Книга: Немного о себе



Немного о себе

Немного о себе для моих друзей — знакомых и незнакомых

«Все проиграть и вновь начать сначала…»

И если ты способен все, что стало

Тебе привычным, выложить на стол,

Все проиграть и вновь начать сначала,

Не пожалев того, что приобрел,

И если можешь сердце, нервы, жилы

Так завести, чтобы вперед нестись,

Когда с годами изменяют силы

И только воля говорит: «Держись!»[1]

«Все проиграть и вновь начать сначала…» Слова, которые служат наказом, заветом не одному поколению англичан, и не только англичан, принадлежат Джозефу Редьярду Киплингу (1865–1936). «Заповедь», впервые напечатанная в 1910 году, учит мужеству, чести, стойкости, упорству, но в те годы «злоба дня» заглушала призыв к жизнелюбию и мужеству, ибо многие современники Редьярда Киплинга помнили, что это стихотворение написано «идеологом империализма». «На деле оно означало, что нужно служить безропотной задницей, когда тебя пинками гонят в пекло» — так воспринимали его Ричард Олдингтон и кое-кто из его сверстников. Но вина ли Поэта, что время диктует свое прочтение его строк? Да, Киплинг с гордостью называл себя Гражданином первой державы мира. В какую бы страну он ни попадал, какие бы люди ни встречались ему в его кругосветном странничестве, он твердо помнил, что он — посол великой культуры, что «бремя белого человека» возложила на него сама История.

Несите бремя белых —

И лучших сыновей

На тяжкий труд пошлите

За тридевять морей;

На службу к покоренным

Угрюмым племенам

На службу к полудетям,

А может быть — чертям.[2]

Киплинг стал общенациональной гордостью, чья слава, как писали в ту пору английские газеты, далеко опередила славу Байрона, был символом поэзии Альбиона и могущества Британской империи. Он облекал в талантливые, страстные строки все будничные и героические факты побед Империи. Он стал не просто летописцем битв и подвигов «белого человека», но вдохновителем тех, кто был послан «за тридевять морей к покоренным угрюмым племенам». Сколько подобных примеров знало человечество! Великие державы сходили с арены, а их поэты оставались в скрижалях истории навечно.

«В середине 90-х годов прошлого века (XIX — Л.Н.) этот небольшого роста человек в очках, с усами и массивным подбородком, энергично жестикулирующий, с мальчишеским энтузиазмом что-то выкрикивающий и призывающий действовать силой, лирически упивающийся цветами, красками и ароматами Империи, совершивший удивительное открытие в литературе, населивший свои произведения различными механизмами, всевозможными отбросами, нижними чинами, выбравший жаргон в качестве поэтического языка, сделался почти общенациональным символом. Он поразительно подчинил нас себе, он вбил нам в головы звенящие и неотступные строки, заставил многих — и меня самого в их числе, хотя и безуспешно, — подражать себе, он дал особую окраску нашему повседневному языку…» — писал о Киплинге его младший собрат по литературе Герберт Уэллс. Что пугало его современников? То, что «идея негласного сговора между законом и беззаконным насилием — в конечном счете убийственная идея современного империализма», — по мнению Уэллса, находила молчаливое одобрение Киплинга. Не станем спорить с замечательным фантастом, способным верить в самые иллюзорные построения и не замечать очевидное. Каждый имеет право на заблуждение… Но на алтаре массовых заблуждений и увлечений часто оказывалась судьба не одного человека, а целых народов. Миссионеры и полководцы — феномен столь же типологический для прогресса, сколь и губительный. Римская империя, Крестовые походы, Трансвааль, Ост-Индия, Первая мировая война, Вторая… Увы, этот список бесконечен. Просвещенные соотечественники Киплинга в какой-то момент отвернулись от «железного Редьярда», потому что он называл вещи своими именами, говорил, что «белый человек» обязан помогать «угрюмому туземцу» — во благо туземцу и Империи. За это он был, по словам современников, «неумолимо низвергнут». В Вестминстерское аббатство проводить писателя в последний путь не пришел почти никго из видных деятелей английской культуры.

Прошло шестьдесят семь лет со дня смерти Киплинга. Англия дав-ным-давно отступила, отказалась от своих великодержавных притязаний. Один из ее верных защитников и лучших поэтов по-прежнему с нами. Только теперь мы берем на себя труд и смелость узнать его ближе. Кто же он? Гражданин первой державы мира или Гражданин мира?

В книгу «Немного о себе» включены две самые значительные мемуарные вещи лауреата Нобелевской премии — его автобиография «Немного о себе для моих друзей — знакомых и незнакомых» (1936) и книга очерков «От моря до моря» (1899).

Индия, Бирма, Сингапур, Китай, Гонконг, Япония, Соединенные Штаты — вот страны, в которых Киплинг, в ту пору отличный журналист, автор популярнейших поэтических и прозаических сборников, побывал. Он покинул Лахор, где работал в местной «Гражданско-военной газете», не от стремления избавиться, как байроновский герой, от сплина. Он ехал с конкретным намерением — увидеть своими глазами восточные страны, Японию, а затем и Америку, чтобы понять уклад, мироощущение, культуру этих народов, а главное — степень их жизнеспособности. Ведь Киплинг был человек дела, он должен был найти будущих со-ратников, тех, с кем предстояло его Родине обустраивать мир в новом столетии. Как наивно звучит фраза Киплинга: «И все же первое, что я узнал, — деньги в Америке — это все!» Но сто лет тому назад надо было быть достаточно зорким, чтобы увидеть, на каких «дрожжах» поднимается великое будущее Нового Света!

С безмерным тактом и почтением он пишет о японских обычаях, о завидной трудоспособности и одаренности японцев. Особого внимания достойны замечания Киплинга по поводу миссионерской активности европейцев и американцев в Японии. «Миссионер-американец обучает молоденькую японку носить челку, заплетать волосы в конский хвост и перевязывать его лентой, окрашенной синей или красной анилиновой краской. Немец продает японцам хромолитографии и этикетки для пивных бутылок…» Другой вопрос, что подобная прозорливость писателя объясняется все тем же желанием подсказать японцам, что их будущее, избавление от долгов и зависимости от американцев и европейцев — в финансовом и прочем сотрудничестве с Англией.

Свою автобиографию Киплинг начинает словами: «Верните мне первые шесть лет детства и можете взять себе все остальные». Он был счастлив лишь в детстве, на узкой улочке Бомбея в районе старого вокзала, где он родился в 1865 году. Его отец Джон Локвуд Киплинг, художник, руководил школой прикладного искусства. Еще один парадокс: англичанин, чужеземец, учит «туземцев» ремеслу их прадедов. За семь лет до рождения Редьярда Индия стала официально частью Британской империи, и там был провозглашен первый английский вице-король. Колонизацию Индии начали португальцы, которые в числе первых осваивали и Западную Индию (так называлась тогда Америка). За ними последовали голландцы. Англичане, став могучей морской державой, двинулись по следам европейских соперников. В самом начале семнадцатого века королева Елизавета санкционировала основание Ост-Индской торговой компании. А в конце того же века английский король Карл II получил Бомбей в приданое за женой, португальской принцессой. Свое вторжение в Индию Англия объясняет тем, что она стремилась навести там порядок, прекратить междоусобные раздоры; на самом деле, конечно же, индийские товары — чай, пряности, шелка, драгоценные камни — и экспансионистские установки были подлинным стимулом этой «миротворческой» политики.

Киплинг очень любил Индию, после учебы в Англии он вернулся туда, правда, на этот раз в Пенджаб, и стал сотрудничать в местной газете. Восточные сдержанность, мудрость, умение за внешними событиями увидеть сущее, извечное, гармоничность и целеустремленность оказали решающее влияние на его характер и мироощущение. Он не боялся испытаний — поэтому легко брался за самые трудные проекты, он понимал быстротечность нашей бренной жизни — поэтому с легкостью переезжал с места на место, не был падок на лесть и спокойно относился как к славе, так и к хуле.

Но он был белым человеком и был сыном Западной культуры. И был убежден, что прогресс, социальная и экономическая предприимчивость, упехи цивилизации — это достижения Запада. Правда, всегда помнил, что в конечном счете все решает Сильная личность. Еще один знак времени — идеал сверхчеловека, ницшеанского героя в начале прошлого века увлекал не одного Киплинга.

Первый сборник рассказов «Простые рассказы с гор» увидел свет в 1888 году. Пятьдесят лет Киплинг отдал литературному труду. Он много рисовал. Много путешествовал. Умел ценить талант другого. Самыми большими авторитетами для него из числа живых классиков были Роберт Стивенсон, Брет Гарт, Марк Твен и Лев Толстой. В начале XX века он возглавил английский юбилейный Толстовский комитет. Он не сумел побывать у Стивенсона на островах Самоа, не застал в Калифорнии Брета Гарта, но зато совершил литературное паломничество — к Марку Твену.

«Он был абсолютно молод! — записал Киплинг. — Седина — всего лишь случайность самого обыденного свойства… Счастлив тот, кто не испытал разочарования, оказавшись лицом к лицу с обожаемым писателем. Такое достойно запоминания».

Мы очень надеемся, что, оказавшись на страницах этой книги «лицом к лицу» с Киплингом, вы не испытаете разочарования. Смело отравляйтесь в путешествие в глубь его души и в страны, озаренные его словом.

Это было и минуло, не вернуть опять тех дней,

И не ходят омнибусы мимо Банка в Мандалей!

В мрачном Лондоне узнал я поговорку моряков:

Кто услышал зов с Востока, вечно помнит этот зов,

Помнит пряный дух цветов,

Шелест пальмовых листов.

Помнит пальмы, помнит солнце,

Перезвоны колокольцев,

На дороге в Мандалей[3]

Алла Николаевская

Глава 1. Нежный возраст (1865–1878)

Верните мне первые шесть лет детства и можете взять себе все остальные.

На семидесятом году при воспоминании о прошлом мне кажется, все карты в моей трудовой жизни сдавались таким образом, что сразу же приходилось ими ходить. Поэтому, приписывая все счастливые случайности Аллаху, Вершителю Событий, я начинаю.

Первое мое впечатление — раннее утро, свет, яркость, золотистые и красные плоды на уровне моего плеча. Должно быть, это память о хождениях на бомбейский фруктовый рынок[4] с айей[5], а потом и с сестренкой в детской коляске, о возвращениях с покупками, высоко наваленными на коляску спереди и сзади. Наша айя была португалкой-католичкой, имевшей обыкновение молиться — а я стоял рядом с ней — у придорожного креста. Мита, мой носильщик-индус, иногда заходил в маленькие индуистские храмы, где я, не достигший еще привилегированного общественного положения[6], держался за его руку, разглядывая в полутьме дружелюбных богов.

Вечерами мы гуляли у моря в тени пальмовых рощ, называвшихся как будто бы Махим-Вудс. Стоило задуть ветру, с пальм падали громадные орехи, и мы — со мной айя и сестренка в коляске — спешили к открытому пространству. Я всегда остро воспринимал зловещую темноту тропических вечеров, так как любил голоса ночного ветра в листве пальм и бананов и пение древесниц[7].

На жемчужной воде стояли приплывшие издалека арабские дау[8], красочно разодетые парсы[9] выходили поклоняться заходящему солнцу. Я ничего не знал об их религии, и мне было невдомек, что неподалеку от нашего домика на Бомбейской эспланаде стояли Башни молчания, где покойники парсов доставались стервятникам, сидящим на краях башен: завидя внизу погребальную процессию, птицы приходили в движение и расправляли крылья. Я не понимал расстройства матери, когда она нашла в нашем саду «детскую ручку» и запретила мне задавать вопросы об этой находке. Хотел взглянуть на эту ручку. Но айя объяснила мне, в чем дело.

В послеполуденную жару, когда мы укладывались спать, она или Мита рассказывали нам сказки, пели индийские колыбельные песни, а, одев нас после сна, отправляли в столовую, наказав «говорить по-английски с папой и мамой». И мы с запинками «говорили по-английски», переводя обороты местного наречия, на котором думали и мечтали. Мать пела, сидя за черным пианино, замечательные песни и регулярно уходила на Большие Обеды. Однажды она очень быстро вернулась и сказала мне, еще не спавшему, что «важный лорд-сахиб[10]» убит, и Большого Обеда не будет. Речь шла о лорде Мейо[11], погибшем от руки туземца. Мита потом объяснил мне, что лорда «пырнули ножом». Сам того не сознавая, Мита избавил меня от ночных кошмаров и ужаса перед темнотой. Айя с присущей слугам странной смесью глубокой привязанности и наивной хитрости сказала мне, что набитая голова леопарда на стене в детской следит, чтобы я засыпал. Но Мита отозвался о ней презрительно — «голова животного», и я перестал обращать на нее внимание как на фетиш[12], хороший или плохой, так как это было всего-навсего какое-то точно не определенное «животное».

В отдалении на зеленом просторе, окружавшем наш дом, находилось чудесное место, заполненное запахами красок и масел, комьями глины, с которыми я играл. То была студия отцовской Школы искусств, и мистер «Терри Сахиб», его помощник, к которому моя сестренка очень привязалась, был нашим большим другом. Однажды по пути туда я проходил в одиночку мимо громадной, глубиной в фут, ложбины, там на меня напало крылатое чудовище одинаковой со мной величины, я убежал и расплакался. Отец нарисовал для меня картину этой трагедии и внизу написал стишок:

Маленький мальчик, живущий в Бомбее,

Мчался от курицы ветра быстрее.

Услыхав: «Ты чудак»,

Он ответил: «Пусть так,

Но терпеть не могу кур в Бомбее».

Меня это утешило. С тех пор я хорошо относился к курам.

Затем эти дни яркого света и темноты ушли в прошлое, было плаванье на судне, вид на море с обеих сторон заслонял громадный полукруг. (Видимо, то был старый колесный пароход «Рипон» компании «Пенинсьюлер энд Ориентл»[13].) Были поезд, шедший через пустыню (Суэцкий канал еще не открылся), остановка посреди нее и маленькая, закутанная в шаль девочка, сидевшая напротив меня, лицо ее я помню до сих пор. Потом были темная земля, еще более темная холодная комната, в одной ее стене белая женщина разводила огонь, и я громко плакал от ужаса, поскольку никогда не видел каминов.

Затем новый маленький дом, пахнущий скукой и пустотой, расставание с отцом и матерью, сказавшими, что я должен быстро научиться читать и писать, чтобы они могли присылать мне письма и книги.

Я прожил в этом доме чуть ли не шесть лет. Он принадлежал женщине, содержавшей приют для детей, родители которых находились в Индии. Муж ее, капитан военного флота, в сражении при Наварине[14] был мичманом, впоследствии во время охоты на китов запутался в тросе гарпуна, и его волокло по палубе, пока ему чудом не удалось высвободиться. Но от троса на лодыжке у него остался шрам на всю жизнь — сухой, черный, на который я глядел с ужасом и любопытством.

Дом стоял на самой окраине Саутси, неподалеку от Портсмута[15], почти не изменившегося со времен Трафальгардского сражения[16], — Портсмута, описанного в книге сэра Уолтера Безанта[17] «Возле беседки Селии». В гавани лежали громадные штабели леса для военного флота, который только начинал эксперименты с броненосцами, такими, как «Несгибаемый». Маленькие учебные бриги[18] курсировали напротив замка, а портсмутский причал был таким, как всегда. Дальше лежали унылый остров Хейлинг, форт Лампе и уединенная деревушка Милтон. Я ходил с капитаном в длительные прогулки, однажды он повел меня взглянуть на судно «Искатель» (или «Открытие»), вернувшееся из арктической экспедиции, палубы его были завалены старыми санями, хламом, запасной руль распилили на сувениры. Матрос дал мне кусок руля, но я потерял его. Потом старый капитан умер, и я очень огорчился, потому что он был в том доме единственным, кто иногда обращался ко мне с добрым словом.

Женщина управляла домом со всем пылом протестантизма в том виде, в каком восприняла его. Я никогда раньше не слышал об аде, поэтому она знакомила меня со всеми его ужасами — меня и несчастных маленьких слуг, которых голодный паек толкал на кражу еды. Однажды я видел, как женщина била девочку-служанку, а та схватила кочергу и грозила дать ей сдачи. Сам я регулярно получал побои. У женщины был единственный сын лет двенадцати-тринадцати, такой же ханжа. Я был для него сущей находкой, потому что, когда его мать наконец оставляла к вечеру меня в покое, он (мы спали в одной комнате) в свою очередь принимался за меня.

Если семи, — восьмилетнему ребенку устраивать допрос с пристрастием о том, как он провел день (особенно когда ему хочется спать), он будет к большому удовольствию допрашивающих противоречить себе. Если каждое противоречие считать ложью и напоминать о нем за завтраком, небо покажется с овчинку. Я хлебнул немало грубого обращения, но это было расчетливой пыткой, неукоснительной и утонченной. Однако пытка заставила меня относиться со вниманием к выдумкам, которые вскоре я начал сочинять: а это, полагаю, является, основой литературной работы.



Но мое невежество было моим спасением. Меня заставляли читать, не объясняя, зачем это нужно, под постоянным страхом наказания. И в один до сих пор памятный день до меня дошло, что «чтение» это не «Кошка ловит мышку», а единственный способ получать радость. Поэтому я читал все, что попадалось под руку. Едва стало известно, что я нахожу в этом удовольствие, к моим наказаниям прибавился запрет на чтение. Тогда я стал читать украдкой и более усердно.

Книг в том доме было немного, но отец с матерью, узнав, что я умею читать, присылали мне бесценные издания. У меня до сих пор сохранилось одно — переплетенный номер «Журнала тетушки Джуди»[19] начала семидесятых годов, где опубликовано произведение миссис Ивинг «От шести до шестнадцати». Даже передать не могу, скольким я ему обязан. Знал я его, как знаю и до сих пор, почти наизусть. Это история подлинных людей и подлинных событий. Гораздо более интересная, чем «Рассказы за чаепитием» Нэчбулл-Хьюджессона, чем даже «Старый шикарри» с иллюстрациями, на которых изображены нападающие кабаны и злобные тигры. В другой раз от них пришел старый журнал со стихами Вордсворта «Хелвеллин к ясным небесам вознес /Веселье гордой Девы»[20]. Смысла их я не понял, но слова трогали и радовали. Как и отрывки из поэм А. Теннисона.

Гость дал мне еще маленькую красную книжку строго нравоучительного характера, озаглавленную «Надежда Катцикопфов», — о скверном мальчишке, ставшем добродетельным; но там было стихотворение, начинавшееся «Прощайте, награды и феи» и заканчивающееся предписанием «молиться за «башку» Уильяма Черна из Стаффордшира». Впоследствии оно принесло плоды.

Как-то мне попался рассказ об охотнике из Южной Африки, который оказался в обществе львов-франкмасонов и заключил с ними союз против нечестивых бабуинов. Думаю, он тоже лежал под спудом, пока не начала зарождаться «Книга джунглей».

Приходят на ум и две книжки стихов о жизни детей, заглавия которых я тщетно пытался вспомнить. В одной — синей и толстой — описывались «девять белых волков», идущих «по всему миру», которые взволновали меня до глубины души, и какие-то дикари, «считавшие, что слава Англии не может обратиться в прах».

Другая книга — коричневая и толстая — изобиловала замечательными сказками со странным стихотворным размером. Девочка превращалась в водяную крысу, «как и следовало ожидать»; домовой исцелял старика от подагры с помощью холодного капустного листа, притом в этот сюжет каким-то образом были включены «сорок злых гоблинов»; какой-то «любимый» выходил из дома с метлой и пытался смести звезды с неба. Видимо, это была замечательная книга для того возраста, но потом я больше уже не мог найти ее, как и песню, которую няня пела на закате во время отлива на Литглхэмптонской отмели, когда мне еще не было шести. Однако ощущение чуда, восторга, ужаса и красных лучей заходящего солнца живо до сих пор.

Среди слуг в Доме отчаяния был один из Камнора[21], название это ассоциировалось у меня с печалью, мраком и вороном, который «хлопал крыльями». Много лет спустя я вспомнил эти строки: «И трижды хлопнул крыльями ворон над башнями замка Камнор». Но где и когда я слышал их, не имею понятия, — видимо, мозг удерживает все, что затрагивает наше сознание, только нам это невдомек.

Когда отец прислал мне «Робинзона Крузо» с иллюстрациями, я стал в одиночестве устраивать торговлю с дикарями (все связанное с кораблекрушением не особенно интересовало меня) в полуподвальной комнате, где отбывал одиночные заключения. В моем распоряжении были скорлупа кокосового ореха на красном шнурке, жестяной сундучок и доска, которой я отгораживался от всего мира. Внутри ограды все было совершенно настоящим, но смешивалось с запахом старых шкафов. Если доска падала, волшебство рушилось, и все приходилось начинать заново. Впоследствии я узнал от детей, много игравших в одиночестве, что это правило «начни сначала игру в чудеса» довольно распространено. Ведь волшебство заключено в окружении или в ограде, за которыми находишь убежище.

Помню, однажды меня повезли в город Оксфорд на улицу Святой Колодец, где показали статую старика, бывшего ректором колледжа Ориэл[22]  Берн[23]; я ничего не понял и решил, что это какой-то идол. И несколько раз мы ездили в гости к одному старому джентльмену, жившему в сельской местности неподалеку от Хевента. Здесь все было замечательным, непохожим на мой мир, у джентльмена была добрая старая сестра, я играл на теплых, душистых лугах и ел всевозможные вкусные вещи.

После одной из поездок женщина и ее сын учинили мне допрос с пристрастием — говорил ли я старому джентльмену, что он нравится мне гораздо больше них. Видимо, то была часть какой-то гнусной интриги — старый джентльмен доводился родственником этой жалкой парочке, но понять этого я не мог. Интересовал меня только дружелюбный пони на выгуле. Мои слабые попытки оправдаться не были приняты, и вновь за удовольствие, которое, как они убедились, я получал там, мне пришлось расплачиваться наказанием и унижением. Чередование это было очень четким. Могу только восхищаться их дьявольской неуемной изобретательностью. Exempli gratia[24]. Однажды, выходя из церкви, я улыбнулся. Мой мучитель поинтересовался, чему я улыбаюсь. Я сказал — не знаю, это было чистой правдой. Он ответил, что я должен знать. Люди не смеются ни с того ни с сего. Бог весть, какое объяснение я выдумал; и оно, разумеется, было представлено женщине как «ложь». В результате я до вечера сидел в одиночестве наверху, зубрил молитву. Таким образом я выучил большинство молитв и значительную часть Библии. Сын женщины через три или четыре года поступил на службу в банк, вечером обычно возвращался слишком усталым и не мучил меня, разве что у него случались неприятности. Я научился определять по звуку его шагов, чего мне ждать.

Однако ежегодно по месяцу я находился в раю, который, искренне верю, спас меня. Каждый декабрь я жил у тети Джорджи, сестры матери, супруги сэра Эдварда Берн-Джонса, в усадьбе «Грейндж», Норт-энд-роуд. Сперва меня приходилось сопровождать, но впоследствии я ходил туда самостоятельно и, подойдя к дому, тянулся к ажурной проволочной сонетке звонка на чудесных воротах, за которыми обретал полное блаженство. Когда у меня появился собственный дом и «Грейндж» утратил прежнее значение, я попросил и получил эту сонетку для своих ворот в надежде, что другие дети тоже будут счастливы, дергая за нее.

В «Грейндже» я получал столько любви и внимания, сколько могут пожелать самые жадные, а я был не особенно жаден. Там были чудесные запахи краски и скипидара, доносившиеся из большой мастерской на втором этаже, где работал мой дядя; было общество моих двоюродных брата и сестры, наклонно растущее тутовое дерево, на которое мы взбирались для совещаний и заговоров. Был конь-качалка в детской, стол, который, водруженный двумя ножками на стулья, представлял собой великолепную горку для катанья. Были красочные картины, завершенные и полузавершенные; а в комнатах стулья и шкафы, каких мир еще не видывал, так как Уильям Моррис (наш «дядя Топси»)[25] только начинал делать эти вещи. Были постоянные приходы и уходы детей и взрослых, хотевших поиграть с нами, — за исключением пожилого человека по фамилии Браунинг[26], не проявлявшего должного интереса к боям, бушевавшим при его появлении. Но гораздо лучше всех была наша любимая тетя, читавшая нам вслух «Пирата»[27] и «Тысячу одну ночь» по вечерам, когда мы лежали на больших диванах, жевали ириски и обращались друг к другу «О, сын», или «Дочь моего дяди», или «О, правоверный».

Дядя, обладавший «золотым голосом», иногда участвовал в наших вечерних играх, хотя большей частью рисовал, не обращая внимания на наше буйство. Он никогда не сидел сложа руки. Мы установили в коридоре зачехленное кресло для «Норны с трясущейся головой»[28] и обращались к ней с вопросами, в конце концов дядя залез под чехол и стал замогильным голосом давать ответы, вызывавшие у нас содрогание и восторг. Однажды среди дня он спустился с тюбиком коричневой краски «мумия»[29] в руке и сказал, что, как ему удалось выяснить, она сделана из мертвых фараонов, поэтому нам надлежит устроить ей подобающее погребение. Мы вышли и устроили похороны — надеюсь, в соответствии с древнеегипетскими ритуалами. И я по сей день помню место, где зарыт этот тюбик.

Перед сном мы спешили в коридоры, где вдоль стен были расставлены незавершенные карикатуры. Дядя нередко первым делом раскрашивал им глаза, оставляя все прочее в угольных линиях — это очень впечатляющее зрелище. Оттуда мы неслись на свою лестничную площадку, где, перегнувшись через перила, слушали самый прекрасный звук на свете — дружный басовитый смех мужчин за ужином.

То была смесь радостей и волнения, достигавших вершины, когда нам разрешали поиграть на органе в мастерской для любимой тети, пока дядя работал или «дядя Топси» ходил, с головой погруженный в хлопоты с картинными рамами, витражным стеклом или со всеобщими разоблачениями. Тогда становилось трудно держать под сделанной мелом чертой свинцовый шарик на шнурке, и, если орган издавал визгливые звуки, любимая тетя огорчалась. Но никогда, никогда не сердилась.

Как правило, Моррис сосредотачивался на чем-то и ничего больше не замечал. Но помню одно поразительное исключение. Моя двоюродная сестра Маргарет и я (тогда мне было восемь лет) ели в детской ржаной хлеб со свиными шкварками, пищу богов, и услышали, как «дядя Топси» зовет в коридоре, как обычно, «Неда» или «Джорджи». Это находилось за пределами нашего мира. И поэтому мы особенно удивились, когда, не найдя искомых лиц, он вошел и сказал, что расскажет нам сказку. Мы уселись под столом, из которого устраивали горку для катанья, а дядя с серьезным, как всегда, видом взобрался на нашего большого коня-качалку. И, медленно раскачиваясь взад-вперед на бедном скрипящем животном, рассказал нам исполненную очаровательных ужасов историю о человеке, осужденном видеть дурные сны. В одном из них коровий хвост свисал, раскачиваясь, с груды вяленой рыбы. Ушел дядя так же внезапно, как и появился. Много лет спустя, уже познав муки творчества, я сообразил, что мы, должно быть, слушали Сагу о Ньяле[30], которая тогда интересовала его. За отсутствием взрослых, движимый неодолимым желанием рассказать эту историю и разъяснить ее, он пришел с нею к нам.

Но в определенный день — я старался отгонять эту мысль — рай для меня заканчивался, я возвращался в Дом отчаяния и два-три дня плакал, просыпаясь по утрам. Это влекло за собой дополнительные наказания^ допросы.

Впоследствии любимая тетя часто спрашивала меня, почему я никогда никому не пожаловался на то, как обращаются со мной. Дети жалуются немногим больше животных, то, что выпадает на их долю, они принимают как извечно установленное. К тому же те, с которыми обращаются дурно, знают, что их ждет, если они выдадут тайны дома-тюрьмы раньше, чем покинут его.

Отдавая справедливость той женщине, могу сказать, что ел я у нее досыта. (Помню, как ей подарили красные «фрукты», именуемые «томатами», как после долгих размышлений она сварила их с сахаром и они получились отвратительными. Мясными консервами в то время были австралийская говядина с комковатым жиром и жилистая баранина, которую трудно прожевать). Моя жизнь была хорошей подготовкой к будущему, она требовала постоянной осторожности; привычки к наблюдательности; внимания к настроениям и характерам; умения подмечать несоответствия между словами и делами; известной сдержанности; мгновенной подозрительности к неожиданным благодеяниям. Фра Липпо Липпи[31] в своем еще более тяжелом детстве открыл:

Душа и разум его обретают проницательность,

Он познает облики вещей И учится видеть в них суть.

Так было и со мной.

Мои горести через несколько лет закончились. Глаза у меня испортились, я с трудом разбирал буквы. Поэтому читал дольше, при скверном освещении. Из-за этого успеваемость в ужасной маленькой школе, куда отдали меня, страдала, ежемесячные табели успеваемости гласили об этом. Утрата «времени для чтения» была худшим из «домашних» наказаний за плохие отметки. Один табель оказался настолько плохим, что я выбросил его и сказал, что табеля не выдали. Но этот мир суров к неопытному лжецу. Мой обман оказался быстро разоблачен — сын женщины тратил время после рабочего дня в банке на помощь в этом аутодафе[32] — меня основательно избили и отправили в школу по улицам Саутси, прикрепив к спине надпись «Лгунишка». В конечном счете эти и многие подобные гнусности навсегда лишили меня способности ненавидеть. Должно быть, любая заполняющая жизнь страсть близка к собственной противоположности. «Неужто кто-то, познав Бриллиант, свяжется со стеклом?»

За этим последовал нервный срыв, мне виделись тени и предметы там где, их не было, и это беспокоило меня больше, чем женщина. Любимая тетя, должно быть, как-то узнала об этом, некто явился проверить мое зрение и сказал, что я наполовину слеп. Это тоже сочли «выламыванием» и отделили меня от сестры — очередная кара — как нравственно прокаженного. Потом — не помню, чтобы меня об этом предупреждали, — мать вернулась из Индии. Впоследствии она рассказывала, что, когда впервые зашла ко мне в комнату поцеловать меня перед сном, я вскинул руку, чтобы отразить удар, который я постоянно ожидал.

Мать тут же забрала меня из Дома отчаяния, и я несколько месяцев жил вольной жизнью в фермерском домике на краю деревни Эп-пинг Форест, где не поощряли моих воспоминаний о страшном прошлом. Если не считать очков, тогда еще непривычных, я был совершенно счастлив с матерью и местным обществом, состоявшим для меня из цыгана по имени Савиль, который рассказывал о продаже лошадей простакам; жены фермера; ее племянницы Патти, не обращавшей внимания на наши набеги в сыроварню; почтальона и работавших на ферме мальчишек. Фермер не одобрял того, что я приучал одну из его коров доиться на лугу. Мать положила предел моим приходам на обед и ужин в окровавленных башмаках после участия в забое свиньи или дурно пахнущим после обследования привлекательных навозных куч. Других ограничений не помню.

К нам приезжал мой кузен[33], ставший впоследствии премьер-министром Англии. Фермер говорил, что мы «портим друг друга». Однако самым худшим, что могу припомнить, была наша самоотверженная война против ос, устроивших гнездо на грязном островке в еще более грязном пруду. Единственным нашим оружием были прутья из метлы, но мы одолели врага, оставшись невредимыми. Неприятности дома возникли из-за громадного пудинга с вареньем из смородины — «пятнистой собаки» длиною в фут. Мы стащили его, чтобы подкрепиться в бою, и вечером немало выслушали от Патги по этому поводу.

Затем мы поехали в Лондон и несколько недель жили в крохотном домике с меблированными комнатами на захолустной Бромптон-роуд.

Принадлежал он бывшему дворецкому с желтым лицом, обладателю роскошных бакенбардов, и его терпеливой жене. Здесь у меня впервые пропал сон. Я поднялся и до рассвета бродил по тихому дому, потом бесшумно выскользнул в обнесенный кирпичным забором садик и смотрел, как восходит солнце. Все было бы хорошо, если б не Плутон, мой любимый лягушонок, привезенный из Эппинг-Фореста. Он почти все время сидел в одном из моих карманов. Мне пришло в голову, что ему хочется пить, я прокрался в комнату матери и хотел напоить его из графина. Но графин выскользнул у меня из рук и разбился, и по этому поводу сказано было очень много слов. Бывший дворецкий не мог понять, почему я не спал всю ночь. Тогда я еще не знал, что такие ночные прогулки мне предстоит совершать всю жизнь или что мой счастливый час будет на восходе солнца, при юго-западном ветерке.

Донельзя усталая мать купила нам с сестрой сезонные билеты в стоявший напротив старый Южно-Кенсингтонский музей[34]. (Предупреждать нас, чтобы мы осторожно переходили улицу, тогда не было нужды.) Вскоре, благодаря регулярным посещениям (поскольку погода стала дождливой), мы «присвоили» весь музей и одного полицейского в особенности. Когда приходили с кем-то из взрослых, он величественно отдавал нам честь. Мы бродили, где только вздумается — от громадного Будды[35] с маленькой дверцей в спине к высящимся в длинных, темных коридорах древним каретам с потускневшей позолотой и резным колесницам, даже заходили в комнаты с надписью на дверях «Посторонним вход воспрещен», где постоянно распаковывали новые сокровища — и по-детски делили все эти богатства. Там были инкрустированные лазуритом[36], бериллом[37] и слоновой костью музыкальные инструменты; великолепные позолоченные спинеты и клавикорды; механизм громадных часов из Гластонбери; модели машин; пистолеты со стальными и серебряными рукоятками, кинжалы и аркебузы[38] — по одним ярлыкам можно было узнать очень многое; коллекция драгоценных камней и перстней — из-за них мы ссорились — и большая синеватая книга, представляющая собой рукопись одного из романов Диккенса[39]. Мне казалось, что этот человек писал очень небрежно; пропускал многое такое, что потом вынужден был втискивать между строк.



Посещения эти представляли собой погружение в мир красок и форм, пронизанный более всего особым музейным духом; и оно не прошло бесследно. К концу этого долгого праздника я понял, что мать сочиняла стихи, отец тоже «кое-что пишет»; что книги и картины принадлежат к важнейшим вещам на свете; что я могу читать сколько захочу и спрашивать о том, чего не понял, у кого угодно. Выяснил также, что можно взять ручку, изложить на бумаге то, что думаешь, и никто не обвинит тебя в том, что ты «выламываешься». Читал я много: «Волшебницу Сидонию»[40]; поэмы Эмерсона[41]; рассказы Брет Гарта[42] — и выучил наизусть много стихов ради удовольствия мысленно повторять их в постели.

Глава 2. Школа раньше времени (1878–1882)

Затем я оказался в школе на краю Англии. Директором ее был худощавый, бородатый, смуглый человек с медленной речью, которого я знал по «Грейнджу», — Кормелл Прайс, или «дядя Кром». Мать, возвращаясь в Индию, вверила заботу о нас с сестрой трем милым дамам, жившим в конце Кенсингтон-Хай-стрит, у ее пересечения с Эдиссон-роуд, в доме, полном книг, покоя, доброты, терпимости и того, что в наше время назвали бы «культурой». Но эта атмосфера была естественной.

Одна из дам писала романы, положив бумагу на колено, возле камина, куда не доносились разговоры, над ней висели две связанные черной лентой глиняные трубки, которые некогда курил Карлейл[43]. Все люди, к которым меня водили, писали либо книги, либо картины, либо, как мистер и миссис де Морган, расписывали изразцы. Они позволяли мне играть со своими странными липкими красками. Где-то на заднем плане находились Джин Инджлоу[44] и Кристина Россетти[45], но мне так и не посчастливилось повидать этих добрых фей. А на книжных полках вдоль стен можно было выбирать что угодно, от «Фермилиен»[46] до «Лунного камня», «Женщины в белом» и, как ни странно, всех «Донесений из Индии» Веллингтона[47], которые очаровали меня.

Я осознал, что это за сокровища, в течение следующих нескольких лет. А пока что (весной 1878 года) после перенесенного в Саутси перспектива учиться в школе не прельщала меня. Юнайтед-Сервис-кол-ледж представлял собой нечто вроде компании, учрежденной небогатыми офицерами и чиновниками, чтобы дать недорогое образование своим сыновьям, находился он в Уэстворде Хо![48] неподалеку от Байдфорда[49]. Школа эта была в значительной степени кастовой — примерно семьдесят пять процентов ее учеников родилось за пределами Англии и надеялось пойти в армию по стопам отцов. Когда я поступил в эту школу, она существовала *всего пять лет. Под руководством Кормелла Прайса туда набирались отчисленные из школы в Хейлибери[50], служившей образцом для нашей, и, полагаю, какой-то процент «трудных» из других школ. Даже по меркам тех дней она была примитивно оборудована, а наша пища сейчас вызвала бы в Дартмуте[51] мятеж. Не помню времени, чтобы, после того как полученные дома деньги были истрачены, мы не ели перед чаепитием сухой хлеб, если удавалось стащить его с подносов в подвале. Однако лазарет постоянно пустовал, если не считать обыденных несчастных случаев; не помню, чтобы кто-то из ребят умер; эпидемия была лишь одна — ветрянки. Тогда директор собрал нас и начал нас утешать таким образом, что мы решили — занятия немедленно прекратятся, и подняли радостный шум. Но он сказал, что, пожалуй, лучше всего не обращать внимания на этот случай и что до конца семестра «снизит нам нагрузку». Свое обещание он сдержал, и это остановило эпидемию.

Разумеется, атмосфера в школе была довольно грубой, однако, если не принимать во внимание бранные словечки, которым мальчишке нужно выучиться в раннем возрасте и прекратить их употребление к семнадцати годам, она отличалась такой благоприятностью, что о существовании подобной в других школах я не слышал. Не помню, чтобы кого-то хотя бы заподозрили в извращениях, и склоняюсь к мысли, что если б наставники не подозревали никаких извращений, а делали вид, будто подозревают, их было бы поменьше во всех школах. Когда я впоследствии разговаривал о былом с Кормеллом Прайсом, он признался, что единственной его профилактикой против определенных нечистых микробов было «отправлять нас в постель смертельно усталыми». Отсюда широта рамок, в которых мы находились, и его невнимание к нашим постоянным бесчинствам и войнам между домами.

В конце первого семестра, оказавшегося ужасным, родители не смогли приехать в Англию на пасхальные каникулы, поэтому мне пришлось остаться в школе с несколькими большими ребятами, которые готовились к армейским экзаменам, и группой малышей, чьи семьи находились очень далеко. Я ожидал самого худшего, однако, когда мы остались в гулких классных комнатах после того, как остальные с веселыми криками уехали на станцию, жизнь внезапно стала совершенно иной (спасибо Кормеллу Прайсу). Взрослые, далекие от нас старшеклассники превратились в снисходительных старших братьев и позволяли нам, мелюзге, выходить далеко за установленные рамки; делились с нами за чаем лакомствами и даже интересовались нашими увлечениями. Особых дел у нас не было, и мы развлекались вовсю. С началом занятий «все улыбки прекратились», что было совершенно правильно. В порядке возмещения мне предоставили каникулы, когда отец приехал домой, и я отправился с ним на Парижскую выставку 1878 года, где он заведовал индийским павильоном. Отец предоставил мне, двенадцатилетнему мальчишке, полную свободу в этом большом, дружелюбном городе, возможность ходить по всей территории и зданиям выставки. Это мне многое дало и положило начало моей неизменной любви к Франции. Кроме того, отец позаботился, чтобы я научился читать по-французски, хотя бы для собственного удовольствия, и предложил начать с Жюля Верна[52]. Французский язык в то время не поощрялся в английских школах, знание его означало склонность к безнравственности. Для меня:

Согласен я с тем, кто песню ту пел,

Ее в книгах нет — вот досада,

Гулять по Парижу юным, без дел,

Летом — и рая не надо.

Для тех, кому могут быть до сих пор интересны такие подробности, я описал ту часть своей жизни в «Сувенирах из Франции»[53], очень верно отражающих события того временя.

Мои первые полтора года в школе были тягостными. Назойливее всего тиранствуют не старшеклассники, те просто дадут пинка и идут дальше, а четырнадцатилетние дьяволята, скопом изводящие одну жертву. К счастью, физически я был развит не по годам, а заплывы в открытом море и прыжки в воду с обрыва стали достижениями, которые ставились мне в заслугу. Еще я играл в регби, но тут мне опять-таки мешало зрение. Меня не допускали даже во вторую команду.

На четырнадцатом году, когда я неожиданно окреп, тиранства прекратились; и то ли природная леность, то ли опыт удерживали меня от того, чтобы тиранствовать в свою очередь. К тому времени я обзавелся двумя друзьями, с которыми благодаря тщательно разработанной системе взаимопомощи переходил из класса в класс, придерживаясь лишь принципов сотрудничества.

Как мы — прототипы Хитреца, Индюка и Жука[54] — сошлись впервые, не помню, но наш Тройственный союз прочно сложился до того, как нам исполнилось по тринадцать. Нас угнетал рослый, грубоватый парень, обиравший наши жалкие шкафчики. Мы схлестнулись с ним в долгой, беспорядочной потасовке, очень похожей на подлинное сражение. Под конец все трое выбились из сил (мы насели на него подобно тому, как пчелиный рой «облепляет» матку), и он навсегда оставил нас в покое.

Индюк относился с незыблемым равнодушием — значительно превосходящим обычное пренебрежение — ко всему миру и обладал язвительным языком. Более того, искренне именовал учителей «дядьками», что звучало не без шарма. Общей позицией его была позиция Ирландии в английских делах того времени.

В том, что касалось руководства, организации налетов, ответных ударов и отступлений, мы полагались на Хитреца, нашего главнокомандующего и начальника штаба, состоявшего из одного человека — его самого. Он происходил из семьи со строгими взглядами и, думаю, продолжал заниматься на каникулах. Индюк не рассказывал нам о своих родных почти ничего. С каникул он возвращался ирландским пакетботом, обычно с опозданием на день-два, замкнутым, непроницаемым, неуживчивым. На нем лежало бремя украшения нашей комнаты, так как он служил странному богу Рескину[55]. Мы ссорились друг с другом «постоянно и рьяно, как муж и жена», но любые счеты на стороне дружно сводили втроем.

Наше «обобществление образовательных возможностей» создавало нам в школе неоспоримый авторитет, пока прототип маленького Хартоппа, задав лишний вопрос, не обнаружил, что я не знаю, что такое косинус, и не сравнил меня с «низшим животным». Все познания во французском языке Индюк получил от меня, в свою очередь он пытался обучить нас с Хитрецом понимать кое-что по латыни. Эта система заслуживает всяческого внимания, если вы хотите чему-то научить мальчишку. Он запомнит то, что узнал от сверстника, тогда как слова учителя забудутся. Таким же образом, когда Хитрецу понадобилось, чтобы я поступил в хор, он учил меня выводить дрожащим голосом «Я знаю деву, радующую взор», гоняя меня по всему крикетному полю ударами в почки. (Но легкое осложнение из-за стеклянного шарика, пущенного тайком по ступеням на кафельный пол церкви, положило конец этому предприятию.)

Думаю, во все войны и примирения нас бросало нечеловеческое равнодушие Хитреца к себе. Он смотрел со стороны не только на нас, но и на себя, и впоследствии, когда мы встречались в Индии и других местах, эта черта не исчезла. В конце концов когда, располагая ненадежными легковыми «фордами» и отрядами солдат из всевозможных родов войск, он затеял поразительный блеф против большевиков где-то в Армении (это описано в его книге «Приключения Данстерфорса») и едва уцелел, он доложил об этом командованию. Я спросил, что за этим последовало. «Мне сообщили, что в моих услугах больше не нуждаются», — ответил он. Я, естественно, посочувствовал. «Ты не прав, как всегда, — сказал бывший глава комнаты номер пять. — Если бы подчиненный мне офицер написал в Военное министерство то же, что я, я бы его тут же разжаловал в рядовые». Что дает хорошее представление об этом человеке — и о мальчишке, который командовал нами. Думаю, я был чем-то вроде буферного государства между его указаниями, окриками и кампаниями, в которых мы играли роль держав, и сокрушающе язвительным Индюком, который, как я писал, «жил разрушением иллюзий», однако всегда тянулся к прекрасному. Они занимали столы, где я собирался писать; вторгались в мои фантазии; высмеивали моих богов; похищали, отдавали в заклад или продавали мои далеко упрятанные или забытые пожитки; но — я не мог прожить без них недели, а они без меня.

Но отплачивал я с лихвой. Я уже говорил, что физически был развит не по годам. На последнем году учебы я демонстрировал в классе свой неприглядный подбородок учителю К. В конце концов он взорвался, заявил, что больше не может выносить этого зрелища, и приказал мне побриться. Я передал его слова воспитателю. Воспитатель, давно уже видевший во мне тайное вместилище всевозможных пороков, обдумал это подтверждение собственных подозрений и выдал мне письменный заказ одному байдфордскому парикмахеру на бритву и все прочее. Я любезно пригласил с собой друзей и на протяжении всех трех миль пути сетовал на тягость обязательного бритья. Язвительных замечаний по этому поводу не было. Сквернословия не было. Но как Индюк и Хитрец не перерезали себе горло, экспериментируя с этим инструментом, ума не приложу.

А теперь вернемся к той грубой жизни, в которой «свершались» все эти необычайные события.

Мы, разумеется, курили, но если попадались, наказания бывали суровыми, так как только старостам, ученикам «армейского класса», готовящимся к поступлению в Сэндхерстское[56] или Вулиджское[57] военные училища, разрешалось с некоторыми оговорками курить трубки. Если кто-то из учеников попадался с сигаретой, то представал перед старостами не по нравственным мотивам, а за притязание на привилегии правящей касты. Классическая фраза звучала так; «Возомнил себя старостой? Ладно же. Будь добр, зайди ко мне в комнату в шесть». Это, пожалуй, действовало сильнее, чем душеспасительные беседы или даже исключения, к которым прибегали в некоторых школах, чтобы покончить с этим ужасным грехом.

«Шестерок», как ни странно, в школе не было, хотя этим словом постоянно выражалось презрение к младшим ученикам и превосходство над ними. Если кому-то требовался «паж» для уборки в комнате или службы на побегушках, это было вопросом частного соглашения, платой служила единственная наша валюта — еда. Иногда такая служба обеспечивала защиту, так как угнетать официального «пажа» считалось вопиющей наглостью. Я из-за своей неаккуратности никогда не шел на эту службу; но в нашей комнагге время от времени появлялся «паж», и мы трое подробно объясняли ему все хозяйственные обязанности. Но, как правило, комнату прибирал Индюк, и мы называли его старой девой.

Спортивные игры, если не имелось официального освобождения, были обязательны. Наказанием за уклонение от них являлись три удара ясеневой тростью от старосты игр. Некоторым людям очень трудно объяснить, как парень семнадцати-восемнадцати лет может таким образом бить другого, младшего всего на год, а после этого наказания идти с ним на прогулку, притом ни тот, ни другой не испытывают ни злобы, ни гордости.

Так и во время войны 1914–1918 годов многим юным джентльменам было трудно понять, что адъютант, который обливал их сарказмом на плацу, но был вежлив и дружелюбен в столовой, вовсе не подлизывался к ним, чтобы загладить недавнюю грубость.

Помню, со мной лишь раз двое воспитателей вели беседу о морали и добродетели. Не всегда уместно волновать религиозные чувства молодого человека, судя по всему, одна нервная система взаимодействует с другими, и бог весть, какие мины может взорвать «внушение». Но в наших продуваемых ветром спальнях не было дверей, в классных комнатах не было запоров. Учителя наши, за исключением одного, были неженатыми и жили при школе. Школьные постройки, некогда дешевые пансионаты, стояли прямой линией на склоне холма, и ученики ходили туда-сюда вдоль нее. Штрафной батальон не мог бы находиться под более пристальным надзором, правда, мы не понимали этого. К счастью, мы не знали почти ничего помимо насущных дел и необходимости вступить в армию. И поэтому, думаю, трудились усерднее, чем ученики большинства школ.

Мой воспитатель был очень добросовестным и обремененным многочисленными заботами о своих питомцах. Чего он добивался своей добросовестностью, не знаю. Ошибки его были следствием бескорыстной, чрезмерной доброты. Ко мне и моим друзьям он относился с глубокой, мрачной подозрительностью. Поняв это, мы, маленькие звереныши, заставляли его потеть; с ним это случалось при малейшей провокации.

Когда я подрос, главным авторитетом для меня стал К., учитель английского и классического языков, гребец с великолепным телосложением, ученый, лелеявший надежду подобающе перевести Феокрита[58]. Он обладал вспыльчивым характером, что не является недостатком при общении с ребятами, привыкшими к резким словам, и даром учительского «сарказма», который, видимо, был для него средством отвести душу, а для меня оказался сущим кладом. К тому же он был добр и увлечен своим делом. Благодаря ему я понял, что словами можно пользоваться как оружием, так как он оказывал мне честь, ведя со мной долгие разговоры, а наши пререкания на занятиях из года в год давали обоим пищу для размышлений. У хорошего, пусть и впадающего в гнев ученого можно научиться большему, чем у двадцати спокойных, усердных зануд, а становиться мишенью для насмешек при полном классе — неплохая подготовка к будущим испытаниям. Думаю, теперь такой «подход» не поощряется из опасения травмировать душу подростка, но, в сущности, это не страшнее, чем бренчать жестью или стрелять петардами под носом у жеребенка. Я не помню, чтобы испытывал что-либо, кроме удовольствия или зависти, когда К. обрушивал на мою голову свои изощренные сарказмы.

Я попытался дать, пусть бледное, представление о его стиле, когда он воспарял духом, в книге «Хитрец и компания» в рассказе «Регул», но мне хотелось бы отобразить, как он воспламенился однажды при разборе большой оды «Клеопатра»[59] — двадцать седьмой строфы третьей книги. Я вывел его из себя отвратительным истолкованием первых строк. Уничтожив меня, он бросился через мой труп и дал несравненное по яркости и проницательности объяснение остальной части оды. Даже армейский класс затаил дыхание.

Должно быть, еще существуют учителя, обладающие таким же задором; и граммофонные записи уроков таких людей, на грйни профанации, бьющихся над каким-нибудь латинским стихом, для образования были бы гораздо полезнее множества печатных книг. К. научил меня ненавидеть Горация[60] в течение двух лет; потом забыть его на двадцать; потом любить его на протяжении всех остальных моих дней и в течение многих бессонных ночей.

После второго года учебы в школе у меня начался период писательства. Во время каникул те три дамы слушали — я не желал ничего большего — все, что я мог предложить их вниманию. Я многое заимствовал из книг, из «Города Страшной ночи»[61], потрясшего меня до глубины моей незрелой души, из «Притчей природы»[62] миссис Гэтги, которым я подражал и мнил себя оригинальным, из десятков других. Я совершал всевозможные нарушения формы и стихотворного размера, и мне все они нравились.

Кроме того, я обнаружил, что язвительный, насмешливый лимерик[63] сильно действует на моих товарищей, и мы с одним красноносым парнишкой капризного характера долго эксплуатировали эту идею — не без скандалов и возмущений; затем, что размер «Гайаваты» избавляет от заботы о рифме и что человек по имени Данте, живший в итальянском городке, расходился во взглядах с окружающими и для большинства тех людей изобрел впечатляющие мучения в аду, состоящем из девяти кругов, увековечил их там для грядущих столетий. К. сказал: «Он, должно быть, стал из-за этого адски ненавистным». Я взял за образец оба авторитета.

Купив толстую американскую тетрадь в тканевом переплете, я принялся писать поэму «Ад», в которой обрекал на заслуженные муки всех товарищей и большинство учителей. Она доставляла мне громадное удовлетворение, так как я мог проскандировать жертве, проходящей под окнами нашей комнаты, ее загробную участь. Потом, «как происходит с необычными вещами»[64], моя тетрадь исчезла, и я потерял интерес к размеру «Гайаваты».

Теннисон и «Аврора Ли»[65] попали мне в руки в свое время на каникулах, а «Мужчин и женщин»[66] К. буквально швырнул на уроке мне в голову. В этой книге я обнаружил «Епископ заказал себе гробницу», «Любовь среди развалин» и «Фра Липпо Липпи», не очень отдаленного — смею думать — моего предшественника.

К поэзии Суинберна[67] я, должно быть, впервые приобщился в доме у тети. На мой весьма незрелый разум он не производил впечатления «чего-то особенного», пока я не прочел «Аталанту в Калидоне»[68] и одну строфу, ритм которой в точности соответствовал моему плаванию на боку в больших волнах под обрывом. Вот эту:

Как тот день нам вернуть?

Каждый был бы так рад (Переворот.)

Вслед за голубем путь

Вновь пройти, где летят (Еще переворот.)

Брызги в узком устье Босфора[69]

От сходящихся скал Симплегад[70] (Продолжать с силой.).

Если вам удастся дочитать последнюю строку в тот миг, когда волна разобьется о вашу голову, каденция будет полной. Я даже простил Брета Гарта, которому многим обязан, за то, что он попусту использовал этот размер в своем «Язычнике Ван Ли»[71]. Но до сих пор не могу простить К. за то, что обратил на это мое внимание.

Лишь много лет спустя — в разговоре с «дядей Кромом» — я понял, что несправедливости подобного рода были умышленными.

— В те дни, — протянул он, — ты нуждался в ежовых рукавицах, вот К. и держал тебя в них.

— Не только он, — сказал я, — но и Г.

Г. был тем самим женатым учителем, которого боялась вся школа.

— Это я помню, — ответил Кром. — Да, тоже моя идея.

Однажды мы писали сочинение на тему «День на каникулах» или что-то в этом духе. Задание дал К., но выставлять отметки должен был Г. Мое сочинение было красочным, но проникнутым вульгарностью, видимо, позаимствованной из журнала «Розовый». Ничего более отвратительного я никогда не писал. Обычно тетради с отметками Г. отправлял К. без комментариев. Однако на сей раз (шел урок латыни) Г. вошел и попросил слова. К. с усмешкой позволил ему говорить. Тут Г. к восторгу моих товарищей отчитал меня, блеснув насмешливым, язвительным стилем. Закончил он несколькими замечаниями общего характера о падении до уровня «бульварного журналиста». (Теперь я полагаю, что и Г. читал журнал «Розовый».) Содержание, тон и слог его речи были в должной мере жестокими — как натяжение узды для усмирения слишком уж своевольного жеребенка. После ухода Г. К. добавил несколько своих замечаний.

(Но впоследствии Аллаху угодно было наказать Г. Я встретил его в Новой Зеландии директором «смешанного» колледжа, где он преподавал латынь юным леди. «А, делая ошибки в долготе слогов, как и ты в свое время, они строят мне глазки». Я вспомнил суровую атмосферу на уроках древнегреческого, где он бесцеремонно давал волю рукам, и пожалел его от всей души.)

Да, видимо, Кром и учителя, получавшие от него указания, заботливо «нянчились» со мной. Отсюда, когда он понял, что я навсегда связал себя с чернильницей, он приказал мне редактировать школьную газету и разрешил мне свободно пользоваться книгами из его кабинета. Отсюда, полагаю, такое же разрешение К., которое он то давал, то отменял в зависимости от превратностей нашей войны. Отсюда идея директора, чтобы я занимался с ним русским языком (я сумел выучить несколько самых употребительных фраз) и затем краткописанием. Последнее означало тщательное уплотнение сухого материала при сохранении всех существенных фактов. Все это смягчалось воспоминаниями Крома о друзьях своей юности и негромкой, медлительной речью; постоянно дымя трубкой, он проливал свет на то, как работать со словом. Да простит меня Бог! Я думал, что снискал эти привилегии выдающимися личными достоинствами.

Многие любили директора за то, что он для нас делал, но я обязан ему больше, чем все остальные, вместе взятые; и думаю, любил его больше, чем они. Потом наступил день, когда он сказал мне, что через две недели после конца летних каникул 1882 года я отправлюсь в Индию, буду сотрудником газеты в Лахоре[72], где живут мои родители, и стану получать сто серебряных рупий в месяц! В конце учебного года он специально для меня придумал приз за лучшее стихотворение — на тему «Битва при Ассайе»[73], который я выиграл, поскольку не было ни единого соперника, подражанием своему последнему «кумиру» — Хоакину Миллеру[74]. И когда я принял призовую книгу, «Соперник» Тревельяна[75], Кром Прайс сказал, что если буду и дальше писать, то, возможно, прославлюсь.

Последние несколько дней перед отплытием я провел с любимой тетей, в маленьком коттедже, который Берн-Джонсы купили в Рот-тингдине для летнего отдыха. Там я смотрел на стоявший за лужайкой и прудом для купания лошадей дом за каменной стеной, называвшийся «Вязы», на церковь напротив него и — тогда я не знал этого — на «Тех людей, которых ждут Дома рождения и смерти».

Глава 3. Семилетняя каторга

Не суйте факел мне в лицо.

Я бедный инок Липпи.

Фра Лито Липпи

Итак, шестнадцати лет девяти месяцев от роду, но по виду лет на пять старше, с густыми бакенбардами, которые возмущенная мать почти сразу же велела сбрить, я оказался в Бомбее, городе, где родился, среди видов и запахов, побудивших меня заговорить туземными фразами, значения которых я не знал. Другие родившиеся в Индии ребята говорили, что с ними происходило то же самое.

Оттуда я ехал по железной дороге не то три, не то четыре дня до Лахора, где жили отец с матерью. После этого проведенные в Англии годы поблекли в памяти и, кажется, никогда не вспоминались с полной яркостью.

Возвращение домой было радостным. Ведь — представьте себе! — я ехал к родителям, которых почти не видел с шестилетнего возраста. И мог бы найти мать «женщиной того типа, который мне неприятен», как в одном жутком случае, о котором я знаю; а отца несносным. Однако мать оказалась еще более очаровательной, чем мне представлялось или помнилось. Отец был не только кладезем познаний и помощником, но и веселым, терпимым и опытным собратом-писателем. В доме у меня была своя комната, свой слуга, которого его отец, слуга моего отца, отдал мне в услужение с такой торжественностью, какая бывает при заключении брачного контракта; свои лошадь, коляска и грум[76]; свой рабочий день и строгие обязанности и — о, радость! — свой кабинет, как у отца, в котором он сидел в Лахорской школе прикладных искусств и музее. Я не помню ни малейших трений в нашей жизни. Мы радовались обществу друг друга гораздо больше, чем компании чужих людей; и когда в скором времени приехала моя сестра, чаша нашего счастья наполнилась до краев. Мы не только были счастливы, но и сознавали это.

Но работа была тяжелой. Я представлял собой половину «редакционного персонала» единственной ежедневной газеты в Пенджабе[77] — младшей сестры выходящей в Аллахабаде[78] газеты «Пионер»[79], принадлежащей тем же владельцам. А ежедневная «Гражданская и военная газета» выходит каждый день, даже если половина персонала больна лихорадкой.

Начальник взял меня в руки, и я года три ненавидел его. Он был вынужден приобщать меня к работе, а я ничего не умел. Что ему пришлось претерпеть из-за меня, не представляю; однако кое-какой дотошностью, привычкой хотя бы пытаться проверить правильность сносок и некоторой усидчивостью за письменным столом я целиком и полностью обязан Стивену Уилеру.

Я никогда не работал менее десяти часов в день и редко более пятнадцати; а поскольку наша газета выходила по вечерам, дневное солнце видел только по воскресеньям. Постоянно мучился неотвязной лихорадкой, на какое-то время к ней прибавилась хроническая дизентерия. Однако я обнаружил, что человек может работать с сорокаградусной температурой, хотя на другой день ему придется выяснять, кто писал статью. Наш заведующий отделом новостей, джентльмен мусульманского вероисповедания Миан Рукн Дин, добросердечный и ангельски терпеливый, находивший выход в любых обстоятельствах, всегда был моим верным другом. С нынешней точки зрения эта жизнь, наверно, покажется собачьей, но мой мир был заполнен ребятами всего на несколько лет старше меня, которые жили в полном одиночестве и большей частью умирали от брюшного тифа в двадцатидвухлетнем возрасте. Что касается нашей семьи, то, если б кому-нибудь из нас угрожала смерть, мы бы все дружно с ней сражались. Днем мы спокойно трудились, и любовь скрашивала все тяготы.

Книг, театра, картин и развлечений, если не считать игр, в которые можно играть при прохладной погоде, не было. Средства передвижения ограничивались лошадьми и теми железными дорогами, какие существовали. Поэтому радиус путешествий составлял около шести миль в любую сторону, и на их протяжении не встречалось незнакомых белых лиц. Смерть постоянно была нашим близким спутником. Когда в нашей белой общине, состоявшей из семидесяти человек, одиннадцать слегли с брюшным тифом, а профессиональных медсестер тогда не существовало, то мужчины дежурили у постелей мужчин, женщины — женщин. Четверо из заболевших умерли, и мы считали, что легко отделались. Кое-где мужчины и женщины замертво падали на месте. Отсюда появился обычай навещать всех, кто не появлялся на наших ежедневных сборищах.

Нас окружали мертвецы всех времен — на больших заброшенных мусульманских кладбищах возле Поста, где на утренней верховой прогулке конь мог застрять ногой в могиле; из глинобитных стен, окружавших наш сад, выпадали черепа и кости, их вымывало дождями на клумбах; на каждом шагу попадались склепы. Основными местами наших пикников и зданиями некоторых общественных учреждений служили гробницы, построенные для возлюбленных, отошедших в мир иной; и Лахорский форт, где покоятся жены Ранджит Сингха[80], представлял собой мавзолей призраков.

Вот таким был окружающий меня мир. Центром его для меня являлся Пенджабский клуб — членом которого я стал в семнадцать лет, где собирались главным образом холостяки, чтобы есть пищу, не обладавшую никакими достоинствами, среди людей, чьи достоинства были хорошо известны. Начальник мой был женат и появлялся там редко, поэтому ежевечерне рассказывать об орфографических погрешностях в очередном номере газеты выпадало мне. Наши наборщики-туземцы не знали ни слова по-английски. Отсюда вопиющие, подчас непристойные опечатки. Корректоры наши (иногда их бывало двое), как и следовало ожидать, пьянствовали; но их систематические и продолжительные запои вынуждали меня работать за них. И в том клубе, да и в других местах, я встречал только лучших знатоков своего дела — чиновников, военных, учителей, ирригаторов, лесничих, железнодорожников, врачей, юристов — представителей всех профессий, и все они вели разговоры на свои узкопрофессиональные темы. Отсюда видно, что «технические познания», в демонстрации которых меня упрекали впоследствии, я получал из первых уст, притом в чрезмерных дозах.

Как только в газете увидели, что на меня можно полагаться, поскольку я хорошо себя проявил на рутинной работе, мне стали поручать репортажи сперва на местные темы, потом о скачках, в том числе и о любопытных вечерах в палатках тотализатора. (Однажды я видел, как палатка вспыхнула, когда раздраженный владелец запустил керосиновой лампой в скандалиста. В тот вечер владельца избирали в руководство клуба. Тогда я в первый и последний раз видел, как его члены истратили все черные шары и попросили еще). Затем я стал описывать открытия больших мостов и тому подобные торжества, когда приходилось проводить с инженерами ночь-другую; наводнения, заливавшие железнодорожные пути, — тоже несколько ночей под дождем с бедными руководителями ремонтных бригад; деревенские празднества и последующие вспышки оспы или холеры; массовые возмущения в тени мечети Вазир-Хана, когда войска терпеливо прятались на лесоскладах и в переулках, пока не поступал приказ разогнать толпу прикладами (в гражданской администрации убийство считалось признанием в непригодности), и рычащий, негодующий, фанатичный город приводили к порядку, не пролив ни капли крови, или появление какого-нибудь обеспокоенного вице-короля[81]; визиты вице-королей в соседние княжества на краю большой Индийской пустыни, где людям иногда приходилось умываться содовой водой; статьи об армии, ожидающей на будущей неделе выступления против России; приемы афганских владык, с которыми индийское правительство хотело находиться в дружественных отношениях (при этом приходилось появляться в Хайберском ущелье[82], где в меня стрелял, но без злого умысла, один разбойник, недовольный внешней политикой своего правителя); суды над убийцами, бракоразводные процессы и (поисти-не грязная работа) выявление процента прокаженных среди мясников, поставляющих говядину и баранину европейской общине Лахора. (Здесь я впервые узнал, что сухое изложение голых фактов плохо воспринимается ответственными властями). Это был грубый метод обучения на практике, но как я мог не знать больше, чем мне могло понадобиться? Я был переполнен этими сведениями, и, если не знал какой-то детали, клуб приходил мне на помощь.

Первое предложение взятки я получил девятнадцатилетним, находясь в одном туземном государстве, где, естественно, главной заботой администрации было увеличение залпов салюта при визитах правителя в Британскую Индию[83], и тут могло пойти на пользу даже доброе слово разъездного корреспондента. Поэтому в корзине с фруктами, которую каждое утро ставили возле моей палатки, появились банкнота в пятьсот рупий и кашемировая шаль. Поскольку подкупал меня представитель высшей касты, я отправил обратно этот дар через уборщика лагеря, представителя низшей. После этого слуга, отвечавший перед моим и своим отцом за мое здоровье, спокойно сказал: «Покуда не вернемся домой, есть и пить будешь из моих рук». Я повиновался.

Когда я вернулся на работу, мой начальник лежал в лихорадке, и заправлять всем пришлось мне. Среди редакционной почты оказалось письмо из этого туземного государства, то был донос на «Bauielr» репортера, некоего Киплинга», нарушившего десять заповедей — от прелюбодеяния до воровства. Я ответил, что, как исполняющий обязанности главного редактора, буду разбираться с жалобой, но они не должны ожидать от меня беспристрастности, поскольку лицом, о котором идет в жалобе речь, являюсь я сам.

Впоследствии я не раз бывал в этом государстве, и наших отношений не омрачало ни единое облачко. Я нанес оскорбление по азиатским законам — что они поняли; мне ответили на него по-азиатски — что понял я; и этот инцидент был исчерпан.

Второй раз меня пытались подкупить, когда главным редактором был преемник Стивена Уилера, Кей Робинсон, брат Фила Робинсона, написавшего книгу «В моем индийском саду». Благодаря тому что я уже прошел кое-какую школу у его предшественника, отношения у нас были добрыми. Дело опять касалось орудийного салюта; опять в ход пошли корзина с фруктами, шали и деньги для обоих, однако теперь их нагло оставили на веранде редакции. Мы с Кеем провели блаженные полчаса, надписывая на банкнотах «Timeo Danaos et dona fer-entes»[84], сокрушаясь, что нельзя взять шали и оставить это дело без последствий.

Третье и самое любопытное предложение взятки поступило, когда я писал о бракоразводном процессе в евразийской общине. Громадная смуглая женщина затиснула меня в угол, предложила, «если только не буду упоминать ее имени», сообщить в высшей степени интимные подробности и тут же принялась их выкладывать. Перед тем как вести переговоры, я спросил ее имя. «Увы! Я ответчица. Потому и прошу вас». О некоторых драмах трудно писать без упоминания Офелий, не говоря уже о Гамлетах[85]. Но я был вознагражден за ее гнев, когда судья спросил, выражала ли она желание сплясать на могиле мужа. До тех пор ответчица все отрицала. «Да, — прошипела тут она, — и непременно спляшу!»

Одного моего знакомого солдата приговорили к пожизненному заключению за убийство, которое на основании не предъявленных суду фактов казалось мне в значительной степени оправданным. Впоследствии я увидел его в лахорской тюрьме, он вставлял ручки с разноцветными чернилами в какое-то приспособление, с помощью которого вычерчивались бланки финансовых ведомостей. Работа казалась мучительно монотонной. Однако дух этого человека был неукротим. «Если бы в проведении этих линий я сделал бы ошибку в одну восьмую дюйма[86], то внес бы неразбериху во все банковские счета Северного Пенджаба», — сказал он.

Что касается наших читателей, они были образованны по крайней мере не хуже, чем половина нашего редакционного персонала; и в силу особенностей жизни их нельзя было ни заморочить, ни особенно «взволновать». Мы ничего не знали ни о двойных заголовках, ни о специальных шрифтах, и боюсь, количество «позитива» в нынешних газетах показалось бы нам обычным надувательством. Однако жизненный материал, с которым мы работали, снабжал бы современные развлекательные журналы почти ежедневными сенсациями.

Моей официальной работой было редактирование, то есть постоянное сокращение громоздких материалов — малопонятных трактатов о доходах и налогообложении, выходивших из-под пера какого-нибудь великого и мудрого чиновника, поражавшего даже наборщиков безграмотностью; литературных статей о Мильтоне[87]. (И откуда я мог знать, что автор — родственник одного из наших совладельцев, полагающий, что газета существует для публикации его теорий?) И тут преподанная Кромом Прайсом наука краткописания помогала мне быстро отыскать суть, какая могла быть в этих сумбурных опусах. Существовал обмен газетами от Египта до Гонконга, их приходилось просматривать почти каждое утро, раз в неделю приходили газеты из Англии, в них я заглядывал только при необходимости; поступала местная корреспонденция из отдаленных гарнизонов, и требовалось проверять, нет ли в этих наивных намеках клеветы; письма-«розыгрыши» от субалтернов[88], которых следовало остерегаться (я дважды попадал с ними впросак); разумеется, постоянно шли телеграммы; и горе тебе, если ты допускал в них ошибку! Я принимал их по телефону — примитивному и загадочному аппарату, говоривший по нему туземец-телефонист произносил каждое слово по слогам. Сущим наказанием была отвратительная московская газета «Новое время», выходившая на французском языке, в ней еженедельно публиковались военные дневники Алиханова, русского генерала, разорявшего тогда ханства в Средней Азии. Он приводил названия всех лагерей, в которых останавливался, и постоянно сообщал, что его войска грелись у костров из саксаула. Через неделю после того как я перевел завершающую публикацию, все воспоминания об этом дневнике вылетели из моей памяти.

Десять — двенадцать лет спустя я заболел в Нью-Йорке, я долго бредил, мой кошмар, к несчастью, вспомнился, когда мне вернулось сознание. На одной стадии в бреду я вел громадный отряд кавалеристов на гнедых конях с новенькими кожаными седлами, под сиянием зеленой луны, через такие просторные степи, что была видна изогнутость земли. Мы остановились в одном из лагерей, упомянутых в дневниках Алиханова (я видел его название, нависающее над краем планеты), стали греться у саксауловых костров, и там, обжигаясь с одной стороны и замерзая с другой, я сидел, покуда мои адские эскадроны не двинулись к следующей заранее оговоренной остановке; и так по всему перечню.

В 1885 году в Англии к власти пришло либеральное правительство и стало проводить в жизнь либеральный «принцип», который, насколько я замечал, нередко приводит к кровопролитию. Тогда делом принципа было, чтобы туземные судьи могли судить белых женщин. Туземные в данном случае означало главным образом «индийские», а индийское представление о женщинах не особенно возвышенное. О подобной мере никто не просил — и прежде всего индийский судебный корпус. Но принцип есть принцип, даже если он вызывает протест. Европейская община была очень недовольна. Люди взбунтовались — то есть, чиновники государственной службы и их жены очень часто не появлялись на церемониях и приемах у тогдашнего вице-короля, неискреннего и озадаченного отшельника. Из Англии прислали для отеческой заботы об этом законопроекте приятного джентльмена К.П. Илберта. Думаю, он тоже был слегка озадачен. Наша газета, как и большинство европейских изданий, начала с сурового осуждения этой меры, и, пожалуй, многие опубликованные в ней комментарии и корреспонденции теперь были бы названы «нелояльными».

Однажды вечером, подписывая газету в печать, я, как обычно, просмотрел передовую статью. Это был неубедительный, псевдобес-пристрастный материал, вроде тех, что в 1932–1934 годах публиковали некоторые английские журналы о положении дел в Индии, и точно так же едва завуалированно хвалил высокие идеалы правительства. Впоследствии этот прием стал мне казаться избитым, но тогда я удивился и спросил главного редактора, что все это значит. Он ответил то же, что сказал бы на его месте и я: «Не твое дело, черт побери», и поскольку был женат, пошел домой. Я отправился в клуб, представлявший собой, напоминаю, весь мой мир за пределами дома.

Едва я вошел в длинное, запущенное помещение столовой, где все мы сидели за одним столом, присутствующие презрительно засвистели. Сев, я по наивности спросил: «В чем дело? Кого освистывают?» — «Тебя, — ответил сидевший рядом со мной. — Твой гнусный листок встал на защиту законопроекта».

Не очень-то приятно сидеть молча, когда тебе двадцать лет и вся твоя вселенная тебя освистывает. Потом поднялся капитан, наш адъютант добровольцев, и сказал: «Перестаньте! Парень просто делает то, за что ему платят». Демонстрация прекратилась, но я буквально прозрел. Адъютант был совершенно нрав. Я был наймитом, делающим то, за что мне платят, — и эта мысль не доставила мне удовольствия. Кто-то мягко сказал: «Дурачок! Разве ты не знаешь, что у вашей газеты лицензия от правительства?» Я это знал, но никак не связывал одно с другим.

Несколько месяцев спустя один из основных владельцев газеты получил орден, давший ему звание рыцаря. Тут я весьма заинтересовался некоторыми ловкими чиновниками, увидевшими в этой правительственной мере благо и каким-то образом получившими перевод из жаркого Лахора в Симлу[89]. И стал исследовать под проницательным руководством, зачастую туземным, многочисленные хитроумные способы, с помощью которых правительство может оказывать скрытое давление на служащих в стране, где все обстоятельства жизни человека и его связи являются общественным достоянием. И когда пятьдесят лет спустя появился великий, эпохальный Билль об Индии[90], я почувствовал себя вновь идущим мучительными, окольными путями своей юности. Узнавал фразы и заверения прежних дней, по-прежнему служащие хорошую службу, и ждал, словно во сне, хоть малейшего изменения формулировок, которыми оправдываются те, кто предает свои убеждения. Например: «Знаете, я могу выполнять роль тормоза. Во всяком случае, не допускаю в игру человека более радикальных взглядов», «Нет смысла противиться неизбежному» — и прочих изобретенных дьяволом уловок для двуличных грешников.

В 1885 году я по разрешению, даваемому в исключительных случаях, стал франкмасоном (Ложа Надежды и Упорства 782 Е.С.), не достигнув положенного возраста, так как Ложа надеялась заполучить хорошего секретаря. Эта надежда не оправдалась, но я старался и пригласил отца для совета в украшении голых стен масонского зала портьерами по образу Соломонова Храма. Здесь я познакомился с мусульманами, индусами, сикхами[91], членами сект Арайя и Брахмо Самадж и евреем, стражем у дверей Ложи, который был священником и мясником в своей маленькой общине. Таким образом, мне открылся еще один мир, в котором я нуждался.

С наступлением жары мои мать и сестра уезжали в предгорья Гималаев, за ними через некоторое время и отец. Мне давали отпуск, когда без меня могли обойтись. Поэтому я часто жил один в большом доме, заказывал туземные блюда как менее отвратительные, чем мясная кулинария, и таким образом добавлял к своим недомоганиям несварение желудка.

В эти месяцы — с середины апреля до середины октября — я брал постель и слонялся из комнаты в комнату, в поисках прохладного уголка или спал на плоской крыше, где водонос окатывал водой мое разгоряченное тело. Это вызывало лихорадку, но спасало от сердечного приступа.

Зачастую у меня пропадал сон, как в доме с меблированными комнатами на Бромптон-роуд, и я бродил до рассвета по необычным местам — распивочным, игорным притонам, курильнях опиума, это отнюдь не загадочные придорожные развлечения наподобие кукольных театров и туземных танцев; или по узким улочкам возле мечети Вазир-хана в поисках зрелищ. Иногда меня окликали полицейские, но я был знаком с большинством из них, и многие люди в разных кварталах знали меня как сына моего отца, что на Востоке имеет большее значение, чем где бы то ни было. В иных случаях достаточно было слова «газета», хотя я не снабжал ее описаниями этих прогулок. Возвращался домой я на рассвете в наемном экипаже, пахнущем дымом кальяна[92], жасмином и сандаловым деревом, и если кучер оказывался разговорчивым, то рассказывал мне немало. Значительная часть подлинной индийской жизни в жаркое время идет по ночам. Вот почему от туземных служащих поутру толку мало. Все они пребывают в спячке с мая и в лучшем случае до сентября. Подшивки и невскрытые письма, как правило, валяются по углам, когда становится попрохладнее, на них отвечают или придумывают новые. Но англичане, которые уезжают в отпуск домой, заповедав детям и внукам установленные часы северного рабочего дня, удивляются, что индийцы не работают так, как они. Это одна из причин, по которым автономная Индия представляет интерес.

Бывали и ночи, проведенные за выпивкой в клубе или в армейской столовой, где сбившиеся за одним столом парни, ошалевшие от неприкаянности, но сохранившие достаточно здравого смысла, чтобы ограничиваться пивом и мясом на костях, которые редко подводят, пытались повеселиться и каким-то образом преуспевали в этом. Помню одну ночь, когда во время холеры в военных лагерях мы ели консервированный бараний рубец, чтобы «посмотреть, чем это кончится», и другую, когда злобному жеребцу в упряжи, пытавшемуся кусаться, подсовывали очень горячую жареную баранью ногу. Теоретически это должно было отучить его пускать зубы в ход, но он стал лишь еще большим «каннибалом».

Я познакомился с солдатами тех времен, когда посещал Лахорский форт и несколько реже лагерь Миан Мир. Моим первым и самым любимым батальоном был второй батальон Пятого стрелкового полка, с этими людьми я через несколько недель после моего появления обедал в благоговейном молчании. Когда этот батальон перевели в другое место, я сблизился с его преемником, Тридцатым Восточно-Ланкаширским, еще одним полком из Северной Англии; и наконец с Тридцать первым Восточно-Суррейским, набранным в Лондоне сборищем искусных собакокрадов, некоторые из них стали моими добрыми и верными друзьями. Были и обеды среди призраков с субалтернами, командирами пехотных взводов из Лахорского форта, там, в облицованных мрамором апартаментах покойных цариц или под сводами древних склепов; застолье начиналось с предписанных тридцати граммов хинина в шерри, а заканчивалось — как бывало угодно Аллаху!

Кстати, я один из немногих штатских, поднимавших по тревоге караул войск Ее Величества. Случилось это в форте холодной зимней ночью, часа в два, и хотя мне, видимо, при уходе из столовой сказали пароль, я забыл его к тому времени, когда подошел к воротам, и на оклик ответил неопределенно: «Гости». Солдаты с топотом выбежали, и я спросил сержанта, видел ли он более внушительное сборище негодяев. Это обошлось мне в несколько галлонов пива[93], но дело того стоило.

Поскольку мне не приходилось думать о своем высоком общественном положении, а моя профессия к этому обязывала, я мог находиться в этом четвертом измерении, сколько мне вздумается. Стал понимать вопиющие ужасы жизни рядового солдата и ненужные тяготы, которые он сносил на основании христианской доктрины, гласящей, что «расплата за грех — смерть»[94]. Считалось греховным подвергать медицинскому освидетельствованию базарных проституток или учить солдат элементарным предосторожностям при пользовании их услугами. Эта официальная нравственность оборачивалась для нашей армии в Индии девятью тысячами требующих больших затрат белых людей в год, выходивших из строя из-за венерических заболеваний. Посещение венерологических лечебниц вызывало у меня сильное желание, не ослабевшее и по сей день, отправить шестьсот священников — предпочтительно епископов англиканской церкви — в Индию, с тем, чтобы их подвергли в течение полугода точно такому же обращению, как солдат во времена моей юности.

Видит Бог, солдаты постоянно мерли от брюшного тифа, по всей видимости, это было связано с водой, но мы не были в этом уверены; или от холеры, которая подобно дыханию дьявола могла убить всех в одной стороне казармы, но пощадить в другой; от сезонной лихорадки; или от того, что именовалось «заражением крови».

Лорд Робертс[95], тогда Главнокомандующий войсками в Индии, знавший моих родных, проявлял интерес к рядовым, и — к тому времени я написал несколько рассказов о солдатах — самой счастливой минутой моей юности была та, когда я ехал рядом с ним, сидящим на своем любимом горячем гнедом арабском скакуне, по аллее Симлы и он расспрашивал меня о том, что солдаты думают о своих казармах, комнатах досуга и прочем. Я рассказал ему, и он поблагодарил меня так серьезно, словно я носил чин полковника.

Мой месячный отпуск в Симле или в том горном местечке, куда уезжали мои родные, казался настоящим счастьем — был дорог каждый час. Путь туда начинался жарой и дорожными неудобствами. Заканчивался прохладным вечером, затопленным в спальне камином, а утром — впереди их еще тридцать! — мать приносила мне туда чашку чаю, потом шли долгие разговоры вновь собравшейся семьей в полном составе. В довершение всего у меня были свободные часы для работы над своими замыслами, а недостатка в них я не испытывал никогда.

Симла была еще одним новым миром. Там жили высшие чиновники, поэтому можно было беспрепятственно наблюдать за тем, как работает административная машина. Там были руководители вице-королевства, военачальники с адъютантами и корреспондент газеты «Пионер», нашей старшей сестры, влиятельной тогда в Индии, игравший с великими мира сего в вист, которые и снабжали его ценными новостями.

Даты, но не картины тех отпусков изгладились из памяти. Какое-то время наш маленький мир находился под влиянием теософии, которую мадам Блаватская преподавала своим приверженцам. Мой отец знал эту даму и обсуждал с ней совершенно мирские темы; она была, говорил он, одна из самых интересных и беспринципных шарлатанок и шарлатанов, каких он когда-либо встречал. При его жизненном опыте это было большим комплиментом. Я не имел счастья знать ее, но видел странных, сбитых с толку стариков, живших в атмосфере «духов», посещавших их дома. Однако первые дни увлечения теософией наложили отпечаток на газету «Пионер», ее главный редактор стал ревностным приверженцем этого учения и так рьяно пропагандировал его в своей газете, что это стало действовать на нервы не только читателям, но и корректору, который в конце концов дополнил вдохновенную передовую статью на эту тему замечанием в скобках: «Бьюсь о любой заклад, это сущий вздор». Главный редактор разгневался совершенно не по-теософски!!

В один из отпусков в Симле — я вновь переболел дизентерией — меня отправили на прогулку по Гималайско-Тибетской дороге в обществе офицера-инвалида и его жены. Со мной были слуга — тот самый, из рук которого я ел в упомянутом выше туземном государстве, Доротея Дарбишофф, она же Долли Бобе, норовистая кобыла, и четверо носильщиков багажа, которых приходилось менять на каждой остановке. Я видел гребни больших гор из Симлы и Далхауси[96], но ни разу еще не углублялся в них. Они явились для меня открытием «всей мощи, царственности, силы, отныне и во веки веков» в неописуемых красках, формах и величественности. Малая часть открывшегося тогда вспомнилась мне во время работы над «Кимом».

В тот день, когда я повернул в обратный путь — спутники мои ехали дальше — мой слуга поссорился с новой четверкой носильщиков и ухитрился рассечь одному из них бровь. Я находился в десятках миль от ближайшего белого человека и не хотел, чтобы меня привели к какому-нибудь мелкому горному радже, так как знал — носильщики дружно поклянутся, что слуга пустил в ход кулаки по моему указанию. Поэтому уплатил цену крови и предусмотрительно ретировался — двигаясь главным образом пешком, поскольку Долли Бобе не выносила всех видов и большинства запахов ландшафта. Носильщиков, которые, подобно политикам, не любят, чтобы им давали отставку, пришлось оставить при себе, и они шли впереди меня по дороге шириной в шесть футов, потом как всегда в довершение всех неприятностей полил дождь. Мне предстояло преодолеть расстояние, пройденное в первые три дня, за один день — это тридцать с лишним миль. Носильщики норовили улизнуть в свои деревни и промотать неправедно добытые рупии. На мою долю выпала нелегкая задача руководить отступлением. Думаю, в тот день я проделал немногим меньше сорока миль по крутым подъемам и спускам. Но мне это было очень кстати и позволило под конец дождливого вечера выпить в придорожной гостинице несколько бутылок крепкого армейского пива. В последний день нашего пути гроза, бушевавшая в нескольких тысячах футов под нами, поднялась на уровень хребта, который мы преодолевали, и разразилась прямо среди нас. Мы бросились ничком на землю, и я, когда вновь обрел способность видеть, наблюдал, как половина громадной сосны, расщепленной надвое, будто спичка ножом, сползает по крутому склону холма. Гром заглушал все звуки, казалось, все происходит в пантомиме[97], а когда половинка дерева начала совершать прыжки — жуткие вертикальные прыжки — возникло впечатление белой горячки. Однако носильщики, слышавшие о моих злодеяниях от своих предшественников, утверждали, что раз местные боги промахнулись по такой легкой цели, какую представлял собой я, значит, не такой уж я невезучий.

В этом путешествии я видел вышедшее на прогулку счастливое семейство из четырех медведей, они разговаривали в полную силу голоса; солнце висело в тысяче футов подо мной — я долго не сводил глаз с орла, кружившего в нескольких тысячах футов над похожей на рельефную карту долиной.

По возвращении я передал своего слугу в руки его отца, тот подобающе наказал его за то, что подверг опасности сына моего отца. Но я умолчал, что мой слуга, пенджабский мусульманин, со страху обнял ноги раненного им горца-носилыцика, язычника, и просил его «смилостивиться». У слуги, именно потому, что он слуга, есть свой иззат — честь — или, как выражаются китайцы, «лицо». Берегите его честь, и он будет ваш всей душой. Никогда не браните слугу при ком-то постороннем; и если он знает, что вам известны все оттенки слов, которыми вы выговариваете ему, никогда не употребляйте определенных слов и фраз. Правда, молодому человеку только что из Англии, или старику, на службе которому слуга поседел, дозволено все. В первом случае: «Он юноша. Бранится, как научился у своей девушки», и слуга сохраняет лицо, даже если самые худшие слова его господина имеют женские окончания. Во втором случае престарелый слуга-ворчун говорит: «Это еще что. Мы вместе еще с юности. Ах! Слышали бы вы его тогда»

Вознаграждением за столь небольшую предупредительность является служба, воспринимаемая как нечто само собой разумеющееся, — пока не окажешься без слуги. Мой слуга ежемесячно ходил в местный банк, получал мою зарплату в серебряных рупиях, нес домой в матерчатом поясе, и об этом знал весь базар, клал деньги в старый шкаф, откуда я брал их на свои нужды.

Однако для его профессиональной чести было необходимо ежемесячно представлять мне список мелких расходов, сделанных от моего имени, — на керосин для фонарей коляски, шнурки для ботинок, нитки для штопки носков, новые пуговицы И'гому подобное — написанный на базарном английском сидящим на повороте дороги писцом. Общая сумма, разумеется, росла вместе с моим жалованьем, и с каждой рупии из этого счета слуга брал принятые на Востоке комиссионные — одну шестнадцатую, а то и одну десятую.

Что до всего прочего, то пока мне не исполнилось двадцать три года, я заботился об одежде не больше, чем о том, чтобы затворить внутреннюю дверь или — хотел было написать «повернуть ключ в замке». Но замков у нас не было. Я лишь давал себе труд влезать в одежду, подаваемую после мытья, и вылезать из нее, когда мне помогали раздеться. И еще — роскошь, о которой до сих пор мечтаю, — меня брили, пока я спал!

Однако ко всему этому нужно прибавить привкус лихорадки во рту и шум в ушах от хинина; раздражительность, доводимую жарой до предела, но умеряемую ради того, чтобы сохранить здравость ума; сгущающуюся темноту нестерпимых сумерек; и еще более непереносимые рассветы с палящей, душной жарой в течение шести месяцев.

Когда родные уезжали в предгорья и я оставался один, руководство домом брал на себя отцовский дворецкий. Одной из опасностей жизни в одиночестве является пренебрежение условностями. Наша численность клуба с апреля до середины сентября сокращалась, люди становились невнимательными к себе, и в конце концов наш терзаемый совестью секретарь, тоже нарушитель приличий, устраивал нам резкий выговор и запрещал обедать одетыми, можно сказать, только в майку и бриджи для верховой езды.

Дома это искушение бывало сильнее, хотя я понимал, что, нарушая ритуал переодевания к обеду, лишаюсь якоря спасения. (Сейчас юные джентльмены с широкими взглядами считают это «принаряживание к обеду» вычурностью, подобной «старому школьному галстуку». Я отдал бы жалованье нескольких месяцев за возможность просветить их.). И тогда дворецкий брал в руки бразды правления. «Ради чести этого дома необходимо устроить званый обед. Сахиб давно не приглашал друзей за свой стол». Я отнекивался, будто капризный ребенок. Дворецкий отвечал: «Все, кроме сахибов, которых нужно пригласить, на моей ответственности». И я находил четверых-пятерых товарищей, живших в стесненных обстоятельствах; на столе появлялись жалкие, вялые от жары бархатцы, и с полным комплектом стекла, серебра и столового белья ритуал совершался, как подобает. После этого честь дворецкого на какое-то время бывала удовлетворена.

В клубе между друзьями внезапно вспыхивала беспричинная ненависть и быстро, как горящая солома, угасала; вспоминались и предавались огласке старые обиды; книга жалоб полнилась обвинениями и измышлениями. Все это забывалось, едва начинались дожди, и после трехдневного нашествия насекомых, которые не давали играть в бильярд и едва не гасили лампы, в пламени которых сгорали, жизнь начиналась заново в благословенной прохладе.

Но это была странная жизнь. Как-то в холле клуба один человек попросил соседа передать ему газету. «Возьми сам», — последовал вызванный жарой ответ. Тот поднялся, но по пути к столу упал и начал корчиться в приступе холеры. Его отвезли домой, появился врач, и в течение нескольких дней он прошел через все стадии болезни, вплоть до характерного обесцвечивания десен. Потом вернулся к жизни и, когда ему выражали сочувствие, сказал: «Помню, как поднялся, чтобы взять газету, но после этого, даю вам слово, не помню ничего, пока не услышал слов Лоури, что иду на поправку». Впоследствии я слышал, что такое забвение иногда бывает спасительным.

Хотя я был избавлен от самых страшных ужасов благодаря загруженности работой, любви к чтению и удовольствию писать о том, чем заполнена голова, наступление каждого нового сезона жары ощущал все сильнее и с его приходом внутренне съеживался.

Здесь уместно сопоставить «поворотный» случай с тем, что сказал в клубе адъютант добровольцев. Случилось это в один из жарких вечеров, кажется, 1886 года, когда я почувствовал, что моя стойкость на исходе. Возвращаясь в сумерках в свой пустой дом, я испытывал только страх перед жуткой беспросветностью, с которым, должно быть, боролся несколько дней. Я прошел через эту беспросветность и остался жив, но каким образом, не знаю. Поздно ночью я взял в руки книгу Уолтера Безанта, озаглавленную «Все в прекрасном саду». Там повествуется о молодом человеке, который стремился писать, осознал возможности наблюдений за повседневностью и в конце концов преуспел в своем стремлении. Каковы достоинства этой книги с современной «литературной» точки зрения, не знаю. Но твердо знаю, что она явилась для меня спасением в остром личном кризисе; когда я читал и перечитывал ее, она становилась для меня откровением, источником надежды и сил. Я убеждал себя, что не хуже подготовлен к литературному труду, чем герой книги, и… и в конце концов нет необходимости навсегда оставаться в Индии. Могу уехать в Лондон и прокладывать себе путь там, когда у меня появятся деньги. Поэтому начну их копить, ибо ничто больше на свете не препятствует мне поступить именно так, как считаю нужным. Следуя своему откровению я стал нерегулярно, но искренне пытаться накопить денег и создавал — неизменно с помощью книги — мечту о будущем, которая поддерживала меня. Этим я обязан исключительно и всецело Уолтеру Безанту — так я сказал ему, когда мы познакомились, и он рассмеялся, раскачиваясь в кресле, и был, судя по всему, очень доволен.

В счастливое царствование Кея Робинсона, моего второго главного редактора, наша газета изменила облик и тип. Для этого нам с неделю пришлось работать чуть ли не круглые сутки, что привело меня к упадку сил от недосыпания. Но результатами мы гордились. Нашей новой особенностью стала ежедневная статья, переходящая на другую страницу — как в либеральничающем «Глобе»[98] в Англии — объемом в столбец с четвертью. Естественно, большую часть этих статей должна была поставлять «канцелярия», и я снова был вынужден «писать кратко».

В нашу кухню рано или поздно попадал весь странный внешний мир — например, капитан, уволенный со службы за беспробудное пьянство, который рассказывал о своем падении с трогательно искаженным лицом, а затем бесследно исчез. Или человек, по возрасту годившийся мне в отцы, едва не плачущий, потому что в газете не упомянули о том, что его наградили. Или трое кавалеристов из Девятого уланского полка, один из них был моим школьным товарищем, впоследствии он стал генералом и во время Большой войны возглавлял экспедицию в Западней Африке. Двое других тоже дослужились до высоких чинов. Я встречал людей, поднимавшихся и спускавшихся по служебной лестнице во всевозможных формах несчастья и успеха.

Как-то вечером некий идиот нашел полудохлую гадюку и принес на обед в клуб в банке из-под пикулей. Один человек из нашей компании возился на столе с маленькой разъяренной тварью, пока ему не велели прекратить. Несколько недель спустя кое-кто из нас понял, что ему лучше было бы выполнить свое намерение в тот вечер.

Однако прохладная погода щедро вознаградила нас за все. Семья вновь собралась вместе и — за исключением запрета матери читать за столом переплетенные подшивки «Иллюстрейтед Лондон ньюс»[99] (что являлось пережитком одичания в жаркую погоду) — все было сущим блаженством. И в прохладную пору 1885 года мы вчетвером составили к Рождеству ежегодник, озаглавленный «Квартет», привлекший к себе внимание и доставивший нам большое удовольствие. (Много, много лет спустя он стал «раритетом» на книжном рынке Соединенных Штатов и несколько смазал счастливые воспоминания о его появлении на свет.) В 1885 году я начал публиковать в «Гражданской и военной газете» серию рассказов, озаглавленную «Простые рассказы с холмов». Они печатались, когда требовалось чем-то заполнить газетную площадь. В 1886 году я опубликовал еще и подборку стихов об англо-индийской жизни, названную «Департаментские песенки», поскольку речь там шла о вещах, хорошо знакомых многим людям, пережитых ими, принята она была хорошо. Кроме того, я получил разрешение отправлять то, чему не находилось места, в далекую Калькутту[100], где выходила «Газета плантаторов индиго», и в другие города. Благодаря этим публикациям я становился известен даже в Бенгалии.

Но обратите внимание, до чего медленно шли мне на руки карты. До 1887 года мои писания появлялись в укромной глуши отдаленной провинции, среди немногочисленного общества, члены которого интересовались только собой. Я был, как молодой конь, участвующий в незначительных захолустных скачках, где мог привыкнуть к шуму и толпам, падать, пока не научился твердо держаться на ногах и не терять самообладания, слыша топот копыт позади. Самым лучшим было то, что темп моей кабинетной работы был «выше всяких похвал», а ее природа — понимать всевозможных людей, их положение, и давать другим возможность понять их — не оставляла мне времени, чтобы «понимать» и себя.

Таково было мое скромное представление о себе к концу пятого года на должности заместителя главного редактора маленькой «Гражданской и военной газеты». Я по-прежнему составлял половину редакционного персонала, хотя на какое-то время у меня появился подчиненный. Но — боги справедливы! — этот плут был «литератором», и ему требовалось писать статьи в духе Элии[101], а не заниматься редакционными делами! К своему сожалению я знал, что писать способен каждый дурак. Моей задачей было приводить его или ее писанину в приемлемый вид. Каждый второй дурак был способен рецензировать; (я сам по собственной инициативе рецензировал последние работы писателя по фамилии Браунинг, и то, что отец сказав об этом, было непечатным). Репортажи были второстепенным «жанром», хотя мы тогда не употребляли этого слова. Я сам мог в роли репортера сегодня сдать материал, а завтра в роли заместителя главного редактора разнести его в пух и прах. Таким образом, различие между мной и вульгарной толпой «пишущих для газет» я уподобил бы пропасти, которая отделяет священника от прихожан и прихожанок, жертвующих тыквы и георгины на украшение церкви к празднику урожая. Несомненно, я преувеличивал значительность своей должности. Но это, возможно, спасало меня от того, чтобы преувеличивать собственную значительность сверх всякой меры.

В 1887 году пришло распоряжение о моем переводе в газету «Пионер», нашу старшую сестру, обитавшую в Аллахабаде, в нескольких сотнях миль к югу, где мне предстояло быть одним из по крайней мере четверых и новичком в большой школе.

Однако северо-западные провинции, в то время преимущественно индусские, были для меня «чужбиной». Моя жизнь протекала среди мусульман, а человек сливается с тем окружением, где начинает работать. Большой, шикарно обставленный клуб, где покер только что пришел на смену висту и игра шла всерьез, был полон высокопоставленных чиновников и непривычной для меня респектабельности. Форт, где размещались войска, обладал своими достоинствами; но один бастион выдавался в священную реку. Поэтому полусгоревшие трупы[102] прибивало к берегу как раз под квартирами субалтернов, и приходилось нанимать специального человека, чтобы он отталкивал их шестом. В лахорском форте не было ничего хуже призраков.

Кроме того, «Пионер» находился под пристальным наблюдением основного владельца, проводившего ежегодно несколько месяцев в своем расположенном напротив редакции бунгало. Правда, я обязан ему возможностью, выпадающей раз в жизни, но если человек был помощником капитана, пусть и на третьеразрядном суденышке, ему не хочется, чтобы на расстоянии кабельтова от него постоянно стоял на * мертвом якоре адмирал. Любовь к газете, которую он создал главным образом своими талантами и трудами, иногда побуждала его «оказывать ребятам помощь». В те лихорадочные дни (потому что он что-то добавлял или убирал до последней минуты) мы облегченно вздыхали, если выпуск газеты успевал к почтовому поезду.

Но со мной он был терпелив, как и все остальные, благодаря ему я получил более широкую возможность «печатать свое». Готовился еженедельный выпуск «Пионера» для отправки в Англию. Возьмусь я его редактировать в дополнение к основной работе? Не возьмусь? Там будет беллетристика — идущие с продолжением вещи, приобретаемые через агентства в Англии. Они будут занимать целую полосу. «Возможность совершать злонравные поступки»[103] возымела обычное действие. Зачем покупать вещи Брет Гарта, спросил я, когда я готов запросто поставлять беллетристику на местном материале? И поставлял.

Пожалуй, редактировал «Еженедельник» я не совсем добросовестно. В конце концов там публиковался перепев новостей и мнений. Голова у меня была занята бесконечно более важными, на мой взгляд, вещами. Теперь я публиковал уже не «Простые рассказы», втиснутые в жесткие рамки тысячи двухсот слов, а вещи по три — пять тысяч слов еженедельно. Так юный Липпо Липпи, чьим детищем я был, смотрел на голые стены монастыря, когда ему предложили расписать их! «И наконец я своего добился», с лихвой.

Думаю, смена окружения и перспектив усилила стремление писать. Поначалу у меня были наития, который по наивности я принял за подлинное проявление гениальности. Видимо, фантазия бурлила у меня сильнее, чем я сознавал, потому что во время работы мне рисовались стереоскопически ясные сцены, будто в кристалле какого-нибудь англо-индийского Autour du Mariage[104]. Мое перо вышло из-под контроля, я восхищенно наблюдал, как оно пишет за меня до глубокой ночи. Результат я окрестил «История семейства Гэдсби», и когда она была впервые опубликована в Англии, меня принялись хвалить за «знание жизни». После того как стало известно о моей неподобающей незрелости, стали поругивать. Однако, как утешающе сказал отец; «Редди, это было совсем не так уж плохо».

Во всяком случае, эта вещь была опубликована в «Еженедельнике» наряду с солдатскими рассказами, индийскими рассказами и рассказами о противоположном поле. Один из тех, что относился к последнему разряду, я, усомнясь, отправил матери, она уничтожила его и написала мне: «Никогда больше не позволяй себе такого». Но я позволил и ухитрился недурно написать рассказ «Захолустная комедия», где упорно трудился над определенной «экономией намеков» и в одной фразе меньше чем из дюжины слов как будто добился успеха. Более сорока лет спустя один француз, рассуждая о моих давних работах, процитировал эту фразу как clou[105] рассказа и ключ к его методу. Это была запоздалая «похвала коллеги», которую я оценил. Таким образом я проводил свои опыты относительно веса, цвета, запаха и символики слова в связи с другими словами, чтобы при чтении вслух они были благозвучны, а напечатанные радовали глаз. Ни в прозе, ни в стихах у меня нет ни единой строки, которую я не твердил бы на все лады, пока она не зазвучит приятно, а после многих повторений память механически отбрасывала явные излишества.

Эти поиски занимали меня и доставляли мне удовольствие, но — в том, что касалось прочего — я понимал, что не вполне соответствую задачам «Пионера» и что мое начальство того же мнения. Работая в «Еженедельнике», я позволял себе вольности. Мое легкомыслие в трактовке того, что мне доверялось, не нравилось правительственным и департаментским чиновникам, на которых «Пионер» полагался в получении последних и не подлежащих разглашению новостей, которые собирал в Симле или в Калькутте наш в высшей степени влиятельный главный корреспондент. Думаю, владельцы газеты находили меня менее опасным в разъездах, чем в кресле, и поэтому отправляли в туземное государство знакомиться в рудниками, заводами, фабриками и так далее. Пожалуй, тут они были совершенно правы. Аллахабадский владелец газеты вел свою игру (она со временем принесла ему вполне заслуженное дворянское звание), и мои выходки, наверно, в известной степени беспокоили его. Одна так определенно. «Пионер» хоть и в передовице, но осторожно, как подходящий к дикобразу терьер, намекнул, что некоторые назначения лорда Робертса на командные должности граничат с семейственностью. Это было полное сожаления спокойное назидание. В моем стихотворном комментарии (не знаю, почему главный редактор пропустил его!) говорилось то же самое, но не столь почтительно. Я помню оттуда только две последние кощунственные строки:

И раз «Пионер» это божий гнев,

То, Господи, что же есть ты!

Не думаю, чтобы лорд Робертс был доволен этими стихами. Но уверен, что расстроен ими он был гораздо меньше, чем владелец нашей газеты.

Со своей стороны, я созрел для перемен и — вечная благодарность «Всем в прекрасном саду» — представлял, что мне нужно. Поглощенность рассказами для «Еженедельника», которые я хотел завершить, отодвинула мои намерения на задний план, но к концу 1888 года, выйдя из этого периода неистовых трудов, я перестроился. Мне требовались деньги на будущее. Я подсчитал свои активы. Они свелись к одной книжке стихов, одной прозы и — благодаря разрешению «Пионера» — комплекту из шести маленьких книжек в мягкой обложке, для книжных киосков на железной дороге, включавших в себя большинство моих рассказов из «Еженедельника», — на которые «Пионер» вполне мог потребовать все права. Человек, который тогда ведал книжными киосками на станциях, был выходцем из народа, обладавшим богатым воображением и привыкшим рисковать. Я продал ему эти шесть книжек за двести фунтов и небольшой процент отчисления с проданных экземпляров. «Простые рассказы с холмов» — за пятьдесят и не помню еще сколько тот же издатель дал мне за «Департаментские песенки». (То был первый и последний раз, когда я имел дело непосредственно с издателем.)

Располагая этим богатством и жалованьем за полгода, полученным вместо предупреждения об увольнении, я поехал из Индии в Англию через Дальний Восток и Соединенные Штаты после шести с половиной лет изнурительной работы и немалого количества болезней. Мне пожелал удачи управляющий, джентльмен с сильной коммерческой интуицией, никогда не скрывавший убежденности, что мне чересчур много платят. Вручая мне последние жалованья, он сказал: «Поверьте, вам нигде не будут платить больше четырехсот рупий в месяц». Обычная гордость побуждает меня сказать, что тогда я получал семьсот.

Счеты со мной были сведены на удивление быстро. Когда ко мне пришла известность, последовало требование на мои старые гранки, подписанные и неподписанные материалы, не включенные в книги, и на все, написанное во время работы в газете. Это расстроило мои надежды на пристойное, респектабельное издание своих книг и вызвало общее смятение. Однако впоследствии я узнал, что «Пионер» заработал на этих остатках столько же, сколько выплатил мне в виде жалованья за все время работы. (Из этого видно, что превзойти джентльменов с сильной коммерческой интуицией невозможно.)

И тем не менее человек всегда любит то место, где трудился и мучился. Когда «Пионер» — крупнейшая и самая влиятельная газета Индии, платившая двадцать семь процентов своим акционерам, — впала в нищету и после долгих мытарств была продана какому-то синдикату, мне пришло уведомление, начинавшееся словами: «Полагаем, вам будет интересно узнать» и т. д., я почувствовал себя удивительно одиноким, лишенным поддержки. Но моя первая и самая сильная любовь, маленькая «Гражданская и военная газета», выдержала ту бурю. Эти стихи правдивы, хоть и писал их я:

Как ни пытайся, тебе не забыть

Первой любви, сколько б лет ни прошло.

Кто из матросов откажется жить

В селе, коль стоит у моря село?

Священники в церквах, крестьяне в полях.

Владыки на тронах, всем, всем вам известно,

Невинность теряем мы только лишь раз,

И где потеряли, оставили сердце!

Кроме того, в моем лахорском кабинете висит или висела табличка, утверждающая, что там я «работал».

И Аллаху ведомо, что это правда!

Глава 4. Междуцарствие

Кто с каждым днем все дальше от Востока, Тот должен быть в пути…

Вордсворт

И осенью 1889 года я оказался в каком-то сне наяву, взяв как нечто само собой разумеющееся те невероятные карты, которые соблаговолила сдать мне Судьба.

Давние вехи моего детства все еще сохранялись. Я вновь увидел любимых дядю и тетю, маленький домик трех старых дам и в углу возле камина тихую женщину, спокойно пишущую очередной роман, положив на колено бумагу. На этих тишайших чаепитиях, в этом кружке я познакомился с Мэри Кингсли[106], храбрейшей из всех знакомых мне женщин. Мы много разговаривали за столом и затем по пути домой — она рассказывала о людоедах в Западной Африке и тому подобном. Наконец, забыв обо всем на свете, я предложил: «Давайте поднимемся ко мне, поговорим там». Она согласилась, словно мужчина, потом, вдруг вспомнив, сказала: «О, совсем забыла, что я женщина. Боюсь, я не должна этого делать». И я понял, что весь мой мир нужно исследовать заново.

Немного — очень немного — людей в нем умерло, но больше в течение ближайших двадцати лет никто умирать не собирался. Белые женщины стояли у меня за стулом и прислуживали. Это было ошеломляюще непостижимо.

Однако о моем скромном вкладе в литературу стало известно в определенных кругах; на мои вещи появился спрос. Не припоминаю, чтобы я ударил пальцем о палец ради себя. Все происходило само собой. Я отправился по приглашению к Моубрею Моррису, редактору журнала «Макмилленз мэгэзин», он поинтересовался, сколько мне лет, и когда я ответил, что в конце года должно исполниться двадцать четыре, произнес: «Господи Боже!» Взял он у меня индийский рассказ и стихотворение, которое очень кстати слегка подредактировал. И то и другое появилось в одном номере журнала — рассказ был подписан моей фамилией, под стихотворением стояло «Юсуф». Все это подтвердило мое удивление — чувство, посещавшее меня частенько: — «Господи, смилуйся, неужели это я?»

Потом у меня попросили еще рассказов, а редактору «Сент-Джеймсской газеты» понадобились путевые заметки, подписанные и неподписанные. Опыт писания статей в «Гражданской и военной» облегчал мне задачу, и я чувствовал себя увереннее, сотрудничая с ежедневной газетой.

Затем в одном еженедельнике появилось интервью, я чувствовал себя слегка не в своей тарелке, у меня было ощущение, что я должен задавать вопросы, а не отвечать на них. Вскоре этот самый еженедельник сделал мне предложение, оказавшееся неприемлемым, а потом объявил, что я «зазнался своими успехами», начало которым, что старательно подчеркивалось, было положено на его страницах. Поскольку я тогда был ошеломлен, чуть ли не испуган пришедшей ко мне поразительной удачей, это заявление придало мне уверенности. Раз я произвожу такое впечатление на окружающий мир — прекрасно! Поскольку я, естественно, считал, что вся вселенная живо интересуется только мной — так человек, угодивший случайно в перестрелку, убежден, что является центром сражения.

Между тем я подыскал себе квартиру на Вилльерс-стрит, в Стрэнде[107], который сорок шесть лет назад был населен примитивными и необузданными людьми. Комнаты мои были маленькими, не особенно опрятными и прибранными, но, сидя за письменным столом, я видел в окно ярко освещенный подъезд мюзик-холла Гатти, а в него — сцену. По одну сторону грохотали поезда на путях вокзала Чаринг-Кросс[108], по другую гудел Стрэнд, а перед окнами, под Дроболитейной башней, Темзу бороздили суда, шедшие вверх и вниз по течению.

Поначалу я так запустил и запутал свои дела, что какое-то время был без средств к существованию, хотя мне кое-что причиталось за выполненную работу. Люди, которые требуют денег, пусть даже их требования совершенно справедливы, вызывают неприязнь. Любимая тетя или любая из трех старых дам ссудили бы меня деньгами, ни о чем не спрашивая, но это походило бы на признание неуспеха в самом начале пути. За квартиру у меня было заплачено; фрак имелся; закладывать в ломбард было нечего, кроме коллекции рубашек, купленных во всевозможных портах; так что приходилось как-то обходиться той мелочью, что была в кармане.

Квартира моя находилась над заведением сосисочного короля Гарриса, на два пенни он давал столько сосисок с пюре, что можно было протянуть с утра до вечера в компании с джентельменами, не питающимися сосисками. Еще в два пенни обходился сытный ужин. Превосходный табак в те дни, если человек не опускался до трехпенсового горлодера и не возносился к шестипенсовому турецкому, стоил два пенни полунции[109], а четыре пенса стоили билет в мюзик-холл Гатги и кружка пива.

Там, в обществе пожилой, но статной буфетчицы из расположенной неподалеку пивной, я слушал блестящие, захватывающие песенки комиков «Дев и Мамонт» и визгливые — но не менее «блестящие» — разных Бесси и Белл, пререкавшихся у меня под окном с кучерами, когда они спешили из одного мюзик-холла в другой. Одна дама иногда восхищала нас громкими вариациями того, «что случилось сейчас со мной вот тут, рядом — вы не поверите». После чего пускалась в блестящие импровизации. О, мы верили! Многие из нас, пожалуй, принимали участие в конце этого спора у дверей, перед тем, как она вбегала в них.

Достичь уровня тех монологов я не мог и надеяться, однако табачный дым, хохот и дружелюбие отдыхающего у Гатти человечества «определяли» репертуар песенок. Я считал, что хорошо знаю солдата, служащего в Индии. Его английский собрат (главным образом из гвардии) сидел и пел рядом со мной в любой вечер, когда мне того хотелось; а вместо греческого хора я выслушивал комментарии буфетчицы — глубоко и философски познавшей все разновидности зла, видимого из-за цинковой стойки, которую она постоянно протирала. (В результате несколько лет спустя появилось стихотворение «Помилуй женщин, Мария», основанное на ее рассказе о «моей подруге, которая ошиблась в своем муже»). Благодаря этому было написано первое стихотворение из цикла «Казарменные баллады», я показал его Хенли[110], работавшему в газете «Скоте»[111], потом в «Нэшнл обзервер», он попросил еще; и я на какое-то время вошел в блестящую компанию, которая собиралась в ресторанчике на Лестер-сквер и до утра обсуждала всю литературу.

Я очень восхищался стихами и прозой Хенли, и если на том свете существует торговля такими вещами, охотно уступлю многое из того, что написал, за единое размышление — озарение — вдохновение, называйте как угодно — написанное им о «Новых арабских ночах»[112] Стивенсона в маленькой книжке очерков и рецензий.

Что касается его верлибров, я — под воздействием выпитого кьянти[113] — однажды высказал банальную мысль, что верлибр представляет собой нечто вроде ловли рыбы на крючок без бородки. Хенли вскипел. Сказал, что «стихотворение делают ритмы». Это правда; но, по-моему, только он умел хорошо владеть ими, будучи Мастером, вознагражденным за свое ученичество.

Недостатки Хенли, разумеется, объяснили миру любящие друзья после его смерти. Я имел счастье знать его как доброго, великодушного человека, блистательного редактора, обладающего способностью отбирать самых лучших из своего стада, со словами, которые изумляли быков. К тому же, он органически ненавидел мистера Гладстона[114] и либерализм. В те дни правительственная следственная комиссия занималась серией вопиющих убийств, совершенных членами Ирландской земельной лиги, и оправдала всю эту свору. Я написал резкое стихотворение, озаглавленное «Оправданы!», в «Таймс» поначалу хотели взять его, но, поразмыслив, отказались. Мне посоветовали предложить их в один ежемесячник, редактировал его некий мистер Франк Гаррис, единственный человек, с которым я не смог поладить ни на каких условиях. Он тоже побоялся публиковать стихотворение, тогда я отдал его Хенли, и тот, не имея понятия о политической благопристойности, опубликовал его в своем «Обзервер», а затем — выдержав подобающе долгую паузу — «Таймс» перепечатала стихотворение целиком. Это напомнило мне некоторые случаи из моей жизни в Индии и придало еще больше уверенности.

К моей большой гордости я был избран членом «Сэвила»[115] — «маленького Сэвила», расположенного тогда на Пиккадилли — и после того, как меня официально представили, обедал с самими Гарди[116] и Уолтером Безантом. Мой долг перед последним сразу возрос, а вы, наверно, помните, что я был ему и так уже многим обязан. У него был свой взгляд на издателей, и он в то время занимался созданием Сообщества писателей[117]. Безант посоветовал мне доверить свои дела литагенту и прислал ко мне своего — Э.П.Уатта, у которого был сын моего возраста. Уатт-отец тут же взялся за них, в высшей степени умело; когда он умер, ими стал заниматься его сын. За сорок с лишним лет я не припомню между нами ни единого разногласия, которого нельзя было бы уладить за три минуты. Этим я тоже обязан Безанту.

И доброта его этим не исчерпывалась. Этот человек с большой седеющей бородой, в поблескивающих очках, мудро помогал мне ориентироваться в новом, непонятном мире. В «Сэвиле» велось много разговоров. Большей частью они напоминали пикировку художников в мастерской после того, как натурщицы кончили позировать, и каждый начинает отпускать шпильки по адресу тех, кто его превосходит, поносить все школы, кроме собственной. Но Безант видел глубже. Он посоветовал мне «не соваться в эту собачью грызню». Сказал, что если я «примкну к одной группе», то тем самым испорчу отношения с другой, и что в конце концов дела пойдут, как в женской школе, где при встрече девочки показывают друг другу язык». Это было правдой. Я слышал, как люди намного старше меня тратили силы и красноречие на перечисление «интриг» против себя, на разговоры о людях, которые «разносят» их работы или которых сами хотели бы «разнести». (Это напоминало мне пожилых чиновников, которые изливали душу у меня в кабинете, не получив ожидаемых наград). Самым разумным казалось держаться в стороне от всего этого. Потому я никогда ни прямо, ни косвенно не критиковал вещи своих собратьев по перу и никого не подбивал это делать; никого не просил давать отзывы о моих вещах. Мои знакомства с современниками всегда были очень ограничены.

В «маленьком Сэвиле» ко мне относились с добротой и терпимостью. Там был, разумеется, Госс[118], чувствительный, как кот, к любой атмосфере, но совершенно бесстрашный, когда дело касалось вопросов литературного мастерства; серьезный и горький юмор Гарди; Эндрю Лэнг[119], совершенно чуждый притворства, но — это становилось ясно не сразу — наиболее доброжелательный, когда якобы совершенно не интересовался тобой; Юстас Балфур, крупный, привлекательный человек, один из лучших ораторов, слишком рано умерший; Герберт Стивен, очень мудрый и, когда хотел, очень остроумный; Райдер Хаггард, к которому я потянулся сразу же, к людям такого склада моментально тянутся дети и проникаются доверием взрослые; он любил рассказывать выдумки, главным образом о себе, смешившие всю компанию; Сейнтсбери[120], кладезь премудрости и доброты, к которому я всегда относился с глубокой почтительностью; прекрасно образованный и сведущий в искусстве наслаждения жизнью. Однажды я завтракал с ним и Уолтером Поллоком[121], редактором «Сэтердей Ревью», в Олбени[122], и он блеснул совершенно дьявольской восточной учтивостью, под которую мы неумело подделывались. Это было великолепно! Почему эти люди удостоили меня вниманием, я так и не понял, но научился полагаться на суждения Сейнтсбери в самых серьезных вопросах законов литературы. Незадолго до смерти он оказал мне неоценимую помощь в небольшой работе «Тем, кто сомневается в Священном Писании», за которую без его книг немыслимо было бы взяться. Я встретил его в Бате[123], где он с эрудицией, не уступающей его серьезности, проводил инвентаризацию винного погреба в «Кукольном доме» королевы. Он принес бутылку настоящего токая, я попробовал его и сильно оскандалился, сказав, что этот токай напоминает мне какое-то лекарственное вино. Сейнтсбери лишь назвал меня святотатцем худшего пошиба, но что он подумал обо мне, страшно представить.

В «Сэвиле» были еще десятки хороших людей, но голоса и лица тех, кого я упомянул, вспоминаются особенно ярко.

Моя домашняя жизнь — Стрэнд отнюдь не походил на Пиккадилли — была иной в течение месяцев изумления, охватившего меня по возвращении в Англию. Этот период был, как я уже сказал, сном наяву, в котором, казалось, я мог сокрушать стены, проходить сквозь крепостные валы и перешагивать через реки. Однако был до того невежественным, что с наступлением густых туманов не догадывался, что можно уехать поездом к свету и солнцу всего в нескольких милях[124] от Лондона. Как-то я пять дней подряд видел свое отражение в угольно-черных окнах. Когда туман слегка поредел, я выглянул и увидел мужчину, стоящего напротив пивной, где работала та буфетчица. Внезапно грудь его стала темно-красной, как у малиновки, и он упал — как оказалось, перерезав себе горло. Через несколько минут — они пролетели как секунды — появились санитары «скорой помощи» и забрали тело. Парень-слуга ведром горячей воды смыл кровь в сточную канаву, и небольшая толпа зевак разошлась.

Все знали эту «скорую помощь» (она обитала на задворках церкви Сент-Клемент-Дейнс[125]) не хуже, чем полицейских пятого участка, вечером после половины одиннадцатого санитаров можно было видеть на Пиккадилли-Серкус[126] торгующимися с «истинными леди». Й возвращавшийся из театра с женой и детьми добродетельный британский глава семейства прокладывал путь через это суетящееся, орущее непотребство с устремленным прямо перед собой взором, словно бы ничего не замечая.

Среди приходивших ко мне гостей был Лев, комик из мюзик-холла Гатти — артист со здравыми взглядами на искусство. По его словам, «ошарашивать публику (выражение «оболванивать» появилось позднее) дело неплохое, но кроме того человеку нужно иметь что-то за душой. Думаю, мне бы это удалось, если б не треклятое виски. И все-таки, поверь, жизнь — это сплошной праздник». Моя жизнь действительно была праздником, но, думаю, пройденная в Индии школа как-то сдерживала меня.

Меня со всех сторон уверяли и устно, и в газетных рецензиях — представляющих собой наркотик, от которого я предостерегаю молодых, — что «после Диккенса еще никто не возносился так ослепительно к славе» и т. п. (Я не особенно восприимчив к грубым похвалам.) Меня хотели запечатлеть на портрете для Королевской академии[127] как знаменитость. (Но я питал мусульманское предубеждение против изображения моего лица, так как оно может привлечь дурной глаз. Словом, не особенно напускал на себя важность.) Мне приходило множество писем всевозможного характера. (Но если б я отвечал на все, мне пришлось бы сидеть не разгибаясь, как за старым письменным столом.) Поступали предложения от «некоторых влиятельных людей», навязчивых и беспринципных, как барышники, они говорили, что у меня «есть возможность достичь успеха», нужно только ее использовать — перепевая старые темы и возвращаясь к персонажам, которых я уже «создал», помещая их в невероятные условия — чтобы добиться всего, чего хочу. Но и лошадей, и барышников я считал оставшимися в моем утраченном мире. Постоянным в этой неразберихе было лишь одно. Я зарабатывал — гораздо больше четырехсот рупий в месяц — и когда мой банковский счет достиг тысячи фунтов, радости моей не было предела. Я задумал было одну книгу «для завоевания рынка». Но у меня хватило здравого смысла отказаться от этого намерения. Мне очень хотелось, чтобы приехали мать с отцом, увидели, как идут дела у их сына. Они нанесли кратковременный визит, и слово «праздник» обрело какой-то смысл.

Как всегда, они ничего не предлагали, ни во что не вмешивались. Но были рядом — отец с его йоркширской проницательностью[128] и мудростью; мать, чистокровная кельтка с пылкой душой, — они так хорошо понимали меня, что, если не считать будничных дел, мы почти не нуждались в словах.

Думаю, могу не кривя душой сказать, что они были единственными читателями, мнением которых я дорожил, до самой их смерти на сорок пятом году моей жизни. Их приезд упростил дела и утвердил меня в намерении, которое начало исподволь зарождаться. «Ошарашивать публику» было нетрудно — но во имя чего это было, если не из любви к искусству? (Что оба мои дедушки были уэслианскими проповедниками[129], я не вспоминал, пока мне фамильярно не напомнили об этом.) Я работал над черновиком стихотворения, названного впоследствии «Английский флаг», и мучился над строкой, которая должна была стать ключевой, но она упорно оставалась «вялой». Как у нас было принято, я спросил, ни к кому не обращаясь: «Чего я пытаюсь добиться?». Мать, быстро всплеснув руками, тут же ответила: «Ты пытаешься сказать: «Те, кто знает только Англию, не знают ее». Отец согласился. От прочей риторики я легко избавился; то были просто-напро-сто картины, увиденные с палубы великолепного судна, почти не нуждавшегося в управлении.

В последующих разговорах я открыл им свое намерение поведать англичанам кое-что о мире за пределами Англии — не прямо, а косвенно.

Они поняли. Задолго до того как я завершил объяснение, мать, подводя итог, сказала: «Я понимаю. «Им он открыл гнездо /Его лебедя в тростнике». Спасибо, что сказал нам, дорогой». Это утвердило меня в моем намерении; и когда лорд Теннисон (с которым — увы! — я не имел счастья познакомиться лично) одобрительно отозвался о стихотворении после его появления в печати, я воспринял это как счастливое предзнаменование. Профессионалы овладевают какими-то приемами работы, и это дает им преимущество перед новичками. Работа в газете приучила меня обстоятельно обдумывать замысел, постоянно держать его в голове и работать над ним урывками в любой обстановке. Покачивающийся омнибус представлял собой великолепную колыбель для таких размышлений. Постепенно мой первоначальный замысел вырастал в огромный смутный план — прейскурант магазинов «Арми энд Нейви»[130], если угодно, — с полным охватом и осмыслением явлений, усилий и первопричин во всей Империи. Как и большинство замыслов, я представлял его зрительно — в виде полукруга домов и храмов, выдающегося в море, — море мечтаний. Во всяком случае, когда этот план сложился, я больше не испытывал необходимости «ошарашивать публику» абстракциями.

Кроме того, на прогулках за пределами Вилльерз-стрит я познакомился с мужчинами и одной женщиной, к которым отнюдь не испытывал приязни. Они были чересчур вкрадчивыми или шумливыми и занимались пагубными разновидностями ничем не грозившего им подстрекательства. В большинстве своем они выглядели поставщиками предметов роскоши «аристократии», но громко заявляли, что хотят ее насильственного уничтожения. Высмеивали моих божков Востока и утверждали, что англичане в Индии жестоко «угнетают» туземцев. (Это говорилось в стране, где белая шестнадцатилетняя девушка за двенадцать — четырнадцать фунтов в год носит по тридцать — сорок фунтов горячей воды для ванны по четырем лестничным пролетам!)

У самых хитрых из них были планы, которыми они делились со мной, «стащить тайком оружие Англии — как шаловливые дети, — чтобы она, когда вздумает воевать, обнаружила, что не может». (С тех пор мы далеко продвинулись по этому пути.) Тем временем их целью было мирное, идейное вторжение в ее затхлые углы и создание там того, что сегодня называлось бы «ячейками». С этими господами сотрудничал разношерстный сброд либералов, обладавших широкими взглядами и широким ртом, они чернили планы правительства благочестивыми, но разлагающими модными словечками и прилагали все усилия, чтобы самим жить наилучшим образом. Существовали подпевающие им журналы с отнюдь не плохим литературным уровнем, обладающие завидным умением извращать или очернять все, не соответствующее их бунтарской доктрине. Общее положение, на мой взгляд, сулило соблазнительную «грызню», в которой мне не требовалось занимать агрессивной позиции, так как, едва с моих вещей сошел налет новизны, они обрели способность сами по себе раздражать именно тех людей, которые мне больше всего не нравились. При этом, к счастью, меня какое-то время не воспринимали всерьез. Люди говорили, вполне обоснованно, о разносах и взбучках; а прославленный гений, Д.К.С.[131], брат Герберта Стивена, разделался со мной и Хаггардом в стихах. Я многое бы отдал, чтобы написать их самому. Там звучала молитва о лучших днях, когда:

Восхищаться мир не будет

Гениальностью Ослов,

И смеяться станут люди

Над убожеством их слов,

Когда встанет с ртом заткнутым

Мальчик Редьярд, рядом с ним

Райдер, тот дрянной зануда,

Что сейчас боготворим.

Стихи эти с радостью опубликовали во всех газетах. Отзвук их до сих пор слегка слышен и, как я предупреждал Хаггарда, может не исчезнуть, даже когда все, кроме наших необычных имен, будет забыто.

Несколько превосходных рецензий также помогли мне, наглядно показав, как я добился успеха благодаря цепи счастливых случайностей. Один добрый человек даже взял на себя хлопоты, включая хороший обед, выяснить, много ли я читал. Мне оставалось лишь подтвердить его наихудшие подозрения, так как я «мерился силами» подобным образом в Пенджабском клубе, в конце концов мой экзаменатор понял, что я морочу его, и устроил погоню за мной по всему двору. (К молодым нужно относиться с величайшим уважением. Когда они раздражаются, у них почти не остается уважения к себе.)

Но под бременем всех этих трудов, замыслов, претензий, раздоров, волнений и всевозможных недоразумений здоровье мое снова сдало. В Индии я два раза сваливался от переутомления, хворал лихорадкой и дизентерией, однако на сей раз упадок сил и меланхолия наступили после тяжелого приступа гриппа, когда все мои индийские микробы дружно буйствовали в течение месяца в темноте Вилльерз-стрит.

Поэтому я отплыл в Италию, где волей случая познакомился с лордом Дафферином[132], нашим послом, в прошлом вице-королем Индии, знавшим моих отца и мать. Кроме того я написал когда-то стихотворение «Песнь женщин» о деятельности леди Дафферин, помогавшей беременным индийским женщинам, и ей, и ему оно понравилось. Лорд представлял собой воплощение доброты и пригласил меня погостить у него на вилле возле Неаполя, где однажды вечером в сумерках стал рассказывать — сперва обращаясь прямо ко мне, потом погрузясь в воспоминания, — о работе в Индии, Канаде и прочих частях мира. Раньше работу административной машины, обнаженной и перегретой, я видел снизу. И теперь впервые слушал человека, управлявшего ею сверху. В отличие от большинства вице-королей лорд Дафферин знал. Из всех его воспоминаний и откровений мне запомнилась одна фраза: «Так что, как видишь, в работе не может быть места (или он сказал «возможности»?) для благих намерений».

Однако Италии оказалось недостаточно. Мне нужно было уехать подальше и как следует разобраться в себе. Круизов тогда не существовало; но я полагался на Кука[133]. Потому что великий Д.М. — человек с жестко очерченными губами и выпуклым лбом — гостил у моего отца в Лахоре, когда добивался у индийского правительства разрешения взять в свои руки организацию ежегодных паломничеств в Мекку[134]. Добейся он своего, это сохранило б немало жизней и, возможно, предотвратило бы несколько войн. Его английские служащие проявили дружеский интерес к моим планам и согласованности расписания пароходов.

Для начала я отправился в Кейптаун[135] на громадном лайнере «Мавр» водоизмещением в три тысячи тонн, не догадываясь, что оказался в руках Судьбы. На судне познакомился с капитаном военного флота, отправлявшимся к новому месту службы в Саймонстаун. На Мадейре[136] он захотел как следует выпить за свою двухлетнюю командировку. Я помогал ему весь калейдоскопичный день и весь головокружительный вечер, что послужило основой дружбы на всю жизнь.

В 1891 году Кейптаун был сонным, неряшливым городком, веранды голландских домов выдавались на тротуары. Коровы бродили по центральным улицам, заполненным цветными людьми, которых моя айя называла курчавыми (хубши), спящими в позе, легко позволяющей дьяволам войти в их тела. Но там было и много малайцев[137], мусульман, у них были мечети, малайки в ярких одеждах продавали на тротуарах цветы и брали в стирку белье. Сухой, пряный воздух и яркое солнце оказались благотворными для моего здоровья. Мой попутчик-капитан представил меня сообществу военных моряков Саймонстауна, там пять дней в неделю дует юго-восточный ветер, а адмирал кейптаунской базы жил в роскоши, у него была по меньшей мере пара живых черепах, привязанных к краю маленького деревянного пирса, они плавали, пока не приходило время варить из них черепаховый суп. Морской клуб и рассказы младших офицеров несказанно восхитили меня. Там я видел один из самых впечатляющих розыгрышей, каким был очевидцем. Начался он с вежливого намека новоявленному капитан-лейтенанту, что фок-мачту его крохотной канонерки «надо укрепить». И продолжался, покуда все палубные устройства на носу не были полностью подготовлены к работе. (Разве я мог догадаться, что через несколько лет буду знать Саймонстаун как свои пять пальцев и полюблю замечательную местность возле него?)

Перед расставанием мы с моим капитаном устроили прощальный пикник на белом, вздымаемом ветром песке, там шумели туземцы, и разъяренный бабуин внезапно спустился по скале и запутался в зарослях белых лилий.

— Мы еще встретимся, — сказал капитан, — а если вздумаешь поплавать по морям, дай мне знать.

Дня за два до отплытия в Австралию я обедал в ресторане на Эддерли-стрит, за столом со мной сидело трое людей. Одним из них был, мне сказали, Сесил Родс[138], о котором много говорили пассажиры на «Мавре». Мне даже не пришло в голову заговорить с ним; и я часто удивлялся почему…

Судно называлось «Дорида». Оно было почти пустым и двадцать четыре дня и ночи подряд едва ли не успешно старалось при крене в одну сторону зачерпнуть шлюпками воды, а при другом выплеснуть ее на световой люк салона. В этом изматывающем рейсе до Мельбурна небо и море были одинаково серыми, пустынными. Потом я очутился в новой стране с новыми запахами, среди людей, слишком уж настаивающих на том, что они тоже новые. Однако никаких новых людей в этом очень старом мире нет.

