отказом разглядывать фотографии…

Мне ничего не оставалось, как проследовать за Аней в комнату. Во всяком случае, со мной был коньяк, и это было очередным доказательством того, что Бог меня все-таки любит и не оставляет в трудную минуту.

2.

Фотографии, как фотографии. Младенческие, в обнаженном виде из серии «Растрепин, не смотри, пожалуйста». Снимок из детского сада: маленькая Аня изображает, что говорит по надувному телефону. Семейные: мама, папа и дочка в Старом парке на фоне чучела жирафа, покрытого ромашками – Праздник Цветов. Первое Сентября: букет хризантем почти полностью закрывает лицо ученицы. Курортные: Аня с мартышкой на плече; рядом – с ослом; сидя на крокодиле. Мартышка и осел – настоящие, крокодил – резиновый. Новый Год: девочки – снежинки, мальчики – зайчики, иногда гномы. Фотографии класса: на пороге школы, в актовом зале, на линейке, а затем Выпускной – отдельная виньетка. С друзьями в Киеве и в каких-то бесконечных походах: то в горах, то в лесу, то в степи у речки.

Фотографии сначала черно-белые, с редкими вкраплениями цветных снимков. Потом короткий переходный период поляроида. И, наконец, тотальное торжество «кодака» – увесистые пачки глянца, сделанного только потому, что есть пленка и талончик на бесплатную проявку. Под занавес попадаются цифровые, распечатанные на принтере, копии.

Проявитель/закрепитель, поляризация света, «фото-за-час», пиксели. Индустрия воспоминаний развивается быстрее самой жизни. Интересно, сколько фотографий у Синди Кроуфорд? Думаю, приблизительно в миллиард раз больше, чем у меня. У меня есть только восемь собственных снимков: один в паспорте, а другие семь, точно таких же, где-то валяются на всякий случай…

Аня достала последний альбом. Альбом из тех, которые во время акций дарят в фотостудии, если напечатаешь пять пленок. До этого я старательно симулировал умиление, восторг и трепет, но сейчас мне и впрямь, стало немного интересно. В альбоме были снимки из Турции.

– Мы ездили в Стамбул с папой позапрошлым летом, – сказала Аня. – Папа умер от диабета.

Я молча кивнул, а потом сказал:

– Плохая болезнь.

– Врачи говорят, и у меня есть склонность.

Оказывается, у Ани есть склонность к диабету. Может быть, ее посты вызваны страхом болезни? Кто знает.

Турецких кадров было много: мост через Босфор, храм Софии, какие-то эллинистические развалины, узкие расщелины улиц, пожилые торговцы сувенирами в фесках, гостиничный бассейн.

– Эта фотография в бассейне, – Аня показала пальцем, – ее сделали для рекламного буклета гостиницы. Честно. У меня и буклет есть.

Аня показала буклет. На третьей странице буклета Аня сидела в бассейне, облокотившись о бортик, улыбалась. На бортике стоял коктейль с разноцветными бумажными зонтиками. Казалось, зонтики – цветы, поставленные в специальную жидкость, чтобы не увянуть. А еще, на дальнем плане, виднелись чьи-то волосатые ноги. Не исключено, они принадлежали ее отцу. Уточнять я постеснялся.

В полный рост Анин отец появился в кадре лишь единожды. Вместе с дочерью, заснятые случайным прохожим, они стояли у входа в гостиницу и смотрели не в камеру, а по сторонам, растерянно, как на вокзале. Если правду говорят психоаналитики, что женщины подсознательно выбирают себе в пару человека, напоминающего им отца, то у меня не было ни малейшего шанса. Ее отец выглядел очень серьезно. Будто полковник милиции в штатском. Такой человек, в отличие от меня, не стал бы мочиться с балкона гостиницы или засыпать под барной стойкой. Я это, к стыду, проделывал не раз.

– О чем ты думаешь?

Опять этот вопрос.

– Я думаю о том, как здорово отдыхать летом в Стамбуле, – соврал я.

Поняла бы она меня, если бы я ей признался о чем думаю? Сомнительно: женщинам сложно оценить природу немотивированных поступков. Они не воруют дорожный знак «STOP» и не едят посуду в ресторане. Женщину, способную заснуть под барной стойкой, не пустят ни в один приличный бар. А для того, что бы помочиться с балкона, им и вовсе нужно сначала окончить цирковое училище. И кто после этого умнее? Я уже давно определился с ответом. И ответ этот был не в мою пользу…

…Зазвонил телефон. Звонку я так в последний раз радовался на школьных занятиях по физике. Чужие воспоминания утомляют меня куда больше, чем собственные.

3.

Анин голос слышался из коридора.

…Все в порядке, мамочка… Да, поела… Да, выгуляла Кида… Очень устала, спать ложусь… Да…

Я включил телевизор – не смотрел его очень давно. Стал переключать каналы и, приятно удивившись, обнаружил футбольный. Передавали матч Кубка Конфедерации, по-моему, в повторе. В центральном круге бежал чернокожий парень, а потом внезапно упал и его унесли на носилках. Было понятно, что с ним случилась беда. Просто так люди не падают. И это понимал не только я. Когда крупным планом появлялись лица футболистов, было видно, что они готовы заплакать. Но матч никто не останавливал, и игроки продолжали передвигаться по полю. Такая у них была работа. Телевизоры в телевизоре.

За окном совсем стемнело. Сквозь стекло проступала туманность электрических огней. Аня, появившись в комнате, выключила футбольный канал.

– Терпеть не могу футбол, – сказала она.

Она нажала кнопку дистанционного пульта. На экране телевизора вспыхнул канал «Animal Planet». Показывали полюс: может, Северный, может, Южный. Бородатые и тепло одетые люди под флагом «Green Peace» ходили по снегу, находили детенышей морских котиков, а потом обрызгивали их белый и пушистый мех зеленой краской из баллончика. Передача шла на английском. Когда на английском говорят русские, немцы или хотя бы американцы, я еще что-то могу понять. Но англичане… Они совсем не умеют говорить на английском. Во всяком случае так, чтобы было понятно.

– Аня, у меня к тебе вопрос, как к экологу. Зачем они красят морских котиков в зеленый цвет?

– Они портят им мех. Теперь из такого меха нельзя будет сделать шубу и зверобои их не убьют, – объяснила Аня.

– Кому хорошо, – сказал я, – так это белым медведям.

– Это почему?

– Теперь они без труда найдут детенышей на белом снегу и сожрут.

– Ты очень злой, Растрепин. Тебе это говорили?

– Говорили, конечно, – кивнул я. – Слушай, Аня, а баллончик, которым они пшикают животных, он с аэрозолем или без?

Кажется, я опять задал неправильный вопрос Аня нажала кнопку пульта, и телевизор погас.

– Уже очень поздно, Растрепин, – сказала она.

– Можно я останусь у тебя? Не хочу ехать на такси.

– Делай, что хочешь.

Ответ убийственный, как средство от комаров.

Аня удалилась в ванную и пришла оттуда в пижаме. Расстелила диван и легла. Рядом примостилась собака Я сел на край дивана. Подождал. Потом пошел покурить на кухню. Допил коньяк и вернулся в комнату.

Я не мог понять, заснула она или нет. Тогда я аккуратно положил ладонь к ней на грудь. Она вздрогнула, одернула руку и сонно сказала:

– Пожалуйста, не начинай. И даже не думай.

Я перестал думать и, не раздеваясь, распластался на диване. Мы так и лежали втроем: Аня, спаниель Кид и я. Только заснуть я не мог. Я так и не научился засыпать, если рядом спит кто-то еще. Одного этого факта было вполне достаточно, чтобы мысль о женитьбе приводила меня в уныние.

Когда я начинал шевелиться, собака начинала ворчать. Около трех часов ночи я узнал, что Аня храпит. Ночью о человеке можно почерпнуть много интересных сведений. Но в данной ситуации сведений было очень мало. И я не знал, чего ждать от Ани, от наших взаимоотношений. Ждать что-то от жизни – все равно, что ждать SMS от любимой девушки. Сообщения приходят не от нее, а от мобильной компании, которая опять требует денег. Аня права – лучше даже не думать. Жизнь – это всего лишь производственная необходимость.

Задремал я только к рассвету.

4.

Опять зазвонил телефон. Меня это на сей раз не обрадовало, будто это был звонок не с занятий по физике, а с урока физкультуры. Электронный будильник рядом с диваном показывал восемь утра. Я поднялся и побрел в коридор.

– Алло, – сказал я трубке.

В трубке молчали. Если это будет женщина, ее мама, придется вежливо соврать, что ошиблись номером.

– Алло, – повторил я.

– А Аню можно, – наконец раздался робкий мужской голос.

– Она спит.

Тут трубку у меня выхватили. Аня стояла рядом со мной в пижаме и недовольно смотрела на меня.

– Але-але! – протяжно крикнула она неведомому абоненту. Очень похоже на интонацию радио-ди-джея. – …А, этот. Это двоюродный брат из Харькова…

Я вернулся в комнату и плотно затворил двери, чтобы не слышать разговора. Включил телевизор. Там передавали утренние новости. В Москве опять что-то взорвали. Телевизор я выключил.

Подошел к пианино «Украина», поднял крышку и попытался сыграть полонез Огинского. Разумеется, у меня ничего не получилось. Аня, наверное, успела закончить беседу. Было слышно, как она открыла в ванной воду.

– Что ты играл? – спросила она, вернувшись из ванной. Одной рукой, будто туземка корзину бананов, она придерживала обмотанное вокруг мокрых волос полотенце.

– Полонез Огинского.

– Что-то не очень похоже.

– Я знаю. Я не умею играть на пианино. Мама когда-то пыталась научить, но ничего из этой затеи не вышло. Полонез Огинского очень любила моя бабушка. Она даже хотела, чтоб его играли у нее на похоронах.

– Хочешь, я тебе сыграю полонез Огинского? – спросила она.

– А ты умеешь играть?

– Я закончила музыкальную школу. И даже одно время думала поступать в музучилище. Так ты хочешь, чтобы я тебе его сыграла?

– Сыграй что-нибудь, пожалуйста, но только не полонез Огинского.

– Что?

– Сыграй «Крейцерову сонату», – попросил я. И она сыграла.

IX. Грех

В магазине православной книги я приобрел церковную брошюру «Перечень грехов в помощь кающемуся». Всего грехов было упомянуто 376. Последний пункт – 377, благоразумно включал в себя все прочие грехи и страсти, не упомянутые выше.

Я выписал грехи, в отношении которых моя совесть была чиста. Вот они:

134. Убийство.

138. Аборт.

139. Выкидыш.

143. Деторастление.

144. Кровосмешение.

146. Сожительство в духовном родстве.

147. Похищение жены.

152. Скотоложество.

156. Совокупление с бесами.

160. Похищение церковного имущества.

275. Вызывание «летающих тарелок», инопланетян, т. е. бесов, общение с ними.

296. Употребление крови для искусственного омолаживания, а также детской плоти.

317. Хищение из могил.

Потом подумал немного и вычеркнул из списка аборт – все-таки мужчина должен иногда брать на себя часть ответственности. Что осталось? Двенадцать пунктов из трехсот семидесяти шести. Есть к чему стремиться.

X. Баллон

– Але-але!

– Привет, Аня. Это Растрепин.

– Привет.

– Ты на меня не злишься за вчерашнее?

– Нет, но коньяк я тебе предлагать больше не буду. Ты что-то новое про Дом узнал?

– Нет. Но я этим займусь, обещаю.

– Ты даже не знаешь, как зовут твоих соседей.

– А ты знаешь как их зовут?

– Знаю. Кто тебя интересует?

– Ну для начала те, кто живет на моей площадке.

– Сейчас загляну в блокнот, подожди… Квартира номер четыре: Фролова Варвара Архиповна. Квартира номер пять: Комиссаров Вилен Архимедович… Ты почему смеешься?

– Забавно. Варвара Архиповна и Вилен Архимедович – и на одной лестничной площадке.

– ОК. Это все, что тебя сегодня интересует?

– Нет.

– Что еще?

– Кто тебе звонил сегодня утром?

– Знакомый парень из Киева. Они с друзьями собираются в поход в Карпаты. Зовут меня с собой. Доволен?

– А почему ты сказала, что я двоюродный брат из Харькова?

– А что ты хотел, чтобы я ему рассказала? Что знаю тебя всего два дня, что ты вызвался помогать писать мне диплом, и на этом основании нализался коньяка и остался спать у меня дома?

– Я не нализался коньяка. Я не был пьян. Мое поведение вызвано застенчивостью.

– Твоя застенчивость, Растрепин, просто бросается в глаза.

– Ладно, не иронизируй.

– У меня сейчас кофе закипит.

– Я тебе позвоню, если узнаю что-нибудь полезное.

– Я тебе сама позвоню. Пока.

– Пока.

– Растрепин.

– Что?

– Те баллончики, чтоб ты знал, – они без аэрозоля.

XI. Библиотека

В читальном зале библиотеки было, на удивление, многолюдно. Преобладала молодежь – по возрасту абитуриенты. Ссутулившись, они сидели за столами, разложив перед собой, похожие на телефонные справочники, желтые подшивки. Огромные плафоны люстр над их головами напоминали привинченные к потолку яйца динозавров.

Вокруг, в лучах солнечного света, уверенно вальсировали пылинки. Пылинки, выполнив обязательную программу, неторопливо оседали на листьях фикусов. Фикусы стояли на подоконниках и издали казались пластилиновыми.

На противоположной от окон стене висели портреты классиков. Располагались портреты в каком-то маразматическом порядке. Толстой – Лермонтов – Чехов – Пушкин – Достоевский – Гоголь – Тургенев – Грибоедов. Бородатый – безбородый – бородатый – безбородый и так далее. «Пора прекращать бриться», – подумал я, достал паспорт и занял очередь.

Впереди меня толстая девушка чихала не переставая. Ее мучила аллергия. Рядом размеренно пыхтел ксерокс. Из его щели вылезали бумажные копии, горячие, как свежеиспеченный хлеб.

У библиотекаря я попросил подшивку центральной газеты «Ударник» за требуемый период. С момента выхода газеты прошло уже более десяти лет. Поэтому с меня сначала удержали гривну за архивные поиски, и только затем библиотекарь потянулась к соседней полке – туда, где стояла затянутая в корсет картона неряшливая подшивка.

С подшивкой я разместился в углу, под стендом с текстом гимна Украины. Моим соседом оказался препротивный старикашка. Себе он набрал годовую подшивку какого-то эротического журнала и с увлечением разглядывал раздутые от силикона молочные железы моделей. Иногда он подталкивал меня в бок, показывал пальцем в фотографию чьей-то задницы и фамильярно подмигивал.

Я, не обращая внимания на соседа, углубился в изучение подшивки «Ударника». После часа работы я, наконец, не без труда обнаружил искомую статью.

Интервью с командиром воинской танковой части было датировано 1992 годом. Командир дежурно рапортовал об успехах, делился мыслями о конверсии, отрицал факт дедовщины, ратовал за профессиональную армию. Все бы это не заслуживало ни малейшего внимания, если бы не отповедь клеветникам. Командир, между прочим, полковник, яростно клеймил шовинистические настроения. Из текста явствовало, что в газете «Вечерний разговор», ныне, к слову сказать, не существующей, была размещена статья, позволяющая себе нелицеприятные выпады относительно военной части и «офицерской чести».

Я пошел еще за одной подшивкой, и с меня опять стянули деньги. Как оказалось, потратился я не зря. Материал, вызвавший гнев полковника вышел в апрельском номере газеты «Вечерний разговор» того же 1992 года.

Статья спряталась в подвале последней полосы. Иллюстраций не было. Рубрика, в которой она находилась, обозначалась, как «Загадки истории». Сама же статья называлась не менее банально: «Гиперборея: миф или реальность?». Внизу текста стояла подпись: Я. Краезнавская – явный псевдоним.

Я сходил к ксероксу, но статью мне скопировать не разрешили, мотивируя это тем, что единственному экземпляру газеты может быть нанесен непоправимый ущерб. Затем намекнули, что за десятку эта проблема легко разрешима, но я только махнул рукой, купил писчую бумагу и ручку, вернулся на место. Там меня снова ткнул в бок старикашка и сказал:

– У, лялька какая!

Я опять промолчал и приступил к изучению статьи, по ходу переводя ее с украинского на русский.

На мой взгляд, перевод вышел достаточно аутентичным. Вот он:

ГИПЕРБОРЕЯ: МИФ ИЛИ РЕАЛЬНОСТЬ?

Наш сегодняшний собеседник – известный ученый-археолог, архивариус музея Петр Васильевич Хмара – человек незаурядный. Коллеги недаром называют его украинским Индиана Джонсом, Раскопки, недавно произведенные Василием Петровичем на территории нашего города, стали настоящей сенсацией. Осмелимся утверждать, что обнаруженные археологические, находки способны нанести серьезный удар по догмам официальной советской исторической науки. Отрадно, что именно читатели «Вечернего разговора» первыми познакомятся с результатами исследования.

– Петр Васильевич, Ваши открытия, по словам специалистов, сделали переворот в так называемой классической исторической школе. От нас семьдесят лет скрывали правду…

– Правду скрывали гораздо дольше. Сегодня мы начинаем новую эру в развитии, возвращаемся к истокам, которые были, не побоюсь этого слова, поруганы большевистским режимом

– Весь научный мир переполошило Ваше открытие. Нельзя ли об этом подробнее?

– Да, разумеется. Сегодня мы можем смело заявить о том, что найдены неопровержимые доказательства того, что на территории нашего города двенадцать тысяч лет назад располагалось первое в истории человечества классовое государство, зародившее основы всей земной цивилизации.

– Ваше заявление звучит более чем сенсационно.

– Сенсационно оно может звучать лишь в ушах лжеученых. Тех врагов настоящей исторической науки, вся деятельность которых направлена на отрицание неоспоримых законов развития человечества. И нам, как потомкам носителей величественной культуры, необходимо подняться с колен и во весь голос возвестить о своем культурном генезисе. Именно мы, наш народ, должны припасть к тем живительным истокам, на которых зиждется миропорядок.

– Вы в своей работе утверждаете, что наш город находится на месте священной страны, Гипербореи. Но ведь со времен Геродота Гиперборея считается всего лишь мифом, так сказать, легендой…

– Геродот – отец исторической лженауки, проводник концепции, разработанной сионистами. Иудеями, которые были заинтересованы в смещении экономических и геополитических центров в сторону Ближнего Востока…

– Но позвольте, какой смысл, по Вашим словам, иудеям замалчивать существование Гипербореи.

– Гиперборея – это всего лишь античное название Аратты – государства ариев. Арийская культура, носителями которой являются чистые славянские племена, сохранившие свою кровь в чистоте от вмешательства финно-угорской расы – проводники космоса, святых языческих традиций, всегда противостоявших ложным постулатам иудо-христианских теорий с их стремлением к корысти и педерастии. Наш народ, в архетипах своей генетической памяти не забыл еще о своей исторической миссии, и моя цель как ученого всколыхнуть его сознание, затронуть те струны, которыми он неразрывно связан с космосом.

– Вернемся к Гиперборее. По словам Геродота – Гиперборея, это страна благоденствия и вечного праздника, где нет смерти и болезней. Неужели наши пращуры действительно обладали бессмертием?

– Утверждать, что наши предки были бессмертными, было бы преувеличением, однако археологические раскопки и последующая за ними антропологическая экспертиза неоспоримо доказывает, что раньше средняя продолжительность жизни составляла 300–400 лет.

– Однако, вы так и не смогли предъявить доказательства этого факта, когда поступил запрос Академии Наук.

– Доказательства были у меня в руках. Нашей экспедицией в районе нынешнего городского микрорайона Северный-1 были извлечены на свет черепа с характерными отверстиями, в районе затылка, в том месте черепа, который защищает гипофиз. Диаметр отверстия порядка пяти сантиметров. Как показали независимые исследования, возраст черепов – десять тысяч лет. Их обладателям была сделана частичная трепанация в возрасте пятнадцати лет.

– И Вы хотите сказать, что эти люди после такой, с позволения сказать операции, не умерли на месте?

– Я утверждаю это. Более того, эти люди прожили более трехсот лет. Эти черепа – черепа жрецов Гипербореи. А точнее брахманов государства Аратта – первого государства в истории человечества. Трепанация служила своеобразным обетом посвящения – это не просто отверстия, это так называемый третий глаз. С помощью третьего глаза брахманы, духовные правители Аратты, или, если Вам угодно, Гипербореи, общались с космосом. Причем я не первый, кто сделал подобное открытие. Еще в 1886 году, при разведке железных руд в нашем регионе, бельгийским инженером Боммелем были обнаружены подобные находки, о чем своевременно было доложено Российской Академии Наук. К великому сожалению, лженаучная клика Академии обвинила Боммеля в подлоге. Уникальные образцы за бесценок были проданы в Британский Музей, в запасниках которого находятся и поныне. Доступа к ним нет. Сам же Боммель, насколько мне известно, сошел с ума и скончался в желтом доме, в Одессе в 1903 году.

– Аратта – по Вашим словам, величайшее государство древности. Как же могло случиться так, что на его месте многие тысячелетия простиралась безлюдная степь, а наша местность очутилась на периферии исторических процессов?

– Аратта, Гиперборея – завершили свой культурологический цикл, что совпало с климатическими катаклизмами нашей планеты и ростом влияния восточно-средиземноморских молодых государств. Если в период расцвета население крупнейших городов Аратты превышало двести тысяч человек, а развитие инфраструктуры – дорог и коммуникаций ничуть не уступало нынешним, то в последствии остались лишь малолюдные капища – обители брахманов: своеобразные духовные крепости, твердыни на берегах Днепра, Ингульца и Буга. Город Иерихон – отдаленный форпост арийской цивилизации на Ближнем Востоке был разрушен, что развязало руки проводникам иудейского мессианства, направленного на превращение людей в расу послушных биороботов.

– Хорошо, Ваша теория понятна, но вернемся к нашим реалиям. Ни для кого не секрет, что на протяжении всего двадцатого века в пределах нашего города велись интенсивные геологические разработки. Наверняка, если бы были доказательства существования Гипербореи-Аратты, они бы стали достоянием широкой общественности.

– В том то и дело, что эти доказательства были! Были, я подчеркиваю, но их скрыли от нас большевики.

– Но зачем?

– Наивный вопрос! Коммунизм – одна из религиозных форм особо чуждых арийской традиции. Немудрено, что все замалчивалось. Сами доказательства уничтожались варварскими, деспотическими способами. И один из ужаснейших способов – разлив рек, создание искусственных морей на крупнейших водных артериях Украины. Именно там, где сейчас располагаются водохранилища, под толщами воды и ила лежат останки великой цивилизации. Разумеется, населению все было преподнесено как экономически выгодный шаг. Однако, за созданием искусственных морей скрывается заговор, вопиющий и бессовестный. К слову сказать, опыт затоплений оказался настолько эффективным, что большевики применили его еще раз – в Египте, в Асуане.

– Выходит, у нас не осталось шансов узнать правду?

– Нет, шансы, все же есть. Узнать правду – историческая миссия нашего народа. К счастью, наши предки оставили нам множество зашифрованных посланий, кодов. Сегодня мы их можем увидеть на рушниках и вышиванках – шедеврах нашей культуры. В них зашифрован рецепт сомы – священного напитка арийских брахманов. Напитка, который позволял брахманам связываться с космосом и жить четыреста лет, напитка который способен открыть нам законы мироздания и постигнуть загадки Вселенной.

– Но наверняка ведь остались и более материальные свидетельства существования Гипербореи или Аратты, брахманов, их святилищ, истоков цивилизации. Ведь не все же можно было затопить?

– Да, вы правы. На берегах рек, в большинстве своем, располагались города – очаги светской жизни. Главные святилища возводились брахманами на возвышенностях, в глубине владений Аратты. И у меня есть неопровержимые доказательства того, что главное святилище государства арийцев располагалось на территории нашего города.

– Где же, если не секрет?

– Ни много, ни мало, на месте нынешней закрытой танковой части. Командование назначалось исключительно из числа масонов и много лет делало все для того, чтобы скрыть правду.

– Разумеется, Вы считаете, что сама танковая часть всего лишь очередной большевистский блеф, а ее закрытость – подтверждение Вашей правоты?

– Да, именно так. Но, к счастью, времена меняются. Сегодня пришло время перемен, время, когда все темные пятна должны быть преданы огласке. Только тогда оковы порабощения падут. Оборотни в погонах заплатят сполна. За забором части – ключ к миропониманию всего сущего на Земле, и я приложу все свои усилия, чтобы известить об этом человечество.

– Что ж, Василии Петрович, остается лишь поблагодарить Вас за интересное интервью и пожелать Вам удачи.

– Спасибо.

– Полная чушь.

Мой сосед-эротоман оторвался от своих журналов и растерянно уставился на меня. Вид у него был крайне смущенный – будто я его застукал в дамском белье. Вероятно, он как раз читал что-то особо пикантное.

«Полная чушь», – повторил я про себя. Обычная галиматья про Гиперборею и Аратту – подобных исследований в сегодняшнем Интернете полным-полно.

Я зачем-то еще раз пробежал глазами по тексту. Текст все-таки производил ощущение некой недосказанности. Будто редактор на совесть потрудился ножницами, а потом скроил наскоро из остатков статьи «сенсационное» интервью с ярко выраженным желтым оттенком. В конечном итоге получилась достаточно заурядная заметка на злобу дня. Ничего выдающегося. Такими материалами в те годы грешили самые серьезные издания. Даже несмотря на то, что статью распирал антисемитизм с неофашистским уклоном, она казалась вполне обычной для того времени…

…И все же, и все же…

…Я подумал, что из интервью при окончательной правке могли пропасть целые фрагменты. Например, Хмара, уцененный Индиана Джонс, так и не сказал, куда делись черепа с раскопок на Северном-1. И это несмотря на то, что журналист спрашивает у него об этом прямо и недвусмысленно. Статья обрывается резко и нелогично, как только речь заходит о военной части. Постоянная путаница в терминах – Гиперборея, Аратта, какой-то неправдоподобный бельгийский инженер. Очень неубедительно. Да и вообще, интервью, по-журналистски бездарное, совсем не производит впечатления живой беседы. Вопросы задаются явно невпопад, ответы получаются сбивчивые, но в то же время патетические. Так не говорят.

На основании вышеуказанного, я попытался сделать следующие предположения:

1. Статья написана анонимно и передана в редакцию внештатным корреспондентом (возможно, провокация в отношении Хмары).

2. Не исключено и то, что статья написана самим Хмарой.

3. Статья подвергнута значительной редакторской правке в угоду массовому читателю и в расчете на дешевую сенсацию.

4. Возможно, после правки в статье сознательно смещены акценты. Во-первых, это реверанс в сторону особенно сильных в те годы националистических умонастроений. С другой стороны, Хмара выставлен свихнувшимся на своих находках ученым – редакция, таким образом, явно снимает с себя ответственность за высказывания и, в случае чего, просит не воспринимать серьезно бредни сумасшедшего.

На этом я остановился.

– Библиотека закрывается. Просьба сдать литературу, – раздался голос заведующей.

Я совсем не заметил, что просидел в библиотеке семь часов.

XII. Писатель

Снег не падал, не кружился, не разрезал пространство, потому что его не было вовсе. Твердый бездушный воздух по термодинамической шкале Кельвина тяготел к абсолютному нулю. Пальцы хрупко примерзли к сигарете. Ветер дул в бетонные щели дома, как в милицейский свисток. Я стоял под подъездом и уже две минуты врал по телефону ее маме, что я одногруппник, что мы в одном лабораторном проекте по сопромату, что нам сдавать завтра допуск к зачету, и что все это чрезвычайно важно для среднесеместровой оценки. Мама говорила, что дочь уже легла спать, но я настаивал, убедительно пугал санкциями со стороны кафедры и деканата. Наконец я услышал сдержанное и раздраженное согласие. Я ждал еще какое-то время, прежде чем услышать ее голос. Она злилась, что я ее разбудил, но я кричал в трубку, что если она ко мне не выйдет, я превращусь на морозе в ледяную статую, в соляной столб, в восковую фигуру, в каменного истукана, в пластмассовый манекен…

Она вышла ко мне, кутаясь в болоньевую куртку, наспех натянутую поверх спортивного костюма. Я полез целоваться, а она меня оттолкнула.

– Тебя не было два месяца, Растрепин. Два месяца ты не появлялся. А теперь ты приходишь пьяным Пугаешь мою маму и не даешь отдохнуть. Я не хочу тебя целовать, – сказала она.

– Мне плохо, – сказал я.

– Ты пьян. Ты никогда не приходишь ко мне трезвым. Ты считаешь, это нормальным? Два месяца!

– Сегодня я узнал, что умер писатель Кен Кизи. Он умер позавчера.

– И, конечно, только поэтому ты напился?

– Да.

– И ко мне пришел по этой же причине?

– Да, – кивнул я.

– Кто еще!!!? Кто еще должен умереть, Растрепин, что бы ты опять появился!? Габриель Гарсиа Маркес? Милан Кундера? Ричард Бротиган?

– Ричард Бротиган, между прочим, уже давно застрелился…

– Иди, проспись, Растрепин, и не приходи ко мне больше, очень прошу…

И больше я к ней не приходил. Хорошие писатели после этого долго не умирали, и не стреляли в свою голову из ружья. А Габриель Гарсиа Маркес жив до сих пор и, наверное, что-то сочиняет в Колумбии.

Ее я иногда встречал, но всегда это было случайно: однажды в ночном клубе, два раза в провайдере, и еще, как-то раз, на стадионе. Мы спрашивали друг у друга как дела, и узнавали, что дела у нас идут нормально. Это не могло нас не радовать…

XIII. Брахман

1.

Служащая продала мне билет за 50 копеек и взяла честное слово, что я не буду трогать экспонаты. На вид служащей было не меньше восьмидесяти. Ее руки тряслись. Она сама уже давно успела превратиться в реликвию…

…Первый этаж музея посвящался досоветской эпохе края. В большом, наполненном опилками ящике, изогнувшись лежал бивень мамонта. Медная табличка утверждала, что его откопал экскаваторщик Потапов, когда рыл фундамент обувной фабрики. Рядом, опираясь на стену, будто навеселе, стояла половецкая баба. На ее каменных грудях кто-то нарисовал губной помадой красные соски. It's sexy. Образцы минералов и пришпиленные к бумаге бабочки пылились на противоположных стендах. «Макет казацкого куреня» выглядел обветшавшим – пятнадцать лет тому назад он назывался «Шалаш Ленина в Разливе» – сложная, противоречивая судьба. Швейная машинка «Зингер», расположенная по соседству, походила на злобное ядовитое насекомое. По замыслу она должна была, видимо, иллюстрировать тяготы женского труда в царской России. Тут же, над швейной машинкой, висела буденовка и листовка «Смерть барону Врангелю!»

От мамонта до Врангеля получилось двадцать шагов. Экспозиция богатством коллекции похвастаться не могла. «Да, не Британский музей, – отметил я про себя, – Тут дырявые черепа брахманов не затерялись бы…»

Я засомневался на минуту, не пойти ли мне на второй этаж, посмотреть, что творилось в городе после 1922 года, но потом я все-таки решил не терять время и отворил дверь рядом с лестницей. На двери значилось: «кскурсовод». Буква «Э» потерялась где-то в подвалах времени.

– Вам кого? – надменно спросила сидящая за дверью упитанная барышня.

Барышня сидела за огромным письменным столом – на таком без проблем можно было сыграть в пинг-понг. На столе лежала газета с кусками кекса. Барышня пила чай из кружки размером с цветочный вазон. Было заметно, что ее голове очень не хватает меховой шапки, но стоял июль, и меховая шапка была явно не к месту.

– Да вот, на огороде картошку сажал, нашел скелет тиранозавра. Вам, случайно, не нужен? – начал я издалека.

Упитанную барышню моя нелепая шутка про тиранозавра озадачила только на мгновение.

– Не, не принимаем, – вальяжно ответила она, глотнув чая, – местов нету.

– Странно, – удивился я, – А вот Хмара Василий Петрович говорил намедни, что не далее как третьего дня вам сдали пять птеродактилей и мумию Аменхотепа II…

– Так то ж не моя смена была. – И вообще, шо вы ко мне пристали, мужчина? Сказано – не принимаем.

– А не подскажете, как мне сейчас Хмару найти?

– Он у нас работает внештатно. И вообще, не видите, мужчина, перерыв обеденный у меня. Шо вы мне покушать не даете?

– А может, все-таки подскажете? – улыбнулся я и достал из кармана шоколадку.

2.

Ветер-валютчик, прогуливавшийся по парку, менял листву тополей с зелени на серебро и обратно по нулевому курсу. На пустой танцплощадке играло радио. Парень в яркой кепке наматывал на локоть микрофонный провод. В кафе напротив две дамы пили капуччино. Из соседней бильярдной доносился сочный стук шаров. У шаров был кавказский акцент. Женщина в летнем сарафане помогала своему пятилетнему малышу справлять нужду в зарослях пихт. Солнце стояло в зените.

Я шел в усадьбу Джушевских. Именно туда, зашелестев фольгой, послала меня барышня-кскурсовод. Усадьба располагалась в глубине парка. Собственно-то, и сам парк в нынешнем его виде возник из сада Джушевских. Разметка парковых дорожек более чем за сто лет не изменилась и оставалась прежней, как остаются до самой смерти линии жизни на руке.

При Сталине парк украсили скульптуры из гипса: летчик с пропеллером, девушка с веслом, пионер с горном, гимнаст с гимнасткой – известный набор штампованных героев. До наших дней сохранилась только одно изваяние: мать, читающая огромную книгу, похожую больше на меню ресторана, рядом мечтательный сынишка, томно глядящий вдаль, да отец с дочкой на плече вместо попугая. У всего семейства безнадежно провалились носы, и можно было подумать, что все они переболели сифилисом…

В Оттепель в парке возвели сцену-ракушку для выступления коллективов самодеятельности и летний кинотеатр. Сцена до сих пор используется по праздникам Независимости. От кинотеатра же остались только стены, а крыши у него никогда и не было.

Во времена Брежнева появились аттракционы: синусоида американских горок, чугунные лодки качелей, павильон кривых зеркал, как главный символ эпохи. Была еще карусель «Ромашка». В детстве мы играли на ней в каскадеров. Однажды это стоило мне сломанной ключицы.

В парке в первый раз я потерялся, когда мне было четыре. Помню, меня вел за руку милиционер и ладони у него были потные. Когда мне стукнуло пятнадцать, я исхитрился потеряться здесь во второй раз. Тогда я попробовал коноплю из Туркмении. По счастливому стечению обстоятельств, милиционеры в тот день меня не находили. В этом парке проходили все школьные зарницы и эстафеты, здесь же мы прогуливали уроки, пили портвейн и сидр, гривны две на нынешние деньги, катались на велосипедах и ходили на выставки кошек, которые устраивались раз в год на Праздник Цветов. Короче говоря, я любил этот парк. Совсем не трудно догадаться…

3.

…Возле усадьбы Джушевских загорали каменные львы. Когда-то у меня имелось две фотографии с этими львами. На одной из них мой дед, совсем еще ребенок. А на другой – я сам, приблизительно того же возраста. Если бы не мой модный комбинезон, привезенный родителями из Прибалтики, снимки было бы невозможно отличить. Впрочем, такой же визуальной связью поколении мог похвастаться любой человек, выросший в нашем районе. В каждой семье имелись подобные кадры: дети сидят на полированных спинах, гладят каменную гриву, кладут руку в вечно распахнутую пасть. Что касается львов, то они всегда сохраняли невозмутимость…

Сколько себя помню – усадьба постоянно находилась в состоянии реставрации. Реставрация велась и сейчас. Об этом свидетельствовали кадка с засохшим цементом и масляная надпись на проржавевшем листе жести: «Ремонтные работы». На всякий случай там же значилось: «Памятник архитектуры XIX века». И ниже: «Охраняется государством».

Забор отсутствовал. В качестве охраны выступила только собака чау-чау. Она лениво вышла из-за дорической колонны ветхого портика и два раза пролаяла: «Ав!». На этом собака посчитала функции, возложенные на нее государством, исчерпанными и, высунув свой фиолетовый, цвета вечернего сентябрьского неба, язык, улеглась в тени колоннады. Я не был похож на корейца, и потенциальной угрозы чау-чау во мне не обнаружила.

Проследовав мимо отдыхающей собаки, я постучал в металлическую дверь, довольно громко.

– Иду, иду, – послышался женский голос.

Через мгновенье дверь открыла женщина лет тридцати пяти в обрезанных джинсах и короткой майке, плохо прикрывавшей шрам от аппендицита.

– Добрый день, – поздоровался я. – Могу я повидать Хмару Василия Петровича? Мне сказали в музее, что он руководит здесь реставрационными работами.

– Ой, – смутилась женщина, – вы знаете… Он сейчас неважно себя чувствует…

– А-а-а… – произнес я, пожалуй, чересчур многозначительно.

– Нет, нет, – женщина смутилась еще больше. – Вы не подумайте, он совсем не пьет. Понимаете, он ученый…

– Археолог. Я знаю.

– Да, археолог… Ой, ну что же я вас в дверях держу, проходите…

Я переступил порог и сразу ощутил запах кислого борща. Где-то готовился обед. Стрельчатое, лишенное стекол окно освещало холл пыльными лучами. Посреди холла расположились перепачканные побелкой строительные козлы. На них лежал, настроенный на волну «Мелодии», транзистор. В дальнем углу, как наказанный, стоял мраморный рыцарь. Он немного походил на оскаровскую статуэтку.

– Это копия, – поймала мой взгляд женщина. – Восстановили по единственному рисунку. Олицетворение рода Джушевских… Вы знаете, что здесь была ставка Махно?

– Нет. Я пишу дипломную работу на тему, посвященную особенностям дореволюционной застройки города. Василия Петровича мне очень рекомендовали.

– К сожалению, я думаю, он вряд ли сможет помочь вам сегодня.

– Простите за бестактный вопрос: вы его жена?

– Нет, нет, – нервно хихикнула собеседница и строго добавила: – Еще чего не хватало!

– Все же, я желал бы его повидать.

Женщина вдохнула воздух, желая что-то возразить, а потом внезапно пожала плечами и взмахнула рукой, передумав.

– Ах, да чего уж там. Полгорода знает, какой он дурачок. Идите и вы узнаете, если так уж вам хочется. И в самом деле…

– А где он?

– Я вас проведу.

Мы поднялись по широкой лестнице без перил и оказались в зале с пилястрами. В центре зала возвышалась кровать с массивным кованым изголовьем. На кровати покоился человек.

– Это Василий Петрович?

– Да.

– Можно я подойду поближе?

– Подходите.

Я подошел к кровати и рассмотрел археолога Хмару Василия Петровича. На нем был мятый летний костюм и сбитые поношенные туфли. На вид ему было чуть за сорок, и внешность он имел самую заурядную. С таким лицом можно быть водопроводчиком, а можно и учителем физкультуры. Одним словом – не Гаррисон Форд.

Археолог лежал, как усопший на панихиде. Его открытые глаза безучастно уставились в потолок – туда, где с полуосыпавшейся фрески улыбались жирные и лукавые Амуры – вероятно зал когда-то был господской спальней. В подтверждение этой моей догадки, две бессовестные мухи практиковали тантрический секс прямо на лбу археолога. Реакции на внешние раздражители у последнего явно не наблюдалось.

– А он это… Живой? – насторожился я.

– Да живой он. Что с ним станется… Вчера опять сому варил. Все рецепт ищет.

– Сома? Напиток брахманов? Третий глаз и жить триста лет?

– Не знаю, как триста, а я с ним до старости поседею.

– И часто с ним такое?

– Да раз уже в третий или четвертый. В последний раз вроде и клялся, что больше не будет. Это года два назад было. А тут с месяц, как раскопал где-то в степи барельеф с орнаментом. Сказал, что в орнаменте зашифрован рецепт… И вот вам результат. Со вчерашнего дня лежит.

Женщина говорила не без удовольствия. Маленькая женская месть: мужская слабость, выставленная на всеобщее обозрение. Хмара выглядел абсолютно беспомощным.

– Доктора звали?

– Нет. Он докторам не доверяет. Признает только народные средства.

– Народные? – переспросил я, – Я знаю очень хороший народный способ. Мертвого поднимет.

– А он вправду народный?

– Народнее не бывает. У вас бумага и ручка найдутся?

– Да вон они – под кроватью.

Под кроватью и вправду обнаружилась кипа бумаги, исписанной мелким неразборчивым почерком, а также огрызок карандаша. Я написал записку. Текст был следующий: «Нам, адвентистам, дано открыть летящее естество кары апокалипсиса, разящего смертью Творца всемогущего откровения».

– Здесь, неподалеку от парка есть ночной клуб «Анаконда». Знаете? В баре спросите Антона. Он – бармен. Передадите записку. Он даст вам средство. Вот деньги.

– Так много? – женщина зашелестела бумажками.

– Оно того стоит. Сходите. Я присмотрю.

– А может…

– Сходите вы. Так надо.

Говорил я достаточно убедительно. Женщина засунула деньги и записку в карман шорт. Для этого ей пришлось выгнуть спину, и шрам полностью обнажился. Она подошла к лестнице. Там остановилась, желая что-то сказать.

– Не волнуйтесь. Все будет в порядке, – успокоил я.

Женщина кивнула. Ее шаги озвучили клавиатуру лестницы. Где-то внизу с лязгом закрылась входная дверь. Я остался наедине с археологом.

Я уселся на дощатом полу. Кроме кровати в зале находился фрезерный станок. Вдоль стен лежали какие-то камни. Стояло несколько плит – может, среди них и была та, с раскопок, с орнаментом-шифром. Хотя, насколько я помню, очень похожими плитами была выложена аллея в нашем пионерском лагере. По углам нагромождался строительный мусор, валялась лопата и малярные кисти…

– Сколько же лет этой развалине? – риторично произнес я вслух.

– Сто пятьдесят семь. Построена в сороковых годах девятнадцатого века польским магнатом Джушевским. Архитектор – Ферарри, – раздался размеренный голос.

От неожиданности я поднялся. Кроме меня и Хмары в зале никого не было. Голос мог принадлежать только ему, продолжавшему лежать без движения, как ни в чем не бывало.

– Итальянец? – переспросил я растерянно.

– Нет. Грек из Феодосии. За итальянца себя только выдавал. Настоящая фамилия – Теодарокопулас.

Глаза археолога продолжали глядеть на потолочных Амуров. Кажется, я начинал что-то понимать.

– Какой сегодня день недели?

– Четверг.

– Сколько вам лет?

– Сорок один.

– В каком году родился Александр Македонский?

– В триста пятьдесят шестом году до нашей эры.

– Что такое: два кольца, два конца, посредине гвоздик?

– Ножницы.

Хмара Василий Петрович прекрасно меня слышал и прекрасно отвечал на мои вопросы.

– Здорово! А кто эта женщина, здесь работает?

– Марина, скульптор-реставратор.

– Вы с ней спите? – обнаглел я.

– Нет.

– Но она этого хочет?

– Да. Хочет, чтобы я на ней женился.

– Вы отвечали на ее вопросы сегодня?

– Нет.

– Почему?

– Брахманы не разговаривают с женщинами. Хмара начинал мне определенно нравиться.

– Здесь действительно была ставка Махно?

– Да. Только три дня. Он болел тифом.

– Вы в трансе?

– Да.

– Вы пили сому?

– Нет. В формуле произошла ошибка. Часть орнамента не сохранилась. Поэтому то, что я пил, нельзя назвать сомой.

– Какие ингредиенты?

– Пшеничный спирт, белена, полынь, анис, белладонна…

– Ого! – присвистнул я, – Есть от чего завалиться! – …всего двадцать шесть компонентов.

– Еще зелья осталось?

– Да. Стоит за фрезерным станком.

Я подошел к станку и в самом деле обнаружил пластиковую бутылку от лимонада «Живчик». В бутылке оставалось еще грамм сто пятьдесят, не больше, мутной жидкости, по цвету напоминающей березовый сок. На самом деле, иногда неплохо поэкспериментировать. Главное, чтобы за тобой кто-то следил.

– Можно, я оставлю это себе?

– Оставляй. Это все равно не сома.

– Хорошо. Куда делись черепа, найденные вами в районе Северный-1?

– Они пропали.

– Почему вы это допустили?

– Я лежал в дурдоме.

– Когда? – удивился я.

– Июнь – декабрь тысяча девятьсот девяносто второго года.

– Это связано с вашим интервью, которое вы дали газете «Вечерний Разговор»?

– Да. Но интервью я не давал.

– Кто в таком случае написал эту статью?

– Моя бывшая жена и редактор газеты Левантович.

– Зачем?

– Хотели от меня избавиться.

– А где они сейчас?

– Израиль, город Ашкелон, улица Каценельзона, четыре.

– Они могли вывезти черепа за границу?

– Да.

– Вы антисемит?

– Нет. Я антисионист.

– А какая разница между антисемитом и антисионистом?

– Приблизительно такая же, как между германофобом и антифашистом.

– Ладно, не будем спорить. В городском музее существуют материальные доказательства вашей теории о существовании цивилизации брахманов?

– Нет. Все архивы, в том числе дневник бельгийского инженера Боммеля, были уничтожены большевиками в начале сентября 1941 года во время наступления армии Юг под командованием генерала-фельдмаршала Рундштедта.

– В таком случае, откуда у вас уверенность в том, что на территории нынешней танковой части находилось древнее капище?

– Есть косвенные свидетельства. Бывший директор музея Павловский, ныне покойный, держал дневники Боммеля в руках. Младший лейтенант Сафронов, служивший в штабе, по уверению его сестры, упоминал в письме о странных находках во время земляных работ на территории части. В частности, о черепах с отверстиями, об остатках керамики и осколках плит с текстом. Письмо не сохранилось. Сам Сафронов покончил собой в 1980 году.

– Проклятье брахманов? – сыронизировал я, – Или, может, госорганы?

– Нет. Ни то, ни другое. Сафронов был алкоголиком и много слушал Высоцкого.

– Но вы верите в проклятье брахманов?

– Определенно.

– В окрестностях части можно найти подтверждения ваших слов?

– Да.

– Могли бы вы мне там провести экскурсию?

– Да.

– Во время Перестройки говорили, что на территории части нашли уран. Вы знаете это?

– Да. Я слышал. Но меня это не интересует.

– Почему?

– Я не геолог.

– Еще одно – Дом. Рядом с частью был построен Дом, в нем жили офицеры…

Сзади раздалось деликатное покашливание. Я обернулся. Вернулась Марина-реставратор. В руках у нее был пакет.

– Вы разговаривали с Васей? – спросила она.

– Вряд ли это можно назвать разговором, – ответил я.

– Я принесла, – женщина протянула мне пакет.

– Спасибо. Не могли бы вы приготовить чай?

– Да конечно. Вам какой: зеленый или черный?

– Черный.

Марина дошла до лестницы. Остановилась и спросила:

– Сколько сахара?

– Нисколько. Без сахара.

Наконец она ушла. У меня было мало времени. Действовать надо было быстро. Я открыл пакет, достал оттуда одноразовый стакан для десерта, закупоренный крышкой, и круассан, завернутый в полиэтилен. В круассане, между двух ломтиков сыра, прятался шприц, заряженный на два куба – должно хватить. Я закатал у Хмары рукав пиджака до локтя. Вены археолога проступали четко, как карта железнодорожных путей. Я сделал инъекцию. Использованный шприц закинул под фрезерный станок. Снял крышку со стакана и выпил его содержимое. Сладкие иголки газа укололи нёбо.

– А вот и чай, – появилась Марина.

– О! Квасу днесь мне принеси! О, женщина, своим известная коварством! – вдруг закричал гекзаметром, вскочивший с кровати Хмара.

Марина выронила чашку. Чашка разбилась о пол, и коричневая жидкость растеклась по каналам-щелям половиц. В осколках остывала заварка.

– Что это с ним? – испугалась женщина.

– Народное средство в действии.

– За что, о боги, послали вы мне испытанье!?

Хмара расхаживал по комнате и размахивал руками, продолжая во весь голос ораторствовать гекзаметром. Гомер, надо сказать, из него был паршивый. Колбасило археолога не по-детски. Именно так бы выразился Антон, бармен из «Анаконды».

– Нечистые варвары, пришлые с севера, усадьбу ввели в запустенье! Род Джушевских отвеку ославив! Перун Всемогущий! Ответствуй, доколе днесь нам нести униженье!

– Что вы ему дали!? Что вы ему дали?! – затрясла меня Марина.

– Обыкновенный коктейль «Отдуплятор». Кола, грейп-фрутовый сок, молотый кофе. Больше ничего.