Ведущая газета оказала мне высочайшую честь, предложив описать скачки на Мельбурнский кубок, но я уже писал о скачках и знал, что это не моя тема. Меня больше интересовали пожилые люди, всю жизнь создававшие эту страну или управлявшие ею. Они откровенно разговаривали друг с другом и пользовались незнакомым для меня политическим жаргоном. Как всегда, я больше узнавал из того, что говорилось и подразумевалось в их беседах между собой, чем мог бы выяснить, задав сотню вопросов. И в один из теплых вечеров я присутствовал на съезде лейбористской партии, где обсуждалось, заказывать ли крайне необходимые спасательные шлюпки в Англии или повременить с заказами до тех пор, пока их можно будет изготавливать в Австралии под руководством лейбористов по лейбористским расценкам.

После этого мои воспоминания об Австралии насыщены поездами, перевозящими меня в ночные часы от одного слишком уж фешенебельного вокзала к другому, огромными небесами и примитивными буфетами, где я пил горячий чай и ел баранину, а тем временем горячий ветер, напоминающий пенджабский лоо, дул сильными порывами из пустыни. Мне казалось, что это суровая страна и сами ее жители — вечно раздраженные, видимо из-за климата, — своим поведением делают ее еще более суровой.

Ездил я и в Сидней, населенный тогда множеством досужих людей, они ходили без пиджаков и приятно проводили время. Эти люди говорили, что они новые, юные, но со временем добьются замечательных успехов, и обещание это с честью сдержали. Затем я отправился в Хобарт[139], на Тасманию, чтобы выразить почтение сэру Эдварду Грею[140], он был губернатором Кейптауна и во время сипайского[141] восстания 1857–1959 годов на свой страх и риск отправил в Индию корабли с войсками, предназначенными для какой-то местной войны, вспыхнувшей за спиной у него в колонии. Сэр Эдвард был очень стар, очень мудр, дальновиден и обладал мягкостью, сопутствующей силе особого рода.

Оттуда я отправился в Новую Зеландию пароходом (по тем большим морям я неизменно плавал на маленьких, хрупких каботажных суденышках) и на подходе к Веллингтону[142] увидел именно там, где было сказано, «Пелоруса Джека», огромную белоносую акулу, считавшую своим долгом эскортировать суда в гавань. «Джек» пользовался особым покровительством законодательной власти, объявившей его неприкосновенным, однако через несколько лет какой-то мерзавец выстрелом ранил его, и больше он не показывался. Веллингтон оказался еще одним миром дружелюбных людей, более похожих друг на друга, чем австралийцы, крупных, с длинными ресницами, удивительно красивых. Может, тут я не совсем объективен, так как не меньше десяти красивых девушек приглашали меня покататься на большом каноэ при лунном свете по тихим водам Веллингтонской гавани, притом каждая откладывала ради этого все дела. Собственно говоря, меня везде встречали приветливо. Поэтому я не заслуживаю похвал за точность деталей в своих работах. Один друг давным-давно упрекнул меня в том, что у меня «доходы как у принца, а почет как у посла», и не ценю этого. Он даже назвал меня, помимо всего прочего, «неблагодарной собакой». Но что, спрашивается, мог я делать, кроме того как продолжать работу, стараться что-то добавить к удовольствию тех, кому она доставляла удовольствие? Неоплатное улыбками и рукопожатиями не оплатить.

Из Веллингтона я поехал на север, к Окленду[143], в кабриолете с маленькой серой кобылой и очень неразговорчивым кучером. Земля была поросшей кустарником, только что прошел дождь. За день мы переправились через двадцать три ливневых потока и выехали на просторную равнину, где дикие лошади таращились на нас, фыркали и топали копытами, которые запутывались в густых, длинных гривах. На одной из стоянок я ел на обед птицу с поджаристой, как на свинине, корочкой, но без крыльев и без малейшего их следа. То был киви[144]. Надо было б сохранить его скелет, поскольку мало кто ел бескрылых птиц. Вскоре мой кучер — я видел такое в безлюдных местах и раньше — разразился гневом, как иногда случается с одинокими людьми. На обочине дороги лежал конский череп, при виде его кучер начал ужасно, но беззлобно браниться. Сказал, что уже очень долгое время проезжает мимо этого черепа. Для него череп символизировал замок на цепи, приковывающей его к этой жизни, и какого черта я принялся рассказывать обо всех тех далеких, чужих землях, которые повидал? Правда, потом он заставил меня продолжать рассказы.

У меня было намерение отправиться из Окленда на Самоа[145], навестить Роберта Луиса Стивенсона[146], поскольку он оказал мне честь, написав в письме о нескольких моих рассказах; более того, я был Выдающимся знатоком творчества P.J1.C. Уверен, что даже теперь получил бы не меньше четверки на письменном или viva-voce[147] экзамене по «Проклятой шкатулке»[148], являющейся, как известно посвященным, проверочной книгой на получение этого звания. Впервые я прочел ее в 1889 году в маленьком бостонском отеле, тогда официант-неф едва не выставил меня из ресторана за восклицания во время еды.

Но Окленд, тихий и красивый в солнечном свете, оказался конечной точкой запланированного путешествия; капитан перевозившего фрукты судна, которое то ли отправлялось на Самоа, то ли нет, так беспробудно пьянствовал, что я решил вернуться на юг и плыть в Индию. Из чудесного города Окленда я увез только лицо и голос женщины, торговавшей пивом в маленьком отеле. Они оставались в глубинах моей памяти, пока по прошествии десяти лет я не услышал в пригородном кейптаунском поезде, как один старшина из Саймонстауна рассказывал товарищу о женщине из Новой Зеландии, которая «в жизни своей не задумалась, ежели надобно было накормить неудачника или изничтожить злодея». Тут — подобно тому как вышибание клина вызывает движение штабеля бревен — эти слова вызвали у меня в памяти те оклендские лицо и голос, после чего рассказ «Миссис Батхерст» вошел в мое сознание плавно и упорядоченно, как сплавной лес, плывущий по течению полноводной реки.

К острову Южному, где обитают главным образом шотландцы, их овцы и дьявольские ветры, я приплыл на маленьком пароходике по более холодным и бурным морям. Таможенную очистку мы проходили возле Последнего маяка мира — в Инверкаргилле — в ненастный вечер, когда генерал Армии спасения Бут поднялся к нам на борт. Я видел, как этот человек пятился в сумерках по неровной пристани, полы его плаща вздымало ветром над седой головой наподобие лепестков тюльпана, а он бил в тамбурин перед поющей, плачущей, молящейся толпой, пришедшей проводить его.

Мы отплыли и сразу же оказались в Южной Атлантике. Большую часть недели нас с носа до кормы обдавало волнами, ютовая надстройка треснула, и в маленьком салоне набралось фута на два воды. Вовремя нас не кормили ни разу. Каюта генерала находилась рядом с моей, и в перерывах между ударами волн сверху и плеском стекающей воды внизу он ревел, как раненый слон, потому что был во всех отношениях большим человеком.

Больше я не видел его, пока не сел в Аделаиде[149] на пароход до Коломбо[150], на котором плыл и он. Здесь весь мир выплыл на колесных пароходах и катерах, чтобы пожелать ему счастливого пути в Индию. Генерал обращался к людям с верхней палубы, и один из его жестов — повелительный, повторяющийся взмах рукой вниз — приводил меня в недоумение, пока я не увидел, что у женщины, сидевшей на колесном кожухе переполненного парохода, почти до колен задралась юбка. В те дни добродетельной женщине полагалось быть закрытой одеждой от шеи до ступней. Вскоре она поняла, что беспокоит генерала, одернула юбку, и после этого воцарилось сплошное спокойствие и благочестие. Во время этого плавания я много разговаривал с генералом Бутом. Будучи молодым ослом, я сказал ему, что мне не понравилось, как он выглядел на инверкаргиллской пристани. «Молодой человек. — ответил он, нахмурив густые брови, — если б я думал, что смогу обратить еще хотя бы одну душу к Богу, ходя на голове и играя на тамбурине ногами, я… я научился бы этому».

Генерал был прав («если каким бы то ни было способом смогу спасти кого-то»), и у меня хватило такта извиниться. Он рассказал мне о начале своей миссии, сказал, что наверняка оказался бы в тюрьме, если б его счета подверглись какой-то официальной проверке, и что его работа должна быть деспотизмом одного человека, признающего над собой только Бога. (То же самое говорил Павел[151] и, вполне уверен, Мухаммед[152].)

— Тогда почему, — спросил я, — вы не можете запретить девушкам из своей Армии уезжать в Индию и жить там среди туземцев?

Я рассказал ему об условиях деревенской жизни в Индии. Деспот защищался очень по-человечески.

— Но что же я могу сделать? — спросил он. — Девушки хотят ехать, и остановить их невозможно.

Думаю, эта первая вспышка энтузиазма впоследствии была осмыслена, но до этого несколько добродетельных жизней было загублено. Я проникся громадным уважением и восхищением к этому человеку с головой Исайи[153] и пламенностью Пророка, но, как и последний, бывшего среди женщин не в своей тарелке. Потом я встретил его в Оксфорде, на присуждении ученых степеней. Он подошел ко мне в докторской мантии, очень шедшей ему, и спросил: «Молодой человек, как ваша душа?»

Мне всегда нравилась Армия спасения, о деятельности которой за пределами Англии я немного знал. Конечно же, она уязвима для всех нападок со стороны науки и официальной церкви, но мне кажется, что если душа ощущает себя возрождаемой, то может претерпевать страдания ненаучно и неофициально. Хаггард, несколько раз сотрудничавший с Бутом и работавший для Армии, говорил мне, что в плане заботливости, любезности и доброжелательности ничто не может сравниться с путешествием под попечением ее членов.

Из Коломбо я отплыл в Индию, на самый юг, которого не знал совершенно, и четверо суток в поезде не понимал ни слова из того, что говорилось вокруг. Затем появились гостеприимный север и Лахор, где я провел несколько дней с родителями. Они вскоре навсегда уезжали «домой», поэтому то был мой последний взгляд на единственный настоящий дом, какой я знал до сих пор.

Глава 5. Комитет путей и способов

Затем в Бомбей, где айя, очень постаревшая, но совершенно не изменившаяся, встретила меня благословениями и слезами; затем в Лондон, где я женился в январе 1892 года, в самый разгар эпидемии гриппа, когда в похоронных бюро не хватало вороных лошадей и покойникам приходилось довольствоваться гнедыми. Болели почти все. (Мы еще не знали, что эта эпидемия является первым предупреждением о том, что чума — которой не ведало уже несколько поколений — надвигается из Манчжурии.)

Все это волновало меня не меньше, чем любого молодого человека в подобных обстоятельствах. Мне хотелось уехать из этой инфекционной больницы как можно скорее. Разве я не состоятельный человек? Разве у меня не лежит несколько — по крайней мере, больше двух — тысяч фунтов на срочных счетах в банке? Разве управляющий банка не предлагал мне вложить часть моего «капитала», например, в индиго? Но я предпочел вложить деньги еще раз в билеты конторы Кука — на двоих — в кругосветное путешествие. Все было устроено без малейшего риска.

Итак, мы сочетались браком в церкви с длинным, острым шпилем на Лэнгем-плейс — присутствовали Госс, Генри Джеймс[154] и мой двоюродный брат Эмброуз Пойнтер — и, едва выйдя из церкви, расстались, к возмущению церковного сторожа: моя жена отправилась дать матери лекарство, а я на свадебный завтрак с Эмброузом; после завтрака, приехав за женой, я обнаружил на мокром от дождя тротуаре придавленное камнями, как было принято в те безмятежные времена, газетное объявление о моем бракосочетании, отчего у меня возникло ощущение тревоги и беззащитности.

А несколько дней спустя мы ступили на волшебный ковер, который должен был обнести нас вокруг земли, начиная с заснеженной Канады. Среди наших свадебных подарков была большая серебряная фляжка, наполненная виски, но неспособная хранить содержимое.

Она протекла в чемодане, где лежала вместе с фланелевыми рубашками. И лишь когда запах виски распространился по всему вагону, мы обнаружили, что произошло. Но к тому времени все наши попутчики жалели несчастную молодую женщину, связавшую жизнь с этим бесстыдным пьяницей. В этой ложной атмосфере, создавшейся вокруг нас, из-за нашей неопытности, мы приехали в Ванкувер, где с мыслью о будущем и в доказательство собственного богатства приобрели или думали, что приобрели, двадцать акров[155] невозделанной земли, именуемой Северный Ванкувер, ставшей теперь частью города. Но нас здорово надули, как выяснилось много лет спустя, когда, после того как мы в течение долгого времени платили за нее налоги, оказалось, что земля принадлежит кому-то другому. Улыбчивые ванкуверцы выражали нам соболезнование таким образом: «Вы покупали землю у Стива, да? A-а, у Стива! Не надо было у него покупать. Нет! Только не у Стива». Так ловкий Стив отбил у нас охоту спекулировать недвижимостью.

Затем мы отправились в Иокогаму, там нас со всей возможной любезностью принимали совершенно незнакомый нам человек и его жена. Они гостеприимно пригласили нас к себе домой и позаботились, чтобы мы повидали Японию во время цветения пионов и глициний. Однажды на жарком рассвете там случилось землетрясение (как оказалось, пророческое), мы выбежали в сад, где высокая криптомерия[156] неистово покачивала головой вверх-вниз с выражением «вот, видите», хотя не было ни ветерка. Вскоре после этого я отправился дождливым утром в иокогамское отделение своего банка, чтобы взять часть своего надежно размещенного богатства. Управляющий сказал мне: «Почему не берете больше? Это будет так же просто». Я ответил, что не люблю иметь при себе много денег, потому что легкомысленно транжирю их, но, возможно, после проверки своих счетов зайду еще во второй половине дня. Так я и сделал, но за этот краткий промежуток времени банк, как гласило объявление на запертой двери, приостановил платежи. (Да, лучше было б вложить во что-нибудь мой «капитал», как намекал лондонский управляющий.)

С этой новостью я вернулся к жене, ждавшей через три месяца рождения ребенка. Кроме взятых утром денег — управляющий шел мне навстречу, насколько ему позволяла лояльность служащего банка, — неиспользованных чеков Кука и личных вещей в чемоданах, у нас не было ничего. Мгновенно образовался Комитет путей и способов, усиливший наше взаимопонимание больше, чем мог бы долгий период спокойной супружеской жизни. Отступление — или бегство, если угодно, — было неизбежно. Что мог вернуть Кук за билеты, не включая сюда цену несбывшихся мечтаний? «Все до последнего фунта, разумеется, — ответил представитель фирмы в Иокогаме. — У нас не бывает банкротств — и вот то, что вам причитается».

Мы пустились в обратный путь по холодному в северных широтах Тихому океану, через Канаду, где только что сошел снег, на окраину маленького городка в Новой Англии[157], где дед моей жены по отцу (француз) много лет назад обзавелся домом и поместьем. Местность там была всхолмленной, лесистой, разделенной на фермы площадью от пятидесяти до двухсот акров неплодородной земли. Грунтовые дороги соединяли белые деревянные фермерские дома, где старшие члены семей из кожи лезли, чтобы выплачивать разорительные проценты по закладным. Младшие уезжали в другие места. Было много брошенных домов; одни ветшали; от других оставалась лишь печная труба, а то и только поросшие травой углубления, окруженные стойкими кустами сирени. На одной из маленьких ферм был дом, именуемый «Райский коттедж», обычно служивший жилищем для батрака. Одноэтажный, с мезонином; семнадцати футов в высоту; семнадцати футов в длину и в ширину, а включая кухню и дровяной сарай — двадцати семи. Вода поступала по трубе диаметром полдюйма, шедшей от находившегося неподалеку родника. Но дом был пригодным для жилья, с глубоким, хоть и сырым подвалом. Арендная плата за него составляла десять долларов, или два фунта, в месяц.

Мы сняли этот дом. Обставили его с простотой, предвосхищавшей систему покупок в рассрочку. Приобрели громадный подержанный воздухонагреватель и установили в подвале. Пробуравили в тонких половицах отверстия для его восьмидюймовых жестяных труб (ума не приложу, как мы не сгорели зимой в постелях) и были весьма довольны собой.

Когда новоанглийское лето сменилось багрянцем осени, я обложил лапником продуваемое ветром основание дома и помог возвести вдоль одной стороны его веранду без крыши для будущих нужд. Когда наступила зима и санные колокольчики зазвенели по всему окружавшему нас белому миру, мы чувствовали себя спокойно. Иногда у нас бывали служанки. Порой они не выдерживали одиночества и без предупреждения сбегали, одна даже оставила свой чемодан. Это нас нисколько не беспокоило. У всякой медали две стороны, а мытье посуды дело столь же нехитрое, как приготовление удобной постели. Когда наша водопроводная труба замерзала, мы набрасывали на нее енотовые шубы и отогревали пламенем свечи. В верхней спальне для колыбели не было места, поэтому было решено, что ее вполне заменит чемодан. Мы никому не завидовали — даже когда по нашему подвалу бродили скунсы, и, зная природу этих животных, мы неподвижно сидели, покуда они не соизволят удалиться.

Однако соседи относились к нам настороженно. Рядом с ними жил чужак из не пользующейся любовью страны, по слухам «выгоняющий целых сто долларов из пузырька с чернилами ценой десять центов», о котором «пишут в газетах», женившийся на «девушке из семейства Балестье». Разве ее бабушка не живет все еще в их поместье, где «старый Балестье» вместо того, чтобы обрабатывать землю, выстроил громадный дом, обедал в поздние часы в особой одежде и пил на французский манер красное вино вместо доброго виски? И вот этот британец под предлогом того, что лишился денег, поселил жену «среди ее родных» в «Райском коттедже». Это казалось неподобающим; поэтому они наблюдали за нами так скрытно, как умеют только новоанглийские или английские фермеры, и если относились к «британцу» терпимо, то лишь ради «девушки из семейства Балестье».

Но мы перенесли первое потрясение в молодой жизни во время первого кризиса. Комитет путей и способов принял неотменяемое решение, что впредь, чего бы это ни стоило, он должен представлять собой полное единство.

Когда пришли деньги от продажи рассказов и книг, мы первым делом выкупили права на публикацию «Чиновничьих песенок», «Простых рассказов» и шести книжек в бумажной обложке, проданных в 1889 году, чтобы иметь возможность уехать из Индии не с пустыми карманами. Это встало в немалую сумму, но когда я приобрел их, в «Райском коттедже» стало легче дышаться.

Лишь много лет спустя мы осознали, какие ужасы «люди думали о вашей работе». Со своей точки зрения они были правы. И к тому же практичны, как будет видно из дальнейшего.

Однажды к «Райскому коттеджу» подъехал незнакомец. Переговоры начались таким образом:

— Вы Киплинг, да?

Последовало подтверждение.

— Пишете, да?

Это как будто бы соответствовало истине. (Долгая пауза).

— Раз так, вы должны жить, чтобы доставлять людям удовольствие, верно?

Это было истинной правдой. Неподвижно сидя в коляске, приезжий продолжал:

— В таком случае, полагаю, вам надо доставлять им удовольствие, чтобы жить?

Отрицать это было нельзя. (Мне вспомнился адъютант добровольцев в Лахоре).

— Тогда скажем так, — продолжал этот человек, — допустим, вскоре вы не сможете доставлять удовольствие людям. Болезнь — несчастный случай — мало ли что. Тогда — что будет с вами обоими?

Я начал понимать, а он рыться в нагрудном кармане.

— И тут вам на помощь приходит Страхование жизни. Так вот, я представляю — и т. д., и т. д.

Умение рекламировать свой товар было превосходным. Компания «Льюконо» пользовалась хорошей репутацией, и я оформил свою первую американскую страховку, согласившись с Горацием, что на будущее полагаться нельзя[158].

Другие визитеры были не столь тактичными. Из Бостона, полагаю, мнившего себя цивилизованным городом, приехали репортеры и потребовали интервью. Я ответил, что мне нечего сказать. «Если нечего, значит, мы заставим вас сказать что-то». Они уехали и наврали с три короба, им было поручено «привезти материал». Тогда для меня это было неожиданностью, но пресса еще не достигла полной бесцеремонности последующих лет.

Кабинет мой в «Райском коттедже» был размером семь на восемь футов, с декабря по апрель снег лежал вровень с окном. Вышло так, что я написал рассказ о работе в индийском лесничестве, где среди действующих лиц был воспитанный волками мальчик. В тишине и неопределенности зимы 1892 года воспоминание о масонах-львах из детского журнала и фраза из хаггардовской «Нады-Лилии»[159] слились с отголосками этого рассказа. Когда в голове сложился общий план, настал черед пера, и я наблюдал, как оно начало писать рассказы о Маугли и животных, из которых потом составилась «Книга джунглей».

Раз работа началась, останавливаться, казалось, особых причин не было, но я уже научился делать различие между властными велениями своего гения и «инерцией», или индуктированным электричеством, возникающим из того, что можно назвать просто-напросто «вождением пером по бумаге». Два рассказа, помнится, я выбросил, остальными остался доволен. Что еще более существенно, отец высоко отозвался о них.

Дочка, мой первый ребенок, родилась в ночь 29 декабря 1892 года, когда кругом лежал снег высотой в три фута. Поскольку день рождения у ее матери 31 декабря, у меня 30, мы поздравили малютку с ее чувством уместности, и она расцветала в своем чемодане под солнцем на маленькой веранде. Ее появлению на свет я обязан знакомству с лучшим другом, какой был у меня в Новой Англии, — доктором Конлендом.

Казалось, «Райский коггедж» становится тесноватым, поэтому весной Комитет путей и способов «обсудил необходимость участка и приобрел его» — целых десять акров — на склоне каменистого холма, обращенного к Уэнтестикету по другую сторону широкой долины за рекой Коннектикут.

Летом из Квебека приехал Жан Пижон с девятью другими канадцами французского происхождения, они построили для себя деревянную хижину в двадцати минутах ходьбы и принялись строить нам дом, который мы назвали «Наулахка»[160]. В длину он был девяносто футов, тридцать в ширину, на высоком фундаменте из камней, обеспечивающем нам просторный подвал, в который не забраться скунсам. Стены с кровлей были деревянными, обитыми темно-зеленой нащепленной вручную дранкой, окна чрезмерно большими. Чрезмерно большим был и длинный открытый чердак, что я понял слишком поздно. Пижон спросил, отделывать его ясенем или вишневым деревом. По невежеству я выбрал ясень и таким образом отказался от самого, пожалуй, лучшего отделочного дерева для интерьера. То было время изобилия, когда лес стоил гроши и мебель тонкой столярной работы можно было купить задешево.

Затем мы проложили длинную подъездную аллею к дороге. Чтобы сделать ее менее крутой, требовался динамит, и весьма сговорчивый водопроводчик привез множество динамитных шашек, грохотавших под сиденьем коляски. Мы попрятались, как сурки, в ближайшую глубокую яму. После этого, нуждаясь в воде, пробурили трехсотфутовую скважину диаметром пять дюймов в новоаглийском граните, толщина его была не меньше трех, некоторые считали тридцати тысяч футов. Над скважиной поставили ветряк, воды он поднимал мало, ночами стонал и скрипел. Поэтому мы выбили его нижние болты, привязали к нему две упряжки быков и свалили, словно Вандомскую колонну[161]: морально это возместило нам по меньшей мере половину затрат на его возведение. На смену ему пришел маломощный насос, смазывать который было моей неприятной обязанностью. Этот опыт строительства на всю жизнь привил нам вкус к возне с деревом, камнем, бетоном и тому подобными замечательными вещами.

Лошади представляли собой неотъемлемую часть нашей жизни, поскольку «Райский коттедж» находился в трех милях от городка и в полумиле от строящегося дома. Приближенным нашим слугой был крупный, спокойный вороной по кличке Марк Аврелий, запряженный в коляску, он ждал, как теперь ждут автомобили, а когда уставал стоять, осторожно укладывался между оглобель и погружался в сон. Приезжая домой, мы подвязывали поводья и отправляли его вместе с коляской к конюшне, где он снова засыпал, пока кто-нибудь из нас не приходил выпрячь его и отвести в стойло. У нас был небольшой табун других лошадей, в том числе кроткий старый жеребец с постоянно хромой ногой, работавший на склоне дней на машине с конным приводом, пилившей для нас лес.

Я попытался передать представление о радости и своеобразии тех дней в рассказе «Пеший делегат», где все персонажи так или иначе связаны с лошадьми.

Страстью моей жены, как я выяснил, были рысаки. В нашу первую зиму в «Наулахке» она отправилась посмотреть на новую патентованную отопительную печь, из которой вырвалось пламя и сильно обожгло ей лицо. Поправлялась она медленно, и доктор Конленд намекнул, что ей нужно что-нибудь тонизирующее. Я вел переговоры о покупке пары молодых гнедых, брата и сестры морганов, пригодных для трехмильных прогулок, и после намека доктора Конленда заключил сделку. Когда сказал об этом жене, она решила, что прогулка на них принесет ей утешение, и в тот же вечер, оставив незабинтованным один глаз, отправилась в сумерках на верховую прогулку по трехфутовому снегу, я на всякий случай ехал рядом с ней. Но Нип и Так превосходно ходили под седлом, и «тоник» подействовал успешно. После этого гнедые носили нас по всей округе.

Было бы трудно преувеличить однообразие и тоску жизни на фермах. Земля постепенно лишалась исконных обитателей, и жилища их еще не приобретали беженцы из Восточной Европы или богатые горожане, покупавшие впоследствии «фермы для отдыха». Люди, способные стать личностями, сильными мира сего, символами, кувыркались в этом запустении, подобно тому как гниющее дерево выбрасывает загибающиеся к стволу ветви, и странные предрассудки, жестокости, порождаемые сводящей с ума уединенностью, разрастались, как лишайник на пораженной болезнью коре.

Однажды после длившейся целый день прогулки по склонам Уэн-тестикета, нашей горы-стража по ту сторону реки, мы оказались возле фермерского дома, навстречу нам вышла хозяйка с характерными для тех мест дикими глазами и плоской грудью. Глядя на пустынные просторы, мы увидели свою «Наулахку» на склоне холма, напоминавшую лодочку на далекой волне. Женщина с горячностью спросила: «Эти новые огни на той стороне долины — ваши? Вам и невдомек, каким утешением они мне были зимой. Вы не будете завешивать окна — или как?» Поэтому пока мы жили в «Наулахке», окна, выходящие на ту сторону, никогда не завешивались.

В городке, куда мы ездили за покупками, царила иная атмосфера. В Вермонте[162] по традиции запрещалась продажа спиртного. Поэтому почти в каждой конторе на виду стояли бутылка с водой и большой стакан, а в укромном шкафчике или тумбе стола была спрятана бутылка виски. По завершении дела его пили неразбавленным, запивали ледяной водой, потом жевали отбивающую запах перегара гвоздику, но с какой целью — воспрепятствовать осуществлению закона, с которым и без того никто не считался, или обмануть своих женщин, внушавших им сильный страх (до окончания школы этих людей воспитывали главным образом старые девы), — не знаю.

Но от соблазнительной идеи основать загородный клуб пришлось отказаться, так как многим мужчинам, имевшим все основания быть его членами, нельзя было доверить бутылку виски. На фермах они, разумеется, пили сидр всевозможной крепости и напивались иногда чуть ли не до безумия. Все это казалось мне таким же отвратительно ханжеским и лицемерным, как многие стороны американской жизни в те дни.

Официально там царила всеобъемлющая, педантичная законность, существовало множество полусудебных учреждений и должностей, но о законопослушании никакого понятия не было. В бизнесе, на транспорте, в сфере распределения очень мало что было надежным, пунктуальным, тщательным и организованным. Но люди с этим не согласились бы, хотя подтверждений тому было множество. В Штаты ежегодно приезжало около миллиона иммигрантов. Они представляли собой дешевую — чуть ли не дармовую — рабочую силу, без которой все в стране пошло бы прахом, и к ним относились с ужасавшим меня бездушием. Ирландцы уходили с рынка рабочей силы в «политику», утолявшую их тягу к скрытности, хищениям и анонимным разоблачениям. Итальянцы продолжали работать, прокладывали трамвайные линии, но благодаря лавочкам и каким-то таинственным занятиям продвигались к господствующему положению, которое занимают теперь хорошо организованным сообществом. Немцы, приехавшие раньше ирландцев, считали себя чистокровными американцами и свысока смотрели на тех, кого презрительно называли «иностранной швалью». Где-то на заднем плане, хоть и не сознавая этого, находился «типичный» американец, три-четыре поколения предков которого прожили в этой стране, он ничего не контролировал, тем более ни на что не влиял, но утверждал, что общепризнанное беззаконие жизни «нехарактерно» для его страны, нравственным, эстетическим и литературным авторитетом которой он назначил себя. Почти бездумно заявлял, что все чужеземные элементы будут «ассимилированы» в «настоящих американцев». И никого не интересовало, что и как он говорил! Все наживали или теряли деньги.

Политическая история этой страны была однообразной. Когда люди бросали взгляд за пределы своих границ, что случалось не часто, Англия все еще представлялась им зловещим, грозным врагом, которого следует остерегаться. Об этом заботились ирландцы, у которых ненависть — это вторая религия; а также школьные учебники истории, ораторы, видные сенаторы и прежде всего пресса. В нескольких часах пути по железной дороге к северу от нас находился летний домик Джона Хэя, одного из очень немногих американских послов в Англии, непредвзято смотрящих на вещи. Во время нашего визита к нему мы с ним обсуждали этот вопрос. Его объяснение прозвучало убедительно. Я цитирую слова, запечатлевшиеся в моей памяти: «Ненависть Америки к Англии представляет собой обруч, скрепляющий сорок две (столько тогда было штатов) клепки Союза». Он сказал, что это единственный стандарт американца, приложимый к чрезвычайно разнообразному населению. «Поэтому, когда человек приплывает сюда, мы говорим ему: «Видишь вон того большого громилу на востоке? Это Англия! Ненавидь ее — и будешь настоящим американцем.»

По принципу: «Если не можешь продолжать любовную связь, устрой ссору» — это разумно. По крайней мере это убеждение иногда приводило ошеломляюще пустую национальную жизнь в какой-то контакт с призрачными заграницами.

Однако я не сознавал, как старательно эскплуатируется эта доктрина, пока в 1896 году не посетил Вашингтон, где познакомился с Теодором Рузвельтом, в то время заместителем военно-морского министра США (фамилию министра я не расслышал). Рузвельт сразу же мне понравился, и я проникся к нему доверием. Он приходил к нам в отель и громко благодарил Бога за то, что в его жилах нет ни капли английской крови; предки его были голландцами. Естественно, я рассказал ему приятные истории о его дядях и тетях в Южной Африке, считавших себя единственными настоящими голландцами под небосводом и относивших род Рузвельтов к «проклятым голландерам». Тут он стал в высшей степени общительным, и мы вместе отправились в зоопарк, где он рассказывал о гризли, с которыми ему приходилось встречаться. В то время ему было поручено создать отвечающий современным требованиям военный флот; существующие разнотипные корабли уже износились. Я спросил, откуда он намерен его взять, поскольку американцы не любят платить налоги. «У вас», — последовал обезоруживающий ответ. В известной степени так оно и вышло. Послушная, получившая команду пресса объясняла, что Англия — коварная и завистливая, как всегда, — собирается вот-вот напасть на беззащитные берега Свободной страны и с этой целью готовит… и т. д., и т. д., и т. д. (Это в 1896 году, когда у Англии своих проблем было хоть отбавляй!) Но уловка сработала, все ораторы и сенаторы развязали языки. Помню, супруга одного сенатора, весьма цивилизованного человека, когда он не занимался политикой, пригласила меня заглянуть в сенат, послушать, как ее благоверный «выкручивает хвост Британскому Льву». Пойти туда я не мог, но речь его прочел. (В настоящее время — осенью 1935 года — я также прочел с интересом извинение американского Госсекретаря перед нацистской Германией за неблагоприятный отзыв судьи из нью-йоркского полицейского суда об этой стране.) Но то были замечательные, великолепные, приязненные дни в Вашингтоне, обитателей которого — не считая политиков — Аллах не совсем лишил чувства юмора, а еда была просто объеденьем.

Через Рузвельта я познакомился с профессором Лэнгли из Смитсоновского института[163], стариком, создавшим модель аэроплана, движимого — поскольку время бензина еще не пришло — вспышечным двигателем, чудом тончайшей работы. На испытаниях модель пролетела больше двухсот ярдов и утонула в водах Потомака, что явилось поводом для насмешек в прессе по всей стране. Лэнгли воспринял их довольно спокойно и сказал мне, что хотя он сам не доживет до тех времен, я увижу такой аэроплан «в действии».

В Смитсоновском институте было на что посмотреть, особенно в отделе этнологии. Каждая нация, как и каждый человек, чем-то тщеславно гордится — иначе она не могла бы жить в ладу с собой — но я не перестаю удивляться людям, которые, почти полностью истребив аборигенов своего континента, чего не совершала больше ни одна современная нация, искренне считают, что они маленькая благочестивая новоанглийская община, подающая пример жестокому человечеству. Об этом своем удивлении я не раз говорил Теодору Рузвельту, и он так возражал мне, что от его голоса дрожали стеклянные витрины с индейскими реликвиями.

В следующий раз я встретился с ним в Англии, вскоре после того, как его страна завладела Филиппинами[164], и он — подобно пожилой даме, имеющей единственного ребенка, — жаждал давать Англии советы, как управлять колониями. Взгляды его были довольно здравыми, поскольку его «коньком» был тогдашний Египет[165], и он говорил: «Правьте или убирайтесь». Он даже консультировался с несколькими людьми, как далеко он может заходить в своих рекомендациях. Я заверил Рузвельта, что англичане выслушают от него что угодно, но к советам они органически невосприимчивы.

Больше я с ним не встречался, но мы много лет переписывались, и когда он «оттяпал» Панаму у собрата-президента[166], которого называл «питекантропоидом»[167], и во время Войны, в течение которой я познакомился с его двумя замечательными сыновьями. Мне представляется, что он был гораздо более значительным человеком, чем американцы представляли или, в то время, понимали, как его использовать, и что, возможно, они бы поняли это, родись он на двадцать лет позже.

Тем временем наша жизнь шла в «Райском коттедже», потом в «Наулахке», как только она была построена. В коттедж однажды приехал Сэм МакКлур[168], считавшийся прототипом стивенсоновского Пинкертона в «Морском мародере»[169]. Он сменил множество профессий, от уличного торговца до разъездного фотографа, но сохранил свой талант и простоту. Появился он, захваченный идеей основания нового журнала, который хотел назвать «МакКлурз». Разговор у нас длился двенадцать — а может, даже семнадцать — часов, пока идея полностью не прояснилась. Он, как и Рузвельт, опережал свое время, поскольку выступал с разоблачениями афер и жульничеств, которые начинали оправдывать, так как они приносили доход. Люди тогда называли это «разгребанием грязи», и оно, судя по всему, никакой пользы не приносило. Я немало восхищался МакКлуром, он был одним из немногих, способных из трех с половиной слов составить фразу, притом чистую и ясную, как вода в роднике. Мое мнение о нем не стало хуже, когда он сделал заманчивое предложение брать все, что я напишу в ближайшие несколько лет, по казавшимся баснословными ставкам. Однако Комитет путей и способов решил не заключать сделок на будущие вещи. (Тут я всерьез рекомендую вниманию честолюбивых молодых людей текст из Книги Премудрости Иисуса сына Сирахова, гласящий: «Доколе ты жив и дыхание в тебе, не заменяй себя никем»).

Как-то дождливым днем в «Наулахку» приехал из нью-йоркского издательства «Скрибнере»[170] рослый молодой человек Фрэнк Даблдей с предложением, помимо всего прочего, издать полное собрание моих написанных на то время произведений. Серьезные предложения принимаешь или отказываешься от них по личным и нелогичным причинам. Мы сразу же прониклись симпатией к этому молодому человеку, он и его жена стали нашими ближайшими друзьями. Со временем, когда он создал блестящую фирму «Даблдей, Пейдж и К°» (впоследствии «Даблдей, Доран и К°»), я передал ему американскую часть своих издательских дел. И таким образом избавился от многих хлопот до конца жизни. Благодаря большим, намеренно оставленным пробелам в американском авторском праве предприимчивые люди могли не только красть, что было естественно, но и дополнять, разбавлять и украшать украденный текст всякой ерундой, которой я не писал. Сперва это раздражало меня, потом я стал смеяться; а Фрэнк теснил пиратов все более и более дешевыми изданиями, так что их кражи стали менее доходными. Притязаний на нравственность у этих джентльменов было не больше, чем впоследствии у их собратьев-бутлегеров[171]. Как однажды сказал один из столпов Лиги авторских прав (даже он не видел в этом комизма), когда я пытался привлечь его к ответу за вопиющее правонарушение, «мы решили, что на этом можно заработать, потому и поступили так».

Это было его религией. В общем, могу сказать, что американские пираты заработали на моих сочинениях около половины той суммы, какую, как иногда утверждают, «заработал» я сам на законном книжном рынке этой страны.

Приехал отец посмотреть, как идет наша жизнь, и мы с ним отправились в Квебек, где при тридцатипятиградусной жаре все одевались строго по тогдашней моде, что весьма изумило отца. Потом мы навестили в Бостоне его старого друга Чарлза Элиота Нортона, гарвардского профессора[172], дочерей которого я знал в детстве в «Грейндже» и впоследствии поддерживал с ними отношения. Они были бостонскими аристократами духа, но сам Нортон, исполненный дурных предчувствий относительно будущего своей страны, чувствовал, как земля уходит у него из-под ног, подобно тому как лошади чувствуют приближение землетрясений.

Нортон рассказал нам одну историю о прежних днях в Новой Англии. Он и еще один профессор ехали по сельской местности в коляске, рассуждали о возвышенных и высоконравственных предметах и остановились у дома хорошо знакомого обоим пожилого фермера, тот с обычной новоанглийской молчаливостью стал поить лошадь из ведра. Сидевшие в коляске продолжали спор, в ходе которого один сказал: «Так вот, по Монтеню» и привел цитату. От головы лошади, где стоял, держа ведро, фермер, раздался голос: «Это сказал не Монтень. Это Монтес-кье». Так оно и было.

Это, сказал Нортон, произошло в середине или конце семидесятых. Мы с отцом ездили в коляске по дальней стороне Тенистого холма, но не столкнулись ни с чем, столь поразительным. Он много говорил об Эмерсоне, Уэнделле Холмсе[173], Лонгфелло, Амосе и Луизе Олкоттах[174], других влиятельных писателях прошлого, когда мы вернулись в библиотеку и он, листая книги, читал вслух, потому что был ученым из ученых.

Но меня поразили, и в этом отчасти повинен он, явные бесполезность, бессмысленность всех трудов прошлого поколения перед наплывом иностранцев. Тут я впервые начал задумываться, не истребил ли Авраам Линкольн слишком много коренных американцев в Гражданской войне[175] на благо их поспешно завезенных из Европы преемников. Это черная ересь, но впоследствии я встречал мужчин и женщин, которые тайком высказывали ее. Самые слабые из иммигрантов давних времен крепли и закалялись во время долгого плавания на парусных судах. Но в конце шестидесятых — начале семидесятых появились пароходы, и человеческий груз со всеми его несовершенствами и болезнями доставлялся за две недели. А около миллиона более или менее акклиматизированных американцев было убито.

Так или иначе, между 1892 и 1896 годами нам удалось нанести два кратких визита в Англию, где мои родители жили на пенсии в Уилтшире; и с каждым разом мы все больше ненавидели холодную северную Атлантику. В одном плавании наш пароход едва не натолкнулся на кита, который успел погрузиться в последнюю минуту, глянув при этом на меня незабываемо маленькими глазками величиной с бычьи. Выдающиеся знатоки творчества P.JI.C. должны помнить, что увидел именно «величественного и необъяснимого» Уильям Дент Питмен[176] в восковом манекене парикмахера. Иллюстрируя «Сказки просто так», я вспомнил тот глаз и постарался изобразить его таким.

Мы несколько раз ездили в Глостер, штат Массачусетс, где я посещал ежегодную заупокойную службу по утонувшим или погибшим на рыбацких шхунах, уходивших на лов трески. Глостер представлял собой столицу рыбной промышленности.

Кстати, наш доктор Конленд служил в этом рыболовном флоте в юности. Одно вело к другому, как случается в этом мире, я принялся за небольшую книжку, которую озаглавил «Отважные капитаны». Моим делом было писание; делом Конленда детали. Эта книжка привела нас (Конленд был рад сбежать от наводящей ужас респектабельности нашего городка) на набережную и старый причал Бостонской гавани, к необычной еде в матросских столовых, где он вновь переживал свою юность среди бывших товарищей по плаванию или их родственников. Мы помогали гостеприимным капитанам буксиров таскать трех- или четырехмачтовые шхуны с углем по всей гавани; мы поднимались на борт любого судна, которое с виду могло оказаться полезным, и радовались вовсю. У нас были карты — старые и новые, примитивные навигационные приборы, какими пользовались в открытом море, и старый судовой компас, до сих пор представляющий для меня сокровище. (К тому же, по счастливой случайности, мне довелось увидеть, как вода, смешанная с нефтью и угольной пылью, прорвалась в трюм старой железной галоши, тонувшей на стоянке.) А Конленд взял большую треску, разделочные ножи и показал, как обрабатывают рыбу перед отправкой в трюм, чтобы я не наделал ошибок. Кроме того, он раскапывал давние истории, списки погибших рыбаков, которые были дороги ему, и засыпал меня всевозможными деталями — не обязательно для работы над книгой, а ради удовольствия. И отправил меня — да простит его Бог! — в плавание на судне, занятом ловом сайды, в десять раз более грязном, чем любая тресковая шхуна, и я мучился от рвоты, хоть мне и пытались помочь кусочком несвежей сайды.

Словно этого было недостаточно, в конце работы над повестью я захотел, чтобы несколько персонажей добрались из Сан-Франциско до Нью-Йорка за рекордно короткое время, и написал знакомому железнодорожному магнату, письмо с просьбой сообщить, как бы поступил он сам. Этот замечательный человек прислал мне подробнейшее расписание с указанием остановок для заправки водой, смен локомотива, расстояний, состояния железнодорожного полотна и климатов, так что ошибиться тут стало просто невозможно. Персонажи мои добились блестящего успеха; некий железнодорожный магнат, прочтя книгу, пришел в такой азарт, что потребовал свои паровозы, своих людей, прицепил к поезду свой личный вагон, решив побить мой книжный рекорд, и преуспел в этом. Однако книга была не совсем репортажной. Я хотел проверить, смогу ли ухватить и передать на бумаге что-то из своеобразной американской атмосферы, уже начинавшей улетучиваться. И благодаря Конленду приблизился к цели.

Миллион — или, может быть, всего сорок — лет спустя некий киномагнат вел со мной переговоры о правах на экранизацию этой книги. Под конец заседания мой гений побудил меня спросить, много ли он намерен вводить «соблазнительных сцен» в эту замечательную работу. «Ну, конечно», — ответил он. Самка трески во время нереста мечет около трех миллионов икринок. Я сказал ему об этом. Он ответил: «Вот как?» И продолжал говорить об «идеалах»… Конленд был давно уже мертв, но я молился, чтобы он, где бы ни пребывал, мог нас слышать.

И вот так, в этой невероятной жизни, то в четырех стенах, то в разъездах, прошло четыре года, на свет появилось много прозы и стихов. Лучше всего я знал один уголок Соединенных Штатов как домовладелец — это единственный способ понять страну. Туристы могут увозить впечатления, но именно случайные подробности повседневных дел и поступков (например, установка сеток от мух и дымоходов, покупка дрожжей и наставления соседей) создают очертания мысленных образов. Американцы были интересными людьми, но, казалось мне, за их лихорадочной деятельностью неизменно скрывалась безмерная, неосознанная скука — бремя материальных вещей, страстно обожествляемых, что лишь вызывало у их поклонников еще большую, долгую и худшую скуку. Интеллектуальное влияние иммигрантов из Европы еще не начиналось. В то время они были более-менее связаны с английскими традициями и взглядами, а семитское племя еще не дошло до слишком уж вольного сионизма. Ко мне та атмосфера была в известной степени враждебной. Причина, видимо, заключалась в том, что я «загребал деньги» в Америке — подтверждением тому служили новый дом и лошади — и был недостаточно за это признателен. Поездки в Англию и разговоры там убедили меня, что на английской сцене как будто бы грядут новые события, которые интересно будет наблюдать. Комитет путей и способов, посовещавшись, пришел к заключению, что «Наулахка», какой бы прекрасной она ни была, представляет собой только «жилище», но не «Дом» наших мечтаний. Поэтому мы снялись с места и с еще одной маленькой дочерью, родившейся ранней весной и превосходно загоревшей на великолепной верхней веранде, сели на пароход до Англии, расплатясь по всем счетам. Как писал Эмерсон[177]:

Хочешь жить в мире, не зная ни бед, ни тревог?

Уплати все долги, словно счет тебе выписал Бог.

Весной 1896 года мы приехали в Торки[178] и там подыскали дом, казавшийся замечательным. Большой, светлый, с большими, открытыми солнцу комнатами, участок земли вокруг дома украшали большие деревья, теплая земля понижалась к югу, к чистому морю под утесами Меричерч. В доме тридцать лет проживали три старые девы. Мы сняли его, исполненные больших надежд. Потом сделали два значительных открытия. Все учились ездить на устройствах, именуемых «велосипедами». В Торки имелась кольцевая гаревая дорожка, где в определенные часы мужчины и женщины с важным видом ездили на них по кругу. Портные шили специальные костюмы для этого вида развлечений. Кто-то — кажется, Сэм МакКлур из Америки — подарил нам велосипед-тандем, двойные рули которого создавали основательный повод для продолжительных домашних ссор. Мы крутили педали на этой чертовой подставке для гренков, причем каждый полагал, что другому это по душе. Даже ездили по пустынным дорогам и в течение нескольких часов встречали или нагоняли, не падая при этом, несколько телег. Но в один прекрасный день велосипед занесло, и мы оба оказались на щебенке. Едва поднявшись с колен, признались друг другу, что ненавидим это изобретение, отвели его домой, держа за руль, и больше на него не садились.

Другое открытие пришло в форме нараставшей депрессии, охватившей нас обоих, — отупения и уныния, которые каждый из нас приписывал новому, более мягкому климату и, ничего не говоря другому, противился им в течение долгих недель. Повинен же в них был Фэн-шуй — Дух дома — он омрачал солнечный свет и набрасывался на нас, как только мы входили, сковывал нам уста.

Разговор о сомнительном водоеме привел нас еще к одному взаимному признанию. «Но я думал, что тебе здесь нравится». — «А я была уверена, что тебе». Используя этот водоем как предлог, мы уплатили неустойку и поспешили уехать. Более тридцати лет спустя на автомобильной прогулке мы подъехали по узкой, крутой дороге к этому дому, где встретили на большом, солнечном конном дворе почти не изменившихся садовника с женой, а в комнатах совершенно не изменившегося мрачного Духа глубочайшего уныния.

Но пока мы жили в Торки, мне пришла мысль приняться за очерки или притчи о воспитании детей. Они, право же, помимо моей воли превратились в серию рассказов «Хитрец и компания». Мой дражайший директор школы Кормелл Прайс, ставший теперь «дядей Кромом» или просто «Кромми», нанес нам визит, и мы обсуждали школьные проблемы в общем. Он сказал со смешком, что пройдет какое-то время, прежде чем мои рассказы оценят по достоинству. По выходе их сочли дерзкими, неправдоподобными и «несколько жестокими». Это заставило меня не впервые задуматься, в какой части тела у взрослых хранятся школьные воспоминания.

Разговаривая с «Кромми» о прошлом, я упрекнул его за неаппе-титность и скудость нашей пищи в Уэстворд Хо! На это он ответил: «Ну, во-первых, все мы были бедны как церковные мыши. Можешь припомнить кого-то, у кого на карманные расходы был хотя бы шиллинг в неделю? Я не могу. Во-вторых, постоянно голодный мальчишка больше озабочен своим брюхом, чем всем остальным». (Во время бурской войны я узнал, что боевой дух в батальоне, живущем на так называемые «две с половиной» армейские галеты в день, безупречен.) Говоря о болезнях и эпидемиях, которых не было в школе, Кром сказал: «Думаю, вы были здоровыми потому, что находились на открытом воздухе чуть поменьше дартмурских пони»[179]. Книга «Хитрец и компания» стала незаконным прародителем нескольких историй о школьной жизни, герои которых проходили через испытания, от которых я был милосердно избавлен. Она читается до сих пор (1935 год), и я утверждаю, что это поистине ценный сборник рассказов.

Из Торки мы почти интуитивно отправились в Роттингдин[180], где у любимых тети и дяди был дом для летнего отдыха и где я провел последние дни перед отплытием в Индию четырнадцать лет назад. В 1882 году оттуда раз в день ходил автобус до Брайтона, путь занимал сорок минут; и когда на деревенской лужайке появлялся незнакомец, местные дети показывали ему язык. Известковые холмы подступали к единственной деревенской улице и тянулись на восток к Русскому холму над Ньюхейвеном. К 1896 году деревня мало изменилась. Мой двоюродный брат Стенли Болдуин женился на старшей дочери Рисдейлов из Дина — большого дома, примыкавшего к краю лужайки. «Норт-энд-хауз» моего дяди возвышался с другого края, а третий дом напротив церкви дожидался жильцов, которых пошлет ему Судьба. Таким образом, женитьба Болдуина открывала нам путь к радостным братским и сестринским отношениям с молодыми обитателями Дина и их друзьями.

Дядя с тетей сказали нам: «Пусть ребенок, которого вы ждете, родится в нашем доме» — и не заглядывали туда, покуда мой сын Джон не появился на свет в одну из теплых августовских ночей под, казалось, счастливыми предзнаменованиями. Тем временем благодаря непосредственному вмешательству Судьбы мы сняли третий дом напротив церкви. Стоял он на своего рода островке за каменной оградой, которую мы тогда считали довольно высокой, почти под большими падубами[181]. Сам дом был маленьким, не особенно удобным, но дешевым и потому вполне устраивал нас, еще не забывших небольшого происшествия в Иокогаме. Кроме того, между «Дином», «Норт-энд-хаузом» и «Вязами» сложились замечательные отношения. От любого дома можно было добросить крикетным мячом до обоих других, но кроме подъема в два часа ночи на помощь застрявшему в дренажной трубе щенку я не припомню никаких особых беспокойств и экскурсий, если не считать поездок на телегах со всеми — Стенли Болдуина и нашими — детьми в чистое, укромное место среди гостеприимных холмов на пикники, где дети вволю лакомились и перемазывались джемом. Эти холмы подвигли меня написать стихотворение «Суссекс». В настоящее время вся местность от Ростингдина до Ньюхейвена — уже почти полностью сложившийся, повергающий в ужас пригород.

Когда Берн-Джонсы вернулись в свой «Норт-энд-хауз», все стало просто замечательно. Мир дяди, разумеется, не был моим, но его разум и сердце были достаточно широкими, чтобы вместить в себя любую вселенную, и делая свою работу на свой манер, он не ведал сомнений. Его добрый смех, восхищение мелочами и шедшая между нами постоянная война розыгрышей были отдыхом после посвященных труду часов. А когда мы, кузены, Фил, его сын, Стенли Болдуин и я, отправлялись на пляж и возвращались с описаниями толстых купальщиков, он рисовал их, неописуемо пузатых, неуклюже барахтающихся в прибое. То были великолепные дни, и работа у меня шла легко и успешно.

Еще в «Райском коттедже» у меня возник смутный замысел книги об ирландском мальчишке, родившемся в Индии и втянувшемся в туземную жизнь. Я сделал его сыном рядового из ирландского батальона и окрестил «Ким Ришти», то есть «Ким-ирландец». После этого почувствовал, подобно мистеру Микоберу[182], что, можно сказать, уплатил долг будущему, и несколько лет занимался другими вещами.

Тем временем мать с отцом навсегда покинули Индию и поселились в небольшом каменном доме возле Тисбери, в графстве Уилтшир. При доме была аккуратная небольшая каменная конюшня, несколько найесов, прекрасно подходивших для хранения глины и гипса, которые нельзя держать в помещении. Впоследствии отец поставил жестяную будку, покрыл ее соломой и сложил там папки с рисунками, большие фотографии, книги по архитектуре, инструменты скульптора, краски, сушильные вещества, лаки и множество других неприкосновенных вещей, которые, естественно, сохраняет любой здравомыслящий, работающий руками человек. (Эти подробности важны для дальнейшего повествования.)

В нескольких шагах от него находился «Фонтхилл», большой дом Артура Моррисона, миллионера, коллекционирующего всевозможные красивые вещи, жена его довольствовалась лишь драгоценными и полудрагоценными камнями. А мой отец не нуждался в подобных сокровищах и многих других, имевшихся в таких домах, как «Облака», где жили Уиндемы, расположенном в нескольких милях. Думаю, и он, и мать были счастливы, живя в Англии, так как хорошо знали, без чего могут обойтись; и я знал, что, когда приезжаю к ним, нет нужды петь: «Вспять обратись, о Время, в своем беге».

Хмурой, ветреной осенью «Ким» упорно возвращался ко мне, и я решил поговорить об этой вещй за трубкой с отцом. В клубах выпускаемого обоими дыма он разрастался, словно джин, выпущенный из бронзовой бутылки, и чем больше мы исследовали его возможности, тем больше находили деталей. Не знаю, какая часть айсберга скрыта под водой, но, когда в конце концов «Ким» появился на свет, он представлял собой примерно одну десятую того, чего требовали первые обильные подробности.

Что касается формы, то для автора, который заявил, что все, что годится Сервантесу, годится и ему, существовала лишь одна возможность. Мать сказала: «Нечего прикрываться передо мной Сервантесом! Ты знаешь, что не смог бы придумать сюжет даже ради спасения души».

Поэтому я отправился домой весьма ободренным, и «Ким» стал развиваться сам по себе. Единственной заботой было держать его в рамках. Мы с ним знали каждый шаг, вид, запах на его непрямой дороге, как и всех людей, с которыми он встречался. Лишь раз, насколько я помню, мне пришлось обратиться в Министерство по делам Индии, где целых четыре акра в подвалах заняты книгами и документами, так как потребовалась книга об индийской магии. Искренне сожалею, что не смог ее присвоить. Уж очень там заботятся о расписках.

В Роттингдине юго-западный ветер бушевал день и ночь, пока в окнах не вылетели стекла. (Вот почему Комитет поклялся ни за что не приобретать дома с высокими окнами. Сравни замечания Чарлза Рида[183] на эту тему.) Но меня это нисколько не расстроило. Оставался восточный солнечный свет, а если этого было мало, я мог найти его в доме «Гейблз» в Тисбери. Наконец я сообщил, что «Ким» завершен. «Остановился он или ты?» — спросил отец. И когда я ответил, что Он, то отец сказал: «Тогда он должен быть не так уж плох».

Отец не хотел ставить себе в заслугу свои советы, воспоминания, подтверждения — даже тот единственный штрих низко стелющегося солнечного света, который заставил сиять каждую деталь в картине Великого Колесного Пути в вечернюю пору. Гималаи я нарисовал целиком сам, как выражаются дети. И Лахорский музей, где в течение полутора месяцев был заместителем куратора — неоплачиваемым, но очень гордым. И еще существовала половина главы, где лама, сидя в сине-зеленых сумерках у подножья ледника, рассказывал Киму истории-джатаки[184], поистине прекрасная, но, как выразился бы мой учитель классических языков, «бесполезная», поэтому я чуть ли не со слезами убрал ее.

Но забавнее всего было, когда (в 1902 году) готовилось иллюстрированное издание моих работ и отец взялся иллюстрировать «Кима». Он решил сделать барельефные пластинки и потом сфотографировать их. Возникла необходимость привлечь местного фотографа, который до сих пор снимал в основном солдат с напомаженными волосами, в облегающих мундирах, и повести его нелегкой дорогой фотографирования неживых предметов, так, чтобы в них сквозило немного жизни. Фотограф был сперва озадачен, но у него был наставник из наставников, и в конце концов он стал понимать. Иногда на снимках были отчетливо видны навозные кучи на конном дворе, хотя преданная горничная сражалась с ними с помощью метлы и ведра, и мать разрешила сваливать грязные незаконченные «эскизы» на диваны и кресла. Естественно, когда отец получил окончательные оттиски, он пришел к выводу, что «все нужно начинать заново», примерно то же самое я думал о тексте, но если это будет возможно, мы с ним осуществим свои намерения в лучшем мире и на таком уровне, что архангелы изумятся.

Помню, как однажды увидел отца в жестяной будке, он рассматривал большие фотографии образцов индийской архитектуры, ища какую-то совершенно незначительную деталь в углу одного из барельефов. Когда я вошел, он поднял голову, провел рукой по бороде и, как бы продолжая свою мысль, произнес: «Если ты достиг красоты и ничего больше, ты достиг едва ли не лучшего из созданного Богом»[185]. Я считаю величайшим из многих моих даров судьбы то, что мне дано было знать родителей в то время, а не сблизиться с ними, когда было бы слишком поздно, и страдать от угрызений совести.

Видимо, потому меня сейчас раздражают вошедшие в моду нападки на старшее поколение.

Ну и довольно о «Киме», которого продолжают читать вот уже тридцать пять лет. Там много красоты и немало мудрости; лучшими проявлениями того и другого я обязан отцу.

В тридцатитрехлетнем возрасте (1897 год) мне выпала большая, но ко многому обязывающая честь — я был избран в клуб «Атенеум»[186] по второму правилу, которое разрешает принимать выдающихся людей открытым голосованием. Я посоветовался с Берн-Джонсом, как быть. «Я не часто обедаю в этом клубе, — ответил Берн-Джонс. — Он слегка пугает меня, но попробуем пойти туда вместе». И в назначенный вечер мы отправились в этот клуб на ужин. Насколько я помню, мы были единственными в большой столовой, так как в те дни «Атенеум», пока хорошенько не познакомишься с ним, походил на собор в перерыве между службами. Но по крайней мере я ужинал там и вешал шляпу на крючок номер 33. (Потом сменил его.) Вскоре я понял, что, если хочешь разузнать о чем бы то ни было, начиная от изготовления якоря и кончая подделкой антиквариата, за обедом там можно найти лучшего в мире знатока в данной сфере. Я ухитрился устроиться за великолепный стол возле окна, рядом со старым генералом, который начинал службу мичманом в Крымской войне, потом перешел в гвардию. В свои преклонные годы он был, помимо всего прочего, бесстрашным яхтсменом и поправлял меня, если я допускал какие-то технические ошибки в понравившемся ему рассказе. Я очень привязался к нему и к другим четырем-пяти членам клуба, садившимся за этот стол.

Помню, однажды Парсонс из «Тербинии» спросил, не хочу ли я посмотреть, как горит алмаз. Демонстрация происходила в комнате, заполненной проводами и гальваническими элементами (какое было у них совокупное напряжение, не помню), и какое-то время все шло хорошо. Алмазный наконечник пузырился, напоминая цветную капусту в сухарях. Затем последовали вспышка, грохот, и мы оказались на полу в темноте. Но, как сказал Парсонс, алмаз тут был ни при чем.

Среди прочих завсегдатаев милой, сумрачной старой бильярдной в подвале был Геркул Росс из отдела восточных древностей Британского музея[187]. Внешне очень привлекательный, но его музейная душа была черной, даже слишком черной для души куратора — а куратором был в свое время и мой отец. (Англичане совершенно правильно делают, что недоверчиво и пренебрежительно относятся ко всем искусствам и большинству наук, на этом равнодушии основано их нравственное величие, однако убожество их оценок иногда слишком уж бросается в глаза.)

Я обедал в «Атенеуме» не так уж часто, мне кажется, что большая часть его членов возмутительно молода, независимо от того, избраны они по второму правилу или тайным голосованием их ровесников-со-сунков. Не приводит меня в восторг и то, что люди лет сорока обращаются ко мне «сэр».

Жизнь заставила меня слишком уж полагаться на клубы в поисках душевного комфорта. Английские «Атенеум», «Карлтон»[188] и «Бифштекс» удовлетворяли мои запросы, но больше всех мне нравился «Бифштекс». Наше общество там было непредсказуемым, каждый мог говорить что угодно, и никто не придирался к его словам. Иногда собирались представители пяти различных профессий, от юристов до актеров. Иногда трое людей одной профессии, случайно встретившиеся в городе, пускались в долгий, праздный разговор обо всем на свете и расходились весьма довольные собой и соседями по столу. А однажды, когда я опасался, что буду обедать в одиночестве, появился член клуба, которого я видел впервые и ни разу не встречал потом, озабоченный охраной птиц от браконьеров. К тому времени, когда мы расстались, то, чего я не знал о птицах, вряд ли стоило знать. Но интереснее всего было, когда кто-то или что-то неожиданно втягивало нас во всеобщую словесную перепалку, где каждый стоял за себя.

Ни один народ не наделен так щедро, как англичане, даром настоящего, утонченного, иносказательного, лаконичного острословия. Американцы слишком уж любят анекдоты; французы слишком уж умелые ораторы для такой тонкой словесной игры. И ни один народ не предается веселью столь неудержимо, как мы.

Живя в Стрэнде, я познакомился с членами замкнутого рыболовного клуба, собиравшимися в задней комнате табачной лавки. Главным образом то были мелкие торговцы, увлекающиеся ловлей плотвы, карпов и тому подобной рыбы, но и они обладали этим даром, как, думаю, и предки их во времена Аддисона[189].

Покойный доктор Джонсон[190] как-то заметил, что «в могиле мы не будем получать писем». Я совершенно уверен, хотя Босуэлл[191] об этом не упомянул, что он сокрушался и по поводу отсутствия клубов в этом месте.

Глава 6. Южная Африка

Но в глубине души у меня таилось беспокойство, вызванное тем, что люди рассказывали мне о событиях за пределами Англии. (Кругозор ре обитателей ограничен ежегодными поездками на морские курорты.) Неспокойно было и в Южной Африке после нападения Джеймсона[192] на английских поселенцев в Трансваале, сулившего, как писали мне, еще большее осложнение дел. В общем, у меня было ощущение «шума в вершинах тутовых деревьев» — того, что дело идет к войне. Среди этих тревог настал бриллиантовый юбилей Великой Королевы[193] и некоторый пугавший меня оптимизм. Результатом, насколько это касалось меня, явилось стихотворение «Последнее песнопение», оно было опубликовано в «Таймс» в 1897 году, под конец юбилейных празднеств. Оно походило на нуззур-ватту (заклинание от дурного глаза) и — по причине консерватизма англичан — исполнялось хором там, где еще долго пели после того, как наши флот и армия во имя «мира» были сделаны небоеспособными. Написано оно было перед тем, как я отправился на военно-морские маневры со своим другом капитаном Бэгли. Когда возвратился, мне показалось, что время для его публикации пришло, и я, сделав несколько незначительных изменений, отдал стихотворение в «Таймс». Говорю «отдал», потому что за такую работу не брал платы. Не так уж важно, что люди будут думать о человеке после его смерти, но я не хочу, чтобы те, чьим добрым мнением я дорожил, считали, что за эти стихи или хоть за одно из южноафриканских стихотворений, опубликованных в «Таймс», я получал деньги у Джозефа Чемберлена[194], Родса, лорда Миллера[195].

Это мое беспокойство и подвигнуло нас поехать зимой 1897 года в Капскую провинцию[196], взяв с собой отца. Там мы жили в Уайнберге, в пансионате, который содержала ирландка, строго следовавшая своим национальным склонностям, и за хорошие деньги, которые получала от нас, платила невзгодами и неудобствами. Но здоровье детей, краски, свет и полувосточные нравы этой страны вызвали у нас долгую привязанность к ней.

Здесь у меня начались беседы с Родсом. Он был немногословен, как пятнадцатилетний школьник. Впоследствии мне пришло в голову, что они с Джеймсоном общались посредством телепатии. Но тогда Джеймсона с ним не было. Родс обладал манерой обращаться с неожиданными вопросами, приводящими в замешательство, как вопросы детей — или римского импедртора, на которого он весьма походил. В частности, спросил у меня ни с того ни с сего: «Какая у вас мечта?» Я ответил, что он часть этой мечты и, кажется, сказал, что приехал посмотреть, как здесь идут дела. Он показал мне несколько недавно основанных им плодовых ферм на полуострове, чудесные старые голландские дома, стоящие в безмятежном покое, пожаловался на недостаток твердой древесины для упаковочных ящиков и на трудности с туземной рабочей силой. Но ему хотелось, чтобы в колонии существовало плодоводство и набранные им помощники быстро справились с этой задачей. Так что колония не обязана в этом отношении никаким голландским министерствам. Национальной особенностью голландцев (они присвоили себе это название, а жителей Нидерландов именовали «голландерами») было пользоваться всем, что делалось для них, всеми силами препятствовать всякому развитию и загребать все деньги, какие могли выжать из этого. В этом отношении они были не лучше и не хуже многих своих собратьев. Их убеждения не позволяли попытаться покончить с чумой, косившей рогатый скот, уничтожать паразитов у овец, бороться с саранчой, что в столь пастушеской стране имело свои недостатки. В Кейптауне, большом торговом городе, многим заправляли трусоватые лавочники, они стремились сохранить хорошие отношения с покупателями во внутренних районах страны, исполняли обязанности мэров и государственных служащих. А последствия нападения Джеймсона напугали многих.

Во время южноафриканской войны мое положение среди солдат неофициально было выше, чем у большинства генералов. Для того чтобы обеспечить войскам скромные удобства на фронте, требовались деньги, и с этой целью газета «Дейли Мейл»[197] поторопилась начать свою кампанию. Было решено, что я обращусь к людям с просьбой о пожертвованиях. Все остальное газета брала на себя. В моем стихотворении («Рассеянный нищий») были элементы прямого призыва, но, как мне было указано, недоставало «поэзии». Сэр Артур Салливан[198] положил его слова на музыку, более жалостливую, чем у шарманщиков. С результатом каждый мог делать все, что угодно, — декламировать, петь, перепечатывать и т. д., при условии, что все доходы будут положены на основной счет — в «Фонд рассеянного нищего» — где в конце концов собралось около четверти миллиона. Часть этих денег была потрачена на табак. В ту эпоху люди больше курили трубки, чем сигареты, и самой популярной маркой был плиточный — заодно и жевательный — «Подлинная любовь Хайнетга». На кейптаунском складе мне выдали под вексель столько табака, сколько я хотел взять с собой. Остальное явилось итогом. На всех переполненных складах потные сержанты инженерных войск отправляли мои телеграммы в первую очередь. Мое место в поезде охраняли для меня британские солдаты в рубашках с короткими рукавами. Мой небольшой багаж вырывали друг у друга и подобострастно несли колониальные полицейские, обычно отнюдь не кроткие, и я был persona gratissima* в одном из уайнбергских госпиталей, где медсестры нашли, что я гожусь для переноски пижам. Как-то раз я принес кипу пижам не той медсестре (меня сбили с толку красные шапочки) и, зная, что дело срочное, громко объявил: «Сестра, вот ваши пижамы». Ни благодарности, ни особой вежливости она не выказала.

Моя известность приводила ко множеству приятных, иногда огорчительных знакомств со всевозможными людьми, и лишь раз я нарвался на грубость. Я ехал в Блумфонтейн[199] сразу же после его захвата в вагоне, отбитом у буров, полы его были покрыты бараньими кишками и луком, а стены — карикатурами «Чемберлена» на виселице. Позади была открытая платформа с солдатами, ротный балагур развлекал их тем, что передразнивал офицеров, объяснял, как складывать подковы. Когда наступил вечер, он принес две сигнальные свечи с тремя фитилями, при их свете по крайней мере можно было есть. Я, естественно, захотел узнать, как он раздобыл их. Он ответил: «Слушай, начальник, я не спрашиваю, как ты раздобыл табак, который только что раздавал. Можешь, черт побери, оставить меня в покое?»

В этом призрачном поезде слуга одного офицера из Индии (мусульманин) был обеспокоен религиозной проблемой. «Будет ли эта говяжья тушенка, выданная правительством, дозволенной едой для правоверного?» Я ответил, что когда ислам воюет с гяурами, Коран дозволяет не соблюдать многие запреты. На рассвете, пока я еще лежал на полке, он принес мне англо-индийскую чашку чая. Горячей воды он, должно быть, тайком набрал на паровозе, потому что в окрестностях ее не было ни капли.) Когда я поинтересовался, откуда такое чудо, он улыбнулся, как мой Кадир Бухш, и ответил: «Миллар, сахиб», это означало, что он обнаружил (или «сотворил») его.

В Блумфонтейн я ехал по приказу лорда Робертса, мне было велено явиться и делать, что будет сказано. Задачу мне объяснили на станции двое незнакомцев, с которыми я подружился на всю жизнь, Х.Э.Гуинн, тогда ведущий корреспондент агентства Рейтер, и Перси-вал Лондон из «Таймс». «Вы должны помогать нам издавать газету для войск», — сказали они и привели меня в только что захваченную «редакцию», поскольку Блумфонтейн пал несколькими днями раньше.

Наборщики и сотрудники редакции были тоже захвачены нами и весьма недовольны этим — особенно жена бывшего редактора, острая на язык немка. Наборщику я сразу же велел набрать официальное воззвание лорда Робертса к понесшему сильные потери противнику. Имел удовольствие поднять с пола подробное описание того, как бригада гвардейцев Ее Величества была вынуждена вступить в бой огнем артиллерии, и фанки передовой статьи с грубыми ругательствами в мой адрес.

Во время того затишья шла бойкая торговля воззваниями — и маслом по полкроны за фунт. Мы, используя все старые стереотипы, рекламировали съестные припасы с давно истекшим сроком годности, уголь и бакалею (по-моему, в блумфонтейнских магазинах из всех товаров оставалась только пудра), а промежутки между рекламами заполняли своими статьями и писаниями запыленных людей, которые заглядывали к нам и предлагали замечательные рукописи — главным образом клеветнические.

Джулиан Ральф, лучший из американцев, был одним из соиздателей. Его взрослый сын слег с какой-то болезнью, тревожно напоминавшей брюшной тиф. Мы принялись искать хорошего врача и остановили немца, который — так велик был страх перед нашим оружием — после «пленения» надменно спросил: «А кто мне заплатит за труды, если я пойду туда?» Казалось, никто этого не знал, однако несколько человек объяснили, кто рассчитается с ним, если он будет попусту тратить время. Немец глянул на живот больного, радостно объявил: «Конечно, брюшной тиф». После этого возник вопрос, как отправить парня в больницу, переполненную тифозниками, так как буры перекрыли подачу воды. Первым делом требовалось сбить температуру с помощью растирания спиртом. Тут мы пришли в замешательство, и в конце концов некий гений — кажется, Лэндон — сказал: «Я видел в городе офицерскую жену, которая выпивает». По этому намеку один человек вышел на широкие, пыльные улицы и вскоре отыскал ее, в самом деле под хмельком. Бог весть как ей удалось заставить себя пойти на такую жертву, но она была глубоко порядочной женщиной. «Пойдемте ко мне, — сказала она и, отдавая драгоценную бутылку, лишь вздохнула. — Не тратьте все — если в том не будет необходимости». Мы сбили у парня температуру с 39,9° до приемлемых 37° и повезли его на ручной тележке в больницу, где выяснилось, что у него не брюшной тиф, а острый приступ местной лихорадки.

Думаю, в Блумфонтейне больше никогда не бывало одновременно восьми тысяч больных брюшным тифом. Насколько мне известно, нередко оба «ритуальных» флага Соединенного Королевства «находились в употреблении». Если мертвецов оказывалось больше, они ложились в могилу под солдатским одеялом.

В высоком уровне смертности были повинны наша полнейшая беззаботность, бюрократизм и невежество. Я видел, как батарея конной артиллерии, мертвецки пьяная, прибыла в полночь под проливным дождем, и какой-то болван, чтобы избавить себя от хлопот, разместил ее в здании эвакуированной тифозной больницы. В результате — тридцать заболеваний в течение месяца. Видел, как люди пили сырую воду из реки Моддер, в нескольких ярдах ниже по течению от места, где мочились мулы; а выбор мест для уборных и строительство их, судя во всему, считалось «занятием не для белого человека». Начальник медицинской службы в любом батальоне должен быть рыцарем уборных.

К брюшному тифу прибавилась дизентерия, вонь от которой еще отвратительней, чем смрад мертвечины. Запах дизентерийных палаток можно почувствовать за милю. И учтите, что пока мы не принесли с собой эту болезнь, просторная, иссушенная солнцем земля была антисептической, стерилизованной — до такой степени, что чистая огнестрельная рана в живот влекла за собой не больше недели воздержания от плотной пищи. Я узнал это в санитарном поезде, где мне приходилось отговаривать гневных «животников» от обычного рациона. Мы тогда принимали раненых после небольшого сражения при Паардеберге, и списки их — около двух тысяч человек в действительности — старательно преуменьшались, чтобы уберечь английскую публику от «потрясения». Во время этой работы я однажды грохнулся в темноте, споткнувшись о человека возле поезда, и поранил ладони о гравий. Этот человек объяснил спокойным голосом, что у него «раздроблено бедро, сэр. Надеюсь, вы не ушиблись, сэр». Я так и не узнал фамилии этого безвестного Филипа Сидни[200]. Они были изумительны даже в смертный час — эти мужчины и парни — сторожа и бывшие дворецкие из запаса и необученные городские ребята лет двадцати.

Но вернемся в Блумфонтейн. В одном из промежутков между редакционными трудами я выехал за город и вскоре встретил «одинокого всадника», как бывает в романах. Это был сержант интендантской службы, он сообщил, что «цвет британской армии» угодил в засаду у местечка Саннас Пост, понес большие потери и последовал дальше, видимо, в беспорядке. Мне представилось, что цвет этой армии толпится у меня за спиной, читая нашу газету; но вскоре я повстречал офицера, прозванного еще в Индии Сардиной. Он был спокоен, но его мундир в нескольких местах был пробит пулями. Да, там, откуда он ехал, была заварушка, но его переполняло профессиональное восхищение.

— Как это было? Буры заманили нас в ущелье. Как в театре. «Партер налево, бельэтаж направо», представляете? Мы просто угодили в ловушку, а там пошло «Пехота сюда, пожалуйста. Пушки направо, будьте добры». Превосходная работа! Сколько погибло наших? Думаю, около тысячи двухсот, и захвачено четыре — может быть, шесть — орудий. Буры проделали это мастерски. Вот результат разрекламированных экспедиций.

И, продолжая нахваливать противника, тоже последовал дальше.

Когда я вернулся в Блумфонтейн, население было убеждено, что на город наступают восемьдесят тысяч буров, и цензор (лорд Стенли, ныне Дерби)[201] был осажден людьми, стремящимися отправить телеграмму в Кейптаун. Один неариец подал ему безобидную телеграмму: «Погода здесь переменная». Стенли, слегка обеспокоенный судьбой друзей в попавшей в засаду колонне, отчитал этого джентльмена.

Относительно «разрекламированных» экспедиций Сардина был прав. По всей стране бесцельно передвигались колонны, посланные, дабы показать, какими добрыми стараются быть британцы к введенным в заблуждение бурам. Но трансваальский бур, не будучи городским жителем, остался равнодушен к «падению» столицы свободного государства и подался в вельд с лошадью и винтовкой.

Готовилось сражение, которое впоследствии было названо «Битвой при Кари Сайдинге». Туда отправились все сотрудники газеты «Друг Блумфонтейна». Меня усадили в повозку с кучером-туземцем, где находилась большая часть спиртного, со мной поехал один хорошо известный военный корреспондент. Громадный светлый ландшафт бесследно поглотил семитысячное войско на фронте длиной в семь миль. По пути мы миновали ряд аккуратных, глубоких и пустых траншей, хорошо подкопанных для укрытия с той стороны, откуда велся обстрел шрапнелью. Молодой гвардейский офицер, недавно получивший звание бревет-майора[202] — и недовольный нашей газетой за то, что мы назвали его бранч-майором[203] — разглядывал их с любопытством. Это были первые, неясные линии укрытий, но и он, и мы не сводили с них глаз. Немцы спланировали их secundum artem[204], но буры предпочитали открытое пространство, где можно скакать на коне. Наконец мы подъехали к одиноко стоявшему фермерскому дому, украшенному как минимум пятью белыми флагами. За хребтом слышались частый треск ружейных выстрелов и время от времени буханье орудий. «Здесь, — сказал мой наставник и опекун, — мы слезем с повозки и пойдем пешком. Кучер будет ждать нас возле дома». Однако тот громко запротестовал. «Нет, сэр. Они стреляют. Они меня убьют». — «Но ведь дом весь в белых флагах», — сказали мы. «Да, сэр. Как раз из-за этого», — ответил он и предпочел отвести своих мулов в довольно отдаленное ущелье, где ждал нашего возвращения.

В фермерском доме (скоро вы поймете, для чего мне столько подробностей) находилось двое мужчин и, полагаю, две женщины, встретивших нас равнодушно. Мы отправились дальше в пустой мир широкого простора и солнечного света, где то и дело негромко пели одиночные пули. Больше всего мне не нравилось ощущение, что я нахожусь под прицельным огнем — что меня хотят убить. «Зачем они это делают?» — спросил я своего друга. «Потому что принимают нас за треклятых легких кавалеристов. Они, должно быть, прямо под этим склоном». Я взмолился Богу, чтобы эти треклятые легкие кавалеристы отправились куда-нибудь в другое место, вскоре именно так они и поступили, потому что прицельный огонь ослабел и с дальнего фланга появился с новостями соскучившийся до смерти солдат колониальных войск. «Нет; ничего не происходит; никого не видно». Затем снова треск выстрелов и осторожное продвижение к краю долины, где паслись овцы. Некоторые из них начали падать и дрыгать ногами. «Это обе стороны пристреливаются», — сказал мой спутник. «С какого расстояния?» — спросил я. «Не меньше восьмисот ярдов. По нынешним меркам это близкая дистанция. Ближе не подойти. Современные винтовки не дают такой возможности. Побудем здесь, пока где-нибудь чего-то не произойдет». Обе стороны устроили долгий перерыв на обед, нарушаемый время от времени треском выстрелов. Потом разорвался снаряд — с удивительно слабым звуком на таком просторе, однако взметнувший много земли. «Крупп! Четырех или шестифунтовый, с предельного расстояния! — сказал знаток. — Они все еще принимают нас за легких кавалеристов. Теперь начнут палить регулярно». И точно, примерно каждые двадцать минут на нашем склоне взрывался снаряд. Мы ждали, ничего не видя в пустоте и слыша только слабый шум, словно бы от ветра в газовых рожках, то и дело доносившийся с безмятежных холмов.

Потом вступила в дело малокалиберная скорострельная артиллерия. Она стреляла отвратительными маленькими фунтовыми снарядами, по десятку в ленте (обычно вмещающей примерно шесть). На мягкую землю они просто шмякались с глухим стуком. На камнях взрывались, издавая вой, похожий на кошачий. «Если это их артиллерия, значит, мы возьмем Преторию»[205] — таков был диагноз моего спутника. Я оглянулся — за мной лежала вся Южная Африка до самого Кейптауна — и расстояние казалось очень большим. У меня было ощущение, что я мог бы преодолеть его за пять минут при нормальных условиях, но — не под прицельными выстрелами в спину. Скорострельные пушки вновь начали стрелять по голым скалам, где снаряды не просто падали, а взрывались. Появилась неторопливо двигавшаяся колонна пригнувшихся к конским гривам всадников и через две минуты скрылась на северной стороне. «Наши скорострельные пушки, — сказал корреспондент. — «Ле Галле», наверно. Теперь осталось недолго.» Все это время бестолковый Крупп отыскивал нас, вместо легких кавалеристов, и еще через несколько часов, пожалуй, мог бы кого-то убить. Потом слева, почти под нами, небольшая рощица заполнилась дымом от нашей шрапнели, наподобие того, как усы заполняются табачным дымом. Это было весьма впечатляюще и длилось добрых двадцать минут. Потом тишина; затем движение пехоты и конницы с нашей стороны вверх по склону, а из сарая, по которому вели огонь наши пушки, их непрерывно обстреливали. Конница буров на гребнях холмов; последний огонь скорострельных пушек справа, последний ряд спокойных всадников уже за пределами ружейного выстрела.

— Maffeesh, — сказал корреспондент и принялся писать, держа блокнот на колене. — Мы отогнали их.

Оставив нашу пехоту преследовать скачущих к экватору всадников, мы вернулись к фермерскому дому. В ущелье, когда сели в повозку, кто-то выстрелил из винтовки, и наш кучер погнал лошадей по камням, что представляло опасность для наших драгоценных бутылок.

Затем Блумфонтейн и Гуинн, ворвавшийся под вечер с завершенными подсчетами — сто двадцать пять выбывших из строя — общим мнением, что «Френч был чересчур жесток», и рассказом о командующем кавалерией генерале, который напрочь отказался калечить лошадей, гоня их галопом по камням — «из-за какого-то треклятого бура».

Несколько месяцев спустя я получил вырезку из одной американской газеты, где по сведениям, полученным из Женевы — еще в то время очага пропаганды — описывалось, как я и несколько офицеров — фамилии, дата и название места были точны — ворвались в фермерский дом, где обнаружили двоих мужчин и трех женщин. Вытащили женщин из-под кровати, где они прятались (уверяю вас, ни одна тетушка Санни тех времен не поместилась бы ни под одной известной кроватью) и, дав им отбежать на сто ярдов, застрелили на бегу.

Даже тогда это свинство казалось мне более смешным, чем значительным. Но к тому времени мне следовало бы уже знать, что в нем, как в зеркале, отразилось лицо немца, шпионившего у нашего заднего окна. «Сто ярдов» он вставил как своеобразную дань нашей национальной приверженности к честной игре.

С практической точки зрения та война была нелепой. Мы все больше и больше взваливали на себя заботу о всех бурах и их содержании — включая женщин с детьми. Отсюда жуткие небылицы о наших зверствах в концлагерях.

Одним из самих распространенных обвинений была наша умышленная жестокость, с которой мы ставили палатки и бараки для пленных так, чтобы они открывались на север. Среди прочих громко заявляла об этом некая мисс Хобхауз, но ее нужно извинить.

Мы показывали наше только что построенное маленькое «Гнездышко» некой знатной даме, ехавшей во внутренние районы страны, где для нее строился дом. В кладовой жена обратила ее внимание, что «Гнездышко» обращено фасадом на юг — самую холодную сторону света, если находишься к югу от экватора. Знатная дама ненадолго задумалась над этой ересью. Потом сказала с британским презрительным хмыканьем, сокрушающим всякую нелепость: «Хмм. Не хватало еще, чтобы это беспокоило меня».

В лагеря для пленных были доставлены прейскуранты нескольких армейских и флотских магазинов, женщины вернулись к цивилизованной жизни с корсетами, чулками, несессерами и другими принадлежностями, на которые хмуро взирали их священники и мужья. Красавицами они не были, но заставляли своих мужчин сражаться и прекрасно умели вести войну на собственном фронте.

В этой шедшей с переменным успехом кампании наши войска научились трезво оценивать достоинства бурских командиров. Насколько я помню эту шкалу, де Вета, если под его началом было двести пятьдесят человек, следовало воспринимать всерьез. Будь их вдвое больше, он, пожалуй, не знал бы, что с ними делать. Смэтс[206] (окончивший Кембридж) воевал, как говорили мне, в черном костюме с закатанными до колен штанинами и в цилиндре. Он мог управляться с пятью сотнями, но не сверх того. Точно так же и все остальные. Я имел счастье познакомиться со Смэтсом в отеле «Риц» во время Большой войны, когда он был британским генералом. Размйшляя о том, что видел и пережил, Смэтс сказал, что, когда верхом на коне уходишь по вельду от преследователей, это приучает соображать быстро, и что, пожалуй, мистеру Бальфуру[207] (каким он был тогда) такой опыт пошел бы на пользу.

У всех бурских отрядов имелась своя репутация, и чем больше седины было в бородах членов отряда, с тем большим почтением мы к нему относились. С пожилыми стрелками из Ваккерстроома требовалась особая осторожность. Они стреляли, можно сказать, на приз. Молодежи до них было далеко. Участвовали в войне и отряды иностранцев, они упорно сражались на европейский манер. Буры благоразумно ставили их на передний край и держались от них подальше. В одном бою трансваальские полицейские сражались блестяще и оказались перебиты почти полностью. Но большей частью они были шведами, что огорчило нас.

Иностранцы иногда попадали в плен. Среди них я помню одного француза, он пошел воевать только потому, что ненавидел Англию по убеждению, однако, будучи профессионалом, не мог удержаться от советов, как нам следует вести войну. Говорил он здраво, но несколько желчно.

«Война» превратилась в неприятную смесь «политических соображений», социальных реформ, жилищного строительства, забот о материнстве и всевозможных нелепостей. Возможно, хотя я в этом сомневаюсь, мы убили в общей сложности четыре тысячи буров. Наши потери, главным образом от болезней, которые можно было предотвратить, должно быть, выше в шесть раз.

Младшие офицеры соглашались, что эту войну следует считать «блестящим парадом перед Армагеддоном»[208], но практические выводы их были ошибочными. Прицельная стрельба из винтовок с дальнего расстояния в будущем станет решающей, утверждали они. Войска не смогут подойти друг к другу ближе чем на полмили, и конная пехота станет жизненно важной. Обнаружив, что пешие солдаты не могут настигнуть всадников, мы создали восемьдесят тысяч лучших в мире конных пехотинцев. В Западной Европе они были не нужны. Артиллерийской подготовке, которой не было в бою при Магерсфонтейне, реформаторы почти не уделяли внимания в своих планах из-за трудностей подвоза боеприпасов на конной тяге. Мелкокалиберные скорострельные пушки и легкая конная артиллерия лорда Дандоналда[209] расходовали запас снарядов за три-четыре минуты.

В ветхом блумфонтейнском отеле, где жили корреспонденты и куда заглядывали офицеры, по этим вопросам велись долгие, ожесточенные споры — поскольку никто не думал о двигателе внутреннего сгорания, который поставит мир с ног на его тупую голову, а поскольку наша беспроволочная связь на том ландшафте не действовала, мы все толкли воду в ступе.

Со временем война перешла на политические рельсы. Братец Бур — так его называли все, от солдат до генералов, — упорно не хотел умирать. Наши солдаты не понимали, с какой стати им гибнуть, преследуя отдельные отряды, или гнить в блокгаузах, и повели деморализующую игру по очередной сдаче в плен, осложнявшуюся обменом армейского табака на бурское бренди, что было скверно для обеих сторон.

В конце концов мы ушли, извинясь перед глубоко возмущенными людьми, которых лечили и выхаживали почти два года; теперь они требовали всевозможных даров, бесплатного оборудования для земледелия, которым никогда не занимались, и получали их. Мы позволили им дать еще большую волю своей примитивной страсти к расовому господству и благодарили Бога, что «избавились от этих мошенников».

Ежегодно, после всех этих событий и потрясений, мы проводили пять-шесть месяцев в безмятежности Англии, потом возвращались к еще большей безмятежности «Гнездышка», к нависающим над внутренним двориком дубам, где белка-мать учила бельчат лазать по деревьям, а падение желудя в тишине жаркого дня раздавалось как выстрел. По одну сторону от дома находилась сосново-эвкалиптовая роща, насыщенная смешанным ароматом; спереди наш сад, где все посаженное в мае превращалось к декабрю в цветущий куст. Позади покрытый уступами склон Столовой горы с зарослями серебристого лейкодендрона вдоль оврагов. К дому Родса «Гроте Шиур[210]» шла тропинка по лощине, поросшей гортензией, превращавшейся осенью (английская весна) в сплошную голубую реку. В этот рай мы приезжали в конце каждого года, с 1900 по 1907, — с гувернанткой, слугами и детьми, поэтому последние знали и, как водится у детворы, считали своей пароходную линию «Юнион Касл» вместе со стюардами, а когда гувернантки менялись, объясняли новой, как приспособлены каюты для дальнего плавания и «что где лежит». Кстати, двух гувернанток и одной любимой кухарки мы лишились потому, что они вышли замуж, теплые моря благоприятны для этого.

Жизнь на судне была просто-напросто продолжением Южной Африки и ее интересов. Там было много евреев из Ранда, поселенцев; местных уполномоченных, имевших дело с басутами[211] или зулусами[212]; людей, участвовавших в войнах Матабеле[213] и основании Родезии; золотоискателей; политиков всех мастей, с головой погруженных в свои дела; армейских офицеров, от одного из них я, не ожидавший подобного сокровища, услышал рассказ, который назвал «Лисички» — до того точный в деталях, что мне написал потрясенный суперинтендент полиции из Порт-Судана, спрашивая, откуда я узнал клички собак в той своре, которую он натаскивал в юности. Я написал в ответном письме, что разговаривал с их владельцем.

Джеймсон однажды возвращался с нами в Англию и опорочил себя за столом, где мы постоянно обедали. В первый день пути к нам подсадили в высшей степени чопорную даму с двумя белокурыми дочками, и когда она вполне справедливо стала возмущаться качеством пищи, назвала ее тюремной жратвой, Джеймсон сказал: «Как представитель криминальных классов уверяю вас, она еще хуже»[214]. В следующий раз за столом сидели только мы.

Однако путь на юг бывал радостным, потому что в него неизменно входило празднование Рождества неподалеку от экватора, где забывалось обо всем на свете; регулярные надписи мылом на зеркалах, выводимые ловкими стюардами, и превосходный бал-маскарад. Затем, когда высоко над горизонтом поднимался Южный Крест, начиналась упаковка теплой одежды в полной уверенности, что до мая она не понадобится, показывалась приветливая, хорошо знакомая гора, и мы бежали в сад посмотреть, что произошло там за время нашего отсутствия; потом следовали краткие визиты босиком к Струбенам в Стру-бенхейм, где детей постоянно баловали; широкая улыбка прачки-ма-лайки и продолжение беззаботного существования.

Жизнь там шла приятно, особенно для детей, которые могли играть со всеми животными в поместье Родса. На холме жили львы, Алиса и Джамбо, их рык по утрам служил сигналом к подъему. Загон с зебрами, где жили и страусы эму, — пологий склон в десятки акров — находился прямо за «Гнездышком». Зебры постоянно играли в войну, как Львы и Единороги на королевских гербах; цель заключалась в том, чтобы схватить зубами переднюю ногу противника ниже колена, не давая ему вырваться. Если они хотели уйти, их не могла удержать никакая ограда. Мыс Джеймсоном однажды видели, как семейство из трех зебр возвращалось с прогулки. Путь им преграждали толстые деревянные столбы с рядами туго натянутой проволоки, но под нижним рядом была канавка. Папа опустился на колени, подсунул под проволоку морду до самого загривка, приподнял ее и прополз. Мама и малыш последовали его примеру. Старая лошадь газонокосильщика решила, что может тоже убежать, но лишь уперлась толстым задом в один из столбов и время от времени оглядывалась, удивляясь, что он не поддается. Это было, как сказал Джеймсон, полной аллегорией бура и британца.

В другом загоне возле дома жил плюющийся гуанако, его отличительную черту дети поняли быстро. Но их маленькие гости не знали о ней, и однажды им предложили встать возле ограды и поднять шум. Остальное можете вообразить.

Но самым интересным нашим гостем был самец куду высотой около метра восьмидесяти сантиметров. Он перепрыгивал через двухметровый забор нашего персикового садика, зацеплял громадными закруглениями рогов ветвь с плодами, рывком отдирал ее, поедал персики, выплевывая косточки, переносился через проволоку, словно туча, и поднимался на склон Столовой горы. Однажды возвращаясь после ужина, мы увидели этого куду возле нижней части сада, казавшегося гигантским в лунном свете, и обошли его стороной, набирая в обувь теплой красной пыли, так как знали, что сторожа несколько дней назад всадили ему в круп заряд мелкой дроби, потому что он преследовал чью-то кухарку.

Сопровождал детей на прогулках бульдог — Джамбо — ужасающей внешности, все кафры[215] неизменно уступали ему дорогу. Существовала легенда, будто он однажды вцепился в туземца, и когда его оторвали, пасть была волна мясом несчастного. Джамбо обычно лежал возле дома и униженно взвизгивал, если кто-то наступал на него. Дети кормили пса булочками с изюмом, потом, вспомнив, что изюм плохо переваривается, выковыривали ягоды из его коренных зубов, при этом он старательно раскрывал челюсти, с которых капала слюна.

Одну зиму членом нашей семьи был львенок. Мать, Алиса, хотела сожрать его после рождения, малыша отгребли метлой от ее бока и принесли в «Гроте Шиур», где, несмотря на то что о нем, пусть неохотно, но заботилась приемная мать — собака (у него, разумеется, были кошачьи когти), он чахнул. Моя жена намекнула, что львенок, если за ним ухаживать, может выжить. «Отлично, — сказал Родс. — Я велю принести его в «Гнездышко», можете попытаться». Львенок прибыл вместе с конурой из рифленого железа и приемной матерью. Последнюю жена прогнала; купила толстые шоферские перчатки, самую большую детскую бутылочку и стала из нее кормить его. Львенку это очень нравилось, он не прекращал сосать соску, пока бутылочка не оказывалась пустой. Потом по его животику хлопали, дабы убедиться, что он полон, и малыш засыпал. Так он жил и рос в своей конуре, подходить к ней детям запрещалось, чтобы их ласки не причинили ему вреда.

Когда львенок стал величиной с большого кролика, у него прорезались зубки, и он стал издавать похожие на кашель звуки, принимая их за рычание. Впоследствии у него обнаружился рахит, и меня отправили в Кейптаун за советом к ветеринару. «Слишком много молока, — сказал ветеринар. — Давайте ему бараний бульон из хорошего мяса, не замороженного». Львенок сперва отказался лакать его из блюдца, но согласился лизнуть с пальца жены, ободрав при этом ей кожу. Его наказали и оставили наедине с блюдцем, чтобы научить вести себя за едой. Он всю ночь скулил, однако наутро лакал бульон с жадностью и вскоре исцелился от своего недуга. В течение трех месяцев львенок жил у нас вольно, непрестанно что-то ворчал, разгуливая по дому или по саду, где гонялся за бабочками. Я обратил внимание, лежал он на веранде, вытянувшись точно с севера на юг, лениво оглядывая всю Африку до конца, — всегда слегка отчужденный, но послушный детям, ходившим тогда почти раздетыми. Собираясь в Англию, мы вернули его в превосходном состоянии, тогда он был величиной с бультерьера, только чуть пониже. Родс и Джеймсон находились в отъезде. Львенка посадили в клетку, кормили, как и его отца с матерью, не совсем оттаявшим мясом, испачканным в песке на полу клетки, и вскоре он сдох от колик. Но Салливан, или М’Слибаан на матабельский манер, подходящий его матабельскому происхождению, всегда почитался наряду со многими другими добрыми призраками, обитавшими в «Гнездышке».

Львы как домашние животные после того, как им исполнится полгода, небезопасны; однако существует одно исключение. Какой-то джентльмен в глубине страны держал дома львицу, пока ей не исполнился год, затем при глубоких сожалениях с обеих сторон отправил ее в родсовский зоопарк. Полгода спустя он приехал туда с девочкой, не знавшей, что такое страх, вошел в клетку, и львица встретила его, ласкаясь, катаясь, мурча — чуть ли не плача от любви и радости. Разумеется, теоретически они с девочкой должны были погибнуть, но не получили ни царапины.

Во время войны по какой-то счастливой случайности водоснабжение у нас не было ограничено, а в нашей ванне можно было растянуться во всю длину. Помню, Гуинн, грязный, после проведенных в вельде месяцев, держался в отдалении, словно прокаженный («Слушай, мне нужно помыться — моя одежда лежит в саду. Нет, на веранде я не стал ее оставлять. Она ползает».) Приходили многие. Дети говорили: «Здесь всегда много грязных».

Когда Родс обдумывал будущую систему стипендий, он приходил к нам и размышлял вслух или обсуждал, главным образом с моей женой, финансовую сторону замысла. Это она высказала тогда мнение, что двухсот пятидесяти фунтов мало для студента, которому придется жить на них долгий оксфордский «учебный год». Поэтому Родс увеличил стипендию до трехсот фунтов. Моя помощь заключалась главным образом в составлении фраз; он был довольно косноязычен. Когда эта идея оформлялась — а ее нужно было знать, как преподнести — он часто обращался ко мне: «Что я хочу выразить? Сформулируй, сформулируй». Я формулировал, и если фраза не годилась, он перерабатывал ее, чуть опустив подбородок, пока она не начинала ему нравиться.

Образ его жизни в «Гроте Шиур» был примерно таким. Старший слуга отводил комнаты людям, желавшим «увидеться» с ним. Приезжали они только по серьезным причинам, касавшимся их работы, и оставались, пока Родс не «виделся» с ними, на ожидание могло уйти два-три дня. Больное сердце вынуждало его подолгу лежать на громадной кушетке, стоявшей на вымощенной мрамором веранде, обращенной к Столовой горе и четырем акрам гортензий, покрывавших газоны, словно ляпис-лазурь. Он говорил: «Ну вот, Такой-то. Я вижусь с вами. В чем вопрос?» И суть дела излагалась.

Один человек прокладывал телеграфную линию от Кейптауна до Каира, он дошел до отрезка длиной в семьдесят миль вдоль озера, где женщины ценили медь выше золота и снимали ее со столбов, чтобы сделать украшения. Что делать? Когда он обрисовал положение вещей, Родс, грузно повернувшись на кушетке, сказал: «У вас там какое-то озеро, так? Проложите подводный кабель. Не беспокойте меня такими мелочами». Переговоры на этом завершились, и человек не спеша уехал.

Я встречал интересных людей на обедах в «Гроте Шиур», зачастую они завершались долгими разговорами о временах создания Родезии.

Во время Матабельской войны Родс с несколькими сподвижниками и проводником заехал верхом на лошади в опасное место и был вынужден спрятаться в пещере. Положение было весьма сложным, и, поскольку гневные матабеле преследовали их, из него нужно было срочно выходить. Но у проводника, когда отряд выехал на открытое место, хватило глупости сказать, что о «драгоценной жизни» Родса надо заботиться. Тут Родс натянул поводья и сказал: «Давай выясним все начистоту прежде, чем ехать дальше. Ты завел нас в такое положение, верно?». — «Да, сэр, да. Но, пожалуйста, поехали». — «Нет. Минутку. Стало быть, бежишь, чтобы спасти свою шкуру, так?» — «Да, сэр. Как и все мы». — «Ничего. Я только хотел, чтобы с этим все было ясно. Теперь едем». И они поехали, но были на волосок от смерти. Я услышал эту историю за столом, как и его неспешный ответ на вопрос одного молодого офицера, пожелавшего узнать, что думает Родс о нем и его карьере. Родс отложил ответ до обеда, потом своим характерным голосом сказал, что этот молодой человек будет весьма преуспевающим, но до определенного предела, потому что постоянно думает о карьере, а не о работе, которую выполняет. Последние тридцать лет подтвердили правильность его вердикта.

Глава 7. Совершенно свой дом

Если чей-то очаг полон вспыхнувших дров, как могу отвести я взгляд от огня?

Помню, сколько душевных сил и трудов ушло, чтобы свой создать, у меня.

Огни

Все это беспокойное время Комитет путей и способов лелеял надежду о совершенно своем доме — подлинном Доме, чтобы осесть в нем окончательно — и разъезжал по железной дороге и в конных экипажах того времени, подыскивая его. Приключений у нас было много, подчас отвратительных — как в том случае, когда «удобная детская» оказалась темной, обитой войлоком палатой в конце укромного коридора! Так мы вели поиски около трех лет, покуда однажды летним днем один из друзей не крикнул возле двери: «Мистер Хармсворт только что приехал на автомобиле. Пошли, опробуем его!»

Поездка была двадцатиминутной. Мы вернулись белыми от пыли, с кружащимися от шума головами. Но с того часа этот яд не прекращал своего действия. Каким-то образом одно предприимчивое брайтонское агентство наняло для нас одноцилиндровый «эмбрио» с ременным приводом, не выключающимся зажиганием и откидным верхом, как у коляски «Виктория», временами способный развивать скорость до восьми миль в час. Прокат его, включая водителя, стоил три с половиной гинеи[216] в неделю. Любимая тетя, не боявшаяся ничего рукотворного, сказала: «Я тоже!». И мы втроем занимались поисками дома, идя по неведению на риск, при воспоминании о котором я годы спустя содрогался. Но мы поехали в Арундел, находившийся в шестидесяти милях, и вернулись обратно в тот же день, через десять часов! Мы и еще несколько отчаянных энтузиастов принимали на себя первые удары возмущенного общественного мнения. Графы поднимались в своих ландо с гербами и кляли нас. Цыгане, пассажиры легких двуколок, кучера развозивших пиво телег — весь мир, кроме бедных терпеливых лошадей, которые, будь их воля, оставались бы совершенно спокойными, объединились в негодующем обличении, а передовые статьи в «Таймс» об автомобилях выражали допотопную точку зрения.

Затем я приобрел паровое авто, именуемое «локомобиль», повадки и свойства которого правдиво отобразил в рассказе «Стратегия пара». Оно доводило нас до изнеможения и истерики на дорогах графства Суссекс. Потом появилась первая модель «ланчестера», рессоры ее даже в то время были превосходными. Однако ни конструктор, ни изготовитель, ни владелец, ни водитель ни в чем не могли разобраться. Руководители фирмы «Ланчестер» приезжали после негодующих телеграмм как друзья (в те дни все мы были друзьями) и сидели у нашего камина, размышляя, отчего то-то ведет себя так-то. Однажды гордый конструктор — эта машина была его последним детищем — повез меня в Уортинг, где напротив пустой стройплощадки она лишилась признаков жизни. Мы завалили стройплощадку половиной снятых деталей, пока не нашли поломку. Потом вновь собрали машину, на это ушло два часа. После этого она стала обливать нам колени горячей водой, но мы заткнули гейзер тряпкой и так поехали домой.

Однако именно выматывающий душу локомобиль привез нас к дому под названием «Бейтменз». Мы увидели объявление о продаже дома и отыскали его в конце узенькой улочки. Комитет путей и способов сразу же сказал: «В самый раз! Именно то, что нужно! Приобретаем — скорее!». Мы вошли в дом и почувствовали, что дух его — Фэн-Шуй — хороший. Обошли все комнаты и не обнаружили ни малейших следов былых печалей, подавляемых горестей, никаких угроз, хотя «новой» части дома было триста лет. К нашему огорчению, владелец сказал: «Я только что сдал его внаем на год». Мы ушли, твердя друг другу, что ни один здравомыслящий человек не станет хоронить себя заживо в этом забытом Богом месте. Так мы лгали друг другу, притворялись, что ищем другие дома, потом через год вновь увидели объявление о продаже «Бейтменза» и купили его.

Когда сделка была завершена полностью, продавец сказал: «Теперь я могу задать вам один вопрос. Как собираетесь добираться до станции и обратно? Туда почти четыре мили, я заездил две пары лошадей на этом холме». — «Думаю пользоваться вот этой штуковиной», — ответил я со своего места в «Джейн Кейкбред Ланчестер» — кажется, та машина носила такое постыдное имя. — «А! Подобные веши ненадежны!» — ответил он. Несколько лет спустя мы встретились с ним, и он сказал, что знай он то, о чем я догадывался, то запросил бы за дом вдвое больше. Через три года со дня той покупки железнодорожная станция исчезла из нашей жизни. Через семь лет я услышал, как мой шофер сказал человеку, приехавшему на маломощной консервной банке: «Холмы? На лондонской дороге никаких холмов нет».

Дом был не таким, чтобы понравиться слугам при свете свечей или керосиновой лампы. Требовалось электричество, в 1902 году оно представляло собой серьезную проблему. Во время одного из воскресных визитов нам посчастливилось познакомиться с сэром Уильямом Уилкоксом[217], проектировщиком Асуанской плотины[218] — значительного сооружения на Ниле. Отозвав его в сторонку, мы рассказали ему о своем намерении снять колесо со старой мельницы в конце сада и использовать маленький мельничный пруд для вращения турбины. Этого оказалось достаточно! «Плотина? — сказал он. — Вы ничего не смыслите в плотинах и турбинах. Я поеду, посмотрю». В понедельник утром сэр Уильям поехал с нами, осмотрел ручей, мельничный канал и точно предсказал, какую мощность будет развивать турбина — «четыре с половиной лошадиных силы — не больше». Но за состояние ручья назвал меня несколькими египетскими прозвищами, хотя до тех пор я считал ручей живописным. «Берега его сплошь поросли деревьями и кустами. Вырубите их и скосите берега». — «Дайте мне пару феллахских батальонов, и я примусь за дело»[219], — ответил я.

Кроме того, сэр Уильям сказал: «Не протягивайте кабель на столбах. Проложите его под землей». Мы приобрели глубоководный кабель, не выдержавший испытания при напряжении тысяча двести вольт — у нас оно составляло сто десять — и проложили его в траншее длиной в двести с лишним ярдов от мельницы до дома, где он прослужил четверть века. К концу этого времени кабель слегка подпортился, а подшипники турбины стерлись на одну шестнадцатую дюйма. Мы отправили их в почетную отставку — и больше не имели столь верно служащего оборудования.

О деревушке с одной-единственной улицей на холме мы знали только, что жители ее, как явствовало из путеводителей, были потомками контрабандистов и овцекрадов и стали более-менее приобщаться к цивилизации в течение трех последних поколений. Те из них, кто работал у нас в настоящее время, надо полагать, именовался бы «рабочим классом», они забастовали, требуя более высокой платы, чем та, на которую согласились, когда мы принялись за первые серьезные работы. Мой десятник и генеральный подрядчик, вскоре ставший нашим добрым другом, сказал: «Они думают, что приперли вас к стенке. Думают, такая попытка им не повредит.» И не повредила. У меня хватило сообразительности понять, что в большинстве своем они художники и умельцы в работе по камню, дереву, прокладке труб и — что является талантом — эстетическому оформлению участка; изобретательные люди, способные творить чудеса почти из любого материала. Когда началась наша кампания по обеспечению себя электрическим светом, один лондонский подрядчик предложил проложить пятнадцатидюймовую отводящую трубу через податливую с вида мельничную плотину. Привезенная им бригада рабочих наткнулась на старую кирпичную кладку, поддающуюся обработке примерно так же, как обсидиан. Изругавшись весьма крепкими выражениями, они уехали. Но каждый второй человек из «наших» знал, где находится эта кладка, что она представляет собой, и, когда взрывчатка значительно ослабила ее, они спокойно «сотворили чудо», проложив трубу через то, что оставалось.

Лишь однажды они были потрясены, когда мы немного подрыли фундамент мельницы для установки турбины и обнаружили, что она стоит на основании из толстенных вязовых бревен. Бревна с виду казались такими же крепкими, как в то время, когда их укладывали под воду. Однако через час на воздухе они превратились в серебристую пыль, и люди глядели на них в изумлении. Среди этих людей один, почти семидесятилетний в то время, когда мы познакомились, браконьер по семейной традиции и влечению, джентльмен, который, когда возникало желание выпить, что бывало не часто, отлучался и пил в одиночестве, был «ближе к природе», чем целые сборища поэтов. Он стал нашей особой поддержкой и опорой. Как-то мы собирались пересадить липу и горный ильм в сад. Этот человек помалкивал, пока мы не заговорили о том, что нужно привезти специалиста по деревьям из Лондона. «Делайте, как знаете. Я не знаю, как поступил бы на вашем месте» — таков был его комментарий. Из этого мы поняли, что он возьмется за дело сам, когда расположение звезд станет благоприятным. Вскоре он призвал четверых родственников (тоже художников) и отстранил нас от дел. Деревья были аккуратно выкопаны. Он пересадил их с должной заботой о дальнейшем росте в течение двух-трех будущих поколений; укрепил их подпорками вверху и внизу и велел нам не убирать подпорок в течение четырех лет. Все вышло, как он предсказывал. Деревья уже достигли почти сорока футов в высоту и держатся совершенно прямо. Потом он залез на другой разросшийся горный ильм, подрезал его, и дерево до сих пор сохраняет тот изящный свод, который он придал ему. В свои последние годы этот человек — он дожил почти до восьмидесяти пяти лет — вспоминал, как я сейчас, свою прошлую жизнь, и событий в его воспоминаниях хватило бы на много книг, опубликовать которые оказалось бы невозможно. Он рассказывал о давних любовных историях, драках, интригах, анонимных доносах, «написанных теми, кто умел писать», и мстительных заговорах, ведшихся с восточной тщательностью. Говорил о всех разновидностях браконьерства, от покупки Cocculus Indicus[220] для отравления рыбы в прудах, до искусства делать шелковые сети для ловли форели в прудах — в том числе и в моем, одну такую сеть он оставил мне; и о решительных битвах (стрельба находилась под запретом) с жестокими охранниками в лесах лорда Эшбернхема, где можно было подстрелить лань. Его саги бывали разукрашены картинами природы, поскольку он в самом деле знал ее; ночными сценами и рассветами; возвращениями домой украдкой и придумыванием алиби, сидениями голым у камина, пока сохла одежда; о следующих сумерках, под прикрытием которых он крался утолять свою страсть. Его жена после того, как знала нас уже десять лет, ударилась в воспоминания о прошлом с верой в магию, колдовство и приворотные зелья, спрос на которые существовал до середины шестидесятых годов.

Она описала один полуночный ритуал в коттедже местной «колдуньи», когда был убит черный петух, и это сопровождалось причудливыми обрядами и словами, и «все время казалось, кто-то старается прорваться к тебе из темноты за окном. Не знаю, насколько я верю в такие вещи сейчас, но когда была еще девушкой — верила почти во все!» Она умерла, когда ей было далеко за девяносто, и до конца сохранила такт, манеры и осанку, хотя была очень низкого роста, герцогини былых времен.

Были также интересные и полезные люди из других мест. Один пу-тешественник-каменщик, помню, носил в кармане много золотых соверенов и охотно сложил нам стену; но так неторопливо, что едва не стал частью нашего окружения. Однажды мы захотели вырыть колодец напротив одного из коттеджей, он сказал, что обладает даром находить воду, и свидетельствую, что когда он держал один конец ореховой рогульки, а я другой, эта штука, несмотря на всю силу, с которой я сжимал ее, изогнулась над неисчерпаемым запасом воды.

Затем из лесов, которые все знают и ничего не рассказывают, пришли двое мрачных и таинственных детей природы. Они слышали. Они выроют этот колодец, потому что обладают «даром». Инструменты их представляли собой огромную деревянную чашу, переносной ворот с изогнутыми, гладкими, как бычьи рога, рукоятками и мотыгу с коротким черенком. Выложив кольцо из кирпичей на голой земле, они принялись поначалу руками выбирать из-под него землю. По мере того как кольцо опускалось, они наращивали его, ряд за рядом, выбирали землю мотыгой, пока яма, прямая, словно ружейный ствол, не стала настолько глубокой, что им потребовалась их Чаша, один брат внизу наполнял ее, а другой поднимал с помощью их волшебного ворота. На глубине двадцать пять футов мы нашли курительную трубку времен Якова Первого, латунную ложку времен Кромвеля, а на дне — бронзовый трензель римской уздечки.

Очищая старый пруд, который мог быть в древности мергельной ямой или входом в рудник, мы извлекли елизаветинские «кварты с пломбой», которые любил Кристофер Слай, жемчужные от паутины веков. В самом глубоком слое ила оказался превосходно отполированный неолитический топор с единственной щербинкой на все еще грозном лезвии.

Я привожу эти подробности, чтобы вам стало понятно, почему, когда Эмброуз Пойнтер сказал мне: «Напиши рассказ о временах римского владычества»[221], я заинтересовался его предложением. «Напиши, — сказал он, — о старом центурионе времен Оккупации[222], рассказывающем о былом своим детям». — «Как его зовут?» — спросил я, потому что мне легче всего двигаться от заданной точки. «Парнезий», — ответил мой двоюродный брат, и это имя мне запомнилось. Я тогда входил в Комитет путей и способов (который стал еще заниматься вопросами Общественных работ и связей), но в свой срок это имя вспомнилось мне — с семью другими зарождающимися дьяволами. Я вышел из Комитета и начал «вынашивать замысел», в этом состоянии я был «братом драконов и другом сов». Рядом с западной границей нашего участка, в маленькой лощине, идущей из Ниоткуда в Никуда, лежала длинная куча поросшего бурьяном шлака из очень древней кузницы, в ней, очевидно, работали финикийцы и римляне, и с тех пор она действовала непрерывно до середины восемнадцатого столетия. Папоротник и хвощ все еще скрывали под собой редкие железные бруски, а если углубиться на несколько дюймов в дерн, где кролики изъели траву, попадались разноцветные куски печного шлака, выброшенного в дни царствования Елизаветы. От этой мертвой арены поднимались следы дороги, пересекавшей наши поля, в этих местах она называлась «Орудийный путь» и в народе связывалась с временами Армады[223]. Каждый фут этого уголка был населен тенями и призраками. Поэтому нашим детям доставляло удовольствие разыгрывать там перед нами то, что им помнилось из «Сна в летнюю ночь». Потом один друг подарил им настоящий челнок из березовой коры с осадкой от силы в три дюйма, с которым они отправились на поиски приключений по ручью. А на близких заливных лугах лежало старое, неменяющееся Волшебное Кольцо.

Видите, как терпеливо карты тасовались и сдавались мне на руки? Древности нашей Лощины проникали во все, что мы делали под открытым небом. Земля, Воздух, Вода и Люди находились — наконец-то я это понял — в полном сговоре давать мне в десять раз больше, чем я мог охватить, даже если б написал полную историю Англии, насколько она могла касаться нашей Лощины.

Я с жаром принялся за рассказ — не о Парнезии, а историю, рассказанную в тумане балтийским пиратом, который привел свою галеру в долину Певенси и возле Бич-Хед, — где во время Войны, по слухам, торпедировали торговые суда — разминулся с римским флотом, отплывающим, предавая Британию ее участи. Этот рассказ мог послужить началом целой серии, но в нем за деревьями никто не видел леса, поэтому я выбросил его.

С рассказом о случившемся я поехал в уилтширский домик, где жили отец с матерью, и обсудил все за трубкой с отцом, он сказал — не в первый раз: «Большинство вещей в этом мире доводится до конца потому, что их благоразумно оставляют в покое». Поэтому мы стали играть в криббидж (он вырезал мне для фишек превосходного Ламу и маленького Кима), а мать тем временем работала неподалеку от нас, или каждый брал книгу, и все в полном взаимопонимании погружались в безмолвие. Однажды вечером отец ни с того ни с сего сказал: «И тебе придется наводить справки более тщательно, так ведь?» Это не принадлежало к числу моих достоинств, когда я работал в маленькой «Гражданской и военной газете».

Его замечание увлекло меня на другой ложный путь. Я написал рассказ, в котором Даниель Дефо на кирпичном заводе (у нас тогда был свой кирпичный завод, где мы обжигали кирпичи для сараев и коттеджей до нужного нам цвета) повествовал о том, как его отправили обратить в бегство короля Якова Второго[224], стоявшего тогда в устье Темзы, потому что в Англии он оказался никому не нужен. Рассказ получился добросовестно сработанным и неплохим, изобилующим достоверными сведениями, однако никаких эмоций не вызывал. Он тоже был выброшен вместе с рассказом о докторе Джонсоне, повествующем детям, как однажды в Шотландии он вышвырнул свои рыцарские шпоры из лодки к изумлению Босуэлла. Очевидно, мой гений терял свою силу на кирпичных заводах и в классных комнатах. Поэтому я, подобно Алисе в Стране чудес, повернулся ко всему спиной и пошел в другую сторону. Благодаря чему все пришло в порядок и слилось в единое целое. Начал я с норманнов и саксов. Парнезий появился потом, прямо из зарослей над финикийской кузницей; дальше последовали один за другим прочие рассказы из сборника «Пэк с холма Пак». Отец приехал навестить нас и, выслушав «Хела-чертеж-ника», написанного быстрым пером, тут же прогнал меня из-за стола и сделал описание хеловского струга. Ему понравился этот рассказ и другой, «Предосудительная вещь» («Награды и феи»), который потом он улучшил и дополнил, особенно в том, что касалось итальянского художника, фрески которого никогда не шли «глубже штукатурки». Сказал, что «благоразумное оставление в покое» к художникам не относится.

О рассказе «Бегство из Даймчерча», которым я всегда был откровенно доволен, отец спросил: «Откуда ты взял это освещение?» Оно появилось само собой. По мастерству этот рассказ и две ночные сцены в «Холодном железе» («Награды и феи») лучшие из всех моих вещей этого рода, но «Сокровище и закон» («Пэк с холма Пак») почему-то всегда казался мне тяжеловатым.

Тем не менее этот рассказ доставил мне легкое торжество. Я отнес колодец в стене замка Певенси приблизительно к 1100 году, потому что он был нужен мне там. Археологически колодца не существовало до нынешнего (1935) года, пока его не обнаружили при раскопках. Но я считаю это оправданной авантюрой. Изолированный замок должен был иметь собственный источник воды. На больший риск я пошел в римских рассказах, когда разместил седьмую когорту[225] тринадцатого легиона (Ulpia Victrix)[226] на Стене[227] и утверждал, что римляне использовали против пиктов[228] стрелы. Первое утверждение было основано на добросовестном исследовании; второе являлось допустимым предположением. Через несколько лет после того, как рассказ был написан, группа археологов, работавших на Стене, прислала мне несколько тяжелых, «убивающих» стрел римского изготовления, с четырьмя гранями, обнаруженных там, и — в высшей степени изумительно — копированную притиранием мемориальную дощечку седьмой когорты тринадцатого легиона! Получив воспитание в школе, где царила недоверчивость, я заподозрил розыгрыш, но меня уверили, что рисунок подлинный.

За вторую книгу — «Награды и феи» — я принялся в нерешительности. У меня было много сюжетов, но сколько из них будут достоверными и сколько обязанными своим появлением «индукции»? Кроме того, существует старое правило: «Когда обнаружишь, что можешь делать все, делай то, чего не можешь».

Мои сомнения рассеялись с первым же рассказом «Холодное железо», давшим мне оправдание: «Что еще я мог сделать?» — цоколь всех сооружений. Однако поскольку рассказы предстояло читать детям прежде, чем люди поймут, что они предназначены для взрослых, и поскольку им предстояло стать определенным противовесом некоторым аспектам моих ранних «империалистических» вещей, а также определенным клеймом на них, я работал тремя-четырьмя перекрывающими друг друга цветами и текстурами, которые могли то ли обнаружиться, то ли нет, в зависимости от меняющегося освещения секса, юности и жизненного опыта. Это было равносильно работе глазурью и перламутром, естественным сочетанием, в одной композиции с гризалью и чернью, стараясь при этом, чтобы не было заметно стыков.

Поэтому я перегружал книгу аллегориями, намеками и проверенными сведениями, так что мой старый Руководитель был бы почти доволен мной; вставил в нее три-четыре поистине хороших стихотворения; получился костяк целого исторического романа, который каждый желающий мог облекать плотью; я даже вставил туда криптограмму, ключ к которой, к сожалению, напрочь забыл. Работал я над книгой с громадным увлечением и понимал, что она должна получиться или очень хорошей, или очень плохой, потому что серия рассказов завершилась сама собой, как это случилось с «Кимом».

Среди стихотворений в «Наградах и феях» было одно, озаглавленное «Если», которое вырвалось из книги и какое-то время гуляло по свету. Основой для него послужил характер Джеймсона, и в нем содержались те советы, как достичь совершенства, которые легче всего давать. Механизированность века превратила стихотворение в лавину, которая испугала меня. В школах и других учебных заведениях его стали навязывать несчастным детям — что сослужило мне дурную службу, когда я встречался впоследствии с молодежью. («Зачем только вы написали эту вещь? Мне пришлось дважды переписывать ее в виде дополнительного наказания за провинность».) Его печатали на открытках, чтобы вешать в кабинетах и спальнях; истолковывали и включали в антологии бесконечное число раз, так что оно набило оскомину. Двадцать семь стран перевели его на двадцать семь языков и печатали на всевозможных изделиях.

Через несколько лет после Войны один добрый друг намекнул, что эти две мои невинные книжки, возможно, способствовали появлению «высшего каннибализма» в биографиях. Насколько я понял, он имел в виду эксгумацию едва умерших знаменитостей, преимущественно беззащитных женщин, спекуляцию вокруг их имени всевозможными игривыми предположениями и «секс» — словом, умозаключениями на потребу рынка. Обвинение было суровым; и все же я считал других главными гробокопателями в этой профессии.

Для отдыха, восстановления сил и горячо любимых забот и экспериментов в течение тех примерно шести месяцев, которые мы ежегодно проводили в Англии, у нас всегда были Дом, земля и временами ручей у подножья сада, который опустошительно разливался. Поскольку он давал воду для нашей турбины, а маленькая плотина, направлявшая его в мельничный канал, представляла собой хрупкую древность, ходить к нему приходилось часто и срочно, всякий раз в самое неподходящее время.

Непроницательные люди спрашивали: «Что вы находите для дела в деревне?» Мы отвечали: «Все, кроме времени заниматься делом».

Начали мы с арендаторов — двух-трех мелких фермеров на наших весьма немногочисленных акрах — и благодаря им узнали, что земледелие — это смесь фарса, жульничества и филантропии, губящая землю. После многочисленных, в том числе нескольких комичных, опытов мы остановились на разведении скота — бурых коров мясной сус-секской породы. За свои деньги мы хоть что-то получали от одного их вида, и они не обманывали нас. Райдер Хаггард время от времени приезжал к нам и делился своими обширными познаниями в области использования земли. Помню, я посадил несколько новых яблонь в старом саду, сад тогда арендовал один ирландец и сразу же пустил туда проворную и голодную козу. Хаггард внезапно увидел ее там однажды утром. Он обладал даром речи и очень ясно высказал, что с таким же успехом в сад можно пустить Сатану. Не помню, что — хоть и последовал его совету — он сказал об арендаторах. Приезд его всегда бывал радостью для нас и для детей, которые следовали за ним, как собаки, в ожидании «новых южноафриканских историй». Лучшего рассказчика или, на мой взгляд, человека с более убедительным воображением никогда не существовало. Мы случайно обнаружили, что каждый может легко работать в обществе другого. Поэтому мы ездили в гости друг к другу, беря с собой работу; мы даже могли совместно отделывать свои вещи — это наиболее убедительное проявление родства душ.

Меня до самой смерти удостаивал дружбой полковник Уемисс Филден, приехавший в деревню, чтобы получить в наследство красивый домик периода Вильгельма и Марии[229], в тот же день, когда мы приехали поселиться в «Бейтмензе». В душе он был полковником Ньокомом[230]; в поведении застенчивым и скромным, как старая служанка из «Крэнфорда»[231]; до восьмидесяти двух лет мог успешно соперничать со мной в ходьбе на дальние расстояния и стрелять фазанов на лету. Службу он начал в Черной Страже возле Дели и во время сипайского мятежа однажды утром, когда все офицеры брились, услышал, что некий «малыш по фамилии Робертс»[232] в одиночку захватил знамя мятежников и едет через лагерь. «Мы все высыпали. Парень скакал с весьма самодовольным видом, а конный денщик позади вез знамя. Мы приветствовали его с намыленными лицами».

После мятежа Филден ушел со службы и, поскольку имел какие-то интересы в Натале, отправился на время в Южную Африку. Потом в ходе Гражданской войны в Америке прорывал устроенную северянами блокаду и, сочетаясь браком с южанкой из Ричмонда[233], надел ей на палец кольцо из английского соверена, «потому что тогда золота в Ричмонде было не найти». Миссис Филден в семьдесят пять лет представляла собой красноречивое объяснение всех шагов, какие он предпринимал — и за которые расплачивался.

Он стал одним из адъютантов генерала Ли[234] и рассказывал, как однажды грозовой ночью, когда прискакал с депешами, Ли велел ему снять мокрый плащ и лечь у огня; и как он, пробудясь от совершенно необходимого сна, увидел, что генерал, стоя на коленях перед огнем, сушит его плащ. «Это было перед самой капитуляцией, — сказал полковник. — Мы перестали призывать стариков и взялись за младенцев. В те последние три месяца я находился среди пятнадцати тысяч мальчишек, не достигших семнадцати лет, и не помню, чтобы кто-то из них хотя бы раз улыбнулся».

Мало-помалу я стал понимать, что он был путешественником и исследователем Арктики, обладателем белоснежной Полярной ленты; известным ботаником и натуралистом; но прежде всего самим собой.

Райдер Хаггард, узнав об этом, не мог успокоиться, пока не познакомился с полковником. Они очень привязались друг к другу; связывала их Южная Африка прежних дней. Однажды вечером Хаггард рассказал нам, что его сын родился на краю зулусской, если память не изменяет мне, территории, оказался первым белым ребенком в тех краях. «Да, — спокойно произнес сидевший в углу полковник, — я и… — он назвал двоих людей — проехали двадцать семь миль, чтобы взглянуть на него. Мы давно не видели ни единого белого младенца». И тут Хаггард вспомнил тот визит незнакомцев.

А однажды к нам приехала с замужней дочерью вдова одного из командиров конфедератской кавалерии; обеих можно было назвать «нереконструированными» мятежницами[235]. Вдова как-то вспомниа дорогу и церковь возле реки в Джорджии. «Значит, она все еще стоит?» — спросил полковник, вспомнив название церкви. «Почему вы спрашиваете?» — последовал быстрый ответ. «Потому что если взглянете на спинку такой-то церковной скамьи, то можете обнаружить мои инициалы. Я вырезал их в ту ночь, когда… тый кавалерийский полк ставил в церкви своих лошадей». Наступила пауза. «Ради Бога, скажите, кто вы?» — ахнула вдова. Полковник назвался. «Вы знали моего мужа?» — «Я служил под его началом. Он один во всем корпусе носил белый воротничок». Женщина засыпала его вопросами и фамилиями давно погибших. «Уйдемте, — прошептала ее дочь. — Они тяготятся нашим обществом». И они тяготились им еще долгий час.

Люди приезжали к нам отовсюду. Из Индии, разумеется; из Кейптауна, все больше и больше после бурской войны и наших поездок туда на полгода; из Родезии, когда создавалась эта провинция; из Австралии с планами эмиграции, хотя было ясно, что профсоюзы не допустят их прохождения в парламенте; из Канады, когда пробудилось «имперское предпочтение», и Джеймсон после одного неприятного случая честил «этого треклятого учителя танцев (Лорье), который испортил весь спектакль»; с далеких островов и из колоний — люди всевозможных типов, каждый со своей жизненной историей, обидой, идеей, идеалом или предостережением.

Приезжал бывший губернатор Филиппин, который много лет работал как проклятый, чтобы навести во вверенной ему стране, какой-то порядок — хоть и — при повороте политического руля в Вашингтоне, был отправлен в отставку так бесцеремонно, как он не посмел бы уволить туземца-денщика. Я знал немало людей, чьи труды и надежды были загублены, и сочувствие мое было совершенно искренним. Его рассказ о филиппинских политических «лидерах», которые весь день писали и трубили о «независимости», а с наступлением темноты бежали к нему, дабы убедиться, что такое жуткое благодеяние ни в коем случае не будет даровано — «потому что всех нас тогда почти наверняка убьют» — был мне хорошо знаком.

Трудность состояла в том, чтобы держать эти интересы в голове раздельно; однако обращение мысленного взора к новым перспективам было полезно для политиков. Помимо этого устного экзамена неизменно имела место трудная письменная работа, три четверти которой бывали бесполезны, но ради того, что остаток, возможно, пригодится, приходилось брать на себя весь труд. Особенно в последние три года перед Войной, когда предостережения неслись сплошным потоком, а мудрецы, которым я передавал их, говорили: «О, да вы о-очень уж… радикальны».

Моя работа за письменным столом чередовалась с бурными периодами шумной публичности. Например, в конце лета 1906 года мы отправились в Канаду, где я не был много лет; о ней говорили, что она выходит из материальной и духовной зависимости от Соединенных Штатов. На нашем пароходе компании «Аллен» были первые турбины и радио. В радиорубку, когда мы шли вслепую через пролив Бел-Айл, поступило сообщение азбукой Морзе с находившегося в шестидесяти милях впереди судна той же компании, что туман вокруг него еще гуще. Молодой механик, стоявший в дверях, сказал: «С кем разговариваешь, Джек? Спроси, высушил ли он носки». И эта старая моряцкая шутка унеслась потрескиванием в туман. Тут я впервые видел работу радио.

В Квебеке мы встретили сэра Уильяма ван Хорна, начальника железной дороги «Канадиен Пасифик Рейлвей», но пятнадцать лет назад, во время нашего свадебного путешествия, он был лишь начальником отделения, потерял сундук моей жены и был вынужден поставить все отделение на голову, чтобы отыскать потерю. За что отплатил нам с опозданием, но сполна, предоставив спальный вагон с проводни-ком-негром в наше полное распоряжение, мы могли прицеплять его к любому поезду и ездить куда угодно, сколько захотим. В этом вагоне мы совершили поездку в Ванкувер и обратно. Когда нам хотелось спокойно поспать, вагон отгоняли до утра на какую-нибудь тихую товарную станцию. Когда мы хотели есть, шеф-повара в больших почтовых поездах, которым вагон оказывал честь своим подцеплением, спрашивали, чего мы желаем. (То был сезон черники и диких уток.) Если хотя бы казалось, что нам что-то нужно, это ждало нас в нескольких десятках миль. Таким вот образом и с такой помпой мы путешествовали по стране, а путешествие и процессии представляли собой бальзам на душу проводника-негра Уильяма, нашего камердинера, пестуна, сенешаля и церемониймейстера. (К тому же моя жена понимала негров, поэтому Уильям чувствовал себя совершенно непринужденно.) На полустанках многие поднимались с визитами в вагон, и мне приходилось готовить речи, чтобы выступать с ними в городах. В первом случае: «Опять депутация, Босс, — говорил Уильям, которого не было видно из-за огромного букета цветов, — и еще букеты для леди». Во втором: «Нужно выступить с речью в… Расскажите, Босс, что вы там сочиняете. Только вытяните ноги, я тем временем почищу вам туфли». Таким образом незабвенный Уильям выводил меня к публике в полном блеске.

В некоторых отношениях это была тяжелая, изнурительная работа, но я во всех отношениях был ею доволен. Мне присвоили почетную степень, первую, в университете Макджилла в Монреале. Этот университет принял меня с интересом, и после того, как я произнес высоконравственную речь, студенты усадили меня в хрупкий конный экипаж и помчали его по улицам. Один славный малыш, сидевший на его складном верхе, сказал: «Вы произнесли перед нами ужасно скучную речь. Можете сказать теперь что-нибудь забавное?» Я мог выразить только страх за сохранность транспортного средства, которое постепенно разваливалось.

В 1915 году я встретил кое-кого из тех ребят — они рыли окопы во Франции.

Никакие мои слова не могут передать той сердечности и доброжелательности, которыми окружали нас на протяжении всего путешествия. Я попытался и не смог сделать этого в письменном отчете («Письма к родным»), И меня неизменно поражало — канадцы, казалось, не чувствовали этого, — что по одну сторону воображаемой линии находились Безопасность, Закон, Честь, Послушание, а по другую царила откровенная, грубая дикость и что несмотря на это на Канаду оказывали влияние кое-какие аспекты жизни Соединенных Штатов. Свое представление об этом я тоже пытался выразить в письмах.

Перед расставанием Уильям рассказал нам о своем друге, которого снедало желание стать проводником спального вагона, «потому что он видел, что я справляюсь с этой работой, и думал, что тоже справится — просто глядя на меня». (Эта фраза портила его рассказ, словно басовитый паровозный гудок.) В конце концов, не выдержав этого, Уильям выпросил для своего друга желанную должность — «в вагоне прямо перед моим… я уложил своих людей спать пораньше, так как знал, что скоро ему понадоблюсь… Но он думал, что справится. И потом все его люди в его вагоне разом захотели спать — как всегда бывает. И он старался — видит Бог, старался — уложить всех сразу и не мог. Не мог, и все тут… Не умел. Он думал, что справится, потому что», и т. д., и т. д. «А потом удрал… удрал, и все». Долгая пауза.

— Выпрыгнул в окно? — спросили мы.

— Нет. В окно он в ту ночь не прыгал. Спрятался в чулане для веников — потому что я нашел его там — и плакал, а его люди колотили в дверь чулана и ругались, потому что хотели спать. А он не мог их уложить. Не мог. Он думал — и т. д., и т. д. «А потом? Ну, само собой, я вошел и уложил их сам, а когда я рассказал им, что было с этим жалким, хнычущим черномазым, они смеялись. До упаду смеялись… Но он думал, что справится, просто глядя, как я это делаю».

Через несколько недель после того, как мы вернулись из этого замечательного путешествия, меня уведомили, что мне присуждена Нобелевская премия по литературе[236] за 1907 год. Это была очень большая честь, совершенно неожиданная.

Нужно было отправляться в Стокгольм. Пока мы были в плавании, скончался старый король Швеции. Мы прибыли в этот город, белоснежный под солнцем, и обнаружили, что все одеты в черное, в официальный траур, что производило необычайно сильное впечатление. На другой день лауреатов повезли представить новому королю. Зимой на тех широтах темнеет в три часа, к тому же пошел снег. Половина огромного дворца находилась в темноте, потому что там лежало тело покойного короля. Нас повели по бесконечным коридорам, окна их выходили на черные четырехугольные дворики, где снег выбелил плащи часовых, стволы древних пушек и груды ядер возле них. Вскоре мы оказались в живом мире ярко освещенных коридоров и покоев, но там царила дворцовая тишина, не сравнимая ни с какой другой на свете. Потом в большой освещенной комнате усталый новый король сказал каждому подобающие случаю слова. Затем королева в великолепном траурном одеянии Марии Стюарт сказала несколько слов, и нас повели обратно мягко ступавшие придворные, тишина была такой полной, что слышалось позвякивание наград на их мундирах. Они сказали, что последними словами старого короля были: «Пусть из-за меня не закрывают театров». Поэтому Стокгольм в тот вечер сдержанно предавался своим развлечениям, и все приглушалось выпавшим снегом.

Утро наступило только в десять часов; лежа в постели в темноте, я прислушивался к резкому скрежету трамваев, развозивших людей на работу. Но устройство их жизни было разумным, продуманным и в высшей степени удобным для всех классов в том, что касалось еды, жилья, менее значительных, но более желанных приличий и внимания, уделяемого искусству. Я знавал шведов — богатых иммигрантов в разных краях земли. Глядя на их родную землю, я стал понимать, откуда у них сила и прямота. Снег и мороз неплохие воспитатели.

В то время степенные женщины, работавшие в общественных банях, мыли великолепной мыльной пеной и большими мочалками из превосходных сосновых стружек (в сравнении с ними губка кажется почти столь же грязным инструментом, как несменяемая зубная щетка европейца) мужчин, желавших наилучшего среди известных цивилизации видов мытья. Но иностранцы не всегда могли это уразуметь. Отсюда эта история, рассказанная мне на зимнем курорте глубоким, мягким контральто северянок, принадлежавшим шведской даме, которая говорила по-английски на несколько библейский манер. Вот окончание истории: «И затем она — старуха — пришла мыть того мужчину. Но он разгневался. Вошел глубоко в воду и сказал: «Уходите!» А она сказала: «Но я пришла вымыть вас, сэр». И принялась за дело. Но он перевернулся вниз лицом, замахал ногами в воздухе и сказал: «Убирайтесь к черту!» Тогда она пошла к директору и сказала: «Идемте со мной. У меня в ванне сумасшедший, не позволяет мне себя вымыть». Но директор ответил: «О, это не сумасшедший. Это англичанин. Он вымоется сам».

Глава 8. Орудия труда

Каждый должен работать по законам, им самим над собой поставленным, но если человек не знает, как выполнить или улучшить работу другого, он неважный мастер в любом ремесле. Я наслушался среди садовников, землекопов, лесорубов столько критических замечаний по поводу того, как напарник орудует лопатой, садовым ножом или топором, что ими можно заполнить воскресную газету. Кучера и пастухи еще более педантичны, поскольку им приходится иметь дело с характерами и сезонными беспокойствами животных. Некогда у нас на ферме было два брата, двенадцати и десяти лет. Младший умел так ловко управляться с норовистой упряжной кобылой, которая всякий раз сворачивала с дороги вбок, что мы, как правило, звали его быть ее кучером. Старший уже в одиннадцать лет умел делать все, на что хватало сил, любым режущим или деревянным инструментом. Прогресс превратил обоих в превосходных домашних слуг.

У одного из наших пастухов был сын, который в восемь лет умел определять достоинства и характер любого животного под отцовским попечением, с ужасающей фамильярностью обходился с быком, шлепал его по носу, чтобы заставить покорно идти впереди нас, когда к нам приезжали гости. В восемнадцать лет он мог бы получать для начала двести фунтов в год на любом ранчо в доминионах. Но он «умел хорошо считать», теперь работает в бакалейной лавке, зато по выходным носит черный пиджак. Такие вещи — своего рода предзнаменование.

Я уже рассказывал, какие люди окружали меня в юности, как щедро они снабжали меня материалом. А также как неумолимо ограничивала газетная площадь мои полотна и как ради читателя требовалось, чтобы в этих пределах были какие-то начало, середина и конец. Обычные репортажи, передовицы и заметки учили меня тому же, и этот урок я с раздражением усваивал. В довершение всего я почти ежевечерне нес ответственность за свои писания перед зримыми и зачастую немилосердно многословными критиками в клубе. Мои мечтания их не заботили. Им требовались точность и занимательность, но прежде всего точность.

Мой юный разум находился под воздействием новых явлений, видимых и осмысливаемых на каждом шагу, и — чтобы не отставать от жизни — требовалось, чтобы каждое слово сообщало, захватывало, обладало весом, вкусом и, если нужно, запахом. Тут отец оказал мне неоценимую помощь «благоразумным оставлением в покое». «Делай собственные эксперименты, — сказал он. — Это единственный путь. Если я буду помогать тебе, то лишь причиню вред». Поэтому я делал собственные эксперименты, и, разумеется, чем отвратительнее они были, тем большее восхищение у меня вызывали.

К счастью, сам процесс писания, как в то время, так и всегда, доставлял мне физическое удовольствие. Поэтому легче было выбрасывать неудавшиеся вещи и, так сказать, проигрывать гаммы.

Началось, естественно, со стихов, рядом находилась мать, и временами ее расхолаживающие замечания приводили меня в ярость Но, как суш сказала, «в поэзии нет матери, дорогой». Собственно говоря, она собрала и тайком напечатала стихи, написанные мною в школе до шестнадцатилетнего возраста, которые я добросовестно отсылал ей из домика дорогих дам. Впоследствии, когда пришла известность, «ворвались они, эти важные люди», и эта наивная книжка «попала на рынок», а филадельфийские адвокаты, совершенно особая порода людей, начали интересоваться, поскольку заплатили большие деньги за старый экземпляр, что я помню о ее происхождении. Стихи писались в роскошной книге для рукописей с твердым крапчатым переплетом, титульный лист ее отец украсил вызывающим рисунком сепией, изображающим идущих гуськом Теннисона с Браунингом и замыкающего шествие школьника в очках. Покинув школу, я отдал эту книгу одной женщине, много лет спустя она вернула ее мне — за что получит в раю еще более высокое место, чем обеспечивает ей природная доброта — и я сжег ее, чтобы она не попала в руки «мелких людей без закона»[237] (об авторском праве).

Я забыл, кто предложил мне написать серию англо-индийских рассказов, но помню наш совет по поводу названия серии. Рассказы первоначально были значительно длиннее, чем когда вышли из печати, но сокращение их, во-первых, по собственному вкусу после восторженного перечитывания, во-вторых, под доступную площадь, показало мне, что рассказ, из которого выброшены куски, напоминает огонь, в котором пошуровали кочергой. Никто не знает о том, что была проделана подобная операция, но результат ощущает каждый. Однако заметьте, что выброшенный материал должен быть честно написан для того, чтобы находиться в рассказе. Я обнаружил, что когда по лени пишу кратко ab initio[238], из рассказа исчезает много соли. Это подтверждает теорию химеры, которая, будучи изгнана, способна производить вторичные эффекты in vacuo[239].

Это приводит меня к высшему редактированию. Возьмите хорошую тушь в достаточном количестве и кисточку из верблюжьей шерсти, пропорциональную интервалам между строками. В благоприятный час прочтите свой окончательный черновик, добросовестно обдумайте каждый абзац, фразу и слово, вымарывая то, что необходимо. Пусть он теперь отлежится как можно дольше. Потом перечтите его, и вы обнаружите, что он выдержит еще одно сокращение. В конце концов на досуге прочтите его вслух в одиночестве. Может, после этого придется еще немного поработать кисточкой. Если нет, восславьте Аллаха и отдавайте рассказ в печать, только «когда все сделано, не раскаивайтесь». Чем длиннее рассказ, тем короче работа кисточкой и дольше вылеживание, и vice versa[240]. Я хранил свои рассказы по три— пять лет, и они укорачивались почти с каждым годом. Это чудо заключено в кисточке и туши. Потому что перо, когда пишет; способно только царапать; а чернила не идут ни в какое сравнение с тушью. Experto crede[241].

Теперь давайте обратимся к гению Аристотеля и прочих, о которых справедливо написано, правда, не опубликовано:

Судьба у Творцов такая — в пере их гений живет.

Стоит ему отдалиться, и они обычный народ.

Но если он неотступен, и они покорны ему,

Что нашепчет всерьез он иль в шутку,

Никогда не канет во тьму.

Большинство людей, в том числе и самые малообещающие, дает ему вымышленные имена, которые меняются в зависимости от их литературных или научных достижений. Мой гений явился ко мне, когда я разрывался среди множества замыслов, и сказал: «Избирай этот и никакой другой». Я повиновался и был вознагражден. То был рассказ в маленьком рождественском журнале «Квартет», который мы писали вчетвером, я озаглавил его «Рикша-призрак». Кое в чем он был слабым; многое было неудачным и не выдержанным в одной тональности; но то была моя первая серьезная попытка влезть в шкуру другого человека.

После этого я стал полагаться на свой гений и улавливать признаки его приближения. Если что-то утаивал, как Ананий[242] (пусть даже впоследствии это приходилось выбрасывать), то расплачивался, упуская нечто, как понимал потом, важное для рассказа. Например, много лет назад я писал о средневековом художнике, монастыре и преждевременном открытии микроскопа («Око Аллаха»). Рассказ вновь и вновь получался безжизненным, я никак не мог понять почему. Отложил его и стал ждать. Потом мой гений — я тогда обдумывал что-то другое — сказал: «Сделай его под рукопись с рисунками». И я перешел от полировки рассказа под слоновую кость и накладывания густых красок с позолотой к строгим черно-белым украшениям. В другом рассказе, озаглавленном «Пленник», действие которого происходит в Южной Африке после бурской войны и строится вокруг фразы «Блестящий парад перед Армагеддоном», я никак не мог привести освещение в соответствие с тоном монолога. Фон слишком уж бросался в глаза. В конце концов мой гений сказал: «Сначала раскрась фон раз навсегда грубо, как вывеску пивной, и оставь его в покое». Когда я это сделал, все стало созвучно американскому акценту и взглядам рассказчика.

Мой гений был со мной в работе над «Книгой джунглей», «Кимом», обеими книгами о Пэке, и я старался быть тише воды, ниже травы, чтобы он не покинул меня. Знаю, что этого не произошло, поскольку, когда книги были завершены, они сами заявили об этом, можно сказать, громким щелчком завернутого крана. Один из пунктов нашего контракта гласил, что я не буду гнаться за «успехом», этот грех погубил Наполеона и еще кое-кого. (Когда ваш гений берет над вами власть, не пытайтесь думать логично. Плывите по течению, ждите и повинуйтесь.)

Рецензии не производили на меня особого впечатления. Но мои ранние дни в Лондоне были неудачными. Когда я познакомился с литературными кругами и их критической продукцией, меня поразила скудость умственного багажа некоторых писателей. Не представляю, как они обходились таким поверхностным знанием французской литературы и, очевидно, многих явлений английской, знакомство с которыми я считал необходимым. Сочинения их казались мне копанием в повседневных банальностях, осложненным соображениями сбыта. В этом я, видимо, ошибался, но устраивая собственные проверки (эту идею подал мне человек, пригласивший меня на обед с целью выяснить, что я читал), я задавал простые вопросы, искажал цитаты или приписывал их не тем авторам; несколько раз выдумывал несуществующих писателей. Результаты проверок не прибавляли у меня уважения к этим людям. Будь они вечно спешащими газетчиками, я бы понял; но этих джентльменов представляли мне как жрецов и понтификов[243]. Большинство их, казалось, занималось другими делами — в банках или конторах — до того, как взяться за перо; в то время как я был свободнорожденным. С моей стороны это было чистейшим снобизмом, но благодаря ему я не выворачивал себя наизнанку, для чего и нужен снобизм.

В настоящее время я не рекомендовал бы никому из писателей особенно волноваться из-за рецензий. Лондон — это церковный приход, а провинциальная пресса синдицирована, стандартизирована, лишена индивидуальности. Но все-таки на этом базаре есть кое-что забавное. В Манчестере выходила газета «Манчестер Гардиан»[244]. Помимо коновязей для мулов я не видел ничего, способного, подобно ей, лягаться или орать так продолжительно и по всякому поводу. Эта газета с самого начала относилась ко мне с недоверием; когда после бурской войны мои «империалистические» прегрешения были установлены, использовала каждую мою новую книгу для назойливого перечисления всех моих прежних грехов (в точности, как в свое время К.) и, думаю, получала от этого огромное наслаждение. Я, в свою очередь, вырезал и подшивал ее самые язвительные, но на редкость хорошо написанные передовицы для своих целей. Много лет спустя я написал рассказ («Дом желания») о «темпераментной» женщине, которая любила одного мужчину и страдала от язвы на ноге — эта подробность старательно подчеркивалась. Рецензия пришла ко мне с язвительным замечанием на полях, сделанным моим верным другом: «На сей раз ты сыграл им на руку!» В рецензии говорилось, что я воскресил чосеровскую батскую ткачиху[245] вплоть до «болячки на голени». И было очень похоже на то! Возразить было нечего, поэтому я, нарушив собственное правило не общаться ни с одной газетой, написал в «Манчестер Гардиан» и «сдался». Ответ пришел явно от человека (я думал, их материалы составляют раскаленные докрасна линотипы), очень довольного высокой оценкой его знания Чосера.

Per contra[246], я чудом избежал упреков в технических погрешностях, за которые краснею до сих пор. К счастью, моряки и паровозные машинисты не пишут в газеты, и мои самые грубые ошибки до сих пор не высмеяны.

От самой серьезной опасности меня уберег мой гений. Когда я был в Канаде, некий молодой англичанин рассказал мне как подлинное событие, в котором он принимал участие, историю о похищении трупа в каком-то степном городишке среди зимы, завершившуюся жуткой сценой. Я изложил ее на бумаге, чтобы выбросить из головы, рассказ получился слишком уж хорошим; слишком уж складным; слишком уж гладким. Я отложил его, хотя нельзя сказать, что он вызывал у меня особое беспокойство, но я хотел убедиться. Прошло несколько месяцев, у меня разболелся зуб, и я отправился к дантисту в американском городке неподалеку от «Наулахки». Мне пришлось ждать в приемной, где оказались груды подшивок журналов «Харпере Мэгэзин»[247] в переплетах — примерно по шестьсот страниц в каждом томе — за пятидесятые годы. Я взял один и стал читать так сосредоточенно, как позволяла зубная боль. И обнаружил там свою историю, совпадающую в каждой подробности: мерзлая земля; окоченевший труп в меховой одежде, лежащий в коляске; предлагающий выпить трактирщик — и так далее до ужасного конца. Опубликуй я этот рассказ, что могло бы меня спасти от обвинения в плагиате? (В нашей профессии дареного коня необходимо осматривать со всех сторон. Он может сбросить вас.)

Но вот любопытный случай. В конце лета, кажется, 1913 года, меня пригласили на маневры возле Френшемских прудов в Олдершоте. Там были подразделения из восьми дивизий — гвардейцы, Черная Стража[248] и прочие вплоть до повозок со станковыми пулеметами — по две на батальон. Многие офицеры были на бурской войне субалтерна-ми, знакомыми Гуинна, одного из приглашенных, кое-кого знал я. Пока шел учебный бой, небо заволокло низкими тучами, потемнело, стало жарко, как на полупустынном плато в Южной Африке, я тем временем бродил по вереску, прислушиваясь к неудержимому грохоту ружейной стрельбы. Мне пришло в голову, что в такую погоду можно ждать всего, например огня скорострельных пушек или сигналов гелиографа сквозь плывущее облако. Словом, я чувствовал вокруг себя присутствие наших солдат, погибших на бурской войне, как бы вновь разыгрывающейся на мерцающем в жарком мареве горизонте; слышал стук копыт скачущей галопом лошади и некогда знаменитый голос, распевающий в движении вдоль фланга отборного батальона непристойную песенку («Но Винни одна из пропащих — бедняжка» — если только кто-то помнит такую или ее исполнителя в 1900–1901 годах). В перерыве мы улеглись на траве, и я сказал Гуинну о том, что на меня нашло, к моим словам прислушивалось еще и несколько офицеров. Результатом явилось прекращение маневров и торопливый отвод всех войск перепуганными командирами — солдаты тоже были сами не свои от страха, хотя не понимали почему.

Гуинн принялся рассуждать об этом явлении и добавил несколько подробностей бурской войны, которых я не знал; помню, этим заинтересовался молодой, ныне покойный герцог Нортумберлендский. Это впечатление так захватило меня, что я тут же написал начало рассказа. Но в спокойном состоянии рассказ все больше и больше казался фантастичным и нелепым, ненужным и истеричным. Однако я три или четыре раза вновь принимался за него и неизменно бросал. После Войны я выбросил черновик. Рассказ не принес бы ничего хорошего и мог бы открыть путь — и мою почту — для бессмысленной дискуссии. Существуют люди, жадные до так называемых «психических явлений». А я к ним не принадлежу. Человек, который, подобно мне, сталкивается со множеством случайностей и происшествий, должен сделать несколько удачных открытий или умозаключений. Но не нужно притягивать сюда «ясновидение» и прочие слова из современного жаргона. Я видел слишком много зла, горя и крушения здравых умов на дороге в Аэндор, чтобы сделать хотя бы шаг по этому опасному пути. Лишь однажды я был уверен, что «вышел за пределы обыденного». Мне приснилось, будто я в своей лучшей одежде, которую, как правило, не ношу, стою в шеренге наряженных подобный образом людей в каком-то просторном зале с полом из плохо подогнанных друг к другу каменных плит. Напротив меня во всю ширину зала другая шеренга, за ней как будто бы толпа. Слева от меня происходит какая-то церемония, я хочу ее видеть, но для этого требуется выйти из ряда, потому что толстый живот соседа слева закрывает всю картину. По завершении церемонии обе шеренги рассыпаются, движутся вперед и сходятся, большой зал заполняется людьми. Потом какой-то человек подходит ко мне сзади, берет под руку и говорит: «Я хочу поговорить с вами». Остального не помню; но сон был очень явственным и сохранился в памяти. Месяца полтора спустя я как член Комиссии по военным захоронениям присутствовал на церемонии в Вестминстерском аббатстве, где принц Уэльский[249] освящал мемориальную доску «Миллиону погибших» на Большой Войне. Мы, члены комиссии, выстроились в шеренгу вдоль стены нефа[250], лицом к стоявшим по другую его сторону членам правительства и за их спинами многочисленной публике в траурной одежде. Я совершенно не видел церемонии, потому что ее загораживал от меня живот соседа слева. Потом мой взгляд привлекли трещины в каменном полу, и я мысленно сказал себе: «Вот здесь я и был!» Мы рассыпались, обе шеренги двинулись вперед и сошлись, неф заполнился толпой, сквозь нее ко мне подошел какой-то человек и взял меня под руку со словами: «Я хочу с вами поговорить, будьте добры». Речь шла о каком-то совершенно пустячном деле, забывшемся напрочь.

Но как и почему мне была показана невыпущенная часть фильма моей жизни? Ради «более слабых братьев» — и сестер — я не стал писать об этом случае.

Если говорить о проверке полученных сведений, деле, которым человек может помочь своему гению, то странно, до чего люди терпеть не могут связанные с этим неудобства. Однажды на второй день Рождества[251], когда земля была густо покрыта инеем, в «Бейтменз» приехал мой друг сэр Джон Блэнд-Саттон, глава корпорации хирургов, целиком сосредоточенный на лекции о мускульных желудках птиц, которую собирался прочесть. После обеда мы уселись перед камином, и он вдруг сказал, что такой-то утверждает, что, если поднести курицу к уху, можно услышать в ее желудке пощелкивание помогающих пищеварению камешков. «Любопытно, — ответил я. — Он авторитет в этом вопросе». — «Да, но… — долгая пауза. — Киплинг, у тебя есть куры?» Я ответил, что есть, туда двести ярдов пути по дорожке, но почему не верить такому-то? «Не могу, — откровенно ответил Джон, — я должен сам убедиться». И безжалостно заставил меня вести его к курам, обитавшим под навесом перед коттеджем садовника. Когда мы шли, подскальзываясь на заиндевелой земле, я увидел чей-то глаз, глядящий из-за опущенной шторы, и понял, что моя репутация трезвенника будет загублена на всех фермах еще до наступления темноты. Мы изловили возмущенную молодую курицу. Джон некоторое время успокаивал ее (он сказал, что пульс у нее был сто двадцать ударов в минуту), потом поднес к уху. «Да, пощелкивает, — объявил он. — Послушай». Я послушал, щелканья внутри у нее было вполне достаточно для лекции. «Теперь можно возвращаться в дом», — заявил я. «Подожди немного. Давай поймаем того петуха. У него пощелкивание будет сильнее». После долгой, шумной погони мы поймали его, камешки в желудке щелкали, словно карты при раскладывании пасьянса. У меня в ухо набралось паразитов, и я шел домой преисполненный такого негодования, что не замечал смешной стороны этой истории. Видите ли, то была не моя проверка.

Но Джон был прав. Ничего не принимайте на веру, если есть возможность убедиться самому. Хоть это и кажется пустой тратой времени, не имеет никакого отношения к сущности вещей, гения это стимулирует. Всегда сыщутся люди, знающие по профессии или призванию тот факт или вывод, который вы предлагаете читателю. Если вы ошиблись хотя бы на йоту, они доказывают: «Неверно в одном — неверно во всем». Будучи грешен, я это знаю. Точно так же никогда не заигрывайте с читателями — не потому, что некоторые из них этого не заслуживают, просто это дурно сказывается на мастерстве. Весь ваш материал берется из жизни людей. Поэтому помните, как поступил Давид с водой, принесенной ему в разгар битвы.

И, если это в ваших силах, спокойно относитесь к подражателям. Моя «Книга джунглей» породила их целые зоопарки. Но самым гениальным из этих гениев был автор серии книг о Тарзане[252]. Я прочел ее, но, к сожалению, не видел фильмов, наделавших больше шума. Этот человек «переложил для джазового исполнения» мотив «Книги джунглей» и, думаю, был весьма доволен собой. Говорят, он хотел выяснить, до какой степени скверную книгу может написать и «выйти сухим из воды». Что ж, желание вполне уважительное.

Другая история приключилась со стихами, которые читаются вслух. Во время Войны водитель такси в Эдинбурге сказал мне об одном стихотворении, что оно в большой моде в ночлежках и что он весьма польщен знакомством со мной, его автором. Впоследствии я узнал, что среди солдат и матросов оно ценилось наравне с «Ганга Ди-ном» и неизменно приписывалось мне. Именовалось оно «Зеленый глаз желтого божка». Там описывались английский полковник с дочерью в Катманду, столице Непала, где была военная заварушка; и любовник дочери «безумный Кэрью». Рефрен его звучал примерно так: «И желтый идол зеленоглазый потупил взор». Стихотворение было вычурным, непристойным, в духе, как мне казалось, школы «туалета загородного клуба», к которой проявлял пристрастие покойный мистер Оскар Уайльд. Однако, и для меня это было самым невыносимым, в нем содержался ужасающий намек, что «по милости Бога вот идет Ричард Бакстер». (Вспомните того красавчика, которым так восхищался мистер Дент Питмен.) Сам ли автор это выдумал или создал вдохновенную пародию на скрытые возможности какого-то собрата по перу, не знаю. Но я восхищался им.

Иногда можно изобличить плагиатора. Мне пришлось выдумать дерево с экзотическим названием для человека, который тогда, можно сказать, присосался ко мне. Примерно через полтора года — такое время требуется, чтобы «проверочный» бриллиант, заброшенный в «синюю» землю, оказался на сортировочном столе в Кимберли — мое дерево появилось в его «очерках о природе». Поскольку все мы, писатели, преступники в той или иной мере, я отчитал его, но не слишком сурово.

И я бы посоветовал вам ради того, чтобы не получать ругательных писем, никогда не прибегать к блестящим банальностям, которые старшее поколение именовало «дешевкой». Я давным-давно заявил, что «Запад есть Запад, Восток есть Восток, не встретиться им никогда»[253]. Это казалось правильным, так как я сверялся по карте, однако я постарался показать обстоятельства, при которых эти стороны света перестают существовать. Прошло сорок лет, и в течение доброй их половины блестящие и возвышенные умы всех стран писали мне в связи с каждой новой благоглупостью в Индии, Египте или на Цейлоне, что Восток и Запад встретились. Будучи кальвинистом в политике, я не мог спорить с этими окаянными. Но письма их приходилось вскрывать и просматривать.

Далее. Я написал песню, озаглавленную «Мандалей»; положенная на плавную музыку с трехдольным ритмом она стала одним из вальсов того далекого времени. Солдат вспоминает свои любовные похождения, а в припеве случаи из времени бирманской кампании. Одна из его женщин живет в Мульмейне, не стоящем на дороге куда бы то ни было, и он описывает любовь с некоторой детальностью, но в припеве постоянно вспоминает «дорогу в Мандалей», свой счастливый путь к романтике. Жители Соединенных Штатов, причинившие мне больше всего неприятностей, «завладели» этой песней (до принятия авторского права), положили ее на свою музыку и пели ее своими национальными голосами. Не удовлетворясь этим, они отправились в круиз на пароходе и обнаружили, что из Мульмейна не видно, как за Бенгальским заливом восходит солнце. Должно быть, они плавали и на судах флотилии «Иравади», потому что один из капитанов слезно попросил меня «дать ему для треклятых туристов что-нибудь об этих местах». Не помню, что я отправил ему, но надеюсь, это помогло.

Начни я припев с «О», а не «На дороге» и т. д., это могло бы показывать, что песня представляет собой какую-то связь дальневосточных воспоминаний певца с Бенгальским заливом, увиденным на рассвете с транспортного корабля, который привез его туда. Но «На дороге» в данном случае поется лучше, чем «О». Это простое объяснение может служить предостережением.

Наконец — мне это подействовало на нервы, так как задело нечто значительное — когда после бурской войны стало казаться, что есть какая-то возможность ввести в Англии воинскую повинность, я написал стихотворение «Островитяне», которое после нескольких дней переписки с одной газетой было отвергнуто как невыдержанное, неуместное и неверное. В нем я высказал мысль, что неразумно «для лучшей на свете жизни год службы военной жалеть». И вслед за этим описал жизнь, для которой жалеют год службы так:

Устоям верна старинным, привольна, легка, щедра,

Жизнь так давно идет мирно, что напомнить уже пора:

Возникла она не с горами, не существует извечь.

Люди, не Боги, ее создавали. Люди, не Боги, должны беречь.

И очень вскоре последовало заявление, будто я утверждаю, что «год обязательной службы» будет «привольным, легким» и т. д., и т. д. — с выводом, что я плохо представляю себе военную службу. Столь превратное толкование позволил себе человек, которому следовало знать, что это не так, а мне, пожалуй, следовало понять, что это являлось частью «привольного, легкого» движения к Армагеддону. Вы спросите: «Чего ради навязывать нам легенды о Средних веках?» Да потому что и в жизни, как и в литературе, главное не возраст. Л юди и Дела возвращаются снова и снова, вечно, как времена года.

Но только никогда в жизни, нападая или подвергаясь нападкам, не вступайте в объяснения. То, что вы сказали, может быть оправдано делами или людьми, однако никогда не принимайте участия в собачьей грызне, которая начинается так: «Мое внимание привлекло» и т. д.

Я чуть было не нарушил этот закон в истории с «Панчем»[254], журналом, к которому всегда относился с уважением за его последовательность и привязанность ко всему английскому, из его подшивок я черпал нужные мне исторические сведения. Во время бурской войны я написал стихотворение, основанное на неофициальных критических высказываниях многих серьезных младших офицеров. (Между прочим, там есть блестящая строка, начинающаяся «И может, впоследствии станет всем ясно», — это галактика слов, которую я долго пытался пристроить на литературном небосводе.) Стихотворение никому не нравилось, и в самом деле, примиренческим оно не было, но «Панч» принял его в штыки. К сожалению, — так как этот журнал был в то время популярен. Я не был знаком ни с кем из его сотрудников, но порасспросил и выяснил, что «Панч» в этом конкретном выпуске был — неарийским и «немецким притом». Конечно, сыны Израиля — «народ Книги»[255], и во второй суре Корана сказано: «Я превознес вас над мирами». Однако ниже, в пятой суре, написано: «Как только они зажгут огонь для войны, тушит его Аллах. И стремятся они по земле с нечестием, а Аллах не любит распространяющих нечестие!» Что еще более существенно, мой носильщик в Лахоре никогда не объявлял о приходе нашего маленького доброго еврея, стража у дверей масонской ложи, а демонстративно плевался на веранде. Я свой плевок проглотил сразу же.

Долгое время спустя, во время Войны, «Таймс», с которой я не имел дела лет десять, подучила якобы мое стихотворение, озаглавленное «Старый доброволец». Отправлено оно было воскресной почтой, с поддельным штемпелем и без сопроводительного письма. На конверте стоял какой-то штамп сельского почтового отделения, стихотворение было написано с совершенно ровными полями, что свыше моих сил, и каким-то неевропейским почерком. (Я с тех пор, как появились пишущие машинки, рассылал только отпечатанные рукописи.) С моей точки зрения, эта рукопись не могла бы обмануть даже мальчишку рассыльного. В довершение всего стихи были совершенно невразумительны.

Человеческая природа странная штука, и в «Таймс» обозлились на меня больше, чем на кого бы то ни было, хотя, видит Бог, — напоминаю, это произошло в 1917 году — я лишь намекнул, что в этом недоразумении повинно обычное английское разгильдяйство по выходным, когда начальства нет на местах. Там восприняли это с подобающей печатному органу помпой и отправили рукопись экспертам, те заявили, что она состряпана человеком, который чуть не «разыграл» «Таймс» какими-то отрывками из стихов Китса. Этот человек оказался давним моим знакомым, и когда я сказал ему о его «характерных» крупных буквах и их своеобразном наклоне — его, как подчеркнул я, «С, У и Т», он пришел в ярость и, будучи поэтом, долго клялся, что если б не смог написать левой ногой лучшей пародии на мои «вещи», навсегда оставил бы перо. Я поверил ему, так как едва ли не сразу после появления в «Таймс» не особенно бросающегося в глаза опровержения моего авторства, я получил насмешливое письмо о «Старом добровольце» от неарийца, который не особенно высоко меня ценил; почерк наряду с коварным выбором выходного дня (так немцы выбрали неприсутственный день в августе 1914 года) плюс восточная отчужденность и бесчувственность, позволяющая играть в такие игры в разгар борьбы не на жизнь, а на смерть, вызвали у меня серьезные подозрения. Он уже пребывает в лоне Авраамовом, и я никогда не узнаю истины. Но «Таймс» казалась вполне довольной своими крупными буквами и их наклоном, и между нами завязалась настоящая война, заполнявшая мои дни и ночи. Потом «Таймс» отправила ко мне домой детектива. Я не мог понять, с какой целью, но, естественно, заинтересовался. Это был такой детектив, какими их рисуют в книгах, вплоть до скрипа обуви. (С чисто человеческой стороны за обедом выяснилось, что он хорошо разбирается в подержанной мебели.) Официально он вел себя, как все детективы в литературе того времени. В конце концов он уселся спиной к свету напротив меня, сидевшего за письменным столом, и рассказал мне длинную историю о человеке, который беспокоил полицию жалобами на анонимные письма, приходящие неизвестно откуда, и как потом благодаря проницательности полицейских выяснилось, что он сам писал их себе с целью приобрести известность. Как и в случае с молодым человеком в канадском поезде, казалось, что эта история взята из какого-то журнала шестидесятых годов; и я с таким интересом следил за ее сложным развитием, что до самого конца не понимал ее смысла. Потом я стал думать о психологии этого детектива и о том, какую веселую, полную интриг жизнь он, должно быть, ведет, о психологии «Таймс» в безвыходном положении, где все выглядят не лучшим образом, и как Моберли Белл, которому я подражал в юности, повел бы себя в подобном деле; что подумал бы об этом Бакл[256], которого я любил за искренность и доброту. И поэтому забыл о защите своей «оскорбленной чести». История перешла из области здравого смысла в сферу возвышенной истерии. Мне оставалось только предложить детективу еще шерри и поблагодарить его за приятную беседу.

Я рассказывал об этом так долго, потому что иногда органы печати с идеалистическими наклонностями дожидаются, когда человек умрет, а затем публикуют собственные версии. Если такое произойдет, попытайтесь поверить, что я в самое трудное время Войны только тем и занимался, что вел эту игру с «Таймс», Лондон, Принта нг-Хауз-сквер.

В ходе семейных разговоров часто возникал спор, смогу ли я написать «настоящий роман». Отец считал, что обстоятельства моей работы и жизни помешают этому. Время подтвердило его правоту.

А теперь любопытная история. На Парижской выставке 1878 года я увидел и запомнил на всю жизнь картину, изображающую смерть Манон Леско, и забросал вопросами отца. Эту поразительную «единственную книгу» аббата Прево я читал одновременно с «Roman Comique»[257] Скаррона[258] примерно в восемнадцать лет, и мне вспомнилась та картина. На мой взгляд, замысел находился в спячке, покуда мой переезд в Лондон (хотя это не Париж) не разбудил его, и «Свет погас» — это своего рода переиначенная, огрубленная фантасмагория, основанная на «Манон». Я утвердился в этом убеждении, когда французы стали с удовольствием читать этот conte[259], и мне всегда казалось, что в переводе он читается лучше, чем в оригинале. Но это всего лишь conte — не выстроенная книга. «Ким», разумеется, откровенно плутовской, бессюжетный роман — произведение, навязанное извне.

Однако я в течение многих лет мечтал выстроить настоящее судно из хорошо высушенного леса — тика и дуба; каждый изгиб плавно переходит в другой, чтобы море нигде не могло встретить сопротивления или хрупкости; весь его вид вызывает мысль о движении, даже когда громадные паруса на краткое время убраны и оно стоит в нужной гавани — судно, балластированное чушками точнейшего исследования и знания, вместительное, с изящными нижними палубами, окрашенное, резное, позолоченное по всей длине, от сияющих кормовых балконов, окаймленных бронзой пальмовых стволов, до вызывающего носового украшения — достойное занять место рядом с «Монастырем и очагом»[260].

Будучи не в состоянии осуществить этот честолюбивый замысел, я отверг его как «недостойный вдумчивого ума». Точно так же полуслепой человек отвергает стрельбу в цель и гольф.

И я не дожил до того дня, чтобы на горизонте появилось новое трехпалубное судно, содрогающееся от собственной мощи, заполненное барами, танцевальными залами, блистающее хромированной сточно-фановой системой, шумное от спортивных площадок до парикмахерских, но служащее своему поколению, как старые суда своим. Молодые люди уже делают их чертежи, твердо веря, что прежние законы проектирования и строительства для них не существуют.

Какими же орудиями работал я на своем старом чердаке? В этом отношении я всегда был разборчив, чтобы не сказать манерен. В Лахоре для писания «Простых рассказов» пользовался тонкой восьмигранной агатовой ручкой с пером «уэверли». Она была подарена мне, и, когда в недобрую минуту сломалась, я очень расстроился. Затем последовал ряд безликих вставочек: все с перьями «уэверли», потом серебряная ручка в виде гусиного пера, на которую я возлагал большие, так и не сбывшиеся надежды. На Стрэнде я приобрел огромную оловянную чернильницу и выцарапал на ней заглавия рассказов и книг, которые написал, обмакивая в нее перо. Однако, когда я женился, горничные стирали эти надписи, и в конце концов чернильница стала гладкой, как стертый палимпсест[261].

Потом я отказался от перьевых ручек «уэверли», которые нужно было макать в чернила — само перо я не менял — и в течение долгих лет пользовался маленьким «стилографом» и его преемницей, авторучкой, которой вечно сажал кляксы. В последние годы привязался к тонкому, гладкому черному сокровищу (его официальное название «Джаэль»), приобретенному в Иерусалиме. Я пробовал также ручки с насосом, но их «стеклянные внутренности» были невыносимы.

Из чернил мне требовались самые черные, и живи я в отцовском доме, как некогда, держал бы специального слугу для приготовления туши. Все черно-синее было отвратительно моему гению, и я никак не мог найти подходящих красных чернил, чтобы отмечать начало абзацев, которые хотел переделать потом.

Блокноты составлялись для меня неизменно из больших голубовато-белых листов, которые я расходовал в высшей степени расточительно. Эта старомодность не мешала мне во всех странах покупать блокноты.

Карандашами я перестал пользоваться — может быть, потому, что они надоели мне, когда я работал в газете. Кроме имен, дат и адресов я почти ничего не записывал. Если какая-то вещь не остается в памяти, убеждал я себя, записывать ее вряд ли стоит. Но у каждого свой метод. То, что хотел запомнить, я грубо зарисовывал.

Как и большинство людей, которые долго занимаются одной работой на одном месте, я всегда держал какие-то вещицы на вечно находящемся в беспорядке письменном столе шириной в десять футов. Там был лакированный подносик для перьев, полный кисточек и авторучек без чернил; деревянная коробка со скрепками и завязками; другая жестяная с кнопками; еще в одной хранились всевозможные ненужные вещи от наждачной бумаги до маленьких отверток; пресс-папье, принадлежавшее, как утверждали, Уоррену Гастингсу[262]; крохотный, но тяжелый котик и кожаный крокодил стояли, прижимая мои бумаги; измазанная чернилами складная линейка и старомодные перочистки, которые ежегодно дарила наша любимая горничная, завершали основную часть этих фетишей.

Мое обращение с книгами, на которые я смотрел, как на орудия труда, считалось варварским. Однако я экономил на перочинных ножах, и моему указательному пальцу это не вредило. Были книги, к которым я относился с почтением, потому что они стояли в запертых шкафах. Остальные, разбросанные по всему дому, были предоставлены своей участи.

Справа и слева на столе стояли два больших глобуса, на одном из них знаменитый летчик[263] как-то начертил белой краской те авиационные маршруты на Восток и в Австралию, которые стали использоваться задолго до моей смерти.

От моря до моря

Глава 1

О свободе и необходимости ее использования; побуждение и проект, которые ни к чему не приведут; изыскание на тему об отчужденности от окружающего и муках проклятого

Когда весь мир так юн, брат,

И зелен полог леса,

И каждый гусь, брат, — лебедь,

 Все девушки — принцессы.

Тогда, брат, ногу в стремя,

Мир обскакать не лень,

Кровь юная зовет, брат,

И праздник — каждый день.[264]

Когда минуло семь лет, необходимость, которой все мы служим, соблаговолила обратиться ко мне: «Вот теперь можешь совсем ничего не делать. Поживи в свое удовольствие. На один год я снимаю ярмо рабства с твоей шеи. Как ты распорядишься моим подарком?» Рассмотрев вопрос с разных сторон, я захотел было заняться перевоспитанием общества, но, поразмыслив, решил, что на такое дело уйдет больше года и в конце концов общество едва ли будет благодарно мне за это. Тогда я подумал: а не запить ли мне? Но тут же сообразил, что выдержу от силы месяца три, а головная боль после этого продлится все девять.

И вдруг явился глоб-троттер[265], самая ненавистная мне личность. Развалившись в моем кресле, он с нескрываемым высокомерием, которое приобрел на пять недель вместе с билетом конторы Кука, начал поносить Индию. Ведь он прибыл из Англии и, следовательно, перестал соблюдать приличия еще в Суэце.

«Я уверяю вас, — сказал посетитель, — вы здесь слишком приблизились к действительности и поэтому не можете правильно оценить ее. Вы стоите к ней вплотную. А вот я…» — и, скромно вздохнув, покинул меня, чтобы я сам в одиночестве завершил его мысль.

Однако я успел рассмотреть собеседника (от новенького шлема на голове до сандалий на ногах) и пришел к выводу, что передо мной самая обыденная, заурядно мыслящая личность. Затем подумал об оклеветанной, молчаливой Индии, которая отдана на попрание таким злонамеренным типам, об Индии, где люди слишком заняты, чтобы отвечать на поклепы в их адрес. Я чувствовал себя так, словно сама судьба повелевала мне отомстить за Индию чуть ли не трем четвертям человечества.

Я понимал, что исполнение этого замысла потребует немалых и мучительных жертв, потому что мне самому предстоит стать глоб-троггером в шлеме и сандалиях. Но ради нашего крохотного мирка я готов стерпеть и не такое. Я тоже буду «день-деньской» поставлять нашей публике «скандальные суждения» по любому ничтожному поводу, не стыдясь этого. Я двинусь навстречу Солнцу и буду идти до тех пор, пока не достигну Сердца Мира, чтобы снова вдохнуть воздух, пропахший лондонским асфальтом.

Индийское общество не поручало мне ничего подобного, но я сам взвалил себе на плечи эту задачу, назвавшись Главным уполномоченным милого нашим сердцам мирка.

И тогда лик жизни переменился на моих глазах. Я уподобился умирающему, который в свое последнее утро не узнает собственной комнаты и понимает, что видит ее в последний раз. Я намеренно шагнул в сторону от потока нашей привычной жизни и уже не разделял ее интересов.

Между тем все шло своим чередом. На равнине распускались персиковые деревья; поговаривали, что благодаря обилию снегов в Гималаях жара продержится недолго… Мне было безразлично все это. На верандах появились опахала и опахалыцики, а в окнах общественных зданий — крыльчатые вентиляторы. В весеннем саду распевал медник, и ранняя оса с низким гудением летала вокруг дверной ручки. И медник, и оса — оба — предсказывали наступление жаркой погоды. И это тоже не касалось меня. Я словно перестал существовать и смотрел на прежнюю жизнь с равнодушием мертвеца.

Странной была моя жизнь. Я даже не мог точно сказать, минуло семь лет или сутки. Одно было безусловно: я мог наблюдать, как люди отправляются на службу, а сам нежился в роскошной постели; мог выходить на улицу в любое время суток; мог просиживать допоздна с полной уверенностью, что утро не принесет мне новых трудов. Я узнал, с каким чувством заключенный, отбывший срок, оглядывается на тюрьму, которую только что покинул… То есть я постиг переживания, прежде мне недоступные, а кроме того, понял, насколько глубок эгоизм безответственного человека.

Ходили слухи, что наступающий год будет голодным и принесет множество бед из-за обильных дождей. Это опечалило меня; я испугался, что дожди размоют железнодорожную колею, ведущую к морю, и таким образом отсрочат мой отъезд.

Кое-кто предвещал эпидемии, и я вообразил, что Необходимость пожалеет о сделанном мне подарке и немедля, шутки ради, одним махом сметет меня с лица земли, прежде чем я успею увидеть хоть что-нибудь на ее поверхности.

На афганской границе было неспокойно[266] — возможно, армейские корпуса поднимутся по тревоге, многие люди погибнут, а другие в горных поселениях станут оплакивать их. Я ужасно боялся, что между Иокогамой и Сан-Франциско русский крейсер перехватит пароход, который понесет мою драгоценную персону.

«Да будет отсрочена катастрофа, да не сбудется Армагеддон, — молил я, — не сбудется ради меня, чтобы ничто не помешало мне предаваться удовольствиям. Война, голод, эпидемии обернутся слишком большими неудобствами». И я стал унижаться перед этим великим божеством — Необходимостью, нарочито громко повторяя: «Чур меня! Чур! Забудь обо мне в моих странствиях!» Воистину, мы добродетельны лишь тогда, когда зарабатываем на хлеб насущный.

Итак, я посмотрел на людей другими глазами, и мне стало жаль их. Они трудились. Им приходилось трудиться. А я превратился в аристократа: навещал их в любое время, спрашивал, для чего они трудятся и как часто это делают. Те ворчали в ответ, и зависть в их глазах доставляла мне удовольствие. Однако я не осмеливался насмехаться слишком открыто, опасаясь, как бы Необходимости не пришло в голову схватить меня за шиворот и водворить обратно на мое собственное, не успевшее остыть местечко рядом с ними.

Когда стало ясно, что моя персона внушает отвращение всем знакомым, я удрал в Калькутту, которая, как это ни больно было видеть, продолжала оставаться городом, где даже занимались торговлей, несмотря на то что год назад я официально, в прессе, проклял эту зловонную столицу. Повторяя проклятие, надеюсь, что она все же потерпит крах. Подумать только — подъезжая к городу, приходится закуривать еще на мосту Хаура, потому что лучше заработать головную боль от никотина, чем отравиться миазмами Калькутты.

Некий калькуттец, в общем-то вполне порядочный человек, несмотря на то что работает руками и головой, спросил меня, почему ежегодно попустительствуют сезонному переносу столицы, этому скандальному «Исходу» в Симлу. Я ответил: «Оттого, что ваша Калькутта, эта сточная канава, непригодна для обитания. Потому что все в этом городе: вы сами, ваши памятники, купцы и прочее — гигантская ошибка. Мне приятно сознавать, что десятки лак истрачены на строительство общественных зданий в другой столице, в местечке под названием Симла, а другие десятки лак пойдут на сооружение линии Дели — Калка, чтобы цивилизованные люди ездили в Симлу с комфортом. С открытием этой линии ваш огромный город умрет, будет похоронен, и с ним будет покончено. Это послужит вам уроком, сэр». Тогда он сказал: «Когда здесь идут дожди, покойники превращаются в желе на пятые сутки после погребения. Видите ли, они подвержены омылению». Я ответил: «В таком случае идите и сами подвергайтесь этому. Ненавижу Калькутту».

Я чувствовал себя больным и несчастным; он поклялся, что мой сплин — результат «взгляда на жизнь с точки зрения Симлы», просил не отправляться в путешествие столь предубежденным и пригласил пройтись с ним в местный парк, который называется «Сады Эдема»…

Вы, кто остался трудиться на этой земле, только вообразите: в надлежащее время я сел на пароход и, хотя мне некуда было торопиться, улизнул из Калькутты, воспользовавшись услугами так называемой Бараньей Почтовой компании, которая занимается доставкой овец и почты в Рангун[267]. Казалось, половина Пенджаба ехала с нами, чтобы послужить королеве в Бирманской военной полиции. И снова грубоватый, резкий говор внутренней Индии ласкал слух среди невнятного бормотания бирманцев или бенгальцев. Итак, в Рангун на борту «Мадуры». Дорогие читатели, отправимся-ка вместе со мной вниз по Хуг-ли и попытаемся вникнуть в жизнь лоцманов, этих странных людей, которые знают о существовании суши только потому, что им приходится видеть ее с середины реки.

— Вот и застряли ниже северной подводной гряды. Под килем шесть дюймов. И это при юго-западном муссоне! Наверное, только на небесах знали, куда я иду… — гудел чей-то бас.

— Чего вы хотите? — вторил другой.

— Затмевающиеся огни там не годятся. Дайте мне красный с двумя проблесками, хотя бы на внешней отмели. В мире нет реки хуже, чем Хугли.

— Подумать только, как обращается с вами правительство!..

В конце концов лоцман с Хугли всего-навсего человек. При исполнении служебных обязанностей он волен говорить хоть по-гречески, но когда дело доходит до критики правительства, ругает его так основательно, словно он гражданское лицо, не связанное контрактом. У лоцмана нелегкая жизнь, зато он знает много занимательных историй и, коли с ним обращаются уважительно, может поделиться некоторыми из них.

Если лоцман прослужил на реке «щенком» лет шесть, остался в живых и не износился, то, полагаю, он зарабатывает до пятидесяти рупий, гоняя по речным плесам двухтысячетонные суда с сотнями пассажиров. Но вот он перелезает через борт, унося ваши последние любовные послания, и бродит на своем буксирчике в устье, пока не встретит другой пароход, чтобы ввести его в реку. Для утешения лоцману требуется не слишком много.

Где-то в открытом море несколько дней спустя.

Я решил не писать. Не могу, оттого что меня неумолимо клонит ко сну. Меня обуяла великолепная лень. Журналистика — плутовство. То же самое — литература и искусство. Индия скрылась из виду еще вчера, и двухмачтовое лоцманское суденышко, качавшееся у Сэндхе-да, уносило мое прощальное письмо в тюрьму, которую я покинул. Мы достигли границы синей воды (растопленные сапфиры), и легкий бриз колышет парусину тента. Утром заметили трех летающих рыбок. Чай на чотахазри[268] не слишком хорош, зато капитан превосходен. Устраивает вас такой бюджет новостей или же сообщить вам по секрету о профессоре и компасе? Позже вы еще не раз услышите о нем, если, конечно, я вновь возьмусь за перо. В Индии профессор работал по девять часов в сутки, а сегодня в полдень проявил интерес к циклонам и прочему. Он даже подумывал спуститься в каюту, чтобы принести компас и некую книгу по метеорологии, двинулся было с места, но, вспомнив о выпивке, заколебался.

— Компас лежит в ящике, — сказал он сонным голосом, — и все дело в том, что придется вытаскивать ящик из-под койки. Если хорошенько подумать — овчинка выделки не стоит.

Затем он принялся слоняться по палубе, а сейчас, полагаю, крепко спит. В его голосе не слышалось ни малейших угрызений совести. Я хотел упрекнуть его, но язык не повиновался мне. Я чувствовал себя еще более виноватым.

— Профессор, — молвил я, — в Аллахабаде выходит глупая газетенка под названием «Пионер». Мне нужно написать туда статью… Написать собственными руками! Вы когда-нибудь слышали что-ни-будь более нелепое?..

— Интересно, пойдет ли ангостурская горькая[269] с виски? — откликнулся профессор, поигрывая бутылкой.

Индии и дневной газеты «Пионер» не существовало. Это был дурной сон. Единственно реальные вещи в мире — кристально чистое море, добела вымытая палуба, мягкие ковры, жгучее солнце, соленый воздух и безмерная, тягучая лень.

Глава 2

Река Заблудших душ и «золотая тайна», покоящаяся на ее берегу; глава рассказывает, как можно пойти в пагоду Шуэ-Дагоун и ничего не увидеть, а затем отправиться в клуб «Пегу» и чего только не наслышаться; диссертация на тему о смешанных напитках

Я — часть всего, что встретил на пути,

Но опыт наш — лишь призрачная арка

Над миром неизведанных дорог,

Что отступает вдаль по мере приближенья.

Вот река, бар, лоцман и невероятно сложное искусство навигации. Капитан сказал, что плавание подходит к концу и через несколько часов мы будем в Рангуне. Сама река ничем не примечательна. Ее низкие берега покрыты зарослями и затянуты илом. Когда мы оставили за кормой несколько лодчонок, которые прыгали на волнах, мне пришло в голову, что передо мной расстилается река Заблудших душ — дорога, которой за последние три года прошли многие знакомые мне люди, прошли, чтобы никогда не вернуться. Один прошел, чтобы открыть Верхнюю Бирму, где в безжалостных джунглях под Минлой его подстерегла смерть; другой — чтобы править этой землей именем королевы, а сам не сумел справиться с лошадью и был унесен вместе с ней горным потоком. Третьего застрелил слуга, а еще одного за обедом настигла пуля бандита. Ужасающе длинный список людей, которые нашли в малярийных джунглях смерть — единственную награду за «тяготы и лишения, неизбежно связанные с исполнением воинской службы», как гласит устав Бенгальской армии. Я припомнил с полдюжины имен: полицейских чинов, младших офицеров, молодых штатских, служащих крупных торговых фирм и авантюристов. Все они отправились вверх по реке и погибли.

Рядом со мной на палубе стоял один из рабочих Новой Бирмы, который возвращался к месту службы в Рангун. Он рассказал о бесконечных погонях за неуловимыми бандитами, о маршах и переходах, которые кончились ничем, о благородной, равно как и печальной, смерти в дикой глуши.

Затем над горизонтом возникла «золотая тайна» — великолепное мерцающее чудо, горящее на солнце. Сооружение возвышалось над зеленым холмом и не походило ни на мусульманский купол, ни на индуистский шпиль. Ниже тянулись склады, сараи и мельницы. «Под каким новым богом ходим сейчас мы, неукротимые англичане?» — подумал я.

«Вот и старая знакомая — пагода Шуэ-Дагоун[270]! — воскликнул мой новый знакомый. — Будь она неладна!» Однако эта пагода не заслужила таких нелестных слов. Во-первых, ради обладания ею мы взяли Рангун. Во-вторых, благодаря ей мы захотели узнать, какие еще редкости и богатства скрывает эта земля, и стали продвигаться вперед. До тех пор, пока я не увидел пагоду своими глазами, мне было непонятно, чем эта страна отличается от Сундербунда, но золотой купол словно шептал: «Здесь Бирма, и она не похожа на другие земли».

«Это знаменитая древняя пагода, — продолжал мой спутник. — Теперь, когда открыли линию Тунг-Хо — Мандалей, тысячи паломников едут взглянуть на нее. Землетрясение повредило большую золотую маковку, которую называют htee, и ее укрыли почти до половины бамбуковыми щитами. Право же, вам стоило бы посмотреть на пагоду, когда уберут щиты. Сейчас там восстанавливают позолоту».

Почему, когда впервые разглядываешь одно из чудес света, кто-то из стоящих рядом обязательно встрянет со своей подсказкой: «Вам стоит посмотреть на…»? Выпусти такого из могилы в Судный день минут на двадцать пораньше — он тут же примется опекать обнаженные души, которые в отблесках жертвенного пламени проносятся мимо, и говорить им: «Вам стоило бы взглянуть на все это, когда раздался трубный глас Гавриила!»

Я не стану распространяться о Шуэ-Дагоун, а книги, написанные о ней историками и археологами, меня не касаются. Глядя на пагоду, которая словно бы свысока возвышалась над всем окружающим, я понял многое: ради чего парни умирали на севере Бирмы, почему на улицах так много солдат, а рейд, словно черными чайками, усеян пароходами флотилии Иравади[271].

Затем мы сошли на эту незнакомую землю, и первое, что я услышал от одного из ее постоянных обитателей, было: «Тут вам не Индия. Здесь следовало бы учредить колонию короны»[272].

Если говорить об Империи серьезно, стараясь выделить главное, videlicet[273] — ее запахи, то мой собеседник был прав. Калькутта смердит по-своему, Бомбей — по-иному, самый острый аромат источает Пенджаб, и все же индийские запахи родственны, а вот Бирма пахнет совсем иначе. Во всяком случае, ощущаешь, что находишься не в Китае, а тем более не в Индии.

— Что такое? — спросил я, потянув носом.

— Напи, — ответил собеседник.

— Напи — это рыба, которую маринуют, хотя ее давным-давно следовало бы закопать в землю. Если говорить языком путеводителя, «она потребляется в пищу в чрезмерном количестве», и каждый, кому доводилось находиться в пределах ветерка, приносящего запахи Рангуна, знает, что такое напи, а те, которые не знают, не поймут этого.

Да, то была совсем иная земля, земля, где люди понимают толк в красках; прекрасная, безмятежная страна, полная прелестных девушек и очень скверных черут[274].

Хуже всего было то, что англоиндиец здесь иностранец и его не принимают всерьез. Он не знает бирманского языка, что в общем-то для него небольшая потеря, и мадрасец упорно обращается к нему по-английски.

Кстати сказать, в этих краях мадрасец — важная персона. Он занимает место бирманца, который уступает ему работу, и через несколько лет возвращается домой с перстнями на пальцах и колокольцами на башмаках. Результат очевиден. Мадрасец требует и получает огромные деньги и начинает понимать, что он незаменим. Бирманец же живет в свое удовольствие, а его чада женского пола выходят замуж за мадрасца или· китайца, которые содержат их в довольстве, богатстве и роскоши.

Когда бирманец хочет поработать, то нанимает мадрасца вместо себя. Где он находит деньги, чтобы расплатиться с ним, неизвестно, но окружающие единодушно утверждают, что ни под каким видом бирманец не станет честно гнуть горб. Впрочем, если щедрое Провидение разодело бы вас в пурпурные, зеленые, бордовые или янтарные юбки, набросило на вашу голову нежно-розовый шарф-тюрбан и поместило в приятную страну с влажным климатом, где рис растет сам по себе, а рыба сама всплывает, для того чтобы оказаться пойманной, подгнить и быть замаринованной, стали бы вы работать? Не предпочли бы вы сами взять в зубы черут и слоняться по улице? Если бы две трети ваших девушек (добродушных крошек) мило улыбались, а остальные были несомненно прелестны, разве вы не стали бы увлекаться любовью?

Мы отправились в английский квартал, где саибы живут в изящных домиках, построенных из дощечек от сигарных ящиков. Казалось, эти жилища можно развалить ударом ноги, и (уж поверьте все-знайке-глоб-троттеру, который мгновенно обоснует теоретически все что угодно), чтобы этого не произошло, они поставлены на ножки.

Поселение не похоже на военный городок, а неровный ландшафт и дороги, покрытые красноватой пылью, не навевают воспоминаний о какой-либо местности в Индии, кроме, может быть, Утакаманда.

Лошадка забрела в сад, усеянный прелестными озерцами. Там, среди многочисленных островков, сидели в лодках саибы, одетые во фланель. За парком возвышались небольшие монастыри, населенные чисто выбритыми джентльменами в золотистых, словно янтарных, одеяниях. Сердито щебеча между собой, они учили отречению от мира, плоти и дьявольских искушений. На каждом углу стояли по три девчушки-школьницы. Они выглядели так, будто их только что отпустили с подмостков «Савоя» после заключительного акта «Микадо».

И еше вот что поразило меня: все люди вокруг смеялись. Так по крайней мере казалось. Смеялись оттого, что небо над головой сверкало синевой и солнце склонялось к горизонту, смеялись друг над другом и, вероятно, просто от нечего делать. Пухлый мальчуган хохотал громче всех, хотя курил настоящий черут, который, как ни удивительно, не вызывал у него тошноты.

Мы приближались к Шуэ-Дагоун. Она поражала великолепием и таинственностью, как и тогда, когда мы впервые увидели ее с парохода. Правда, она словно изменила форму. Оказалось, что со всех сторон ее обступали сотни небольших пагод.

Потом на склоне холма мы увидели двух колоссальных алебастровых тигров, изваянных по местным канонам. Они словно охраняли величайшую святыню Бирмы. Вокруг них шелестела толпа счастливых людей в праздничных одеяниях: все направлялись к широкой каменной лестнице, которая вела от этих чудиш по крутому склону холма. Архитектура лестницы была необычной. Ступеньки терялись в туннеле, а может быть, это была крытая колоннада, потому что впереди, в полумраке, виднелись массивные позолоченные столбы.

Когда мы приблизились к туннелю, уже смеркалось, и я увидел, что предстоит подниматься длинными пологими пролетами лестниц, которые ведут к самой пагоде.

Раза два в жизни мне довелось наблюдать, как глоб-троттер чуть ли не задыхался от досады, увидев, что Индия намного обширнее и прекраснее, чем он предполагал, а у него было только три месяца для ее изучения. Мы же зашли в Рангун всего на несколько часов, поэтому простительно нетерпение, которое я проявил, приподнявшись на цыпочки в толпе у подножия лестницы, оттого что не мог сразу, с первого взгляда понять смысл всего, что мне открывалось. Например, мне были неясны назначение тигров-хранителей, духовная сущность самой Шуэ-Дагоун и окружающих ее небольших пагод. Я мог только гадать, для чего прелестные девушки с черутом во рту продавали какие-то палочки и разноцветные свечки, которые, вероятно, были предназначены для священнодействия перед изваянием Будды. Все было непонятно, и никто не мог ничего объяснить. Я знал только, что через несколько дней большая золотая htee, поврежденная землетрясением, будет установлена на место при всеобщем ликовании и песнопении и что половина Верхней Бирмы придет сюда, чтобы присутствовать на представлении.

Затем я прошел между чудищами и, миновав какую-то, словно покрытую побелкой, площадку, оказался перед прямоугольным проемом, охраняемым хромыми, слепыми, прокаженными и горбатыми, которые с визгом и воплями вцепились в мою одежду. Однако люди, которые потоком вливались под своды по пологой лестнице, не обращали на них внимания. Тогда я вступил под сумрачные своды длинного коридора, мощенного камнем, до блеска вытертым ногами людей. Справа и слева вдоль стен пестрели киоски.

В дальнем конце коридора распахивалось необозримое вечернее небо, и там начинался второй пролет лестниц, которые круто вели к самой Шуэ-Дагоун. Каскад пестрых красок ниспадал вдоль этих лестниц, однако мое внимание привлекла великолепная арка в бирманском стиле, украшенная китайскими иероглифами, и я остановился, поскольку по собственной глупости решил, что не стоит идти дальше. И вообще меня больше интересовали люди. Я хотел понять, отчего они становятся бандитами, о которых пишут газеты.

Итак, я остановился, потому что богатые сведения можно собрать, так сказать, «сидя у края дороги».

Затем я увидел Лицо, которое многое мне объяснило. Подбородок, шея, губы были абсолютно точно скопированы с физиономий самых безобразных римских императриц (дородные бабы в развязных позах), которых воспевает Суинберн, а мы иногда видим на живописных полотнах. Над этим совершенством тучных форм сидели монголоидный нос, узкий лоб и сверкающие глазки. Я пристально всматривался в этого человека, а тот отвечал удивительно высокомерным взглядом; у него даже дернулся презрительно уголок рта.

Затем бирманец вразвалку прошел вперед, а я расширил свои познания в области физиогномики[275] и понял еще кое-что. «Надо будет порасспросить в клубе, — подумал я. — Похоже, из такого может получиться бандит. Он сможет и распять при случае».

Потом появился коричневый младенец, сидевший на руках у матери. Мне захотелось потрепать его за ручонку, и я улыбнулся. Мать протянула мне его крохотную мягкую лапку и тоже засмеялась. Ребенок продолжал смеяться, и мы смеялись вместе, потому что это было, по-видимому, обычаем страны. Десятки людей, которые возвращались теперь уже по темному коридору, где перемигивались фонарики владельцев ларьков, присоединились к нашему веселью. Эти бирманцы, должно быть, добродушная нация, потому что не боятся оставлять трехлетних детей под присмотром глиняных кукол или в зверинце игрушечных тигров.

Я так и не вошел в Шуэ-Дагоун, но чувствовал себя таким же счастливым, как если бы мне это удалось.

В клубе «Пегу» я встретил приятеля-пенджабца, кинулся на его широкую грудь и потребовал пищи и развлечений. Недавно он принимал специального уполномоченного — откуда бы вы думали — из Пешавара! — и вывести его из равновесия неожиданным появлением было не так-то легко. Он страшно опустился, а ведь всего несколько лет назад на Черном Севере разговаривал на тамошнем диалекте (как на нем полагается говорить) и был одним из нас.

— Даниель, сколько носков хозяин иметь?

Недопитая рюмка коньяку с содовой выпала у меня из рук.

— Боже правый! — воскликнул я. — И ты… ты разговариваешь с нукером[276] на этом отвратительном жаргоне? Одного этого достаточно, чтобы пустить слезу. Ты ведешь себя не лучше бомбейского разносчика.

— Я мадрасец, — спокойно ответил он. — Все здесь говорят с боями по-английски. Недурно? А теперь пойдем-ка в «Джимкану», а сюда вернемся пообедать. Даниель, шляпу и трость хозяин иметь!

Должно бьггь, всего несколько сот человек стоят за кулисами бирманской войны. Это одно из наших малоизвестных и непопулярных небольших дел. Казалось, клуб был переполнен людьми, которые спешили «туда» или «обратно», и разговоры звучали эхом борьбы на далеком севере.

— Видишь того человека? На днях его саданули по голове под Зунг-Лунг-Го. Крепкий мужчина. А тот, что сидит рядом, охотился за бандитами около года. Он разгромил банду Бо Манго и поймал самого Бо на рисовом поле. Другой едет домой после ранения. Заработал кусок железа в «систему». Отведай нашей баранины. Клуб — единственное место в Рангуне, где можно найти баранину. Послушай, не надо обращаться к боям на туземном «Эй, бой! Принести хозяин немного лед». Они все из Бомбея или мадрасцы. Там, на передовой, встречаются слуги-бирманцы, но истинный бирманец предпочитает не работать, а быть обыкновенным маленьким daku.

— Как ты сказал?

— Нашим дорогим бандитом-дакайтом. Мы зовем их короче — dakus[277]. Это их ласкательное прозвище. А вот и рыбное. Я совсем забыл: вы не слишком-то избалованы рыбой. Да, у Рангуна есть свои преимущества. Тут расплачиваешься по-королевски. Возьмем, к примеру, стоимость обзаведения для женатого человека. Домишко с мебелью — сто пятьдесят рупий. Слуге платишь двести двадцать — двести пятьдесят. Это уже четыре сотни. Дорогой мой, уборщик не берет меньше двенадцати-тринадцати в месяц, да и то продолжает работать в других домах. Это похуже Кветты. Тот, кто едет в Нижнюю Бирму, думая прожить на жалованье, просто дурак.

Голос с дальнего конца стола: «Конечно, дурак. Вот Верхняя Бирма — совсем другое дело. Там получаешь настоящую должность и командировочные».

Обрывок из другого разговора: «Это не попало в газеты — овладеть фортом оказалось не так-то просто, не то что пишут… Видите ли, Бо Гуи устроил настоящую западню, и, когда мы сомкнули линию, они всыпали нам спереди и сзади. Бой в джунглях — чертовски жестокое дело. Немного льда, пожалуйста».

Затем мне рассказали о смерти старого школьного друга под стенами редута Минлы. Кто-нибудь помнит дело под Минлой, с которого начался третий бирманский бал[278]?

— Я находился рядом, — встрял чей-то голос. — Он умер на руках у А., хотя точно не помню. По крайней мере, знаю, что он не мучился. Добрый был малый.

— Благодарю вас. Думаю, мне пора, — сказал я и вышел в душную ночь. Голова гудела от рассказов о сражениях, убийствах, внезапных смертях. Я дотронулся до кромки покрывала, скрывающего Верхнюю Бирму, и отдал бы многое за то, чтобы самому подняться вверх по реке и повидать старых друзей — бойцов, измотанных джунглями.

В эту ночь мне снились бесконечные лестницы, по которым устремлялись вниз тысячи прелестных девушек, одетых так пестро, что было больно глазам. Наверху висел огромный золотой колокол, а внизу, лицом к небу, лежал бедняга Д., умерший под Минлой, и небритые оборванцы в хаки стояли над ним в карауле.

Глава 3

Город слонов, которым управляет великое божество Лености, живущее на вершине горы; история трех великих открытий и непослушных детей Икике

Я для души моей воздвиг дворец прекрасный, Чтоб в неге вечной поселилась в нем.

Сказал я: «О душа, пируй, ликуй всечасно, Прекрасен мир, нам хорошо вдвоем!»

Вот что значит заранее составить расписание путешествия! В первой статье я сообщал, что из Рангуна поеду прямиком в Пинанг, однако в настоящее время нахожусь южнее Моулмейна на другом пароходе, который плывет вообще неизвестно куда… Можно только гадать, почему мы направляемся в Моулмейн. Однако недовольных нет, потому что все пассажиры на борту — такие же бездельники, как и я. Представьте себе пароход, полный народа, который совсем не дорожит временем. У этих людей одна забота — посещать судовой ресторан три раза в сутки, и разве что появление таракана способно вызвать у них эмоции.

Моулмейн расположен выше устья реки, которой следовало бы протекать по Южной Америке; всякого рода беспутные туземные суденышки, похоже, чувствуют себя в ее водах, как дома. Мычание безобразных грузовых пароходов (знатоки называют их бродягами-»джорди»[279]) разносится средь живописных прибрежных холмов, а на плесах, словно буйволы в лужах, барахтаются пузатые лайнеры из Британской Индии. Любопытствующие редко заглядывают сюда, так редко, что с берега к нам соизволили подойти всего несколько лодчонок.

Строго по секрету скажу, что Моулмейн вообще не просто город. Если помните, Синдбад-мореход посетил его однажды во время достопамятного путешествия, когда открыл кладбище слонов.

По мере того как пароход поднимался вверх по реке, сначала мы заметили одного слона, а чуть позже — другого. Они трудились на лесных складах у самой воды. Ограниченные люди с биноклями в руках сказали, что на спинах слонов сидят погонщики. Это, однако, так и не было доказано. Предпочитаю верить тому, что видел своими глазами, а видел я сонный городишко, домики которого в одну ниточку вытянулись вдоль живописного потока. Город населяли медлительные, важные слоны, ворочавшие бревна только ради развлечения. В воздухе стоял сильный запах свежеспиленного тика (правда, мы не заметили, чтобы слоны пилили деревья), и время от времени тишина нарушалась шумом падающих стволов.

Нагуляв изрядный аппетит, слоны побрели парами в свой клуб. Они забыли поздороваться с нами и не вручили последнюю почту.

Мы были весьма разочарованы, но воспрянули духом, когда увидели на холме высокую белую пагоду, окруженную десятками других. «Вот куда стоит совершить экскурсию!» — воскликнули мы в один голос и тут же содрогнулись от отвращения, потому что меньше всего на свете хотели походить на вульгарных туристов.

В Моулмейне наемные повозки по своим габаритам втрое меньше, чем в Рангуне, потому что местные лошади ростом с овцу. Возчики гоняют их рысью вверх и вниз по склону горы, и, поскольку повозки очень тесны, а дороги далеки от совершенства, такая прогулка освежает. Здешние возчики тоже мадрасцы.

Вероятно, мне удалось бы припомнить больше подробностей о той пагоде, не влюбись я по уши в девушку-бирманку, которую встретил у подножия первого пролета лестниц, поднимаясь вверх. Увы, пароход отходил на следующий день в полдень, и это помешало мне остаться в Моулмейне навсегда и стать владельцем пары слонов. Слоны здесь — обычное явление, они бродят по улицам, и я не сомневаюсь, что любого можно заполучить за стебель сахарного тростника.

Покинув не в меру прелестную девицу, я прошел несколько ярдов вверх по лестнице. Затем, повернувшись, окинул взором морской простор, остров, речную ширь, чудесные пастбища, леса, которые опоясывали их, и возликовал оттого, что живу на свете.

Склон горы вокруг меня словно пылал золотистыми и ярко-красными пагодами, а одна была из серого камня тончайших оттенков. Ее возвели в честь известного монаха, который недавно скончался в Мандалае.

Высоко над головой слышалось слабое теньканье (словно звенели золотые колокольчики) и шептание бриза в пальмовых кронах.

Я поднимался все выше и выше, пока не добрался до площадки, где царила мирная тишина, а меня со всех сторон обступили опрятные бирманские идолы. Время от времени здесь останавливались для молитвы женщины. Они склоняли головы, беззвучно шевелили губами. Я держал в руке черный зонт, у меня на ногах были сандалии, на голове — шлем. Я не молился, а проклинал себя за то, что был глоб-тротгером, который слишком плохо владеет языком бирманцев. Я был не в состоянии извиниться перед этими женщинами и объяснить, что не могу обнажить голову из-за жгучего солнца. Глоб-трот-тер — грубое животное. Бродя вокруг пагоды, я чувствовал себя так неловко, что покраснел. Надеюсь, когда-нибудь мне зачтется моя совестливость.

Однако я не постеснялся бесцеремонно разглядывать золотой и пурпурный боковой храм с золоченым Буддой, мрачные статуи в нишах у основания главной пагоды, пальмочки, которые пробивались между плитами на полу дворика, пальмы, растущие выше по склону, бронзовые колокола, которые стояли на каждом углу и были подвешены так низко, чтобы женщины могли ударять по ним ветками папоротника. На одном красовалось изумительное трехстишие на английском языке, которое тридцать пять лет назад сочинил, вероятно, сам литейщик. Будем надеяться, что он уже достиг Ниббаны[280].

Кто разрушит этот колокол,

Должен попасть в большой АТ

И не сможет оттуда выйти.

Я проникся уважением к тому человеку, который не сумел написать слово «ад» без ошибки. Это говорит о том, что он воспитывался в духе религиозной добродетели. Прошу тех, кто приедет в Моулмейн, уважить этот колокол и, чтобы не оскорблять чувства верующих, не трогать его.

В нижней части пагода имела четыре камеры, где вдоль стен стояли колоссальные алебастровые статуи. Перед каждой горел светильник. Огоньки соперничали в яркости с потоком предвечерних солнечных лучей, которые проникали через окна, и бледно-желтый, словно неземной, свет заливал помещения. Изредка туда входила женщина, но большинство молящихся толпились на дворике. Однако те, кто склонялся перед статуями внутри пагоды, молились жарче, и я догадался, что их одолевали горести посильнее.

О самом культе я знал меньше чем ничего. Дело в том, что в наших аккуратно переплетенных книжицах мне не приходилось читать о соломинках с красными кончиками у золотого образа, не упоминался там и обычай ударять по краям колоколов, подобно тому как это проделывают верующие в индуистских храмах.

Наверное, это культ служения добру. Во всяком случае, обряды отправляются тихо, а храмы стоят в живописнейшей местности. Например, массивная белая пагода, которую я осматривал, устремлялась в голубое небо с западного склона горы, обнесенной стеной. С вершины горы на все четыре стороны открывалась великолепная панорама. Внизу подо мной стоял пароход, слева расстилались серебристые, словно полированные, плесы, справа — леса, а там, где земля уходила к горизонту, — крыши Моулмейна.

Когда временами стихали шелест одежд и приглушенный говор женщин, откуда-то издалека до меня доносилось позвякивание бесчисленных металлических листочков, свисающих с краев tyee пагоды, которыми играл ветерок. Золотая статуя мерцала на солнце, крашеные истуканы уставились прямо перед собой поверх голов молящихся, а далеко внизу деревянный молоток и рубанок неторопливо трудились над сооружением очередной пагоды в честь Будды — Господина этой Земли.

Пока, к неописуемому ужасу юношей-бирманцев, профессор носился со своим кощунственным фотоаппаратом вокруг пагоды, я присел поразмыслить над увиденным и едва не заснул, сделав два замечательных открытия. Первое: господин сей земли — это праздность, упитанная праздность со слабой примесью религии, которой ее подслащивают. Второе: пагода создана по подобию разбухшего ствола пальмы. Одна из таких пальм росла неподалеку. Она точно воспроизводила очертания небольшого здания из сероватого камня.

Однако третье открытие, самое важное, пришло гораздо позднее. Мимо пробежал чумазый постреленок в шелковом путсо великолепной работы[281]. Именно такое я тщетно пытался приобрести в Рангуне. Прохожий пояснил, что оно стоит сто десять рупий. Это на десять рупий дороже, чем просили в Рангуне. Тогда я неучтиво обошелся с прелестной девушкой-бирманкой, нагрубив ей, словно она была делийской разносчицей.

— Профессор, — сказал я, когда фотоаппарат, словно паук, появился из-за угла, — с этим народом творится неладное. Они не утруждают себя работой, далеко не все они бандиты, ребятишки бегают в сторупиевых путсо, а их родители говорят только правду. Все-таки на что же они живут?

— Они живут великолепно, — отозвался профессор. — А я захватил только полдюжины пластинок. Придется прийти сюда завтра. Вы когда-нибудь мечтали о таком месте?

Я сказал:

— Конечно, место превосходное, но не пойму, в чем же его очарование?

— В ужасающей лености, — отмахнулся профессор, упаковывая аппарат. Мы ушли неохотно, а в ушах стоял звон бесчисленных покачиваемых ветром колоколов.

Минут через десять мы увидели настоящую оркестровую эстраду, хибару с вывеской «Муниципальный совет», скопление бунгало, которые предлагает департамент общественных работ (они тщетно пытались испортить пейзаж), и военный оркестр мадрасцев. Никогда не видел солдат-мадрасцев. Они были одеты как Томми[282] и имели весьма приличный, подтянутый вид. Говорят, что они читают английские книжки и отлично разбираются в своих правах и привилегиях. За подробностями обращайтесь в клуб «Пегу» — второй столик в дальнем конце зала по правую руку от входа.

Видимо, в недобрый час я пытался оживить пошатнувшуюся торговлю в Моулмейне. Дело в том, что я заручился согласием одного из местных жителей доставить на пароход образцы бирманского шелка. Добраться на лодке до парохода было пятиминутным делом. Ему не надо было даже грести — пришлось бы просто посидеть на корме. Но… наступило утро, а он так и не появился. Лодки с превосходными арбузами тоже не подошли к борту. Должно быть, на нас наложили карантин.

Когда мы снялись с якоря и поплыли в Пинанг и скользили вниз по течению, я снова увидел слонов, которые все так же торжественно поигрывали бревнами. Они составляют большинство местного населения и, мне кажется, даже управляют здешним краем. Своим летаргическим состоянием слоны словно заразили весь город, а когда профессор захотел сфотографировать их, они с презрением отвернулись.

Пароход торопился в Пинанг. Температура воздуха в каютах достигла 87°[283], а на палубе — можете себе представить! Мы прочитали всю литературу, выпили двести стаканов лимонада, перепробовали около сорока карточных игр (в основном раскладывали пасьянсы), организовали импровизированную лотерею (если бы сбор составил тысячу вместо десяти рупий, я бы ничего не выиграл) и спали по семнадцать часов в сутки.

Совершенно неохота писать, но, может быть, вы окажетесь подготовленными морально, чтобы выслушать историю Дурного народа из Икике, которую, «раз вы ее не слышали, я сейчас расскажу». Мне поведал ее немец — охотник за орхидеями. Он побывал в отдаленнейших уголках Земли и недавно чуть было не свернул себе шею в горах Лушай[284].

Икике находится где-то в Южной Америке, сразу же за Бразилией, а возможно, и еще дальше. Однажды прямо из леса туда нагрянуло племя аборигенов. Они были настолько невинны, что не носили никаких одеяний. У них были какие-то неприятности, но не было одежды, и свои неприятности они принесли на суд Его Превосходительства губернатора Икике.

Однако слух о появлении дикарей и их наготе опередил события, и добродетельные испанские леди города решили, что прежде всего язычников необходимо приодеть; организовали срочный пошив в основном передников, кои и были вручены Дурному народу вместе с указаниями, как ими пользоваться. Едва ли можно было придумать что-нибудь лучшее. В этих передниках дикари предстали перед губернатором и всеми дамами города, которые выстроились на ступеньках собора.

Однако губернатор отклонил прошение. Знаете, что сделали эти дети природы? В мгновение ока сдернули с себя передники, обвязали их вокруг шеи и стали плясать в чем мать родила перед дамами, а те, закрывшись веерами, поспешили укрыться в соборе. Когда ступени опустели, Дурной народ с криками удалился, унося передники, потому что добротная материя — это ценность. Сознавая собственную силу, они расположились лагерем неподалеку от города.

Послать против них войска сочли невозможным, равно как нельзя было допустить, чтобы они, снова появившись в городе, шокировали доний и сеньорит. Никто не знал, в какой час Дурному народу вздумается заполонить улицы. В силу сложившихся обстоятельств их просьбу удовлетворили, а Икике обрел спокойствие. Nuda est veritas et prevalebit[285].

— Однако, — сказал я, — что же ужасного в обнаженных индейцах… даже если их двести?

— Трук мой, — ответил немец, — это биль интеец Южный Америк. Я говориль вам, они не умей раздевать себя карашо.

Я прикрыл рот ладонью и отошел в сторону.

Глава 4

Рассказывает о том, как я прибыл на остров хиромантов — резиденцию Поля и Виргинии и уснул в саду

Иные о славе мирской, а другие вздыхают,

Согласно с ученьем пророка, о сладостном рае.

Эх, туже набей кошелек, позабудь про кредит.

Пусть бьют барабаны, их грохот тебя не смутит!

В англосаксонском характере кое-что явно не в порядке. Не успела «Африка» стать на якорь в проливе Пинанга, как двух наших пассажиров обуяло сумасшествие: они узнали, что другой пароход вот-вот отойдет на Сингапур. Если бы они смогли перескочить на него, то выиграли бы несколько дней. Одному небу известно, почему они так дорожили временем. Итак, эти двое бросились в свои каюты и принялись упаковывать чемоданы с таким рвением, будто от этого зависело спасение их душ, затем перепрыгнули через борт и, разгоряченные, но счастливые, отгребли от парохода на сампане. Они ведь путешествовали ради развлечения и сэкономили, пожалуй, три дня. Последнее и служило для них развлечением.

Вы помните описание острова хиромантов у Безанта в его романах «Моя крошка» и «Неужели они стали супругами?»? Пинанг и есть остров хиромантов. Я понял это, когда разглядывал с палубы лесистые холмы, которые господствовали над городом, и полчища пальм в трех милях, где были берега провинции Уэлсли. Сырой воздух словно отяжелел от лени, а под бортом толпились лодчонки, переполненные мадрасцами, которые были обильно увешаны драгоценностями. Безант описал этих людей совершенно точно.

Пронесся шквал, отчего скрылись из виду низкие домишки Пинанга под красными черепичными крышами, а вслед за штормом над миром сгустились ночные тени.

Я сунул в карман двенадцатидюймовую линейку, которой собирался измерить весь мир, чуть было не расплакался от избытка нахлынувших чувств, когда, выбравшись на причал, наткнулся на сикха, великолепного бородатого сикха с ружьем и в белых гамашах. Порой родное лицо подобно глотку прохладной воды в пустыне. Мой друг оказался родом из Джандиала в округе Умритсар. (Бывал ли я в Джандиале? Это я-то?) Я начал выкладывать новости, какие мог припомнить: об урожае и армии, о перемещениях «больших людей» на дальнем, далеком Севере.

Сикх сиял. Он служил в военной полиции, ему нравилась служба, но, как он выразился, «слишком уж далеко от дома». Работы было немного, а китайцы почти не доставляли хлопот. Они ссорятся между собой, но «с нами стараются вести себя благоразумно». Затем этот крупный, важный мужчина удалился вразвалку вместе со всем колыхавшимся в ногу полком пионеров, а я воспрянул духом при мысли о том, что Индия (ведь я только притворялся, что ненавижу ее) в конце концов не так уж и далека.

Вам знакома наша неискоренимая привычка с недоверием относиться ко всему, что бы ни исходило из провинции? Например, в Калькутте изображают изумление, оттого что в Аллахабаде обзавелись приличным танцевальным залом, в Аллахабаде ахают, правда ли, что в Лахоре есть фабрика, где производят лед? А в Лахоре, кажется, только делают вид, будто верят, что в Пешаваре все ложатся спать, не расставаясь с оружием.

Увидев в Рангуне паровой трамвай, я был приятно удивлен, а за Моулмейном вообще ожидал встретить задворки цивилизации. Я был наказан за собственное тщеславие и неведение, когда в Пинанге столкнулся лицом к лицу с деловой улицей из двухэтажных домов, которая пестрела вывесками, кишела наемными повозками, и прежде всего джинрикшами[286].

Рикши — народ терпеливый и многострадальный. Извозчик со зверской физиономией, который вез меня в экипаже к водопадам, что находятся в пяти милях от города, старался переехать колесами каждого встречного рикшу или нещадно стегать его кнутом.

Я ожидал, что здания быстро уступят место густым посадкам кокосовых пальм, однако они продолжали заполнять собой улицы, похожие на Парковую или Мидлтон в Калькутте. Домишки со ставнями на окнах (полукровки, нечто среднее между индийским бунгало и рангунской лачугой, которая напоминает кроличью клетку) утопали в зелени разнообразных растений и кротонов, которые достигают здесь высоты небольших деревьев. Время от времени у обочины пламенел фасад китайского дома (сплошная резьба, окрашенная киноварью, сажей и золотом) с неизменным шестифутовым фонарем над дверным проемом. За домом в ухоженных задних двориках мелькали странно подстриженные кусты.

Кое-где по обе стороны от дороги тянулись ряды туземных домишек на сваях; их затеняли вечнозеленые кокосовые пальмы, обремененные молодыми плодами. Горячий воздух словно пропитался благоуханием всевозможных растений, но все же это не был запах земли после дождя. Какая-то пташка подавала голос из чащи, а в холмах, к которым мы приближались, слышалось бормотание грома. Все вокруг дышало покоем, а пот струился по нашим лицам ручьями.

— Вам придется сойти и подняться пешком вон на ту гору, — сказал возчик, указав на невысокий барьер-ограждение ухоженного ботанического сада. — Экипажам дальше нельзя.

Мышцы словно налились свинцом, дышалось как в турецкой бане. Даже почва, казалось, трепетала от избытка тепла и влаги, а странные деревья (сонливость одолела меня, и я не стал читать таблички, написанные рукой оскорбительно деятельного человека) были влажными и теплыми тоже. Где-то журчала вода, но не хотелось ничего слышать, потому что жара сморила меня. Тучное облако, словно стеганое одеяло на гагачьем пуху, плотно окутывало вершину.

К вечеру добрались они до страны,

Где, казалось, царил вечный день.

Я присел там, где стоял, потому что увидел тропу — грубые ступеньки, круто уходившие вверх, и на меня будто что-то нашло. Это было словно толкование сна: я находился у входа в неглубокое узкое ущелье, в том самом месте, где присаживались лотофаги, когда заводили свои песни, и я узнал водопад. А воздух в ушах «дышал, подобно человеку в тяжелом забытьи».

Я осмотрелся и понял, что не могу передать словами этот пейзаж. Как говорится, «я не играю на флейте, зато мой кузен играет на скрипке». Я знавал человека, который сумел бы это сделать. Правда, поговаривали, что он не добивался необходимой точности, я же своим пером просто рискую оскорбить нравственность. Впрочем, в подобном климате это не имеет значения. В конце концов можно обратиться к страницам худших романов Золя и там прочитать описание оранжереи. Ведь, в сущности, здесь происходит то же самое. Летит время, но ни холод, ни испепеляющий зной не отмечают его течения.

И вдруг, словно ощутив острую боль, я понял, что обязан «сделать» водопад, и побрел вверх по ступенькам, хотя каждый встречный булыжник кричал мне: «Присядь! Отдохни!» Затем я увидел небольшой поток, который катился по лику скалы. По моему лицу струился другой, но значительно более обильный.

В конце концов мы пошли завтракать. Желудок заслуживает большего внимания, чем любые эмоции, и мы оставили за поворотом дороги сад и его плещущие струи. С этим приключением было покончено. Кстати, приключения подобны черуту: сначала он не раскуривается, в середине вкус его великолепен, а окурок выбрасываешь, чтобы никогда не подобрать.

Итак, его звали Джон, его коса (натуральный волос, а не какой-нибудь заплетенный шелк) достигала пяти футов в длину, он содержал придорожный ресторан и накормил нас цыпленком, чья невинная плоть была начинена луком и какими-то неведомыми овощами. Раньше мы боялись китайцев, особенно тех, что подают блюда, но теперь готовы съесть из их рук все, что угодно.

Обед завершили ананас стоимостью в полгинеи и сиеста. Последнее — нечто прекрасное. В Индии (хотя я уже не из Индии) мы и понятия не имеем, что это такое. Вообразите — вы спокойно лежите и наблюдаете, как течет время. Вы не чувствуете усталости и поэтому не засыпаете. Вас наполняет божественная дремота, совсем не похожая на тяжелую, тупую одурь, которая одолевает человека жарким воскресным днем. Это совсем не то, что деловитый утренний отдых по-европейски.

Отныне я презираю романистов, которые расписывают сиесты в странах с умеренным климатом. Я-то знаю, что такое настоящая сиеста.

Пытался приобрести несколько сувениров: саронг (он может называться путсо или дхоти), трубку и нож — «проклятый малайский крис». Саронги поступают в основном из Германии, трубки — из закладных лавок; что касается крисов, то продаются какие-то зубочистки.

Глава 5

На пороге Дальнего Востока; обитатели этих мест; рассуждение о том, где можно использовать британского льва

Как создан мир для любого из нас,

Как принимаем и как познаем его мы?

В миг, по наитью, прозренье приходит подчас.

Нашей души откровенья бывают видны

В спелых плодах, что она порождала не раз.

— Уверяю вас, сэр, так жарко в Сингапуре не было уже много-много лет. Март вообще считается у нас самым жарким месяцем, но то, что происходит сейчас, совершенно ненормально.

Я нехотя ответил незнакомцу:

— Да, конечно. Где только не твердят эту ложь! Оставьте меня в покое. Позвольте уж истекать потом в одиночестве.

Жарко, как в оранжерее. Всюду преследует липкая, насыщенная испарениями духота, которая одинаково безжалостна и днем, и ночью. Сингапур — та же Калькутта, только еще хуже. Окраины застраиваются дешевыми домишками, а в самом городе люди сидят друг на дружке и готовы запихать приезжего в собачью конуру. Таковы неумолимые признаки коммерческого процветания.

Индия осталась так далеко позади, что я уже не хочу говорить о местном населении. Это сплошь китайцы, если только не французы, голландцы или немцы. Непосвященные думают, что остров — владение Англии, однако все, что находится на нем, принадлежит Китаю или Континенту, в основном Китаю.

Я почувствовал, что прикоснулся к Поднебесной империи, когда насквозь пропитался затхлым запахом китайского табака — тонко нарезанной травы с жирным блеском. По сравнению с его зловонием аромат кальяна на камбузе — благоухание магазина Риммеля.

Провидение вело меня вдоль берега (пять миль, сплошь забитых мачтами и пароходными трубами) к заведению под названием «Раффлз-отель», где кухня столь же превосходна, сколь безобразны номера. Да примут это к сведению путешественники. Питайтесь в «Раффлз», а ночевать отправляйтесь в отель «Европа».

Я бы сам последовал этому совету, но меня заинтриговало видение — две дородные леди, одетые с большим вкусом… в ночные халаты. Они сидели, положив ноги на стулья. Джозеф[287] хотел было удалиться, однако оказалось, что эти женщины — голландки из Батавии[288] в своих национальных костюмах.

— Поелику на них чулки и халаты, то не на что жаловаться. Обычно до пяти вечера они вообще ничего не носят, кроме ночной сорочки, — пробормотал человек, осведомленный в здешних обычаях.

Не знаю, говорил ли он правду, но я склонен в это поверить и теперь представляю себе, как выглядит «батавская фация», но не одобряю ее. Леди в халате будоражит воображение и мешает сосредоточиться на изучении политической жизни в Сингапуре. А между тем этот город в наши дни укреплен мощными фортами и с надеждой ожидает, когда прибудут их украшения — девятидюймовые орудия, заряжающиеся с казенной части.

В доверчивости и преданности наших колоний есть нечто патетическое, а ведь давным-давно они могли бы настроиться скептически или даже озлобиться. «Мы надеемся, что правительство в Англии сделает это, а возможно, сделает еще это» — вот каков припев песни, и повсюду, где англичане не могут успешно размножаться, припев этот не должен изменяться.

Представьте себе, что Индия с ее климатом была бы пригодна для постоянного обитания нашего племени. Подумать только, чего бы не достигли мы, англоиндийцы, если бы лет пятьдесят назад обрубили концы, которые привязывали Индию к метрополии! Мы бы уже давным-давно проложили пятьдесят тысяч миль железнодорожного полотна, имели бы еще тысяч десять в перспективе и располагали бы годовым приростом бюджета. Ну не бунтарские ли мысли?!

Дело в том, что сейчас я разглядываю с веранды пароходы в гавани, улицы, которые кишат китайцами, апатичных англичан в белом, которые сидят, развалившись на тростниковых стульях, и мне становится не по себе. Позже я попытаюсь доказать, что эти англичане вовсе не лентяи, но все же они любят слоняться без дела и, кажется, появляются в офисе не раньше одиннадцати, а это плохо. Я возвращаюсь к своей изначальной мысли. Если бы мы могли растить свое потомство в этих краях и наши дети и внуки уже не старались бы задать деру, Британская империя распалась бы, прежде чем какое-нибудь собрание, вроде комиссии Парнелла[289], успело бы провести половину своих заседаний.

О дорогие соотечественники, те, кто варится живьем в Индии и ругает любое правительство в Англии! Быть англичанином — это великолепно! «Нам выпал жребий жить на прекрасной земле. Да, у нас обширное наследие».

Разверните карту, взгляните на ленту полуострова Малакка, который тянется на тысячу миль в южном направлении. Пинанг, Малакка, Сингапур скромно подчеркнуты красными чернилами. Теперь смотрите! Мы имеем своих резидентов в каждом более или менее заметном малайском государстве. Наше влияние распространяется по экватору до Кедаха и Сиама[290]. Господь сначала вложил в эту землю золото и олово, а потом поместил туда англичанина, который создает компании, приобретает концессии и продвигается вперед. Например, одна из наших компаний внутри страны владеет концессией на территорию в две тысячи квадратных миль. Это означает право на разработку полезных ископаемых, на несколько тысяч кули и на постоянную администрацию. Как у нас в Индии на угольных копях, где лица, возглавляющие шахты, — настоящие короли, облеченные почти неограниченной властью.

За компаниями потянутся железные дороги. Пока что местные газеты довольствуются тем, что не жалеют строк на разговоры о них, и до настоящего времени на полуострове, неподалеку от цивилизованного поселения Пайретс-Крик, проложили всего двадцать три либо двадцать четыре мили узкоколейки. Правда, султан Джохора обещал или обещает концессию на строительство сквозной железной дороги в своем государстве, которая в конечном счете соединится с линией в Пайретс-Крике, а в Сингапуре давно уже зарятся на строительство полуторамильного моста через пролив.

Итак, будет положено начало великой магистрали. От Сингапура она пойдет через всевозможные мелкие государства и Сиам на соединение с великой железнодорожной системой Индии, и тогда заказывайте билеты отсюда непосредственно до Калькутты.

Что-то похожее на подробное описание подобных проектов, которые время от времени обсуждаются здесь, заняло бы по объему две такие статьи и было бы слишком сухцм чтивом.

Надеюсь, вам хорошо известно содержание «профессиональных» дискуссий, которые разгораются в кругу наших инженеров, когда новая линия прокладывается в Индии. А ведь местность там отлично изучена, и ожидаемая прибыль может быть подсчитана до пенса. Здесь обсуждают те же проблемы, правда, собеседникам неизвестно, какая местность ждет изыскателей впереди и где, возможно, им придется остановиться. Это придает «проектам» некоторую легковесность, хотя смелость замыслов поражает тех, кто привык смотреть на все глазами человека из Индии. Например, поговаривают о «пробеге» по всему полуострову (создавая пути сообщения, укрепляя влияние и еще бог знает что), однако умалчивают о том, что для обеспечения даже мелких операций необходимы войска. Может быть, прожектёры просто уверены в том, что правительство в Англии позаботится обо всем? И все же странно слышать, как хладнокровно обсуждаются такие планы. Ведь для их осуществления, то есть для того, чтобы все предприятие не попало в чужие руки, придется увеличивать вдвое численность наших гарнизонов.

Тем не менее купцы изъявляют желание продолжать начатое, и я думаю, что со временем мы одолжим где-нибудь трех рядовых и сержанта, когда все поймут, какой богатый подарок судьбы наши Стрейтс-Сетлментс. Предсказание ни к чему не обязывает — в недалеком будущем они превратятся в…

— …Придаток Китая, — вмешался профессор, заглянув мне через плечо, — еще одно поле деятельности для их дешевой рабочей силы. Когда в тысяча восемьсот пятнадцатом Голландии возвращали ее поселения — все эти окрестные островки, надо было отдать ей и эти края. Посмотри-ка! — Он кивнул в сторону китайцев, которые сновали под нами.

— Позвольте уж мне домечтать, профессор. Через минуту я возьму шляпу и в мгновение ока разрешу проблему китайских иммигрантов.

Однако должен признаться, что улица являла удручающее зрелище. Ей следовало бы кишеть людьми из Бихара, Мадраса, Конкана, то есть людьми из нашей Индии.

Затем подъем и разговор с загорелым человеком, у которого было дело на Северном Борнео. Он владел какими-то пещерами в горах (они, если вам интересно, расположены на высоте девятисот футов), и их заполняли вековые отложения гуано. От его рассказов по телу ползли мурашки.

— Чтобы наладить дела, нам необходимы сотни тысяч рабочих, — сказал он размеренным голосом. — Миллион кули. Они нужны повсюду: на табачных плантациях Суматры, на Яве, но для Борнео, так сказать для провинции, необходим миллион кули.

Приятно потрафить незнакомцу, к тому же я чувствовал, что за моей спиной стоит вся Индия.

— Мы смогли бы предложить вам от двух до двадцати миллионов. Смотря каков спрос, — сказал я, проявляя щедрость.

— Ваши люди никуда не годятся, — ответил человек с Северного Борнео. — За индийцем тянется целая деревня, чтобы обслуживать его. Как поставщик рабочей силы Индия нас не устраивает. На Суматре говорят, что ваши кули либо не умеют, либо не хотят ухаживать за табаком как полагается. Для того чтобы развиваться, нам нужны китайцы.

О Индия, страна моя! Вот что значит унаследовать высокую культуру и древний кастовый кодекс. Чужестранцы будут издеваться над твоими детьми, как над людьми бесполезными за пределами своих перенаселенных провинций. Здесь открывается возможность для применения рабочих рук — дверь, которая ведет к сытым желудкам, и через эту дверь десятками тысяч вливаются иные люди (желтые, с косицами-хвостами), тогда как в Бенгалии образованный туземный редактор вопит о «жестокости», стоит нам переселить несколько сот бенгальцев на несколько сот миль, в Ассам.

Глава 6

О хорошо одетых островитянах Сингапура и их развлечениях;

автор доказывает, что все английские поселения как две капли воды похожи друг на друга; рассказывает, как чикагский еврей и американский ребенок могут отравить самое безоблачное настроение

Мы неразделимы,

Мы одно в усердии,

В вере и надежде

И в милосердии.

Когда приезжаешь в незнакомое английское поселение, в первую очередь необходимо нанести визит его обитателям. Я пренебрег этой обязанностью и предпочел общаться с китайцами вплоть до воскресенья. В воскресенье же я узнал, что весь Сингапур отправился в ботанический сад послушать светскую музыку.

Там собираются англичане, которые живут на острове. Пойти в ботанический сад в Кью было бы замечательно. Однако, когда знаешь, что сад — единственное место отдыха, туда не слишком-то влечет.

Там собрана растительность всех тропических областей, а оранжерея с орхидеями покрыта тонкими деревянными планками, для того чтобы уберечь растения от прямого солнечного света. В оранжерее содержались белые, словно восковые, красавицы с Филиппин и из Тропической Африки. Внутри оранжереи и снаружи не ощущалось ни малейшей разницы температур. Тяжелый, спертый воздух был насыщен испарениями, и я не пожалел бы месячного оклада (давно не получаю месячного оклада) за добрый глоток удушливо-жаркого воздуха, приносимого ветром из песков Сирсы, или за воздух пыльной бури в Пенджабе. Готов отдать в придачу все эти растения, покрытые испариной, и даже древовидный папоротник, который потел, издавая странные звуки.

До чего неуютно сидеть в наемном экипаже и, наблюдая за соплеменниками, сознавать, что, как бы хорошо ни была знакома их жизнь, сам не имеешь к ней ни малейшего отношения.

Я только тень теперь — увы! увы! —

Что на задворках человечества ютится, —

уныло продекламировал я профессору. Тот разглядывал миссис… а может быть, другую даму, похожую на нее.

— Неужели я путешествую вокруг света ради того, чтобы встретиться с этими людьми? — сказал он. — Я же видел их прежде. Вот капитан такой-то, вот тот самый полковник, а мисс — как ее там? — необъятна, как сама жизнь, но вдвое бледнее обычного.

Профессор угодил в самую точку. В последнем и было все дело. Лица обитателей Сингапура покрыты мертвенной бледностью.

Они белы, как Нееман, а вены на тыльной стороне их рук почти фиолетовые. Мы словно очутились в Индии, когда там только что миновал период дождей, а женщин почему-то не отпустили в горы.

Тем не менее в Сингапуре не принято говорить о нездоровом климате. Здесь живут весело и беспечно, пока человеку на самом деле не становится плохо, потому что в этом климате не удается взять себя в руки, и умирают. Как и у нас в Индии, калитку кладбища открывают здесь брюшной тиф и болезни печени.

Однако самый приятный предмет созерцания в сердце гражданского поселения (разумеется, расположенного вдали от туземного города и состоящего из небольших прелестных бунгало), конечно же, мой дорогой Томас Аткинс. Он неисправим, ничего не стесняется, знает себе цену, ругается, курит. Он не прочь послушать музыку, побродить по базару и может наградить непечатным эпитетом пальму. В общем, он такой же, как в Миан Мире.

Здесь расквартирован 58-й Нортгемптонширский полк, так что, как видите, Сингапур находится в полной безопасности. Никто так и не заговорил со мной, хотя я надеялся, что меня пригласят выпить. Пришлось ползти обратно в отель, чтобы отведать там шесть различных блюд с одним карри.

Хочу домой! Хочу вернуться в Индию! Я чувствую себя несчастным. В это время года пароход «Наваб» должен пустовать, но мы имеем сотню пассажиров в первом классе и шестьдесят — во втором. Все красивые девушки едут во втором.

Вероятно, что-то случилось в Коломбо. По-видимому, там столкнулись два парохода, а мы пожинаем плоды катастрофы и переполнены, как зверинец. Капитан говорит, что ожидалось всего десятка полтора пассажиров, но, если бы предвидели такую толкучку, на линию вышел бы пароход повместительнее.

Глава 7

Рассказывает о том, как я прибыл в Китай и смотрел сквозь Великую стену

Где голое невежество Скандальные сужденья Поставляет день-деньской, Нисколько не стыдясь…

Последние несколько дней на борту «Наваба» я провел среди новых и необычных людей. То были биржевые игроки из Южной Африки, финансисты из Англии (те вообще не говорили ни о чем, что стоило бы меньше сотни тысяч фунтов, и, боюсь, бессовестно блефовали), консулы отдаленных китайских портов и компаньоны китайских судоходных компаний. Они вынашивали такие планы и думали такие думы, которые отличались от наших настолько, насколько наш сленг разнится от лондонского.

Едва ли вам доставит удовольствие рассказ о нашем грузе. Например, о практичном купце-шотландце со склонностью к спиритизму, который приставал ко мне с расспросами, интересуясь, есть ли что-нибудь стоящее в теософии и правда ли, что в Тибете много возносящихся чела, как он сам тому верил. Другой пассажир, ограниченный помощник приходского священника из Лондона, проводил отпуск. Он повидал Индию, верил в успех миссионерства в наших краях и не сомневался, что деятельность Си Эм Эс всколыхнула религиозный энтузиазм масс и недалек тот час, когда Слово Божье возобладает над всеми другими убеждениями. Ночами он бился над разрешением великих тайн жизни и смерти, повелевал ими и предвкушал земные труды до конца дней своих в кругу прихожан, в числе которых не будет ни одного богатого человека.

Когда попадете в Китайское море, держите фланелевые вещи наготове. За какой-то час пароход переместился из зоны тропической жары (и тропического лишая) в область сплошных туманов, таких же сырых, как в Шотландии. Утро распахнуло перед нами новый мир — мы словно очутились между небом и землей. Поверхность моря напоминала матовое стекло. Нас обступали красновато-бурые островки, покрытые шапками тумана, который парил футах в пятидесяти над нашими головами. Плоские паруса джонок на какое-то мгновение возникали из пелены, дрожали в воздухе, словно осенние листочки на ветру, и тут же исчезали из виду. Острова казались воздушными, и стекловидное море стелилось перед ними снежной равниной.

Пароход стонал, выл и мычал, потому что ему было сыро и неуютно. Я тоже застонал, так как в путеводителе говорилось, что Гонконг располагает самой удобной гаванью в мире, а далее двухсот ярдов в любом направлении не было видно ни зги. Продвижение вслепую напоминало о чем-то призрачном, и это ощущение усилилось, когда легкое колебание воздуха приоткрыло на миг какой-то склад и стрелу крана (по-видимому, совсем близко от борта), а позади них — отрог скалы. Мы прокладывали дорогу сквозь мириады тупоносых суденышек с весьма мускулистыми экипажами.

Джентльмены из офицерской столовой (те, что надевают на парад парусиновые кители), стоит вам с месячишко не увидеть ни одного патрульного или не услышать «клинк-клинк» шпор, как вы сразу поймете, почему гражданские лица всегда хотят видеть военных обязательно в мундире.

Могу заметить, что этот генерал был весьма неплохим военным. Насколько я понимаю, он почти ничего не знал об индийской армии и тактике джентльмена по имени Роберте, зато сказал, что в ближайшее время лорд Уолсли собирается стать главнокомандующим, как того настоятельно требует положение в армии. Генерал стал для меня откровением, потому что говорил только о военных проблемах Англии, а они заметно отличались от аналогичных забот у нас в Индии и имели прямое отношение к мировой политике.

Гонконг выставляет напоказ только набережную, все остальное скрывается в тумане. Грязная дорога, словно вечность, тянется вдоль ряда домов, которые напоминают о некоторых кварталах в Лондоне. Скажем, вы проживаете в одном из этих домов, а когда это надоест вам, пересекаете дорогу и плюхаетесь в море, если сумеете отыскать хотя бы квадратный фут свободной воды. Дело в том, что местные суденышки настолько многочисленны, их борта, которые трутся о набережную, покрыты таким толстым слоем грязи, что привилегированные обитатели подвешивают свои лодки на шлюпбалках поверх обыкновенных посудин, а те пляшут на волнах, поднимаемых бесчисленными паровыми катерами.

Катерами здесь пользуются для прогулок либо держат их ради невинного удовольствия погудеть сиреной. Ими настолько не дорожат, что каждый отель владеет таким паровым катером, а многие катера вообще не имеют хозяев.

Еще дальше от берега стоят на якоре пароходы. Они не поддаются подсчету, и четыре из пяти принадлежат нам. Помню, как я возгордился, когда познакомился с состоянием судоходства в Сингапуре. Теперь же, когда я наблюдаю с балкона отеля «Виктория» за гонконгскими флотилиями, меня просто распирает от патриотизма. Отсюда, наверно, можно доплюнуть до воды, но внизу стоят какие-то моряки, а это племя сильных. Какой эгоистичной, безалаберной личностью становится порой путешественник. На десять суток мы выбросили из головы все земные заботы и помнили только о наших чемоданах, но едва ли не первыми словами, которые мы услышали в отеле, были: «Джон Брайт[291] умер, а над Самоа пронесся ужасный ураган».

«Что? Да, очень печально. Послушайте, где, вы говорите, наши комнаты?» Дома подобные новости дали бы пищу для разговоров на полдня. Здесь же о них было забыто, не успели мы пройти половину длинного коридора. Некогда присесть, чтобы собраться с мыслями, когда за окнами шумит незнакомый мир — целый Китай.

Затем в холле послышались стук чемоданов, щелканье каблуков — и явилось видение: усталого вида женщина гигантского роста, которая пыталась объясниться с маленьким слугой-мадрасцем…

«Да, я путишефстфофал фисде и буду путишефстфофать еще. Я ехал теперь Шанхай и Пекин. Я был Молдавия, Россия, Бейрут, вся Персия, Коломбо, Дели, Дакка, Бенарес, Аллахабад, Пешавар, Али-Муджид, Малабар, Сингапур, Пинанг, сдесь и ф город Кантон[292]. Я хорватка ис Афстрии, и я уфидеть Штаты Америки и, может быть, Ирландия. Я путишефстфофал фсегда. Я — как это у фас? — veuve, фдофа. Мой муж, он умирал. Я есть очень печален, я очень печален, унт зо я путишефстфофал. Я есть жиф, конечно, но я не есть жифу. Вы понимает? Фсегда печален. Скажи им имя корабль, куда они отправлять мой чемодан. Вы путишефстфофал для удофольстфий? Я путишефстфофал, потому что я есть одинок и печален фсегда».

Чемоданы внезапно исчезли, захлопнулась дверь, каблуки застучали по коридору, и я остался в одиночестве, почесывая затылок. Как начался этот разговор, почему внезапно оборвался, в чем польза от встреч с чудаками, которые не могут объясниться толком? Я никогда не получу ответа на эти вопросы, но разговор этот, слово в слово, действительно состоялся. Теперь понятно, откуда черпают материал писатели, которые занимаются путевой литературой.

Отправившись прогуляться по улицам Гонконга, я влез в вязкую, почти лондонскую грязь, жижу такого сорта, которая словно проникает сквозь подошвы обуви и кусает вас за ноги холодом.

Стук бесчисленных колес на дороге напоминал грохотанье лондонских кэбов. Шел холодный проливной дождь, и все саибы подзывали окриками рикш (здесь их зовут попросту «рик»), а ветер был еще холоднее дождя. После Калькутты это была первая встреча с погодой, которая чего-то стоила, и неудивительно, что при таком климате Гонконг раз в десять оживленнее Сингапура. Повсюду что-то строят, куда ни посмотри, возвышаются колоннады и купола, дома оборудованы газовыми рожками, а англичане ходят пешком так, как им и полагается ходить, — торопливо и глядя прямо перед собой. На главной улице почти все дома выходят на проезжую часть верандами, а европейские магазины словно хвастают огромными зеркальными витринами.

Нотабене. Не ходите в эти магазины. Все там стоит втридорога. Как и в Симле, покупателю приходится платить, так сказать, за эти стекла.

То самое Провидение, которое заставляет реки протекать вблизи крупных городов, прокладывает главные магистрали этих городов поближе к большим отелям, и я прошелся по Квин-стрит, которая была более или менее ровной. Остальные улицы, где мне довелось побывать, состоят из ступенек и при ясной погоде могли бы отблагодарить профессора за посещение десятком удачных снимков. Пейзаж прятался в дожде и тумане. Улицы, которые вели вверх по склонам горы, скрывались в «молоке», а те, что сбегали вниз, ныряли в испарения гавани. Странное зрелище!

«Хи-йи-йоу!» — выкрикнул кули, прокатив коляску на одном колесе. Я выбрался из рикши и тут же увидел бородатого немца, затем трех подгулявших матросов с военного корабля, сержанта-сапера, потом парса, двух арабов, американца, еврея и несколько тысяч китайцев, которые непременно несли что-нибудь, и, наконец, профессора.

— Мне сказали, что в Токио производят пластинки для моментального фотографирования. Что вы скажете об этом? — спросил профессор. — В Индии их делают только в Топографическом департаменте. А тут — в Токио, подумать только!

Я давно должен профессору одну такую пластинку.

— Вот что меня поражает, — сказал я, — мы сильно переоценивали Индию. Например, считали, что создали там цивилизацию. Придется быть поскромней. По сравнению со всем окружающим Калькутта смотрится деревушкой.

Это правда, потому что Гонконг удивлял необычной чистотой, одинаковыми трехэтажными домами с верандами, тротуарами, вымощенными камнем. Мне попалась на глаза только одна лошадь. Ей было стыдно за самое себя. Она присматривала за телегой на приморской улице. Наверху единственными экипажами служили рикши.

Этот город убил во мне романтику джинрикши. Их надо бы оставить в распоряжение прекрасного пола, а вместо этого рикшами пользуются мужчины, которые спешат в офис, офицеры при полном параде, матросы, которые пытаются втиснуться в коляску вдвоем, и, кроме того, мне довелось услышать в казармах, что порой на рикшах доставляют в комендатуру пьяных дебоширов. «Обычно они засыпают в ней, сэр, и с ними меньше возни».

Магазины предназначены для того, чтобы заманивать моряков и охотников за редкостями, и они великолепно преуспевают в этом. Прибыв в эти края, отнесите все деньги в банк и попросите управляющего не выдавать вам ни гроша, как бы вы ни просили. Только так можно уберечься от банкротства.

Мы с профессором совершили паломничество к Ки Сингу и побывали у Йи Кинга, который торговал битой птицей. Каждая лавка по-своему хороша. Неважно, что продается — обувь или молочные поросята, — фасад лавки непременно прельщает глаз тонкой резьбой или позолотой, а любая вещица на прилавке необычна и привлекательна. Все превосходно: уродливый корень дерева, которому умело придали сходство с дьяволом, сидящим на корточках; темно-красная с позолотой створка двери или бамбуковая ширма и прочее. Сочленения, стыки и оплетка на изделиях поражали своей аккуратностью. Корзины кули имели приятную д ля глаза форму, а ротановые застежки, которыми их прикрепляют к бамбуковому полированному коромыслу, аккуратно заделаны, чтобы не торчали концы оплетки. Я попробовал выдвигать ящички в коробе у торговца, который продает обеды для кули, ощупывал клапаны небольших деревянных насосов, что стоят в магазинах, — все было тщательно подогнано.

Я углубился в изучение этих вещиц, а профессор копался в изделиях из слоновой кости и панциря черепахи, в расшитых шелках, инкрустированных безделушках, филиграни и еще бог знает в чем.

— Я уже не такого высокого мнения о нем, — сказал профессор (он имел в виду индийского ремесленника), извлекая на свет крошечную статуэтку из слоновой кости, изображающую маленького мальчика, который пытался выгнать из лужи буйвола.

Только вообразите — вырезать из твердой кости целый рассказ! Мы с профессором думали об одном и том же и раза два уже говорили на эту тему.

Над нашими головами, чуть слышно шурша промасленной бумагой, раскачивались большие пузатые фонари, но они не были расположены к разговору, а торговец в голубом тоже молчал.

— Твоя хотела покупай? Класивый весь есть, — сказал наконец он и набил трубку табаком из темно-зеленого мешочка, перехваченного браслетом из зеленого халцедона, а может быть, то был нефрит.

Он поиграл счетами из темного дерева; рядом лежала расходная книга, обернутая в промасленную бумагу, поднос с индийской тушью и кисточки на фарфоровых подставках. Торговец сделал запись в книге, изящно нарисовав выручку последней сделки. Конечно, китайцы проделывают это тысячелетиями, однако жизнь и ее опыт то и дело поражают меня своей новизной, как когда-то Адама, поэтому я изумился.

Глава 8

О Дженни — «прости господи» и ее товарках; о том, как можно отправиться на поиски настоящей Жизни, а повстречаться со Смертью; о блаженстве Кэт; о женщине и холере

По мне: любя, любить ты позволяй,

Но, милая, с тобою мне не быть,

Я жив иль мертв — меня не призывай.

Прости-прощай!

Я с головой окунулся в жизнь этого города, и тошнота — не то слово, которое может выразить мои ощущения. Все началось с праздной реплики, оброненной в баре, а закончилось бог знает где. Нет чуда в том, что древнейшей профессией повсюду занимаются француженки, итальянки и немки, однако жителя Индии все же шокирует встреча с их сестрой-англичанкой.

Когда богатый папаша посылает своего сына и наследника вокруг света, с тем чтобы тот поумнел, хотелось бы знать, приходит ли в голову такому папаше, что существуют некие заведения, куда этого простака могут затащить его же, такие же, как и он, неопытные дружки. Думаю, что нет. Исходя из интересов такого родителя и ради удовлетворения собственного неподдельного любопытства, я решил увидеть то, что некоторые называют Жизнь (с большой буквы), и совершил длительную прогулку по ночному Гонконгу. Очень рад, что сам не являюсь счастливым отцом блудного сына, думающею, что он знает все на свете.

Порок, наверно, одинаков всюду, но, чтобы увидеть его во всей красе, нужно приехать в Гонконг.

«Конечно, дело поставлено куда лучше во Фриско[293], — сказал мой гид, — но мы считаем так: для острова сойдет». А когда толстая личность в черном халате визгливым голосом потребовала ту самую гадость, которая называется «бутылкой вина», я стал постигать всю прелесть ситуации. Это и была Жизнь.

Жизнь — нешуточное дело. Ее атрибуты — глоток приторного шампанского, которое украдено у стюарда «Пи энд Оу», и всевозможные словечки. Последними необходимо обмениваться с бледнолицыми потаскухами, которые готовы заливаться омерзительным смехом по любому поводу.

Арго настоящего чиппи, то есть «светского человека» — подвыпившего юноши-англичанина в шляпе, сбитой на затылок, — постичь трудно. Необходимо пройти обучение в Америке. Я был ошарашен богатством и глубиной американского языка, так как мне была оказана честь — меня познакомили с его особым диалектом.

Тут были девицы, повидавшие виды в Ледвилле, Денвере и диких дебрях Дикого Запада, где они «выступали» во второсортных заведениях и развратничали на все лады. Они стрекотали как сороки, опрокидывая рюмку за рюмкой тошнотворной жидкости, которая своим запахом отравляла воздух в комнате. Когда они говорили на трезвую голову, все выглядело забавным, однако спиртное постепенно делало свое дело, и вот маски были сброшены, и из их уст потекла брань с поминанием всех святых, главным из которых был сам Обидикут[294]. Многие слышали, как ругается белая женщина, а кое-кто — и я в том числе — нет. Это настоящее откровение, и если вы не слетите со стула, то сможете поразмыслить о многом, что имеет ко всему этому отношение.

Усевшись в кружок, девицы кляли белый свет, пили, несли всякую чепуху, и тогда я догадался, что все это и есть та самая Жизнь, а чтобы возлюбить ее, надо немедленно убираться прочь.

Конечно, тут не обошлось без молодчика, который вкусил один-два плода жизни и которого эти девицы могли бы надуть в два счета, стоило им этого только захотеть. Позже они действительно продали его ровно за столько, сколько он сам за себя назначил, и я стал свидетелем немой сцены. Конечно, самый верный способ оказаться в дураках — это понимать, что творится вокруг.

Наступил антракт, а потом возобновились вой и крики, принимаемые публикой за доказательство радости и веселья, которые якобы сопутствуют Жизни.

Я прошел в другое заведение. У его хозяйки не было половины левого легкого (это выдавал кашель), но все же она казалась по-своему забавной, пока тоже не сбросила маску и не принялась за свое. Все эти шуточки я уже слышал. До чего жалко выглядит Жизнь, которая не может выкинуть новенького коленца. Мой спутник сбил шляпу еще дальше на затылок и в который раз объяснил, что он — настоящий чиппи и его не проведешь.

Каждый, у кого голова не чугунная, на следующее утро почувствует себя «настоящим чиппи» после стакана подсиропленного шампанского. Теперь понимаю, почему мужчины оскорбляются, когда им подносят сладенькую шипучку.

Второе интервью завершилось тем, что хозяйка грациозно «прокашляла» нас в коридор, а оттуда — на молчаливую улицу. Эта женщина была действительно больна и сказала, что жить ей — всего четыре месяца.

— И мы собираемся посещать эти пошлые притоны всю ночь? — спросил я, оказавшись у двери уже четвертого заведения, так как опасался повторения пройденного трижды.

— Во Фриско куда лучше. Но надо же развлечь девочек. Пойдем-ка расшевелим кое-кого. Такова жизнь. А что, разве в Индии нет такого? — услышал я в ответ.

— Слава Богу, нет. Неделя такой жизни — и можно повеситься, — ответил я, устало привалившись к косяку двери.

За дверью раздавались громкие звуки ночной пирушки, так что не пришлось никого будить. Одна девица отходила от трехдневного запоя, другая лишь пускалась в путь. Провидение хранило меня. Красавица с суровым лицом уверила всех, что я либо доктор, либо священник (как полагаю, правомочный священник), и меня избавили от многих двусмысленных шуточек. Я мог спокойно оставаться на своем стуле и созерцать Жизнь, которая была такой сладкой. Когда кутила Том и кутила Кэт принялись танцевать величавую сарабанду на ковре в небольшой комнате, я вспомнил оксфордского студента из «Тома и Джерри»[295], который играл джигу на спинете. Вы видели этого студента на старомодной гравюре? Самое неприятное заключалось в том, что это были женщины как женщины, даже красивые, и напоминали кое-кого из моих знакомых. На какое-то время они прекратили гвалт и вели себя вполне прилично.

— Сойдут за настоящих леди где угодно, — сказал мой друг. — Неплохо организовано? — Но тут кутила Кэт с мычанием потребовала спиртного (было три часа утра), и снова потекли отвратительные словечки. Поскольку я не пожелал расстаться с докторским дипломом, до самого рассвета мне пришлось исполнять свой профессиональный долг, то есть ухаживать за пациентом, состояние здоровья которого колебалось на грани недуга, известного под названием белая горячка.

Кутила Кэт заработает свою горячку позже. Ее товарка, отходившая от запоя, — это было уже слишком, это был какой-то ужас. Потом отвращение сменилось жалостью. Женщину преследовал страх смерти по причине, о которой я сейчас расскажу.

— Говоришь, что приехал из Индии? Наверно, слыхал о холере?

— Кое-что слышал, — ответил я. Надтреснутый голос собеседницы дрожал. Последовала длинная пауза.

— Послушай-ка, доктор. Какие симптомы у холеры? На прошлой неделе тут неподалеку, через улицу, умерла женщина.

«Очень приятно, — подумал я, — но ведь такова Жизнь».

— Да, на прошлой неделе… от холеры. Боже мой, ее не стало через шесть часов. Кажется, у меня тоже будет холера. Может так быть или нет? Два дня назад я подумала, что у меня тоже начинается. Это так больно. Нет, это невозможно. Она же не пристает дважды? Скажи, что не пристает, и катись к черту! Доктор, какие признаки у холеры? — Я терпеливо слушал, как она подробно описывала свой приступ, затем уверил ее, что именно это и были те самые симптомы и холера никогда не повторяется. Да зачтется мне это. Женщина успокоилась, но минут через десять вскочила с проклятием и завопила: «Не хочу, чтобы меня похоронили в Гонконге! Как это страшно! Когда умру… от холеры… отвезите меня во Фриско. Ты слышишь, доктор?»

Я все слышал и обещал. Во дворе уже посвистывали птицы, и в предрассветных сумерках обрисовались жалюзи окон.

— Эй, доктор! Ты знал Кору Перл?

— Слышал о ней.

Я спрашивал себя, уж не собирается ли моя пациентка целую вечность ходить по комнате, заламывая руки, устремив глаза в потолок.

— Да, — снова завела она невыразительным шепотом, — молодой Дюваль застрелился на ее циновке и забрызгал все кровью. У тебя есть револьвер? У Савиля был. Ты знал Савиля? Он был моим мужем в Штатах. Ведь я — англичанка. Вот кто я такая. Давай откроем бутылку. Я так перенервничала. Что, не следовало бы? Да катись-ка ты… Ах да, я совсем забыла, ведь ты — доктор. Лучше скажи, что помогает от холеры? Скажи!

Она пересекла комнату, подошла к окну и, положив руку на задвижку, выглянула на улицу. Железка застучала по раме, потому что рука женщины дрожала.

— Посмотри, Кэт уже готова, полнехонька. Пьет и пьет. Видишь эти отметины на плече? Их оставил мужчина, джентльмен, позапрошлой ночью. И не падала я ни на какую мебель! Он дважды ударил меня тростью. Зверь! Будь я набравшись, то вытряхнула бы из него пыль. Я ушла на веранду и плакала так, что сердце разрывалось на части. Скотина!

Она снова заходила по комнате, лаская ушибленное плечо, словно домашнего зверька, и не переставая поносила обидчика. Вскоре на нее словно нашло оцепенение, но даже во сне она продолжала стонать и проклинать того человека. Потом она звала свою ама[296], чтобы та пришла и перевязала рану.

В забытьи она была привлекательной, и все же ее рот подергивался, а по телу пробегали судороги. Покой так и не снизошел на нее.

Когда настал день, эта женщина проснулась с ужасной головной болью, ее била дрожь, покрасневшие глаза с дряблыми веками блуждали.

Да, я действительно повидал Жизнь, но мне было не до веселья. Так сказать, нажив капитал на страданиях этой женщины, я наравне с подобными мне чувствовал себя виноватым в ее падении.

Потом эта женщина изощрялась во лжи. По крайней мере так мне позже объяснил это некий истинно светский человек. Она рассказала мне о себе и своих близких, и если все было неправдой, то в ее повести недоставало бы мотивировки. Это была печальная и жалкая история, как рассказчица ни старалась позолотить ее, показав мне альбом фотографий, который связывал ее с прошлым. Я человек несветский и поэтому верю ей и благодарен за все то, что она мне рассказала.

Я думал, что это заведение уже не сможет удивить меня чем-то, но ошибался. Кутила Кэт взялась за дело всерьез. Она напилась пьяной, едва выбралась из постели. Даже наблюдать за ней было страшно — казалось, что у меня самого кружится голова.

Что-то словно разладилось в этом неряшливом хозяйстве, где серебряные сервизы уживались с дешевым фарфором, и хозяевам пришлось за все отвечать. Я наблюдал, как Кэт, олицетворение позора в глазах невинного дня, стараясь сохранить равновесие, цеплялась за москитную сетку, слышал, как она бранилась хриплым басом. Так не ругаются даже мужчины, и я удивлялся, отчего дом до сих пор не обрушился на наши головы. Партнерша хотела урезонить Кэт, но та словно отшвырнула ее в сторону потоком богохульственных слов, а с полдюжины собачонок, которые семенили по комнате, старались не попадаться под ноги пьянице. Красота Кэт только усугубляла картину. Ее подруга, дрожа, повалилась на кушетку, а Кэт продолжала, шатаясь, ходить по комнате, проклиная надутыми губками Самого Господа Бога и всех людей на небе и на земле.

Если бы Альма Тадема[297] изобразил Кэт на холсте — в белом, с черными распущенными волосами, босоногой, со сверкающим взглядом, мы с вами увидели бы образ вечной Жрицы человечества. А может быть, ее стоило изобразить, когда страсти уже улеглись и она ковыляла по комнате, подняв высоко над головой стакан. Было десять утра, а она требовала постыдного зелья, запах которого даже в такой ранний час отравлял воздух в доме. Она добилась своего, и обе женщины уселись рядышком, чтобы поделить спиртное. Это был их завтрак.

Я чувствовал себя разбитым, а когда за мной затворялась дверь, мельком увидел, что женщины продолжали пить.

— Во Фриско куда лучше, — сказал истинный чиппи. — Сам видишь, бабы недурны собой. Сойдут за леди где угодно. Не зевай, когда имеешь дело с такими.

Я насмотрелся всего вдоволь и в будущем — «пасс». Возможно, во Фриско или где-то еще шикарнее шампанское и его потребители, однако манеры и затхлая атмосфера в подобных заведениях останутся неизменными до скончания дней. Если такова Жизнь, то я предпочитаю скромную, честную смерть без выпивки и вульгарных шуток. С какой стороны ни посмотри, все это похоже на дурной спектакль с плохими актерами и слишком уж смахивает на трагедию. Тем не менее этот спектакль, кажется, доставляет удовольствие молодежи, которая странствует по свету. Однако я не могу поверить, чтобы он шел молодым людям на пользу, если только не заставляет вспомнить о доме.

И все же я совершил более тяжкий грех. Ведь я низко пал не ради удовлетворения страсти. Я хладнокровно спустился в этот ад, чтобы, измерив там безмерную горечь Жизни, потом рассказать о ней. За пустяшные тридцать долларов я приобрел необходимые сведения и насмотрелся больше, чем желал сам. Кроме того, я купил право понаблюдать за почти ополоумевшей от страха пьяной женщиной. Итак, я — великий грешник.

Когда мы вышли на улицу и оказались в нормальном мире, я был очень рад, что туман, который висел над головой, скрывал меня от неба.

Глава 9

Разговор с тайпаном и генералом; глава раскрывает секрет успеха морского пикника

Мне бы туда, где, налитые,

Зреют яблоки златые,

А под небом в этом крае

Острова, как попугаи.

Гонконг настолько оживленный и сказочно богатый город, он так хорошо застроен и освещен (это видно даже при беглом знакомстве), что мне захотелось узнать, как удалось достичь такого великолепия. Невозможно за здорово живешь тоннами расточать гранит, укреплять утесы портлендским цементом[298], выстроить пятимильную набережную и поставить клуб, похожий на небольшой дворец.

Я разыскал тайпана — так называют главу английской торговой фирмы. Это был самый важный и самый обходительный тайпан на острове. Ему принадлежали причалы и корабли, дома и шахты, сотни других вещей.

Я сказал: «О тайпан, я — бедняк из Калькутты, и то оживление, которое царит в ваших краях, изумляет меня. Как это получается, что все здесь пахнет деньгами? Откуда берутся улучшения по линии муниципалитета и почему здешние белые так неугомонны?»

Тайпан ответил: «Оттого, что остров стремительно развивается. Оттого, что все приносит прибыль. Взгляните на бюллетень котировок».

Он прочитал список тридцати, а может быть чуть меньше, компаний: пароходных, рудных, канатных, причальных, торговых, всевозможных агентств и смешанных обществ, и все акции, за исключением пяти компаний, были выше номинальной стоимости.