– Тяжелым проклятьем нечистых кара брахманов коснется! Дланью великой исторгнет Земля все злодейства!

– Василий Петрович! Василий Петрович! – начал я.

– Просто Петрович. Так воины-други брахмана великого кличут!

– Договорились. Между прочим, Петрович, вы мне экскурсию обещали.

– Петрович премудрый сдержит свое обещанье! В поход присно полный отваги, отправимся днесь!

От недавней лаконичности Хмары не осталось и следа. «Днесь» у премудрого Петровича успело стать словом-паразитом. Его он употреблял и к месту и не к месту.

– Куда вы собрались? – не на шутку встревожилась Марина, – Никуда, никуда я его не пущу. Он болен! Слышите, он болен!

– Оставь, о, женщина! Воинов тех, что в поход собирались! Ада исчадье, космической чуждой планеты закланье! Хочет страдалицу Землю поработить и ограбить!

Петрович решительно направился к лестнице. Я последовал за ним. За нами побежала Марина.

– Не пущу! Не пущу, мерзавец! – восклицала она то и дело.

Мы спустились и вышли за двери. Собака чау-чау все еще спала. Львы продолжали зевать.

– Остановитесь! – умоляла женщина.

– Тебе ль, несчастная, Петровича властную поступь своим остудить появленьем?! – велеречиво отрезал археолог.

– Да, – подтвердил я его мысль и, войдя в азарт, добавил: – Днесь!

– Ах, так? Тогда убирайся! Я тебе не прислуга и не сиделка! Я свободная женщина! Сволочи! Понятно?!

Свободную женщину мы рассердили не на шутку. Она подобрала на дороге консервную банку и с ненавистью швырнула ее в нашу сторону. Банка зазвенела у нас за спинами фальшивым набатом, покатилась. Кажется, Марина заплакала.

4.

На холме убедительным бастионом возвышался многометровый забор танковой части. Над частью сияло маленькое солнце, будто новенький гвоздь, вбитый в голубую обшивку неба. Я помог Хмаре выбраться из такси.

– Да вам не сюда. Вам на «Коммунар» надо, – сказал перепуганный таксист.

– На обратном пути непременно заглянем, – ответил я, расплачиваясь с водителем.

– О, кормчий, твоя колесница была легкоступна! Как ветер она донесла двух героев к презренной твердыне, – подытожил Петрович.

В районе «Коммунар» находился городской дурдом. Таксист, получив щедрые чаевые, унесся на машине прочь, тронувшись со второй передачи. Его совет заехать в дурдом не выглядел пустым фразеологическим оборотом. Пока мы шли, оставив усадьбу, от парка к дороге, Хмара, на кураже, в своем эпическом порыве успел описать телеграфный столб, старика-велосипедиста, общественный туалет, шлагбаум и улицу с каждым ее пешеходом. В такси его поэтический дар не утратил своей силы, а только окреп и вознесся…

– Петрович, к части нельзя подходить ближе одного километра – могут быть неприятности, – предостерег я.

– Спокойствие, о, юный ратник! Знает днесь хитроумный Петрович потаенные тропы!

Мы свернули в сторону и спустились с шоссе по пологому склону. Дальше пришлось идти полем. Поле густо поросло сухими травами. Летние дни выжгли из растений сок. Над травой витал плотный и терпкий запах перезрелой пыльцы. Запах смешивался с мошкарой и заставлял глаза слезиться. Я чихал и начинал жалеть о том, что все это затеял.

– Долго еще нам?

– Закончил. Ему отвечал беспристрастный Петрович. Сиянье Аратты пожелав лицезреть, алтарь окропи смиренным терпеньем.

– Окроплю, окроплю, – пробурчал я – выпитый в усадьбе коктейль и без того обременял мой мочевой пузырь.

Мы подошли к неглубокой лощине. В ней росли седые вязы. Натыкаясь на камни, журчал ручей. Археолог увлек меня за собой вниз. Придерживаясь руками за тонкие ветви молодых древесных побегов, мы достигли дна и зашагали дальше по течению ручья. Квакали жабы, раздавшиеся от влаги и обильной пищи. При нашем приближении они синхронно прыгали в воду, будто пловцы на Олимпиаде. Грунт был илистый и мои кеды испачкались.

– К тишине призываю тебя, любопытственный спутник, – зашептал Хмара, – Узри хижины те, что землеробами брошены в страхе проклятья.

Действительно, я увидел развалины некогда жилых построек. В тени вязов просматривался остов дома, с сохранившимся кое-где розовым кафелем. В пустом оконном проеме сидела пластмассовая кукла, неведомо кем и когда здесь забытая. Калитка на аршин ушла в почву. Сквозь застывшую пыль на ней все еще можно было разглядеть красную «тимуровскую» звезду. Пионеры не забредали сюда очень давно.

– Сей ориентир – нам сигнал к восхожденью. Скоро увидишь Аратты сиянье! – произнес торжественно Хмара.

– Всю жизнь мечтал…

Мы пошли прямиком через развалины, вспугнув одичавшую кошку. В доме, на одной из стен сохранилась географическая карта с материками и океанами. Нетронутой оставалась печь. В одном месте на печи химическим карандашом были нанесены отметины – рост детей. Последняя надпись была датирована октябрем семьдесят восьмого года. Женя, 14 лет, 162 см.

За руинами обнаружились малоприметные земляные ступеньки, ведущие наверх. По ним мы без труда покинули лощину.

– Стражей, что Калашников дланью сжимают, стоя на вышке дозорной, мы обманули, ввергнув их разум в плен заблужденья, – обнадежил Петрович.

– Хотелось бы верить, – сказал я. – А почему холм называется Друг?

– Так холм нарекли, горечи лжи испытав, врагами гонимые сонмы брахманов.

– Да уж, папиросам «Друг» тоже брахманы название придумали, не иначе, – вздохнул я.

Хмара не ответил. До забора танковой части оставалось не более пятидесяти шагов. Отсюда, с холма открывалась замечательная панорама. С легкостью можно было рассмотреть все, что было за лощиной: и поле, и шоссе, и недостроенную линию метрополитена, и район новостроек. Мы стояли рядом с кустом шиповника.

– Петрович, я что-то не понял. Где обещанная Аратта? Где следы брахманов?

– О, отрок несчастный! Тебя слепотой покарали жестокие боги! – Язык археолога между тем начинал заплетаться – сказывалась жара, его глаза стали мутными и перестали блестеть. – С кровли храма цветущей Аратты, матери воинов и славных брахманов Отчизны, око ласкает вид на прекраснейший город, что под небом во все времена возвышался. Полноводные реки долины, руслом ведут кораблей караваны. Их трюмы золотом полны и роскошью дивных товаров. Дворцы и базары в багровых лучах озаримы. Днесь жителей славных счастье исполнит, и нет им числа, и бессмертны они, пако сладкую сому, подобно богам они пьют еженощно, храмы Аратты в молитве всеобщей вовек восхваляя!

Я сел рядом с кустом, поставил между ног бутылку с зельем и закурил. Наконец-то, я все понял. Я и в правду связался с сумасшедшим, страдающим к тому же наркотическими галлюцинациями. Безумие Хмары было безумием Шлимана. В вонючем ручье, вдоль которого мы шли он видел полноводную реку. В выжженной степи его воспаленным глазам открывались несуществующие дворцы. Пора было прекращать это цирковое представление…

– Василий Петрович, – сказал я с той спокойной интонацией, которую используют только при общении с детьми и сумасшедшими, – Нам пора домой. Я отведу вас в усадьбу. Там вы отдохнете. Марина приготовит вам ужин. Здесь нет никакой Аратты.

В ответ Хмара зловеще захохотал. Он поднял с земли увесистый камень.

– О, зреньем убогий послушник, ланиты ты сдуй и покайся. Днесь город прекрасный пред нами! Узреть же тебе Петрович-учитель поможет.

Он поднял камень над головой и пошел на меня. Я струсил и попятился назад на четвереньках, как краб. Пластиковая бутылка упала и покатилась по траве.

– Глаз третий откроет тебе посвященье в брахманы. Таинства неба, дороги созвездий, бессмертье и воля всеславной Аратты в дар тебе преподносит щедрый Петрович.

Я понял, что сейчас мне будут делать дырку в черепе. Меньше всего на свете мне хотелось стать брахманом. Кондуктором, мясником, слесарем, поваром в Макдоналдсе, учителем начальных классов, наконец, но только не брахманом.

– Помогите! – закричал я.

– Помощь близка, путь к спасенью укажет тебе жрец Аратты!

Хмара занес камень для удара. Я закрыл голову руками и продолжал кричать. В это мгновенье камень опустился. Археолог с силой ударил себя камнем по макушке и рухнул возле меня на траву. У него хлестала кровь.

– Черт! – выругался я и бросился осматривать рану.

Кажется, череп был не поврежден, однако кожу на голове жрец Аратты рассек себе прилично. Кровь нужно было останавливать. Я снял с Хмары пиджак, стянул с него рубашку. Оторванным рукавом попробовал перебинтовать голову. Археолог начинал бредить на каком-то непонятном языке:

– Капанавагиру завука дуфа Брахмапатара ватинару друг вабрапанамну тара.

Это походило на глоссолалии пятидесятников, которые те устраивают на своих собраниях. Та же религиозная экзальтация. Та же абракадабра вместо человеческих слов.

Внезапно я услышал другие, куда более земные голоса и обернулся. В нашу сторону бежал патруль: два солдата и овчарка на натянутом поводке. Вероятно, их привлекли мои крики и сейчас они направлялись в нашу сторону. В считанные секунды я оценил свою плачевную диспозицию. Я на запрещенной территории. Без документов. Рядом со мной бывший пациент психбольницы, окровавленный и в состоянии глубокого наркотического опьянения. Кто звал на помощь, в комендатуре разбираться не будут. Вывод напрашивался сам собой. Нужно было отступать, улепетывать.

– Прощай, брахман, – сказал я напоследок Петровичу, схватил бутылку и прыгнул в лощину.

Я кубарем скатился вниз в ручей, оцарапав руки. Вскочил и поскакал по воде против течения, рассчитывая, что овчарка не сможет взять след.

Я проклинал себя, свое любопытство, древнюю страну Аратту и всех ее брахманов. Днесь выдался на редкость веселым.

5.

Я шел по улице и от меня шарахались прохожие. Мои разорванные штаны по колено были испачканы грязью и травой. К футболке намертво пристали семена сорняков. На локте запеклась пыльная кровь. К ране был приклеен лист подорожника.

В аптеке я купил упаковку гигиенических салфеток и лейкопластырь. Продавщица предложила позвонить в больницу, но я вежливо отказался. Аптечные часы показывали полседьмого. На столике, под плакатом с красным лоскутком, лежали бесплатные одноразовые шприцы и презервативы. С самого утра я ничего не ел.

– Хлопец. Дай водички попить, – попросил пожилой мужчина.

Я понял, что прижимаю к груди бутылку с археологическим зельем.

– Нет. Не дам, – сказал я и выбежал из аптеки.

Спустя мгновение я вернулся, схватил со столика несколько бесплатных шприцов и презервативов, а затем ушел, теперь уже навсегда

U. Резервация

В Старом парке жарило лето, и плодоносил абрикос, но с неба валил снег, и я смотрел, как снежинки, словно стрекозы, садятся на статуи. Статуи вновь вернули в парк, и теперь летчик с пропеллером, девушка с веслом, пионер с горном и гимнаст с гимнасткой составляли нам компанию. Вместо бомбоубежища нас всех с конвоем отправили сюда, в Резервацию.

– Снег идет, а лето, – сказал я.

– В этом году, – пояснил Леня, – Пасха выпала на среду и пингвины полетели на север, а это верная примета того, что летом будет идти снег.

– Сколько мы здесь пробудем?

– Пока не закончится ядерная зима.

Мы стояли под абрикосами, и в них происходили мутации. Огромные желтые плоды, размером с отрубленную голову, срывались вниз и медленно катились по земле.

– Я хочу есть, – сказал я, – Нас здесь собираются кормить?

– Из еды только абрикосы, – ответил Степан.

– Вид у них не слишком аппетитный.

– Абрикосам теперь тяжело – они превращаются из деревьев в животных. Но их мясо уже вкусное, оно похоже на конину.

Я никогда не пробовал конину, поэтому подобрал с земли тяжелый плод и надкусил его. Как оказалось, на вкус конина ничуть не отличалась от обыкновенного абрикоса.

– Надо отсюда убираться, – предложил я, вытирая губы от оранжевой сукровицы, – Не нравится мне здесь.

– Скоро прилетят вертолеты и сбросят песок, – сказал Ф.

А я посмотрел в сторону горизонта, туда, где нависал зеленый гребень радиации. Из-за снегопада различить его было тяжело. Зато было хорошо заметно, как неподалеку от нас, в тени абрикос, по сугробам, медсестра тянула на своих плечах раненого красноармейца.

– Не нравится мне здесь, – повторил я. – Вы как хотите, а я буду выбираться.

Леня и Степан молчали. А Ф. вдруг под действием мутации превратился в директрису, и закричал:

– Растрепин, ты анархист!

Я поднял лыжи и поправил ворот пальто:

– Если я анархист, то тогда где моя тачанка? – спросил я.

XIV. Кошка

В этой квартире тоже стоит пианино, громадное, черное. По цене и размеру оно сопоставимо с подержанным малолитражным автомобилем А еще в квартире живет семь кошек и не живет ни одного кота. Имена кошек: Дездемона Ариэль, Офелия, Бианка, Джульетта, Миранда, Розалинда Я ничего не имею против кошек, они мне даже симпатичны, но, по-моему, в данном случае – семикратный перебор в их допустимой популяции.

Все о кошках я узнаю во время чаепития. Чай теплый и очень сладкий, в нем плавает ревень, мята, мелисса, лимонник, жасмин и еще какая-то трава Чай скорее похож на суп. Мне удивительно: я в Доме уже почти два месяца, но не знал, что в квартире, через несколько стен, кошачий зоопарк. Я никогда не слышал ни мяуканья, ни ора, не чувствовал запахов.

– Мои девочки очень воспитанные, – говорит соседка Варвара Архиповна. Волосы ее уже не синие, как у Мальвины, а перекрашенные в рыжий, как у Пеппи-Длинный-Чулок, цвет.

Я сижу у нее в гостях, в квартире номер четыре. Мой визит выдался незапланированным. Утром Варвара Архиповна позвонила мне в дверь, и смущенно, перманентно извиняясь за беспокойство, попросила ей помочь. Ей нужно было снять пенсию из банкомата по кредитной карточке. За истекший месяц, сказала она, в районе ограбили трех пенсионерок – каждый раз забирали снятые деньги. Наш район пользовался дурной репутацией, и почти в каждой многоэтажке варили ширку.

Этим же утром информация об ограблениях была в новостном блоке местной радиостанции. Еще по радио рассказали другие новости со всего света: израильский раввин изобрел молитву для кающихся посетителей порносайтов; лапландский Санта-Клаус на грани банкротства, и все эльфы на летний период отправлены в отпуск за свой счет; американские ученые обеспокоены: трупы людей, умерших двадцать лет назад и позже, плохо подвержены разложению – предполагаемые причины: пищевые добавки и современная фармацевтика. Напоследок сообщили историю о собаке, которая на днях в нашем городе спасла многодетную семью: ночью стряслась утечка газа, а собака залаяла, разбудила людей, и все остались жить. Новости всегда должны заканчиваться чем-то хорошим.

Снять деньги не составило труда, разве лишь сам путь выдался утомительным: Варвара Архиповна держала меня под руку, и из-за этого мы очень медленно шли по жаре, и кнопки банкомата были скользкими от пота. Свой супочай я заслужил сполна…

На дне чашки осталась трясина мякоти, и мы говорим о литературе. Варвара Архиповна работает библиотекарем. Очень скоро, думаю я, специальность библиотекаря превратится в анахронизм, как профессия конюха или кучера. Книги, как и лошади, станут привилегией богатых снобов, всем остальным достанется Интернет. Варвару Архиповну мало интересуют книги, написанные после XIX века. Меня не слишком привлекают книги, написанные до XIX века. К счастью, XIX век нам дарит в избытке точки соприкосновения.

– Почему вы покупаете продукты нашему соседу, Вилену Архимедовичу? – спрашиваю я, когда мне надоедает обсуждать Флобера.

– Он бедный и одинокий. Кто-то должен ему помогать.

– Но почему вы?

Варвара Архиповна пожимает плечами, мой вопрос ей кажется бестактным.

– Хороший у нас Дом, – говорю я, чтоб сменить тему, – даже тараканов нет. Обычно в старых домах много тараканов, а тут нет ни одного. И построен дом хорошо. Раньше строили лучше.

– Этот дом построили немцы.

– Немцы? – переспрашиваю я.

– Пленные немцы, сразу после войны. Несчастные пленные фрицы.

– Как для себя строили.

– Немцы, миленький, по-другому не умеют.

Розалинда идет по закрытой крышке пианино. Бианка трется о ножку стола и просит еду. Дездемона спит на кушетке. Миранда лижет свои гениталии. Джульетта глядит в окно. Ариэль пытается убить севшую на штору муху.

– Я воспользуюсь вашим туалетом, – говорю я.

Моя мама часто любит повторять: запомни сынок – ты не интеллигент, ты мальчик из интеллигентной семьи, и в этом разница. Разница действительно ощутимая, и я никогда не спорю.

Я включаю свет в туалете и вижу седьмую кошку. Это Офелия. Она сидит на краю унитаза, мочится. Потом грациозно дотягивается лапой до кнопки слива и нажимает ее. У Варвары Архиповны очень воспитанные девочки. Чтобы научить меня таким трюкам, моим родителям потребовалось потратить по меньшей мере пять лет. Может быть, это потому, что я мальчик.

XV. Каска

1.

Аня стала часто у меня бывать, произошло это незаметно, так же незаметно, как наступает никотиновая зависимость, и я, к стыду своему, начинаю нервничать, если ее долго нет, и пальцы мои тянутся к зажигалке. Обычно она приходит после обеда и садится на полу за мой компьютер, и на ней короткие шорты, а в волосах ее путается радужная дуга темных очков. На корпусе монитора дремлют солнечные зайчики, и когда ветер за окном раскачивает ветви кленов, зайчики знакомятся, совокупляются и размножаются, и от этого компьютер пахнет пластмассой, а я щурю глаза и иду на кухню варить кофе.

Потом с чашкой в руке я смотрю Ане через плечо, туда, где на белом окне экрана появляются черные символы. Символы вспыхивают стремительно, как следы на снегу перепуганного охотничьим выстрелом оленя: так я узнаю, что Аня очень быстро умеет набирать текст – гораздо быстрее меня. Она рассказывает, что в Киеве одно время работала в пейджинговой компании, и там всему этому научилась, а потом пейджеры стали никому не нужны, и компания обанкротилась.

Аня набирает дипломную, пока еще только общие сведения о природе радиоактивности: умершая от лучевой болезни Мария Кюри, открытие Беккерлея, смоляная обманка, ЧАЭС. Иногда я вслух озвучиваю сведения, полученные мной в институте от Лени: хорошо выглядеть умным за чужой счет. Но я молчу о сумасшедшем археологе Хмаре: скверно казаться психом не по своей вине. И вот я уже откупориваю очередную пивную бутылку и включаю музыку, на этот раз «Audioslave».

– Растрепин, все-таки я тебе поражаюсь, – говорит Аня. – Пить столько пива и совершенно не поправляться.

– Пиво – это лекарство, – отвечаю я.

– Лекарство от чего?

Аня отрывается от монитора, смотрит на меня, приподнимая бровь, и бровь ее, выгоревшая на жаре немного светлее смуглости кожи.

– От лучевой болезни, конечно. А вдруг тут и на самом деле уран? – говорю я.

– Не проще ли тогда просто переехать?

– Нет. Мне здесь хорошо. Я тут отдыхаю, как в Ялте, и чувствую себя замечательно, словно крыса, забравшаяся в диван.

– Странное сравнение – крыса, – Аня морщится.

– Люди вообще – космические крысы (или тараканы), мы ко всему адаптируемся и к радиации тоже, нас нельзя вывести. Пройдет триста лет, и мы заведемся на других планетах. И ничего с нами не сделается. И планеты, где мы живем, превратятся в пластик, но нам будет все равно, потому, что мы тоже давно уже будем пластиковые.

Аня скептически качает головой, а потом берет у меня из рук кофейную чашку. А мне иногда и вправду кажется, что я уже стал пластиковым наполовину, и сердце, и мозг у меня пластиковые, но только не печень. Я пластиковый и с моего молчаливого согласия совершаются на пластиковой планете все пластиковые преступления: это я отравил мадам Бовари, это я кинул Каренину под поезд, и Катерину утопил тоже я. Мне и в самом деле плевать на лучевую болезнь и на детенышей морских котиков, которым зверобои проламывают черепа багром; меня не трогает вырубка лесов Амазонки и сокращение естественного ареала обитания степных дроф. И я вновь прикладываюсь к пивной бутылке.

– Тогда не ври, что ты пьешь для профилактики.

– Именно для профилактики, – булькаю я. – У моего приятеля Степана дядя работал пилотом вертолета. Он был самый старший в полку и пил всегда много. 27 апреля 1986 года, его выдернули еще пьяного из шалмана и приказали лететь над Чернобылем, спустя сутки скидывать песок. Все, кто был с ним в вертолете трезвые, вскорости умерли от лучевой болезни, а он нет.

– А он и сейчас жив? Можно с ним связаться?

– Нет. Два года назад он погиб. С балкона пьяный свалился.

– Ты сам себе противоречишь, Растрепин.

– Вовсе нет. И разве алкоголизм – это не умерщвление плоти в некотором смысле? Это ведь так по-христиански.

– Иногда, Растрепин, с тобой совершенно невыносимо разговаривать.

Аня разворачивается к компьютеру и с остервенением стучит по клавиатуре, будто каждая кнопка – это браконьер, богохульник или алкоголик. Я опять иду курить на балкон. Вываливаться оттуда я пока не собираюсь.

Я возвращаюсь в комнату и начинаю рассказывать, как познакомился с Варварой Архиповной: о ее кошках, о банкомате, о чае, об ограблениях. В моей соседке не ощущается ничего трагического, ни малейшего намека на скрытые недуги, и Аня делает вид, что ей неинтересно. И тогда я говорю Ане:

– Дом построили немцы, пленные фашисты. Они добывали глину и возводили Дом.

Аня молча кивает, будто к делу это не относится. Но на следующий день она приходит вновь и в руках у нее коробка от киевского торта.

– Это подарок для тебя, Растрепин. – Аня протягивает коробку.

– Спасибо, но я не очень люблю сладкое.

– Это совсем не сладкое. Загляни.

Я открываю коробку и достаю оттуда фашистскую каску. Каска неплохо сохранилась и почти не ржавая. В той части каски, которая должна прикрывать затылок – дыра. Третий глаз. Яйки, курки, млеко.

– Откуда это у тебя?

– Я нашла каску, когда училась в третьем классе, нашла в лесу. Мы с папой собирали грибы. Я хотела сдать ее в школьный музей. Но фашистскую каску не приняли. У нас, в школьном музее и так был десяток таких касок.

Я кручу-верчу каску в руках. Когда я учился в школе, мне часто приходилось оформлять стенгазету. На Девятое Мая я обычно каждый год рисовал одну и ту же картинку: луг, на ней растет трава и лежит каска, из дыры в каске прорастает полевой цветок.

Я напяливаю каску на голову и, кривляясь, соплю, как Дарт Вейдер:

– О, Люк, мой сын, тебя ждет темная сторона Силы!

Аня смеется. Я хочу ей тоже что-то подарить, но у меня нет ничего. Не дарить же ей трехколесный велосипед «Гном-4»? Тогда я ей отдаю коробки со своими любимыми диафильмами: «Мальчиша – Кибальчиша» и «Антигуманизм буржуазного искусства».

К моему удивлению, Аня очень рада подарку. Оказывается, она тоже любит диафильмы.

2.

День выдался необычайно звонким. Ветер, насвистывая, прорывался со стороны водохранилища, как сквозь фильтр. Было слышно, как на автодроме газуют учебные машины и перегреваются сцепления. В свернутых трубочках кленовых листьев дрыхли гусеницы – этих вредителей ничто не могло разбудить. Я сидел на балконе и смотрел диафильм «Веселые Картинки». Дюймовочку как раз похитил Карабас-Барабас, когда Аня, продолжающая набирать свою дипломную, окликнула меня.

– Растрепин, что это за стихи? – спросила она, когда я вернулся в комнату.

– Какие стихи?

– Вот эти:

Люди и блики,

Усталые лица,

Сердце от скуки

В ребро постучится.

Бьется – открой,

Пусть увидит с глазами

Грязь под травой,

Небеса над домами.

Вот незадача! А я думал, что стер их давно. И где она откопала этот пыльный файл?

– Это мои стихи, – признаюсь я.

– Ты пишешь стихи?

– Когда-то писал. Сейчас – нет.

– А их печатали?

– Конечно.

– Прочитай что-нибудь, пожалуйста, а, Растрепин? Из последнего, OK?

Я, от нечего делать, залезаю на табуретку и декламирую из последнего:

До чего ж ты хороша!

Масла «Горлица» душа!

– И это все? – удивляется Аня.

– Все. Это текст на этикетке подсолнечного масла. Его производило одно из подразделений фирмы, где я работал. Тиражи были такие, что и Бродский бы позавидовал.

– А сейчас ты совсем-совсем ничего не пишешь?

– Совсем-совсем ничего.

– Почему?

– Я плохой поэт, и стихи мне мои не нравятся.

Я говорю правду. Мне на самом деле не нравятся мои стихи. Мой единственный сборник назывался «Энцефалитный Буцефал». Что может быть хуже?

– Да? Знаешь, мне твои стихи тоже не нравятся. – Аня поворачивается к монитору и продолжает набирать курсовую.

Я слезаю с табуретки и расстроенный иду на балкон досматривать диафильм. Чтобы стать поэтом или писателем у меня нет никаких предпосылок: я не еврей, не левша, не гомосексуалист и даже не эпилептик. Я сознаю свою бездарность. Но когда я в ней признаюсь девушкам, то жду совершенно другого. Жду, что меня начнут хвалить и примутся доказывать мне, что я талантлив, а я буду сидеть и слушать, и мне будет приятно… На этот раз не сложилось. Обидно, черт побери.

Операционная система Windows попрощалась с Аней своей заезженной мелодией. Аня выключила компьютер и вышла ко мне на балкон. Самоделкин тем временем смастерил летающую тарелку и Веселые Картинки настигли Карабаса-Барабаса, который украл Дюймовочку. Кинднеппингу – нет.

– Не обижайся, Растрепин. У тебя, я думаю, получится написать хорошие стихи, если ты захочешь, – говорит Аня.

– Я никогда не обижаюсь. Это поэта обидеть легко, а я не поэт.

– А хочешь, мы поедем в гости к моей маме? – вдруг предлагает она.

– Если ты этим собираешься утешить поэта-неудачника, то зря. Я не хочу ни с кем знакомиться.

– Нет, Растрепин. Поэзия тут ни причем. Понимаешь, моя мама живет сейчас с дядей Сережей. Сергеем Алексеевичем. Это ее бой-френд. Он хороший, честно. Дядя Сережа – он бурильщик и они с мамой скоро уедут жить на север, в Россию, будут работать на нефтяную компанию.

– Очень романтично.

– Растрепин, ну не будь ты таким. Понимаешь, моей маме нужно знать, что она меня не одну оставляет, а с кем-то. Я уже взрослая, но она все равно беспокоится. Это тебя ни к чему не обяжет. Мне же нужно хоть кого-то показать. Ну же, Растрепин, OK?

– Нет, Аня. Не OK, – говорю я.

– Ну, пожалуйста.

– Ни за что!

3.

Мы едем в такси в гости к Аниной маме. У меня на коленях лежит пластиковая упаковка с салатом «Улыбка». У Ани – коробка киевского торта. В коробке на этот раз и вправду торт, а не каска. Все эти продукты мы купили в супермаркете со скидкой, по акции.

Аня рассказывает, что ее мама с бой-френдом дядей Сережей познакомилась полгода назад. Переехала жить к нему – у него свой дом, пусть и небольшой. У Сергея Алексеевича есть сын от первого брака, недавно женился. Сын – сволочь. Приставал к Ане на своей собственной свадьбе, а жена его – на шестом месяце. Сергей Алексеевич и мама (Тамара Николаевна, между прочим) действительно очень скоро уедут на север в Россию. Дом оставят сыну дяди Сережи, а квартиру, где живет Аня – ей. Меня вся эта информация до неприличия не интересует, но я все равно слушаю, потому что слушать больше некого. Таксист, было, пробовал поболтать со мной о политике, но, к счастью, очень скоро разочаровался во мне, потому что я не знал, кто у нас в стране премьер-министр.

– Растрепин, расскажи и ты о себе чего-нибудь, – обращается ко мне Аня, когда ее семейная сага, наконец, подходит к концу.

– Что тебе рассказать?

– Кто твои родители?

– Мама преподаватель фортепиано в музыкальной школе. Папа – менеджер в строительной организации. Ничего выдающегося.

– А ты почему не работаешь?

– Меня уволили.

– Ты работу ищешь?

– Нет.

– Почему?

– По контракту фирма, которая меня уволила, должна до ноября выплачивать пятьдесят процентов зарплаты, если я, конечно, не найду новую работу. Оттого я и бездельничаю.

– А это сколько?

– Что сколько?

– Ну сколько ты сейчас получаешь?

Женщины всегда поражают своим неуемным финансовым любопытством: моя мама, например, понятия не имеет за какую команду играет Шевченко, зато прекрасно осведомлена о размере его жалованья. Я называю Ане сумму, которую сейчас получаю, и даже почти не вру.

– Ого! – говорит она, – Это в два раза больше, чем моя мама получает в больнице.

– Что тебе еще рассказать? – спрашиваю я, чтобы перестать, наконец, обсуждать денежные вопросы.

– Растрепин, расскажи, что тебе нравится, а что нет.

Я задумываюсь. Размышляю, что мне нравится, а что нет. Я люблю дождь, пиво, запах типографской краски (когда открываешь новую книгу), жареную картошку и «Динамо» Киев. Не люблю чернослив, боулинг, гусениц, щекотку и «Шахтер» Донецк (соответственно). Список получается нелепым, поэтому я отвечаю:

– Не знаю, не могу сказать.

Наверное, и у Ани нужно спросить, что ей нравится, а что нет. Но ее предпочтения и антипатии я и сам могу определить без особого труда. Ей нравится: молочный коктейль с клубникой, «Океан Эльзы», домашние животные, вязаные свитера и марихуана (даже если она будет отрицать, что ее пробовала). Не нравится: красный цвет, запах перегара, нефтяные компании, матюги и футбол (уж это-то я знаю наверняка). И я молчу.

– А почему тебя уволили, Растрепин?

– Не сошлись характералли. И давай не будем о моей бывшей работе.

– Нет, – не унимается Аня, – Ты все-таки объясни. Должна же я знать, кого к маме в гости веду.

– Ну как тебе сказать, Аня. Живи Гоголь в наши дни, он, наверное, вместо рассказа «Шинель», написал бы рассказ «Мобильный телефон». Такие дела.

Я знаю наперед, что путаный ответ заставит Аню сосредоточиться, и она хоть на время перестанет донимать меня вопросами. Так и происходит. И это неудивительно, особенно если учесть, что «Шинель» она не читала.

Не рассказывать же ей, как меня на самом деле уволили?…

XIV Анафема

1.

За металлопластиковыми окнами, будто в аквариуме, плавал полуденный май. В банкетной комнате стоял оранжевый запах тюльпанов и желтый запах духов. Желтый запах был особенно стойким. По моим подсчетам, при производстве этих духов пострадало, как минимум, три кашалота.

Праздновали день. рождения Амалии Потаповны – бухгалтера из отдела внешнеэкономических связей. На круглом столе кое-где еще сохранялись оазисы богатой закуски: шоколадные конфеты с косточками орехов; красная икра, волдырями усыпавшая рыхлую плоть батонов; ветчина с перламутровыми прожилками; маслины, тонущие в своей собственной черной сукровице. Из выпивки, кроме шампанского, имелись мартини, херес, тамянка, кагор и коньяк. С этикетки кагора мне лукаво подмигивал пухлый монах – уж он-то, не в пример мне, знал как себя вести в коллективе.

В нашем офисе работало много людей. Соответственно, дни рождения случались часто. И я сам не заметил, как стал завсегдатаем подобных мероприятий. В глубине души, я завидовал большинству своих сослуживцев. Они умели заскочить в банкетный зал ненароком, будто что-то забыли, пробурчать поздравление, наскоро осушить фужер, а затем так же внезапно умчаться восвояси, выковыривая на ходу из зубов петрушку, и показывая всем своим видом, что их ждут не дождутся неотложные дела: факс из Индонезии или срочный разговор с островом Мэн. Я так не мог, еще когда был студентом, считал, что пить можно только затем, чтоб напиться, и искренне презирал буржуев, которые употребляют алкоголь для других целей. И хотя мое мировоззрение успело измениться, и сам я уже был в некотором роде буржуем, привычка не исчезла, а только окрепла, словно помоечный кот, волею судьбы очутившийся в пентхаусе. Я приходил на праздники первым и уходил последним, как случайный персонаж в комедии положений. За последний год я серьезно поднаторел в механизме откупоривания шампанского и в произношении тостов.

– Амалия Потаповна. Желаю вам, чтобы ваша красота, ваше женское обаяние радовали нас еще по меньшей мере сто лет, – сказал я и выпил очередную рюмку коньяка.

Амалия Потаповна, растрогавшись моим тостом, глубоко вздохнула. Ее и без того огромный, декольтированный бюст увеличился на пару размеров. Теперь на него можно было облокачиваться, как на барную стойку». Стоп. Я понял, что вылакал уже целую бутылку коньяка. Когда ж я это успел?

– Ой, девочки, – вдруг воскликнула ведущий экономист Таисия Федоровна, – главное – это больше хорошего секса!

Средний возраст девочек приблизительно равнялся двойному сроку за убийство с отягчающими обстоятельствами. В комнате мужчин не было. Я в счет не шел. Дамы ко мне давно привыкли и даже не стеснялись при мне обсуждать новейшие способы эпиляции. Пора было покидать праздник. В конце концов, у меня тоже могут быть неотложные дела. Да-с!

Я вышел в коридор. В офисе круглый год работали кондиционеры. Их еле ощутимое жужжание клонило ко сну. Так же, pianissimo, за закрытыми дверями гудели ксероксы – они копировал иллюзии. Нужно было пройти по лестнице с латунными перилами на самый верх, до мансарды, добраться до своего кабинета.

В кабинете, который был завален бумагами и заставлен грязными чашками с использованными мошонками чайных пакетов, я стал напряженно размышлять, какие из моих дел наиболее неотложные. Можно было дочитать скачанный из Интернета рассказ Ирвина Уэлша – грамматическая система Microsoft Word уже успела разукрасить каждое второе слово его текста красными и зелеными подчеркиваниями. Можно было закончить пулю преферанса – компьютер уже торчал мне двести вистов, и это не могло не радовать. Можно было, конечно, начать писать традиционный ежемесячный отчет о проделанной работе, который в моем исполнении напоминал больше поэму о нелегкой судьбе трудоголика, но отчет за апрель я написал еще две недели назад, а май только начался, застряв в узкой полоске будней, поэтому последний вариант я отбросил сразу, как абсолютно несостоятельный.

Я уже было собрался запустить Winamp и врубить «Rage Against The Machine» (и пусть соседи из отдела маркетинга тарабанят в стену!), когда в кабинет зашел Игорь, деливший со мной помещение. В руках у него была коробка из-под сканера. Он аккуратно поставил коробку на пол, подошел к нашему столу, разгреб бумажные завалы. Из-под них Игорь извлек фотографию в рамке и с трепетом установил ее на столе. На фотографии была запечатлена его дочь в возрасте полутора лет. Она шла навстречу зрителю, добродушно, беззубо улыбаясь. Один раз я подарил дочке Игоря пластмассовую куклу, какого-то покемона. Сначала она сказала, что покемон похож на папу, потом, что она его любит, а потом открутила покемону башку. Женщины… Они всегда так поступают…

– Тебя босс вызывает, – сказал Игорь.

– Что-то серьезное?

– Кто его знает.

Идти в кабинет к начальству, как всегда, не хотелось. Я попробовал вспомнить, в чем облажался за последнее время, ничего особенного в памяти не всплыло. Это обнадежило.

– Игорь.

– Что?

– От меня тянет? – дыхнул я.

– Тянет, не дыши, и так голова болит.

– У тебя есть жвачка?

Игорь порылся в кармане и достал упаковку жвачки с эвкалиптом. Там еще оставалась половина подушечек. Я вытряс все ее содержимое и запихнул в рот.

– Иколь, ты наштояшый трук, – сказал я жуя, – Ф тепе силен колполатифный тух и чуфтфо локтя!

– Иди уже, – засмеялся Игорь.

2.

– Лена, как настроение у босса? – поинтересовался я у секретаря в приемной.

– Кто его знает, – ответила Лена.

– У тебя, кажется, степлер упал.

Лена полезла под стол. Пока она искала степлер, я достал изо рта пережеванную белую массу резины размером с шар от пинг-понга. Прилепил все к кадке от финиковой пальмы.

– Можно, Родион Палыч? – спросил я, отворяя дверь.

– Заходи! – радостно позвал начальник.

Он всегда встречал подчиненных в своем кабинете вот так ненавязчиво. Можно подумать, подчиненные приходили на запись кружка любителей авторской песни.

На стенах начальственного кабинета висели дипломы семинаров в строгих багетах. На полке шкафа стояла икона Божьей Матери. На столе рядом с электронным ежедневником вертелся вечный двигатель. Я знал, что вечный двигатель работает на двух батарейках «Energaiser». Обман, кругом один обман. Главное – не дышать.

– Присаживайся.

– Да, Родион Палыч.

– Сегодня была оперативка у учредителей.

– Да, Родион Палыч.

– Говорили о тебе.

– Да, Родион Палыч.

Однажды меня послали в Киев на трехдневный бизнес-тренинг по технике эффективной коммуникации. В первый день нам успели рассказать, что для завоевания расположения собеседника необходимо с ним соглашаться, смотреть в левый глаз и называть его по имени. Потом, вечером, был фуршет, и больше я на тренинг не ходил, а проводил время в компании некой двадцатидевятилетней Кати, менеджера по продажам оргтехники из Сум. У Кати был муж, ребенок и тяга к приключениям.

– Ты два раза терял служебный мобильный телефон…

– Да, Родион Палыч.

Я действительно два раза терял мобильный телефон. Первый у меня, по-честному, украли, а второй, я разбил сам о стену ночного клуба, доказывая знакомому художнику Бахтину, что по-прежнему чужд буржуазным ценностям.

– …но ты написал текст корпоративного гимна, который всем понравился.

– Да, Родион Палыч.

Корпоративный гимн, это кошмарное, подхалимское произведение я написал за двадцать минут, соврав, что на его создание у меня ушел месяц. Умирать я буду с надеждой, что апостол Петр терпим к конъюнктурщикам.

– Ты сорвал юбилей фирмы…

– Да, Родион Палыч.

Ну не шли лошадки. Что я мог поделать? – …зато забил три гола на мини-футболе.

– Да, Родион Палыч.

Я положил три мяча конкурирующей фирме на матче, приуроченном к этому самому юбилею. Один гол я забил рукой. Это видели все, кроме судьи, дочь которого работала у нас в офисе референтом.

– Ты завалил сервер…

– Да, Родион Палыч.

Я сделал это случайно, не нарочно. Вытянул вирус, когда знакомился с содержанием сайта питерских проституток. Все, как в жизни, larger than life!

– …и нашел хозяйскую собаку.

– Да, Родион Палыч!

Мне за это даже премию выписали, как не вспомнить!

– Мы тебе давали еще один шанс Посылали на сеансы к психоаналитику, чтобы ты мог разобраться в своих проблемах.

– Да, Родион Палыч.

– За счет фирмы, заметь.

– Да, Родион Палыч.

– Короче, с завтрашнего дня ты не работаешь…

– Я могу идти? – я поднялся со стуля.

Начальник тоже поднялся. Он выглядел растерянным, явно не ожидая от меня такой реакции. Я же не почувствовал ничего, кроме облегчения. Я ощутил себя шарлатаном, который долго боялся, что его раскусят и побьют, а теперь его и раскусили, и побили, и шарлатан, наконец, мог расслабиться.

– Ты ведь знаешь, я к тебе всегда хорошо относился. У тебя, конечно, много недостатков, но…

– Я все-таки пойду, – сказал я.

Начальник ко мне действительно хорошо относился. Лучше, чем ко многим. До сих пор не знаю почему. Сказать мне было больше нечего. Я пошел к дверям.

– Растрепин, – окликнул он.

– Чего?

– Я все понимаю, но зачем пить одеколон? Зря я закусил эвкалиптом…

3.

– Уволили? – буднично спросила Лена. Она всегда задавала мне этот вопрос, когда я выходил от начальства.

– А как же, – ответил я. Я всегда ей так отвечал.

– Ну и славно, – Лена смачно щелкнула степлером.

На лестнице я съехал по перилам. Давно мечтал это сделать. Между первым и вторым этажом раздался звонок. Нужно не забыть сдать телефон и SIM-карту.

– Нам надо встретиться, поговорить, – в трубке послышался голос Ф.

– Зачем?

– Я хочу, чтобы ты жил в моем доме.

– Ты где?

– Через час я буду на вокзале.

Я всегда удивлялся, как быстро одна фаза моей жизни перетекает в другую.

4.

Куртку пришлось снять. Маршрутное такси, в котором я следовал на вокзал встречать Ф., как раз проезжало мимо электронного табло. В мутно-красных сигналах света я не без труда успел разглядеть показатель температуры: +26 °C в тени, и поморщился: в салоне нестерпимо пахло экстрагентом. Слева от меня две золотозубые толстухи жаловались друг другу на магнитные бури. Кто-то передавал желтую мелочь. Водитель слушал Радио-Шансон, сигналил на каждом перекрестке, и, судя по движениям ушей, матерился.

Сложив куртку на коленях, я принялся смотреть в окно: там потихоньку зарождалось лето. День Солидарности Трудящихся уже прошел, а День Победы еще не наступил. Пасха в этом году была поздней, и Великий Пост закончился недавно. Бил-борды во всю продолжали рекламировать праздничные скидки на фоне расписных яиц.

Всего лишь вчера на улице было холодно и сыро, как в погребе. Ветер на небе валял дурака с облаками. Синоптики пугали незадачливых дачников последними заморозками. Опытные бомжи инстинктивно жались к теплоцентралям.

Сегодня же все стремительно переменилось. Лето пришло, как приходит менструация: его долго ждали, прогнозировали, оно должно было наступить вот-вот, и, все-таки, его приход оказался для всех неожиданным, как блицкриг, и радостным, как контрибуция. Внезапно, с юга, переместился циклон, принес за пазухой жару. Сезонный рубильник переключился из режима «весна» в режим «лето», и город наполнился ароматом свежих листьев.

В этом упругом, радостном аромате растительных тканей, маршрутное такси продолжало трястись по проспекту. Солнце слепило глаза, как рентген, слепило сквозь занавеску. Снаружи солнечные лучи ползали по фасадам и крышам домов, скользили по оцинкованным кузовам автомобилей и отражались в витринах бутиков. Женщины, выходящие из магазинов, казались особенно красивыми. В горячей пыли, прижавшейся к бордюрам, прыгали воробьи. Один раз вдоль дороги попались спаривающиеся бездомные собаки…

«Главное: не спросить, как дела. Главное: чтоб он не спросил, как дела», – думал я. Что я мог ответить на такой вопрос? То, что меня сегодня уволили? Поражение желез внутренней секреции карьерного роста или Юрьев день? Я не знал. Знал другое: это должно было произойти.

Работать С Девяти До Пяти (с перерывом на обед и с внеурочными) и так до самой смерти – это самое лучшее, что может случиться с потребителем. Работать С Девяти до Пяти (с перерывом на обед и с внеурочными) и так до самой смерти – это самое худшее, что может случиться с… С кем? Со мной? Почему же меня уволили?

Меня уволили, потому что я умел работать на компьютере? Ведь это очень плохо в офисе. Если не умеешь пользоваться компьютером, то работу, на которую требуется цивилизованному человеку полчаса, можно делать целый день…

Меня уволили, потому что за год офисной службы я не удосужился приобрести даже галстук? И костюм у меня имелся только один. Тот, который купили родители на Выпускной. Впрочем, тогда же они мне купили и галстук, первый и последний галстук в моей жизни, и этот галстук на том же Выпускном я прожег сигаретой. Галстук после этого теоретически можно было даже надевать, если, конечно, хорошенько спрятать его под жилет. Но жилета у меня тоже никогда не имелось. Да что там жилета! У меня бумажника своего никогда не было, не говоря уже о барсетке. И телефон я таскал в кармане…

Меня уволили, потому что не мог приходить в офис в девять? Разумеется, я не мог приходить в офис в девять! Для того, чтобы приходить в офис в девять утра, нужно ложиться спать в девять вечера. А я никогда не засыпал раньше двенадцати. И единственный способ для меня заснуть в девять – это пить перед этим девять часов подряд…

Меня уволили, потому что я не хотел укладываться в рамки корпоративной культуры? Ах, если бы это было так, я бы тогда хотя бы мог бы гордиться собой! Так нет, хотел укладываться, желал, мечтал об этом: когда все кланялись в пояс, я не оставался стоять прямо, я скрючивался, как больной радикулитом. Чувствовал при этом презрение к себе за то, что кланяюсь, и вызывал раздражение у хозяев из-за того, что кланяюсь неискренне…

Что мне оставалось сейчас? Сейчас мне оставалось повторять про себя только древнюю, вышедшую полвека назад из моды, экзистенциальную мантру. Существование предшествует сущности. Если женщина изображает оргазм, значит, он у нее был. Если я сочинял слова корпоративного гимна, а потом пел их громче всех; если бегал к директору за тоником и фотографировался со всеми на офисных вечеринках; если стирал своей собственной рубашкой свою собственную слюну с лобового стекла хозяйского лимузина (да! я стирал своей собственной рубашкой свою собственную слюну с лобового стекла хозяйского лимузина, когда плюнул в окно и не посмотрел, что там внизу припарковано, а потом посмотрел и ужаснулся оттого, что увидел), то это значит, что Бог С Девяти До Пяти – был моим Богом. В глубине души я мог считать себя кем угодно, гением или злодеем, быть Кортесом, Бетховеном, Торквемадой, Гогеном, Гитлером, Кафкой, Нероном, Эйнштейном, и при этом на деле оставаться всего лишь жалким адептом с мелкими грешками и ничтожными молитвами, молитвами Богу С Девяти До Пяти. Теперь меня отлучили от Великой Церкви, церкви С Девяти До Пяти, и теперь я стал невидимым, стал никем. Пройдет всего лишь шесть месяцев, и ни один банк не даст мне кредит под покупку холодильника. И тогда я вспомню свое школьное сочинение. Сочинение «Кем я хочу стать», за которое мне поставили три с минусом. Сочинение, в котором я мечтал работать в котельной, бросать уголь, спать, пить портвейн и больше ничего не делать…

– Конечная – Вокзал. Выходим, – раздался голос водителя.

5.

Маршрутное такси остановилось у вокзального фасада, украшенного овалом часов. Часы были старые. Их стрелки не двигались очень давно. За циферблатом часов жили ласточки.

Здание вокзала, построенного еще в XIX веке, я обошел с восточной стороны. Московский поезд уже прибыл. На перроне стояли девушки в национальных костюмах и курили. Дым сигарет вился в ярких лентах их цветочных венков. Они встречали какую-то делегацию. Прямо на перроне лежал расстеленный рушник, на нем – черствая сфера ржаного хлеба и соль в белой пиалушке.

– Эй, Растрепин! Я здесь.

Я обернулся и увидел Ф. Он стоял в тени пригородных касс. За то время, что мы не виделись, он успел измениться. Под его рубашкой вздулось брюшко, третий месяц беременности. Две залысины мысами врезались в волны аккуратно подстриженных волос. На носу сидели пластиковые очки без оправы.

Я подошел к Ф., и мы пожали друг другу руки.

– Как дела? – спросил я.

6.

Всю дорогу, пока мы ехали в такси, Ф. жаловался на геморрой, хвалил раздельное питание и выражал беспокойство по поводу мирного урегулирования на Ближнем Востоке. Теперь мы находились в Ф. квартире. Я был в последний раз здесь после экзамена в институт, и ничего не мог узнать.