«Это вовсе не бум, — сказал тайпан. — Все честно. Почти каждый встречный здесь — брокер, и каждый стремится организовать компанию».

Я выглянул в окно и увидел своими глазами, как возникает компания. Трое мужчин в шляпах, сбитых на затылки, минут десять говорили между собой. Подошел четвертый с записной книжкой в руках. Затем все вместе они нырнули в «Гонконг-отель» за материалом, с которого можно начать, — вот и готова компания!

Затем тайпан вспоминал старые времена. Он говорил со мной снисходительным тоном, так как знал, что я все равно ничего не пойму.

Но вот что я могу сказать: на все здесь, начиная с парикмахерских и кончая барами, глянец наводят американцы. Лица людей обращены в сторону Золотых Ворот[299], несмотря на то что почти все поголовно вкладывают деньги в сингапурские компании. Дело в том, что в Сингапуре недостает средств, и на помощь приходит Гонконг. В каждом банке на стойках лежали проспекты новорожденных компаний. Я вращался в вихре непонятных мне интересов и говорил с людьми, чьи мысли были в Ханькоу, Фушу, Амое или еще дальше, за устьем Янцзы, то есть везде, где торгует англичанин.

Но вскоре я удрал от основателей компаний, так как осознал, что их дела мне не по плечу, и решил взобраться на вершину горы. Гонконг вообще — сплошные горы, за исключением тех мест, где туман закрывает все на свете.

Земля вокруг была сплошь в зарослях древовидного папоротника и азалий, повсюду рос бамбук. И не было ничего удивительного в том, что я разыскал фуникулер, который, казалось, стоял на голове. Он назывался «Виктория Гэп Трэмвей» и мчался на канате вверх в неведомое пространство по склону горы под углом 65°. Он не мог произвести сильного впечатления на тех, кто повидал Риджи, Маунт-Вашинггон, американские горки и прочее в этом роде. Однако ни вы, ни я ни разу не поднимались по воздуху под пятисотфутовым провалом с вершины Анандейл на Чора-Майдан и поэтому вправе изумляться. Не слишком приятно, когда тебя тащат круто вверх на хвосте бечевки, особенно если не видно, что творится впереди, далее двух ярдов, а внизу, словно в котле, клубится туман. И совсем нехорошо, если вас не предупредили об оптических обманах и приходится наблюдать со своего сиденья дома и деревья опрокинутыми, словно в волшебном фонаре. Перед тиффи-ном это будет пострашнее длинной зыби Южно-Китайского моря.

Меня выставили из вагончика на высоте тысяча двести футов над городом, словно бы у обочины стратегической дороги, ведущей в Дал-хузи, какой та станет, когда у Индии появятся необходимые средства для дорожного строительства. Затем усадили в пресловутый дэнди[300], который (поскольку не придумали ничего лучшего) называют «стулом». Если не считать того, что на поворотах этот «стул» задевает за углы зданий, он намного удобнее бомбейского паланкина (мы пользуемся подобным перевозочным средством в Махаблешваре). Сидишь на плетеном стуле, низко подвешенном на эластичных деревянных коромыслах длиной футов десять, а от дождя укрывают легкие жалюзи.

— Вот теперь, — сказал профессор, высунув голову в шляпе, усыпанной, словно драгоценностями, капельками тумана, — вот теперь мы действительно совершаем прогулку. Похоже на дорогу в Чакрату в период дождей.

— Нет, — сказал я, — мы едем из Солона в Казоли. Обратите внимание на черные скалы.

— Тьфу, — сказал профессор. — Мы же в цивилизованной стране. Посмотрите на дороги, перила, кюветы.

Поскольку я никогда не поеду в Солон, могу признаться, что дорога укреплена цементом, ограждения сделаны из железных прутьев, утопленных в гранитные блоки, а кюветы выложены камнем. Она не шире горной тропы, однако, даже если бы она служила излюбленным местом прогулок самого вице-короля, едва ли могла бы содержаться в лучшем состоянии.

Не было видно ни зги, поэтому профессор прихватил с собой аппарат. Мы миновали кули, занятых расширением дороги, какие-то брошенные дома — прочные, приземистые постройки из камня, которые, по обычаю, заведенному в наших поселениях, носили милые прозвища: Тауэнд, Крэггилендз и так далее. Сердце затрепетало у меня в груди. Гонконг подобным образом не имеет права равняться на Массури.

Вскоре мы добрались до площадки семи ветров, нависавшей над миром на высоте тысяча восемьсот футов, и увидели сплошные облака. Это был Пик — излюбленное туристами место для обозрения города. Прачечная в день стирки выглядела бы интереснее.

— Пойдемте-ка вниз, профессор, — сказал я, — и потребуем, чтобы нам вернули наши деньги. Разве это вид?

Мы спустились на том же чудесном фуникулере, притворяясь друг перед другом, что нам-де нисколечко не страшно, а затем принялись за поиски китайского кладбища.

— Поезжайте в долину Счастья, — посоветовал старожил. — Долина Счастья — это там, где находятся ипподром и кладбища.

— Как в Массури, — сказал профессор. — Я сразу догадался.

Это действительно Массури, хотя поначалу пришлось с полмили пробираться сквозь Портсмут-Хард. На верандах добротных трехэтажных казарм толпились солдаты; они ухмылялись, глядя на нас. Казалось, все матросы китайской эскадры собрались в клубе королевского флота, и они тоже сияли улыбками. Синий бушлат — прекрасное создание, у него крепкое здоровье, но… давным-давно я отдал свое сердце Тому Аткинсу.

Раз уж к слову пришлось, стоит задать вопрос, откуда берутся такие отличные рекруты в полках из Хайленда (вспомним, например, Аргайл и Сазерлендшир)? Неужели килт и кожаная сумка, отороченная мехом, повинны в том, что так мускулисты молодые парни ростом пять футов и девять дюймов, с грудной клеткой окружностью тридцать девять? Флот тоже набирает хорошо сложенных парней. Почему же нашим пехотным полкам нечем похвастать?

Мы приехали в долину Счастья, миновав по дороге памятник англичанам, погибшим в бою или умершим от болезней. Со временем перестает волновать даже такое… Ведь это всего-навсего семена богатого урожая, плоды которого будут, несомненно, пожинать наши внуки.

Мы владеем Гонконгом. Благодаря нашей силе и мудрости он стал великим городом, который стоит на скале и располагает отличным небольшим ипподромом почти в милю длиной. С одной стороны к ипподрому примыкает прибежище мертвых: магометан, христиан, парсов. Бамбуковая стена отгораживает трибуну от кладбища. Хотя это и устраивает гонконгцев, не кажется ли вам, что не слишком приятно наблюдать за своей лошадью, ощущая в каких-то пятидесяти футах у себя за спиной напоминание о неизбежности «сыграть в ящик»?

Кладбища очень живописны и ухоженны. Крутой каменистый склон сопки примыкает к ним почти вплотную, и поэтому недавно умершие могут наблюдать сверху за тем, что происходит на ипподроме.

Даже вдалеке от жаркого спора церквей христиане различных исповеданий хоронятся врозь. У одних кладбищенский забор окрашен белой краской, у других — синей. У последних, которые располагают участком, непосредственно граничащим с трибуной, на воротах намалевано: «Hodie mihi, eras tibi!»[301]

Нет, не хотелось бы играть на скачках в Гонконге. Презрительно молчащего общества позади трибуны вполне достаточно для того, чтобы изменила удача.

Китайцы не любят выставлять напоказ свои кладбища, и сначала мы исследовали христианские захоронения. Пробираясь сквозь посевы, затем какие-то заросли и снова посевы, мы терпеливо обошли все склоны сопки, пока не наткнулись на деревушку, где бегали черные и белые свиньи. Позади деревушки, среди расщепленных красноватых скал, лежали мертвые китайцы. Это был третьеразрядный погост, но весьма живописный.

Вот уже пятые сутки я изучаю этого непроницаемо-таинственного китайца и никак не могу понять, отчего ему хочется уснуть вечным сном непременно на лоне живописной природы. Как ему удается выбирать для погостов такие прекрасные места? Ведь когда китайца приносят туда, ему уже все безразлично, а его друзья пускают фейерверк над его могилой в знак торжества.

В тот вечер я обедал с тайпаном во дворце. Говорят, что умер «принц» среди купцов Калькутты. Его убила расплата по векселям. Гонконгу следовало бы показать пару примеров, как надо вести дела. Забавнее всего слышать, как посреди этого богатства (такое встречается только в романах) отдают столь своеобразную дань уважения Калькутте. Утешайтесь этим, джентльмены из Канавы, потому что, по моему убеждению, это единственное, чем вы можете похвастать.

За обедом я узнал, что Гонконг неприступен, а Китай срочно закупает двенадцатитонные и сорокатонные орудия для обороны своего побережья. Первое вызывало сомнения, второе несомненно. В здешних краях о Китае отзываются почтительно, будто говорят:

«Германия собирается сделать то-то и то-то» или «Такова точка зрения России». Люди, занимающиеся подобными разговорами, стараются изо всех сил навязать Великой Поднебесной империи все стимуляторы Запада: железные дороги, трамвайные линии и прочее. Что же произойдет, когда Китай действительно проснется и проложит железную дорогу от Шанхая до Лхасы, создаст судоходную компанию под желтым флагом для перевозки иммигрантов, возьмется по-настоящему за работу на собственных оружейных заводах и арсеналах и сам станет их хозяином? Энергичные англичане, которые отгружают сорокатонные орудия, сами подталкивают его к такому исходу, но от них можно услышать только лишь: «Нам за это хорошо платят. Бизнес не терпит сентимен-тов. Так или иначе, но Китай никогда не пойдет войной на Англию».

Действительно, в бизнесе нет места для сентиментов. Дворец тай-пана, полный изящных вещиц и прекрасных цветов, мог бы осчастливить полсотни молодых людей, которые ищут роскошной жизни, и тогда из них, возможно, получились бы писатели, певцы и поэты. Однако дворец населяли самонадеянные люди с верным глазом. Они восседали посреди этого великолепия и толковали о бизнесе.

Если бы после смерти я не собирался превратиться в бирманца, то стал бы тайпаном в Гонконге. Ему известно многое, он свободно общается с принцами и державами и держит собственный флаг на своих пароходах.

Наутро благословенный случай, который покровительствует путешественникам, предоставил мне возможность отправиться на пикник, и все потому, что накануне меня по ошибке занесло совсем не в тот дом, который я намеревался посетить. Ей-богу, правда. В Англо-Индии мы заводим новые знакомства точно так же.

— Может быть, это наш единственный день с ясной погодой, — сказала хозяйка. — Давайте проведем его на паровом катере.

Итак, мы окунулись в новый мир — мир гонконгской гавани. В силу драматического стечения обстоятельств, наверно для пользы дела, название нашего суденышка оказалось «Пионер». В программу пикника входили новый генерал (тот, что прибыл из Англии на «Навабе» и рассказывал о лорде Уолсли) и его адъютант, который был вполне англичанином, однако не походил на офицеров индийской армии. Он ни разу не заикнулся на профессиональную тему, и если у него и были неприятности, то он скрывал их за щеткой усов.

Гавань — обширный мир. На фотографиях видно, как она живописна, и я готов в это поверить, если судить по мимолетным впечатлениям, которые приобрел сквозь «молоко», покуда «Пионер» протискивался между рядами джонок, ошвартованных лайнеров, замызганных понтонов для угля, аккуратных, низкосидящих в воде американских корветов, всевозможных огромных и невзрачных «оронтов», «кокчейферов» («майских жуков»), таких же крошечных, как их тезки, старинных трехпалубных кораблей, которые превратили в военные госпитали (таким образом Томас имеет возможность подышать другим воздухом), и сотен тысяч сампанов, которые были укомплектованы женщинами с грудными младенцами, привязанными за спиной.

Затем мы пронеслись вдоль приморских улиц города, успев заметить, как он велик, и прибыли к недостроенному форту, стоявшему высоко на склоне зеленой сопки.

Я смотрел на нового генерала так, как смотрят на оракула. Говорил ли я, что это генерал инженерных войск, специально посланный наблюдать за возведением укреплений? Он разглядывал груды земли, глыбы гранитной кладки, и в его глазах светился огонек профессионального интереса. Может быть, он скажет что-нибудь? Я протиснулся поближе. Генерал действительно заговорил: «Шерри и сандвичи? Благодарю, с удовольствием. Удивительно, как можно проголодаться на морском воздухе».

Между тем мы шли вдоль буро-зеленого берега, разглядывая изящные загородные виллы, сложенные из гранита, где проживали отцы иезуиты и богатые купцы. Это была Машобра местной Симлы, а также напоминало Хайленд и Девоншир. Тут как-то по-особому веяло холодом и сыростью.

Никогда еще «Пионер» не циркулировал в таких странных водах. С одного борта проносились многочисленные островки, с другого — глубоко изрезанные берега главного острова, который выходил к морю то песчаными бухточками, то отвесными утесами, изрытыми пещерами, где с гулом разбивались буруны. Позади в вечный туман вонзались сопки.

— Мы направляемся в Абердин, — сказала хозяйка, — затем в Стенли, а оттуда пойдем пешком через остров мимо водохранилища Ти-Там. Итак, вы сможете полюбоваться ландшафтом.

Мы ворвались в фьорд и нашли там побуревшую рыбацкую деревушку, которая нависала над парой причалов. Их охранял полисмен-сикх. Ее обитателями оказались розовощекие женщины. Каждая владела одной третью лодки и целым младенцем, завернутым в кусок красной материи и привязанным к спине матери. Мать носила голубое по следующей причине: когда мужу придет в голову хлопнуть ее по плечу, он рискует размозжить череп ребенку, если тот не будет одет в тряпку другого цвета.

Затем мы навсегда покинули Китай и словно поплыли в далекий Лохабер с присущим ему климатом.

Люди добрые, сидящие под опахалом, представьте себе на мгновение завешанные облаками мысы, далеко выступающие в море стального цвета, взъерошенное режущим щеку бризом, который заставляет нырять под укрытие фальшборта, чтобы перевести дыхание. Представьте себе, как весело раскачивается с борта на борт и черпает носом воду небольшое суденышко, пробираясь между островками или отважно пересекая бухту. Так и чувствуешь, как посреди свежего пейзажа, свежих разговоров, свежих лиц разгуливается аппетит, который сделает честь Великой империи на этой странной земле.

Затем мы разыскали деревушку, которая называлась Стенли, однако отличалась от Абердина. Опустевшие здания из бурого камня смотрели на море с низкого берега, а за ними тянулась иссеченная непогодой стена. Можно не сомневаться, что это означает. Такое кричит во всеуслышание: «Вот брошенное военное поселение, а все его обитатели покоятся на кладбище!» Я спросил:

— Какой полк?

— Кажется, девяносто второй, — ответил генерал. — Это случилось давно, в шестидесятых, тогда же построили эти казармы. По-мо-ему, здесь размещалось немало солдат, но лихорадка смела всех, словно мух. Не правда ли, унылое место?

Мои мысли вернулись к заброшенному кладбищу, которое раскинулось на расстоянии полета брошенного камня от могилы Джаханги-ра в саду Шалимар, где пастух и его стадо присматривают за останками войск, которые первыми вошли в Лахор. Мы — великий народ и очень сильны, но создаем империю ценой неоправданных потерь — на костях умерших от болезней.

— А как же с укреплениями, генерал? Правда ли, что… и так далее?

— Судя по тому, как идут дела, укреплений вполне достаточно. Людей не хватает.

— Сколько?

— Скажем, около трех тысяч только для острова. Этого достаточно, чтобы справиться с любым десантом. Взгляните на заливы и бухты. С тыла найдется около двадцати площадок, удобных для высадки десанта, который может причинить неприятности Гонконгу.

— Но, — отважился я вставить слово, — теоретически любая организованная экспедиция должна быть остановлена флотом прежде, чем доберется до места назначения. А форты служат для того, чтобы предотвратить бомбардировку и любую демонстрацию отдельного военного корабля.

— Если следовать этой теории, — сказал генерал, — отдельные военные корабли тоже должны быть перехвачены нашим флотом. Все это вздор. Если какая-нибудь держава сумеет высадить свои войска, нам тоже необходимы войска, чтобы выбросить их отсюда. Хотим мы этого или не хотим, такое может случиться!

— А вы? Ведь вы назначены сюда на пять лет, не так ли?

— О нет! Через полтора года меня здесь не будет. Я не желаю застрять здесь навечно. У меня другие планы, — сказал генерал, карабкаясь по булыжникам к своему тиффину.

И это хуже всего. Вот превосходный генерал, который помогает закладывать укрепления, а сам смотрит на Гонконг только одним глазом, а другим, правым, — на Англию. Он не был бы человеком, если бы согласился продать себя вместе со своими приказами ради командования бригадой в следующей кампании. Он боится оторваться от дома — «как бы не отстать от текущих и…».

Что поделаешь, таковы же и мы в Индии, и нет ни малейшей надежды сформировать Легион Преданных колониальной службе и душой и телом, то есть таких людей, которые постоянно делали бы свое дело на одном месте и ничего не искали бы для себя в иных пределах.

Однако вспомним, что Гонконг с его пятью миллионами тонн угля, причалами, которые забиты судами, с его доками, складами, огромным гражданским поселением, торговлей на сорок миллионов фунтов и приятнейшими пикниками нуждается в трех тысячах солдат и… никогда не получит их. Город располагает двумя батареями гарнизонной артиллерии, пехотным полком и большим количеством ласка-ров-артиллеристов, которых более или менее достаточно, чтобы не позволить орудиям ржаветь на лафетах. Есть три форта на острове Стоункаттер (это между Гонконгом и материком), три — в самом Гонконге и еще три-четыре рассеяны по другим местам. Естественно, не прибыл еще полный комплект орудий. Даже в Индии нельзя считать форт укомплектованным без обученных артиллеристов. Однако тиффин, организованный с подветренной стороны скалы, оказался гораздо Интереснее обсуждения вопроса об обороне колоний. Нельзя же говорить о политике, когда у человека пусто в желудке.

Наш единственный ясный день завершился сильным ветром с дождем. Дождь застучал по опустевшим тарелкам, и марш через остров начался.

Повернув от моря, дорога привела нас в сосняк Теога и к рододендронам Симлы (правда, здесь их называют азалиями). Дождь лил не переставая, словно был июль в горах, а не апрель в Гонконге.

Кстати сказать, любую армию вторжения, марширующую к Виктории, ожидает много неприятностей, даже если будет сухо. В горах есть один-два прохода, которыми такая армия может воспользоваться, но разработан особый план, согласно которому она будет окружена и уничтожена именно в этих проходах. Когда, вонзая каблуки в грязь, мне пришлось карабкаться по глиняному склону горы спиной вперед, я пожалел армию вторжения.

Право, не знаю, стоит ли осматривать выложенное гранитом водохранилище и двухмильный туннель, который снабжает Гонконг пресной водой. И без того в воздухе слишком много влаги и нет места для слез, даже когда пытаешься думать о доме.

И все же приезжайте, пройдите тем же маршрутом десяток миль, причем лишь две из них пролегают по ровной местности. Плывите под парами в забытое военное поселение Стенли, пересеките остров и только тогда скажите, приходилось ли вам видеть что-либо настолько же дикое и изумительное по части пейзажа. Я в свою очередь отправляюсь вверх по реке в Кантон и не могу оставаться здесь дольше ради создания словесных пейзажей.

Глава 10

Япония за десять часов; полный отчет о манерах и обычаях местных жителей; история их конституции; о промышленности, искусстве и цивилизации; кроме того, глава рассказывает о тиффине в чайном домике, где была и О Тойо

Не можешь в воздух вскинуть флаг

Иль в озеро макнуть весло,

Есть украшенья на бортах,

Нет рифм нарушить гладь, нет слов.

Наутро, когда улеглась бортовая качка, не дававшая покоя всю ночь, в каютном иллюминаторе изобразились две высокие скалы, сплошь покрытые зеленью и увенчанные двумя низкорослыми темно-синими соснами.

Под скалами скользила изящная лодка, вырезанная, видимо, из сандалового дерева, над лодкой трепетал похожий на жалюзи парус цвета светлой слоновой кости. Индигово-синий мальчуган с лицом цвета старой слоновой кости тянул какой-то канат. Эти скалы, сосны и мальчик словно сошли с японской ширмы, и я догадался, что Япония существует воочию. Наша «добрая матушка-земля» предлагает нам, своим детям, немало радостей, однако немногие из них могут сравниться с волнением от встречи с новой страной, совершенно незнакомой расой и нравами, не похожими на наши. Хотя все на свете давно описано в книгах, каждый, кто впервые приезжает в такую страну, чувствует себя новым Кортесом. Итак, я в Японии — стране миниатюрных интерьеров и великолепных резчиков, на земле грациозных людей с изысканными манерами, где производят изделия из камфарного дерева и лака, мечи из акульей кожи, то есть я (не так ли говорится об этом в книгах?) оказался среди нации художников. Чтобы убедиться в этом, нам, прежде чем отправиться в Кобе, предстоит задержаться в Нагасаки всего на двенадцать часов, но даже за такое время вполне можно собрать отличную коллекцию впечатлений.

На палубе мне встретился отвратительный человечек, который держал в руках тощую бледно-голубую брошюру. «Вы уже знакомились с Конституцией Японии?[302] — спросил он. — На днях ее составил сам император. Она абсолютно соответствует европейскому образцу».

Приняв брошюру, я увидел, что это отпечатанная на пятидесяти страницах бумажная конституция. Она была проштампована императорской хризантемой и содержала великолепную схему представительства, реформ, законодательства, шкалу оплаты членам парламента. Однако тщательное изучение этого документа вызывает досаду — до того он напоминает английскую конституцию.

Зеленые сопки вокруг Нагасаки были подернуты легкой желтизной, и мне хотелось верить, что зелень эта особенная и отличается от зелени в иных странах. Опять-таки то были цвета японской ширмы, а о соснах уж и говорить нечего: они были с той же ширмы.

Город едва просматривался со стороны переполненной судами гавани. Он раскинулся у подножия сопок, а его трудовое лицо — испачканная углем набережная была пустынна и блестела лужами. Бизнес в Нагасаки (чему я очень обрадовался) находится в стадии «самой малой воды». Японцам не стоит связываться с бизнесом.

Когда я сошел на причал и молодой джентльмен с никелированной хризантемой на фуражке и в отвратительно сидевшем немецком мундире сказал на безукоризненном английском языке, что не понимает меня, мое хорошее настроение улетучилось. Это был японский таможенник. Продлись наша стоянка дольше, я наверняка прослезился бы над этим гибридом, этой помесью немца, француза и американца, этой данью цивилизации. Все японские чиновники, начиная с полиции и выше, по-видимому, поголовно одеты в европейское платье, которое им явно не по фигуре. Я думаю, что микадо изготовил эти мундиры одновременно с конституцией. Их подгонят в свое время.

Когда рикша, влекомая розовощеким красавцем с лицом баска, ввезла меня в первый акт «Микадо», я с трудом удержался, чтобы не закричать от восторга, да и то только потому, что приходилось блюсти достоинство Индии. Откинувшись на бархатную подушечку, я щедро улыбнулся Питги Синг с ее оби[303], тремя огромными булавками в волосах цвета воронова крыла и трехдюймовыми колодками на ногах. Она засмеялась совсем как та девушка-бирманка под сводами древней пагоды в Моулмейне. И ее смех, смех леди, приветствовал мое появление в Японии.

Могут ли эти люди не смеяться? Думаю, что не могут. Видите ли, здесь по улицам бегают тысячи ребятишек, и старшим приходится во-лей-неволей казаться молодыми, чтобы не расстраивать их. Нагасаки, по-видимому, населен исключительно детьми. Взрослые живут там с их молчаливого согласия. Ребенок ростом в четыре фута гуляет с ребенком ростом в три фуга; тот держит за руку дитя ростом в два фута, который в свою очередь несет на спине однофутового младенца, который… Впрочем, вы мне все равно не поверите, если я скажу, что шкала опускается до шестидюймовой японской куклы, подобной тем, что продаются в Берлингтонском пассаже Лондона. Однако здешние куклы в отличие от тряпичных брыкаются и смеются. Они завернуты в голубые халатики, подвязанные кушаком, который одновременно подвязывает и халатик «носильщика». Таким образом, если развязать этот кушак, младенец и несущий его братишка в одно мгновение оказываются голышом. Я видел, как мать проделывала подобное со своими детьми. Это напоминало очистку крутых яиц от скорлупы. В узких улочках Нагасаки не встретишь игры экстравагантных красок, пестрых витрин и сверкающих фонарей. Но если вы хотите понять местную архитектуру, увидеть, что такое идеальная чистота, редкий вкус, полное воплощение в изделии замысла изготовителя, то найдете там все это в изобилии. Крыши домов тускло отливают свинцом, но крыты либо черепицей, либо дранкой, а фасады имеют естественный цвет дерева, каким его создал творец. Небо было подернуто облаками, но воздух оставался свободным от тумана или дымки, и перспективы улочек просматривались насквозь. Казалось, будто я заглядывал в глубокий интерьер комнаты.

Книги давно рассказали, что японский дом устроен в основном из скользящих ширм и бумажных перегородок. Всем также известен анекдот о токийском грабителе, который, чтобы украсть брюки консула, воспользовался ножницами вместо отмычки и бурава. Однако ни одна книга реально не передаст живое восприятие утонченности отделки жилищ, которые можно свалить ударом ноги и разбить кулаками в щепы. Посмотрите на лавку торговца. Он продает рис и красный стручковый перец, сушеную рыбу и бамбуковые палочки. Фасад лавки весьма внушителен. Он сделан из полудюймовых реек, прибитых встык. Однако вы не найдете ни одной сломанной рейки, и все они совершенно одинаковы. Словно стыдясь таких «грубых стен», торговец затягивает половину площади фасада промасленной бумагой в рамах толщиной в четверть дюйма. В бумаге не сыщется ни единой дырочки, ни одна рама не перекошена. В менее цивилизованных странах такая рама обязательно несла бы стекло (если бы смогла его выдержать). В этих стенах, но вовсе не среди груды своих товаров сидит и сам торговец, одетый в голубой халат и толстые белые носки. Он расположился на золотистой циновке из мягкой рисовой соломы; по краям циновка отделана черной каймой. Толщина циновки — два дюйма, ширина — три фута, длина — шесть. На ней не стыдно (если, конечно, вы окажетесь такой свиньей и потребуете этого) накрыть обед. Торговец, знай себе, полеживает там, обняв рукой, обернутой в голубой рукав халата, чеканную медную жаровню, на стенках которой едва заметными линиями обозначен страшный дракон. Жаровня доверху полна золой древесного угля, но на циновке не сыщется ни пылинки. Под боком у торговца лежит мешочек из зеленой кожи, перевязанный красным шелковым шнурком. В мешочке мелко нарезанный, волокнистый, как хлопок, табак. Торговец набивает длинную трубку, отделанную черным и красным лаком, раскуривает ее от уголька в жаровне, делает две затяжки, и она пустеет. Циновка остается безукоризненно чистой. Позади стоит ширма из бамбука и каких-то шариков. Она отгораживает другую комнату — с бледно-золотистым полом и потолком из гладкого кедра. Комната абсолютно пуста, если не считать кроваво-красного одеяла, расправленного на полу подобно листу бумаги. Дальше ведет проход, обшитый деревом, отполированным так, что в нем отражается белая бумажная стена. В конце прохода, в зеленом глазурованном горшке, отчетливо видимая этому необычайному торговцу, растет карликовая сосна ростом два фута, а рядом в бледно-сером треснутом горшке стоит ветка кроваво-красной, как и одеяло, азалии. Этот японец поставил здесь азалию, чтобы любоваться ею для отдохновения глаз, потому что ему так нравится. Белому человеку было бы некуда деться с таким вкусом. Торговец содержит жилище в идеальной чистоте, и это отвечает артистическому складу его души. Чему мы можем научить японца?

Его коллега-торговец в Северной Индии может жить за почерневшей от времени резной деревянной перегородкой, но не думаю, чтобы он стал выращивать в горшке что-нибудь, кроме базилика, да и то ради того, чтобы ублажить богов и своих женщин. Не будем сравнивать этих людей, а совершим прогулку по Нагасаки.

За исключением ужасного полисмена, который словно подчеркивает своим видом, что он европеизировался, простые люди вовсе не спешат надеть непристойные костюмы Запада. Молодежь носит круглые фетровые шляпы, изредка — куртки и брюки и совсем редко — ботинки. Все это отвратительного качества. Говорят, что в более крупных японских городах западное платье уже в порядке вещей, а не исключение. Поэтому я склонен думать, что японцам воздается за грехи их праотцов, которые рубили на котлеты предприимчивых миссионеров-иезуитов, — Запад притупляет их артистические инстинкты. Однако такое наказание несоразмерно более тяжко по сравнению с преступлением предков.

Дело в том, что Великий Владыка время от времени отмечает то место, где собирается воздвигнуть гигантскую арку, и, будучи Владыкой, осуществляет свой замысел отнюдь не с помощью чернил, а в камне, вздымая в небо два столба футов сорок — шестьдесят высотой и перекладину двадцати — тридцати футов шириной. У нас в Южной Индии такая перекладина выгнута аркой. На Дальнем Востоке она загнута на концах. Это описание едва ли соответствует книжному, но если человек, прибывший в новую страну, станет заглядывать в книги, он погиб.

Над ступенями нависали тяжелые голубоватые или темно-зеленые кроны сосен, старых, узловатых, усеянных шишками. Основной цветовой фон склона холма создавала светло-зеленая листва, однако доминировал все же цвет сосен, гармонирующий с голубыми нарядами немногочисленных пешеходов. Солнце пряталось за тучами, но я готов поклясться, что его свет испортил бы картину. Мы поднимались минут пять (я, профессор и его фотоаппарат). Затем, обернувшись, мы увидели крыши Нагасаки, лежащие у наших ног, свинцовое, темнобурое море, которое там, где цвели вишни, было подернуто кремоворозовыми пятнами. Сопки, окружавшие город, пестрели захоронениями, которые чередовались с сосновыми рощицами и зарослями бамбука, похожего на пучки перьев.

— Что за страна! — воскликнул профессор, распаковывая аппарат. — Вы заметили — куда бы мы ни пошли, обязательно найдется человек, который умеет обращаться с аппаратом. В Моулмейне возчик советовал, какую поставить диафрагму, случайный знакомый в Пенанге тоже все знал, рикша-кули видел аппарат прежде. Любопытно, не правда ли?

— Профессор, — сказал я, — всем этим мы обязаны тому интересному обстоятельству, что являемся не единственными людьми на земле. Я начал понимать это в Гонконге. Теперь все еще больше прояснилось. Не удивлюсь, если окажется в конце концов, что мы — самые обыкновенные смертные.

Мы вошли во дворик, где зловещего вида бронзовый конь всматривался в двух каменных львов и весело щебетала компания ребятишек. С бронзовым конем связана легенда, которую можно отыскать в путеводителях. Однако истинная история такова: давным-давно некий японский Прометей[304] изготовил его из мамонтовой кости, найденной в Сибири. Конь ожил, имел потомство, которое унаследовало черты отца. За долгие годы мамонтовая кость растворилась в крови потомков, однако до сих пор проступает в их хвосте и кремовой гриве, а живот и стройные ноги предка и по сей день встречаются у вьючных лошадей Нагасаки. Они носят особые вьючные седла, украшенные бархатом и красной тканью, «травяные подковы» на задних копытах и вообще напоминают лошадок из пантомимы.

Мы не смогли пройти дальше, потому что объявление гласило: «Закрыто!» В результате мы увидели только высокие темно-бурые тростниковые крыши храма, уходившие волнами ввысь и терявшиеся в листве. Японцы изгибают тростниковую крышу, как им это угодно, словно лепят ее из глины, но, как легкие подпорки выдерживают вес крыши, тайна для непосвященного.

Затем мы спустились вниз по ступеням к чайному домику, чтобы отведать тиффин, и по дороге смутные мысли шевелились в моей голове: «Бирма весьма приветливая страна, но у них есть «напи», другие неприятные запахи, и в конце концов их девушки не настолько прелестны, как в иных…»

— Вы должны снять обувь, — сказал Иа Токай.

Уверяю вас — весьма унизительно, сидя на ступеньках чайного домика, пытаться стянуть с ноги замызганный башмак. К тому же, будучи в носках, невозможно соблюдать правила хорошего тона, тем более что пол в чайном домике блестит как стекло, а прелестная девушка расспрашивает о том, где бы вы хотели расположиться во время тиффина. Если собираетесь в эти края, захватите по меньшей мере пару красивых носков. Закажите носки из расшитой кожи индийского лося или даже, если уж на то пошло, из шелка, но Боже вас упаси, подобно мне, стоять на полу в дешевых полосатых носках со следами штопки на пятках и при этом пытаться беседовать со служанкой чайного домика.

Они проводили нас (три девушки, все свежие и пригожие) в комнату, отделанную золотисто-бурой медвежьей шкурой. Такэному[305] украшали резные изображения летучих мышей, кружащих в сумерках, и желтые цветы на бамбуковой подставке. Потолок был отделан деревянными панелями, за исключением участка над окном. Там красовалось плетение из стружки кедра. Его окаймлял винно-коричневый ствол бамбука, отполированный так, что казалось, будто его покрыли лаком. От прикосновения руки к ширме стена комнаты отодвинулась, и мы оказались в просторном помещении, где была другая такэнома, отделанная деревом неизвестной породы, фактурой напоминавшим пенангскую пальму. Поверху проходил не очищенный от коры ствол какого-то дерева. Он был усеян затейливыми крапинками. В этом помещении ничего не было кроме жемчужно-серой вазы. Две стены комнаты состояли из промасленной бумаги, а стыки потолочных перекрытий закрывали бронзовые крабы. За исключением порога такэ-номы, покрытого черным лаком, в каждом дюйме дерева ясно прослеживалась его естественная структура. Снаружи был сад, обсаженный карликовыми соснами и украшенный крохотным прудом, гладкими камнями, утопленными в землю, и цветущим вишневым деревом.

Нас оставили одних в этом раю, и поскольку я был всего-навсего беспардонным англичанином без обуви (белый человек словно деградирует, когда разувается), то принялся разгуливать вдоль стен и ощупывать ширмы. Остановившись, чтобы исследовать замок ширмы, я заметил, что это инкрустированная пластинка с изображением двух белых журавлей, кормящихся рыбой. Площадь этой бляшки не более трех квадратных дюймов, и обычно на нее не обращают внимания. Пространство, отгороженное ширмами, служило комодом, где, похоже, были сложены лампы, подсвечники, подушки и спальные мешки всего дома. Восточная нация, которая умеет так аккуратно хранить веши, достойна того, чтобы ей поклониться в пояс. Пройдя наверх по деревянной лестнице, я очутился в редких по красоте комнатах с круглыми окнами, которые открывались в пустоту и потому для отдохновения глаз были затянуты плетением из бамбука. Переходы, устланные темным деревом, блестели как лед, и мне сделалось стыдно.

— Профессор, — сказал я, — они не сплевывают под ноги, не уподобляются во время еды свиньям, не ссорятся, а эти хрупкие помещения не выдержат пьяного — он немедленно провалится сквозь все эти перекрытия и скатится по склону горы в город. Им противопоказано обзаводиться детьми. — Тут я осекся: внизу было полно младенцев!

Девушки принесли чай в голубых фарфоровых чашках и кекс в красной лакированной вазочке. Такие кексы подаются в Симле лишь в одном-двух домах. Мы безобразно распростерлись на красных ковриках, постланных поверх циновок, и нам вручили палочки, чтобы расправиться с кексом. Утомительная задача.

— И это все? — зарычал профессор. — Я голоден, а чай с кексом должны подаваться не раньше четырех. — Украдкой он схватил рукой клинышек кекса.

Девушки вернулись (на этот раз впятером) с четырьмя лакированными подносами площадью один квадратный фут каждый и высотой четыре дюйма. Это были наши столы. Затем принесли красную лакированную чашку с рыбой, сваренной в рассоле, и морские анемоны (по крайней мере не грибы!). Каждая палочка была обернута бумажной салфеткой, подвязанной золотой ниткой. В плоском блюдечке лежали копченый рак и ломтик какой-то смеси, напоминавшей йоркширский пудинг, а по вкусу — сладкий омлет, и скрученный кусочек чего-то полупрозрачного, что некогда было живым существом, а теперь оказалось замаринованным. Девушки удалились, но не с пустыми руками: ты, О Тойо, унесла с собой мое сердце, то самое, которое я подарил девушке-бирманке в пагоде Шуэ-Дагоун.

Профессор приоткрыл глаза, не произнеся ни звука. Палочки поглотили половину его внимания, а возвращение девушек — другую. О Тойо с эбеновыми волосами[306], розовощекая, словно вылепленная из тончайшего фарфора, рассмеялась, потому что я проглотил весь горчичный соус, который был подан к сырой рыбе, и заливался слезами в три ручья, пока она не подала мне сакэ из объемистой бутылки высотой четыре дюйма.

Если взять разбавленный рейнвейн, подогреть его, а затем забыть на время о вареве, пока оно не остынет, то получится сакэ. Мое блюдечко было таким крохотным, что я набрался смелости и наполнил его раз десять, но так и не разлюбил О Тойо.

После сырой рыбы и горчичного соуса подали другую рыбу, приправленную маринованной редиской, которую было почти невозможно подцепить палочкой. Девушки опустились полукругом на колени и визжали от восторга, глядя на неловкие движения профессора, — ведь не я же чуть было не опрокинул столик, пытаясь грациозно откинуться назад. После побегов молодого бамбука подошла очередь очень вкусных белых бобов в сладком соусе. Попытайтесь представить, что произойдет, если вы с помощью деревянных вязальных спиц препровождаете в рот бобы. Несколько цыплят, хитро сваренных с турнепсом, и полное блюдо белоснежной рыбы, начисто лишенной костей, в сопровождении горки риса завершили обед. Я забыл два или три блюда, но, когда О Тойо вручила мне лакированную японскую трубочку, набитую табаком, похожим на сено, я насчитал на лакированном столике девять тарелочек. Каждая — поданное блюдо. Затем я и О Тойо по очереди покурили. Мои весьма уважаемые друзья по всем клубам и общим столам, приходилось ли вам, развалившись на кушетке после плотного тиффина, курить трубку, набитую руками прелестной девушки, когда четыре другие восхищаются вами на непонятном языке? Нет? Тогда вы не знаете, что такое настоящая жизнь.

Я окинул взглядом безупречную комнату, посмотрел на карликовые сосны и кремовые цветы вишни за окном, на О Тойо, которая заливалась смехом, оттого что я пускал дым через нос, на кольцо девушек из «Микадо», сидевших на коврике из золотисто-бурой медвежьей шкуры. Во всем ощущались цвет и форма. Здесь были пища, комфорт, а красоты хватило бы для размышлений на полгода. Не хочу быть бирманцем. Желаю стать японцем, неразлучным с О Тойо, разумеется, в домике, разделенном на кабинеты, стоящем на склоне холма, пахнущего камфорным деревом.

— Хей-о! — воскликнул профессор. — На земле есть места и похуже. Вы помните, что наш пароход отходит в четыре? Пора просить счет и уходить.

Я понял, что оставил свое сердце у О Тойо под этими соснами. Может быть, я получу его назад в Кобе.

Глава 11

Дальнейшее исследование Японии; Внутреннее Японское море и превосходная кухня; таинство с паспортами, консульствами и прочее

Рим! Рим! Кажется, там я покупал хорошие сигары.

Из записок путешественника

Увы! Насколько бессильным порой оказывается перо! Я собирался рассказать о Нагасаки значительно больше, чем смог, поведать, например, о похоронной процессии, которую встретил на улице. Вам стоило бы узнать о причитающих женщинах в белом, которые шли за усопшим, запертым в деревянном паланкине. Паланкин раскачивался на плечах носильщиков. Словно отлитый из бронзы, буддийский священник двигался впереди, а мальчишки бежали следом.

Я собирался предложить вашему вниманию рассуждение о морали, обзор политической ситуации и исчерпывающее эссе о будущем Японии, однако успел обо всем забыть и помню лишь О Тойо в чайном саду.

Из Нагасаки на пароходе «Пи энд Оу» мы направились через Внутреннее Японское море в Кобе. Это значит, что последние двадцать часов мы плывем словно по гигантскому озеру, которое, насколько хватает глаз, усеяно всевозможными островками. Некоторые из них достигают в длину четырех миль, а в ширину двух, иные — просто крошечные бугорки, не больше, чем копна сена. «Кук и Сыновья» взимают лишнюю сотню рупий за проезд через этот уголок Вселенной, однако сами понятия не имеют, как творятся подобные чудеса. На самом деле при любой погоде, при любом освещении эти островки (пурпурные, янтарные, серые, зеленые и черные) стоят впятеро дороже.

Последние полчаса я провел в толпе галдящих туристов, размышляя о том, как бы получше «преподнести» вам этих господ. Туристы, конечно, не поддаются описанию: каждые полминуты они вскрикивают «Боже мой!», а еще через пять минут спрашивают друг друга: «Пааслушайте, не кажется ли вам, что все это слишком однообразно?» Затем они принимаются играть в некую игру, напоминающую крикет, пока очередной отменный пейзаж не заставляет их прерваться и снова воскликнуть «Боже мой!». Если бы на островах было побольше дубов и сосен, то возникла бы полная иллюзия, что на протяжении трехсот миль мимо нас тянутся берега озера Наини-Таль. Однако Наини-Таль далеко, и по мере того, как наш большой пароход продвигался вперед по водным аллеям, я видел, что мертвенно спокойное на первый взгляд море с гулким эхом обрушивает к подножию утесов прибой футов в десять высотой.

Мы продвигались среди такой густой россыпи островов, что чудилось, будто вокруг сомкнулись сплошные берега. Наверное, приливное течение огибает вон тот одинокий риф (об этом говорит толчея мелких волн) и вот-вот вынесет пароход на скалу. Некто стоящий на мостике спасает судно, и мы уже целимся в другой островок… И так без конца. Глаза не успевают следить за носом парохода, который катится то вправо, то влево.

Конченые личности, которые уже не в состоянии весь вечер кричать «Боже мой!», спускаются вниз.

Попав в Японию (все путешествие может занять три месяца или десять недель), постарайтесь пройти Внутренним Японским морем — и тогда узнаете, насколько быстро изумление может смениться обычным любопытством, а то и безразличием. Что касается меня, то я сейчас больше думаю об устрицах, которые были закуплены для нашего стола в Нагасаки, чем о призрачном островке, похожем на морскую звезду, который проскользнул за бортом. Да, это море романтических тайн. Луна серебрит воду, и белые паруса джонок тоже кажутся серебряными. Однако, если стюард подаст устриц под кэрри, вместо того чтобы оставить их в раковинах, меня не смогут утешить все словно завешенные вуалью прелести вон того утеса или той скалы, что изъедена пещерами. Сегодня 17 апреля — я сижу в длиннополом пальто, закутавшись в плед, а пальцы, сведенные холодом, с трудом удерживают перо. Это провоцирует меня на вопрос: как поживают ваши крыльчатые вентиляторы? Напоминаю: смесь стеотита с керосином хороша от скрипа механизмов. Если кули заснет и вы проснетесь в Гадесе, постарайтесь не выходить из себя. Пока. Я пошел к своим устрицам.

Прошло двое суток. Я пишу эти строки в Кобе (тридцать часов от Нагасаки). Европейская часть города — примитивный американский городишко. Мы прошлись по его широким голым улицам. Бутафорские штукатуренные дома украшены деревянными коринфскими колоннами, верандами и крылечками. Все вокруг серо, как само небо, нависающее над реденькой зеленью деревьев, которые несправедливо называют тенистыми. Снаружи Кобе действительно выглядит по-американски. Даже я, видевший Америку только на картинках, сразу же узнал Портленд в штате Мэн. Город стоит в окружении гор, но эти горы оскальпированы, и общее впечатление — все здесь ни к селу ни к городу. Однако, прежде чем отправиться дальше, позвольте вознести хвалу достойнейшему месье Бежё, владельцу отеля «Ориенталь», да хранит его Бог. Это дом, где вы действительно можете пообедать. Он не просто кормит: его кофе — кофе прекрасной Франции, к чаю, как в «Пелити», или даже лучше, подают кексы и vin ordinaire[307], которое, compris[308], весьма недурно. Запомните это, идущие по моим стопам, — и вы на сытый желудок проедете четверть мира.

На пути из Кобе в Иокогаму нас ожидает сложный маршрут, и поэтому необходим паспорт, ведь предстоит ехать в глубь страны, а не плыть вдоль берега пароходом. Мы собираемся воспользоваться поездом, который, возможно, доставит нас куда надо, если закончена железная дорога. Затем мы отклонимся от железной дороги, следуя своей фантазии. Все предприятие займет около двадцати суток и включит пятидесятимильный пробег на рикше, поездку на какое-то озеро и, надеюсь, клопов.

Нотабене. Если желаете совершить поездку в глубь этой волшебной страны, по пути в Японию сделайте остановку в Гонконге и пошлите оттуда письмо Чрезвычайному и Полномочному послу в Токио. Укажите маршрут (хотя бы приблизительно) и, ради собственного спокойствия, две его крайние точки, то есть города, откуда начнется и где завершится путешествие. Вставьте несколько деталей относительно вашего возраста, профессии, цвета волос и прочего, что придет в голову, и попросите заблаговременно переслать паспорт британскому консулу в Кобе (учтите, что чиновнику — обладателю длиннейшего титула — понадобится неделя на приготовление паспорта), и тогда, когда вы прибудете в Кобе, эта бумага окажется в вашем распоряжении. Пишите отчетливо, чтобы пощадить собственное самолюбие. Мой паспорт приготовлен на имя мистера Кишрига — Раджерда Кишрига.

Мы проникли в лавку древностей, держа шляпы в руках, прошли короткой аллеей с резными каменными фонариками и деревянными фигурами дьяволов (невыразимо отвратительных) и были встречены улыбающимся существом, поседевшим среди этих подвесок и изделий из лака. Хозяин показал нам знамена и эмблемы давным-давно умерших даймё[309], и наши невежественные челюсти отвисли от изумления, затем — священную черепаху размером с мамонта, вырезанную из дерева в мельчайших подробностях. Он вел нас из комнаты в комнату (по мере того как мы продвигались вперед, становилось темнее), пока мы не очутились в садике под деревянной аркадой. Рыцарские доспехи глазели на нас из полумрака; отвечая на звуки шагов, позвякивали древние мечи; странные мешочки для табака, такие же дряхлые, как и мечи, раскачивались на невидимых подвесках; покалеченные Будды, красные драконы, джайнские святые и бирманские идолы всматривались в нас десятками глаз поверх ворохов тряпья, которое некогда было парадным облачением.

Глаза полнились радостью обладания. Старик показывал свои сокровища: от хрустальных сфер, установленных на подставках из дерева, обкатанного морем, до шкатулок, заполненных безделушками из слоновой кости и громоздящихся одна на другой, а мы чувствовали себя так, будто все это принадлежало нам. К несчастью, единственным ключом к разгадке имени художника всякий раз служил примитивный росчерк японского иероглифа, и я не могу сказать, кто задумал и выполнил из слоновой кости фигурку старика, до смерти перепуганного каракатицей; жреца, который заставил солдата добыть для него оленя и смеялся при мысли о том, что грудинка достанется ему, а тяжесть ноши — спутнику; высохшую, тощую змею, насмешливо свернувшуюся кольцом на человеческом черепе, тронутом разложением; похотливого барсука в духе Рабле, стоящего на голове и вызывающего краску смущения, несмотря на то что был всего лишь в полдюйма ростом; крохотного пухлого мальчугана, который колотил меньшого братца; кролика, который только что отпустил шутку; или… Там были десятки символов, рожденных всевозможными нюансами радости, презрения, житейского опыта, управляющих человеческим сердцем. Рукой, подержавшей на ладони с полдюжины этих безделушек, я словно послал привет тени умершего резчика! Он ушел на покой, передав слоновой кости три-четыре настроения, за которыми я тщетно охочусь с помощью холодного слова.

Англичанин — удивительное животное. Он покупает дюжину подобных вещиц, ставит в своем кабинете куда-нибудь повыше, а через неделю забывает о них. Японец же прячет безделушки в красивый парчовый мешочек или лакированный ларец и держит там до тех пор, пока к нему не заглянут на чашку чая трое близких по духу приятелей. Тогда он не спеша извлекает сокровище. Вещицы рассматривают под понимающее пощелкивание языков и осторожное позвякивание чашек. Затем они отправляются обратно в мешочек и остаются там, пока хозяина снова не посетит желание полюбоваться ими. Мы называем это чудачеством. Каждый японец, у которого водятся деньги, — коллекционер, но вы не встретите нагромождения «вещей» в его доме.

Мы долго пробыли в полумраке этого удивительного заведения, а покинув его, недоумевали, зачем таким людям понадобилась конституция, захотелось одевать каждого десятого юношу в европейское платье, держать в гавани Кобе белый броненосец и посылать на улицу дюжину близоруких полицейских лейтенантов в мешковатых мундирах.

— Нашей мздой, — сказал профессор, засунув голову в лавку, где продавали колодки, — нашей платой будет учреждение международного протектората над Японией, чтобы она не опасалась оккупации или аннексии. Необходимо платить ей столько, сколько она пожелает, при условии, что будет вести себя смирно, продолжая производить изящные поделки, а мы станем учиться у них. Нам воздастся сторицей, если мы поместим эту империю под стеклянный колпак и повесим табличку: «Hors Concours[310], экспонат «А».

— Хм, — промолвил я, — кто мы?

— Да все мы саибы — чурбаны со всего света. Наши мастера, правда немногие, могут иногда сработать не хуже, но во всей Европе не сыщется города, который целиком был бы населен столь чистоплотными, умелыми, утонченными, изобретательными людьми.

— Поедемте в Токио и переговорим об этом с императором, — сказал я.

— Для начала давайте-ка посетим японский театр, — ответил профессор. — На этой стадии путешествия слишком рано заводить серьезный разговор о политике.

Глава 12

Японский театр и «История Кота-Цюмовержца»; глава повествует о местах уединения и покойнике на улице

Мы отправились в театр, шлепая по грязи под проливным дождем. Внутри театра царила почти полная темнота, потому что синие одежды зрителей впитывали скудный свет керосиновых ламп. Негде было даже стоять, разве что рядом с полицейским, который, по-видимому, во имя поддержания нравственности и авторитета лорда-канцлера имел в своем распоряжении угол на галерке и четыре стула. Ростом он был четыре фута и восемь дюймов, но сам Наполеон на острове Святой Елены не сумел бы скрестить руки на груди так драматически. Немного поворчав (вероятно, мы попирали конституционный принцип), он согласился уступить нам один стул, получив взамен бирманский черут, дым которого, как мне показалось, чуть было не задушил его.

Зрительный зал состоял из пятидесяти рядов партера по пятьдесят человек в каждом со связующей массой детей и галерки, вмещавшей свыше тысячи зрителей. Как и все дома в Японии, театр представлял собой сооружение изящной столярной работы, крыша, пол, перекрытия, опоры и перегородки были из дерева, а каждый второй из сидящих в зале курил крохотную трубочку и каждые две минуты выколачивал из нее пепел. Мне захотелось немедленно удрать, потому что смерть посредством аутодафе не входила в программу нашего турне. Однако спастись можно было лишь через узкую дверь, где в антрактах продавали маринованную рыбу.

— Да, здесь совсем небезопасно, — согласился профессор, вокруг которого то и дело с шипением вспыхивали спички. — Если пламя от костра, разложенного на сцене, перекинется на занавес или если вы заметите, что загорелась спичечная балюстрада галерки, я вышибу ногой заднюю стенку буфета, и мы пойдем домой.

С этих утешительных слов началась драма. Зеленый занавес упал сверху на сцену, и его тут же унесли. Бал открыли три джентльмена и леди, которые повели беседу голосами, тон которых напоминал не то бормотание, не то шепот фальцетом. Если хотите знать, как они были одеты, рассмотрите первый попавшийся под руку японский веер. В обыденной жизни японцы — самые обыкновенные мужчины и женщины, но на сцене, разодетые в негнущееся парчовое платье, они до последнего штриха похожи на японцев с картинок. Когда вся четверка уселась на пол, появился маленький мальчик, который, бегая от одного актера к другому, стал оправлять их драпировку, там бант оби, здесь складку подола. Костюмы были «живописны» до такой степени, до какой непонятен сюжет пьесы. Давайте-ка назовем ее «История Кота-Громовержца», или «Мешок с костями Арлекина и изумительная старуха», или «Громадная редиска», или «Невоздержанный барсук и качающиеся фонарики».

Вскоре мы покинули театр. Кот-Громовержец все еще навязывал злую волю человеку с двумя мечами, однако в конце концов, наверное, все кончилось благополучно. Многое еще должно было случиться на сцене, но справедливость все равно восторжествует. Это подтвердил человек, который продавал маринованную рыбу и билеты.

— Хорошая школа для молодых актеров, — сказал профессор. — Вот во что естественно выливается несдерживаемая оригинальность. Здесь прослеживаются все приемы английского сценического искусства — сильно утрированные, но вполне узнаваемые. Как вы собираетесь описать это?

— Японской комической опере будущего еще предстоит быть написанной, — ответил я напыщенно. — Предстоит, несмотря на «Микадо». Барсук еще не появлялся на английской сцене, а актерская маска в наших признанных пьесах вообще никогда не применялась. Попробуйте представить себе шутливо-серьезную оперу под названием «Кот-Громовержец»! Начнем с домашнего кота, наделенного колдовскими чарами, проживающего в доме лондонского купца, который торгует чаем и лупит его. Учитывая…

— Поздний час, — ледяным голосом заметил профессор, — завтра мы отправимся «писать оперы» в храме, что стоит по соседству с театром.

Следующий день принес мелкий моросящий дождь. Кстати сказать, солнце не показывается четвертую неделю. Нас проводили, вероятно, в самый главный храм Кобе, но я не запомнил его названия. Испытываешь раздражение перед алтарем незнакомого вероисповедания, когда ничего не знаешь о нем. Обряды и обычаи индуизма, должно быть, всем хорошо известны: вы читали о них и, наверное, присутствовали при церемониях. Что за молитвы обращаются к Будде в этих краях, в чем сущность обрядов, совершающихся перед святынями синтоизма? Книги говорят об одном, глаза видят другое.

Храм, по всей видимости, является и монастырем — местом уединения и покоя, нарушаемого лишь лепетанием ребятишек. Он скрывался за крепкой стеной в стороне от дороги — беспорядочное нагромождение крутых, фантастически изогнутых крыш. Там, где крыши были тростниковыми и тростник словно «дозрел» от времени, они имели цвет позеленевшей меди, там, где кровлей служила черепица, отсвечивали серым. Под этими навесами человек, уверовавший в своего бога и вдохновленный этой верой, будто врезал в древесную плоть свое сердце — и дерево расцвело чудными узорами, завилось словно ожившими языками пламени.

Где-то на окраине Лахора раскинулся монастырь с лабиринтом надгробий и аллей. Место это зовется Чаджу Бхагатс Чубара. Никто не знает, когда создано все это, никого не заботит, когда он разрушится. Храм в Кобе был велик и сверкал безукоризненной чистотой внутри и снаружи, но мир и покой, царившие в нем, напоминали безмолвие тех храмовых дворов в далеком Пенджабе. По углам монахи развели сады (сорок футов в длину, двадцать в ширину), и каждый из них, будучи непохожим на «соседа», имел небольшой водоем с золотой рыбкой, один-два каменных фонаря, холмик из камней, каменные плиты, испещренные надписями, цветущее вишневое или персиковое дерево.

В храме, куда можно было попасть лишь по деревянному мосту, стоял полумрак, но все же было достаточно света, чтобы разглядеть поблекшее золотисто-коричневое чудо шелков и расписных ширм. Если вам доводилось видеть буддийский алтарь, где «магистр юридических наук» восседает среди золотых колокольчиков, старинных изделий из бронзы, цветов в вазах и тканых стягов, то вы поймете, почему римско-католическая церковь некогда процветала в этой стране и будет процветать всюду, где изысканные религиозные ритуалы существовали до ее прихода. Народ, который любит искусство, получит бога, которого необходимо ублажать изящными безделушками. Это так же верно, как и то, что раса, вскормленная среди скал, пустынных зарослей вереска и мятущихся облаков, станет восхвалять свое божество в шторм, сделав его суровым получателем жертвоприношений бунтующего человеческою духа. Помните историю Дурного народа Икике? Человек, который рассказал ее, поведал и другую — о Добром народе из других мест. Те тоже были нагими южноамериканцами и молились собственному божеству в присутствии небритого отца-иезуита. В критический момент кто-то забыл ритуал, а возможно, обезьяна вторглась в лесное святилище и украла единственное одеяние жреца. Так или иначе, случилось нечто нелепое, а Добрые люди разразились смехом и прервали службу, предавшись игрищам.

«Но что скажет на это ваш бог?» — спросил отец-иезуит, шокированный таким легкомыслием. «О, ему все известно заранее. Он знал, что мы кое-что позабудем или перепутаем и не сможем продолжать службу. Но он очень мудр и силен», — последовал ответ. «Это не оправдание». — «А зачем оправдываться? В таких случаях наш бог попросту откидывается назад и заливается смехом», — сказали Добрые люди и принялись хлестать друг друга цветами.

Я не помню, в чем соль этого анекдота. Однако вернемся к храму. Вот посреди пестрого великолепия выстроились хорошо знакомые фигуры с золотыми коронами на головах. Встретиться с Кришной[311], похитителем масла, и воинственной, побивающей мужей Кали[312] на окраине Востока, в Японии, — полнейшая неожиданность.

— Кто они?

— Это другие боги, — ответил молодой жрец, который осуждающе хихикал всякий раз, когда к нему обращались с вопросом, касающимся его собственной веры. — Очень старые. Когда-то их привезли из Индии. Думаю, что это индийские боги, но не знаю, для чего они здесь.

Презираю людей, стыдящихся собственной веры. С фигурами определенно была связана какая-то история, но жрец не рассказал ее. Я неодобрительно фыркнул и дальше пошел наугад один. Дорожка привела меня в монастырь, сооруженный из тончайших ширм, полированных полов и коричневых деревянных потолков. Кроме шарканья ног, вокруг не раздавалось ни звука, потом за одной из ширм послышалось чье-то прерывистое дыхание. Сначала ширма показалась глухой стеной, но возникший рядом жрец отодвинул ее, и мы увидели дряхлого монаха, дремавшего над жаровней для согревания рук.

На эту картину стоило взглянуть: монах в оливково-зеленом одеянии (облысевшая голова — чистое серебро) склонился перед скользящей ширмой из белой промасленной бумаги, которая светилась холодным серебристым светом. По правую руку от него стоял обшарпанный черный лакированный столик с индийской тушью и кисточками (монах делал вид, что работает), еще правее — бледно-желтый бамбуковый столик с вазой оливково-зеленой глазури, из которой торчала почти черная ветка сосны. В помещении отсутствовали цветы. Монах был слишком стар. Печальную картину скрашивала небольшая пестрая (золотая и красная) буддийская святыня, стоявшая в глубине.

— Он каждый день расписывает все ту же маленькую ширму, — пояснил молодой жрец, показав рукой на старика, а потом на небольшой чистый лист на стене. Старик жалко рассмеялся, потер голову и вручил свой «урок».

— Это поминальные свитки, — снова хихикнул провожатый. — Жрец молится здесь… за тех, кто умер. Вы понимаете?

— Конечно. В тех краях, откуда я родом, это называется заупокойной мессой. Пожалуй, пойду: хочется кое над чем поразмыслить. Нехорошо смеяться над таинствами собственной веры.

— Ха-ха, ха, — ответил юноша, а я убежал от него темными переходами, составленными из выцветших ширм, и очутился на главном дворе, который выходил на улицу. В это время профессор пытался вместить в объектив фотоаппарата фасад храма.

Мимо нас проследовала процессия, топчущая грязь (четверо в ряд). Как ни странно, никто не смеялся. Я увидел женщин, одетых в белое и шедших впереди небольшого деревянного паланкина; его несли четверо мужчин. Паланкин казался подозрительно легким. Слышалось тихое заунывное пение, какое я уже однажды слышал на индийском севере из уст туземца, которого задрал медведь (раненого несли друзья, надежды выжить не было, и он пел свою смертную песнь).

— Умилал, — объяснил мой рикша. — Поколоны.

Я и сам догадался об этом. Мужчины, женщины, дети потоком лились по улице и, когда песня смерти замирала, подхватывали ее. Соболезнующие лишь набросили кусок белой ткани на плечи. Ближайшие родственники покойного были одеты в белое с головы до пят. «Ахо! Ахаа! Ахо!» — едва слышно скулили они, словно не решаясь заглушить шелест падающего дождя. Затем процессия скрылась из виду. Лишь отставшая старуха продолжала идти в одиночестве. «Ахо! Ахаа! Ахо!» — монотонно напевала она, словно для самой себя.

Глава 13

Объясняет, как меня отвезли под дождем в Венецию;

как я вскарабкался на форт Дьявола; рассказывает о выставке скобяных изделий и бане; о девушке и незапертой двери; о земледельце и его полях; о производстве этнографических теорий в мчащемся поезде; заканчивается в Киото

— Поедем в Осаку, — сказал профессор.

— Зачем? Мне и здесь хорошо. На тиффин нам подадут котлеты из омара; кроме того, идет сильный дождь, и мы промокнем насквозь.

Совершенно вопреки моей воле (так как я намеревался «стряпать» статьи о Японии по путеводителю, одновременно наслаждаясь кухней «Ориенталя» в Кобе) меня втиснули в джинрикшу и доставили на железнодорожную станцию. Даже японцам, как они ни стараются, не удается навести полный порядок на станциях. Система регистрации багажа заимствована в Америке, узкая колея, паровики и вагоны — в Англии; расписание поездов регулируется с галльской точностью, а мундиры обслуживающего персонала извлечены из мешка старьевщика.

Пассажиры выглядели очень мило: значительная часть напоминала видоизмененных европейцев, другая походила на Белого Кролика Теннила[313] на первой странице «Алисы в Стране чудес». Все были одеты в опрятные твидовые костюмчики и желтовато-бурые пальтишки, держали в руках женские ридикюли из черной кожи с никелированными накладками, имели бумажные или целлулоидные воротнички не более тридцати дюймов в окружности; размер же обуви не превышал четвертого номера. Они натянули на руки (точнее, ручонки) белые нитяные перчатки и курили сигареты, извлекая их из сказочно крохотных портсигаров. Это была молодая Япония — Япония сегодняшнего дня.

— Ва-ва, велик Господь, — сказал профессор. — Однако они носят европейское платье с таким видом, будто оно принадлежит им по праву. Это противно природе людей, которые согласно инстинкту привыкли возлежать на мягких циновках. Вы заметили, что последнее, к чему они привыкают, так это к обуви?

В тот миг к платформе подкатил локомотив, окрашенный в ляпис-лазурь, с прицепленным к нему, вероятно по недоразумению, товарно-пассажирским составом. Мы вошли в английское купе первого класса. Здесь не было дурацкой двойной крыши, оконных штор или бесполезного крыльчатого вентилятора. Это был самый обыкновенный вагон, который можно увидеть в Лондоне на Юго-Западной. Осака расположена в вершине залива того же названия, примерно в восемнадцати милях от Кобе. Поезду не разрешается двигаться быстрее пятнадцати миль в час и полагается вдосталь постоять на всех станциях. Полотно железной дороги стиснуто здесь между горами и морем, и поэтому напор вод, стекающих по склонам, намного сильнее, чем у нас между Сахаранпуром и Умбаллой. Реки и овражные потоки необузданны. Их следовало бы оградить дамбами, кое-где перебросить мосты или (может быть, я не прав) пустить по трубам.

Станционные здания крыты черной черепицей, у них красные стены, полы залиты цементом, а все оборудование — начиная от семафоров и кончая товарными платформами — английское. Официальный цвет мостов желто-бурый, как у лепестков увядшей хризантемы. Форменное обмундирование контролеров — фуражка с золотыми позументами, черный длиннополый сюртук с медными пуговицами, брюки с черным шерстяным кантом и ботинки из козлиной кожи на пуговицах. Грубить человеку в таком одеянии уже нельзя.

Ландшафт, открывшийся из окна вагона, заставил нас разинуть рты от удивления. Вообразите черную, плодородную, обильно удобренную почву, возделанную исключительно лопатами или мотыгами. Если эту землю (оказавшуюся в вашем поле зрения) поделить на участочки в пол-акра, то вы получите представление об «основе», над которой корпит земледелец. Однако все, о чем я пишу, не дает представления о той безудержной опрятности, которая царствует на этих полях, о хитроумной системе ирригации и математически упорядоченной посадке культур. Посевы не смешиваются между собой, тропинки почти не отнимают полезной площади, и, по-видимому, разницы в плодородии участков не существует. Вода для полива есть повсюду, причем не глубже десяти футов под землей. Об этом свидетельствуют многочисленные колодцы с журавлями. На склонах предгорий каждый подъем террас аккуратно обложен камнями, скрепленными без капли извести; оросительные каналы отделаны так же. Молодые побеги риса рассажены на каждом участочке словно шашки на доске; полосы горчицы разделяются бороздками, похожими на деревянные корытца, полные водой; пурпур бобов граничит с желтизной горчицы по идеальным прямым, словно прочерченным по линейке.

По берегу моря тянулись сплошные городские постройки, высились фабричные трубы. В глубь же побережья, словно зеленое с золотистым отливом стеганое одеяло, расстилалась равнина. Даже в дождь вид был превосходным и именно таким, каким я его представлял по японским гравюрам. Только один недостаток почти одновременно нашли мы с профессором: полновесный урожай дорого обходится земледельцу.

— Холера? — спросил я, наблюдая за непрерывным рядом колодезных журавлей.

— Холера, — откликнулся профессор. — Должно быть, так. Ведь они орошают поля сточными водами.

Я тут же почувствовал, что мы с японским земледельцем друзья. Джентльмены в широкополых шляпах, одетые в голубое, возделывающие поля вручную (за исключением тех случаев, когда берут взаймы вола, чтобы пройти лемехом плуга трясину рисового поля), были знакомы с этой бедой — холерой.

— Какой доход снимает правительство с этих огородов? — поинтересовался я.

— К черту! — ответил спокойно профессор. — Надеюсь, вы не собираетесь описывать правила землепользования в Японии. Лучше обратите внимание на горчицу!

Она раскинулась полосами по обе стороны от железнодорожного полотна. Желтые гряды убегали вверх по склону холма, достигая темневших на бровке сосен. Желтизна буйствовала над бурыми песчаными буранами вздувшихся речонок и миля за милей, выцветая, стелилась до берега свинцового моря. Дома с остроконечными крышами, крытые бурой соломой, стояли по колено в горчице; она осаждала фабричные трубы Осаки.

— Великий город Осака, — сказал гид. — Здесь различные фабрики.

Осака стоит на (над, между) тысяче восьмистах девяноста четырех каналах, реках, дамбах и канавах. Я не знаю точно, каким фабрикам принадлежат многочисленные трубы. Они имеют какое-то отношение и к рису, и к хлопку, однако японцам вредно увлекаться торговлей, и я не рискую назвать Осаку «великим коммерческим портом». Как гласит пословица: «Торговля не для людей из бумажных домиков».

Только один отель в городе отвечает разнообразным запросам англичанина — это «Джутерс». Две цивилизации приходят там в столкновение. Результат ужасает. Здание — целиком японское: дерево, черепица, повсюду ширмы. Однако предметы обстановки смешанные. Например, такэнома моей комнаты была из полированного черного пальмового дерева, а свиток с изображением аистов обрамляла изящная столярная работа. Однако на полу поверх белых циновок красовался брюссельский ковер, вызывающий зуд возмущения в подошвах. Веранда нависала над прямой как стрела рекой, протекающей между двумя рядами домов. В Японии достаточно умельцев-краснодеревщиков, которые искусно вправляют реки в обрамление городов. С веранды просматривались три моста (один из них — отвратительное ажурное сооружение из стальных ферм) и частично — четвертый. Мы жили на острове и располагали причалом, так что могли, если захотим, воспользоваться лодкой.

Apropos[314] воды будьте любезны выслушать шокирующую историю. Во всех книгах написано, что японцы хотя и славятся чистоплотностью, но иногда ведут себя фривольно. Они часто принимают ванну нагишом и вместе. Я подтверждаю это на основании собственного опыта, то есть привожу наблюдение человека, побывавшего на Востоке. Я сам сделал из себя посмешище. Мне захотелось принять ванну, и вот малюсенький человечек повел меня вверх и вниз по верандам в украшенную тонкой столярной работой баню, где было с избытком холодной и горячей воды. Баня помещалась на уединенной галерее. Совершенно естественно, к двери не полагалось запора, словно она вела в обеденный зал. Если бы меня защищали стены большой европейской бани, я находился бы в полной безопасности, но тут стоило мне приступить к омовению, как приоткрылась дверь и вошла прелестная девушка, показав знаками, что она тоже будет мыться в глубокой, вделанной в пол ванне рядом со мной. Когда человек одет в собственное целомудрие и пару очков, ему неловко захлопнуть дверь перед девушкой. Она догадалась, что я чувствую себя не в своей тарелке, и, хихикнув, удалилась, а я, густо покраснев, поблагодарил небо за то, что был воспитан в обществе, запрещающем мыться à deux[315]. В данном случае мне пригодился бы даже опыт паддингтонских плавательных бассейнов, но я прибыл непосредственно из Индии, и поэтому страх леди Годивы[316], ехавшей по городу обнаженной, показался мне пустяком по сравнению с испугом, который я испытал перед этим Акгеоном.

Как и положено в период муссонов, лил дождь. Профессор обнаружил замок, который ему непременно хотелось осмотреть.

— Это замок Осака, — сказал он, — за обладание им сражались столетиями. Пойдемте.

— Я видел замки в Индии: Рашхур, Джодпур и другие. Давайте-ка лучше отведаем еще немного вареного лосося. Он очень вкусен здесь.

— Свинья, — сказал профессор.

Нить нашего путешествия вилась по четырем тысячам пятидесяти двум каналам, где ребятишки играли с быстрой водой (и ни одна мать не скажет им «нельзя»), пока рикша не остановился у рва тридцать футов глубиной, который окружал форт, облицованный гигантскими гранитными плитами. На противоположном берегу вздымались стены. Но какие стены! Их высота достигала пятидесяти футов, и меж блоками не было ни крупинки извести. Поверхность стен была изогнута на манер корабельного тарана.

Эта кривая известна и строителям Китая, а французские художники изображали ее в книгах, где описывается город, осажденный дьяволом в преисподней. Возможно, она хорошо всем знакома, но это меня не касается. Как я уже сказал, эта жизнь то и дело подносит мне сюрпризы. Итак, камень был гранитом, а люди древности обращались с ним как с глиной. Облицовочные блоки, которые придавали нужный профиль поверхности, достигали двадцати футов в длину, десяти или двенадцати в высоту и столько же в толщину, причем стыковка их, несмотря на отсутствие раствора, была безупречной.

— И это соорудили низкорослые японцы! — воскликнул я, пораженный величием камней, вздымавшихся вокруг.

— Кладка циклопов, — проворчал профессор, потрогав стеком монолит в семнадцать кубических футов. — Они не только возвели все это, но и взяли приступом. Посмотрите-ка сюда — огонь!

Местами камни были расколоты и словно бронзированы — раны нанес огонь. Должно быть, чертовски трудно пришлось армиям, осаждавшим эти чудовищные стены. Мне знакомы индийские замки-укрепления великих императоров, но ни Акбар на севере, ни Синдия на юге не строили в подобной манере — без орнамента, без красок, с единственной целью добиться неприступности и чистоты линий. Возможно, при солнечном освещении форт не выглядит таким устрашающим. Серая, словно свинцовая, атмосфера соответствовала духу крепости. Казармы гарнизона, изысканный домик коменданта, персиковый сад и пара оленей не гармонировали с сооружением в целом. Его следовало бы заселить горными гигантами вместо гурок! Японец-пехотинец далеко не гурка, хотя и похож на него, когда стоит смирно.

Тем не менее этот потенциальный погребальный костер (займись бастионы форта ужасным пламенем), который мог бы послужить караульней самого ада, охраняли крошечные обходительные люди, которые никогда не напивались.

В тот день в Осаке не занимались делами из-за обилия солнечного света и распустившихся на деревьях почек. Все вместе с друзьями отправились в чайные домики. Я тоже пошел, но сначала пробежался вдоль реки по бульвару, делая вид, что осматриваю Монетный двор. Это банальное гранитное здание, где выпускают доллары и подобный хлам. Вишневые, персиковые, сливовые деревья (розовые, белые, красные) сплетались ветвями, словно образуя бесконечный бархатный пояс вдоль бульвара. Плакучие ивы обрамляли воды. И это пиршество цветов было всего лишь небольшой долей щедрот весны. На Монетном дворе могут чеканить до ста тысяч долларов в сутки, но все серебро, которое хранится там, не заставит повториться те три недели, когда цветут персиковые деревья, а их цветение помимо хризантем — гордость и слава Японии. За какие-то исключительные заслуги в прошлом мне повезло угодить в самую середину этих дней.

«Сегодня праздник цветения вишни, — сказал гид. — Все люди будут праздновать, молиться и пойдут в чайные и сады».

Можно окружить англичанина цветущими вишнями со всех сторон, и уже через сутки он начнет жаловаться на запах. Как известно, японцы устраивают многочисленные празднества в честь цветов, и это, конечно, похвально, потому что цветы — наиболее снисходительные из богов.

Чайные домики наполнили меня радостью, которую я не сумел осмыслить до конца. Любая компания в Осаке получает прибыль от сооружения девятиэтажной пагоды из дерева и железа на окраине города. Вокруг разбивают изысканный сад, развешивают гирлянды кроваво-красных фонариков, потому что японец обязательно придет туда, где можно полюбоваться красивым пейзажем, посидеть на циновке, обсуждая качество чая, сладостей и сакэ. По правде говоря, Эйфелева башня, где мы обосновались, не блещет красотой, однако ландшафт искупает ее грехи. Хотя строительство башни еще не завершилось, нижние этажи были забиты столиками и ценителями чая. Мужчины и женщины действительно любовались пейзажем. Приходится изумляться, наблюдая жителя Востока за таким занятием. Кажется, будто он украл что-то у саиба.

Из Осаки (изрезанной каналами, грязной, но обворожительной Осаки) профессор, гид — мистер Ямагучи — и я отправились поездом в Киото. Это час езды от Осаки. По дороге заметил четырех буйволов, тащивших такое же количество плугов. Это бросалось в глаза и поражало расточительностью. Дело в том, что отдыхающий буйвол занимает своим телом половину японского поля… но, может быть, буйволов содержат выше, в горах, и сводят вниз только при необходимости. Профессор говорит, что животное, которое я называю буйволом, на самом деле вол. Самое неприятное в путешествии с приятелем, обожающим точность, — это его точность. В поезде мы спорили о японцах, об их настоящем и будущем, о тех способах, с помощью которых они нашли себе место среди больших наций.

— Страдает ли их самолюбие от того, что они носят нашу одежду? Не противится ли японец, когда впервые надевает брюки? Вернется ли к нему однажды благоразумие и не бросит ли он иноземные привычки? — вот те немногие вопросы, которые я обращал к окружающему пейзажу и профессору.

— Он был младенцем, — ответил последний, — большим ребенком. Думаю, что в основе перемен лежит его чувство юмора, но он не предполагал, что нация, которая хоть однажды надела брюки, никогда уже не снимет их. Сейчас вы видите «просвещенную» Японию. Ей исполнился двадцать один год, а в этом возрасте люди не отличаются мудростью. Почитайте «Японию» Рида — тогда узнаете, как наступили перемены. Были микадо и сёгун — сэр Фредерик Робертс, но тот попытался стать вице-королем и…

— Оставьте в покое сёгуна. Похоже, я уже познакомился с классом бабу и классом крестьян. Что хотелось бы увидеть, так это раджпутов — людей, которые носили те тысячи мечей из антикварных лавок. Ведь эти мечи изготовлены с той же целью, что и сабли раджпутов. Где те люди, которые носили их? Покажите мне самурая.

Профессор не ответил ни слова, а занялся тщательным осмотром голов на платформе.

— Я признаю, что высокий выпуклый лоб, близко посаженные глаза (испанский тип) — это раджпуты, а японец с лицом немца — ха-три — низшая каста.

Так мы судачили о природе и наклонностях людей, о которых ничего не знали, пока не порешили, что 1) болезненная вежливость японцев ведет начало от широко распространенной и приметной привычки носить мечи (правда, они забыли о ней лет двадцать назад), подобно тому как житель Раджпутаны — сама любезность, потому что его друг тоже вооружен, 2) вежливость эта исчезнет в следующем поколении или, по меньшей мере, значительно ослабнет, 3) окультуренный японец английского образца подвергнется коррупции и испортит нравы соседей, 4) позже Япония прекратит существование как отдельная нация, превратившись в придаток Америки по производству крючков для застегивания перчаток, 5) но поскольку такое положение дела сложится через две-три сотни лет, нам с профессором повезло: мы побывали в Японии своевременно, и 6) глупо теоретизировать о стране, не изучив ее основательно.

Итак, мы прибыли в город Киото при королевском солнечном освещении. Солнечный жар смягчался бризом, который сметал в сугробы лепестки вишни. Японские города, особенно в южных провинциях, очень похожи друг на друга — темно-серое море крыш, испещренное белыми пятнами стен несгораемых товарных складов, где купцы и богачи держат свои сокровища. Уровень домов нарушается загнутыми по краям крышами храмов, которые отдаленно напоминают широкополые шляпы с двойной тульей. Киото заполняет долину, почти окруженную поросшими лесом сопками, весьма схожими с горами Сивалик.

Когда-то город был столицей Японии и сегодня насчитывает двести пятьдесят тысяч жителей. Он распланирован на манер американского города: все улицы пересекаются под прямым углом. Кстати сказать, точно так же сходятся наши с профессором мнения — ведь мы изобретаем теорию японского народа и не приходим к согласию.

Глава 14

Киото; как я влюбился в первую «красавицу» города после беседы с купцами, торговавшими китайским чаем; глава объясняет далее, как в Великом храме я пятьдесят три раза нарушил десятую заповедь и преклонялся перед Кано и плотником; затем глава уводит в Арашиму

Мы общаемся с шестьюдесятью саибами-чурбанами в любопытнейшем из отелей посреди истинно японского сада на склоне холма, откуда виден весь Киото. Фантастически подстриженные чайные кусты, можжевельник, карликовая сосна, вишня перемежаются с водоемами — прибежищем золотых рыбок, каменными фонарями, странными горками из камней и бархатистыми травяными коврами. Все это располагается на склоне под углом в тридцать пять градусов. Позади отеля стоят красные и черные сосны. Сосняк покрывает склон холма, сбегая длинными языками к городу. Даже изысканными выражениями, взятыми из каталогов аукционистов, невозможно описать очарование этой местности или отдать должное чайной плантации с вишневым садом, что раскинулась на сто ярдов ниже отеля. Нас клятвенно заверили, что, кроме меня и профессора, в Киото никого нет. И конечно, мы встретили здесь всех до единого, кого привез наш пароход еще в Нагасаки. Вот отчего слух то и дело режут голоса, обсуждающие достопримечательности, которые необходимо «сделать». Англичанин-турист — страшный человек, стоит ему «ступить на тропу войны». Таковы же американцы, французы и немцы.

После обеда я наблюдал за игрой солнечных лучей на стволах деревьев, городских постройках, улицах, заполненных вишнями. Я мурлыкал себе под нос, оттого, что под этим голубым небом ощущал в себе полноту здоровья и силы, а также оттого, что имел пару глаз и мог видеть все это.

Как только солнце скрылось за холмами, сильно похолодало, однако люди в креповых оби и шелковых одеяниях не прерывали своего размеренного веселья. На следующий день в главном храме Киото должно было состояться особое богослужение в честь цветения вишни, и все занимались приготовлениями к нему. Когда в небе поблек последний малиновый мазок, я заметил, так сказать напоследок, трех крохотных ребятишек с пушистыми хохолками и огромными оби, которые старались повиснуть головой вниз на бамбуковой изгороди. Это им удалось, и величавое око меркнущего дня доброжелательно взглянуло на них, прежде чем окончательно смежить веки. Силуэты детей производили потрясающее впечатление!

После обеда в курительном салоне собралась компания купцов, торгующих китайским чаем, следовательно, зашел интересный деловой разговор. Их беседа не то что наша, потому что они понятия не имели ни о чайных плантациях, ни о сушке чая, ни о скручивании листа, ни о приказчике, который сбивается с ног в разгар удачного сезона, и тем более им не было дела до болезней, которые косят кули примерно в то же самое время. Эти счастливцы занимаются лишь огромными, в тысячи ящиков, партиями чая, прибывающими из глубины страны.

Чуть забрезжил рассвет (даже раньше, чем проснулись воробьи в гнездах), как мой целомудренный сон был нарушен каким-то звуком, сильно испугавшим меня. Он напоминал низкое, глухое бормотание. Я слышал такой звук впервые. «Это землетрясение; должно быть, склон холма уже скользит вниз», — решил я, принимая оборонительные меры. Звук повторился снова и снова, и пока я гадал, не предвестник ли он катастрофы, звук замер, словно оборвавшись на полуслове. За завтраком мне объяснили:

— Это большой колокол Киото по соседству с отелем, чуть выше на холме. Если хотите знать, то, с точки зрения англичанина, колокол этот отлит неудачно. Мощность его звука весьма незначительна. Да и звонить они не умеют.

— Я так и думал, — отозвался я бесстрастно и отправился вверх по склону холма, залитого солнечным светом, который наполнял радостью мои глаза, сердце и даже деревья.

Вам знакомо ощущение неподдельной легкости, какое испытываешь первым ясным утром в горах, когда перед отпускником-разгиль-дяем разворачивается перспектива месячного безделья и аромат гималайских кедров смешивается с благоуханием «сигары созерцательности». Таково было мое настроение, когда я, ступая по высокой траве, усеянной фиалками, набрел на небольшое заброшенное кладбище (сломанные столбы и покрытые лишайником дощечки), а за кладбищем, в понижении на склоне холма, нашел и сам колокол, представлявший массу позеленевшей бронзы (футов двадцать высотой) и подвешенный под крышей фантастического сарая, сложенного из деревянных брусьев. Кстати сказать, брус в Японии — нечто внушительное. Что-либо менее фута толщиной считается палкой. Когда-то эти брусья составляли лучшую часть древесных стволов, а теперь были окованы железом и бронзой. Легкое прикосновение костяшками пальцев к краю колокола (до земли было не более пяти футов) заставило великана тяжело вздохнуть, а удар стеком разбудил сотню резких голосов, эхом отозвавшихся в темноте купола. Сбоку, растянутый полдюжиной тонких тросов, висел таран — двенадцатифутовое бревно, окованное железом. Торец бревна был нацелен в хризантему, выполненную горельефом на пузе колокола. Затем, по милости Провидения, которое благоволит лентяям, начали отбивать шестьдесят ударов. Полдюжины мужчин с громкими криками стали раскачивать таран, пока он не разошелся по-настоящему, а затем, опустив веревки, позволили ему осыпать ударами хризантему. Гудение потревоженной бронзы поглощалось земляным полом сарая и склоном холма, поэтому мощность звучания не соответствовала размеру колокола, как это справедливо заметили люди в отеле. Звонарь-англичанин заставил бы его гудеть раза в три сильнее, но тогда пропала бы медлительная вибрация, которая сотрясала сосны и скалы на двадцать ярдов вокруг, пронизывала все тело, вызывая мурашки, и уходила под ногами в землю, словно раскат далекого взрыва. Я выдержал двадцать ударов и удалился, совершенно не обескураженный тем, что принял гудение колокола за землетрясение. С тех пор я часто слышал его отдаленный голос. Он произносит очень низкое «бр-р-р» где-то в глубине горла, услыхав которое однажды, никогда уже не забудешь. Вот что мне хотелось сказать о большом колоколе Киото.

Лестница, высеченная в скале, ведет от его домика вниз, к храму Чион-Ин. Я наведался туда в пасхальное воскресенье к началу процессии в честь цветения вишни. В римском соборе, носящем имя святого Петра, примерно в то же время начинается праздничная служба, однако жрецы Будды превзошли священников папы. Вот как это происходило. Ширина главного фасада храма — около трехсот футов, высота — пятьдесят, длина здания — сто. Все это находится под одной крышей и, за исключением черепицы, выстроено из дерева. Ничего, кроме твердого, как железо, трехсотлетнего дерева. Столбы, на которых покоится крыша, достигали в диаметре трех, четырех и пяти футов и были совершенно незнакомы с краской. Естественная структура дерева была явственно видна на нижней части колонн, но неразличима во мгле, царившей наверху. Поперечные балки тоже были из дерева. Для этой колоссальной постройки пошли стволы самых богатых оттенков: кедр, камфарное дерево, сердцевина гигантских сосен. Всего один человек (его называют попросту плотником) спроектировал храм целиком, и имя этого архитектора помнят по сей день. Половину храма отгородили от посетителей барьером высотой два фута, на который были наброшены шелка старинной работы. Внутри отгороженной площадки находилась культовая утварь, и я не в состоянии ее описать. Запомнились сплошные ряды лакированных столиков, на каждом лежали свитки со священными письменами. Выделялся алтарь высотой с кафедральный орган, где золото соперничало с красками, краски — с лаком, а лак — с инкрустациями; огромные свечи, какие святая мать-церковь использует лишь по великим дням, отбрасывали желтый свет, смягчавший все окружающее. Бронзовые курильницы в форме драконов и демонов дымились под сенью шелковых стягов, а за ними, под самую крышу, вздымалась деревянная стена, покрытая ажурной резьбой, изящной, словно морозные узоры на оконном стекле. Казалось, что в храме не было крыши, потому что свет увядал, не достигая чудовищных перекрытий. Если бы не солнечный свет и голубое небо, которые заполняли порталы, где ссорились и кричали дети, мы могли бы считать, что находимся в подземной пещере на глубине семисот футов.

Честное слово, я действительно пытался скрупулезно описать все, что находилось передо мной, но глаза разбегались, а карандаш воспроизводил лишь отрывочные восклицания. Не думаю, чтобы вы смогли сделать большее, если бы увидели то, что открылось моим глазам, когда я обошел веранду храма и проник в помещение, устроенное в глубине и называемое нами ризницей. Это была большая пристройка, соединенная с храмом деревянным мостом, побуревшим от времени. Под мостом настелили дорожку из циновок шафранного цвета, а по этой дорожке медленно и торжественно, как подобает их высокому сану, выступали гуськом пятьдесят три жреца, разодетых по меньшей мере в четыре парчовых, креповых и шелковых одеяния каждый.

То были шелка, которые не видели рыночной площади, и парча, знакомая только с хранилищем храма. Там был шелк расплывчатого цвета морской зелени, расшитый золотыми драконами; терракотовый креп, испещренный хризантемами цвета слоновой кости, черный полосатый шелк, подернутый желтым пламенем; ляпис-лазуревые шелка с серебряными рыбами, шелка с серо-зелеными тарелками, ткани из позолоченной крови дракона, шафрановые и коричневые шелка, жесткие, словно сплошное шитье. Мы вернулись в храм, который теперь заполняли яркие одеяния. Низкие лакированные столики служили подставками для книг. Одни жрецы возлежали подле них, другие медленно двигались среди золотых алтарей и курильниц; верховный жрец восседал на золотом стуле спиной к конгрегации. Его одежды мерцали сквозь резьбу, словно подкрылья тигрового жука.

В торжественной тишине были развернуты свитки, и жрецы приступили к чтению нараспев текстов Пали в честь Апостола Потустороннего Мира, который завещал, чтобы они не одевались в золото или пестрое и не прикасались к драгоценным металлам. За исключением незначительных принадлежностей (почти скрытых от глаз ликов великих, то есть святых), картина, которая разворачивалась передо мной, могла бы относиться к римско-католическому собору, скажем такому богатому, как в Арунделе. Те же мысли шевелились в других головах, потому что в паузе между тихими песнопениями чей-то голос прошептал у меня за спиной:

Благоговейно мессы бормотанье слушать

И видеть, как делают Бога и едят весь день.

Это был человек из Гонконга, рассерженный на то, что ему тоже не разрешили сфотографировать интерьер. Он называл все вместе: великолепный ритуал и все убранство — попросту «интерьером» и отплатил тем, что изрек отрывок из Браунинга.

Пение ускорялось, по мере того как служба близилась к завершению и догорали свечи.

Мы прошли в дальние покои храма, преследуемые пением верующих. Потом его звуки затихли, и мы затерялись в раю, составленном из ширм. Двести, может быть триста, лет назад жил на свете живописец по имени Кано. Ему поручили украшение стен в комнатах Чион-Ина. Кано (член Королевской академии) изрядно потрудился. Ему помогали ученики и копиисты, и они оставили после себя несколько сот ширм, каждая из которых — завершенная картина. Как вы уже знаете, интерьер любого храма несложен. Жрецы живут на белых циновках в комнатках с коричневыми потолками. При желании эти каморки можно превратить в просторный зал. Так было и здесь, но комнаты Чион-Ина были пошире и выходили на роскошные веранды и галереи. Поскольку сам император иногда посещал храм, там создали особую комнату неописуемой красоты. В ней изысканные шелковые кисти служили для раздвигания ширм, резьба была покрыта лаком. У меня нет слов. Да будет это признанием бессилия, однако не в моей власти передать безмятежную обстановку той комнаты или описать талант, который добивался желаемого легким поворотом кисти. Великий Кано изобразил оцепеневших фазанов, сгрудившихся на покрытой снегом ветке сосны; петуха-павлина, гордо распустившего хвост, чтобы доставить удовольствие самкам; россыпь хризантем, выпавших из вазы; фигурки изнуренных крестьян, возвращающихся домой с рынка; сцену охоты у подножия Фудзиямы. Художник, равный по величию строителю-плотнику, тщательно вставил каждую картину в потолок (сам по себе чудо), а время — величайший мастер из этой троицы — сумело так прикоснуться к золоту, что обратило его в янтарь, дерево подернуло темным медовым налетом, сделав почти прозрачной сияющую поверхность лака. И такое было всюду. Иногда, раздвинув ширмы, мы находили там крохотного лысого прислужника, молящегося над курильницей, а порой — тощего жреца, поедающего свой рис, но чаще в чистых, прибранных комнатах никого не было.

Вместе с Кано Великолепным работали и менее одаренные художники. Им было дозволено прикоснуться кистью к деревянным панелям на внешних верандах, и они потрудились на славу. Пока гид не обратил мое внимание на десятки монохромных рисунков, которые покрывали низ дверей, я не замечал их: обезьяна оторвала ветку, и та, упав, сломала ирис; побег бамбука согнулся под напором ветра, который шевелит воды озера; древний воин подстерегает врага в лесной чаще — рука на рукоятке меча, складки рта воспроизводят напряженнейшее внимание — все они запомнились мне.

Глава 15

Игры в гостиной; полная история современного японского искусства — обозрение прошлого и предсказание на будущее, сочиненные в киотских мастерских и аранжированные для читателей

О смелый новый мир, с такими вот людьми,

Не правда ль, человечество прекрасно?![317]

Не помню, как я очутился в чайном домике. Возможно, это случилось благодаря прелестной девушке, которая поманила меня веткой цветущей вишни, и я не смог отказаться от приглашения. В домике, распростершись на циновках, я стал наблюдать за облаками, висевшими над холмами, за бревнами, которые неслись по стремнине. Я вдыхал аромат очищенных от коры стволов, прислушивался к лопотанию сражавшихся с ними лодочников, шороху реки и чувствовал себя намного счастливее, чем полагается быть человеку.

Распорядительница чайного домика настояла, чтобы мы отгородились ширмой от остальных гостей, которые наполняли веранду. Принесли красивые голубые ширмы с изображением аистов и вставили их в желобки. Я терпел их сколько мог. Из соседнего отделения доносились взрывы смеха, приглушенный топот ног, позвякивание миниатюрной посуды, а иногда в щели между ширмами, словно бриллианты, сверкали чьи-то глаза.

Целая семья приехала из Киото, чтобы приятно провести время. Мама присматривала за бабушкой, молодая тетушка — за гитарой, а две девочки (четырнадцати и пятнадцати лет) присматривали за веселой маленькой девочкой-сорванцом, которая, когда это приходило ей в голову, присматривала за младенцем, который, казалось, присматривал за всей компанией. Бабушка была одета в синее, мама — в серое и голубое, на девочках пестрели яркие наряды из сиреневого, жел-товато-бурого и бледно-желтого крепа, шелковые оби цвета распустившейся яблони и свежеразрезанной дыни; озорная девочка была в золотисто-буром одеянии, а пухлый младенец кувыркался на полу среди тарелок, разодетый во все цвета японской радуги, которая не признает грубых тонов. Все они были прелестны, за исключением бабушки — обыкновенной добродушной старухи, к тому же совершенно облысевшей. Когда они завершили свой утонченный обед и были убраны коричневые лакированные столики-подносы, бело-голубая и нефритово-зеленая посуда, тетушка исполнила что-то на сямисэне[318], а девочки стали играть в жмурки посреди крохотной комнаты.

Человек из крови и плоти, сидевший по другую сторону ширм, не мог оставаться безучастным — я тоже захотел играть, но был слишком крупным и неуклюжим и поэтому мог только сидеть на веранде, наблюдая за этими изящными, подвижными статуэтками из дрезденского фарфора. Они вскрикивали, хихикали и болтали без умолку, присаживаясь на пол с невинной девичьей непринужденностью, и тут же кидались целовать младенца, когда тот обижался, что о нем забывали.

Девочки играли в «киску в углу»[319], связав себе ноги белыми и голубыми платками, потому что теснота помещения сковывала свободу их движений, а когда не могли продолжать игру от разбиравшего их смеха, начинали обмахиваться веерами, прислонившись к голубым ширмам (каждая девочка — картинка, которую не сумеет воспроизвести ни один живописец). Я кричал вместе с ними до тех пор, пока, скатившись с веранды, едва не очутился на веселящейся улице. Глупо ли я себя вел? Во всяком случае, я дурачился в хорошей компании, потому что даже суровый человек из Индии (личность, которая вкладывает душу только в скаковых лошадей и не верит ничему на свете, кроме гражданского кодекса) в тот день тоже был в Арашиме. Этот человек раскраснелся от возбуждения.

— Вот так повеселился! — Он едва переводил дух, а сотня ребятишек преследовала его по пятам. — Тут есть что-то вроде рулетки для игры на кексы. Я скупил весь запас у владельца и устроил Монте-Карло для малышей. Их собралось тысяч пять. Никогда так не потешался. Лотерея в Симле — в сравнении с этим ничто. Они соблюдали порядок до тех пор, пока не очистили все столы, за исключением большой сахарной черепахи, затем пошли ва-банк, а мне пришлось уносить ноги.

И это говорил сухарь, который в течение многих лет не ставил на что-либо столь невинное, как леденцы.

Когда мы оба ослабели от смеха и фотоаппарат профессора попал в окружение смеющихся девочек (отчего вся съемка сорвалась), из чайного домика пришлось бежать. Мы бродили вдоль берега реки, пока не наткнулись на сшитую из планок лодку, на которой с помощью шеста нас переправили через вздувшуюся реку и там высадили на узкую тропинку, высеченную в скалах, нависавших над водой. Вокруг буйствовали ирисы и фиалки, а ликующие водопады проносились под кронами сосен и кленов. Мы находились у подножия стремнин Арашимы, и вместе с нами пейзажем любовались все прелестные девушки Киото. Выше по течению стояла одинокая черная сосна. Она как бы отделилась от сородичей для того, чтобы заглядывать за поворот реки, где глубокие быстрые воды завихрялись в маслянистых водоворотах. Ниже по течению река скакала через пороги, колыша на своей груди покров только что спиленного леса, а люди, одетые в голубое, мчались в серебристо-белых лодчонках, чуть ли ни по самые борта погруженных в яростную пену, и растаскивали крючьями бревна.

От плодородной почвы у нас из-под ног исходило дыхание весны; оно поднималось к вершинам кленов, которые уже окутывало тепло, принесенное апрельскими ветрами. О! До чего хорошо жить на свете, топтать ногами стебли ириса, продираться сквозь заросли цветущей вишни, роняющей капли росы на лицо, рвать фиалки ради невинного удовольствия бросать их в стремнину и нагибаться за еще более прекрасными!

Я видел в Японии труд особого рода, который приносит урожай неземных плодов. Занятие это чисто артистическое. Целый административный район Киото принадлежит ремесленникам. В этой части земного шара мастер не обзаводится вывеской, хотя о нем могут знать в Париже или Нью-Йорке (это их дело). Чтобы разыскать его заведение в Киото, англичанин вынужден рыскать по трущобам в сопровождении гида.

Я наблюдал за работой в трех мастерских: в первой занимались фарфором, во второй — клуазонне, в третьей — лаками, инкрустацией и бронзой. Первая пряталась за мрачным деревянным палисадом и вполне могла быть принята за лавку старьевщика. Хозяин сидел напротив крохотного сада (не больше четырех квадратных футов), где в грубом каменном горшке росла, словно вырезанная из бумаги, пальма, накрывавшая тенью карликовую сосну. Остальное пространство занимали гончарные изделия, готовые к упаковке, в основном современная сатсума[320] — продукция, которую можно приобрести на аукционах.

— Это делай, посылай Евлопа, Амерока, Индия, — спокойно объяснил японец. — Плишла посмотлеть?

Он провел нас через веранду полированного дерева и показал печи, чаны для замешивания глины и помещения, где крохотные капсулы для обжига ожидали свою партию керамики. В производстве японской и бёрслемской керамики много различий чисто технических, которые, впрочем, не имеют принципиального значения. В формовочной мастерской, где делают заготовки для сатсумы, гончарные круги вращают вручную. Они подогнаны с небывалой точностью. Гончар сидел на чистом мате, рядом была расставлена чайная посуда. Слепив вазу, он осмотрел ее, с удовлетворением покачал головой и, прежде чем приняться за следующую, налил себе чаю. Гончары жили тут же, рядом со своими печами, и поэтому выглядели не слишком привлекательно.

В помещении живописцев все было иначе. В домишке, напоминавшем шкатулку, сидели мужчины, женщины и подростки, которые раскрашивали вазы после первого обжига. Сказать, что все их принадлежности были аккуратны до скрупулезности, — значит лишний раз напомнить, что это были японцы. Чистота и опрятность комнаты говорили о том, что здесь работают художники. Побеги цветущей вишни отчетливо вырисовывались на фоне темного палисада; искривленная сосна, приподнявшись над ними, колола голубизну неба ветками, усаженными остриями; ирис и хвощ в маленьком водоеме кланялись ветру. Стоило живописцу поднять глаза, как сама природа подсказывала недостающее звено рисунка.

Далеко отсюда, в грязной Англии, люди могут только мечтать об условиях труда, которые помогают мастеру, а не душат его наполовину родившийся замысел. Здесь же собираются в гильдии, сочиняют полуритмические молитвы Времени и Удаче (равно как и другим почитаемым божествам), дабы довести дело до желаемого результата. Если хотите убедиться, что мечты могут стать явью, надо взглянуть, как изготовляют керамику в Японии, где каждый мастеровой сидит на белоснежной циновке на расстоянии вытянутой руки от чудес, создаваемых линией и цветом, и, устремив глаза на собственное творение — вазу-сатсуму, споро наносит на нее традиционный узор. Варвары не мыслят себе существования без сатсумы, и они получат ее, даже если в Киото будут производить по вазе каждые двадцать минут. Что ж, тем лучше для снижения уровня мастерства!

Владелец второго заведения жил в шкатулке черного дерева (назвать это домом было бы профанацией) в окружении изделий, бесценных по мастерству исполнения (бронза, мебель черного дерева), и коллекции медалей, которые принесла его известность в Англии, Франции, Германии и Америке. Он оказался уравновешенным человеком, чем-то напоминал кота и говорил почти шепотом. Не желаем ли мы осмотреть производство? Он провел нас садом, который ничего не значил в его глазах, а вот мы задержались, чтобы полюбоваться. Замшелые каменные фонарики проглядывали сквозь прозрачные, как бумага, пучки бамбука, а бронзовые аисты делали вид, что насыщаются. Корявая сосенка с кроной, подстриженной до размера настенной тарелки, распростерла ветки над волшебным прудом, где кормился толстый, ленивый карп, зарывшийся носом в ил; две ушастые чомги пронзительно закричали на нас из-за огромной бочки с водой. Стояла такая тишина, что было слышно, как падают в воду лепестки цветов вишни и трутся о камни рыбы. Мы словно очутились в середине блюдца с изображением ивовых ветвей и боялись пошевелиться, чтобы не разбить его.

Японцы, как птицы, привязаны к своим гнездам. Они собирают камни, обкатанные водой, куски скал необычной формы, гальку с прожилками и украшают ими жилище. Переезжая в другое место, они увозят с собой сад-сосну и все прочее, а новый хозяин волен распорядиться по-своему.

Дорожка, мощенная камнем, заканчивалась полдюжиной ступенек, которые привели нас в дом, где совершалось производство. В одной из комнат хранились порошки эмали, тщательно рассортированные по удивительно чистым кувшинам, несколько «сырых» медных ваз, приготовленных для обработки, и ящик, пестро расписанный бабочками, — образец для рисунка. В следующей комнате работали трое мужчин, пять женщин и двое подростков. Они сидели так тихо, будто их сморил сон.

Одно дело читать об изготовлении клуазонне, другое — наблюдать за самим процессом. Я понял, почему эти изделия стоят так дорого, когда увидел мужчину, который отделывал рисунок (переплетение ветвей и бабочек) на блюде диаметром каких-то десять дюймов. Он прорабатывал изгибы рисунка тончайшей серебряной лентой шириной не более шестнадцатой дюйма (если поставить ее на ребро), с бесконечным терпением вправляя ее в усики и зазубрины листьев. Любая неосторожность — и замысловатые непрерывные линии рисунка превратятся в тысячи обрывков. Когда лента уложена, блюдо разогревают, чтобы серебро намертво схватилось с медью, и тогда рисунок проступает рельефными линиями. Затем подходит очередь эмали. Ее накладывают мальчики в очках. Крохотными стальными палочками они заполняют ячейки рисунка пастой соответствующего оттенка, которую берут из плошек, стоящих подле. Ошибаться нельзя, особенно когда раскрашивают авантюриновой эмалью крапинки на крыльях бабочек, составляющих в поперечнике менее дюйма. Я устал, наблюдая за легкими движениями пальцев и кистей рук.

Потом хозяин показал образцы своего мастерства: страшный дракон, пучки хризантем, бабочки — узоры такие же изысканные, как разводы на оконном стекле во время мороза. Все было исполнено безупречной линией.

— Это наши сюжеты. В них — источник вдохновения. Подыскивая цвет, я смотрю на мертвых бабочек, — сказал он.

Когда эмаль нанесена на поверхность сосуда или блюда, их подвергают обжигу. Эмаль пузырится в серебряных границах, а изделие выходит из печи, напоминая изысканную майолику. Чтобы выложить на медной поверхности рельефный рисунок, уходит месяц; еще один необходим для наложения эмали; но по-настоящему кропотливая работа — полировка. Мастер принимается за необработанное изделие, рядом ставит чайные принадлежности, тазик с водой, кусок фланели и два-три блюдца с галькой, специально отобранной в ручье. Наждачное колесо с трепелом, корундом или кожей не применяется. Мастер садится и трет. Он занимается этим месяц, три, год. Он трет с любовью, вкладывая душу в кончики пальцев. Понемногу эффлоресценция обожженной эмали отходит, и он добирается до серебряных нитей — тогда рисунок обнажается во всем своем блеске.

Мне показали человека, который уже месяц полировал небольшую вазу высотой в пять дюймов. Ему оставалось трудиться еще два. Когда я достигну Америки, он все еще будет полировать, и рубиновый дракон, резвящийся на лазуритовом поле, каждая крохотная деталь, каждый завиток, любой участочек, заполненный эмалью, будут становиться все привлекательнее.

— В другом месте можно купить дешевые клуазонне, — сказал, улыбаясь, хозяин. — Мы не умеем их делать. Эта ваза будет стоить семьдесят долларов.

Я отнесся к его словам с уважением, потому что он сказал «не умеем» вместо «не делаем». Это говорил художник.

Последний визит мы нанесли в самое крупное заведение Киото, где мальчики наносили золотой узор на поделки из стали, восседая на верандах камфорного дерева, которые выходили в сад еще более прелестный, чем те, которые мы видели до сих пор. Мужчин приучают к мастерству с детства, как это заведено в Индии. Взрослый ремесленник трудился над ужасной историей двух монахов (в золоте, железе и серебре), которые разбудили дракона дождя и спасались от него бегством по кромке большого щита. Однако самым милым работником был пухлый мальчуган, которому, словно игрушки, вручили десятипенсовый гвоздь, молоток и плитку металла для того только, чтобы он мог впитывать порами кожи искусство, коим будет жить. Грохоча по железу, труженик издавал радостные восклицания и цокал языком. В Англии едва ли найдутся пятилетние дети, способные отковать какую-нибудь безделушку, не размозжив при этом свои крохотные розовые пальчики.

По стенам была развешана живопись — настоящий апофеоз искусства. На картинах до мельчайших подробностей изображались все стадии гончарного ремесла — от добывания глины до последнего обжига. В последнем рисунке карандаш словно изобразил меру презрения автора. Там был нарисован англичанин, занятый осмотром изделий в лавке и одновременно обнимавший за талию свою жену. На японцев не производит впечатления ни наша одежда, ни правильные черты наших лиц. Потом мы наблюдали за процессом золочения: крапинка за крапинкой золото переносится на изделие с агатовой палитры, прилаженной к большому пальцу художника, видели резьбу по слоновой кости, что действует возбуждающе, пока не убеждаешься в том, что резчик не ошибается никогда.

— Их искусство во многом носит чисто механический характер, — сказал профессор, когда мы благополучно добрались до отеля.

— У нас то же самое, особенно в живописи. Но нам не дано быть одухотворенными механизмами, — ответил я. — Представьте себе народ, подобный японцам, торжественно шествующий навстречу конституции. Заметьте, только две нации имеют стоящие конституции — это англичане и американцы. Англичане артистичны лишь кое в чем, когда идут по следам искусства других национальностей (например, сицилийские гобелены, персидские седельные сумы, котенские ковры), очищая закладные лавки. Некоторые американцы тоже достаточно артистичны, когда скупают произведения искусства, чтобы, так сказать, идти в ногу со временем. Испания артистична, но временами ее лихорадит. Франция тоже, но каждые двадцать лет ей нужна революция — для обновления темы. Россия артистична, однако время от времени там убивают царя; кроме того, не похоже, чтобы она располагала чем-то напоминающим правительство. Германия не артистична, потому что погрязла в религии. Вот Италия — да, оттого что ей плохо пришлось. Индия…

Глава 16

О природе Токайдо и строительстве железных дорог; о том, как некий путешественник объяснил суть жизни саиба-чурбана, рассказывает о ребятишках в лохани и человеке в белой горячке

Направляясь в ад, я поговорил с путником на дороге.

Древняя поговорка

Вам известен анекдот про шахтера, который раздобыл где-то энциклопедический словарь, а возвращая его, заметил, что все рассказы в книге в общем-то интересные, но слишком уж разные. У меня аналогичная жалоба на японский ландшафт: двенадцать часов сплошных пейзажей по дороге поездом из Нагои в Иокогаму! Лет семьсот назад некий верховный правитель выстроил приморскую дорогу, которую назвал Токайдо (может быть, так называлась эта часть побережья, что, впрочем, не имеет значения), и она сохранилась до наших дней. Когда там появился английский инженер, он старался придерживаться великой магистрали — так возникла железная дорога, перед которой могла бы снять шляпу любая нация. Заключительный участок сквозной линии Киото — Иокогама был открыт за пять дней до того, как мы с профессором почтили ее своей неофициальной инспекцией. Многое предусмотрено ради благополучия японского пассажира, но это — сущее бедствие для иностранцев. Ведь последние надеются найти в вагоне, отдаленно напоминающем подвижной состав ВИЖД[321], все удобства той горохово-зеленой и пыльной старой линии. Однако это «многое» великолепно устраивает японцев, они выскакивают из вагонов чуть ли не на каждой станции pro re nata[322] и, случается, отстают от поезда. Два дня назад на этой линии умудрились погубить высокопоставленного правительственного чиновника, которого прижало к платформе подножкой вагона, и сейчас японские газеты много и серьезно пишут о преимуществах уборных. Я далек от мысли, чтобы вмешиваться в дела сей артистичной империи, однако для двенадцатичасового путешествия все же должно быть кое-что предусмотрено.

В предгорьях мы расстались с полями, где было тесно от различных культур, и мчались теперь берегом большого озера, которое во всю ширь отливало сталью, за исключением тех мест, где по его поверхности рассыпались островки. Затем озеро превратилось в лагуну, и мы пересекли ее по каменной дамбе. Разгул сосен прекратился. Поникнув головами, упершись корнями в почву, они спускались теперь с покрытых сырой порослью холмов, чтобы сразиться с песками Тихого океана, буруны которого, словно взрываясь, обрушивались на берег менее чем в четверти мили от дамбы. Японцы прекрасно разбираются в лесоводстве. Они укрепляют кольями блуждающие пески (по сей день таким пескам дозволено поглощать посевы у нас в Хошиарпуре), останавливают дюны особым плетением из прутьев и высаживают молоденькие сосны с такой же тщательностью, с какой подгоняют планки при постройке дома. Обучаются ли их лесоводы в Нанси или же они продукт местного производства? Закрепление песков кольями и диагональная посадка деревьев тоже выполнены на французский манер.

Вскоре мы миновали этот пустынный, почти не управляемый пляж, и миль пять поезд мчал словно по пригородам Патны, однако опрятной, похорошевшей Патны, обсаженной плантациями бамбука. Затем проскочил туннель, а далее покатил по лондонской, чатемской, дуврской, словом, какой бы то ни было железной дороге, которая мечтает нырнуть под пролив. Во всяком случае путь пролегал по набережной, и волны лизали ее основание. С другой стороны возвышалась стена выемки, высеченной в скале. Неоднократно мы нарушали тишину и покой многочисленных рыбачьих деревушек. Веранды домишек выходили на железнодорожное полотно, а сети сушились чуть ли не под колесами паровоза. В этой части света железная дорога еще в диковинку, и матери поднимали на руки детей, чтобы те увидели поезд.

Невозможно «устать» от индийского ландшафта, который способен монотонно тянуться миль пятьсот. Здесь же утомляла смена полей, гор, пляжей, лесов, бамбуковых рощиц, волнистых вересковых зарослей, покрытых цветами азалии, и я стал добиваться общения с человеком, который прожил в Японии двадцать лет.

— Да, что касается климата, Япония — превосходная страна. Дожди начинаются в мае или в последних числах апреля. Июнь, июль и август — жаркие месяцы. Известны случаи, когда термометр показывал ночью до восьмидесяти шести градусов по Фаренгейту[323], но, клянусь, в целом мире не сыщется что-либо совершеннее погоды в сентябре-мае. Если хотите поправить здоровье, можно поехать на горячие источники в горы Хаконе. Это неподалеку от Иокогамы. Существует множество других мест, куда можно податься, но мы, англичане, не жалуемся на здоровье. Конечно, здесь нет и половины тех развлечений, которые есть у вас в Индии. Мы — крохотная община и проводим свободное время как умеем: концерты, скачки, любительские спектакли и прочее. У вас этого достаточно, не так ли?

— О да, — согласился я, — мы отдыхаем сколько нашей душе угодно, особенно в это время года. Сочувствую вам. Действительно, в небольшой общине, вынужденной саму себя развлекать, иногда можно почувствовать себя усталым и одиноким, чуть ли не скучать. Но вы говорили о…?

— Да, жизнь здесь не слишком дорогая, но арендная плата все же высока. За сто долларов в месяц можно снять приличный домик, но можно найти и за шестьдесят. Как раз теперь цены на дома в Иокогаме несколько снизились. В этот день недели и по воскресеньям в Иокогаме проводятся скачки. Вы идете? Нет? Надо бы вам посмотреть, как развлекаются иностранцы. Впрочем, я полагаю, что в Индии вы видите кое-что интереснее? В здешних краях нет ничего примечательнее старины Фудзи — Фудзиямы. Посмотрите налево. Ну как, нравится?

Я обернулся и увидел Фудзияму, возвышавшуюся над морем полей и лесов, омывающим ее склоны. Высота горы — четырнадцать тысяч футов — не слишком много, по нашим понятиям. Все же одно дело четырнадцать тысяч футов в окружении шестнадцатитысячефу-товых пиков, другое — та же гора, если смотреть на нее, находясь на уровне моря, когда она возвышается на сравнительно плоской местности. Пытливыми глазами ощупываешь каждую пядь ровного мертвого кратера и, достигнув вершины, признаешься, что в Гималаях нет ничего подобного. Ничто не может сравниться с этим гигантом. Я был вполне удовлетворен. Фудзияма выглядела в точности такой, какой изображается на веерах и лаковых шкатулках. Я не отдал бы это зрелище даже за гребень Канченджанги[324], сверкающий в лучах утреннего солнца, Фудзияма — краеугольный камень Японии. Когда удается понять одно, постижимо и другое, и я постарался разузнать кое-что у попутчика.

— Да, японцы прокладывают железные дороги по всему острову. Я хочу сказать, они самостоятельно учреждают и финансируют компании, заставляя их приносить прибыль. Не могу точно сказать, откуда берутся средства, но во всяком случае это их собственные деньги. Япония ни богата, ни бедна, она вполне зажиточна. Я сам купец и не могу утверждать, что мне нравятся «деловые» повадки японцев. Всегда трудно определить, действительно ли имеет в виду коротышка то, что говорит. Мне подавай китайца. Признайтесь, другие говорили то же самое? Вы столкнетесь с аналогичным мнением почти во всех открытых портах. Но вот что хотелось бы подчеркнуть: японское правительство настолько предприимчиво, насколько это можно пожелать, и с ним приятно иметь дело. Когда Япония завершит собственную реконструкцию, то превратится в компактное государство, с которым придется считаться. Увидите сами. Мы приближаемся к горам Хаконе. Следите за линией. Она здесь довольно любопытна.

Мы приближались к горам Хаконе вдоль шотландского форелевого ручья, бегущего на фоне ирландского ландшафта, затем ехали девонширской долиной, какой-то рекой в Индии, с полмили катившей свои «бесхозные» воды в галечных берегах. Это было лишь вступлением к альбому иллюстраций по геологии: террасы, образованные древними речными руслами, последствия различных денудаций и полдюжины других «ций». Я настолько увлекся сообщением ложных сведений человеку из Иокогамы (о высоте пиков в Гималаях), что разглядывал окружающее не слишком внимательно. В восемь часов вечера мы оказались в Иокогаме и поехали в «Гранд-отель», где опрятные, элегантно одетые люди, которые в этот час направлялись обедать, презрительно посмотрели на нас, а джентльмены, с которыми мы познакомились еще раньше, на пароходе, уткнулись в иллюстрированные журналы, сделав вид, что не замечают нас. Мужчина всего-навсего человек: он, видите ли, переоделся к обеду… на него смотрят женщины… и тут какие-то каменщики… и это в Иокогаме.

На самом деле «Гранд-отель» — это «полу-Гранд» или «коттедж-Гранд», но все же поезжайте туда, если друзья не посоветуют чего-нибудь лучшего. Длинная цепочка удачи испортила меня даже для отелей средней руки. В «Гранде» живут слишком роскошно, но не всегда выдерживают марку: там много электрических звонков, но практически некому отвечать на них; там отпечатанные меню, но те, кто приходят первыми, съедают все, что повкуснее, и так далее. Тем не менее у «Гранда» немало достоинств, которыми не следует пренебрегать, и, собственно говоря, это приоткрытая дверь, сквозь которую можно ощутить первый порыв ветра со склонов тихоокеанского побережья Америки. По официальным данным, в порту вдвое больше англичан, чем американцев. В действительности на улицах не услышишь иной речи, кроме французской, немецкой или американской. К сожалению, мой опыт в этом отношении ограничен, однако язык американцев, которых мне довелось услышать до сих пор, так же далек от языка английского, как и патагонский.

…Я отправился дальше. Сначала мы целый час ехали в вагоне, переполненном вопящими глоб-тротгерами, а затем часа четыре — на джинрикше. Только сидя в джинрикше, можно по-настоящему любоваться пейзажем. Проехав миль семь по более или менее плоской равнине (приманка, которой природа завлекала нас в глубины своего неверного сердца), мы добрались до горной реки, состоящей из черных омутов и кипящей пены. Мы въехали в горы по нешоссированной дороге, проложенной в раскрошившейся вулканической породе. Она была такой же твердой, как фунтовая дорога в Симле, однако тем далеким горам за Калкой недоставало сосен, кленов, ивы и ясеня. Это была земля одетых в зелень утесов и серебряных водопадов, живописных до степени, превышающей возможности пера. На каждом повороте дороги, там, где открывался достойный вид, стоял чайный домик, переполненный восторгающимися японцами. Японец одевается в голубое, потому что знает, что этот цвет хорошо гармонирует с соснами. Когда японец умирает, то отправляется на собственные небеса, потому что грубый цвет нашего неба его не устраивает.

Мы придерживались долины этого пригожего потока, пока его воды не скрылись из виду, упав вниз с утеса, и до нас стали доноситься только голоса струй, которые перекликались друг с другом за переплетением ветвей. Там, где леса были наряднее, ущелья глубже, цвет молодых грабов нежнее, японцы возвели наспех пару ужасных гостиниц из досок и стекла и деревеньку, которая промышляла тем, что продавала туристам изделия из стекла и точеного дерева.

Австралийцы, англоиндийцы, жители Лондона и прочих краев бегали по склонам гостиничного сада и своими странными одеждами делали все возможное, чтобы испортить пейзаж. Профессор и я соскользнули вниз по склону горы позади отеля и снова очутились в Японии. Грубые ступеньки провели нас сквозь джунгли футов на пять-сот-шестьсот вниз, к руслу того ручья, вдоль которого мы ехали целый день. Воздух дрожал от шороха сотен струй, и всюду, где глазу удавалось проникнуть сквозь богатую поросль, бежал этот одержимый поток, плескавшийся у валунов. Там, наверху, в отеле, царствовала прохлада серого ноябрьского дня, от которой немели пальцы; попав на дно ущелья, мы словно очутились в Бенгалии с ее неподдельными испарениями. Зеленые бамбуковые трубы подводили горячую воду к десяткам бань, где на верандах, бездельничая, курили японцы в голубых и белых халатах. Из непроходимой чащи доносились крики купающихся, и — какой срам! — вдруг из-за угла показалась пожилая леди, стыдливо обернутая белым банным полотенцем, которое было не слишком широким. Затем мы прошлись по ущелью, утирая пот и разглядывая небо сквозь арку буйной листвы.

Кстати, японские девушки четырнадцати-пятнадцати лет отнюдь не безобразны. Я видел около тридцати девушек, и ни одна не думала смущаться при появлении незнакомца. В конце концов это был обыкновенный пляж в Брайтоне, правда без купальных костюмов. В голове ущелья стало жарче, и горячая вода потекла в изобилии. Места сочленения труб испускали струйки пара; испарения курились над камнями в русле реки, и небольшое углубление, проделанное стеком в мягкой, теплой почве, быстро превращалось в крошечный водоем с горячей водой. Жителям не хватало настоящего запаса горячей воды, и они стремились добыть еще больше, но делали это совершенно бессистемно. Я попытался вползти в шахту шириной два фута, пробитую в склоне холма, однако пар, который, кажется, не причиняет вреда шкуре японца, выгнал меня оттуда. «Что произойдет, — подумал я, — когда кирка наткнется на саму жидкость и шахтеру придется либо мгновенно удирать, либо свариться в кипятке?»

В сумерках мы выбрались на поверхность земли и, проходя по улицам Миношиты, заметили двух пухленьких херувимчиков лет трех, которые принимали вечернюю ванну в бочке, врытой в землю под карнизом лавки. Глядя на нас сквозь растопыренные пальчики, ребятишки делали вид, что сильно испугались: они тщетно пытались скрыться от нас, ныряя под воду, прятались друг за дружку, в общем, вели себя как плещущиеся головли. Отец подзадоривал их облить нас водой. Это была самая прелестная картинка за целый день, ради которой стоило приехать в липкий, смердящий краской отель.

На нем был черный сюртук, и поначалу, когда он, словно тень, бродил по пустынному коридору, я принял его за миссионера.

«ВЬт уже третьи сутки, как на меня наложили запрет, — прошептал он хрипло, — но я ни в чем не виноват, не виноват. Мне приказали заступить на третью вахту, однако забыли уведомить в письменном виде, чего я всегда требую. Хозяин отеля говорит, что виски причинит мне вред. Хотя я ни в чем не виноват, Бог свидетель, ни в чем не виноват!»

Не люблю, когда меня запирают в деревянном отеле, где гуляет эхо, а моим соседом оказывается джентльмен с морскими наклонностями, который оправляется от белой горячки, коротая ночные часы в беседах с самим собой…

Глава 17

Касается крана с горячей водой, разговор вообще

Всегда старайтесь заговорить с незнакомцем — если не выстрелит, есть шанс, что ответит.

Поговорка на Диком Западе

До чего же далеко от Миношиты до Мичне и Мандалия! Вот почему мы встретились здесь с людьми из бирманских поселений и чудесно провели время, вспоминая бандитов и экспедицию на Черную гору. Вдали от дома начинаешь проявлять к нему повышенный интерес, поэтому многое узнаешь, и в этом одно из преимуществ путешествия за границу. Правда, путники часто меняют маршруты, но не меняют направление своих мыслей, которые стремятся домой через моря.

— Поразительное местечко, — сказал профессор, раскрасневшись, как вареный омар. — Сидишь себе в ванне и подключаешь то горячий, то холодный источник, как тебе нравится, а температура просто феноменальная. Давайте-ка посмотрим, откуда все это берется, а потом уедем.

В горах, милях в пяти отсюда, есть местечко, которое называют Жгучей горой. Мы отправились туда сквозь безмятежные бамбуковые рощицы, соснячки, лужайки и снова рощицы под непрерывный рокот реки, которая бежала где-то внизу В конце пути нас ожидала встреча с обедневшим, словно подержанным, адом, аккуратно разбитым на истекающем кровью склоне горы, с которого содрали кожу. Казалось, будто по соседству оползень разорил спичечную фабрику. Вода, в которой, наверно, варились тухлые яйца, стояла в бассейнах, их края были покрыты волдырями, и легкие облачка прозрачного белого пара поднимались в небо, пробиваясь из глубины бурлящих недр. Несмотря на запах и отложения серы на скалах, я почувствовал разочарование, пока не ощутил жар под ногами, ступавшими словно по кожуху котельной. Вулкан считается потухшим. Если могучие неведомые силы, упакованные в грязевую оболочку не толще нескольких футов, принимаются в Японии за недействующий вулкан, я очень рад, что меня не представили беснующемуся чудовищу. Отнюдь не самомнение или бережливое отношение к собственной персоне, а обостренное ощущение близости огня, пылавшего под ногами, опасение, что весь механизм придет ненароком в движение, заставило меня ступать по этой земле с чрезмерной осторожностью и настаивать на немедленном возвращении.

— Хм! Да это обыкновенная котельная, которая питала вашу утреннюю ванну. Все энергетические ресурсы источников находятся здесь, — сказал профессор.

— А мне какое дело до этого?! Оставьте их в покое. Вы что, не слышали о взрывах котлов? Прекратите по-дилетантски шпынять землю стеком! Вы отвернете кран.

Увидев Жгучую гору, начинаешь трезво оценивать японскую архитектуру. Она не отличается массивностью. Каждому японцу, словно между делом, приходится гореть раза два в жизни. Любое предприятие не считается надежным, если не приняло крещения огнем. Однако в этой стране пожарам не придают значения. Единственное, что причиняет в Японии настоящие хлопоты, — это землетрясение. Соответственно японец возводит такое жилище, чтобы оно, падая, в случае чего причинило ему не больше вреда, чем связка веников. Для того чтобы еще больше обезопасить себя, он не закладывает фундамента: угловые столбы его дома покоятся на макушках круглых камней, утопленных в землю. Эти опоры принимают на себя удар подземной волны, и, хотя само здание может покоситься (словно верша для ловли угрей), в сущности ничего серьезного не происходит Вот что утверждают эпикурейцы землетрясения. Я хотел бы убедиться в этом сам, однако не в таком подозрительном месте, как Жгучая гора.

Я удрал из Миношиты, но, как говорится, попал из огня да в полымя. Карлик в голубых штанах швырнул меня в карликовую коляску на паутинообразных колесах и с гиканьем за полчаса домчал вниз по той самой дороге, которой мы поднимались четыре часа. Уберите все парапеты с симлинской дороги и не ухаживайте за ней десяток лет, затем, положившись во всем на милость только одного возчика, промчитесь мили четыре по любому самому крутому ее участку (однако не круче перепада к старому симлинскому театру «Гейети») — тогда узнаете, что я пережил!

«Даже шестерка горцев не смогла бы прокатить нас в таком стиле!» — закричал мне профессор, проносясь мимо. Спицы колес его коляски, накрененной градусов на тридцать, мелькали, словно лапки удирающей утки. С гордостью вспоминая этот пробег, я думаю, что даже шестидесяти горцам не удалось бы обойтись с саибом настолько бесцеремонно.

Подобно этому, ни одна трамвайная компания на Истинном Востоке не станет гонять свои вагончики, словно пытаясь догнать поезд, ушедший еще в прошлом году. Здесь же это необычное сооружение представляет собой семь миль узкоколейки, оборудованной весьма основательно. Имеются вагоны первого и второго класса (по две лошади на каждый), которые следуют с интервалом в сто ярдов. Один из них почти пуст, другой — пуст наполовину. Когда крошечный возчик не справляется с лошадьми, что случается в среднем каждые две минуты, он не тратит время на то, чтобы осадить их. Он просто завинчивает тормоз и заливается смехом, вероятно, потешаясь над компанией, которая немало заплатила за каждый из этих вагонов. И все же это настоящий артист; кроме того, он даже не носит мещанской медной бляхи, как все возчики. На его короткой голубой кожаной куртке между лопатками выведена белой краской конечная станция временной дороги, а на полах — столько же стилизованных трамвайных колес. Только япон-цам-художникам известен секрет стилизации трамвайного колеса или головки рельса. Хотя на преодоление тридцати миль, отделявших нас от Иокогамы, ушло двенадцать часов, мы сочли это за приемлемую скорость передвижения, ожидая поезд в приморской деревушке. Кстати, любая японская деревня, если мерять ее по главной улице, тянется три мили. Деревня с населением более десяти тысяч человек — уже город.

«И все же, — сказал кто-то в Иокогаме вечером, — вы еще не видели местности с самой высокой плотностью населения. Это дальше, в западных кенах — административных районах, как вы их называете. Там действительно живут очень скученно, но фактически в этой стране незнакомы с бедностью.

Видите ли, сельскохозяйственный рабочий в состоянии прокормить себя и свою семью, если речь идет о рисе, на четыре цента в день, а стоимость рыбы — понятие весьма относительное. Нынешняя цена на рис — сто фунтов за доллар. Что же выходит по индийским стандартам? От двадцати до двадцати пяти сиров за рупию. Да, приблизительно столько. Он зарабатывает до трех с половиной долларов в месяц. Японцы много тратят на удовольствия. Должны же они развлекаться! Не думаю, чтобы им удавалось экономить.

Куда вкладывают сбережения? В драгоценности? Не совсем так, хотя сами увидите, что женские булавки для волос (чуть ли не единственное украшение, которое они носят) стоят немало. За хорошую булавку платят от семи до восьми долларов, и, конечно, украшения из нефрита могут стоить сколько угодно. На что женщины действительно не скупятся, так это на свои оби, которые вы называете кушаками. Длина оби десять — двенадцать ярдов, и известны случаи, когда их продают по пятьдесят долларов за штуку. Любая женщина из обеспеченной семьи имеет по меньшей мере одно хорошее шелковое платье и оби. Да, все их сбережения идут на то, чтобы одеться. Всегда ведь стоит иметь красивое платье. Западные кены самые зажиточные. Квалифицированный механик получает там доллар-полтора в день, а, как вы уже знаете, те, кто занимаются лаками или инкрустациями, то есть художники, — даже два. В Японии достаточно денег для внутреннего обращения. Ей не приходится занимать на строительство железных дорог. Она сама изыскивает средства. Что касается железных дорог, японцы — самый прогрессивный народ. Здесь они намного дешевле, чем в Европе. У меня есть кое-какой опыт в этом деле, и я считаю, что в среднем миля железнодорожного полотна обходится здесь в две тысячи фунтов. Я не говорю о линии по Токайдо, которой вы проехали. Это государственная линия, и очень дорогая. Я имею в виду Японскую железнодорожную компанию, которая владеет тремя сотнями миль полотна на главном острове и линией, ведущей от Кобе на южный остров. Кроме того, существует множество мелких компаний, имеющих всего десятки миль полотна, но все они расширяются. Отчего строительство обходится так дешево? В этом, так сказать, повинна география страны. Здесь нет необходимости в перевозке рельсов на большие расстояния, потому что всюду отыщется ручеек, по которому можно доставить их почти до места назначения; лес всегда под рукой, а рабочие — ведь это японцы! У них работают несколько инженеров-европейцев, но те возглавляют департаменты, и я полагаю, что если они завтра же уберутся восвояси, то японцы обойдутся и без них. Этот народ умеет выколачивать прибыль. Одну линию начали эксплуатировать по государственной гарантии в восемь процентов. До сих пор гарантия не понадобилась.

Компания сама получает двенадцать процентов… Здесь очень развито движение товарных поездов, которые доставляют лес и продовольствие в крупные города. Оживилось пригородное сообщение. Все это трудно себе представить, пока не увидишь собственными глазами. Складывается впечатление, что люди перемещаются по железным дорогам в радиусе двадцать миль вокруг городов — ездят по делам или в основном ради развлечения. Уверяю вас, что очень скоро Япония превратится в сплошной железнодорожный парк. Месяца через два только по Токайдо вы сможете проехать почти семьсот миль, то есть из конца в конец центрального острова. Связать страну с запада на восток значительно труднее. Посередине, словно позвоночник, тянутся горы, которые довольно суровы, и пройдет немало времени, прежде чем там сумеют проложить линии. Конечно, японцы добьются и этого. Их страна не должна стоять на месте.