Я сидел на полу, прислоняясь к голой стене спиной, чувствовал запах теплой пыли и нагретых смоляных крыш.

Штор в комнате не было. Солнце сквозь мутное стекло ярко облучало помещение. Стены нагревались, и я нагревался вместе со стенами, потоотделение усиливалось. Передо мной, словно мыльные пузыри, плавали суспензии тополиного пуха. От пуха хотелось чихать, но делать это было лень, поэтому я ограничивался зеванием. И откуда мог взяться тополиный пух? В округе не было ни одного тополя, да и время для пуха еще не пришло.

Посреди переполненной светом комнаты усталый человек уселся на трехколесный велосипед «Гном-4», оттолкнулся ногами и, стараясь попасть своими плоскими ступнями в педали, попытался проехаться вдоль стены. Человеком этим был Ф. Неловко вывернув руль велосипеда, Ф. упал на повороте у кладовки. Одно из трех велосипедных колес еще продолжало крутиться, когда он встал и поправил брюки.

– Велосипед. Это мой велосипед, – сказал он и улыбнулся чему-то грустно. – Знаешь, – продолжил он, – я когда ремонт делал, почти все продал… Многое совсем почти задаром. А велосипед никто не купил. Никому сейчас не нужен трехколесный велосипед…

– Да, не нужен, – согласился я.

– И диафильмы никому сейчас не нужны. Их тут вон – полная кладовка. – Ф. подошел к кладовке и стукнул ногой по ее створкам. – Ты любил диафильмы?

– Да, – ответил я. Я любил диафильмы. – Сейчас дети их не смотрят, у них есть кабельное телевидение – мультфильмы круглые сутки. Зачем им диафильмы?

– Знаешь, я рад, что у нас не было кабельного телевиденья. У нас было хорошее детство. Мы не хотели в Диснейленд.

– Потому что Диснейленда для нас не существовало, – сказал я.

– Это точно, – ухмыльнулся Ф.

Мы замолчали, и я огляделся по сторонам. В комнате не было даже обоев. В центре потолка понуро висели вырванные с мясом волокна проводки, и торчал крюк: хоть лампу цепляй, хоть сам вешайся. Самоубийство, как ни крути, самый простой способ сменить обстановку…

Интересней всего было то, что мне здесь нравилось.

– Пошли, я покажу, как пользоваться колонкой, – сказал Ф.

Мы проследовали на кухню. Пользоваться колонкой оказалось не так сложно, как я предполагал. В доме, где я вырос, тоже существовала колонка, но включали ее только взрослые. Значит, теперь и я дорос.

– Я, конечно, мог бы сдать эту квартиру, но не могу представить, что здесь будут жить чужие люди, совсем чужие, – вздохнул Ф. и добавил: – Коммунальные услуги оплачивай. А потом… Потом посмотрим.

– Ты еще вернешься?

– Откуда?

– Из Москвы.

– Не знаю. Здесь у меня ничего не осталось. Будем прощаться? – спросил он.

– Может, пойдем, выпьем, – неуверенно предложил я.

– Нет, в другой раз. А то я на поезд опоздаю… А мне еще к теще заехать надо. В смысле, к бывшей теще.

– Понятно. Тебе виднее…

– Я думал, мне тяжело будет уходить из этой квартиры, – задумчиво произнес Ф. – Все-таки я здесь вырос. А вот сегодня прошелся и ничего-ничего не почувствовал.

– Это, наверное, потому, что мебели нет, – предположил я.

– Наверное… – согласился он.

– Я тебя провожу, – сказал я.

– Только до двора. И вот еще что. Оставайся здесь прямо сегодня, – сказал Ф.

Я согласился и кивнул. Мы спустились по лестнице к ослепительному прямоугольнику дверного проема.

– Ну, давай, – Ф. протянул руку.

– Пока, – ответил я и хлопнул его по плечу. – Как-нибудь увидимся.

– Не люблю весну, не люблю лето, а осень люблю, – сказал Ф. и пошел прочь к троллейбусной остановке.

– Я тоже люблю осень, – сказал я ему вслед.

Я действительно любил осень. Осенью, по крайней мере, мне всегда везло.

XVII. Удача

Однажды водитель маршрутки оказался моим сокурсником. Я ехал в кабине, рядом с ним. Поначалу я пытался расспросить о его делах, личной жизни. Но он сказал, что есть примета в их бригаде: нельзя беседовать со знакомыми попутчиками – мол, это не на удачу…

И молча, бок о бок, мы ехали мимо жмых кварталов, пустырей и парков. К сожалению, далеко не все мои знакомые верят в приметы. С некоторыми из них все же иногда приходится разговаривать…

Денег с меня водитель не взял. Надеюсь, в этот вечер у него была хорошая выручка.

XVIII Лысина

1.

Мама Ани, Тамара Николаевна, и ее бой-френд Сергей Алексеевич, жили в частном секторе на другом, противоположном краю мегаполиса. Их короткая незаасфальтированная улочка, ущербная, как аппендикс, не существовала даже на самых подробных муниципальных картах. Улочка носила имя Достоевского, который и сам не преминул бы обозвать ее клоакой, загляни сюда хоть кто-нибудь из его депрессивных героев. Во всех городах в честь Льва Толстого были названы площади, бульвары и проспекты. Достоевскому всегда, почему-то, доставались лишь тупики, подворотни, в лучшем случае переулки. За Ф.М. мне было несколько обидно…

Но неряшливость улочки, так сильно напоминающей Скотопригоньевск, ее пьяные заборы, разрытая канава и никогда непересыхающая лужа – все это пропадало, растворялось, стоило только заглянуть за калитку дома номер пятнадцать. Стволы фруктовых деревьев, окрашенные белой известью; дорожки, заботливо окаймленные зубастым частоколом силикатного кирпича; русалка, нарисованная на дверях туалета; и даже насилующие цветы, желто-черные, притворяющиеся пчелами, мухи шумели, шуршали, пели, жужжали о добропорядочности и рачительности хозяев, живущих за оградой. Здесь все надрывалось от чистоты и здоровья, домовитости и умиротворяющей скуки.

В беседке, которую Сергей Алексеевич сколотил своими собственными руками, я сидел за столом, который Сергей Алексеевич смастерил своими собственными руками, и пил квас, который, не сложно догадаться, Сергей Алексеевич так же приготовил своими собственными, а не чьими-нибудь еще, конечностями.

Сам Сергей Алексеевич был лыс, и лысины своей не скрывал, что, несомненно, делало ему честь. По нему горько плакала газета объявлений, так и хотелось написать о нем: «Одинокий, порядочный, заботливый мужчина 45 лет, без вредных привычек, жильем и материально обеспеченный, желает познакомиться с интеллигентной женщиной для создания семьи». Но Сергей Алексеевич уже был знаком с Тамарой Николаевной и сейчас, в разговоре со мной, он так хотел мне понравиться (просил чтобы я обращался к нему непременно на «ты» и по имени – Сергей), что мне за него делалось неловко.

С ним, пока наши дамы готовили ужин, мы долго и очень нудно обсуждали древние футбольные чемпионаты. Мы вспоминали о том, как Шумахер чуть не убил Батистона, и о том, как Марадона мстил англичанам за Фолькленды, и о том, как промахнулся Роберто Баджо, и, разумеется, о том, как нашу сборную методично засуживали в матчах с Бельгией, Румынией и Аргентиной.

Когда, аллилуйя, Тамара Николаевна и Аня, несущие перед собой дымящиеся блюда, наконец, показались в дверях летней кухни, я уже был совершенно опустошен нашей с Сергеем Алексеевичем беседой. Я чувствовал приблизительно то, что ощущают солевые батарейки, которые только что отыграли два полных тайма с батарейками «DURACELL».

Тамара Николаевна еще свежая, молодая женщина была красива, но не похожа ни на Аню, ни на психиатра, да и вся красота ее выглядела несколько старомодно. В таких женщин, как она, часто влюблялись холостые курортники в старых советских кинокомедиях. Теперь Тамара Николаевна накрывала на стол, и солнечные лучи, едкие, как желудочный сок, скользили по ее локтям.

На ужин были приготовлены вареники с вишнями и творогом.

– Аня замечательная хозяйка, – сказала Тамара Николаевна после того, как вручила мне салфетку, – Очень хорошо готовит, лучше меня.

– Угу, – кивнул я, и вишневый сок стек у меня по подбородку.

– Мама, пожалуйста, не начинай, – попросила Аня.

Сергей Алексеевич разлил домашнее вино, и я потянулся за стаканом.

– О, ему не надо. Он не пьет, – кивнула в мою сторону Аня.

– Ну да. Не пью. Почти, – замялся я и сделал вид, что тянулся за квасом. – Очень вкусный квас.

– Аня играла тебе на пианино? – спросила меня Тамара Николаевна.

– Да, – сказал я, – она очень здорово играет.

– Мама не начинай.

– Мы пианино ей еще в поселке купили. Она очень много занималась. Ты знаешь, что мы жили в поселке, рядом с искусственным морем?

– Мама, пожалуйста.

– Ане там нравилось. А я вот до сих пор, Аня, помню, как ты парное молоко любила. Залезешь под соседскую корову и пьешь прямо из вымени, я еще все боялась, чтоб тебя корова не лягнула.

– Ну, мама!!!

– А что, я тоже очень люблю парное молоко, – вдруг сказал Сергей Алексеевич. – Главное – его правильно кипятить.

Я совсем не представлял, как можно кипятить молоко правильно, а как неправильно, и может ли кипяченое молоко называться парным, поэтому и молчал.

– У нас в поселке остался коттедж. Мы там недавно с Сережей были. Нам очень там понравилось. Правда, Сережа?

– Да, там раки кишмя кишат, и клев превосходный.

– Аня, почему бы вам вдвоем туда на выходные не съездить? Поедьте.

– Мама, не начинай.

– А ты знаешь, – продолжая PR-кампанию, обратилась ко мне Тамара Николаевна, – Аня у нас в школе однажды заняла первое место по сдаче металлолома. Ей даже грамоту дали.

– Мама!!!

Сергей Алексеевич дипломатично не вмешивается в разговор, я не знаю, что сказать, Аня совсем растерялась. Я разглядываю русалку, нарисованную на двери туалета. Русалка похожа на лысую певицу, которой нет, и мне неудержимо хочется рассмеяться…

3.

– Ну, как тебе они? – спрашивает Аня, когда мы сытые и усталые выходим за калитку дома номер пятнадцать.

– Мне они понравились, – признаюсь я, – И мама твоя, и Сергей Алексеевич. Вот только такое ощущение, что они по объявлению познакомились…

– Дядя Сережа тебе все-таки проболтался?

– Проболтался о чем?

– Про знакомство по объявлению.

– Нет, мне это случайно подумалось.

Мы бредем по темной улице Достоевского, перепрыгиваем через канаву, где как сосиска в хот-доге, лежит труба теплоцентрали, обходим по периметру неиссякаемую лужу. Все карманы моей летней куртки набиты коржиками и курагой, а в горле до сих пор остается привкус кваса.

– Растрепин.

– Чего?

– Ты так толком и не рассказал, почему тебя уволили.

– Я слишком часто стал ходить на радио, – говорю я.

И странным образом мой ответ полностью удовлетворяет женское любопытство.

XIX. Радио

Дело было в марте.

– Что с голосом? – спросил директор.

– По лестнице я поднимаюсь, Родион Палыч, на десятый этаж. Э-э-э… В редакцию радио иду… А лифт – не работает… Курю много в последнее время, понимаете ли… Э-э-а… Одышка…

– Ладно, заканчивай все свои дела на радио и срочно ко мне. Есть задание к юбилею фирмы.

Я нажал на телефоне кнопку отбоя. Экран погас…

– Все, прекрати, – сказал я ей, наконец отдышавшись.

– Я думала это тебе нравится, – ответила она поднимаясь.

– Мне это нравится, но я ведь говорил с начальством по телефону.

– А ты начальства, оказывается, боишься – трусишка.

– Я его не боюсь. Почти.

– А почему ты сказал, что идешь на радио?

– Радио всегда выбирает офис наверху многоэтажек. Там радиосигнал лучше…

Она потянулась и вышла в ванную.

– Ты умеешь пользоваться колонкой? – спросила она.

– Нет. Не умею.

– Я тоже. Что делать?

– Придется нагреть чайник.

Я достал из скомканных, лежавших на полу брюк зажигалку и сигарету.

Весеннее солнце плохо освещало комнату. Его тусклые лучи неуклюже падали на пустой шифоньер и на низко посаженный топчан с мятой, засаленной постелью. На стене, обклеенной выцветшими обоями, висел вырезанный из куска ватмана Амур. Пришпиленный булавками, он целился в меня из лука и своей одутловатостью напоминал гермафродита.

Я вышел на балкон и закурил. Внизу, во дворе лежала грязь, липкая, как шоколад. По диагонали, оставляя в ней следы, двор пересекала стая бродячих собак. Где-то неподалеку звенел рельсами призрачный трамвай.

– Тебе не холодно? – спросила она, когда вернулась из ванной.

– Нет.

– Ты не стесняешься?

– В каком смысле?

– Ну в смысле стоять на балконе голым.

Я пожал плечами.

– В морге трупы тоже голые и они не стесняются. К тому же тут высоко – никто не заметит.

– Я терпеть не могу, когда ты так говоришь.

– Не можешь терпеть – не слушай.

Она стянула с топчана одеяло и, укутавшись в него по самый подбородок, подкралась ко мне сзади.

– О чем ты думаешь? – кокетливо спросила она, дыша в затылок.

Я ненавидел этот вопрос.

– Так о чем? – повторила она.

Собаки во дворе что-то нашли и подняли лай. Испуганные ими вороны взлетели в небо. Вороны были черные и блестящие.

– Я думаю, – произнес я отчетливо, так, чтобы до нее дошел смысл моих слов, – Я думаю, что в последнее время, я слишком часто стал ходить на радио.

XX. Близнец

1.

С утра было пасмурно. Небо, хворавшее простатитом, то и дело моросило, но так и не могло разродиться настоящим дождем. Вверху плыли бесплодные тучи.

Аня злилась на меня всю дорогу. Видимо в дело вступил женский метаболизм, который ни мне, ни небу был не подвластен. Только Луне.

– И стоило сюда ехать через весь город? – спросила у меня Аня, когда мы зашли в кафе «Лоцман».

– Что будешь пить?

– Апельсиновый сок.

У стены, изображающей закат над Аю-Дагом, сидели водители из ближней автобазы. У них закончилась ночная смена, и куртки их, надетые по случаю прохлады, пахли соляркой. Они о чем-то переговаривались, создавая тот отчетливый гул, который случается исключительно пасмурным утром.

Я подошел к барменше Оксане, которая стояла за стойкой.

– Привет. Как дела? – спросил я.

– Хреново, – ответила Оксана.

Настроение у нее тоже было неважное.

– Володька заходит?

– Давно не появлялся. Спортом занялся.

– Спортом?

– Да, спортом. Играет в баскетбол.

– Володька играет в баскетбол!?

– Ну, не в обычный баскетбол, а с другими инвалидами на колясках. Говорит, если будет хорошо тренироваться его возьмут на игры… Как их черт… Парано…

– Параолимпийские.

– Вот-вот. Пару раз олимпийские…

– Это хорошо.

– Заказывай, а то мадам твоя совсем заскучала…

– Пиво и сок апельсиновый.

Я вернулся к Ане и сел за столик.

– Не самое фешенебельное заведение, – сказала Аня.

– Я знаю.

– Тогда почему ты меня сюда привел?

– Я тебя сюда привел потому, что я здесь родился.

– Что, прямо здесь – в этом кабаке? Обычно люди рождаются в роддоме…

Я пожал плечами. Я знал, что обычно обычные люди рождаются в роддоме.

– Я родился здесь. Приблизительно там, где сейчас стоит барная стойка. Раньше это была моя квартира. Наша квартира. Здесь жили родители, и бабушка моя жила…

– Ты жил здесь?

– Да когда-то. В детстве… Квартиру мы продали, когда бабушка умерла. Компьютер – это моя часть наследства. Часть денег от продажи. Когда я его покупал, это был хороший компьютер, но сейчас он состарился… Все кругом стареет…

– Почему не роддом, как у всех?

Аня продолжила пить апельсиновый сок, выжатый из погибших в Марокко цитрусов.

– Когда я обязан был родиться, большой роддом Горбольницы не был еще построен… В старой больнице не хватало коек. Мою маму приписали к роддому на руднике Ильича, на Севере города. Схватки начались рано утром. Доехать по городу в рабочую перевозку… Транспорт, светофоры… Быстрей доехать до моря… Короче говоря, когда все началось, выбор был невелик: либо я рождаюсь здесь, либо в дороге. К счастью, соседка со второго этажа, была акушеркой. Она и приняла роды. Тогда она была еще нестарой и довольно красивой женщиной. Сейчас она, по-моему, живет в Доме Престарелых… Это кафе «Лоцман» самое особенное место для меня… Ты уж, Аня, прости…

– Ты часто здесь бываешь?

– Нет. Только, когда особенно хреново. Но я тебе еще не все сказал…

Водители автобазы разбили пивной бокал. Останки бокала, остатки пива разлетелись по полу, как мороженая моча. Оксана вышла из-за стойки, и что-то возмущенно сказала водителям Водители безуспешно пытались протестовать, но такая женщина, как Оксана, могла построить целую автоколонну-

– Ты что-то говорил, – сказала Аня.

– Да, говорил. Я родился здесь не один.

– Я не понимаю…

– Я родился не один, у меня был брат. Близнец. Он умер уже в больнице от прививки. Ему привили оспу, туберкулез, гепатит – не знаю что. Он умер. А я остался жить. И до сих пор мне кажется, что произошла ошибка. Что это он хотел и должен был жить, а не я…

– Растрепин, пожалуйста, я не готова все это слушать. Давай поедем отсюда, сходим в кино… А? Пожалуйста…

– Я не знаю, как бы я жил, останься мой брат. У него не было даже имени. Даже имени! Иногда я думаю, что я все равно бы его умертвил. Одна мысль, что на свете есть кто-то похожий на тебя… Я не знаю, как это объяснить».

– Растрепин, пожалуйста…

– Мы вдвоем толкались в одной утробе, И я этого не помню! Совсем не помню. – У моих родителей, кроме меня, уже больше не было детей. Они всегда за меня очень боялись. Может, и они чувствовали ошибку?

– Растрепин, я ухожу…

Аня допила сок, посмотрела на меня. Я смотрел то на солнце, заходившее над рисованным Аю-Дагом, то на водителей, то на их куртки. А больше всего я смотрел в пустоту…

– Я ухожу, – повторила Аня.

Повторила так, чтобы я мог ее задержать. Но я ее не задержал. Она встала и пошла, отметив свой уход дверным хлопком. Я выпил пива – единственную доступную мне сому. Нельзя откровенничать с девушками, если только не хочешь все испортить.

Подошла Оксана, барменша.

– Твоя мадам ушла, – сказала она.

– Да, она ушла.

– Она вернется.

– Думаешь?

– Я знаю. Уж ты поверь…

Пастеризованное пиво. По цвету похоже на молодую Луну.

– Ты знаешь, что «Лоцман» скоро закроют? – спросила Оксана.

– Закроют?

– Да – закроют. Владелец недоволен. Говорит: кафе ему в убыток. Он продал помещение магазину женского белья… Можно твоего пива?

– Конечно…

Оксана отхлебнула из моего бокала. Я смотрел теперь только на стену. На стену, где оранжевое, похожее на баскетбольный мяч, солнце садилось над Аю-Дагом, но так и не могло сесть. Когда-то на месте солнца висел портрет моего деда. А^Л погиб на войне – нацисты потопили его корабль под Новороссийском. АеА на портрете был молодой, и бабушка всегда говорила, что я на него очень похож…

– Чему ты улыбаешься? – спросила Оксана.

– Так, ничему. Просто теперь мне придется научиться разбираться в женском белье, – ответил я и вслед за ней отхлебнул из пивного бокала.

– Хороший ты парень, хоть и засранец, – сказала Оксана и погладила меня по голове…

Меня давно никто не гладил по голове, хотя я это люблю…

Водители автобазы поднялись из-за стола. Им было пора возвращаться домой. Даже их кто-то ждал.

– Дождя сегодня не будет, – вздохнула Оксана.

2.

…Запах полыни. Рыжая вода в луже после дождя. Ряска, присохшая к ноге. Пыль, поднятая футбольным мячом. Дрожь стекол от взрыва в два. Вкус первых весенних черешен. Боль в животе от зеленых абрикос. Скрип Ангел-флюгера. Лодочная станция. Пакет, наполненный раками. Запах горячей краски гаражей. Слизистое тело линя. Синяк от хоккейной шайбы. Бурые спины отвалов. Звонок велосипеда «Салют». Астры первого сентября…

Все это на самом деле никому не интересно…

3.

Вечером мой телефон зазвонил.

– Растрепин, – я услышал голос Ани.

– Чего?

– Прости меня. Я иногда совсем как дура.

– Ничего. И ты меня прости.

– Поедем в поселок на выходные?

– Конечно, поедем, – пообещал я.

Когда в трубке послышались короткие, похожие на военную шифровку, гудки я пошел на кухню. Там я напился воды из-под крана. Потом пошел спать, и заснул почти счастливый…

XXI. Детство

Однажды я сидел в «Лоцмане» и встретил старую/новую знакомую.

Был понедельник – народу было мало. Я пил какую-то газированную гадость, когда ко мне подошла симпатичная девушка лет восемнадцати.

– Привет, – сказала она, подсаживаясь, – Я тебя помню, ты ведь отсюда – из нашего двора. У тебя была собака, такая рыжая и красивая – колли. Кстати, как она?

– Привет, – сказал я. – Если тебя интересует собака, то она умерла – отравилась химикатами.

– Прости, – девушка, сочувствующе сжала мою руку – так скорбно, словно вся моя семья погибла в авиакатастрофе.

– Ничего. Пустяки. Это ведь было семь лег назад… Я тебя хочу чем-нибудь угостить, – после траурной паузы добавил я.

Девушка согласилась. Я купил коньяк. Мартини покупать не захотел. Есть у меня суеверие, что все девушки, пьющие мартини, – динамщицы.

Мы стали выпивать, говорить о всяких пустяках. Она рассказала о своем техникуме, я о своей работе. Когда она стала хмелеть, то неожиданно принялась хныкать:

– Ты меня на самом деле не помнишь. А только хочешь использовать, как и все.

Она была права. Я ее действительно хотел использовать, как и все. Я ее действительно не помнил. Да и как я ее мог помнить, если когда я оканчивал школу, у нее еще не началась менструация? Нужно было что-то придумать.

– Я тебя помню. Честно, помню. Хочешь, докажу?

– Да.

– У тебя было красное платье. Ты в нем выглядела очень нарядной, и я еще тогда заметил, что из тебя вырастет красавица.

Она обрадовалась:

– Неужели ты действительно помнишь меня и мое красное платье!?

Я улыбнулся. Невелика хитрость. У каждой девочки в детстве, наверняка, найдется красное платье, но моя старая/ новая знакомая об этом сейчас, конечно, не задумывалась. Ее глаза светились, как велосипедные катафоты. Любой девушке приятно узнать, что она еще в детстве нравилась старшим мальчикам…

…Короче говоря, после того, как мы допили бутылку коньяка, то трахнулись в подъезде соседнего с «Лоцманом» дома. С друзьями детства такое иногда случается…

XXII. Счастье

1.

Руки болели, и в моих мышцах продолжались какие-то биохимические процессы. Я тащил три клеенчатые сумки. В них содержались эмалированные кастрюли, концентрированная еда и шерстяные пледы. Сумки были не очень тяжелые, но громоздкие и транспортировать их по проселку было неудобно. Аня шла впереди, несла на плече ридикюль и сложенный тент подмышкой. Еще дальше бежал спаниель Кид. Спаниель то и дело останавливался, сетуя на нашу медлительность, лаял, и в погоне за мотыльком бросался в сторону зеленого и сочного луга. Уши спаниеля взмахивали в такт порхающим крыльям его жертвы. Он, собака, вообще ничего не нес – никчемное, бесполезное животное.

Солнце еще не успело вскарабкаться высоко и редкие тени тополей делили проселок на аккуратные и параллельные отрезки. Жара только выползала из-за горизонта, но я уже начинал потеть. Отчаянно, больше смерти, хотелось курить. Но я знал, что мои сигареты безнадежно погребены на дне сумки под пакетами супов быстрого приготовления.

– Поедьте в поселок, посдьте в поселок, замечательный отдых, – кривлял я себе под нос злополучные фразы Аниной мамы. – В гробу я видел такой отдых.

– Что ты там, Растрепин, бурчишь? – спросила Аня. – Устал?

– Нет, не устал. Наслаждаюсь единением с природой. Мечтаю получить второе высшее образование и тоже стать экологом.

Наконец мы поравнялись с индюшиной фермой. Длинная одноэтажная постройка из кирпича в утреннем свете казалась розовой. За забором вальяжно, как туристы на набережной Ялты, гуляли тучные мясистые птицы. Их яйца в супермаркете стоят столько, что можно предположить: в каждом из них по «киндер-сюрпризу».

Из ворот фермы выехал грузовик, и Аня его остановила, когда он с нами поравнялся.

– Молодежь, я в поселок. Базы отдыха в другой стороне, – сказал водитель.

На вид ему было лет сорок. С верхней губы у него свисали опереточные казацкие усы. На нем плотно сидели адидасовские треники и футболка туринского «Ювентуса» с надписью «Del Piero» на спине.

– А нам и нужно в поселок, – сказала Аня.

– Ну тогда залезайте.

Мы погрузились в машину. Я поставил между ног сумки. Аня держала Кида. В кабине висела вырезанная из журнала фотография покойного Аиртона Сенны, и это меня настораживало.

– Открыли сезон охоты на уток, – радостно сообщил водитель. – Вы к охотникам?

– Нет, – ответил я, – но знал бы – захватил бы базуку.

– Остряк, – засмеялся водитель. – А собачка-то у вас охотничья!

– Из нее такой же охотник, как из меня брахман арийский.

– А ты, смотрю, парень веселый, что Буратино, – откликнулся водитель, – тебя бы в передачу «Аншлаг». Такие языкатые девчатам нравятся. Да, красавица? – водитель фамильярно подмигнул Ане.

Аня растерянно улыбнулась. А я так и не понял, издевается водитель надо мной или действительно восхищается моим сомнительным остроумием. Все-таки передача «Аншлаг», если вдуматься, – это нижняя грань нравственного падения. Del Piero и друг его Del Buratino.

– Можно я сигарету у вас возьму? – спросил я и потянулся к пачке прилуцкой «Примы», лежащей на приборной доске.

– Бери, конечно, – кивнул водитель.

Зажигалка, к счастью, находилась в кармане шорт. Я ее оттуда извлек и щелкнул кремнем.

– Э, парень, только курить нельзя – у меня в кузове баллоны.

При слове «баллоны», Аня больно и незаметно стукнула меня по ноге. Видимо, ей очень не хотелось, чтобы я вновь затеял дискуссию на тему аэрозоля и разрушения озонового слоя.

Тем временем водитель сплюнул в открытое окно и включил четвертую передачу.

2.

Водитель высадил нас на единственной поселковой площади. В центре ее, на приземистом постаменте, стояла зеленая гаубица и целилась куда-то на юг. Ее давно не красили, в дуло кто-то вставил водочную бутылку, и она тускло блестела на солнце.

Рядом с площадью располагался кинотеатр, и отчего-то сразу же становилось ясно – в нем никогда не показывали ни единого фильма. Мозаичный космонавт на фасаде тщетно пытался дотянуться до какой-то звезды. Рядом, чугунные афишные крепления напоминали оправу очков без стекол – сегодня, как и всегда, в кинотеатре демонстрировали пустоту.

Дальше, по периметру площади находилось здание парикмахерской пополам с магазином бытовой техники. Вид у магазина был такой жалкий, что хотелось зайти туда внутрь, купить пальчиковую батарейку и сделать ему недельную кассу. Еще, с другой стороны, высился жилой пятиэтажный дом. Часть окон в нем была заклеена газетами.

– Аня, – спросил я, – в поселке хоть кто-то живет? А то безлюдно, как на Уране.

– Кто-то живет, – ответила Аня. – Народ сейчас кто на турбазах, кто в спортивном лагере, кто на ферме – работают. Летом тут еще ничего, а зимой совсем тоска. Я ведь тут жила до двенадцати лет, я уже говорила. Раньше, когда еще был завод, который чего-то там для таких вот гаубиц делал, тут все совсем по-другому было. Поселок образцовой культуры и быта. Снабжение – центральное. Каждое воскресенье сюда приезжало много людей из города – у нас запросто можно было взять итальянские босоножки или плащи финские. Моего папу, когда сюда позвали начальником цеха, то сразу, как молодому специалисту, дали дом. А потом, когда все кончилось и завод закрыли, все разбежались кто куда. Остались только те, кому и ехать-то некуда было. Грустно, правда?

– Угу, а идти еще далеко?

– Нет, минут десять.

Поначалу, в пути попалось пару многоэтажек, но потом потянулся частный сектор: заборы, черепичные крыши, запах навоза. Вдоль давно не ремонтировавшейся дороги, щипали траву мускулистые коровы. Стая гусей в луже, рядом с водяным насосом спасалась от наступавшей жары. Невидимые, прячущиеся за оградами, цепные собаки приветствовали Кида хриплым лаем. Один раз, вдалеке, кто-то промелькнул на велосипеде.

– Вот наша улица, – указала Аня, когда мне начало казаться, что поселок уже совсем закончился.

По обеим сторонам короткой улицы расположились одинаковые близнецы двухэтажных коттеджей из американской кирпичной кладки. Будто кто-то устроил здесь конкурс по постройке домиков из конструктора «LEGO» на скорость.

– Снаружи они выглядят лучше, чем внутри, – сказала Аня, – Газ и канализацию так и не успели сюда провести. Знаешь, когда я закончила школу, меня мама водила за руку и рассказывала всем соседям, что у меня серебряная медаль. Вот вспомнила почему-то. Моя мама любит обо мне рассказывать…

– А кто соседи?

– Сейчас – не знаю. Летом коттеджи сдают. Городские приезжают сюда поохотиться или порыбачить. Вот сегодня – уток начали стрелять. У нас тут недалеко ельник, а за ним – лес. Там водятся олени и кабаны. Я один раз видела оленя, а кабанов – ни разу…

– Забавно, – усмехнулся я, – Забавно, что ты соседствуешь с охотниками. Охотник и эколог – это почти антонимы.

– Я не Бриджит Бардо, а это не Сан-Тропе. Все гораздо проще. К тому же, здесь бывают не только охотники. Года два назад, здесь все лето и осень прожил один рок-музыкант, уже забыла как зовут. По музыкальному каналу даже про него сюжет показывали, честно. Он называл свою жизнь здесь единением с природой – ну прямо, как ты. Он ходил в телогрейке и кирзовых сапогах, а местные за это над ним смеялись. По телевизору он сказал, что переживает тут творческий подъем, ну ты знаешь, – они всегда такое говорят. Сказал, что напишет здесь свои лучшие песни, но, кажется, так ничего и не написал, и о нем все уже забыли давным-давно. Кстати, мы уже пришли…

Мы остановились у зеленой калитки. Я заметил, что в поселке почти все плоскости были выкрашены в зеленый гаубичный цвет. Видно, на заводе, в свое время, этой краски имелось в избытке, и ее можно было легко воровать без лишних последствий. Табличка, прикрепленная рядом с калиткой, сообщала: «Ул. Панельная, 6». На букву «П» уселась стрекоза, и из-за этого «пэ» приобрела изысканный контур гильотины…

3.

На первом этаже коттеджа было две комнаты и кухня. Наверх, на мансарду, вела еловая лестница. В коттедже мебели было еще меньше, чем в моей квартире. В самой большой комнате на выгоревших обоях остались темные силуэты несуществующих шкафов и полок. Силуэты были такие же призрачные, как тени людей, погибших в Хиросиме.

Аня набрала воды в ведро, решив заняться уборкой, а меня попросила пойти полить овощные грядки и фруктовые деревья. Я отправился заниматься сельским хозяйством: нашел в траве резиновый шланг и открутил вентиль водонапорной колонки. Правой рукой я направлял шланг, поливая все подряд, а левой держал сигарету. Женщины обычно держат шланг двумя руками. Мужчинам легче – им каждый день есть на чем тренироваться. Когда везде появились лужи, и мне уже надоело поливать флору, я принялся мочить фауну: устроил помывку Киду. Спаниелю водные процедуры оказались в радость: собака весело лаяла, скакала и топталась по треугольным листьям отцветших ирисов.

Я выключил воду и положил шланг. Рядом с коттеджем произрастал щедро плодоносящий абрикос Дерево было очень высокое и разветвленное, и казалось, что появилось оно здесь давно. В трещинах его коры застыли густые и тягучие смоляные капли. В детстве у меня здорово получалось лазить по деревьям. Мастерство не пропьешь, и я ловко вскарабкался к самой верхушке, туда, где плоды были особенно мясистыми.

Я срывал абрикосы, разламывал их на половинки, кидал вниз косточки, а потом ел волокнистую мякоть. И половинки абрикосов были, как половинки компаса – одна красная, а другая желтая – они выдавали стороны горизонта. Отсюда, с верхушки, хорошо просматривалась вся округа. С севера расположился поселок, и пятиэтажки в его центре служили ориентиром того места, где нас высадил водитель. На востоке синькой расплылось искусственное море – гигантская контактная линза между землей и небом Зеленые тигровые полосы водорослей, как катаракта, нарушали ее чистоту. На юге поселок резко обрывался, и там виднелось поле подсолнечников. Наполненные маслом цветы следили за солнцем, словно антенны за спутником. За полем искусственное море, похожей на телячий язык, затокой вклинивалось в сушу. За затокой тянулась степь, и если бы кто-то выстрелил из стоящей на поселковой площади гаубицы, то снаряд наверняка попал бы в ельник, который и ограничивал степной простор в далекой перспективе. На западе, как и на юге, золотились все те же подсолнечники, а где-то за ними катилась в Крым пыльная и загазованная автострада.

Набрав напоследок полную пазуху фруктов, я спустился с дерева. Аня успела уже закончить уборку и приготовила завтрак. На столе открытой веранды стояла миска салата из огурцов, помидоров и лука, а в тарелке лежал поджаренный хлеб. Кид грязными лапами наследил в коттедже и уборка пошла насмарку. Аня сказала, что мне нельзя поручать даже такой простой работы, как поливка огорода. Оказывается, поливать растения нужно аккуратно, чтобы не было луж. А еще ей не нравилось, что я сутулюсь за столом.

После завтрака мы пошли на пляж. Я нес тент, а Аня – плед. Собака опять ничего не несла.

Мы расположились на ветхом пирсе, который соседствовал с пляжем, поросшим травой. Ножку тента я вставил в щель между трухой досок. Вдоль берега росла дубовая роща, и все деревья в ней были молодые.

Аня загорала на расстеленном пледе так, чтобы ее лицо оставалось в тени тента. Я прыгал с пирса, глубоко погружаясь в воду, и плыл метров пятнадцать, прежде чем вынырнуть на поверхность. Вслед за мной в водохранилище прыгал Кид. Спаниель силился меня догнать, и его уши скользили за ним, как бесполезные ласты. Чтоб произвести на Аню впечатление, если она вдруг на меня посмотрит, я далеко заплывал баттерфляем, а потом кролем возвращался к пирсу. Собака, успевавшая преодолеть треть моей дистанции, устало фыркала и с готовностью поворачивала за мной.

Аня купалась только два раза. Плыла очень по-женски – так, чтобы не намокла прическа. Стили хозяйки и ее собаки чем-то роднились.

Однажды мы видели охотников – они шли по берегу в сторону затоки с ружьями и патронташами, и у них тоже были спаниели. Кид, отряхиваясь на ходу, бежал нюхать охотничьих сук. Но суки на него злобно рычали – они не любили штатских спаниелей. А Аня не любила охотников. Каждый раз, когда по поверхности водохранилища до нас доползали хлопки выстрелов, она вздрагивала и морщилась, будто увидела раздавленную самосвалом кошку.

Когда солнечная активность достигла пика, мы вернулись в коттедж обедать. По дороге я все время отставал, потому что шел босиком и решительно не хотел обуваться. На кухне Аня поставила наполненную водой кастрюлю на плиту, которая соединялась с парой газовых баллонов, а меня послала в чулан принести лавровый лист. В чулане я не нашел лаврового листа, зато там были жестяные цилиндры опрыскивателя, спущенная надувная лодка, спиннинги, удочки, ласты и маска.

Я сообщил Ане, что собираюсь отправиться ловить раков, пока та готовит обед. Я захватил ведро, ласты и маску, взял с собой Кида и вновь отправился на искусственное море. Сергей Алексеевич оказался прав – раков и впрямь было много. За неполный час я наловил почти целое ведро. Работая ластами, я плыл над ними в прозрачном пространстве, словно «мессершмидт», а они ползли по дну, как солдаты, испугавшиеся бомбежки. Любопытный спаниель полез в ведро и один рак больно цапнул его за нос.

– Ничего, дружище, – сказал я собаке, – Этого гада я запомнил. Мы съедим его первым.

Когда мы с Кидом вернулись, Аня на нас немного обиделась. Мы пропадали слишком долго, и приготовленный ею суп перестал быть горячим, а был только теплым, как и все вокруг. На поверхности супа появилась еле заметая пленка жира. Посреди нее плавала половинка вареного яйца. Суп пах щавелем.

После обеда, не доверяя Ане, я принялся варить раков в ведре. Раки, как и положено, были eine живы, когда я их бросал в кипяток, и там они умирали смертью Святого Лаврентия.

Аня есть раков почему-то отказалась, и я их потреблял в одиночестве. Их красные панцири и высосанные клешни осенью пойдут на перегной для растений. Мне было жаль, что пива нет. Членистоногие».

4.

…Мы лежали на пирсе, кутаясь в пледы, потому что после сумерек стало прохладно. Ветер разбередил на воде волны, и они еле слышно исчезали, столкнувшись с ржавыми сваями пирса. Наша собака охотилась вдоль берега на сверчков и саранчу. Звезды над нами были красивые, как тлеющие в снегу окурки.

– Это Полярная звезда, – показала Аня на яркую горящую точку в фиолетовом небосклоне. – А под ней Малая Медведица. Ее всегда видно хорошо. Большую видно тоже, но лучше всего на нее смотреть в марте. А вон – Андромеда и Гончие Псы. А это – Кассиопея. Самый мощный источник радиации в известной людям Вселенной, честно.

– Откуда ты все это знаешь? – спросил я. – Я ничего не понимаю в звездах и даже не замечаю их.

– Папа любил мне про них рассказывать. А это видишь? – Аня опять указала куда-то пальцем.

– Где? Ничего не видно.

– Ну вон, там, куда я показываю. Знаешь, что это?

– Нет.

– Это Уран. Люди долго считали его самой обыкновенной кометой, и только потом догадались, что это планета. Сегодня ясная ночь и Уран можно увидеть. Здорово, правда?

– Да, – кивнул я, хотя ничего не увидел. Интересно, есть ли у Урана фазы?

Take a look to the sky just before you die. Из-за этой песни я стал читать Хемингуэя. Я смотрел на Луну, вглядываясь в дугу старого месяца.

– Уран – отец богов, титанов и циклопов, – произнес я. – Он ненавидел своих детей, и дети восстали против него. Серпом из седого железа его оскопил его сын Кронос. И Уран проклял своих детей…

– Зачем ты это говоришь?

– Не знаю. Просто так. Луна сегодня очень похожа на серп.

– Уже поздно.

– Да, уже поздно, – согласился я.

Мы свернули пледы и медленно побрели с пирса. Аня меня взяла за руку, и мне стало приятно. Когда мы шли через дубовую рощу, Аня сказала, что в ней водится много ежей и очень странно, что мы не повстречали ни одного. На улице с коттеджами нам попалось пару прохожих, и Аня с ними здоровалась. Может, это были ее давнишние соседи, а может, в поселке было принято здороваться со всеми. Я не знал – лиц было не разглядеть.

Потом Аня жарила на кухне картошку, а я сидел на крыльце и играл с Кидом. Он где-то нашел оторванную голову куклы. На резиновой голове еще оставались клоки волос, а один глаз выпал. Я кидал в сад голову, как мячик, и спаниель с лаем бросался за апортом в темноту, и приносил мне его обратно. Очень скоро голова куклы покрылась собачей слюной, а на ее щеках появились вмятины от клыков.

После вкусного ужина, мы с Аней попрощались на ночь. Она осталась спать внизу, в большой комнате, а я отправился наверх в мансарду. Когда я с матрасом в руках поднимался по лестнице, то мне было слышно, как Аня молится. И мне показалось, что молится она и обо мне тоже…

5.

Но спать совсем не хотелось. Засыпать на отдыхе в полночь, в такую рань, – это пошло. Сквозь открытые ставни, со стороны спортивного лагеря доносился гул дальней дискотеки.

– Hey girls, hey boys, superstar djs, here we go! – пели «Chemical Brothers».

В сельской местности я всегда чувствую себя столичным парнем, и меня терзает зуд приключений. Я оделся, спустился через окно на навес веранды, оттуда спрыгнул на землю, потом пересек сад и вышел за калитку. Я направился вверх по улице мимо темных коттеджей. Покинул пределы поселка, свернул на звук дискотеки по направлению спортивного лагеря, и двинулся между поджелудочной железой затоки и полем подсолнечников с запечатанными бутонами…

Я явно недооценил уровень распространения звуковых волн в атмосфере. Я шагал уже три четверти часа, а спортивный лагерь и не думал материализовываться. Диджей, тем временем, объявил последний на сегодня танец, белый танец.

– Та-а-ам для мен-я-я гори-ит оча-а-аг, как вечный зна-а-ак забытых и-и-и-и-и-исти-ин!!!

С очагами цивилизации на проселке было туго, что касается истин – то и вовсе беда. Дискотека умолкла, и ди-джей пожелал всем доброй ночи. «Пройду еще десять телеграфных столбов, – подумал я, – а потом поверну обратно». Добравшись до седьмого телеграфного столба, я заприметил турбазу «Кристалл» и вошел в ее ворота. За воротами стоял запах желудей, потухшего костра и средства от насекомых. Свет горел только в сарайчике дежурного. На дощатой террасе, под жестяным колпаком фонаря, кружила вьюга комаров. На стенде, прикрепленном к сараю, два пловца то ли демонстрировали технику спасения утопающих, то ли боролись за активную позицию.

Дверь сарая была отворена. Я зашел внутрь. На фанерных полках размещались подушки, матрасы, простыни, тарелки, кастрюли, сковородки, шампуры, примусы, кипятильники. В углу тощая рыжая кошка вылизывала свою короткую шерсть. За столом, уронив голову на сложенные руки, спал человек в тельняшке. Электролампочка, свисающая на белом шнуре, ясно озаряла его темя.

– Доброй ночи, – сказал я.

Человек лениво оторвал голову от стола, и глаза его были мутными, как скисшая ряженка.

– Нету катамаранов, сколько раз повторять, – сказал он и опять уронил голову па стол.

– А самогон есть? – спросил я.

– А деньги? – не отрываясь от стола, переспросил дежурный.

– Не вопрос.

– У Борисыча есть все! – человек внезапно оживился и вскочил на ноги, задел макушкой низко висящую лампочку, и лампочка закачалась маятником, а по сарайчику заметались теки.

– У Борисыча есть все! – напомнил он, – Как в этой… Как ее, черт?

– Как в Греции, – подсказал я.

– Вот-вот, как в ней самой.

Борисыч сделал несколько приседаний, энергично размял локти, будто на утренней зарядке. Потом подошел к фанерной полке, снял оттуда подушку и кинул ее в умывающуюся кошку. Кошка закричала:

– Вяу!!! – и выскочила за дверь.

Вслед за кошкой, в проем двери, полетела сковородка.

– Спокойно. Все будет! – заверил Борисыч.

Из-за сложенного матраса он извлек литровую пэт-бутылку, наполненную прозрачно-бурой жидкостью.

– Ты из спортлагеря? – спросил он.

– Нет. Я из поселка. От жены сбежал. Совсем достала своими огородами.

– О! Это по-нашему, по-флотски! Товарищам по несчастью скидка пятьдесят процентов.

А у Борисыча, оказывается, был собственный маркетинговый подход к методу прямых продаж. Я протянул ему деньги, а он мне дал бутылку.

– Борисыч.

– Что?

– Выпьешь со мной, а то мне пить не с кем, – признался я. – Не к жене же возвращаться?

– Нет, зачем к жене? К жене не надо, – ответил Борисыч.

Он опять порылся на полке. Достал два граненых стакана, выдул из одного пыль, а из другого высыпал прямо на пол семечную лузгу. Затем полез в картонный ящик, стоящий под скрещенными, пропитавшимися тиной веслами. Вынул из ящика свежие помидоры и зеленый лук.

– Ну, давай, – сказал он, после того, как я наполнил стаканы самогоном.

Самогон отдавал смородиновыми ветками и сивухой. На дне бутылки клубился осадок. В напитке было пятьдесят оборотов, не меньше.

– Ты думаешь, нам морякам легко? – спросил меня Борисыч, когда мы выпили по третьей. – Так вот, нелегко, нам морякам. Вот я – романтик, море люблю. Сижу вот на днях рыбу ловлю, никого не трогаю. Подходят ко мне двое урок, значит, а у меня татуировка…

Борисыч поднял тельняшку к подбородку, и я действительно увидел пороховую наколку яхты класса «Финн».

– Парусник! Парусник у меня на сердце! – воскликнул Борисыч и ударил себя в грудь кулаком (судя по размеру его кулака сердце у него тоже было большое). – А урки мне: ты где сидел? А я им, мол, не сидел и не собираюсь. Дурной я, что ли, сидеть? Ну они давай меня прессовать – не в масть у тебя наколка. Парусник, говорят, – парашник, давай, типа, парус двигай туда-сюда – за паханом. Ну я ближнего в дюндель, второго по яйцам. Хули их бить, туберкулезников?

– Ерунда это все, Борисыч, – сказал я. – Не обращай внимания.

– Обидно, все-таки. Я ведь – романтик.

Мы выпили еще.

– Борисыч, а ты где плавал? – спросил я.

– Ходил! Это говно плавает, – возмутился Борисыч. – Черноморский флот, Севастополь!

Тут Борисыч стал рассказывать мне, где он и с кем ходил, а потом самогон закончился, и на столе появились густые лужицы помидорного сока. Мы успели подружиться.

– Ладно, – сказал я. – Мне пора – завтра еще корову доить.

– Матросы своих не бросают! – воскликнул Борисыч, – Я тебя к жене довезу. Мы и на суше кое-чего могем!

Он достал на полке еще поллитровку самогона.

– У меня уже денег нет, – признался я.

– Обижаешь, за счет заведения. Держи.

Борисыч потушил свет в сарае и закрыл его на ключ. Мы выбрались на воздух. С водохранилища дул теплый и приятный ветер. Борисыч спустил стоящий на террасе велосипед «Турист», на руль повесил транзистор, а на раму посадил меня. Мы выехали за ворота.

Транзистор хорошо ловил частоту. Сигнал радио «Ностальжи» по воде без помех шел откуда-то из города. Транзистор болтался и бился о руль. Мы ехали по полосе между подсолнечниками и черной водой затоки, подпрыгивали на колдобинах, пили на скорости самогон, закусывали луком. Я делал пару глотков, а потом передавал назад Борисычу бутылку, и тот удерживая велосипед одной рукой, тоже прикладывался к горлу. Мы уже были пьяные, а если бы были трезвые, то у нас вряд ли бы получилось пить на ходу.

– А жену воспитывать надо! – кричал Борисыч, – Если что – граблями по хребту!

– А ты свою воспитываешь?

– Я – нет. У нас разные весовые категории. Она таких, как мы с тобой, штук десять положит! К тому же я – романтик!

Тут по радио заиграла мажорная итальянская мелодия.

– Споем!? – спросил Борисыч.

– Конечно, споем! – согласился я.

– Э тенерси пер мано, андаре лонтано ла ФЕЛИЧИТА!!! – запел Борисыч.

– Э уно сгуардо иннченте ин меццо аль дженте ла ФЕЛИЧИТА!!! – запел я.

– Э рестаре вичини коме бамбини, ла ФЕЛИЧИТА!!! – пел Борисыч.

– ФЕ-ЛИ-ЧИ-ТА-А-А-А-А-А!!!П! – пели мы вдвоем.