Если вас интересует политика, боюсь, что тут я ничем не могу помочь. Впрочем… японцы, если можно так выразиться, опьянены напитками Запада, они глотают их бочками, но через несколько лет разберутся, что из называемого нами цивилизацией им на самом деле необходимо, а чем можно и пренебречь. Это вовсе не означает, будто им нужно учиться, как устраиваться в жизни с комфортом: в этом они преуспевают издавна.

К тому времени, когда Япония завершит создание железнодорожной системы и познает вкус своей новой конституции, она успеет освоить всё, чему учили ее европейцы. Так мне думается. Однако необходимо время, чтобы понять эту страну. Я пробыл здесь всего около восьми лет, и мое мнение слишком поверхностно…

Глава 18

Легенда о ручье в Никко; история отвращения несчастья

Пурпурно-розовый город — Лишь Время вдвое старше его…

Пятичасовое путешествие на поезде привело нас к началу двадцатипятимильного пробега на джинрикше. Однако наш гид откопал где-то древний возок в японском стиле и соблазнил войти в него, обещая комфорт и скорость, намного превосходящие все, что может предложить джинрикша. Если вы едете в Никко, не садитесь в двуколку.

Городок, откуда мы отправлялись, был полон вьючных лошадей, непривычных к виду упряжки, и чуть ли не каждое третье животное пыталось ударить копытом своих сородичей, взятых в оглобли. Это затрудняет продвижение вперед и действует на нервы до тех пор, пока ухабы дороги не заставляют забыть все на свете и помнить только о них.

В Никко ведет аллея криптомерий — деревьев высотой до восьмидесяти футов. Они отличаются красноватыми или тусклыми серебристыми стволами, темно-зеленой листвой, похожей на перья катафалка, и напоминают кипарисы. Я говорю «аллея», потому что имею в виду непрерывную дорогу длиной в двадцать пять миль, вдоль которой деревья стоят так тесно друг к другу, что сплелись корнями, образовав нечто вроде живой изгороди по обе стороны дороги. Там, где сочли необходимым учредить деревеньку (каждые две или три мили), выкорчевали несколько гигантов (словно зубы из челюсти с полным набором резцов), чтобы расчистить место для домов. Затем деревья смыкались, снова заступая в караул при дороге. Вокруг нас пламенели азалии, камелии, фиалки. «Великолепно! Удивительно! Поразительно!» — пели мы с профессором хором первые пять миль пути в перерывах между толчками. Аллея не обращала внимания на наши похвалы, и лишь плотнее смыкались деревья. Конечно, приятно читать в книге о тенистых аллеях, но в холодную погоду неблагодарное человеческое сердце с радостью согласилось бы сократить на парочку миль даже такое путешествие. Мы уже не замечали окружающей нас красоты, верениц вьючных лошадей с гривами, похожими на каминные веники, и с темпераментом Иблиса, которые брыкались на дороге, пилигримов, головы которых были повязаны белыми или голубыми платками, а ноги обуты в серебристо-серые гамаши (к спинам пилигримов были привязаны младенцы, похожие на Будду); не видели аккуратных сельских подвод, влекомых миниатюрными ломовыми лошадками, — это везли медь из шахт и сакэ с гор, — пестроты оживленных деревенек, где все ребятишки кричали хором «Ойос!», а старики улыбались.

Японцы — хитроумные художники. Когда-то давным-давно на ручей в Никко приехал великодушный Повелитель. Он посмотрел на деревья, на поток, на холмы, с которых тот сбегал, затем взглянул вниз по течению, где зеленели крестьянские поля, на отроги лесистых гор. «Для того чтобы связать все это воедино, необходимо яркое пятно на переднем плане», — сказал он и, проверяя свои слова, поставил под страшными деревьями мальчика в бело-голубом. Ободренный благодушием Повелителя, старик нищий осмелился спросить у него милостыню. В древности Великие обладали привилегией пробовать закалку клинка на попрошайках и им подобных. И вот Повелитель совершенно механически, не желая, чтобы его беспокоили, отхватил старику голову. Кровь брызнула потоками чистой киновари на гранитные глыбы. Повелитель улыбнулся: «Случай разрешил загадку. Постройка здесь мост, — приказал он придворному плотнику, — мост такого же цвета, как эта кровь на камнях. Рядом поставьте мост из серого камня, так как я не забываю о нуждах простого люда». Он подарил мальчику тысячу золотых монет и отправился своей дорогой. Он сочинил пейзаж. Что касается крови, ее вытерли и не вспоминали о ней. Такова история моста в Никко. Ее нет в путеводителях.

Я пошел на голос реки сквозь хрупкие постройки игрушечной деревеньки, через бугристую пойму реки, пока, перейдя мост, не оказался в окружении замшелых камней, кустарника и весенних цветов. Слева от меня, напоминая красноватый бок Аравалли, вздымался крутой склон горы, поросшей лесом; справа расстилались крестьянские поля и деревенька, высились башни кипарисов. Потом мои глаза остановились на синеватой вершине горы, обрамленной полосами нерастаявшего снега. Отель стоял у ее подножия, и был месяц май. Затем мимо пролетел воробей, держа в клювике соломинку, потому что он был занят постройкой гнезда, — и я догадался, что в Никко пришла весна. Там, у нас, в Индии, можно совершенно забыть о смене времен года.

Затем передо мной предстало около шестидесяти идолов со скрещенными ногами. Они торжественно выстроились в ряд на берегу ручья, и мои неискушенные глаза опознали небольшие изваяния Будды. Лишаи покрывали их, словно налетом проказы, и все же они сохраняли величественную осанку и немигающий взгляд Повелителя Этого Мира. Однако это были не Будды, а нечто иное. Возможно, эти фигуры служили когда-то подношениями знатных людей монашеским организациям либо их ставили в память о предках. Впрочем, путеводитель все вам расскажет. Фигуры напоминали сборище призраков. Вглядевшись внимательнее, я увидел, что идолы все же отличаются друг от друга. Многие держали в сомкнутых руках кучки речных камешков. Наверно, их положили туда набожные люди. Когда я спросил у прохожего, что означают такие странные подношения, тот ответил: «Эти достойные образы — изображения бога, который рассказывает детям сказки и играет с ними на Небесах. Для того чтобы он не забывал о ребятишках, ему и кладут в руки камешки».

Право, не знаю, говорил ли незнакомец правду, но я предпочитаю верить в эту сказку так же слепо, как в евангельские истины. Только японцы могли изобрести божество, которое играет с детьми. Я посмотрел на идолов другими глазами, и они перестали быть для меня «греко-буддийской» скульптурой, превратившись в близких друзей. Я добавил большую кучку камешков к запасу самого веселого из них. Его грудь была украшена небольшими узкими полосками бумаги с напечатанными на них молитвами, что придавало ему сходство с пожилым пастором с сомнительной репутацией, у которого пришли в беспорядок ленты воротника. Чуть выше по течению возвышалась грубая скала, в ней было высечено что-то похожее на синтоистскую кумирню. Но я сразу узнал индуистскую реликвию и даже попытался отыскать глазами знакомые красные мазки на гладких камнях. На другой, плоской скале, нависавшей над водой, красовались какие-то надписи на санскрите, отдаленно напоминавшие знаки на-тибетском молельном колесе[325]. Честно говоря, я плохо разбираюсь в этом и все же радовался тому, что со мной не было путеводителя. Потом я спустился к кромке воды, бурлившей между высокими берегами. Вы видели Стрид под Болтоном, там, где вся его сила проявляется, когда река сужается до двух ярдов? Стрид в Никко — усовершенствование по сравнению с тем йоркширским потоком. Голубые скалы здесь размыты водой, словно мыльный камень. Они выше человеческого роста и весной покрываются цветами азалии.

Когда я грелся на солнышке, ко мне подошел незнакомец, рассказавший про идолов. Он указал рукой на узкое скалистое ущелье: «Если бы я изобразил этот пейзаж на холсте, любой газетный критик в Англии обвинил бы меня во лжи».

И действительно, сумасшедший поток сбегал с синей горы по узкому небесно-голубому ущелью; и гора, и ущелье были испещрены розовыми пятнами; совершенно невообразимая сосна стояла над водой, словно на часах. Я отдал бы многое за то, чтобы увидеть на полотне точную копию этого пейзажа. Незнакомец же удалился, бормоча себе под нос какие-то жалобы (по-видимому, на Академию художеств).

Гид, которого натравил профессор, отыскал меня у реки и позвал «посмотреть на храмы».

Я в сердцах проклял все храмы, потому что в этот миг лежал, распростершись на теплом песке под сенью высокой скалы. «Очень красивые храмы, — настаивал гид, — идите, смотрите; скоро закроют, потому что жрецы перевели стрелки часов вперед». Дело в том, что Никко опережает на полчаса стандартное время, туристы же, которые обычно прибывают сюда в три часа, едва успевают осмотреть все храмы до четырех, а это официально установленное время закрытия. Жрецы обнаружили это несоответствие, лишавшее церковь того, что ей причитается, и, будучи ее верными слугами, стали переводить часы. Теперь в Никко, где не понимали, какую ценность представляет время, все вполне удовлетворены.

Прокляв храмы, я совершил глупость, и мое несчастное перо уже не сможет должным образом оправдаться за это. Мы поднялись наверх по лестнице, выложенной серыми каменными плитами, и там придорожные криптомерии показались нам детьми в сравнении с гигантами, которые накрыли нас тенью у стен храма. Между стволами стального цвета мелькало что-то красное. Это был мост микадо. Кстати, Великий Повелитель, который убил нищего у ручья, остался очень доволен своим экспериментом. Затем, пройдя мощную каменную арку, мы вышли на великолепную площадь, гудевшую от стука молотков. Около сорока мужчин обстукивали столбы и ступеньки, как мне показалось, кумирни, построенной из сердолика и в изобилии покрытой золотом. «Это склад товаров, — бесстрастно сказал гид. — Они обновляют лакировку. Сначала снимают старую».

Вы когда-нибудь удаляли лак с деревянной поверхности? Я изо всех сил принялся молотить по столбу, и после нескольких ударов мне удалось отслоить крохотный кусочек красного роговидного вещества. Не обнаруживая своего изумления, я поинтересовался названием еще более прекрасной кумирни, стоявшей в дальнем конце двора. Та тоже сверкала красным лаком, но над ее главным входом были вырезаны три обезьяны: одна зажимала лапами уши, другая — рот, третья закрывала глаза.

— Это здание служило конюшней, — пояснил гид. — Когда-то даймё держал здесь своих лошадей. Эти обезьяны — троица, которая не хочет слышать зла, говорить о зле, замечать зло.

— Еще бы, — сказал я, — неплохая заставка для конюшни, где конюхи воруют зерно! — Меня сильно рассердило то, что я пал ниц перед обыкновенным складом и конюшней. Правда, равных им по красоте не найти в целом свете.

Затем мы вошли в храм или гробницу (точно не помню, что это было) сквозь резные ворота, сооруженные из двенадцати столбов. Все они сплошь покрыты резными изображениями трилистника. Верхушки трилистника смотрели на восток. Однако на одном из столбов трилистник был развернут вершинами на запад.

«Делай всех одинаково — нехорошо, — сказал гид выразительно, — обязательно случится плохое. Сделай один другой — все хорошо. Все спасай его. Ничего тогда не случится».

Насколько я понял гида, намеренное нарушение идентичного расположения рисунка на столбах служило как бы жертвой, которую Великий художник принес богам, ревниво относящимся к искусству людей. В остальном он был волен поступать, как ему нравилось (а творил он, как сам бог): с лакированным деревом, эмалью и инкрустациями, резьбой, бронзой и чеканкой. Отчитываясь за работу перед богами,

Немного о себе

«Верните мне первые шесть лет детства и можете взять все остальные», — так начал свою автобиографию Киплинг.

Немного о себе

Он был счастлив в Индии, куда за семь лет до его появления на свет переехали его родители


Немного о себе

Бомбей. Дворец вице-короля


Немного о себе

Вице-король Индии лорд Керзон и махараджа Патьяла

Немного о себе

Сипаи — индийские солдаты в составе британской колониальной армии


Немного о себе

Церемония провозглашения короля

Немного о себе

После «семилетней каторги», как называл Киплинг свою работу в газете, он отправляется в кругосветное путешествие. Его любовь к странствиям во многом вдохновлялась книгами любимых писателей — Жюля Верна и Роберта Стивенсона

Немного о себе

Немного о себе

Лорд Робертс — один из «строителей империи», герой колониальных войн в Индии, Афганистане и Южной Африке

Немного о себе

Четыре поколения правителей Великой Британии, певцом которой называли Киплинга его соотечественники. Королева Виктория и три будущих короля — ее сын Эдуард VII (справа), внук Георг V и правнук Эдуард VIII

Немного о себе

Уинстон Черчилль, восходящая звезда британской политики, получил «боевое крещение» на англо-бурской войне

Немного о себе

Немного о себе

Киплинг первым создал «непарадный» портрет английской армии, сделав главными персонажами своих стихов простых солдат и офицеров.

На снимке: Киплинг (сидит справа) и его герои


Стихотворение «Бремя белых» на долгие годы стало «Символом веры» англичан, своеобразным оправданием колониальной политики Великобритании

Твой жребий — Бремя Белых!

Как в изгнанье, пошли Своих сыновей на службу

Темным сынам земли;

На каторжную работу —

Нету ее лютей, —

Править тупой толпою То дьяволов, то детей.

Твой жребий — Бремя Белых!

Терпеливо сноси Угрозы и оскорбленья

И почестей не проси;

Будь терпелив и честен,

Не ленись по сто раз —

Чтоб разобрался каждый — Свой повторять приказ.

Твой жребий — Бремя Белых!

Забудь, как ты решил

Добиться скорой славы,

— Тогда ты младенцем был.

В безжалостную пору,

В чреду глухих годин

Пора вступить мужчиной,

Предстать на суд мужчин!

Немного о себе


Немного о себе

Бирма. Храм Шуэ-Дагоу в Рангуне Китай.


Немного о себе

Крестьяне едут на заработки в город


Немного о себе

«И вот я в Японии — на земле грациозных людей с изысканными манерами… Я оказался среди нации художников»


Немного о себе

Магазин бронзовых изделий


Немного о себе

В 1889 году вышла книга путевых очерков Киплинга «От моря до моря»

«Я прибыл в Америку… и был потрясен душой и телом»

Немного о себе


Знакомством с Марком Твеном Киплинг гордился всю жизнь


Немного о себе

В американском суде (карикатура из журнала «Тайм»)

Немного о себе

Обряд крещения у мормонов


Немного о себе

«Книга джунглей»


Немного о себе

«Я работал над книгой для детей с громадным увлечением. Мой гений подсказал мне — сам сделай к ней рисунки!»

Немного о себе

«Три солдата»

Немного о себе

«Через несколько недель после того, как мы вернулись из замечательного путешествия по Канаде, меня уведомили, что мне присуждена Нобелевская премия по литературе за 1907 год»

Немного о себе

«Вступайте в армию!» — плакат, появившийся на улицах британских городов в конце лета 1914 года

Немного о себе

Начало Первой мировой войны англичане восприняли с небывалом подъемом — молодежь спешила на призывные пункты.

Немного о себе

Но кровавые фронтовые будни быстро отрезвили энтузиастов… художник уберегся от гнева судей, указал им на столбы, украшенные трилистником, доказав тем самым, что он обыкновенный смертный и не претендует на большее. Говорят, что художник не оставил после себя ни чертежей, ни описаний храмов Никко. За это дело мог бы взяться немец, но ему не хватит вдохновения, а француз не достигнет необходимой точности.

Немного о себе

Я припоминаю, что проходил через дверь, петли которой были из клуазонне, перемычка — из золота, косяки — из красного лака, панели — из лака черепахового цвета, а бронзовые скобы сплошь покрывала резьба. Эта дверь вела в полутемный зал, где на голубом потолке, изрыгая пламя, резвилась сотня драконов. В этом сумраке, бесшумно ступая ногами, двигался какой-то жрец. Он показал мне пузатый фонарь в четыре фута высотой, который когда-то очень давно прислали в подарок храму голландские купцы. Потолок в этом зале поддерживали столбы, покрытые красным лаком, словно присыпанным золотой пудрой. На одной из опор покоилась лакированная стрелка свода шести дюймов толщиной, которая была покрыта то ли резьбой, то ли горельефами. Лак застыл, сделавшись тверже хрусталя.

Ступени храма покрывал черный лак, а рамы скользящих ширм — красный. На создание этого чуда не пожалели сотни и сотни тысяч рупий, но не это произвело на меня впечатление. Я захотел узнать, кто были те люди, которые (когда криптомерии были еще молодыми деревцами) провели всю свою жизнь в нише или в углу храма, украшая их, а когда умирали, то завещали своим сыновьям продолжать начатое, хотя ни отец, ни его сын не надеялись увидеть работу завершенной. Я задал этот вопрос гиду, а тот ткнул меня носом в хитросплетение даймё и сегунов, то есть сообщил сведения из путеводителя.

И все же я постиг замысел Строителя. Он сказал так: «Давайте построим в Соборе кроваво-красные часовни». Итак, триста лет назад они поставили Собор, предвидя, что его опорами будут служить стволы деревьев, а крышей — само небо.

Каждый храм окружала небольшая армия бесценных каменных или бронзовых фонарей со знаком трех листьев, что является гербом даймё. Фонари эти позеленели от старости, покрылись лишаями и совсем не освещали красноватые сумерки. Внизу, у священного моста, мне казалось, что красное — цвет радости. На склоне холма, под сенью деревьев и карнизов храма, я понял, что это отсвет печали. Ведь убив нищего, Повелитель и не думал смеяться. Ему стало грустно, и он сказал: «Искусство есть искусство, оно требует любых жертв. Унесите труп и молитесь за обнажившуюся душу».

Глава 19

Рассказывает, как я грубо оклеветал японскую армию и редактировал «Сивил энд милитари газегг», которая ни в коей мере не заслуживает доверия

И сказал князь: «Да будет кавалерия!» — и стала кавалерия. Тогда он сказал: «Пусть они едут медленно!» — и всадники поехали медленно, чертовски медленно, и он назвал их — Японская императорская конница.

Я знаю, что не прав. Мне следовало бы пошуметь под дверью дипломатической миссии ради пропуска в императорский дворец, надо бы походить по Токио и познакомиться с лидерами Либеральной и Демократической партий. Есть многое, чего я не сделал, но, как бы там ни было, прохладным утром под окном запели трубы, и я услышал мерный топот вооруженных людей. Плац находился в двух шагах от отеля, а императорские войска следовали на парад. Станете ли вы после этого забивать себе голову политикой или храмами? Я побежал вслед за солдатами.

Получить подробную информацию о японской армии довольно трудно. В настоящее время она, кажется, переживает длительную агонию реорганизации. Ее численность, насколько можно понять, составляет сто семьдесят тысяч человек. Каждый обязан отслужить три года, однако уплата ста долларов сокращает срок службы по меньшей мере на год. Так сказал человек, который сам прошел эту суровую школу; он завершил свою информацию словами: «Английская армия — нет польза. Только флот хорошо. Видел двести английская армия. Нет польза».

На плац вывели роту пехоты и эскадрон, краткости ради скажем, необученной кавалерии. Первые занимались обыкновенными перестроениями в сомкнутом строю, вторые подвергались разнообразным и необычным испытаниям. Перед первыми я снимаю шляпу, на вторых, как ни стыдно признаться в этом, презрительно указываю пальцем. Однако постараюсь описать то, что увидел. Сходство японских пехотинцев с гурками усиливается, когда видишь их в массе. Благодаря системе всеобщей воинской повинности качество рекрутов заметно колеблется. Я заметил десятки людей в очках, и назвать их солдатами было бы низкой лестью. Надеюсь, они служили в медицинских или интендантских частях. Одновременно я насчитал несколько дюжин невысоких молодцов с бычьими шеями, объемистой грудной клеткой и узкими бедрами. Те держались прямо и вполне устраивали полковника, который командовал ими.

Солдаты, которых вывели на токийский плац, служили в 4-м либо в 9-м полку. Они упражнялись, не снимая ранцев из коровьей кожи, но не думаю, чтобы те были чем-то загружены. Полная выкладка, подобная той, которую я наблюдал у часового в Замке Осаки, вероятно, была бы намного весомее. Очкастые, низкорослые даже для Японии офицеры с головами, втянутыми в плечи, представляли собой самый жалкий сброд, который можно собрать в этой стране. Они выкрикивали слова команд писклявыми голосами; им приходилось трусить рядом со своими людьми, чтобы не отстать от них. Японский солдат марширует широким шагом гурки, а на бегу, когда пускается легким скоком рикши, складывается почти пополам. В течение трех часов, пока я наблюдал за ними, пехотинцы сохраняли ротное построение и лишь однажды, взяв винтовки на плечо, перестроились в колонну по двое. Они держали ногу и соблюдали интервал не хуже наших туземных полков, однако заходили плечом вперед довольно беспорядочно, а офицеры не обращали на это внимания. Опираясь на небольшой собственный опыт, могу сказать, что их строевая подготовка скорее напоминала континентальную, чем нашу. Как и на наших плацах, слова команд звучали здесь так же восхитительно неразборчиво; офицеры каждой полуроты то и дело покрикивали на людей, они даже замахивались на них саблями как-то совсем не по-военному. Точность движения колонны была выше всяких похвал. Пехотинцы наслаждались непрерывной муштровкой три часа, и в редкие минуты отдыха, когда принимали положение «вольно», чтобы перевести дух, я внимательно осматривал их ряды, так как стойка «вольно» говорит многое о солдате, уже утратившем утренний лоск. Они стояли действительно вольно, иначе это не назовешь, но ни одна рука не потянулась, чтобы одернуть обмундирование, застегнуть пуговицу или поправить обувь. Когда позже они упали в положение «с колена», как ни странно по-прежне-му сохраняя ротное построение, я постиг тайну штыка-ножа, которая так сильно занимала меня. Штыки коснулись земли, и я ожидал, что солдат подкинет в воздух, однако этого не случилось. Все же заметно, что военные командиры привязывают людей к штыкам, а не наоборот. При движении беглым шагом никто не хватался рукой за патронташ, не пытался поддерживать штык, что ежедневно наблюдается во время стрельбы на бегу на стрельбищах в Индии. Они бежали так же чисто, как наши гурки.

Конечно, не по-христиански так думать, но очень хотелось бы увидеть эту роту под огнем равного ей количества нашей туземной пехоты, чтобы узнать, чего она стоит на самом деле. Если японцы стойки в бою (а в прошлом не слишком многое указывает на обратное), тогда, должно быть, они представляют собой первоклассного противника. Под командованием британских офицеров (вместо этих скелетов из анатомички, которыми они располагают в настоящее время), вооруженные винтовкой улучшенного образца, они не уступили бы никаким войскам, сформированным восточнее Суэца. Конечно, я говорю только о тех разворотливых людях, которых видел. Самая негативная сторона всеобщей воинской повинности в том, что приходится «заметать» массу граждан четвертого, а то и пятого сорта, которые хотя и способны носить оружие, но причиняют солидный ущерб моральному состоянию и выправке полка из-за своих вполне простительных недостатков. На марше японские солдаты и не думают идти в ногу, они подвязывают к портупее всевозможные вещи, волокут узлы, сутулятся и пачкают обмундирование.

Такова беглая оценка японской пехоты. Кавалеристы устроили пикник на другом конце плаца. Они ездили кругами вправо и влево по отделениям, пытались проделать то же самое повзводно и так далее. Хочется верить, что джентльмены, за действиями которых я наблюдал, были новобранцами. Однако все кавалеристы были при оружии, а их офицеры ничуть не искуснее своих подчиненных. Добрая половина кавалеристов вырядилась в белые нестроевые куртки, плоские фуражки и полусапоги с низкими голенищами из коричневой кожи, с короткими охотничьими шпорами на черных ремешках. Их вооружение составляли карабины, заброшенные за спину, и палаши. Мартингалы[326] отсутствовали, только подперсья[327] и подхвостник. Огромное, тяжелое седло с единственной подпругой поверх двух потников завершали экипировку, от которой пыталась освободиться лошадь (сплошная грива и хвост). Если запихнуть двухфунтовый мундштук[328] и трензель в небольшой рот японской лошади, можно понять, как она оскорбится. Когда всадники заворачивают лошадей (чем и занимались мои друзья), натянув на руки белые шерстяные перчатки, им очень трудно держать поводья как положено. Если всадник, сидящий чуть ли не на шее лошади, хватается за повод обеими руками и держит костяшки пальцев на одном уровне с ушами животного, когда стременные ремни подтянуты до предела, шансы лошади сбросить с себя седока сильно возрастают. Даже во сне я не видел такой верховой езды. Вы помните картинку из «Алисы в Стране чудес»[329], когда Аписа (еще до того как она познакомилась со Львом и Единорогом) повстречалась в лесу с вооруженными людьми? Я вспомнил последних, а также Белого Рыцаря (персонаж того же классического произведения) и громко рассмеялся. Здесь передо мной были превосходные, горячие, упрямые, словно козлы, кони. Учитывая вес этих коней и японских всадников, из тех и других, вместе взятых, скорее можно сформировать совершенную конную пехоту, а нация слепых подражателей пыталась превратить их в тяжелую кавалерию. Пока лошадок заставляли трусить по кругу, они не противились, однако когда дело дошло до рубки, заупрямились. Я подвинулся ближе к отделению, кавалеристы которого, вооружившись длинными деревянными саблями, прилежно рубили «турецкую голову». Лошадь пускалась вскачь легким галопом, а всадник, схватив в одну руку поводья, другой, словно копье, держал саблю. Затем лошадь делала скачок в сторону и начинала описывать круги вокруг столба. Я не видел, чтобы всадники давили коленом или пришпоривали, чтобы заставить лошадь понять, что от нее требуется. Наездник попросту полосовал шпорами бока несчастного животного от плеч до крестца и потрясал железками на его губах. Не имея возможности стать на дыбы, лягаться или брыкаться, лошадь тут же сбрасывала с себя злого демона, который немедленно оказывался на земле. Такое случилось трижды. Слово «падение» было бы слишком почетным для описания этой катастрофы. Всадники демонстрировали чудовищное неумение сидеть на лошади (плюс шерстяные перчатки, езда с помощью одних рук и рыхлая, словно стог сена, экипировка). Нередко лошадь наезжала на столб, и тогда кавалерист наносил косой удар по «турецкой голове», при этом он едва не вылетал из своего не в меру обширного седла. Такое случалось много раз.

Окончательно определив военные способности этой нации на примере двух сотен людей, выбранных наугад, подобно тому, как это проделал в начале этого письма мой японский друг, оценивая нас, я посвятил себя изучению Токио.

, Я устал от храмов. Их монотонное великолепие вызывает головную боль. Вы тоже устанете от храмов, если только не являетесь художником, но в таком случае станете противным самому себе. Одни говорят, что Токио не уступает по площади Лондону, другие — что город имеет не больше десяти миль в длину и восьми в ширину. Есть много способов разрешения этой задачи. Я отыскал чайный домик в саду на зеленом плато и забрался туда по пролетам лестниц, где на каждой ступеньке улыбалась хорошенькая девушка. С этой высоты я взглянул на город и увидел сплошные крыши — перспектива была отмечена бесчисленными фабричными трубами, затем прогулялся несколько миль и нашел парк на другой возвышенности, где было еще больше прелестных девушек. Я снова посмотрел на город — он тянулся уже в другом направлении и снова — насколько хватало глаз. Если считать, что при ясной погоде дальность видимого горизонта — восемнадцать миль, получается, что ширина Токио — тридцать шесть миль, хотя нескольких миль я мог и недосчитаться.

Жизнь била ключом во всех кварталах. Вдоль главных артерий города миля за милей бежали двойные трамвайные линии; у вокзалов рядами стояли омнибусы; на улицах «Компани женераль дё омнибюс дё Токьо» демонстрировала свои красные и позолоченные вагоны. Трамваи были переполнены, общественные и частные омнибусы тоже, кроме того, улицы кишели рикшами. От берега моря до тенистого зеленого парка и далее, до самого горизонта, терявшегося в дымке, земля словно кипела людьми.

Здесь без труда наблюдалось, насколько западная цивилизация растлила японцев. Каждый десятый с головы до ног был одет по-ев-ропейски. Странная раса! Она пародирует любой тип людей, характерный для крупного английского города. Вот толстый самодовольный купец с бакенбардами бараньей котлеткой, кроткий длинноволосый профессор естественных наук в мешковатой одежде, школьник в итонской куртке и черных суконных брюках, молодой клерк во фланелевой теннисной рубашке — член клэпемского атлетического клуба; мастеровой в сильно поношенной одежде, юрист с цилиндром на голове, выбритой верхней губой и черной кожаной сумкой в руках, безработный моряк, приказчик. За полчаса вы встретите в Токио всех их и многих других. Если желаете объясниться с такой «имитацией», учтите, что она говорит только по-японски. Прощупайте ее — она окажется вовсе не тем, чем казалась. Я фланировал по улицам, пытаясь завязать беседу с людьми, которые больше других смахивали на англичан. Их вежливость не соответствовала одеяниям, и все же они не знали ни слова на моем родном языке. Лишь мальчуган в форме военно-морского колледжа сказал неожиданно: «Я говорить английски» — и тут же осекся. Остальные изливали на мою голову потоки японских слов. Однако вывески магазинов и товары, трамвайная линия у меня под ногами, объявления на улицах были английскими. Я бродил словно во сне. Далеко от Токио, в стороне от железной дороги, я тоже встречался с подобными людьми, одетыми на английский манер и тоже «немыми». Наверное, таких очень много в этой стране.

«Боже правый! Вот Япония, жаждущая окунуться с головой в цивилизацию, даже не зная языка, на котором можно хотя бы сносно произнести «черт побери!» Это надо изучить». Случай привел меня к зданию газетного офиса, и я вбежал туда, требуя встречи с редактором. Он вышел ко мне, редактор «Токьо Паблик Опиньон», — молодой человек в темном сюртуке.

В других частях света отыщется не много редакторов, которые, прежде чем приступить к беседе, предложат вам чашку чая и сигарету. Мой друг немного говорил по-английски. Его газета, хотя название печаталось по-английски, была японской. Однако он знал свое дело. Не успел я рассказать ему о своем поручении, которое состояло в приобретении всевозможной информации, как он задал вопрос: «Вы англичанин? Что вы думаете о пересмотре Американского договора?[330]» Появилась записная книжка, и я облился холодным потом: мы вовсе не договаривались, что я буду давать интервью.

— Очень многое, — ответил я, вспомнив блаженной памяти сэра Роджера, — очень многое необходимо сказать той и другой стороне. Пересмотр Американского договора… хм… требует тщательного изучения и может быть без риска отнесен…

— Однако Япония уже стала цивилизованной…

Япония — вторая страна на Востоке, которая отказалась от власти одной «сильной личности». Она сделала это добровольно, а вот над Индией было совершено насилие министром и членами английского парламента.

Япония счастливее Индии.

Глава 20

Показывает, в чем сходство между бабу и японцем; содержит крик души неверующего и объяснения мистера Смита из Калифорнии; приводит на борт корабля после соответствующего предупреждения всем, кто последует по моим стопам

Мы печально уезжаем, сдавши сердце под залог

За сосну, что смотрит в город, за доверчивый цветок,

И за вишни, и за сливы, и, куда ты ни взгляни, —

За детишек, ох, детишек, озорующих в тени!

На восток-то — через воды вдаль уходят корабли.

Из страны детишек малых, где все дети — короли.

Профессор нашел меня в самом сердце Токио, когда я в окружении девушек из чайного домика предавался раздумьям в дальнем углу парка Уэно. Мой рикша сидел подле меня, попивая чай из тончайшею фарфора с миндальными пирожными. Уставившись в голубое небо с бессмысленной улыбкой на устах, я размышлял об осле, который фигурирует у Стерна[331]. Девушки захихикали, когда одна из них завладела моими очками и, водрузив их на свой вздернуто-приплюснутый носик, принялась бегать вокруг подружек.

— Запусти пальцы в локоны стройной как кипарис прислужницы, разливающей вино, — продекламировал неожиданно появившийся из-за беседки профессор. — Почему вы не на приеме в саду микадо?

— Потому что меня не пригласили. К тому же император и императрица, а следовательно, и все придворные одеваются по-европейски… Давайте присядем и обсудим все хорошенько. Эти люди озадачили меня.

И я поведал об интервью у редактора «Токьо Паблик Опиньон». Кстати сказать, в то же самое время профессор занимался исследованиями в департаменте просвещения Японии.

— Более того, — сказал профессор, выслушав мой рассказ, — страстное желание образованного студента — получить место поближе к правительству. За этим он приезжает в Токио и согласен на все, что угодно, лишь бы остаться в столице и не упустить своего шанса.

— Чей же он сын, этот студент?

— Сын крестьянина, фермера-йомена, лавочника, акцизного. Пребывая в ожидании, он впитывает наклонности республиканца — видимо, на него влияет Америка, которая расположена по соседству. Он говорит, пишет, спорит, будучи убежденным, что сможет управлять страной лучше самого микадо.

— И он бросает учебу и начинает издавать газету, чтобы доказать это?

— Да, он способен на такой поступок. Но, кажется, это неблагодарный труд. Согласно действующему законодательству, газету могут прикрыть в любое время без объяснения причин. Мне только что рассказали, что на днях некий предприимчивый редактор получил три года самого обыкновенного тюремного заключения за то, что напечатал карикатуру на микадо.

— В таком случае не все так уж безнадежно в Японии. Однако я не совсем понимаю, как народ, наделенный бойцовскими качествами и острым художественным чутьем, может интересоваться вещами, которые доставляют такое удовольствие нашим друзьям в Бенгалии?

— Вы совершаете ошибку, если рассматриваете бенгальцев как явление уникальное. У них просто свой стиль. Я понимаю дело так: на Востоке опьянение политическими идеями Запада всюду одинаково. Эта одинаковость и сбивает вас с толку. Вы следите за моей мыслью? Вы сваливаете в одну кучу и японца, и нашего Чаттерджи только потому, что первый сражается с проблемами, которые ему не по плечу, пользуясь фразеологией студента Калькуттского университета, и делает ставку на администрирование.

— Вовсе нет. В отличие от японца Чаттерджи не вкладывает капитал в железные дороги, не печется об улучшении санитарного состояния родного города, в общем-то его даже не интересуют дары новой жизни. Подобно «Токьо Паблик Опиньон», он — «чисто политический», то есть не владеет ни искусством, ни оружием и не склонен к ручному труду. Однако, подобно японцу, он с упоением занимается политикой. Вы когда-нибудь изучали Патетическую политику? Почему все же Чаттерджи так похож на японца?

— Полагаю, оттого, что оба пьют, — ответил профессор. — Скажите этой девушке, чтобы она вернула ваши стекляшки, тогда вы сможете поглубже заглянуть в душу Дальнего Востока.

— У Дальнего Востока нет больше души. Он променял ее на конституцию, принятую одиннадцатого февраля. Но разве конституция может нести ответственность за покрой европейского платья в Японии? Я только что видел леди-японку в полном снаряжении для визитов. Она выглядела ужасающе. Вы обратили внимание на позднее японское искусство: картинки на веерах и в витринах магазинов? Вот точное воспроизведение происшедших перемен: телеграфные столбы на улицах, стилизованные трамвайные линии, цилиндры, ковровые сумки в руках у мужчин. Художник в состоянии заставить эти вещи выглядеть сносно, однако когда дело доходит до стилизации европейской одежды — эффект отвратительный.

— Япония желает занять место среди цивилизованных наций, — сказал профессор.

— Вот откуда все страсти. Можно прослезиться, наблюдая за усилиями, направленными не в ту сторону, за этим копанием в безобразном ради того, чтобы добиться признания у людей, которые белят свои потолки, красят черным каминные решетки, сами камины — в серое, а экипажи — в желтое или красное. Микадо одевается в золотое, в голубое и красное; его гвардия носит оранжевые бриджи в голубую полоску; миссионер-американец обучает молоденькую японку носить челку, заплетать волосы в косичку и перевязывать ее лентой, окрашенной синей или красной анилиновой краской. Немец продает японцам оскорбительные хромолитографии и этикетки для пивных бутылок. «Аллен и Джинтер» наводнили Токио своими кроваво-красными и светло-зелеными банками с табаком. И перед лицом всего этого страна желает шествовать навстречу цивилизации! Я прочитал всю конституцию Японии — за нее дорого заплачено ярко размалеванным омнибусом, катящимся по здешним улицам.

— Уж не собираетесь ли вы выложить весь этот вздор о японцах у нас дома? — спросил профессор.

— Собираюсь. И вот почему. В грядущем, когда Япония променяет все свое, так сказать, первородное право на привилегию быть обманутой своими соседями на равных условиях, влезет в долги за свои железные дороги и общественные работы, финансовая помощь Англии и аннексия станут для нее единственным выходом из положения. Когда обедневшие даймё снесут свои драгоценности торговцу древностями, а тот продаст их коллекционеру-англичанину; когда все японцы поголовно оденутся в готовое европейское платье; когда американцы поставят свои мыловаренные заводы на берегах японских рек, а пансионы — на вершине Фудзиямы, кто-нибудь обратится к подшивке «Пионера» и заметит: «Все это было предсказано». Тогда японцы пожалеют, что по собственной воле связались с гигантским сосисочным автоматом цивилизации. Что заложишь в приемную камеру, то и получишь, только в виде фарша, черт возьми! А теперь отправимся взглянуть на гробницу сорока семи ронинов[332].

— Все это уже было сказано и намного лучше, — отозвался профессор, но я не понял, о чем.

Расстояния в Токио измеряются минутами и часами. Сорок минут на джинрикше, если рикша бежит изо всех сил, приблизят вас к городу; еще два часа, считая от Уэно-парка, приведут к знаменитой гробнице. По пути вы не минуете великолепных храмов Шивы, которые описаны в путеводителях. Лаки, накладная бронза и хрусталь, на поверхности которого выгравированы слова «Ом» и «Шри»[333], — вещи, великолепные для обозрения, однако они не поддаются такой же изысканной обработке словом. В гробнице одного из храмов была комната с лакированными панелями и накладными золотыми листьями. Некое низкое животное по имени В. Гей сочло для себя уместным нацарапать по золоту свое никому ничего не говорящее имя. Потомки, конечно, отметят, что этот В. Гей никогда не стриг ногти и ему не следовало бы доверять что-либо изящнее свиного корыта.

— Обратите внимание на автографы, — сказал я профессору. — Скоро здесь не останется ни лака, ни золота — ничего, кроме отпечатков пальцев иностранцев. Все же давайте помолимся за душу В. Гея. Возможно, он был миссионером.

Иногда японские газеты помещают следующие объявления, втиснув их между рекламами железной дороги, горнорудной промышленности и трамвайных концессий: «Прошлым вечером доктор… совершил харакири в своей личной резиденции на такой-то улице. Мотивом этого акта послужило осложнение семейных обстоятельств». Харакири ни в коей мере не означает обыкновенного самоубийства каким-то особым способом. Харакири есть харакири, и интимное исполнение его в частной обстановке еще более отвратительно, чем на публике. Трудно себе представить, что любой из этих подвижных человечков с цилиндрами на головах и с ридикюлями в руках, добившихся собственной конституции, может в минуту душевного расстройства, раздевшись до пояса, сотворив молитву и напустив волосы на глаза, вспороть собственный живот. Когда приедете в Японию, взгляните на рисунки Фарсари, где изображается харакири, и выполненные им фотографии последнего распятия на кресте, которое имело место в этой стране двадцать лет назад. Когда будете в Пекине, попросите показать вам копию головы джентльмена, не так давно казненного в Токио. В этом образчике позднего искусства проявлена какая-то мрачная скрупулезность, вызывающая чувство неловкости. В силу определенной общности в складе ума с другими обитателями Востока японцы наделены характерной жилкой кровожадности, которая сейчас тщательно завуалирована. Однако некоторые картины Хокусая обнаруживают кое-что, доказывая, что еще недавно люди упивались открытым проявлением жестокости. Тем не менее японцы относятся к детям с нежностью, намного превосходящей это чувство на Западе, они взаимно вежливы, намного опережая в этом англичан, и предупредительны к иностранцам как в больших городах, так и в провинции. Во что они превратятся, когда их конституция поработает три поколения, знает только Провидение, которое сотворило их такими, какие они есть.

Весь мир, кажется, готов снабжать японцев советами. Некто полковник Олкотт бродит сейчас по Японии, убеждая японцев в том, что буддизм необходимо реформировать, предлагает свою помощь в этом и всем напоказ поедает рисовую кашицу, которая подается ему в чашке восхищенными служанками. Путешественник, вернувшийся из Киото, рассказывает, что всего три дня назад в великолепном Чион-Ине видел полковника в рядах буддийских монахов во время процессии, подобной той, которую я тщетно пытался описать. «Он ступал так, будто представление было организовано в его честь». Помпезность этого мероприятия вообще трудно вообразить, если вы не видели ни полковника, ни храм Чион-Ин. Оба сложены по различным канонам и поэтому, кажется, не гармонируют. Под криптомериями Никко недостает лишь мадам Блаватской с сигаретой во рту да появления мистера Кейна (члена парламента) и того, чтобы они проповедовали против греховного употребления сакэ, — тогда зверинец полон.

Однако пора что-то делать с Америкой. В Японии много американских миссионеров, и некоторые из них наспех сколачивают дощатые церквушки и часовенки, но никакая духовная убежденность этих людей не в состоянии компенсировать безобразный вид подобных построек. Миссионеры еще глубже внедряют в сознание японцев вредную идею «прогресса». Они поучают, что обогнать ближнего просто необходимо ради улучшения своего положения, да и вообще следует разбиться в лепешку в борьбе за существование. Они не проповедуют этого буквально, но их неуемная деловитость подает пример. Американец вызывает раздражение. И все же (эти строки писаны в Иокогаме) до чего обворожителен американец, чья речь очищена от дурных словечек и понижающейся интонации. Я только что встретил одного такого — калифорнийца. Он был вскормлен в Испании, возмужал в Англии, вышколен в Париже, но везде он оставался непременно калифорнийцем. Его голос и манеры были одинаково вкрадчивы, суждения — сдержанны и выражались умеренными выражениями, его житейский опыт был велик, юмор — неподдельный, а слова текли из его уст, едва их успевал отчеканить монетный двор разума. Только в самом конце беседы он несколько обескуражил меня.

— Насколько я понимаю, вы собираетесь провести некоторое время в Калифорнии? В таком случае разрешите дать вам небольшой совет. Я буду говорить о наших городах, которые все еще славятся грубыми нравами. Так вот, когда вам предложат выпить, немедленно соглашайтесь, а затем ставьте угощение сами. Не хочу сказать, что вторая часть программы настолько же обязательна, как и первая, однако она необходима для вашего полного спокойствия. Запомните прежде всего: куда бы вы ни шли, не носите с собой оружия. Люди, с которыми вам придется общаться, привыкли ко всякому. К несчастью, в некоторых районах Америки первым схватиться за оружие — вопрос жизни или смерти, равно как и обычной практики. Я знаю немало печальных случаев, которые произошли оттого, что человек, носивший револьвер, не умел им пользоваться. Вы смыслите что-нибудь в оружии?

— Н… нет, — пробормотал я, — конечно, нет.

— Вы собираетесь носить при себе револьвер?

— Разумеется, нет. Я же не самоубийца.

— В таком случае вы спасены. Но помните, что вы будете вращаться в кругу людей, которые ходят хорошо вооруженными, услышите много рассказов и небылиц по этому поводу. Конечно, вы можете послушать эти россказни, но не должны приобщаться к самой привычке носить револьвер, как бы вас ни искушали. Вы лишь ускорите свою смерть, если прикоснетесь к оружию, в котором не разбираетесь. В местах с дурной репутацией никто не размахивает оружием зря. Оно извлекается с вполне определенной целью и прежде, чем вы успеете моргнуть глазом.

— Но ведь если взвести курок первым, то можно добиться преимущества перед соперником, — сказал я, расхрабрившись.

— Вы так думаете? Смотрите! Вообще я не пользуюсь оружием, но кое-что у меня все-таки есть. Унция демонстрации стоит тонны теории. Футляр вашей трубки лежит на столе. Мои руки тоже на столе. Попробуйте воспользоваться этим футляром как револьвером, и побыстрее.

Я действовал футляром в манере, одобренной грошовыми романами ужасов: нацелился напряженной вытянутой рукой в голову моего друга. Но раньше, чем я сообразил, что произошло, футляр вылетел из моей руки, которая была перехвачена «противником» у локтя. Прежде чем до моего сознания дошло, что от моей руки нет толка, над столом раздалось четыре щелчка. Джентльмен из Калифорнии успел в одно мгновение извлечь из кармана свой револьвер и, держа оружие у бедра, четырежды нажать на спусковой крючок. Я не успел даже вытянуть руку.

— Теперь верите? — спросил американец. — Только англичанину или человеку из наших восточных штатов придет в голову стрелять сплеча, словно в мелодраме. Я разделался с вами, прежде чем вы успели изготовиться, и все оттого, что мне знаком этот фокус. Однако есть люди, которые, когда надо, разделаются со мной так же легко, как я — с вами. Им не нужно тянуться за револьвером, как пишут романисты. Оружие всегда под рукой, спереди, у второй пуговицы на подтяжках. Эти люди стреляют, не целясь, прямо в живот. Теперь понимаете, почему, если вспыхнет ссора, необходимо четко показать, что вы не вооружены. Совершенно не обязательно поднимать руки вверх. Выньте их из карманов и держите где угодно, лишь бы ваши друзья видели их. Тогда вас пальцем не тронут. А если кто-нибудь посмеет, будьте уверены, что его тут же застрелят по единодушному приговору собравшихся.

— Своеобразное утешение для трупа, — сказал я.

— Понимаю, что обескуражил вас. Однако не думайте, что на любой территории Америки люди настолько безответственны и разнузданны. Только в немногих городах, где преобладают истинно крутые нравы, необходимо не иметь при себе оружия. В других местах — пожалуйста! Многие мои знакомые в Америке обыкновенно носят при себе что-нибудь, но это просто так, в силу привычки. Они даже не помышляют прибегать к помощи револьвера, правда, если их к этому не принуждают. Беспокойство может причинить лишь тот, кто вытаскивает эту игрушку, чтобы привести веские аргументы в пользу консервирования персиков, выращивания апельсинов, раздела городских участков или прав на воду.

— Благодарю вас, — сказал я чуть слышно. — Я намереваюсь изучить это позднее. Весьма признателен за информацию.

Когда он ушел, я подумал, что, выражаясь языком, принятым на Востоке, меня, вероятно, «водили за нос». Однако не оставалось никаких сомнений относительно искусства этого человека владеть оружием, чему он нашел столь тонкое извинение.

Я представил этот случай на рассмотрение профессора. «Мы отправимся в Америку, прежде чем вы успеете заклеймить ее окончательно, — сказал он. — В Америку мы поплывем на американском корабле и скажем «гуд бай» Японии».

В тот вечер мы подбили «выручку» от пребывания в «стране маленьких детей». Мы проделали это с большей тщательностью, чем многие подсчитывают свое серебро, и вот что вспомнили: Нагасаки с его серыми храмами, зелеными сопками и изумление от встречи с новым берегом. Внутреннее Японское море — тридцатичасовая панорама проплывающих мимо нас (к нашему восторгу) серых, бурых, серебристых, словно крашеных, островков; Кобе, где мы наелись досыта, а затем посетили театр; Осака — город каналов и цветущих персиковых деревьев; Киото — счастливый, ленивый и пышный Киото; голубые стремнины и невинные развлечения Арашимы; Отсу на безбрежном озере под дождем; Миношита в горах; Камакура на берегу ревущего Тихого океана, где Великий Будда с невозмутимым видом прислушивается к шуму столетий и грохоту прибоя; Никко — самое прелестное место под солнцем; Токио — на две трети цивилизованный и вполне прогрессивный людской садок, и сложная франко-американская Иокогама. Мы освежили в памяти все эти места, сортируя и откладывая в сторону самые драгоценные воспоминания. Если бы мы задержались в Японии дольше, то могли бы испытать разочарование. Впрочем, это было бы невозможно.

— Какое впечатление вы увезете с собой? — спросил профессор.

— Девушка из чайного домика, одетая в желтовато-коричневый креп, стоит под цветущим вишневым деревом. У нее за спиной зеленые сосны, два младенца и выгнутый, как спина борова, мост, переброшенный через реку цвета бутылочного стекла, которая бежит по голубым валунам. На переднем плане маленький полицейский в мешковатой европейской одежде попивает чай из бело-голубой посуды на черном лакированном столике. Кудрявые белые облака над головой и холодный ветер вдоль улицы, — сказал я.

— Мое впечатление несколько иное. Японский мальчишка в плоской немецкой фуражке и мешковатой итонской куртке, Великий Повелитель из магазина игрушек; игрушечная железная дорога; сотни других игрушек; поля, словно намалеванные зеленой краской. Все вместе аккуратно упаковано в коробку камфарного дерева и снабжено сопроводительной инструкцией под названием: «Конституция — цена двадцать центов».

— Вы обращали внимание на теневые стороны. Стоит ли вообще записывать свои впечатления, чтобы их читали другие? Каждый должен иметь наготове собственные. А что, если я и вправду опубликую путевые заметки?

— Вы не сделаете этого, — ласково сказал профессор. — Кроме того, когда в Японии появится другой англоиндиец, здесь проложат новые сотни миль железнодорожного полотна, а порядки изменятся.

Напишите, что человек должен ехать в Японию, ничего не планируя заранее. Кое-что ему расскажут путеводители, а встречные растолкуют в десять раз больше. Сначала пускай найдет в Кобе хорошего гида, остальное пойдет само собой. Путевые заметки — это очередное проявление того необузданного эгоизма, который…

— Я напишу, что человек получит удовольствие, если отправится в путешествие из Калькутты в Иокогаму, останавливаясь по дороге в Рангуне, Моулмейне, Пинанге, Сингапуре, Гонконге. Он сможет провести месяц в Японии примерно за шестьдесят фунтов, а то и меньше. Но если он станет приобретать редкости, то погиб. Пятьсот рупий достаточно, чтобы, ни в чем себе не отказывая, прожить в Японии месяц. Главное — захватить в дорогу тысячу черутов, то есть достаточное количество сигар, чтобы дотянуть до Сан-Франциско. Сингапур — последнее место, где еще можно приобрести бирманские сигары. За Сингапуром скверные люди продают манильские сигары со странными названиями по десять, а гавану — по тридцать пять центов за штуку. Учтите, что никто не станет заглядывать в ваш багаж, пока вы не доберетесь до Фриско. Поэтому смело берите с собой по меньшей мере тысячу черутов.

— Мне кажется, что у вас очень странное чувство меры.

Это были последние слова профессора, которые он произнес на японской земле.

Глава 21

Рассказывает о том, как я прибыл в Америку раньше назначенного срока и был потрясен душой и телом

Der капитан Шлоссенхайм сказал, Согласно с теорией Бога:

«О Брайтман, ведь это сужденье о Вами пройденной der дорога.

В свое удовольствий имеете жить, Пока понималь, старея,

Что главное — саморазвитье Der религиозный Идея».

Вот и Америка. Пароход, который принадлежит Тихоокеанской почтовой компании. Правда, называется он «Город Пекин», однако порядки на нем все же американские. Мы затерялись в толпе миссионеров и американских генералов. В свое время генералы (самые настоящие немцы) побывали на полях сражений под Виксбергом и Шилоа[334] и поэтому считали себя более чистокровными американцами, чем сами американцы. Впрочем, строго конфиденциально они готовы были признаться, что никакие они не генералы, а просто бревет-майоры корпуса американской милиции.

И все же миссионеры — самая необычная часть нашего груза. Вам не приходилось слышать, как священник-англичанин читает получасовую лекцию о накладных и вообще о грузообороте железной дороги, ну, скажем, такой, как Мидленд? А вот профессору пришлось: он устроился в ногах у смуглого бородатого человека с пронзительным взглядом, а тот обстоятельно разъяснял ему нечто подобное, да с таким знанием дела, что лектору позавидовал бы маститый писака из финансового отдела любой газеты.

— Ваш друг знает цифирь как свои пять пальцев, — сказал я профессору. — Кто он такой?

— Миссионер-пресвитерианец из миссии для япошек, — ответил профессор.

Я прикрыл рот рукой и больше не задавал вопросов.

Для разнообразия мы везем также народ из Манилы — тощих шотландцев, которые ежемесячно играют в манильскую государственную лотерею. Иногда кое-кому из них, так сказать, выпадают все козыри. Например, один из них выиграл в декабре десять тысяч долларов и теперь спешит повеселиться в Новом Свете.

Похоже, что все моряки с американских пароходов, которые плавают по эту сторону их континента, играют в манильскую лотерею, и разговор в курительном салоне то и дело заходит о шальной удаче или деньгах, которые были проиграны из-за случайного промаха. Лотерейные билеты продаются более или менее открыто в Иокогаме и Гонконге, а сам розыгрыш (тут все единодушны) небезупречен.

Мы покорились однообразию двадцатидневного путешествия. Рекламные объявления Тихоокеанской почтовой не соответствуют действительности. Их пакетботы с маломощными паровыми машинами способны покрыть положенное расстояние за пятнадцать суток только при самых благоприятных ветрах и надлежащем давлении пара в котлах. Например, «Город Пекин» развивал жалкие десять узлов, то есть тащился со скоростью, не подобающей для его громоздкого корпуса

«Вот поймаем ветер, и дела пойдут веселее», — твердил капитан. Это четырехмачтовое судно может нести изрядное количество парусов. Дело в том, что далеко не безопасно гонять пароходы через эту океанскую пустошь, обходясь «голыми» мачтами, как на атлантических лайнерах.

Однообразие моря убийственно. Мы разминулись с опрокинутой тюленебойной шхуной. Ее днище было густо облеплено чайками. В зябких предрассветных сумерках она походила на труп. Птицы чуть слышно посвистывали, они словно управляли шхуной. Даже когда Тихий океан настроен миролюбиво, биение его пульса весьма ощутимо. Уже через сутки после выхода из Иокогамы нос судна то взлетал вверх, то с шумом окунался в воду, хотя на поверхности моря не было заметно ни единого гребешка. «Идет крупная зыбь, — сказал капитан, — но вообще-то «Пекин» — очень сухое судно. Случись что, справится как-нибудь, правда, мне кажется, на этот раз нам не придется подвергать его испытанию». Капитан ошибся. В течение четырех суток мы терпели угрюмое раздражение северной части Тихого океана, завершилось это весьма тревожной ночью. Все началось с того, что море посерело, небо покрылось торопливыми облаками и поднялся встречный ветер, который сократил суточный переход на пятьдесят миль. Затем с юго-востока (прямо в борт) принесло зыбь, никак не связанную с ветром, который разгулялся поблизости от нас, и шестнадцать убийственных часов мы катались с борта на борт по склонам волн.

В тиши гавани, за завтраком в салоне корабля, под бортом которого ползал паровой катеришко, газетчик напишет, что находится на борту «величественного лайнера». В открытом море, когда рваное плечо волны заслоняет горизонт, судно это превращается в «старую калошу», «веселенькое местечко» и прочее не слишком лестное, так как тут уж приходится заискивать перед стихией.

— Штормит юго-восточное, — сообщил капитан. — Вот и разгулялась волна.

«Город Пекин» оправдал свою репутацию. Он довольно резво переваливал через гребни, не зачерпнув ни ведра воды, пока его к этому не принудили, то есть он все-таки хлебнул добрую порцию зеленоватой жидкости в назидание по меньшей мере одному из пассажиров, который не видел прежде переполненных шпигатов.

Однако настоящее представление началось позже.

— О, кажется, недурно качает, — пробормотал старший стюард, распластавшись наподобие морской звезды на столе, заставленном посудой.

— Скажи, пожалуйста, качает, — буркнуло черное привидение, которое вылезло из кочегарки.

— Долго ли будет качать? — забеспокоились женщины, собравшиеся в так называемом «Дамском салоне», который по американским обычаям именовался «Общественным залом». В сумерках промелькнул старший помощник капитана. С его бородатой физиономии стекала вода.

— Не натянуть ли штормовые леера? — сказал он и, преследуемый волной, вразвалку побрел на корму.

— К вечеру судно будет купать свои загородки, — молвил пассажир из Луизианы.

Там, в Луизиане, на речных пароходах понятия не имеют, для чего служат фальшборты. Мы отобедали под оглушительный аккомпанемент посуды (эмансипированные пивные бутылки своими прыжками превзошли собственные пробки) и грохот разошедшегося гонга, который приглашал пассажиров к столу, когда ему это заблагорассудится.

Но настоящая качка началась после обеда. Пароход действительно «купал свои загородки», как предсказывал человек из Луизианы. Каждые полчаса, с точностью до секунды, прибывала громадная волна — тогда гасло электричество, грохотал винт и сотрясались палубы. При этом нас норовило вытряхнуть со стульев, и довольно бесцеремонно. Иногда приходилось держаться за стол обеими руками.

И тогда я узнал, как выглядит настоящий страх. Он был разодет в черные шелка и сражался с самим собой. По вполне понятным причинам пассажиры сбились в стадо и приставали с расспросами к любому офицеру, которому случалось пробираться через салон. Никто не трусил — боже упаси! — но каждый проявлял повышенный интерес к любой информации. Беспокойство удвоилось, когда судно накренилось особенно зловеще.

Страх олицетворяла дородная красивая леди с изящными манерами; ей была точно известна цена человеческой жизни, и она наверняка разбиралась в духовной сущности Роберта Эльсмера, в современной поэзии, в общем, во всем, что полагается знать умной и образованной женщине. Когда качка усилилась, женщина вдруг быстро заговорила. Я никогда не поверю, что до ее сознания доходил смысл собственных слов. Качка достигла наибольшего размаха. Дама прилагала все старания, чтобы оживить общую беседу. По тому, как вздымалась ее грудь, пальцы нервно теребили скатерть и блуждали глаза, которые то и дело обращались в сторону трапа, ведущего наверх, легко было догадаться, до чего она испугалась. Дама не жалела самых обыденных слов. Они текли из ее уст непрерывным потоком, иногда прерываясь смешком, как речь всякой нормальной женщины. Кто-то предложил разойтись по каютам. Нет, она остается. Она хотела говорить и не сдавалась до тех пор, пока ей удавалось удержать рядом хотя бы одну живую душу. Когда компания расстроилась, даме все же пришлось отправиться к себе. Она проделала это с явной неохотой, оглядываясь через плечо на ярко освещенный салон. Контраст между непринужденностью ее речи, напряженным взглядом и судорожными движениями рук бросался в глаза. Теперь я знаю, во что рядится страх.

В ту ночь никто так и не сомкнул глаз. Приходилось держаться обеими руками за койку, а чемоданы, которые были внизу, смяли ночные туфли и колотили в обшивку каюты. Однажды мне показалось, что все это сооружение, которое медленно пробивалось вперед, заключив внутри себя наши суетные судьбы, встало на голову и из этого неподобающего положения совершило отчаянный прыжок. Помнится, я дважды выскакивал из койки на пол, чтобы присоединиться к безобразничающим чемоданам. Тысячи раз грохот волн за бортом сопровождался ревом воды, бурлящей на палубе и вокруг надстроек. Когда наступало недолгое затишье, я слышал чьи-то быстрые шаги, крики и отдаленное хоровое пение. Словно заблудшие духи исполняли по кому-то реквием.

24 мая (День рождения королевы). Если когда-нибудь вы познакомитесь с американцем, отнеситесь к нему с уважением. В тот день корабль разукрасили флагами с носа до кормы. Особенно выделялся Союзный Джек. Нас, англичан, об этом не предупредили, и мы были приятно удивлены. Во время обеда поднялся экс-комиссар из округа Лакнау (честное слово, Англо-Индия не знает границ) и провозгласил тост за здоровье Ее Величества и Президента. Но позже из-за этого произошла заварушка. Какой-то невысокий американец загнал в угол дюжину англичан и зычным голосом прочитал им лекцию на тему о скудости британского патриотизма.

— И это называется Днем рождения королевы? — бушевал он. — Зачем вы пьете за здоровье нашего президента? Какое вам дело до нашего президента в такой исключительный день? Допустим, вас — меньшинство. Тем больше оснований для демонстрации национальной гордости. Прошу не перебивать. Вы, британцы, все испортили. Вы перепутали все на свете. Я — американец до мозга костей, но раз уж некому провозгласить тост в честь королевы иначе, чем швырнув его вам в лицо, так уж и быть, я беру это на себя.

Затем он закатил великолепную компактную речь, как говорится, по существу. Стало ясно, что никто так не почитает королеву, как американцы. Мы, англичане, были ошеломлены. Хотелось бы знать, какое количество англичан, не обученных ораторскому искусству, смогли бы говорить хотя бы наполовину так складно, как тот джентльмен из Фриско.

— Видите ли, — промямлил один из нас, — все-таки это наша королева и была нашей последние пятьдесят лет. Но мы, присутствующие здесь, не видели Англию семь лет и поэтому отвыкли приходить в восторг. Надо же дожить до такого, чтобы американцы били нас мордой об стол за отсутствие патриотизма! В следующий раз придется вести себя предусмотрительней.

Совершенно естественно, разговор между англичанами, японцами (на борту находилось несколько японцев, которые ехали за границу) и американцами перешел на' формы правления. Мы перебрасывали этот «мячик» друг другу, придерживаясь золотого правила: «Не верь тому, кто поносит свою страну», и поладили.

— С точки зрения управления в Японии наблюдаются две крайности, — сказал свое слово низкорослый джентльмен (на родине он слыл богачом), — это остатки жестокого, типично восточного деспотизма и — как это у вас называется? — бюрократизм, смысл которого неясен даже для самих чиновников. Мы копируем ваш бюрократизм и, когда это удается, думаем, что занимаемся управлением. Вот оно — проклятие всех народов Востока. Ведь мы — люди Востока.

— Ну не скажите. Вы будете почище всяких западников, — промурлыкал убаюкивающим тоном американец.

Японец был польщен:

— Благодарю вас. Хотелось бы этому верить, но в настоящее время все обстоит далеко не так. Судите сами. К примеру, наш фермер владеет склоном холма, который разбит на крошечные террасы. Ежегодно он обязан представить правительству отчет о размерах своего дохода и выплаченного налога. Не со всей площади холма, а с каждой террасы в отдельности. Полный отчет — стопка бумаги высотой в три дюйма, от которой нет прока, если не считать того, что она задает работу тысячам чиновников, занятых подсчетом доходов. И это управление государством?! Боже мой! Одно название. За последнее время число чиновников выросло раз в двадцать, но сами чиновники еще не управление. Где еще вы видели таких дураков? Возьмите наши правительственные учреждения — их съели чиновники. Придет день, уверяю вас, и мы обанкротимся.

Тут было для меня нечто новое, раньше я как-то упускал это из виду. Действительно, ведь там, где в гражданских учреждениях носят мундиры и сабли, неминуемо поощряется самый бездумный бюрократизм.

— Вам бы побывать в Индии, — сказал я, — убедились бы в том, что мы разделяем ваши трудности.

Услыхав это, джентльмен из департамента просвещения Японии подверг меня перекрестному допросу, интересуясь, как поставлено его ремесло в Индии, и за четверть часа выудил то немногое, что мне было известно о начальном и высшем образовании и значении титула «магистр филологии». Он знал, чего добивался, и отстал только тогда, когда зуб его любознательности добрался до голой кости моего невежества. Затем вперед выступил американец и принялся дергать за струну («Как обстоят дела в самой Америке?»), которая звучала в моих ушах уже не раз.

— Вся система прогнила сверху донизу, — сказал он, — гнилее и быть не может.

— Совершенно справедливо, — поддакнул человек из Луизианы, пыхнув трубкой.

— Нас называют республикой. Может быть, это и так. Однако я думаю иначе. Только у вас, в Британии, существует республика, которая стоит этого названия. Вы украсили государственный корабль позолоченной носовой фигурой. Но мне-το, как и всякому, кто задумывался над этим, хорошо известно: королева не стоит вам и половины того, во что нам обходится система истинной демократии. Что? Политическая жизнь в Америке? Да ее у нас вовсе нет! Мы заняты одним — распределением должностей среди членов партии, победившей на выборах. Вот и все. Мы мотаем друг другу душу из-за контрактов на трамваи, газ, дороги, то есть любой ерунды, которая может принести нечестно нажитый доллар. Это и называется политикой. В конгресс и сенат рвутся одни негодяи. Этот сенат так называемых самых свободных людей на земле практически состоит из рабов какой-нибудь монополии. Будь у меня достаточно денег, я купил бы сенат Соединенных Штатов, Орла и звездно-полосатое знамя, вместе взятые.

— И голоса ирландцев? — вставил кто-то, по-видимому из числа англичан.

Присутствующие американцы принялись хором поносить Ирландию и ее народ, какими те им представлялись. Каждый предварял «кары небесные», которые призывал на их головы, словами: «Я родился в Америке. Я — американец в нескольких поколениях». Наверно, нелегко жить в стране, где необходимо доказывать свою принадлежность к ней. Шум усилился, страсти разгорелись…

— Едва ли они верят тому, что болтают. Вы только послушайте этого парня, — ответил я.

— А вот я знаю (а я трижды объехал вокруг земли и жил почти во всех странах на Континенте), что не существует народа, который способен управлять самим собой.

— О Аллах! Услышать такое от американца!

— Да кому же еще знать, как не американцу? — прозвучала реплика.

— Невежды, а их большинство, признают только один довод — угрозу, угрозу смерти. У нас ведь как — стоит какому-нибудь прохвосту пересечь океан, и он немедленно получает равные с нами привилегии. Вот тут-то мы и совершаем ошибку. В знак благодарности они начинают валять дурака, и тогда приходится стрелять. Я был свидетелем того, как в Чикаго бросили бомбу в наших полицейских, и тех разнесло на куски. Я заметил знамена в процессии, откуда швыряли бомбы. Лозунги были написаны по-немецки. Это шли чужаки, и их пристрелили как собак. Я видел также бунты рабочих. Наша полиция прошла сквозь толпу, словно палец сквозь папиросную бумагу.

— Я наблюдал подобное в Новом Орлеане, — влез в разговор человек из Луизианы. — Однажды там пустили в ход Гэтлинг, и толпе не поздоровилось.

— Тьфу ты! Интересно, что было бы, если бы Гэтлинг применили для усмирения беспорядков в Вест-Энде? — сказал англичанин. — Если бы английский полисмен прикончил хотя бы одного возмутителя спокойствия, его судили бы за убийство, а кабинету министров пришлось бы уйти в отставку.

— В таком случае у вас все еще впереди. Чем больше прав у народа, тем больше неприятностей он доставит. Что касается нас, то высшие классы поражены коррупцией, а те, которые внизу, не хотят подчиняться законам. У нас миллионы полезных, послушных граждан, которым это не по душе, поэтому мы и вершим правосудие на улицах. От залов судебных заседаний у нас мало пользы. Возьмите, например, дело чикагских анархистов. Все, чего мы добились для них, так это смертной казни через повешение. Тогда как труп на улице — мертвяк наверняка. Тут уж никаких сомнений. Наверное, поэтому мы стреляем по толпе без проволочек.

И тем не менее это нечестно. Нам достается весь этот сброд: анархисты, социалисты и прочее хулиганье — вот и приходится возиться с ними, стрелять. Нам не нужны эксперименты с конституцией. Мы — самый многочисленный народ на Богом данной земле. Всем это известно. Мы утверждаем также, что являемся и самым великим народом, и никто, кроме нас самих, даже и не пытается нам противоречить. Остается гадать — то ли мы в самом деле, за что выдаем себя? Бог с ним! Но вам, британцам, еще придется пройти через такие же испытания. Ваши советы графств доведут вас до ручки, потому что вы наделяете властью людей, не искушенных в политике. Когда достигнете нашего уровня, то есть добьетесь равноправия граждан, права торговать своим голосом и выдвигать соплеменников, чтобы провалить более достойных людей, то превратитесь в то же самое, что и мы, — в дерьмо, в дерьмо, в дерьмо!

Оратор смолк, и никто не встал, чтобы возразить ему.

— Как-нибудь переживем, — вздохнул человек из Луизианы. — Что сослужило бы нам добрую службу, так это большая война в Европе. Мы превращаемся в нерадивых эгоистов. Война за границей заставила бы нас сплотиться. Но мы не дождемся такой роскоши.

— А нельзя ли начать войну на своей территории? — брякнул я, хорошенько не подумав, так как хотел отделаться от тягостных мыслей о нации слепцов, готовых ухватиться за меч из-за собственной непоседливости. Мое замечание оказалось неудачным.

— Надеюсь, что нет, — ответил американец очень серьезно. — Мы и так слишком дорого заплатили за то, чтобы объединиться. Едва ли мы безропотно согласимся на новый раскол. Правда, кое-кто поговаривает, что мы слишком уж разрослись, а другие сетуют, что, мол, Вашингтон и восточные штаты помыкают всей страной. Если разделимся (да поможет нам Бог, если такое случится), то теперь уже на Восток и Запад.

— Старая калоша, которую мы соорудили, оказалась слишком длинной, — сказал американец, который до сих пор не произнес ни звука. — Мы устроили машинное отделение в корме и рискуем разломиться пополам. Снилось ли нашим праотцам, что мы так развернемся?

— Очень большая страна. — Оратор вздохнул, будто ее вес, от Нью-Йорка до Фриско, давил на его плечи. — Если произойдет раскол, с нами будет покончено. В Штатах слишком тесно для четырех первоклассных империй. Ведь раскол неминуемо породит следующий. Что толку в болтовне?

Что толку? Вот как протекал наш разговор в день рождения королевы. Что вы думаете об этом?

Глава 22

Как я очутился в Сан-Франциско и распивал чаи с местными жителями

Ты, безразличен, тих и горд, Стоишь у Западных Ворот,

Где ветры мнут морской покров.

О сторож двух материков!

За всем, что есть на лоне вод,

Следишь у Западных Ворот.

Брет Гарт

Вот какие слова написал Брет Гарт о великом Сан-Франциско, и последние две недели я пытаюсь понять, что же заставило писателя так изобразить город. Ведь в этих краях не встретишь ни безразличия, ни тишины. Плохо пришлось бы континенту, если бы его охрану поручили такому ненадежному сторожу.

Вообразите, как после двадцатисуточного пребывания в открытом море, лишенный руководства, предоставленный самому себе во всем, что касается вынесения суждений, я окунулся с головой в водоворот Калифорнии. Прошу защитить меня от гнева возмущенной общины, попадись эти строки на глаза американцам. Сан-Франциско — сумасшедший город, населенный помешанными, чьи женщины, несомненно, блещут красотой.

Когда «Город Пекин» проходил через Золотые Ворота, я отметил с удовлетворением, что блокгауз, охранявший вход «в самую удобную гавань в мире, сэр», можно без всякого риска, быстро и аккуратно успокоить огнем двух гонконгских канонерок.

Затем на борт прыгнул репортер и, не успел я и рта открыть, принялся меня обрабатывать. Пока я выбирался на берег, он успел выкачать из меня все, что касалось Индии, прежде всего интересуясь состоянием журналистики. Ужасно ступить на незнакомую землю с ложью на устах. Однако я ни в чем не соврал таможеннику, который был не в духе и вывалил мои пожитки, вплоть до интимных предметов туалета, на пол, который состоял из отходов конюшни и сосновой щепы. Что касается репортера — тот ошеломил меня не столько своим нахальством, сколько поразительным невежеством. Жаль, что я не нагородил ему еще большую кучу лжи, когда входил в этот город, переполненный тысячами белокожих людей.

Подумать только — триста тысяч белых мужчин и женщин. Они собрались вместе и скопом разгуливают по настоящим тротуарам перед витринами из настоящего зеркального стекла, изъясняясь на каком-то наречии, похожем на английский язык.

Я понял, в чем состоит эта похожесть, когда безнадежно заблудился в пыльном лабиринте деревянных домишек, мусорных куч и ребятишек, которые играли пустыми жестянками из-под керосина.

— Хочешь попасть в отель «Палас»? — любезно спросил какой-то юнец, управлявший подводой. — Какого же черта здесь делаешь? Это самая низкая часть города. Пройди шесть кварталов на север до угла Гери и Маркет, затем поворачивай, иди, пока не «уткнешься» в угол Гаттера и Шестнадцатой, и будешь на месте.

Я не ручаюсь за точность воспроизведения этих указаний и цитирую их по памяти, с которой у меня явно не все в порядке.

— Аминь, — сказал я. — Однако кто я такой, чтобы «тыкаться» в какие-то углы, как ты их там называешь? А что, если они окажутся почтенными джентльменами и дадут сдачи? Повтори-ка снова, сынок.

Я думал, что парень исколотит меня, но этого не случилось. Он объяснил, что никто не пользуется словом «стрит», да и вообще каждому полагается знать расположение улиц, потому что иногда их названия пишут на фонарях, а чаще — нет. Подкрепившись этими сведениями, я отправился дальше и оказался на широкой улице с великолепными зданиями в четыре-пять этажей, мощенной необработанными булыжниками по моде начала летосчисления. Вагончик фуникулера, который держался неизвестно на чем, втихомолку подкрался сзади и чуть было не ударил меня в спину.

В сотне ярдов поодаль наблюдалось движение. Там собралась толпа из трех-четырех человек, и что-то блестящее мелькало посередине. Тучный джентльмен-ирландец со шнурками священника на шляпе и небольшим никелированным значком на необъятной груди отделился от клубка человеческих тел, поддерживая истекавшего кровью китайца, которого ранили ножом в глаз. Зеваки пошли своей дорогой, а пострадавший с помощью полицейского — своей. Конечно, это меня не касалось, но очень хотелось знать, что стало с джентльменом, который нанес удар. То обстоятельство, что волнующаяся толпа не запрудила улицу, чтобы поглазеть на происшествие, говорит о совершенстве мер, принимаемых муниципальными властями для охраны порядка в городе. Я оказался шестым и последним человеком, который присутствовал на этом представлении. Мое любопытство было раз в шесть сильнее, но я постыдился проявить его.

По дороге в отель не произошло больше никаких инцидентов. Отель — семиэтажный людской садок на тысячу номеров. Любой путеводитель расскажет, как поставлено гостиничное дело в этой стране. Но чтобы понять, необходимо увидеть. Зарубите себе на носу (эти строки написаны после тысячемильного мытарства), что на Западе деньги не гарантируют сервиса.

Когда клерк (служащий, который награждает вас комнатой и обязан снабжать информацией), когда сей блистательный индивидуум снисходит до того, чтобы обслужить вас, проделывает это, насвистывая или напевая какой-нибудь мотив; иногда он ковыряет в зубах либо разговаривает со своими знакомыми. Подобные демонстрации служат, наверно, для того, чтобы довести до вашего сознания тот несомненный факт, что он — свободный человек и ваш ровня, который, однако, судя по его внешности и размеру бриллиантов, все же стоит повыше. И я спрашиваю вас: есть ли необходимость в таком чванливом проявлении независимости? Дело есть дело, и человеку, которому платят за обслуживание других, следовало бы обратить все внимание на работу.

В просторном зале с мраморным полом при ослепительном электрическом освещении сидели человек пятьдесят. Ради их развлечения кругом расставили изрядное количество вместительных плевательниц с широким зевом. Большинство мужчин были в сюртуках и цилиндрах. Мы в Индии надеваем подобное только на свадьбу, да и то, если эти вещи отыщутся в гардеробе. Мужчины поминутно сплевывали, вероятно из принципа. Плевательницы стояли на лестницах, в спальнях и даже в самых интимных помещениях, а особенно щедро «украшали» бар, сводя к нулю окружающее великолепие. Они не занимали места зря и смердели всюду.

Не успел я почувствовать, что мне дурно, как со мной схватился еще один репортер. Он во что бы то ни стало хотел установить точную площадь Индии в квадратных милях. Я посоветовал ему обратиться к Уитакеру[335]. Он не слышал этого имени и желал получить сведения только из моих уст, но я не сказал ни слова. Тогда он, как и первый, перешел на журналистику. Я рискнул высказать мысль, что людей, которые занимаются этой профессией в нашей стране, очень заботит экономия бумаги. «Это как раз то, что нас интересует» — сказал он. — «А что, газеты в Индии содержат репортеров, как у нас?» — «Нет», — отвечал я, сдержавшись, чтобы не добавить «слава Богу». «Почему?» — спросил он. «Они погибли бы».

Это напоминало разговор с ребенком — маленьким невоспитанным человечком. Каждый вопрос он начинал примерно так: «Теперь расскажите об Индии вот что» — и далее перескакивал с одного на другое без всякой последовательности. Это не раздражало, а скорее интриговало меня. Человек стал настоящим откровением. Я предлагал уклончивые лживые ответы — в конце концов они не имели значения, все равно репортер не смыслил ни в чем. Молю только об одном: чтобы никто из читателей «Пионера» не познакомился с тем чудовищным интервью. Этот малый выставил меня идиотом, способным нести много больше чепухи, чем было дозволено свыше, а его циничность и невежество исказили даже те жалкие сведения, которые он сумел заполучить. Тогда я подумал: «Американской журналистикой стоит заняться, но позже. А пока позабавимся».

Никто не поднялся навстречу, чтобы рассказать о достопримечательностях, не вызвался оказать помощь. Я оказался в полном одиночестве посреди огромного города белых. Инстинктивно мне захотелось подкрепиться, и я «ткнулся» в бар, увешанный плохонькими салонными полотнами. Какие-то люди в шляпах, сбитых на затылки, словно волки, глотали что-то прямо со стойки. Оказалось, что я угодил в заведение под названием «Бесплатный ленч» (платишь только за спиртное и получаешь еды вдоволь). Даже если вы обанкротились, на сумму чуть меньше рупии в Сан-Франциско можно великолепно насыщаться целые сутки. Запомните это — вдруг сядете на мель в этих краях.

Позднее я приступил к всестороннему, но бессистемному изучению улиц. Я не интересовался названиями. Мне было достаточно того, что тротуары кишели белыми мужчинами и женщинами, сами улицы — грохочущим транспортом, и рев большого города действовал успокаивающе. Вагончики-фуникулеры сновали во все четыре стороны света. Я пересаживался с одного на другой, пока ехать стало некуда. Сан-Франциско разбит словно на песчаных россыпях пустыни Биканер[336], и любой старожил расскажет, что примерно четверть территории города отвоевана у моря. Остальные три четверти — унылые песчаные холмы, усеянные домишками.

С точки зрения англичанина, здесь ничего не предпринято для того, чтобы хоть как-то выровнять местность. Впрочем, с таким же успехом можно выравнивать бугры Синда. Вагончики-фуникулеры практически привели город к одному уровню. Им все равно — подниматься или опускаться. Они плавно скользят по маршрутам из одного конца шестимильной улицы в другой, могут поворачивать почти под прямым углом, пересекать другие линии и, насколько мне известно, прижиматься вплотную к стенам домов. Чем они приводятся в движение — скрыто от глаз, однако время от времени навстречу попадаются пятиэтажные здания, где гудят машины, которые наматывают бесконечные канаты, и всякий посвященный расскажет, что там спрятаны механизмы. Но я вообще перестал задавать вопросы. Если Провидению угодно гонять вагончик фуникулера вверх и вниз по какой-то трещине в земле и за два с половиной пенса мне дозволено ездить в этом вагончике, зачем докапываться до истоков этакого чуда? Уж лучше выглядывать из окна, наблюдая, как магазины уступают место тысячам деревянных домишек, достаточно вместительных, чтобы там мог жить человек с семейством. Позвольте уж поглазеть на людей в вагончиках и попытаться установить, чем же они отличаются от нас — своих предков.

Они заблуждаются, полагая, что говорят по-английски, на настоящем английском. Меня успели пожалеть за мой «английский акцент». Сам соболезнующий пользовался языком воров. Остальные тоже. Там, где мы ставим ударение впереди, они смещают его назад и vice versa. Там, где мы произносимм долгое «а», у них оно звучит кратко. Если же слова настолько просты, что их нельзя исказить, то они произносят их под самым куполом рта. Как это им удается?

Оливер Уендел Холмс утверждает, что за носовой акцент американцев несут ответственность школьные училки, яблочный сидр и соленая треска Восточного побережья.

Индиец он и есть индиец, он — брат любому, кто понимает его наречие. Француз он и есть француз, потому что говорит на французском языке. У американцев нет своего языка. Это диалект, сленг, про-винциализмы, акцент и прочее. Наслушавшись американцев, я перестал ощущать красоту прозы Брета Гарта, потому что теперь в раскатах ритмических строк писателя мне мерещатся каденции своеобразной речи его соотечественников. Попросите американку прочитать вслух «Как Санта Клаус пришел в Симпсон-бар», тогда узнаете, что останется от изящества оригинала.

Мне очень жаль Брета Гарта. С ним вот что получилось. Репортер спросил, что я думаю о городе. Я уклончиво отвечал, что эта земля для меня священна благодаря Брету Гарту. Это было правдой. «Что ж, — сказал собеседник, — Брет Гарт заявляет право на Калифорнию, зато та не претендует на Брета Гарта. Он прожил в Англии слишком долго и теперь — почти англичанин. Вы видели наши дробилки и новый офис «Игземинера»? Репортер просто не понимал, что для остального мира сам город значил гораздо меньше, чем писатель.

Над Тихим океаном сгустилась ночь, и белесый морской туман проник в улицы, заставив потускнеть великолепное электрическое освещение. Здесь так заведено, что с восьми до десяти часов вечера мужчины и женщины прогуливаются по одной из улиц, называемой Кирни-стрит, где находятся самые фешенебельные магазины. Каблуки стучат там по тротуару особенно громко, ярче горят огни, а грохот уличного движения ошеломляет. Наблюдая за молодежью Калифорнии, я заметил, что она по меньшей мере очень дорого одевается, щеголяет непринужденными манерами и притязательна в разговоре. Все женщины — настоящие красавицы: высоки ростом, холены и разодеты так, что даже мне ясно, что их туалеты стоят немалых денег. В десять часов вечера Кирни-стрит уравнивает все ранги не хуже могилы. Снова и снова преследовал я какую-нибудь блестящую парочку, но вместо культурного разговора улавливал лишь отрывистое: «Он сказал», «Она сказала».

Город блистал роскошью, казавшейся безграничной, однако на улицах нельзя было услышать ни единого человеческого слова, за которое можно отдать хотя бы пятьдесят центов.

Несмотря на то что я не переставая думал обо всех окружающих меня людях как о варварах, меня вскоре убедили в обратном, заставив понять, что американцы в то же время и достойные наследники столетий, и в конце концов тоже цивилизованная нация.

Передо мной возник приветливый незнакомец располагающей наружности, который смотрел на мир невинными голубыми глазами. Назвав меня по имени, он заявил, что мы встречались в Виндзоре в Нью-Йорке. Я дипломатично согласился с ним, хотя не припоминал такого, но, поскольку незнакомец был убежден в этом (почему бы и нет?), мне оставалось ждать, как будут развиваться события. «Как вам понравилась Индиана? Ведь вы проезжали этим штатом?» — последовали очередные вопросы, которые приподняли завесу над тайной нашего «предыдущего» знакомства, а также еще кое над чем.

С небрежностью, достойной порицания, мой голубоглазый друг подсмотрел имя своей жертвы в списке гостей отеля, но прочитал Индию как Индиану. Ему и в голову не пришло, что англичанин может пересекать Соединенные Штаты с запада на восток, вместо того чтобы следовать обычным маршрутом. Я опасался, как бы от восторга, вызванного моей покладистостью, он не стал расспрашивать меня про Нью-Йорк и Виндзор. Он на самом деле предпринял кое-что в этом направлении, спросив раза два что-то о некоторых улицах, которые (как я догадался по его тону) были далеко не фешенебельными. До чего утомительно беседовать о неизвестном Нью-Йорке, находясь в почти незнакомом Сан-Франциско. Однако мой приятель оказался снисходительным человеком и, уверив меня, что я пришелся ему по душе, уговорил попробовать каких-то редких напитков в нескольких барах. Я принимал угощение с благодарностью, так же как и сигары, которыми были набиты его карманы. Он предложил показать мне жизнь города. Не желая смотреть потасканную пьесу снова, я уклонился от предложения и получил взамен дьявольских наставлений еще большую дозу грубой лести.

Странно скроена душа человека! Я догадался, что передо мной лжец, лениво дожидался финала и в то же время, когда незнакомец бормотал мне комплименты прямо на ухо, испытывал тихое волнение удовлетворенного тщеславия.

— С первого взгляда видно, что вы — мудрый, дальновидный, искушенный в мирских делах человек, — продолжал он. — О таком знакомстве можно только мечтать. Вы пьете из чаши жизни, не теряя головы.

Это льстило мне и в какой-то степени заглушало подозрения. Потом мой голубоглазый друг обнаружил (он даже настаивал на этом), что у меня есть вкус к карточной игре. Последнее получилось довольно неуклюже, в чем отчасти я был сам виноват, так как слишком поспешно согласился с ним, лишив шанса показать актерское мастерство. Я склонил голову набок, изображая святую мудрость, и, ужасно перевирая, стал цитировать карточные термины. Ни один мускул не дрогнул на лице моего друга (он умел держаться), и через пять минут мы заскочили в некое заведение, где играли в карты и свободно распространялись лотерейные билеты штата Луизиана.

— Сыграем?

— Нет, — отрезал я. — Не испытываю к картам ни малейшего интереса. Однако предположим, что я сел бы за стол. Как вы и ваши друзья взялись бы за дело? Пошли бы в открытую или попытались меня напоить? Я — газетчик и был бы весьма признателен, если бы меня просветили по части срывания банка.

Мой голубоглазый друг крыл меня почем зря, призывая своих святых — козырных и некозырных валетов. Он даже припомнил сигары, которыми угощал меня. Когда шторм миновал, он все объяснил. Я извинился за то, что испортил ему вечер, и мы недурно провели время. Неточность, провинциальность и поспешные выводы — вот те углы, о которые он споткнулся. Однако он отомстил мне, сказав: «Как бы я стал играть с вами? Судя по той чепухе, которую вы несли, я играл бы в открытую и наверняка ободрал бы вас. Стоило спаивать! Вы ни черта не смыслите в покере. Не могу простить себе одного: как я мог ошибиться?» Он посмотрел на меня так, будто я нанес ему оскорбление. Теперь-το мне известно, как изо дня в день, из года в год мошенник, играющий на доверии, или, как его еще называют, шулер, с краплеными картами, овладевает жертвой. С помощью лести он парализует ее, словно змея — кролика.

Этот случай испортил мне настроение, напомнив, что невинный Восток остался далеко позади и я нахожусь в стране, где не следует разевать рот. Даже отель пестрел печатными предупреждениями, где говорилось, что двери необходимо хорошенько запирать, а ценности хранить в сейфе. Белый человек в стаде — плохой человек. Оплакивая разлуку с О Тойо (тогда мне и в голову не приходило, что мое сердце будет обливаться кровью), я заснул в шумном отеле.

На следующее утро я вступил во владение наследством с отсроченным платежом. В Америке нет принцев (по крайней мере с коронами на головах), но некий великодушный член некой королевской фамилии получил мое рекомендательное письмо. Не успел завершиться день, как я стал членом двух клубов и был приглашен на всевозможные обеды и приемы. Этот принц (да сопутствует успех его финансовым предприятиям) не имел никаких оснований (так же, как и его друзья), затруднять себя ради еще одного британца, однако он не успокоился до тех пор, пока не устроил для меня все, что только может предпринять любящая мать для своей дочери, впервые выезжающей в свет.

Вы слышали о богемном клубе Сан-Франциско? Молва о нем бежит по всему свету. Он чем-то напоминает клуб «Сэвидж»[337]. Его учредители — люди, которые кое-что пишут или что-то рисуют, и клуб утопал отнюдь не в республиканской роскоши. Хранитель этого собрания — сова, которая сидит на черепе и скрещенных костях, зловеще символизируя мудрость литератора и тщетность его надежд на бессмертие. Ее статуя фута в четыре высотой стоит на лестнице; она вырезана на деревянных панелях, порхает на потолочных фресках, отпечатана на гербовой бумаге и висит на стенах. Это древняя, почтенная птица. Под сенью ее крыл я удостоился чести быть представленным белокожим людям, которые не прикованы к рутине каждодневного труда, сами сочиняют газетные статьи, а не проглатывают их во время обеденного перерыва, пишут картины, вместо того чтобы довольствоваться дешевыми эстампами, приобретенными на распродаже имущества других.

Теперь-το я вправе заявить публично, что Индия, эта бессердечная мачеха англоиндийцев, лишила нас права на общение. Ступая по мягким коврам, вдыхая фимиам первосортных сигар, я слонялся по комнатам, изучая живописные полотна, на которых члены клуба изображали в карикатурном виде друг друга, своих знакомых и свои замыслы. В искусстве этих людей было что-то по-французски дерзкое, нечто такое, что доходило до сердца ценителя. И все же они отличались от французов. Суховатая, мрачная манера трактовки сюжетов (почти голландская) выдавала отличие. Эти люди писали так же, как и говорили, — очень уверенно.

Время от времени клуб устраивает веселые сборища, так называемые «капустники» (дешево и сердито), и каждое неизменно оказывается запечатленным руками тех, кто знает свое дело. В клуб не допускаются дилетанты, которые портят холст, полагая, что маслом можно работать, не зная законов светотени и анатомии, а также праздные джентльмены, которые любят поиграть на нервах у издателей и разваливают и без того пошатнувшийся рынок, пытаясь писать только оттого, что «в наши дни все что-нибудь да пишут». Меня принимали люди, которые работали ради хлеба насущного или успели на него заработать пером или кистью, и поэтому вели самые что ни есть восхитительные профессиональные разговоры. Они широко раскрывали свои объятия и были для меня братьями, а я воздал дань уважения сове и прислушивался к их беседам. Накануне рождества любой клуб в Индии, если его хорошенько расшевелить, приносит обильный урожай необычных рассказов, однако там, где собираются американцы, съехавшиеся с отдаленнейших уголков своего континента, истории длиннее и непристойнее, в них больше «соли», «прозрачности», чем в их индийских разновидностях. Здесь о войне вспоминал бывший офицер-южанин, который сидел за рюмкой с бывшим полковником-севе-рянином. Лицо, представившее меня, — бывший кавалерист армии северян время от времени вставлял замечания.

За этим следовали другие голоса, повествуя не менее невероятные истории о метании реаты в Мексике или Аризоне, об азартных играх на армейских постах в Техасе, о газетных войнах в безбожном Чикаго, о случаях внезапной, насильственной смерти в Монтане или Дакоте, о любви девушек-метисок на Юге и фантастической погоне за золотом на таинственной Аляске. Часто вспоминали строительство старого Сан-Франциско, когда «лучшая часть человечества этой божьей земли, сэр, заложила этот город, а вода подступала тогда к нынешней Рыночной улице…». Некоторые рассказы поражали ужасом, в других звучал мрачный юмор, а рассказывавшие их люди, одетые в тонкое черное сукно и превосходное белье, сами принимали в них участие.

«Когда становилось совсем уж невтерпеж, бывало, звонили в городской колокол — появлялся Комитет Бдительности[338] и вешал всех подозрительных. В те дни человек не считался подозрительным, пока не совершал по крайней мере одного преднамеренного убийства», — сказал представительный ясноглазый джентльмен.

Я разглядывал картины, висевшие вокруг, смотрел на бесшумного подтянутого официанта, который стоял у меня за спиной, на отделанный дубом потолок, бархатный ковер под ногами. Трудно было представить себе, что лет двадцать назад в этих краях можно было стать свидетелем того, как с помпой вешают человека. Но позднее я изменил эту точку зрения.

Рассказы вызывали головную боль и наводили на размышления. Как же все-таки удалось освоить хотя бы тысячную часть территории этого гигантского, ревущего, многогранного континента? В тиши роскошной библиотеки покоилась книга профессора Брайса[339] об американской республике. «Вот знамение, — сказал я. — Этот человек серьезно поработал, и его труд можно купить за полгинеи. Желающим получить достоверные сведения следует обратиться к его страницам. А мне по душе бродяжничество в погоне за обыденными происшествиями, беседа со случайным попутчиком. Я вовсе не собираюсь «делать» этот Континент».

Вот уже десять дней, как я, позабыв об Индии, посещаю обеды, где наблюдаю людей, привычки которых совершенно непохожи на наши. Меня представляли миллионерам. Они совершенно безобидны в начальной стадии. Скажем, человек с тремя-четырьмя миллионами еще может оказаться приятным собеседником, умницей, острословом, то есть быть светским человеком. Того, кто удвоил сумму, следует избегать, а человек с двадцатью миллионами — это просто двадцать миллионов. Вот вам пример. Я попросил знакомого газетчика устроить мне свидание с владельцем своего журнала. Мой друг возмущенно фыркнул: «Зачем?! Ни за что! Если ему вздумается показаться в офисе, мне приходится иметь с ним дело, но, слава Богу, вне работы я вращаюсь в обществе, где он просто не может появиться».

И все же меня хотели убедить, что деньги в Америке — это все!

Глава 23

Как из-за собственной глупости я присутствовал при совершении убийства и до смерти испугался; правление демократии и деспотизм чужестранцев

Бедняга человек — созданье божье и так далее!

Дело получилось скверное. Единственно, что утешает меня, — я сам во всем виноват. Мне показали китайский квартал, а на самом деле — один из административных районов Кантона, который перенесли в подходящую деловую часть Сан-Франциско. С присущим им умением китайцы обзавелись добротными, невозгорающимися кирпичными зданиями и, следуя своим инстинктам, запихали в каждое по сотне душ, которые влачили там жалкое существование в грязи и убожестве. Оценить последнее можете только вы, живущие в Индии.

Казалось бы, беглого осмотра вполне достаточно, но я захотел узнать, как глубоко «поднебесные» пустили свои корни, и решил исследовать китайский квартал вторично и на этот раз в одиночку, что было весьма неосмотрительно. Никто не мешал мне передвигаться по грязным улочкам (если бы не морские бризы, Сан-Франциско, очевидно, ежегодно страдал бы от эпидемий холеры), хотя многие встречные просили кумшо. Потом я наткнулся на четырехэтажное здание, переполненное китайцами, и нырнул в эту нору. Говорят, что подобные обиталища строятся по принципу айсберга, то есть на две трети они спрятаны под землей.

Я пробирался мимо китайцев, которые спали на нарах или курили опиум, мимо борделей и игорных притонов, пока, заблудившись в лабиринте этого крольчатника, не достиг второго подвального этажа.

Китайская мудрость не знает границ. Во время народных волнений толпа может стереть этот дом с лица земли, и все же он укроет своих обитателей за железными дверями и воротами в подземных галереях, которые выложены кирпичом и укреплены бревенчатыми балками.

Кто-то попросил кумшо и проводил меня в нижний подвал, где воздух был густ, как масло; горящие лампы прожигали в нем дыры не более квадратного дюйма в поперечнике. Там собрался покерный клуб. Игра была в полном разгаре. Китаец обожает «покел», играет довольно искусно, а проигрывая, ругается как сварливая женщина. Картежники сидели вокруг стола, почти все были одеты наполовину по-европейски и прятали косички под шляпами. Один из них выглядел евроазиатом, хотя мог оказаться и мексиканцем. Расспросы подтвердили эту догадку. Живописная компания напоминала благовоспитанных дьяволов, которые слишком увлеклись игрой, чтобы обратить внимание на появление незнакомца. Мы находились глубоко под землей; сверху не проникало ни звука. Слышны были только шорох рукавов голубых халатов и таинственный шепот тасуемых и сдаваемых карт. В подвале было невыносимо жарко. Мексиканец и человек, сидевший от него слева, заспорили. Последний вскочил на ноги, мгновенно оказался по другую сторону стола и, когда стол отгородил его от мексиканца, потянулся худой желтой рукой за выигрышем соперника.

Заметьте, насколько человек подвержен влиянию инстинктов. Мне редко приходилось смотреть в пистолетное дуло, но стоило мексиканцу приподняться со стула, как я оказался на полу. Никто не подсказывал мне, что это наивыгоднейшая позиция, когда вокруг свистят пули, но я распростерся ниц, прежде чем успел что-либо сообразить. Падая, я услышал гул орудийного залпа (в тесном, замкнутом пространстве хлопок пистолетного выстрела распространяется не дальше порохового дыма) и почувствовал едкий запах. Второго выстрела не последовало. Наступила тишина, и я осторожно приподнялся на колени.

Китаец держался обеими руками за край стола, глядя прямо перед собой, на опустевший стул мексиканца. Тот исчез, и лишь маленький завиток дыма плавал под потолком. Все еще цепляясь за стол, китаец сказал: «А!», словно человек, которого внезапно оторвал от дела вошедший приятель, затем кашлянул и повалился на правый бок. Я успел заметить, что он был ранен в живот. Потом до моего сознания дошло, что, за исключением двух человек, склонившихся над упавшим, в комнате никого не было. Животный страх, до сих пор пересиливаемый любопытством, пронзил все мое существо. Мне страстно захотелось глотнуть свежего воздуха. Я вообразил, что, возможно, китайцы спутают меня с мексиканцем (в те минуты могло произойти самое ужасное) и, вероятнее всего, на время охоты за убийцей лестницы подземелья будут перекрыты. Человек на полу зашелся ужасным кашлем, но я услышал это, уже пустившись в бегство, когда один из друзей китайца потушил лампу. Лестницы казались мне бесконечно длинными, и, к моему ужасу, в доме не раздавалось ни звука. Однако никто не препятствовал мне и даже не взглянул в мою сторону. Мексиканца и след простыл. Я отыскал дверь (у меня дрожали колени) и оказался под защитой туманной, дождливой ночи. Я не осмеливался бежать (как ни старался), не мог даже идти и, очевидно, проделывал нечто среднее, потому что мне запомнились свет уличных фонарей и тень человека, который, как бы в порыве сдерживаемого восторга, вытанцовывал караколи на тротуаре.

Но это был страх, смертельный ужас, основанный на прежнем знакомстве с Востоком. Единственный белый свидетель… трехэтажное подземелье, кашель китайца на глубине сорока футов у меня под ногами. До чего приятно видеть витрины магазинов и электрический свет. Ни за что на свете я не стал бы обращаться в полицию, потому что был убежден, что с мексиканцем разделались там, в подземелье, прежде, чем мне удалось выбраться на поверхность. К тому же, удалившись от места происшествия, я уже не сумел бы указать, где все произошло.

Паническое бегство завело меня на целую милю в сторону от отеля. Постукивание лифта, который доставлял меня в постель на шестом этаже, звучало в моих ушах сладкой музыкой.

Этим рассказом я хочу убедить тех, кто последует за мной, не бродить в одиночку по китайским кварталам. Там вы можете напороться на любопытные образчики человечества, которые испортят настроение на полсуток.

Совершенно естественно, это наводит на размышления о великой проблеме пьянства. Как известно, американец не пьет за столом во время еды, как полагается благоразумному человеку. Вообше-то он понятия не имеет, что такое еда. Он насыщается за десять минут раза три в сутки и не следит за солнцем. Ему безразлично, где оно находится — на уровне нока реи или скатилось за горизонт. Он накачивается своим тщеславием в самое богопротивное время и ничего не может поделать с самим собой. Вы и понятия не имеете, что такое «угощение» на «западной стороне Американского континента». Это нечто большее, чем институт, — это религия, хотя многие говорят, что настоящее положение дел ничто по сравнению с тем, что было.

Возьмем обыденный случай. В десять тридцать утра человека одолевает желание отведать стимуляторов. Он в компании двух приятелей. Троица направляется в ближайший бар (до него не дальше двадцати ярдов), и каждый принимает там порцию неразбавленного виски. Они разговаривают минуты две, затем по очереди заказывают приятели. Когда двое выходят на улицу, «осовев» от трех порций виски, залитых за галстук, оказывается, что третий проглотил на две порции больше, чем желал. Отказываться от угощения считается неприличным, а результат довольно своеобразен.

Признаюсь, что я еще не встречал пьяных на улице, зато понаслы-шался о пьянстве белых и видел приличных людей в состоянии гораздо более сильного подпития, чем это допустимо. Зло проникло во все слои общества. Я изумился, когда однажды на весьма приличном приеме услышал, как прелестная дама, характеризуя самочувствие некоего джентльмена, о котором шла речь, сказала без обиняков: «Он был пьян». Это было произнесено совершенно бесстрастным тоном, что и удивило меня.

Однако климат Калифорнии обходится весьма мягко со случаями излишества, предательски скрывая последствия. В здешнем сухом воздухе человек не пухнет от пьянства и не превращается в мумию. Он продолжает жить-поживать с фальшивым румянцем на щеках, не тускнеет его взгляд, по-прежнему твердо очерчен рот, не дрожат руки. Но приходит день расплаты, и пьяница внезапно сдает, что-то происходит у него с головой, и друзья сочиняют ему эпитафию. Почему люди, которым нередко вообще вредно спиртное, обращаются с ним так беззаботно, предоставляю гадать другим. Однако это скорбное обстоятельство привело к неплохим результатам в деле, о котором я сейчас расскажу.

В самом сердце делового квартала, там, где банки и банкиры встречаются на каждом шагу и телеграфные провода натянуты особенно густо, открыт полуподземный бар, который содержит немец с длинными белокурыми локонами и хрустально-ясными глазами. Зайдите туда, ступая на цыпочках, и закажите буттон-пунш. Его приготовление займет десять минут. Потом вам подадут самый возвышающий и благородный продукт нашего века. Только хозяин бара знает составные части этого напитка. Согласно моей теории, его варят из перышек херувимовых крыльев, великолепия тропического рассвета, алеющих облаков заката и фрагментов забытых эпосов умерших поэтов. Отведайте этого пунша, не забыв поблагодарить меня, человека, который всегда помнит о своих ближних.

Однако хватит болтать о затхлой атмосфере питейных заведений. Обратимся к величественному спектаклю, который разыгрывает Правительство, избранное людьми, из людей и для людей, как все это понимается в Сан-Франциско. Книга профессора Брайса расскажет, что каждый гражданин Америки, достигший возраста двадцати одного года, имеет право голоса. Он может не справляться с собственными делами, оказаться неспособным держать в повиновении супругу, не внушать уважения своим детям, ополоуметь от пьянства, обанкротиться, распутничать или быть просто дураком от рождения — все равно он имеет голос. Если ему нравится, он волен голосовать почти все свободное время: за губернатора штата, муниципальных служащих, за различные закупки, контракты на прокладку канализации и прочее, о чем и понятия не имеет.

Каждые четыре года американец избирает нового президента, а в промежутках — судей, то есть людей, которые вершат над ним же, избирателем, правосудие. Последние избираются сроком на два-три года, а переизбрание зависит от их популярности. Это рассчитано на то, чтобы воспитать независимого, беспристрастного администратора.

В наши дни основная масса избирателей Америки разбита на две партии: республиканцев и демократов. Члены каждой партии единодушно считают, что другая сторона старается ввергнуть их детище, то есть Америку, в геенну огненную. Кроме того, демократы как представители партии в целом пьют больше республиканцев и в нетрезвом состоянии любят обсуждать так называемый Тариф, не понимая, в общем-то, что это такое. И все же они думают, что Он — опора страны или, напротив, самое надежное средство для ее разрушения. Демократ заявляет то одно, то другое, лишь бы противоречить республиканцу, который постоянно противоречит самому себе. Вот вам ясный и краткий отчет о лицевой стороне американской политики. Изнанка — дело другое.

Итак, каждый имеет голос, голосует по любому поводу, а из этого следует, что находятся мудрецы, которые разбираются в искусстве приобретения голосов в розницу и продажи их оптом тому, кто срочно нуждается в этом. Современный американец, занятый устройством своего дома, не располагает временем для голосования за заведующих водопроводом, окружных прокуроров и тому подобных скотов, а вот у безработных времени достаточно, потому что они болтаются на улице, иными словами, они находятся всегда под рукой. Их называют «бойз», и это особый класс. «Бойз» — молодые ребята, которые не смыслят ни в военном, ни в каком-либо ином ремесле. Они никого не убили, не крали скота, не вырыли ни единого колодца. Выражаясь чистым, правильным языком, можно сказать, что люди с улицы готовы превозносить до небес все что угодно, если только им поднесут стаканчик для увеселения души. Они всегда жаждут, всегда под рукой, а последнее — гордость и краеугольный камень американской политики.

Мудр тот, кто содержит питейное заведение и умело распределяет спиртное, чтобы держать под рукой группу людей, которые станут голосовать за все на свете или против всего на свете. Не каждый хозяин салуна способен на это. Такое искусство требует тщательного изучения политической ситуации в городе, такта, умения примирять и нескончаемого запаса анекдотов, с помощью которых можно смешить и приманивать толпу из вечера в вечер, пока салун не превратится в настоящее заведение. Важнее всего — не ждать от алкогольной стороны дела немедленной отдачи.

«Бойз», которые пьют так беспечно, рано или поздно оплатят долги сторицей. Ирландец, именно ирландец, умеет приводить в действие салунный парламент. Понаблюдаем за развитием операции. Рядовых угощают и снабжают мелкими денежными подачками. Они голосуют. Тот, кто контролирует десяток голосов, получает соответствующее вознаграждение. Распорядитель тысячи голосов достоин уважения. Цепочка тянется вверх до тех пор, пока мы не выйдем на наиболее удачливого работника общественных заведений — самого изощренного человека, способного держать в узде остальных, чтобы использовать их когда надо. Такой человек правит городом как король. Знаете, откуда поступают барыши? Все выборные должности в городе (за исключением немногих, где нужны специальные знания) — должности краткосрочные и распределяются в зависимости от политической ситуации. Что же получается? Большому городу необходимо много служащих. Каждая должность приносит оклад и влияние, которое вдвое важнее. Эти должности достаются представителям тех, кто держится вместе и всегда под рукой, чтобы вовремя проголосовать. Скажем, особый уполномоченный по сточным водам избран голосами республиканцев. Он не разбирается в канализации, ему и дела-то до нее нет, но у него достаточно здравого смысла, для того чтобы приставить к насосам и подметальным машинам тех самых джентльменов, которые избрали его. Комиссар полиции заполучил должность во многом благодаря усилиям «бойз» из таких-то салунов. Он может выступать хранителем морали в городе, однако не поощряет своих подчиненных, которые пытаются заставить хозяев тех самых салунов закрывать свои заведения пораньше или пресечь там азартные игры. Большинство должностных лиц избираются на четыре года, и будет дураком тот, кто не воспользуется своим положением для обогащения, пока сидит на соответствующем месте.

Единственные люди, которые страдают от этого «счастливого» устройства, — это фактически те, которые сами же придумали такую милую систему. Они действительно страдают, и это — сами американцы. Попытаюсь объяснить. Как известно, каждый крупный город Америки имеет по меньшей мере один преобладающий «иностранный» голос. Обычно ирландский, часто немецкий. Сан-Франциско (сборное место всех рас и национальностей) считается с голосами итальянцев, однако ирландцы важнее. Оттого-то ирландец не утруждает себя работой. Он создан для благодушного распределения спиртного, вечной лести и обладаег удивительно остро развитой способностью разбираться в слабостях менее одаренных натур. У него не сохранилось ничего похожего на совесть, и он имеет лишь одно твердое убеждение — глубоко укоренившуюся в его сердце ненависть к Англии. Он держится улиц, всегда под рукой, голосует с воодушевлением и весело проводит время, а время — самый дорогой американский товар. Результат прямо-таки потрясающий. В наши дни город Сан-Франциско управляется голосами ирландцев под руководством некоего джентльмена с испорченным зрением, который на улице нуждается в услугах поводыря. Официально его называют «босс Бакли», а за глаза — «слепым белым дьяволом».

Передо мной написанная черным по белому хроника его занятной карьеры. Это четыре колонки, набранные мелким шрифтом. Возможно, вы сочтете ее постыдной. Вкратце все выглядит так: благодаря развитому чувству такта и глубокому знанию теневой стороны города босс Бакли снискал уважение избирателей, сам он не домогался должности, но, по мере того как число его сторонников увеличивалось, продавал их услуги лицу, предложившему наивысшую цену, а сам пожинал урожай, приносимый каждым доходным местом. В Сан-Фран-циско он контролировал демократическую партию. Необходимо назначить судей? Люди босса Бакли назначали судей. Конечно же, эти судьи становились его собственностью.

Контракты на ремонт дорог, общественное строительство и прочее находятся под контролем Бакли. Недаром его сторонники сидят в Городском Совете. С каждого контракта босс Бакли взыскивает проценты для себя и своих союзников.

Республиканская партия в Сан-Франциско тоже имеет своего босса. Он не так гениален, как Бакли, но я склонен думать, что не отличается большей добродетельностью. Просто он держит под рукой меньшее число голосов.

Глава 24

рассказывает о том, Как я окунулся в политику и куда более нежные чувства; содержит рассуждение о морали американских девиц и этнологический трактат о неграх; завершается банкетом и пишущей машинкой

Я наблюдал за отдыхающим механизмом, предварительно прочитав о принципе его действия. Дело в том, что некий именитый джентльмен, о котором почтительно отзываются журналы, написал статью (в духе речей Дизраэли) о «возвышенных инстинктах некоего древнего народа, который успешно управляет своими делами» (то есть с помощью сильных мира сего). В статье утверждалось, что старейшины эти могут с полной уверенностью добиваться поставленной цели. Автор называл это изложением принципов или статусом американской политики.

Я немедленно отправился в салун, где вечерами собираются джентльмены, заинтересованные в закулисной политике. Непривлекательные, подчас обрюзгшие люди все до единого спорили с таким азартом, что тяжелые золотые цепочки на их толстых животах поднимались и опускались в такт разговора. Эти джентльмены потягивали спиртное с видом людей, наделенных властью и имеющих неограниченный доступ к важным постам и барышу. Автор статьи анализировал теории правления, тогда как эти люди занимались практикой. Они молотили кулаками по столу, толковали о политических «нажимах», купле-продаже голосов и были совсем не похожи на деревенских говорунов, которые «вершат судьбы народов». Эти сильные мужи бились не на живот, а на смерть за распределение должностей и прекрасно разбирались в средствах для достижения поставленной цели.

Я внимательно вслушивался в говор, который понимал только местами. Однако это и был глас бизнеса, и во мне нашлось достаточно здравого смысла, чтобы воспринять хоть это и посмеяться позже, за дверью. Мне стало ясно, отчего мои радушные высокообразованные друзья из Сан-Франциско с таким горьким презрением отзывались о гражданских обязанностях вроде голосования и участия в распределении должностей. Десятки людей заявляли без обиняков, что скорее согласятся разгребать навоз, чем связываться с государственными делами или городским самоуправлением.

Я устал брать интервью у выпускающих редакторов, которые на мои просьбы рассказать о карьере выдающихся граждан неизменно отвечали: «Видите ли, он начинал с салуна». Хотелось бы верить, что мои информаторы попросту обращались со мной так же, как когда-то и я, грешный, с нашими глоб-троттерами в Индии. Однако редакторы клялись, что говорят правду, и позднее, когда, так сказать «по пьянке», кто-нибудь доверительно сообщал мне нечто новенькое из области «собачьей» политики, я начинал было верить… и все же не верил. Ведь люди только и ждут, чтобы облить грязью все на свете, и делают это так же беззаботно, как и я сам.

Помимо всего прочего, я был безнадежно влюблен приблизительно в восемь американских девиц. Каждая представлялась мне верхом совершенства, пока в комнату не входила следующая.

О Тойо была мила, но ей многого недоставало, например разговорчивости. Нельзя пробавляться одними смешками, и она будет спокойно жить-поживать в Нагасаки, в то время как я поджариваю свое разбитое сердце перед храмом — рослой блондинкой из Кентукки, которую в детстве нянчила негритянская мамми. В результате из девочки выросла калифорнийская красавица, сочетающая парижские платья, «восточную» культуру и поездки в Европу с необузданной оригинальностью Запада и странными, туманными предрассудками негритянских кварталов. Эффект потрясающий. Но это всего лишь одна из множества нижеперечисленных звезд:

№ 1 — девица, которая верит в силу образования и обладает им, а кроме того, сотнями тысяч долларов и страстью посещать трущобы с благотворительной целью. № 2 — лидер какого-то неофициального салона для девиц, где они собираются почитать газету, смело обсудить проблемы метафизики и сластей, — чернобровая, властная особа с глазами как терновая ягода. № 3 — девушка маленького росточка, которая понятия не имеет, что такое почтительность, и может одной фразой, выпаленной скороговоркой, положить на лопатки с полдюжины молодых людей, оставив их в таком положении, с разинутыми ртами. № 4 — миллионерша, обремененная деньгами. Одинокая, язвительная дама с языком, острым как бритва. Она жаждет деятельности, но остается прикованной к скале своего обширного состояния. № 5 — девушка-машинистка, которая сама зарабатывает на хлеб в этом огромном городе, поскольку считает, что девушке не пристало висеть на шее родителей. Она цитирует Теофиля Готье и мужественно продвигается по жизни, пользуясь большим уважением, несмотря на свои двадцать неискушенных весен. № 6 — женщина без прошлого из Клаудленда[340], которая ведет себя сдержанно в настоящем и добивается благосклонности мужчин на почве «симпатии». Нельзя сказать, чтобы это был совсем новый тип. № 7 — девушка из «забегаловки». Одарена античной головкой и глазками, где, кажется, лучится все самое прекрасное, что есть в этом мире. Но, о горе мне! Ни в этом, ни в следующем мире она не ведает ни о чем, кроме потребления пива (комиссионные с каждой бутылки), и уверяет, что имеет более чем смутное представление о содержании песенок, которые по воле судьбы ей выпало распевать еженощно.

Милы и пригожи девушки Девоншира, нежны и полны фации те, что проживают в привлекательных уголках Лондона; несмотря на свою притворную скромность, очаровательны молоденькие француженки, которые жмутся к матерям, дивясь на этот падший мир большими, широко открытыми глазками; на своем месте превосходно смотрится по второму сезону (для тех, кто понимает в этом) англоиндийская старая дева.

Однако девушки Америки затмевают всех. Они умны и любят поговорить. Бытует мнение, что даже способны думать и, конечно, выглядят так, что в это можно поверить. Они оригинальны и смотрят вам прямо в глаза без смущения — как сестра на брата, хорошо знают мужские чудачества и тщеславие, потому что растут вместе с мальчиками, умело расправляются с этими пороками и могут мило осадить их обладателя. Однако у них есть своя жизнь, независимая от мужчин, свои общества, клубы, званые чаепития, куда приглашаются только девушки. Они отличаются самообладанием, не разлучаясь при этом с нежностью, присущей их полу, в состоянии понять человека, умеют постоять за себя и совершенно независимы. Когда спрашиваешь, что же делает их такими очаровательными, отвечают: «Понимаете ли, мы лучше образованны, чем ваши девушки, и смотрим на мужчин, вооружившись большей долей здравого смысла. Мы умеем повеселиться, но не приучены видеть в каждом мужчине будущего мужа. От него тоже не ждут, чтобы он женился на первой встречной». Да, они хорошо проводят время, пользуясь, но не злоупотребляя неограниченной свободой. Они могут отправиться на прогулку с молодым человеком и принять его у себя, не выходя за рамки, которые заставили бы любую английскую мать содрогнуться от ужаса. Обе стороны даже не помышляют о чем-нибудь ином, кроме приятного времяпрепровождения. Очень верно сказал о них американский поэт:

Мужчина-огонь, женщина-пакля.

Приходит дьявол и начинает дуть.

В Америке «пакля» пропитана огнеупорным составом, что не лишает ее абсолютной свободы и широкого кругозора. Вследствие этого количество «несчастных случаев» не превышает обычного процента, установленного дьяволом в каждом климате, для каждого класса под этими небесами. Однако свобода девушки оборачивается и недостатками. Не хочется об этом говорить, но она — особа непочтительная, начиная со своей сорокадолларовой шляпки и кончая пряжками восемнадцатидолларовых туфелек. Она дерзит родителям и пожилым мужчинам, которые годятся ей в дедушки. По какому-то давнему обычаю она обладает правом первенства при общении с любым посетителем, и родители терпят это, что иногда приводит к неловкостям, особенно когда заходишь в дом по делу.

Предположим, он — известный торговец, она — светская дама. Минут через пять хозяин исчезает, вскоре скрывается жена, оставляя вас наедине с очаровательной девушкой (это не подлежит сомнению), но все-таки вовсе не с тем, ради кого вы пришли. Она болтает без умолку, и вам приходится улыбаться. В конце концов вы уходите, сознавая, что потратили время зря. Раза два я тоже испьггал подобное. Однажды даже осмелился настаивать: «Я пришел именно к вам». — «Приходите тогда в контору. А дома распоряжаются женщины, вернее, моя дочь». И он говорил правду. Богатый американец — раб своей семьи. Его эксплуатируют ради презренного злата, и мне кажется, что его удел — одиночество. Женщины получают пышки, ему достаются только шишки. Дочери американца ничем не угодишь (я говорю, конечно, о людях с деньгами). Девушки принимают подарки как само собой разумеющееся. Однако, если разражается катастрофа, они быстро взрослеют, и, покуда обладатель миллионов сражается с превратностями судьбы, дочери принимаются за стенографию или пишущую машинку. Я наслышался о таком героизме из уст девушек, среди друзей которых числились сильные мира сего. Семья обанкротилась, и Мэми, Хэтти или, скажем, Сэди отпускала горничную, расставалась с экипажем, сладостями и, вооружившись «Ремингтоном № 2», отважно отправлялась на заработки.

— И вы думаете, что я вычеркнула ее из списка друзей? Нет, сэр, — молвило видение с алыми губками, разодетое в кружево, — такое может случиться и со мной.

Скорее всего именно ощущение возможной катастрофы, которое носится в самом воздухе Сан-Франциско, заставляет местное общество вращаться с такой пленительной стремительностью. Безрассудство словно витает там в воздухе, хотя я не могу объяснить, откуда оно взялось. Прежде всего вас опьяняют буйные ветры Тихого океана. Безудержная роскошь вокруг усиливает это ощущение, и, пока на свете существуют деньги, вы будете вертеться волчком по вечной колее, проложенной звонкой монетой (кстати сказать, к западу от Скалистых гор мелкую монету не признают). Там делают большие деньги и не скупятся на расходы. Это относится не только к богачу, но и к мастеровому, который выкладывает по пять фунтов за костюм и соответственно за другие предметы роскоши.

Молодые люди берут от молодости все. Они играют в азартные игры, гоняются на яхтах, играют на скачках, бесятся на матчах боксеров, увлекаются петушиными боями (одни открыто, другие тайно), собираются вместе и учреждают фешенебельные клубы, готовы сломать себе шею, объезжая лошадей, вспыхивают как порох. В двадцать лет они знают толк в бизнесе, пускаются на отчаянные предприятия, заводят таких же, как и они сами, искушенных партнеров и вылетают в трубу с таким же треском, как и соседи. Вспомним, что люди, наводнившие Калифорнию в пятидесятые годы, по своим физическим и грубым нравственным достоинствам составляли цвет нашей планеты. Слабые и неспособные умирали en route[341] или гибли в дни «строительства Калифорнии». К этому ядру добавились представители всех рас старого континента: французы, итальянцы, немцы и, конечно, евреи. Результат — ширококостные, полногрудые женщины с изящными руками и высокие, гибкие, прекрасно сложенные мужчины. Совсем не обязательно увидеть у человека маленький золотой брелок на часовой цепочке, чтобы догадаться, что перед вами сын Золотого Запада — отпрыск Калифорнии. И я люблю его, потому что он не ведает страха, ведет себя как мужчина и имеет сердце не меньшего размера, чем его сапоги. Мне кажется, он умеет распорядиться дарами жизни, которыми его так щедро снабжают. По крайней мере я слышал, как некое крысоподобное создание с плечами рейнвейнской бутылки со скрытой завистью объясняло, что будто по части бизнеса житель Чикаго обскачет любого калифорнийца. Что ж, если бы я жил в стране фей, где вишни крупнее слив, сливы крупнее яблок, не говоря уж о клубнике, где шествие плодов земных во все времена года напоминает пышную процессию из пантомимы Друри Лейн[342], где сухой воздух пьянит как вино, я время от времени пускал бы бизнес на самотек, а сам наслаждался бы в компании своих приятелей.

Рассказ о богатствах Калифорнии (растительных и минеральных) напоминает волшебную сказку. Загляните в книги, иначе вы мне не поверите. Всевозможные продукты питания (от морской рыбы до свинины) очень дешевы. Все люди прекрасно выглядят и не страдают отсутствием аппетита. Они требуют десять шиллингов за ничтожный ремонт чемоданного замка, получают по шестнадцать шиллингов в день за плотницкую работу. Они тратят немало шестипенсовиков на очень плохие сигары и сходят с ума от матчей боксеров. Если уж они расходятся во мнении, то совершенно бескомпромиссно, с огнестрельным оружием в руках, тут же на улице.

Не успел я миновать Мишн-стрит, как между двумя джентльменами возникло недоразумение, и один из них продырявил другого. Когда полицейский, чье имя я никак не могу припомнить, «смертельно ранил Эда Керни» за попытку избежать ареста, я был уже на другой улице.

Подобная решительность вызывает чувство благодарности. Я с удовлетворением замечаю заряженный револьвер у полицейского, когда тот, присаживаясь в трамвае, откидывает в стороны полы своего сюртука. Достаточно сказать, что половина посетителей салунов вооружена.

Китаец подстерегает своего противника и методично крошит его на котлеты сечкой — газета возмущенно ревет от зверской жестокости язычника. Итальянец перевоспитывает своего приятеля длинным ножом — пресса сетует на своенравность чужестранцев. Ирландец и уроженец Калифорнии пользуются револьвером, и не один раз, а целых шесть. Пресса фиксирует факт, а в соседней колонке задается вопрос: может ли остальной мир провести параллель с прогрессом в Сан-Франциско?

Патриот-американец скажет вам, что подобное относится только к низшим классам, однако… В эти дни какой-то бывший судья, которого засадили в тюрьму по приказу другого судьи (честное слово, не понимаю, значат ли что-нибудь эти титулы), пышет пламенем мщения. Газеты взяли интервью у обоих и доверительно предсказывают фатальный исход…

В Соединенных Штатах насчитывается до шести миллионов негров, и их число увеличивается. Сделав их гражданами, американцы уже не в состоянии отнять у них права. В газетах пишут, что следует повышать их уровень с помощью образования. Последнее пытаются предпринять, но на это уйдет слишком много времени…

Когда нефа вооружают религией, он, словно пчела в улей, возвращается к первородным инстинктам своего племени. Как раз в эти дни волна религиозного экстаза катится по некоторым южным штатам. Уже объявились два мессии и один Даниил. Несколько человек было принесено в жертву этим воплощениям. Даниил умудрился заставить трех молодых людей, которые, как он сам заявил, были Седрахом, Мисахом и Авденаго, войти в горящую топку. Им гарантировали несгораемость. Они не вернулись. Сам я не видел ничего подобного, зато побывал в нефитянской церкви. На конфегацию снизошел дух, повергнув всех в стоны и слезы. Один из прихожан, пританцовывая, последовал к скамье плакальщиков. Возможно, его поведение было совершенно искренно. Движения трясущегося тела напоминали занзибарские танцы с посохами, которые можно увидеть в Адене на лодках — «угольщиках».

По мере того как я наблюдал за этими людьми, все звенья цепи, которая связывала их с белыми, рвались одна за другой…

Что же делать Америке с нефами? Юг не желает общаться с ними. В некоторых штатах смешение крови — уголовное преступление. С каждым годом Север нуждается в услугах нефов все меньше и меньше. Но они не собираются исчезать. Они становятся проблемой. Их друзья будут настаивать на том, что чернокожий не хуже белого человека. Его враги… Не очень-то приятно быть нефом в «сфане свободы и доме храбрых».

Однако это не имеет никакого отношения к Сан-Франциско, его веселым девицам, сильным самоуверенным мужчинам, его золоту и гордыне. Меня привезли на банкет, усфоенный в честь бравого лейтенанта Карлина с корабля «Вандалия», который угодил в циклон у Алии. Лейтенант вел себя как подобает настоящему офицеру. По этому случаю (дело было в клубе «Богемия») я выслушал речи ораторов с самыми «круглыми» «о» и проглотил обед, воспоминание о котором сойдет со мной в голодную могилу. Было произнесено около сорока спичей, и ни одного посредственного или банального. Меня впервые представили Американскому орлу, клекочущему от избытка силы. Героизм, проявленный лейтенантом, послужил отправной точкой, от которой и пошли и поехали эти распоясавшиеся велеречивые личности. В поисках тропов и метафор они ободрали облака заката, громы и молнии небесные, глубины Ада, великолепие Воскресения, обрушив все это на головы приглашенных. Как я узнал, никогда еще утренние звезды не пели так радостно, изумленный мир никогда еще не присутствовал при таком проявлении сверхчеловеческого мужества, какое было продемонстрировано военными моряками Америки во время циклона у берегов Самоа. Это богоравное мужество не будет предано забвению до тех пор, пока земля не сгниет в фосфоресцирующей звездно-полосатой слизи разложения Вселенной. Сожалею, что не могу привести всего сказанного дословно. Моя попытка воспроизвести хотя бы дух высказываний выглядит жалкой и бесцветной. Я сидел, подавленный сверкающей Ниагарой — каскадом болтовни. Это было великолепно, это было изумительно. Я испытывал гадкое желание закрыть лицо салфеткой и рассмеяться. Затем в соответствии с правилами они вытащили на свет божий своих мертвых, проволокли по белоснежным скатертям трупы падших в Гражданской войне и бросили вызов «нашему исконному врагу (Англии, если вам будет угодно) со всеми его крепостями, разбросанными по земному шару», после чего снова подвергли славословию свою нацию (с самого начала, на тот случай если они упустили что-нибудь раньше), и мне стало неловко за них. Возможно ли, чтобы белый человек, саиб нашей крови, мог вот так запросто встать и расточать похвалу собственной стране? Он волен мыслить так высоко, как ему вздумается, но это неистовое славословие, во весь рот, поразило меня нескромностью. Мои хозяева говорили добрых три часа и, казалось, были готовы продолжать еще столько же. Однако когда на ноги поднялся сам лейтенант — этакий верзила, этакий храбрый и великодушный гигант, то он закатил речь, которая стала гвоздем вечера. Я запомнил ее почти целиком.

Говорилось примерно следующее: «Джентльмены, весьма любезно с вашей стороны устроить в мою честь обед и сказать в мой адрес все эти комплименты, но вот что хотелось бы… чтобы вы уяснили… дело в том… мы хотим, то есть нам следует немедленно обзавестись военным флотом… побольше кораблей… очень много кораблей».

И тут мы закричали так громко, что, казалось, крыша поднялась над нашими головами, и я тут же, не сходя с места, влюбился в Карлина. О Аллах! Это был настоящий мужчина.

Принц среди купцов попросил меня не придавать значения воинственному настроению некоторых престарелых генералов. «Ракеты запускают ради помпы, — молвил он. — Стоит нам подняться на задние лапы, как мы тут же желаем разбить наголову Англию. Дело семейное».

Действительно, когда задумываешься над этим, для американского оратора нет иной страны для попрания.

У Франции есть Германия, у нас — Россия. Для Италии создана Австрия. Самый кроткий из патанов приобретает врага по наследству.

Только Америка не принимает участия в сваре и оттого (чтобы не отстать от моды) представляет свою прародину в виде мешка с песком. Человек, который прошелся насчет «цепи крепостей» (удивительный говорун), объяснил мне после обеда, что был вынужден выпустить пар. Все, мол, ждали этих слов. Когда спели «Звездно-полосатое знамя» (по меньшей мере раз восемь), все разошлись. Америка — очень большая страна, но еще не превратилась в отделанный плюшем небесный рай с электричеством, как были склонны думать ораторы. Мои мысли обратились на политиканов из салунов, которые не тратили времени на пустые разговоры о свободе, а спокойно навязывали свою волю гражданам. «Судья велик, но одари писца», — гласит поговорка.

Что еще остается сказать? Не удается писать связно, потому что я влюблен во всех упомянутых девушек, как, впрочем, и в других, которые не фигурируют в накладной. Девушка с пишущей машинкой — общественный институт, на котором зарабатывают капитал юмористические издания, поскольку это безопасно. Обычно она вместе с подругой снимает комнату в деловом квартале и за шесть аннов копирует страницу рукописи. Только женщина может управляться с пишущей машинкой, потому что перед этим практикуется на швейной. Она умудряется зарабатывать до ста долларов в месяц и открыто признает такую форму заработка совершенно естественной, то есть своей судьбой. Но как она ненавидит все это в глубине души! Когда я оправился от изумления по поводу делового сотрудничества с молодой женщиной холодной, чиновничьей наружности, занявшей оборону за парой очков в золотой оправе, то принялся расспрашивать о прелестях такой независимости.

Им это нравилось, несомненно, нравилось. Это естественно, это судьба почти всех девушек Америки (обычай, признаваемый всеми), и я был бы варваром, если бы не сумел разглядеть это в правильном свете.

— Хорошо, а что потом? — спросил я. — Что дальше?

— Мы работаем ради куска хлеба.

— На что вы надеетесь?

— Все на то же — работать ради куска хлеба.

— До самой смерти?

— Д-да… если только…

— Если что? И мужчина работает до самой смерти.

— Так же и мы. — Это было сказано без особого энтузиазма. — Я думаю… — Ее партнерша сдерзила:

— Иногда мы выходим замуж за наших работодателей — по крайней мере так пишут в газетах. — Ее рука молотила по десятку клавишей одновременно. — Ну и что из этого? Мне все равно. Как все надоело, надоело, и не смотрите на меня так.

Ее старшая подруга взглянула на бунтовщицу с осуждением.

— Я так и думал, — сказал я. — Полагаю, что американские девушки не отличаются по своим инстинктам от англичанок.

— Не Теофиль ли Готье говаривал, что вся разница между странами заключается только в жаргоне и мундирах полиции?

Что же, остается теперь во имя всех богов сразу сказать молоденькой леди (в Англии ее назвали Особой), которая самостоятельно зарабатывает себе на жизнь, конечно же, ненавидит свою работу и, словно из пращи, мечет вам в голову неуместные цитаты? То, что в нее непременно влюбляешься, но этого недостаточно. Необходимо учредить миссию.

Глава 25

Уводит в путь по земле Брета Гарта и далее, до Портленда, в сопровождении старины Калифорнии, объясняет, отчего, увидев, как живут другие люди, двое бродяг затосковали по дому

Я брел одиноко дорогою старой,

О, был кто печальней меня,

Когда я увидел, как юная пара

Шла мимо, смехом звеня?