На последнем припеве мы упали с велосипеда, а велосипед сломался. Из колеса выскочили спицы. Цепь сорвалась. Транзистор работать перестал. Я лежал на дороге, придавленный рамой.

– Черт, жена меня убьет, – сказал Борисыч, – Это ее велосипед.

Мы продолжали лежать на дороге. Рядом с нами в поле подсолнечников стояло чучело. Итого, получалось три чучела: одно всамделишнее, а еще я и Борисыч. Если считать с велосипедом – то целых четыре чучела.

– Сам-то дойдешь? – спросил Борисыч.

– Дойду – тут уже недалеко, – ответил я, немного подумав.

– Если завтра жена твоя злиться начнет, приходите ко мне, я вас на яхте покатаю. Бабы это любят… Ну что? Врагу не сдается наш гордый «Варяг»!?

– Не сдается!

Борисыч поднял поломанный велосипед и вскинул его на плечо. Прошел метров десять и опять упал. Затем встал и покатил велосипед рядом с собой.

Я еще лежал какое-то время: может, минуту, а может, и час. Звезды кружились надо мной, как зерна в кофемолке. Землю штормило.

Я встал на четвереньки и сорвал с поля три подсолнуха. «Подарю Ане завтра цветы, – решил я, – Это ничего, что они вялые. Завтра взойдет солнце, они опять распустятся и станут красивыми, как прежде!».

По дороге домой я еще несколько раз спотыкался и валился на проселок. Но я все равно знал, что дойду. Подобный оптимизм – привилегия опыта и тренировки…

Кое-как, почти на ощупь, я таки нашел искомую калитку. Открыл ее со скрипом, боднув лбом, и вдруг почувствовал посылы к тошноте. Меня с изнаночной стороны вырвало на грядки. Как-никак, это было удобрение – мой скромный вклад в развитие отечественного агропромышленного комплекса.

Однако, вопреки ожиданию, легче мне не стало. Я сделал еще пару шагов и рухнул окончательно. Мозг, который несмотря ни на что, до последнего момента продолжал работать на неведомых, альтернативных источниках энергии, теперь ощутив безопасность, медленно отключился, словно разряженный аккумулятор мобильного телефона. И последнее, что я понял той ночью, – это то, что я пьяный валяюсь в капусте. Валяюсь, словно новорожденный.

«Главное, чтобы меня здесь не нашли», – погружаясь в бессознательное, подумал я, и покрепче прижал к груди букет подсолнечников…

U. Трепанация

В штольне было мягко, волосато и шерстисто, как в клубке. Все норы и коридоры покрывал мех хорьков, растущий внутрь. Я шел уже долго. Лабиринт штольни сворачивал резко и непредсказуемо, как вывихнутый и поломанный сустав.

Впереди я услышал яркий свет и заметил железный звон. Свет и звон набухали, как раковая опухоль. Навстречу мне на велосипеде «Турист» неспешно выехал сумасшедший археолог Хмара. На его голове была фашистская каска с шахтерским фонариком. Звонок на руле велосипеда отбивал чечетку металлическим язычком. От колес в хорьковом меху осталась долгая колея.

– Комната трепанации готова. Ты уже все решил? – спросил сумасшедший археолог Хмара.

– Нет. Еще нет. Нужно решать пока есть чем решать. Потому что потом решать мне уже будет нечем, и получится, что все вышло без решения. А так не бывает, – ответил я.

– Третий глаз в черепе – единственный способ пережить ядерную зиму. Спасутся только брахманы.

– В школе нам прочли лекцию, что если в черепе сделать дырку, то станет больно.

Я полез в карманы пальто, чтоб достать конспект и показать сумасшедшему археологу Хмаре доказательство правдивости моих слов. Но карманов стало столько, сколько бывает лап у хорьков-сороконожек: очень много. И в каждом кармане появились еще карманы. И в карманах карманов тоже карманы. И я ничего не нашел.

– Официальная наука лжет! Боль – это жадность. Когда отрезают руку – мозг жалеет о том, что он уже никогда не сможет воспользоваться рукой. Когда болит зуб – это мозг горюет о том, что у него в подчинении скоро не будет зуба. Но когда мозгу дарят дополнительный глаз – он радуется и ликует!

– А что случится, если у мозга забрать мозг?

– Мозгу себя не жалко. Потому что, если он себя потеряет, то значит и жалеть себя уже не сможет. Так как его нет, то и жалеть уже некому и не о чем.

– Тогда, может, лучше – лоботомия!? Чтобы не жалеть. Я слышал, это очень помогает. А?

– Нет. Только трепанация.

Я вздохнул. Трепанация, так трепанация. Я, правда, хотел лоботомию. Но сумасшедшему археологу Хмаре ничего не объяснишь. Ему хорошо – у него каска на голове.

– Следуй за мной, – сказал он.

Его велосипед, по проторенной в хорьковом мехе колее, теперь ехал куда быстрее, чем прежде, и я едва за ним поспевал. Зря я потерял лыжи. Вдруг из ответвления штольни я услышал гламурную музыку. Та-да-да-та-та, та-да-да-та-та ТА-ДА-ДА-ДА!!! Та-да-да-та-та, та-да-да-та-та ТА-ДА-ДА-ДА!!! Та-да-да-та-та, та-да-да-та-та ТА-ДА-ДА-ДА!!!

Я свернул на звук, пролез в проплешину шерсти и очутился в кафе «Лоцман». Аня стояла за барной стойкой. На ней был белый докторский халат, а на шее вместо стетоскопа висел счетчик Гейгера.

– Я тебя ждала, – сказала Аня.

– Мне раздеться? – спросил я.

– Зачем?

– А разве это не медосмотр перед трепанацией?

– Нет. Ты хочешь сделать трепанацию?

– Да. Тогда я переживу ядерную зиму, а мозг не станет жалеть. Если хочешь, я договорюсь, и тебе тоже сделают дыру для третьего глаза.

– Дыры – это плохо. Все беды мира из-за дыр. Озоновая дыра – это очень плохо. Это отверстие в черепе атмосферы.

Тут я понял, что мне ужасно хочется пить. По-моему, у меня во рту тоже выросла хорьковая шерсть. Ее нужно было срочно испортить чем-нибудь. Лучше пивом.

– Налей мне пива, – попросил я. – Умоляю.

XXIII. Огонь

1.

Больше всего на этой планете я ненавидел просыпаться. Но за свою жизнь мне приходилось делать это уже больше, чем восемь с половиной тысяч раз. Утро меня будило по-разному. Будило, как гудок уходящего парохода, как телефонный звонок начальства, как холостой выстрел, как скрип монеты по стеклу, как автомобильная сигнализация. Это утро было особенно отвратительным.

Уже рассвело, когда я проснулся на капустной грядке. Хотелось пить. Рядом валялись увядшие подсолнухи. При солнечном свете они и не думали распускаться, и вид у них был настолько никчемный, что ими не заинтересовался бы и Ван Гог…

…Я долго пил воду из шланга. Я знал, что ее качают прямо из искусственного моря, но мне было все равно. Потом пошел на кухню и жевал там кофейные зерна. То ли оттого, что меня мучило похмелье, то ли оттого, что зерна слишком долго находились в жестяной банке, привкус у них казался металлическим. Я вновь попытался заснуть, уткнувшись лбом в холодный корпус газовой плиты, но ничего не получалось.

– Ты что-то ищешь? – услышал я за спиной Анин голос.

– Да вот, сигарета под плиту закатилась. По-моему, Аня мне не слишком поверила.

– Хочешь на яхте покататься? – спросил я в целях профилактики.

– На какой яхте? – удивилась Аня.

– Один приятель приглашал покататься днем на яхте.

– Быстро же ты обрастаешь знакомствами.

– Это потому, что я очень обаятельный человек.

– И скромный… А на яхте, может быть, в следующий раз? Я тебе хотела сегодня показать кое-что там, за затокой...

– А может, все-таки на яхте? – взмолился я – мне очень не хотелось тащиться куда-то за затоку.

– Это очень важно для меня, Растрепин. OK?

Я обреченно кивнул. И для проформы пошарил рукой под плитой. Самым удивительным было то, что я там действительно нашел сигарету. Это даже была не сигарета, а папироса. Папироса называлась «Друг».

2.

Берег искусственного моря укрепляли породы гранита. Бесконечная череда, изуродованных взрывом камней, окаймляла воду, как молотый лед окаймляет рюмку мартини. Время тянулось к обеду, и камни изрядно успели нагреться на солнце: прожилки слюды и вкрапления кварца в них обманчиво блестели.

Перепрыгивая с глыбы на глыбу, мы с Аней двигались вдоль кромки воды уже около часа. В отдалении семенила собака. Если не считать жирных аэродинамичных чаек, нашей троице не повстречалось никого живого.

Ветер отсутствовал и на искусственном море застыл умиротворенный штиль. Видимость была отличная. Даже сквозь темные стекла очков я мог разглядеть противоположный берег. Там, еле заметно, как на плохой фотографии, проступали индустриальные очертания города. Узкие заводские трубы отсюда напоминали маяки. Фабричные сооружения сливались сплошным сиреневым силуэтом. Контуры города возвышались над линией горизонта, как график биржевых курсов над осью координат.

– Это наш город на том берегу? – спросил я.

– Да, – ответила Аня.

– А интересно, смогу ли я туда доплыть?

– Сомневаюсь. По воде туда двадцать километров.

– А по суше?

– Нужно объехать водохранилище. Часа четыре на автобусе. Не меньше.

– А если на корабле?

– На корабле! – засмеялась Аня, – Откуда здесь корабль?

– Но должен ведь быть какой-то речной транспорт.

– Вообще, когда-то, в поселок ходил катер. По воскресеньям: утром и вечером. Ракета. Аюди из поселка ездили в город за скипидаром. Почему-то у нас в поселке не было скипидара, а он зачем-то всем был нужен… Но это было давно, и сейчас катер не ходит…

– Это печально…

– Не расстраивайся, мы уже на месте.

– Ура, – сказал я, впрочем, без особого энтузиазма. Место, куда меня привела Аня, представляло собой узкую полоску покрытого щебнем пляжа. Пляж был усеян брызгами птичьего помета. Наверное, здесь любили ночевать чайки. Кое-где попадались бутылочные осколки. Обрывки водорослей, выброшенные на сушу и выжженные летними лучами до грязно-коричневого цвета, походили на изношенные парики.

Степь, которая тянулась параллельно берегу, здесь неожиданно обрывалась, уступая место лесному хозяйству. В сотне шагов отсюда начинался ельник (к рождественским праздникам, в декабре, его начнут вырубать). Тут же, неподалеку, стоял остов недостроенного санатория. Его белые руины из силикатного кирпича, поросли сорной травой. Он высился над степью, как волшебная гора.

Хвоя, водоросли и степной бурьян в избытке выделяли кислород. А когда кислорода много, мне всегда хочется есть.

– Так ты зачем меня сюда привела?

– А помнишь, как ты меня привел в то кафе? Это место для меня такое же. У всех людей, наверное, найдется такое место…

– Ну, и что здесь особенного, в этом твоем месте?

– Я здесь нашла подкову.

Я недоуменно осмотрелся. Интересно, откуда здесь взяться лошади?

– Сначала каска, потом подкова. Неудивительно, что тебе дали грамоту за сдачу металлолома.

– Осенью в водохранилище отлив, – пояснила Аня. – Есть такое время в конце ноября, когда льда еще нет, а вода ушла. В детстве мы с друзьями каждый год приходили сюда и ходили по берегу, по полосе ила. Уже было холодно, и ил был твердый. Мы всегда что-то находили. Мясорубку, бывало, косу, там, найдем или кочергу. А один раз я нашла подкову. Ты когда-нибудь находил подкову?

– Нет, никогда. Я и мясорубку никогда не находил. Я всю жизнь терял что-то. Велосипед, например, один раз потерял. Только… Только откуда тут это все? Ну, там, коса, кочерга^ Поселок-то ваш далековато.

– Тут ведь село рядом.

Я снова огляделся. Развалины профилактория на село явно не тянули. Дальше простиралась степь.

– Где? Где же тут село?

– Здесь, – ответила Аня и показала на водохранилище, – здесь, под водой. Когда-то здесь было село, а потом построили гидроэлектростанцию, и все затопило. Много-много дворов. Знаешь, однажды мы здесь встретили старушку. Она сказала нам, что жила там – в селе. Тогда она еще была молодой женщиной, и у нее был муж, он работал лоцманом.

– Лоцманом?

– Да. В этом месте раньше шли пороги. Они теперь, конечно, под водой. Лоцманы знали, как пороги проходить, и провожали суда. Потом появилось водохранилище, и лоцманы стали никому не нужны. Ее муж больше ничего не умел и остался без работы. Она сказала, он много пил, а потом умер… А еще она сказала, что если прийти сюда ночью и долго смотреть в воду, то можно увидеть, как светится огонь в окнах затопленных домов. Некоторые старики не захотели переезжать и остались в селе, под водой. Навсегда.

– И вы приходили сюда ночью?

– Я одна сюда приходила. Только маме не говори – она не знает. Я все тогда пыталась огни увидеть. Иногда мне казалось, я их вижу, а потом я понимала, что это просто луна отражается в воде.

– И ты не боялась?

– Немножко. Но я здесь нашла подкову. Значит, это место мне приносит счастье…

… Довольно долго мы сидели с ней молча. Сидели на горячих валунах гранита и смотрели на искусственное море. Солнце перевалило за точку зенита. Внезапно, над поверхностью воды выпрыгнул, изогнувшись дугой, и опять нырнул в глубину, сверкнув оранжевым брюхом, огромный карп, размером с автомобильную покрышку. Как и карпу, мне отчаянно захотелось купаться.

– Пойду, поплаваю, – сказал я.

Я стянул с себя сандалии, шорты, футболку, снял солнечные очки. Медленно стал заходить в воду. Илья еще не наступил, но вода здесь уже начинала цвести – будто в нее добавили зеленый химический краситель.

Окунувшись, я быстро поплыл кролем.

– Ты куда? – услышал я оклик Ани.

– За скипидаром! – попытался я крикнуть в ответ, но чуть не захлебнулся…

3.

Часы Ани показывали десять вечера. Мы сидели рядом с турбазой «Кристалл» и ждали автобус. Я курил, прислонившись спиной к прутьям забора. Прутья увивала виноградная дичка. Со стороны турбазы полифонично текла украинская песня. Пожилые женщины сидели в освещенной беседке и пели о любви, о ночи, о звездах, о дубовой роще и о русалках, и слушать их было очень приятно…

Незадолго до этого я заходил в сарай дежурного, но Борисыча там не было. Наверное, его смена закончилась. Надеюсь, его не убила жена, и он починил транзистор, и плыл теперь где-то по волнам на своей яхте.

Желтый турецкий «Карсан» подкрался откуда-то со стороны поселка. Все места в нем были заняты. К счастью, водитель неожиданно оказался моим знакомым. Он теперь водил пригородный автобус. Я спросил у него, как его дочь, и как пианино, и он за это пустил нас бесплатно, даже Кида.

Мы сидели на сумках в проходе. В салоне ехало много людей: с турбаз, лагеря и поселка. Кто-то вез наполненные куриными яйцами плетеные лукошки, кто-то вишневые саженцы, кто-то орущую рэп аудио-систему. Рядом с нами, женщина на руках держала запеленатого ребенка. Ребенок был маленький и розовый, и становилось ясно – он родился не раньше минувшей весны. Я держал на руках спаниеля. Хоть по человеческому счету, мы с ним были приблизительно ровесники, но он тоже выглядел сущим ребенком.

– Почему ты мне ничего не рассказываешь, Растрепин? – спросила Аня, когда мы выехали на автостраду.

– О чем?

– Об уране.

– А почему ты решила, что я что-то могу рассказать?

– Я поняла это вчера ночью, на пирсе, когда ты говорил про богов и про серп.

– Наверное, потому не рассказываю, что знаю пока слишком мало. Подожди немного, и ты все узнаешь. Времени ведь еще достаточно.

Аня махнула рукой и отвернулась к окошку. Я почесал пузо Киду. Собака довольно заворчала.

– Эта мерзкая собака уже любит тебя больше, чем меня, – обижено сказала Аня. – Вообще то Кид не любит чужих. А к тебе привязался так, будто ты его хозяин, а не я.

– Не ревнуй, – засмеялся я. – Просто к собакам нужно знать подход.

Автобус резко подпрыгнул на ухабе. И рядом с нами ребенок, причастный всем тайнам, заплакал громко, надрывно, а я почему-то подумал, что мы сегодня назад можем и не вернуться…

XXIV. Собака

Осенью все по-другому. Даже троллейбусы иные – они похожи на диковинных животных. Целыми днями напролет, они передвигаются с места на место, следуя своему электрическому инстинкту. Весь город становится прозрачным. Его улицы чисты – они дышат последними в году южными циклонами. Деревья погружаются в летаргию и разглядывают сны о весне. Птиц мало, одни уже улетели в Африку, а другие еще не прибыли из-за полярного круга. В небе, все еще беспечно синем, катится горячее багряное солнце. Оно похоже на палый кленовый лист – этот печальный логотип осени.

Осень всегда меня успокаивала. Очар очейновенья. История с заваленным сервером приобретала нелестный для меня оборот и грозила серьезными осложнениями на работе. Я шел по старому парку. Мне нужно было расслабиться. С собой у меня имелись литровая пэт-бутылка нефильтрованного пива и новая переводная книга Мураками. После «Охоты на овец» я каждый раз покупал его новый роман. И каждый раз клялся, что этого делать больше не буду. Впрочем, пить пиво из пластика я тоже зарекался неоднократно.

Я расположился на сухой траве под старым вязом. Откупорил книгу и открыл бутылку. В сентябрьском воздухе смешались запахи свежей типографской краски, хмеля и пшеницы. Угроза увольнения перестала меня пугать…

…От чтения меня оторвал шорох листьев. Я поднял глаза. На меня бежала черная собака с желтыми подпалинами. Это был ротвейлер. Черная собака с желтыми подпалинами! Оранжевый ошейник! Не может быть…

Меня повесили, как преступника, но вот, веревка лопнула, и палач обязан меня отпустить. Это был тот самый ротвейлер. Тот самый.

– Шериф! Шериф! – позвал я собаку.

Собака остановилась, зачем-то понюхала куст сирени, потом глянула на меня, зарычала и побежала в мою сторону. Она потерялась четыре дня назад, увязавшись за течной сукой. Осенний голод выгнал из-под ее кожи жир. И теперь, под короткой темной шерстью собаки проступали сухие мышцы, мышцы культуриста, который ничего не ел перед соревнованиями. Не прошло и нескольких секунд, как я уже сидел на дереве.

Ротвейлер понюхал пиво, зарычал, стал грызть книгу. Судя по всему, 'собака не слишком жаловала современную японскую прозу. Нужно отдать ей должное: с романом Мураками она поступала так, как и нужно поступать с романами Мураками.

Надо было звонить начальнику охраны. Я набрал номер.

– Егорыч!

– Не кричи.

– Егорыч, тут Шериф!

– Шериф? Собака хозяйская?

– Нет, блин, молдавская футбольная команда, с тренером и массажистом.

– Слушай, придурок. Я за этой собакой по всему городу, что веник драный, уже четвертый день гоняю. Будешь шутить, я тебе задницу на рожу натяну.

– Егорыч, не злись. Тут действительно Шериф, собака. Ошейник оранжевый.

– Ты где?

– В Старом Парке, недалеко от памятника героям молодогвардейцам. Сторожу зверя.

– Буду через десять минут.

Я засек время. Егорыч подъехал через восемь с половиной. Подъехал на синем микроавтобусе боксерского клуба с изображением двух сомкнутых перчаток на капоте.

– Ну, придурок, – опустил стекло Егорыч, – кто тут кого сторожит?

Ротвейлер, наконец, оставил книжку в покое, опять залаял и побежал к микроавтобусу. Егорыч благоразумно нажал кнопку стеклоподъемника. Сквозь тонировку я смутно видел, что он делает мне какие-то знаки. Я похлопал себя ладонью по уху – ничего не слышу. Зазвонил телефон. На экране высветилось: «YEA, GO REACH!». Всегда любил каламбурить.

– У аппарата, – сказал я.

– Я вижу, что у аппарата, придурок.

– Есть предложения?

– Не мешай думать.

– Ты из боксерского клуба?

– Да.

– Мог бы бойцов своих захватить. Они бы разобрались.

– Ну ты, голова рыбья. Эту собаку мы с тобой вдвоем нашли. Я и ты. Дошло?

– Дошло, – сказал я. – Слава – продукт эксклюзивный.

– Соображаешь…

В телефоне повисла тишина – звук раздумий Егоры-ча. У Егорыча был свой небольшой бизнес на стороне – книжная лавка эзотерической литературы. В его жизни однажды случился семилетний период, когда у него было много свободного времени. Тогда он и полюбил эзотерику. Мои лучшие клиенты, говорил он, – бомжи, не удивляйся. Грязные, вонючие бомжи, приходят и на последние деньги скупают Кастанеду, Коэльо, Баха. Их это примиряет с действительностью.

– Слушай, – раздался голос Егорыча в трубке. – Я придумал. Ты спускаешься. Берешь ротвейлера за ошейник и заводишь в автобус.

Да, гениальный план. Ничего не скажешь.

– Тебе, Егорыч, хорошо. У тебя кабина отдельная. Зверь тебя не достанет. А я еще жить хочу. Как понял? Прием.

– Я тебе сейчас такой прием покажу, что ты на полгода на больничный ляжешь.

С Егорычем было лучше не спорить. Я видел его в бане. На его теле куполов было больше, чем на территории Киево-Печерской лавры. Пальцы его рук во время беседы обычно демонстрировали букву «Р» из азбуки глухонемых.

– Отвлечь собаку сможешь?

– Да. У меня есть бутерброд.

– Бросишь Шерифу, я спрыгну, побегу к машине, попытаюсь залезть. Собака запрыгнет за мной. Если успею, выберусь через вторую дверь. Ты захлопнешь первую. Договорились? – эх, чего не сделаешь ради любимой работы.

– Да.

Егорыч опустил стекло и с силой швырнул в окошко макчиккен. Ротвейлер бросился в сторону упавшего фаст-фуда. Я спрыгнул с ветки, упал на четвереньки, рванул с низкого старта к микроавтобусу, открыл дверь, впрыгнул в салон и только тогда обернулся. Собака успела заглотать макчиккен вместе с оберточной бумагой.

– Эй, Шериф, – крикнул я.

Собака прыжками понеслась в мою сторону. Перед тем как она запрыгнула в салон, я успел выскочить и захлопнуть дверь. В стекло двери через мгновенье ударили толстые лапы. Я упал на землю и услышал второй хлопок. Это Егорыч сделал все как надо.

– Садись в кабину, поехали, – сказал он.

Я поднялся с земли, отряхнул штаны, подобрал бутылку пива. К счастью, собаки к нему равнодушны. Сел в кабину, рядом с Егорычем.

– А у тебя есть яйца, – похвалил он.

– Еще чуть-чуть, и не было бы, – ответил я. Так я перестал быть придурком.

XXV. Клубника

1.

– Это лишнее, зря потратился, – сказала Тамара Николаевна, когда я протянул ей букет.

Букет я купил в ларьке, на остановке. У ларечной продавщицы глаза слезились от ароматов пыльцы и, чихая, она не прикрывала рот ладонями, которые были заняты ножницами и оберточным глянцем. Заворачивая букет в шумный целлофан, продавщица сообщила мне название цветов, и неуместно, не без двусмысленности, пожелала «удачного вечера». Название цветов я забыл сразу же, как только свернул на улицу Достоевского. Цветы напоминали шерстяные бубоны, оторванные от зимней детской шапки, и продавщица обещала, что стоять они будут долго…

– Куда их, Тамара Николаевна? – спросил я.

– В прихожей есть бутыль. Возьми его и неси на кухню.

Тамара Николаевна была одета совсем по-домашнему, будто и не ждала меня в гости. Поверх ее джинсовой рубашки был накинут передник с изображением петухов. Петухи очень походили на эмблему огня с этикеток советских спичек «При пожаре звонить 01».

На душной, переполненной приторным запахом, кухне я набрал воду в бутыль, сунул туда цветы, а затем все это разместил на холодильнике, который задыхался и бурчал, как перегревшийся радиатор. Тамара Николаевна хлопотала у разгоряченной плиты, на которой дымился таз с бордовой ягодной пульпой. Сизый пар поднимался вверх и конденсировался у потолка. Под окном вдоль батареи выстроились аккуратные ряды запотевших литровых банок. Электрический свет люстры был густой и тягучий, как желток.

– Варенье любишь? – спросила Тамара Николаевна.

– Кажется, – ответил я и вобрал легкими тошнотворно сладкий плодовый дух.

– Тогда помогай.

– А где Сергей Алексеевич?

– К сыну поехал.

– Что мне делать?

– На столе – кастрюля с клубникой. Ее нужно перебрать. Хвостики отрывай. Гнилую – откладывай.

Я закатал рукава рубашки, сел на табурет и принялся за работу. Очень быстро руки покрылись липким розовым соком. Сок был слишком грязный, чтоб его слизывать, и он стекал от запястий к локтям, как кровь из вскрытой вены. Никто не хотел начинать говорить первым.

– Догадываешься, почему я тебя позвала? – наконец спросила Тамара Николаевна.

– Догадываюсь: клубнику чистить.

– Какой-то ты несерьезный. Это-то в тебе и настораживает. Мне не очень нравится, как ты поступаешь с Аней.

– А что я сделал? – насторожился я.

– В том-то и дело, что пока ты ничего не сделал. Думаю, ты понимаешь, о чем я?

– Да, Тамара Николаевна, – сказал я, хотя и не очень понял, о чем это она.

– Ее религиозность – это ведь не навсегда. На самом деле она обычная девочка. Может, даже заурядная девочка.

– Я не считаю ее заурядной и не хочу, чтобы она становилась обычной. Ее религиозность мне симпатична, пусть и раздражает иногда. Вы понимаете, о чем я, Тамара Николаевна?… Кстати, я перебрал клубнику. Что теперь?

– В холодильнике стоит вино. Налей мне и себе. Стаканы в буфете.

Я вытер руки, но они все равно остались липкими. Потом открыл холодильник и достал закупоренную пластмассовой пробкой бутылку «Рислинга». В ней плескалась жидкость красного цвета, а это значило, что наполнение было инородным. Я разлил вино в цилиндрические высокие стаканы с рисунками болидов «Формулы-1».

– Ну давай, зятек, – сказала Тамара Николаевна, подымая стакан.

Мой пит-стоп вложился в пять секунд. Слово «зятек», Тамара Николаевна произнесла весьма шутливо. Обычно подобные шутки меня напрягают, но сейчас мне, почему-то, было приятно это услышать. Мы выпили и закусили клубникой, которую успела помыть Тамара Николаевна. Клубника этим жарким летом уродилась мелкой, не водянистой и очень вкусной. Что касается домашнего вина, то оно, как мне показалось, было безнадежно испорчено сахаром.

– Аня жила сама, в Киеве. Ей так захотелось, это был ее самостоятельный выбор. Смерть отца на нее сильно повлияла. Девочки всегда привязаны к отцу… Я мать и переживаю за нее, хотя из-за отца мы одно время плохо ладили. Ей очень тяжело. И мне кажется, ей сейчас нужна стабильность.

– А я, разумеется, не произвожу впечатления стабильного человека?

– Не совсем так. Она тебе не рассказывала, что встречалась до Киева с одним мальчиком? Он хороший парень, работает на комбинате диспетчером АЗС, неплохо зарабатывает…

– Солярку ворует, – продолжил я в тон Тамаре Николаевне, успев уже заочно возненавидеть хорошего мальчика.

– Ворует. А кто ее там не ворует? Они давно дружат, и ему очень нравится Аня, он часто заходит к нам, звонит ей по телефону. Витя подарил ей недавно кольцо, но она не захотела его носить.

– Простите, Тамара Николаевна, зачем вы мне рассказываете про этого Витю?

– Ты мне нравишься, а Витя нет. Но я хочу, чтобы ты знал – с ним ей было бы лучше. Он бы себе работал на комбинате, воровал по мелочам, пил с друзьями водку по праздникам, она была бы хозяйкой, командовала им, а он об этом никогда бы не догадывался.

– Они ездили бы в Крым по профсоюзной путевке, покупали бы холодильник в кредит, гуляли бы в парке по выходным…

– Да. И я немного зла на тебя, потому что с тобой Ане интересней, чем с Витей. Тебя, наверное, можно любить, но жить с тобой нельзя. А с Витей наоборот, и мне жалко, что Аня этого не понимает. Витя хороший, потому что…

– Обыкновенный.

– Ты правильно меня понял… А сейчас быстро, только не задумываясь, назови мне любую домашнюю птицу, любой фрукт и любого русского поэта.

– Индюк, абрикос, Блок, – выпалил я.

– Тяжелый случай…

– Неужели все так запущенно?

– Ты даже себе не представляешь насколько. Помоги мне в тазе перемешать.

Я подошел к плите. Тамара Николаевна вручила мне сырую вишневую палку со срезанной корой. Я размешивал варево, а она досыпала сахар и отобранную клубнику.

«А Тамара Николаевна гораздо умнее, чем мне показалось в первый раз», – решил я и немножко испугался.

– В Северном полушарии нужно размешивать по часовой стрелке, так лучше, – подсказала она, и мне пришлось сменить вектор центробежной силы.

– Это обо мне что-то говорит в психологическом плане? – спросил я.

– Нет, – улыбнулась Тамара Николаевна, – Это говорит только о твоей непрактичности.

– Но вы ведь психолог и оцениваете меня с профессиональной точки зрения тоже?

– Оцениваю, это привычка.

– И что вы можете сказать?

– Ты – любимый абрикос в своем собственном компоте, наверняка единственный ребенок в семье, и тебе совсем бы не мешало почаще спускаться на землю… Возьми с подоконника тряпку и сними таз с огня. На сегодня хватит, пожалуй.

Я снял таз и поставил его под батарею остывать, как она и просила. Несколько лепестков с цветочного букета уже успели опасть на холодильник. За окном распласталась ночь, и стекло в раме стало зеркалом. Я не абрикос в своем компоте. Я лиса в своем винограднике…

– Любишь на себя глядеть? – спросила Тамара Николаевна.

– Нет. Просто, когда слышишь о себе так много, хочется взглянуть на себя, как на чужого. Хочется понять, кто все-таки тот человек, который рассматривает тебя с другой, противоположной стороны стекла, и что у него с тобой общего.

– Есть хочешь?

– Нет, благодарю, я перекусил в пиццерии.

– Ты мне очень помог с вареньем.

– Всегда к вашим услугам, Тамара Николаевна.

– Там, куда я еду, клубника не растет, – она вытерла свои мягкие руки о передник с петухами, а потом сказала:

– Не делай ей больно. Ты Ане нужен.

– Я знаю, я помогаю ей писать дипломную работу.

– И все-таки ты дурак, – опять улыбнулась Тамара Николаевна, – Да, вот еще. Мы с Сергеем Алексеевичем решили подарить тебе этот холодильник. Аня рассказывала, что ты живешь, как в лесу. Просто пещерный человек какой-то.

– А разве холодильник не нужен сыну Сергея Алексеевича?

– Им на свадьбу подарили целых два холодильника.

– Но меня вы ведь почти совсем не знаете.

– Я двадцать лет проработала психологом в поликлинике, и житейский опыт у меня есть. И я знаю, чего можно ждать от людей, зятек.

С психологами и с потенциальными тещами лучше не спорить. Их самоуверенность непоколебима. И я молча кивнул, здесь, на улице Достоевского, ощущая, как где-то в животе рождается бес, готовый «выкидывать коленца».

2.

Теперь у меня появился холодильник, и я себя чувствовал совсем счастливым. Каждый вечер, я помногу открывал его и помногу захлопывал, смотрел, как внутри загорается лампочка. К сожалению, обычно мне нечего было в него класть. Тогда я засовывал в холодильник что попало: сигареты, пустые бутылки, коробки с диафильмами, фашистскую каску, археологическое зелье, однажды даже попытался впихнуть трехколесный велосипед «Гном-4»…

Холодильник и впрямь замечательная вещь – я узнал, что в efo системе содержится газ фреон – хладогент. Испаряясь, он поднимается к небесам и там проделывает дыры в озоновом слое. Сквозь дыры к земле беспрепятственно просачивается солнечная радиация. От этого люди болеют раком кожи, а боги падают с облаков, ненароком оступившись…

3.

На неделе, во вторник мы с Аней провожали Тамару Николаевну и Сергея Алексеевича в Россию. Прошло не так много времени с тех пор, как я встречал на этом же вокзале Ф., но мне казалось, что уже успел смениться целый геологический пласт.

Зеленые вагоны, синие проводницы. Ночь. Женский голос диктора. Поезд отправляется с третьего пути. Сергей Алексеевич и Аня ходили покупать сладкую воду. Я курил. Тамара Николаевна рылась в сумках, искала паспорта и билеты. Сергей Алексеевич и Аня вернулись, они несли бутылки с клубничной газировкой.

– Ну, будете у нас на Колыме, милости просим, – Сергей Алексеевич попробовал пошутить и крепко пожал мне руку.

– Непременно, – ответил я совсем не то, что он ожидал от меня услышать.

Он хлопнул меня по плечу. Мол, мы почти родственники. Мужская солидарность и-все такое. Когда они, наконец, сели в купе и начали махать нам ладонями через стекло, Аня взяла меня за руку. И я понял, что матери ее, несмотря ни на что, приятно нас видеть вместе.

Поезд тронулся, и мы с Аней бок о бок пошли прочь, туда, где горели маячки такси. Теперь мы остались одни.

«А в сущности, – подумал я, – Мы всегда и были одни. Я и она».

– Кто такой Витя? – спросил я.

– Придурок, – ответила Аня совсем не по-христиански.

XXVI. Сон

1.

Уже пять дней я живу у Ани. Она купила обои и попросила меня помочь их наклеить в прихожей: вот так я и остался. Завелся в квартире, как таракан. Обои, к слову сказать, мы так и не поклеили.

Сейчас опять какой-то пост, и я не ем мяса вместе с Аней. В пищу мы употребляем овсянку, гречку и пшено, словно две тупоголовые горлицы. От этого у меня в желудке, вопреки всем диетологическим теориям, полный катарсис.

Как раз на этой неделе по телевизору показывают «Гостью из будущего». По одной серии в день. Когда-то этот фильм запускали каждые школьные каникулы, и, исходя из этого, я посмотрел его не меньше сорока раз. Аня не понимает меня: как можно смотреть старые детские фильмы, а мне нравится, и я не даю ей переключать канал на «Animal Planet», вновь и вновь наблюдая, как Коля Герасимов, с пустыми кефирными бутылками и мелофоном через плечо, удирает от алчных и жестоких космических пиратов.

Ночую я в комнате на надувном матрасе. Каждый вечер я дую в его ниппель, чтобы он разбух от воздуха (возиться с раскладушкой гораздо проще). Но матрас старый и ночью спускается так, что к рассвету мои кости упираются в пол.

Тогда я зову спаниеля и мы с Кидом отправляемся гулять на улицу, и там прохладное утро бросается за солнцем, словно за апортом.

Мы гуляем рядом со спортплощадкой, и каждый день смотрим, как лысый Анин сосед, немного напоминающий Сергея Алексеевича, занимается на турнике: подтягивается раз пятьдесят, делает скрепку и выход на одну. Помню, в школе, на зачете по гражданской обороне, нам тоже нужно было три раза сделать выход на одну. Я этого никогда не умел, и попросил нашего военрука позволить мне вместо турника три раза надеть противогаз, и наш военрук, доброй души человек, когда-то убивавший в компании с одними неграми других негров в Мозамбике, пошел мне навстречу и все разрешил.

Почему-то Кид любит лаять на соседского физкультурника. Образ жизни у физкультурника – здоровый, вид приветливый, мировоззрение положительное, но собаке он не нравится напрочь. И я начинаю подозревать, что Кид лает на соседа специально, чтобы угодить мне, умная собака.

Собаки вообще умнее людей – они даже в космос раньше нас полетели. За это я треплю Кида по голове и говорю:

– Пора завтракать, дружище. Мамочка ждет, – и вздыхаю: – Как же я опустился…

2.

Этим утром Аня отчитывает меня за то, что я, во-первых, не вынес мусор, а, во-вторых, забыл помыть лапы Киду. Кроме того, сериал «Гостья из будущего» заканчивается: космические пираты в сорок первый раз получают по заслугам, а Алиса Селезнева улетает к себе 2084 год, оставляя одноклассников под кайфом иллюзий, и настроение у меня от этого паршивое.

Я включаю спортивный канал, и там, удивительное дело, вновь показывают матч Кубка Конфедерации, который я уже смотрел здесь месяц назад. Все так же темнокожий парень падает в центральном круге, все так же футболисты готовы разреветься, как дети.

Вдруг звонит телефон.

– Подойди, – кричит Аня из кухни.

Я беру трубку:

– Алло.

В трубке сначала молчание, а потом раздается робкий голос. Сегодня по календарю День Сурка, не иначе.

– Э-э-э… А Аню можно?

– Нет. Она не будет с вами беседовать.

– А с кем я говорю?

– Отдел по борьбе с экономическими преступлениями. Полковник Давоян. Вы знаете, что кража солярки – это серьезное нарушение законодательства?

В трубке тут же начинается дробь коротких гудков. Он и впрямь – придурок, этот хороший мальчик Витя.

– Кто звонил? – слышу я Анин голос.

– Это «Utel».

– И сколько денег я должна?

– Нисколько. Я договорился, что мы рассчитаемся соляркой.

– Ты что – договорился с автоответчиком?

– Да. Я мастер техники коммуникации. У меня даже справка есть, то есть диплом.

Из кухни пахнет вареной крупой и молотым кофе. Отчего-то я чувствую глухое раздражение, и оно щекочет мне кадык. Пока Аня занимается стряпней, я беру в прихожей ее сумочку и начинаю рыться там остервенело, как бомж в помойном баке. Достаю оттуда уже знакомые предметы: приборчик, косметичку, зеркальце, платок, авторучку, помаду. А еще мне попадается пустая телефонная книжка, студенческий билет, проездной талон, карта города, тампоны на четыре точки и календарик с Владимировским собором. На календарике некоторые дни помечены маркером. Сначала я думаю, что так обозначены посты, а потом понимаю, что это расписание менструальных циклов. Весь этот хлам я запихиваю обратно, потом возвращаюсь в комнату и закуриваю.

– Растрепин, я же тебя просила не курить в квартире, – сзади раздается голос Ани.

– Черт! – я выкидываю сигарету в открытую форточку.

– Я же просила не выражаться.

– Аня!

– Что?

– Тебе когда-нибудь снятся страшные сны, кошмары?

– Недавно мне приснился страшный сон о тебе, честно.

– Расскажи.

– ОК. Только не обижайся.

На Ане спортивные трусы с тремя полосками Эдди Да-лера и пошлая футболка с Че Геварой. Солнце ярко освещает ее лицо и выглядит она замечательно даже без косметики, и от этого, странным образом, мое раздражение только усиливается.

– Так вот, – продолжает Аня, – Мне снится, что я иду по Старому Городу, где-то рядом с твоим «Лоцманом». Вдруг из какого-то подвала вылезаешь ты и вид у тебя ужасный. Ты какой-то наркоман, честно. Ты берешь меня за руку и заводишь в подвал. Там очень жутко. Везде грязь, мусор, окровавленные шприцы. Ты говоришь, что сделаешь мне укол. Я отвечаю: нет, но ты все равно пытаешься это сделать насильно. Я кричу и просыпаюсь. Очень странно, да?

Она смотрит на меня, а мне вдруг хочется сказать ей что-то обидное и гадкое, унизить ее, вывести из себя:

– Это очень простой сон, его легко анализировать. Твоей маме-психиатру он понравился бы. Шприц – фаллический символ. Инъекция – сексуальный акт. Наркотик – удовольствие от сексуального акта. Ты знаешь, что тебе это все понравится, очень понравится, и ты хочешь переспать со мной. Но ты боишься ломки, боишься, что я тебя брошу, и тебе будет очень плохо и очень больно.

Я жду ее реакции, жду, что она на меня обидится и выбежит на кухню, а может быть, если повезет, мы даже поссоримся. Но Аня спокойна.

– Знаешь, Растрепин, – говорит она, переработав информацию, – А ведь все, что ты сказал – правда. Я действительно всего этого хочу, но только не сейчас.

Ей не следовало этого говорить, особенно последней фразы. Я прихожу в ярость. Кот Леопольд наглотался озверина, и жить дружно ему осточертело:

– Не сейчас!? Да я по горло уже сыт твоим карнавалом! Твоим богомольством! Твоей овсянкой! Твоими сраными морскими котиками и аэрозольными баллончиками, степными дрофами и лесами Амазонки!

– Не надо Растрепин, пожалуйста, не надо…, – попятилась Аня.

– Что ты знаешь вообще обо мне!? Хочешь, милая, я оформлю тебя прямо тут, а потом на кухне!? Как ты относишься к анальному сексу, солнышко!?

Я толкаю ее на диван и пытаюсь стянуть с нее трусы. Аня начинает реветь, одной рукой плотно прикрывает промежность, другой царапает меня по лицу. Рядом весело лает спаниель Кид, он вертит своим хвостовым обрубком – думает, у нас у всех тут сегодня забавная игра. Аня кусает меня за шею, кусает сильно, до крови.

– Сука! – кричу я.

Я отскакиваю назад, врезаюсь спиной в пианино «Украина», и пианино издает высокую ноту «ля». Со стены падает икона Св. Анны, пластиковый оклад ее разбивается об пол, и мне становится не по себе.

Аня поднимается с дивана, поправляет трусы и футболку. Че Гевара с тревогой глядит на меня. Его лицо растянулось на груди у девушки. Наверное, от удивления.

– Ты такой же скот, как и все, – говорит Аня, – А теперь пошел вон, пока я на тебя собаку не спустила. И не возвращайся больше никогда. Слышишь?

В это мгновенье мне очень хочется что-то разбить, разбить ко всем брахманам. Для этого дела очень здорово годится сервиз «Мадонна». Но вместо того, чтобы ударить ногой по немецкому стеклу, я молча иду к двери в прихожей. За мной следом радостно семенит спаниель. Он думает, что я поведу его на прогулку. Как же он ошибается!

3.

Говорят, алкоголь не помогает решить личные проблемы. Я слышал это от мамы, от лекторов из наркодиспансера, от психоаналитика, от девушек, из-за которых эти проблемы возникали. Не знаю, что думают об этом другие люди, но мне алкоголь помогал всегда. Помогал, как снятие порчи по фотографии, – хуже уже все равно не будет.

Я надрался на летнике «Снежанна» рядом с остановкой. Там были пластмассовые столы, колонки, передающие «Радио-Шансон» и две юные дуры лет шестнадцати, с которыми я пил водку. Этим летом в районе наступила новая мода: девушки, бывшие пергидрольные блондинки, дружно перекрасили волосы в рыжий цвет. Рыжий, как цвет луж после дождя.

Мы выпили две бутылки водки, названия которых, как положено, заканчивались на «ов». Водка была теплой, в томатном соке не хватало соли, одноразовые стаканчики сдувал душный вечерний ветер, у обиженной на мироздание хромой официантки волосы тоже были рыжие. Кажется, официантку звали Анжеликой. Хотя, может быть, ее звали Снежанной, а «Анжеликой» на самом деле назывался летник, и я, как всегда, все перепутал.

Мои собутыльницы хохотали не переставая и пытались рассказать какой-то нескончаемый анекдот про столкновение «Запорожца» и «Мерседеса», но так и не могли добраться до развязки. Я обильно, по-пролетарски, матерился и говорил, что работаю пожарником в МЧС, а расцарапанное лицо – ранения. Вы, девчонки, не представляете, какая у меня сложная, ответственная и благородная профессия – спасать людей, врал я. Вот бывало в шахте взрыв – знаем, что там пять пострадавших. Достаем трупы – четыре. Надо искать дальше. Снова спускаемся – нет пятого трупа. Тут опять взрыв. Гибнет половина нашего отряда. Уцелевшие храбрецы поднимаются на поверхность. Смотрим: оказывается, два трупа от взрыва сплющились в один…

Две юные рыжие дуры громко смеются: сплющенные трупы им кажутся еще смешнее, чем авария «Запорожца» и «Мерседеса». Потом дуры теряются. Я добиваю себя двухтысячной «Оболонью». Мочусь в голубом ельнике, что растет возле девятиэтажки. Плачу за это милиционерам тридцать гривен в «фонд озеленения города». На этом вечер заканчивается…

Не помню, как я добрался домой. Очнулся я утром, даже скорее днем, на полу в ванной с разорванной и разбитой головой. Очнулся и проклял природу. Проклял за то, что она может дать человеку в жизни только один шанс. Только один шанс заснуть и не проснуться…

К сожалению, во всех остальных случаях мы обязаны просыпаться…

4.

Я долго хожу вокруг телефона. Потом все-таки набираю номер Ани:

– Але-але! Это ты? Это ты, Растрепин?

Я вырываю шнур из аппарата, а телефон разбиваю о стену, и он рассыпается пластмассовой шрапнелью. Очень похоже на разлетевшийся оклад иконы.

Я больше не смогу ей позвонить. Никогда. Я опять чувствую себя свободным.

No women no cry.

XXVII. Комар

Уже ночью, укладываясь спать, я прихлопнул сидящего на стене комара. Сдохнув, насекомое оставило на стене кровавый след, похожий на жирный восклицательный знак. Я до сих пор не знаю, чья засохшая кровь украшает мою комнату словно фреска…

Фаза #3

I. Покой

1.

Я опять смотрю диафильмы. Все по-прежнему. Сейчас мой любимый диафильм – про Простоквашино. Дядя Федор, Матроскин и Шарик покупают Трактор. Трактор всегда голоден и не хочет работать: прямо как я. Тогда кот Матроскин привязывает на удочку сосиску. Благодаря этому Матроскин может управлять Трактором. Трактор все время едет за сосиской, привязанной к удочке, но так и не может догнать ее…

А еще я смотрю «Сказку о потерянном времени». Злые волшебники превращают детей в стариков. И теперь состарившиеся дети должны найти волшебников, чтобы все вернуть назад, как было. Почему-то, эта сказка меня расстраивает. Может быть, из-за названия. За это я поджигаю пленку окурком, после того как просматриваю ее на балконе, а потом, вдруг спохватившись, быстро ее тушу. Смотрю «Сказку о потерянном времени» еще раз. Теперь, в моем диафильме, дети так навсегда и остаются стариками, и никто никого не находит. И мне становится стыдно за то, что я сделал с ними».

2.

Утром я вижу трех детей из многоэтажных домов, и все они мальчики. Они потешаются над моей соседкой. Это – сидящая на скамейке слепая старуха. Самый смелый мальчик, а может, и самый трусливый – в таких ситуациях не поймешь, снимает трусы и болтает перед незрячими глазами соседки своими маленькими лысыми гениталиями. Дети хохочут, будто увидели диснеевский мультик, а старуха молчит, не замечает. Я выхожу во двор, и, наверное, вид у меня агрессивный. Дети, завидев меня, начинают убегать, но я их все равно догоняю у трансформаторной будки, а затем убедительно объясняю, что поступать так, как они, со старшими нельзя – нет на них пионерской организации…

А потом я, почему-то, думаю, что среди этих мальчишек, мог быть брат девочки, которая искала сдохнувшую крысу Дашу…

Как у нее, у девочки, дела?

3.

В среду, наконец-то, пошел ливень. Вот такой:

////////////////////////////////////////////////

////////////////////////////////////////////////

////////////////////////////////////////////////

////////////////////////////////////////////////

////////////////////////////////////////////////

////////////////////////////////////////////////

И лужи после дождя стали рыжими, словно волосы девушек.

4.

После дождя я позвонил маме из автомата:

– Здравствуй, мама. Я звоню из Ялты.

– Как у тебя дела, сынок?

– Хорошо. Много работы.

– По телевизору передавали – в Крыму дожди, сель. Два туриста в горах сорвались со скалы. В Ялте пять человек утонуло. Я очень волнуюсь.

– Со мной все в порядке, ма. Много работы. Я на пляже был только три раза.

– Сынок, не купайся в шторм.

– Хорошо, мам. Не буду.

– Папа делает ремонт на кухне. Мы купили новые обои. Когда ты вернешься?

– Не знаю. Очень много работы. Думаю, не раньше конца сентября.

– Звони почаще, сынок. Мы с папой волнуемся.

– Хорошо, мам.

Больше нам сказать друг другу нечего. Разговор длится не больше пары минут. Со всеми остальными людьми моя мама обычно говорит не меньше получаса. Все-таки, я ее сын – особенный.

5.

…Ангел и черт, что живут у меня за плечами, продолжают свой спор по ночам…

6.

На выходных я решил, что брошу пить до конца лета, даже пиво пить не буду. И курить я тоже брошу, но только не сейчас, а когда-нибудь после. Для начала я убрался в квартире, а потом постирал вещи и вывесил их на балконе, но сохли они плохо, потому что влажность была высока.

А еще я собрал все пустые бутылки и снес их к мусорному контейнеру. Их набралось слишком много, и ходить мне пришлось два раза. Бутылки, оказывается, я выкинул не зря – благодаря этому я из окна мог наблюдать, как из-за них дерутся бездомные, clochards – бесплатный реслинг, как-никак.

Ну а затем, когда уже я не смог выдумать, чем бы мне еще заняться, я отправился в провайдер, и провайдер назывался «Крыса». Там я увидел подростков, которые, щелкая клавиатурой, по сети, на мониторах убивали своих близнецов – копии своего виртуального Suber-Ich, a, может быть, и Sein. Кто их там разберет (ехе)?

В провайдере я получил почту. Пришел спам. Мне предлагали похудеть за декаду, купить кукурузную муку, заработать миллион долларов просто так, а еще трахнуть какую-то Сьюзи на чьем-то порно-сайте. Среди мыльного хлама, неожиданно, обнаружилось письмо от Ф.

Я нетерпеливо кликнул мышкой, открывая файл. К моей досаде, в письме не обнаружилось ответов на мои вопросы, как будто я ни о чем и не спрашивал. Зато Ф. переслал мне «Двадцать причин, почему пиво лучше, чем девушки» (doc). Странно, но на свете существуют люди, которые находят подобные тексты забавными.

Пребывая в душевных смутах, на обратном пути, я зашел в детский сад «Петушок», хотел то ли расслабиться, то ли сосредоточиться. Я долго стучал в дверь, кидал щебенку в окно, но паренек-сторож, похожий на бурундука в спячке, так и не вышел. Может, он и в правду спал, а может, его и не было вовсе. Не существовало никогда.

7.

В последнее время я сдружился с Варварой Архиповной из четвертой квартиры. На выходных она пекла торт или пирог по какой-то немецкой книге рецептов и приглашала меня пить чай. Для ее снеди я придумывал русские названия. Как-то Варвара Архиповна приготовила торт из печенья и мармелада, и я его окрестил «Печень Мармеладова», и долго смеялся, потому что знал – мои шутки не для КВН. Моя соседка из четвертой квартиры брезгливо скривилась, а мне мое название понравилось даже больше, чем торт: я ведь, на самом деле, не люблю сладкого…

8.

Однажды, неожиданно, меня пригласили на День рождения в квартиру номер два. Безногой старухе с первого этажа исполнилось триста лет и три года. Кроме меня присутствовали все остальные соседи Дома, кроме старика из пятой, а еще была дочка именинницы. По-моему, именно она торговала газетами, плакатами и календарями на троллейбусной остановке неподалеку, а может, я и ошибаюсь, ведь все реализаторы похожи между собой, как лаосские летчики.

Квартира номер два была заставлена древней ветхой мебелью, будто в грузовой фуре перевозили антикварный магазин. Толстые увесистые шторы плотно закрывали окна и не пропускали свет улицы. Я разрезал торт «Наполеон» на равновеликие секторы, наполнял фужеры яблочной шипучкой – суррогатом шампанского для бедных, сам давился лимонадом «Колокольчик». Потом мы играли в копеечный преферанс, и мне очень везло – я заработал триста вистов и не постеснялся забрать выигрыш. Слепая соседка в это время смотрела по черно-белому телевизору диковинный для лета фильм «Ирония Судьбы» – чтобы смотреть такие фильмы, по-моему, глаза не нужны никому.

В квартире номер два, кажется, не существовало ни времени суток, ни времени года, ни времени дня. Здесь было только законсервированное время. И это время, пусть и отдавало заплесневевшим душком беспомощной старости, все равно было временем моего детства. И оттого оно мне нравилось, и находиться в нем было приятно. Я был, как Коля Герасимов, который вернулся назад в прошлое с пустыми бутылками кефира в авоське, но с мелофоном, способным читать чужие мысли и подглядывать в прикуп.

Всем гостям я нравился, и мне говорили, что я не похож на сегодняшнюю молодежь: безыдейную (?), безнравственную (??), циничную (???). Неужели это все не про меня? А еще старухи сказали, что я очень похож на лейтенанта Лешу Андреевского, который жил в Доме когда-то давно. Вот только Леша умел играть на аккордеоне, а я нет. Потом, оказывается, Леша погиб в Панкизском ущелье. Тогда он уже не жил в Доме и был не лейтенантом, а был майором…

9.

Я приобретаю продукты в супермаркете. К парковке, как поросята к свиноматке, жмутся машины. В кондиционированном торговом зале я толкаю свою потребительскую корзину между рядами набитых брендами полок. Нормальной тачки мне не хватило, потому что покупателей много. Мне досталась тележка, которая предназначается для мам с детьми: сверху проволочный ящик, а под ним кабинка с педалями и рулем, как в автомобиле: в ней, согласно замыслу, по супермаркету нужно перевозить ребенка, чтобы тот не орал и не просился домой. И мне очень жаль, что я одновременно не могу толкать тачку и ехать в кабинке с педалями и рулем. Мир полон несправедливости.

Зато теперь я приобретаю продукты не только себе, но и для соседа из пятой квартиры – по поручению Варвары Архиповны.

С этим самым соседом я сталкиваюсь на лестничной площадке, когда возвращаюсь домой. На нем рваный, не по погоде надетый, дождевик, подмышкой – воздушный змей. И, как видно, ветер сегодня южный. Я с ним здороваюсь, но он не отвечает мне, и мы смотрим друг на друга, как два боксера перед взвешиванием. Старику я однозначно не нравлюсь – наверняка он не считает меня лучшим представителем молодежи, и в этом он, разумеется, прав. Как его зовут? Сократ? Платон? Аристотель? Его зовут Вилен Архимедович, вспоминаю я, а старик продолжает смотреть на меня, как на зло, как на телевизор с новостями о терактах, ждет, пока я освобожу ему проход.

И тут я понимаю, что у меня в руках его еда в бумажном пакете с логотипом супермаркета – двумя вишенками, сросшимися сиамскими близнецами, а в пакете, любимые стариком йогурт, творог, батон, докторская колбаса, макароны. И это значит, что у меня ключ к его желудку. А ключ к желудку – это ключ к мозгам. Былая умиротворенность внезапно покидает меня. И я уже знаю, чем займусь этим вечером.

Я уступаю старику дорогу, и тот лезет на чердак. Теперь и я кое-куда планирую залезть. И мой покой, бездарно затянувшийся на две недели, растворяется, как медуза на солнце, а в брюхе стучит ножками, давит на педали и крутит руль, беспокойный бес любопытства, мой настоящий и мой единственный сиамский близнец.

II. Гость

Дома на кухонном столе я раскладываю пасьянс из стариковской еды. Колбаса, творог, батон, макароны, йогурт. На этикетке йогурта рисунок отборной клубники, измазанной сливками. Из холодильника я достаю пэт-бутылку, и на ее дне, как анализ, желто плещется археологическое зелье. Недоделанная сома недоделанного брахмана. Жидкость я аккуратно сливаю в блюдце. Затем отправляюсь в комнату, и возвращаюсь оттуда с одноразовым шприцем. Я вгоняю две полные машины жидкости в йогурт, делаю ему инъекцию: и в этом нет ни малейшего сексуального подтекста. Упаковку я взбалтываю и оставляю настояться. Шприц дротиком летит в мусорное ведро. Неизрасходованные миллилитры зелья смываются в унитазе.

Теперь мне остается только ждать. Потехи ради, на экране компьютера я перечитываю «Голый Завтрак». Когда-то, очень давно, я думал, что это книга о Тарзане. Тем временем начинает смеркаться, и осьминог ночи плавно выпускает в атмосферу черную секрецию темноты. Это означает: мне пора.

Я собираю продукты обратно в пакет, выношу все на лестничную площадку и ставлю под дверью квартиры номер пять. Я знаю, что Вилен Архимедович ужинает поздно.

Затем я спускаюсь во двор, огибаю Дом и вскарабкиваюсь на клен со стороны дороги. По кленам довольно сложно лазить, это я помню еще с детства, но все складывается благополучно. Здесь – прекрасный наблюдательный пункт, просто мечта вуайера, и мне хорошо видно все, что происходит в пятой квартире. Пока там ничего интересного: старик сидит за столом и возится с кропотливостью часовщика над очередным воздушным змеем. Его комната ярко освещена и он, разумеется, не может различить то, что творится извне.

Я гляжу в сторону дороги. Уже достаточно темно, тем не менее, я опасаюсь, что меня могут заметить. Но переживания напрасны. Пешеходы, как всегда, куда-то спешат, наверное, боятся опоздать к телевикторине или к вечернему сериалу. Усталые, битые-перебитые «копейки» с буквами «У» на лобовых стеклах покидают автодром и едут в гараж – их рабочий день окончен. Счастливая семья на рекламном щите погружена в свою извечную созерцательность. Водитель поломанного троллейбуса надевает оранжевую спецовку и рукавицы, а потом кукловодит электророгами своего транспортного средства, силясь отыскать контакт с проводами.

На клене я неплохо устроился, скверно лишь одно: курить нельзя – огонь сигареты слишком бросается в глаза, и чтоб успокоиться, я болтаю ногами и тихонько что-то насвистываю, кажется, это «Come as you are».

Наконец, я вижу, как Вилен Архимедович, откладывает в сторону клей, бумагу и рейки. Выходит из комнаты и, возвратившись через минуту с продуктами, трапезничает. Я чувствую себя, как персонаж голливудского фантастического триллера, где главный герой приготовил ловушку для какого-нибудь инопланетного монстра, а теперь сидит себе в укрытии и тихо бубнит: «Давай, ну давай же, детка, come on…»

Эффект зелья действует быстрее, чем я ожидаю. Старик щупает себе лоб, а затем, пошатываясь, шаркает к нерастеленной кровати и ложится на нее. Он даже не успевает закрыть окна, и это облегчает мне задачу.

Я спрыгиваю с дерева и мчусь к себе в комнату. Перелезть с моего балкона на балкон старика гораздо проще, чем вскарабкаться на клен. Я вторгаюсь в его квартиру. Старик продолжает лежать на диване и смотреть в потолок. Почему-то сейчас он похож на Кита Ричардса.

Его квартира в негодном состоянии. Круглый стол завален хламом. Пахнет дешевым табаком и скисшей сметаной. Древние обои вздуваются на стенах, как волдыри на обожженной руке. Рядом с кроватью Вилена Архимедовича висит ковер, а на нем – винтовка. Я разглядываю узор ковра и ствол оружия. А потом задаю свой первый вопрос:

– Вы слышите меня?

III. Анхра-Майнью

1.

…Во всем виноваты немцы…

Так старик начал свой рассказ. Речь его, местами косноязычная, временами невнятная, то и дело прерывалась. Мысли его часто перелетали от одного события к другому. Перелетали без связи, бестолково, словно они были осенними перепуганными мухами. Некоторые дни в его памяти представали яркими и глубокими картинками, словно голограмма. Напротив, целые годы выцвели совершенно, будто фотография на поляроид, долго находившаяся на свету. Я ловил его слова. Слова – дрожь. Дрожь маленького хряща гортани, которая определяет наше прошлое и пытается создать будущее. Его слова были землей, были морщинами и были снегом…

…В древности, когда в битве погибал воин – его хоронили в степи. Оставшиеся в живых проходили мимо и бросали горсть земли на могилу. Так вырастал курган. Слова…

…Женщина рожала детей и увядала. Морщины иероглифами писали на ее коже историю ее судьбы. Девушка превращалась в старуху. Девушка ничего не могла знать о старухе. Старуха давно успела забыть девушку. Слова…

…Снег ложился на холодный камень. Камень становился сугробом. В мягком сугробе пряталась твердость камня. Опять слова. Всего лишь слова…

Слова сыпали, резали и кружили. Мне было проще. Я слышал первую фразу…

…Во всем виноваты немцы…

2.

Никто не знает, где и когда родился его отец. Говорили, что мать его отца наполовину была цыганкой. До самой смерти отец его оставался неграмотным, не без труда выучившись писать лишь фамилию: детство у Него было сложным, если, конечно, оно вообще было. Многие люди были уверены, что Он никогда не был ребенком. Разве бывает детство у диких зверей?…

Сколько Он помнил себя, Он всегда чувствовал голод. В ту пору у Него была тысяча имен. Иначе говоря, Имени у Него не было. Имена бывают у коров и свиней, но их не дают хорькам и крысам…

Летом Он батрачил на богатых хуторян, пахнувших сахаром и мукой. Зимой перебирался к морю в портовые города. Там он нищенствовал или грабил пьяных матросов в порту. Очень часто это были немцы. Однажды, злобной зимой в Таганроге, Он чуть не умер с голоду. Его спасли негры – матросы американского торгового флота. Сердобольный негр Мойзес кормил Его консервированными бобами. Мойзес любил самогон, украинских женщин и грустные песни на непонятном языке. А еще негр любил воздушных змеев. Сначала Мойзес безуспешно пытался обучить Его английскому. Потом плюнул, и научил мастерить змеев из желтой бумаги и планок, пахнущих лесом. Они вместе запускали змеев в морозный морской воздух на пристани, и негр пел что-то о грусти. Не зная слов, но чувствуя непонятную радость, Он по-звериному подвывал мелодии…

Думаю, у Него все-таки было чуть-чуть детства: эти два зимних месяца в Таганроге. Американский пароход уплыл, и с тех пор Он никогда не грабил пьяных негров. К счастью, пьяные немцы попадались чаще…

Спустя три года, вдоволь поскитавшись по Новороссии, он пристал к бродячему цирку. Он ухаживал за лошадьми, чистил клетки, обрывал корешки билетов. В цирке имелись усатые силачи в полосатых трико; козел, умевший считать до десяти – гораздо лучше, чем Он; гуттаперчевые мальчики и не менее гуттаперчевые девочки; метатели ножей и наездники в костюмах горцев. Еще был карлик, грустный клоун. Карлик выходил на манеж в костюме японского генерала или даже в образе эсера-бомбиста, и публика изнывала от хохота. Однажды, силачи в полосатых трико – французские борцы, шутки ради, заставили Его схватиться с их чемпионом Чемпион носил нелепый сценический псевдоним Гасконский Бык. Гасконский Бык очень быстро уложил Его на лопатки своим излюбленным приемом. Тогда Он прокусил чемпиону кадык. Хлынула кровь, и силач широкой ладонью застучал по опилкам…

Война, начавшаяся в четырнадцатом году, поначалу ничего не изменила в его жизни. Шоу-бизнес оставался шоу-бизнесом. Русская армия шла в наступление в Галиции, а потом отступала. Победы сменялись поражениями, как дождь сменяется солнцем, а солнце сменяется дождем в сегодняшних сводках погоды. Цирк не переставал гастролировать. Ножи летели в чучело императора Вильгельма. Наездники протыкали пикой плюшевых немцев до тех пор, пока лошадей не забрали на фронт. Карлик, грустный клоун, выходил на манеж в кайзеровской каске – его незавидная участь вызывала смех у женщин, детей, чиновников и инвалидов. Публика требовала смерти. Мельницы, как и раньше, дробили злак, превращая его в белую пыль. Эта пыль, драгоценная, как кокаин, без следа растворялась в дорожках западных окопов. Корабли по-прежнему заходили в порты. Но в их утробах покоились уже совсем не мирные грузы…

Театр приближался, а цирк продолжал веселить…

Зимой семнадцатого начались бунты, они еще были где-то далеко, в северных городах: там, где люди научились обувать реки в каменные подошвы и разводить ладонями мосты; там, где чахотка была видом на жительство; там, где трехсотлетняя династия царей прекратила свое сутцествование раз и навсегда, как столкнувшийся с кометой птеродактиль. Но вот, уже в Киеве требовали смерти жидам и кацапам. В Харькове поднимали Красное Знамя. В городах и местечках власть присваивали советы. С Дона в степь мчалась новая армия… После Брестского мира, немцы перешли в наступление по всем фронтам и в апреле восемнадцатого года, наконец, захватили цирк в районе Нехлюдова. Интересно, что немецкие солдаты тоже смеялись над пленным, напившимся шнапса, карликом в кайзеровской каске. Наверное поэтому, они застрелили карлика совсем случайно, будто понарошку, когда со скуки играли в Вильгельма Телля, тезку их императора. Через много лет, на другом краю планеты еще один тезка, писатель-джанки Вильям Берроуз, повторит этот опыт со своей женой, и этот опыт также постигнет неудача…

К власти в стране пришел Скоропадский. И при этом, говорят, не обошлось без цирка. Немцы тем временем набивали продовольственные эшелоны всем, что мог переварить бюргерский желудок. Все лето они заставляли Его покорно работать: грузить в вагоны желтую, как солнце перед закатом, пшеницу, и грязно-розовых, как небо перед рассветом, свиней…

В сентябре, когда положение Германии и Австро-Венгрии стало безнадежным, Ему объявили, что Он должен идти воевать. Им не дали оружия, не дали одежды. Войско Скоропадского уже теснила Антанта, и войско нуждалось в подкреплении. Его и таких же, как Он, голодных и босых, повели на запад…

Я точно не могу сказать, что произошло в дороге. Не знаю я и того, хотел ли Он воевать или нет. Думаю, тогда Ему было все равно. Но случилось то, что навсегда изменило Его судьбу, как меняет компьютерную программу один единственный нолик. Он достиг той точки, к которой можно подобраться лишь единожды на отрезке между рождением и гибелью, между нулем и бесконечностью…

Немцы поймали отряд бежавших из несуществующей армии дезертиров. А Он – убил австрийского солдата. Не думаю, что Он убил австрийского солдата, которому во сне уже мерещился его Лилиенфельд, из лютой ненависти к оккупантам, как это Он будет говорить спустя десятилетие. Скорей всего, это случилось лишь потому, что у солдата были сапоги, а у Него их не было. Его должны были расстрелять тем же вечером, вместе с беглыми дезертирами, и сапоги из воловьей кожи, которые спешащие домой немцы по какой-то причине не удосужились отобрать, были на нем, когда он в первый раз в жизни вступил на холм со странным именем Друг…

Его вместе с дезертирами заставили копать яму. Обреченные не проявляли в работе никаких эмоций, как дети, которые нехотя доигрывают в давно надоевшую игру. На равнине, простиравшейся с холма, теплое дыхание лета цеплялось за поникшую траву. Медленно заходил за горизонт гигантский эрейтроцит Солнца Они выкопали яму еще до темноты. Их поставили на краю ямы, а затем аккуратно убили…

Первым, что Он увидел – было серое волчье небо, с тучами гонимыми ветром. Он пробудился от холода. Он лежал рядом с плохо зарытой могилой. Из могилы, словно выброшенные на свалку протезы, выглядывали чьи-то конечности. У Него ничего не болело. Он лежал на холме и не знал, что с Ним произошло, не знал, как он выбрался из-под земли. Он помнил залп ружей и темноту, которая включилась так же внезапно, как выключается свет в кинотеатре. Солнце только всходило, медленно и неуверенно. Может быть, именно в эту минуту, Он уверовал в то, на что в глубине души надеются все люди. Он уверовал в личное бессмертие. Он почувствовал в себе робкий зародыш неодолимой силы. Силы неодолимой, как судьба, как болезнь, как реклама по телевизору, как «Радио-Шансон» в маршрутном такси. Неодолимая сила выдала ему жизнь в кредит, и теперь владела безраздельно Его единственным имуществом – Его душой, оставленной в залог неизвестно кому под неведомые проценты. Много лет назад, один молодой человек после несостоявшейся смертной казни стал гениальным писателем. Ему – только предстояло высечь своей шашкой кровавые буквы на коже безымянной истории…

Второе, что он увидел, – был змей…

Воздушный змей, унизанный пестрыми лентами, летел над ним. Непонятно было, кто и когда запустил его в сентябрьское небо. Этот змей ничем не отличался от тех, которые Он сам мастерил в Таганроге, он был чересчур обыкновенный для того, чтоб казаться реальным. И все же змей был…

Он поднялся и пошел по направлению южного ветра, туда, куда летел змей. Он спустился с холма Друг и зашагал по степи. Змей продолжал парить, не опускаясь на землю, будто земля отталкивала его магнитом. В степи расстояние и время не имели смысла. Змей, за которым он шел, не подчинялся ни одному измерению…

Он шел за змеем, пока не приметил вереницу груженных сеном возов. Возы ехали в его сторону слишком быстро, чтоб торопиться на обычную крестьянскую ярмарку – они спешили туда, куда нельзя опоздать. Они спешили на ярмарку смерти…

Так Он попал к Махно…

Это было в самом начале махновщины, великой и проклятой партизанской войны. Он стал одним из первых, кто примкнул к Батьке, сумрачному гению революции. С каждым переходом, бойцов в отряде становилось больше. Матросы, батраки, анархисты, дезертиры, уголовники, как дрожжи, раздували армию тачанок, как дрожь сотрясающую Юг Украины жженой рожью и ржавым ржанием. В первый раз в жизни Он почувствовал себя своим. И очень скоро Он должен был, наконец, обрести свое сакральное Имя…

Они громили самостийников Скоропадского, и был уже лихо взят Екатеринослав. Стояли первые январские дни девятнадцатого года. Именно тогда им в плен попали перепуганные подростки, вчерашние гимназисты, в нелепо сидящих на них просторных жупанах. Они совсем не умели воевать и еще не знали женщин. В свете костра их лица превращались в привидения. Стоя на грязном ледяном насте, они понимали, что их скоро расстреляют. Махновцы играли в карты. Цена выигрыша – чья-то жизнь…

Ему выпало расстреливать последнего. Это был тощий белобрысый юнец, почти альбинос. С редких прядей его волос стекал холодный пот талого снега. Думаю, пленный уже лишился рассудка, глядя на то, как гибнут его товарищи. Он не просил пощады и даже не молился. Жертва смотрела на убийцу, а убийца смотрел на жертву.

За мгновенье перед выстрелом, пленный юноша-альбинос успел набрать в простуженные легкие январский воздух и крикнуть Ему в лицо:

– Анхра-Майнью!!!

Почему этот полупокойный, недоучившийся гимназист вспомнил перед гибелью имя зороастрийского бога Зла; бога, рожденного из тысячи имен давно забытых духов – злых духов грабежей, пожаров, сырого человеческого мяса, конских копыт, визга стрел и пьяной удалой наживы; духов, которые обитали в незапамятную эру брахманов на бесконечных просторах степей между Днепром и Волгой, Евфратом и Индом, а спустя тысячелетия напомнили о себе, подарив несчастному провинциальному археологу Хмаре его безумие и веру в них самих? У меня нет ответа на этот вопрос…

Он стоял, опустив винтовку, и предсмертный крик альбиноса звучал у него в ушах, как зацикленный mpЗ-файл. Этот крик слышали все, кто играл в тот вечер в карты. И Он понял, что крик этот предназначался ему, и что это странное неславянское слово станет Его именем, ибо только смерть может наделять такой нелюдской силой слова и имена. Со смертью Он ничего не мог поделать. В ярости Он кинулся к трупу, попытался вырезать штыком язык альбиноса, и для этого ему пришлось разбить прикладом его левую челюсть, покрытую мягкой и белой щетиной…

Но было уже поздно…

Тем же вечером у костра кто-то в первый раз, поддразнивая, окликнул Его:

– Эй! Анархо-Мать! – именно так запомнили это странное слово махновцы.

Он кинулся на обидчика, пытаясь того задушить. Их разняли, а Он таким образом, раз и навсегда заклеймил за собой Имя…

Теперь его звали Анархо-Матью, и так началось его восхождение. Весть о том, что в отряде появился боец по прозвищу Анархо-Мать, очень развеселила Махно:

– Матка будет с Батькой, – засмеялся он над своей собственной грубой шуткой…

И Матка был с Батькой. Он был с ним, когда они в отчаянной кавалерийской атаке захватили бронепоезд Клима Ворошилова – самого известного слесаря в истории цивилизации, если, конечно, не считать братьев Супер-Марио…

Он был с ним под Уманью, когда, прорвав кольцо окружения, они гнали офицеров Деникина, рубя им головы и пуская кишки в конском галопе…

Он был с ним, когда Батька выстрелом из нагана сделал лоботомию атаману Григорьеву…

Он был с ним, когда во второй раз брали Екатеринослав, и Черный Флаг несся через взятый город на фоне горящих октябрьских листьев…

Он был с ним в ту ночь в усадьбе Джушевских…

За долгие месяцы бесконечных боев, слава Анархо-Матери выросла и окрепла. Его отважная жестокость и жестокая отвага звенели стальным лязгом и в Гуляйполе, и в Крыму, и в Харькове. Он протыкал штыками чекистов, вздирал на телеграфных столбах петлюровских полковников и четвертовал белогвардейских аристократов. Иногда, на привалах, он спрашивал у идейных анархистов об Анхра-Майнью, и кто-то ему шепнул жаркое, неизвестное слово: «аватара»…

А сейчас, сейчас великая Повстанческая Армия Махно гибла от тифа, а он лежал на влажном дощатом полу старой разграбленной усадьбы рядом со статуей опирающегося на меч средневекового рыцаря и даже не кашлял. Он задремал и ему пригрезился черный негр в белой форме матроса, удерживающий в руке бечевку с воздушным змеем. Негр стоял на корме парохода и улыбался, улыбался и одновременно пел какую-то грустную песню на непонятном языке…

Анархо-Мать ткнули в бок нагайкой и он проснулся. Мокрая папаха, склонившегося над ним бойца, пахла холодным дождем и дымом костра. Лица нельзя было разглядеть, но в его фигуре отчетливо проступала болезнь.

– Вставай, Матка. Батька сказал – к другу едем, – обратился человек в папахе.

Отряд из двух дюжин всадников скакал в ночной, наполненной ливнем, темноте. Он ехал в арьергарде и не знал, есть ли там впереди Батька, и к какому другу они едут. Спустя два часа они достигли подножья знакомого холма. В числе десяти человек Анархо-Мать остался держать лошадей у склона. Остальные поднялись на холм Друг и спустились только к рассвету…

В конце осени 1920 года они пошли с Красной Армией брать Перекоп. Он штурмовал Турецкий вал, а в это время по гнилому озеру Сиваш, по пояс в воде, шли солдаты, и соли вокруг них было так много, сколько не съели бы они и за всю свою жизнь. Десять тысяч жизней как раз и закончились в озере Сиваш тем ноябрем…

Перекоп пал. Но больше Анархо-Мать к Махно не вернулся. Говоря официальным языком, он влился в ряды Красной Армии и стал комиссаром. Ему всегда нравились кожаные куртки с алыми бантами. Он предал своих бывших соратников без раздумий. Той ночью они не пустили его на холм, и он отомстил им за это изуверски, когда вместе с большевиками физически уничтожал весь махновский штаб в Симферополе…

А может быть, на самом деле, его внутренняя сила почувствовала другую Силу? Силу, которой следовало подчиниться. Дикие звери в этом вопросе никогда не ошибаются…

Имя Анархо-Мать теперь ему было не к лицу.

– Архимед, – сказал, листая календарь, старпомначопе-родштабфронт, – Великий пролетарский ученый, замученный римскими империалистами.

Так он стал Архимедом. А фамилию выбрал себе Комиссаров. Архимед Комиссаров – совсем неплохо для красного командира…

Они гнали брошенные бароном Врангелем отряды будущих парижских таксистов. Крымские города сдавались без боя. Всех, кто не успел на французские пароходы с билетом до Константинополя в один конец, ждала либо пуля, либо веревка. Козлик умел считать только до десяти…

17 ноября пала Ялта. Среди тех, кто так никогда и не увидел ни Эйфелевой башни, ни храма Святой Софии, был вдовый фельдшер, обрусевший немец Александр Францевич Герлитц. Больше всего на свете он боялся вида крови. Почему он не попал на французский пароход? Больше всего на свете после крови, он боялся толпы…

Архимед Комиссаров увидел его в бедной маленькой нетопленой комнате на окраине Олеандры. К фельдшеру, будто к Меньшикову в Березове, кутаясь в тулупы, жались три его дочери. Старшей, Марии Александровне Герлитц, едва ли Ворошилова – самого известного слесаря в истории цивилизации, если, конечно, не считать братьев Супер-Марио…

Он был с ним под Уманью, когда, прорвав кольцо окружения, они гнали офицеров Деникина, рубя им головы и пуская кишки в конском галопе…

Он был с ним, когда Батька выстрелом из нагана сделал лоботомию атаману Григорьеву…

Он был с ним, когда во второй раз брали Екатеринослав, и Черный Флаг несся через взятый город на фоне горящих октябрьских листьев…

Он был с ним в ту ночь в усадьбе Джушевских…

За долгие месяцы бесконечных боев, слава Анархо-Матери выросла и окрепла. Его отважная жестокость и жестокая отвага звенели стальным лязгом и в Гуляиполе, и в Крыму, и в Харькове. Он протыкал штыками чекистов, вздирал на телеграфных столбах петлюровских полковников и четвертовал белогвардейских аристократов. Иногда, на привалах, он спрашивал у идейных анархистов об Анхра-Майнью, и кто-то ему шепнул жаркое, неизвестное слово: «аватара»…

А сейчас, сейчас великая Повстанческая Армия Махно гибла от тифа, а он лежал на влажном дощатом полу старой разграбленной усадьбы рядом со статуей опирающегося на меч средневекового рыцаря и даже не кашлял. Он задремал и ему пригрезился черный негр в белой форме матроса, удерживающий в руке бечевку с воздушным змеем. Негр стоял на корме парохода и улыбался, улыбался и одновременно пел какую-то грустную песню на непонятном языке…

Анархо-Матъ ткнули в бок нагайкой и он проснулся. Мокрая папаха, склонившегося над ним бойца, пахла холодным дождем и дымом костра. Лица нельзя было разглядеть, но в его фигуре отчетливо проступала болезнь.

– Вставай, Матка. Батька сказал – к другу едем, – обратился человек в папахе.

Отряд из двух дюжин всадников скакал в ночной, наполненной ливнем, темноте. Он ехал в арьергарде и не знал, есть ли там впереди Батька, и к какому другу они едут. Спустя два часа они достигли подножья знакомого холма. В числе десяти человек Анархо-Мать остался держать лошадей у склона. Остальные поднялись на холм Друг и спустились только к рассвету…

В конце осени 1920 года они пошли с Красной Армией брать Перекоп. Он штурмовал Турецкий вал, а в это время по гнилому озеру Сиваш, по пояс в воде, шли солдаты, и соли вокруг них было так много, сколько не съели бы они и за всю свою жизнь. Десять тысяч жизней как раз и закончились в озере Сиваш тем ноябрем…

Перекоп пал. Но больше Анархо-Мать к Махно не вернулся. Говоря официальным языком, он влился в ряды Красной Армии и стал комиссаром. Ему всегда нравились кожаные куртки с алыми бантами. Он предал своих бывших соратников без раздумий. Той ночью они не пустили его на холм, и он отомстил им за это изуверски, когда вместе с большевиками физически уничтожал весь махновский штаб в Симферополе…

А может быть, на самом деле, его внутренняя сила почувствовала другую Силу? Силу, которой следовало подчиниться. Дикие звери в этом вопросе никогда не ошибаются…

Имя Анархо-Мать теперь ему было не к лицу.

– Архимед, – сказал, листая календарь, старпомначопе-родштабфронт, – Великий пролетарский ученый, замученный римскими империалистами.

Так он стал Архимедом. А фамилию выбрал себе Комиссаров. Архимед Комиссаров – совсем неплохо для красного командира…

Они гнали брошенные бароном Врангелем отряды будущих парижских таксистов. Крымские города сдавались без боя. Всех, кто не успел на французские пароходы с билетом до Константинополя в один конец, ждала либо пуля, либо веревка. Козлик умел считать только до десяти…

17 ноября пала Ялта. Среди тех, кто так никогда и не увидел ни Эйфелевой башни, ни храма Святой Софии, был вдовый фельдшер, обрусевший немец Александр Францевич Герлитц. Больше всего на свете он боялся вида крови. Почему он не попал на французский пароход? Больше всего на свете после крови, он боялся толпы…

Архимед Комиссаров увидел его в бедной маленькой нетопленой комнате на окраине Олеандры. К фельдшеру, будто к Меньшикову в Березове, кутаясь в тулупы, жались три его дочери. Старшей, Марии Александровне Герлитц, едва ли исполнилось шестнадцать. Она смотрела на Архимеда отрешенно, так, как сегодня люди смотрят в вечерних новостях репортажи о землетрясении в Мексике или о наводнении в Китае. Той же ночью она сочеталась с ним революционным браком. Она спасла жизнь своему отцу и своим сестрам…

Фельдшер Герлитц при НЭПе открыл ветеринарный кабинет в Юзовке, где лечил собак от бешенства и чумки. Он тихо и мирно скончался там же, в тот год, когда Юзовку переименовали в Сталино, так и не узнав цены, которой стоили его фобии. Судьбы же двух его других дочерей без остатка исчезли в казахских степях…

Мария Александровна закончила немецкую гимназию, играла на пианино и любила «Разбойников» Шиллера. Самым ярким впечатлением ее жизни так навсегда и осталось празднование в Одессе трехсотлетия Дома Романовых, немцев с незначительной дозой русской крови. Анхра-Майнью нашел то, что искал – Зло всегда нуждается в Добре. Их совместная супружеская жизнь, непрекращающееся насилие, напоминала знаменитый барельеф во дворце Дария Великого в Персеполе. Бог Света Ахурамазда сражается с богом Мрака – чудовищем Анхра-Майнью. Одной рукой Ахурамазда держит чудовище за рог, а другой за эрегированный член. Свет и Мрак, Добро и Зло будут сражаться на барельефе вечно. Потому что, если кто-то возьмет верх – мироздание рухнет…

Семья Комиссаровых передвигалась по гарнизонам. Разумеется, Архимед больше не протыкал штыками чекистов. Хотя бы потому, что и сам стал чекистом, и на его шинели крепкой ниткой были пришиты ромбы НКВД. Траектория их перемещений, стоит только ззглянуть на карту, походила на полеты пчелы вокруг родного улья. Два раза Мария Александровна беременела, и два раза случался выкидыш…

В конце двадцатых годов началась Коллективизация. Архимед Комиссаров по селам и весям убедительно и доходчиво пропагандировал вступление в колхоз. От него не могло укрыться ни одно пшеничное зерно. Того, кто сам голодал, трудно было обхитрить мякиной. Однажды, в одном кулаке, ползающем на коленях в своих собственных экскрементах, он узнал одного из тех бесчисленных хуторян, на которых он гнул спину еще ребенком. Этого кулака он повесил на мельнице, в очередной раз состряпав блюдо, которое, как известно, лучше употреблять в пищу остывшим…

В двадцать восьмом году в поселке Червоный Гай у него родилась дочь Энгельсина, а спустя два года, в Желтых Водах – сын Вилен. В июле тридцать четвертого, в тот месяц, когда в парижской клинике Тенон, Махно добил туберкулез – единственный враг, имевший силу над ним, пчела наконец вернулась в улей…

НКВД располагалось в здании бывшей синагоги, на том месте, где сегодня стоит ночной клуб «Анаконда». За последнее десятилетие, ромбиков на шинели Архимеда Комиссарова стало больше. Он был «плохим» следователем, а не «хорошим». По ночам в его кабинет вводили людей. Очень часто люди были в пижамах. Потом, все чаще, люди стали появляться в мятых, наскоро одетых костюмах, с дорожными чемоданчиками в руках. Можно было подумать, что к нему они заглянули случайно, для того, чтоб проститься перед срочной командировкой…

У него был свой, странный метод дознания, больше характерный для мизансцены вестерна, чем для НКВД. В сумерках, с конвоем, он вывозил арестованных на холм Друг. Там арестованным давали лопаты и заставляли копать глубокие ямы. Арестованные копали усердно, будто добросовестный труд мог даровать им прощение. Перед рассветом, Архимед выстраивал землекопов на краю самой глубокой ямы и приказывал конвою целиться в них. Но выстрелов не было. Арестантов отвозили обратно в подвалы бывшей синагоги…

Перед войной, в сороковом году, он командовал частью, которая в составе советских войск оккупировала Бессарабию. Часть расквартировалась на границе с Румынией. К этому времени относятся первые отчетливые детские воспоминания Вилена Комиссарова. Он помнил деревушку на берегу узкой реки с домами, в чьих глиняных стенах остались оспины шрапнели. Помнил далекие выстрелы со стороны границы, которые иногда будили его по утрам. Помнил комнату, где спали родители – там висели ковер и винтовка – тот же ковер и та же винтовка, что и сейчас висят над его кроватью. Помнил, что в деревушке вина было больше, чем воды, и когда он просил пить – ему давали вино. Как-то раз, он выпил вина слишком много, и его тошнило весь день. С тех пор он в рот не брал спиртного. Его отец, напротив, пил много и постоянно, никогда не пьянея. Действие этилового спирта на Архимеда Комиссарова проявлялось разве что в редких и сдержанных приступах отцовского внимания. В той бессарабской деревушке, он учил Вилена делать воздушных змеев. И когда дул южный ветер, они их запускали. Это было, пожалуй, единственное за всю жизнь скромное доказательство отцовской привязанности к сыну…

21 июля 1941 года им объявили, что на следующие сутки начинаются общевойсковые маневры, которые могут затянуться. Сестра Вилена – Энгельсина, которой было тринадцать, все прекрасно поняла и собрала вещи, вплоть до последней ложки. Они вместе с матерью, чей взгляд стал отрешенным, погрузились на поезд и отправились куда-то на восток. Как оказалось – в Узбекистан…

В Узбекистане они жили в поселке недалеко от Ташкента. За поселком узкими параллельными полосами тянулась степь, отроги гор и небо. Все это напоминало изношенный среднеазиатский халат, чересчур долго находившийся на солнце. Мать работала медсестрой в госпитале, а сестра в городе, на заводе. В сорок втором она погибла, когда рухнул потолок цеха. Завалы разобрали быстро – под обломками находилось много готовых снарядов. Смерть сестры Вилен воспринял спокойно, чему поспособствовал малый возраст и война. Он продавал на вокзале огурцы, там же грузил эшелоны боеприпасами. Его детской забавой в эвакуации стало уничтожение змей. Не воздушных, а обыкновенных – тех, что ползают по земле. Змеи были фашистами…

Архимед Комиссаров командовал штрафбатальоном. Он гнал пехоту вперед на разминирование, и солдаты гибли, разрываясь на куски, как виртуальные, бессловесные существа в игре «Counter-Strike» вселенского масштаба. В один из дней, девятого декабря он положил роту, чтоб отбить у немцев населенный пункт в три избы с черными и гнилыми, как от кариеса, бревнами; отбить, чтобы отступить на следующее утро с еще большими потерями. Он всегда был нетерпим к дезертирам и уклонявшимся от приказа, испытывая во время военно-полевых судов состояние, сравнимое разве лишь с тем, что чувствует старый развратник, покупающий несовершеннолетнюю проститутку…

Но он не прятался в тени чужих простреленных спин, нет. Он выходил из окружения, из Шумейковской рощи под Киевом, рощи, населенной мертвецами, мертвецами, из рук которых невозможно было вырвать оружие. Он был на передовой в Сталинградских окопах, где средняя продолжительность жизни не превышала и двух часов. Он лично положил восемь немцев на Правом берегу, в устье Припяти, клыками вгрызаясь вместе с солдатами в плацдарм, площадью с теннисный корт. И если все то, что рассказывал старик, было правдой, то у меня есть только одно объяснение тому, почему Комиссаров не стал Героем Советского Союза. За всю войну у него не было ни одного ранения, ни одной нашивки: ни красной, ни желтой. Он не боялся смерти, он и был смертью. Он был Архимедом драки. Он был Анхра-Майнью, мать его цыганку!..

Он закончил войну в Потсдаме и вернулся домой с трофеями. Трофеи удивляли богатством и полной несовместимостью с его натурой. Из Германии Архимед Комиссаров привез целую библиотеку первых изданий на немецком, где имелся оригинальный экземпляр «Капитала» 1867 года. Привез пасторальное полотно XVII века, кисти какого-то неизвестного эпигона Адама Эльсхеймера, с лужайкой, козлоногим Паном, пастухами и пастушками. Привез пианино, сорокадевятиклавишного монстра по прозвищу «RosenKranz». А еще, себе на потеху, привез из Потсдама щенка немецкой овчарки. Щенок должен был родиться для Гестапо, но родился для него…

Черчилль уже успел выступить в Фултоне, и воинская часть на холме Друг быстро возводилась. Еще в сорок четвертом на холме построили лагерь для пленных фашистов. Они добывали глину и восстанавливали разрушенный войной город. Изгороди колючей проволоки ограждали унылые ряды их бараков. Комиссаров был комендантом лагеря и возглавлял часть – теперь на его плечах телячьими языками лежали полковничьи погоны, не уступавшие по красоте погонам белогвардейцев, которых он вешал в Крыму…

В первый послевоенный год пленные построили Дом. Семья Комиссаровых занимала две квартиры на втором этаже. Кроме них, в Доме жило еще пятнадцать семей. Роскошь, которой окружил себя Архимед, и которая во все эпохи губила воинов, вызывала в его подчиненных еще больший страх и трепет. Однажды его денщик во время чистки испортил мундир Комиссарова и в тот же день сбежал из части. Денщик с наполовину обожженным изувеченным телом, и от того более не годный ни на что, кроме как на прислуживание начальству, видел смерть не раз. Он горел на Дуге под Прохоровкой, но предпочел дезертирство очной встрече со своим командиром Он три дня пил водку на городском базаре с такими же, как и он, калеками, оставившими свои органы тела под Москвой, на Кавказе, в Белоруссии или Чехословакии. Калеки были озлоблены и брошены страной, словно поломанные игрушки. Во время ареста, денщик безрезультатно пробовал перерезать себе горло тупым перочинным ножом Когда его отправили под Магадан, он казался не слишком расстроенным».

Мария Александровна всегда смутно представляла род занятий своего мужа, а теперь, когда, наконец, осела в том месте, где ей суждено было умереть, посвятила себя воспоминаниям. Ей перевалило за сорок, но она еще молодилась. Делала утреннюю гимнастику на балконе, смазывала лицо сливками, прикладывала дольки огурцов к векам. Она любила подолгу разглядывать пасторальную картину, висевшую в спальне. Часто раскрывала книги с черными готическими буквами и вела с ними нескончаемые беседы на немецком, будто книги были гимназическими подругами ее юности. За пианино, с именем второстепенного шекспировского покойника, она могла сутками наигрывать «Сон в летнюю ночь» Мендельсона. Пианино было расстроено и это служило неисчерпаемым источником ее меланхолии. Она не раз просила мужа найти настройщика, что в городе, где эсэсовцы вырезали большую часть еврейского населения, было делом нелегким…

– Я нашел настройщика. Фриц нам поможет, – сказал однажды Архимед Комиссаров.

Молодого немецкого военнопленного, ко всем его несчастьям и вправду звали Фриц. И фамилия у него была особенная. Фройндхюгель. Внешне он чем-то напомнил Комиссарову любимую его жертву – гимназиста-альбиноса в широком жупане. Может, поэтому он проявил несвойственную благосклонность, оставив немца прислуживать в Доме и, вероятно, тем самым, спас ему жизнь. Это была первая немецкая жизнь, которую сохранил Архимед…

Почти все время полковник Комиссаров проводил на холме Друг, требуя от пленных добывать глину и копать, копать, копать. Пленные умирали, как лабораторные дрозофилы. По ночам Архимед полюбил смотреть в клубном кинотеатре один и тот же фильм, доводя механика до исступления. Это была трофейная пленка, «Серенада солнечной долины». Почему-то, черно-белое кино напоминало ему о Таганроге. Он потихоньку сдавал, и его сила засыпала, пресыщенная спокойной мирной жизнью…

Фриц тем временем гулял с овчаркой по кличке Нестор, названной так, наверняка, не в честь летописца, обучил ее немецким командам. Играл вальсы Шуберта с Марией Александровной в четыре руки. Читал Новалиса вслух».

История закончилась внезапно. Анхра-Майнью понял все, когда было уже поздно: это было в конце сорок восьмого и Фриц Фройндхюгель уже месяц, как вернулся в фатерлянд. Разорвать, задушить, затоптать, задавить Фрица уже не представлялось возможным…

Вселенная Комиссарова рухнула. Свет померк. Ахурамазда утратил свою чистоту, а значит и Мрак – Анхра-Майнью, должен был погибнуть. Банк предъявил закладную…

В тот день, необычайно ясный для декабря, Архимед Комиссаров снял со стены винтовку и заперся в кабинете. Через минуту раздалось два выстрела. Первый предназначался овчарке. Второй – ему самому, сделавшему с собой то, на что способны люди, и не способны дикие звери…

Он прожил еще сутки. Его жена в третий раз в жизни приобрела отрешенный вид. Теперь уже навсегда. Даже рожденная в марте следующего года дочь ничего не изменила. Марии Александровне Герлитц-Комиссаровой оставалось жить семнадцать лет…

Архимед был в сознании и звал к себе сына Вилена. Он рассказывал ему историю своей жизни. Никогда он не говорил так много. Его история пряталась под землей его слов. Слова стариковского пересказа исказили воспоминания отца морщинами. Как оказалось, лишь для того, чтобы эта история была, в конце концов, окончательно погребена под снегом моей повести…

А еще, человек, который был Никем, был Анхра-Майнью, был Анархо-Матью, был Архимедом, сказал, что он искал большую часть своей жизни на холме Друг. Искал он, разумеется, не останки расстрелянных вместе с ним дезертиров, и не следы мифической цивилизации брахманов, способной объяснить ему его судьбу. Он искал золото…

Всего-навсего золото. Он был уверен: в ту ночь, Махно зарыл на холме Друг половину армейской кассы. И кто знает, прав ли был Комиссаров в своих поисках, и нашлось ли впоследствии это золото на холме. Существовало ли оно?…

Перед тем как умереть, отец просил сына никогда не прощать мать, а потом проклял весь этот, возведенный немцами, Дом Страшные проклятия его были слышны даже во дворе. И испуганные голуби кружили над Домом, словно Люфтваффе…

Его, как героя, похоронили на территории части. Его странная неодолимая сила вернулась туда, откуда появилась. И те, кто так боялся его при жизни, сделали все, чтоб навсегда забыть его имена. Забыть так, как это происходит с тайными именами злых духов в древних и примитивных религиях…

Что стало с единоутробной сестрой старика? Alles ist todt, und wir sind todt. Для старика, она и не рождалась вовсе. Мать он не простил никогда…

То, что последовало после сорок восьмого года, известно. Старик работал, старел, существовал в одиночестве. После выхода на пенсию, вспомнил Бессарабию и воздушных змеев. Тоска ли по детству, память ли об отце, усталость ли от жизни, стали причиной его странного увлечения, я не знаю…

В Доме сегодня не осталось никого из тех, кто мог слышать проклятья его отца. В Доме сохранился лишь смутный, таинственный и зловредный призрак, призрак, сотканный из детских страшилок на ночь и предрассветных кошмаров. И старик уверен, что смерть и болезни, не покидающие Дом, ложатся на каждого, кто обитает в этих стенах. На каждого, кроме него. У всех на этом свете своя религия…

Последними словами старика были:

…во всем виноваты немцы…

Он сам был немцем наполовину.

IV. Вода

Когда старик замолкает, а мои мозги тлеют от всего этого авессалома, я покидаю его квартиру через дверь. Перелезать с балкона на балкон – опасно. Уже рассвело и меня могут заприметить случайные прохожие.

У себя я набираю полную ванну теплой воды. Раздеваюсь и погружаюсь в нее. Сила Архимеда выталкивает жидкость на покрытый кафелем пол.

Я вспоминаю, как когда-то в газете прочел об одном опыте над обезьянами. Пять голодных обезьян сидят в закрытой комнате. К потолку подвешен банан. На полу лежит ящик. Наконец, одна из обезьян берет ящик и лезет за бананом. Тут же всех обезьян поливают ледяной водой из пожарного брандспойта. Отважная обезьяна оставляет свои попытки. Потом одну из обезьян меняют на новую. Новая обезьяна, проголодавшись, берет ящик и лезет за бананом. Остальные пытаются ее удержать – безрезультатно. Итог – всеобщая помывка ледяной струей из брандспойта. Затем еще один обмен. Обезьяну из первой пятерки вновь меняют на новичка. Обезьяна-новичок, не сложно догадаться, через некоторое время лезет за бананом. Разумеется, вызывает всеобщее негодование. Больше всех усердствует обезьяна, полезшая за бананом в предыдущий раз. Обезьяны не позволяют достать банан, и брандспойт не нужен… И так их меняют до тех пор, пока в закрытой комнате не остается обезьян, которых поливали из брандспойта. Тем не менее, ни одна из обезьян даже не пытается сорвать банан!