У Сан-Франциско только один недостаток — с ним трудно расстаться. Подобно набожному Гансу Брайтману, я «ухожу из этого города у моря», сожалея о тех чудесных местах, которые покидаю. Я прощаюсь с учеными мужчинами и остроумными женщинами, «забегаловками», биржевыми конторами, где занимаются спекуляцией, покерными притонами, откуда с песнями и криками люди катятся к дьяволу под стук игральных костей в стаканчиках. Я с радостью остался бы, да боюсь, что, поистратившись, окажусь на улице, и тогда мне несдобровать. Внутренний голос подсказал мне: «Убирайся подобру-поздорову на север. Приударь-ка по Виктории и Ванкуверу, отдохни денек-дру-гой под сенью старого флага». И вот я направил свои стопы в Портленд, штат Орегон, что сулило полуторасуточное путешествие по железной дороге.

Мы тронулись в путь с весьма умеренной скоростью (миль двадцать пять в час, не более) по пригородным улицам, где проживало тысяч пятьдесят народу, и, продвигаясь сквозь толпы экипажей и ребятишек, мимо витрин магазинов, ухитрялись никого не задеть. Я был разочарован.

Когда негр-проводник снабдил пассажиров всем необходимым для ночлега и тут же, на полке, удалось разрешить проблему раздевания, меня озарила счастливая мысль: случись что-нибудь, придется оставаться на своем месте в ожидании, когда керосиновые лампы подожгут опрокинувшийся вагон и поджарят всех живьем. Значительно проще выбраться из переполненного театра, чем из пульмана. Когда я понял, что обилие никеля, плюша и красного шелка не спасает от духоты и пыли, поезд вырвался на залитые ярким солнечным светом берега реки Сакраменто. Полки были преобразованы в сиденья, поспешно открыли несколько окон, однако в длинном вагоне, похожем на гроб, не стало прохладнее. Мы сидели там словно чумазая команда. Было шесть утра, становилось нестерпимо жарко, однако своими заспанными глазами я увидел за окном страну Брета Гарта и возликовал. Там были сосны и холмы, те самые, поросшие мадронью[343] холмы, где сражались с судьбой его рудокопы. Там раскинулась пышущая жаром красноватая земля, которая словно демонстрировала, откуда они намывали золото. Промелькнули узкое высохшее ущелье и красная пыльная дорога, где, бывало, сам Гемлин[344] останавливал почтовые кареты, чтобы развлечься после элегантной праздности и блестящей карточной игры.

В лучах солнца лежали срубленные деревья, словно потом истекая смолой. Все это обнимала вездесущая, вибрирующая жара, точно такая, как и в рассказах Брета Гарта, жара, которую он своим волшебным пером словно загоняет в голову читателя. Когда мы остановились возле скопления ящиков, осчастливленных званием города, радость переполнила меня. Название местечка звучало как-то вызывающе — не то Амбервилль, не то Джексонбург, но он владел литым чугунным фонтаном, достойным города с тридцатитысячным населением. Рядом с фонтаном находился отель, который вместе с трубой был не выше семнадцати футов, а по соседству, на склонах холмов, стояли дубы и сосны, буйствовал кустарник. Бурый медвежонок (настоящий Малыш Сильвестр) был привязан к пеньку, торчавшему из земли напротив отеля; в пыльном мареве дремал навьюченный мул; какой-то человек в красной рубашке и шляпе с обвислыми полями подпирал плечом отель; рудокоп в синей рубашке завернул за угол, а двое других подались внутрь, чтобы опрокинуть стаканчик. Из соседнего домика вышла девушка и, прикрыв лицо загорелой ладонью, стала смотреть на тяжело отдувавшийся паровоз. Она не узнала меня, но я догадался, кто она, — это была Мелисса. Она так и не вышла замуж за школьного учителя и, вечно юная и прекрасная, осталась навсегда среди этих сосен. Краснорубашечника я тоже признал. Он был одним из тех бородачей, которые стояли за спиной Теннесси, когда тот вырвал компаньона из лап правосудия. Река Сакраменто, протекавшая тут же, кричала, что все это — правда. Поезд тронулся. Малыш Сильвестр остался стоять на своей мохнатой голове, а Мелисса взмахнула чепчиком.

— Нравится? — спросил адвокат, мой попутчик. — Ведь это для вас в диковинку?

— Нет. Хорошо знакомо. Хотя я не был нигде, кроме Англии, мне кажется, что я уже видел все это.

Последовал быстрый как молния ответ:

— Да, так когда-то жили в Венеции.

Адвокат понравился мне с первого взгляда. Мы выпили за Брета Гарта, который, как вы, наверно, помните, «заявил права на Калифорнию, но та отказалась от него. Он превратился в англичанина».

Откинувшись на спинку дивана, я ждал, когда миля за милей передо мной пройдут страницы давно прочитанной книги. Я получил все, что хотел: от «Незначительного человека», который, сидя на пеньке, играл с собакой, до «Той саркастической личности» — тихого мистера Брауна, который влез в поезд, появившись из леса, и из его уст действительно словно изливались сера и яд. Он только что проиграл дело в суде. А вот Юба Билл так и не показался. Поезда лишили его работы. Совершенно незнакомый хулиган прижал меня в угол и начал рассказывать о богатствах страны и о том, что должно было из этого получиться. Я запомнил из его лекции лишь, что Сакраменто, та самая река, изгибам которой мы так преданно следовали, изобилует форелью.

Затем в наш разговор вмешался крепкий жилистый старик с сильной проседью в волосах и стал расспрашивать о форели. Ему вторил секретарь страховой компании. Думаю, что тот шел по следам лиц, умерщвленных поездами, но тоже оказался заядлым рыболовом. Оба повернулись в мою сторону.

Откровенность жителей Запада просто восхитительна. Говорят, что в восточных штатах я встречу людей иного склада, намного сдержаннее. Калифорнийцы считают, что люди из Новой Англии принадлежат к другой породе. Это напоминает соперничество наших пенджабцев и мадрасцев; только здесь это выражается более ярко.

Старик взял отпуск, чтобы половить рыбу. Встретив «товарища по оружию», он предложил составить союз удилищ. Агент страховой компании промолвил: «Я не задержусь в Портленде, но могу познакомить вас с человеком, который наведет на рыбу». Потом оба рассказывали небылицы, а поезд мчался через леса. Вдали виднелась снежная вершина какой-то горы. Там, где местность была открытой, появились виноградники, фруктовые сады, пшеничные поля, и каждые десять миль — два-три десятка деревянных домишек и не менее трех церквушек (большой город имел бы тысячи две населения и безграничную веру в свое великое будущее). Время от времени мелькали яркие рекламные стенды, которые призывали людей оставаться на постоянное жительство, строиться и осваивать землю. В больших городах нам удавалось покупать местные газеты, узкие, как лезвие ножа, но вдвое острее — издания, переполненные рекламами на новые жатки и сноповязалки, сведениями о ценах на скот, перемещениях именитых граждан («чья слава простирается далеко за пределы их местожительства — на целые мили по Гарлемской дороге»). Эти листочки не отличались изяществом, но все они призывали добрых людей ходить за плугом, строить школы для ребятишек и заселять холмы. Только однажды я обратил внимание на резкую, весьма патетическую смену настроения. Мне показалось, что чья-то молодая душа изливала свое горе в стихах. Редактор втиснул строки между цветистыми рекламными объявлениями агента по продаже земельных участков (человека, торгующего землей с помощью лжи) и портного-еврея, который распродавал «шикарные» костюмы по «сногсшибательно низким ценам». Вот эти четверостишия. Думаю, они говорят сами за себя:

Бог создал и укоренил сосну,

Вершину в небо вознес.

Они выжгли сосну, чтоб поднять цену

На пшеницу, на рожь и овес.

Процент за душу погибшей сосны

До самого неба возрос,

А цена на пшеницу не меньше иены.

Подскочившей на рожь и овёс.

Люди с поджатыми губами и пронзительным взглядом, которые садились на поезд, не станут читать эти строки, а если прочтут, то ничего не поймут. Да хранит небо ту бедную сосну, которая подпирает небо в пустыне.

Когда к составу прицепили дополнительный паровоз и оба локомотива тяжело задышали, кто-то сказал, что мы начали подниматься в горы Сискию. Собственно говоря, подъем начался от самого Сан-Франциско, и вот, проезжая сплошными лесами, мы оказались на высоте свыше четырех тысяч футов над уровнем моря, затем, совершенно естественно, спустились вниз, но спуск этот на две тысячи футов проделали на отрезке пути всего в тринадцать миль. Меня заставили призадуматься вовсе не скрип тормозов или открывшийся вид на три крутые извилины дороги, которые, судя по всему, лежали на целые мили под нами; даже созерцание туннеля или товарного поезда, который проезжал чуть ли не у нас под колесами, не произвело на меня столь сильного впечатления, как те эстакады высотой в сотню футов, словно сложенные из спичек, по которым мы проползали.

— Думаю, что строевой лес — наше проклятие и благо одновременно, — сказал старик из Южной Калифорнии. — Эти эстакады выдерживают пять-шесть лет, а потом их невозможно отремонтировать. Иногда их уничтожают пожары, а поезда срываются вниз.

Это было сказано на самой середине стонущего пролета, который ходил под нами ходуном. Изредка попадался обходчик, следивший, как мы спускаемся вниз, однако железнодорожная компания не слишком заботилась об осмотре путей. Очень часто скотина выходила на полотно, и тогда машинист гудел по-особому дьявольски громко. В молодости старик сам был машинистом и поэтому скрасил путешествие рассказами о том, что может произойти, если мы зацепим молодого бычка.

— Видите ли, иногда они застревают ногами под решеткой-скотос-брасывателем, и тогда паровоз сходит с рельсов. Помню случай, когда боров пустил под откос поезд с туристами. Было убито шестьдесят человек. Но я прикидываю — наш машинист будет повнимательней того.

Эта нация уж слишком часто «прикидывает» все на глазок. Некий американец объяснил это довольно выразительно: «Мы «прикидываем», что эстакада вроде бы простоит вечность, «прикидываем», что, авось, залатаем размытую колею, что дорожное полотно будет чистым, и «доприкидываемся» иногда до того, что вместо депо попадаем в ад».

Спуск доставил нас в глубь штата Орегон — страны пшеницы и леса. Путь пролегал по соснякам, по полям пшеницы, и так продолжалось до самого Портленда, где проживают более пятидесяти тысяч жителей. Само собой разумеется, они пользуются электрическим освещением и, конечно же, лишены мостовых. Портленд — морской порт примерно в сотне миль от океанского побережья, и туда заходят большие пароходы. Город довольно беден, он не вправе прихвастнуть, что на Тихоокеанском побережье ему нет равных, и жалуется на это обстоятельство соснам, которые сбегают к городу с тысячефутового гребня. Там можно посидеть в пестро разукрашенном баре, оборудованном телефоном и музыкальным ящиком, а через полчаса оказаться в глухом лесу.

В Портленде производят пиломатериалы и строительные детали из дерева, пиво и экипажи, кирпич и бисквиты. На тот случай, если вы забыли обратить внимание на эти факты, для вашего сведения повсюду развешаны плакаты с великолепными видами города, снабженные надписями, уточняющими стоимость произведенных продуктов в долларах. Все это превосходно и вполне уместно для осваиваемой земли. Однако, когда утверждают, что это цивилизация, приходится возражать. Цивилизованные люди в первую очередь умалчивают о долларах, потому что те — всего лишь смазочное масло, которое помогает машине жизни гладко катиться вперед.

Жители Портленда настолько занятые люди, что им некогда позаботиться об устройстве канализации или асфальтировании улиц. Вследствие этого четырехэтажные кирпичные блоки выходят фасадами на булыжные мостовые, дощатые тротуары и прочее, что и того хуже. Я наблюдал, как копали фундамент. Сточные воды, которые накопились, пожалуй, за два десятилетия, так пропитали почву, что моим глазам предстало истинно восточное зрелище — полные лопаты компоста. Однако, как и полагается, местная пресса клялась, что нет места на земле, подобного Портленду (Орегон, США), вела хронику достижений орегонцев и заявляла, что все выдающиеся граждане США — выходцы из Орегона.

Очень жаль, что неделю назад в этом кипучем, трудолюбивом городе был зарегистрирован случай применения огнестрельного оружия. Некий почтенный гражданин застрелил другого на улице и теперь заявлял, что действовал в порядке самообороны, потому что тот, другой, имел при себе револьвер (либо убийца попросту предполагал это). Не удовлетворившись тем, что он сразил противника намертво, убийца легко и просто разрядил револьвер в поверженного человека. Я читал его показания, и мне стало тошно. Насколько я понимаю, если бы при мертвом теле нашли оружие, убийца остался бы на свободе. Мало того, что это было самое настоящее убийство, гнусное само по себе, заявление преступника о собственной невиновности отдавало утонченной трусостью. Этот оставшийся в живых скот просто испугался, вообразив, что другой человек потянулся к заднему карману, что в центре цивилизованного города застрелят его самого и так далее. В конце концов присяжные разошлись во мнениях. Но хуже всего следующее: процесс освещался репортером, который, по-видимому, сам знал толк в оружии; дело разбиралось присяжными, отлично осведомленными в тонкостях «револьверной» этики, обсуждалось на улицах людьми, тоже искушенными в особенностях «игры».

Однако вернемся к более веселому. Агент страховой компании представил нас как своих друзей человеку, занимавшемуся продажей земельных участков; тот быстро препроводил нас на денек-другой на берега Колумбии, чтобы самому успеть навести справки о рыбной ловле. Он обошелся с нами без лишних формальностей. Он называл старика Калифорнией, я спокойно отзывался на Англию или Джонни Булля, а страховой агент стал Портлендом. Какая возвышенная и великолепная форма обращения!

Итак, я и Калифорния сели на пароходик и прелестным голубым утром поплыли по реке Уилламетт, на которой стоит Портленд, навстречу великой Колумбии — реке, где ловят лосося, попадающего затем в банки, опустошаемые, когда мы в Индии принимаем нежданных гостей. Калифорния представил мне пароходик и пейзаж. Он показал рубку парохода, рассказал, чем отличается хохлатая птица крохаль от какой-то другой птицы, и описал природу местных заводей. Все, что я запомнил в этой поездке, — восхитительное ощущение реальности марктвеновских Гекльберри Финна и лоцмана с Миссисипи. Я чуть ли не узнавал те плёсы, по которым плыли на плоту Гек и Джим. Мы находились на границе штатов Орегон и Вашингтон, но это не имело значения. Колумбия заменила мне Миссисипи. Мы плыли между поросшими лесом островками, где берега изобиловали оползнями; в поисках фарватера наш пароходик метался из стороны в сторону на протоке шириной в добрую милю (совсем как его миссисипский собрат), а когда мы хотели подобрать или высадить пассажира, то выбирали местечко помягче и тыкались носом в берег.

Калифорния разговаривал с каждым новичком и называл мне место, где тот родился. Длинноволосый коровий пастырь проломился сквозь чащобу кустарника, помахал шляпой и был принят на борт. «Южная Каролина, — сказал Калифорния, почти не глядя на парня. — Выговор мягче моего». Все оказывалось так, как говорил Калифорния. Я удивлялся, а тот только прищелкивал языком.

Каждый островок нес на спине бремя тучных пшеничных полей, фруктовых садов и беленький деревянный домишко. Если сосны густо покрывали остров, там обязательно стояла лесопилка. Дрожащий визг пил звенел над водой, напоминая жужжание уставшей пчелы. По обрывкам фраз, которые ронял Калифорния, я узнал, что он владеет судами-лесовозами, несколькими ранчо, торгует пиломатериалами, имеет партнера и получает неплохой доход, сделав за тридцать пять лет весьма яркую карьеру. Однако он выглядел таким же беспутным бродягой, как и я.

— А теперь, молодой человек, мы увидим неплохой пейзаж. Вы будете петь и плясать от радости, — сказал Калифорния, когда лесистые острова с мягкими очертаниями сменились более суровым ландшафтом.

Пароходик очутился посреди осиного гнезда подводных скал, которые таились на глубине не более одного фута от поверхности кипящей, бугрившейся воды. Потом мы пытались пробиться напрямик ка-кой-то протокой, и штурвальное колесо ни разу не перекладывалось дважды на один и тот же борт. Затем мы столкнулись с плавающим бревном, отчего по всему пароходику словно пробежала судорога, а чуть позже — с великолепным лососем, который плыл кверху брюхом, растворив жабры, — величественная двадцатифунтовая рыбина из реки Чинук, погибшая в расцвете сил.

— Скоро увидим лососевые колеса, — сказал человек, который жил «там, в Уошугле». Его шляпу, словно блестки, украшали форелевые мухи. — Лососи из Чинука не идут на муху. Консервные заводы черпают их колесом.

За очередным поворотом мы увидели эту адскую машину, которая состояла из проволочных сеток. Она вращалась течением и была установлена на барже, привязанной к берегу. Калифорния длинно и замысловато выругался, а когда ему сообщили вес хорошего ночного улова (несколько тысяч фунтов), поток ругательств усилился.

Только вообразите это подлое и кровавое убийство! Но вы там хотите во что бы то ни стало отведать консервированной лососины, и заводы не могут существовать, если перестанут опускать в воду свои снасти.

А вскоре Калифорния чуть было с ума не сошел. Он приплясывал на носу парохода, вскрикивая: «Посмотрите, какой красавец! Голубчик ты мой!» Он заметил водопад — облачка белого пара, растрепанные ветром и срывавшиеся вниз с гребня горы. Настоящий водопад на высоте восемьсот пятьдесят футов! Голоса его струй звучали громче самой реки.

— Невестина фата! — воскликнул судовой казначей.

— Да пропади пропадом казначей и те, кто его так окрестили! Почему бы не назвать его «Брабантские кружева», что идут по пятьдесят долларов за ярд? — возмущался Калифорния, и я согласился с ним.

В этой стране немало водопадов с названием «Невестина фата», но говорят, что лишь немногие из них прекраснее тех, что низвергаются в Колумбию. Затем потянулись пейзажи, какие природа выставляет напоказ с беззаботной щедростью, словно желая проявить обычную любезность, и оказывается деспотически пышной. Река была стиснута гигантскими каменными стенами, увенчанными развалинами восточных дворцов. Потом, попав в окружение поросших соснами гор, полоса зеленоватой воды сделалась шире. Посреди потока, словно коготь с большого пальца самого дьявола, торчала скала высотой в сотню футов. Коса ослепительно белого песка, казалось, сулила общее понижение ландшафта, но за поворотом глазам открылось иное. О! Мы неслись под стенами мрачных трехъярусных крепостей, украшенных сверху шапками лавы и соснами. Вдали выдвигался в небо (на высоту четырнадцать тысяч футов) массивный купол горы Худ, а внизу клубилась река, опоясанная тополями. Я присел и стал наблюдать за Калифорнией, который теперь висел чуть ли не за бортом, стараясь рассмотреть оба берега разом. Он заметил в моих руках блокнот и оскорбился:

— Молодой человек, оставьте бумагу в покое. Ни вы, ни вам подобные не сумеете это обрисовать. Вот Блэк, романист, так тот смог и даже описал, как ловят лосося. Так-то.

Он сверкнул на меня глазами, словно ждал, что я встану и сделаю то же, что Блэк.

Мы достигли островка, где была проложена железнодорожная ветка. С ее помощью нам предстояло перебраться на другой пароходик. Казначей объяснил, что здесь много порогов.

Мы проехали миль шесть в игрушечных вагончиках по самому краю речной кручи. Иногда мы ныряли в душистые сосновые рощи, пламеневшие лесными цветами. Река сузилась, превратившись в турбулентный поток. Там, где она по-настоящему взбунтовалась, правительство Соединенных Штатов соорудило шлюз. Вода — кипящая, брызжущая пеной масса. Бревно, которое неслось вниз по течению, наскочив на камень, раскололось вдоль и исчезло в пенном водовороте. Я содрогнулся. Злополучная колода промелькнула в каких-то шестидесяти футах у меня под ногами, и я испугался, как бы она не задела нас, выскочив на поверхность.

По плавучей эстакаде поезд словно въехал в реку, и я, сам не знаю как, очутился на другом пароходе. Перекаты остались ярдах в двухстах ниже по течению. А когда мы отчалили и колеса еще не ударили по воде, нас потащило назад с такой силой, будто пароход волокли на буксире. Холмы расступились, и перед нами открылась равнина.

Калифорния начал было сокрушаться по поводу утери круч и обрывов, как мы едва не наткнулись на каменную стену футов четыреста высотой, увенчанную гигантской фигурой человека, словно наблюдавшего за нами. На скалистом островке белела могила одного из первых переселенцев, который, как рассказали, сделал большие деньги в Сан-Франциско, а потом предпочел обрести покой посреди индейского захоронения. Сгнившая деревянная хижина, где были сложены кости умерших индейцев, стояла по соседству с могилой.

Река побежала по каналу с базальтовыми берегами, которые были окрашены индейцами в желтое, ярко-красное и зеленое, а куда более грубыми скотами — заляпаны плакатами, рекламировавшими всякую дрянь. Мы достигли Далласа (центр овцеводства и производства шерсти, а также речной порт). Когда американец приезжает в незнакомый город, чувство долга обязывает «приобщить его» к себе. Жестом человека, которому ни к чему не привыкать, Калифорния забросил куртку на плечо, и часов в восемь вечера мы вместе отправились исследовать Даллас.

Солнце еще не зашло, и было светло в течение часа. Казалось, каждый старожил владел здесь небольшой виллой и собственной церквушкой. Молодые люди прогуливались парочками, а старики посиживали себе на крылечках (не у парадного входа, что ведет в благоговейно зашторенные гостиные, а сбоку); супружеские пары подвязывали грушевые деревья или собирали вишни. Я почувствовал запах сена и услышал звон колокольчиков. Это коровы возвращались домой лугами, усеянными кусками застывшей лавы. Калифорния мчался по дощатым тротуарам, критикуя вслух хозяйскую мальву и более совершенные способы пересадки груш, а когда мимо проходила парочка, принимался рассказывать увлекательные истории из своей молодости. Я чувствовал себя так, будто знавал этих людей прежде, настолько меня заинтересовали их быт и они сами. Какая-то женщина висела на калитке, болтая с подругой. Проходя мимо, я услышал, как она сказала «юбка» и снова «юбка… я дам тебе выкройку». Я догадался, что женщины обсуждали покрой платья. Мы наткнулись на парня и девушку, которые прощались в сумерках, и до меня донеслось: «Когда мы увидимся снова?» Я понял, что для сердца, обуреваемого сомнениями, этот крохотный городок, который мы обежали за двадцать минут, может показаться огромным, как Лондон, и непреодолимым, как военный лагерь. Я благословил обоих, потому что вопрос: «Когда мы увидимся снова?» понятен каждому, кто живет в этом мире. Громко хлопнула чья-то калитка, и ее стук прокатился по опустевшей улице.

— Послушай, Джон Булль[345], как-то одиноко становится на сердце от всего этого, — сказал Калифорния. — У тебя есть кто-нибудь дома? У меня вот жена и пятеро ребятишек. Ведь я только в отпуске.

— И я только в отпуске, — отозвался я, и мы побрели в пропахший плевательницами отель. Увы! Все же нашлось нечто недостойное мирного, опрятного городка, о котором я только что болтал. В укромном углу какой-то лавки была комната с предусмотрительно занавешенными окнами, где играли в покер, пили и сквернословили те самые молодые люди, которые совсем недавно ворковали с девушками. Там продавались дешевенькие книжонки, поучавшие, как проливать кровь (чтобы отравить мальчишеские мысли), и смаковались грязные истории о похотливых служанках (для растления молодых девушек). Калифорния мрачно рассмеялся. Он сказал, что так обстоит дело во всех городках Соединенных Штатов.

Глава 26

Рассказывает о том, как я поймал лосося в реке Клакамас

Сраженье, скачка не за тем, кто посильней, резвее нас, всем равный выпадает шанс.

Вот это жизнь! Теперь Американский континент может скрыться под водой. Я получил от него все самое лучшее, и это не доллары, не любовь или недвижимое имущество. Послушайте мой рассказ, джентльмены из Пенджабского рыболовного клуба, вы, исхлеставшие спиннингами просторы Тави, и те, кто в поте лица занимается импортом форели в Утакаманде! Я поведаю, как старина Калифорния и я отправились на рыбную ловлю, и вы сгорите от зависти.

Мы вернулись из Далласа в Портленд той же дорогой. En route пароходик останавливался у одной из лососевых мельниц, чтобы забрать ночной улов и доставить его на заводик, который стоял ниже по течению. Когда владелец мельницы сказал, что это две тысячи двести тридцать фунтов живой рыбы («не слишком большой улов»), я ему не поверил. Однако, когда начали грузить ящики, я насчитал сотни рыбин — огромные еще живые лососи фунтов на пятьдесят, десятки двадцати-,тридцатифунтовых экземпляров и множество мелочи.

Позже на пустынном плёсе пароходик причалил к грубому бревенчатому складу на сваях и стал разгружаться. Я пошел вслед за рыбой вверх по запачканному чешуей, скользкому настилу, который вел внутрь завода. Немыслимая постройка сотрясалась от грохота работающих машин. Сверкающая гора металлических обрезков обозначала место, куда бросали отходы баночного производства.

Здесь работали только китайцы. В потоках солнечного света, лежавшего пятнами на полу, они походили на желтых дьяволов, забрызганных кровью. Когда прибыл груз, грубые деревянные ящики стали сваливать в чаны с водой. Ящики разваливались сами собой, и лососи заструились словно поток ртути. Китаец поддел двадцатифунтовую рыбину и отрубил ей голову и хвост двумя быстрыми ударами ножа, третьим — освободил лосося от внутренностей и швырнул в резервуар, обагренный кровью. Обезглавленные рыбины выскакивали из-под рук с такой быстротой, будто неслись по стремнине. Другой китаец вытаскивал рыб из чана и швырял под резак какого-то устройства, похожего на соломорезку и разрубавшего их на неприглядные багровые куски под размер банок. Несколько китайцев желтыми заскорузлыми пальцами запихивали эти куски в банки, и те скользили дальше, к чудесной машине, которая запаивала крышки.

Каждая банка мгновенно испытывалась на герметичность, а затем вместе с сотней других погружалась в чан с кипящей водой. Там их парили несколько минут. После этой операции они слегка вздувались, а затем по конвейеру доставлялись к рабочим, вооруженным иглами и паяльниками. Те протыкали крышки, выпуская из банок воздух, и тут же запаивали отверстия. Оставалось наклеить ярлык: «Колумбийский лосось высшего качества» — и партия была готова к отправке. Меня потрясла не столько скорость производства, сколько сам заводик. Внутри, в помещении футов девяносто на сорок, было смонтировано самое современное смертоносное оборудование. Снаружи, в трех шагах от него, стояли сосны и простирались бескрайние холмы. Пароходик задержался там не дольше двадцати минут, но я, прежде чем покинул забрызганный кровью и жиром, запачканный чешуей скользкий дощатый настил и пахнущих рыбьими потрохами китайцев, насчитал двести сорок банок, изготовленных из того ночного улова.

Оплакивая лососей, я и Калифорния достигли города Портленда и встретили на улице знакомого агента по продаже недвижимости, заботам которого нас предоставил Портленд (страховой агент). Он сказал, что в пятидесяти милях от города есть местечко под названием Клакамас, где мы, пожалуй, отыщем то, что нам нужно. Калифорния (фалды его сюртука развевались по ветру) помчался в платную конюшню и тотчас нанял фургон с упряжкой. Фургон можно было толкать одной рукой, настолько легкой оказалась его конструкция. Упряжка была чисто американской, то есть лошади отличались покладистым характером и чуть ли не человеческим интеллектом.

Кто-то сказал, что дорога на Клакамас не слишком-то хороша, и предупредил, чтобы мы берегли рессоры. Портленд, наблюдавший за нашими приготовлениями, в конце концов «прикинул», что «он тоже поедет», и вот под благословенными небесами наша троица (в об-щем-то случайные попутчики) тронулась в путь. Когда Калифорния тщательно крепил в экипаже наши рыболовные принадлежности, зеваки, стоявшие вокруг, забрасывали нас всевозможными указаниями о лесопилках, которые должны были встретиться по дороге, о паромах, на которых предстояло переправляться, и прочих дорожных знаках. В полумиле от этого городишки на пятьдесят тысяч душ мы наткнулись (здесь это следует понимать буквально) на дощатую дорогу, которая опозорила бы даже ирландскую деревеньку.

Затем последовало шесть миль щебеночной дороги, и наша упряжка продемонстрировала, на что способна. От берега реки Уилламегг нас отделяла железная дорога, другая проходила над нами по склонам гор. Окрестности изобиловали небольшими поселениями, и нам навстречу часто попадались фургоны фермеров. На копнах сена позади хозяев восседали востроглазые мальчуганы с кудельными волосами. Как правило, мужчины выглядели оборванцами, а вот женщины были разодеты. Впрочем, гусарские шнуры на доломанах, пошитых у портного, не совсем вяжутся с возком для сена. Затем мы углубились в лес и покатили по вполне приличной дороге, которую Калифорния назвал camina reale[346], а Портленд — «просто отличной тропой». Она петляла между обгоревшими пеньками, ныряла под кроны сосен, огибала углы бревенчатых изгородей, пробиралась лощинами, которые зимой, наверное, превращались в непроходимые болота, и устремлялась вверх по немыслимым склонам, однако нигде я так и не заметил следов строительства настоящей дороги. Была тропа — с этим ничего не поделаешь, — и нам не оставалось ничего другого, как не сбиться с нее. Сама проезжая часть была покрыта слоем пыли чуть ли не в фут толщиной, а под ним скрывались обломки досок и связки валежника, которые заставляли фургон подпрыгивать высоко в воздух. Иногда приходилось проламываться сквозь заросли папоротника, и однажды там, где густо росла куманика, мы наткнулись на крохотное кладбище. Деревянные ограды покосились, и жалкие надгробия (обыкновенные пеньки), пьяно накренившись, кивали головами светло-зеленым кустам коровяка.

Однажды мы наткнулись на лагерь торговцев лошадьми. Они расположились у воды и даже там были готовы к торгу. В другом месте два загорелых подростка верхом на индейских лошадках галопом скатились с холма. К высоким седельным лукам были приторочены корзины, полные рыбы. Мальчишки оказались рыболовами, а значит, и нашими братьями. Затем мы кричали хором, пугая дикого кота; поссорились, обсуждая причины, заставившие змею переползти дорогу; швыряли кусочками коры в отважного бурундука, который на самом деле был индийской белкой. Она выбежала из чащи, чтобы поздороваться со мной.

Мы заблудились, застряли на крутом склоне, а потом привязывали два задних колеса, чтобы спустить фургон вниз. Помимо прочего были рассказы Калифорнии о Неваде и Аризоне; об одиночестве золотоискателя, об охоте на оленей и охоте за людьми; о женщине, прекрасной женщине, — возмутительнице спокойствия в городках Дикого Запада, ради обладания которой люди палят из револьверов; о внезапных поворотах колеса Фортуны, которая испытывает удовольствие, когда ей удается превратить простого старателя или лесоруба в четырехкратного миллионера, а железнодорожного короля разорить.

Этот день запомнился мне навсегда, он начался, когда мы натянули поводья у крохотного фермерского домика на берегу реки Клакамас. Мы искали корм для лошадей и ночлег и уже потом хотели поспешить к реке, которая переливалась через запруду в четверти мили от нас.

Вообразите поток семьдесят ярдов шириной, разделенный надвое галечным островком.

Поток бежал через соблазнительные отмели, вливался в глубокие тихие заводи, где всякий уважающий себя лосось имеет обыкновение выкурить трубку после обеда. Поместите такой поток посреди хлебов «по грудь» в окружении холмов и сосен, добавьте озерцо, пастбища, обнесенные бревенчатыми изгородями, и обрыв высотой этак футов сто (чтобы пейзаж не казался слишком монотонным), и вы получите какое-то представление о здешнем крае.

У Портленда не было удилища. Он вооружился острогой и бутылкой виски. Выбирая позицию, Калифорния, словно пес, порыскал вверх и вниз по течению и, наконец, забросил сверкающую блесну в хвост переката. Я был занят сборкой удилища, когда услышал визг катушки и радостные вопли Калифорнии. Затем над водой промелькнуло три фута живого, трепещущего серебра. Противники сошлись, чтобы померяться силами. Лосось рванулся вверх по течению. Тугая леска вспарывала воду словно веха, противостоящая приливному течению; легкое бамбуковое удилище согнулось так, что чуть было не переломилось надвое.

Я не в силах описать того, что произошло потом. Калифорния ругался и молился разом. Портленд выкрикивал советы, а я делал то и другое. Казалось, что прошло полдня, а на самом деле — пустяшные четверть часа. Наконец наша рыбина неохотно вышла к берегу, время от времени обнаруживая характер. Она куда-то рвалась, вытанцовывала сарабанду в воздухе, однако подвигалась к нам, и неумолимая катушка дюйм за дюймом укорачивала нить ее жизни.

Мы вывели рыбу на берег в маленькой бухточке, и пружинные весы зафиксировали одиннадцать с половиной фунтов трепещущей лососины! Тут же, на гальке, мы исполнили военный танец, и Калифорния с такой силой сжал меня в объятиях, что едва не сломал мне ребра, пока выкрикивал: «Партнер! Дорогой партнер! Ведь это великолепно! Поймай-ка теперь своего! Я ждал этого часа двадцать четыре года!»

Я зашел в ледяную воду и забросил блесну чуть выше запруды, но, увы, зацепил лишь черно-голубую водяную змею с коралловым ртом, которая, свернувшись кольцом на камне, шипела проклятия. Другая попытка — о миг, достойный королей! Трепет, пробегающий по телу с головы до пят! Рыбина кинулась на блесну и схватила ее! Во мне еще оставалось немного здравого смысла, для того чтобы позволить ей побеситься, когда она, подпрыгнув в воздух (и не раз, а все двадцать), совершила полет, оставивший на катушке всего с полдюжины витков лески, так что показался никелированный барабан. Я обжег большой палец, прежде чем сумел задержать леску, но ощутил боль позже, потому что моя душа была там, в бесноватом потоке, где умоляла лосося сдаться, прежде чем ему удастся вырвать снаряд из моих рук. Молитвы были услышаны. Когда я изогнулся назад, уперев удилище в левую тазобедренную кость (в этот миг оно напоминало ветку плакучей ивы), лосось повернул, и мне удалось до последнего дюйма выбрать всю слабину лески.

В этом мире удача (когда ощущаешь полную радость победы) существует в нескольких видах, и я спрашиваю вас: не является ли самой сладкой из них беззвучное умыкание лески у полнокровного лосося, которому точно известно, для чего это делается?

Подобно рыбине Калифорнии, лосось ринулся на меня головой вперед, а затем, подпрыгнув, рванул леску, однако в этот миг всевышний вооружил меня двумястами пятьюдесятью пальцами. Берег реки и сосны плясали вокруг как сумасшедшие, а я наматывал леску на катушку, словно от этого зависела моя жизнь. Казалось, прошли часы, но я продолжал делать свое дело, пока мне не удалось ударить лосося по голове, когда он метался в заводи. Калифорния стоял выше по течению, и уголком глаза я видел, как он широкими, размашистыми движениями умело забрасывал спиннинг. Он подцепил что-то, и в тот же миг мой лосось рванулся в сторону запруды. Калифорния и я одновременно двинулись вниз по течению. Наши катушки, словно звезды на заре, в унисон запели песню. Первородный энтузиазм добытчиков поостыл. Теперь мы оба были серьезно озабочены тем, чтобы упредить стремительные броски лососей на глубину перед плотиной и не перехлестнуть наши лески; одновременно мы старались загнать добычу на мелководье ниже по течению, где было удобно «приземлять» ее. Портленд пожелал нам набраться мужества и предложил перехватить у меня удилище. Я скорее предпочел бы умереть тут же, на гальке, чем уступить свое право продолжать игру до конца, право с помощью вось-миунциевой удочки «сделать» своего первого (еще неизвестного веса) лосося. Я услышал, как Калифорния, задыхаясь, шептал мне чуть ли не в самое ухо: «Настоящий боец из Файтерсвилля. Уж будь уверен!»

В это время его рыбина совершила очередной бросок поперек реки. Потом Портленд с сачком в руке налетел на бревенчатую изгородь, порушив небольшой обрыв, и застучал сапогами по гальке, а я опустился на колоду, чтобы немного передохнуть. Когда я перевел дух, мои руки чуть дрогнули, и я не успел хватить лосося по голове. Неистовое бегство, всплеск и прорыв на глубину Клакамаса были мне наградой. Возобновилась горячая работенка: снова пришлось выбирать леску, держа один глаз под водой, а другой — на верхнем сочленении удилища. Самое худшее было в том, что я загораживал Калифорнии путь к маленькой заводи, о которой уже говорилось, и ему пришлось остановиться и изматывать свой приз на месте. «Отец всех лососей! — закричал он. — Ради всего святого, Джон Булль, поскорее вытаскивай свою форель!» Но я не мог ничего поделать. Даже оскорбление не сдвинуло меня с места.

Конец игры остался за лососем. С наигранным восторгом он позволял подтянуть себя к гавани, где я стремился его заполучить. Однако стоило ему почувствовать отмель под своим грузным брюхом, как он отрабатывал задним ходом, словно торпедный катер, и сердитое ворчание катушки говорило о том, что мои труды пошли насмарку. Такое случалось раз пятнадцать, пока наконец-то леска не намекнула, что противник все же проиграл сражение и разрешает буксировать себя.

И лосось был отбуксирован. Из-за его размеров сачок оказался бесполезным, но мне не хотелось портить рыбину острогой. Я ступил на мелководье и со всем уважением подхватил лосося под жабры. За проявление такой доброты он ударил меня хвостом по ногам. Я ощутил его силу и почувствовал гордость. Калифорния занял мое место на отмели: его рыбина держалась стойко. Я упал во весь рост на душистую траву, задыхаясь вместе с моим первым лососем, добытым с помощью восьмиунциевой удочки. Мои изрезанные руки кровоточили, я истекал потом, промок с головы до ног и был украшен чешуей, словно арлекин — блестками, мой нос облупился под солнцем, но я был бесконечно, в высшей степени, совершенно счастлив. Он, этот красавец, мой дорогой, милый Лосось-бахадур[347], весил двенадцать фунтов, и целых тридцать семь минут ушло на то, чтобы вытащить его на берег! Он был подвешен за правый уголок челюсти, и крючок не беспокоил его. В тот миг я словно сидел посреди принцев и прочих коронованных особ, чувствуя себя выше всех их.

Мы слышали, как, изрыгая испанские проклятия, Калифорния сражался со своим лососем под береговым обрывом. Портленд и я помогали при поимке. Рыбина чуть было не сломала пружину весов. Те были созданы для того, чтобы выдерживать тяжести до пятнадцати фунтов. Мы уложили всех трех лососей на траве (одиннадцать с половиной, двенадцать и пятнадцать фунтов весом) и поклялись, что все пойманные позже будут подвергнуты взвешиванию и отпущены на свободу.

Как же рассказать о тех славных победах, чтобы вас проняло? Снова и снова я и Калифорния гарцевали к маленькой бухточке вниз по течению, ведя на буксире лосося, чтобы приземлить его на отмели. Затем Портленд одолжил у меня удилище и тоже поймал несколько рыбин (фунтов на десять каждая), а мою черпалку унес какой-то левиафан. Благодаря заслугам тех первых, что умерли так достойно, каждый пойманный лосось подцеплялся на крючок весов и отправлялся обратно в реку. Портленд отмечал вес каждого в записной книжке — недаром же он был агентом по продаже недвижимости. Рыбины оказывали сопротивление в меру своих достоинств, но ни одна не боролась так отчаянно, как задорный шестифунтовик. Через шесть часов мы подвели итог: шестнадцать лососей общим весом сто сорок два фунта. Подробный отчет выглядит так (конечно, он интересен только для тех, кто увлекается рыбной ловлей): пятнадцать, двенадцать, одиннадцать с половиной, десять, девять и три четверти, восемь и так далее. Как я уже говорил, ни одной рыбины менее шести фунтов и три — по десять.

Мы торжественно сложили спиннинги (славное же было времечко!) и тут же, на плёсе, заливаясь слезами радости, зарыдали друг у друга в объятиях. Затем мы вернулись в лоно простой, босоногой семьи, которая жила на берегу реки в домике, построенном из упаковочных ящиков. Престарелый фермер вспоминал деньки, когда шла война с индейцами («давно, еще в пятидесятых»), и каждый всплеск на реке Колумбии и ее притоках мог означать затаившуюся опасность.

Господь наделил его странным, косноязычным красноречием и заботами о благе своих сыновей — загорелых, застенчивых ребятишек, которые ежедневно посещали школу и с удивительным произношением разговаривали на правильном английском языке. Жена фермера была замкнутой, суровой, а когда-то, наверно, доброй и красивой женщиной. Годы невзгод лишили ее гибкого стана и мелодичного голоса. Она, казалось, не ждала уже ничего, кроме бесконечной мелочной домашней работы, а затем могилы где-нибудь на вершине холма, под соснами, среди кустов куманики. Однако она сочувствовала (правда, как-то уж слишком угрюмо) своей старшей дочери — маленькой молчаливой девушке лет восемнадцати, мысли которой, по-види-мому, витали далеко от еды и кастрюль.

Дело в том, что мы познакомились с семейством, когда его постиг удар, но даже в таком положении они проявляли друг к другу немало искреннего человеческого чувства. Какой-то дрянной и нечестный портной обещал сшить девушке платье к завтрашнему дню для поездки по железной дороге, и, хотя босоногий Джорджи, боготворивший свою сестру, прочесал лес верхом на лошади, портного так и не удалось отыскать. Скрепя сердце, в сотый раз бросая на дорогу взгляды сестры Анны[348], девушка прислуживала незнакомцам и (я в этом не сомневался) проклинала нас за необходимость молчать, а ей так хотелось выплакаться!

Это была настоящая маленькая трагедия. Глухим, бесстрастным голосом мать бранила дочь за нетерпение, склонясь над шитьем. Я наблюдал за этой сценой при свете медлительного заката, а позже — трепетной ночью, пропахшей ноготками, когда бродил вместе с Калифорнией вокруг домика. Калифорния распустился словно цветок лотоса при лунном свете. Лежа на крохотной дощатой кровати в нашей «спальне», я обменивался всяческими историями с Портлендом и стариком. Большинство их побасенок начиналось примерно так: «Рыжий Ларри был ковбоем. Однажды он вернулся из графства Лоун, штат Монтана», либо: «Некий перегонщик скота заметил большого зайца, который сидел на кактусе», либо: «В те дни, когда начался земельный бум в Сан-Диего, одна женщина из Монтерея» и гак далее. Можете себе представить, что это были за истории.

На следующий день Калифорния взял меня под свое крылышко и сказал, что собирается взглянуть на город, пораженный бумом, и половить форель. Мы сели на поезд, убили корову (она не пожелала убраться с дороги, и локомотив зацепил ее, прибив насмерть) и, перебравшись через реку, очутились на территории штата Вашингтон. Там мы попали в город Такома, который находится в изгибе Пюджет-Са-унда, по дороге на Ванкувер и Аляску.

Калифорния оказался прав. Такома на самом деле была поражена самым что ни на есть бумистым бумом. Я не совсем отчетливо помню, на каких природных ресурсах он был основан, хотя каждый второй встречный выкрикивал мне в ухо довольно длинный перечень. В него входили уголь, железо, морковь, картофель, лес, и местные жиденькие газетенки хором убеждали жителей Портленда, что дни их города сочтены.

Мы напоролись на Такому в сумерках. Грубые дощатые тротуары на главной улице грохотали под каблуками сотен сердитых людей. Каждый был занят активными поисками спиртного и подходящих аукционов, но прежде всего спиртного. Сама улица представляла собой чередование пятиэтажных деловых кварталов (относящихся к более позднему, самому отвратительному архитектурному стилю) и дощатых хибар. Над головой пьяно звенели спутанные телеграфные, телефонные и электрические провода. Они висели на шатающихся столбах, снизу обструганных ножами бродяг. На главной магистрали (грунтовой, почерневшей от сажи) проходила линия конки — ее рельсы торчали на три дюйма выше уровня дороги. В конце улицы проглядывали холмы, да и сам город напоминал беспорядочную кучу фишек домино. Паровой трамвай (он сошел с рельсов, едва я единственный раз сел на него) грохотал вдоль холмов, однако главными достопримечательностями ландшафта были фундамент гигантского оперного театра (из кирпича и камня) и почерневшие пни сосен.

Калифорния окинул город оценивающим взглядом.

— Солидный бум, — произнес он, а потом добавил: — Думаю, самое время убраться восвояси. Он хотел сказать, что бум достиг своего апогея, и самым целесообразным было бы не совать нос в это дело.

Мы прошлись по неровным улицам — они внезапно обрывались пятнадцатифутовыми откосами и зарослями куманики. Тротуары из сосновых досок упирались в конце концов в растущие деревья. Мы прогуливались мимо отелей с бесстыдными куполами, которые, словно турецкие мечети, были украшены всевозможными безделушками. А у самых их дверей торчали пеньки. Нам попалась на глаза женская семинария — высокое мрачное красное строение, полюбоваться которым посоветовал один из уроженцев города. Там было много домов в стиле района Ноб-Хил в Сан-Франциско (на голландский манер), не ощущалось недостатка в зданиях, обезображенных резьбой, выполненной машинными ножовками, а также в других постройках, которые относились к готической школе. Последние выставляли напоказ всевозможную чепуху вроде деревянных замков и бастионов.

— Нетрудно определить, когда и почему парни соорудили все это, — промолвил Калифорния. — Вон тот, поодаль, хотел быть итальянцем. Архитектор сотворил то, чего он хотел. Новые здания из красного кирпича с низкими покатыми крышами — голландцы. Это крик моды. Здесь можно прочитать историю города.

Но меня лишили такой возможности. Местные жители рады сами с гордостью рассказать обо всем. Стены отеля были расписаны пламенеющей панорамой Такомы, но мой верный глаз обнаружил лишь слабое сходство с оригиналом. Фирменные канцелярские принадлежности отеля рекламировали то обстоятельство, что Такома несла на своем челе признаки самой высокой цивилизации. Газеты подпевали, но на октаву выше. Агенты по продаже недвижимости за тысячи долларов распределяли участки под строительство домов в нескольких милях от города на еще не существующих улицах. А на реальных, примитивных и грубых проспектах, где свет голых электрических лампочек сражался с мягкими северными сумерками, люди болтали о деньгах, городских участках и снова о деньгах, о том, как некто Альф или Эд сделали то-то и то-то, что принесло им такие-то деньги. И тут же, за углом, в скрипучем дощатом сарае, солдаты «Армии спасения» в красных фуфайках призывали человечество отречься от всего земного и последовать за их крикливым богом. Люди забегали по двое, по трое, какое-то время безмолвно слушали, а потом молча исчезали, и напрасно гремели им вслед кимвалы.

Мне кажется, что острую тоску по дому навеял сырой запах свежих опилок. Я вдруг вспомнил свою первую, страшную ночь в школе. Тогда ее заново побелили, и легкий аромат испаряющегося раствора смешивался с запахом бревен и мокрой одежды. Я был мальчуганом, и школа представлялась мне чем-то совсем новым…

Бродяга среди бродяг, еще не стесненных воротничками, я слонялся по улице, заглядывая в витрины небольших магазинов, где продавали рубашки по фантастическим ценам; позднее я читал в газетах, что это были фешенебельные магазины.

Калифорния отправился в собственную исследовательскую экспедицию, но вскоре вернулся, корчась в приступе беззвучного смеха.

— Они сумасшедшие, — сказал он, — все до единого. Какой-то парень чуть было не вытащил револьвер, когда я не согласился с ним, что Такома сможет обставить Сан-Франциско по части моркови или картофеля. Я попросил рассказать, что производит город, и ничего не выжал, за исключением этих проклятых овощей. Что ты на это скажешь?

Я твердо отвечал:

— Собираюсь ненадолго переправиться на британскую территорию, чтобы перевести дух.

— Я собираюсь отправиться вверх по проливу и тоже ненадолго, — сказал он, — но я вернусь к нашему лососю на Клакамасе. Меня пытались заставить приобрести недвижимость. Мой юный друг, не покупайте здесь никакой недвижимости.

Добродушно взмахнув полами пальто, Калифорния исчез в ином мире, отличном от моего. Да сопутствует ему удача, потому что он — настоящий рыболов! А я сел на пароход, который шел по Пюджет-Са-унду в Ванкувер — конечный пункт Канадской Тихоокеанской железной дороги.

Я совершил занятное путешествие. Гладкие, как масло, воды, стесненные тысячами островков, стлались перед форштевнем, а след от винта разрушал неподвижные отражения сосен и утесов в миле за кормой. Мы словно наступали на стекло. Никому, даже правительству, неизвестно количество островов в заливе. Даже теперь при желании легко заполучить любой из них в собственность. Там можно выстроить дом, развести овец, ловить лосося, в общем, сделаться царьком, а подданными будут индейцы из резервации, которые скользят на каноэ среди островов, а на берегу почесываются на манер обезьян. Местные индейцы несимпатичны и только по воле случая выглядят живописно. Гребет обычно жена, а сам индеец — закоренелый моряк — может совершенно неожиданно подпрыгнуть в своем утлом суденышке и наградить жену ударом весла по голове, не рискуя при этом окунуть все сооружение в воду. Я видел, как один из них без малейшего повода проделал подобное. Мне кажется, он попросту рисовался перед белыми.

Рассказывал ли я о Сиэтле, о том, как несколько недель назад этот город сгорел дотла, а люди в Сан-Франциско, которые занимаются страхованием, с ухмылкой восприняли эту потерю? Когда в призрачных сумерках на далеких островах засветились лесные пожары, мы «уткнулись» в город — тяжело столкнулись с ним, потому что причалы были сожжены, — и причалили там, где смогли, ткнувшись, словно свинья в высокую траву, в сгнившее основание лодочного сарая. Как и Такома, Сиэтл стоит на холме. В самом сердце деловых кварталов зияла ужасная чернота. Словно чья-то рука стерла их с лица земли. Теперь я знаю, что это значит. Пустошь тянулась примерно милю и оживлялась лишь пятнами палаток, где люди занимались делами и довольствовались запасами, которые удалось спасти. С временного причала доносились крики, кто-то отвечал с парохода. Причал был завален кровельной дранью, стульями, чемоданами, ящиками с продовольствием и прочими планками и бечевками, из которых строятся города на Западе. Вот о чем кричали:

— Эй, Джордж! Что у тебя новенького?

— Ничего. Вытащил старый сейф. Остальное сгорело. Все книги пропали.

— Спас что-нибудь еще?

— Бочонок галет и шляпку супруги. Начнем с них.

— Молодчина! Где универмаг? Надо бы заглянуть туда.

— Там, на углу, где сходились Четвертая и Главная, небольшая коричневая палатка рядом с полицейским постом. Скажи, пожалуйста! Живем по законам военного времени — все салуны закрыты!

— Тем лучше для тебя, Джорджи! Кое-кто и так сходит с ума из-за пожара, выпивка не спасет.

— Ты же знаешь: каждый проклятый Создателем сукин сын, умудрившийся потерять все свои сбережения, собирается обложить голову льдом и избираться в конгресс. А что остается делать нам?

Утешитель Иова, кричавший с парохода, замолчал; «Эй, Джордж» нырнул в бар за спиртным.

Постскриптум. В числе многих достопримечательностей я откопал нечто любопытное. На пароходе обнаружилось Лицо — лицо над острой бородкой цвета соломы, лицо с тонкими губами и выразительными глазами. Мы разговорились, и вскоре я получил доступ к его идеям. Несмотря на то что в течение девяти месяцев в году это Лицо проживало в дебрях Аляски и Британской Колумбии, оно слыло знатоком в области канонического права англиканской церкви и было ревностным поборником приоритета этой церкви. В то время как пароход тащился сквозь отраженные в воде звезды, Лицо излило в мои изумленные уши боевой клич воинствующей церкви. Как вопиющая несправедливость был преподнесен тот факт, что в тюрьмах Британской Колумбии протестантские капелланы не всегда принадлежат этой церкви. Как оказалось, само Лицо не состояло в официальной связи с высоким учреждением и в силу житейских обстоятельств вообще очень редко посещало церковную службу.

— Но признаюсь вам, — с гордостью произнесло Лицо, — что посещение каких-либо иных мест богослужения, не предписанных мне, было бы прямым неподчинением порядкам, установленным моей церковью. Однажды я три месяца жил в таком месте, где была лишь Веслианская методистская часовня, но я туда ни ногой, сэр. Ни разу. Это явилось бы проявлением ереси с моей стороны. Самой настоящей ереси.

Когда я перегнулся через ограждение палубы, мне показалось, что звездочки в воде тряслись в приступе самого обыкновенного смеха. Но, может быть, то была рябь, поднятая пароходом.

Глава 27

Уводит из Ванкувера в Йеллоустонский Национальный парк

Кто даст нам хронику путей

Простых людей, ночей и дней

Средь козьих стад, в снегах, где худо,

И путников, пришедших ниоткуда?

Сегодня я почувствовал себя дезертиром. Сюда, в город Виктория, который находится в ста сорока милях от границы Соединенных Штатов, почта доставила мне вести из нашего Дома — страны грусти. Я отдыхал на берегу форелевого ручья и испытывал раскаяние за каждый глоток благодатного, чистого, как алмаз, воздуха. Мне писали, что нас поражают болезни. От Ревари до южных границ умирают хорошие люди. Пришло известие о кончине двух моих знакомых. Совсем недавно мы разделяли трапезу, шутили, и кажется несправедливым, что я нахожусь вдали от рабства и муштры нашей утомительной жизни. Ведь нет иной жизни, кроме той — в Индии. Американцы — это американцы, их миллионы; англичане — это англичане, но мы в Индии — это Мы, англоиндийцы, где бы ни находились. Мы разделяем тайны друг друга и скорбим об утрате собрата. Вправе ли я распинаться перед вами о безыскусном счастье просто быть в живых?

Новости отравили радость, мне сделалось стыдно. В корзине лежат семьдесят форелей, которых я выловил в ручье Гэррисон-Хот-Спрингс, но даже они не утешают меня. Эти рыбки подобны украденным яблокам, уличающим прогульщика. Готов расстаться с этой рыбой, с моей собственностью в лесах, со свежим воздухом, проститься с новыми друзьями, вернуться и снова впрячься в жесткую сбрую нашей привычной жизни и душными, пыльными вечерами снова толкаться у переполненных теннисных кортов, присутствовать на скучных обедах в клубе, когда женщины, все до единой, отправлены в горы, а четверо-пятеро выживших мужчин расспрашивают доктора про симптомы инкубационного периода оспы. Я страдал бы телом, но отдыхал душой. О блестящее, многострадальное мое общество, и вы, побратимы, — февральские новички, прибывшие с войсками, — и джентльмены, ожидающие расчета, берегите себя и свое здоровье! Больно узнавать о вашей смерти. Нас ведь так мало, и мы слишком близки друг другу.

Три года назад Ванкувер был уничтожен огнем за четверть часа. Сохранилось только одно здание. Сегодня население города насчитывает четырнадцать тысяч человек. Возводятся кирпичные постройки, которые потом облицовывают гранитом. Однако Ванкувер словно погружен в глубокий сон и этим отличается от любого американского города. Люди здесь не летают по улицам, изощряясь во лжи, и плевательницы в удивительно комфортабельных отелях стоят без дела. Тут бесплатные ванные комнаты, которые не запираются на замок. Если хотите принять ванну, совсем не обязательно рыскать в поисках служителя. Во всем этом и заключается неполноценность Ванкувера. Какой-то американец обратил внимание на отсутствие суеты на улицах и сильно встревожился, когда я громким, отчетливым голосом поблагодарил за это Господа Бога. «Мне подавай гранит, тесаный гранит и тишину, — молвил я. — Оставьте себе ваши вывески и суматоху».

Вокзал Канадской Тихоокеанской железной дороги — не слишком внушительное здание. Тем не менее там могут высадить пассажира чуть ли не из окна вагона на палубу лайнера, который через четырнадцать суток доставит его в Иокогаму. Когда я прибыл, «Парсия» водоизмещением, скажем, в пять тысяч тонн ожидала пассажиров у причала, и мне было приятно взглянуть на бывшего «Кьюнарда»[349]. Ванкувер располагает почти совершенной гаванью, если не считать течений (о них не стоит много говорить, хотя они несколько затрудняют там плавание парусников). Город раскинулся вокруг гавани, он тяготеет к ней и, несмотря на свою молодость, имеет более благоустроенные улицы, чем любой город американского Запада. Кроме того, кое-где развевается «старый» флаг, и это радует сердце. В городе полно англичан, которые чисто говорят по-английски, не сквернословят и никуда не торопятся, когда проводят время за стаканчиком. Это и прочее, о чем я понаслышался здесь, как, например, превосходные мастерские и многое другое, что собираются построить для Канадской Тихоокеанской железной дороги, убедили меня вложить средства в недвижимость.

Мной занимался восхитительный английский юноша. Он пытался поступить на службу в армию, но потерпел неудачу, а затем каким-то образом угодил в контору по продаже недвижимости и начал преуспевать. Я не стал бы покупать что-либо у американца — тот сильно преувеличил бы значимость сделки, пытаясь доказать, что я становлюсь обладателем Эдема. Англичанин же сказал очень просто: «Даю вам честное слово, участок не находится на вершине горы или под водой. Город действительно скоро будет развиваться в ту сторону. Советую вам купить его». И я согласился с такой же легкостью, с какой покупал пачку табаку. Et voici[350] я стал владельцем четырехсот высоченных сосен, нескольких тысячетонных гранитных глыб у подножия этих сосен и горстки земли. Таков городской участок в Ванкувере. Вы или ваш агент придерживаете его до тех пор, пока не поднимутся цены, затем продаете и покупаете еще больше земли подальше от города, и все повторяется снова. Правда, мне не совсем понятно, как таким образом растут города, однако англичанин сказал, что в этом суть «игры» и все будет в порядке. Но все же хотелось бы, чтобы на моем участке оказалось поменьше сосен и еще меньше гранита.

Подгоняемый любопытством и страстью к форели, я проехал семьдесят миль по Канадской Тихоокеанской в одном из трансконтинентальных вагонов, которые чище и вентилируются лучше, чем пульманы. Путешественника, пересекающего Канаду, возможно, ждет разочарование. И дело не в пейзажах, а в развитии страны. Так мне объяснили политические деятели из Англии. Но, пожалуй, они все-таки зашли слишком далеко, когда заявили, что Восточная Канада — это вообще «провал» и отсутствие прибылей. Они жаловались на то обстоятельство, что страна топчется на месте и целые графства (они называли их провинциями) находятся под влиянием римско-католических священников, которые заботятся лишь о том, чтобы люди не перегружали себя земными заботами в ущерб спасению душ. Меня же особенно интересовала сама дорога (по-настоящему современная железная дорога), которая в один прекрасный день займется переброской войск на Восток, когда наши силы на Суэцком канале временно ослабнут.

В чем нуждается Ванкувер — так это в добротном земляном укреплении на вершине горы (вокруг множество гор, и есть что выбрать), батарее тяжелых орудий и парочке пехотных полков, а позднее — в хорошем арсенале. Незрелость Америки заставит ее думать, что подобные приготовления устраиваются для ее пользы, но Америку можно просветить на этот счет. Не оставлять же без прикрытия конечный пункт железной дороги…

Когда я перебрался на пароходе через пролив в нашу военно-мор-скую базу на острове Ванкувер, то нашел в этом спокойном, типично английском городке с красивыми улицами целую колонию стариков, которые не занимались ничем, кроме рыбной ловли и болтовни в своем клубе. Это значит, что отставники едут в Викторию. С пенсией в тысячу фунтов в год человек чувствует себя в тех краях миллионером, а на четыре сотни можно жить вполне прилично. Именно там мне рассказали историю пожара в Ванкувере. В шесть часов вечера жители Нью-Уэстминстера (в двенадцати милях от Ванкувера) увидели зарево, но приняли его за лесной пожар; позднее по улицам стали летать обрывки обгоревшей бумаги, и тогда догадались, что случилось несчастье; а еще через час в городе появился верховой, который кричал во весь голос, что от Ванкувера не осталось и следа. Все было уничтожено пламенем за какие-то четверть часа. Два часа спустя мэр Нью-Уэст-минстера посредством голосования получил от муниципального совета девять тысяч фунтов — и поток спасательных фургонов с продовольствием и одеялами устремился туда, где когда-то стоял Ванкувер. Сначала считали, что погибло всего четырнадцать человек, но даже сейчас, при закладке новых фундаментов, откапывают обугленные скелеты.

«В ту ночь, — продолжал рассказчик, — все жители Ванкувера остались без крова. Деревянный городишко исчез в мгновение ока. На следующий день принялись возводить кирпичные здания, и вы сами видели, чего сумели достичь».

Когда я возвращался пароходом в Такому, меня сильно утешил вид трех больших британских кораблей и одного миноносца, которые стояли вдали. Между прочим, я обнаружил, что пресытился ландшафтом. Я понял того разочарованного путешественника, который сказал: «Если вы видели великолепный лес, обрыв, реку и озеро, значит, вы наблюдали природу западной части Америки. Иногда сосна или скала достигают там трехсот футов в высоту, а озеро — сотню миль в длину. Но какое это имеет значение?» Я тоже почувствовал разочарование, но, видимо, просто от переутомления. Вот было бы здорово, если бы Провидению было угодно распределить всю эту красоту там, где ее недостает, например в Индии. И все же красоты природы en masse[351] ошеломляют, но никто, кроме жующего табак шкипера речного парохода, не видит ее. Говорят, что на Аляске острова поросли лесом еще гуще, снежные вершины там выше, а реки еще прекраснее. Это заставило меня отказаться от поездки на Аляску Я отправился на восток, в Монтану, проведя еще одну ужасную ночь в Такоме среди людей, которые плюются. Отчего плюется житель Запада? Ведь это не доставляет ему удовольствия, а тем более окружающим.

Однако я становлюсь недоверчивым. Считается, что все хорошее, как и все плохое, исходит с Востока. Вступают ли там в перестрелку именитые граждане? О, там вы не встретите ничего подобного. Существует ли там нечто более из ряда вон выходящее, чем линчевание? Там этим не занимаются. Вот попаду туда сам, тогда узнаю, действительно ли такое неестественное совершенство имеет место.

Итак, на восток, в Монтану! Я направил свои стопы в Йеллоустон-ский Национальный парк, прозванный путеводителями «Страной Чудес». Однако истинные чудеса стали совершаться уже в поезде. Я попал в веселую компанию. Некий джентльмен заявил о своем намерении не платить за проезд, а затем сцепился с кондуктором, который весьма точным ударом отправил нарушителя головой вперед сквозь двойное зеркальное стекло, отчего эта голова оказалась вскрытой местах в четырех. Врач-пассажир поспешно заштопал самую глубокую рану, и пострадавшего выбросили из вагона на ближайшей станции. Он являл отвратительное зрелище: кровь, казалось, сочилась из-под каждого корешка волос на его голове. Кондуктор намекнул, что джентльмен, наверное, умрет, и довел до сведения пассажиров информацию о том, что с Канадской Тихоокеанской шутки плохи.

Когда на землю опускалась ночь, мы выехали из лесов и поплыли по диким полынным просторам. Пустынность Монтгомери, дикость Синда или холмистой пустыни Биканер — нечто радостное и домашнее по сравнению с жалкой скудостью полынных пустошей. Это нечто чахлое, пыльное и голубое. Оно обволакивает волнистые холмы словно заплесневевший саван давно умершего человека, вызывает слезы и навевает ощущение одиночества. От него нет спасения. Когда Чайлд Роланд пришел в Черную башню[352], он наверняка проследовал полынными зарослями.

Однако на свете существует нечто ужаснее нетронутой полыни. Это — город в прерии. Мы остановились в Паско-Джанкшене, и кто-то сказал, что это королева всех городов в прерии. Жаль, что американцы такие вруны. Я насчитал около пятнадцати бревенчатых домишек и увидел дорогу, которая казалась раной на девственно-голубой поверхности полынного моря. Она убегала от города все дальше и дальше вослед заходящему солнцу. Моряк спит, отгородясь от смерти полудюймовой доской. Мы чувствуем себя как дома среди горстки людей, которые свернулись калачиком в койках, и только хрупкая (не толще одеяла) обшивка вагона отделяет экипаж от полынного одиночества.

Поезд дважды останавливался, стойкое безмолвие полыни словно поднималось из прерии и, казалось, вливалось нам в уши. Это напоминало кошмар, который усугублялся тем, что ехал я в вагоне для иммигрантов, так как обычные спальные вагоны были переполнены. Под утро у нас произошел скандал: кто-то умудрился напиться. Вмешался какой-то корнуоллец. Растягивая в улыбке рот до ушей, этот рыжеголовый стратег отлупил буяна ремнем, а миниатюрная женщина, которая лежала на скамейке поодаль, наблюдая за дракой, обозвала пьяного проклятым боровом, кем тот на самом деле и был, хотя даме не следовало бы так выражаться.

Позднее, когда мы переваливали через Скалистые горы, нам пришлось лечь на эти койки костьми. Если нужно, американский поезд поползет по стене, хотя сидеть в нем не слишком удобно.

Стало ужасно холодно, но мы карабкались вверх до тех пор, пока не добрались до индейской резервации, и благородный дикарь вышел посмотреть на нас. Он выглядел уныло и непривлекательно. Большинство американцев высказываются об индейцах довольно откровенно: «Надо поскорее избавиться от них». Некоторые считают, что мы в Индии тоже уничтожаем местное население. Меня даже просили назвать точную дату окончательного исчезновения арийцев. Я отвечал, что дело, наверно, затянется. Очень многие американцы страдают отвратительной привычкой называть индейцев «язычниками». По их понятиям, магометане, индуисты тоже язычники и поэтому также заслуживают названия «идолопоклонников» и «варваров». Однако это не относится к делу, потому что нас интересовал туннель Стампид — вершина перевала в Скалистых горах. Слава Богу, мне не придется снова ехать этим туннелем! Его длина — около двух миль. В действительности это штрек шахты, подпертый бревнами и освещенный электричеством. Полнейшая темнота была бы предпочтительнее, так как свет лампочек обнажает грубо обтесанную поверхность скалы, а это очень неприятное зрелище. Поезд вползает внутрь, тормозит, и тогда становится слышно, как капли воды и обломки породы стучат по крыше вагона. Затем вы начинаете молиться и молитесь горячо, потому что воздух в туннеле становится все неподвижнее, и вы не осмеливаетесь отвести глаза от бревенчатых подпорок — как бы те не рухнули без вашей моральной поддержки. До появления туннеля здесь проходила подвесная дорога с открытыми вагончиками. Обходчик проверяет путь после каждого поезда, но это не гарантирует безопасности. Ведь он попросту «прикидывает», пройдет ли следующий поезд, и машинист каждого паровоза «прикидывает» то же самое. В один прекрасный день случится обвал. Тогда какой-нибудь предприимчивый репортер распишет крики и стоны заживо погребенных и героические усилия прессы заполучить информацию на месте происшествия. Этим все и кончится. Человеческая жизнь здесь ничего не стоит.

Глава 28

Рассказывает, как на берегу реки Йеллоустон Янки Джим представил меня Диане из Кроссвейза; как немецкий еврей заявил, что я не являюсь истинным гражданином; заканчивается описанием празднования 4 июля и извлеченных из него уроков

Ливингстон — город с двумя тысячами жителей, узловая станция, и от него небольшая ветка ведет в Йеллоустонский Национальный парк. Город стоит в прерии, но за ним ландшафт резко меняется, река Йеллоустон устремляется в горный проход. В Ливингстоне только одна улица, где ковбойские лошади и жеребенок от племенной кобылки, запряженной в легкую двухместную коляску с откидным верхом, нежатся под лучами солнца, покуда сам ковбой бреется у единственного в городе парикмахера и рассказывает небылицы в баре. Я «вобрал» в себя весь этот городишко, включая салуны, за десять минут, а затем удалился в волнующееся море трав, чтобы передохнуть. У подножия холма, где я расположился, пронесся табун лошадей под присмотром двух верховых. Не скоро забудется это зрелище. Над зеленой травой, потревоженной копытами, взметнулось легкое облачко пыли, задернув, словно вуалью, три сотни незнакомых с путами дьяволов, которым очень хотелось попастись. «Йоу! Йоу! Йоу!» — словно койоты, распевали дуэтом всадники. Лошади шли рысью, потом, встретив по дороге бугор, разделились на два отряда и рассыпались веером на окраине Ливингстона. Я услышал щелканье бича, несколько «йоу», и с пронзительным ржанием табун снова соединился (молодняк то и дело взбрыкивал) и коричневой волной покатился к предгорью.

Я находился в двадцати футах от вожака — серого жеребца, господина многих племенных кобылиц, которые были глубоко озабочены благополучием беспокойных жеребят. То был настоящий зверь кремовой масти (я сразу узнал его по дурной выучке его войска), который рванулся назад, уведя за собой несколько своенравных лошадок. Снова послышалось щелканье бичей, которое доносилось до меня из-за пыльной завесы, и кобылицы, ошарашенные и недовольные, вернулись легким галопом. Их преследовали оба живописных разбойника, которые пожелали узнать, «какого черта» я здесь делаю, помахали мне шляпами, а затем понеслись вниз по склону, догоняя своих подопечных. Когда топот табуна замер вдали, в прерии наступила удивительная тишина, та самая тишина, которая, как говорят, навечно поселяется в сердце закоренелых охотников и трапперов, обособляя их от прочих людей. Город растворился в темноте, и молодая луна показалась над усыпанной снегом вершиной. Река, которая скрывалась за стеной осоки, возвысила голос и спела горам песенку, а старая лошадь, которая подкралась сзади в сумерках, вопросительно задышала мне в затылок.

Вернувшись в отель, я заметил, что приготовления к празднованию 4 июля были в полном разгаре. Какой-то пьяница с винчестером на плече прохаживался по тротуару. Не думаю, чтобы он подкарауливал кого-то, потому что держал ружье так, словно это был обыкновенный дорожный посох. Тем не менее я постарался выйти из сектора обстрела и далеко за полночь слушал проклятия и богохульства рудокопов и пастухов.

В каждом баре Ливингстона лежал экземпляр местной газеты, и каждый внушал жителям, что они самые лучшие, самые храбрые и самые прогрессивные люди самой прогрессивной нации на земле. Газеты Такомы и Портленда льстили своим читателям точно так же. Однако мои подслеповатые глаза видели только замызганный городишко, переполненный людьми с грязными воротничками, совершенно не способными произнести хотя бы одну фразу, не вставив в нее три ругательства. Они занимались коневодством, добычей руды в окрестностях Ливингстона, но вели себя так, словно разводили херувимов с алмазными крыльями.

Поезд полз в Национальный парк горным проходом вдоль реки, а дальше — по земле вулканического происхождения. Какой-то незнакомец, заметив, что я не отрываю глаз от ручья, пробегавшего под окном вагона, чуть слышно пробормотал: «Если хотите половить рыбку, задержитесь у Янки Джима».

Затем поезд остановился в горле узкой долины, и я выпрыгнул из вагона буквально в объятия Янки Джима — единоличного владельца бревенчатой хижины, неподсчитанного количества сенокосных лугов, а также строителя двадцатисемимильной узкоколейки, на которую сохранял право взимания пошлины. А вот и сама хижина, река в пятидесяти ярдах поодаль и отполированные линейки рельсов, скрывавшиеся за утесом, — и все. Узкоколейка служила как бы завершающим мазком на этой картине уединения.

Янки Джим, живописный старик, был наделен незаурядным талантом рассказчика, которому позавидовал бы сам Ананий. Мне показалось (поскольку я был самонадеян в своем неведении), что будет вполне уместным, если я вставлю в беседу несколько собственных историй, намеренно приукрасив кое-какую ложь, собранную в процессе бродяжничества. Янки Джим внимательно выслушал меня и тут же, не сходя с места, переплюнул. Ведь ему приходилось иметь дело с медведями и индейцами (не менее чем с двумя десятками разом), он превосходно знал реку Йеллоустон и носил на теле следы индейских стрел. Его глаза видели, как, привязав к столбу, сожгли живьем женщину из племени Кроу. Он сказал, что она пронзительно кричала. И только в одном старик действительно не врал — в том, что касалось достоинств местного плёса, кишевшего форелью.

Это была правда. Я вылавливал форель с полудня до наступления сумерек, и рыба клевала так, будто упитайная форелевая муха никогда прежде не садилась на воду. Семь часов подряд я трудился на галечных берегах, дрожавших в мареве, где мои ноги запинались об обрубки деревьев, аккуратно срезанных резцами бобров; трудился у самой кромки зарослей осоки, которые были густо заселены насекомыми и кишели жабами и водяными змеями; стоял над дрейфующими по воде бревнами в благодатной тени больших деревьев, затенявших омуты, в которых пряталась самая крупная рыба. Склоны гор по обеим сторонам долины излучали тепло, как это бывает в пустыне, а сухой песок вдоль железнодорожного полотна, где я наткнулся на гремучую змею, казался на ощупь раскаленным железом.

Форель не обращала внимания на жару. Она рассекала грудью кипящую воду реки в погоне за мухой и получала ее. Не хочу прослыть хвастуном, но я прекратил счет на сороковой рыбине, а поймал я ее уже через два часа. Рыбки были небольшие (весили не более двух фунтов), но сражались, словно тигрята, и я потерял не одну муху, прежде чем приспособился к их уловкам. О боги! Это была настоящая рыбная ловля, несмотря на то что кожа лоскутами слезала с моего носа.

Когда наступили сумерки, Янки Джим, несмотря на мое сопротивление, оторвал меня от этого занятия и утащил ужинать в хижину.

Рыбной ловлей я был подготовлен к любым неожиданностям и поэтому, когда он представил меня молодой женщине лет двадцати пяти, с глазами, опушенными ресницами, словно у молодой газели («На шейке покоилась очаровательная головка, колеблющаяся, словно колокольчик на грядке»), я не сказал ни слова. Все это словно входило в программу дня. Она выросла в Калифорнии и была замужем за владельцем скотоводческой фермы, которая стояла «неподалеку, вверх по реке». Она гостила вместе со своим мужем у Янки Джима. Мне известно, что эта женщина носила комнатные туфли и не пользовалась корсетом, но я знаю также, что она отвечала всем стандартам красоты, а приготовленная ею форель годилась на королевский стол.

После ужина из глубины изысканнейших сумерек стали возникать странные люди. Они приносили новости истекшего дня: «Телка у Ни-кольсона заплутала; вдова из Грантс-Фока не желает расстаться с сенокосным участком, хотя она и ее взрослые братья справляются только с половиной собственной земли. Она чертовски гордая». Диана из Кроссвейза принимала всех словно королева, а ее муж и Янки Джим приглашали пришельцев присесть и располагаться как дома. Затем старик пускался в свои лживые россказни о былых индейских войнах. Фляжка с виски ходила по кругу. Муж Дианы гудел о том, что свободно владеет лассо, но знавал людей, которые по заказу набрасывали веревку на любую ногу или рог быка. Затем Диана пожаловалась на соседей. Ближайшее жилье находилось в трех милях, но «женщины там неприветливы, хотя и соседи», сплетничают, будто им больше нечего делать. Если женщина пошла на танцы и вдоволь повеселилась, начинаются разговоры. Если надела шелковое платье, то любопытствуют, как это простые люди с ранчо могут позволить такое. От них достается всем — от Гарднер-Сити до Ливингстона. Сами они почти все из Монтаны и нигде больше не бывали. «Как они сплетничают! Бывает ли такое в большом свете, — спрашивала Диана, — там, откуда вы приехали?» — «Да, — отвечал я, — такое происходит повсюду», а сам подумал о далеком поселении в Индии, где новое платье или веселье на танцах возбуждает кудахтанье пусть более правильное с точки зрения грамматики, но куда более ядовитое по сравнению со сплетнями кумушек из Монтаны, которые живут на ранчо у реки Йеллоустон.

На следующий день я снова ловил рыбу и выслушал рассказ Дианы о ее жизни. Я забыл, что она говорила, зато убедился в том, что у нее были глаза королевы и губы, которым позавидовали бы сотни графских дочерей, до того эти губы были маленькими и изящными. «А вы приезжайте снова, — говорили эти прямодушные люди. — Приезжайте проведать нас — покажем, как ловится шестифунтовая форель там, в горле каньона».

Сегодня я приехал в парк. Жаль, что я не умер по дороге. Поезд остановился на станции Синнабар, и всех нас распределили по экипажам (запряженным совершенно по-разному), чтобы мы совершили восьмимильное путешествие к первой достопримечательности парка — месту под названием Мамонтовы горячие ключи.

— Что означает эта нетерпеливая, волнующаяся толпа? — спросил я возчика.

— Вы угодили в одну из экскурсионных партий Реймента. Вот и все. В основном толпа проклятых идиотов. Разве вы не с ними?

— Нет, — сказал я. — Можно присесть рядом с вами, великий вождь, вещающий золотым языком? Я не знаком с мистером Реймен-том. Я принадлежу Т. Куку и Сыновьям.

То, другое лицо, то есть мистер Реймент, судя по товару, с которым работает, должно быть, является сыном кока. Он собирает массы американцев — жителей восточной части Америки из Новой Англии и вообще отовсюду и мчит их через Континент на экскурсию в Йеллоус-тонский парк. Европейские туристы Кука, которые катапультируются из Парижа (я сам видел их), — сущие ангелы света в сравнении с экскурсантами Реймента. Отвращение вызывает не столько безобразная вульгарность или прилипчивая, неистовая и крепкая, словно бессемеровская сталь, самонадеянность и невежество мужчин, сколько проявление тех же качеств у женщин.

В экипаже я познакомился с новым для меня типом американца, и все мечты о более совершенном Востоке рассеялись как дым.

— Вот эти… э… лица… что, они важные персоны у себя дома? — спросил я пастыря, который, судя по всему, погонял их.

— А как же! Среди них много выдающихся и представительных граждан из семи штатов. Многие очень богаты. Да, сэр, выдающихся и представительных…

Мы ехали по жаре меж голых холмов под обстрелом острот, которые так и летели со стороны «выдающихся» граждан.

Было 4 июля. Оголовья уздечек у лошадей были разукрашены американскими флажками, некоторые женщины тоже держали в руках флажки, а за поясом — пестрые носовые платки. Какой-то молодой немец, сидевший рядом со мной на козлах, оплакивал утрату коробки с пиротехникой. Он сказал, что его посылали на континент для завершения образования, и оттого он утратил американский акцент. Однако никакое европейское образование не переделает немецкого еврея. Он был истовым американским гражданином. Это тот самый тип американца, с которым невероятно трудно иметь дело. Как правило, его необходимо неумеренно и всесторонне восхвалять. Подобная политика помогает держать таких в состоянии покоя. Однако некоторые, если вам не удалось поддержать потока похвал, тут же начинают оскорблять страны Старого Света. Немцы и ирландцы считают себя американцами почистокровнее самих американцев и настроены особенно агрессивно.

Этот молодец начал с нападок на английскую армию. Он видел где-то наши войска на параде и презрительно назвал людей в медвежьих шапках рабами. Кстати сказать, истинный американский гражданин презирает свою армию и много сильнее, чем любой самый ярый представитель непросвещенной Англии. Я согласился, что наша армия действительно очень плохая, не совершила ничего стоящего и не бывала нигде. Мои слова вызвали у него раздражение, потому что он ожидал ответных доводов, и тогда он обрушился на британского льва в целом. Когда ему не удалось вывести меня из равновесия, он стал доказывать, что во мне нет ни капли патриотизма, подобного его собственному. Я сказал, что действительно нет, и рискнул даже заявить, что многим англичанам вообще не свойственно чувство патриотизма. Если подумать хорошенько, то это, в общем-то, правильно. Когда он убедительно доказал, что, прежде чем принц Уэльский взойдет на престол, мы превратимся в никчемную республику, экипаж выехал на такую извилистую дорогу, нависавшую над рекой, что мой интерес к «политике» сменился восхищением перед искусством возчика, который ловко управлялся с четверкой крупных лошадей. Для ошибок не оставалось места: любая неосторожность привела бы к падению с высоты шестьдесят футов в ревущую реку Гарднер. Кто-то заметил, что пейзаж выглядит «элегантно». Вот почему с риском для собственной жизни я пожелал, чтобы немедленно случилось несчастье, которое привело бы к массовой гибели выдающихся граждан. Режьте меня на куски, но я не мог понять, что «элегантного» в нагромождении скал цвета меда, в этих тысячефутовых пиках, бастионах и даже в главном пике, который был вызывающе увенчан орлиным гнездом, откуда в бездну смотрел орленок, отчаянно требуя пищи.

En route мы разминулись с экипажами, переполненными экскурсантами, которые уже успели завершить свои пять суток в парке и по-братски кричали нам что-то, пока не скрылись в облаке красной пыли. Затем мы напоролись на «Маммот Хот Спрингс-отель» (огромный амбар желтого цвета), и доска крупными буквами известила, что мы находимся на высоте шесть тысяч двести футов над уровнем моря.

Парк — это обширная территория площадью три тысячи квадратных миль, переполненная всевозможными чудесами необузданной природы. Компания, которая содержит отель, вероятно, пользуется поддержкой государственного секретаря по внутренним делам и контролирует всю территорию парка. Отели расположены во всех пунктах, которые представляют интерес; там стоят киоски, где продаются путеводители, образцы минералов и прочее, совсем как на летних швейцарских курортах.

Туристы (да настигнет их покровителя — мистера Реймента лютая смерть под колесами сумасшедшего паровоза!), словно река, вкатились туда с радостным гиканьем и, не успев смыть с себя дорожную пыль, принялись праздновать 4 июля. Они называли это «проявлением патриотизма». Они избрали в президенты какого-то клерикала их собственной веры и, усевшись на площадке второго этажа, стали произносить речи и читать вслух Декларацию Независимости. Президент поднялся во весь рост и сказал, что они — самый великий, самый свободный, гордый, рыцарский и самый богатый народ на земле, а собравшиеся ответили: «Аминь». Другой священник заявил языком все той же Декларации, что все люди равны и имеют право на жизнь, свободу и счастье. Хотелось бы знать, на самом ли деле грубый и дикий Запад признает первое из перечисленных прав, как на это надеялись авторы Декларации. Затем оратор обратил внимание собравшихся на тот факт, что в число туристов входят представители семи штатов Новой Англии. Мне стало жаль эти штаты. Он также выразил мнение, что перемещения по земле под покровительством превосходного мистера Реймента способствуют сближению американцев из разных уголков Америки, особенно если жители Запада узнают, каким опасностям подвергаются они, жители Востока, путешествуя по рекам и железным дорогам. Через точно рассчитанные интервалы времени конгрегация спела «Страна моя» на мотив «Боже, храни королеву» (в этом случае они не встали) и «Звездное знамя» (тут они встали), под конец взвинтив себе нервы какой-то бессмыслицей собственного сочинения на мотив «Джона Брауна»[353], в коей весьма трогательно перечислялись все опасности, на которые уже были сделаны ссылки. Затем туристы перешли на веранду и несколько часов наблюдали за хилым фейерверком.

Что изумило меня сильнее всего, так это невозмутимость, с какой они собрались вместе, чтобы превозносить собственное благородство, собственную страну, ее «завидения» и все прочее, что было Их. Речи звучали в моих увянувших ушах грубой рекламой, бахвальством, трескотней и прочим, что лежит за рамками здравого смысла. Архангел, продающий участки на Зеркальном море, покраснел бы до корней перьев на своих крыльях, если бы ему пришлось расписывать свою собственность подобными словами. Затем все собрались вокруг пастора и сказали, что его короткая проповедь была «просто великолепна, просто величественна, грандиозна» и так далее, а он, как подобало лицу его сана, сдержанно принимал похвалы.

В заключение на меня набросился незнакомец и спросил, что я думаю об американском патриотизме. Я ответил, что в Старом Свете не встретите ничего подобного. Кстати сказать, всегда говорите эти слова американцам. Они служат для них утешением.

— Собираетесь ли вы просить о натурализации?

— Зачем? — спросил я.

— Полагаю, что вы занимаетесь бизнесом в этой стране и делаете деньги, поэтому мне кажется, что это было бы вашим долгом.

— Сэр, — произнес я медовым голосом, — за морем лежит маленький, всеми забытый остров, который называется Англия. Он немногим больше Йеллоустонского парка. На этом острове любой гражданин вашей страны может работать, вступить в брак, нажить себе одно или двадцать состояний и спокойно умереть. В течение его карьеры ни одна живая душа не спросит, является ли он подданным Британии или сыном Дьявола. Вы меня понимаете?

Думаю, что он понял, потому что пробормотал что-то о «британцах», отнюдь не комплимент.

Глава 29

Рассказывает о том, как я вошел в Мазендеран персов и встретил там разноцветных дьяволов и нескольких кавалеристов; об Аде и престарелой леди из Чикаго; о капитане и лейтенанте

Где Биг-Хорн и Йеллоустон,

Той страны пустынной стон

Вниз летит по горным склонам…

Дважды я переписывал эти строки, дважды рвал написанное в клочья, опасаясь, как бы те, кто живет за морем, не подумали, что я внезапно сошел с ума. Итак, приступим к рассказу в третий раз, на трезвую голову, собравшись с мыслями.

Я проехал по Йеллоустонскому Национальному парку в легкой двухместной коляске в компании предприимчивой престарелой леди из Чикаго и ее мужа, который не одобрил увиденного и назвал пейзаж безбожным. Наверное, они просто испугались.

Если помните, мы начали с Мамонтовы^ горячих ключей. Это не что иное, как гигантское «издание» розовых и белых террас, какие недавно были разрушены землетрясением в Новой Зеландии. В конце небольшой долины, где стоял отель, известковые источники, бьющие по склонам поросших соснами холмов, намыли окаменелый водопад из каких-то белых, лимонно-желтых и бледно-розовых образований. По этому водопаду пузырится, каплет и сочится теплая вода. Затем она стекает из бледно-зеленой лагуны в изящно отделанный водоем. Земля под ногами гудит, словно пустая банка из-под керосина, и в один прекрасный день отель, его гости и прочее провалятся в пещеры и превратятся в сталактиты. Когда я ступил на первый ярус террас — площадку, будто покрытую сероватым налетом парши и истоптанную ногами туристов, то увидел красный, как раскаленное железо, поток, который, словно кролик, нырял в какую-то нору. Сначала послышалось сдерживаемое хихиканье, затем — глубокий вздох, исходивший неизвестно откуда, и струя пара устремилась на пятьдесят футов вверх, растаяв в голубизне. Это было похуже Жгучей горы в Мино-шите. Грязно-белый налет уступил место белоснежной извести, и я увидел водоем, который некий ученый — владелец отеля прозвал Кувшином Клеопатры, или Фляжкой для виски Марка Антония, или еще как-то по-особому поэтично. Этот водоем был словно окован серебром и заполнен прозрачной, как небо, водой. Я не знаю, какова глубина этого чуда. Мой взгляд устремился сквозь нагромождения берилловых фотов и пещер, вниз в бездну, которая сообщалась непосредственно с пламенем, бьющим из ценфа земли. Бассейн словно корчился от боли и поэтому не мог не жаловаться, беспрестанно бормоча, журча и стеная. С губ известковых уступов, которые находились в сорока футах под водой, взлетали вверх сфуйки серебристых пузырьков, нарушая хрустально чистый покой на поверхности. Затем, постепенно мутнея, водоем начинал колыхаться, и тогда слышались сфанные звуки. Я отошел в сторону и обнаружил не менее беспокойные водоемы и фещины, где бежала, словно раскаленная докрасна, вода, скользкие пласты отложений, притопленные мутно-зеленой горячей влагой, сухие колодезные дыры, похожие на офабленные могилы в Индии, потому что были такими же пыльными и обезвоженными.

Адские воды сначала обдавали кипятком, а потом бальзамировали окрестные кусты и сосны. Однако местами деревья держались стойко, скрашивая зеленой листвой сплошную корку известковых образований. Содрав этот покров, можно было установить, какое под ним беснуется пламя. Думается, что со временем сосны все же выиграют сражение, потому что природа, которая сначала выковывает свои изделия в гигантской кузнице, почти завершила работу и теперь готовится охладить поковку в мягкой бурой земле и затушить пламя в кузнице.

Отель стоит на том самом месте, где террасы переходят в плоские пустоши. Сосны завладели территорией, расположенной выше, там, откуда начинаются террасы. Однако изломы водопада остаются голыми. Солдаты с шестизарядными револьверами охраняют водопад от туристов, чтобы те не швырнули туда ограждение, не пытались откалывать затейливые кружева отложений геологическими молотками и не сварились по собственной глупости, провалившись сквозь хрупкую корку.

Я маневрировал вокруг солдат. Это были кавалеристы в неряшливом обмундировании: темно-синие блузы и голубые брюки-галифе без ремней, торчавшие из сапог на манер ложки; пояс с патронами, револьвер, фуражка с козырьком и шерстяные перчатки с черными кнопками. Повинуясь воле Аллаха, я вступил в разговор с очкастым шотландцем. Он отслужил королеве в морской пехоте и линейном полку и, поскольку был непоседлив по натуре, перекочевал в Америку, чтобы порадеть для дядюшки Сэма.

Мы присели на краешек небольшого иссякшего источника, который при более счастливом стечении обстоятельств мог бы вырасти в гейзер, и начали разговор вообще. Подошел другой солдат. Не стоило даже спрашивать о его национальности, совсем не обязательно было слышать, как товарищи называли его «инглишем», для того чтобы понять, что это кокни. Он повидал виды в Египте и вышел в запас из мушкетерского полка, название которого не скажет вам ни о чем.

— Ну и как дела?

— Как посмотреть, — отвечали солдаты.

— Если сравнивать с королевской службой, здесь вполовину меньше дисциплины, даже еще меньше… столько же и работы. Но если доходит до дела, иногда достается. Наш сержант, например, ходит с фонарем под глазом. Ему засветил один из наших. Конечно, никто не жалуется. Что, взыскания? В основном штрафы, а если уж перегрузишься — отправляют охладиться, то есть в каталажку. Да, сэр. Как лошади? Лошади из Монтаны — сущие дьяволы. В основном бронко[354]. Но мы не скоблим их для парадов. Так-то. Времени, что тратят в английской армии на обучение одной лошади, здесь хватит на эскадрон этих тварей. Вы еще встретите наших в парке. Обратите внимание на их обмундирование. Наверно, вы удивитесь. Что, покупной галстук с булавкой? Ну и что особенного? Надеваю все, что вздумается. Здесь мы не слишком разборчивы. Конечно, я не рискнул бы показаться в таком виде на параде дома… Нет, пока что обходимся без таких занудностей… У нас это не имеет значения. Однако не стоит забывать, сэр, что здесь меня научили полагаться на самого себя и на эту железку, то есть на револьвер. Мне не нужно полсотни команд, чтобы изловить браконьера в парке. Да, иногда балуются. Приезжают со своим снаряжением, обманом ввозят пару винтовок и стреляют бизонов. Стоит вмешаться — стреляют в тебя. Тогда конфискуешь все снаряжение и лошадей. Там, ниже, у нас целый загон. А вот и наш капитан. Если хотите узнать что-либо интересное, поговорите с ним. Здешняя служба — ничто по сравнению со службой дома. Впрочем, если поставить дело по-настоящему, служба превращается в сущий ад. Гражданские презирают нас — ведь посылают на дорожные работы и прочее. Так можно развалить любую армию.

Когда мои друзья удалились, я обратился к капитану. Мне сказали, что добрая половина американских офицеров экипируется из запасов французского снаряжения. Капитана действительно можно было принять за офицера легкой французской кавалерии, да и сам он был учтивее любого француза. Конечно, он многое читал о пограничной войне в Индии и поражался сходству наших операций с военными действиями против индейцев. Он сказал, что, когда я доберусь до следующего кавалерийского поста, который расположен между двумя гейзерами, стоило бы представиться тамошним капитану и лейтенанту. Они смогут кое-что показать. Сам он занимался исключительно сохранностью террас (посвящал этому все свободное время) и горячих вод, тайком утекающих в высохшие бассейны, из которых потом могли бы получиться новые водоемы.

— Это очень интересно, хотя не имеет отношения к службе, но именно ради них меня здесь и поставили.

Затем, точно так же как и его коллеги в Индии, он принялся рассказывать о своей части:

— Вот это вояки. Их недурно муштруют, и о них неплохо заботятся. Не хотелось бы с ними расставаться. Не думаю, чтобы хоть один из них пожелал уволиться. Кажется, у нас все по-другому по сравнению с англичанами. Ваши офицеры дорожат лошадьми, мы же делаем ставку на людей и тратим на их обучение больше времени, чем на лошадей.

Позднее я расскажу подробнее об американском кавалеристе. С этим джентльменом шутки плохи.

С рассветом, усевшись в коляску вместе с пожилой четой из Чикаго, я пустился в опасное предприятие. Мы отправились прямиком в гору и с ее вершины увидели белые домики Кук-Сити, который расположился милях в шестидесяти на другой горе. Туда, словно бич, вилась дорога. Живительный горный воздух опьянил меня. Если бы Том, наш возчик, предложил ехать к городу по прямой, я согласился бы; согласилась бы и пожилая леди, которая не переставая жевала резинку и жаловалась на всевозможные симптомы.

Тупомордая горная собачка, разновидность своего лугового собрата, бросилась через дорогу под копыта лошадей; поодаль плясали от испуга кролик и бурундук; ревела река; дорога куда-то завернула.

С одной стороны от нее высилась груда скал и сланцев, своим видом напоминавших о том, что здесь необходимо соблюдать тишину, дабы не вызвать обвала. С другой стороны чернел глубокий провал, а далеко внизу шумно дурачилась река.

Затем на середине дороги (очевидно, для того, чтобы наша поездка не показалась прогулкой) вырос форт из обломков скал, а за ним — каменная стена. Мой желудок куда-то провалился (так случается, когда раскачиваешься на качелях), потому что мы выехали из грязи, служившей по меньшей мере гарантией безопасности, и покатили вокруг утеса по дощатой дороге, которая была пристроена к нему вроде полки. Доски были прибиты гвоздями и чуть слышно скрипели. Место называлось «Золотыми Воротами». Мне стало дурно, когда мы выбрались рысью на обширное плоскогорье, украшенное озером и холмами. Вам приходилось видеть земли, не тронутые человеком, — лицо девственной природы? Довольно впечатляющее зрелище. Мы были буквально «подавлены» лесом. Только штормовой ветер прокладывает себе там дорогу, и сотни тысяч деревьев, словно скошенные, лежат вповалку. Каждое дерево покоится там, где легло, а его ветки и ствол (как и человеческое тело) возвращаются земле. Каждая частица дерева словно роет собственную могилу. Вскоре оно зарастет травой, и от него останется одно воспоминание.

Затем мы ползли у подножия двухсотфутового утеса из обсидиана. Дорога была тоже из черного стекла, которое хрустело под колесами. Это было уже не интересно, потому что полчаса назад Том завез нас в дремучий лес и там остановился, чтобы мы вдоволь налюбовались горой, которая, сотрясаясь от смеха или гнева, висела в воздухе.

В одном месте над озером возвышался стекловидный утес, а на самом озере бобры возвели плотину мили полторы в длину. Плотина шла зигзагом, как этого требовали бобриные нужды. Правительство взялось за охрану зверей, и позже вы узнаете, что бобр — чертовски наглое животное. Едва пожилая леди успела рассказать все, что знала из естественной истории бобров, как мы взобрались на какие-то высоты (это уже не имело значения, потому что мы и так могли дотянуться до звезд) и под ужасный скрип тормозов, очертя голову понеслись вниз по крутому пыльному склону. Кобылы цокали копытами по невидимым камням, нас, словно туман, обволакивало густое облако пыли, а деревья обступали с обеих сторон.

' «Как вы умудряетесь проехать здесь на четверке?» — спросил я у Тома, вспомнив, что полчаса назад этой же дорогой проследовала компания в двадцать три человека. «Бегом!» — ответил Том, сплевывая пыль. Конечно же, вскоре наступила очередь крутого поворота со спуском к мосту. К счастью, никто не подвернулся нам по дороге, и мы подкатили к бревенчатой хижине (так называемому отелю) как раз ко времени, чтобы отведать немыслимый тиффин, который подавали пышные, розовощекие официантки.

Когда здоровье не позволяет человеку проявить себя в других, более возвышенных сферах деятельности, работа «на подхвате» в одном из отелей Йеллоустона восстановит самую хилую конституцию…

После тиффина мы группами отправились в нагорное отделение преисподней. Здесь на земле его называют Гейзеровый бассейн Норрис. Казалось, тут только что схлынул прилив отчаяния, который опустошил бесчисленные акры ослепительно белых гейзерных отложений и был готов вскоре вернуться назад. Здесь не было террас, зато попадались другие ужасы. Не далее чем в пятидесяти ярдах от дороги каждые несколько секунд к небу взлетал ревущий столб пара. Вулкан плевался грязью; потоки кипятка журчали у нас под ногами, струились между стволов умерших сосен, падали дымящимися водопадами и исчезали на побелевших пустошах, где буро-зеленые, желтые с черным и розоватые водоемы рокотали, шипели, пузырились и вопили, как им подсказывало их собственное дурное воображение. С виду местечко казалось замороженным, однако ступни ног ощущали тепло.

Я отважился прогуляться между водоемами, строго придерживаясь тропинок, но оступился и начал тонуть. Из-под ноги ударил фонтанчик воды, и я, не желая погружаться в Тофет, поспешил вернуться на берег, залепленный грязью и безымянными жирными водорослями реки Леты. Тем не менее тропинка звенела под ногами, словно чугунная. Кроме того, мне было неизвестно, когда сумасшедшим парам станут тесны их отдушины и они захотят отправить все окружающее в Нирвану. Сильно пахло тухлыми яйцами, кристаллики серы скрипели под ногами, солнечные блики на белых утесах слепили глаза.

Я присел на бережку, когда передо мной предстал молодой кавалерист из наших бывших конных стрелков (настоящий американец не стремится поступить в свою армию) верхом на лошади, почти ополоумевшей от шума, пара и дурных запахов. Кавалерист был вооружен шестизарядным револьвером, а на поясе носил патронташ.

При исполнении служебных обязанностей всадник дополняет свою экипировку карабином Спрингфилда (весьма неуклюжим) и патронташем, который надевается накрест через грудь. При пограничной войне от сабли мало прока, и ее (за исключением парадов) никогда не носят. Седло — деревянный остов системы МакКлеллана поверх одеяла, сложенного вчетверо. Потник, крытый сверху кожей, приобретается за собственные деньги. Во-первых, преимущество деревянного седла в том, что приходится крепко затягивать подпругу, а также до тонкостей знать искусство подкладывания одеяла, чтобы не доставлять лошади неудобств (бронко раздувается за ночь, если дорвется до корма), а во-вторых, требует от всадника прочной посадки, чтобы не натереть лошади спину. Однако кавалеристы обращаются довольно небрежно с личным снаряжением, подхвостник и подперсья им неизвестны, а в рот лошади вкладывается только ломающий челюсть мундштук, который можно увидеть на американских батальных полотнах.

Молодой человек был очень красив, и поля серой форменной шляпы отбрасывали великолепную тень на его волевое лицо.

Его лошадь вздрагивала, пятилась, шла боком, рвалась вперед, но всадник, как ни в чем не бывало, вел свой рассказ, выставив вперед одну ногу в стремени и похлопывая ладонью по потной шее лошади. «Этот зверь еще не привык к парку. Слишком норовист для парадов, но мы понимаем друг друга». — «Уф!» — сухо выдохнул столб пара неподалеку от дороги. Военная лошадь завертелась волчком, приготовилась понестись вскачь, но, поскольку ее порыв был немедленно подавлен, засеменила назад. Мне показалось, что она вот-вот упадет на всадника.

— Э, нет, номер не пройдет. Мы уладили это между собой, когда я объезжал его, — сказал Кентавр. — Он всегда норовил подмять меня под себя. Ну не черт?! Думаю, что вы позабавитесь, когда увидите наших полковых лошадок. Иной раз зверюгу из Монтаны, вроде этого, увидишь бок о бок с бронко. Это раздражает, если вы знавали что-ни-будь более стоящее. О! Тут научишься прямо держаться в седле. Ничего не попишешь. Признаюсь вам, что под конец утомительного марша, когда готов свалиться с седла мешком, не очень-то хочется заработать дополнительную езду в наказание за плохую посадку. Если нас и выводят в поле, то уж не ради пятнадцатимильного перехода рысью, а, как говорится, для пользы дела всех северных штатов. Мне приходилось бывать в Аризоне. Один из наших, который служил в Индии, говорит, что Аризона — это как Афганистан: ничегошеньки нет, кроме рогатых жаб, гремучих змей и… индейцев. Беда в том, что мы имеем дело только с индейцами, а у них многому не научишься. Да и гражданские смотрят на нас свысока и такое прочее. Фактически мы не что иное, как конная пехота, но имейте в виду, сэр, что мы — лучшая конная пехота в мире. В доказательство его слов лошадь стала выплясывать фанданго.

— Боже мой! — воскликнул я, разглядывая пыльную блузу, серую шляпу, пропитанное потом кожаное снаряжение и гибкую, словно китовый ус, спину всадника. — Если остальные такие же молодцы, как вы, то охотно верю.

— Благодарю вас, кем бы вы ни были. Конечно, если вывести нас на теннисный корт, чтобы сразиться, скажем, с вашей тяжелой… кавалерией, нас сотрут в порошок. Для стоящей атаки у нас нет ни веса, ни хорошей выучки. Например, по английским стандартам моя лошадь наполовину объезжена и, как все остальные, не держит строя. Однако встречный кавалерийский бой случается нечасто, а уж если дойдет до такого, что ж, все наши отлично знают, что на дистанции до сотни ярдов мы в полной безопасности благодаря этой испытанной игрушке. — Он постучал пальцами по кобуре револьвера. — В полнейшей безопасности от вашего огня. Кто в тридцати ярдах может положиться на револьвер, даже если от этого будет зависеть его жизнь? Из ваших — никто. Они не умеют стрелять, как мы. Вы еще услышите об этом в парке. — Затем весьма учтиво добавил: — Похоже, что сейчас только англичане поставляют людей в американскую армию. Может быть, поэтому она чего-то стоит.

Пожелав друг другу всего хорошего, мы расстались. Он отправился на какой-то отдаленный пост милях в пятнадцати от места нашей встречи, а я — к моей коляске, где сидела пожилая леди, которая при виде огнедышащих дыр каждые полминуты вскрикивала: «Боже милостивый!» Муж твердил только об «ужас какой потере дармовой энергии». Так мы и ехали в этот ясный, бодрящий полдень, рассуждая о гейзерах.

— Я вот что думаю и, больше того, скажу, посмотрев на все это, — взвизгнула леди apropos дел теологических, — Господь сотворил Ад таковым за неверие в его труды милосердные.

Нотабене. Том перед этим грубо выбранил кобылу за то, что она оступилась. Потом долго молча смотрел прямо перед собой, однако подмигнул мне левым глазом.

— Ежели, — продолжала пожилая леди, — ежели мы видим пар и серу — ужас какие вещи, — которым дозволено лежать наверху, то разве мы не должны уверовать в то, что внизу на нашу погибель уготовано нечто раз в десять ужасней?

Некоторые личности умеют необычайно ловко находить во всем утешение. Стыдно признаться, но я вслух согласился с престарелой дамой. Она выразила личную точку зрения.

— Теперь-το мне есть что сказать Анне Финчер по поводу ее поведения. Не правда ли, Блейк? — обратилась она к мужу.

— Да, — ответил тот, с трудом ворочая языком после обильного тиффина. — Но она — неплохая девушка.

И они начали препираться по поводу необходимости наставления несчастной Анны на путь истины с помощью рассказов об адском пламени. (Наверно, она была повинна в том, что ходила на танцы.)

Я вышел из коляски и в облаке пыли пошел рядом с Томом.

— Иной раз возишь странных людей, — сказал он. — Чертовски странных. Жалко, что им приходится ехать так далеко, чтобы сравнить бассейн Норрис с адом. Уж если сравнивать, Чикаго подошел бы в самый раз.

Мы обогнули холм и въехали в еловый лес. Дорога серпантином вилась меж древесных стволов, и колеса повозки беззвучно катили по земле, которая поросла мхом с времен незапамятных. Кроме нас, в лесу не было никого живого. Только справа, глубоко внизу, о чем-то сердито твердила река. Так мы ехали несколько миль, пока наконец Том не попросил нас сойти, чтобы взглянуть на какие-то водопады. Мы вышли из леса и чуть было не свалились с обрыва, который охранял взъерошенную реку. Мы потребовали другого чуда. Если бы водопад низвергался вспять, тогда, возможно, мы обратили бы на него внимание, но это был обыкновенный водопад, и я не помню, текла ли в нем теплая или холодная вода. Неподалеку пробегала река по прозванию Файрхол, которую питают всевозможные гейзеры и водоемы. Это горячий, но безжизненный поток. В нем не водится рыба. Кажется, мы пересекали его в сотый раз.

Затем солнце стало склоняться к горизонту, повеяло холодом, и мы выехали на открытое пространство, потом промчались через реку Файрхол и очутились у бревенчатой хижины (еще примитивнее, чем предыдущая), где после сорокамильного перегона собирались отужинать и переночевать. В полумиле от хижины стояла бобровая хатка. Ходили слухи, что по соседству с ней бродят медведи и прочее зверье.

Вдыхая прохладный, словно хрустящий, вечерний воздух, я прошелся до реки и обнаружил там вороха свежесточенных палок и веток. Бобер работает верным резцом, и нескольких искусных надрезов достаточно, чтобы свалить четырехдюймовый ствол. Вдалеке, у противоположного берега, белела безобразно обглоданными древесными стволами какая-то беспорядочная куча. Это была бобровая хатка. Ниже по течению ее обитатели построили плотину, превратив реку в уютное озерцо. Меня интересовало одно — выйдут ли бобры на работу до наступления полной темноты. Они вышли (благослови господи их тупые мордочки), появившись как тени, и поплыли вниз по течению, не шевеля ни лапками, ни хвостами. Их было трое. Один проверял состояние плотины, двое других искали что-нибудь на ужин.

Пожалуй, лишь неслышную поступь тигра в джунглях можно сравнить с бесшумным движением бобра в воде. Как я ни напрягал слух, до меня не доносилось ни звука до тех пор, пока звери не принялись поедать толстые зеленые стебли «бобровой травы».

Согнувшись в три погибели за кучей бревен, я затаил дыхание и смотрел во все глаза. До бобров было меньше десяти ярдов, и, храни я абсолютную тишину, они так и продолжали бы мирную трапезу. Это были милые, привлекательные зверьки, но только я собрался подвинуться ближе, как проклятая леди из Чикаго с зонтиком в руке застучала каблуками по берегу, вскрикивая: «Бобры! Бобры! Молодой человек, где же эти бобры? Боже правый, что это там такое?»

Послышалось что-то вроде пистолетного выстрела. Жаль, что он не убил престарелую леди. Это бобер ударил хвостом по воде, предупреждая своих об опасности. Звук действительно напоминал «фуканье» пистолета, заряженного сырым порохом. Бобры бесследно исчезли, вплоть до кончиков своих бакенбардов. Однако хатка осталась на месте, и некое животное, стоящее по своему развитию гораздо ниже бобров, стало швырять в нее камнями, потому что пожилая леди из Чикаго сказала: «Может быть, если их потревожить, они выйдут? Так хочется взглянуть на бобров».

И все же приятно вспомнить, что мне довелось увидеть этих зверьков на воле. Никогда в жизни не пойду теперь в зоопарк.

В тот вечер после ужина (назвать это обедом было бы грубой лестью) в отель заглянули капитан и лейтенант, о которых говорил капитан в Мамонтовых ключах. Лейтенант прочитал все, что только мог разыскать, о нашей индийской армии, особенно о кавалерии, и вынашивал планы рекрутского набора краснокожих индейцев на пограничную службу (что-то вроде нашей Хайберской стражи), хотя, в об-щем-то, совершенно необязательно, чтобы из каждого из них получился кавалерист. «Однако границы больше не существует, — уныло признался лейтенант, — и война почти прекратилась».

Капитан рассказывал о пограничной войне: о засадах со стрельбой в спину; жаре, которая раскалывает череп лучше всякого томагавка; холодах, от которых съеживается печень; ночных вспышках паники среди обозных мулов; угонах скота; безнадежных преследованиях неприятеля в негостеприимных холмах, когда сознаешь, что противник не только опережает, но и следит за тобой. Затем он поведал, как какое-то племя сразилось с ними в открытом бою на равнине и кавалеристы атаковали, не обнажая сабель, расстреливая индейцев направо и налево из револьверов. Исход битвы оказался исключительно неблагоприятным для племени. Я поделился всем, что слышал о подобной охоте в Бирме, о деле на Черной горе и прочем.

— Вы совершенно правы! — воскликнул капитан. — Никто ничего не знает, и никому нет дела. Не все ли равно им там, на Востоке, кто такой был Подожми Хвост?

— А кого в Британии интересует Бо-Хла-О? — откликнулся я. Затем мы оба разом сказали:

— Все оттого, дорогой сэр, что в наших странах, армия — это институт, который опасно недооценивают. Потому-то и испытываешь удовольствие, когда встречаешь человека, который… — Мы все трое согласно кивали головами и клялись в вечной дружбе. Потом лейтенант заявил нечто сильно меня изумившее. Он сказал, что из-за отсутствия дела здесь многие американские офицеры все же имеют кое-ка-кую практику, которая связана с беспорядками в южноамериканских республиках. Мол, когда надо, они вернутся на родину. «Здесь так мало работы, а государство заставляет отрабатывать денежки рытьем канав и возведением изгородей. Конечно, не так уж плохо заниматься на службе дорожными работами, однако непрерывное землекопание способно лишить мужества любую армию».

Я согласился с ним, и мы просидели до утра, обмениваясь небылицами о Востоке и Западе. Как сказал однажды агенту в резервации прославленный вождь по имени Человек, Который Боится Розовых Крыс, «меликански офицел — холосый человек. Очень холосый человек. Пью я. Пьет он. Пью я. Пьет он. Я готов. У, какой холосый человек!»

Глава 30

Подводит итог каньону Йеллоустон; девица из Нью-Гэмпшира;

Лерри Подожми Хвост; Том; престарелая леди из Чикаго; некоторые явления природы, включая одного британца

Кто станет читать за повтором повтор

И, так же как мельница мрамор дробит.

Приглаживать гладким умом повелит

Прошедших следов прошлогодний узор,

Когда есть леса и неведомый людям простор?

Лоуэлл

Жил да был некий возчик, который однажды, не подумав хорошенько, приехал вместе с другом на упряжках в Йеллоустон. Очень скоро они набрели на тамошние достопримечательности, и тогда возчик врезался в упряжку приятеля, вопя во все горло: «Сматываемся отсюда, Джим! Адское пламя горит у нас под ногами!» С тех пор это место называется Чертовы пол-акра. Пожилая леди из Чикаго, ее муж, Том, его добрые лошадки и я тоже прибыли к Чертовым пол-акрам (на самом деле — около шестидесяти акров), и когда Том предложил: «Поедем напрямик?» — мы сказали: «Ни за что. Только посмейте — пожалуемся властям».

Перед нами расстилалась отвратительная, словно облупленная, равнина, покрытая волдырями, где шумно хозяйничали дьяволы, которые выбрасывали вверх струи пара, швыряли друг в друга грязью, кричали, кашляли и изрыгали проклятия. Здесь пахло отбросами преисподней, и аромат этот, примешиваясь к чистому, здоровому благоуханию сосен, преследовал нас целый день. Да будет известно, что парк разбит на манер Оллендорфа, то есть все его прелести обнаруживаются постепенно. Чертовы пол-акра лишь предваряли десяти-пят-надцатимильный ряд гейзеров. Мы проезжали мимо потоков кипятка, струившихся в лесной чаще, видели облачка пара, которые поднимались за лесом, а другие облачка — еще дальше, над смутными очертаниями зеленых холмов; мы попирали ногами серу и обоняли вещи, которые были почище любой серы, известной в верхнем мире, и наконец оказались в настоящем парке. Тогда Том предложил выйти из коляски и поиграть с гейзерами.

Вообразите обширные зеленые луга с известковыми клумбами, где к самой кромке извести подступали всевозможные летние цветы. Так выглядел первый бассейн гейзеров. Коляска подкатила вплотную к какому-то грубому конусу высотой десять — двенадцать футов, покрытому волдырями и похожему на кучу хлама. Здесь происходили беспорядки, слышались стоны, всплески, бульканье и постукивание механизмов. Струя кипящей воды взлетела в воздух. Престарелая леди из Чикаго взвизгнула. «Какая безрассудная трата энергии!» — сказал муж. Это место, кажется, называлось Риверсайд-гейзер. Его горло напоминало орудийный ствол, в котором разорвался снаряд. Какое-то время гейзер глухо ворчал, а затем утихомирился.

Я вскарабкался на гребень дымящейся извести (настоящее ложе сатаны) и со страхом посмотрел вниз. Не советую заглядывать в рот гейзеру. Мне открылась ужасно скользкая, вязкая труба, наполненная водой, которая то проваливалась футов на десять вниз, то неслась вверх. Затем вода стремительно поднялась до уровня «губ», и, прежде чем сердитый гребень волны перехлестнул через край, адское бульканье огласило эту Бетезду дьявола, обратив меня в бегство. Такова человеческая природа! Поначалу я трепетал от благоговения, если не от страха, а уходил со склонов Риверсайд-гейзера со словами: «Фу! И это все, на что он способен?» Все же это сооружение могло взорваться в любую минуту, так как оно обладало весьма непостоянным характером.

Мы не спеша ехали по долине чудес. Вокруг возвышались холмы высотой от пятнадцати до тысячи футов, сплошь покрытые лесом. Насколько хватало глаз, впереди поднимались столбы пара, громоздились бесформенные глыбы извести, похожие на доисторических животных, расстилались безмятежные бирюзовые водоемы, поляны, сплошь покрытые васильками, речка раз двадцать свивалась кольцом вокруг самой себя, лежали странного цвета булыжники и гряды, сверкающие ослепительной белизной.

Пожилая леди из Чикаго тыкала зонтиком в водоемы, словно они были живыми существами. Однажды, стоило ей отвернуться от одной особенно невинной лужицы, как тотчас же у нее за спиной выросла двадцатифутовая колонна воды и пара. Дама пронзительно заверещала и выразила свое неудовольствие словами: «Никогда не думала, что он способен на это». Ее старик невозмутимо жевал табак, сокрушаясь по поводу утечки дармовой энергии. Я облокотился на обрубок невысокой сосны, которая росла слишком близко от горячих губ водоема, и она подалась под рукой. Такое можно увидеть только в кошмарном сне. Я ступил ногой в водоем, окаймленный кивающими васильками и заполненный давно высохшей кровью — та обратилась в чернила. Затем кровь и чернила были смыты струей сернистого кипятка, который брызнул с края васильковой лужайки. Какой-то бред, не правда ли?

Луноликий кавалерист — уроженец Германии (парк никогда еще так тщательно не патрулировали) — подошел к нам и сообщил, что мы еще не видели настоящих гейзеров. Они находились приблизительно в миле отсюда, с большим вкусом расположившись вокруг отеля, в котором нам предстояло провести ночь. Америка — свободная страна, однако ее граждане смотрят на солдат свысока. Развлекать этого кавалериста пришлось мне. Пожилая леди из Чикаго не пожелала с ним знаться, и мы прогулялись вдвоем, перелезли через подгнившие стволы сосен, которые утопали в болотистой почве, перебрались через звенящие гребешки гейзерных образований, брели по полянам, увязая по колено в траве.

«Как вы завербовались?» Лицо луноликого пришло в движение. Я подумал, что с солдатом вот-вот случится припадок, но вместо этого он рассказал занимательную историю об испорченной девчонке, которая писала любовные письма двум парням сразу. Она была деревенской простушкой, но даже безнравственная графиня из «Фэмили Но-велетг» не смогла бы обделывать такие делишки тоньше. Одного парня она умудрилась свести с ума милым предательством, а другой бросил ее сам и отправился на Дикий Запад, чтобы забыться там. Луноликий и был тем вторым…

Мы обогнули низкий отрожек холма и очутились на равнине, сверкавшей снежной белизной. Эта долина, как бы устланная полотном, раскинулась более чем на полмили вокруг. Ее словно перекрутили узлами, порубили на куски в форме звезд и алмазов. В этом прибежище отчаяния находились самые большие гейзеры, которым известно, когда случаются неприятности на Кракатау. Они предупреждают сосны о циклонах на Атлантическом побережье и представляются посетителям под милыми, причудливыми именами. Первый холмик, попавшийся мне навстречу, принадлежал домовому, который плескался в ванне. Я слышал, как тот ворочался, направлял струи на свои плечи, кряхтел, хрустел суставами и растирался полотенцем. Затем он выпустил воду из ванны, как полагается делать всякому разумному существу. До прибытия следующего домового воцарилась тишина. Как ни странно, это место называется Львица с котятами. Гейзер располагается неподалеку от Льва — угрюмого, громогласного зверя. Говорят, что, если он очень активен, другие гейзеры вскоре тоже вступают в игру. Мне рассказали, что после извержения Кракатау все они словно с ума посходили — с мычанием выбрасывали фонтаны, и возникло опасение, что само поле взлетит на воздух. Их отношения покрыты тайной, и, когда говорит Гигантесса (о ней сейчас расскажу), остальные хранят молчание.

Я наблюдал за уединенным источником, когда на фоне неба далеко в поле возник великолепный плюмаж радужного витого стекла. «Это Старый служака, — сказал кавалерист. — Каждый час, с точностью до минуты, он дает жару, а затем минут пять играет, посылая воду на сто пятьдесят футов вверх. К тому времени, как вы осмотрите остальные гейзеры, он будет готов порезвиться».

Мы подивились на гейзер, чья пасть напоминала пчелиный улей (гейзер так и назывался), на Тюрбан (он совсем не похож на тюрбан) и многие другие гейзеры, ключи и горячие дыры. Некоторые громыхали, шипели или бились в истерике, иные дремали в постелях, устланных сапфирами и бериллами.

Поверите ли, но даже эти ужасные гиганты должны охраняться кавалеристами, чтобы помешать неугомонной братии туристов разбивать молоточками конусы или, что и того хуже, вызывать у гейзеров тошноту. Если взять бочонок мягкого мыла и бросить гейзеру в рот, тот вскоре выложит перед вами содержимое бочонка и еще несколько дней будет страдать расстройством желудка. Когда я услышал это, то проникся к гейзерам особой симпатией. Жаль, что я не украл немного мыла, чтобы провести подобный эксперимент с каким-нибудь одиноким маленьким зверьком — лесным гейзером. Как это правдоподобно и человечно!

Однако надо быть храбрецом, чтобы предложить рвотное Гигантессе. У нее совершенно плоские губы, и кажется, будто она вообще не имеет рта. Она скорее напоминает бассейн длиной футов пятьдесят и тридцать шириной, не носит украшений и заговаривает через неравные промежутки времени, но сначала испускает струю воды футов на двести вверх. Потом она пребывает не в духе от полутора до двух суток. Благодаря странной привычке Гигантессы приходить в бешенство по ночам, только немногие видели ее во всей красе. Однако подобное ночное смятение (так говорят люди) сотрясает бревенчатые стены отеля и разносится громовым эхом среди холмов. Когда я увидел ее, бассейн кипел с самыми серьезными намерениями. Каждые пять минут уровень воды падал фута на два, затем поднимался; вода переплескивала через край, и тогда на поверхности лопались огромные пузыри. Перед началом извержения вода куда-то исчезла. Как только увидите, что в кратере пропала вода, уносите ноги. Я заметил, как небольшой гейзер задержал дыхание, и инстинкт тотчас же подсказал мне ретироваться, в то время как гейзер улюлюкал мне вслед. Оставив Гигантессу ругаться, плеваться и биться в конвульсиях, мы подошли к Старому служаке. Ввиду его пунктуальности рядом установили скамейки для зрителей. В назначенный час мы услышали, как в его пасти заходила вода — словно в пещере разбивались волны. Полетели первые брызги, раздался рев, началось смятение, и колонна сверкающих алмазов поднялась над землей, затрепетала в воздухе и с минуту стояла неподвижно, затем с ворчанием рассыпалась, превратившись в горб не выше тридцати футов. Молоденькие леди-туристки (числом около двадцати) отметили, что это было «элегантно», и принялись вычерчивать свои имена на дне мелких бассейнов. Здешняя природа заботится о том, чтобы эти каракули остались неизгладимыми. Годы спустя можно будет установить, что Хэтти, Сэди, Мэми, Софи и так далее царапали здесь своими заколками лицо Старого служаки.

Конгрегация вернулась в отель, чтобы на веранде демонстративно записать впечатления. Все изнемогали от жары, хотя мы находились несколько выше вершины Якко. Я покинул этот скрипучий караван-сарай и отправился в тенистую сосновую рощу, где белели брезентовые палатки. Группа кавалеристов двигалась по дороге, а затем нестройными рядами понеслась по пересеченной местности. «Меликан-ский» кавалерист отлично ездит верхом, хотя и содержит свое снаряжение в грязи, а за лошадью ухаживает как за коровой.

Через пять минут я был уже в лагере. Никто не мешал мне поиграть тяжелым, неуклюжим карабином, расседлать лошадь и с видом знатока пнуть ее кулаком под ребро. Один из военных участвовал в боях с Подожми Хвостом, о котором уже говорилось. Он рассказал, как, вызывая американцев на поединок, великий вождь щеголял перед строем кавалеристов верхом на лошади, хвост у которой был украшен куском красного ситца. Он погиб вместе с несколькими соплеменниками. «Как ни крути, от индейцев нет никакой пользы», — заметил мой новый знакомый. Двое ковбоев (самых настоящих, а не циркачей в стиле Буффало Билла[355]) со звоном проскакали сквозь лагерь под фадом беззлобных насмешек. Кажется, ковбои направлялись в Кук-Си-ти, но я знаю точно, что они никогда не мылись. Эти разбойники выглядели живописно: длинные шпоры, закрытые стремена, шляпы с обвислыми полями, меховые накидки, переброшенные через колени, рукоятки револьверов, которые торчали так, чтобы быть всегда под рукой.

— Ковбоя видишь все реже и реже, — сказал мой приятель. — Как только в этой стране все станет на свои места, они исчезнут. Но сейчас от них немало пользы. Что бы мы делали без ковбоев?

— Как это? — спросил я. Лагерь затрясся от хохота.

— У них водятся деньжонки, а у нас — ключ от этих деньжонок. Зимой они приезжают на военные посты поиграть в покер. Многие тут играют. Когда ковбой продуется, мы напаиваем его и отпускаем на все четыре стороны. Правда, иногда можно не на того нарваться.

И он рассказал об одном простодушном парне, который со всем своим капиталом приехал на пост и играл часов тридцать шесть подряд. Обчищенным оказался пост, а длинноволосый А-Син с Кавказа встал из-за стола, туго набив карманы жалованьем кавалеристов: он отказался от предложенной выпивки.

— Не-е… теперь я не сажусь играть с ковбоем, если тот сначала не выпьет хорошенько, — заключил мой собеседник.

Прежде чем я ушел, многие подтвердили, что на дистанции в сотню ярдов каждый кавалерист чувствует себя в полной безопасности «под защитой» своего револьвера.

— Я понимаю, — молвил гибкий юноша с Юга, — в Англии не принято играть огнестрельным оружием. Револьвер попадает в руки, когда завербуешься. А вот мне не надо было учиться стрельбе: я умел еще до того, как стал служить дядюшке Сэму. Вот такие дела. Но вы говорили что-то о своей конной гвардии?

Я коротко рассказал об особенностях снаряжения нашей прославленнейшей кавалерии. Стыдно признать, но лагерь раскололся от смеха.

— Пустить бы их через болото. Пускай покрутятся, пускай прежде смоют крахмал с амуниции, а тогда, если мы преспокойно не подстрелим всех их, я, ей-богу, готов съесть свою лошадь.

— Ну а, предположим, они атакуют в открытом поле? — сказал я.

— Пусть атакуют хоть в самой преисподней. Отыщись миль на двадцать в округе древесный ствол — у них не получится в открытую.

Джентльмены, господа офицеры, вы когда-нибудь серьезно задумывались о существовании на этой земле кавалерии, которая предпочитает сражаться на лесоскладе?

Очевидная искренность этих замечаний поразила меня. Я размышлял об этом по дороге в отель, где присоединился к исследовательской экспедиции, которая, нырнув в лес, откопала там шурф каленой воды, обрамленный черным как смоль песком, тогда как почва вокруг сияла ослепительной белизной. Однако и чудеса надоедают, когда попадаются на глаза раз двадцать за день. Пестрая стрекоза пролетела над водоемом, закружилась на месте и упала в воду, даже не шелохнув блестящими крылышками. Водоем промолчал, послав навстречу горящему небу тонкие завитки пара. Я предпочитаю говорящие водоемы.

Там была одна девица (очень нарядная), которая словно сошла со страниц романа мистера Джеймса. Ее сопровождали очаровательная мамаша и равный ей по очарованию папаша-джентльмен с осоловелыми глазами и вялым голосом. Сразу видать человека из мира финансов. Родители решили, что дочери необходимо развлечься. Они жили в Нью-Гэмпшире. Соответственно дочка поволокла родителей на Аляску, затем — в Йосемитскую долину и теперь возвращалась домой через Йеллоустон, чтобы застать хвост летнего сезона в Саратоге. Раза два мы уже встречались в парке, и меня сильно изумили и позабавили ее похвалы по адресу местных чудес, не лишенные критики. Этот решительный ротик прочитал мне лекцию по американской литературе, рассказал о закулисной жизни вашингтонского общества, дал точную оценку работам Кейбла, сравнив их с «Дядюшкой Римусом» Харриса, и многому другому, что было очаровательно, но не имело никакого отношения к гейзерам.

Любая девушка-англичанка, наткнись она на извозившегося в извести пешехода без воротничка, с лицом, облупившимся на солнце, который появился неизвестно откуда и направлялся бог знает куда, посмотрела бы на него как на беспутного бродягу (мамаша стала бы нервничать, а папаша — размахивать зонтом). Совершенно иначе вели себя эти очаровательные люди из Нью-Гэмпшира. Они были достаточно любезны, чтобы обращаться со мной (звучит почти невероятно) как с человеческим существом, которое, возможно, заслуживает уважения и, по-видимому, не намеревается просить немедленной финансовой помощи. Папашу было приятно послушать, так как он говорил по существу. Крошка старалась изо всех сил на своем наречии, которое уже унаследовала от рождения и развила чтением, а мамаша, добродушно улыбаясь, держалась сзади.

Сравните их с молодым англичанином идиотской наружности, который в своих высоких воротничках околачивался там в сопровождении лакея. Он соизволил обратиться ко мне:

«Приходится быть не слишком разборчивым — кого только не встретишь в этих краях» — и надменно удалился, я полагаю, ежеминутно опасаясь, как бы не уронить собственное достоинство. Он был варваром (пользуюсь случаем сказать ему об этом), потому что вел себя в манере охотников за головами из Ассама, которые постоянно враждуют между собой.

Вы, наверно, догадываетесь, что эти нехитрые россказни представлены здесь для того, чтобы скрыть бессилие моего пера, пасующего перед великолепием гейзеров Верхнего бассейна. Я провел вечер в компании кавалеристов под сенью гейзера Замок, сидя на поваленном стволе дерева. Я разглядывал кипевшую сорокафуговую главную башню баронского замка, и мои новые друзья пояснили, что, если он разразится первым, Гигантесса будет молчать и vice versa. Затем потекли рассказы, пока не взошла луна. Потом туристы, разбившие лагерь в лесу, накормили нас.

На следующее утро Том погнал свой возок дальше, обещая показать новые чудеса. Через несколько миль он подъехал к каким-то зарослям, в глубине которых, казалось, тонула целая армия. Я слышал предсмертные вздохи и всплески, но, когда пробрался сквозь кустарник, духи исчезли. Остались бассейны, полные розовой, черной и белой извести, густой, как засахарившийся мед. Каждые две минуты они, задыхаясь, постреливали кусочками извести. Зрелище было жуткое. Стоит ли удивляться, что индейцы избегали долину Йеллоустон! Гейзеры еще можно вынести, но грязь нестерпима. Престарелая леди из Чикаго подобрала кусочек извести, но через полчаса тот рассыпался в пыль и вытек сквозь пальцы. Затем под колесами заскрипели кристаллики серы; был какой-то водопад кипятка; затем совершенно ровная парковая зона, на которую претендовали бобры. Каждую зиму они строят плотину и затопляют низины. Каждое лето правительство разрушает плотину. С полмили пашешь воду, утонув по ступицы колес. Ивовые ветви касаются коляски. Маленькие ручейки разбегаются вправо и влево. Главное русло речонки — это и есть дорога, подобная затопленному Боланскому перевалу. Если попытаться прорваться в объезд, считайте, что вас нет на свете, и бобры используют вашу коляску при строительстве очередной дамбы.

Затем потянулись лесистые торфяники, заглушавшие стук колес, и два кавалериста, которые выполняли какое-то особое поручение, бесшумно выехали на дорогу позади нас. Один из них оказался тем парнем, который рассказывал о Подожми Хвосте, и мы весело поболтали. Лошади, выбиваясь из сил, тащились между деревьями, пока не выбрались к подножию холма, словно усыпанному агатами, и всем пришлось выйти из коляски, задыхаясь от разреженного воздуха. Каким пьянящим он был! Престарелая леди из Чикаго кудахтала, словно эмансипированная курица. Она суетилась на обочине дороги и откалывала кусочки скалы, складывая их в ридикюль. Она отправила меня на пятьдесят ярдов вниз по склону, чтобы подобрать осколки бутылки, так как настаивала, что это были агаты. «У меня дома есть несколько таких. Как они сверкают! Идите же достаньте их, молодой человек».

Мы карабкались вверх по тропе, которая с каждым шагом становилась все непроходимее, пока наконец, оставив всякое притворство, не превратилась в русло какого-то потока. Когда мы пошли по совсем уже голым камням, показалось небольшое сапфировое озеро (никогда не видел таких голубых сапфиров). Оно называлось озером Мэри. Это было на высоте восьми-девяти тысяч футов над уровнем моря. Затем последовали травянистые спуски, такие крутые, что наша коляска катилась в основном на двух колесах. Это продолжалось до тех пор, пока мы не скатились чуть ли не вниз головой к броду, затем поднялись на утес, снова понеслись вниз, снова нырнули и, совершенно истерзанные, остановились у Ларри, чтобы позавтракать и с часок отдохнуть. Только Ларри мог содержать палатку для устройства школьных пикников на голом склоне горы. Стоит ли напоминать о том, что он был ирландец? Его запасы почти иссякли, однако Ларри обернул нас в золотую оболочку таких увлекательных слов, что палатка с грубым столом-козлами стала дворцом, нехитрая пища — деликатесами «Дельмонико», а мы сами превратились в смущенных получателей щедрот Ларри. Значительно позже я обнаружил, что заплатил восемь шиллингов за консервированную говядину, бисквиты и пиво. Однако спросил же меня Ларри: «Прикажете забить для вас бизона?» Я сразу понял, что ради меня, ради меня одного, он сделал бы это. Остальные почувствовали то же самое. Да сопутствует Ларри удача!

«А теперь прополощите свои носовые платки в отличном горячем источнике там, за углом, — сказал Ларри. — Вот мыло и стиральные доски. Не каждый день получаешь горячую воду даром». Он размашисто показал нам рукой куда-то вниз, а сам принялся приводить тент в порядок.

В этом воздухе мышцы не знают усталости, а глаза утрачивают чувство дистанции. Горы и долы, казалось, сидели в самом зрачке. Пожалуй, я мог ухватиться за горные пики, стоило только протянуть руку. Никогда еще воздух не был таким хмельным. Зачем мы стирали носовые платки — знает только Ларри. Наверно, это было чем-то вроде религиозного обряда. В небольшой долине, окруженной пестрыми скалами, бежал поток цвета розовато-бурого бархата. Он был нестерпимо горячим на ощупь и по пути окрашивал огромные валуны.

Девица из Нью-Гэмпшира, престарелая леди из Чикаго, папа, мама, женщина, жующая резинку, и все остальные, вооружившись мылом, с самым серьезным видом склонились над стиральными досками. Этот таинственный поток обладал чудесными свойствами. За пять минут он отстирывал белье до снежной белизны. Затем мы валялись на траве и хохотали от переполнявшей нас радости. Однажды я испытал подобное в Японии, в другой раз — на берегах Колумбии, когда подцепил лосося, а старина Калифорния ревел от восторга, а теперь вот — в Йеллоустоне под лучистым взглядом девушки из Нью-Гэмпшира. У меня под рукой было четыре водоема: один с черной водой (холодной), другой с прозрачной (довольно теплой), еще один тоже с чистой водой (горячей), четвертый кипел красной водой. Мой добела отстиранный платок мог накрыть всех их разом. Мы удивлялись, как дети.

— Сходим вечерком на Большой каньон, — предложила девушка.

— Вместе? — спросил я, и она кивнула в ответ.

Солнце клонилось к горизонту, когда мы услышали рев падающей воды и вскоре вышли к широкой реке. И тогда, о, тогда! Одним росчерком пера я сумел бы описать преисподнюю, но не эту местность. Да будет вам известно, что река Йеллоустон протекает восьмимильным ущельем. Чтобы добраться до его дна, нужно сделать всего два прыжка вниз — один футов на сто двадцать, другой — на все триста. Я обследовал верхний, меньший водопад, низвергавшийся неподалеку от отеля. До этого места с рекой не происходит ничего особенного. Ее берега примечательны только своей крутизной, скалами и соснами. К водопаду она выскакивает из-за поворота украшенным пеной сплошным зеленым потоком не шире тридцати ярдов. Затем она падает вниз, оставаясь такой же зеленой, но кажется более монолитной. Сидя на скале над самым водопадом, через минуту-другую начинаешь понимать, что вокруг творится нечто невероятное. Река, сжатая массивными стенами ущелья, совершает гигантский прыжок, и то, что кажется сверху легкой рябью, которая лижет камни внизу, на самом деле игра больших волн. Река громко вопит, но ее крики не уходят дальше теснины.

Экскурсия, предпринятая из любопытства, окончилась тем, что я ощутил страх. Мне стало казаться, что весь этот хризолитовый мир ускользает у меня из-под ног. Чтобы добраться до края каньона, пришлось огибать скалу. Мы взбирались по почти отвесному склону (почти — только в начале подъема), так как по мере того, как падает река, берега становятся круче. Величественные сосны окаймляют разверстую пасть каньона с обеих сторон. Это и есть Горло Йеллоустона.

Вот что можно еще сказать: без всякой подготовки я глядел в пучину глубиной в семьсот футов с орлами и ястребами-рыболовами, которые парили подо мной. Стены пропасти — мешанина красок: малиновой, изумрудно-зеленой, кобальтовой, охры, цвета меди, смешанного с портвейном, белоснежной, киновари, лимонной, серебристо-серой. Они лежали широкими мазками. Нельзя сказать, чтобы отвесные стены были абсолютно гладкими: вода и время высекли в них чудовищные изваяния голов королей, мертвых вождей, каких-то мужчин и женщин древности. Далеко внизу, так далеко, что шум бесновавшейся реки не достигал нас, сама она казалась ленточкой нефритового цвета в палец шириной. Солнечный свет падал на эти волшебные стены, создавая новые оттенки там, где природа положила свои цвета. Мне доводилось видеть рассвет над озером в Раджпутане и заход солнца над Уди-Сагар в окружении Холман-Хант-Хиллза. На этот раз я видел оба спектакля одновременно, но с той разницей, что картина здесь была перевернута, как вы понимаете, а краски были настоящими. Каньон пылал, словно Троя. Однако он будет гореть вечно, и, слава Богу, ни кисть, ни перо не смогут воссоздать это. Академия художеств отвергнет такое полотно как хромолитографию, а публика станет глумиться над статьей, помещенной в «Дейли телеграф». «Ос-тавлю-ка я каньон в покое, — подумал я. — Это моя собственность, и я не хочу ею делиться».

Сквозь сосны, которые накрыли нас тенью, пробирался вечер, но великолепный день все еще пламенел на стенах каньона, пока мы выбирались на выступ скалы (кроваво-красной или розовой), нависавшей над бездной всех бездн. Теперь я знаю, что значит восседать на троне среди облаков при закате. Легкое головокружение словно уничтожило осязание и ощущение формы. Остались только ослепительные краски. Выбравшись на твердую почву, я был готов поклясться, что мы только что куда-то плыли. Девушка из Нью-Гэмпшира долгое время не произносила ни слова, а потом стала читать стихи. Пожалуй, это было самое лучшее, что следовало тогда сделать.

— Подумать только, что такая выставка устраивается здесь каждый день и никто из нас до сих пор не видел ее, — сказала престарелая леди из Чикаго, язвительно взглянув на мужа.

— Да, никто, кроме краснокожих, — ответил он совершенно бесстрастно.

Я и девушка долго смеялись. Вдохновение мимолетно, красота тщетна, а умственное восприятие прекрасного ограничено. Поднимись в эту минуту со дна ущелья сами ангелы, распевающие хором, им не удалось бы помешать папе, а также еще одному низкому созданию скатывать камни вниз по изумительным склонам, окрашенным во все цвета радуги. Надо же было сотвориться такой глубине, чтобы в нее швыряли бревна и булыжники. Итак, мы кидали туда эти предметы, любуясь, как они набирали скорость, отскакивая от белой скалы к красной или желтой, волоча за собой эти потоки цвета, пока не замолкал грохот их падения, а сами они в свободном полете устремлялись к воде.

— Я был там, внизу, — сказал Том в тот вечер. — Попасть туда нетрудно, но надо соблюдать осторожность — садись и съезжай. Подниматься куда трудней. Там я нашел две скалы, которые окрашены во все цвета каньона. Я не продал бы их даже за пятнадцать долларов.

Я и папа сползли к реке чуть выше первого водопада и наудачу смочили наши лески. Взошла круглая луна и окрасила серебром утесы и сосны. Двухфунтовая форель тоже «взошла», и мы убили ее среди камней, едва не свалившись в бурную реку.

Прочь отсюда — снова Ливингстон. Девица из Нью-Гэмпшира куда-то исчезла вместе с папой и мамой. Исчезли престарелая леди из Чикаго и все остальные, а я размышлял над тем, чего так и не увидел: лес окаменевших деревьев с аметистовыми кристаллами в глубине почерневших сердец; Великое озеро Йеллоустон, где в одном из источников ловится форель, а в другом можно ее сварить; таинственный Худу, место, где демоны, которые не работают на гейзерах, убивают бродячих лосей и медведей, до смерти перепуганные охотники находят в Ущелье Смерти сваленные в кучу скелеты животных, убитых не рукой человека. Я не увидел страны Худу, где шумят над головой птицы, бегают звери и стоят скалы-дьяволы с их лабиринтами и бездонными колодцами. На обратном пути Янки Джим и Диана из Кросс-вейза сердечно приветствовали меня, когда поезд на минуту задержался у дверей их дома, а в Ливингстоне кого же мне оставалось навестить, как не возчика Тома.

— Я решил покончить с Йеллоустоном. Подамся на Восток, — сказал он. — Твои рассказы о беззаботном бродяжничестве разбередили душу, и я надумал тронуться с места. Прости нас, Господи, за нашу ответственность друг перед другом.

— А твой партнер? — спросил я.

— Вот он, — сказал Том, представляя неуклюжего юношу с узлом в руке. Я заметил, как оба молодых человека посмотрели на восток.

Глава 31

Об американской армии и городе святых; храм, Книга мормонов и девушка из Дорсета; восточная точка зрения на многоженство

Дурак и многословен по-дурацки.

Никто не знает, кого что ждет.

Вот о чем я подумал, дорогие читатели: какое удовлетворение ни доставляли бы мне собственные статьи, их длина, ширина и глубина могут показаться вам в вашем далеком мирке слишком утомительными. Постараюсь держать себя в рамках, но все же хотелось бы предложить вашему вниманию доклад об американской армии и возможностях ее расширения.

Американская армия — это превосходная маленькая армия. В один прекрасный день, когда все индейцы почиют вечным сном, либо сопьются, в этой армии, вероятно, будут организованы невиданные доселе научно-топографические службы. Даже в наши дни она проделывает великолепную исследовательскую работу, но в самой ее основе заложен существенный недостаток. Беда в том, что офицерские кадры поставляет Вест-Пойнт, и складывается впечатление, что это учебное заведение создано для того, чтобы распространять военные знания среди гражданского населения. Ведь туда может поступить любой мальчишка. Затем он заканчивает курс обучения и может вернуться на «гражданку». При определенных обстоятельствах такой выпускник Вест-Пойнта причинит много зла, потому что, скажем для начала, он, как всякий американец, отвратительно энергичен, самоуверен, как петух, не ставит ни во что чужую человеческую жизнь, а эти качества и служат основой его полупрофессиональной военной карьеры. Как видно из газет, в этой стране немало людей, которые то и дело встревают в конфликты с полицией и с тюрьмой; подобные личности любят создавать собственные, чуть ли не военные организации и, вместо того чтобы разбегаться при виде регулярных войск, предпочитают вступать с ними в перестрелку, что напоминает любительские военные действия. И такое положение нельзя признать нормальным, тем более что узы, которые связывают штаты, удивительно непрочны. Правда, подобные люди еще не вошли маршем в округ Колумбия, не оседлали статуй в Вашингтоне и не придумали собственного флага, зато им дозволено заниматься законодательством, линчевать, охотиться за нефами по болотам, расторгать браки, сфоить железные дороги и буйствовать по собственному усмофе-нию. Впрочем, им совершенно необязательно сознавать свою силу, чтобы с легким сердцем творить беззаконие.

Что касается регулярной армии (этой милой крохотной армии), то она предоставлена самой себе. Ее удел — истекать кровью в отдельных экспедициях, преуспевать на поприще науки и время от времени собираться на масонские празднества и так далее в этом роде. Регулярная армия слишком немногочисленна, для того чтобы ифать видную политическую роль. А вот бессмертные остатки Великой армии Республики — иное дело. Это действительно крупная беспринципная политическая сила…

И значит, вряд ли будет выходом из положения создание любительской военной машины, которая слепа и безответственна…

Благодарите меня за то, что я умеряю «размахи маятника», то есть диапазон этой лекции, и приглушаю звуки той какофонии, которую мне пришлось выслушать в Ливингстон-Сити, и, кроме того, умалчиваю о некоем редакторе и его заместителе (последний обладал нравом ручного кугуара или горного льва), который, как мне рассказали, весьма умело «редактировал» спорщиков в офисе ливингстонской дневной газеты.

Опуская тысячи других важнейших подробностей, я подхвачу нить своих рассуждений с рассказа об узкоколейке, которая тянулась к Соленому озеру. Поездка из Дели в Ахмадабад майским днем показалась бы блаженством в сравнении с этим путешествием, которое было настоящей пыткой. Вокруг расстилались только выжженная солнцем пустыня и пыльные солончаки. Помещение для курящих не было предусмотрено, и я сидел в уборной вместе с кондуктором и старателем, который голосом сонного младенца рассказывал о жестокостях индейцев. Ругательства одно за другим лились из его рта так же свободно, как простокваша — через кувшинное горлышко. Не думаю, чтобы он сознавал, что произносит нечто неподобающее, но девять или десять выражений были для меня в диковинку, а одно заставило приподнять брови даже кондуктора.

— Когда человек один и ведет лошадь за поводок через холмы, он начинает говорить вслух с самим собой, потому что ничего другого не остается, — сказал высушенный всеми ветрами вещатель ужасов.

Передо мной возникло видение — человек, при свете звезд бредущий по тропе Баннак-Сити и изрыгающий проклятие за проклятием.

Время от времени на поезд садились какие-то кучи тряпья, которые оказывались индейцами. Привилегия их расы — бесплатный транзитный проезд на площадке вагона. Конечно, вход в купе для них запрещен, и ради них не делают остановку. Я видел, как скво присоединилась к нам на ходу и точно так же покинула поезд, когда тот притормозил на повороте. Подобно пенджабцам, краснокожие сходят с поезда там, где им вздумается, на какой-нибудь безбрежной равнине, и с бесстрастным видом идут к горизонту, никому не сообщая, куда уходят. Солт-Лейк-Сити. Я озабочен состоянием души мистера Фила Робинсона. Как вы, наверно, помните, он написал книгу «Святые и грешники», в которой весьма убедительно доказал, что мормон[356] — личность, вполне достойная уважения. Прибыв в этот город, я не переставая думал о том, что же заставило автора создать эту книгу. После более зрелого размышления и долгой прогулки по городу я пришел к выводу, что во всем виновато слишком жаркое солнце.

По счастливой случайности злонамеренный поезд, который опоздал на двенадцать часов из-за пожара на мосту, доставил меня на место в субботу, проследовав долиной, которая, как утверждают мормоны, расцвела, как роза, благодаря их усилиям. Но уже за несколько часов до моего прибытия я очутился в странном мире, в мирке, где, судя по разговорам в вагоне, каждый был либо мормоном, либо немормоном.

Свободному и независимому гражданину не подобает открыто заявлять, что он немормон, однако мэр города Огдена (город немормонов в этой долине) высказал мнение, что то и другое стадо все же должны как-то отличаться друг от друга. Задолго до того, как мы достигли фруктовых садов Логана и сверкающей глади Соленого озера, этот мэр (сам не мормон, но человек, известный своими торговыми связями с ними) сказал мне, что наболевший вопрос существования государства в государстве постепенно разрешается с помощью образования и системы голосования.

— Вокруг нас горы, богатые золотом, серебром и свинцом, — сказал он, — и даже силы ада, что стоят на страже мормонской церкви, не помешают немормонам стекаться в эту долину. В Огдене — это в тридцати милях от Солт-Лейк-Сити — мы провалили мормонов на муниципальных выборах, а на будущий год надеемся повторить успех в самом Солт-Лейк-Сити.

Вы спрашивали о многоженстве? Согласно недавно принятому биллю, это уголовное преступление. Мормону приходится выбирать одну жену и держаться ее. Если его поймают у другой женщины… Видите то мирное коричневое здание из кирпича на склоне горы? Это исправительный дом. Мормона отправляют туда поразмыслить о своих грехах, и, кроме того, приходится заплатить штраф. Однако большинство полицейских в Солт-Лейк-Сити — мормоны, и я не думаю, чтобы они были слишком строги со своими друзьями. Полагаю, что тайное многоженство распространено достаточно широко.

Труднее всего заставить мормона понять, что мы не трижды проклятое зверье, как доказывают их старейшины. Позвольте нам закрепиться в штате, и тогда все мормонское предприятие полетит к черту.

Желание — отец мысли, и я сказал: «Ну что ж, пожалуй» — и начал разглядывать долину Дезерета — прибежище поздних святых и средоточие, по всей видимости, стольких страданий, сколько можно втиснуть в сорокалетие.

Людям добрым в Англии многое невдомек, но вы-το поймете, отчего все это получается. Вы же наслышаны о многоженстве в Бенгалии и знаете, как ненавидит свою будущую соперницу молодая бенгалка (сама почти ребенок), которая готовится впервые переступить порог дома своего мужа. А ведь бенгальскую женщину, можно сказать, приучали к многоженству столетиями. Вы, наверно, слышали также об ужасной, прикрытой паранджой ревности жены, которая стала матерью, к бесплодной жене-сопернице, ревности, которая взрывается порой отравлением любимого ребенка?

Время от времени англичанки на Востоке нанимают кормилицму-сульманок высокой касты, и тогда им приходится невольно выслушивать странные, страшные рассказы о многоженстве. Ведь все женщины несут Евино проклятие, и они способны совершенно свободно общаться между собой, невзирая на разницу в цвете кожи. Да, женщина Востока привычна к многоженству (мормоны считают это благом для женщины) и тем не менее проклинает свою судьбу. Вы же знаете, как обращаются с ней в доме мужа и призывают все кары небесные на ее голову («проклятая из проклятых», «дочь навозной кучи», «паршивка и скотина»). К подобной же участи, к участи бенгальской женщины, некое вероучение (одно из многочисленных учений белого человека) готовит и белую женщину, несмотря на то что из столетия в столетие она привыкла считать, что имеет право безраздельно владеть сердцем одного мужчины.

Для того чтобы подавить естественное сопротивление женщины, мормонизм, это фантастическое вероучение (изумительное смешение магометанства, законов Моисея и неверно истолкованных фрагментов масонства), прибегает к поистине дьявольским ухищрениям, которые тщательно продуманы бездушными канавокопателями и строителями оград. Недурное обозрение, не правда ли?

Даже красота долины не могла заставить меня забыть об этом. Долина действительно чудесна. Плоские, как стол, террасы, которые прилепились к склонам окружающих гор, отмечали уровни Соленого озера по мере того, как оно постепенно понижалось, превращаясь из внутреннего моря в озеро длиной пятьдесят миль и тридцать шириной. Пройдет немного времени, и террасы будут застроены домами. В настоящее время постройки прячутся под кронами деревьев в низине. Вы, должно быть, не раз читали о широких улицах Солт-Лейк-Си-ти. Они обсажены тенистыми деревьями, и вдоль проложены желоба с проточной пресной водой. Это правда, но я попал в город, когда началась засуха, та самая засуха, во время которой редеют стада в Монтане. Листва на деревьях завяла, а сверкающие ручейки, о которых столько писали, превратились в пыльные каменные канавки.

Главная улица города, по всей видимости, заселена немормонами из торгового сословия, и они превратили ее в широкую шумную магистраль, где на глазах у солнца неблагочестиво потягивают пиво и день-деньской непристойно курят сигары. Этим они мне и нравятся.

В самом начале улицы находятся достопримечательности города: храм, молельный дом, Доходный дом (биржа) и дома Бригама Янга, чьи портреты продаются почти во всех книжных лавках. Между прочим, следует упомянуть, что покойный эмир штата Юта отдаленно напоминает Его Высочество эмира Афганистана, которого я удостоился чести видеть.

Прежде всего стоило осмотреть храм, так сказать фасад вероучения. Вооружившись экземпляром Книги мормонов (чтобы все было ясно), я отправился составлять скороспелые суждения. Когда-нибудь строительство храма завершится. Оно было начато всего тридцать лет назад, и до сего времени в эту гранитную глыбу вложили более трех с половиной миллионов долларов. Толщина стен храма — десять футов, высота самого здания — более ста, а башен — двести. Вот и все, что можно сказать о храме. Если у вас есть желание изучить это сооружение более тщательно, тогда загляните в Книгу мормонов, и все станет ясно до конца. Тогда удивительное ребячество проекта становится очевидным. Эти люди, вдохновляемые прямо свыше, громоздят камень на камень, колонну на колОнну, не достигая ни величия, ни изящества, ни пользы. Вон там, например, над главным порталом, жалкие царапины на камне изображают всевидящее око, масонское рукопожатие, солнце, луну, звезды и, кажется, много прочего вздора. Банальность и бессмысленность этого заставляют едва ли не плакать. Когда видишь нагромождение великолепных гранитных плит, вспоминаешь о настоящем искусстве, которое с помощью трех миллионов долларов можно было бы призвать в помощь Церкви. Только ребенок может заявить: «Давайте нарисуем большущий, красивый дом» — и, старательно высовывая язык в такт движению своей нетвердой руки, начать вычерчивать бессмысленные линии и круги.

Потом я присел на тачку и, углубившись в Книгу, понял, что дух ее соответствует духу камней, которые вздымались передо мной. Достопочтенные Хирум и Джозеф Смиты, которые бились над тем, чтобы сочинить заново Библию (не зная ничего об истории Ветхого и Нового Заветов), и архитектор, который вдохновенно громоздил друг на друга кирпич и камень, были братьями. Однако Книга была интересней здания. В ней написано (и весь мир прочитал это), как к Джозефу Смиту явился небесный ангел, доставив ему «небесные очки», с помощью которых Джозеф сумел расшифровать откопанные им же в земле золотые таблицы, испещренные точечками и черточками. Эти таблицы Джозеф Смит перевел (правда, он пишет почему-то с ошибками) и из этих царапин и точек состряпал том в шестьсот страниц, набранных убористым шрифтом. Эта мормонская библия содержит книги Нефи (первую и вторую), Якова, Еноха, Джарома, Омни, Мормона, Моисея, а также Житие Зенифа, Книгу Элмы Хелмана, Третью книгу Нефи, книгу Эфира (кстати сказать, это сильно действующее анестезирующее средство) и заключительную книгу Морони. Трое людей, из которых один здравствует и по сей день, торжественно поклялись, что ангел с очками спускался к ним, восемь других не менее торжественно заявляют, что видели таблицы откровения своими глазами. На этих свидетельствах зиждется достоверность мормонской библии.

Мормонская библия начинается со времен Зедекии — царя Иудеи, а заканчивается сумбурным описанием вражды каких-то племен, обрывками откровений и объемистыми списками из настоящей Библии. Пробираясь по страницам совместной продукции братьев, я искренне сочувствовал им. Будучи их скромным собратом по перу на поприще беллетристики, я понимаю, насколько трудно подобрать подходящие имена персонажам. Но Джозефу и Хируму пришлось намного труднее, и все же они оказались смелее меня, создав Тинкума, Кориантуми, Пахорана, Кишкумена, Гадиантона и другие бессмертные имена, которые не в силах удержать моя память. Что касается географии, так братья постарались держаться от нее подальше, довольно хитро избегая ссылок на местонахождение некоторых пунктов, потому что, как сами видите, были не совсем уверены в том, какие земли находятся по соседству с их собственным графством. На страницах этой Книги кровожадные военачальники совершали марши и контрмарши, а авторы добавили к Новому Завету новые и удивительные главы, переделывая небеса и землю, что в писательском ремесле считается делом вполне законным. Однако они не смогли выработать единства стиля, и было неумно с их стороны вставлять в эту сверхъестественную мозаику куски из настоящей Библии. К тому же трудолюбивое перо нет-нет, да и вставляло в утомительную пародию парочку предложений на отвратительном английском, вроде подобного кошмара: «И сказал Моисей народу Израиля: Какого черта вы делаете?» Буквально такой фразы в Книге мормонов нет, но тон воспроизводится верно.

Я прошелся по улицам, заглядывая в окна, и заметил, что комнаты были обставлены по моде тысяча восемьсот пятидесятых годов. Главная улица кишела окрестным сельским людом, приехавшим поторговать с Сионским торгово-кооперативным обществом. По-моему, церковь контролирует финансы этого предприятия, и оно соответственно приносит неплохие дивиденды.

Женские лица не отличались привлекательностью. По существу, если бы не тот факт, что люди, некрасивые внешне, так же иррациональны в неразделенной любви, как и красавцы, складывалось впечатление, что многоженство — благословенный институт для женщин, и только духовное убеждение могло загнать в его рамки неуклюжих широколицых мужчин. Женщины одевались ужасно, а мужчины, казалось, были связаны веревками. Сегодня весь день они будут торговать на рынке, а завтра, в воскресенье, отправятся в молельню. Я пытался поговорить кое с кем, но люди бормотали в ответ нечто нечленораздельное на непонятном мне языке и вообще вели себя как коровы. И все же одна женщина (вовсе не безобразная) призналась, что ей ненавистна мысль, что Солт-Лейк-Сити превращается в балаган для забавы немормонов. Ее манера говорить выдала ее происхождение.

— Когда вы уехали из Англии? — спросил я.

— Летом тысяча восемьсот восемьдесят четвертого. Я из Дорсета, — ответила она. — Агент мормонов обошелся с нами приветливо, а мы были бедняками. Сейчас нам намного лучше — матери, мне и отцу.

— Значит, вам нравится?..

Сначала она не поняла.

— О, многоженство меня не касается. По крайней мере еще нет. Я не замужем. Мне нравится жить самой по себе. У меня появились собственные вещи и есть немного земли.

— Но я полагаю, что вы…

— Только не я. Мне не по душе эти датчане и шведы. Мне нечего сказать ни за, ни против многоженства. Это дело старейшин, но, только между нами, я не думаю, что это продержится долго. Завтра вы услышите, как они рассуждают в церкви, будто бы это распространяется по всей Америке. Шведы верят всему, а я знаю, что это не так.

— Тем не менее вы получили землю.

— О да, мы ее получили. Но конечно же, мы никогда не говорим ничего против многоженства — ни отец, ни мать, ни я.

Поразительно, но где-то все же скрывается обман. Вы что-нибудь слышали о рисовых христианах?

Мне очень хотелось продолжить разговор с девицей, но та нырнула в Сионский кооператив, а меня поймал какой-то мужчина и сказал, что мой долг — осмотреть достопримечательности города. Они включали: молитвенный дом в форме яйца, городские владения Бригама Янга, надгробие на могиле этого великого бандита с полным ассортиментом его жен, спящих вокруг (точно так же одиннадцать верных жен почили вокруг пепла Рунджита Сингха за стенами форта в Лахоре), и парочку других диковин. Но все они были уже описаны более даровитыми перьями. Зверинцы Бригама, где он держал своих жен, — обыкновенные запущенные виллы. Молельный дом — обман, крытый гонтом. Дом, куда сносят церковную десятину, — похож на хлев. Мормоны печатают свои бумажные деньги — церковные банкноты, которые затем обмениваются на продукты местного производства. Однако молодежь предпочитает золотого тельца немормонов. Не очень-то приятно ходить по городу, когда гид останавливается перед каждым третьим зданием: «Вот здесь старейшина такой-то содержал Амелию Безершинс, свою пятую жену… простите, третью. Амелию он взял после Кезии. Та была его любимицей, и он не позволял Амелии встречаться с Кезией, опасаясь, как бы та не испортила ее красоту».

Мусульмане совершенно правы: с той самой минуты, когда домашние тайны гарема оказываются у всех на устах, этот институт готов рухнуть.

Я отделался от гида, когда тот рассказал мне очередную сомнительную историю, и дальше пошел сам. Особенность города — порядок, тишина и спокойствие, в которых пребывает роскошь. Дома стоят посреди обширных ухоженных газонов, и каждое владение почти не отличается от соседнего. Фасады домов увиты растениями, и в ветвях деревьев слышится благозвучная музыка ветра, которая разносится по улицам вместе с запахом сена и летних цветов.

На плоскогорье, с которого просматривается весь город, стоит гарнизон войск Соединенных Штатов — пехота и артиллерия. Штат Юта волен делать все, что ему вздумается, но лишь до того желанного часа, когда голоса мормонов будут заглушены голосами немормонов. Гарнизон держат на всякий случай. Крупные, с акульими ртами и свиными ушами ширококостные фермеры нередко отличаются диким фанатизмом и за последние годы сильно испортили жизнь немормонам, когда те составляли незначительное меньшинство. Однако сейчас, когда миновали дни открытых и тайных убийств, поджогов ферм немормонов, ревнители мормонизма осмеливаются лишь осторожно бойкотировать тех, кто вмешивается в их дела.

Я посетил гарнизон (один из тех, куда жаждут попасть армейские офицеры) и оттуда разглядывал панораму Города Святых, лежавшего передо мной в окружении непривлекательных гор.

Как же это было? Иммигранты со стертыми в кровь ногами прорывались в этот круг, а потом вдруг понимали, что отныне они навсегда отрезаны от друзей и нет надежды на возвращение, а сами они попали в лапы других «друзей», которые называли себя священниками Всевышнего. «Но, слава Богу, вот идет Ричард Бэкстер», как выразился однажды некий знаменитый богослов. Я очень рад, что судьбой мне не уготована участь быть кирпичом в здании мормонского храма, который так ловко пристроился к берегу озера горького, соленого и безнадежного.

Глава 32

Как я познакомился с важными персонами по дороге из Солт-Лейк-Сити в Омаху

Много видал я городов и людей.

Не поймите меня превратно. Я люблю этот народ, а если уж есть повод для уничтожающей критики в его адрес, то лучше я возьму это на себя. Не знаю почему, но я подарил им свое сердце, отдав предпочтение другим народам. Снаружи американцы, так сказать, недожарены и кровоточат по краям; они тщеславнее англичан и чудовищно вульгарны, словно египетские пирамиды, если покрыть их сахарной пудрой наподобие рождественского кулича. Они по-петушиному самоуверенны, соответственно необузданны, небрежны. Я понял, что люблю американцев, когда повстречался с соотечественником, который насмехался над ними. Он видел в них только дурное, начиная с тарифа и кончая принципом государственных чиновников «поступай, как знаешь», и поэтому считал их недостойными внимания истинного британца.

«Все признаю, — сказал я. — Их правительство похоже на временное, законы зависят от текущего момента, железные дороги сделаны из спичек и заколок для волос; их удачливость зиждется на обилии леса, вод и руды, но не является результатом умственной деятельности. И все-таки это самые прекрасные люди на земле. Пройдет сотня лет, и вы увидите, что произойдет, когда им закрутят гайки и они забудут некоторые патриархальные заветы покойного мистера Джорджа Вашингтона…»

Когда я оставил своего оппонента, то весьма нуждался в подкреплении своих мыслей, потому что попал в объятия совершенно обворожительного человека, которого случайно встретил на улице сидящим на стуле посреди тротуара. Он покуривал огромную сигару, и оказался коммивояжером, его пути проходили по Южной Мексике. Он рассказывал истории, от которых у меня волосы вставали дыбом: о забытых городах; каменных изваяниях богов, по глаза затянутых дикой порослью; мексиканских монахах; восстаниях и диктатурах. Он-το и затащил меня на Соленое озеро, чтобы искупаться. Озеро находится в пятнадцати милях от города, и туда часто ходят поезда — обыкновенные трамвайные вагоны без крыши. Железнодорожное полотно, как, впрочем, повсюду в Америке, поражало своими ухабами. На подступах к озеру местность стала совсем уже скудной. На твердых плоских берегах озера были устроены купальные мостки, эстрады, буфетные стойки, но они только подчеркивали унылость пейзажа. У американцев еще руки не доходят до своих пейзажей.

— Крепитесь, — сказал коммивояжер, входя в тяжелую, как ртуть, воду. — Входите же!

Я вошел и шел до тех пор, пока не всплыли мои ноги. Пришлось продвигаться вперед так, словно я противостоял напору сильного ветра, но мои голова и плечи продолжали торчать над водой. Ужасное ощущение — невозможность утонуть. Плыть было тоже бесполезно. От воды нельзя было оттолкнуться, поэтому я просто-напросто сел на нее и остался на плаву, словно роскошный анемон, посреди сотен других, барахтавшихся вокруг. Купаться в этом теплом, липком рассоле можно хоть три четверти часа, не опасаясь дурных последствий. Однако на берег выходишь покрытым с головы до пят белой солью. Если проглотить достаточную порцию этой воды, можно считать себя покойником. Это истинная правда: я глотнул только полпорции и вследствие этого покойник наполовину.

На обратном пути через плоскую равнину, которая окаймляла озеро, коммивояжер обратил мое внимание на некоторые народные обычаи. Большая железнодорожная платформа вмещала около сотни мужчин и женщин, «с песней на устах возвращавшихся с морей». Они пели, кричали, сыпали довольно солеными остротами, в общем, вели себя так же, как заморские сестры и братья из Старого Света.

Позади меня сидели две скромницы в белом. Никто не сопровождал их. На девиц обратил чары своей неиссякаемой любви избранник этого сборища — молодой человек с голосом великолепного диапазона. Девушки рассмеялись, но ничего не ответили. «Сватовство» было возобновлено в самых экстравагантных выражениях. Сидящие рядом зааплодировали. Когда мы приехали в город, девушки пошли своей дорогой, парни своей. Улица была густо затенена кронами деревьев. Увидев это, я вспомнил лондонских хулиганов и удивился, что никто не пристает к девушкам.

— Ничего особенного, — сказал коммивояжер. — Пусть кто-нибудь посмеет — его пристрелят на месте.

На следующий день точно в таком же вагоне по дороге с озера ко-го-то действительно пристрелили. Убитый оказался «уркой», что означает законченный тип уголовника. Он пререкался с полицейским, и тот прикончил его. Я видел, как по улице тянулась похоронная процессия: около тридцати экипажей, до отказа заполненных сомнительного вида мужчинами и подобными им женщинами. Местные газеты сообщили, что у покойного были свои достоинства, но это уже не имеет значения, потому что, если бы шериф не укокошил его, тот наверняка укокошил бы шерифа. Я почему-то расстроился и уехал, хотя коммивояжер с радостью принял бы меня в своем доме, несмотря на то что не знал даже моего имени. Я дважды встречался с ним душными длинными ночами, и мы разговаривали о будущем Америки, покачиваясь на стульях, вынесенных на тротуар.

Стоит послушать Сагу об Америке из уст молодого энтузиаста, который только что обзавелся собственным домом, куда поместил милую маленькую женушку, а сам на свой страх и риск готовился вступить на поприще коммерции. Я склонен поверить, что пистолетные выстрелы — случайность, достойная сожаления, а необузданность — всего лишь накипь на поверхности человеческого моря. Мне хотелось бы верить, что спокойная, хотя и поджаренная на солнце, пыльная Юта осталась далеко позади.

Вскоре по воле случая я попал в объятия другого коммивояжера, но совершенно иного склада. Это произошло, когда мы выбирались из Юты, чтобы попасть в Омаху через Скалистые горы. Он занимался бисквитами (об этом я сейчас расскажу). Когда-то судьба круто обошлась с этим человеком, одним ударом разбив его жизнь. И вот наш бедняга путешествовал с полным ящиком образцов, как во сне, а его глаза не замечали вокруг ничего радостного. В отчаянии коммивояжер обратился к религии (он был баптистом) и говорил о ее утешениях с безыскусной легкостью, присущей американцам, когда они заводят речь о делах сугубо личных. За Ютой расстилалась пустыня — горячая, голая, как Миан-Мир в мае. Солнце поджаривало крышу вагона, пыль залепила окна, и в потоке солнечного света, который пробивался через эту пыль, человек с бисквитами приводил доказательства силы своей веры, которая, казалось, составляла одно из чудес света. С помощью средств, схожих с теми, что привели на путь истины самого апостола Павла, она сулила мгновенное и осознанное искупление души, но самому страждущему не было дано ни предвидеть, ни предсказать, когда это произойдет с ним.

— Религиозное чувство нужно испытать, — повторял он. — Его рот подергивался, а под глазами темнели круги — следы понесенных утрат. — Религию надо прочувствовать. Нельзя угадать, когда и как это произойдет. Но это придет, сэр, подобно вспышке молнии, и еще предстоит побороться с самим собой, прежде чем снизойдут полное блаженство и вера.

— Сколько времени требуется для этого? — спросил я с благоговением.

— Иногда часы, а иногда много дней. Я знавал человека из Сен-Джо, который убеждался месяц, а затем к нему снизошел дух, как и должно быть.

— Что же потом?

— Тогда вы спасены. Вы ощущаете это и способны вынести все, что угодно. — Он вздохнул. — Да, все, что угодно. Мне, например, все равно, хотя признаюсь, что некоторые испытания все же тяжелее других.

— В таком случае вам, очевидно, приходится ждать, когда чудо сотворят какие-то внешние силы. А если этого не произойдет?

— Должно произойти. Говорю вам — должно. Так бывает со всеми, кто исповедует веруя.

По мере того как наш поезд тащился вперед, я узнал многое об этом вероучении и, познавая, не переставал удивляться. Странно было наблюдать за этим сломанным человеком, согнувшимся под тяжестью утрат, всякий раз при новых ударах судьбы убеждавшим себя в том, что спасается от мук адовых.

Стояла невыносимая жара. Мы миновали пустыню и ехали дальше по волнистым зеленым равнинам Колорадо. Я был разбужен (пребывая в состоянии забытья, я снял с себя все до единой тряпки, какие можно было снять) порывом ужасающе холодного ветра и дробью сотен барабанов. Поезд стоял. Насколько хватало глаз, земля фута на два была покрыта градинами величиной с пробку от шерри-бренди. Рядом с полотном дороги я увидел жеребенка. Он мчался к поезду неистовым галопом, но угодил задними ногами в яму, до половины заполненную водой и льдом. Минуту-другую он бил по земле передними ногами, а затем завалился на бок. Его забило градом насмерть.

Когда буря утихла, мы продолжали путь, пробираясь по рельсам на ощупь, потому что они могли разъехаться в любое мгновение. Машинист с американского Запада понукает свой паровоз, подобно субал-терну, укрощающему строптивого коня, можно сказать, с равным риском. Если нога коня попала не туда, куда следует, — что поделаешь, на то божья воля. Если все идет хорошо, значит, все в порядке, на то божья воля. Но я предпочел бы сидеть на спине такого коня, а не в поезде.

Поезд — подходящий объект для беседы на тему об одаренности американцев. Когда мистер Хоуэлс пишет роман, когда отчаянный герой запружает реку, опрокинув в нее с помощью динамита целую гору, или священник, ищущий популярности, венчает парочку на воздушном шаре, всемогущая американская пресса встает на задние лапы и начинает ходить по кругу, торжественно разглагольствуя о многосторонности американского гражданина. Они действительно разносторонне одарены — просто ужас! Неограниченное использование права на личное мнение (а это такое оружие, что только один из десятка умеет обращаться с ним), крикливая петушиная самоуверенность и непоседливость южанина, заставляющая американца ерзать на стуле, когда он говорит с вами, — все это вместе и делает его разносторонним.

Однако то самое, что американец называет разносторонностью, беспристрастный англоиндиец склонен оценивать как обыкновенную небрежность очень опасного свойства. Никто не в состоянии схватить на лету секреты какого-нибудь ремесла с помощью одного только разума, даже если этот разум — республиканский. Человек должен побывать в подмастерьях и изучать свое ремесло изо дня в день, всю жизнь, он хочет преуспеть в нем, если, конечно, желает добиться совершенства. В противном случае он попросту кое-как «проталкивает» дело. Часто и это не удается. Но в чем же состоит секрет такой формы умственного совершенства? Помнится, старина Калифорния, которого я буду любить и уважать вечно, рассказал мне парочку анекдотов об американской разносторонности и ее последствиях — их-το я и припомнил, и они снова поразили меня.

Мы так и не опрокинулись, но думаю, что ни машинист, ни те, кто прокладывал эту колею, тут ни при чем. Прочтите с десяток отчетов о последних железнодорожных авариях (их легко отыскать), не происшествиях, а первоклассных катастрофах, когда опрокидываются и загораются вагоны, поджаривая живьем несчастных пассажиров. В семи случаях из десяти вы найдете в конце следующее жизнеутверждающее заявление: «Происшествие, по-видимому, явилось результатом расстыковки рельсов». Это означает, что рельсы были прикреплены к шпалам с таким многосторонним умением, что костыли и прочие железки вследствие непрерывного движения поездов подались от вибрации и просто не удержались на месте. За подобные пустяки никого не вздергивают.

Мы начали подниматься в гору, а затем остановились в полной темноте. Какие-то люди подсыпали песок под колеса, выравнивали рельсы ломами, а затем «прикидывали», можно ли ехать дальше или нельзя. Не желая встречаться с Создателем, будучи в полусонном состоянии и с заспанными глазами, я прошел вперед, в общий вагон, и был вознагражден двухчасовой беседой с актрисой, которая села на мель, которую бросил муж и тем самым разбил ее сердце.

Она работала в четырехразрядной труппе, тоже севшей на мель, распавшейся и лишившейся импресарио. Актриса одурела от выпитого пива, в кармане у нее остался единственный доллар, и она сильно волновалась оттого, что в Омахе ее, возможно, никто не встретит. Время от времени она заливалась слезами, потому что отдала кондуктору пятидолларовый билет для размена, а тот все не возвращался. Кондуктор был ирландец и не мог украсть, поэтому я обратился к утешениям. По прошествии солидного отрезка времени я был вознагражден таким диким рассказом, историей, настолько запутанной и невероятной (и в то же время вполне вероятной), настолько стремительной (быстрой тут не подходит) в своих калейдоскопических переменах, что «Пионер» наверняка отвергнет любое, даже самое краткое ее обозрение. Таким образом вы никогда не узнаете, что эта подвыпившая блондинка со спутанными волосами была когда-то девчонкой на ферме в Нью-Джерси; как он, странствующий актер, сначала разжалобил, а потом покорил ее (но Па всегда был настроен против Альфа); как он и она вручили свой крохотный капитал обманщику-импресарио, поверив ему на слово, а тот распустил труппу в сотне миль от какого-то города; как она и Альф и некое третье лицо, которое еще не издало ни звука в этом мире, брели по железнодорожному полотну, занимаясь попрошайничеством на фермах; как третье лицо появилось на свет и туг же с плачем покинуло его; как Альф приобщился к виски и прочим вещам, рассчитанным на то, чтобы делать жен несчастными; как после странствующей актерской жизни, оскорблений, жалких спектаклей и провалов несчастных трупп она все же добилась вызова «на бис». Выслушивать все это было не слишком весело.

В пульмане ехала настоящая актриса (из тех, что путешествуют в роскоши, со служанкой и костюмерным ящиком), и несчастная порывалась обратиться к коллеге за помощью, но ей становилось плохо всякий раз, когда она пыталась, как и подобает сестре по профессии, с небрежной уверенностью пройти в следующий вагон. Затем появился кондуктор (пятидолларовый билет разменен должным образом), и девица разревелась от избытка пива и благодарности. Затем она постепенно уснула, совсем одна в вагоне, тут же превратившись чуть ли не в красавицу, которую не грех поцеловать.

Все это время Человек, исполненный печали, стоял в дверях, разделяющих актрис, и читал мрачные псалмы по поводу конца всякого, кто не выправит пути свои и не достигнет перерождения посредством чуда баптистской веры. Да, странная компания собиралась взобраться на Скалистые горы.

Я оказался самым удачливым, потому что, когда случилась поломка и нас задержали на двенадцать часов, я съел все образцы печенья, которые вез баптист. Они были разные, но все довольно питательные. Всегда путешествуйте с «коробейником»!

Глава 33

Через Великий перевал; как человек по имени Гринг показывал мне одеяния для покойниц

После многих проволочек и длительного восхождения мы подошли к перевалу, похожему на все боланские перевалы в мире. Этот назывался Черным каньоном реки Ганнисон. Мы поднимались уже много часов и достигли скромных семи-восьми тысяч футов над уровнем моря, когда перед нами открылось узкое ущелье, куда не проникали солнечные лучи, где скалы стояли отвесной стеной высотой в две тысячи футов. Река, усеянная острыми камнями, ревела и выла в десяти футах под нами.

Железнодорожное полотно было устроено по очень простому принципу: в поток свалили кучу мусора, а сверху уложили рельсы. В этой сумасшедшей езде было нечто таинственное, вызывающее изумление, захватывающее дух. Я остро переживал все это до тех пор (в путеводителе, наверно, отыщется хорошенько приукрашенное описание), пока не пришлось молить всевышнего за безопасность поезда. Нельзя было рассмотреть, что творится ярдов на двести впереди. Казалось, что по прихоти безответственного потока мы въезжали в земные недра. Затем показалась массивная скала, а за ней открылся удивительно извилистый поворот. Машинист увеличил давление пара до предела, и мы обогнули скалу чуть ли не на одном колесе. Река Ганнисон скрежетала зубами под нами. Вагоны нависали над водой, и, случись что-нибудь хотя бы с одним рельсом, ничто на свете не спасло бы нас от гибели. Я чувствовал, что в конце концов что-нибудь да произойдет. Страшное, мрачное ущелье, шипение воды цвета нефрита и забавные россказни кондуктора убедили меня в том, что катастрофа неминуема.

Миновав Черный каньон и другое ущелье, мы плавно выехали на открытую местность на высоте девять тысяч футов над уровнем моря, когда за очередным поворотом неожиданно наткнулись на плотину, переброшенную через пустынные воды. Была ли это дамба или наполовину разрушенная каменоломня — сказать трудно.

Локомотив успел издать дикое «уу!», но слишком поздно. Бык был великолепен. Бог знает, почему этот скот и его супруга выбрали для моциона именно железнодорожное полотно. Ее отбросило влево, а его захватил скотосбрасыватель и, перекатив разик-другой, зашвырнул по самые плечи в воду. Меня поразило бессмысленное, изумленное, тупое выражение его величественной физиономии. Он даже не рассердился. Не думаю, чтобы он успел испугаться, несмотря на то что пролетел по воздуху около десяти ярдов. Единственное, что он хотел знать, «не будет ли кто-нибудь настолько любезен, чтобы подсказать пожилому респектабельному джентльмену, что все-таки произошло?»

Минут через пять поток, кусавший нас за пятки в теснине, разделился на прохладном нагорье на дюжину серебристых нитей, превратившись в невинные форелевые ручейки, а мы сделали остановку в каком-то наполовину вымершем городишке, название которого не сохранилось в моей памяти. Он возник когда-то на гребне волны процветания. Тогда около десяти тысяч жителей бродили по его улицам, однако бум миновал. Большие кирпичные здания и фабрики пустовали. Обитатели ютились по окраинам в бревенчатых лачугах. Там были железнодорожные мастерские и еще что-то, а местный отель на сто с лишним номеров (его тротуар служил одновременно и станционной платформой) обезлюдел. Местечко выглядело пустыннее Амбера или Читора.

Кто-то произнес: «Форель… шесть фунтов… в двух милях отсюда». И этого было достаточно, чтобы Человек, исполненный печали, и я отправились на ее поиски. Город стоял в окружении холмов, оживляемых крохотными грозами, которые разражались над мягкой зеленью равнины, нависая над ней в виде мазков серого или янтарного дыма.

К нашей небольшой экспедиции присоединился адвокат из Чикаго. Мы посовещались по вопросу о мухах, но я не ожидал встретить самого Элайджу Пограма[357] во плоти. Он произнес речь о будущем Англии и Америки, а также о Великой Федерации, которая сложится с годами, когда обе страны, взявшись за руки, обнимут весь земной шар. По британским понятиям, он валял дурака, но, несмотря на некоторую напыщенность, в его словах был здравый смысл.

Можно ездить четыре месяца по Англии и не найти ни одного человека, способного выразить словами страстный патриотизм, подобный тому, каким был одержим маленький адвокат из Чикаго. И у него были свои достоинства, так, он предложил мне поохотиться денька три в Иллинойсе, если у меня появится желание отклониться от избранного маршрута. Можно лет десять путешествовать по всей Англии, прежде чем удастся разыскать человека, который способен предложить незнакомцу хотя бы сандвич, и еще лет двадцать — чтобы выжать из британца хоть каплю энтузиазма. В тот душный день мы говорили о политике, наживке и без устали бродили вдоль отмелей упомянутого ручья. Мал золотник, да дорог. Я потратил два часа, стегая водную рябь в предвкушении форели, которая (я знал это) была там, и под вечер, пропахший лугами, поймал рыбешку фунта на три. Я взял ее на порядком истрепанную, коричневую приманку и «приземлил» после довольно жаркого десятиминутного спора. Это была настоящая красавица. Если кому-нибудь из вас доведется «работать» на форелевых протоках Запада, вы правильно поступите, если захватите с собой самых тусклых мух. Местные жители смеются над крохотными английскими крючками, но тем не менее они держат, а искусственная серая, тускло-коричневая или светло-серая муха, кажется, угождает эстетическим вкусам местной форели. Выходя на лосося (прошу не выдавать меня), воспользуйтесь блесной, позолоченной с одной стороны и посеребренной с другой. Она пойдет наверняка, впрочем как и на рыбу другого калибра. Местные жители, похоже, пользуются снастями погрубее.

Я попытался найти мальчугана, который знал бы реку, и столкнулся с неизвестным мне образом жизни, жизни неторопливой и жалкой, но весьма любопытной. На окраине города, в хибаре, сложенной из упаковочных ящиков, проживало семейство. Они знавали времена, когда город был на вершине расцвета и претендовал на звание метрополии в Скалистых горах. Когда бум прошел, семейство осталось на месте. Она была приветлива, но покрыта грязью с головы до ног. Он — мрачный, чумазый тип. Что касается детей, те были просто вываляны во всевозможных отбросах. Однако жили они, можно сказать, в убогой роскоши — вшестером или ввосьмером в двух комнатах. Их устраивало местное общество. Я пытался сманить их восьмилетнего сынишку (тот занимался ловлей форели всю жизнь), но ему «что-то не хотелось идти», хотя я предлагал шесть шиллингов за работу, которая не сулила ничего, кроме удовольствия. «Я останусь с Ma», — сказал он, и я не сумел вывести его из этого состояния. Ma даже не пыталась спорить с ним. «Раз он сказал, что не пойдет, значит, не пойдет», — сказала она, будто мальчишка был какой-то неодолимой стихийной силой, а не обыкновенным пострелом, которого можно отшлепать. Что касается Па, развалившегося у печки, так тот наотрез отказался встревать в это дело. Ma рассказала, что в своей еще недавней молодости была учительницей, но я не услышал того, что хотел бы узнать прежде всего, — что привело ее в эту глушь и бросило в унавоженное обиталище. Сохранив приятный говор Новой Англии, она тем не менее привыкла считать стирку роскошью. Па, то и дело сплевывая, жевал табак, а когда раскрывал рот с иной целью, говорил как человек образованный. Тут крылась какая-то история, но я не смог проникнуть в ее тайну.

На следующий день Человек, исполненный печали, я и прочие пассажиры начали настоящее восхождение в Скалистых горах. Наши недавние усилия ничего не стоили. Поезд добрался до ужасной кручи, и его расформировали. Пять вагонов прицепили к двум локомотивам, а два других — к одному. Это было милосердным и предусмотрительным мероприятием, но сам я оказался настоящим идиотом, потому что мне взбрело в голову посмотреть, как чувствует себя муфта сцепления двух концевых вагонов, в которых ехали Цезарь и его сокровища. Кто-то потерял или съел нормальную муфту, а машинист нашел в тендере какую-то железку не толще проволоки для изготовления жилетных цепочек, и… «авось сойдет». Вы поймете, что я пережил, когда на крутых подъемах эта сцепка работала во всю мощь. Вообразите, что вас влекут по симлинскому утесу на крючке дамского зонтика. Далеко впереди, на две тысячи футов над нашими головами, вздымалось плечо горы, накрытое, словно эполетом, длинным противообвальным туннелем. Первая партия вагонов тащилась на четверть мили впереди. Позади извивалось и петляло железнодорожное полотно, слева чернела бездна. Мы поднимались все выше и выше до тех пор, пока и без того разреженный воздух поредел еще сильнее, и «чанк, чанк, чанк» пыхтящего паровоза стало ответствовать тяжкое биение изнуренного сердца.

Мы прокладывали путь сквозь пестроту светотени туннелей (кошмарные пещеры, сложенные из неотесанных бревен), время от времени останавливаясь, чтобы пропустить поезд, идущий вниз. Одно такое чудовище, составленное из сорока платформ, груженных рудой, едва сдерживали под дружный хохот и вопли тормозов четыре локомотива. Наконец после краткого обозрения доброй половины Америки, распростертой в нескольких лигах под нами на манер географической карты, мы остановились перед входом в самый длинный туннель на гребне перевала (около десяти или одиннадцати тысяч футов над уровнем моря). Локомотив пожелал перевести дух, а пассажиры — заняться сбором цветов, которые нахально просовывали головы сквозь щели в обшивке вагонов. У какой-то пассажирки пошла носом кровь, остальные дамы распростерлись на скамьях, хватая воздух широко открытыми ртами в такт пыхтению паровоза, а ветер, острый, как лезвие ножа, предавался разгулу в мрачном туннеле.

Затем, приказав ведущему паровозу уступить дорогу, мы приступили к исполнению заключительной части нашего путешествия — теперь уже вниз, нажимая на все отчаянно визжащие тормоза, и через несколько часов оказались на равнине, а чуть позже — в городе Денвере. Человек, исполненный печали, отправился своей дорогой, предоставив мне добираться до Омахи в одиночестве после беглого осмотра Денвера. Пульс жизни этого города напоминал ритмы могучего ветра, бушевавшего в туннелях Скалистых гор. Прогулка утомила меня, потому что незнакомые люди хотели, чтобы я порадел для каких-то шахт, пробитых в горах, либо помог затащить строительные лебедки на макушки недоступных утесов, а некая дама потребовала, чтобы я снабжал ее спиртными напитками. Я совсем забыл, что подобные нападения в общем-то возможны в любой стране, а чисто внешние, видимые невооруженным глазом знаки приличия в американских городах обычно не соблюдаются. За это я и уважаю этот народ.

Омаха (штат Небраска) была лишь остановкой по пути в Чикаго, но она помогла мне раскрыть такие ужасы, какие, пожалуй, я не хотел бы оставить без внимания. Складывалось впечатление, что этот город населен исключительно немцами, поляками, славянами, венграми, хорватами, мадьярами и прочими людьми Восточной Европы, но заложен был все-таки американцами. Никакой другой народ не станет перерезать движение по главной улице двумя потоками восьми-девятиколейных железнодорожных путей и с воодушевлением гонять поперек трамвайные вагоны. Время от времени на таких переездах происходят ужасные столкновения, но, кажется, никто не думает о строительстве моста. Это ущемило бы законные интересы гробовщиков.

Наберитесь терпения и выслушайте рассказ об одном из представителей этого класса.

Я нашел магазинчик, подобных которому не встречал никогда. В его витринах были выставлены мужские фраки и женские платья, однако манжеты рубашек были сложены на груди, а к фракам не полагалось брюк — ничего, кроме куска дешевой черной материи, ниспадавшей наподобие поповской рясы. В дверях сидел молодой человек, занятый чтением «Течения времени» Поллака, и я сразу догадался, что передо мной — гробовщик. Его звали Гринг (очень красивое имя), и мы разговорились о секретах его ремесла. Это был энтузиаст и художник. Я рассказал, как сжигают трупы в Индии. Он ответил: «У нас дело поставлено на более широкую ногу. Мы сохраняем, так сказать бальзамируем, наших мертвых. Вот!» И он предъявил отвратительные орудия своего производства, наглядно показав, как человек «сохраняется» от разложения, что является его законным правом от рождения.

— Хорошо бы пережить несколько поколений, чтобы посмотреть, как «сохраняются» мои люди. Впрочем, я и так убежден, что все в порядке. После бальзамирования к ним не пристанет ни одна зараза.

Затем он извлек один из тех жутких костюмов. От прикосновения моей дрожащей руки тот обратился в ничто. Так получилось потому, что фрак оказался без спинки! О ужас! Одеяние было скроено на манер щита черепахи.

— Мы одеваем в это, — сказал Гринг, изящно расправляя костюм на прилавке. — Как видите, у наших гробов спереди устроены оконца («Боже правый, это отверстие на крышке было окантовано плюшем, словно окно в экипаже!»), и вам все равно не видно, что там, ниже жилета. Следовательно… — Он развернул страшное, черное покрывало, которое должно ниспадать на окоченевшие ноги. Я отпрянул.

— Конечно, можно облачить покойника в его собственную одежду, если ему угодно, но это — настоящие вещи. Для женщин мы приготовили это! — И он показал глухое платье светло-лилового цвета, отделанное черным. Как и мужской костюм, оно оказалось без спинки и ниже талии переходило в саван.

— Костюм старой девы. Девушкам мы предлагаем белое с фальшивыми жемчугами по горлу. Они прекрасно смотрятся через оконце. Обратите внимание на подушечку для головы… и всюду цветы.

Можно ли представить себе что-нибудь более ужасное, чем позволить своим бренным останкам (словно обманщику, жившему одной ложью) уйти в мир иной, когда одна их половина побрита, прибрана и приодета, словно для торжественного приема, в то время как другая завернута в бесформенную черную простыню?

Мне известно кое-что об обычаях захоронения в разных частях света, и я настойчиво пытался втолковать мистеру Грингу хотя бы немногое об ужасном кощунстве, хихикающем гротеске ужаса, в котором тот был повинен. Это не дошло до него. Он даже показал мне последнее одеяние для мальчика. Бальзамирование, лицемерное украшательство ни в чем не повинного покойника были для него в порядке вещей, включая гроб с оконцем на крышке и с подушечкой, отделанный по высшему разряду.

Погребите мое тело, завернутое в брезент, словно рыболовная удочка, в глубоком море; сожгите мой труп на сырых дровах и без керосина в заводи на реке Хугли; пусть сделает свое дело паровозная топка; поджарьте меня электрическим током; да поглотит меня ил размытой дамбы, но не дай бог отправиться в бесспинном пиджаке в преисподнюю, усмехаясь через оконное стекло на гробовой крышке. Нет, нет и нет, даже если обещана «сохранность» от разрушительных сил могилы. Аминь!

Глава 34

Как я поразил Чикаго и как Чикаго поразил меня; о религии, политике, охоте с копьем на кабана и олицетворении города, которое явилось мне посреди бойни

Я знаю всю хитрость и жадность твою,

Капризы и похоть твои узнаю,

И вся твоя слава кричит на углах

О грубом богатстве и пошлых дарах.

Я увидел город, настоящий город, который зовется Чикаго. Остальные не в счет. Сан-Франциско, конечно, город, но помимо всего прочего — популярный курорт. Солт-Лейк-Сити — необыкновенное явление. А Чикаго — первый по-настоящему американский город, который оказался на моем пути. Он вмещает более миллиона человек вместе с органами самоуправления и заложен на той же основе, что и Калькутта. Глаза мои не смотрели бы на него. Чикаго населен дикарями. Его воды — воды Хугли, а воздух — сплошная грязь. Говорят, что этот город — «босс» всей Америки.

Не верится, чтобы Чикаго имел какое-либо отношение к стране. Мне посоветовали поселиться в отеле «Палмер хаус». Это не что иное, как раззолоченный крольчатник, увешанный зеркалами. Я вошел в огромный зал, отделанный пестрым мрамором и переполненный людьми, которые говорили о деньгах и плевали во все углы. Одни варвары врывались туда с улицы с письмами и телеграммами в руках, другие выбегали из этого ада, третьи кричали друг на друга. Какой-то человек, принявший достаточную дозу, подсказал мне, что все это, вместе взятое, — «самый лучший отель в самом лучшем на земле Всевышнего городе». Кстати сказать, когда американец желает упомянуть соседнее графство или штат, он называет их «землей Всевышнего». Это снимает все вопросы и удовлетворяет его тщеславие.

Затем я бродил по бесконечно длинным и ровным улицам. Что ни говори, жизнь на Востоке, сколько бы ни продолжалась, не приводит к добру. В результате здесь, в Чикаго, ваши идеи неизбежно сталкиваются со взглядами каждого белого, который оказывается правым во всем.

Я всматривался в перспективу улиц, стиснутых девяти-, десяти-, пятнадцатиэтажными зданиями, которые были заполнены до отказа мужчинами и женщинами, и ужасался. За исключением Лондона (я успел забыть, как он выглядит), я нигде не встречал столько белокожих людей разом и такого скопления несчастных. Здесь не было ни красок, ни изящества — лишь путаница проводов над головой и грязная каменная мостовая под ногами.

Кэбмен вызвался за один час раскрыть мне все великолепие города, и я отправился с ним. По его представлению, весь это шум и суета были достойны восхищения. Он считал, что ставить людей друг на дружку в пятнадцать слоев или рыть норы для офисов — просто здорово. Он сказал, что Чикаго — очень оживленный город, и все существа, снующие взад и вперед, занимаются бизнесом. Это значит, что они пытаются делать деньги, чтобы не умереть от пустоты в желудках. Кэбмен отвез меня на каналы, черные как чернила и наполненные какой-то мерзостью, не имеющей названия, а затем попросил обратить внимание на потоки транспорта на мостах. Потом он проводил меня в салун и, пока я утолял жажду, указал на пол, покрытый монетами, утопленными в цементе. Даже готгенготы не способны на подобное варварство. Монеты действительно производили некоторый эффект, но человек, который положил их туда, вовсе не думал о красоте и потому был дикарем. Затем мой провожатый показал деловые кварталы, расцвеченные броскими вывесками и фантастически нелепыми рекламами. Когда я глядел вдоль затейливо украшенных улиц, мне казалось, будто сами торговцы стояли у дверей своих магазинов, выкрикивая: «Экономьте деньги! Пользуйтесь только моими услугами, покупайте только у меня, и только у меня!»

Вам приходилось наблюдать за толпой на наших пунктах раздачи помощи голодающим? Тогда вы представляете себе, как люди выпрыгивают над головами других, простирая руки в надежде, что их заметят, как горестно хнычут женщины, похлопывая детей по животикам. Скорее я предпочту любоваться процедурой раздачи пищи голодающим, чем смотреть на белых людей, занятых, как они сами это называют, свободным предпринимательством. Первое я понимаю. От второго тошнит. Кэбмен сказал, что это — доказательство прогресса, и я догадался, что он читает газеты, как каждый разумный американец. На языке, доступном пониманию читателей, те неустанно твердят, что паутина телеграфных проводов, нагромождение зданий и делание денег и есть прогресс.

Я провел десять часов в этой необъятной дикой местности, пробираясь по ужасным многомильным улицам, распихивая локтями сотни тысяч ужасных людей, которые, гнусавя, все твердили о деньгах. Кэбмен покинул меня, однако вскоре я набрел на человека, которого буквально распирало от цифр, и он швырял их мне в уши в подходящий момент, или когда на виду оказывалась какая-нибудь крупная фабрика. Здесь они вырабатывали такие-то ткани и такие-то изделия на столько-то сотен тысяч долларов, там — миллионы других вещей. Одно здание стоило столько-то миллионов долларов, другое — тоже миллионы (больше или меньше). Это напоминало лепет ребенка над кладом ракушек или игру дурака в пуговицы. Но от меня ожидалось большее, чем простое созерцание. Провожатый требовал, чтобы я восхищался. Но я сумел лишь произнести: «Неужели? В таком случае мне жаль вас». Он рассердился и заметил, что таким неотзывчивым меня делает зависть, присущая всем островитянам. Как видите, он ничего не понял.

Примерно через четыре с половиной часа после того, как Адама выставили из Эдема, он проголодался и тогда, приказав Еве остерегаться падающих плодов, вскарабкался на кокосовую пальму. При этом он изранил ноги, исцарапал грудь и с трудом переводил дыхание. Ева чуть было не умерла со страху, опасаясь, как бы ее господин не сорвался вниз, завершив таким образом земную трагедию, над которой едва успели поднять занавес. Повстречай я тогда Адама, то пожалел бы его. Сегодня я вижу, что миллион с лишним его сыновей не уступают отцу в искусстве добывания хлеба насущного, но стоят неизмеримо ниже его в том отношении, что полагают, будто их пальмы ведут прямо на небеса. Соответственно мне жаль каждого из них по-своему. На нашем Востоке даже самый последний нищий может заработать на кусок хлеба; кроме того, с ним могут поделиться крохами более благополучные друзья. В менее благословенных странах о нем могут просто забыть. Затем я отправился в постель. Это было в субботу вечером.

Воскресенье принесло мне необычное испытание — познать откровение совершеннейшего варварства. Я наткнулся на некое заведение, которое официально значилось церковью. На самом деле это был цирк, однако верующие не подозревали об этом. Здание утопало в цветах, было отделано плюшем, мореным дубом и прочей роскошью, включая витые бронзовые канделябры в истинно готическом стиле. К этим вещам и сборищу дикарей внезапно вышел удивительный человек, пользовавшийся полным доверием у их бога, с которым он обращался запанибрата и эксплуатировал, словно газетчик — высокую персону. Однако в отличие от репортера он не позволял слушателям забывать, что именно он, а не бог является центром внимания.

Прямо-таки серебряным голосом, прибегая к образным выражениям, заимствованным на аукционах, он выстроил для слушателей небеса по подобию «Палмер-хауса» (правда, позолота обратилась у него в чистое золото, а обыкновенные стекла — в алмазы), затем поместил в центре своего сооружения громогласное, любящее поспорить и очень хитрое создание, которое обозвал богом. На этом месте его речи мой восхищенный слух поймал такую фразу (à propos Судного дня): «Нет! Говорю вам. Господь делает бизнес иначе». Он предъявлял слушателям доступное им божество, которое восседало на небесах из золота и драгоценностей, что могло вызвать у них естественный интерес. Он насыщал свою речь выражениями улицы, прилавка, биржи, а затем заявил, что религия должна войти в повседневную жизнь каждого. Полагаю, он представлял себе повседневную жизнь такой, какую вел со своими приятелями.

Я вышел вон, не дождавшись благословения, не желая получать его от такой личности, но люди, которые внимали этой личности, казалось, испытывали наслаждение. Тогда я понял, что встретил популярного проповедника. Позднее, читая поучения некоего джентльмена по имени Тэлмадж[358] и некоторых прочих, я догадался, что тогда мне попался сравнительно кроткий экземпляр. Однако этот человек, который носился со своими грубыми золотыми и серебряными идолами, засунув руки в карманы и не вынимая сигары изо рта, в разухабистой манере обращавшийся со святыми сосудами, наверняка считал себя духовно подготовленным к миссии обращения индейцев. Все воскресенье я слушал людей, которые заявляли, что прикрепить полосы железа к деревяшке и пустить по ним парового и железного зверя — это прогресс. Телефон и паутина проводов над головой — тоже прогресс. Они повторяли это снова и снова. Кто-то пригласил меня в Сити-Холл, где помещалось управление общественных работ, и с гордостью показал его. Холл был безобразный, но очень вместительный, а улицы, напротив, — узкие и грязные. Когда я увидел лица людей, которые занимались бизнесом в этом здании, то понял, что их поместили здесь по ошибке.

Кстати сказать, я утешаю себя тем, что пишу не для читателей в Англии. Иначе мне пришлось бы изобразить экстаз по поводу чудо-прогресса в Чикаго, которого там достигли после великого пожара, а время от времени ссылаться на возвышение (в футах) городских построек над уровнем озера, лежащего перед ним, и вообще пресмыкаться перед золотым тельцом. Но вы сами отчаянные бедняки, с которыми не считаются, и вы поймете, что я имею в виду, когда пишу, как им удалось собрать вместе на плоской равнине свыше миллиона человек, основная масса которых по своему развитию стоит, по-видимому, ниже, чем махаджаны[359], и отличается меньшей общительностью, чем пенджабский джат после жатвы. Однако не думаю, чтобы суетливость этих людей, их жаргон или ужасное невежество относительно всего на свете, что не имеет к ним непосредственного отношения, вызвали во мне большее раздражение, чем чтение их прессы. Во-первых, между Нью-Йорком и Чикаго разгорелась чуть ли не война за право организовать у себя промышленную выставку, и вот самые влиятельные журналы в том и другом городе принялись хулить и поносить соперников, словно конкурирующие мальчишки-газетчики. Это называлось юмором, но звучало иначе. Но это еще не все. Второе — тонны этой издательской продукции. Передовые статьи, где встречались перлы наподобие: «Зад такой-то и такой-то местности», «Мы отметили, вторник, такое событие» или «Не» вместо «Нет» — это еще куда ни шло. Нечто иное вызвало во мне желание залиться горючими слезами: газеты добросовестно воспроизводили воинственные крики и пошлости, почерпнутые в «Палмер-хаусе», сленг парикмахерских, демонстрировали интеллектуальный уровень и моральную чистоплотность проводника пульмановского вагона, достоинство экспонатов рыночного балагана и объективность возбужденной рыбной торговки. Мне строго-настрого запретили думать, будто газета призвана заниматься воспитанием публики. В таком случае должен ли я поверить, что прев-су воспитывает публика?

Когда меня охватило уныние и ощущение нереальности и я очень нуждался в поддержке, появился какой-то человек и завел разговор о том, что он называл политикой. Мне пришлось заплатить около шести шиллингов за дорожное кепи ценой не больше восемнадцати пенсов, а он сделал из этого факта текст, достойный проповеди, заявив, что Америка — богатая страна и ее гражданам нравится переплачивать за вещи вдвое. Они могут себе это позволить. Он сказал, что правительство обложило покровительственной пошлиной (от десяти до семидесяти процентов) иностранные изделия, и поэтому американские предприниматели выручают за свои товары приличные суммы. Таким образом, импортная шляпа, обложенная пошлиной, стоит две гинеи.

Американский промышленник продает шляпу стоимостью семнадцать шиллингов за один фунт пятнадцать шиллингов. Далее собеседник сказал, что в этом и заключается секрет величия Америки и упадка Англии. Конкуренция между фабриками помогает удерживать цены на сходном уровне, но не следует забывать, что американцы богаты (не то что нищие — жители старого континента) и поэтому с удовольствием оплачивают пошлины. Моему слабому интеллекту это казалось жонглированием бумагами. Все, что я до сих пор приобрел здесь, стоило вдвое дороже, чем в Англии, а качество местной продукции было значительно ниже.

Более того (поскольку прежде обдумал эти строки), я нанес визит владельцу одной из фабрик. Та была закрыта, но он все же владел ею; там не было ни души, но хозяин умудрялся извлекать приличный доход, потому что получал от синдиката фирм определенные суммы в награду за то, что закрыл свою фабрику, то есть за то, что она ничего не производила. Этот человек сказал, что стоит отменить покровительственную пошлину, как страна наводнится дешевой рабочей силой. Я смотрел на его фабрику и думал, что лучше вообще лишиться рабочей силы, чем видеть такое ужасное будущее. Между тем, как вы, наверно, помните, население этой своеобразной страны наслаждается тем, что оплачивает непроизводимые ценности. Я иностранец, но не в силах понять, почему за восемнадцатипенсовую шляпу необходимо платить шесть шиллингов или восемь шиллингов за коробку сигар стоимостью в полкроны. Когда эта страна обретет достаточное количество населения, то несколько миллионов (отнюдь не иностранцев) будут поражены подобной же слепотой.

Однако утверждения моего друга все же полностью соответствовали гротескной жестокости Чикаго. Судите сами! В деревушке Иссер-Джанг (по дороге в Монтгомери) живут четыре работящие женщины, которые просеивают в год около семидесяти бушелей зерна. По соседству с ними живет ростовщик Пуран Дасс, который под хорошие проценты ссужает до пяти тысяч рупий в год. Джовала Сингх, кузнец, за триста шестьдесят пять дней в году ремонтирует для всей деревни сошники плугов (около тридцати). Хукм Чанд — писец и глава небольшого местного клуба под Деревом Путников — обычно снабжает деревню новостями, которые парикмахер и повивальная бабка не успели сделать всеобщим достоянием.

Чикаго очищает от шелухи и просеивает пшеницу миллионами бушелей; сотни банков ссужают миллионы долларов в год; десятки заводов производят плуги и машины; десятки дневных газет ежедневно выполняют работу, которую проделывают Хукм Чанд, парикмахер и повивальная бабка в деревне Иссер-Джанг (с должным учетом об щественного мнения). Таким образом, Чикаго отличается от Иссер-Джанга лишь интенсивностью производства, но не его качеством. В повседневной жизни Иссер-Джанг, несмотря на эпизодические эпидемии холеры, все же превосходит Чикаго. Джовала Сингх старается обходить стороной три-четыре поля на краю деревни, которые посещаются вурдалаками. Однако миллионы дьяволов не заставляют его бегать день-деньской под лучами раскаленного солнца и кричать, что его лемеха лучшие в Пенджабе. Пуран Дасс выезжает на своей телеге не чаще двух раз в году, но, если надо, сумеет воспользоваться телеграфом и железной дорогой не хуже сынов Израиля из Чикаго. Конечно, все это вздор. Восток — не Запад, и здешнему люду все равно придется иметь дело с механической жизнью, называя это прогрессом. Даже проповедники не смеют упрекать их. Они лишь наводят глянец на этот прогресс, утверждая, что погоня за деньгами — это проклятие, которое вдвое горше Адамова, — наделяет человека широким кругозором и высокими помыслами. Они не говорят: «Освободитесь от собственного рабства», а скорее призывают: «Если вам кое-что удается в этой жизни, все же не придавайте слишком большого значения мирским делам». Да знают ли они сами, что такое мирские дела?

Я отправился взглянуть, как забивают скот на чикагских бойнях. Я хотел немного проветриться, так как моя голова (вы, наверно, догадываетесь) шла кругом. Говорят, что все заезжие англичане обязательно посещают бойни, которые находятся примерно в шести милях за городом. Это зрелище невозможно забыть. Куда ни посмотри, раскинулись загоны, разбитые на блоки так хитроумно, что из любого животные легко сгоняются к наклонному деревянному переходу, ведущему в крытый коридор, который возвышается над этим городом. Коридоры похожи на двухъярусные виадуки: по верхней галерее обреченно бредет крупный рогатый скот; по нижней — постукивая острыми копытцами и оглушительно взвизгивая, бегут свиньи. Всем им уготована одна участь. Толпы скота дожидаются своей очереди (иногда сутками), и нельзя допустить, чтобы их беспокоил вид сородичей, бегущих в предчувствии смерти. Они видят только, как какой-то человек верхом на лошади подгоняет кнутом их соседей в другом загоне. Отодвигаются какие-то ворота, засовы, и не успеешь оглянуться, как очередная толпа подступает к разверстой пасти наклонного туннеля, чтобы исчезнуть в нем навсегда. Свиньи — иное дело. Они визгом предупреждают своих друзей об исходе, и сотни загонов отвечают, словно звуками волынок. Сначала я занялся свиньями. Выбрав виадук, переполненный животными (это легко определить на слух), я заметил, что он вел к мрачному зданию, и направился туда, старательно избегая приблудных животных, которые умудрились не попасть по назначению. Приятный запах соленого раствора предупредил о том, что мне предстояло увидеть.

Я вошел в помещение фабрики и обнаружил, что оно переполнено бочонками со свининой. На другом этаже была свинина, еще не рассортированная по бочкам; в огромном зале висели половинки свиных туш, а у окна были сложены огромные плиты льда. Это помещение служило покойницкой, где свиньи отлеживались, словно над ними свершался акт гражданской панихиды, прежде чем отправиться в путь сквозь такие проходы, какими порой путешествуют даже короли. Завернув за угол, я не заметил устройства, которое состояло из густо смазанного рельса, колеса и блока, и оказался в объятиях четырех потрошенных трупов, белых как снег и похожих на человеческие, которые подталкивала личность, облаченная в пурпур. Отпрянув в сторону, я чуть было не поскользнулся. В ноздрях стоял аромат фермы, в ушах — многоголосые крики. В них не было радости. Двенадцать человек стояли в две шеренги — по шесть в каждой. Между ними, поверх голов, проходила железная дорога смерти, которая чуть было не выбросила меня из окна. Рабочие держали в руках ножи (рукава их рубах были обрезаны по локоть), и с головы до пят каждый был залит кровью. Благодаря обилию испарений и множеству тел стояла духота, словно у нас в Индии удушливой ночью в период дождей. Я добрался до начала начал и, примостившись на узенькой балке, объял одним взглядом всех свиней, вскормленных в штате Висконсин. Их только что выплюнула пасть виадука, и они толпились в большом загоне. Оттуда с помощью хлыста их побуждали перейти в меньшую камеру (по нескольку за один прием), и там какой-то человек прикреплял строп к их задним ногам и подвешивал к железной дороге смерти. О! Только тогда они начинали вопить, призывая матерей и обещая исправиться. Затем человек подталкивал их в спину, и они скользили вниз головой по проходу, выложенному кирпичом, который напоминал огромную кроваво-красную кухонную раковину. Там их ожидал красный человек с ножом, которым проворно чиркал по горлу каждую прибывшую свинью. Звонкий визг переходил в бессвязное лопотание, которое сменялось затем шумом тропического ливня.

Красный человек стоял, прислонившись спиной к стене коридора, стараясь держаться подальше от неистово бьющих по воздуху копыт, и прикрывал глаза рукой, но отнюдь не из сострадания. Брызжущая кровь била ему в лицо, и он едва успевал поразить ножом очередную жертву. Зарезанная, но все еще дрыгающая ногами свинья окуналась в чан с кипящей водой и больше не произносила ни звука. Она послушно барахталась там по прихоти какой-то машины, а затем появлялась на поверхности в дальнем конце чана, попадая на лезвие грубого механизма, который напоминал гребное колесо парохода и со звуком «Хо! Хо! Хо!» срезал щетину. Она оставалась лишь на небольших участках кожи, с которыми расправлялись с помощью ножей двое работников. Затем тело свиньи снова стропилось за ноги к упомянутой железной дороге и пропускалось сквозь строй двенадцати работников (тоже с ножами в руках), оставляя каждому из них какую-нибудь часть своей индивидуальности. Эти части немедленно куда-то увозились на колесных тачках. Когда свинья добиралась до последнего человека, на нее было приятно посмотреть, хотя она оказывалась липкой и полой внутри. Индивидуальность всегда служила препятствием для поездки за границу. Хавронья никогда не сумела бы посетить Индию, не расстанься она с некоторыми дорогими ее сердцу убеждениями.

Разделка туш не произвела на меня такого сильного впечатления, как убой. Эти свиньи, они были такие живые, а потом — совершенно мертвые, а человек в хлюпающем, липком и душном коридоре, казалось, не обращал на это никакого внимания. Едва кровь очередной свиньи переставала пениться на полу, как следующая и еще четыре подруги вскрикивали в последний раз и умолкали навек. Однако свинья — всего лишь нечистое животное, проклятое Пророком.

Мне довелось сделать еще одно любопытное открытие, когда я наблюдал за убоем крупного рогатого скота. Там все было крупнее и не раздавалось тревожных звуков, но я учуял запах соленого кровяного ручья прежде, чем моя нога ступила под своды фабрики. Быки и коровы попадали туда иначе, чем свиньи. Они выходили словно из ущелья на широкий двор. Сотни рыжих, крупных, упитанных животных. В самом центре двора стоял рыжий техасский бычок с недоуздком на своей буйной голове. Никто не управлял им. Он как бы ковырял в зубах и насвистывал в собственном хлеву, когда прибывал скот. Как только первое животное, озираясь с опаской, появлялось из виадука, этот рыжий дьявол словно закладывал руки в карманы и, ссутулившись, без всякого понукания шел навстречу. Затем он мычал нечто по поводу того, что он постоянно назначенный гид этого заведения и охотно проведет экскурсию. Они были деревенскими жителями, но умели вести себя прилично. Итак, сотня сильных терпеливых созданий следовала за Иудой, и на их физиономиях было написано немое удивление. Я видел, как впереди всех колыхалась его спина, когда животные поднимались по беленным известкой наклонным коридором, куда мне запретили пройти. Закрывалась дверь, и через минуту Иуда появлялся снова и с видом добродетельного тяглового бычка занимал свое место в загоне. Кто-то рассмеялся, но я не слышал, чтобы какие-либо звуки доносились из здания, куда скрылся скот. Только Иуда злорадно жевал свою жвачку, и я догадался, что случилось несчастье. Обежав фронтальную часть здания, я вошел внутрь и застыл от отвращения. Кто подсчитывал количество предрассудков, которые мы впитываем порами кожи от окружающих? Но не сам спектакль произвел на меня впечатление. Я чуть было не произнес вслух первое, что пришло мне в голову: «Ведь они убивают священных животных!» Это было подобно шоку. Свиньи — не в счет, но крупный рогатый скот — братья Кау, священной Кау, — совсем другое дело. В следующий раз, когда какой-нибудь член парламента скажет мне, что Индия либо «султанизирует», либо «брахманизирует» человека, я поверю ему только наполовину. Неприятно наблюдать, как убивают коров, когда в течение нескольких лет мысль об этом могла вызвать только смех. Мне не удалось по-настоящему рассмотреть, что происходило сначала, потому что стойла, где они лежали, были отделены от меня пятьюдесятью непроходимыми футами мясников и подвешенных туш. Все, что мне известно, — в нужный момент люди распахивают двери стойла, где уже лежат два оглушенных и тяжело дышащих бычка. Этих убивали резаком, приподняв стропом и перерезая горло. Двое рабочих сдирали шкуру, кто-то отделял голову, и через полминуты рельс, проходящий над головами, уносил обе половинки туши по назначению. В помещении, где производили эту операцию, было довольно шумно, но со стороны ожидавших животных, не видимых по другую сторону загона, не исходило ни звука. Они отправлялись на смерть, беспрекословно доверившись Иуде. В минуту убивали пятерых, и если люди, которые занимались свиньями, были обрызганы кровью, то тут рабочие купались в ней. Кровь с журчанием стекала по сточным желобам. Куда бы ни ступила нога, к чему бы ни прикоснулась рука — все было покрыто толстым слоем запекшейся крови. Зловоние вселяло ужас.

И тогда милосердное Провидение, которое сеяло добро на моем пути, послало мне олицетворение города Чикаго, чтобы я смог запомнить его навсегда. Женщины иногда приходят взглянуть на это убийство, впрочем, как и на людскую бойню. И вот в зал, окрашенный киноварью, вошла рослая молодая женщина с блестящими алыми губами, густыми бровями и копной темных волос, которые были уложены на лбу «вдовьей волной». Женщина дышала здоровьем, богатством и была одета в пламенеющее красное и черное, а на ее ногах (знаете ли вы, что ноги американок можно сравнить разве что с ножками фей?), уверяю вас, красовались алые кожаные туфельки. На нее падал сноп солнечных лучей, кровь струилась у нее под ногами, вокруг висели яркие, багровые туши. Бык истекал кровью в каких-то шести футах поодаль. Фабрика смерти грохотала. Дама смотрела вокруг с любопытством смелым немигающим взглядом и не думала смущаться.

Тогда я сказал себе: «Это особое знамение. Теперь я действительно увидел город Чикаго». И я покинул эти края, чтобы обрести мир и покой.

Глава 35

Как я обрел мир и покой в Масквеше на реке Мононгахила

Принц, с западным бризом пришел твой успех

— Суда с ценным грузом уже на стоянке.

Мы шлем их тебе, но лучше их всех

Свободная юная девушка-янки.

Нечестно и неблагородно «делать» континент пятисотмильными прыжками, однако после свиней и быков Чикаго я почувствовал, что нуждаюсь в перемене обстановки. В наши дни вся жизнь Соединенных Штатов, словно двустворчатая дверь, подвешенная на петлях, вращается вокруг Чикаго. Конечно, в крохотных штатах Новой Англии поездку в Пенсильванию назовут «путешествием на Запад», но граждане с более широким кругозором, кажется, начинают отсчитывать западную долготу от Чикаго. Говорят, что лет через двадцать центр населенности (заштрихованное пятнышко на карте переписи) подвинется далеко на запад от Чикаго, а еще через двадцать окажется на Тихоокеанском побережье. Еще столько же лет — Америке будет угрожать перенаселение, и тогда ждите неприятностей. Ведь люди, которым придется потесниться, потребуют промышленных товаров по самым низким ценам, и голоса в защиту протекционистской политики, которую Америка могла себе позволить благодаря природным богатствам, внезапно замолчат. В настоящее время именно фермеру приходится платить за такую роскошь, как высокие цены. В стародавние времена, когда кругом расстилались девственные земли, которые плодоносили, словно сады Эдема, он платил и не жаловался. Теперь же свободной земли осталось немного, возделанные акры требуют дорогостоящих удобрений, и фермер начинает задавать вопросы. К тому же великая американская нация, то есть ее граждане, не отказывающие себе ни в чем, очень редко возвращают в кладовые природы то, что взяли у нее взаймы. Американцы хватают все, что подворачивается под руку, и идут дальше. Однако продвижение почти завершилось, и грабеж неминуемо прекратится, а федеральному правительству придется учредить невиданный доселе департамент по охране лесов. Тогда те, кто привык беспрепятственно размахивать топором, жечь и калечить леса, начнут шумно, со стрельбой, протестовать против покушения на их права. Вырастет негритянское население — и с ним придется считаться. Промышленникам придется удовлетвориться меньшими барышами — и с ними тоже придется считаться. Железные дороги перестанут хозяйничать на отхваченных ими территориях — и с ними опять же придется считаться. Такое положение дел вряд ли встретит одобрение.

Да, то будет спектакль, достойный внимания всего мира: огромная, рубящая сплеча молодая нация, словно жеребенок, который стремительно стартовал по свежему скаковому кругу, будет снята с дистанции грубой рукой жокея по имени Необходимость. Америке не миновать волнений, когда несколько десятков миллионов суверенных граждан узнают, что в результате деятельности их собственного правительства быстро иссякает изобилие природы страны и что для сохранения благоденствия необходимо взяться за скрупулезное разрешение каждой отдельной проблемы, начиная с организации труда и кончая финансами, и действовать терпеливо и без бахвальства. Однако сейчас они думают, что «завтра будет таким же, как и сегодня», а если поспорить с ними, то ответят, что сама Идея Демократии не допустит застоя. Они верят в это, а личности, наименее осведомленные, подкрепляют свою убежденность любопытными ссылками на деспотизм, который якобы господствует в Англии. Конечно, это чистейшей воды провинциализм. Однако выслушивать все это довольно забавно, особенно когда сравниваешь теорию с практикой (главным образом пистолетной), как о ней пишут американские газеты.

Я старался изо всех сил выяснить, откуда все-таки управляют страной. Во всяком случае — не из Вашингтона, потому что федеральное правительство никак не может привести к повиновению штаты и занимается лишь организацией почтовой службы и сбором одного-двух федеральных налогов.

Штаты тоже не обладают такой властью, так как городские общины ведут себя как им заблагорассудится. И города не имеют власти, потому что там хозяйничают избиратели-иностранцы либо группы патриотов — коренных жителей.

И конечно же, власть не принадлежит горожанам, потому что руководит и помыкает ими деспотическое общественное мнение, которое навязывается им их же газетами, проповедниками и самим местным обществом.

Однако мужчины и женщины Америки являют нам пример патриотизма. Они верят в будущее, честь и славу своей страны и не стесняются заявлять об этом. Гордая, страстная убежденность исходит как от сильных, так и от слабых, и за это я снимаю перед ними шляпу.

В понимании обычного обывателя, англичанина государство — это нечто абстрактное, что служит для обеспечения его полицией и пожарными командами. Кокни даже не понимает значения слова «государство». Он знает проклятых аристократов и полицейских и солдат, которые разыгрывают для его развлечения спектакли в парках. Однако он рассмеется вам в лицо, если ему сказать, что существует такое понятие, как чувство долга перед страной. Но возьмите любого американца второго поколения (кого угодно — кэбмена, носильщика, пахаря), и тот в пять минут растолкует вам, что значит для него Республика. Он может презирать закон, который его не устраивает, способен обвести вас вокруг пальца при заключении сделки, однако стоит посмотреть на него, когда он встает и заводит:

О ты, страна моя,

Земля свободная,

Тебя пою.

Мне приходилось слышать, как несколько тысяч американцев предаются этому занятию, и я уважаю их.

Что касается нашего Национального гимна, там слишком крупный Ромео действует на тесном балконе. У американцев — сплошной балкон. Кстати сказать, пора бы родиться поэту, который подарит англичанам их песню, песню об их стране, которая занимает чуть ли не полмира.

Вот с какими бессвязными мыслями я окунулся в мирную атмосферу городка Масквеш на реке Мононгахила. Суета и грохот Чикаго принадлежали иному миру. Вообразите раскинувшийся под самым что ни на есть безмятежным голубым небом холмистый английский ландшафт, где с интервалами в три мили расположились деревеньки или небольшие, но агрессивные городки, которые почти не обнаруживают себя, потому что их милостиво укрывают деревья и складки холмов.

На пастбищах золотые шары сверкали среди зелени коровяка, и коровы пробирались домой по тропинкам, петлявшим между кустами куманики. Лето заполонило сады, и яблоки (о каких мы можем только мечтать, когда вкушаем их волокнистую имитацию из Кашмира) уже созрели. До чего приятно нежиться, лежа с полузакрытыми глазами в гамаке, и слушать, как падают на землю плоды и звенят колокольчики на шеях у коров, когда те величаво плывут по главной улице.

Казалось, что каждый обитатель этого мирного местечка имел все, что только душе угодно: удобный дом с верандой (крохотной или просторной, где можно провести хоть целый день), аккуратный приусадебный участок с роскошными цветами, фруктовый сад и несколько коров. Жители городка знали друг о дружке все, а то, что было им неизвестно, ежедневно поставлялось местной газетой. Подумать только — дневная газета для деревеньки в тысячу двести жителей! Здесь есть здание суда, где вершится правосудие, тюрьма, где живут преступники (которым можно только позавидовать), четыре или пять церквей для прихожан разного вероисповедания.

Кстати сказать, в этом райке почти невозможно легально приобрести спиртное. Но (и это очень серьезное «но») его разрешается выписать в аптеке, предъявив особый медицинский сертификат. Такова обратная сторона сухого закона, он вынуждает любителя выпить изворачиваться и плутовать, а это дурно влияет на человеческую душу, особенно если страждущий молод, и вынуждает уверовать в принцип: семь бед — один ответ. По местным канонам даже потребление пива — грех, хотя (experto crede[360]) от этого напитка скорее слегка захмелеешь, чем напьешься пьяным. Но кто может поручиться за самого себя? Кроме того, все это не мое дело.

Небольшая община Масквеша, казалось, замкнулась в себе, словно индийская деревня. Случись хоть всемирный потоп, и даже тогда здесь продолжат посылать сыновей в школу, чтобы воспитать из них «добрых граждан». Об этом неустанно молятся истинно американские папаши — граждане, которые сами планируют строительство дорог, определяют размеры местного налога, учреждают свои третейские суды и органы самоуправления. Они проделывают все это с помощью избирательного бюллетеня или открытым голосованием, обязательно учитывая при этом мнение своих вождей (на чем вообще зиждется избирательная система). И так течет их жизнь, пока они не займут подобающего их вероисповеданию места на кладбище. Вот каковы американцы (а не какие-то иностранцы) в состоянии мира и соблюдении добропорядочности. Они сами управляют собой ради самих же себя, своих жен и детей.

Однако дело в том, что большинство жителей Масквеша, хотя они сами и не подозревали об этом, были типичными методистами, подобными тем, что бродят вересковыми пустошами Йоркшира или посещают по воскресным дням церковь в горных районах Англии. Здесь тоже читают проповеди, говорят о дисциплине, с помощью которой души праведников (иногда к их вящему раздражению) приводятся к совершенству на этой земле, с тем чтобы они могли выправить пути свои и жить и умереть в добром звании. Если вы незнакомы с методистским укладом, то не поймете, о чем идет речь. Дисциплина — не шутка, и степень ее воздействия на конгрегацию зависит от руководителя братства, его человечности и чувства такта. Если он знает, куда направлены чаяния юности, то сумеет, не прибегая к насилию, обратить молодые души к добру, иначе те отшатнутся в страхе. У методистской дисциплины, так сказать, длинные руки. Одна девушка привела мне необычный и очень интересный для иностранца пример. Она рассказала о своей подруге, которая однажды (это случилось в другом городе) получила выговор от старших за то, что была на танцах. Те сочли это тяжким преступлением. Могло ли такое понравиться девушке?

Подумайте сами: к какому иному результату мог привести такой формальный нагоняй, исходивший от моложавого, но сурового старейшины, который считал для себя невозможным попустительствовать танцевальным инстинктам молодого человеческого существа? Каленое железо, извлекаемое только для того, чтобы напугать грешника, нередко опаляет его душу. Это может засвидетельствовать каждый, кому довелось столкнуться со старой верой.

Однако все это было чрезвычайно интересно: чистая, цельная жизнь, в которой отдавали должное заботам иного мира и в то же время не забывали об игре в теннис прохладными вечерами. Здесь одинаково честно и серьезно относились к трудам земным и заботились о спасении души. Я имел честь встретить здесь во плоти Мэг, Джо, Бэт, Эйми (какими их обрисовала мисс Луиза Олкотт), которых вы, должно быть, тоже знаете. Они не жеманничали, не скрытничали, потому что им было нечего скрывать. Здесь немало «маленьких женщин», потому что, как и в Англии, парни разъехались в поисках заработка. Некоторые трудились в грохочущих городах, другие канули в безбрежные просторы Запада, иные оказались на томном, ленивом Юге. Девушки ждали их возвращения по традиции всех девушек мира.

В один из солнечных дней празднично одетые парни приедут погостить, и ни единое дурное слово не сорвется с их языков, а девушки в белых платьях, как призраки, замаячат на верандах, встречая каждого по достоинству. Мама не станет ни во что вмешиваться, папа тоже, потому что в тот день отправится в город, чтобы вправить мозги землемеру.

Действительно, стоит ли беспокоиться? С пятнадцати лет девушка-американка общается с мальчиками, словно сестра с братьями. Это слуги, которые катают ее, дарят ей цветы и сладости, довольно дорогие, и это обстоятельство недурно сказывается на поведении молодых людей, приучая их ценить дружбу, ради которой, экономя на сигарах, приходится жертвовать наличными. Что касается самой девушки, ее учат уважать себя и понимать, что ее судьба зависит от нее самой, и она тем более дорожит, не злоупотребляя, той свободой, которая ей предоставлена. Вот почему, по ее собственным словам, «она чудесно проводит время» в обществе парней, которые тоже имеют сестер.

Девушки знают, что, если они окажутся недостойными доверия парней, те попросту лишат их возможности выйти замуж. Так течет время, и девушка знакомится с другой «половиной дома». Она узнаёт, что мужчина не полубог и не таинственное чудовище, а обыкновенная — эгоистичная, тщеславная, прожорливая, однако в целом общительная — личность, которую нужно утешать, кормить и направлять в жизни. Она обретает знания, доступные ее сестрам в Англии только после нескольких лет замужества. Затем она сама делает выбор. Золотистая поволока подергивает кое-что повидавшие глаза (и тем не менее пелена позолочена), и девушка делает такой же милый ее сердцу иррациональный выбор, как и англичанка. Однако с очевидным преимуществом: она знает больше, умеет развлекаться, разбирается в бизнесе, понимает, что значат служба и хобби в жизни мужчины. Все это ей удается почерпнуть в результате общения с мальчиками, из бесед с подругами, которые на своих таинственных совещаниях всегда успевают обсудить, что поделывают Том, Тэд, Стьюк или Джек. Таким образом получается, что она в полном смысле слова настоящий товарищ того, за кого выходит замуж. Она живет интересами фирмы, с ней советуются в трудное время, к ее помощи и сочувствию взывают в минуту опасности. Приятно сознавать, что чье-то сердце бьется ради вас. Но еще лучше, когда над этим сердцем возвышается головка, которая думает вместе с вами, а губы, которые приятно целовать, могут изречь мудрый совет.

Когда молодая американка (я говорю о рядовых этой благородной армии) однажды выходит замуж, все удовольствия для нее кончаются, и тут уж ничего не поделаешь. Что было, то было. Время, отведенное для развлечений, может длиться пять, семь, даже десять лет в зависимости от обстоятельств. Она с поразительной быстротой отрекается от общества, и уж никто не видит ее иначе, как вместе с мужем. Королева умерла или занята семьей. Обыкновенная домашняя работа (кажется, как и везде) старит американку. Правда, ей «помогает» какая-ни-будь ирландка или негритянка. Это не совсем честно по отношению к хозяйке, ведь она выполняет три четверти домашней работы сама, потому что в этом нудном, изматывающем нервы деле приходящая прислуга — одна морока.

О, где бы вы ни встретились с американцем, отнеситесь к нему доброжелательно. Пригласите его в клуб, и он займет вас разговорами до утра. Угостите его красным испанским вином и лучшей бараниной. Я никогда не смогу отплатить ему за хлеб-соль. Умоляю вас вернуть мой долг по частям любому представителю этой нации. Запишите все на мой счет до тех пор, пока наши пути не пересекутся вновь. Американец пьет такую же воду со льдом, но ему не по вкусу наши сигары.

Как же завершить мой рассказ? Интересно ли вам услышать о пикниках под сенью душных, словно застывших, лесов, нависающих над Мононгахилой; о дурацких двухместных колясках, которые застревают в кустах ежевики, едва не опрокидываясь; о прогулках вниз по реке на лодках под лучами раскаленного солнца, по реке, которая совсем недавно выбрасывала к ногам потрясенных жителей Масквеша трупы джонстаунской трагедии[361]? Я видел только одного человека, который пережил катастрофу. Он был священником. За одну кошмарную ночь его дом, церковь, прихожане, жена и дети исчезли с лица земли. Он уже не занимался ничем, но Господь Бог был милостив к нему. Священник сидел на солнцепеке и слабо улыбался. Его бедное, затуманенное сознание подсказывало: что-то произошло. Он не сознавал, что же именно, но одно было бесспорно: что-то все-таки случилось. Оставалось только молиться, чтобы свет сознания больше никогда не снизошел на него.

Но моя память сохранила и другие картины: огромный промышленный город (на триста тысяч душ), который освещался и обогревался природным газом, и просторная долина, полная огнедышащих труб, не отравляющих чистое небо гирляндами дыма; сам Масквеш, освещаемый той же таинственной силой, — на углах его улиц денно и нощно ревут языки газового пламени; флот плоскодонных угольных барж, влекомых на буксире, которые непрерывным потоком движутся вниз по реке в Сент-Луис; фабрики, которые гнездятся в лесах и производят все существующие на земле рукоятки для топоров и лопат; наконец, странная, всеми забытая немецкая община — Братство Вечной Разлуки, основанное в те годы, когда штат был молод, а земля дешева. Обшина вымирает, потому что ее членам запрещено вступать в брак, а рекруты очень немногочисленны. Рост цен на землю почти задушил этих несчастных стариков наплывом богатства, которого они не желали вовсе. Они живут в крохотной деревеньке, застроенной голландскими домиками, которые развернуты дверями прочь от дороги. По сравнению с безмолвием, которое царит в этой деревеньке, монастырская тишина Масквеша — настоящий разгул метрополии. И здесь, среди этих цветов, тоже кроется история любви. Повесть о ней заняла семьдесят долгих лет и рассказывает о брате и сестре, которые любили друг друга, но свой долг перед братством почитали превыше всего. Так они жили и продолжают жить, встречаясь ежедневно, пребывая в вечной разлуке. Их по-детски невинные лица уже не выражают волнения. Для непосвященных эти верные сердца — обыкновенные глубокие старики в нелепой одежде. Но они любят друг друга, и это заставляет вспомнить мальчишек и девчонок Масквеша.

Да, эти отличные ребята, конечно, выпускники Йеля (здесь не следует вспоминать о Гарварде), но тем не менее вполне умелые в деле: на бирже, в бурении нефтяных скважин, продаже всего на свете, что только может переходить от одного грешника к другому. Это искушенные также и в бейсболе парни с квадратными подбородками и крутыми плечами, открытым взглядом. Впрочем, они совсем не против эпизодических развлечений и легких оргий. Да, из них получатся добрые граждане и хозяева земли, а время от времени они будут жениться на той или иной обладательнице белого муслинового платья.

В этом мире существуют вещи похуже, чем быть одним из парней Масквеша.

Глава 36

Интервью с Марком Твеном

Эй, вы, презренные! Среди вас есть верховные комиссары и губернаторы провинций, кавалеры креста Виктории, а некоторые даже удостоены чести прогуливаться по Мэлл[362] рука об руку с самим вице-королем. Зато я этим золотистым утром виделся с Марком Твеном, пожимал ему руку, выкурил в его обществе сигару, нет, две сигары, и мы разговаривали более двух часов кряду! Поймите меня правильно, я не презираю вас вовсе. Мне просто жаль всех вас, начиная с вице-короля и ниже. Для того чтобы хоть чем-то излечить вашу зависть и доказать, что я продолжаю считать вас ровней, придется все рассказать.

В Буффало[363] мне объяснили, что Марк Твен находится в Хартфорде, штат Коннектикут, потом добавили: «Возможно, он уехал в Портленд». Толстый высокий коммивояжер поклялся, что знает великого человека лично и в настоящее время Марк проводит время в Европе. Это сообщение настолько нарушило мое душевное равновесие, что я сел не на свой поезд и вскоре был выдворен из вагона кондуктором в трех четвертях мили от станции посреди джунглей железнодорожных путей. Приходилось ли вам, в тяжелом пальто и с чемоданом, увертываться от встречных локомотивов, когда солнце светит прямо в глаза? Да, я совсем забыл: ведь вы никогда не встречались с Марком Твеном. Эх вы, людишки!

Едва я спасся от челюстей скотосбрасывателя, как на меня, заблудшего, налетел незнакомец.

«Элмайра, вот точный адрес. Она находится в штате Нью-Йорк, то есть в этом штате, в каких-то двухстах милях отсюда. — Затем он добавил совершенно уже не кстати: — Катись-ка ты, Келли, подальше отсюда!»

И я покатился по Западнобережной линии, катился до самой полуночи, пока меня не выгрузили в Элмайре перед парадной дверью задрипанного отеля. Да, все слыхали об этом «парне Клеменсе»[364], но были уверены, что его нет в городе — подался куда-то на Восток.

Мне предлагалось запастись терпением до утра, чтобы затем откопать шурина «парня Клеменса». У шурина была доля в каком-то угольном предприятии.

Мысль о необходимости гоняться по городу с тридцатитысячным населением за полдюжиной родственников Марка Твена, не считая его самого, не позволила мне уснуть. Утро распахнуло передо мной Элмайру. Ее улицы были оккупированы железнодорожными линиями, а окраины предоставлены в распоряжение мастерских, которые изготовляли дверные рамы и оконные переплеты. Городок окружали невысокие, пологие холмы, обрамленные строевым лесом и увенчанные сельскохозяйственными культурами. Река Чемунг, которая петляла по городу, накануне завершила затопление нескольких главных улиц.

Служитель отеля и телефонист уверяли меня, что шурин, которого я жаждал увидеть, находится в отъезде и, по-видимому, никто другой не располагает сведениями о местонахождении «парня Клеменса». Позднее мне удалось установить, что вот уже девятнадцать сезонов подряд тот не проводит летнюю пору в этом местечке и, следовательно, не может считаться его старожилом.

Дружелюбный полисмен сообщил по собственному почину, что видел на днях, как Марк Твен либо «кто-то очень похожий на него» проезжал по улице в коляске. Новость наполнила меня восхитительным ощущением близости цели. Подумать только — проживать в городе, где можно увидеть, как автор «Тома Сойера» или кто-то сильно смахивающий на него трясется по мостовой в коляске!

— Он живет вон там, в Ист-Хилле, — пояснил полисмен, — в трех милях отсюда.

Началась погоня в наемном экипаже вверх по склону ужасного холма, где вдоль дороги цвели подсолнечники, приветливо кивали зерновые и мычали коровы, которые словно сошли со страниц «Харпере мэгэзин» и, стоя в картинных, внушительных позах по колено в клевере, казалось, снова напрашивались на фотографию. Должно быть, великий человек не впервые подвергался преследованию со стороны визитеров и поэтому укрылся на вершине холма.

Вскоре извозчик остановил экипаж перед жалкой белой лачугой и потребовал «мистера Клеменса».

— Я знаю, он — большая шишка и все прочее, — пояснил он, — но разве сообразишь, что может взбрести в голову по части местожительства человеку такого сорта.

Молодая леди поднялась нам навстречу из густых зарослей, где она занималась рисованием цветов чертополоха и золотых шаров. Она наставила пилигрима на путь истины.

— Милый домик в готическом стиле по левую руку от дороги. Это совсем рядом.

— В готическом… — отозвался возчик. — Редкие экипажи пользуются этой дорогой, если приходится забираться сюда. — И он дико взглянул на меня.

Действительно, домишко выглядел очень мило, хотя ничего готического в нем не было. Одетый вьюном, он стоял посреди обширного участка и выходил на дорогу верандой, загроможденной стульями и гамаками. Крышей веранде служила решетка, сплетенная ползучими растениями, и солнечные лучи, просачиваясь сквозь нее, играли на сверкающих досках пола.

Решительно, это уединенное место идеально подходило для работы, если только человек обладал способностью трудиться посреди всех этих ветерков и шелеста длинных колосьев.

Леди, которая появилась внезапно, очевидно, привыкла иметь дело с буйными чужаками: «Мистер Клеменс только что отправился в город. Вы найдете его в гостях у шурина».

Теперь, когда Марк Твен оказался в пределах слышимости, стало ясно, что погоня велась не напрасно. Я тронулся в путь как можно скорее, и мой возница, звучно ругаясь, без особых приключений спустился на тормозах к подножию холма. В те несколько мгновений, которые истекли между звонком в дверь шурина и ее открыванием, я впервые подумал о том, что Марк Твен, может быть, занят сейчас другими делами, более важными, чем пустая трата времени в обществе лунатика, сбежавшего из Индии, даже если тот преисполнен почтительного восторга. Так или иначе, что я собирался делать и говорить в чужом доме? Вдруг гостиная окажется полной народа; может быть, там болен ребенок. Как объяснить в таком случае, что я хотел всего-навсего обменяться рукопожатием с писателем?

Вот как разворачивались события. Представьте просторную полутемную гостиную, огромное кресло, в кресле сидел человек — одни глаза, грива седых волос, темные усы, которые нависали над тонко очерченным, словно у женщины, ртом. Затем сильная ладонь квадратной формы сжала мою руку, и я услышал самый тихий, спокойный и ровный голос в мире:

— Итак, вы говорите, что считаете себя должником и пришли сказать мне об этом. Вы не смогли бы вернуть долг с большей щедростью?

«Пуф!» — из кукурузной трубки. Я всегда считал, что трубка с берегов Миссури доставляет курильщику наивысшее наслаждение.

Только взгляните! Сам Марк Твен развалился передо мной в громадном кресле, в то время как я курил с почтительным видом, как это подобает в присутствии старшего.

Прежде всего меня поразило, что он оказался пожилым человеком. Однако после минутного размышления я сообразил, что дело обстоит иначе, а еще через пять минут, причем глаза наблюдали за мной неотступно, заметил, что седина — всего лишь случайность. Он был абсолютно молод. Я тряс ему руку, раскуривал его сигару и слушал, как он говорит, этот человек, которого я полюбил, находясь от него на расстоянии четырнадцати тысяч миль. Читая его книги, я старался составить представление об авторе, но оно оказалось неверным и действительность его превзошла. Счастлив тот, кто не испытал разочарования, оказавшись лицом к лицу с обожаемым писателем! Такое достойно запоминания. Буксирование к берегу двенадцатифунтового лосося не идет с этим ни в какое сравнение. Я подцепил самого Марка Твена, и он обращался со мной так, будто при некоторых обстоятельствах я мог бы оказаться равным ему.

Примерно к этому времени до меня дошло, что Марк Твен говорит об авторском праве. Вот, насколько помню, что он сказал. (Прислушайтесь к словам оракула при всем несовершенстве медиума.) Вы не можете вообразить величавые, словно волны, раскаты медлительной речи; убийственное спокойствие, которое было написано на лице говорящего, странное, но довольно удобное положение тела — одна нога была переброшена через подлокотник кресла; желтую трубку, крепко сжатую уголком рта; правую руку, которая время от времени поглаживала квадратный подбородок.

«Авторское право? У некоторых людей есть моральные принципы, у других — нечто иное. Я считаю издателя человеком. Издателем не рождаются. Его создают обстоятельства. Некоторые издатели придерживаются моральных принципов. Например, мой. По крайней мере английские издания моих книг оплачиваются. Если вы услышите разговоры о том, что с работами Брета Гарта, моими или чьими-то еще произведениями обращаются по-пиратски, попросите привести доказательства. Обнаружится, что эти книги оплачены. Так было всегда.

Я вспоминаю одного беспринципного и отвратительного издателя. Возможно, его уже нет в живых. Так вот, он имел обыкновение пользоваться моими короткими рассказами. Я не могу назвать его действия пиратством или воровством. Это лежало за пределами того и другого. Он брал сразу несколько рассказов и делал книгу. Если мной было написано эссе о зубоврачевании или по теологии, либо что-нибудь в этом роде — обыкновенное эссе, вот такое (Марк Твен отмерил полдюйма на своем пальце), этот издатель, бывало, обязательно подправит и улучшит его.

Он поручал кому-нибудь другому дописать или вычеркнуть что-нибудь, как это устраивало его самого. Затем публиковалась книга под названием «Зубоврачевание по Марку Твену», которая включала то небольшое эссе и другие вещи, мне не принадлежащие. Из теологии он сооружал следующую книгу, и так далее. Я считаю это нечестным. Это оскорбление. Надеюсь, он уже умер, но я не убивал его.

Чего только не болтают о международном авторском праве. Но вернее всего было бы обращаться с ним как с недвижимостью. Авторское право установилось бы при следующих условиях. Если бы конгресс захотел утвердить закон, запрещающий людям жить дольше ста шестидесяти лет, это вызвало бы смех. Закон не коснулся бы никого. Люди оказались бы вне его юрисдикции. Ограничение срока применительно к авторскому праву приводит к тому же. Никакой закон не в состоянии заставить книгу жить или умереть до назначенного ей срока.

Тотлтаун в Калифорнии был новым городом с трехтысячным населением. Там были банки, пожарная команда, каменные здания и прочие нововведения. Город жил, процветал и исчез. Сегодня никто в Калифорнии не в состоянии ступить ногой даже на останки Тотлтауна. Город вымер. Лондон продолжает существовать. Билл Смит — автор книги, которую будут читать год-другой, — подобен недвижимости Тотлтауна. Вильям Шекспир, которого читают все, — подобен недвижимости в Лондоне. Так пусть же Билл Смит вместе с ныне покойным мистером Шекспиром осуществляют такой же полный контроль над своим авторским правом, как над собственной недвижимостью: проигрывают его в карты, пропивают или приносят в дар Церкви. Пускай их наследники и правопреемники поступают с ним точно так же.

Время от времени я еду в Вашингтон, чтобы позаседать в палате и довести эту точку зрения до Конгресса. Тот вооружается аргументами против международного авторского права, которые ему представляют в готовом виде. Конгресс не слишком силен. Однажды я изложил свое мнение одному из сенаторов».

Он сказал: «Предположим, человек написал книгу, которая будет жить вечно».

Я сказал: «Ни вы, ни я не доживем до такого, однако предположим. Что же из этого?»

Он сказал: «Я хочу защитить человечество от наследников и правопреемников подобного автора, которые постараются работать под прикрытием вашей теории».

Я сказал: «Вы полагаете, что люди утратят чувство коммерции? Книга, которая проживет века, не может распространяться по искусственно вздутым ценам. Все равно будут появляться как очень дорогие, так и дешевые издания».

«Посмотрите, что произошло с романами Вальтера Скотта, — продолжал Марк Твен, повернувшись ко мне. — Когда авторская лицензия защищала их, я приобретал самые дорогие издания, какие только позволяли средства, потому что они мне нравились. Одновременно издательская фирма распродавала публикации, доступные по цене даже кошке. Они распоряжались своей недвижимостью и, не будучи дураками, сообразили, что одну треть участка можно разрабатывать словно золотоносную жилу, другую — как огород, а оставшуюся — на манер мраморного карьера. Вы меня понимаете?»

Тогда я осознал, что Марк Твен был вынужден сражаться за разрешение простой проблемы — за право человека (подумать только о такой ереси!) на творения своего мозга наравне с правом на творения своих рук. Когда ворчат пожилые львы, молодежь лишь повизгивает. Я пропищал что-то в знак согласия, и разговор перескочил с книг вообще на его собственные.

Набравшись смелости, чувствуя за спиной поддержку нескольких сот тысяч читателей, я спросил, женился ли Том Сойер на дочери судьи Тэчера и будем ли мы иметь удовольствие услышать о Томе — уже взрослом человеке.

— Я еще не решил, — промолвил Марк Твен, вставая с места, и, набив трубку, принялся расхаживать в своих домашних туфлях по комнате. — Продолжение «Тома Сойера» представляется мне в двух направлениях: в первом случае я удостоил бы его великих почестей и привел бы в конгресс, во втором — его бы повесили. Тогда и друзья и враги книги смогли бы сделать свой выбор.

Тут я окончательно утратил почтительность и начал открыто протестовать как против первой, так и против второй версии, поскольку, по крайней мере для меня, Том Сойер был живым человеком.

— Да, он реален, — сказал Марк Твен. — В нем собраны воедино все мальчишки, которых я когда-то знавал и сумел припомнить. Однако это было бы достойным окончанием книги. — Затем, повернувшись кругом, продолжил: — Потому что, если хорошенько подумать, ни религия, ни образование, ни воспитание не располагают действенными средствами против силы обстоятельств, которая движет человеком. Давайте перетасуем обстоятельства последующих двадцати четырех лет жизни Тома. Тогда по логике вещей в соответствии с перетасовкой он обернется либо ангелом, либо станет головорезом.

— Вы верите этому?

— Я так думаю. Не это ли зовется в ваших краях кисмет[365]?

— Да. Однако не надо выворачивать Тома наизнанку дважды и главное — покажите результат. Ведь он уже не является вашей собственностью, а принадлежит нам.

Марк Твен разразился звучным, открытым смехом и начал читать диссертацию на тему о праве человека делать со своими творениями все, что ему угодно. Поскольку это представляет интерес только для профессионалов, я милостиво опускаю ее.

Вернувшись в свое большое кресло, рассуждая при этом о правдивости и прочем подобном в литературе, Марк Твен сказал, что автобиография — это единственный литературный жанр, в котором писатель вопреки своей воле и несмотря на страстное стремление к противоположному, обнаруживает себя в истинном свете.

— Ваша книга о Миссисипи автобиографична, не правда ли? — спросил я.

— Настолько близко к этому, насколько возможно ее написать автору, который работает одновременно над книгой и над собой. Однако, по-моему, в истинной автобиографии не удается рассказать правду о себе или избежать того, чтобы не произвести на читателей истинного впечатления о собственной персоне.

Однажды я проделал эксперимент: пригласил своего приятеля, человека правдивого до мелочей при любых обстоятельствах, человека, которому даже во сне не приснится солгать, и уговорил написать собственную биографию ради нашего обоюдного развлечения. Он согласился. Из рукописи мог бы получиться внушительный том в одну восьмую листа. Но каким бы благонамеренным и честным человеком ни был автор при описании всех подробностей своей жизни, о которых мне было известно, на бумаге он оказался чудовищным лжецом. Он ничего не мог с собой поделать. Иначе он не написал бы ничего.

Человеку вообще несвойственно рассказывать правду о себе. Тем не менее, познакомившись с чьей-то автобиографией, читатель все же получает общее представление о том, был ли автор обманщиком или порядочной личностью. Объяснить свое впечатление читатель вряд ли сможет, он подобен человеку, которого поразила красота женщины, хотя сам он не запомнил ни цвета ее волос, ни очертаний рта или фигуры. И все же впечатление, полученное читателем, единственно правильное.

— Собираетесь ли вы написать автобиографию?

— Если и собираюсь, она будет создана по подобию других — с самым серьезным намерением изобразить себя гораздо лучшим человеком в каждой мелочи, которая могла бы меня дискредитировать. Как и других авторов, меня также ожидает неудача. Я не могу заставить читателя поверить во что-либо, кроме правды.

Естественно, это привело к обсуждению вопроса о совести. Вот что сказал Марк Твен, и его могучие слова достойны того, чтобы их увековечить:

«Совесть — это помеха, и она подобна ребенку. Лелейте ее, забавляйтесь с ней, потакайте прихотям — она станет испорченной и начнет вторгаться во все ваши радости и печали. Обращайтесь с совестью так же, как со всем другим. Когда она возмущается, отшлепайте ее, спорьте с ней, не уступайте ей, не позволяйте приходить поиграть с вами, когда это ей заблагорассудится, — и вы воспитаете хорошую, я хочу сказать, хорошо воспитанную совесть. Иначе она испортит всю вашу жизнь. Надеюсь, что сумел призвать собственную совесть к порядку. По крайней мере, она давно не напоминает мне о себе. Пожалуй, я укротил ее с чрезмерной строгостью. Убить ребенка — это жестокость, но, несмотря на все то, что я сказал, совесть отличается от ребенка многим. Возможно, и лучше, когда она мертва».

Затем Марк Твен рассказал немного о своей ранней молодости (то, что считал возможным доверить незнакомцу), воспитании, а также о вечном влиянии на него примера родителей. Он словно говорил глазами — их светом, который лучился из-под густых бровей. Иногда он пересекал комнату легкими, словно у девушки, шагами, для того чтобы показать мне ту или иную книгу, или просто расхаживал, попыхивая кукурузной трубкой. Я отдал бы многое за то, чтобы набраться смелости и попросить в дар эту трубку прилавочной стоимостью в ка-ких-то пять центов. Я понял, почему дикари так страстно домогаются печени храбрецов, убитых в бою. Возможно, эта трубка смогла бы наделить меня хоть крохотной долей его способности читать в сердцах людей. Однако он ни разу не отложил ее в сторону на расстояние, удобное для совершения кражи.

Однажды писатель положил руку на мое плечо. Это действительно случилось. Так жалуют Звездой Индии — голубой шелк, звуки трубы, сверкание алмазов и все прочее. Если в будущем, по воле обстоятельств и случайностей, которые порой подстерегают нас в этой бренной жизни, мне суждено безнадежно пасть, я скажу надзирателю работного дома, что однажды сам Марк Твен возложил руку на мое плечо, и тот немедленно предоставит мне отдельную комнату, снабдив двойной порцией табака, полагающегося бедным.

— Я не читаю романов, — продолжал Марк Твен, — но иногда всеобщее любопытство заставляет сделать это, когда люди начинают преследовать меня, желая узнать мнение о последней нашумевшей книге.

— Какое впечатление произвело на вас недавнее преследование?

— Роберт[366]? — спросил он. Я кивнул.

— Конечно, я прочитал — для того чтобы поучиться мастерству. Это заставило задуматься над тем, что я слишком давно не читал романов. Среди книг, застрявших на полках, может оказаться немало таких, которые написаны с большим вкусом. Итак, я начал курс чтения романов, однако прекратил это занятие, потому что не получил удовольствия. Что касается Роберта, то я изумился, изумился, словно уличный певец, которого привлекла восхитительная музыка, исполняемая на церковном органе. Правда, я не остановился, для того чтобы спросить, была ли это всеми признанная или самая заурядная музыка. Просто мне нравилось то, что я слышал. Я говорю об изяществе и красоте стиля.

— Видите ли, — продолжал он, — каждый оценивает книги по-своему. Я выразил свое личное мнение. Если бы я жил во времена начала всех начал, то осмотрелся бы вокруг, чтобы узнать, что говорят в приходе об убийстве Авеля, прежде чем открыто осудить Каина. Конечно, у меня была бы своя точка зрения, но я не высказал бы ее до тех пор, пока не прощупал почву. Итак, вы слышали, что я думаю об этой книге. Каково мое мнение для публики? Право, не знаю. Оно не перевернет мир.

Он устроился в кресле поудобнее и заговорил о другом.

— Девять месяцев в году я провожу в Хартфорде. Я давно уже смирился с тем, что в течение этих месяцев нет никакой надежды работать по-настоящему. Кто-нибудь обязательно потревожит. Люди приходят в любое время и наносят визит. Однажды я решил вести дневник подобных вторжений. Он начинался так:

«Входит некто и заявляет, что не желает видеть никого, кроме мистера Клеменса. Это оказался агент по распространению фоторепродукций картин из Салона, но я очень редко использую такие картины в своих книгах…

Появляется другой человек, который тоже отказывается говорить с кем-либо, кроме мистера Клеменса. Этот пришел уговорить меня написать в Вашингтон о чем-то очень важном. Я принял его, затем третьего, четвертого… Наступил полдень. Я устал вести дневник и захотел отдохнуть».

Однако пятый посетитель оказался единственным, у кого нашлась визитная карточка, и он прислал ее: «Бен Кунц. Ханнибал. Миссури». Я вырос в Ханнибале. Бен был моим старым школьным приятелем. Соответственно я распахнул настежь двери моего дома и кинулся с распростертыми объятиями к огромному, тучному джентльмену, который не бьш Беном, каким я знавал его, — он совсем не походил на него. «Но все-таки это ты, Бен? — спросил я. — Сильно же ты изменился за последнюю тысячу лет». Толстяк промямлил: «Мм, по правде говоря, я не Кунц, но я встретился с ним в Миссури, и он попросил обязательно зайти к вам и дал свою карточку». Тут он разыграл сценку, приготовленную для меня: «Одну минуточку, я сейчас достану проспекты. Хоть я и не совсем Кунц, однако путешествую с полным набором громоотводов, каких вы никогда не видели».

— И что же произошло? — спросил я почти шепотом.

— Я захлопнул дверь. Он не был Кунцем, совершенно точно, не был моим старым школьным товарищем, но я пожал обе его руки с любовью и… В моем собственном доме меня атаковал коммивояжер по продаже громоотводов.

Как я уже сказал, мне почти не удается писать в Хартфорде. И вот каждый год я приезжаю сюда и работаю по четыре-пять часов ежедневно в кабинете, который устроил в саду того домика на холме. Конечно, я не против двух-трех вторжений. Когда дело спорится, такие мелочи не мешают. Однако восемь или десять перерывов задерживают развитие композиции.

Я сгорал от нетерпения задать целую кучу дерзких вопросов: каким собственным работам он отдает предпочтение и так далее, но, завороженный глазами собеседника, так и не осмелился. Он продолжал говорить, и я внимал ему, распростершись ниц. Речь шла о работе мозга, и я до сих пор не уверен, действительно ли он имел в виду то, что сказал.

— Я не интересуюсь беллетристикой. Больше всего на свете меня привлекают факты и всякого рода статистика. Даже если речь идет о выращивании редиски, это занимает меня. Например, только что, прежде чем вы вошли, — он указал на тома энциклопедии, стоявшие на полке, — я читал статью о математике, абсолютно чистой математике.

Двенадцать на двенадцать — вот чем заканчиваются мои познания в этой науки, но я наслаждался статьей, хотя не понял из нее ни слова; сами факты, то есть то, во что человек верит как в факты, всегда восхитительны. Писавший о математике верил в свои факты. Вот так и со мной. Сначала предоставьте факты, — голос его замирает до едва слышимого гудения, — а тогда можете искажать их как вам угодно.

Унося в голове этот драгоценный совет, я распрощался. Великий человек с мягкой добротой в голосе уверил меня, что я ничуть не потревожил его. Оказавшись за дверью, я почувствовал сильное желание вернуться, чтобы задать еще больше вопросов. Теперь-το обдумывать их стало легко, но время Марка Твена принадлежало ему, хотя его книги были моими.

Позднее у меня было достаточно времени, чтобы мысленно возвращаться к нашей встрече через кладбище дней. И я всегда сожалел, что он о многом не успел сказать.

В Сан-Франциско сотрудники «Призыва» поведали мне множество легенд об ученичестве Марка Твена в их газете двадцать пять лет назад, о том, как из него получился репортер, изумительно неспособный писать на злобу дня. Рассказывали, что Марк Твен имел обыкновение забиваться куда-нибудь в угол и там, свернувшись калачиком, размышлять до самой последней минуты. Затем он производил нечто не имеющее никакого отношения к заданной теме — материал, который заставлял редактора сквернословить, а читателей «Призыва» просить еще и еще.

Мне бы очень хотелось услышать рассказ об этом от самого Марка Твена, а также многое другое из его веселого и пестрого прошлого. Он был подмастерьем наборщика (в те дни странствуя от берегов Миссури до Филадельфии), «щенком» (учеником лоцмана) и вполне опытным лоцманом, солдатом Юга (всего три недели), личным секретарем помощника губернатора Невады (это пришлось ему не по вкусу), шахтером, редактором, специальным корреспондентом на Сандвичевых островах[367] и еще Бог знает кем.

Как было бы здорово напоить такого бывалого человека, напоить допьяна смешанными напитками и, выражаясь языком его Родины, заставить «ретроспектировать». Однако мои глаза никогда не увидят подобную оргию, достойную богов!

Комментарии

«Немного о себе для моих друзей — знакомых и незнакомых»

ГЛАВА 1

С. 11. Бомбейский фруктовый рынок — Бомбей, крупный город и порт на западе Индии на побережье Аравийского моря.

Айя (инд.) — туземная няня, индийская женщина, служащая у англичан.

Не достигший еще привилегированного общественного положения — в индуизме посвящение в высшие касты (инициации) происходит обычно у мальчиков в восемь лет.

Древесницы (квакши) — бесхвостые земноводные, достигающие в длину 13–14 см.

Дау (араб.) — одномачтовое арабское каботажное судно, совершающее рейсы между портами.

Парсы — религиозная община, представители которой переселились в Индию, в основном в район Бомбея, в VII–XII веках из Персии после завоевания арабами и исповедовали зороастризм, учение, основанное древнеперсидским философом Зороастром (Заратустрой), жившим по преданию в VII–VI веках до н. э., автором древнейших частей священной книги «Авеста».

С. 12. Сахиб (инд.) — господин, почтительное обозначение европейца, а также почтительное обращение.

Мейо Ричард (1822–1872) — британский государственный деятель, вице-король Индии; был убит заключенным во время инспекционной поездки в поселение заключенных.

Фетиш — неодушевленный предмет, которому приписывают магическую силу и слепо поклоняются.

«Пенинсьюлар энд Ориентал» (сокр. «II. энд О.») — крупная судоходная компания, осуществляющая рейсы в Индию, Австралию и на Дальний Восток.

Суэцкий канал еще не открылся — Суэцкий канал, соединяющий Красное море со Средиземным, был открыт в Египте в 1869 году.

С. 13. Сражение при Наварино — имеется в виду морское сражение на Средиземном море в октябре 1827 года около бухты Наварино, когда корабли Великобритании, Франции и России, поддержавших борьбу греков за освобождение от Оттоманской империи, разгромили турецкий и египетский флоты, и в 1830 году Греция была признана независимым королевством.

Портсмут — город в Англии в графстве Гемпшир на побережье пролива Ла-Манш, известный морской курорт.

Трафальгардское сражение — сражение в 1805 году у мыса Трафальгар около города Кадис (Испания), в ходе которого английский флот под командованием адмирала Нельсона (1758–1805) нанес сокрушительное поражение флоту Франции и Испании, но сам адмирал был смертельно ранен.

Безант Уолтер (1836–1901) — английский писатель, критик, общественный деятель и филантроп.

Бриг (сокр. от ит. brigantina) — морское парусное двухмачтовое судно с прямыми парусами.

С. 14. «Журнал тетушки Джуди» — популярный детский журнал, который с 1866 года издавала в Лондоне детская писательница Маргарет Гэтти (1809–1873).

С. 15. Камнор (Холл) — разрушенное феодальное поместье близ Оксфорда, место действия романа Вальтера Скотта «Кенилворт». (1821)

Колледж Ориэл — один из старейших колледжей Оксфордского университета, основанный в 1326 году.

С.16. Берн-Джонс, Эдуард Коули (1833–1898) — английский художник, дизайнер, писатель, член Прерафаэлитского Братства — группы художников и писателей, провозгласивших своим идеалом эстетику раннего Возрождения (до Рафаэля).

Моррис, Уильям (1834–1896) — английский художник, писатель, теоретик искусства, деятель английского рабочего движения.

Браунинг, Роберт (1812–1889) — английский поэт романтического направления.

С. 17. «Пират» — исторический роман (1822) английского романиста и поэта Вальтера Скотта (1771–1832).

Норна — в скандинавской мифологии одна из трех богинь судьбы, соответствующих в греческих мифах Мойрам, а в римских — Паркам.

Краска «мумия» — природный светло-коричневый (иногда красный) пигмент, ассоциирующийся по цвету с мумией — трупом, высохшим при бальзамировании без гниения.

С. 18. Сага о Ньяле — скандинавское эпическое произведение, рассказывающее о несчастьях, которые принесла своей злобностью Халгерд, жена Гунна-ра, и которые закончились сожжением адвоката Ньяля и большинства членов его семьи.

«Фра Липпо Липпи» — драматическая поэма Р. Браунинга из сборника «Мужчины и женщины» (1840–1850), посвященная флорентийскому художнику, жившему в XV веке.

С. Аутодафе (исп. и порт, «акт веры») — публичное оглашение приговора инквизиции в Испании и Португалии, а также само приведение приговора в исполнение (чаще всего сожжение на костре), существовавшее с XIII до начала XIX века.

С.19. Мой кузен — имеется в виду Стэнли Болдуин (1867–1947), премьер-министр правительства Великобритании в 1923–1924,1924—1929,1934–1937 годах, консерватор.

С. 20. Южно-Кенсингтонский музей — расположенный в Южном Кенсингтоне, фешенебельном районе на юго-западе центральной части Лондона, музей Виктории и Алберта, национальный музей изящных и прикладных искусств всех стран и эпох, созданный в 1857 году и названный в честь королевы Виктории и ее супруга Алберта.

Будда (санскр. «просветленный») — прозвище легендарного древнеиндийского религиозного деятеля Сиддхартхи Гаутамы (563–483 до н. э.), основателя одной из мировых религий — буддизма.

Лазурит (лапис-лазурь) — ценный поделочный камень, минерал обычно синего или зеленовато-голубого цвета.

Берилл — кристаллический минерал преимущественно зеленого, желтовато-белого и серого цвета, разновидностями которого являются изумруд, аквамарин и др.

Аркебуза — фитильное дульнозарядное ружье, появившееся в XV веке и в XVI веке замененное мушкетом (на Руси называлось пищалью).

Диккенс, Чарлз (1812–1870) — английский писатель и журналист.

С.21. «Волшебница Сидония» — роман немецкого теолога и писателя Иоганна Вильгельма Майнхолда (1797–1851), который перевела на английский язык ирландская писательница и общественная деятельница Джейн Франциска Сперанца Уайльд (1826–1896), мать Оскара Уайльда.

Эмерсон, Ральф Уолдо (1803—18820 — американский философ, поэт и эссеист.

Брет, Гарт Фрэнсис (1836–1902) — американский писатель, с 1880 года живший в Англии, автор приключенческих произведений о золотоискателях, отважных моряках, изгоях общества.

ГЛАВА 2

С.21. Карлейл, Томас (1795–1881) — английский историк и философ, эссеист, переводчик Гете.

Инджлоу, Джин (1820–1897) — английская писательница, автор сборников стихов и баллад, романов и произведений для детей.

Россетти, Кристина Джорджайна (1830–1894) — английская писательница, писавшая преимущественно религиозные и духовные стихи.

«Фермилиен, студент Бададжоза» — пародийное произведение (1854) английского юриста и писателя Отона Уильяма Эдмондстоуна (1813–1865).

Веллингтон, Артур Уэлсли (1769–1853) — английский полководец и государственный деятель, командующий войсками союзников в войне с Наполеоном, в 1828–1830 годах был премьер-министром кабинета тори.

Уэстворд-Хо! — курортное место с песчаными пляжами в графстве Девоншир, названное по названию романа английского писателя и священника Чарлза Кингсли (1819–1875).

Байдфорд — небольшой город в графстве Девоншир на юго-западе Англии.

Хейлибери — мужская привилегированная частная средняя школа, основанная в 1862 году первоначально как кадетский корпус, готовивший офицеров для колониальной службы в странах Востока.

С.22. Дартмур — тюрьма в графстве Девоншир (округ Дартмур), построенная в 1809 году.

С.23. Верн, Жюль (1828–1905) — французский писатель, один из создателей жанра научной фантастики, автор многочисленных научно-фантастических, приключенческих, социально-утопических романов.

«Сувениры из Франции» — книга воспоминаний о Франции, опубликованная Киплингом в 1933 году и объясняющая, за что он «любит Францию».

…прототипы Хитреца, Индюка и Жука — о своих школьных товарищах и школьной жизни Киплинг рассказал в книге «Сталки и К», опубликованной в 1899 году (русский перевод «Шальная компания», 1925).

С.24. Рескин, Джон (1819–1900) — английский писатель, критик и искусствовед.

Прототип маленького Хартоппа — Киплинг имеет в виду учителя естественных наук мистера Эванса, который учил школьников любить и изучать природные явления и организовал в школе общество естественной истории.

С.25. Миля — единица измерения длины, в системе английских мер равная 1,609 км.

Сэндхерстское военное училище — военное училище сухопутных войск, расположенное близ деревни Сэндхерст в графстве Беркшир на юге Англии.

Вулиджское военное училище — Королевское военное училище, основанное в 1741 году и до 1946 года находившееся в Вулидже, историческом районе в восточной части Лондона.

С.26. Феокрит (конец IV — первая половина III века до н. э.) — древнегреческий поэт, основатель жанра идиллий, описывающих простую, безмятежную жизнь людей на лоне природы.

С.27. Ода «Клеопатра» — очевидно, ода римского поэта Горация, написанная по случаю победы римлян над египтянами и самоубийства Клеопатры (69–30 до н. э.), последней царицы Египта из династии Птолемеев.

Гораций (Квинт Гораций Флакк, 65—8 до н. э.) — римский поэт, автор лирических стихов, од, сатир, философских посланий, а также трактата «Наука поэзии».

«Город Страшной ночи» — поэма (1874) английского поэта Джеймса Томсона (1834–1882).

«Притчи о природе» — наиболее известное сочинение (в пяти томах, 1855–1871) английской детской писательницы Маргарет Гэтти, «Тетушки Джуди» из одноименного детского журнала.

Лимерик — популярная в Англии разновидность шутливого абсурдного стихотворения, состоящая обычно из пяти строк.

С.28. …«как происходит с необычными вещами»… — несколько видоизмененная строка из стихотворения Р. Браунинга «Еще одно слово» (1833).

«Аврора Ли» — поэма английской поэтессы Элизабет Баррет Браунинг (1806–1881), в которой героиня рассказывает историю своей жизни.

«Мужчины и женщины» — сборник поэтических произведений Роберта Браунинга 1840–1850 годов; некоторые из них называются ниже.

Суинберн, Олджернон Чарлз (1837–1909) — английский поэт, драматург, критик.

«Аталанта в Калидоне» — поэтическая драма Суинберна (1865), написанная в духе древнегреческой трагедии с хором.

Босфор — пролив между Мраморным и Черным морями.

Симплегады — согласно древнегреческому мифу об аргонавтах скалы, которые, сближаясь, уничтожали всех, кто между ними проплывал; после того как искатели золотого руна на пути в Колхиду их успешно преодолели, скалы навсегда стали неподвижными.

«Язычник Ван Ли» — рассказ Брета Гарта из сборника «Счастье ревущего стана» (1870).

С.29. Лахор — главный город исторической области Пенджаб, которая в результате англо-сикхских войн в середине XIX века была захвачена англичанами, а Лахор стал штаб-квартирой вице-короля; сейчас Лахор находится на территории Пакистана.

Битва при Ассайе — сражение в 1803 году на юге Индии около индийской деревушки Ассайе между английскими войсками во главе с Артуром Уэлсли и превосходящими их по численности армиями местных радж. После победы при Ассайе Артуру Уэлсли был дарован титул герцога Веллингтона.

Мимер, Хоакин (1841–1913) — американский поэт и юрист, служивший судьей в штате Орегон.

Тревельян, Отто Джордж (1838–1928) — английский историк, в 1862 году посетивший Индию и написавший там две юмористические книги, одной из которых является «Соперник».

Роттингдин — небольшая деревня в графстве Суррей на юго-востоке Англии к югу от Темзы.

ГЛАВА 3

Семилетняя каторга — так Киплинг называет семь лет своей службы в Индии.

«Не суйте факел мне в лицо…» — начальные строки поэтической драмы Р. Браунинга «Фра Липпо Липпи».

Грум — работник, ухаживающий за лошадьми, конюх.

Пенджаб (перс. «Пятиречье») — равнина, орошаемая пятью реками и ограниченная на севере Гималайскими горами; во времена Киплинга была севе-ро-западной провинцией Индии, после 1947 года поделена между Индией и Пакистаном.

С.31. Аллахабад — город в Северной Индии у слияния рек Ганг и Джамна, религиозный центр индуизма, место паломничества и водных ритуалов.

«Пионер» — во времена Киплинга всеиндийская газета англичан.

С.32. Ранджит Сингх (1780–1839) — магараджа государства сикхов, объединявшего Пенджаб и Кашмир; усыпальница его жен — прекрасный памятник архитектуры Лахора.

С.33. Вице-король (ист.) — генерал-губернатор Индии, глава колониальной администрации, назначавшийся английским монархом (до первой мировой войны, когда Индии была предоставлена независимость).

Хайберское ущелье — горный перевал на границе Пакистана с Афганистаном.

Британская Индия — часть Индии, находившаяся под властью англичан.

С.34. Офелия и, ниже, Гамлет — персонажи трагедии Шекспира «Гамлет» (1600–1601).

Дюйм — мера длины, в системе английских мер равная 2,54 см

С.35. Мильтон, Джон (1608–1674) — английский поэт, публицист и политический деятель эпохи Английской буржуазной революции.

Субалтерн (воен.) — младший офицер, подчиненный.

С.36. Симла — деревушка в северной Индии в предгорьях Гималаев, в периоды засушливой погоды на равнине служившая для англичан местом отдыха и административным центром, — здесь в это время располагалась резиденция вице-короля.

Билль об Индии — имеется в виду, очевидно, появившийся в 1935 году после долгих и ожесточенных дискуссий Акт (по существу конституция Индии), провозглашавший самоуправление Индии.

С.37. Сикхи — народ, проживающий в основном на территории Пенджаба и исповедующий сикхизм, религию, представлявшую собой в XVI–XVII веках разновидность индуизма, но превратившуюся в самостоятельное вероучение, основными положениями которого являются монотеизм, отрицание кастового строя, противостояние иноверцам.

С. Кальян — прибор для курения табака, распространенный в странах Азии и Африки; состоит из трубки с табаком, нижний конец которой опущен в сосуд с водой, и трубки, введенной в сосуд выше уровня воды: при курении вдыхаемый дым проходит через воду и очищается.

С.38. Галлон — мера вместимости жидких и сыпучих тел, в системе английских мер равная 4,546 л.

С.39. «Расплата за грех — смерть» — библейская цитата, Новый Завет, Послание к римлянам, VI, 23.

Робертс, Фредерик Слей (1832–1914) — английский военачальник, за годы службы в Индии из низших чинов дослужившийся до поста главнокомандующего английскими войсками в Индии; был впоследствии командующим английскими войсками в англо-бурской войне (с 1901 года) и ушел в отставку в 1904 году с поста главнокомандующего английской армией.

С.40. Далхауси — городок в предгорьях Гималаев.

Пантомима — вид сценического искусства, в котором основными средствами создания образов являются пластика, жесты и мимика.

С.44. «Глоб» — английская вечерняя газета, основанная в 1803 году.

«Имюстрейтед Лондон Ньюс» — ежемесячный иллюстрированный журнал консервативного направления, основанный в 1842 году и печатающий материалы о текущих внутренних и международных событиях, статьи по археологии, искусству, социологии и т. п., сопровождаемые многочисленными фотографиями.

С.45. Калькутта — административный центр Западная Бенгалия; восточная часть исторической области индийского штата Бенгалия в нижнем течении реки Ганг после 1947 года вошла в состав Пакистана, ас 1971 года является самостоятельным государством Бангладеш. в духе Элии — Элия, псевдоним английского писателя, эссеиста и литературного критика Чарлза Лэма (1775–1834), которым он подписывал свои эссе для литературно-художественного журнала «Лондон Мэгэзин»; эссе были потом опубликованы в виде отдельной книги (1833).

С.46. полусгоревшие трупы прибивало к берегу — имеется в виду распространенный у индуистов обычай пускать тела покойников или пепел от их кремации по водам Ганга, основанный на вере в магическую очистительную силу воды этой священной реки, несущей души людей прямо в обиталище богов.

…«Зрелище средств для совершения злонравных поступков…» — часть цитаты из драмы Шекспира «Жизнь и смерть короля Джона» (акт IV, сцена 2), которая в полном виде звучит так: «Как часто зрелище средств для совершения злонравных поступков способствует их совершению».

ГЛАВА 4

С.50. Эпиграф — неточная цитата из оды Вордсворта «Указания на Бессмертие» (1807, VII).

Кингсли, Мэри Генриэтта (1862–1900) — английская путешественница, этнограф и литератор, изучавшая национальные религии и законодательства в Западной Африке; в начале англо-бурской войны служила санитаркой в армии англичан и погибла от лихорадки, которой заразилась от пациентов — пленных буров.

С.51. Стрэнд — одна из главных улиц в центральной части Лондона.

Вокзал Чаринг-Кросс — конечная железнодорожная станция поездов Южного района, обслуживающих южную часть Великобритании.

Унция — мера веса, в торговой системе английских мер равная 28,35 г.

С.52. Хенли, Уильям Эрнст (1849–1903) — английский литератор, литературный критик, издатель.

«Скоте Обзервер» — журнал, который Хенли редактировал в 1888–1889 годах и который после переезда Хенли в Лондон стал называться «Нэшнл Обзервер».

«Новые Арабские ночи» Стивенсона — опубликованные в 1880 году Р. Л. Стивенсоном две книги рассказов, представляющих собой один из первых в английской литературе образцов жанра современной новеллы. У. Хенли откликнулся на произведение Стивенсона в книге «Эссе (литературные обзоры и рецензии)», вышедшей в 1890 году.

Кьянти — сухое красное вино, первоначально производившееся на западе Италии в провинции Тоскана.

Гладстон, Уильям Юарт (1809–1898) — английский политический деятель, премьер-министр Великобритании в 1868–1874, 1880–1885, 1886, 1892–1894 годах, лидер Либеральной партии.

С.53. «Сэвил» — лондонский клуб писателей, издателей, режиссеров и т. д., созданный в 1868 году.

С.54. Гарди, Томас (1840–1928) — английский поэт и романист.

…занимался созданием Сообщества писателей — Сообщество писателей было создано по инициативе Уолтера Безанта в 1884 году д ля защиты интересов и авторских прав писателей, и с 1890 года начал выходить специальный журнал «Автор».

Госс, Эдмунд (1849–1928) — английский писатель, критик, переводчик.

Лэнг, Эндрю (1844–1912) — английский писатель и переводчик.

Сейнтсбери, Джордж Эдвард Бейтмен (1845–1933) — английский литератор и журналист, специалист по английской и французской литературе.

Поллок, Уолтер (1850–1926) — английский литератор и искусствовед, по образованию юрист, в 1884–1894 годах издатель газеты «Сэтердей Ревью».

Олбени — фешенебельный жилой дом на улице Пиккадилли в Лондоне, построенный во второй половине XVIII века, где жили многие известные английские писатели и политические деятели.

Бат — курортный город с минеральными водами в графстве Сомерсет на юге Англии.

С.55. Церковь Сент-Клемент-Дейнз — церковь Святого Клемента Датского, существующая в Лондоне с XI века; была разрушена во время Второй мировой войны и восстановлена в 1957 году.

Пиккадилли-Серкус — площадь в центральной части Лондона, где находится одна из достопримечательностей английской столицы — памятник известному филантропу графу Шафтсбери, в просторечии называемый Эросом.

Королевская академия — Королевская академия искусств, основанная в 1768 году и ежегодно летом устраивающая в Берлингтон-хаусе в Лондоне выставки современной живописи и скульптуры.

С.56. …йоркширская проницательность и мудрость — имеется в виду, что прадед Киплинга со стороны отца был фермером в Йоркшире, северо-восточ-ном графстве Англии.

Уэслианские методисты — религиозное течение, отколовшееся в XVIII веке от английской церкви и названное по имени основателя методизма Джона Уэсли (1703–1791); проповедовало строгое соблюдение церковных заповедей и дисциплину.

Магазин «Арми энд Нэйви» — лондонский универсальный магазин, первоначально обслуживавший офицеров сухопутных войск и военно-морского флота.

С.57. Д.КС. — имеется в виду Джеймс Кеннет Стивен (1859–1892) — английский поэт и ученый, подписывавший свои произведения инициалами.

С.58.Дафферин, Фредерик (1826–1902) — британский дипломат, занимавший много разных постов в британской колониальной империи, и в том числе пост заместителя министра по делам Индии (1864–1866), губернатора Канады, а в 1884 году назначенный вице-королем Индии.

Бюро Кука — туристическое бюро в Лондоне с филиалами во многих городах и странах, основанное в 60-х годах XIX века Томасом Куком (1808–1892).

С.59. Мекка — город в Саудовской Аравии, главный религиозный центр ислама, с VII века священный город мусульман и место их хаджа.

Кейптаун — крупный город и порт на юго-западе Африки близ мыса Доброй Надежды.

Мадейра — остров в Атлантическом океане у северо-западных берегов Африки, принадлежащий Португалии.

Малайцы — распространенное раньше название народов, говорящих на языках индонезийской семьи.

С.60. Родс, Сесил Джон (1853–1902) — английский государственный деятель, организатор захвата англичанами территорий в Южной и Центральной Африке, часть которых составила колонию Родезия (названную в его честь); в 1890–1896 годах премьер-министр Капской колонии, один из инициаторов англо-бурской войны 1899–1902 годов.

Хобарт — город на юге острова Тасмания, административный центр этого австралийского штата.

Грей, Джордж Эдвард (1812–1898) — британский колониальный служащий, первоначально путешественник и исследователь Западной Австралии, с 1840 года губернатор Южной Австралии, затем губернатор Капской колонии в Южной Африке, с 1861 года губернатор Новой Зеландии, а в 1877 году избран ее премьер-министром.

Сипаи — наемные солдаты из индийских крестьян в англо-индийской армии, возглавившие в 1857–1859 годах крестьянское восстание в Северной Индии против местных феодалов и английских завоевателей и, несмотря на жестокий террор и резню, добившиеся ряда важных реформ, и в том числе отмены крепостного права.

С.61. Веллингтон — столица Новой Зеландии, расположенная на Северном острове.

Окленд — город и порт в Новой Зеландии на Северном острове.

Киви — птицы отряда бескилевых, бесхвостые, с неразвитыми крыльями и волосовидными перьями, водившиеся в Новой Зеландии и с 1927 года находящиеся под охраной государства.

Самоа — группа вулканических островов в Тихом океане.

Стивенсон, Роберт Луис (1850–1894) — английский писатель и поэт, автор приключенческих, психологических и исторических романов.

С.62. «Проклятая шкатулка» — роман (1889), написанный Стивенсоном в соавторстве с пасынком Ллойдом Осборном (1868–1947), американским новеллистом и драматургом.

Аделаида — город и порт в Австралии, административный центр штата Южная Австралия.

Коломбо — город и порт на острове Цейлон в Индийском океане (после 1972 года Шри-Ланка), в конце XIX века английская колония Цейлон.

С.63. Павел (Савл) — ближайший из учеников Христа, который за заслуги перед христианством почитается как апостол и которому приписывается авторство ряда посланий в Новом Завете.

Мухаммед (ок. 570–632) — пророк, основатель одной из мировых религий — ислама, получивший откровения от Аллаха, собранные в священной книге мусульман Коране.

Исайя (IX век до н. э.) — древнееврейский пророк, ревностный проповедник учения бога Яхве и обличитель идолопоклонства.

ГЛАВА 5

С.64. Джеймс, Генри (1843–1916) — американский писатель, много лет проживший в Европе, автор социально-психологических повестей и романов, теоретик литературы.

С.65 .Акр—мера земельной плошаои, в системе английских мер равная 4046,86 м!.

Криптомерия — вечнозеленое хвойное дерево семейства таксодиевых, произрастающее в Китае и Японии и выращиваемое также как декоративное растение.

С.66. Новая Англия — общее название исторического района на северо-востоке США, который объединяет шесть штатов (Мэн, Новый Гэмпшир, Вермонт, Массачусетс, Коннектикут и Род-Айленд), откуда началась колонизация Северной Америки англичанами. Центр Новой Англии — город Бостон.

С.68. …согласившись с Горацием, что на будущее полагаться нельзя — Киплинг имеет в виду ставшие крылатыми строки из стихотворения Горация: «Пока мы говорим, время бессовестно убегает — поэтому лови мгновение, никак не рассчитывая на будущее».

«Нада-Лилия» — имеется в виду роман Хаггарда (1892).

С.69. Наулахка (инд. «семь лахов рупий» = «семьсот тысяч рупий») — так должен был называться роман, который Киплинг собирался писать вместе с братом жены Уолкоттом Балестье, умершим в 1891 году; кроме того так назывался дворец, построенный для своей жены в Лахоре правителем империи Великих Моголов Джахангиром (1569–1627).

Вандомская колонна — монумент, установленный в 1806–1810 годах на Вандомской площади Парижа в честь побед Наполеона Первого, разрушен был как символ милитаризма в 1871 году согласно декрету Парижской Коммуны и восстановлен в 1875 году после ее поражения.

С.70. Вермонт — штат на северо-востоке США, входящий в состав Новой Англии.

С.73. Смитсоновский институт — одно из старейших государственных научно-исследовательских и культурных учреждений США, основанное в Вашингтоне в 1846 году на средства, завещанные английским ученым Джеймсом Смитсоном (1765–1829).

Ярд — мера длины, в системе английских мер равная 91,44 см.

Потомак — река на северо-востоке США, впадающая в залив Атлантического океана; на Потомаке расположена столица США Вашингтон.

…его страна завладела Филиппинами — вмешавшись в 1898 году в борьбу Филиппин за освобождение от власти Испании, США в результате американско-филиппинской войны 1899–1901 годов превратили эту страну в свою колонию; суверенной республикой Филиппины были признаны в 1946 году.

Его «коньком» был тогдашний Египет — подавив в Египте национально-освободительное движение 1879–1882 годов, Великобритания оккупировала Египет и установила над ним протекторат. После Первой мировой войны Египет был провозглашен независимым королевством, но только в результате Июльской революции 1952 года оттуда были выведены английские войска, был национализирован Суэцкий канал, и Египет стал республикой.

…«оттяпал» Панаму у собрата-президента — в 1903 году Панама под давлением США вышла из состава объединенного государства Колумбия и провозгласила себя самостоятельной республикой, однако вскоре попала в полную зависимость от США, заинтересованных в контроле над Панамским каналом. Суверенитет Панамы над каналом установлен с 2000 года.

«Питекантропоид» (греч. «подобный обезьяночеловеку») — один из видов древнейших ископаемых людей, останки которых были найдены на острове Ява.

МакКлур, Сэмюэл Сидни (1857–1949) — американский журналист, ирландец по происхождению, создавший в 1884 году газетный синдикат, а позднее — журнал «МакКлурз», печатавший скандальные разоблачительные материалы.

Прототип стивенсоновского Пинкертона — речь идет о персонаже романа «Морской мародер» (1891–1892) Р. Стивенсона, написанного им в содружестве с пасынком Ллойдом Осборном.

С.74. «Скрибнере» — издательская фирма, основанная в 1846 году Чарлзом Скрибнером (1821–1871) и управлявшаяся после его смерти его сыном Чарлзом (1854–1930); издавала журнал «Скрибнере Мэгэзин» и привлекала к сотрудничеству крупнейших американских и английских писателей того времени.

Бутлегер — торговец контрабандными или самогонными спиртными напитками, особенно в США в 1920–1933 годах во время действия федерального «сухого закона».

С.75. Гарвардский профессор — профессор Гарвардского университета, расположенного близ города Бостон; основанный в 1636 году как колледж, в начале XIX века был реорганизован в университет; носит имя Джона Гарварда (1607–1638), завещавшего колледжу свое состояние и библиотеку.

Монтень, Мишель де (1533–1592) — французский философ-гуманист и писатель.

Монтескьё, Шарль Луи (1689–1755) — французский философ-просветитель и писатель.

Холмс, Оливер Уэнделл (1809–1894) — американский поэт, эссеист, профессор анатомии и физиологии.

Олкотты — имеются в виду Луиза Мэй Олкотт (1832–1888), американская писательница и журналистка, автор романа «Маленькие женщины» (1868), и ее отец Амос Олкотт (1799–1888), американский философ, педагог и писатель.

Гражданская война — война 1861–1865 годов между рабовладельческим Югом и капиталистическим Севером, в ходе которой Юг потерпел поражение и рабство негров было отменено.

Уилтшир — графство в южной части Англии.

С.76. Питман Уильям Дент — персонаж романа Стивенсона и Осборна «Проклятая шкатулка», художник-неудачник.

С.77. Хочешь жить в мире… — несколько измененная цитата из стихотворения Эмерсона «Решение».

С.78. Торки — морской курорт на юго-западе Англии на побережье пролива Ла-Манш.

С.79. Дартмурские пони — выведенные в районе Дартмур (графство Девоншир) на юго-западе Англии низкорослые пони (высотой не более 122 см), используемые преимущественно для верховой езды детей.

Ньюхейвен — город и морской порт в восточной части графства Суссекс.

С.80. Падубы — род вечнозеленых, реже листопадных деревьев и кустарников семейства падубовых, используемых как декоративные растения.

Микобер — персонаж романа Диккенса «Жизнь Дэвида Копперфилда» (1849–1850), чудаковатый, никогда не унывающий неудачник.

С.81. Рид, Чарлз (1814–1884) — английский прозаик и драматург.

С.82. Джатака — жанр древнеиндийской литературы, в котором проза перемежается со стихами, а по содержанию произведения представляют собой сказки, исторические предания, притчи и т. п.

…если ты достиг красоты и ничего больше… — цитата из поэтической драмы Р.Браунинга «Фра Липпо Липпи» (1, 217).

«Атенеум» — лондонский клуб для интеллектуальной элиты — писателей, художников, ученых, основанный в 1824 году по инициативе Вальтера Скотта.

С.83. Британский музей — один из старейших и крупнейших музеев мира, открытый в Лондоне в 1759 году и обладающий собранием памятников первобытной, античной, средневековой культуры и искусства разных народов.

«Карлтон» — ведущий лондонский клуб консерваторов, основанный в 1832 году герцогом Веллингтоном.

С.84. Аддисон, Джозеф (1672–1719) — английский писатель, автор реалистических романов и нравоописательных эссе.

Джонсон, Сэмюэл (1709–1784) — английский лексикограф, критик, поэт и эссеист.

Босуэлл, Джеймс (1740–1795) — английский литератор, друг и биограф С. Джонсона.

ГЛАВА 6

Джеймсон, Линдер Старр (1853–1917) — южноафриканский государственный деятель, врач, шотландец по рождению, участвовавший вместе с Родсом в экспедициях по захвату земель к северу от Трансвааля, вызвав недовольство буров в Трансваале; в 1895 году во главе небольшого отряда совершил налет на Трансвааль; отряд был окружен, и Джеймсон взят в плен; британское правительство, официально осудив его действия, предало Джеймсона суду в Англии: в 1896 году он был осужден на 15 месяцев тюрьмы, но после четырехмесячного заключения освобожден по состоянию здоровья.

Бриллиантовый юбилей Великой Королевы — имеется в виду исполнившееся в 1897 году шестидесятилетие царствования (алмазный, или бриллиантовый, юбилей) английской королевы Виктории (1819–1901 (правила с 1837 года).

С.85. Чемберлен, Джозеф (1836–1914) — английский государственный деятель, в 1895 году министр по делам колоний в правительстве Великобритании, противник Гладстона и его политики в Ирландии.

Милнер, Алфред (1854–1925) — английский государственный деятель.

Капская провинция — колония, основанная на Крайнем юге Африки в 1652 году нидерландской Ост-Индской компанией и в 1806 году захваченная англичанами.

С.86. «Дейли Мейл» — ежедневная газета консервативного направления, основанная в 1896 году.

С. Салливан, Артур (1842–1900) — английский композитор, органист, дирижер, педагог, автор популярных комических опер, которые писал в содружестве с писателем Уильямом Гилбертом (1836–1911).

С. Блумфонтейн — главный город бурской республики Оранжевое Свободное Государство.

С.89. Сидни, Филип (1554–1586) — английский государственный деятель и поэт, автор пасторальных романов, теоретик искусства; присоединился к английским войскам в Нидерландах, где шла борьба против католической Испании, и был в 1586 году убит в одном из сражений. цензор лорд Стенли, ныне Дерби — имеется в виду Эдвард Джордж Вилли-ерз Стенли (17-й лорд Дерби) (1865–1948), который во время англо-бурской войны был сначала пресс-цензором, а потом адъютантом при командующем английскими войсками лорде Робертсе.

Вельд — в Южной Африке открытое пространство, поросшее травой и редким кустарником.

С.90. бревет-майор — офицер, получивший патент на чин майора без изменения оклада. бранч-офицер — офицер специальной службы военно-морских сил, произведенный из старшин.

С.91. Претория — столица бурской республики Трансвааль, основанная в 1855 году и названная по имени руководителя колонии Андриеса Претори-уса (1798–1853).

С.92. Френч, Джон Дентон Пинкстон (1852–1925) — британский фельдмаршал.

С.93. Смэтс, Ян Христиан (1870–1950) — южно-африканский политический деятель, премьер-министр Южно-Африканского Союза в 1919–1924 и 1939–1948 годах, британский фельдмаршал.

Кембридж — имеется в виду Кембриджский университет, один из старейших и крупнейших университетов Великобритании, основанный в начале XIII века в городе Кембридж (графство Кембриджшир).

«Риц» — фешенебельная лондонская гостиница с рестораном на улице Пиккадилли.

Большая Война — имеется в виду Первая мировая война 1914–1918 годов.

Бальфур, Артур Джеймз (1848–1930) — премьер-министр Великобритании в 1902–1903 годах, а также министр в ряде правительств страны.

Армагеддон — согласно Библии (Откровение Святого Иоанна Богослова, XVI, 16) место, где в последнем сражении сойдутся силы Добра и силы Зла и Зло потерпит окончательное поражение.

С.94. Дандоналд, Дуглас (1852–1935) — английский офицер, в 1899–1900 годах командовавший в Южном Натале кавалерийской бригадой.

«Юнион Касл» — крупная судоходная компания, осуществляющая пассажирские рейсы в Южную и Восточную Африку.

С.95. Басуты — в основном народ суто группы банту, проживающие в Басутоленде; в 1884–1886 годах это было владение Великобритании в Южной Африке, с 1966 года государство Лесото, анклав, со всех сторон окруженный территорией Южно-Африканской Республики.

Зулусы (зулу) — народ группы банту, проживающий в Южной Африке.

Матабеле — племена, проживавшие в Южной Африке, территории которых в конце 80-х годов XIX века были захвачены английскими колонизаторами во главе с Сесилом Родсом и получили название Южной Родезии (с 1980 года государство Зимбабве).

Порт-Судан — город и порт в Судане на Красном море.

Суперинтендент полиции — высокий чин в английской полицейской иерархии: констебль, сержант полиции, инспектор полиции, суперинтендант.

Как представитель криминальных классов… — Джеймсон обыгрывал то обстоятельство, что после провала рейда на Трансвааль в 1896 году он по постановлению суда четыре месяца провел в тюрьме.

Как Львы и Единороги на королевских гербах — геральдические животные на британском королевском гербе, поддерживающие щит и представляющие соответственно Англию и Шотландию.

С.96. Плюющийся гуанако — парнокопытное животное рода лам семейства верблюдовых родом из высокогорных Анд Южной Америки, используемое как вьючное животное и дающее ценную шерсть. кафры (кафиры) — наименование, данное в XVIII веке бурами народам банту (главным образом, народу коса) в Южной Африке.

С.97. Бультерьер — порода служебных собак (результат скрещивания породы бульдога с терьерами), с короткой гладкой шерстью обычно белого окраса и высотой 47–55 см.

ГЛАВА 7

С.99. Гинея — денежная единица, равная двадцати одному шиллингу, существовавшая в Англии до 1971 года и использовавшаяся при исчислении гонораров, оценке картин, скаковых лошадей и т. п.

Арундел — город в графстве Суссекс на юго-востоке Англии на побережье пролива Ла-Манш.

С. 100. Уортинг — курортный город в графстве Суссекс на побережье пролива Ла-Манш.

С.101. Уилкокс, Уильям (1852–1932) — английский инженер, родившийся в Индии, проектировавший Асуанскую плотину в Египте и руководивший ее строительством в 1898 году.

Асуанская плотина — плотина для гидроэлектростанции, построенная в 1898 году на реке Нил близ египетского города Асуан.

Феллахи — в арабских странах оседлое население, занимающееся земледелием, крестьяне.

С. 102. Обсидиан — твердое вулканическое стекло.

Горный ильм — род высоких деревьев с развесистой кроной семейства ильмовых; некоторые виды известны под названием вязов и т. п.

С. 103. Соверен — золотая монета в один фунт стерлингов, имевшая хождение до 1917 года.

С.104. Яков Первый (1566–1625, правил с 1603 года) — английский король из династии Стюартов, сторонник абсолютной монархии.

Кромвель, Оливер (1599–1658) — деятель Английской революции, вождь индепендентов, с 1563 года лорд-протектор Англии, Ирландии и Шотландии, установивший режим единоличной военной диктатуры.

Трензель — металлические удила, служащие для управления лошадью путем давления на язык, челюсть и углы рта.

Мергель — осадочная горная порода, применяемая в производстве цемента и как строительный материал.

Елизаветинские — относящиеся ко времени Елизаветы Первой, английской королевы из династии Тюдор (1533–1603, правила с 1558 года).

Кварта — мера вместимости жидкостей и сыпучих тел, в системе английских мер равная 1,136 л, а также сосуд такой емкости.

Кристофер Слай — персонаж пьесы Шекспира «Укрощение строптивой» (1594), пьяница-лудильщик.

Патина — налет различных цветовых оттенков, от зеленого до коричневого, на поверхности из меди и ее сплавов, образующийся в результате коррозии или создаваемый искусственно в декоративных целях.

Неолит — новый каменный век, завершающая эпоха каменного века, датируемая VIII–III тысячелетиями до н. э.

Времена римского владычества — к началу контактов с римлянами в I веке до н. э. Британия была заселена кельтскими племенами, самым крупным из которых были бритты; их завоевание римлянами завершилось к III веку н. э. и сопровождалось строительством дорог и укреплений; в начале V века римские войска, должностные лица и колонисты покинули Британию.

Центурион — командир подразделения (центурии) легиона, основной ор-ганизационно-тактической единицы древнеримской армии.

«Брат драконов и друг сов…» — библейская цитата: Ветхий Завет, Книга Иова, XXX, 29.

Армада (исп. «флот, эскадра») — Непобедимая Армада, крупный военный флот, созданный в 1586–1588 годах Испанией для завоевания Англии и потерпевший в 1588 году сокрушительное поражение от английского флота во время сражения в проливе Ла-Манш в условиях сильного шторма.

«Сон в летнюю ночь» — комедия Шекспира (1595–1596), действие которой развертывается на лоне природы.

С. 105. Криббидж — коммерческая карточная игра обычно двух игроков, при которой карты сбрасываются на особую доску с колышками.

С. Яков Второй (1633–1701) — английский король из династии Стюартов (правил в 1685–1688 годах), пытавшийся восстановить абсолютизм и католическую религию и после низложения в результате государственного переворота тайно бежавший во Францию.

Алиса в Стране чудес — имеется в виду Алиса — персонаж сказочной повести «Алиса в Стране чудес» (1865) английского писателя, математика и логика Льюиса Кэролла (настоящее имя Чарлз Доджсон, 1832–1898).

С. 106. Когорта — в Древнем Риме (со II века до н. э.) подразделение легиона, состоявшего из десяти когорт; насчитывало от 360 до 600 воинов.

Стена — линия укреплений, построенная римлянами в Британии.

Пикты — древние, по-видимому неиндоевропейские племена, населявшие Шотландию в IX веке; были завоеваны кельтскими племенами коттов, пришедшими в Шотландию из Ирландии.

С. 107. Гризель (гризайль, франц. «серый») — вид живописи, преимущественно декоративной, выполняемой в разных оттенках одного цвета, обычно серого.

С. 108. домик периода Вильгельма и Марии — имеется в виду стиль архитектуры и мебели эпохи царствования старшей дочери Якова Второго Марии и ее супруга Вильгельма Третьего Оранского (1650–1702), призванных к власти после свержения Якова Второго.

Полковник Нъюком — персонаж семейной хроники «Нькжомы» (1855) английского писателя и публициста Уильяма Мейкписа Теккерея (1811–1863), человек, руководствующийся высокими принципами, что в современном ему обществе имеет для его близких и его самого печальные последствия.

«Крэнфорд» — роман (1853) английской писательницы Элизабет Гас-келл (1810–1865), классическое произведение английской литературы XIX века.

Черная Стража — Королевский хайлендский полк, мундиры солдат этого пехотного шотландского полка шьются из темной шотландки.

…«некий малыш по фамилии Робертс…» — подобный эпизод действительно имел место в военной карьере генерала Робертса, который спас английское знамя в сражении с сипаями и был за это награжден высшим военным орденом — Крестом Виктории.

Ричмонд — город на юго-востоке США в штате Виргиния. Во время Гражданской войны 1861–1865 годов между Севером и Югом центр Конфедерации южных рабовладельческих штатов.

Ли, Роберт Эдуард (1807–1870) — главнокомандующий армией Конфедерации южных рабовладельческих штатов во время Гражданской войны в США.

«Нереконструированные мятежницы» — нераскаявшиеся, неперестроив-шиеся южанки, сторонницы Конфедерации. Реконструкция — термин американской историографии, означающий перестройку Юга США после Гражданской войны по пути капитализма и буржуазной демократии.

Джорджия — один из южных штатов США, административный центр — город Алабама.

C.110. Лорье, Уилфрид (1841–1919) — канадский государственный деятель, премьер-министр Канады в 1898–1911 годах, глава Либеральной партии Канады, выступавший против вовлечения Канады в империалистическую политику Великобритании.

С.111. Сенешаль — во французском государстве Меровингов (конец V века — середина VIII века) управляющий дворцовым хозяйством, позже один из высших чиновников при французском дворе, заведовавший внутренним распорядком.

Монреаль — город в Канаде в провинции Квебек на реке Святой Лаврентий.

Университет Макджилла — университет в Монреале, названный по имени английского торговца и любителя наук Джеймса Мак Джилла (1744–1813), завещавшего ему свое состояние.

С.112. …присуждена Нобелевская премия по литературе — Киплинг был первым англичанином, получившим Нобелевскую премию по литературе (1907 году).

С.113. Мария Стюарт (1542–1587) — шотландская королева, возглавлявшая католическую оппозицию против церковной реформации и против признания королевой Англии Елизаветы Тюдор; была предана суду и казнена. глава 8

Поэт-лауреат — официальный титул, пожизненно присваиваемый английскому поэту, в обязанности которого входит сочинение од по случаю памятных дат королевской семьи и государства; традиция восходит к началу XVII века.

…«мелких людей без закона» — самоцитата Киплинга, строка из стихотворения «Последняя песнь» (1897).

Ананий — библейский персонаж, о котором в «Деяниях апостолов» (Новом Завете, V, 1—10) рассказывается, что он пытался утаить от апостолов часть денег, вырученных от продажи имения, и, будучи уличен в обмане апостолом Петром, «пал бездыханный»; в расширительном смысле Ананий — «обманщик, лжец».

Понтифик — в Древнем Риме член одной из важнейших жреческих коллегий, ведавшей общегосударственными религиозными обрядами, составлением календарей и т. п.; в расширительном смысле «высшее духовное лицо».

С.117. «Манчестер Гардиан» (после 1959 года «Гардиан») — ежедневная газета либерального направления, выходившая с 1821 года в Манчестере, ас 1961 года одновременно и в Лондоне.

С.118. …чосеровская батская ткачиха — имеется в виду вдовушка из города Бата, похоронившая пять мужей и помышляющая о шестом, персонаж

«Кентерберийских рассказов» (1387) английского писателя, основоположника современного литературного английского языка и английской литературы Джеффри Чосера (1345–1400).

«Харпере Мэгэзин» — американский ежемесячный журнал, издаваемый с 1850 года в Нью-Йорке фирмой «Харпере энд Бразерс» и публикующий политические и экономические материалы и литературные произведения.

С.119. Олдершот — город недалеко от Лондона, в районе которого расположены военные лагеря.

Гелиограф — прибор для передачи световых сигналов на расстояние.

«Медиум» — лицо, в состоянии транса якобы способное выступать посредником между людьми и миром духов, получая от них с помощью различных манипуляций ответы на вопросы, указания и т. п.

Аэндор — место, где согласно Библии (Ветхий Завет, Первая Книга Самуила, XXVIII) жила колдунья, вызвавшая по просьбе израильского царя Саула тень пророка Самуила; пророк предсказал Саулу, отошедшему от Бога, поражение в войне с филистимлянами и гибель вместе с сыновьями.

С. 120. Принц Уэльский — в Великобритании титул наследника престола, старшего сына монарха.

Неф — часть католического храма, представляющая собой вытянутое помещение, ограниченное с продольных сторон рядами колонн; в нефе обычно размещаются скамьи или стулья для молящихся. второй день Рождества — 26 декабря, День рождественских подарков.

Автор серии книг о Тарзане — имеется в виду американский писатель Эдгар Райс Берроуз (1875–1950), ставший широко известным благодаря серии книг о человеческом детеныше, воспитанном обезьянами (первая книга вышла в 1914 году), и благодаря фильмам по этим книгам.

«Ганга Дин» — стихотворение Киплинга из сборника «Песни казармы» (1892).

Катманду — столица Королевства Непал, государства в Южной Азии в центральной части Гималаев.

С.121. Кимберли — город в Южно-Африканской Республике, центр добычи алмазов.

«Запад есть Запад…» — строка из стихотворения Киплинга «Баллада о Востоке и Западе» (1889).

Мандалей (Моулмейн) — морской порт в Бирме (после 1989 года Мьянма).

С.123. «Панч» — еженедельный сатирико-юмористический журнал консервативного направления, основанный в Лондоне в 1841 году и названный по имени главного персонажа народного кукольного театра — неисправимого оптимиста Панча.

С. 124. «Народ Книги» — выражение, подразумевающее, что древнейшая часть Священного Писания — Ветхий Завет представляет собой древнееврейские тексты, написанные на древнееврейском и отчасти арамейском языках.

Сура — глава в священной книге мусульман Коране.

Ките, Джон (1795–1821) — английский поэт-романтик.

С. 125. Белл, Чарлз Фредерик Моберли (1847–1911) — английский журналист.

Бакл, Джордж Эрл (1854–1935) — английский литератор и журналист, работавший в газете «Таймс».

С.126. Скаррон, Поль (1610–1660) — французский поэт и писатель, роман которого (1651–1657) представляет собой описание быта и нравов французского общества XVII века, увиденных глазами труппы странствующих комедиантов.

«Монастырь и очаг» — исторический роман (1861) английского прозаика и драматурга Чарлза Рида (1814–1884).

С.127. Палимпсест (греч.) — древняя рукопись, написанная на писчем материале, обычно пергаменте, после того как с него счистили прежний текст.

Гастингс, Уоррен (1732–1818) — британский государственный деятель, с 1774 года генерал-губернатор Индии, по возвращении в Англию обвиненный в коррупции, но оправданный палатой лордов британского парламента.

С. 128. Знаменитый летчик — можно предположить, что имеется в виду американский летчик Чарлз Линдберг (1902–1974), совершивший в 1927 году первый беспосадочный перелет через Атлантический океан.

От моря до моря

глава 1

С. 131. Эпиграф — строфа из поэмы «Молодой и старый» английского священника и писателя Чарлза Кингсли (1819–1875).

Глоб-троттер (англ. букв, «тот, кто рысцой обегает земной шар») — ту-рист-обыватель и верхогляд. Глоб-тротгерами также англоиндийцы называли за глаза чиновников Министерства колоний, существовавшего в 1854–1960 годах, которые наезжали из Англии в индию в инспекторские командировки.

С. 132. Сердце Мира — имеется в виду Лондон как средоточие мировой политики и экономики.

Медник — народное название распространенной в Индии красногрудой звонкоголосой птицы.

С. 133. На афганской границе было неспокойно… — стремясь захватить Афганистан, Англия вела на его территории ряд войн; вторая англо-афганская война 1878–1880 годов закончилась установлением контроля Англии над афганской внешней политикой, но не принесла умиротворения в регионе.

С. 134. Лак (инд.) — сто тысяч рупий (рупия — денежная единица, имеющая хождение в Индии с конца XVI века).

Рангун — название столицы Бирмы (совр. Мьянма) до 1984 года, сейчас Янгон, порт в дельте реки Иравади, в 1862 году центр английских владений в Бирме.

Хугли — западный судоходный рукав в дельте реки Ганг.

С. 135. Чотахазри (англо-инд.) — легкий утренний завтрак. Профессор — имеется в виду С.А.Хилл, метеоролог, преподаватель естественных наук в колледже в Аллахабаде, путешествовавший с Киплингом до Сан-Франциско.

Ангостурская горькая — ароматная горькая настойка, первоначально производившаяся в мексиканском городе Ангостура.

ГЛАВА 2

С. 136. Эпиграф — строки из поэмы А.Теннисона «Улисс» (1842,1, 6).

Пагода Шуэ-Дагоун — знаменитое буддийское мемориальное сооружение и хранилище реликвий в во'роде Рангун, основанное в V веке до н. э. и перестроенное в XIV–XVIII веках.

С. 137. Иравади — самая многоводная река в Бирме, начинающаяся в Китае и впадающая в Андаманское море.

Колония короны — колония, не имеющая самоуправления и управляемая из Великобритании.

С. 138. Черут (чирута, инд.) — сорт сигар с обрезанными концами, манильская сигара.

Мадрасец — житель штата Мадрас в Южной Индии (сейчас Тамилнад); основное его население — тамилы, говорящие на языке дравидской семьи.

Сари — распространенная в Южной Азии женская одежда, полоса ткани, обертываемая вокруг тела, конец которой наброшен на голову.

Путсо (инд. саронг, дхоти) — распространенная в Юго-Восточной Азии одежда, обычно мужская, кусок ткани яркой расцветки, которым обертывают нижнюю часть тела наподобие юбки.

Утакаманд — город в штате Мадрас, где у англичан было форелевое хозяйство.

С. 139. «Савой» — лондонский театр, где в конце XIX века ставились популярные музыкальные оперы Салливана и Гилберта.

«Микадо» — оперетта Салливана и Гилберта из японской жизни.

С. 140. Физиогномика — наука о распознавании природных задатков человека по его физическим свойствам, утверждающая возможность определить характер человека и его принадлежность к тому или иному нравственному типу, исходя из его внешнего облика.

С.141. Пешавар — город на северо-западе Пакистана вблизи Хайберского перевала, ведущего в Афганистан.

Нукер — первоначально (в XII–XIII веках) дружинник на службе у знатного монгола, впоследствии в расширительном смысле — слуга.

Даку (дакайт, инд.) — разбойник, бандит.

Кветта — административный центр Белуджистана, сейчас провинции в западной части Пакистана у Аравийского моря.

С. 142. «…третий бирманский бал» — имеется в виду Третья англо-бирман-ская война 1885 года, в результате которой вся Бирма попала под власть англичан. глава з

Икике — город и порт на севере Чили.

Пинанг (Джорджтаун) — город и порт в Малайзии, на острове Пинанг.

С. 143. Бродяги джорди — грузовые морские сдаа, перевозящие уголь.

Синдбад-мореход — купец из Багдада, персонаж арабских сказок из сборника «Тысяча и одна ночь», знаменитого памятника средневековой арабской литературы.

С. 144. Ниббана (нирвана) — центральное понятие буддизма и некоторых других восточных религий, цель человеческих стремлений, состояние полноты внутреннего бытия, отсутствия желаний, освобождение от оков плоти и необходимости перевоплощения.

С. 146. Томми (или Томас Аткинс) — прозвище английского солдата (от условного именования солдата в военном уставе).

Температура воздуха в каютах достигла 87 — указана температура по Фаренгейту, которая соответствует примерно 31° по Цельсию.

С. 147. Лушай — горы в штате Ассам, на северо-востоке Индии на границе с Бирмой.

ГЛАВА 4

С. 148. Поль и Виргиния — персонажи одноименного романа (1787) французского писателя Бернардена де Сен-Пьера (1737–1814) о любви и злоключениях двух молодых людей на фоне природы, не тронутой цивилизацией.

Провинция Уэлсли — территория на полуострове Малакка, принадлежавшая анличанам.

Джинрцкша — легкая двухколесная коляска, в которую впряжен рикша.

Кантон — город и порт в дельте реки Чжуцзян, экономический центр Южного Китая (современное название Гуанчжоу).

Малайский язык — язык индонезийской ветви австронезийской семьи.

Кантонское наречие — общее название диалектов китайского языка, распространенных на юге Китая.

Кротон — тропическое растение (кустарник или дерево) семейства молочайных, дающее ценную смолу.

С. 150. «К вечеру добрались они до страны…» — строки из поэмы «Мечтатель» (1833) А.Теннисона.

Лотофаги — в греческой мифологии, народ, обитавший на средиземно-морском побережье Северной Африки и питавшийся плодами лотоса, которым приписывалось свойство давать забвение прошлого.

ГЛАВА 5

С. 152. Джозеф — Киплинг имеет в виду самого себя (Редьярд Джозеф Киплинг).

Батавия — прежнее (до 1949 года) голландское название столицы Индонезии Джакарты на острове Ява (по названию германского племени батавов, живших некогда в дельте реки Рейн и считающихся предками голландцев).

С.153. Парнелл, Чарлз Стюарт (1846–1891) — один из лидеров движения за ограниченное самоуправление Ирландии (гомруль) в рамках Британской империи в 70-80-х годах XIX века.

Кедах — бывшее княжество на северо-западе полуострова Малакка на границе с Таиландом (сейчас штат в составе Малайзии).

Сиам — старое название государства Таиланд до 1948 года.

Джохор — султанат на полуострове Малакка, существовавший до 1963 года; в настоящее время штат в составе Малайзии.

С. 154. Стрейтс-Сетлментс — британская колония на полуострове Малакка в конце XVIII — начале XX века.

Бихар — восточная провинция (сейчас штат) Индии на равнине реки Ганг.

Конкан — северная часть узкой приморской низменности на западе Индии.

С. 155. Ассам — северо-восточная провинция Индии (после 1950 года штат в составе Республики Индия).

ГЛАВА 6

С. 156. Кью — западный пригород Лондона, где находится большой ботанический сад, основанный в 1759 году.

С. 156. Нееман — библейский персонаж, сирийский военачальник, исцеленный от проказы пророком Елисеем (4-я Книга Царств, V, 1—17).

С. 157. Миан Мир — военное поселение англичан в Лахоре.

Карри — острая индийская приправа из различных пряных веществ.

ГЛАВА 7

Чела (инд.) — ученик, последователь, посвящаемый в таинства буддизма.

С. 158. «Си. Эм. Эс.» (англ. сокр.) — Церковное миссионерское общество, крупнейшее миссионерское общество англиканской церкви, основанное в 1799 году.

С.159. Брайт Джон (1811–1889) — английский государственный и религиозный деятель и публицист.

ГЛАВА 8

С. 163. Фриско (разг. сокр.) — Сан-Франциско.

Обидикут — бог похоти, упоминаемый в трагедии Шекспира «Король Лир» (акт IV, сцена 1).

С. 164. Сарабанда — старинный испанский народный танец (трехдольный), в XVII–XVIII веках распространенный в Европе как бальный.

«Том и Джерри» (полное название «Жизнь в Лондоне, или Дневные и ночные сцены Джерри Хоторна, эскв., и Беспутного Тома») — роман (1821) английского писателя и спортивного журналиста, знатока английского сленга Пирса Эгана-старшего (1772–1849).

Джига (жига) — старинный народный ирландский быстрый танец, парный или, у матросов, сольный.

С. 166. Ама (англо-инд.) — на Востоке няня, кормилица.

Альма Тадема, Лоуренс (1836–1912) — английский художник голландского про-исхожденияб член Королевской академии художеств, писавший картины на античные и мифологические сюжеты в строго академической манере.

ГЛАВА 9

С. 168. Портлендский цемент (портландцемент) — гидравлическое вяжущее вещество, применяемое в строительстве.

Брокер — маклер-посредник при заключении сделок между покупателем и продавцом.

Золотые Ворота — пролив, соединяющий бухту города Сан-Франциско с Тихим океаном.

С. 169. Далхузи — небольшая база англичан под Симлой.

Дэнди — разновидность паланкина, носилки в форме кресла или ложа, укрепленные на двух длинных шестах.

Массури — небольшая база англичан под Симлой.

C. 170. Лортсмут-Хард — припортовой район Портсмута, военно-морской базы Великобритании на берегу пролива Ла-Манш. Хайленд — северная горная часть Шотландии.

Аргайл — графство в западной части Шотландии.

Сазерлендшир — графство на севере Шотландии. килт и кожаная сумка… — традиционные атрибуты шотландской национальной мужской одежды; килт — короткая, до колен, плиссированная юбка.

С. 173. Абердин — поселок на острове Сянган (Гонконг).

Лохабер — округ в горной Шотландии.

С.174. Джахангир (1569–1627) — правитель империи Великих Моголов в индии в 1605–1627 годах.

Ласкар (инд.) — военнослужащий индиец, обычно матрос.

С.175. Виктория — главный город Гонконга, территории, включающей остров Сянган (Гонконг) и небольшой участок на полуострове Цзюлун и являвшейся владением Великобритании до 1997 года.

ГЛАВА 10

С.176. Кортес, Эрнан (1485–1547) — испанский конкистадор и исследователь, возглавивший поход в Мексику и ее завоевание Испанией.

Вы уже знакомились с Конституцией Японии? — имеется в виду, что первая Конституция Японии была принята в 1889 году; в соответствии с ней Япония становилась конституционной монархией.

С.177. Оби (япон.) — широкий шелковый пояс.

Берлингтонский пассаж — ряды небольших дорогих магазинов в Лондоне близ улицы Пиккадилли.

С. 179. Базилик — род полукустарников и кустарников семейства губоцветных, возделываемых для получения эфирного масла; в некоторых местах почитается как священное растение и используется для изготовления четок.

С.180. С. …некий японский Прометей — в греческой мифологии Прометей — титан, похитивший у богов с Олимпа огонь для людей и жестоко наказанный за это богами; в основе сравнения, очевидно, в обоих случаях «щедрый дар людям». «травяные подковы» — чулки или башмаки, сплетенные из стеблей травы и привязываемые к нижней части ног лошади.

С. 181. Такэнома (япон.) — ниша в японском доме.

С. 182. Йоркширский пудинг — жидкое пресное тесто, которое запекается под куском мяса на рашпере и впитывает стекающий сок и растопленный жир.

Эбеновые волосы — иссиня-черные волосы, черные с зеленоватым отливом; некоторые виды произрастающих в тропиках деревьев семейства эбеновых имеют темно-зеленую или черную древесину, которая хорошо полируется и идет на изготовление мебели, музыкальных инструментов и т. п.

ГЛАВА 11

С. 184. Наини-Таль — небольшое живописное озеро на севере Индии.

С. 185. Гадес — в греческой мифологии подземное царство мертвых Аид.

Коринфские колонны — высокие колонны с пышной капителью из рядов листьев аканта, растения с шипами и крупными листьями, что характерно для коринфского архитектурного ордера.

С.186. Даймё (япон. ист.) — титул феодального или военного вождя.

Джайнизм — религия, возникшая в Индии в V веке до н. э., включающая учение о перерождении душ и воздаянии за поступки, а также о путях, приводящих к нирване посредством непричинения вреда живым существам и соблюдения строгих правил аскетизма.

Рабле, Франсуа (1494–1553) — французский писатель-гуманист, отвергавший своим творчеством средневековый аскетизм и ханжество и славивший земного человека и радости жизни.

ГЛАВА 12

С. 191. Кришна — персонаж древнеиндийского эпоса, божественный пастух; в индуизме одно из воплощений великого Бога-охранителя Вишну.

Кали — в индуизме жена одного из трех верховных богов — Шивы, богиня, олицетворявшая рождение и смерть всего живого и изображавшаяся в грозном, устрашающем облике.

ГЛАВА 13

С. 192. Осака — город и порт в Японии на юге острова Хонсю.

С.193. Теннил, Джон (1840–1914) — английский карикатурист и иллюстратор книг, создавший в частности иллюстрации к сказочной повести «Алиса в Стране чудес» (1865) английского писателя Льюиса Кэрролла.

С. 196. Паддингтон — район в северо-западной части Лондона.

Леди Годива — героиня английской исторической легенды, которая в 1040 году, чтобы избавить жителей города Ковентри от новых податей, введенных ее супругом, проехала обнаженная на лошади по улицам города, прикрытая лишь своими длинными волосами.

Актеон — в греческой мифологии фиванский юноша, случайно увидевший обнаженной во время купания богиню Артемиду и превращенный ею за это в оленя, который был затравлен собаками охотников.

Акбар Джелалъ-ад-Дин (1542–1605) — могущественный правитель империи Великих Моголов в Индии.

С. 197. Гурки — объединение племен в Северной Индии, представители которых служили солдатами в индийской армии англичан.

Сегун (япон. ист.) — военачальник.

Бабу (англо-инд.) — индиец, старающийся походить на англичанина, индиец-интеллигент.

Раджпуты (инд.) — воинская каста в Северной Индии, а также жители области Раджпуганы, северо-западной провинции Индии (после 1950 года индийский штат Раджастхан).

Хатри (инд.) — член воинской касты.

С. 199. Киото — город в Японии на острове Хонсю, ее исторический, промышленный и культурный центр.

Сивалик — южные предгорья Гималаев в Индии и Непале.

ГЛАВА 14

Десятая заповедь — имеются в виду заповеди, полученные от Бога на горе Синай вождем древних евреев Моисеем; десятая из них гласит: «Не желай дома ближнего твоего; не желай жены ближнего твоего, ни раба его, ни рабыни его, ни вола его, ни осла его — ничего, что у ближнего твоего» (Ветхий Завет, Исход, XX).

С.203. Пали — одна из разновидностей среднеиндийского языка, ставшая языком буддизма.

Арундел — город в Англии в графстве Суссекс.

«Благоговейно мессы бормотанье слушать…» — строки из поэмы «Епископ заказывает себе гробницу» Роберта Браунинга (1,14).

Кано — школа японской декоративно-прикладной живописи, которая сложилась во 2-й половине XV века и основоположниками которой считаются Кано Масанобу и особенно его сын Кано Мотонобу (1476–1559), мастер росписи ширм, использовавший мотивы птиц и цветов и сцены из буддийских легенд.

ГЛАВА 15

С.204. «О смелый новый мир…» — слова Миранды, дочери Просперо, из трагикомедии Шекспира «Буря» (1612–1613, акт V, сцена 1).

C.205. Сямисэн (япон.) — японский трехструнный щипковый музыкальный инструмент типа лютни с длинной шейкой.

«Киска в углу» — детская игра, в которой водящий старается занять пустой стул, пока игроки перебегают с места на место.

С.207. Клуазонне (франц.) — перегородчатая эмаль.

Сатсума (япон.) — японская глазурованная посуда.

Бёрслем — город в Англии в графстве Стаффордшир к северо-западу от Лондона, который впоследствии слился с городом Стоук-он-Трент и который являлся одним из старейших английских центров по производству керамики и фарфора (со 2-й половины XVIII века).

С.208. Чомга — птица отряда поганок, достигающая в длину 60 см, которая селится на озерах и строит плавучие гнезда.

ГЛАВА 16

С.211. ВИЖД(сокр.) — Восточно-Индийская железная дорога.

С.212. Хошиарпур — древний город в Индии в Пенджабе.

Нанси — город на северо-востоке Франции, порт на реке Мёрт и канале Марна-Рейн.

Чатем — город в Англии, недалеко от которого находится военный центр полевых испытаний.

Дувр — город и порт на юго-востоке Великобритании в графстве Кент у пролива Па-де-Кале, ближайший к европейскому берегу. ночью до 8ff по Фаренгейту… — эта температура соответствует 30° по Цельсию.

С.213. Канченджанга — вершина в Гималаях на границе Непала и Индии, достигающая высоты 8585 м.

С.214. Денудация — совокупность процессов сноса и удаления с возвышенностей продуктов выветривания горных пород, в результате чего происходит выравнивание рельефа и общее понижение земной поверхности.

Патагония — природная область на юго-востоке Южной Америки в Аргентине; под патагонским языком здесь имеется в виду, очевидно, американоиндейский язык чон.

С.215. Брайтон — модный приморский курорт в графстве Суссекс на юго-востоке Англии на берегу пролива Ла-Манш.

ГЛАВА 17

С.218. Эпикурейцы — последователи древнегреческого философа-матери-алиста Эпикура (341–270 до н. э.); в переносном смысле жизнелюбцы, видящие смысл жизни в удовольствиях, чувственных наслаждениях.

C.219. Cup — индийская мера веса, в различных областях страны колеблющаяся от трех фунтов до восьми унций, а также мера жидкости, равная одному литру.

С.220. Никко (япон. «солнечное сияние») — один из живописнейших городов Японии на острове Хонсю, известный национальным парком, горячими источниками, храмовыми комплексами. Японская поговорка гласит: «Не говорите «Изумительно!», пока не увидите Никко».

ГЛАВА 18

С.220. Эпиграф — строки из стихотворения «Петра» (1845) английского писателя Бергона Дина (1813–1888).

С.222. Аравами — горы в Раджастхане (Индия).

С.223. Санскрит — один из древнейших индоевропейских языков, литературный язык Древней Индии, на котором написана обширная литература и который до настоящего времени существует как язык гуманитарных наук; использовал слоговой алфавит деванагари.

Тибетское молельное колесо — колесо является одним из важных символов тибетского буддизма, выполняя многоплановую религиозную функцию: помогает устанавливать контакт с духами (колесо времени), обозначает основные понятия буддизма (колесо Закона, колесо сансары); тибетский язык не родствен санскриту и принадлежит к китайско-тибетским языкам, но использует письмо, восходящее, как и деванагари, к письму брахми.

ГЛАВА 19

С.228. Мартингалы — ремни, не позволяющие лошади вскидывать голову.

Подперсья — нагрудные ремни, удерживающие седло от сползания вниз.

Мундштук — металлическая часть уздечки, применяемая дополнительно к удилам для управления лошадью, обычно в армейской кавалерии.

«Вы помните картинку из «Алисы в Стране чудес»… — речь, в действительности идет о второй книге Льюиса Кэрролла «В Зазеркалье» (1871), где в начале VII главы описываются двигающиеся по лесу солдаты, нетвердо стоящие на ногах, и падающие с лошадей всадники, а в главе VIII — Белый рыцарь, обвешанный массой совершенно ненужных вещей и еле сидящий на лошади.

С.231. Что вы думаете о пересмотре Американского договора? — речь идет о договоре 1854 года об открытии для американских кораблей портов Симода и Хакодате, который Япония была вынуждена подписать под угрозой пушек — к берегам Японии была послана эскадра под командованием коммодора Мэтью Перри.

ГЛАВА 20

С.231. «…размышлял об осле, который фигурирует у Стерна» — имеется в виду эпизод из романа «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии» (1768) английского писателя Лоренса Стерна (1713–1768), в котором рассказывается об осле, не выдержавшем тягот жизни паломников и сдохшем.

Чаттерджи (инд.) — болтун.

С.234. Ронин (япон. ист. букв, «изгой») — самурай, по каким-либо причинам не имеющий сюзерена.

Шива — один из трех верховных богов, наряду с Брахмой и Вишну, в индуизме, брахманизме и т. д.

«Ом» и «Шри» — магические восклицания в индуизме.

С.235. Олкотт, Генри Стил (1832–1907) — сподвижник Е.П.Блаватской, помогавший ей распространять идеи ее теософического учения.

Кейн, Томас Генри Холл (1853–1931) — английский писатель, автор фантастических и псевдоисторических романов, член парламента острова Уайт.

ГЛАВА 21

С.240. Виксберг — город в штате Миссисипи в США, который в 1863 году во время Гражданской войны Севера и Юга осаждался армией северян.

Шилоа — место на юго-западе штата Теннесси, где в 1862 году шли бои между войсками северян и южан; сейчас Национальный военный парк.

С.246. Полиция — армия, формируемая не из профессиональных военных, а преимущественно из гражданских лиц, призываемых в случае войны или чрезвычайных обстоятельств по административно-территориальному принципу.

ГЛАВА 22

С.250. Уитакер — ежегодный английский справочник общей информации, в том числе и о зарубежных странах, издающийся с 1868 года и названный по имени первого издателя Джозефа Уитакера (1820–1895).

С.251. Пустыня Биканер — пустыня на северо-западе Индии возле города Биканер.

Синд — низовья реки Инд у Аравийского моря, сейчас провинция на юго-востоке Пакистана.

С.255. «Сэвидж» — имеется в виду артистический клуб актеров, художников, эстрадных артистов и т. п., созданный в Лондоне в 1857 году.

Реата — мексиканское лассо.

С.256. Комитет Бдительности (амер. ист.) — группа лиц, без официальной санкции и законного основания бравшая на себя установление порядка и «законности» в каком-либо месте.

Брайс, Джеймс (1838–1922) — британский государственный деятель, бывший послом в США в 1907–1913 годах, профессор гражданского права в Оксфордском университете, опубликовавший в 1888 году книгу «Американское государство».

ГЛАВА 23

С.257. Кумшо (кит.) — чаевые, подачка, милостыня.

С.258. Караколь — круговой поворот на месте лошади под всадником.

ГЛАВА 24

С.263. Дизраэли, Бенджамин, граф Биконсфилд (1804–1881) — английский политический деятель, премьер-министр Великобритании в 1868 и 1874–1880 годах, лидер Консервативной партии, писатель.

С.265. Готье Теофиль (1811–1872) — французский писатель и теоретик искусства.

«Клаудленд» (англ.) — заоблачная, вымышленная, сказочная страна.

Друри Лейн (театр «Ройал») — один из ведущих музыкальных театров Англии.

С.269. Седрах, Мисах и Авденаго — согласно Библии (Ветхий Завет, Книга пророка Даниила, III), три израильских юноши, друзья пророка Даниила, которые были брошены в раскаленную печь по приказу царя Навуходоносора за непочитание идолов, но были спасены ангелом и остались невредимыми.

«…в стране свободы и доме храбрых» — слова из американской патриотической песни «Звездное знамя».

ГЛАВА 25

С.272. Виктория, Ванкувер — порты на тихоокеанском побережье Канады.

С.273. Мадронья (исп.) — земляничное дерево, род вечнозеленого дерева или кустарника семейства вересковых с похожими на землянику съедобными плодами.

Гемлин — здесь и далее упоминаются персонажи рассказов Брета Гарта.

С.275. Горы Сискию — горный хребет на севере штата Калифорния.

Джон Булль — типичный англичанин, прозвище, восходящее к имени английского фермера в сочинении «История Джона Булля» писателя и врача при дворе королевы Анны Джона Арбутнота (1667–1735).

С.278. …ощущение реальности марктвеновских Гекльберри Финна и лоцмана с Миссисипи — имеются в виду персонажи книг «Жизнь на Миссисипи» (1883) и «Приключения Гекльберри Финна» (1884) американского писателя Марка Твена (настоящее имя Сэмюэл Ленгхорн Клеменс, 1835–1910).

С.280. Блэк, Уильям (1841–1898) — шотландский писатель, журналист и военный корреспондент.

ГЛАВА 26

С.282. Эпиграф — несколько измененные строки из Экклесиаста (IX, II).

С.286. Файтерсвилль (англ.) — «Город бойцов».

С.287. Бахадур (инд. букв, «герой») — принятый в Индии почетный титул, используемый как почтительное обращение или прибавляемый к имени.

С.289. …бросая на дорогу взгляды сестры Анны… — в сказке французского писателя Шарля Перро (1628–1703) «Синяя Борода» седьмая жена Синей Бороды Изора, узнав о грозящей ей смерти, призывает на помощь братьев, а сестру Анну, которая высматривает их с башни, поминутно спрашивает, не видно ли их на дороге.

Пюджет Саунд — залив Тихого океана, с юга омывающий штат Вашингтон на западе США.

С.291. Кимвалы — здесь: ударный музыкальный инструмент, тарелки.

С.292. Иов — библейский персонаж, праведник, которого Бог, чтобы испытать крепость его веры, заставил перенести много бед — лишил имущества, семьи и здоровья, но, увидев стойкость его духа и веры, вернул Иову свое благословение (Ветхий Завет, Книга Иова).

ГЛАВА 27

С.293. Йеллоустонский Национальный парк — национальный парк на северо-западе штата Вайоминг, созданный в 1872 году и славящийся гейзерами, обилием горячих источников и т. п.

С.294. «Кьюнард» — крупная английская судоходная компания, обслуживающая линии между Великобританией и Северной Америкой; была основана в 1839 году и названа по имени основателя Сэмюэла Кьюнарда (1787–1865).

С.297. Монгомери — ныне город Сахивал в Пакистане.

Когда Чайлд Роланд пришел в Черную башню… — имеется в виду поэма Роберта Браунинга «Чайлд Роланд пришел в Черную Башню», основанная на старинной легенде (ср. также трагедию Шекспира «Король Лир», акт IV, сцена 2,185).

ГЛАВА 28

С.305.Декларация Независимости — была принята 4 июля 1776 года в ходе Войны за независимость 1775–1883 годов против Великобритании и провозглашала отделение существовавших в то время 13 колоний от метрополии и образование самостоятельного государства — Соединенных Штатов Америки.

«Страна моя…» — начальная строка американского гимна на стихи поэмы «Америка» (1831), написанной Сэмюэлем Фрэнсисом Смитом (1800–1895).

«Боже, храни королеву…» — концовка первой строфы английского национального гимна.

«Звездное знамя» — национальный гимн США, слова которого были написаны Фрэнсисом Скотгом Кием в 1812 году; звездное знамя — государственный флаг США: голубое поле, усеянное белыми звездами (по числу штатов — в настоящее время 50) и пересеченное 13 полосами в память о первоначальных 13 штатах, образованных в 1776 году США.

…на мотив «Джона Брауна» — имеется в виду созданная в период борьбы за освобождение негров в США песня-марш аболиционистов «Тело Джона Брауна лежит в могиле, /Но мы идем вперед», посвященная Джону Брауну (1800–1859), американскому фермеру, боровшемуся против рабства негров, схваченному плантаторами во время одного из рейдов и повешенному.

ГЛАВА 29

С.306. Мазендеран — историческая область на севере Ирана, сейчас остан (провинция) Ирана.

…бши разрушены землетрясением в Новой Зеландии — извержением вулкана Теравера в Новой Зеландии в 1886 году были уничтожены террасы розового кремнистого туфа у озера Ротомогана.

С.308. Бронко — небольшие дикие или полуобъезженные лошади на американском Западе.

С.311. Тофет — библейская аллюзия, место вблизи Иерусалима, где некогда стоял идол Молоха и евреи, отошедшие от Бога, предавались идолопоклонству; после уничтожения идола Тофет стал городской свалкой, где часто разводили костры для сжигания мусора; отсюда значение «геены огненной, адского огня» (4-я Книга Царств, XXIII).

Лёта — в греческой мифологии река забвения, протекающая в подземном царстве Аиде: испив воды в Лете, души умерших забывали о своей земной жизни.

Мак-Клеман — седло военного образца в армии США; названо по фамилии американского генерала Джорджа Бринтона Мак-Клеллана (1826–1885).

С.312. Фанданго — испанская песня-танец, известная с XVIII века, один из видов фламенко.

ГЛАВА 30

С.316. Лоуэлл, Джеймс Расселл (1819–1891) — американский поэт, эссеист, издатель и дипломат.

С.317. Бетезда (Бифезда) — купальня в Иерусалиме, где в ожидании исцеления обычно лежало множество больных и немощных людей и где согласно Евангелию от Иоанна (V, 1–9) Иисус исцелил человека, находившегося в болезни 38 лет.

С.319. Кракатау — действующий вулкан в Индонезии в Зондском проливе; извержение Кракатау в 1883 году причинило сильные разрушения на островах Суматра и Ява и привело к многочисленным человеческим жертвам.

С.320. Якко — гора в Индии недалеко от Симлы.

Караван-сарай — на Востоке корчма, вид гостиницы, где путники могут остановиться на ночь (обычно вместе с вьючными животными).

Буффало Билл (настоящее имя Уильям Фредерик Коди, 1846–1917) — американский ковбой, ставший менеджером циркового ревю из ковбойской жизни, с успехом гастролировавшего в Европе и Америке.

С.322. Йосемитская долина — Национальный парк в США в штате Калифорния.

Саратога (очевидно, Сараточа Спрингз) — курортный город с источниками в штате Нью-Йорк.

С. Кейбл, Джордж Вашингтон (1844–1925) — американский писатель, писавший произведения из жизни креолов.

С.322. Харрис, Джоэл Чандлер (1848–1908) — американский писатель, автор основанных на негритянском фольклоре «Сказок дядюшки Римуса» о Братце Кролике, его друзьях и врагах.

С.323. Боланский перевал — узкое ущелье на границе между Пакистаном и Афганистаном на пути в Кандагар.

С.324. «Делъмонико» — известный ресторан в Нью-Йорке, названный по имени владельца, Лоренцо Дельмонико (1813–1881).

С.325. Хризолит — минерал, прозрачный, золотисто-зеленого цвета драгоценный камень.

С.326. «Дейли телеграф» — ежедневная английская газета правоконсервативного направления, основанная в 1855 году и в 1937 году слившаяся с газетой «Морнинг пост» в «Дейли телеграф энд Морнинг пост».

ГЛАВА 31

С.327. «Книга мормона» — опубликованная в 1830 году Джозефом Смитом книга, являющаяся главным источником вероучения мормонов и представляющая собой якобы запись таинственных текстов израильского пророка — Мормона, переселившегося в Америку.

Дорсет (Дорсетшир) — графство на юге Англии на побережье пролива Ла-Манш.

С.328. Вест-Пойнт — военный форт на реке Гудзон, где расположена Военная академия США.

Округ Колумбия — федеральный (столичный) округ США, большую часть которого занимает столица США — город Вашинготон.

С.329. Мормоны — религиозная секта, обосновавшаяся в штате Юта и создавшая здесь в 1848 году своеобразное теократическое государство. Учение мормонов — эклектическая смесь положений иудаизма, христианства, ислама и других религий, включая положение о многоженстве.

С.330. Дезерет — официально мормонское название штата Юта, а также прозвище этого штата.

С.331. Евино проклятье — согласно христианскому вероучению — рожать в муках детей своих.

Янг, Бригам (1801–1877) — глава секты мормонов после смерти Джозефа Смита.

С.332. Смит, Джозеф (1805–1844) — основатель секты мормонов в США; был убит своими противниками.

ГЛАВА 32

С.335. Омаха — город на востоке штата Небраска на Среднем Западе США.

С.339. Хоуэлс, Уильям Дин (1837–1920) — американский писатель-романист.

ГЛАВА зз

С.342. Амбер, Читор — древние заброшенные индийские города.

С.343. Элайджа Погром — персонаж романа Диккенса «Жизнь и приключения Мартина Чэзлвита» (1843–1844), американский конгрессмен, произносивший напыщенные речи о великом будущем Америки (т. 2, глава XXXTV).

С.345. Лига — мера расстояния, имеющая разную величину в разных странах и в разное время; в англоязычных странах обычно равна 3 милям (около 5 км).

Денвер — главный город штата Колорадо, одного из западных штатов США.

С.346. Поллак, Роберт (1799–1827) — шотландский поэт, рано умерший от туберкулеза.

ГЛАВА 34

С.348. Готтенготы (самоназвание кой-коин) — древнейшие обитатели Южной Африки, группа родственных народов в Намибии и ЮАР.

С.350. Тэлмадж, Томас (1839–1902) — американский религиозный деятель пресвитерианской церкви.

С.351. …после великого пожара… — в октябре 1871 года треть города Чикаго, примерно 18 тысяч зданий, была уничтожена огнем пожара.

Махаджан (инд.) — ростовщик, торговец, банкир, обычно индуистского или джайнского вероисповедания.

Джат (инд.) — крестьянин-земледелец в Пенджабе.

ГЛАВА 35

С.360. Методисты — протестантская церковь, главным образом в Англии и США; возникла в XVIII веке, отделившись от англиканской церкви, требует строгого соблюдения церковных заповедей, смирения и терпения.

Йоркшир — одно из крупнейших по территории графств Англии, расположенное на северо-востоке страны.

С.361. Мэг, Джо, Бэт, Эйми — персонажи романа «Маленькие женщины» (1868) американской писательницы Луизы Мэй Олкотг (1832–1888).

Джонстаунская трагедия — имеется в виду сильное наводнение 1889 года, уничтожившее город Джонстаун, штат Пенсильвания.

С.363. Сент-Луис — город в штате Миссури в центральной части США, порт на реке Миссисипи.

С.364. Йель, Гарвард — известные университеты США; здесь имеется в виду традиционное соперничество между студентами и выпускниками этих университетов.

ГЛАВА 36

С.364. Мэлл — широкий бульвар в Лахоре, соединявший европейское поселение со старым городом.

Крест Виктории — высший военный орден Великобритании, которым награждаются военнослужащие и гражданские лица за боевые подвиги; был учрежден королевой Викторией в 1856 году.

Буффало — город на северо-востоке США в штате Нью-Йорк.

С.365. этот «парень Клеменс» — имеется в виду Марк Твен, чье настоящее имя и фамилия — Сэмюэл Ленгхорн Клеменс.

С.370. Кисмет (араб.) — рок, судьба, понятие, означающее у мусульман все превратности человеческой жизни.

С.371. Звезда Индии — орден, учрежденный королевой Викторией в 1861 году, которым награждались особо отличившиеся служащие колониальных войск в Индии (до предоставления Индии независимости в 1947 году).

С.372. Роберт — можно предположить, что имеется в виду Роберт Луис Стивенсон и его опубликованный в 1889 году роман «Проклятая шкатулка».

С.374. Сандвичевы острова — старое название Гавайских островов, архипелага из 24 островов в Тихом океане; сейчас штат США.

В. П. Мурат

Примечания

1

Перевод С. Маршака.

2

Перевод М. Фромана.

3

Перевод В. Полонской.

4

Бомбейский фруктовый рынок — Бомбей, крупный город и порт на западе Индии на побережье Аравийского моря

5

Туземная няня (англо-инд.). '

6

Не достигший еще привилегированного общественного положения — в индуизме посвящение в высшие касты (инициации) происходит обычно у мальчиков в восемь лет.

7

Древесницы ( квакши) — бесхвостые земноводные, достигающие в длину 13—14 см

8

Дау (араб.) — одномачтовое арабское каботажное судно, совершающее рейсы между портами

9

Парсы — религиозная община, представители которой переселились в Индию, в основном в район Бомбея, в VII—XII веках из Персии после завоевания арабами и исповедовали зороастризм, учение, основанное древнеперсидским философом Зороастром (Заратустрой), жившим по преданию в VII— VI веках до н. э., автором древнейших частей священной книги «Авеста».

10

Сахиб (инд.) — господин, почтительное обозначение европейца, а также почтительное обращение.

11

Мейо Ричард (1822—1872) — британский государственный деятель, вице-король Индии; был убит заключенным во время инспекционной поездки в поселение заключенных

12

Фетиш — неодушевленный предмет, которому приписывают магическую силу и слепо поклоняются.

13

«Пенинсьюлар энд Ориентал» (сокр. «II. энд О.») — крупная судоходная компания, осуществляющая рейсы в Индию, Австралию и на Дальний Восток.

14

Сражение при Наварино — имеется в виду морское сражение на Средиземном море в октябре 1827 года около бухты Наварино, когда корабли Великобритании, Франции и России, поддержавших борьбу греков за освобождение от Оттоманской империи, разгромили турецкий и египетский флоты, и в 1830 году Греция была признана независимым королевством

15

Портсмут — город в Англии в графстве Гемпшир на побережье пролива Ла-Манш, известный морской курорт

16

Трафальгардское сражение — сражение в 1805 году у мыса Трафальгар около города Кадис (Испания), в ходе которого английский флот под командованием адмирала Нельсона (1758—1805) нанес сокрушительное поражение флоту Франции и Испании, но сам адмирал был смертельно ранен

17

Безант Уолтер (1836—1901) — английский писатель, критик, общественный деятель и филантроп

18

Бриг (сокр. от ит. brigantina) — морское парусное двухмачтовое судно с прямыми парусами

19

«Журнал тетушки Джуди» — популярный детский журнал, который с 1866 года издавала в Лондоне детская писательница Маргарет Гэтти (1809— 1873).

20

Перевод А. Сергееева.

21

Камнор (Холл) — разрушенное феодальное поместье близ Оксфорда, место действия романа Вальтера Скотта «Кенилворт». (1821)

22

Колледж Ориэл — один из старейших колледжей Оксфордского университета, основанный в 1326 году

23

Берн-Джонс, Эдуард Коули (1833—1898) — английский художник, дизайнер, писатель, член Прерафаэлитского Братства — группы художников и писателей, провозгласивших своим идеалом эстетику раннего Возрождения (до Рафаэля)

24

Например (лат.).

Боюсь данайцев, даже и дары приносящих (лат.).

25

Моррис, Уильям (1834—1896) — английский художник, писатель, теоретик искусства, деятель английского рабочего движения

26

Браунинг, Роберт (1812—1889) — английский поэт романтического направления

27

«Пират» — исторический роман ( 1822) английского романиста и поэта Вальтера Скотта (1771—1832)

28

Норна — в скандинавской мифологии одна из трех богинь судьбы, соответствующих в греческих мифах Мойрам, а в римских — Паркам.

29

Краска «мумия» — природный светло-коричневый (иногда красный) пигмент, ассоциирующийся по цвету с мумией — трупом, высохшим при бальзамировании без гниения

30

Сага о Ньяле — скандинавское эпическое произведение, рассказывающее о несчастьях, которые принесла своей злобностью Халгерд, жена Гунна-ра, и которые закончились сожжением адвоката Ньяля и большинства членов его семьи.

31

«Фра Липпо Липпи» — драматическая поэма Р. Браунинга из сборника «Мужчины и женщины» (1840—1850), посвященная флорентийскому художнику, жившему в XV веке.

32

Аутодафе (исп. и порт, «акт веры») — публичное оглашение приговора инквизиции в Испании и Португалии, а также само приведение приговора в исполнение (чаще всего сожжение на костре), существовавшее с XIII до начала XIX века

33

Мой кузен — имеется в виду Стэнли Болдуин (1867—1947), премьер-министр правительства Великобритании в 1923—1924,1924—1929,1934—1937 годах, консерватор

34

Южно-Кенсингтонский музей — расположенный в Южном Кенсингтоне, фешенебельном районе на юго-западе центральной части Лондона, музей Виктории и Алберта, национальный музей изящных и прикладных искусств всех стран и эпох, созданный в 1857 году и названный в честь королевы Виктории и ее супруга Алберта

35

Будда (санскр. «просветленный») — прозвище легендарного древнеиндийского религиозного деятеля Сиддхартхи Гаутамы (563—483 до н.э.), основателя одной из мировых религий — буддизма

36

Лазурит (лапис-лазурь) — ценный поделочный камень, минерал обычно синего или зеленовато-голубого цвета

37

Берилл — кристаллический минерал преимущественно зеленого, желтовато-белого и серого цвета, разновидностями которого являются изумруд, аквамарин и др.

38

Аркебуза — фитильное дульнозарядное ружье, появившееся в XV веке и в XVI веке замененное мушкетом (на Руси называлось пищалью).

39

Диккенс, Чарлз (1812—1870) — английский писатель и журналист

40

«Волшебница Сидония» — роман немецкого теолога и писателя Иоганна Вильгельма Майнхолда (1797—1851), который перевела на английский язык ирландская писательница и общественная деятельница Джейн Франциска Сперанца Уайльд (1826—1896), мать Оскара Уайльда.

41

Эмерсон, Ральф Уолдо (1803—18820 — американский философ, поэт и эссеист

42

Брет, Гарт Фрэнсис (1836—1902) — американский писатель, с 1880 года живший в Англии, автор приключенческих произведений о золотоискателях, отважных моряках, изгоях общества

43

Карлейл, Томас (1795—1881) — английский историк и философ, эссеист, переводчик Гете

44

Инджлоу, Джин (1820—1897) — английская писательница, автор сборников стихов и баллад, романов и произведений для детей

45

Россетти, Кристина Джорджайна (1830—1894) — английская писательница, писавшая преимущественно религиозные и духовные стихи

46

«Фермилиен, студент Бададжоза» — пародийное произведение (1854) английского юриста и писателя Отона Уильяма Эдмондстоуна (1813—1865)

47

Веллингтон, Артур Уэлсли (1769—1853) — английский полководец и государственный деятель, командующий войсками союзников в войне с Наполеоном, в 1828—1830 годах был премьер-министром кабинета тори.

48

Уэстворд-Хо! — курортное место с песчаными пляжами в графстве Девоншир, названное по названию романа английского писателя и священника Чарлза Кингсли (1819—1875).

49

Байдфорд — небольшой город в графстве Девоншир на юго-западе Англии.

50

Хейлибери — мужская привилегированная частная средняя школа, основанная в 1862 году первоначально как кадетский корпус, готовивший офицеров для колониальной службы в странах Востока.

51

Дартмур — тюрьма в графстве Девоншир (округ Дартмур), построенная в 1809 году.

52

Верн, Жюль (1828—1905) — французский писатель, один из создателей жанра научной фантастики, автор многочисленных научно-фантастических, приключенческих, социально-утопических романов

53

«Сувениры из Франции» — книга воспоминаний о Франции, опубликованная Киплингом в 1933 году и объясняющая, за что он «любит Францию»

54

..прототипы Хитреца, Индюка и Жука — о своих школьных товарищах и школьной жизни Киплинг рассказал в книге «Сталки и К», опубликованной в 1899 году (русский перевод «Шальная компания», 1925)

55

Рескин, Джон (1819—1900) — английский писатель, критик и искусствовед. Прототип маленького Хартоппа — Киплинг имеет в виду учителя естественных наук мистера Эванса, который учил школьников любить и изучать природные явления и организовал в школе общество естественной истории.

56

Сэндхерстское военное училище — военное училище сухопутных войск, расположенное близ деревни Сэндхерст в графстве Беркшир на юге Англии

57

Вулиджское военное училище — Королевское военное училище, основанное в 1741 году и до 1946 года находившееся в Вулидже, историческом районе в восточной части Лондона.

58

Феокрит (конец IV — первая половина III века до н.э.) — древнегреческий поэт, основатель жанра идиллий, описывающих простую, безмятежную жизнь людей на лоне природы

59

Ода «Клеопатра» — очевидно, ода римского поэта Горация, написанная по случаю победы римлян над египтянами и самоубийства Клеопатры (69—30 до н. э.), последней царицы Египта из династии Птолемеев.

60

Гораций (Квинт Гораций Флакк, 65—8 до н.э.) — римский поэт, автор лирических стихов, од, сатир, философских посланий, а также трактата «Наука поэзии».

61

«Город Страшной ночи» — поэма (1874) английского поэта Джеймса Томсона (1834-1882)

62

«Притчи о природе» — наиболее известное сочинение (в пяти томах, 1855— 1871) английской детской писательницы Маргарет Гэтти, «Тетушки Джуди» из одноименного детского журнала.

63

Лимерик — популярная в Англии разновидность шутливого абсурдного стихотворения, состоящая обычно из пяти строк.

64

...«как происходит с необычными вещами»... — несколько видоизмененная строка из стихотворения Р. Браунинга «Еще одно слово» (1833).

65

«Аврора Ли» — поэма английской поэтессы Элизабет Баррет Браунинг (1806—1881), в которой героиня рассказывает историю своей жизни

66

«Мужчины и женщины» — сборник поэтических произведений Роберта Браунинга 1840—1850 годов; некоторые из них называются ниже.

67

Суинберн, Олджернон Чарлз (1837—1909) — английский поэт, драматург, критик

68

«Аталанта в Калидоне» — поэтическая драма Суинберна (1865), написанная в духе древнегреческой трагедии с хором

69

Босфор — пролив между Мраморным и Черным морями

70

Симплегады — согласно древнегреческому мифу об аргонавтах скалы, которые, сближаясь, уничтожали всех, кто между ними проплывал; после того как искатели золотого руна на пути в Колхиду их успешно преодолели, скалы навсегда стали неподвижными.

71

«Язычник Ван Ли» — рассказ Брета Гарта из сборника «Счастье ревущего стана» (1870)

72

Лахор — главный город исторической области Пенджаб, которая в результате англо-сикхских войн в середине XIX века была захвачена англичанами, а Лахор стал штаб-квартирой вице-короля; сейчас Лахор находится на территории Пакистана

73

Битва при Ассайе — сражение в 1803 году на юге Индии около индийской деревушки Ассайе между английскими войсками во главе с Артуром Уэлсли и превосходящими их по численности армиями местных радж. После победы при Ассайе Артуру Уэлсли был дарован титул герцога Веллингтона

74

Мимер, Хоакин (1841—1913) — американский поэт и юрист, служивший судьей в штате Орегон

75

Тревельян, Отто Джордж (1838—1928) — английский историк, в 1862 году посетивший Индию и написавший там две юмористические книги, одной из которых является «Соперник»

76

Грум — работник, ухаживающий за лошадьми, конюх

77

Пенджаб (перс. «Пятиречье») — равнина, орошаемая пятью реками и ограниченная на севере Гималайскими горами; во времена Киплинга была севе-ро-западной провинцией Индии, после 1947 года поделена между Индией и Пакистаном

78

Аллахабад — город в Северной Индии у слияния рек Ганг и Джамна, религиозный центр индуизма, место паломничества и водных ритуалов.

79

«Пионер» — во времена Киплинга всеиндийская газета англичан.

80

Ранджит Сингх (1780—1839) — магараджа государства сикхов, объединявшего Пенджаб и Кашмир; усыпальница его жен — прекрасный памятник архитектуры Лахор

81

Вице-король (ист.) — генерал-губернатор Индии, глава колониальной администрации, назначавшийся английским монархом (до первой мировой войны, когда Индии была предоставлена независимость).

82

Хайберское ущелье — горный перевал на границе Пакистана с Афганистаном.

83

Британская Индия — часть Индии, находившаяся под властью англичан

84

Боюсь данайцев, даже и дары приносящих (лат.)

85

Офелия и, ниже, Гамлет — персонажи трагедии Шекспира «Гамлет» (1600-1601)

86

Дюйм — мера длины, в системе английских мер равная 2,54 см

87

Мильтон, Джон (1608—1674) — английский поэт, публицист и политический деятель эпохи Английской буржуазной революции

88

Субалтерн (воен.) — младший офицер, подчиненный

89

Симла — деревушка в северной Индии в предгорьях Гималаев, в периоды засушливой погоды на равнине служившая для англичан местом отдыха и административным центром, — здесь в это время располагалась резиденция вице-короля.

90

Билль об Индии — имеется в виду, очевидно, появившийся в 1935 году после долгих и ожесточенных дискуссий Акт (по существу конституция Индии), провозглашавший самоуправление Индии.

91

Сикхи — народ, проживающий в основном на территории Пенджаба и исповедующий сикхизм, религию, представлявшую собой в XVI—XVII веках разновидность индуизма, но превратившуюся в самостоятельное вероучение, основными положениями которого являются монотеизм, отрицание кастового строя, противостояние иноверцам.

92

Кальян — прибор для курения табака, распространенный в странах Азии и Африки; состоит из трубки с табаком, нижний конец которой опущен в сосуд с водой, и трубки, введенной в сосуд выше уровня воды: при курении вдыхаемый дым проходит через воду и очищается.

93

Галлон — мера вместимости жидких и сыпучих тел, в системе английских мер равная 4,546 л.

94

«Расплата за грех — смерть» — библейская цитата, Новый Завет, Послание к римлянам, VI, 23

95

Робертс, Фредерик Слей (1832—1914) — английский военачальник, за годы службы в Индии из низших чинов дослужившийся до поста главнокомандующего английскими войсками в Индии; был впоследствии командующим английскими войсками в англо-бурской войне (с 1901 года) и ушел в отставку в 1904 году с поста главнокомандующего английской армией.

96

Далхауси — городок в предгорьях Гималаев

97

Пантомима — вид сценического искусства, в котором основными средствами создания образов являются пластика, жесты и мимика

98

«Глоб» — английская вечерняя газета, основанная в 1803 году.

99

«Имюстрейтед Лондон Ньюс» — ежемесячный иллюстрированный журнал консервативного направления, основанный в 1842 году и печатающий материалы о текущих внутренних и международных событиях, статьи по археологии, искусству, социологии и т. п., сопровождаемые многочисленными фотографиями

100

Калькутта — административный центр Западная Бенгалия; восточная часть исторической области индийского штата Бенгалия в нижнем течении реки Ганг после 1947 года вошла в состав Пакистана, ас 1971 года является самостоятельным государством Бангладеш

101

в духе Элии — Элия, псевдоним английского писателя, эссеиста и литературного критика Чарлза Лэма (1775—1834), которым он подписывал свои эссе для литературно-художественного журнала «Лондон Мэгэзин»; эссе были потом опубликованы в виде отдельной книги (1833)

102

полусгоревшие трупы прибивало к берегу — имеется в виду распространенный у индуистов обычай пускать тела покойников или пепел от их кремации по водам Ганга, основанный на вере в магическую очистительную силу воды этой священной реки, несущей души людей прямо в обиталище богов.

103

.«Зрелище средств для совершения злонравных поступков...» — часть цитаты из драмы Шекспира «Жизнь и смерть короля Джона» (акт IV, сцена 2), которая в полном виде звучит так: «Как часто зрелище средств для совершения злонравных поступков способствует их совершению»

104

Вокруг брака (франц.).

105

Гвоздь (франц.).

106

Кингсли, Мэри Генриэтта (1862—1900) — английская путешественница, этнограф и литератор, изучавшая национальные религии и законодательства в Западной Африке; в начале англо-бурской войны служила санитаркой в армии англичан и погибла от лихорадки, которой заразилась от пациентов — пленных буров

107

Стрэнд — одна из главных улиц в центральной части Лондона

108

Вокзал Чаринг-Кросс — конечная железнодорожная станция поездов Южного района, обслуживающих южную часть Великобритании

109

Унция — мера веса, в торговой системе английских мер равная 28,35 г

110

Хенли, Уильям Эрнст (1849—1903) — английский литератор, литературный критик, издатель.

111

«Скоте Обзервер» — журнал, который Хенли редактировал в 1888—1889 годах и который после переезда Хенли в Лондон стал называться «Нэшнл Обзервер».

112

«Новые Арабские ночи» Стивенсона — опубликованные в 1880 году Р. Л. Стивенсоном две книги рассказов, представляющих собой один из первых в английской литературе образцов жанра современной новеллы. У. Хенли откликнулся на произведение Стивенсона в книге «Эссе (литературные обзоры и рецензии)», вышедшей в 1890 году.

113

Кьянти — сухое красное вино, первоначально производившееся на западе Италии в провинции Тоскана

114

Гладстон, Уильям Юарт (1809—1898) — английский политический деятель, премьер-министр Великобритании в 1868—1874, 1880—1885, 1886, 1892—1894 годах, лидер Либеральной партии.

115

«Сэвил» — лондонский клуб писателей, издателей, режиссеров и т. д., созданный в 1868 году.

116

Гарди, Томас (1840—1928) — английский поэт и романист

117

..занимался созданием Сообщества писателей — Сообщество писателей было создано по инициативе Уолтера Безанта в 1884 году д ля защиты интересов и авторских прав писателей, и с 1890 года начал выходить специальный журнал «Автор».

118

Госс, Эдмунд (1849—1928) — английский писатель, критик, переводчик

119

Лэнг, Эндрю (1844—1912) — английский писатель и переводчик.

120

Сейнтсбери, Джордж Эдвард Бейтмен (1845—1933) — английский литератор и журналист, специалист по английской и французской литературе

121

Поллок, Уолтер (1850—1926) — английский литератор и искусствовед, по образованию юрист, в 1884—1894 годах издатель газеты «Сэтердей Ревью».

122

Олбени — фешенебельный жилой дом на улице Пиккадилли в Лондоне, построенный во второй половине XVIII века, где жили многие известные английские писатели и политические деятели

123

Бат — курортный город с минеральными водами в графстве Сомерсет на юге Англии.

124

Миля — единица измерения длины, в системе английских мер равная 1,609 км

125

Церковь Сент-Клемент-Дейнз — церковь Святого Клемента Датского, существующая в Лондоне с XI века; была разрушена во время Второй мировой войны и восстановлена в 1957 году.

126

Пиккадилли-Серкус — площадь в центральной части Лондона, где находится одна из достопримечательностей английской столицы — памятник известному филантропу графу Шафтсбери, в просторечии называемый Эросом

127

Королевская академия — Королевская академия искусств, основанная в 1768 году и ежегодно летом устраивающая в Берлингтон-хаусе в Лондоне выставки современной живописи и скульптуры

128

..йоркширская проницательность и мудрость — имеется в виду, что прадед Киплинга со стороны отца был фермером в Йоркшире, северо-восточ-ном графстве Англии.

129

Уэслианские методисты — религиозное течение, отколовшееся в XVIII веке от английской церкви и названное по имени основателя методизма Джона Уэсли (1703—1791); проповедовало строгое соблюдение церковных заповедей и дисциплину

130

Магазин «Арми энд Нэйви» — лондонский универсальный магазин, первоначально обслуживавший офицеров сухопутных войск и военно-морского флота.

131

Д.КС. — имеется в виду Джеймс Кеннет Стивен (1859—1892) — английский поэт и ученый, подписывавший свои произведения инициалами

132

Дафферин, Фредерик (1826—1902) — британский дипломат, занимавший много разных постов в британской колониальной империи, и в том числе пост заместителя министра по делам Индии (1864—1866), губернатора Канады, а в 1884 году назначенный вице-королем Индии

133

Бюро Кука — туристическое бюро в Лондоне с филиалами во многих городах и странах, основанное в 60-х годах XIX века Томасом Куком (1808—1892).

134

Мекка — город в Саудовской Аравии, главный религиозный центр ислама, с VII века священный город мусульман и место их хаджа.

135

Кейптаун — крупный город и порт на юго-западе Африки близ мыса Доброй Надежды

136

Мадейра — остров в Атлантическом океане у северо-западных берегов Африки, принадлежащий Португалии

137

Малайцы — распространенное раньше название народов, говорящих на языках индонезийской семьи

138

Родс, Сесил Джон (1853—1902) — английский государственный деятель, организатор захвата англичанами территорий в Южной и Центральной Африке, часть которых составила колонию Родезия (названную в его честь); в 1890—1896 годах премьер-министр Капской колонии, один из инициаторов англо-бурской войны 1899—1902 годов

139

Хобарт — город на юге острова Тасмания, административный центр этого австралийского штата

140

Грей, Джордж Эдвард (1812—1898) — британский колониальный служащий, первоначально путешественник и исследователь Западной Австралии, с 1840 года губернатор Южной Австралии, затем губернатор Капской колонии в Южной Африке, с 1861 года губернатор Новой Зеландии, а в 1877 году избран ее премьер-министром.

141

Сипаи — наемные солдаты из индийских крестьян в англо-индийской армии, возглавившие в 1857—1859 годах крестьянское восстание в Северной Индии против местных феодалов и английских завоевателей и, несмотря на жестокий террор и резню, добившиеся ряда важных реформ, и в том числе отмены крепостного права

142

Веллингтон — столица Новой Зеландии, расположенная на Северном острове.

143

Окленд — город и порт в Новой Зеландии на Северном острове.

144

Киви — птицы отряда бескилевых, бесхвостые, с неразвитыми крыльями и волосовидными перьями, водившиеся в Новой Зеландии и с 1927 года находящиеся под охраной государства.

145

Самоа — группа вулканических островов в Тихом океане

146

Стивенсон, Роберт Луис ( 1850— 1894) — английский писатель и поэт, автор приключенческих, психологических и исторических романов

147

Живым голосом, устно (лат.).

В высшей степени желательная персона (лат.).

148

«Проклятая шкатулка» — роман (1889), написанный Стивенсоном в соавторстве с пасынком Ллойдом Осборном (1868—1947), американским новеллистом и драматургом

149

Аделаида — город и порт в Австралии, административный центр штата Южная Австралия.

150

Коломбо — город и порт на острове Цейлон в Индийском океане (после 1972 года Шри-Ланка), в конце XIX века английская колония Цейлон

151

Павел (Савл) — ближайший из учеников Христа, который за заслуги перед христианством почитается как апостол и которому приписывается авторство ряда посланий в Новом Завете.

152

Мухаммед (ок. 570—632) — пророк, основатель одной из мировых религий — ислама, получивший откровения от Аллаха, собранные в священной книге мусульман Коране.

153

Исайя (IX век до н.э.) — древнееврейский пророк, ревностный проповедник учения бога Яхве и обличитель идолопоклонства.

154

Джеймс, Генри (1843—1916) — американский писатель, много лет проживший в Европе, автор социально-психологических повестей и романов, теоретик литературы

155

Акр—мера земельной площади, в системе английских мер равная 4046,86 м2

156

Криптомерия — вечнозеленое хвойное дерево семейства таксодиевых, произрастающее в Китае и Японии и выращиваемое также как декоративное растение

157

Новая Англия — общее название исторического района на северо-востоке США, который объединяет шесть штатов (Мэн, Новый Гэмпшир, Вермонт, Массачусетс, Коннектикут и Род-Айленд), откуда началась колонизация Северной Америки англичанами. Центр Новой Англии — город Бостон.

158

.согласившись с Горацием, что на будущее полагаться нельзя — Киплинг имеет в виду ставшие крылатыми строки из стихотворения Горация: «Пока мы говорим, время бессовестно убегает — поэтому лови мгновение, никак не рассчитывая на будущее».

159

«Нада-Лилия» — имеется в виду роман Хаггарда (1892)

160

Наулахка (инд. «семь лахов рупий» = «семьсот тысяч рупий») — так должен был называться роман, который Киплинг собирался писать вместе с братом жены Уолкоттом Балестье, умершим в 1891 году; кроме того так назывался дворец, построенный для своей жены в Лахоре правителем империи Великих Моголов Джахангиром (1569—1627).

161

Вандомская колонна — монумент, установленный в 1806—1810 годах на Вандомской площади Парижа в честь побед Наполеона Первого, разрушен был как символ милитаризма в 1871 году согласно декрету Парижской Коммуны и восстановлен в 1875 году после ее поражения

162

Вермонт — штат на северо-востоке США, входящий в состав Новой Англии

163

Смитсоновский институт — одно из старейших государственных научно-исследовательских и культурных учреждений США, основанное в Вашингтоне в 1846 году на средства, завещанные английским ученым Джеймсом Смитсоном (1765—1829).

164

..его страна завладела Филиппинами — вмешавшись в 1898 году в борьбу Филиппин за освобождение от власти Испании, США в результате американско-филиппинской войны 1899—1901 годов превратили эту страну в свою колонию; суверенной республикой Филиппины были признаны в 1946 году.

165

Его «коньком» был тогдашний Египет — подавив в Египте национально-освободительное движение 1879—1882 годов, Великобритания оккупировала Египет и установила над ним протекторат. После Первой мировой войны Египет был провозглашен независимым королевством, но только в результате Июльской революции 1952 года оттуда были выведены английские войска, был национализирован Суэцкий канал, и Египет стал республикой.

166

...«оттяпал» Панаму у собрата-президента — в 1903 году Панама под давлением США вышла из состава объединенного государства Колумбия и провозгласила себя самостоятельной республикой, однако вскоре попала в полную зависимость от США, заинтересованных в контроле над Панамским каналом. Суверенитет Панамы над каналом установлен с 2000 года.

167

«Питекантропоид» (греч. «подобный обезьяночеловеку») — один из видов древнейших ископаемых людей, останки которых были найдены на острове Ява.

168

МакКлур, Сэмюэл Сидни (1857—1949) — американский журналист, ирландец по происхождению, создавший в 1884 году газетный синдикат, а позднее — журнал «МакКлурз», печатавший скандальные разоблачительные материалы

169

Прототип стивенсоновского Пинкертона — речь идет о персонаже романа «Морской мародер» (1891—1892) Р. Стивенсона, написанного им в содружестве с пасынком Ллойдом Осборном.

170

«Скрибнере» — издательская фирма, основанная в 1846 году Чарлзом Скрибнером (1821—1871) и управлявшаяся после его смерти его сыном Чарлзом (1854—1930); издавала журнал «Скрибнере Мэгэзин» и привлекала к сотрудничеству крупнейших американских и английских писателей того времени.

171

Бутлегер — торговец контрабандными или самогонными спиртными напитками, особенно в США в 1920—1933 годах во время действия федерального «сухого закона

172

Гарвардский профессор — профессор Гарвардского университета, расположенного близ города Бостон; основанный в 1636 году как колледж, в начале XIX века был реорганизован в университет; носит имя Джона Гарварда (1607—1638), завещавшего колледжу свое состояние и библиотеку.

173

Холмс, Оливер Уэнделл (1809—1894) — американский поэт, эссеист, профессор анатомии и физиологии

174

Олкотты — имеются в виду Луиза Мэй Олкотт (1832—1888), американская писательница и журналистка, автор романа «Маленькие женщины» (1868), и ее отец Амос Олкотт (1799—1888), американский философ, педагог и писатель

175

Гражданская война — война 1861—1865 годов между рабовладельческим Югом и капиталистическим Севером, в ходе которой Юг потерпел поражение и рабство негров было отменено.

176

Питман Уильям Дент — персонаж романа Стивенсона и Осборна «Проклятая шкатулка», художник-неудачник.

177

Хочешь жить в мире... — несколько измененная цитата из стихотворения Эмерсона «Решение».

178

Торки — морской курорт на юго-западе Англии на побережье пролива Ла-Манш

179

Дартмурские пони — выведенные в районе Дартмур (графство Девоншир) на юго-западе Англии низкорослые пони (высотой не более 122 см), используемые преимущественно для верховой езды детей.

180

Роттингдин — небольшая деревня в графстве Суррей на юго-востоке Англии к югу от Темзы.

181

Падубы — род вечнозеленых, реже листопадных деревьев и кустарников семейства падубовых, используемых как декоративные растения.

182

Микобер — персонаж романа Диккенса «Жизнь Дэвида Копперфилда» (1849—1850), чудаковатый, никогда не унывающий неудачник.

183

Рид, Чарлз (1814—1884) — английский прозаик и драматург.

184

Джатака — жанр древнеиндийской литературы, в котором проза перемежается со стихами, а по содержанию произведения представляют собой сказки, исторические предания, притчи и т. п

185

если ты достиг красоты и ничего больше... — цитата из поэтической драмы Р.Браунинга «Фра Липпо Липпи» (1, 217).

186

«Атенеум» — лондонский клуб для интеллектуальной элиты — писателей, художников, ученых, основанный в 1824 году по инициативе Вальтера Скотта.

187

Британский музей — один из старейших и крупнейших музеев мира, открытый в Лондоне в 1759 году и обладающий собранием памятников первобытной, античной, средневековой культуры и искусства разных народов

188

«Карлтон» — ведущий лондонский клуб консерваторов, основанный в 1832 году герцогом Веллингтоном

189

Аддисон, Джозеф (1672—1719) — английский писатель, автор реалистических романов и нравоописательных эссе.

190

Джонсон, Сэмюэл (1709—1784) — английский лексикограф, критик, поэт и эссеист.

191

Босуэлл, Джеймс (1740—1795) — английский литератор, друг и биограф С. Джонсона

192

Джеймсон, Линдер Старр (1853—1917) — южноафриканский государственный деятель, врач, шотландец по рождению, участвовавший вместе с Родсом в экспедициях по захвату земель к северу от Трансвааля, вызвав недовольство буров в Трансваале; в 1895 году во главе небольшого отряда совершил налет на Трансвааль; отряд был окружен, и Джеймсон взят в плен; британское правительство, официально осудив его действия, предало Джеймсона суду в Англии: в 1896 году он был осужден на 15 месяцев тюрьмы, но после четырехмесячного заключения освобожден по состоянию здоровья

193

Бриллиантовый юбилей Великой Королевы — имеется в виду исполнившееся в 1897 году шестидесятилетие царствования (алмазный, или бриллиантовый, юбилей) английской королевы Виктории (1819—1901 (правила с 1837 года)

194

Чемберлен, Джозеф (1836—1914) — английский государственный деятель, в 1895 году министр по делам колоний в правительстве Великобритании, противник Гладстона и его политики в Ирландии.

195

Милнер, Алфред (1854—1925) — английский государственный деятель.

196

Капская провинция — колония, основанная на Крайнем юге Африки в 1652 году нидерландской Ост-Индской компанией и в 1806 году захваченная англичанами.

197

«Дейли Мейл» — ежедневная газета консервативного направления, основанная в 1896 году

198

Салливан, Артур (1842—1900) — английский композитор, органист, дирижер, педагог, автор популярных комических опер, которые писал в содружестве с писателем Уильямом Гилбертом (1836—1911).

199

Блумфонтейн — главный город бурской республики Оранжевое Свободное Государство

200

Сидни, Филип (1554—1586) — английский государственный деятель и поэт, автор пасторальных романов, теоретик искусства; присоединился к английским войскам в Нидерландах, где шла борьба против католической Испании, и был в 1586 году убит в одном из сражений.

201

цензор лорд Стенли, ныне Дерби — имеется в виду Эдвард Джордж Вилли-ерз Стенли (17-й лорд Дерби) (1865—1948), который во время англо-бурской войны был сначала пресс-цензором, а потом адъютантом при командующем английскими войсками лорде Робертсе.

202

бревет-майор — офицер, получивший патент на чин майора без изменения оклада

203

бранч-офицер — офицер специальной службы военно-морских сил, произведенный из старшин

204

По всем правилам искусства (лат.).

205

Претория — столица бурской республики Трансвааль, основанная в 1855 году и названная по имени руководителя колонии Андриеса Претори-уса (1798-1853)

206

Смэтс, Ян Христиан (1870—1950) — южно-африканский политический деятель, премьер-министр Южно-Африканского Союза в 1919—1924 и 1939—1948 годах, британский фельдмаршал

207

Бальфур, Артур Джеймз (1848—1930) — премьер-министр Великобритании в 1902—1903 годах, а также министр в ряде правительств страны

208

Армагеддон — согласно Библии (Откровение Святого Иоанна Богослова, XVI, 16) место, где в последнем сражении сойдутся силы Добра и силы Зла и Зло потерпит окончательное поражение

209

Дандоналд, Дуглас (1852—1935) — английский офицер, в 1899—1900 годах командовавший в Южном Натале кавалерийской бригадой

210

Большой сарай (нидерл.).

211

Басуты — в основном народ суто группы банту, проживающие в Басутоленде; в 1884—1886 годах это было владение Великобритании в Южной Африке, с 1966 года государство Лесото, анклав, со всех сторон окруженный территорией Южно-Африканской Республики.

212

Зулусы (зулу) — народ группы банту, проживающий в Южной Африке.

213

Матабеле — племена, проживавшие в Южной Африке, территории которых в конце 80-х годов XIX века были захвачены английскими колонизаторами во главе с Сесилом Родсом и получили название Южной Родезии (с 1980 года государство Зимбабве)

214

Как представитель криминальных классов... — Джеймсон обыгрывал то обстоятельство, что после провала рейда на Трансвааль в 1896 году он по постановлению суда четыре месяца провел в тюрьме

215

кафры (кафиры) — наименование, данное в XVIII веке бурами народам банту (главным образом, народу коса) в Южной Африке

216

Гинея — денежная единица, равная двадцати одному шиллингу, существовавшая в Англии до 1971 года и использовавшаяся при исчислении гонораров, оценке картин, скаковых лошадей и т. п.

217

Уилкокс, Уильям (1852—1932) — английский инженер, родившийся в Индии, проектировавший Асуанскую плотину в Египте и руководивший ее строительством в 1898 году

218

Асуанская плотина — плотина для гидроэлектростанции, построенная в 1898 году на реке Нил близ египетского города Асуан

219

Феллахи — в арабских странах оседлое население, занимающееся земледелием, крестьяне

220

Индийских ягодок (лат.).

221

Времена римского владычества — к началу контактов с римлянами в I веке до н.э. Британия была заселена кельтскими племенами, самым крупным из которых были бритты; их завоевание римлянами завершилось к III веку н.э. и сопровождалось строительством дорог и укреплений; в начале V века римские войска, должностные лица и колонисты покинули Британию.

222

Центурион — командир подразделения (центурии) легиона, основной ор-ганизационно-тактической единицы древнеримской армии

223

Армада (исп. «флот, эскадра») — Непобедимая Армада, крупный военный флот, созданный в 1586—1588 годах Испанией для завоевания Англии и потерпевший в 1588 году сокрушительное поражение от английского флота во время сражения в проливе Ла-Манш в условиях сильного шторма.

224

Яков Второй (1633—1701) — английский король из династии Стюартов (правил в 1685—1688 годах), пытавшийся восстановить абсолютизм и католическую религию и после низложения в результате государственного переворота тайно бежавший во Францию

225

Когорта — в Древнем Риме (со II века до н.э.) подразделение легиона, состоявшего из десяти когорт; насчитывало от 360 до 600 воинов

226

Победительница (лат.).

227

Стена — линия укреплений, построенная римлянами в Британии

228

Пикты — древние, по-видимому неиндоевропейские племена, населявшие Шотландию в IX веке; были завоеваны кельтскими племенами коттов, пришедшими в Шотландию из Ирландии.

229

домик периода Вильгельма и Марии — имеется в виду стиль архитектуры и мебели эпохи царствования старшей дочери Якова Второго Марии и ее супруга Вильгельма Третьего Оранского (1650—1702), призванных к власти после свержения Якова Второго

230

Полковник Нъюком — персонаж семейной хроники «Нькжомы» (1855) английского писателя и публициста Уильяма Мейкписа Теккерея (1811—1863), человек, руководствующийся высокими принципами, что в современном ему обществе имеет для его близких и его самого печальные последствия.

231

«Крэнфорд» — роман (1853) английской писательницы Элизабет Гас-келл (1810—1865), классическое произведение английской литературы XIX века

232

..«некий малыш по фамилии Робертс...» — подобный эпизод действительно имел место в военной карьере генерала Робертса, который спас английское знамя в сражении с сипаями и был за это награжден высшим военным орденом — Крестом Виктории

233

Ричмонд — город на юго-востоке США в штате Виргиния. Во время Гражданской войны 1861—1865 годов между Севером и Югом центр Конфедерации южных рабовладельческих штатов.

234

Ли, Роберт Эдуард (1807—1870) — главнокомандующий армией Конфедерации южных рабовладельческих штатов во время Гражданской войны в США.

235

«Нереконструированные мятежницы» — нераскаявшиеся, неперестроив-шиеся южанки, сторонницы Конфедерации. Реконструкция — термин американской историографии, означающий перестройку Юга США после Гражданской войны по пути капитализма и буржуазной демократии.

236

..присуждена Нобелевская премия по литературе — Киплинг был первым англичанином, получившим Нобелевскую премию по литературе (1907 году).

237

«мелкихлюдей без закона» — самоцитата Киплинга, строка из стихотворения «Последняя песнь» (1897

238

С самого начала (лат.).

239

В пустоте (лат.).

240

Наоборот (лат.)

241

Верь опытному (лат.).

242

Ананий — библейский персонаж, о котором в «Деяниях апостолов» (Новом Завете, V, 1—10) рассказывается, что он пытался утаить от апостолов часть денег, вырученных от продажи имения, и, будучи уличен в обмане апостолом Петром, «пал бездыханный»; в расширительном смысле Ананий — «обманщик, лжец»

243

Понтифик — в Древнем Риме член одной из важнейших жреческих коллегий, ведавшей общегосударственными религиозными обрядами, составлением календарей и т.п.; в расширительном смысле «высшее духовное лицо»

244

«Манчестер Гардиан» (после 1959 года «Гардиан») — ежедневная газета либерального направления, выходившая с 1821 года в Манчестере, ас 1961 года одновременно и в Лондоне.

245

чосеровская батская ткачиха — имеется в виду вдовушка из города Бата, похоронившая пять мужей и помышляющая о шестом, персонаж «Кентерберийских рассказов» (1387) английского писателя, основоположника современного литературного английского языка и английской литературы Джеффри Чосера (1345—1400).

246

С другой стороны (лат.).

247

«Харпере Мэгэзин» — американский ежемесячный журнал, издаваемый с 1850 года в Нью-Йорке фирмой «Харпере энд Бразерс» и публикующий политические и экономические материалы и литературные произведения

248

Черная Стража — Королевский хайлендский полк, мундиры солдат этого пехотного шотландского полка шьются из темной шотландки

249

Принц Уэльский — в Великобритании титул наследника престола, старшего сына монарха.

250

Неф — часть католического храма, представляющая собой вытянутое помещение, ограниченное с продольных сторон рядами колонн; в нефе обычно размещаются скамьи или стулья для молящихся.

251

второй день Рождества — 26 декабря, День рождественских подарков

252

Автор серии книг о Тарзане — имеется в виду американский писатель Эдгар Райс Берроуз (1875—1950), ставший широко известным благодаря серии книг о человеческом детеныше, воспитанном обезьянами (первая книга вышла в 1914 году), и благодаря фильмам по этим книгам.

253

«Запад есть Запад...» — строка из стихотворения Киплинга «Баллада о Востоке и Западе» (1889)

254

«Панч» — еженедельный сатирико-юмористический журнал консервативного направления, основанный в Лондоне в 1841 году и названный по имени главного персонажа народного кукольного театра — неисправимого оптимиста Панча.

255

«Народ Книги» — выражение, подразумевающее, что древнейшая часть Священного Писания — Ветхий Завет представляет собой древнееврейские тексты, написанные на древнееврейском и отчасти арамейском языках

256

Бакл, Джордж Эрл (1854—1935) — английский литератор и журналист, работавший в газете «Таймс»

257

«Комический романс» (франц.).

258

Скаррон, Поль (1610—1660) — французский поэт и писатель, роман которого (1651—1657) представляет собой описание быта и нравов французского общества XVII века, увиденных глазами труппы странствующих комедиантов

259

Рассказ, сказка (франц.).

260

«Монастырь и очаг» — исторический роман (1861) английского прозаика и драматурга Чарлза Рида (1814—1884).

261

Палимпсест (греч.) — древняя рукопись, написанная на писчем материале, обычно пергаменте, после того как с него счистили прежний текст

262

Гастингс, Уоррен (1732—1818) — британский государственный деятель, с 1774 года генерал-губернатор Индии, по возвращении в Англию обвиненный в коррупции, но оправданный палатой лордов британского парламента

263

Знаменитый летчик — можно предположить, что имеется в виду американский летчик Чарлз Линдберг (1902-1974), совершивший в 1927 году первый беспосадочный перелет через Атлантический океан

264

Эпиграф — строфа из поэмы «Молодой и старый» английского священника и писателя Чарлза Кингсли (1819—1875)

265

Глоб-троттер (англ. букв, «тот, кто рысцой обегает земной шар») — ту-рист-обыватель и верхогляд. Глоб-тротгерами также англоиндийцы называли за глаза чиновников Министерства колоний, существовавшего в 1854—1960 годах, которые наезжали из Англии в индию в инспекторские командировки

266

На афганской границе было неспокойно... — стремясь захватить Афганистан, Англия вела на его территории ряд войн; вторая англо-афганская война 1878—1880 годов закончилась установлением контроля Англии над афганской внешней политикой, но не принесла умиротворения в регионе

267

Рангун — название столицы Бирмы (совр. Мьянма) до 1984 года, сейчас Янгон, порт в дельте реки Иравади, в 1862 году центр английских владений в Бирме.

268

Чотахазри (англо-инд.) — легкий утренний завтрак. Профессор — имеется в виду С.А.Хилл, метеоролог, преподаватель естественных наук в колледже в Аллахабаде, путешествовавший с Киплингом до Сан-Франциско

269

Ангостурская горькая — ароматная горькая настойка, первоначально производившаяся в мексиканском городе Ангостура

270

Пагода Шуэ-Дагоун — знаменитое буддийское мемориальное сооружение и хранилище реликвий в во'роде Рангун, основанное в V веке до н.э. и перестроенное в XIV—XVIII веках

271

Иравади — самая многоводная река в Бирме, начинающаяся в Китае и впадающая в Андаманское море.

272

Колония короны — колония, не имеющая самоуправления и управляемая из Великобритании

273

А именно (лат.).

274

Черут (чирута, инд.) — сорт сигар с обрезанными концами, манильская сигара

275

Физиогномика — наука о распознавании природных задатков человека по его физическим свойствам, утверждающая возможность определить характер человека и его принадлежность к тому или иному нравственному типу, исходя из его внешнего облика.

276

Нукер — первоначально (в XII—XIII веках) дружинник на службе у знатного монгола, впоследствии в расширительном смысле — слуга.

277

Даку (дакайт, инд.) — разбойник, бандит.

278

«...третий бирманский бал» — имеется в виду Третья англо-бирман-ская война 1885 года, в результате которой вся Бирма попала под власть англичан.

279

Бродяги джорди — грузовые морские суда, перевозящие уголь

280

Ниббана (нирвана) — центральное понятие буддизма и некоторых других восточных религий, цель человеческих стремлений, состояние полноты внутреннего бытия, отсутствия желаний, освобождение от оков плоти и необходимости перевоплощения.

281

Путсо (инд. саронг, дхоти) — распространенная в Юго-Восточной Азии одежда, обычно мужская, кусок ткани яркой расцветки, которым обертывают нижнюю часть тела наподобие юбки.

282

Томми (или Томас Аткинс) — прозвище английского солдата (от условного именования солдата в военном уставе)

283

Температура воздуха в каютах достигла 87 — указана температура по Фаренгейту, которая соответствует примерно 31° по Цельсию.

284

Лушай — горы в штате Ассам, на северо-востоке Индии на границе с Бирмой.

285

Нагота — истина, и она преобладает (лат.).

286

Джинрцкша — легкая двухколесная коляска, в которую впряжен рикша

287

Джозеф — Киплинг имеет в виду самого себя (Редьярд Джозеф Киплинг).

288

Батавия — прежнее (до 1949 года) голландское название столицы Индонезии Джакарты на острове Ява (по названию германского племени батавов, живших некогда в дельте реки Рейн и считающихся предками голландцев)

289

Парнелл, Чарлз Стюарт (1846—1891) — один из лидеров движения за ограниченное самоуправление Ирландии (гомруль) в рамках Британской империи в 70-80-х годах XIX века

290

Кедах — бывшее княжество на северо-западе полуострова Малакка на границе с Таиландом (сейчас штат в составе Малайзии).


Сиам — старое название государства Таиланд до 1948 года. 

291

Брайт Джон (1811—1889) — английский государственный и религиозный деятель и публицист

292

Кантон — город и порт в дельте реки Чжуцзян, экономический центр Южного Китая (современное название Гуанчжоу)

293

Фриско (разг. сокр.) — Сан-Франциско

294

Обидикут — бог похоти, упоминаемый в трагедии Шекспира «Король Лир» (акт IV, сцена 1)

295

«Том и Джерри» (полное название «Жизнь в Лондоне, или Дневные и ночные сцены Джерри Хоторна, эскв., и Беспутного Тома») — роман (1821) английского писателя и спортивного журналиста, знатока английского сленга Пирса Эгана-старшего (1772—1849

296

Ама (англо-инд.) — на Востоке няня, кормилица

297

Альма Тадема, Лоуренс (1836—1912) — английский художник голландского про-исхожденияб член Королевской академии художеств, писавший картины на античные и мифологические сюжеты в строго академической манере

298

Портлендский цемент (портландцемент) — гидравлическое вяжущее вещество, применяемое в строительстве

299

Золотые Ворота — пролив, соединяющий бухту города Сан-Франциско с Тихим океаном

300

Дэнди — разновидность паланкина, носилки в форме кресла или ложа, укрепленные на двух длинных шестах

301

Сегодня мне, завтра тебе (лат.).

302

Вы уже знакомились с Конституцией Японии ? — имеется в виду, что первая Конституция Японии была принята в 1889 году; в соответствии с ней Япония становилась конституционной монархией.

303

Оби (япон.) — широкий шелковый пояс

304

в греческой мифологии Прометей — титан, похитивший у богов с Олимпа огонь для людей и жестоко наказанный за это богами; в основе сравнения, очевидно, в обоих случаях «щедрый дар людям».

305

Такэнома (япон.) — ниша в японском доме

306

Эбеновые волосы — иссиня-черные волосы, черные с зеленоватым отливом; некоторые виды произрастающих в тропиках деревьев семейства эбеновых имеют темно-зеленую или черную древесину, которая хорошо полируется и идет на изготовление мебели, музыкальных инструментов и т.п.

307

Столовое вино (франц.).

308

Понятно (франц.).

309

Даймё (япон. ист.) — титул феодального или военного вождя

310

Вне конкурса (франц.).

311

Кришна — персонаж древнеиндийского эпоса, божественный пастух; в индуизме одно из воплощений великого Бога-охранителя Вишну

312

Кали — в индуизме жена одного из трех верховных богов — Шивы, богиня, олицетворявшая рождение и смерть всего живого и изображавшаяся в грозном, устрашающем облике.

313

Теннил, Джон (1840—1914) — английский карикатурист и иллюстратор книг, создавший в частности иллюстрации к сказочной повести «Алиса в Стране чудес» (1865) английского писателя Льюиса Кэрролла

314

По поводу (франц.).

315

Вдвоем (франц.).

316

Леди Годива — героиня английской исторической легенды, которая в 1040 году, чтобы избавить жителей города Ковентри от новых податей, введенных ее супругом, проехала обнаженная на лошади по улицам города, прикрытая лишь своими длинными волосами

317

«О смелый новый мир...» — слова Миранды, дочери Просперо, из трагикомедии Шекспира «Буря» (1612—1613, акт V, сцена 1).

318

Сямисэн (япон.) — японский трехструнный щипковый музыкальный инструмент типа лютни с длинной шейкой

319

«Киска в углу» — детская игра, в которой водящий старается занять пустой стул, пока игроки перебегают с места на место

320

Сатсума (япон.) — японская глазурованная посуда

321

ВИЖД(сокр.) — Восточно-Индийская железная дорога

322

Согласно возникшим обстоятельствам (лат.).

323

эта температура соответствует 30° по Цельсию

324

Канченджанга — вершина в Гималаях на границе Непала и Индии, достигающая высоты 8585 м

325

Тибетское молельное колесо — колесо является одним из важных символов тибетского буддизма, выполняя многоплановую религиозную функцию: помогает устанавливать контакт с духами (колесо времени), обозначает основные понятия буддизма (колесо Закона, колесо сансары); тибетский язык не родствен санскриту и принадлежит к китайско-тибетским языкам, но использует письмо, восходящее, как и деванагари, к письму брахми

326

Мартингалы — ремни, не позволяющие лошади вскидывать голову

327

Подперсья — нагрудные ремни, удерживающие седло от сползания вниз

328

Мундштук — металлическая часть уздечки, применяемая дополнительно к удилам для управления лошадью, обычно в армейской кавалерии

329

«Вы помните картинку из «Алисы в Стране чудес»... — речь, в действительности идет о второй книге Льюиса Кэрролла «В Зазеркалье» (1871), где в начале VII главы описываются двигающиеся по лесу солдаты, нетвердо стоящие на ногах, и падающие с лошадей всадники, а в главе VIII — Белый рыцарь, обвешанный массой совершенно ненужных вещей и еле сидящий на лошади

330

Что вы думаете о пересмотре Американского договора? — речь идет о договоре 1854 года об открытии для американских кораблей портов Симода и Хакодате, который Япония была вынуждена подписать под угрозой пушек — к берегам Японии была послана эскадра под командованием коммодора Мэтью Перри

331

«...размышлял об осле, который фигурирует у Стерна» — имеется в виду эпизод из романа «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии» (1768) английского писателя Лоренса Стерна (1713—1768), в котором рассказывается об осле, не выдержавшем тягот жизни паломников и сдохшем

332

Ронин (япон. ист. букв, «изгой») — самурай, по каким-либо причинам не имеющий сюзерена

333

«Ом» и «Шри» — магические восклицания в индуизме

334

Шилоа — место на юго-западе штата Теннесси, где в 1862 году шли бои между войсками северян и южан; сейчас Национальный военный парк.

335

Уитакер — ежегодный английский справочник общей информации, в том числе и о зарубежных странах, издающийся с 1868 года и названный по имени первого издателя Джозефа Уитакера (1820—1895)

336

Пустыня Биканер — пустыня на северо-западе Индии возле города Биканер

337

«Сэвидж» — имеется в виду артистический клуб актеров, художников, эстрадных артистов и т. п., созданный в Лондоне в 1857 году

338

Комитет Бдительности (амер. ист.) — группа лиц, без официальной санкции и законного основания бравшая на себя установление порядка и «законности» в каком-либо месте.

339

Брайс, Джеймс (1838—1922) — британский государственный деятель, бывший послом в США в 1907—1913 годах, профессор гражданского права в Оксфордском университете, опубликовавший в 1888 году книгу «Американское государство»

340

«Клаудленд» (англ.) — заоблачная, вымышленная, сказочная страна.

341

В пути (франц.).

342

Друри Лейн (театр «Ройал») — один из ведущих музыкальных театров Англии.

343

Мадронья (исп.) — земляничное дерево, род вечнозеленого дерева или кустарника семейства вересковых с похожими на землянику съедобными плодами.

344

Гемлин — здесь и далее упоминаются персонажи рассказов Брета Гарта

345

Джон Булль — типичный англичанин, прозвище, восходящее к имени английского фермера в сочинении «История Джона Булля» писателя и врача при дворе королевы Анны Джона Арбутнота (1667—1735).

346

Настоящая дорога (исп.).

347

Бахадур (инд. букв, «герой») — принятый в Индии почетный титул, используемый как почтительное обращение или прибавляемый к имени.

348

..бросая на дорогу взгляды сестры Анны... — в сказке французского писателя Шарля Перро (1628—1703) «Синяя Борода» седьмая жена Синей Бороды Изора, узнав о грозящей ей смерти, призывает на помощь братьев, а сестру Анну, которая высматривает их с башни, поминутно спрашивает, не видно ли их на дороге.

349

«Кьюнард» — крупная английская судоходная компания, обслуживающая линии между Великобританией и Северной Америкой; была основана в 1839 году и названа по имени основателя Сэмюэла Кьюнарда (1787—1865)

350

И вот (франц.).

351

В массе (франц.).

352

Когда Чайлд Роланд пришел в Черную башню... — имеется в виду поэма Роберта Браунинга «Чайлд Роланд пришел в Черную Башню», основанная на старинной легенде (ср. также трагедию Шекспира «Король Лир», акт IV, сцена 2,185).

353

на мотив «Джона Брауна» — имеется в виду созданная в период борьбы за освобождение негров в США песня-марш аболиционистов «Тело Джона Брауна лежит в могиле, /Но мы идем вперед», посвященная Джону Брауну (1800—1859), американскому фермеру, боровшемуся против рабства негров, схваченному плантаторами во время одного из рейдов и повешенному

354

Бронко — небольшие дикие или полуобъезженные лошади на американском Западе

355

Буффало Билл (настоящее имя Уильям Фредерик Коди, 1846—1917) — американский ковбой, ставший менеджером циркового ревю из ковбойской жизни, с успехом гастролировавшего в Европе и Америке

356

Мормоны — религиозная секта, обосновавшаяся в штате Юта и создавшая здесь в 1848 году своеобразное теократическое государство. Учение мормонов — эклектическая смесь положений иудаизма, христианства, ислама и других религий, включая положение о многоженстве

357

Элайджа Погром — персонаж романа Диккенса «Жизнь и приключения Мартина Чэзлвита» (1843—1844), американский конгрессмен, произносивший напыщенные речи о великом будущем Америки (т. 2, глава XXXTV)

358

Тэлмадж, Томас (1839—1902) — американский религиозный деятель пресвитерианской церкви

359

Махаджан (инд.) — ростовщик, торговец, банкир, обычно индуистского или джайнского вероисповедания

360

Верь опытному (лат.).

361

Джонстаунская трагедия — имеется в виду сильное наводнение 1889 года, уничтожившее город Джонстаун, штат Пенсильвания

362

Мэлл — широкий бульвар в Лахоре, соединявший европейское поселение со старым городом

363

Буффало — город на северо-востоке США в штате Нью-Йорк

364

этот «парень Клеменс» — имеется в виду Марк Твен, чье настоящее имя и фамилия — Сэмюэл Ленгхорн Клеменс

365

Кисмет (араб.) — рок, судьба, понятие, означающее у мусульман все превратности человеческой жизни

366

Роберт — можно предположить, что имеется в виду Роберт Луис Стивенсон и его опубликованный в 1889 году роман «Проклятая шкатулка»

367

Сандвичевы острова — старое название Гавайских островов, архипелага из 24 островов в Тихом океане; сейчас штат США


на главную | моя полка | | Немного о себе |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 5
Средний рейтинг 4.6 из 5



Оцените эту книгу