Даже если я волью в глотку каждой из своих старух-соседок по галлону археологического зелья, они не скажут ничего, потому, что им нечего сказать. Сказать что-то могут лишь чуждые Дому люди. Ф. не отвечает на мои e-mail-ы, но остается пожилой немец Фриц и… Да! Я вспомнил, есть еще один человек…

Есть еще один!

Время кричать «эврика» и бегать голым по улицам Сиракуз пока еще не пришло. У меня еще все только впереди.

V. Красота

1.

Был еще один человек, который мог рассказать кое-что. И я знал, где этого человека искать. Почти знал…

...Когда старый «Икарус», покрытый белой, похожей на цемент, пылью, остановился на станции «Червоний Гай», к моему удивлению, из него вышло большинство пассажиров. Впрочем, мое недоумение длилось недолго. Как только на прощанье венгерский автобус выпустил из выхлопной трубы грязные чернила дыма и исчез на дороге по направлению к Черкассам, я смог отчетливо рассмотреть синий, с желтыми буквами транспарант, прикрепленный над кассами. «Вас вітае щорічний фестиваль української пісні» – гласила надпись на нем, и я понял, что попал на праздник.

С флагштоков в мертвом вечернем воздухе бездвижно свисали национальные стяги. Неподалеку с сувенирного лотка бойко расходились их уменьшенные бумажные копии. Там же продавались плетеные корзины, полотенца с красными вышитыми петухами и вырезанные из груши утиные манки.

Орава приезжих вокруг, в выходной нарядной одежде, щебетала, шумела и щелкала тыквенными семечками. Чей-то преждевременно хмельной голос затянул было «Червону Руту», но мелодию никто не поддержал, и первые же ее ноты без следа растворились во всеобщем веселом гаме.

Я зашел в продуктовый магазинчик, примыкавший к кассам. Пухлая молодая продавщица за его прилавком в вышитой сорочке, с разноцветными лентами в косах почему-то напомнила куклу с капота свадебного кортежа.

– Будьте добры, поллитровую бутылку минеральной.

– Якої?

– Вашойи, мисцевойи, – я решил, что лучше будет перейти на украинский язык: черт с ним, с акцентом.

– Ось тримайте, – продавщица протянула мне пластиковую емкость, а я отдал ей деньги. – Теж на фестиваль?

– Так, – неуверенно подтвердил я.

– В перший раз у нас? – улыбнулась продавщица-кукла.

– В перший, – кивнул я.

– Полюбляєте народну пісню? – без тени иронии, но все так же улыбаясь, спросила она.

– Безмежно. Життя без ней не уявляю.

– Вам неодмінно сподобається. Няш фестиваль – найкращий в області. В нас сьогодні на стадіоні будуть виступати заслужені артисти – дует «Лелеки надії».

– Я у захвати. Нарешти здийснятъся мои мрийи, – я уже и не знал как отделаться от ее докучливого гостеприимства.

Вновь выйдя на станцию, я внимательно разглядел бутылку минералки. На ее этикетке была изображена пастушья свирель на фоне водопада. Тут же значился и адрес фирмы-производителя: пос. Червоний Гай, ул. Степная, 47. Я посмотрел на табличку, прикрепленную к станции: СтепнаяД. Заблудиться было невозможно.

На сувенирном лотке я приобрел буклет, посвященный фестивалю и, затесавшись в толпу приезжих, неторопливо зашагал вместе со всеми по широкой улице. С двух сторон дороги, из-за оград, неутомимым crescendo лаяли собаки. Обремененные плодами, деревья раскачивали в такт своими тяжелыми ветками. Откуда-то все громче нарастали звуки плясовой музыки.

Возле здания сельсовета, с традиционными голубыми елями и памятником Ленину, людской поток, ведомый звуком, свернул направо в сторону стадиона. Я же двинулся дальше, миновав телеграф и отделение «Сбербанка».

Я подошел к высокому трехметровому забору, украшенному терновым венком колючей проволоки. Под забором сел, откупорил бутылку минералки и принялся изучать буклет. Одна страница буклета посвящалась истории. Я узнал, что первыми на этом месте поселились казаки в XVI веке. Чуть позже здесь построили собор в стиле украинского барокко. До начала XX века он считался крупнейшим в уезде. В 50-е, при Хрущеве собор взорвали. Во время Первой мировой и Гражданской в этих местах проходили кровопролитные бои. В Коллективизацию вспыхнуло восстание, жестоко подавленное НКВД. В Великую Отечественную фашисты сожгли пять домов за то, что партизаны взорвали водокачку…

Настоящее поселка буклет восхвалял в радужных красках: две школы, краеведческий музей, дворец культуры, стадион, техникум мелиорации. Особенно превозносились успехи пищевого концерна «Червоний Гай»: столько-то тонн, столько-то литров, передовое хозяйство, огромнейшие перспективы.

Я допил отдававшую содой воду, поднялся и двинулся дальше вдоль забора на затекших ногах. Мне понадобилось пройти еще метров сто, прежде чем удалось достичь распахнутых ворот, по-военному выкрашенных зеленой краской. Поверх зелени, белилами, довольно неумело была намалевана свирель, уже знакомая мне по этикетке допитой минеральной.

Из ворот один за другим выехали три пикапа, тоже зеленых и тоже с изображением свирели. Пользуясь тем, что машины заслонили пропускной пункт, я проскользнул на территорию. Двор фирмы оказался еще больше, чем я ожидал. В две стороны расходились склады, оборудованные подъемниками. За ними виднелся массивный корпус пищевой фабрики. Повсюду сновали многочисленные грузчики. Не вынимая изо рта папирос и переговариваясь по ходу с водителями пикапов, они несли перед собой сколоченные из досок ящики.

Во дворе стоял сочный запах перезрелых помидоров и дешевого табака. Гуляли сонные собаки. Их фиолетовые тени зевали.

Я чуть не споткнулся о лежащую картонную коробку, поднял ее и, чтоб не сильно выделяться, понес перед собой в сторону фабрики. Неподалеку я заприметил здание конторы: рядом с нею припарковался полноприводный японский внедорожник: блестящий и изумрудный, как майский жук.

Рядом с дверью конторы понуро прогуливался охранник, огромный, как самосвал. Несмотря на жару, необыкновенную для вечера, он не решался снять с себя двубортный пиджак. Его красное от духоты лицо обильно вырабатывало пот. К коротко стриженому черепу аккуратно лепились мятые борцовские ушки.

– Ти куди? – преградил он мне дорогу.

– Кур'єрська служба доставки. Важливи ф'ючерсни контракты з Харкива, – я кивнул на коробку.

– Давай сюди, я передам.

– Ни, нэ можу. Тильки особисто в руки, пид пидпыс.

– Погодь. Стій тут.

Озадаченный фьючерсными контрактами, охранник исчез в конторе. Его не было около трех минут: он куда-то звонил и о чем-то справлялся.

– Проходь, – сказал он мне, появившись.

Коридор конторы был плохо освещен. Вдоль стен висели стенды с диаграммами. Где-то гудела копировальная машина. Не без труда я нашел кабинет приемной. Без стука вошел. Мне наперерез выскочила маленькая щуплая секретарша с обесцвеченными волосами – на вид не больше семнадцати. За ее спиной грелся старый компьютер. Ощетинившись, на подоконнике выстроились кактусы в торфяных горшках. Вращающийся пропеллер вентилятора надувал паруса занавесок.

– Ви, напевно, з документами, – восторженно спросила секретарша.

– Ни, нэ зовсим. Я шукаю Василису.

– Василісу?… Василіну Михайлівну? – голос ее стал настороженным.

– Так. Мэни потрибна йийи адреса чи тэлэфон.

– Але вона тут, в офісі.

– Чудової – обрадовался я, – Можу я з нэю поговорити?

– Ні. Нажаль, це не можливо, – испуганно покачала головой секретарша.

Тогда я взял с ее стола лист бумаги и наскоро набросал записку. Даже несколько строк мне дались с трудом – компьютерная клавиатура начисто отучила меня от чистописания. Почерк получился корявым, как кардиограмма. Записку я сложил вдвое и вручил девушке.

– Пэрэдайтэ йий цэ.

– Ні. Не можу.

– Як вас звати?

– Настя, ой, тобто Наташа.

– Наташеньку, сонэчко, пэрэдай Василисе Михайловне записку. Запэвняю тэбэ – так будэ кращэ.

Посомневавшись немного, секретарша все же взяла записку и робко растворила толстую, оббитую дубом, дверь начальственного кабинета. Дверь была хорошо звукоизолирована, и что происходило за ней, я слышать не мог. Чтоб скоротать время, я принялся рассматривать стоящую в углу кадку с пальмой, пытаясь определить: настоящая пальма или искусственная. Заглянул в монитор компьютера. На его экране застыл недоигранный пасьянс…

Наконец дубовая дверь распахнулась. Из нее, ссутулившись, вышла секретарша. Ее косметика потекла, оставив на щеке избыток китайской туши. Она посмотрела на меня, всхлипнула и опять прослезилась.

– Що сталося?

– Василіна Михайлівна викликала охорону. Вона вас не прийме.

Плечи девушки вздрагивали. Она то и дело шмыгала носом, издавая звук газового баллончика. Расспрашивать ее дальше я не решался. К тому же в приемной тут же появился знакомый охранник с мятыми ушами. Лицо у него стало бледным.

– Виходь, – сказал он. – Тобі заборонено тут знаходитись.

Он вывел меня из конторы и проводил до самых ворот. Тем же путем: мимо собак, грузчиков, пикапов. Я чувствовал, что ему очень хочется меня ударить. Но он сдерживался. Сдерживался из последних сил, как натасканный кинологом ротвейлер…

Когда ворота закрылись, я остался стоять на пустой улице, растерянно обдумывая сложившуюся ситуацию. Чего я хотел добиться в этом Червоном Гае, что узнать, на что надеялся? Что такого особенного могла рассказать о Доме Василиса? Мигрени? Смещение менструальных циклов? Поездка сюда теперь мне казалась сплошной глупостью. Василису я видел только один раз в жизни, когда присутствовал на их бракосочетании с Ф. Она могла меня не помнить. Или, что вероятней, вспомнила, но не захотела разговаривать.

Я уселся на обочину, сорвал стебель и принялся его жевать. Рядом с забором соседнего дома увидел козу – она тоже жевала траву. Ее розовое вымя свешивалось к земле, как переполненный водой презерватив.

Я понял, что делать мне в Червоном Гае больше нечего, поднялся и побрел по Степной улице обратно к станции. К моему возвращению, там уже не находилось ни единого приезжего, лоток с сувенирами исчез, и даже магазин с разговорчивой продавщицей оказался закрытым. Только в кассе покинутая всеми сидела женщина-билетер. Она злилась из-за того, что все ушли на праздник, а ее оставили работать. Не скрывая своего раздражения, она сообщила мне, что автобус в город будет только в десять.

Торчать на станции целых три часа совсем не хотелось. Не оставалось ничего иного, как пойти на фестиваль. Других развлечений в этом забытом Богом и Интернетом поселке не было.

2.

На стадионе «Колос» имелась только одна трибуна, и она была заполнена. Люди на ней сидели вплотную, как сигареты в пачке, занимали все проходы, с десяток мальчишек залезло на крышу раздевалки. Вокруг поля, там, где выстроились долгие ряды покрытых скатертью столов, народу было ничуть не меньше.

За столами народ активно продавал и покупал высококалорийную снедь, теплое пиво и водку на разлив. Кое-где уже танцевали – на сцене, установленной прямо над футбольным газоном, проходил конкурс молодых исполнителей. Из огромных колонок грохотала децибельная музыка.

К моменту моего прихода, шоу было в разгаре. На подмостках выступал молодой паренек в черном костюме с блестками. Он пел лирическую песню о том, что зарос родной колодец у родительского дома, и птицы оттуда улетели. Для усиления эстетического воздействия на публику за его спиной трудился кордебалет. Три девушки, разодетые по прошлогодней моде, убедительно демонстрировали зрителям пластические позы, а затем удалились под бурные овации.

На сцене тут же появился хор с песней об урожае. В руках у выступавших были снопы колосьев. Солист размахивал серпом.

Рядом со мной остановилась пара сельских барышень.

– Как дела, девчонки? – спросил я у них.

Барышни захихикали и, не пожелав идти со мной на контакт, скрылись в толпе. Мне все стало ясно: я заглянул на чужой праздник и оставался здесь лишним. Под вой капеллы бандуристов я отправился прочь со стадиона Думаю, что в следующий раз на стадион «Колос» меня не затащит даже пиночетовская хунта.

3.

В маленькой комнате, отведенной на станции под зал ожидания, было темно. Из единственного, настежь открытого окна еле слышно доносился музыкальный хрип стадиона. Я сидел на подоконнике, курил, выпуская дым кольцами, водил в пространстве рукой: смотрел, как огонь сигареты, будто комета, оставляет за собой нарядный тлеющий хвост в густом сиреневом сумраке. До прибытия автобуса оставалось всего лишь четверть часа.

Тут кто-то дотронулся до моей спины. Кто-то живой и холодный. Я обернулся и вздрогнул. На улице под окном стоял карлик. Горб заменял ему шею. На плоском круглом лице носа не было – только две дыры ноздрей возвышались над кривым ртом. Одет он был в грязные штаны и рваную телогрейку. Рваную настолько, что становилось ясно – больше под телогрейкой ничего нет.

– Фу, дурак, испугал, – сказал я и протянул карлику двадцать пять копеек.

Карлик посмотрел своими рыбьими глазами сначала на монету, потом опять на меня и отрицательно закачал головой (для этого ему пришлось поработать туловищем).

– Неаа, – выдавил он из себя, – Хазяаайкаа...

– Какая хозяйка?

– Заавьоотт.

– Ничего не понял.

– Вассилисссаа заавьотт.

– Василиса – твоя хозяйка и она меня зовет? – догадался я.

– Даааа! – обрадовался мой собеседник. – Пшшлии заа мнооай.

Я мигом перемахнул через подоконник. Карлик взял меня за запястье и молча потянул за собой. Как маленького он перевел меня через шоссе, и мы пошли с ним по проселку вдоль кривых оград и древних, по ставни ушедших в землю хижин.

Солнце уже почти село, и синие вышки тополей оставляли на пыльной дороге многометровые тени. Пятна мрака постепенно вылезали из канав и зарослей бурьяна, становились все больше, питаясь светом. Праздничный гул стадиона уже не доносился. Мой спутник продолжал молчать. С таким можно пойти в разведку – не сдаст, подумал я, а потом вспомнил об автобусе, который уже наверняка уехал в город.

Мы прошли рощу диких оливок и спустились к покрытому ряской пруду. Дальше путь пролегал по узкой илистой тропинке, извивавшейся в зарослях камыша Когда камыш закончился, мы стали карабкаться вверх по крутому пригорку. Над пригорком диадемой возвышался особняк из красного кирпича В лучах заходящего солнца его крыша сверкала ослепительной и лоснящейся медью.

Карлик поднес палец ко рту:

– Тесс. Шааагг вв шааагг, – сказал он.

Как грабители, мы подкрались вплотную к увитой виноградом кованой решетке. Остановились только у черной малоприметной калитки, ведущей в задний двор особняка. Карлик снял висящую у него на груди тяжелую связку ключей и провернул амбарный замок. Калитка скрипнула, и тотчас же с террасы, ухнув, свалилась вниз какая-то жирная перепуганная птица. По-моему, это был павлин. Во всяком случае, насколько я знаю, у куриц таких хвостов не бывает.

Карлик дернул меня за руку: нужно было поторапливаться. Мы спустились вниз по ступенькам и оказались в гараже. Там стоял уже знакомый японский внедорожник. Мой проводник ловко провел меня через гараж к маленькой дверце и отворил ее. Опять начались ступеньки, но теперь нам пришлось подниматься. В темноте ничего не было видно. Опираясь на сырые стены, мы продолжали восхождение.

Когда ступеньки оборвались, за спинами раздался хлопок, и мигом вспыхнуло электричество. Глазам стало больно, и я зажмурился. Когда зрение вернулось, я увидел, что стою в большой комнате, завешанной коврами и чучелами животных. От чучел шел резкий химический запах. В плохо проветренном помещении скопился тяжелый до головокружения воздух. Посреди комнаты, точно под огромной хрустальной люстрой, одетая в шелковый халат, стояла Василиса и гладила карлика по голове.

– Гаврюша, радость моя, справился. Привел человека. Хороший Гаврюша… Ну, давай, беги к себе, переоденься и накрывай на стол. Василиса разговаривала с карликом нежно, как с ребенком.

– А ты совсем не повзрослел, – обратилась она ко мне, когда Гаврюша скрылся.

– А ты стала еще красивее, – сказал я, и это была правда.

– Ладно, хорош врать.

– Я не вру.

– Да нет, врать ты мастер. У нас на фирме жуткий скандал. У нас режимное предприятие, а тут ты с коробкой. И как тебя пропустили? Мне из-за тебя пришлось уволить охранника и секретаршу. А девку жаль, хоть и дура… Только не пойму, как ты узнал про фьючерсные контракты?

– Никак не узнал, сказал, что в голову пришло. Вот и все. Ты читала мою записку?

– Читала, – грустно улыбнулась она, – Так значит, теперь ты – жертва?

– Жертва, не жертва, этого я не знаю. Но вот, думаю, ты сможешь мне кое-что рассказать.

– Может, и смогу. Но для начала должна тебя предупредить, находясь здесь, ты очень рискуешь. Но еще есть время уйти.

– И чем же я рискую, позволь узнать?

Василиса вышла из круга света и отошла дальше к стене, туда, где располагался камин, заполненный холодными углями. Она распечатала лежащую на камине пачку, достала тонкую лучину дамской сигареты и закурила. Только сейчас я заметил стоящий на ломберном столике человеческий череп. Череп оказался пепельницей.

– Тебе повезло, что Хозяина нет в поселке. Если бы он узнал про твои выходки на фабрике, а потом узнал, что ты был здесь, то он тебя скормил бы свиньям, – сказала Василиса, – и не смейся. Я если и преувеличиваю, то совсем немного. Весь поселок принадлежит ему. Туземцы боятся его жутко и молятся на него, что папуасы на транзистор.

– Фестиваль – тоже за его счет?

– Конечно. Холопам тоже ведь иногда нужен праздник. Выплеск либидо, как по Фрейду… Ненавижу этот фестиваль.

– А ты жестокая.

Она опять усмехнулась и ничего не ответила. Вместо этого подошла к окну и выглянула во двор, через стекло.

– Вся прислуга отпущена на ночь на праздник. Придут пьяные только под утро. В доме только мы и Гаврюша. Но все равно опасно. Если вдруг кто заметит…, – тут Василиса повернулась ко мне и провела большим пальцем по горлу – предельно понятный жест.

– А где хозяин?

– Далеко. На семинаре по вопросам зерновых на Кипре.

– Вот уж не знал, что там зерновые выращивают… А как насчет Гаврюши?

– Гаврюша? Нет, ни за что. Можешь на него положиться. В подтверждение слов Василисы, возник и сам Гаврюша.

Рваное тряпье он сменил на красную лакейскую ливрею с золотыми галунами. Волосы напомадил. Через руку у него была элегантно перекинута белоснежная салфетка. Выглядел он теперь почти щеголем, и у меня вдруг возникло смутное ощущение чего-то знакомого.

– Я нигде не мог его видеть?

Мне не ответили.

– Кушшааать… поооаа… поааа…

– По-да-но, – ласково подсказала Василиса.

– Поооааадаааннно, – довольно повторил карлик.

– Вот умница… Иди, поешь с дороги, – сказала мне Василиса. – Заодно подумай, так ли тебе нужно знать лишнее.

Гостиная, в которую провел меня Гаврюша, по-европейски была соединена с кухней. Здесь, в отличие от комнаты, из которой я пришел, не было ничего странного: работал кондиционер, ритмично пульсировал оранжевый огонек на экране мини-кинотеатра, в углу расположился заваленный подушками диван, над ним в строгой раме висела гравюра Гойи – «Капричос». Сон разума рождает чудовищ.

Посредине гостиной стоял овальный стол, сервированный на одну персону. Разноглубокие тарелки, фужеры, стаканы и рюмки выстроились на нем, как ракеты на фантастическом космодроме.

Карлик угодливо пододвинул мне стул и, топая ножками, побежал на кухню. Вернулся оттуда с тарелкой густого, наваристого борща и со штофом водки на подносе, поставил все передо мной. Достал из кармана деревянную расписную ложку и торжественно вручил мне.

– Гаврюша, как ты оказался в этом доме? – спросил я. Карлик вновь, как и на пригорке перед особняком, поднес палец к губам:

– Глууххх и нееамм.

– Понятно все с тобой.

Откуда-то проворный карлик притащил похожий на менору серебряный подсвечник. Зажег парафин и зачем-то выключил электричество. Закончив меня обслуживать, он исчез, оставив на столе серебряный колокольчик.

Я был голоден, а от борща шел вкусный запах. Пренебрегая правилами этикета, с которыми, впрочем, я был знаком весьма шапочно, принялся с жадностью поглощать пищу пока на дне тарелки не осталось только вареное свиное ухо. Я взял трезубую рыбную вилку и поддел его. Под ним, на фарфоре, оказался рисунок свирели.

Отодвинув тарелку, я откинулся на спинку стула. Попытался проанализировать разговор с Василисой: пугает меня опасностями, недоговаривает, будто скрывает – подумай, мол, надо ли тебе знать лишнее и все такое. Прямо готический роман какой-то. Не Василиса, а Анна Радклиф. Не иначе тронулась со скуки в этом своем поселке: мания величия и параноидальный синдром.

Впрочем, пора было звать леприкона. Я позвонил в колокольчик. Из темноты, как будто он никуда и не уходил, возник карлик. Его лицо, освещенное свечами, стало похожим на Луну.

Гаврюша снял со стола подсвечник. Молча и спокойно, как на станции, взял меня за руку и повел обратно в комнату с коврами и чучелами. Там меня ждала Василиса Она опять курила. Гаврюша передал ей менору.

– Ну что, готов?

– А у меня есть выбор?

– Уже, по-моему, нет.

– Тогда готов.

– Идем.

Василиса открыла дверь, через которую мы с карликом попали сюда со двора, поманила за собой. Опять начался спуск.

– Куда мы?

– Ты ведь, кажется, узнать что-то приехал.

– Ну, да, типа того.

– Тогда молчи и не задавай вопросов.

Я думал, что мы окажемся в гараже, но лестница где-то неуловимо свернула, и теперь мы стояли в винном погребе. В нишах можно было разглядеть покрытые плесенью бутылки. Там они покоились, как гробы в склепе. Изысканные трупы предпочитают молодое вино.

– За мной, – скомандовала Василиса.

Мы остановились перед металлической дверью с кодовым замком.

– Ты в Ленинграде, в кунсткамере был? – Нет.

– Значит, можешь туда и не ездить.

Василиса заученным движением набрала пароль. Порядок цифр она и не думала скрывать: 20041889. Дверь бесшумно распахнулась. Каморка за нею осветилась мерцающим светом меноры.

Все стены занимали ореховые полки. На них расположились пузатые склянки.

– Бери подсвечник, – сказала Василиса, – И смотри, чтоб не стошнило.

Я поднес подсвечник к полкам. Банки были заполнены розоватой жидкостью. В них непринужденно, будто законсервированные огурцы или помидоры, плавали заспиртованные уродцы: щенки, сросшиеся головами; шестиногая овечка; какое-то скопление шерсти и клыков; раздвоенная гадюка; скелет чьей-то лапы с десятью фалангами. Хорошо подготовилась к зиме семейка Адамсов, ничего не скажешь.

– Ого! – только и вырвалось у меня.

– Хозяин просто помешан на уродствах. Настоящий компрачикос.

– И давно это с ним?

– Не знаю. Не отвлекайся. Теперь – главный гвоздь программы! – нарочито весело произнесла Василиса.

Она извлекла из кармана халата ключ и открыла стоящий на голом полу сейф. Я поднес свет. И сразу же отпрянул назад. В банке плавало Что-то. Что-то похожее то ли на дельфина, то ли на человека. Плавники, детские ручки, обезьянья голова.

– Это что? В смысле кто?

– Это, дорогой, как в сказке, – голос Василисы задрожал. – Родила царица в ночь не то сына, не то дочь, не мышонка, не лягушку, а неведому зверюшку…

– Так это… Это…

– Это наш с Ф. ребенок.

Я чуть не уронил подсвечник. Потом сел на пол, чтоб самому не упасть.

– Главный экспонат Его коллекции? – растерянно спросил я.

– Ошибаешься. Главный экспонат Его коллекции – это я.

Я посмотрел на Василису. Если и было что-то противоположное уродству, то это – она.

– Ты не понял, – поймала мой взгляд Василиса. – Со мной все в порядке, хвоста у меня нет. Хозяин ждет от меня совсем другого.

– Чего?

– Вот этого, – она кивнула в сторону склянок.

– Так ты чего, как инкубатор, что ли? – догадался я.

– Что-то вроде, – пожала плечами Василиса.

– Ну и как успехи?

– Пока никак.

– Как ты сюда попала?

– Я еще, когда беременная ходила, почувствовала, что с Домом что-то не так. Женщины всегда чувствуют лучше вашего, особенно беременные. Потом сходила на УЗИ. Узнала, думала – удавлюсь. Главврач, скотина, старый хрен с бородкой – точно такой, как их по телевизору показывают, подошел, сказал: есть человек, может помочь. Так я здесь и очутилась.

– Почему не уйдешь?

– А куда? Живу я здесь, как принцесса, челядь в ножки кланяется. А мои родные меня не примут. Я ведь тоже из села. Ты знал?

– Да, вроде… А как Ф.?

– Ф.? А что Ф.? Ты думаешь, он сам себе в Москве работу нашел? Это Хозяин постарался. У него многое схвачено.

Я стал тереть пальцами виски. Почему-то мне стало очень жарко. К горлу, действительно, подступила тошнота.

– Но как ты можешь мне, чужому человеку, это все говорить, показывать?

– Какой же ты чужой? Ты теперь свой, наш. Ты теперь как и я, как Ф., как вся его родня чертова, как эти старухи слепые-безногие. Ты теперь с Домом повязан. Что смотришь? Ты ведь получил, что хотел? Я-то знала, что ты появишься.

– Знала? Откуда?

– Люди одно время следили за Домом. Я, конечно, не объясняла им, что к чему. Говорила – мужа опасаюсь, как бы не вернулся, не натворил чего. Потом узнала, что ты там поселился, потом забегал, заметался – значит, скоро в гости ждать… Но что-то я смотрю, ты не очень расстроен.

– А чего мне расстраиваться, – засмеялся я, как идиот, – может, мне Дом на пользу пойдет? Стану, например, Спайдерменом, буду город защищать от преступности. В «Секретных материалах» покажут. Стивен Кинг книжку посвятит.

Василиса вдруг тоже очень громко и нервно засмеялась. Вместе с ней смеялись мы долго. Когда все кончилось, Василиса помогла мне подняться. Наклонилась к плечу и неожиданно разревелась.

– Ты не думай, я никому-никому, никогда-никогда это не говорила, не показывала, – всхлипывала она. – Ты не представляешь, как с этим жить… Я рада, что ты приехал… Ты думаешь, я сука?

– Нет, не думаю. Я тебя понимаю. Наш мир, этот огромный сраный мир вокруг нас, неизлечимо болен здоровьем. Поэтому уродство – это единственная красота. И мы с тобой красивы. И ты, и я. И твой ребенок.

И я погладил ее по голове, как собаку.

Можно ли считать неродившихся мертвыми?

4.

Мы сидели с Василисой вдвоем в гостиной, где я ужинал, и пили чай. Включили электричество – после погреба огонь светильника казался зловещим.

– На самом деле, Хозяин незлой, – говорила Василиса. – Мне с ним неплохо. Он много в жизни видел. Иногда может быть грубым, иногда ласковым. Да и привязался он ко мне. Контору доверил.

– Сколько ему?

– Около пятидесяти.

– И ты его любишь?

– Даже не знаю, наверное… Он очень ревнивый. Как-то на корпоративной вечеринке меня на танец мальчик молодой пригласил, из младших приказчиков. На следующий день Хозяин его уволил и выслал из поселка. Я и за тебя-то боюсь.

– За меня не бойся – все будет хорошо.

Какая-то вспышка снаррки озарила комнату бледно-зеленым, а потом желтым светом. Мы подошли к окну. В ночном небе расплескалась поллюция салюта.

– Фейерверк, – сказала Василиса, – Очень красиво.

– Да, красиво, – согласился я. – Странный праздник.

– Почему странный?

– Сегодня же будний день, а праздники обычно по выходным.

– А, годовщина какого-то поэта. Он родился в этих местах. А потом в тридцатые его расстреляли.

– Наверное, хороший поэт был. Плохих – не расстреливают.

– Наверное.

Мы опять сели за стол и вернулись к чаю.

– Тебе завтра рано уходить. В четыре тридцать, – сказала Василиса.

– К чему такая точность?

– По периметру особняка установлены камеры. Но когда солнце садится или встает, на какое-то время исчезает фокус. Ты можешь пройти незамеченным, будто тебя и не было…

Как спустишься к пруду, пройдешь той же дорогой, по которой пришел сюда прямо до оливковой рощи. Оттуда на север по лесополосе до Соколиной Охоты – село такое. Там сядешь на городской автобус. Гаврюша тебе поможет выйти.

– Кстати, а где он? Спит?

– Нет, Гаврюша никогда не спит. Здорово, правда? Я в детстве мечтала, что можно будет никогда не спать – столько всего можно успеть. А ты?

– Я – нет. Я, наоборот, мечтал, что можно будет никогда не просыпаться, но это, к сожалению, невозможно.

– А ты знал, что Гаврюша раньше снимался в порнофильмах?

– Нет. Откуда?

– Ну, помнишь, ты спросил: «Где я его мог видеть?»

– Нет, точно не там, – сказал я, подумав, – Я бы запомнил.-

Чай я допил. На дне осталось болотце заварки. Ладони еще ощущали тепло стакана.

– Тебе пора спать, – сказала Василиса, – идем, я тебя проведу в комнату.

Мы вышли из гостиной, свернули налево к лестнице. Там я увидел еще одни ступеньки, ведущие вниз.

– А там что?

– Там – бункер. Когда покойный отец Хозяина впал в маразм, то стал бояться атомной бомбы. Вот Хозяин для его спокойствия и выстроил бомбоубежище – там дедуля и скончался. Говорят, у него пол-лица было обожжено, как яблоко печеное… Но это все еще давно, до меня было.

Наверху Василиса показала мне мою спальню. Небольшая комната с кроватью и телевизором. Похоже на маленький номер в трехзвездночной гостинице.

– Спокойной ночи, – сказала она.

– И тебе, спокойной, – сказал я.

Не раздеваясь, я лег на кровать. Напротив меня тикали деревенские часы с кукушкой, по ним я засек время. Чуть ниже размещалась репродукция Тулуз-Лотрека. Сидящая на кресле проститутка, натягивала колготы. Даже здесь не обошлось без уродов. Уродство – отдыхающая красота. Так, кажется, писал Жене.

Я включил телевизор. В особняке была спутниковая антенна. Нажимая кнопки на пульте, нашел кабельный канал мадридского «Реала». Шла трансляция вечерней тренировки. Отсюда, из Червоного Гая, Рауль, Фигу, Роберто Карлос, Зидан, Рональде» и Бэкхем казались инопланетянами.

Прошел час. Я поднялся с кровати и оставил комнату. Дверь спальни Василисы была напротив. Я вошел туда.

Василиса бодрствовала. Она сидела на постели в ночной рубашке, поджав под себя ноги. Смотрела на меня.

– Привет, – сказал я, – вот, не спится.

– А ты отчаянный, – сказала Василиса и стянула с себя рубашку.

5.

Утром, на рассвете, я, как и было оговорено, без приключений покинул особняк. Добрался до оливковой рощи, а оттуда двинулся на север по лесополосе. По одну сторону посадки тянулась пашня, а с другой – смоченный росой луг. На лугу паслись овцы. Они были пугливые, как персы при Марафоне.

VI. Платок

На дверной ручке подъезда туго завязан льняной платок с зеленым узором. Какие-то ромашки. Вот, еще кто-то. Не я.

U. Экстраполяция

Мы шли по улице Старого Города. Я и Леня. Свернули в темный короткий переулок с красивыми домами начала прошлого века. Прошли еще совсем чуть-чуть и оказались в районе Университета. Надо же, подумал я. Всю жизнь провел в Старом Городе, а этой короткой дороги не знал. Как дурак, ездил в Университет каждый день на трамвае…

Вдруг с верхнего этажа квадратного дома вылетело желтое пианино и разбилось о мостовую.

– Пианино выбрасывают – потому что радиация? – спросил я у Лени.

– Нет, – ответил он. – Просто выбрасывают пианино. Радиация не причем.

Снова раздался шум. Из другого дома поменьше, тоже вылетело пианино и разбилось. Потом еще одно, и еще. Умирая, музыкальные машины, издавали долгий, тоскливый и протяжный звонок. Я закрыл голову руками, опасаясь, что неосторожный клавишный инструмент размозжит мне череп. Опять звонок. Раз. Два. Три. И еще звонок…

VII. Винтовка

1.

Меня разбудил звук электрического звонка. Звонили настойчиво. Я не вставал, не шел к двери. Сначала думал – уйдут. Потом решил, что если встану и открою, то все равно уже никого на лестничной площадке не увижу.

Наконец, я поднялся, натянул шорты и, шаркая, поплелся к двери. Щелкнул замок. На пороге я увидел милиционера. Молодой парень, года на два меня младше. Его синяя форма по цвету не отличалась от неба за окном.

– Можно войти? – спросил он и показал удостоверение.

Наливайко Олександр Юршович. Лейтенант. На фотографии у него был заспанный вид, он напоминал барбитурщика.

– Проходите, – сказал я.

На кухне я усадил милиционера на табурет. Сам сел на подоконник.

– Вы знаете, что ваш сосед из пятой квартиры умер? – начал Наливайко.

– Да… То есть, нет. Я видел платок на ручке подъезда. Когда это случилось?

– Судя по всему, вчера днем.

– Лейтенант, вчера днем я не был в городе. Ездил по делу в поселок Червоный Гай, люди могут это подтвердить. Я не буду ничего подписывать и не буду давать никаких показаний, – сказал я, еще до конца не проснувшись.

Лейтенант вздохнул:

– Вы слишком много смотрите телевизор. Я вас не допрашиваю и тем более не подозреваю. У вашего соседа остановилось сердце. В его возрасте такое случается.

– Вскрытие будет?

– Нет. В его возрасте вскрытие не обязательно. Родственники на вскрытие согласия не дали.

– У него разве были родственники?

– Да. Сестра.

– Сестра? – удивился я. – А я думал, она давно умерла.

– Вы, наверное, недавно живете в этом доме?

– Недавно. С мая.

– Его сестра живет в четвертой квартире. Как ее Варвара... -…Архиповна, – подсказал я и медленно сполз с подоконника на пол.

– Вы волнуетесь?

– Конечно, – сказал я, – не каждый день умирают соседи. Живешь рядом с ними. Здороваешься. А потом – раз, и их нет.

– Вы думаете, я не знаю почему вы волнуетесь? – хитро ухмыльнулся милиционер, и посмотрел в сторону моего мусорного ведра, откуда беззаботно и нахально выглядывал использованный шприц.

Я устало покачал головой.

– В детском саду взяли точку, – он внезапно повысил голос и стал брызгать слюной. – Ты думаешь, я не знаю, что вы все тут, наркоманы местные, там толклись с утра до вечера? Я таких, как ты, движков, за пушечный выстрел разглядеть могу. Боишься, что я твою дурь буду искать? Где ты ее прячешь? Тут – в холодильнике? В сливном бачке? – он сделал сценическую паузу, наблюдая за моей реакцией.

Никакой реакции с моей стороны не было. Разве может больной бубонной чумой переживать из-за обыкновенного герпеса? Ощущение, как в детстве: стоишь на узкой полосе бетона между двумя проезжающими трамваями – и знаешь же, что они тебя не заденут, но все равно не по себе.

– Нет, не буду искать, – продолжил милиционер уже спокойнее, не так уверенно, как бы оправдываясь, – На это есть отдел по борьбе с наркотиками, а у меня и своих дел по горло.

Он умолк. Коломбо недоделанный. Очередной молодой придурок в погонах. Хуже пьяного фашиста на мотоцикле. Он сидел, продолжая ухмыляться, впрочем, уже довольно натянуто. Как рано они привыкают чувствовать власть над людьми. Стоит только им нацепить форму.

– Вы забываетесь, лейтенант, – сказал я, – и грубите. Наливайко поправил галстук. Перестал ухмыляться и откашлялся.

– Вы так и не объяснили, чем я обязан? – спросил я.

– Врач, констатировавший смерть, позвонил нам. В пятой квартире мы обнаружили огнестрельное оружие.

– Какое еще огнестрельное оружие?

– Винтовку.

– Винтовку?

– Да. Винтовку. Разрешения, разумеется, нет. Вас вызывают понятым.

Милиционер снял фуражку. От фуражки воняло потом. Наливайко дыхнул на кокарду и протер ее рукавом.

– Паспорт есть? – спросил он.

Я кивнул. Паспорт у меня был.

2.

Винтовка лежит параллельно телу усопшего. Лежит так, будто покойник хотел ее взять с собой в Вальхаллу. Так, как поступали бородатые варяги. На винтовку прикручен штык.

Это винтовка системы Мосина образца 1891 года. Масса со штыком четыре с половиной килограмма. Скорострельность – десять-двенадцать выстрелов в минуту. Прицельная дальность до двух тысяч метров. Из пяти патронов, в магазине имеется только три. Из винтовки давно не стреляли. «С 1948 года», – думаю я, и продолжаю молчать.

На столе почти готовый воздушный змей. Не хватает только хвоста. Это необычный змей. Он склеен из открыток. На открытках какие-то мекленбургские озера, а еще «Сикстинская Мадонна» и «Шоколадница». Делаю вид, что интересуюсь открытками. Филокартист. Спрашиваю, можно посмотреть? Лейтенант нехотя кивает – к делу это отношения не имеет.

С обратной стороны открыток текст на немецком. Знакомые слова: «Gurten Tag» и «Dresden». Я понимаю, кто адресант. Стараюсь запомнить обратный адрес. В немецком языке самые длинные слова в мире. Но, кажется, мне все удается…

VIII. Глянец

1.

За три месяца, минувших с момента моего увольнения, охрана в офисе успела смениться. Новые люди, вышедшие мне навстречу прыгающей боксерской походкой, в черных похоронных костюмах и щурящиеся от дневного света, заполнившего площадку парковки электромагнитными волнами, знать меня не могли. Я как мог объяснил им, что когда-то работал в офисе и теперь зашел забрать кое-какие вещи. Они завели меня внутрь своей гипсокартонной кондиционированной сторожки, записали мою фамилию в журнал регистрации, вежливо попросили предъявить содержимое карманов, и, удостоверившись, что гексаген я сегодня оставил дома, проводили меня в комнату для посетителей – ожидать решения по вопросу допуска. «Анафема – штука серьезная, тут ничего не поделаешь», – подумал я.

В комнате для посетителей держалась температура +23 по Цельсию. Стояли аквариумы – в них плавали декоративные рыбы, похожие на блесны. Их латинские прозвища напоминали имена созвездий. Тут же водились черепахи. По гарантии зоомагазина, они должны были пережить всех. Я пять минут смотрел выключенный телевизор. Наконец появился охранник и объявил, что я могу зайти в свой бывший кабинет и забрать вещи – на это мне щедро выделили полчаса.

В кабинете я застал Игоря. Он листал дамский глянцевый журнал. Мансардное окно было открыто, и от этого глянец светился особенно игриво.

– Привет, – сказал я.

– Привет, – сказал Игорь так, будто мы виделись вчера.

– Как дела?

– А-а, достали… Ты вещи забрать?

– Даl. Что читаешь?

Игорь показал мне обложку. Очередная блондинка с обнаженным пузом и названия статей, чтобы заинтересовать читательниц. «Это сладкое слово шоппинг». «Как женить Его за неделю». «Все, что Ты хотела знать о тантрическом сексе, но стеснялась спросить». «Журнал – лучшая подружка», – это не название статьи, это лозунг журнала.

– Из Тернополя пишут, – продолжил Игорь чтение, – если у вас бледные ноги, не отчаивайтесь. Чай, заваренный по нашему рецепту и нанесенный на кожу, сделает ваши ноги загорелыми и привлекательными… А во г еще: десять советов, как отказать Ему в анальном сексе, чтоб он не обиделся. Очень интересно. А хочешь пройти тест: «Кто Ты: Женщина Вамп или Синий Чулок»?

– Нет.

– Зря. Я, например, прошел.

– Ну и кто ты?

– Шестнадцать баллов. Всего на балл больше, чем «Синий чулок». Я – «Красная Шапочка».

– Мои поздравления. Слушай Игорь…

– Чего?

– Будь другом, погуляй минут двадцать, а?

– Ну, ты нахал. Учти, я теперь знаю двадцать признаков, как отличить нахала.

– Игорь, очень прошу.

– Ладно, все равно я на обед собирался. Если кто зайдет, скажешь: меня ждешь, мол, у меня ключ от ящиков письменного стола и без этого ты не можешь забрать вещи.

– Спасибо.

Игорь сложил журнал подзорной трубой и зажал его подмышкой. Выходя из кабинета, он чуть не споткнулся о коробку из-под сканера. С моим уходом, порядка в кабинете не прибавилось.

Я зашел в Интернет. Для начала отправил письмо Ф. Потом стал искать телефон немца. Зная его имя и адрес, это не составило труда. Код Германии «49». Сорок девять клавиш пианино.

Еще утром я решил, что буду звонить из офиса. Мой разговор с Дрезденом наверняка затеряется в длинной, как свиток торы, распечатке телефонных звонков на Багамские острова и в Гонконг. А даже если и не затеряется – мне-то уж, отлученному, все равно.

Я набрал номер. Три гудка. В трубке раздалось что-то похожее на кашель. Мне повезло. Немец был дома:

– Hallo.

– Гутен Таг.

– Guten Tag.

– Шпрещен зи руссиш?

– Ja… Гово… Говору.

– Я Вам звоню из города, где вы были в плену. Вы меня слышите?

– Ja… Я… я… Слишатъ…

– Вы помните Марию Комиссарову, в девичестве Герлитц?

– Кх-кх-хх-кхх…

– Вы знаете, что у вас есть дочь?

– …

– Ну зачем. Зачем Вы плачете?

2.

Вернулся Игорь. От него пахло соусом из мексиканской закусочной. Во рту торчала зубочистка:

– Все? Сделал свое грязное дело?

– Да. Пора и честь знать, – нужно было уходить, пока не начались расспросы.

– Может, чаю?

– Нет, спасибо, я вполне доволен своими ногами, и их бледный вид меня не волнует. Жене и дочке – привет.

– Подожди.

– Что?

– Я тут подумал, пока обедал, – Игорь выплюнул зубочистку в корзину для бумаги, – вот бы было хорошо, если бы в офис нужно было по должностной инструкции приходить пьяным Я даже не прошу, чтобы трезвость была запрещена. Пусть бы она хотя бы считалась нарушением деловой этики. Как ты думаешь, здорово бы было?

Я улыбнулся. Такого от него я раньше не слышал. Игорь мне всегда нравился. Похоже, семейная жизнь и работа* его и вправду достали…

С собой из офиса я вынес чашку с логотипом журнала «Бизнес», каталог рекламной выставки, несколько фотографий и диплом, подтверждающий прохождение мной тренинга в городе Киеве. Больше у меня ничего не было.

IX. Анализ

Апрель 200… г.

Психоаналитик: Ты помнишь, как в первый раз подумал о смерти?

(пауза, секунд пять)

Растрепин: Да, помню.

П: Сколько тебе было тогда?

Р: Не помню, не думаю, что больше семи.

П: Что ты помнишь?

Р: Мы с отцом ехали на велосипеде на дачу собирать черешню. На мне были желтые спортивные трусы и футболка с зелеными грузовиками. Я ехал на багажнике велосипеда «Аист». Висели пластмассовые ведра. Они ударялись о руль и стучали. Было лето, кругом все было зеленое и очень большое. Сзади поднималась пыль. И когда мы проезжали мимо лепрозория…

П: Ты в семь лет знал, что такое лепрозорий?

Р: Понятия не имел. Я даже тогда не знал, что это лепрозорий. Думал, просто больница какая-то. Не в этом дело… Тут дело не в лепрозории. А… Не знаю. Просто так. Едешь на велосипеде, обнимаешь отца, чтоб не упасть, лето, деревья…

П: Ты сказал отцу о том, о чем подумал?

Р: Да.

П: А он?

Р: Он сказал, что я дурак.

П: А что потом? Что было потом?

Р: Потом мы приехали на дачу и стали собирать черешню.

* * *

П: Тебе не нравятся люди, которые с тобой работают в офисе?

Р: Я такого не говорил.

П: Руководство всего лишь считает, что в тебе нет «чувства локтя». Поэтому переформулируем вопрос: ты считаешь, что люди, которые работают с тобой в офисе, доставляют тебе дискомфорт?

Р: Чем они могут доставить мне дискомфорт?

П: Скажем так: своим существованием.

Р: Они замечательные люди.

П: Замечательные? Ты, правда, так считаешь?

Р: Конечно. Секретарь Лена – замечательный человек. Она готовит мне кофе, если я вежливо попрошу. Она приходит на работу раньше всех на полчаса, и уходит позже всех на полчаса. А еще, один раз, мы с ее сыном, ему пять лет, играли в машинки.

П: В машинки?

Р: Ну да, в машинки. Это когда у него есть маленькая игрушечная машинка (пауза) на колесиках, модель. И у меня есть машинка, тоже маленькая, тоже на колесиках и тоже модель. (Раздраженно) И мы играли в машинки. Лена не могла уйти, потому что ждала, пока не уйдут учредители. Вот я и поиграл с ее сыном в машинки, чтоб он не скучал.

П: Понятно.

Р: (берет в руки карандаш со стола и крутит его в пальцах) Охрана – Артур и Юра – тоже замечательные люди. Мы часто на работе вместе смотрим футбол. Один раз они увидели по скрытой камере, что я вечером на корпоративной вечеринке мочился в фикус… Ну, в тот фикус, что стоит в комнате для переговоров. Они ничего не сказали начальству, а только сказали мне, чтобы я так больше не делал. Обслуживающий персонал – тоже замечательные люди… А что уж точно, так это то, что на всем белом свете нет таких замечательных людей, как менеджеры, мои коллеги. У каждого из них есть бумажник и есть барсетка; они скорее сдохнут, чем не выплатят банку взнос за мобильный телефон с полифоническим звонком; они искренне любят начальство – наш пантеон небожителей; мечтают, что их пошлют в командировку на Кипр; а еще, по пятницам, мы вместе ходим в боулинг, пьем там виски или коньяк, покупаем в складчину проституток. Разве не здорово? Я, например, в полном восторге! Что же касается учредителей, то не сыщется таких эпитетов, чтобы передать всю глубину моего восторга, ибо люблю я их всем сердцем, каждой кишкой, как и должно любить в наше время класс эксплуататоров!

П: Успокойся, не надо кричать. Успокойся.

Р: (ломает карандаш пополам) Я спокоен. У меня все в порядке.

П: Почему бы нам не выпить сейчас кофе?

* * *

П: Ты вчера сказал, что видишь много пошлости в людях, которые тебя окружают на работе…

Р: Не надо ловить меня на слове. Это я сгоряча сказал. Не подумал.

П: И все-таки сказал…

Р: Ну, сказал… Знаю – оговорки «по Фрейду» и все такое. Ничего нельзя сказать просто так.

(психоаналитик пожимает плечами – в данном случае это знак согласия)

П: И тем не менее, в чем пошлость?

Р: Пошлость? В их существовании… Ну, я имею в виду не факт их существования, о котором мы говорили вчера, а экзистенцию их существования.

П: Я не пойму. Какая экзистенция? В чем пошлость? Они рассказывают пошлые анекдоты, они…

Р: (перебивает) Да причем тут анекдоты, не рассказывают они анекдоты.

П: А в чем тогда дело?

Р: Как тебе сказать… Вот, к примеру, мечтать поехать в Париж – это пошло.

П: Что плохого в мечте поехать в Париж?

Р: Плохого ничего. Просто пошло.

П: Что тут пошлого?

Р: Ну вот как. Сидит, к примеру, какая-то, какая-то… (пауза)…девочка… Снимается на фотографию, посылает эту фотографию в газету. Ну ты знаешь: обычно такие фотографии печатают на последних полосах газет в рубрике «Мисс Газета Такая-то» или «Мисс Очарование» или «Мисс Как Редактор Придумает». А ниже подпись: (кривляется) «увлекаюсь бальными танцами, люблю общаться с интересными людьми, хочу стать фотомоделью, мечтаю поехать в Париж, и, вообще, фотографию прислала не я, а моя двоюродная тетя из Мелитополя». У такой девочки есть своя любимая марка помады и любимая марка прокладок, свой любимый киноактер, любимая телепередача и любимый день недели, любимая буква алфавита и любимая книга, и просто «любимый». Ты слышишь, как они произносят (опять кривляется): «любимый». У «любимого» нет мерседеса, но это не беда, потому что «любимым» на мерседесах, она предпочитает «любимых» на БМВ, хотя ни тем, ни другим она нахрен не нужна и они ее совсем не любят.

П: Ладно, это пошло, но причем тут твои сослуживцы, коллеги? Причем тут мечта поехать в Париж и они?

Р: Я не знаю.

П: Нет, ты все-таки скажи.

Р: Я не знаю, я устал.

П: Я тебе скажу. Ты просто их не любишь.

Р: (иронично) Да? Ты тоже заметила?

П: Именно это я и заметила.

Р: Я их, действительно, не люблю. Но дело не в этом.

П: А в чем дело? В чем? Люди, которых ты любишь, которые тебе нравятся, могут быть пошлыми?

Р: Могут. Иногда могут. Вот я, к примеру, в детстве, в своего лучшего друга из-за этого кинул кирпичом.

П: Кирпичом? Зачем кирпичом?

Р: А он спросил у меня, слышал ли я, как поет соловей.

П: Господи, Растрепин, Париж, а теперь соловей. В чем соловей-то провинился?

Р: Не знаю, просто спрашивать о соловьях как-то пошло.

П: (нарочито спокойно). Хорошо. Хорошо. Ну а сам-то ты бываешь пошлым?

Р: Сам? Пошлым? Знаешь, иногда, в некоторых ситуациях, можно быть либо пошлым, либо циничным. Я предпочитаю быть циничным.

* * *

Р: И что это за идиотское условие: называть вас на ты? Вы меня, уж простите за неучтивость, гораздо старше, я вас не знаю, вы женщина, в конце концов! Я не хочу называть вас на «ты». По какому праву вы меня заставляете вам «тыкать»?

П: Так нужно.

Р: Я не помню, чтобы Фрейд или Юнг писали о такой необходимости.

П: (внезапно теряет контроль над собой) Если ты, Растрепин, думаешь, что мне приятно с тобой общаться, слушать твои несносные словоизлияния, наблюдать твое самолюбование и хвастливое головокружение от собственных комплексов, то ты глубоко ошибаешься... Ненавижу эту работу…

(пауза)

Р: Ты плохой психоаналитик, (издевательски) Тобою движет жажда наживы, а не жажда истины. Ты? Ты меня слышишь? Я с тобой разговариваю?

П: (почти плача) Ты отвратительный пациент.

Р: А ты плохой психоаналитик.

П: Ты плохой работник.

Р: (улыбается, иронично) Да, я такой.

* * *

П: Сегодня у нас будет не совсем обычный сеанс.

Р: Я заинтригован.

П: Я прошу тебя нарисовать картинку.

Р: Какую картинку?

П: Это просто рисунок. Обыкновенный рисунок.

Р: Что я должен нарисовать?

П: Что хочешь, что придет тебе в голову. Возьми карандаши. Только не нужно их ломать, пожалуйста.

(протягивает карандаши)

П: Рисовать умеешь?

Р: Я закончил художественную школу.

П: Тем лучше.

(Растрепин рисует, проходит около пяти минут, протягивает листок)

Р: Готово.

(на листке изображена Пизанская башня, над нею клочковатые облака)

П: Что это?

Р: Это Пизанская башня.

П: Ты это специально нарисовал?

Р: Конечно, специально.

П: Зачем?

Р: Я был вчера с тобой груб, а ты этого не заслужила. Мне хочется облегчить тебе работу.

(психоаналитик устало вздыхает)

Р: А хочешь, я скажу тебе какие сны меня пугали в детстве. Всех психоаналитиков ведь это волнует больше всего… Хочешь? Так вот мне снилось, что меня облепили гусеницы, и от этого я почему-то вспыхиваю, как спичка, загораюсь. Ты, наверное, хочешь знать, нравился ли мне в детстве огонь. О! Как мне нравился в детстве огонь! Я любил «палить кострики». Знаешь, как бывает, соберешься с друзьями во дворе вечером и сжигаешь все, что горит. Это называлось «кострик». Ты, наверное, сделаешь вывод, что я страдал энурезом. Так я тебе и так скажу! Я страдал энурезом! (кричит) В детстве я страдал энурезом!!! Пусть все слышат, (наклоняется, шепотом) И не смей говорить после этого, что я плохой пациент.

* * *

П: Насколько я поняла, тебе уже доводилось посещать психиатра.

Р: Это было давно. Мне тогда было лет десять.

П: Расскажи об этом.

Р: У меня были припадки. Это очень волновало бабушку. К тому же, за месяц до того случилась история с соловьем и кирпичом – я рассказывал.

П: Припадки. От чего они случались?

Р: Обычно по пустякам. Самый тяжелый был перед тем, как меня бабушка отвела к врачу. Тогда с улицы пропала афишная тумба. Я вернулся из школы, сел делать уроки и увидел из окна, что тумбы нет, хотя она была еще вчера. Теперь на ее месте совсем ничего нет – пустота, и я ничего не могу изменить. Я выл, катался по полу, кусал ножку стула. Наверное, со стороны, это очень было похоже на агонию. Я сильно напугал бабушку, она не могла меня успокоить.

П: С этой афишной тумбой у тебя было связано что-то особенное?

Р: Нет ничего такого. Просто раньше она была, а теперь пропала. Только уже много позже я узнал, что тумбе этой было по меньшей мере лет сто. Ее поставили задолго до Революции. С ней даже была связана какая-то романтичная и трагичная история в духе мексиканских сериалов. Говорили, что незадолго до Первой Мировой рядом с ней застрелили какого-то офицера. Это сделала замужняя дама – его любовница. Потом ее сослали на каторгу.

П: С тобой беседовал психиатр?

Р: Один раз. Мне показывали простые геометрические фигуры, просили сказать, как они называются: треугольник, квадрат. Показывали кружочки, чтобы я определил какой из них больше. Стучали молоточком по колену. Спрашивали, как меня зовут и имена моих родителей. Ничего особенного.

П: Что сказал врач твоим родителям?

Р: Сказал, что я нормальный. Посоветовал проводить больше времени на свежем воздухе и завести домашнее животное. После этого родители купили мне кролика.

П: Ты ухаживал за кроликом?

Р: Да, я за ним ухаживал. Кролик был злой и часто кусался. Кажется, ему все время хотелось трахаться с другими кроликами. Но других кроликов в округе не было. Он скоро сдох.

П: Ты плакал.

Р: Нет. Я не расстроился. Я его не любил, потому что он был злой. Хотя родителям соврал, что плакал. А потом родители мне купили собаку, колли. Вот ее я очень любил.

(психоаналитик захлопывает папку)

П: Это был наш последний сеанс.

Р: Вы меня вылечили?

X. Кладбище

Из черных вещей у меня имелась только очень старая футболка с надписью «Cannibal Corps». Но это вряд ли годилось, поэтому на похороны я надел клетчатую рубашку навыпуск и зеленые вельветовые джинсы».

Варвара Архиповна, чтобы организовать похороны, продала пианино «RosenKranz». Думаю, на него уже давно имелся покупатель, поскольку сделка совершилась очень быстро. Вчера вечером дюжие грузчики вынесли пианино из квартиры номер четыре. Когда грузчики спускали ею по лестнице, инструмент обиженно гудел. Он был уже стар и плохо переносил тяготы дороги.

Утром я дозвонился в Универмаг и разбудил Степана. Я объяснил ему, что мне нужна его помощь, и уговорил взять отгул. По проводу чувствовалось, как он зевает…

Степан появился в восемь утра, и у нас было много дел. Я успел сходить в магазин ритуальных услуг за венками. Степан хлопотал во дворе: помогал устанавливать гроб на четырех табуретках рядом с Домом и показывал подъезды водителю катафалка. Степан успел похоронить всех своих бабушек и дедушек, и опыта в подобных мероприятиях у него было много. Он приехал сюда прямо из Универмага, одетый в служебный, купленный начальством, костюм. Костюм его состоял из черной пары и белой рубашки, и вполне годился для траура.

Около полудня мы со Степой помогли зайти в автобус-катафалк слепой соседке. Потом занесли на руках кресло с той соседкой, которая не могла ходить. Ее дочь семенила рядом с нами, переживая, что мы уроним кресло. Она то вытирала матери лоб поминальным платком, то поправляла подол ее юбки.

– Мальчики, мальчики, осторожно, миленькие, – причитала она.

Варвара Архиповна в автобусе разместила венки между гробом и сидениями. Ее лицо стало похожим на японскую маску из театра кабуки, и нельзя было понять, о чем она думает.

– Степа, – сказал я, когда мы все, наконец, погрузились в катафалк подольского автозавода, – Бэйдж сними.

– Совсем замотался, – пробурчал Степа, снимая бэйдж.

На бэйдже значились его имя, фамилия и должность. А еще была фотография. На фотографии Степа выглядел моложе, чем сейчас.

– Тебе страшные сны снятся? – спросил я его.

– Нет. Хотя один раз приснилось, что я шофер трейлера, который возит «Кока-Колу», и рядом со мной сидит уродливая шлюха.

– Ну это совсем нестрашно.

– Это тебе так кажется.

Автобус медленно тронулся, окутав выхлопным газом нескольких зевак, собравшихся у Дома. Затем свернул на шоссе и неуклюже покатил в сторону Старого кладбища. В дороге все молчали. Слышно было только кашель мотора, приглушенный гам улиц и шершавый шорох венков, дребезжащих и трущихся о сидения.»

Проститься с покойным на кладбище прибыло еще три пенсионера, его бывшие сослуживцы. Один из них, отставной военный, помнящий еще Архимеда Комиссарова, сильно суетился и ругался с работниками кладбища, которые, по его мнению, все делали неправильно. Потом он вызвался помогать тем же работникам, мне и Степану нести гроб. Но скоро ему стало дурно от жары, и его сменила дочка безногой соседки. Гроб оказался легче, чем я представлял.

Пока мы шли вдоль крестов по покрытой щебнем аллее, несколько раз порывался ветер. Он поднимал пыль и шевелил травы за изгородями могил. Женщины придерживали черные платки, а мужчины щурились.

Отпевания не было – только гражданская панихида. Православные священники не отпевают людей, которых зовут Виленами. Соседки что-то говорили о покойном. Но их голосов слышно не было, потому что снова и снова налетал ветер, и кладбищенские осины шумели так, будто их затягивал пылесос.

Хорошо улавливалась только речь служащей из похоронного бюро. С ее поставленной дикцией и четкой артикуляцией ветер ничего поделать не мог. Я заметил, что на похоронах слышно лишь ритуальных распорядителей. Тот, кто искренне скорбит, не способен внятно выразить свои чувства. Профессионализм всегда берет верх над эмоциями.

Когда гроб опустили, все стали подходить по очереди и бросать горсти земли в яму. Земля была очень сухая, и в ней было множество твердых комков. Она напоминала кошачий корм.

Соседки остались у зарытой ямы. У нас со Степаном было время, и мы пошли искать могилу нашего приятеля, который умер три года назад, весной. Возможно, сказалась усталость, но могилу мы так и не нашли, а только заблудились. Теперь мы стояли в глубине кладбища. Здесь было похоронено много ребят, погибших в Афганистане. Их лица в беретах улыбались нам с гранитных плит. Судя по датам, большинству из них, когда их убивали, было еще меньше лет, чем нам со Степой в этот год…

Раздался глухой гудок клаксона. Нас ждали. Ориентируясь по солнцу, мы вернулись к автобусу напрямик, пересекая клумбы и переступая изгороди.

На обратном пути, в салоне автобуса стало больше воздуха и пространства. Наверное, поэтому люди вели себя менее скованно. Безногая старуха, уже лет десять не покидавшая пределов своей комнаты, сейчас с любопытством смотрела по сторонам – город успел сильно измениться: появились рекламные щиты и неоновые вывески, дорогие иномарки и фасады из металлопластика. Она вслух пересказывала то, что видела, своей слепой подруге, и на их лицах проступало едва заметное ощущение восторга. Вдвоем они очнулись от комы затворничества и радовались окружающим переменам, как школьницы на экскурсии…

Поминки заказали в «Пельменной», в Старом Городе. Здесь вообще очень часто устраивались поминки, унылая обстановка тому располагала. Тусклые окна плохо пропускали свет. На полосатых измятых шторах отдыхали жирные мухи. Поварихи в белых хлопчатобумажных халатах напоминали больше медсестер из ЛТП. Отсутствие вилок, кисельная кутья, которую непременно нужно было пробовать три раза, жидкий борщ, сквозь который просматривался заводской штамп на дне тарелки – все это наводило тоску.

– Пугаешь ты меня, – сказал Степа.

– Почему? – спросил я.

– Ты совсем перестал материться.

– Разве это плохо?

– Это настораживает. Все думаешь о чем-то, а нужно меньше думать и больше материться, тогда все будет в порядке.

– Я ни о чем не думаю.

– Думаешь. И вид у тебя…

– Какой у меня вид?

– Помнишь, ты в меня в детстве кирпичом кинул?

– Ну, помню.

– Так вот: у тебя такой вид, как тогда.

– Не бойся, я не собираюсь в тебя ничем кидать…

– Про тебя в Старом Городе ходят слухи, – Степан зевнул неторопливо, как старый цирковой хищник, а потом потянулся и уточнил: – Говорят, будто бы тебя парализовало…

– Парализовало? – удивился я.

– С месяц назад люди видели, как ты едешь в инвалидной коляске.

– Это был не я.

– А кто же тогда?

– Мой брат-близнец…

Мы выпили не чокаясь. Он водку, я – компот. Варвара Архиповна раздала всем завернутые в кулек карамель и печенье. Степан сунул кулек в карман и сказал:

– Мне пора. Я на работе только на половину дня отпросился.

– Спасибо, что помог.

– Не за что.

– Как жена?

– Не порть людям праздник.

Жена Степана была кореянкой. Я часто любил ее спрашивать, из какой она Кореи: из Северной, или из Южной. Жена Степана почему-то всегда обижалась таким вопросам и говорила, что она из Ростова-на-Дону.

Степан вышел из «Пельменной» и сквозь стеклянную дверь было видно, как он переходит через узкую улицу Старого Города, огибая застрявшие в пробке машины.

– Хороший у тебя друг, – сказала Варвара Архиповна.

– Да, он хороший друг, – согласился я.

Поварихи в белых халатах уносили грязную посуду и смахивали хлебные крошки. Тарелки звенели, их эхо билось о потолок, как эпилептик. На потолке крепились безмятежные пропеллеры вентиляторов. Пенсионеры собирали со столов пустые водочные бутылки.

– Когда это все закончится, нужно будет найти хорошего маклера и продать эту проклятую квартиру, – сказала Варвара Архиповна.

XI. Друг

1.

С тех пор, как успело стемнеть, ливень шел не переставая. Воздух за окном время от времени надрывно ныл прощальным гудком парохода Миллиарды капель-эмигрантов покидали небо и плыли в стремительном и однородном потоке к земле. И каждая из капель должна была умереть: разбиться, растечься, просочиться лишь для того, чтобы затем, испарившись, воскреснуть и вернуться обратно на обетованную тучу. Вернуться рано или поздно, смертью смерть поправ…

Неожиданной зарницей блеснула молния, вспыхнула на мгновение, как огонь зажигалки с неисправным кремнем. Это случилось где-то рядом: воздух загудел особенно громко и тоскливо, а оконное стекло, выдержав удар грома, гулко задрожало, будто в него только что врезался комедийный герой-неудачник. Проснувшись, я вскочил с раскладушки:

– Неужели два часа дня?

– Полтретьего ночи, – сказал человек.

Человек сидел в комнате, за моим компьютером Экран монитора показывал заставку рабочего стола вывешенные мной утром, какие-то немецкие озера Лицо человека озарялось голубым и нездоровым светом Он два раза деловито откашлялся.

Тогда я кинул в него подушкой, чтобы удостовериться в его реальности, и только потом спросил:

– Это ты, Ф.?

– Ну, наконец, проснулся, – сказал Ф., перехватив мою подушку, – я тебя здесь уже четыре часа караулю.

Голова у меня болела: то ли дождь изменил атмосферное давление, то ли утомительные похороны и поминки, забравшие все минувшие сутки, вызвали эту мигрень, но хотелось сейчас только одного: зажмурить глаза и сквозь дрему слушать мокрую и ноющую темноту, засыпая постепенно. Но, крякнув, щелкнул выключатель, и в комнате загорелся яркий электрический свет, так что мне вновь пришлось подняться.

– И не думай спать, – Ф. встал из-за компьютера, – мне надоело ждать тебя и играть в этот идиотский «Сапер».

– Ты все-таки получил мои письма? – спросил я.

Еще недавно я ждал разговора с Ф. Представлял, что ему скажу, и что он мне ответит, а теперь слов у меня не было. Более того: видеть Ф. мне совсем не хотелось.

– Получил, – зевнул Ф., – ты очень меня позабавил.

– Поза-ба-вил!? – я предполагал любой комментарий к моим письмам, но только не «позабавил».

– Да, очень забавно, – кивнул Ф., – нет, про уран – это просто глупая бессмыслица. Зато про брахманов – очень смешно. И про Махно с этим, как его, Ахуро-Ниссаном, смешно тоже. Я, на всякий случай, в Москве показал твои опусы своей знакомой. Она историк, работает в аспирантуре МГУ. Она так хохотала, и знаешь, что у меня спросила?

– Нет.

– Спросила кто ты: сказочник или псих?

– А ты?

– Я сначала ответил ей, что ты сказочник. Потом, что ты – псих. А потом подумал и сказал, что ты и сказочник, и псих одновременно. Одно другому не мешает.

Во мне пробуждалась злость. Хорьки могут спать двадцать часов подряд ежедневно, но они все равно когда-нибудь просыпаются, непоседливые и свирепые. Очень хотелось опять кинуть чем-то в Ф.: на этот раз более тяжелым и твердым, но ничего подходящего под рукой не имелось, поэтому я просто спросил:

– И сам ты не веришь мне, Ф.?

– Нет, Растрепин. В этом нет логики.

– Логики? Нет логики!? А то, что твоя мать умерла от лейкемии, а отец сейчас загибается где-то среди янки, в этом есть логика? Тебя это не беспокоит?

– Не нужно трогать моих родителей, Растрепин! То, что случилось с ними – несчастное стечение обстоятельств. Они работали под Семипалатинском во время испытаний там ядерного оружия. Это раз. Я абсолютно здоров и никогда ни на что не жаловался (и моя сестра тоже). Это два Здесь нет ни урана, ни костей, ни проклятья, а у тебя нет никаких доказательств. Это три.

У меня действительно не было доказательств. Но кое-что я все же мог предъявить:

– А почему кошки Варвары Архиповны названы в честь спутников Урана: Офелия, Бианка, Розалинда?…

– Не смеши. Насколько я помню, – возразил Ф., – Архиповна называла их именами персонажей Шекспира. Она не виновата, что и спутники названы в их честь.

– Хорошо, а то, что холм называется Друг? Это тебе о чем-то говорит, Ф.?

– Друг? Обычное советское название. Может, немного и странное. Чаще ведь – Дружба, а не просто: Друг.

– Так знай, Ф. В языке Аратты, в языке Авесты и на санскрите, слово «друг» означает «ложь» и «зло», и этот холм так называется уже тысячи лет…

ф. подошел к кладовке, достал оттуда трехколесный велосипед «Гном-4», сел на него и поехал по комнате. Велогонщик плоскостопный. На Тур-де-Франс его не возьмут, однозначно. Когда же он накатается?

– И все-таки, ты псих, – сказал он, выписав колесами круг, – ты параноик, Растрепин.

Мои хорьки внезапно проснулись. Я схватил раскладушку и стал бить ее о стену, испытывая дикую радость оттого, что гнется ее дюралевый каркас:

– Я не параноик! – закричал я. – Когда-то в детстве, у меня определили склонность к шизофрении! Может, я шизофреник! Да! Но я не ПА-РА-НО-ИК!!!

Я отпустил раскладушку. Она с лязгом упала на пол. Ее уже сложно будет починить. Рядом с ней легла разорванная дикими хорьками простыня.

– Успокойся, пожалуйста, – испуганно сказал Ф.

– Я спокоен.

– Тебе просто нужно уехать отсюда, Растрепин. Я тебе это говорю, как друг.

– Друг? Не произноси этого слова!

– Ладно, но тебе нужно уехать из этого города подальше. Может, даже за границу. Нужно найти себе работу. Забыть весь этот бред. Посмотри на меня, Растрепин. Я не хочу хвастаться, но я многого добился. У меня хорошая работа, я прилично зарабатываю, у меня большие перспективы. И за это я благодарен только себе. А ты, Растрепин? Ты все всегда спускаешь в унитаз. Работу, учебу, любовь, все… А у тебя ведь в голове очень хороший процессор. Только вот программная оболочка установлена плохо… Кстати, ты знаешь легенду о том, как появился первый компьютерный вирус?

– Нет.

– Давным-давно, в незапамятные времена, один маленький банковский клерк боялся увольнения. Он написал программку, которая запустилась, как только имя клерка исчезло из платежной ведомости. И программка уничтожила все, к чему нашла доступ.

Раздался искрящийся треск. Электролампочка под потолком замигала вольфрамом в темпе сердечной аритмии. Дождь, наверное, вызывал помехи освещения.

– С вирусом это ты, конечно, на меня намекаешь? – предположил я.

– Заметь, Растрепин. Не я это сказал… Но ты прав. Ты и в самом деле, как вирус. Входишь в доверие к людям, обживаешься, а потом начинаешь все кругом крушить. Ты, как тот древний император, который поджег город и сочинял свои стишки, наблюдая с холма за пожаром…, – Ф. благостно потянулся и посмотрел на меня:

– Но для этого-то я тебя здесь и поселил, Растрепин.

– Я не понимаю, Ф.

– Я не знал, что ты сделаешь. Но знал, что ты сотворишь или удумаешь что-то такое, после чего я сюда уже вернуться не смогу, и никто не сможет. И я оказался прав. Я как клерк, а ты – как вирус. Все очень просто…, – он, наконец, слез со своего велосипеда и отнес его обратно в кладовку. – А я ведь тебе раньше, в школе, завидовал, Растрепин. Тебе все давалось слишком легко. Ты всегда привлекал внимание. Помнишь, как-то раз, зимой, у нас с тобой не оказалось сменной обуви, и директриса не пустила нас на урок… Мы стояли с тобой в коридоре. Хлоркой еще пахло. Это до Нового года было: на стеклах кто-то нарисовал гуашью эти глупые елки, этих тупых снеговиков. А потом ты снял обувь, снял носки и босой зашел в класс. И всем понравилось!!! А как же: вот он – Растрепин. Он всегда такой – встречайте! И я тоже захотел. Захотел поступить так, как поступаешь ты, как поступаешь ты все время. И я тоже снял ботинки, снять носки не решился: по мне это уж слишком, зашел. И вдруг, на меня вы все, и ты тоже, Растрепин, посмотрели, как на идиота: будто у меня ширинка расстегнута… Директриса меня выгнала из класса. Отца в школу вызвала, – Ф. хлопнул себя по ляжкам.

Я молчал. Я вообще не помнил этой истории. Что тут скажешь?

– Ты не понимаешь, – продолжил он, – люди тебя либо любили, либо ненавидели. Но ты никогда не вызывал безразличия, как я…

– И кто же это меня ненавидел? – я сидел на полу, а около меня корежились обломки раскладушки.

– Многие. Очень многие. Например, моя жена бывшая, Василиса. Она тебя просто на дух не переносила.

– Я ведь ее видел только один раз, на свадьбе, – удивился я.

– Я и сам удивляюсь, почему так, – сказал Ф., – но ненавидела она тебя – это точно. Ты ей сразу не понравился…

Я разглядывал полное лицо Ф., покрытое ровным неестественным загаром солярия – наверное, он купил абонемент фитнес-клуба. В ярком электрическом свете, лицо его уже совсем не выглядело болезненным: в нем цвело сладострастное довольство и тотальная уверенность в себе. Может, поведать ф. о Червоном Гае, о Василисе, об их ребенке, о том, кто ему нашел работу? Насладиться той секундой, когда улыбка с лица Ф. трусливо сползет, будто ее смыли серной кислотой, а в глазах его поселится крысиный испуг и сомнение овладеет его рациональным мозгом? Нет, я знаю – это не поможет. Он не поверит ни единому моему слову. Ни единому слову, которое способно поколебать его смысл и веру в себя.

За окном продолжался ливень. Капли, играючи, расшибались о расстроенную клавиатуру кленовых листьев. Ф. я больше не расскажу ничего, никогда.

В лампочке опять, перегорая, заморгал вольфрам, вакуум внезапно лопнул, и тотчас же свет погас, и только компьютер, жалобно запищав, продолжил работу на автономной подпитке UPS.

– Пора спать, – сказал Ф. в темноте, и лег на диван одетым.

– Ф., тебе когда-то снятся страшные сны? – спросил я.

– Нет, никогда. Мне вообще ничего не снится.

– Так не бывает.

– Бывает, – Ф. опять зевнул и развернулся лицом к стене.

– Ф.

– Что?

– Назови любую домашнюю птицу, любой фрукт и любого русского поэта.

– Любых?

– Да.

– Ну, курица, яблоко, Пушкин. А что?

– Ничего. Спи…

Я пошел на кухню приготовить чай. Но новой пачки не было, а старая заварка оказалась жидкой и спитой. Я сделал кофе, взял чашку и вернулся в комнату. Ф. уже спал и не видел снов. Несчастный калека. Мы никогда не поймем друг друга, ложь – ложь, зло – зло. Наши разговоры – это беседы Сыроежкина и Электроника. Эмпириокритицизм и материализм. Крылатые качели рассудка. Я вспомнил почему-то, как Ф. поведал мне в третьем классе, что он думает о волшебной палочке. Ф. тогда отрицал волшебство, и высказывал теорию, что палочка функционирует на специальных проводах: может быть, это квантовая механика, а может быть, – магнитное поле. Над этой теорией даже Леня смеялся.

Я вышел на балкон. Ливень быстро намочил ткань трусов. Закурить я и не пытался. Это было бы чересчур по-хемингуэйевски. Капли падали в чашку, разбавляя кофе до тех пор, пока он не стал холодным, прозрачным и безвкусным, как в студенческой столовой. Я кофе пить не стал и выплеснул его во мрак, наполненный осадками. А потом возвратился в комнату и заснул на полу возле разбитой раскладушки.

2.

Ф. растолкал меня рано. Мы пили кофе на кухне, разглядывая сырое утро за окном. Где-то на улице пронеслась невидимая сирена. Вряд ли после ливня мог случиться пожар. Может, это ехало начальство, может, у кого-то случился инфаркт, а может, кого-то изнасиловали. В любом случае что-то нехорошее.

– Ты писал, умер сосед из пятой квартиры, – сказал Ф., когда звук сирены растаял.

– Да. Сердце остановилось.

Ф. кивнул так, будто обо всем догадывался. Потом глянул на стену, где красной помадой лоснились цифры Аниного телефона.

– Это номер той девушки, которая пишет диплом? – спросил Ф.

– Да. Но я ей больше не звоню.

– Значит, и она тоже. Еще один человек, которого ты потерял, Растрепин. Жаль. Очень красивые цифры.

– Разве цифры бывают красивыми?

– Конечно, только цифры и бывают, не слова…

Ф. допил кофе, вымыл чашку в раковине и заявил, что ему пора.

– Ф., я могу остаться в твой квартире?

– Оставайся пока. Хотя я все равно считаю – тебе нужно отсюда уезжать. Рано или поздно.

– …рано или поздно…, – повторил за ним я.

Мы спустились вдвоем по темной лестнице подъезда, и стены пахли мокрой штукатуркой. Перед крыльцом во дворе разлилась огромная лужа. Ф. принялся ее аккуратно обходить по краю так, чтобы не испачкать дорогие туфли.

– Я больше никогда сюда не вернусь, – произнес он, когда обошел лужу.

– Друг, – сказал я.

– Друг, – согласился он.

Ф., ссутулившись, пошел дальше по двору, огибая лужи. Рядом с Домом, он выглядел совсем чужим, словно и не провел здесь детство. Выглядел чужим человеком с другой планеты, не с Урана Я долго смотрел ему вслед, а затем не выдержал и закричал:

– Ты лошадь, Ф.! Ты совсем, как лошадь!!!

XII. Лошадь

Начальство поручило мне привезти лошадей. Был юбилей фирмы, и устраивалась корпоративная вечеринка в рыцарском стиле. Приглашенные актеры театра должны были стоять рядом с лошадьми у входа в ночной клуб «Анаконда» и изображать оруженосцев.

Стоял хмурый март. С самого утра шел дождь. По улицам нехотя полз мокрый транспорт. Бурое гнилое солнце цеплялось за сатиновое небо. Как всегда бывает в преддверии праздника, настроение у меня испортилось.

Еще накануне, я договорился с руководством мясокомбината, что они предоставят грузовую фуру для лошадей. Часов в пять, на этой фуре я поехал за город в конноспортивный клуб. Водитель фуры всю дорогу рассказывал о том, что его дочь играет на пианино. Вдоль трассы тянулись деревья с ветками тонкими, как кости карасей.

В конноспортивном клубе меня ждали. Навстречу вышел конюх в испачканных джинсах женского фасона. Джинсы неряшливо были заправлены в кирзовые сапоги. Голова конюха, обходившаяся без шеи, плотно крепилась к его широким плечам. На его круглом сером лице расплющился сломанный нос. «Наверное, конь лягнул», – подумал я. Конюх снисходительно посмотрел на мои отполированные туфли и велел идти за ним.

Мы пошли через стойла. В загонах переминались лошади. Из их ноздрей шел густой пар. Красивая светловолосая девушка в сюртуке и гетрах, счищала грязь с подков жеребенка. Где-то я слышал, что у наездников ягодицы со временем становятся грубыми, как пятка…

Изгородь загона, к которому мы вышли, пропиталась слякотью и пахла сырой трухой. За изгородью бродило пять лошадей. Во влажных опилках манежа, они оставляли четкие отпечатки копыт.

– Договаривались о двух лошадях, – сказал конюх, – какие?

– Эти: желтая и разноцветная, – я наугад ткнул пальцем.

– Соловая и чалая, – презрительно поправил конюх.

Он зашел за изгородь, взял под узду соловую и чалую, повел их в обход загона к фуре Водитель стоял неподалеку от грузовика и о чем-то беседовал с девушкой, которую я видел в стойлах. Наверное, они беседовали о фортепианной музыке. Заметив нас, водитель подошел к фуре, открыл двери фургона. Одна из створок помостом откинулась к земле, как панель мобильного телефона.

– Заводи, – сказал водитель конюху.

Конюх подвел лошадей к помосту, но те заартачились. Соловая заржала, а чалая попыталась стать на дыбы.

– Не идут лошадки, – сказал водитель.

Вдвоем с конюхом они долго пытались завести лошадей внутрь. Вдруг повалил мокрый снег. Каждая снежинка была размером с пельмень. Я закурил, прикрывая ладонью огонь сигареты. Вверху катились тяжелые сумрачные облака: мимо белого яблока луны, мимо красного яблока заката…

– Они не пойдут, – наконец сказал подошедший ко мне конюх.

– Почему? – спросил я.

– Они боятся. Это фура из мясокомбината – она возит скот на бойню.

– Возьмите других лошадей.

– Они тоже не пойдут.

– Попробуйте.

Конюх сплюнул:

– Они не пойдут, парень. Они все чувствуют.

– Что они могут чувствовать?

– Смерть. Они чувствуют смерть. Фура пахнет смертью.

– Мы заплатили за них деньги, – напомнил я и для убедительности тоже сплюнул.

Конюх отрицательно закачал головой и от этого стал похожим на болванчика:

– Они не пойдут, парень. Они не пойдут.

…белогривые лошадки.

U. Эмиграция

Я полз рядом с Ф. по пыльной тропинке между зарослей цветущего можжевельника. Воздух, казалось, пропитался джином, словно перегаром. От его запаха кружилась голова. Тело штормило: гравитационное поле Земли меняло свои тяжести.

– Чувствуешь? Ядерный взрыв сместил планету с орбиты, – сказал Ф.

– Чувствую, – сказал я.

– Т-ш-ш-ш. Не вспугни пингвинов. Если они взлетят, то насторожат пограничников.

Я вспомнил, что по пути нам действительно пару раз попадались пингвины, похожие на урны, но, завидев нас, пугливые птицы тут же прятали свои жирные туши в плотных зарослях.

Внезапно я ощутил еще один планетарный скачок. Тошнота подступила к горлу. Гравитация изменилась, и я с отчаяньем понял, что не могу пошевелить даже пальцем.

– Ф. – сказал я, – Я не могу ползти дальше. Эмигрируй сам, без меня.

– Не говори глупостей, до границы совсем чуть-чуть. Вон будка пограничника, – я действительно увидел синюю будку, похожую на газетный киоск. В ней сидел пограничник и смотрел в небо, наблюдая, не появятся ли там встревоженные пингвины. У пограничника была зеленая форма с золотыми эполетами и аксельбантами.

– Не могу. Я остаюсь на родине, – сказал я.

– Граница рядом Не дури. Сразу за ней – Париж. Цивилизация, Заграница. Туда ударной волне не добраться.

– Ладно, – согласился я. – Уговорил.

Я сосредоточился, напрягся. Проползти дальше, хоть и с превеликим трудом, мне все же удалось. Когда мы, наконец, подползли к границе и поравнялись с будкой пограничника, Ф. поднялся на ноги.

– Поднимайся и ты, – сказал Ф. мне.

Я поднялся и отряхнул пыль с колен.

– Ваши документы! – сказал пограничник.

Ф. порылся за пазухой и достал оттуда томик «Творческой эволюции» Бергсона. Пограничник внимательно ознакомился с содержанием документа и сказал:

– Все в порядке, – он поглядел на меня и задал вопрос – А где ваши документы?

– У меня нет документов, – ответил я, – Зато я знаю пароль.

– Назови пароль.

– Люди и блики. Усталые лица. Сердце от скуки в ребро постучится. Бьется – открой, пусть увидит с глазами грязь под травой, небеса над домами.

Тут в пограничнике я неожиданно узнал инвалида Володю.

– Володя, дружище, ты теперь пограничник?

– Да, – ответил инвалид Володя, несколько замявшись, – Меня все-таки забрали в армию, сволочи. Не пожалели мои больные ноги.

– Володя, – сказал Ф., – поползли с нами. Ты знаешь, мы ползем в Париж, за границу. Там целебный климат – он тебя живо сделает здоровым.

– Действительно, Володя, поползли, – подхватил я.

– Нет, – сказал Володя, – Эмиграция – это одно, а дезертирство – другое. Я не могу. Хотя, за приглашение – спасибо.

– Ну, как знаешь, – сказал Ф.

– Как знаешь, – сказал я.

Мы с Ф. опять легли на брюхо и поползли через границу. Межа границы проходила прямо через тропинку сплошной меловой полосой, будто разметка футбольного поля.

Как только мы переползли через границу, Ф. снова встал на ноги, а я последовал его примеру.

– Ну, вот мы, наконец, и в Париже, – сказал Ф.

– Я себе Париж по-другому представлял, – произнес я, оглядывая степь вокруг. Степь поросла бурой травой, как запойный алкоголик щетиной.

– Да ты посмотри – вот же Эйфелева башня!

Рядом я действительно заметил Эйфелеву башню. Она совершенно ничем не отличалась от мачты линии высоковольтных передач. Обычная ржавая конструкция, стоящая в поле.

– Я так и знал, – сказал я. – Всегда знал. Никакого Парижа нет, и Эйфелева башня ничем не отличается от высоковольтной мачты. У нас таких полно.

– Зато мы теперь свободные, – ответил Ф., – Зато мы теперь по-настоящему за границей. И ударная волна нас не достанет!

Я сел в траву прямо в поле. Облокотился об Эйфелеву башню. Достал сигарету и закурил.

– О! Родина, – заплакал я, – на кого я тебя оставил!

XIII. Письмо

1.

Утром служба «DHL» доставила в Дом два конверта из Дрездена – капиталисты сработали быстро. Один конверт предназначался мне. Другой – Варваре Архиповне.

Чтобы распечатать конверт, я зачем-то заперся в ванной. Извлек письмо, написанное по-немецки красивым каллиграфическим почерком. Почерк напоминал шрифт, которым когда-то писали слова «The End» в голливудских черно-белых фильмах. Письма, написанные от руки, я не получал со времен пионерского лагеря.

По-немецки (мой второй иностранный язык в школе). за исключением общеизвестных выражений из порнофильмов, я помнил почему-то только одну фразу: «Ich mochte über setzen meine Sommerferien erzelen» – «Я хочу рассказать о своих летних каникулах».

С языками у меня было туго. На уроках английского мы только и делали, что слушали пластинку, с которой диктор информировал нас о погоде в Лондоне. В Лондоне погода всегда была хреновая: стоял туман или шел дождь, или и то, и другое вместе. А еще мы разглядывали карту Британии, похожую на шахматную пешку. Когда, раз в полгода, приходила комиссия из районо, чтобы проверить наши знания, учительница раздавала нам текст, который мы долго репетировали. Как правило, мне опять-таки доставалась одна и та же фраза. Учительница посреди урока начинала что-то искать у себя на столе, и я, по сценарию, обязан был спросить: «What do you seeking?» – «Что вы ищете?»…

По-французски, даром что бабушка двадцать лет преподавала его в институте, я вообще не знал ни единого слова. По-украински говорил с акцентом. По-русски… Много ли сыщется на планете людей, которые уверенно скажут, что знают русский в совершенстве?

Я решил не мучаться, и от слепой соседки позвонил в бизнес-справку. Попросил сказать мне адреса переводческих бюро. Их оказалось не так много, как я думал. Только два: одно в Старом Городе, другое рядом с моим бывшим Университетом.

Придется мне снова покататься на метро…

2.

Переводческое бюро «Полиглот» ютилось в том же здании, где было ателье по ремонту телевизоров. Дела у них, как видно, шли неважно. Меня встретили так, как будто бы я принес им заказ на перевод полного собрания сочинении Томаса Манна, включая письма. Даже кофе предлагали. Я отказался, и меня попросили зайти через час.

Я пошел пить пиво на летник, на тот летник, где часто собирались работники металлургического комбината после смены. Когда учился в Университете, мы на большой перемене ходили сюда с одногруппниками есть хот-доги. Как и два месяца назад из колонок играла латиноамериканская эстрада. Наверное, у них была только одна кассета. Если попаду сюда еще раз, то подарю им сборник «New Musical Express».

На улице стояла душная тишина газовой камеры. Казалось, было слышно, как переключаются светофоры на перекрестке. Машин почти не было.

Я знаю, многие считали это место уродливым, но мне оно нравилось. Макушки широких, коренастых труб металлургического комбината обволакивал густой, похожий на грибную шляпу дым. Три маленькие Хиросимы. Очень красиво…

– Какой странный текст, – сказала мне девушка-переводчик, когда я вернулся через час.

У девушки отсутствовала косметика на лице. Зато были длинные, давно немытые, волосы и майка с изображением Дженис Джоплин. Похоже, главная проблема ее жизни заключалась в том, что она родилась не в той стране и лишь спустя пятнадцать лет после шестьдесят девятого года: ей явно не хватало электропрохладительных кислотных тестов.

– Шестой виток спирали Носсака, – сказал я девушке. Я сложил лист перевода вчетверо и засунул в карман. На улице я читать не стал. Чтобы читать письма, написанные от руки, нужно иметь за пазухой одиночество…

3.

«Мой дорогой друг,

Я решил написать Вам это письмо, поскольку, боюсь, краткость нашего телефонного разговора, русский язык, который, я, увы, почти забыл, и захлестнувшие меня эмоции, простительные старику, не позволили мне дать сполна ответы на интересовавшие Вас вопросы.

Не хочу Вас, мой юный друг, утомлять историей своей жизни. Отмечу лишь то, что родился я в Дрездене в 1924 году. Отец мой владел магазином музыкальных инструментов и с детства я помогал ему в его делах. Когда Гитлер пришел к власти, я еще был ребенком. Как хотелось бы мне написать, что я был чужд фашизму и Третьему Рейху! Но я жил, как все, думал, как все, и верил в то, во что верили другие. В 1942 году меня призвали на Восточный фронт,

Я очутился в Вашем городе в конце февраля 1943 года. Русские наступали и шли ожесточенные бои. Вы знали, что один из героев Гюнтера Грасса получил крест за отвагу, проявленную в Вашем родном городе?

Перед тем как отступить, командование поручило нам взорвать городскую дамбу. Этот день я помню до сих пор. Советские танки были уже близко, а где-то в небе пела грустную песню птица. Дамбу мы так и не смогли взорвать, и я каждый день благодарю Бога за это.

В лагере военнопленных были еще итальянцы, румыны, власовцы и несколько финнов. Особенно много было мальчишек, вчерашних гитлерюгенд. Я знаю, что некоторые из них, с большим риском для себя, прятали томик «Майн Кампф» – он был зарыт под кустом шиповника – и тайно праздновали день рождения фюрера. Я хотел выжить, вернуться на Родину и поэтому вступил в «Свободную Германию». Как видите, выжить мне вполне удалось, чего не скажешь о тех несчастных мальчишках.

Мы много работали: строили дома и возводили заводы. А потом появился Полковник, и в его глазах сияла одержимость. Он заставлял нас копать глину с утра до вечера, и с вечера до утра. Вы спрашивали меня, не попадалось ли нам в штольнях «strannije predmety»?

Странным был весь этот холм, даже глина. Иногда мы разводили в штольнях огонь и бросали в пламя куски глины, и тогда наша нора озарялась голубым сиянием, которое переполняли искры. Несколько раз мы находили черепа с круглыми, словно от пуль, отверстиями, и власовцы, крестясь, говорили, что это жертвы террора. Не знаю, что искал одержимый Полковник, не думаю, что предмет его поисков составляли черепа или, тем более, глина.

Однажды надзиратель спросил, кто из нас умеет настраивать пианино. И я понял, что это мой шанс выжить.

Чтобы настроить пианино, мне было необходимо несколько минут, но я провозился весь день, откладывая неизбежное возвращение в барак. Чтобы остаться в Доме, мне пришлось выдать Полковнику имена мальчишек, хранивших «Майн Кампф». Пожалуйста, не судите меня строго, мой юный, юный, друг! Я так хотел жить!

Любил ли я Марию Герлитц? Она была доброй женщиной, и общение с ней помогало мне притупить боль ностальгии. Долгие годы я не знал, что произошло после моего отъезда на Родину.

Что касается Полковника, то я, не удивляйтесь, благодарен ему – ведь он сохранил мою ничтожную жизнь. Прекрасная черта у старика, человечно думать и о черте.

(«Здесь мог бы обойтись и без Гете», – подумал я)

Что я делал, вернувшись на Родину? Продолжал жить, как все, думать, как все, и верить в то, во что верят другие. Я закончил филологическую кафедру университета. Преподавал в гимназии литературу. Семьей я так и не обзавелся. Страх меня не оставлял, я боялся, что меня найдут, и покарают за грехи. Часто мне снился Полковник, а Мария Герлитц – никогда. Чтобы избавиться от страха, я продолжал упражняться в подлости, я сотрудничал со «штази», докладывая о своих неблагонадежных коллегах, и Вы, мой друг, первый человек, которому я в этом признался.

Только состарившись, я осмелился на поиски людей, с которыми меня свела судьба в Вашем городе. Мои скромные послания оставались без ответа, до тех пор, пока Вы не позвонили мне и я, старик, поверил в то, что моя жизнь была не такой уж напрасной.

Позвольте же напоследок дать Вам один совет, ведь Вы еще так восхитительно молоды! Живите как все, думайте, как все, и верьте в то, во что верят другие. Это, как показал мой горький опыт, единственная возможность хоть как-то избавиться от душевных мук. В нашем телефонном разговоре, Вы упомянули Освальда Шпенглера. К сожалению, то, что он считал полуднем нашей цивилизации, увы, оказалось всего лишь половиной восьмого утра. Поэтому, мой Вам совет, забудьте все и купите холодильник.

Искренне Ваш,

Фриц Фройндхюгель

P.S. В знак признательности позвольте Вам преподнести небольшой подарок. Эта вещь, которую я посылаю Вам, одна из немногих, которые мне по-настоящему дороги».

Глупый, добрый немец! У меня уже был холодильник. До чего ж ты хороша, Масла Герлитца душа.

Милый друг – милая ложь.

4.

В поисках подарка, я разорвал диэйчэловский конверт. Из вспоротого бумажного брюха медленно спланировала на пол узкая полоска театрального билета, не замеченная мной ранее. Это был билет на «Трехгрошовую оперу» с автографом Бертольда Брехта. Я не прочел ни строчки Брехта, не видел его спектаклей. Что делать с билетом я не знал. Его даже в ломбард не примут.

Наконец, на кухне я заклеил билетом написанный помадой телефон.

5.

Ночью, сквозь толстые стены, я слышал, как плачет Варвара Архиповна.

XIV. Язык

В адыгейском языке десять наклонений. В эстонском языке четырнадцать падежей. В языке туземцев острова Абрим пятнадцать лиц. Мне не хватает слов, мне не хватает букв…

Шестнадцать томов Пруста о том, как человек не может заснуть…

Недосказанное всегда сильнее сказанного. Гипертекст иногда интересней основного текста. Первый гипертекст сотворила царская цензура, когда выкинула из «Бесов» девятую главу «У Тихона»…

Проблема в том, что я даже не знаю, как толком рассказать всю эту историю, если меня о ней вдруг кто-нибудь спросит…

Фаза #4

I. Круг

1.

Еще вчера я позвонил в ремонтную мастерскую и сказал, что у меня сломался холодильник. А они ответили, что сейчас у многих такие проблемы. Погода жаркая, и техника не выдерживает, особенно если это советская техника.

Присоска двери утробно чавкнула, но лампочка холодильника не загорелась. На ее месте я бы тоже не загорелся. Все равно в холодильнике было пусто, как зимой на пляже, и освещать там было нечего. Я вытащил нижний ящик и заглянул в него. Поверх спортивной газеты неуклюже перекатилось яйцо. Маленький повод для оптимизма.

На плите я воспламенил конфорку. На синюю, похожую на след от укуса, окружность огня поставил сковороду. Налил туда подсолнечного масла. Когда сковорода раскалилась, и масло начало жизнерадостно шипеть, я разбил вилкой скорлупу. Тут меня чуть не стошнило. На чугун, в лужу кипящего масла шлепнулся цыпленок. Даже не цыпленок, а почти цыпленок. У него был и клюв, и куриные ножки, и крылья. Но лежал он скукоженый, подвернув лапки, словно больной полиомиелитом. Его перья, покрытые слизью, напоминали скорее грязную шерсть. Такую, какая бывает у дворовых собак в середине осени. Уже не желток, еще не птица, почти цыпленок. Зародыш на самой последней стадии. Ему не хватило совсем чуть-чуть, чтоб вылупиться. А теперь он лежал на сковороде, пекся, портил аппетит и, между прочим, совсем не благоухал.

Я не знал, можно ли называть цыплят человеческими именами. Тем более мертвых, неродившихся цыплят. Я решил назвать его своим именем Именем, не фамилией. Никому от этого не будет худо.

Я зачем-то надавил на цыпленка вилкой. Из него потекла какая-то желчная гадость, и я точно понял, что не хочу завтракать. На секунду мне вдруг стало страшно, а потом в голову пришла блажь:

– Мы с тобой поедем, ***. В одно место поедем, – сказал я.

Я аккуратно поддел *** вилкой и опустил в небольшой целлофановый пакет. Целлофан завязал и опустил его в еще один пакет, точно такой же. Получился розовый полиэтиленовый кокон. Его я уложил в пустую сигаретную пачку.

Завершив утилизацию, я отыскал в шкафу белые шорты. На балконе снял полчаса назад выстиранную и еще не успевшую просохнуть футболку. «По дороге высохнет», – подумал я и натянул ее на туловище. На груди оставались следы прищепок, но гладить футболку было лень. Какое-то время ушло на поиск остававшихся денег. Я отчетливо помнил, что прятал их на уровне глаз. И, пожалуй, не ошибся: в конце концов, как положено, я обнаружил их зажатыми между стеной и плинтусом. Сунув в один карман шорт банкноты, а в другой – пачку с цыпленком, я покинул пределы Дома.

2.

Через час я был в Старом Городе. Я шагал вверх по базарной улице. Был четверг, а может, – пятница. Судя по обилию спускавшихся с рынка людей – все-таки пятница.

Вдоль тротуаров базарной улицы бойко шумела торговля. Сонные пенсионеры продавали допотопные брошюры по ремонту транзисторов, открытки с видами Трускавца и олимпийские значки. Из распахнутых настежь ворот тира, выскакивали на волю робкие хлопки выстрелов. Под ногами шелестели надорванные фантики лотерейных билетов. У стены прачечной нелепо, как комикс, тянулись раскрашенные картины художников. В воздухе совокуплялись невыносимо сладкий запах уродившихся персиков и аромат дымящейся свинины.

Пока я дошел до остановки пригородного маршрутного такси, в руки мне сунули флаер, зовущий на выставку-распродажу корма для домашних животных. За пару минут я изучил флаер вдоль и поперек, вплоть до названия типографии, а затем смял и бросил в урну. Я посмотрел через дорогу. Там из-под культурных слоев асфальта выглядывала стена одноэтажной гостиницы «Колхозник». Теперь тут открывался магазин мягких игрушек, и бригада рабочих трудилась над облагораживанием фасада. Облако пыли, поднятое их отбойными молотками, под радостный вопль болгарки, по-пластунски переползало через полосу автомобильного движения. Смешиваясь с газовыми выхлопами и шумом двигателей, жалкое и растоптанное облако исчезало, не добравшись и до сплошной линии разметки.

Чертыхаясь друг на друга, у бордюра скакали воробьи. Они, словно роботы, резко дергали своими головками, борясь за волосатую плоть полудохлой гусеницы. Когда подъехал микроавтобус «ГАЗель», футболка моя совсем успела просохнуть.

Я занял место рядом с водителем. Всегда терпеть не мог передавать деньги и сдачу.

– До аэропорта или до Нехлюдово? – спросил меня водитель, вынул из коробки с надписью «Лесоповал'14» аудиокассету и вставил ее в магнитолу.

– До Нехлюдово, – ответил я.

– Две гривны.

Я протянул ему, под первые аккорды шансона, мятую купюру с князем Ярославом. От этой музыки нигде не было спасения.

– Извините, может, радио включите? – интеллигентно попросил я.

– Радио-муядео! – вспылил шофер, – А про жизнь мне кто споет? Пушкин с Лермонтовым?

– Дантес с Мартыновым.

– Так, будешь умничать, высажу нахрен!

К счастью, кто-то с силой хлопнул дверью в салоне, и водитель тут же перенес свой гнев на неосторожного пассажира.

– Ты Геракл? – допытывался он у кого-то через плечо. – Ну ты, скажи, Геракл? Что-то я смотрю: не похож ты на Геракла! И дверями не стукай! Будешь дома тумбочкой стукать!

Пальцами с синими литерами Р,У,С,Я на толстых фалангах он дернул коробку передач и пробурчал:

– Молодежь. Тьфу. Пидоры одни. Мухоморы.

А я парень простой

И любить я умею,

Чтобы выжить вором

Мне надежда нужна.

…Пели колонки.

3.

Маршрутное такси неслось по загородному шоссе. В последний раз в этих местах я бывал еще десятиклассником. Тогда, в мае, перед экзаменами мы с товарищами ездили, в поход на велосипедах. Помню, у Ф. был дорогой спортивный велосипед без багажника. Ф. приходилось крутить педали с тучным рюкзаком за спиной. Из-за этого он постоянно отставал и мы его все время ждали. Точно помню и то место, где мы остановились – лужайка за железнодорожным переездом, направо через посадку у канала. В тот день мы открыли купальный сезон и наловили полное ведро раков. На обратном пути мы затормозили у обочины напротив сельмага. Там, в тени ивы, стояла пузатая цистерна с пивом, а рядом колхозницы продавали парное молоко. Мы долго спорили, что купить: пиво или молоко. Наконец заплатили за молоко. Подростковый желудок, наполненный мясом раков, плохо воспринял секреторную жидкость. Пожалуй, в тот день я в последний раз выбрал молоко. Через месяц, после отлично сданного экзамена по географии, я впервые в жизни напился… Напился суррогатным ликером «Мона Лиза» – спирт, сок и немного тосола для плотности.

– Ладно, не обижайся, – сказал мне водитель, когда я выходил в Нехлюдово.

– А я и не обижаюсь, – сказал я.

От остановки я сразу же пошел в сторону стоявшей на пригорке церкви. Ее маковки зеленели на фоне синего кителя неба, как лычки десантника. С ревом, над куполами пролетел самолет – в версте от Нехлюдова располагалась бетонная плешь аэропорта. Дорога вела через плотину, лежавшую между двумя прудами. Пруды за лето обмелели, обнажив черные десна ила. Слева, по воде, на автомобильной камере, плыл белобрысый мальчик. Уверенный, что его никто слышит, он громко пел: «Попробуй м-м-м, попробуй джага-джага. Мне это надо, надо».

Еще издали я заприметил стаю машин у ворот церкви. Среди потасканных «шестерок», выделялся угловатый ветхий лимузин с пенсне колец на кузове. Казалось, он не разваливается лишь потому, что его туго перетянули шелковыми лентами. Моя решимость зайти в церковь вдруг пропала и спряталась где-то в желудке. Что может быть ужасней чужих свадеб? Только собственная свадьба.

Чтобы не топтаться у ворот, я, не торопясь, двинулся вдоль церковного забора. На южной стороне неба, с которой, по поверьям, приходят все беды, недвижно висели паховые мышцы облаков. Ничего зловещего в них не было. Глядя на облака, я не заметил, как подошел к оврагу. Овраг укрылся кустарником и молодыми деревьями. Из их зарослей несуразно, словно модная заколка в седых космах старухи, выглядывал ржавый корпус тракторной кабины. Между оврагом и забором цепко семенила узкая тропинка. Держась тропинки, я вышел на кладбище. Как видно, здесь уже лет тридцать никого не хоронили: все поросло сорняками. В пятидесяти шагах от меня девочка в потертом джинсовом комбинезоне и ярко-желтой бейсболке с надписью «USA» пасла коз. Пройдя через кладбище, я опять выбрался на проселок и, очищая шорты от прицепившихся колючек и семян, достиг исходной точки у церковных ворот.

На прогулку вокруг храма понадобилось не более четверти часа. Но теперь на паперти успели появиться люди. Они переминались с ноги на ногу, о чем-то беседуя. Осторожно, будто боясь что с неба на голову мне рухнет фюзеляж самолета, я направился к входу… Что же я там, интересно, спрошу? Где отпускают грехи? Где ставят свечки за упокой неродившихся цыплят? Все это было как-то глупо…

За воротами я вновь побрел вдоль церковного забора, миновал овраг с трактором и опять оказался на кладбище. Сорняки, по-моему, успели подрасти, девочка и козы пропали. Солнце блеснуло, ветер дунул запахом теплого ила. сиреневой дугой загудел воздух, и вдруг показалось: кто-то зовет меня по имени: «***». Я дернулся в сторону, высоко подымая колени, перепрыгивая через бурьян, побежал прочь в глубь кладбища, споткнулся об обломок ограды и свалился в куст шиповника, пополз по душной траве, а потом поднялся и сел на корточки. Никто меня не звал. Куст шиповника не собирался неопалимо вспыхивать. Кому я нужен? Галлюцинациям? Давно уже пора было начать пить по утрам кефир вместо пива.

Я огляделся. Рядом со мной укоренился в земле карликовый обелиск солдатской могилы с пятиконечной звездой на макушке. Краска на обелиске совсем потрескалась. Остался прямоугольный след от таблички – вероятно, она была из цветного металла и ее отвинтили.

Я прислонился спиной к обелиску. Обелиск приятно грел позвоночник. В траве, будто неисправные электроприборы, трещали кузнечики. В нескольких метрах от меня, пригорок, на котором стояли церковь и кладбище, обрывался крутым спуском. Отсюда ясно виделась степная низина: речка, покрытая чешуей ряски, лузга рыбацких лодок на ней, черные квадраты огородов с белыми привидениями дачников, эй-фелевы башенки линий высоковольтных передач, рыжий сугроб рудных отвалов…

Все было прекрасно и ни в чем не было смысла. Оставалось сидеть молча и кивать головой. Кивать головой так, как это делают журналисты, когда берут интервью. Какие бы абсурдные вещи не говорил им собеседник, они молча продолжают кивать головой.

Из кармана я достал пачку сигарет с цыпленком и поднес ко рту, словно это был диктофон. «Чик», – нажал я виртуальную кнопку «Play»:

– Итак. Однажды молодой человек встает утром и у него ничего не болит. Он жарит яичницу и из скорлупы на сковороду падает почти цыпленок, не родившаяся курица. Или петух, не важно. Важно другое: в этот момент молодой человек понимает, что все, к чему он прикасался, рушится, портится, гниет, ломается, околевает, превращается в дерьмо и вообще все не так. Он не знает, что с этим делать, и у кого просить прощения. От алкоголя ему только хуже. Он помнит, что раньше все было по-другому. В детстве он мечтал, что забьет гол в финале Чемпионата Мира, сосчитает на небе все звезды, купит маме билет в кругосветное путешествие. А теперь? Никого он не любит. Впрочем, он любит себя, но даже это – не взаимно. Он надевает шорты, мокрую футболку, сам не зная зачем, берет с собой неродившегося цыпленка, берет, наверное, на счастье и едет сюда. В последнее время, он что-то разъездился по пригородным селам. Это уже, кажется, третье село… А сюда он приехал, потому, что здесь его крестили ребенком. Была поздняя осень, и кружил грязный до черноты снег. В церкви было тепло и красиво. Венчалась двоюродная сестра. У алтаря воск упал на ее платье, и платье загорелось. Молодой человек, тогда ребенок, стоял рядом и это видел, но подумал, что так принято. Что на свадьбу в церкви всегда поджигают платье невесте. Сестра плакала, потому что платье взяли напрокат. Ее утешали, но все знали, что это – дурная примета… А потом… Потом ребенка крестили в притворе или как это там называется. И поп ему сказал, что он теперь открыт для Бога, и что у него хорошее имя. Хорошее русское имя, которое он уже почти забыл. А потом, открытый для Бога ребенок, на паперти выиграл в «чу» мелочь, которую бросали молодожены у загса, выиграл у таких же детей, как и он, своих дальних родственников, которых он видел тогда в первый и последний раз. Больше он здесь не был. И не был в церкви, вообще ни в какой, не только в этой. И раз он сегодня очутился здесь и уже два раза трусливо убегал от входа, то теперь, в третий раз, он решится обязательно. Обязательно зайдет внутрь и попросит себе прошения…

Над головой пролетел самолет, второй за день. Я решил похоронить цыпленка. Мне не нужны были больше талисманы. Рядом с солдатской могилой, я вырыл ямку и засыпал пачку. Напоследок я спросил у почти цыпленка, можно ли считать неродившихся мертвыми, но и он мне ничего не ответил на этот вопрос.

Я отыскал полевые цветы, сорвал их и положил у обелиска. Цветы были не цыпленку, а тому, кто покоился в солдатской могиле. Что я знал о жизни по сравнению с ним? Он видел горящие деревни и разорванных в клочья детей, видел, как визжит, изнывая от боли, ночное небо. Он шел вперед, шел по трупам, чтобы и самому превратиться в труп, чтобы другие солдаты прошли по нему – на этот раз до конца…

Шатаясь, словно с похмелья, я вышел за пределы кладбища. Патетика диктофона меня истощила, и я очень хотел есть – ведь я так и не позавтракал. У проселка плодоносила яблоня. Я сорвал пару кислых яблок, оттер о футболку их пушистую пыль и стал есть, боясь оскомины…

4.

У церковных ворот теперь не было машин, зато стояло два празднично украшенных автобуса с надписью «Турист» на борту. Жуя яблоко, я вышел на паперть. Тут я растерялся: я не знал: можно ли есть яблоки на паперти. А если можно, то куда деть огрызок? И еще… Я ведь в шортах. Пустят ли меня внутрь в шортах? К тому же я их успел испачкать. И о шиповник поцарапался…

Я стоял у входа и был похож на подростка, который наматывает круги около аптеки, выдумывает тысячи причин и не решается зайти внутрь, чтоб купить себе презерватив. Я отчетливо понял, что тоже придумаю тысячу причин, буду бесконечно ходить кругами мимо оврага и кладбища, как по ленте Мебиуса, но так и не попаду внутрь. В растерянности, я сел прямо на паперть.

– Эй! Родственничек! Да, ты, – окликнул меня из кабины шофер одного из автобусов. Слово «родственничек» в его устах звучало ругательством, – Ты едешь или не едешь? Сколько тебя ждать? Водка в салоне греется!

– Иду я, иду, – поспешно сказал я и зашел в автобус. Дверь за мной захлопнулась, и автобус стал разворачиваться. Я принялся пробираться по проходу.

– Да это троюродный Геращенко, – зашушукались у меня за спиной.

– Ну нет, это Феклы Кузьминичны племянник.

– Да что я фотокарточек не видела. С Геной одно лицо. Я сел на задний ряд пустых сидений. Кто такая Фекла Кузьминична? Кто такой Гена?

Впереди меня спорили две старушки:

– Иконы – это грех. Креститься – грех. И свечи – грех, – говорила одна.

– Да что же за церковь у вас такая? Сектанты?

– Не сектанты мы. Истинная церковь у нас – евангельская.

– Знаем мы вас, богомольцев: иконы – грех, свечи – грех, а придет к вам человек, вы его даже пирожком не угостите, – сказала вторая, посмотрела на церковь и перекрестилась.

Я тоже посмотрел на церковь. У ворот православного храма, придерживая козу за рога, стояла девочка в желтой бейсболке с буквами «USA». Я глянул на девочку, потом на купола и стал креститься. Я этого очень давно не делал…

А потом я заплакал…

II. Насос

…Меня будит песня птицы. Песня похожа на велосипедный насос: свистящий выдох, захлебывающийся вдох. У меня во рту едкий вкус горелого фильтра. И это значит, что накануне я опять прикуривал сигарету не с той стороны.

Глаза открывать я не хочу. Во-первых, знаю: станет больно и начнет тошнить. Во-вторых, я боюсь того, что могу увидеть: а вдруг там светящийся туннель или какая-нибудь другая ерунда, о которой так любят рассказывать коматозники? Я уже ничему не удивлюсь…

…Все, что произошло с тех пор, как я сел в автобус возле церкви, представляется мне скомканным грошовым комиксом. Комиксом, который вышвырнули на помойку. Помню, я плакал в автобусе, и люди вокруг, поначалу недоверчиво глядевшие на меня по причине шорт, кед и футболки – странного для свадьбы наряда, вдруг внезапно прониклись ко мне лаской и заботой. Они были уверены, что чужой на свадьбе так рыдать не может. И они утешали меня, говорили, что не стоит так убиваться, потому что Света выходит замуж за хорошего человека, и этого человека, тоже, по-моему, звали Витя. И мне наливали водку в треснутый пластиковый стакан, но я его выбрасывал и пил из горла. А потом был старик гармонист, и он играл песни Гражданской войны. Черный ворон кружил, отряд скакал на врага, молодая обещала писать, облако клубилось, бронепоезд стоял, все должны были идти в смертный бой, а я подпевал громче всех. Дальше возник кабак, пахнущий голубцами и компотом, и там я узнал, что до наших дней, к несчастью, сбереглось слишком много свадебных обрядов: кто-то приказал мне прятать туфлю невесты в туалете, но в туалете я задремал, и дверь ломали и совали мне в руки мятые деньги выкупа. А затем я плясал и падал, поднимался, пил, и опять плясал, и вот уже меня под руки тащили прочь из кабака, потому что я орал жениху, что тот ворует солярку, а меня пытались усадить в такси, платили водителю двойную плату, лишь бы он увез меня подальше на край ночи. И дважды водитель тормозил, потому что меня рвало на обочину и я кричал: «Анаконда!». И в «Анаконду» пускать не хотели, опять из-за шорт, кед и футболки, а еще из-за красной ленты с надписью «Боярин», но бармен Антон как-то провел, и я уже пил в клубе. Пил с художником Бахтиным, и, помню еще, у Бахтина голубым огнем горели фаланги, потому что он влез пальцами в подожженный за стойкой пунш. Бахтин тоже был пьян и тоже не чувствовал боли, а только говорил, что он художник и что его подожгли фашисты. И я сам уже не заметил, как спустя, то ли мгновение, то ли вечность, хватал за рубашку ди-джея и требовал: «Сука, продай мне свой талант», а он в ответ нежно шептал: «В час ночи на нижнем танцполе…».

Я лез целоваться к знакомым проституткам, и они спрашивали, где я пропадал все лето, а я им рассказывал, что их любовь – это не любовь, а экранизация любви, и вся наша жизнь – всего-навсего телепередача, а я телевизор, и проститутки надо мной смеялись. А в час ночи, на нижнем танцполе я становился на колени и громко умолял Бен Ладена скинуть на «Анаконду» атомную бомбу, чтобы мир стал чище. И снова был скандал, и охрана выволакивала меня из клуба, и кидала на дорогу. Кидала, как камень, которым в древности насмерть забивали блудниц. А в отместку я хрипло выплевывал им в след шершавое слово: «Анафема», и все было проклято в ту ночь. В ту проклятую ночь, у которой не было края, до которого бы я мог доползти. Я продолжал пить у ларьков, пытался, заглатывая водку, забыться на парковой скамейке, но ребра мои ложились перпендикулярно доскам, и сон не шел, но уже на улице, слава Ахурамазде, появлялась утренняя смена рабочих. С кем-то из них, чьи лица разлетались в памяти будто перья голубей, голубей в которых угодил патрон дум-дум, я в чарочной последовательно и целенаправленно уничтожал себя – врага, который не сдавался. Я умолял рабочих взять меня с собой на комбинат воровать солярку, и на спор ел коньячную рюмку, и кровь с коньяком текла из губы на футболку. А что случилось дальше, я не могу ни представить, ни вспомнить. И пусть меня пытает гестапо, я все равно ничего рассказать не смогу, и пусть они сканируют мой мозг гамма-лучами, и пусть меня расстреливают: я не против, я даже обрадуюсь, и, взглянув на их кокарды с черепами, где только две дыры глаз, а не три, сам скомандую им «пли»: пусть знают, палачи, как поджигать моих приятелей-художников и, пусть знают, как брахманы встречают смерть без страха…

…Тут я понимаю, что опять, выдох/вдох, заснул под звук птичьего велосипедного насоса, так и не узнав, где я…

III. Обрыв

1.

Электронный будильник на столе показывает двенадцать. По потолку ползают ленивые, неповоротливые пятна света. Они похожи на амеб под микроскопом. Слышно, как на улице, во дворе, дети играют в войну. Спаниель Кид уже два раза церемониально лизнул мне руку. Аня гладит меня по голове, будто на самом деле это я собака.

– Все в порядке, Растрепин, – говорит она, – Все будет хорошо.

Я не чувствую, что от меня воняет, но я это знаю. По-другому не бывает. И я не могу придумать ничего лучшего, как спросить:

– Как ты меня нашла?

– Ты был в «Лоцмане». Спал в подсобке на картонном ящике от холодильника. Барменша сказала, что наткнулась на тебя пьяного под дверью. Я утром заходила к тебе домой – не застала, и вдруг сразу поняла, где тебя искать.

– Я что-то говорил?

– Нет. Разве только, что ты – это не ты, а твой брат-близнец, который телевизор. Или еще какую-то бредятину в этом роде…, – она с опаской щупает мне лоб, будто я ребенок больной скарлатиной. – Ты что, Растрепин, совсем-совсем ничего не помнишь?

– Почему не помню? Помню, – вру я, – На тебе было красное платье, и я тогда еще подумал, какая ты красивая.

– Растрепин, какое красное платье? Я терпеть не могу красный цвет. У меня никогда не было красного платья. И не нужно ко мне подлизываться, OK?

– OK, – соглашаюсь я.

И вдруг мне становится дурно. Меня скрючивает, скукоживает так, словно я беспомощная гусеница, которую только что проткнули зажженной спичкой. Я перегибаюсь через край дивана. Там уже стоит заранее припасенный пластмассовый таз, но я не в состоянии исторгнуть из своих внутренностей даже желчь. Я чувствую себя израсходованным тюбиком гуталина, а потом замечаю, что одежды на мне нет. Я голый: совсем-совсем…

– Где моя одежда? – интересуюсь я, заранее приготовившись к самому худшему.

– Я ее постирала.

– Аня, я обделался? Да?

Аня утвердительно кивает. Но она и не подозревает, насколько я кругом обделался. Тошнота не проходит. У меня то гадкое, пограничное состояние, когда нервная система уже функционирует, а пищеварительная и опорно-двигательная все еще находятся в состоянии коллапса.

– Аня, пожалуйста, сходи в магазин за водкой, помираю, – взмолился я.

– Нет, Растрепин. Нет, и не проси.

– Анечка, миленькая, ну очень прошу. Хоть пивка… Я верну деньги.

– Нет, и деньги здесь ни при чем.

– Тогда принеси мне бумагу и ручку.

– Для чего?

– Буду писать завещание. Тебе оставлю диафильмы… Нет, серьезно, Аня, принеси…

Аня удаляется в прихожую, туда, где висит ее сумочка. Она возвращается с блокнотом и авторучкой. Я пытаюсь нацарапать записку. Пишу печатными буквами. За такую каллиграфию, как у меня сейчас, в начальной школе ставят три с минусом. И то только потому, что мальчик старался. Я протягиваю Ане блокнот с текстом:

– Тебе нужно съездить в Старый Город. Ночной клуб «Анаконда». Спросишь Антона. Дашь ему записку. Это очень важно.

Аня берет блокнот и читает вслух:

Нежная Анна

Даст отдохнуть,

Лаская его,

Как ангел

Рисует созвездья

Тенью ветвей.

Одиночество

– Не пытайся меня обмануть, Растрепин, всей этой идиотской игрой в записки. Тоже мне, «Тимур и его команда». Думаешь, я не догадываюсь, о чем тут речь? Я никуда не поеду. Это, во-первых. И твои стихи мне не нравятся. Это, во-вторых. Я тебе уже говорила. В них совершенно нет рифмы.

Бедная, бедная Аня. В реальном мире не существует рифм. Я беру ее за локоть:

– Ну, а покурить? Покурить мне можно?

Аня решает, что сигарету мне все-таки можно, даже разрешает покурить в комнате. Она приносит мне пачку и коробок спичек с эмблемой ночного клуба «Анаконда»: змея аккуратно свернулась, как поливочный шланг. Спички только две. Я пытаюсь зажечь первую и ломаю ее.

– Прикури мне, Аня, – прошу я.

Она подносит огонь к зажатой в зубах сигарете. Я затягиваюсь, и тошнота плавно, будто на эскалаторе, вновь поднимается к горлу:

– О, господи…

Сигарета летит в таз, а я готов последовать за ней. Вот оно: умерщвление плоти…

– Я сварю тебе бульон, Растрепин. Тебе станет лучше.

Я молча соглашаюсь. У меня уже не осталось сил бороться. Я проиграл – она выиграла. Время сдаваться и обсуждать условия капитуляции. Мне выделят тапочки, зубную щетку, крючок для полотенца. За это я обязуюсь: выносить мусор, мыть лапы спаниелю, поднимать/опускать стульчак.

Остается лежать и притворяться, что ничего не было: ни моего аматорского сеанса психоанализа с последовавшим скандалом; ни разбитого телефона; ни полковничьего проклятья; ни непредумышленного убийства; ни сказочной Василисы и ее уродцев; ни поминок; ни немецких слез; ни церковных кругов. Ничего. Только полная феличита. Фели-чита и ничего другого. Все остальное – сон, бред, горячка, галлюцинация…

Аня приходит из кухни с бульонной кружкой. В серой лоснящейся жидкости плавает кусок вареной куриной печени. Это – причастье, понимаю я.

Я пытаюсь пить бульон, но руки дрожат и вибрируют, как отбойный молоток. Горячая жидкость льется мне на грудь, стекает к лобку, капает на постель. Я ору. Аня отбирает у меня кружку, кормит меня из ложки, терпеливо и настойчиво. Очень трогательно: сестра милосердия и больной синдромом Дауна.

– Зачем, зачем ты возишься со мной, Аня? Зачем терпишь меня?

– Я долго думала, Растрепин, – отвечает она, поднося очередную ложку. – Ты – мое послушание. Я так должна. Бог меня послал к тебе, чтобы я тебя спасала.

Я откидываюсь на подушку. Если Бог послал ее ко мне, размышляю я, то кто тогда послал меня к ней? Лучше бы Бог послал ее за водкой.

Аня собирается в супермаркет за покупками. Кида оставляет за старшего. Уходя закрывает дверь, чтобы я не сбежал. Это лишнее: моих экспиренсов маловато и для того, чтоб доползти до прихожей. Жизненной энергии хватает только на то, чтоб дотянуться до дистанционного пульта и включить телевизор. Там идет моя любимая передача «Магазин на диване». Рекламируют пилюли от алкоголизма и табакокурения. Сначала мужчина, похожий на мудака со щита страховой компании, рассказывает, как из-за водки он потерял работу и семью, но ему вовремя помогли пилюли, и он вернул и жену, и потенцию, а может наоборот: сперва потенцию, а затем жену. Потом доктор в белом халате объясняет разрушительную силу алкоголя и никотина. Из его монолога я узнаю, что:

а) у меня алкоголизм третьей степени (эйфория перед распитием спиртного, сформировавшийся круг собутыльников, повышение дозы);

б) я – никотиновый наркоман (не менее пачки в день, сигарета натощак перед завтраком).

Я выключаю телевизор. Оглядываю комнату, и лишь сейчас замечаю, что из нее исчезло пианино. Все-таки я потрясающе наблюдателен. Аня возвращается из супермаркета с полным пакетом еды. На пакете все те же близнецы-вишенки. Кто из них телевизор?

– А где пианино? – спрашиваю я.

– Продала, – пожимает плечами Аня.

– Зачем?

– Купила дипломную работу «Сокращение естественного ареала обитания степных дроф». Теперь я – дипломированный специалист.

– Поздравляю.

В нашем городе спрос на пианино явно опережает предложение. Я отворачиваюсь к стене и делаю вид, что сплю. Я не знаю о чем говорить с Аней. Обсуждать проблемы дроф я не хочу. Я мечтаю пойти завтра со Степой воровать черешню у Ангел-флюгера или с Леней взрывать детскую поликлинику, но осознаю, что это невозможно, и мне становится обидно за себя и за них…

Вечером мне уже хорошо. Кутаясь в простыню, я ужинаю овсянкой. Изъявляю желание принять душ. Но Аня говорит, что сегодня большой перерасход и горячей воды нет.

И мы снова смотрим телевизор. Смотрим так, будто живем вместе с мезозойской эры. По каналу «Discovery» транслируют документальный фильм о Второй Мировой на Восточном фронте. Черно-белая кинохроника. Наши солдаты идут и идут по грязи, толкают застрявшие грузовики, тянут лошадей за поводья. В ночном небе вспыхивают зарницы и кто-то куда-то бежит. Обмороженные немцы, завернутые в бабские платки, сдаются советскому патрулю под Сталинградом.

А потом показывают красноармейца после боя. Он один сидит на траве, перематывает портянку. Рядом с ним лежит котелок и плащ-палатка. Звука нет, только голос английского диктора, но я отчетливо вижу, как наш боец насвистывает что-то хорошее и доброе, и вид у него совсем счастливый. А я вдруг вспоминаю, что у меня на войне убили деда, и у Степана убили деда тоже, и у Лени убили. И опять, опять, как возле церкви, я начинаю плакать и ничего поделать с собой не могу, обрыв кабеля:

– Они все мертвы, Аня! Всех, кого показывают по телевизору, все мертвы! И наши мертвы, и несчастные фрицы! Все!!!

Наверное, то что происходит со мной, и называется истерикой. Я так пугаю Аню, что она тоже начинает плакать:

– Не надо, не нужно, пожалуйста…

Она обнимает меня, целует в лоб и целует в шею. Потом мы начинаем целоваться просто так. А потом…

Потом я ей делаю инъекцию…

2.

– Не могу не курить после секса, – Аня тянется к моим сигаретам.

Сигарет в пачке еще много, но спичек нег, и закурить у нее не получается.

– Хрень, – говорит она.

– Хрень, – охотно соглашаюсь я.

На потолке теперь вместо расплывчатых амеб, правильные фигуры из света. Они скользят по потолку. Я вспоминаю, как боялся их в детстве, опасался спать в темноте. Я тогда думал, что полосы света на потолке – это огненные гусеницы. Они свалятся на меня во сне, и я сгорю вместе с ними.

– Растрепин, я тебе должна много рассказать, – слышу я голос Ани где-то за ухом. – У меня в Киеве была внематочная беременность…

– Меня это не интересует.

– У меня было много мужчин…

– Меня это не интересует.

Я понимаю, что фраза: «Меня это не интересует» звучит пошло. Будто выдернули ее из контекста романтической мелодрамы или подросткового сериала. Но меня и вправду ни с кем и никогда не интересовали подобные вещи. Теперь моя очередь спать с Анечкой – «ура» кавалеров. Вот и все.

– О чем ты думаешь, Растрепин?

На самом деле я продолжаю думать об огненных гусеницах.

– Ищ мещте зетцинг убер майне зоммерфереен эрце-лен, – наконец говорю я.

– Это ты по-немецки?

– Да, по-немецки.

– Это из Гете?

– Да, это из Гете, – киваю я.

Это совсем из Гете. Не пылит дорога, не дрожат листы. Подожди немного…

Я начинаю рассказ. Не торопясь, потому что впереди целая вечность, целая геологическая эпоха, я рассказываю обо всех Ф. поочередно, о сумасшедшем археологе Хмаре, об Анхра-Майнью, о Вилене Архимедовиче и Варваре Архиповне и даже о Василисе (почти все). Аня слушает, водит пальцами по моему позвоночнику. Когда я замолкаю, она говорит с воодушевлением:

– Растрепин! Это ведь сенсация. У меня есть в Киеве знакомые журналисты. Нас покажут по телевизору.

– Никакая это не сенсация. На самом деле – это никому неинтересно. Будет только хуже.

– Ну почему, Растрепин?

– Предположим даже, они приедут. Начнется шум. По моей комнате будут бродить младшие научные сотрудники в халатах, сектанты с амулетами, операторы с видеокамерами, спиритуалисты со стеклянными шарами, военные с удостоверениями. Меня и моих соседок выселят…

– Ты будешь жить у меня. Разве не так? А соседки – дались они тебе…

– Ты, Аня, не понимаешь. Дом – это все, что осталось у них. В нем законсервирована их молодость.

– Это ты не понимаешь, – обижается Аня, – ты не понимаешь, что такое телевидение.

Она заблуждается. Я хорошо конспектировал лекцию нашей учительницы химии, Марии Кюри. Я смотрю на экран телевизора. Там транслируют музыкальный канал с выключенным звуком Бритни Спирз безмолвно открывает рот и танцует на какой-то безлюдной планете. Надеюсь, это не Уран.

Я не хочу, чтобы меня показывали по телевизору. Хватит и того, что я сам – телевизор. Или мой брат-близнец. И я делаю все, что могу, отвлекая от телевидения Аню…

IV. Любовь

Я смотрю на нее спящую: на ее лицо, шею, грудь. По-настоящему интересны только первая и последняя инъекции. В их промежутке может случиться всякое: скука и радость, ложь и откровение. Я все это вижу, кадр за кадром, как в диафильме, у которого длина до небес. Наверное, я полюблю эту женщину, полюблю ее детенышей и детенышей морских котиков тоже. Полюблю степных дроф. Перестану пользоваться дезодорантом и куплю новый холодильник, который не содержит фреон. Мне перестанут видеться сны, ангел и черт за плечами прекратят спорить между собой и помирятся. Они будут играть в домино и шашки, ходить друг к другу в гости, выпивать по праздникам, болтать о погоде, политике, футболе. Получается, я и сам превращусь в персонаж диафильма…

…Я иду в ванную, хочется принять душ. Но горячую воду еще не дали. Зато в ванной я обнаруживаю постиранные шорты и футболку. Трусы отсутствуют, и я не знаю, были ли они на мне в тот день, когда я кружил в Нехлюдово. Я одеваюсь, набираю полное ведро студеной хлорированной жидкости, несу его на кухню. Нужен кипяток. Я включаю конфорку, ставлю ведро, но вспоминаю, что спички закончились. Я ищу все, что может породить огонь: кремень, трут, гранатомет, заклинанье, ирометея. Ищу в ящиках стола и в буфете, на полках и даже в морозилке, продолжаю поиски в прихожей…

Нет ничего. Нахожу только свои кеды и ключи.

Я возвращаюсь на кухню, и в воздухе уже немного ощущается запах гнилой капусты. Запах вещества этилмеркоптан, которое добавляют в природный газ для предупреждения об утечке. Шестнадцать грамм на тысячу…

Природный газ – он ведь без цйета, без вкуса, без запаха. Совсем, как жизнь. Жизнь, которая не дает о себе знать, жизнь в которой ничего не происходит. Жизнь, надышавшись которой, люди начинают коллекционировать марки, разводить кошек, запускать змеев, закупоривать в бутылях ублюдков, спиваться или сходить с ума…

А я… Я – совсем, как этилмеркоптан. Таких, как я немного, гораздо меньше, чем 0,016 %. Но именно мы, уроды, творим запах гнили и создаем смрад разложения. И мы кричим Кричим о том, что жизнь убивает. Убивает всех…

Наверное, мы и есть Любовь…

И я включаю еще одну конфорку, а потом еще и еще. Закрываю все окна в квартире. Сидя на табурете, смотрю на газовую плиту. Смотрю долго, пока воздух не становится невыносимым, и голова не начинает болеть так, что я боюсь потерять сознание.

И я иду в комнату, где спит Аня. Из угла выползает спаниель, и язык из его пасти свисает, как рваный погон. Он скулит, и его глаза слезятся. Слезы – это страх…

Я опять разглядываю Аню. Такой красивой, я не видел ее еще никогда, даже в своих лучших снах. И ей тоже что-то снится, и по ее мерцающей улыбке, я пытаюсь угадать, что. Пытаюсь рассмотреть картинки, которые еще шевелятся в ее самом длинном и самом прекрасном сне, длинном, как дорога и прекрасном, как покой. Надеюсь, там уже нет ни меня, ни горя, ни насилия, ни грязи, ни кошмара. Я трогаю ее волосы, прикасаюсь губами к ее щеке, и глаза у меня тоже слезятся, как у собаки, и я не знаю, почему так: может, действует газ, а, может, мне и вправду хочется заплакать.

– Талифа куми, – шепчу я ей.

Но она не поднимается и не отвечает мне…

– Талифа куми, – повторяю я, на этот раз на прощанье, на этот раз навсегда, – Талифа куми…

…талифа куми…

Я беру за ошейник спаниеля и вывожу его из квартиры, захлопываю дверь. В лифте ехать я не хочу, и курить мне тоже не хочется. Мы с собакой бесконечно долго спускаемся по лестнице во двор, и там, под черным небом, дышим свободным воздухом, который не подозревает ничего, и головы наши кружатся, и конечности наши заплетаются, а звезды прячутся за тучи, как нашалившие дети…

– Уходи, дружище, – говорю я собаке, – уходи, пожалуйста, умоляю…

Спаниель пропадает в темноте, но только за тем, чтобы скоро вернуться оттуда, и в зубах у него тяжелая, опавшая ветвь осины. Играть…

Я беру ветвь и, размахнувшись, с силой бью по доверчивой морде спаниеля. Кид визжит, не понимая, что стряслось с ним, и что произошло со всеми нами. Он опять бежит в пустоту, бежит, исчезая, чтобы я его никогда больше не встретил вдруг. Друг…

…круг…

Кровь пульсирует с мозгом, ударяясь о стенки каналов, угождая нейронам, нейтронам, неронам…

…не ранам…

…И я опять остаюсь один. Совсем один, если не считать ночи…

V. Ночь

Я свернул за угол и, неожиданно, чуть не врезался в три возникшие из темноты фигуры. Вспыхнувшая зажигалка осветила лицо стоявшего впереди человека. Лицо, изъеденное следами оспы, словно стершийся протектор, выражало брезгливую уверенность. По сравнению с бритым черепом, щетина вокруг рта казалась прической. Лицо сплюнуло, блеснув зубной коронкой.

– Шестью восемь, – сказало лицо.

– Сорок восемь, – сказал я.

– Я тебя, сука, не спрашивал, – размеренно, и как-то совсем не злобно, произнес бритоголовый.

Тут у него из-за спины выскочил еще один любитель арифметики, точно такой же, только поменьше.

– Ты, пидор, самый умный, да? Так я тебе покажу, кто здесь, падла, самый умный, – голос у него был гтротивный и визгливый, как у шакала в мультике про «Маугли». В их маленькой компании он, по-видимому, отвечал за связи с общественностью: может быть, именно поэтому он обрызгал меня слюной.

– Сейчас мы пидору расскажем, кто тут умный, – произнес третий, остававшийся в тени.

Я понял, что меня будут бить. Раздутые ноздри шакаленка почти упирались мне в подбородок. Я размахнулся и твердой подошвой ударил его по внутренней стороне берцовой кости. Играя переднего защитника, я такое не раз проделывал на футбольном поле. Шакаленок повалился – нарушение явно тянуло на красную карточку. Не дожидаясь реакции его товарищей, я бросился бежать, что есть мочи. Стартовая скорость у меня еще неплохая.

Бежать пришлось по темным дворам, изрытым погребами, сквозь проходные арки, мимо детской площадки с каруселью. Небо оставалось черным, луна закатилась за тучи, как грош под кровать. Несколько раз я спотыкался, но удерживался на ногах.

Я добежал до бетонного парапета, перепрыгнул через него, упал вниз с двухметровой высоты. Поднялся, рванул дальше. Обогнул угол сарая и налетел на решетку – тупик. Это был склад. Склад овощного магазина. Нужно было искать что-то тяжелое, но я не успел.

– Попался, корешок, – услышал я сзади голос с одышкой.

Мне не дали даже развернуться, с силой толкнули. Я ударился головой о контейнер для хранения капусты. Сполз на асфальт, кто-то навалился сзади. Большим пальцем я нащупал чье-то глазное яблоко и стал его выдавливать. Мой противник заорал и вырвался. Не давая подняться, он принялся бить меня ногами. Через мгновение меня били уже двое. Я пытался извернуться так, чтобы они не задели почки и печень. Было очень больно. Я сделал вид, что потерял сознание.

Мои карманы обыскали, и ничего не нашли, кроме ключей от квартиры. За это я получил удар в позвоночник. Ключи выбросили в сторону.

– Ладно, хватит, еще убьешь мудилу, – сказал кто-то, кажется, бритоголовый.

– Да эту суку и надо убить. Он Коржику ногу чуть не сломал. Не по понятиям пидор метелится. Зрачок выдавить хотел, сука, – говоривший отхаркнул мокроту и плюнул в меня.

Я лежал тихо, дожидаясь, когда они уйдут достаточно далеко. Потом, опираясь на контейнер, встал на четвереньки и, на ощупь, полез искать ключи. Один глаз ничего не видел.

Отыскав ключи, я поднялся и сделал пару шагов. Кажется, я мог идти, а это было уже неплохо. Пошатываясь, я вышел со двора овощного магазина и побрел вниз по переулку. Впереди забрезжили огни проспекта. Показалась троллейбусная остановка.

На остановке, в свете ночного киоска, стояло двое рыбаков в военных маскировочных куртках. У них были спиннинги из титанового сплава и бамбуковые удочки – они ехали на водохранилище к утреннему клеву. В эту пору как раз начинался жор у окуней, судаков и щук.

– Парень, тебе помочь? – спросил бородач, сидящий на ящике со снастями. Борода у него была окладистая, как у трефового короля. – Митрич, помоги пацану!

Бородач и второй, которого назвали Митричем, взяли меня под руки, отвели и положили на скамейку под навесом. Положили аккуратно, как манекен.

– Все в порядке, все в порядке, – залепетал я.

– Какой же ты, блин, в порядке? Скорую звать надо. Митрич, сгоняй к автомату.

– Нет, не надо скорой! Пожалуйста, не надо.

– Кто это тебя так? Совсем шпана озверела. Слушай, у меня тут рядом кум – участковый. Сейчас его поднимем. Мы этих сволочей в два счета найдем.

– Милиции не надо. Не найдут они никого. Я сам виноват. Упал сам, споткнулся.

– Н-н-не х-х-рр-ена себе спотк-н-нулся, – сказал Митрич, оказавшийся заикой.

– Нет, пожалуйста. Не надо никого звать.

– Ну, и ладно. Не надо, так не надо, – неожиданно согласился, теряющий ко мне интерес, бородач, – дело хозяйское… Митрич, у тебя бинт должен быть, эластический.

– Г-где-то должен.

Пока Митрич рылся в ящике для снастей, бородач положил мне под голову рюкзак.

– Дышать б-больно? – спросил подоспевший Митрич. В руках у него был бинт и бутылка водки.

– Больно.

– Наверное, ребро сломали, – установил диагноз бородач. – Тошнит?

– Вроде нет пока.

– А то если б тошнило, то тогда сотрясение. Точно не тошнит?

– Чуть-чуть, – сказал я, чтоб сделать бородачу приятное.

Митрич открыл водку, свернув крышку. Смочил край бинта Бородач помог мне снять футболку и приподняться. Сначала мне продезинфицировали кровоподтеки водкой, а потом вокруг туловища туго намотали бинт. Я провонялся хлебным спиртом. Дышать я теперь мог только очень мелко, словно ошалевший от жары пекинес. Наверное, со стороны это выглядело забавно.

– Выпей, – бородач поднес к моему рту бутылку.

– Не хочу.

– Пей, кому сказал.

– П-пей, всс-се равно за-заставит.

Я выпил. Водка пошла плохо, обожгла горло. Я закашлялся.

– Занюхай, занюхай, – бородач ткнул меня носом в рукав своей куртки.

Куртка бородача пахла чешуей, анисом и изолентой. Кашель мой прошел. Я взбодрился.

– Дай еще, – сказал я, и вновь отхлебнул из горла.

После второго глотка мне стало значительно лучше. Боль смягчилась. Правда, левую руку я перестал чувствовать совершенно.

Из депо подошел первый за эти сутки троллейбус. Это означало, что скоро четыре и через час начнет светать. На борту троллейбуса была реклама магазина обуви «Тип-Топ». С рекламы улыбались два ботинка. Еще немного арифметики: меня било в два раза больше пар обуви.

Рыбаки помогли мне зайти внутрь салона и усадили у окна. Троллейбус тронулся, его затрясло. Я схватился за переднее сидение, уставился на выцарапанное на стекле изображение влагалища. Меня по-настоящему начинало тошнить.

Подошла жирная, неповоротливая женщина-кондуктор. Бородач расплатился за всех.

– Алкашня, – проворчала женщина и плюхнулась на свой кондукторский трон.

Я боялся, что меня вырвет. Если что, решил я, выблюю в снятую футболку. Чтоб сосредоточится, я считал остановки. Каждая из них фиксировалась мозгом и ребрами. На своей, я резко вскочил и рванул к выходу.

– Э-э-э! Куда! – закричал бородач.

– Ф-футболку! Футболку забыл!

Троллейбус уехал, скрипнув мехами дверной гармошки. Меня бил озноб. Зря я забыл футболку. Поддерживая левую руку, я доковылял до своего подъезда. У крыльца попытался вырвать, ткнув пальцами в гланды, но ничего не вышло. Поднялся на второй этаж, опираясь на перила. С каждой ступенькой, под ребром ощущалась резкая боль, будто туда всаживали маникюрные ножницы.

На площадке этажа я долго не мог попасть ключом в щель замка. Наконец, что-то щелкнуло, я головой боднул дверь, и она распахнулась. Я потерял сознание, как только закрыл ее за собой…

U. Капитуляция

…Я лежу в степи, а вокруг меня жженая трава, и она расходится кругами, словно вода: это надо мной парят невидимые вертолеты и сбрасывают невидимый песок, а я падаю и не могу упасть…

…язык мягкий и сухой поролон а нёбо небо отвалилось, костлявым кляпом забивая рот и я немею я как немец но снова и снова рвусь ввысь врусь ревя пытаюсь убежать безрезультатно и чувствую зубы шатаются в пазах десен сед запах и аккуратно зуб за зубом глаз за глазом я вынимаю их зараза изо рта таза а потом зажимаю в кулаке на счастье все дантисты мертвы давно а все данте в седане уехали суки меня не взяли но я не собираюсь кусаться потому что это капитуляция и нельзя собрать…

…Ударная волна, наконец, накрывает меня, и мне становится страшно оттого, что бояться больше нечего…

VI. Лето

Я просыпаюсь и у меня ничего не болит. Вместо неба – серый потолок Аустерлица. Вместо змея – пластмассовый шнур проводки. C'est un sujet nerveux et bilieux, il n'en rėchappera pas.

Рядом валяются кеды и размотанный бинт. Мои шорты в грязи и испачканы кровью. Я снимаю их. Зачем они мне?

Опираясь на стену, я поднимаюсь, иду в комнату. В кладовке достаю фашистскую каску и надеваю ее на голову. Если не считать ее – я голый.

Я обнимаю стены. Нежно прижимаюсь к ним, как перед расстрелом. Что там: уран, кости, проклятье, старость – мне все равно.

Мне еще жить до восьмидесяти четырех лет – один год на Уране. Жить еще так долго. Столько всего можно успеть: разрыть брахманские кости; высосать из ребенка кровь; трахнуть всех кошек Варвары Архиповны; сменить пол, забеременеть, получить за это миллион долларов и разродиться выкидышем; вызвать летающую тарелку…

Моя смерть непременно будет нелепой. Меня собьет трейлер, перевозящий «Кока-Колу», и рядом с шофером будет сидеть уродливая шлюха. Через полвека уже не будет библиотек, но «Кока-Кола» будет наверняка. Я не знаю, сколько еще жизней в запасе. Но если они все-таки есть, я мечтаю родиться в следующий раз на свет бабочкой-однодневкой, и. надеюсь, в мой единственный день будет идти дождь…

Мы встречаем лишь ту зарю, для которой пробудились сами, но все карты таре крапленые. Жизнь неизлечимо больна здоровьем, и все мы уродцы в кунсткамере жизни. А Мария Кюри все-таки лгала: теперь я понял, жизнь, на самом деле, это диафильм, а вовсе не телепередача. Плохих поэтов не расстреливают. Нерожденные – мертвые…

Когда меня начинает бить озноб, я выхожу на солнечный балкон. Трупы, эврика, не стесняются. Остановка, дорога, улицы – все занято нарядными людьми. Идут мамы и папы, дочки и сыновья. Клоны соседей со щита страховой компании. И я бы мог шагать вместе с ними, но меня с ними нет, и уже никогда не будет.

Я смотрю на рекламный щит на территории автодрома, и меня медленно охватывает ужас. Соседской семьи нет: она съехала, исчезла, эмигрировала. Вместо постера – рваные бумажные лохмотья, а на жести щита белой дразнящей краской написано слово «ХУЙ». Счастье можно купить…

И опять, в который раз, мне хочется заплакать, но я гляжу на яркую праздничную улицу, и мне делается лучше. Я рассматриваю родителей с фотоаппаратами и видеокамерами, я рассматриваю детей с букетами цветов и ранцами за плечами. Я рассматриваю чужое счастье. А они всё идут и идут. Идут и не замечают меня…

И я понимаю, что сегодня Первое Сентября, День Знаний. А это означает, что мое лето кончилось…


Друг,

Март 2004 г.


home | my bookshelf | | Фаза Урана |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу