Книга: Страх и трепет. Токийская невеста (сборник)



Страх и трепет. Токийская невеста (сборник)

Амели Нотомб

Страх и трепет. Токийская невеста (сборник)

Amélie Nothomb

STUPEUR ET TREMBLEMENTS

Copyright © Editions Albin Michel, S.A. – Paris 1999

NI D’ÈVE NI D’ADAM

Copyright © Editions Albin Michel, S.A. – Paris 2007


© И. Кузнецова, перевод, 2010

© И. Попов, Н. Попова, перевод, 2002

© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2015

®Издательство АЗБУКА

Страх и трепет[1]

Господин Ханэда был начальником господина Омоти, который был начальником господина Сайто, который был начальником Фубуки Мори, которая была моей начальницей. А у меня подчиненных не было.

То же самое можно сказать иначе. Я выполняла приказы Фубуки Мори, которая выполняла приказы господина Сайто, и так далее. Правда, приказы могли поступать и непосредственно сверху вниз, минуя иерархические ступени.

Короче, в компании «Юмимото» я подчинялась всем, а мне – никто.


Восьмого января 1990 года лифт выплюнул меня на последнем этаже здания компании «Юмимото». Окно в конце длинного коридора всосало меня, словно разбитый иллюминатор самолета. Далеко, очень далеко внизу лежал город – неузнаваемый, будто я никогда не ступала по его улицам.

Я не сообщила о своем приходе в приемной. Я об этом попросту забыла, потому что меня заворожила пустота, открывавшаяся за окном.

И тут я услышала свое имя, которое за моей спиной произнес чей-то хриплый голос. Я обернулась. И увидела человечка лет пятидесяти – маленького, тщедушного, некрасивого и очень недовольного.

– Почему вы не заявили о себе в приемной? – спросил он.

Сказать мне было нечего. И я ничего не сказала. Опустив голову и плечи, я не без грусти констатировала, что в первые же десять минут своего пребывания в компании «Юмимото», не успев произнести ни единого слова, уже ухитрилась произвести плохое впечатление.

Коротышка сказал, что его зовут господин Сайто. Он повел меня по бесчисленным огромным офисам, где представлял толпам сотрудников, называя их имена, которые тут же вылетали у меня из головы.

Затем он привел меня в кабинет, где восседал его начальник, господин Омоти. Это был свирепый толстяк, и с первого взгляда было ясно, что он – вице-президент компании. Господин Сайто показал мне еще одну дверь и торжественно сообщил, что за ней сидит господин Ханэда, президент. По его тону я поняла, что о встрече с господином Ханэдой не стоит даже мечтать.

Наконец он проводил меня в большущую комнату, где трудилось десятка четыре сотрудников, и показал мне мое рабочее место, напротив моей непосредственной начальницы, Фубуки Мори. Она была на собрании, и мне предстояло с ней встретиться только после полудня.

Господин Сайто без лишних слов представил меня всем сотрудникам, после чего спросил, люблю ли я трудности. Я поняла, что ответить «нет» просто не имею права.

– Да, – ответила я.

Это было первое слово, которое я произнесла в компании «Юмимото». До этой минуты я лишь кивала головой.

«Трудность», которой решил озадачить меня господин Сайто, заключалась в поручении написать от его имени ответ на полученное им приглашение на гольф от некоего Адама Джонсона. Я должна была по-английски сообщить, что господин Сайто принимает это приглашение.

– Кто этот Адам Джонсон? – спросила я по глупости.

Мой начальник вздохнул, дабы выразить свое раздражение, но промолчал. Я не поняла: то ли стыдно не знать, кто такой господин Джонсон, то ли мой вопрос неприличен. Я так никогда и не узнала, кто же был этот Адам Джонсон.

Задание показалось мне довольно легким. Я села и написала сердечное письмо: господин Сайто с удовольствием приедет в ближайшее воскресенье на гольф к господину Джонсону и шлет ему дружеский привет. Готовое письмо я отнесла своему начальнику.

Господин Сайто взглянул на результат моих трудов, издал презрительный возглас и порвал написанное мною письмо:

– Переделывайте.

Я решила, что была слишком любезна и даже фамильярна с Адамом Джонсоном, и сочинила холодное и официальное письмо: господин Сайто принял к сведению приглашение господина Джонсона и, в соответствии с его пожеланием, согласен приехать к нему на гольф.

Мой начальник прочитал это письмо, опять издал презрительный возглас и снова порвал его:

– Переделывайте.

Мне очень хотелось спросить, что же у меня не так, но по реакции шефа на вопрос о том, кто такой Адам Джонсон, я поняла, что он не выносит, когда ему задают вопросы. Я должна была сама догадаться, в каком стиле подобает обращаться к таинственному Адаму Джонсону.

Все последующие часы я сочиняла бесчисленные послания этому любителю гольфа. Господин Сайто рвал каждое мое очередное письмо, сопровождая эту процедуру ставшим уже привычным презрительным возгласом.

После чего мне приходилось изобретать новый эпистолярный стиль, отличный от предыдущих.

В этой бесконечной игре, напоминавшей сказ ку «У попа была собака, он ее любил…», была и своя забавная сторона. Я начала фантазировать: а что, если Адам Джонсон был бы глаголом, ближайшее воскресенье – подлежащим, игра в гольф – дополнением, а господин Сайто – прилагательным? Тогда получилось бы такое письмо: «Ближайшее воскресенье с удовольствием приедет поадамджонсонить в Сайтовую гольф-игру. И пусть застрелится Аристотель!»

Я с удовольствием предавалась захватившей меня игре, но тут меня вызвал к себе шеф. Он молча порвал мое энное по счету письмо и сказал, что Фубуки Мори пришла.

– До конца дня вы будете работать с ней. А пока принесите мне кофе.

Было уже два часа. Эпистолярные гаммы так увлекли меня, что я просидела над ними полдня, ни разу не передохнув.

Поставив чашку кофе на стол господина Сайто, я обернулась и увидела, что ко мне подходит девушка – тонкая и высокая, как лук.


Когда я вспоминаю Фубуки, то сразу же представляю себе боевой японский лук, размером превосходящий самого рослого мужчину. Вот почему в своей книге я решила назвать эту компанию «Юмимото», что означает «лук».

И когда я вижу лук, то сразу вспоминаю Фубуки, которая была выше многих мужчин.

– Госпожа Мори?

– Называйте меня Фубуки.

Фубуки Мори была ростом не меньше ста восьмидесяти сантиметров – даже для мужчин в Японии это редкость. Она была стройной и восхитительно грациозной, несмотря на обычную японскую чопорность, от которой она не смела освободиться. Но лицо ее было столь прекрасно, что я буквально замерла от восторга. Она между тем продолжала что-то говорить. Я слышала ее интеллигентный и нежный голос. Она показывала мне папки, объясняла их назначение, улыбалась. Я даже не замечала, что не слушаю ее.

Затем она предложила мне ознакомиться с документами, которые приготовила на моем рабо чем месте. Она села за свой стол, который стоял напротив моего, и принялась за работу. Я послушно перелистывала разложенные передо мной бумаги. Это были какие-то перечни, расчеты.

Но она сидела в двух шагах от меня, и мой взгляд притягивала пленительная красота ее лица. Ее опущенные глаза были прикованы к цифрам, и она не замечала, что я ее разглядываю. У нее был наипрелестнейший носик в мире, бесподобный японский носик, с тонкими, чисто японскими ноздрями.

Не каждому японцу достается подобный нос, но уж если вам такой нос встретится, знайте: он может быть только японским.

Если бы Клеопатра обладала несравненным японским носом, география земного шара была бы совсем иной.


Рабочий день закончился, но стоило ли печалиться из-за того, что я так и не успела про явить свои познания, благодаря которым меня приняли на работу? Ведь я хотела работать на японском предприятии? И вот, пожалуйста, я работаю.

Мне казалось, что мой первый день прошел просто замечательно. Точно так же будут проходить и последующие дни.

Я, правда, не понимала, какую роль отвели мне в этом учреждении, но меня это не волновало. Господин Сайто явно считал меня туповатой, но меня и это не заботило. Я просто влюбилась в свою коллегу. И ее дружбы было для меня более чем достаточно, чтобы по десять часов в день проводить в компании «Юмимото».

У нее была матовая и белоснежная кожа – такую воспевает в своей прозе Танидзаки. Фубуки являла собой воплощение японской красоты. Если бы только не ее рост. Зато лицо Фубуки напоминало «гвоздику Древней Японии», которая в былые времена символизировала девушку благородных кровей. Увенчивая ее высокий и тонкий силуэт, это похожее на гвоздику лицо призвано было возвышаться и царить над всеми прочими людьми.

«Юмимото» слыла крупнейшей компанией мира. Господин Ханэда возглавлял империю импорта-экспорта, которая покупала и продавала все, что только существует на земном шаре.

В каталоге товаров, которыми торговала «Юмимото», как в детских стихах Жака Превера, можно было найти все на свете: от финского «Эмменталя» до сингапурского мыла, от канадского оптического волокна до французских покрышек и тоголезского джута. Чего здесь только не было!

Обычный человек даже представить себе не может, какие деньги получала и выплачивала «Юмимото». По мере увеличения нулей итоговые суммы из мира чисел перекочевывали в область абстрактного искусства. Я задавалась вопросом, есть ли хоть один сотрудник в этой компании, который радуется прибыли в сто миллионов иен или огорчается из-за убытков на такую же сумму.

Служащие «Юмимото» воспринимали значимость нулей только рядом с другими цифрами. Все, кроме меня, оказавшейся не способной оценить власть нуля.

День проходил за днем, а я все так же оставалась не у дел. Меня это совсем не огорчало. Мне казалось, что обо мне попросту забыли, и это было даже приятно. Сидя за своим столом, я читала и перечитывала документы, которые дала мне Фубуки. Все они навевали на меня скуку, за исключением одного – поименного списка сотрудников, где значились также имена супруги или супруга, их любимых деток и дата и место рождения каждого члена семьи.

В этих сведениях не было ничего увлекательного. Но когда очень голоден, то и корка хлеба покажется вкусной: мой мозг так устал от инертности и праздности, что даже этот список я воспринимала как пикантное чтиво, словно передо мной был скандальный журнальчик, публикующий сведения об интимной жизни знаменитостей. Честно говоря, из всех бумаг я поняла только этот список.

Чтобы изобразить трудовое рвение, я решила выучить его наизусть. В нем была целая сотня имен. Большинство сотрудников имели семью и детей, что значительно усложняло мою задачу.

Но я отважно взялась за дело: склонившись над бумагами, я вчитывалась в японские имена, а затем, оторвав глаза от списка, повторяла их в уме. Когда я поднимала голову, мой взгляд неизменно падал на лицо Фубуки, сидевшей напротив меня.


Господин Сайто больше не поручал мне писать письма ни Адаму Джонсону, ни кому-либо еще. Впрочем, он вообще мне больше ничего не поручал, а лишь просил приносить кофе.

Нет ничего более естественного для новичка, поступившего на работу в японскую компанию, как начать свою трудовую деятельность с освоения о-тякуми – почетной обязанности разливать чай.

Я отнеслась к этому делу очень серьезно – тем более что это была моя единственная обязанность.

Вскоре я уже знала вкусы и привычки всех своих начальников. В восемь тридцать утра я должна была подавать черный кофе господину Сайто. В десять утра – кофе с молоком и двумя кусками сахара господину Унадзи. Господину Мидзуно – каждый час по стакану кока-колы. Господину Окаде – в пять часов английский чай с облачком молока. Фубуки – зеленый чай в девять утра, черный кофе в полдень, зеленый чай в три часа дня и еще раз черный кофе в семь вечера. И каждый раз она благодарила меня с подкупающей вежливостью.


Именно на этом скромном поприще я потерпела первое поражение.

Однажды утром господин Сайто сообщил мне, что вице-президент принимает сегодня в своем кабинете важных гостей из дружественной фирмы.

– Подайте кофе на двадцать человек.

В назначенный час я вошла к господину Омоти с большим подносом и великолепнейшим образом выполнила свою задачу: каждую чашечку я подавала с подчеркнуто скромным видом, низко кланяясь и опустив глаза, произнося при этом самые изысканные и подобающие случаю церемонные выражения. Если бы существовал орден за высокое искусство о-тякуми, я бы его безусловно заслужила.

Несколько часов спустя делегация уехала. И тут все мы услышали громовой голос необъятного господина Омоти:

– Сайто-сан!

Я видела, как мгновенно побледневший господин Сайто вскочил с места и побежал в логово вице-президента. Через стену я слышала гневный ор толстяка. Я не могла разобрать, что он кричит, но ничего хорошего это не предвещало.

Из кабинета вице-президента господин Сайто вышел с перевернутым лицом. При одной только мысли, что он весит раза в три меньше своего обидчика, я испытала к нему неожиданный прилив нежности. Но тут он свирепым тоном выкрикнул мое имя.


Я последовала за ним в пустой кабинет. От ярости он даже заикался:

– Вы все испортили! Вы настроили против нас представителей дружественной фирмы! Подавая кофе, вы произносили традиционные японские фразы, которые выдают ваше прекрасное знание языка!

– Но я действительно неплохо говорю по-японски, Сайто-сан.

– Замолчите! Как вы смеете возражать? Господин Омоти крайне недоволен вами. Вы создали отвратительную атмосферу во время приема этой делегации: могут ли нам доверять партнеры, если у нас работает белая женщина, превосходно понимающая японский язык? С этого дня вы больше не говорите по-японски!

Я вытаращила глаза:

– Простите?

– Вы больше не знаете японского языка. Понятно?

– Но ведь меня приняли на работу в вашу фирму только потому, что я знаю японский!

– Мне наплевать. Я приказываю вам забыть японский язык.

– Но это невозможно! Никто не сможет подчиниться такому приказу.

– Сможете, если потребуется. И ваши западные мозги должны это усвоить.

«Приехали!» – подумала я. И попыталась возразить:

– Японский мозг, возможно, и способен забыть какой-то язык. А западный – не способен.

Этот неожиданный аргумент, как ни странно, подействовал на господина Сайто.

– И все-таки попытайтесь. По крайней мере, делайте вид, что не понимаете. Я получил приказ относительно вас. Ясно?

Говорил он сухо и повелительно.

На свое рабочее место я, видимо, вернулась крайне растерянной, потому что Фубуки встретила меня нежным и встревоженным взглядом. Я погрузилась в полную прострацию, размышляя, что же мне теперь делать.

Самым логичным было бы уволиться. Однако мне трудно было решиться на этот шаг. С точки зрения западного человека, в подобном поступке нет ничего позорного, но для японца это означает потерять лицо. Я еще и месяца не проработала в компании, а контракт подписала на целый год. Если я сейчас хлопну дверью, то опозорюсь не только в глазах японцев, но и в своих собственных.

Тем более что мне вовсе не хотелось уходить. Ведь я с таким трудом добилась, чтобы меня приняли в эту компанию: пришлось выучить деловой токийский язык, пройти всевозможные тесты. Я не стремилась стать высококвалифицированным экспертом в области международной торговли, но я всегда мечтала жить в Японии, о которой с раннего детства сохранила самые идиллические воспоминания, а потом издали благоговела перед этой страной.

Нет, я останусь.

Нужно только придумать, как выполнить приказ господина Сайто. Я обследовала свое сознание в поисках геологического слоя, предрасположенного к амнезии: не найдется ли какого-нибудь тайного подземелья в крепости моего мозга? Чего я там только не обнаружила: хорошо и плохо укрепленные участки, сторожевые башни и бастионы, провалы и рвы, заполненные водой. Но – увы! – я так и не смогла отыскать темницы, чтобы замуровать там язык, на котором все говорили вокруг меня.

Если я не в состоянии его забыть, может быть, я сумею притвориться, что забыла? Если вообразить, что язык – это лес, почему бы мне не припрятать за французскими кедрами, английскими липами, латинскими дубами и греческими оливами бесчисленные японские криптомерии, имеющие весьма подходящее к случаю название?

Мори, фамилия Фубуки, означает «лес». Не потому ли я и обратила свой печальный взгляд на эту девушку? Я видела, что она все время вопросительно посматривает на меня.

Она встала с места и знаком дала понять, чтобы я вышла вместе с ней. На кухне я понуро опустилась на стул.

– Что он вам сказал? – спросила Фубуки.

Наконец-то я могла кому-то открыться! Чуть не плача, я бессвязно рассказала ей о случившемся. И не могла удержаться от резких слов:

– Ненавижу этого господина Сайто! Дурак и мерзавец!

Фубуки улыбнулась и возразила:

– Это не так. Вы ошибаетесь.

– Ну конечно. Вы… вы – такая милая, что не замечаете в людях ничего плохого. Такой приказ мог отдать только…

– Успокойтесь. Приказ исходит не от него. Он только передал распоряжение господина Омоти. У него не было выбора.

– Значит, этот господин Омоти – последний…

– Ну, это отдельный разговор, – прервала она меня. – Что вы хотите? Он же вице-президент. Мы с вами не можем ничего изменить.

– Я думаю, мне стоит поговорить с президентом, господином Ханэдой. Что он за человек?



– Господин Ханэда – замечательный человек. Очень умный и добрый. Но вы не можете пожаловаться ему.

Она была права, и я это знала.

В Японии совершенно недопустимо обращаться к вышестоящему начальству, минуя хотя бы одну ступень, тем более перепрыгнуть сразу несколько. Я имела право обратиться только к своему непосредственному руководителю, то есть к Фубуки Мори.

– Фубуки, вы моя последняя надежда. Я знаю, что вы не в силах помочь мне. Но я все равно благодарю вас. От вашего участия мне уже легче.

Она улыбнулась.

Я спросила, как пишется ее имя. Она показала мне свою визитную карточку. Я увидела напечатанные на ней иероглифы и воскликнула:

– Снежная буря! Фубуки означает «снежная буря»! Какое у вас красивое имя!

– Я родилась во время снежной бури. Мои родители увидели в этом знак.

Мне тут же вспомнился список сотрудников «Юмимото»: Мори Фубуки родилась в Наре 18 января 1961 года. Значит, она – дитя зимы. В тот же миг мне представилась эта неистовая снежная буря, которая разразилась тогда в красивейшем городе Наре, с его бесчисленными колоколами – что же удивляться, что такая восхитительная девушка родилась в день, когда небесная красота обрушилась на красоту земную?

Фубуки рассказала мне о своих детских годах, проведенных в Кансае. А я рассказала ей о своем раннем детстве, которое проходило в той же провинции, неподалеку от Нары, в деревне Сюкугава, у подножия горы Кабуто – от воспоминаний об этих легендарных местах у меня на глаза навернулись слезы.

– Как я рада, что мы с вами – дети Кансая! Ведь именно там бьется сердце старой Японии.

Душой я все годы так и оставалась в этих краях – после того как в возрасте пяти лет мне с моими родителями пришлось сменить японские горы на китайскую пустыню. Это первое изгнание далось мне так тяжело, что я была готова преодолеть любые трудности, лишь бы возвратиться в страну, которую столь долго считала своей родиной.

Когда мы вернулись на рабочие места, я еще не решила, как следует себя вести. И совсем не представляла себе, чем буду заниматься в компании «Юмимото». Но какое счастье, что у меня есть такая коллега, как Фубуки Мори!


Итак, я должна была изображать занятость, но при этом делать вид, что не понимаю языка, на котором все говорят вокруг меня. Отныне я молча разносила сотрудникам чай и кофе и не отвечала на их слова благодарности. Никто из них не подозревал о последних распоряжениях, которые мне приходилось выполнять. И все недоумевали, с чего это вдруг еще вчера такая учтивая белая гейша превратилась в глупую и хамоватую гусыню, похожую на янки.

Церемония о-тякуми, увы, не занимала много времени. И я решила, не испросив на то позволения, разносить почту.

Запрягшись в громоздкую металлическую тележку, я путешествовала по этажам и бесчисленным офисам, вручая сотрудникам их письма. Это работа пришлась мне по душе. Прежде всего, я могла упражняться в знании языка, потому что адреса чаще всего были написаны иероглифами, и когда поблизости не маячил господин Сайто, я не скрывала, что знаю японский. Кроме того, я радовалась, что не зря выучила наизусть список сотрудников «Юмимото»: я не только поименно знала даже самых мелких служащих, но, если представлялся случай, с удовольствием поздравляла их с днем рождения, а также с днем рождения их супруги и дорогих чад.

С радужной улыбкой и низким поклоном я протягивала почту и говорила: «Вот ваши письма, господин Сиранай. Поздравляю вас с днем рождения вашего маленького Ёсиро, которому исполняется сегодня три года». И видела, с каким изумлением тот на меня смотрит. Обязанности почтальона занимали гораздо больше времени, чем угощение чаем моих начальников – ведь я обходила всю компанию, которая располагалась на разных этажах. Я гордо шествовала со своей тележкой и радовалась каждому поводу проехаться на лифте. Мне это очень нравилось, потому что на площадке рядом с лифтом находилось огромное окно, и в ожидании лифта я играла в придуманную мною игру под названием «бросаться в пустоту». Я прижимала нос к стеклу и мысленно летела вниз. Город был так далеко! И пока не разобьешься о землю, можно увидеть столько интересного!

Наконец-то я обрела свое призвание. Мои умственные способности прямо-таки расцветали благодаря этой простой и человечной работе, и главное – все видели, какую пользу я приношу. Я была готова заниматься этим делом до конца жизни.


Но тут меня вызвал к себе господин Сайто. Я снова схлопотала выговор. На сей раз я и сама понимала, что совершила ужасное преступление – проявила инициативу. Я присвоила чьи-то обязанности, не испросив на то позволения непосредственного начальства. По моей вине штатный разносчик почты, который приходил на работу только после полудня, решил, что его хотят уволить, и был на грани нервного срыва.

– Вы воруете чужую работу. Как вам не стыдно! – совершенно справедливо выговаривал мне господин Сайто.

Я была просто в отчаянии – придется распрощаться с такой многообещающей карьерой. Кроме того, снова вставал вопрос: чем же мне теперь заняться?

И тут меня осенила идея, которая показалась мне спасительной: путешествуя с письмами по предприятию, я заметила, что в каждом помещении висит множество всевозможных календарей, но передвижной красный квадратик чаще всего стоит на просроченной дате или на прошлом месяце. На сей раз я не забыла испросить разрешения у своего шефа:

– Господин Сайто, а можно мне следить за календарями?

Он неосмотрительно ответил согласием. И я снова обрела каждодневное занятие.

Утром я обходила все кабинеты и передвигала красный квадратик на нужный день. У меня появился официальный пост: я стала смотрительницей календарей.

Мало-помалу сотрудники «Юмимото» начали замечать мою деятельность. И встречали меня веселыми шутками:

– Как вы себя чувствуете? Не слишком устаете от тяжелой работы?

Я весело отвечала:

– Ужасно устаю. Спасаюсь только благодаря витаминам.

Я полюбила свои новые обязанности. К сожалению, они отнимали у меня слишком мало времени, но давали лишний повод прокатиться на лифте и в ожидании его – «броситься в пустоту». К тому же моя деятельность развлекала сотрудников компании.

Наибольшего успеха на этом поприще я достигла при переходе от февраля к марту. В этот день мне предстояло не только передвинуть красный квадратик, но и вырвать февральский лист.

В каждом кабинете меня, как спортсмена, встречали радостными приветствиями. Я сражалась, как самурай, изничтожая февральский лист календаря с огромным фотоснимком заснеженной Фудзиямы, которая воплощала февраль на календаре «Юмимото». Одержав в этой схватке победу, я с усталым, но гордым видом скромного воина-победителя покидала поле брани под одобрительные крики «банзай!» восторженных зрителей.

Слух о моей славе достиг ушей господина Сайто. И мне предстояло выслушать очередной нагоняй за то, что я позволила себе скоморошничать в такой серьезной фирме. Но я заранее приготовилась к самозащите.

– Вы же разрешили мне следить за календарями, – начала я с места в карьер, не дожидаясь, пока шеф выплеснет на меня свой гнев.

Но на сей раз он не очень рассердился, а был лишь привычно недоволен.

– Да, можете продолжать. Но не устраивайте из этого балаган – вы отвлекаете наших сотрудников от работы.

Меня удивило, как легко я отделалась. Но господин Сайто добавил:

– Отксерокопируйте вот эти документы. Он протянул мне толстенную пачку бумаг формата А4. Не меньше тысячи листов.

Я заложила всю пачку в ксерокс, который выполнил свою работу качественно и мигом. Готовые копии и оригинал я отнесла своему начальнику.

Некоторое время спустя он вызвал меня к себе:

– Ваши ксерокопии слегка смещены от центра. Переделайте эту работу как следует.

По дороге к ксероксу я думала: может быть, я не очень аккуратно заложила бумагу в машину? Но теперь я была сверхвнимательна, и результат получился безупречным. Новую пачку я отнесла господину Сайто.

– Опять все сдвинуто! – сказал он.

– Неправда! – воскликнула я.

– Как вы смеете спорить с начальством! Неслыханное нахальство!

– Извините меня. Но я так старалась, чтобы ксерокопии получились очень хорошими.

– Но они таковыми не получились. Смотрите!

Он протянул мне лист, который казался мне идеальным.

– Что же здесь не так?

– Вот, смотрите. Текст не совсем параллелен краю бумаги.

– Вам так кажется?

– Конечно, раз я так говорю!

Он бросил всю пачку в корзинку и спросил:

– Вы пользуетесь устройством автоматической подачи бумаги?

– Да, конечно.

– Тогда все понятно. Им нельзя пользоваться, потому что он не отличается точностью.

– Но если я буду закладывать каждый листок вручную, это займет много часов.

– Ну и что же? – улыбнулся он. – Вы все равно не знаете, чем заняться.

Я поняла, что это наказание за мой театр с календарями. Ксерокс превратился для меня в настоящее орудие пытки. Теперь я каждый раз поднимала крышку, сверхтщательно укладывала очередную страницу, нажимала на кнопку, а потом долго разглядывала результат. К своей каторжной работе я приступила в три часа дня. И к семи вечера я еще не закончила. Иногда к ксероксу подходили сотрудники: если им нужно было сделать более десяти копий, я вежливо просила их воспользоваться другим аппаратом, который стоял в противоположном конце коридора.

Между делом я решила посмотреть, что за текст поручили мне копировать. И чуть не умерла от смеха: это был устав гольф-клуба, членом которого состоял господин Сайто.

Но уже через минуту я чуть не заплакала от жалости при одной лишь мысли о бедных и ни в чем не повинных деревьях, которые готов загубить господин Сайто, чтобы наказать меня за мое поведение. Мне виделись японские леса моего детства: клены, криптомерии, гинкго, – безжалостно срубленные только ради того, чтобы наказать столь ничтожное существо, как я. И тут я вспомнила, что фамилия Фубуки означает «лес».

В этот момент ко мне подошел господин Тэнси, который возглавлял отдел молочных продуктов. Его должность соответствовала должности господина Сайто, который заведовал бухгалтерией. Я удивленно взглянула на него: неужели такой большой начальник, как господин Тэнси, не может поручить кому-нибудь из своих подчиненных сделать нужные ему ксерокопии? Он сам ответил на мой немой вопрос:

– Сейчас восемь вечера. Все мои сотрудники уже ушли. А почему вы не пользуетесь автоматикой?

Со смиренной улыбкой я объяснила, что выполняю особые инструкции господина Сайто.

– Все ясно, – понимающим тоном сказал господин Тэнси.

Он слегка задумался, а затем спросил:

– Вы, кажется, бельгийка?

– Да.

– Это очень кстати. У меня есть довольно интересный проект, связанный с вашей страной. Вы согласитесь сделать для меня определенную работу?

Я смотрела на него как на спасителя. Он объяснил мне, что один бельгийский кооператив разработал новый метод обезжиривания сливочного масла.

– Я очень верю в легкое масло. За ним будущее, – добавил он.

Я радостно подхватила:

– И я так думаю!

– Зайдите ко мне завтра утром.

Ксерокопирование я заканчивала уже совсем в другом настроении. Передо мной открывалась заманчивая перспектива. Я положила пачку копий размера А4 на стол господина Сайто и, ликуя, пошла домой.


На следующее утро, стоило мне появиться в компании «Юмимото», меня встретила испуганная Фубуки. Она передала приказ начальства:

– Господин Сайто хочет, чтобы вы заново отксерокопировали его бумаги. Он считает, что они опять получились не очень хорошо.

Я расхохоталась и объяснила моей коллеге, какую игру ведет со мной наш шеф.

– Уверена, что он даже не посмотрел, как они сделаны, а я каждый экземпляр выверила до миллиметра. Я потратила на это уйму времени – и все это ради устава его гольф-клуба!

Тут даже Фубуки робко возмутилась:

– Он вас просто мучает!

Я ее успокоила:

– Не беспокойтесь! Меня это даже забавляет.

Я снова пошла к ксероксу, который уже полностью освоила, и включила устройство автоматической подачи бумаги: я не сомневалась, что господин Сайто опять вынесет свой приговор, даже не взглянув на мою работу. И я с радостным волнением думала о Фубуки: «До чего же она добрая! Какое счастье, что она рядом со мной!»

Откровенно говоря, новый каприз господина Сайто пришелся как нельзя кстати: накануне я потратила более семи часов, чтобы – одну за другой – отксерить тысячу страниц. Сегодня под этим предлогом я могла провести несколько часов у господина Тэнси. Благодаря автоматике я за десять минут отшлепала тысячу копий, отнесла их на свое рабочее место и сбежала в отдел молочных продуктов.

Господин Тэнси передал мне координаты бельгийского кооператива:

– Я хотел бы получить самый полный и подробный отчет об этом новом легком сливочном масле. Садитесь за стол господина Сайтамы: он сейчас в командировке.

Тэнси означает «ангел»: господину Тэнси как нельзя лучше подходило его имя. Он не только дал мне счастливый шанс проявить себя, но и предоставил полную свободу действий – в Японии такое случается крайне редко. Кроме того, он проявил инициативу, не испросив согласия начальства, то есть решился ради меня на большой риск.

Я это понимала. И почувствовала, что отныне и до конца жизни буду беззаветно предана господину Тэнси – такую преданность каждый японец должен испытывать по отношению к своему начальству, но вот господин Сайто и господин Омоти подобного чувства у меня не вызывали. Господин Тэнси стал теперь моим командиром, моим военачальником, и я, как самурай, была готова пожертвовать ради него жизнью.

Битва за легкое сливочное масло началась. И я смело бросилась в бой. Из-за разницы во времени я не могла сразу же позвонить в Бельгию, поэтому начала с того, что обзвонила японские центры по изучению потребительского спроса и Министерство здравоохранения, чтобы выяснить, какая взаимосвязь прослеживается между потреблением сливочного масла и уровнем холестерина у японской нации. Мне удалось узнать, что чем больше жители Страны восходящего солнца едят сливочного масла, тем чаще страдают излишним весом и сердечно-сосудистыми заболеваниями.

Когда в Бельгии начался рабочий день, я позвонила в маленький бельгийский кооператив. На другом конце провода я услышала голос, говоривший с сильным местным акцентом, и почувствовала неожиданное волнение. Моя соотечественница, польщенная звонком из Японии, проявила удивительную компетентность. Через десять минут я получила по факсу двадцать страниц текста, где по-французски излагалась технология обезжиривания сливочного масла, правами на которую обладал этот кооператив.

Я села за свой отчет, которому предстояло стать отчетом века. Вначале я изложила результаты изучения рынка: данные о потреблении сливочного масла в Японии, рост его потребления начиная с 1950 года и одновременный рост сопутствующих заболеваний. Затем я рассказала о существующих методах снижения калорийности сливочного масла, о преимуществах новой бельгийской технологии и так далее.

Поскольку я писала свой отчет по-английски, я взяла работу домой, чтобы свериться с техническим словарем. Этой ночью я не спала.


На следующее утро я примчалась в «Юмимото» на два часа раньше, чтобы отпечатать отчет, вручить его господину Тэнси и ни на минуту не опоздать на свое рабочее место.

Не успела я появиться в отделе господина Сайто, как он сразу же вызвал меня к себе:

– Я посмотрел копии, которые вы оставили вечером на моем столе. Вы явно прогрессируете, но до совершенства вам пока далеко. Переделайте еще раз.

И он снова бросил готовые ксерокопии в корзину.

Я низко склонила голову и подчинилась. При этом я с трудом сдерживалась, чтобы не рассмеяться.

Господин Тэнси нашел меня у ксерокса. Он поздравил меня со всей сердечностью, которую допускала его сдержанная учтивость:

– Вы подготовили замечательный отчет, причем сделали его чрезвычайно быстро. Вы разрешите мне сказать на собрании, кто его автор?

Это был человек редкого благородства: ради меня он готов был нарушить существующие здесь запреты.

– Ни в коем случае, господин Тэнси. Это только навредит и вам и мне.

– Вы правы. Но на ближайшем совещании я попробую намекнуть господину Сайто и господину Омоти, а еще лучше – господину Ханэде, что вы можете мне быть полезны. Как вы думаете, господин Сайто будет этому противиться?

– Ни в коем случае. Посмотрите, сколько раз он заставляет меня ксерокопировать одни и те же бумаги, лишь бы не видеть меня. Да он только и думает о том, как бы от меня избавиться. Он будет рад, если вы заберете меня в свой отдел, он просто терпеть меня не может.

– Вы не обидитесь, если я припишу себе авторство вашего отчета?

Его вопрос ошеломил меня: никто не обязывал его проявлять подобную учтивость по отношению к такой мелкой сошке, как я.

– Ну что вы, господин Тэнси, это будет большая честь для меня.

Мы расстались, преисполненные уважения друг к другу. В будущее я смотрела с надеждой. Скоро, скоро закончатся издевательства господина Сайто, его абсурдные приказы без конца ксерокопировать одни и те же бумаги и запрет говорить на моем втором языке.




Драма разразилась несколько дней спустя. Меня срочно вызвали в кабинет господина Омоти, куда я отправилась, не ожидая ничего дурного.

Когда я вошла в святая святых, там уже сидел господин Тэнси. При виде меня он улыбнулся, и это была самая добрая и сочувствующая улыбка, какую мне доводилось когда-либо видеть. Она означала: «Нас ждет отвратительное испытание, но мы с вами должны его выдержать».

Я думала, что это будет обычный нагоняй. Как я ошибалась! На господина Тэнси и на меня обрушились дикий рев и чудовищная брань. Сама не знаю, что было ужаснее: содержание или форма.

Содержание было крайне оскорбительным. Как нас только не клеймили: предателями, ничтожествами, змеями, коварными мошенниками и – самое страшное – индивидуалистами!

А форма многое объясняла в истории японцев: чтобы прекратить эти отвратительные крики, я в те минуты была готова на все – завоевать Маньчжурию, подвергнуть гонениям тысячи китайцев, покончить с собой во имя императора, протаранить своим самолетом американский линкор или обязаться работать круглые сутки сразу на две компании «Юмимото».

Самое ужасное было видеть, каким унижениям подвергают господина Тэнси – и все из-за меня! Господин Тэнси был очень умным человеком и прекрасно понимал, на какой риск идет ради меня. Никто из персонала компании не заставлял его это делать: им руководил простой альтруизм. В награду за доброту его теперь втаптывали в грязь.

Глядя на него, я пыталась демонстрировать такое же смирение, как и он. Господин Тэнси опустил голову и все глубже втягивал ее в плечи, низко сгибаясь перед бушевавшим господином Омоти. Лицо его выражало раскаяние и стыд. Я старалась ему подражать. Но тут огромный толстяк крикнул ему:

– Ваша главная цель – саботировать деятельность нашей компании!

Раздумывать было некогда – я не могла допустить, чтобы этот случай помешал дальнейшей карьере моего ангела-хранителя. И я бросилась под водопад оскорблений, изрыгаемых вице-президентом:

– Господин Тэнси не хотел саботировать деятельность компании! Это я упросила его доверить мне эту работу. Только я одна во всем виновата.

Я увидела, с каким ужасом смотрит на меня мой товарищ по несчастью. Его глаза говорили: «Умоляю вас, молчите!» Увы, было уже слишком поздно.

На мгновение господин Омоти застыл с открытым ртом, а затем подошел поближе и заорал мне прямо в лицо:

– Вы еще оправдываетесь!

– Вовсе нет, это я одна во всем виновата. И если вы хотите кого-то наказать, то накажите только меня!

– Как вы смеете защищать эту змею!

– Господин Тэнси не нуждается в защите. И вы несправедливо нападаете на него.

Я видела, что мой благодетель закрыл глаза, и поняла, что совершила непоправимую ошибку.

– Вы осмеливаетесь утверждать, что я лгу? Неслыханная наглость!

– Ничего такого я не утверждаю. Я только думаю, что господин Тэнси, чтобы защитить меня, взял всю вину на себя.

Ситуация была хуже некуда. И тут мой товарищ по несчастью взял слово. И заговорил смиренно-приниженным тоном:

– Умоляю вас, не сердитесь на нее, она сама не знает, что говорит, она европейка, она молода и совершенно неопытна. Я допустил непростительную ошибку. Я просто сгораю со стыда.

– Вам действительно нет оправдания! – проорал толстяк.

– Хотя вина моя безгранична, я все же должен отметить, что Амели-сан написала превосходный отчет и подготовила его очень быстро, – вставил господин Тэнси.

– Речь идет вовсе не об этом! Эту работу должен был выполнить господин Сайтама!

– Он был в командировке.

– Следовало дождаться его возвращения.

– Это новое легкое масло интересует не только нас, но и другие фирмы. Если бы я дожидался возвращения господина Сайтамы, нас могли опередить.

– Но вы не хотели поставить под сомнение компетентность господина Сайтамы?

– Ни в коем случае. Но господин Сайтама не говорит по-французски и не знает Бельгию. Ему было бы гораздо труднее справиться с этой задачей, чем Амели-сан.

– Замолчите! Подобный отвратительный прагматизм недостоин японцев, оставьте его западным людям!

Я сочла, что это уже чересчур, и не удержалась:

– Извините мне мое западное недостойное поведение. Пусть мы совершили ошибку. Но почему бы не извлечь из нее пользу…

Господин Омоти не дал мне договорить. Подойдя ко мне и вперив в меня свои мечущие молнии глаза, он закричал:

– А вы… Я вас предупреждаю: это ваш первый и последний отчет. Вы навсегда скомпрометировали себя. Убирайтесь вон! Не желаю вас больше видеть!

Я не заставила выгонять себя дважды. Даже в коридоре я слышала гневный рев этой горы мяса, обращенный против виновато молчавшей жертвы.

Потом дверь открылась, и появился господин Тэнси. Раздавленные градом обвинений, которые только что обрушились на нас, мы отправились с ним на кухню, чтобы немного прийти в себя.

– Простите, что вовлек вас в эту историю, – сказал он мне.

– Ну что вы, господин Тэнси! Я буду вам благодарна всю жизнь! Ведь вы единственный, кто дал мне здесь шанс проявить себя. Это так мужественно и благородно с вашей стороны. Я знала это с самого начала. Теперь я сама убедилась, как это было опасно для вас. И вы переоценили наших начальников: не стоило говорить им, что это я написала отчет.

Он удивленно взглянул на меня:

– А я и не говорил. Вспомните наш уговор: я собирался намекнуть об этом только на самом верху, в разговоре с господином Ханэдой, – тогда я бы чего-то добился. Я знал, что если сказать об этом господину Омоти, то можно погубить все дело.

– Значит, это господин Сайто нажаловался вице-президенту? Вот негодяй, вот дурак! У него была возможность избавиться от меня и при этом меня осчастливить. Так нет же…

– Не браните господина Сайто. Он лучше, чем вы о нем думаете. Это не он донес на нас. Я видел заявление, которое лежало на столе господина Омоти, и знаю, кто его написал.

– Господин Сайтама?

– Нет. Вы действительно хотите, чтобы я сказал?

– Обязательно!

Он вздохнул:

– На нем стояла подпись Фубуки Мори.

Меня словно обухом ударили по голове:

– Фубуки? Не может быть!

Мой товарищ по несчастью молчал.

– Не верю! Наверное, ее заставил написать этот трус Сайто. У него не хватило смелости даже на донос, так он поручил его написать своей подчиненной.

– Да нет, уверяю вас, что вы ошибаетесь на его счет. Он закомплексованный и слегка туповатый, но не злой. Он никогда не отдал бы нас на растерзание вице-президенту.

– А Фубуки просто не способна на такое!

Господин Тэнси опять вздохнул и промолчал.

– Зачем ей на нас доносить? Она вас ненавидит?

– Не думаю. И она сделала это не из-за меня. В конечном счете вам эта история навредила гораздо больше, чем мне. Я ничего не потерял. А вам теперь много лет не видать повышения.

– Тогда я ничего не понимаю! Фубуки всегда была так добра ко мне!

– Да, пока вы лишь переставляли дату на календарях и ксерокопировали устав гольф-клуба.

– Но ведь не думает же она, что я претендую на ее место?

– Нет, конечно.

– Тогда зачем же она донесла на меня? Что ей до того, если бы я ушла работать к вам?

– Фубуки Мори много лет промучилась, прежде чем получила наконец свою нынешнюю должность. Она не могла смириться с тем, что вы, проработав в компании «Юмимото» всего два с половиной месяца, уже заслужили бы продвижение по службе.

– Не верю! Неужели она способна на такую низость!

– Она действительно очень настрадалась за те годы, что работает здесь. Это все, что я могу вам сказать.

– Значит, она хочет, чтобы я тоже страдала, как она! Это слишком подло с ее стороны! Я должна с ней поговорить.

– Вы думаете, это что-то изменит?

– Конечно. Как можно уладить отношения, если сначала их не выяснить?

– Когда господин Омоти обливал нас грязью, вы пытались ему что-то объяснить. Разве после этого дело уладилось?

– Но как решить проблему, если ее даже не обсуждать?

– Но ситуация от этого иногда только ухудшается.

– Не беспокойтесь, я больше не буду втягивать вас в свои истории. Но я обязательно должна поговорить с Фубуки. Иначе у меня все зубы разболятся.


Фубуки не без удивления, но вполне благосклонно встретила мою просьбу поговорить с ней. И вышла вслед за мной из нашего офиса. Мы уселись в зале заседаний, где никого не было.

Я начала с того, что мягко и спокойно сказала ей:

– Я думала, мы с вами друзья. И я не понимаю, как это могло случиться.

– А что случилось?

– Вы же не будете отрицать, что донесли на меня?

– А почему я должна это отрицать? Я лишь выполняла должностную инструкцию.

– Инструкция для вас важнее дружбы?

– Ну, дружба – это слишком громко сказано. Скорее, хорошие отношения между коллегами.

Эти ужасные фразы она произносила совершенно невозмутимым и даже любезным тоном.

– Согласна. Но как вы думаете, разве мы можем сохранить хорошие отношения после того, что вы сделали?

– Если вы извинитесь, я не буду на вас сердиться.

– Вы не лишены чувства юмора, Фубуки.

– Просто поразительно! Вы допустили очень серьезную ошибку и при этом изображаете из себя обиженную.

И тут у меня по глупости вырвалась фраза:

– Странно. Я думала, японцы не похожи на китайцев.

Она не поняла, что я имею в виду. И я поспешила разъяснить:

– У китайцев доносительство процветало еще до коммунистов. Сингапурские китайцы по сей день учат детей доносить на своих однокашников. Я думала, у японцев другие представления о чести.

Фубуки была явно задета, что означало: я совершила тактическую ошибку.

Она улыбнулась:

– Неужто вы полагаете, что вправе учить меня морали?

– Как вы думаете, Фубуки, почему я затеяла этот разговор?

– По недомыслию.

– Неужели вы не понимаете, что мне хотелось помириться с вами?

– Извинитесь, и мы помиримся.

Я вздохнула:

– Вы такая умная и тонкая. Почему вы делаете вид, что не понимаете?

– Не будьте смешной. Вас совсем не трудно понять.

– Тем лучше. Значит, вы понимаете мое возмущение.

– Понимаю и не одобряю. Это у меня есть все основания возмущаться вашим поступком. Вы добивались повышения, на которое не имеете никакого права.

– Допустим, что я не имею на него права. Но вам-то что до этого? Разве вы при этом что-то теряете?

– Мне двадцать девять лет, а вам – двадцать два. И я только в прошлом году получила свою должность. Я много лет боролась, чтобы ее получить. А вы проработали всего несколько недель и уже хотите добиться такого же повышения?

– Так вот оно что! Вам нужно, чтобы я страдала. Вы не выносите, когда другим везет. Как ребенок!

Она презрительно усмехнулась:

– А так ухудшить свое положение, как вы, – это что, признак зрелости? Не забывайте, что я ваша начальница. По какому праву вы мне грубите?

– Да, вы моя начальница. И у меня нет никаких прав, знаю. Но я все же хочу, чтобы и вы знали, что вы меня очень разочаровали. Я относилась к вам с таким уважением!

Фубуки нарочито засмеялась:

– А я совсем не разочарована, потому что не испытывала к вам никакого уважения.


Когда на следующее утро я появилась в компании «Юмимото», Фубуки Мори объявила:

– Вы не перейдете в другой отдел, а останетесь работать здесь, в бухгалтерии.

Я чуть не рассмеялась:

– Вы хотите, чтобы я стала бухгалтером? А почему не акробатом?

– Вы? Бухгалтером? Это громко сказано. Я думаю, вы никогда не сможете стать бухгалтером, – ответила она с презрительной улыбочкой.

Фубуки показала мне большой ящик, в котором лежала кипа счетов, накопившаяся за несколько недель. Потом подвела меня к шкафу, где стояли огромные книги учета – с аббревиатурами одиннадцати отделов «Юмимото».

– Я даю вам очень простое задание, как раз по вашим способностям, – объясняла она назидательным тоном. – Сначала разложите счета по датам. Затем определите, к какому отделу они относятся. Возьмем, к примеру, вот этот счет: одиннадцать миллионов за финский «Эмменталь». Какое забавное совпадение! Это как раз отдел молочных продуктов. Берете соответствующую книгу и расписываете по колонкам: дату, название фирмы, сумму. Когда все счета будут расклассифицированы и расписаны, вы уложите их вот сюда в ящик.

Пожалуй, это действительно было не так уж сложно. Но я решила выразить удивление:

– Разве эти операции не заносятся в компьютер?

– В конце месяца господин Унадзи введет все счета в компьютер. Он просто перенесет в него ваши записи: это потребует совсем немного времени.

В первые дни я иногда путала книги учета. И вынуждена была задавать вопросы Фубуки, которая отвечала мне со скрытым раздражением.

– «Reming Ltd» – это куда?

– Цветные металлы. Отдел ЦМ.

– «Gunzer GmbН» – это что?

– Химические продукты, отдел ХП.

Вскоре я уже знала на память все фирмы и торгующие с ними отделы. Работа казалась мне все проще и проще. Она была на редкость скучной, но меня это не удручало, поскольку она не занимала полностью мои мысли. Расписывая счета, я время от времени поднимала голову, чтобы помечтать, любуясь прекрасным лицом моей доносчицы.

Неделя текла за неделей, и я постепенно успокаивалась. Я обретала «счетоводное спокойствие». Как средневековый монах-переписчик, я целые дни корпела над бумагами и переписывала буквы и цифры. Еще никогда в жизни мой мозг не был так мало востребован, и я испытывала редкостное умиротворение. Это был бухгалтерский дзен. И я не без удивления чувствовала, что готова предаваться этому сладостному отупению все оставшиеся сорок лет моей жизни.

Подумать только, какой я была дурочкой, что заканчивала университет. Ну что во мне интеллектуального, если мой мозг наслаждается такой глупой и однообразной работой? Теперь я знала: созерцательность – вот мое призвание. Счастье для меня – переписывать цифры, любуясь при этом красотой моей визави.

Фубуки была права: увязавшись за господином Тэнси, я ошиблась дорогой. Как это я умудрилась написать целый трактат о сливочном масле? Я вовсе не из разряда победителей, а из породы коров, которые бродят по лугам-счетам в ожидании проходящего мимо поезда. До чего же замечательно жить, позабыв о гордости и мыслительных способностях! Я с удовольствием предавалась умственной спячке.


В конце месяца появился господин Унадзи, который должен был занести мои данные в компьютер. Ему понадобилось всего два дня, чтобы перенести в него написанные мною колонки цифр и иероглифов. Я испытывала нелепую гордость, осознавая себя полезным звеном в общей цепи.

По воле случая – или судьбы – книгу учета ХП господин Унадзи оставил напоследок. Его пальцы быстро забегали по клавишам, как и при работе с десятью предыдущими книгами. Но спустя несколько минут я услышала его возгласы:

– Не может быть! Не может быть!

Я увидела, что он лихорадочно листает страницы этой последней злополучной книги. И начинает истерически хохотать. Пока он хохотал, а затем, обессилев, лишь слегка вскрикивал и давился от смеха, на него во все глаза смотрели сорок сотрудников огромного отдела.

Мне стало плохо.

Фубуки вскочила и ринулась к господину Унадзи. Захлебываясь и повизгивая от смеха, он показал ей какие-то записи в книге учета. Фубуки повернулась ко мне.

Она вовсе не разделяла чрезмерной веселости своего коллеги. Бледная и суровая, она подозвала меня к себе.

– Что это такое? – спросила она меня, тыча пальцем в какую-то строчку.

Я прочитала:

– Это счет GmbН, датированный…

– GmbН? GmbН? – закричала она.

Сорок бухгалтеров дружно расхохотались. Я ничего не понимала.

– Объясните, что это такое – GmbН? – потребовала моя начальница, скрестив руки на груди.

– Это немецкая фирма по производству бытовой химии, с которой у нас тесные коммерческие связи.

Раздался еще более оглушительный хохот.

– Разве вы не заметили, что перед GmbН всегда стоит какое-нибудь название? – продолжала свой допрос Фубуки.

– Да. Я думала, что это названия филиалов этой фирмы, и решила не загромождать книгу учета излишними деталями.

Даже всегда скованный и напряженный господин Сайто хохотал от всей души. И только одна Фубуки не смеялась. Лицо ее выражало с трудом сдерживаемый гнев. Если бы она могла дать мне пощечину, она с удовольствием сделала бы это. Пронзительным голосом, напоминавшим звон сабли, она закричала:

– Идиотка! Зарубите себе на носу, что GmbН – по-немецки означает то же самое, что Ltd по-английски и SА по-французски, «акционерное общество». И все эти фирмы, которые вы так блистательно приписали к аббревиатуре GmbН, абсолютно не связаны между собой! Это все равно, как если бы вы тремя буквами Ltd назвали все американские, английские и австралийские компании, с которыми мы торгу ем! Сколько мы потеряем теперь времени, чтобы исправить ваши ошибки?!

Я не придумала ничего лучше, как сказать в свою защиту:

– Ох уж эти немцы! Зачем им столько букв, если нам хватает всего двух?

– Вот как! Так это, может быть, немцы виноваты, что вы такая глупая?

– Успокойтесь, Фубуки, откуда мне было знать…

– Откуда вам знать? Ваша страна граничит с Германией, а вы не знаете того, что знаем мы, хотя живем на другом конце света!

И тут у меня чуть не вырвалась дерзость, от которой я, слава богу, удержалась: «Бельгия, может быть, и граничит с Германией, но во время Второй мировой войны Японию с Германией связывало нечто большее, чем общая граница».

Я подумала это про себя, а сама с виноватым видом опустила голову, ожидая приговора моей суровой начальницы.

– Что вы тут стоите, как столб?! Несите сюда все счета, которые вы целый месяц так гениально записывали в отдел химии!

Я открыла ящик и чуть не расхохоталась: отдел химии действительно раздулся у меня до неимоверных размеров и во много раз превышал все прочие отделы компании.

Господин Унадзи, Фубуки Мори и я втроем взялись за работу. И нам понадобилось три дня, чтобы привести в порядок все одиннадцать книг учета. Я и без того чувствовала себя виноватой, а тут разразился еще более громкий скандал.

Когда я увидела, что массивные плечи господина Унадзи снова заколыхались, я восприняла это как тревожный симптом: это означало, что сейчас его опять начнет разбирать смех. Вибрация охватила его грудную клетку, а затем и шею. И тут раздался хохот, от которого у меня мурашки побежали по телу.

Фубуки, мгновенно побледневшая от ярости, спросила:

– Что она еще натворила?

Господин Унадзи показал ей какой-то счет и одновременно книгу учета.

Она закрыла лицо руками. При одной мысли, что меня ожидает, к горлу подступила тошнота.

Они листали страницы и отмечали разные счета. Затем Фубуки потянула меня за руку к столу и молча сунула мне под нос цифры расходов, вписанные моим немыслимым почерком.

– Вы не способны правильно переписать сумму, если в ней больше четырех нулей. Каждую сумму вы произвольно увеличиваете или уменьшаете по крайней мере на один ноль!

– Надо же, я и сама теперь это вижу.

– Вы понимаете, что натворили? Сколько недель нам понадобится, чтобы выявить все ваши ошибки и внести исправления?

– Но с этими бесконечными нулями так легко запутаться…

– Заткнитесь!

Она схватила меня за руку и потащила вон из нашего офиса. Втолкнув меня в пустой кабинет, она закрыла дверь и начала свой допрос:

– Вам не стыдно?

– Очень стыдно, – сказала я жалобно.

– Нет, не стыдно! Вы что, думаете, я дура? Вы нарочно сделали столько идиотских ошибок, чтобы отомстить мне!

– Нет! Клянусь вам!

– Не клянитесь! Вы разозлились на меня за то, что я донесла на вас за вашу работу на отдел молочных продуктов, и решили выставить меня на всеобщее посмешище!

– Это я себя выставила на посмешище, а не вас.

– Я ваша непосредственная начальница, и все знают, что это я определила вас на эту должность. Значит, я несу ответственность за все ваши действия. И вы это знаете. Вы ведете себя так же подло, как все западные люди: ваши личные амбиции вам дороже интересов компании. Чтобы отомстить мне, вы пошли на саботаж и решили сорвать работу бухгалтерии, зная, что ответственность за это ляжет на меня!

– Ничего такого не было! Я ошиблась совсем не нарочно!

– Не отпирайтесь! Я знаю, что сообразительностью вы не отличаетесь, но даже последняя дура не сделает таких ошибок!

– А вот я сделала.

– Хватит! Я знаю, что вы лжете.

– Фубуки, честное слово, это получилось нечаянно.

– «Честное слово»! Что вы знаете о чести? – воскликнула она с презрительным смехом.

– Представьте себе, что понятие чести существует и на Западе.

– Вот как! И вы считаете делом чести признавать себя последней дурой?

– Не думаю, что я такая уж дура.

– Вы или предательница, или умственно отсталая. Одно из двух.

– Я – не то и не другое. Бывают вполне нормальные люди, которые не способны переписывать бесконечные колонки цифр.

– В Японии таких людей нет.

– Кто же решится оспаривать японское превосходство? – сказала я, изображая раскаяние.

– Если у вас с головой не все в порядке, следовало меня предупредить. Я бы не поручала вам эту работу.

– Я не знала, что у меня не все в порядке с головой. До сих пор мне не приходилось переписывать столько цифр.

– У вас очень странная психическая болезнь. Эти цифры может переписать любой дурак.

– Просто это свойство людей моего склада: если наш мозг не востребован, он погружается в спячку. Отсюда все мои ошибки.

Воинственное выражение лица сменилось у Фубуки веселым удивлением:

– Ах, так ваш мозг засыпает, не будучи востребованным? Какая оригинальная мысль!

– По-моему, самая банальная.

– Хорошо. Я придумаю для вас работу, которая разбудит ваш мозг, – со злорадным смешком произнесла моя начальница.

– Могу я пока помочь господину Унадзи исправить допущенные мною ошибки?

– Ни в коем случае! Вы и так уже причинили нам слишком много вреда!


Не знаю, сколько времени потребовалось моему злосчастному коллеге, чтобы навести порядок в той путанице, которую я устроила в книгах учета. Но Фубуки Мори хватило всего двух дней, чтобы придумать мне работу, соответствующую, на ее взгляд, моему умственному развитию.

Придя утром на работу, я увидела на своем столе огромную папку с документами.

– Вы должны проверить командировочные отчеты наших сотрудников, – сказала Фубуки.

– Опять бухгалтерская работа? Но я же объяснила, что совершенно к ней не способна.

– Зато эта работа разбудит ваш мозг, – ответила она с ехидной улыбкой.

Открыв папку, она стала объяснять мне задание:

– Вот, к примеру, финансовый отчет господина Сираная о его расходах во время командировки в Дюссельдорф. Вы должны перепроверить все счета, и если выявится хотя бы малейшая неточность, ее нужно учесть при возмещении его расходов. Поскольку бо́льшую часть счетов он оплачивал в марках, вам придется выяснить, каков был курс марки на день оплаты. Не забывайте, что курс меняется ежедневно.

Наступили самые кошмарные дни в моей жизни. Время для меня будто остановилось, и жизнь превратилась в бесконечную пытку. Сколько я ни пересчитывала, мой результат ни разу даже приблизительно не совпал с теми суммами, которые я должна была проверять. Например, если по расчетам сотрудника «Юмимото» компания обязана была возместить ему потраченные 93 327 иен, то у меня получалась совсем другая сумма – 15 211 или 172 045 иен. И очень скоро я поняла, что ошибается вовсе не сотрудник компании, а я. Безуспешно промучившись весь первый день, я перед уходом сказала Фубуки:

– Мне кажется, я не смогу выполнить это задание.

– Но ведь эта работа пробуждает мозг, – последовал ее невозмутимый ответ.

– Но у меня ничего не получается, – пожаловалась я.

– Ничего, освоитесь.

Но я не освоилась. Было ясно, что, несмотря на все мои героические усилия, я абсолютно не способна справиться с подобными операциями.

Моя начальница взяла у меня папку, чтобы доказать, как это просто. Она принялась проверять счета, и ее пальцы с молниеносной быстротой забегали по кнопкам калькулятора, на которые она даже не смотрела. Потратив на это менее четырех минут, она объявила:

– Мой результат с точностью до одной иены совпал с итоговой суммой господина Сайтамы.

И она поставила свою печать на его отчет.

Подавленная очередным подтверждением своей неполноценности, я снова взялась за непосильную для меня работу. Промаявшись двенадцать часов кряду над одним из отчетов, я так и не пришла ни к какому результату, в то время как Фубуки справилась с такой же работой всего за три минуты пятьдесят секунд.

Не знаю, сколько прошло дней, когда она заметила, что я еще не проверила ни одного отчета.

– Ни одного! – воскликнула она.

– Ни одного, – печально согласилась я, ожидая новой кары.

Но она лишь показала на календарь и строго напомнила:

– Не забывайте, что вы должны закончить эту работу к концу месяца.

Уж лучше бы она накричала на меня.

Прошло еще несколько дней. Моя жизнь превратилась в сущий ад: я без конца считала и пересчитывала столбики цифр, получая каждый раз совершенно новый результат, с бесконечными десятыми и сотыми долями. В моем мозгу все эти длинные цифры смешались в общую кашу, и я уже не могла отличить одни от других. Решив, что у меня нелады со зрением, я обратилась к окулисту, но он объявил, что с глазами у меня все в порядке.

Цифры, которые всегда восхищали меня своей пифагорейской величественной красотой, стали моими злейшими врагами. Калькулятор тоже норовил мне все время напакостить.

Мало того что Фубуки и без того считала меня умственно неполноценной, у меня вдруг выявился загадочный синдром: стоило мне больше пяти минут поработать с калькулятором, как возникало ощущение, что рука движется в каком-то липком вареве, словно опущенная в густое картофельное пюре. Четыре пальца полностью немели. И только указательный еще слегка шевелился и с непонятной для посторонних глаз медлительностью неуклюже нажимал на кнопки.

Прибавьте к этому мою редкостную невосприимчивость к цифрам, и вы легко вообразите, как плачевно я выглядела. Каждая новая цифра повергала меня в такое же изумление, какое испытал на своем необитаемом острове Робинзон, встретив там Пятницу. Пребывая в полной оторопи, я непослушной рукой еще должна была ввести эту цифру в калькулятор. А глаза тем временем непрерывно перебегали с бумаги на экран и обратно, чтобы по дороге не потерять ни одной запятой или нуля. Самое странное, что, несмотря на все мое сверхтщание, я ухитрялась делать чудовищные ошибки.

Однажды, когда я вот так с грехом пополам тюкала по калькулятору, я подняла глаза и поймала удивленный взгляд моей начальницы.

– Что с вами? – спросила она.

Чтобы объяснить ей свое состояние, я рассказала ей о синдроме картофельного пюре, который сковывал мою руку. Я надеялась вызвать у нее сочувствие.

Но в ответ на мои откровения в ее прекрасных глазах я прочитала: «Я так и думала: она просто слабоумная, и ничего больше».


Месяц подходил к концу, а работы все не убывало.

– Вы действительно не симулируете? – спросила меня Фубуки.

– Ну конечно же нет.

– И много таких… людей, как вы, в вашей стране?

Я была первой бельгийкой, с которой ей довелось встретиться. Внезапный приступ национальной гордости побудил меня ответить чистую правду:

– Ни один бельгиец не похож на меня.

– Это звучит утешительно.

Я засмеялась.

– Что тут смешного?

– Фубуки, неужели вам никогда не объясняли, что неблагородно обижать умственно отсталых людей?

– Объясняли. Но меня не предупредили, что такой человек окажется среди моих подчиненных.

Меня это развеселило еще больше.

– Не понимаю, что тут смешного.

– А это одно из проявлений моего слабоумия.

– Концентрируйтесь лучше на работе.

Когда наступило двадцать восьмое число, я сказала:

– С вашего разрешения я останусь здесь на ночь.

– Ваш мозг лучше работает по ночам?

– Будем надеяться, что это так. Может быть, в более трудных условиях он наконец мобилизуется.

Она не возражала. Когда подходили сроки, сотрудники отдела нередко работали по ночам.

– Думаете, одной ночи вам хватит?

– Нет, конечно. Буду ночевать здесь до тридцать первого.

Я показала ей свой рюкзак:

– Я захватила с собой все самое необходимое.


Когда я в полном одиночестве осталась в компании «Юмимото», меня охватило счастливое опьянение. Но оно быстро улетучилось, как только я обнаружила, что ночью мой мозг функционирует совсем не лучше, чем днем. Я рьяно взялась за работу, но мое рвение не принесло никаких результатов.

В четыре утра я пошла в туалет, чтобы наскоро умыться и переодеться. Затем выпила крепкого чая и села за свой стол. В семь утра появились первые сотрудники. Фубуки пришла на час позже. Она взглянула на ящик, куда я должна была складывать уже проверенные счета, и убедилась, что он по-прежнему пуст. Она покачала головой.

Я провела еще одну бессонную ночь на рабочем месте. Однако и она ничего не изменила. В голове был сплошной туман, но я вовсе не впала в отчаяние. Напротив, я чувствовала необъяснимый прилив оптимизма и даже несколько осмелела. Поэтому, не прерывая бухгалтерских операций, я заводила со своей начальницей разговоры, не имеющие никакого отношения к работе.

– Ваше имя, означающее «снежная буря», подразумевает снег. А мое имя в японской транскрипции означает «дождь». В этом есть что-то символическое. Мы с вами так же непохожи друг на друга, как снег и дождь. Но при этом мы состоим из одного и того же вещества.

– Неужели вы полагаете, что между вами и мной может быть хоть что-то общее?

В ответ я лишь смеялась. От бессонницы на меня напала странная смешливость. И приступы усталости и даже отчаяния временами сменяла необъяснимая веселость.

Я, как Данаиды, тщетно пыталась наполнить бездонную бочку цифрами, неумолимо утекавшими из моей дырявой головы. Я была Сизифом бухгалтерского дела и подобно мифическому герою не поддавалась отчаянию, берясь в сотый, в тысячный раз за непосильные подсчеты. Между прочим, отмечу свой поистине уникальный дар: я ошибалась тысячу раз, и это было бы мучительно, как надоевший мотив, но всякий раз я ошибалась по-новому и получала тысячу разных ответов. Ну, разве это не гениально?

Время от времени, в промежутке между очередным сложением и вычитанием, я поднимала голову, чтобы полюбоваться женщиной, которая обрекла меня на эту пытку. Ее красота завораживала меня. Мне лишь не нравились ее неизменно строгая прическа и ровно подстриженные полудлинные волосы, которые означали: «Я – executive woman».[2]

Я придумала чудесную игру: мне нравилось мысленно лохматить ей волосы. Я отпускала на свободу эту роскошную, черную как смоль шевелюру. Воображая, что запускаю в нее пальцы, я придавала ей очаровательную небрежность. Иногда я чересчур увлекалась и приводила волосы Фубуки в такой беспорядок, словно она только что пробудилась после ночи безумной любви. Растрепанная, она выглядела просто божественно.

Однажды Фубуки прервала меня вопросом в ту минуту, когда я в воображении как раз предавалась парикмахерскому искусству:

– Почему вы на меня так смотрите?

– Я думала о том, что «волосы» и «бог» по-японски звучат совершенно одинаково.

– Не забывайте, что и бумага звучит точно так же. Займитесь-ка лучше бумагами.

С каждым часом мое умопомрачение возрастало. Я уже совсем не соображала, что можно, а чего нельзя говорить. Когда я пыталась найти курс шведской кроны на двадцатое февраля 1990 года, мой рот вдруг заговорил против моей воли:

– Кем вы хотели стать, когда были маленькой?

– Чемпионкой по стрельбе из лука.

– Как бы вам это подошло!

Не дождавшись от Фубуки встречного вопроса, я все равно решила рассказать о себе:

– А я, когда была совсем маленькая, хотела стать Богом. Христианским Богом с большой буквы. К пяти годам я поняла, что это несбыточная мечта. Пришлось поумерить свои амбиции, и тогда я решила стать Иисусом Христом. Я воображала, как буду умирать на Кресте на глазах у всего человечества. В семь лет пришлось отказаться и от этой мечты. Тогда я решила удовлетвориться более скромной участью и стать мученицей. Много лет я старалась стать мученицей. И опять у меня ничего не получилось.

– А что было дальше?

– Вы же знаете: я стала бухгалтером в компании «Юмимото». И ниже опускаться мне уже некуда.

– Вы так думаете? – сказала Фубуки со странной улыбкой.


Наступила ночь с тридцатого на тридцать первое. Фубуки уходила из отдела последней. Я думала: почему она меня не увольняет? Разве не ясно, что я не смогу выполнить и сотой части ее задания?

Я снова осталась одна. Это была уже третья бессонная ночь, которую я проводила в огромном офисе. Я стучала по калькулятору и записывала все более и более невразумительные результаты.

И тут случилось чудо: мой дух вырвался из оков реальности.

Ничто теперь не удерживало меня на месте. Я встала. И ощутила невероятную свободу. Никогда в жизни я еще не была так свободна, как в ту ночь. Я направилась к окну, нависшему над бездной. Далеко-далеко внизу подо мной сверкал огнями город. Я возвышалась над миром. Я чувствовала себя Богом. И выбросила из окна свое тело, чтобы оно не мешало духу.

Я погасила неоновые лампы. Мне хватало далеких городских огней. Пошла на кухню, взяла бутылку кока-колы и выпила ее залпом. Вернувшись в бухгалтерию, сбросила туфли. А потом вскочила на письменный стол и стала перепрыгивать с одного стола на другой, издавая при этом радостные крики.

Я ощущала себя такой невесомой, что даже одежда казалась мне чересчур тяжелой. Я стала сбрасывать ее, раскидывая вокруг себя. Раздевшись догола, я тут же легко встала на руки, вверх ногами – хотя до сего момента у меня это ни разу в жизни не получалось. Теперь, уже на руках, я принялась прыгать со стола на стол. А затем, совершив головокружительное сальто, приземлилась на рабочем столе моей начальницы.

Фубуки, я Бог. Даже если ты не веришь в меня, я Бог. Да, ты командуешь мною, но это ничего не значит. Это я царю над миром. Но меня интересует не власть. Царить – это больше, чем властвовать. Ты даже не догадываешься о моей славе. Слава – вот что самое прекрасное. Слышишь, как ангелы трубят в мою честь? Никогда еще я не достигала такой славы, как этой ночью. И все это – благодаря тебе. Если бы ты знала, что работаешь на мою славу!

Понтий Пилат тоже не знал, что работает на бессмертие Христа. Тот Христос стоял в Гефсиманском саду среди олив, а я – Христос среди компьютеров. В темноте меня обступал густой компьютерный лес.

Фубуки, я смотрю на твой компьютер. До чего же он громадный и великолепный! В ночном сумраке он похож на каменное божество с острова Пасхи. Миновала полночь, и наступила пятница, моя Страстная пятница, День Венеры у французов, День золота у японцев. Вот только не знаю, как мне связать воедино иудеохристианское мученичество, древнеримское вожделение и японское преклонение перед стойким металлом.

С того дня, как я покинула мирскую жизнь и приступила к выполнению полученного задания, время утратило смысл и застыло в калькуляторе, на котором я отстукиваю бесконечные цифры с ошибками. Я верю, что наступила Пасха. С вершины своей Вавилонской башни я вижу парк Уэно и его деревья, окутанные снежным облаком, – это вишни в цвету: ну конечно же это Пасха.

Рождество нагоняет на меня тоску, а Пасха – радует. Меня подавляет Бог, который является в образе дитяти. А вот несчастный страдалец, превращающийся в Бога, – это уже совсем другое дело. Я заключаю в объятия компьютер Фубуки и покрываю его поцелуями. Я тоже несчастная мученица, распятая на кресте. Распятие мне нравится тем, что это конец. Конец моим страданиям. Они вколотили в мое тело столько цифр, что не осталось места даже для какой-нибудь одной сотой или тысячной. И когда мне отрубят саблей голову, я уже ничего не почувствую.

Как важно знать заранее, когда ты умрешь. Можно постараться и превратить свой последний день в произведение искусства. Утром, когда придут мои палачи, я скажу им: «У меня ничего не получилось! Убейте меня! Но исполните мою последнюю волю: я хочу принять смерть от рук Фубуки. Пусть она открутит мне голову, как крышку перечницы. И моя кровь хлынет черным перцем. Так примите и ядите его, ибо сие есть мой перец, просыпанный за вас и за многих, перец Нового Завета. И все вы чихнете в память обо мне».

Тут я почувствовала, что окоченела. Напрасно я все крепче обнимаю компьютер – это не согревает меня. Я одеваюсь. Но зубы продолжают стучать от холода. Тогда я ложусь на пол и опрокидываю на себя содержимое корзины для мусора. Сознание покидает меня.


Я слышу, как кто-то называет меня по имени. Открываю глаза и вижу, что лежу под мусором. Я снова закрываю их.

И опять проваливаюсь в бездну.

Затем до меня доносится нежный голосок Фубуки:

– Это в ее репертуаре. Она опрокинула на себя мусор, чтобы до нее никто не дотрагивался. Она сама пожелала стать неприкасаемой. Ей нравится себя унижать. У нее нет никакого чувства собственного достоинства. Когда я говорю ей, что она глупая, она отвечает, что не просто глупая, а слабоумная. Она все время нуждается в самоуничижении. Полагает, что это дает ей право не соблюдать никаких правил. Но она ошибается.

Я хочу объяснить, что просто замерзла и поэтому высыпала на себя бумаги из корзины. Но не могу произнести ни слова. По крайней мере, под отбросами компании «Юмимото» мне тепло и уютно. Я снова отключаюсь.


Понемногу я начинаю понимать, что лежу под скомканными черновиками, пустыми бутылками, окурками, намокшими от кока-колы, и вижу часы, которые показывают десять утра.

Я встаю. Все отводят от меня глаза. Все – кроме Фубуки, которая холодно говорит:

– Когда вам в следующий раз захочется поиграть в побирушку, найдите для этого другое место. Например, метро.

Сгорая со стыда, я беру свой рюкзак и проскальзываю в туалет, где переодеваюсь и мою голову под краном. К моему возвращению уборщица уже уничтожила все следы моего ночного безумия.

– Я хотела убрать сама, – говорю я смущенно.

– Да, с этим, я думаю, вы бы справились, – язвит Фубуки.

– Вы, наверное, намекаете на проверку счетов, с которой я не справилась. Да, вы правы: это слишком трудное для меня задание. И я торжественно заявляю, что отказываюсь от этой работы.

– Долго же вы собирались это признать, – иронизирует Фубуки.

«Ну конечно, – думаю я, – ей хотелось, чтобы я сама это признала. Ведь это гораздо более унизительно».

– Прозрение наступило вчера вечером, – продолжаю я вслух.

– Дайте мне папку.

Она быстро проверяет все счета. У нее уходит на это всего двадцать минут.


Этот день я проживаю как зомби. В горле першит. Мой рабочий стол завален листками с ошибочными расчетами. Я выбрасываю их в корзину.

Когда я вижу, как Фубуки работает за своим компьютером, мне хочется смеяться. Я вспоминаю, как ночью совершенно голая сидела на ее клавиатуре, обхватив монитор руками и ногами. А теперь эта молодая женщина пальцами касается клавишей, к которым прижималось мое тело. В первый раз в жизни информатика пробуждает во мне какие-то чувства.

Нескольких часов сна под мусором явно недостаточно, чтобы голова очистилась от мешанины из нескончаемых цифр. Я барахтаюсь в этом тумане и пытаюсь отыскать в своем мозгу островки, не затронутые умопомрачением.

И при этом блаженствую: впервые за долгие недели мне не надо стучать по кнопкам калькулятора.

Я заново открываю мир без цифр. Встречаются же неграмотные люди, значит могут существовать и безнадежно неарифметичные особи вроде меня.


Я вернулась к обычной жизни. Как ни странно, но после моей сумасшедшей ночи все потекло так, будто ничего особенного не случилось. Никто ведь не видел, как я голая скакала по столам, прыгала на руках вверх ногами и страстно целовала невинный компьютер. Правда, меня нашли спящей под мусором. В других странах, возможно, за подобное поведение меня выгнали бы с работы. А здесь сделали вид, будто ничего не произошло.

И в этом есть своя логика: системы наиболее авторитарные провоцируют и самые непредсказуемые отклонения в человеческой психике, поэтому в таких странах достаточно терпимо относятся к безумным выходкам своих сограждан. Если вам не доводилось встречаться с японскими чудаками, вы не знаете, что такое настоящие чудаки. Я спала под мусором? Здесь видали и не такое.

В Японии хорошо знают, что такое «сломаться».


Я опять изображала полезную деятельность. Не могу передать, с каким наслаждением я снова взялась готовить для всех чай и кофе: эта незатейливая процедура совершенно не отягощала мой измученный разум и способствовала его исцелению.

Стараясь вести себя самым скромным и незаметным образом, я начала вновь присматривать и за календарями. Я пыталась постоянно создавать видимость занятости, потому что больше всего на свете боялась, как бы меня опять не усадили за цифры.

И тут случилось неожиданное: я встретила бога. Однажды наш гнусный вице-президент, которому не терпелось разжиреть еще больше, потребовал, чтобы я принесла ему пива. С вежливым отвращением я выполнила его приказ. Когда я выходила из его логова, дверь соседнего кабинета открылась, и я нос к носу столкнулась с президентом.

Мы удивленно взглянули друг на друга. Мое удивление было вполне естественно: наконец-то мне довелось собственными глазами лицезреть бога «Юмимото». А чему удивился он, было непонятно: знал ли он вообще о моем существовании? По-видимому, знал, поскольку голосом, на редкость мягким и красивым, воскликнул:

– Вы, конечно, Амели-сан!

И с улыбкой протянул мне руку. Я была так ошеломлена, что не могла вымолвить ни слова. Господину Ханэде на вид было около пятидесяти, он был строен и элегантен, а черты его поражали своей утонченностью. Его окружала аура безграничной доброты и гармонии. Он смотрел на меня с таким искренним дружелюбием, что от растерянности я окончательно утратила дар речи.

Он пошел по своим делам, а я, словно пригвожденная, застыла на месте. Кто бы мог подумать, что президент и хозяин этой камеры пыток, этого ада, где меня ежедневно подвергают всевозможным унижениям и где я вызываю всеобщее презрение, – такой изумительный человек и такая благородная душа!

Я ничего не могла понять. Ведь предприятие, возглавляемое таким прекрасным человеком, должно быть подлинным раем для его сотрудников и оазисом всеобщего благоденствия и доброты. В чем же тут загадка? Разве возможно, чтобы бог управлял адом? Я все еще пребывала в оцепенении, когда жизнь сама дала ответ на мой вопрос. Дверь вице-президента открылась, и раздался злобный рев пузана Омоти:

– Что вы тут торчите? Вам платят не за то, чтобы вы болтались по коридорам!

Все стало ясно: в компании «Юмимото» президент – бог, а вице-президент – дьявол.


А Фубуки? Кто она? Бог или дьявол? Ни то ни другое. Она – японка.

Японки в массе своей не отличаются красотой. Но уж если вам встретится японская красавица, то держитесь!

Прекрасное всегда волнует. Но от японской красавицы дух захватывает вдвойне. Эта молочная белизна лица, эти пленительные глаза, прелестный носик с изящными тонкими крыльями, четко обрисованные губы, особая нежность черт затмят любое самое красивое лицо.

Плюс изысканные манеры, которые превращают японку в произведение искусства, недоступное человеческому разумению.

Наконец, или прежде всего, эта красота волнует потому, что сумела противостоять всем видам корсетов, физических и моральных, непрестанному принуждению и подавлению, абсурдным запретам, удушающим догмам, отчаянию, садизму, бесконечным унижениям, явным и неявным. Такая красота – чудо героизма.

Только не подумайте, что японка – жертва. Ничего подобного. Среди женщин нашей планеты она отнюдь не самая обездоленная. Как я сама убедилась, она даже обладает немалой властью.

Но уж если мы восхищаемся японкой, то в первую очередь должны восхищаться тем, что она еще не покончила с собой. С самого раннего детства в японке убивают все, что в ней есть лучшего. С утра до вечера ей вдалбливают наиглавнейшие жизненные истины: «Если к двадцати пяти годам ты не выйдешь замуж, то покроешь себя позором; если ты смеешься, тебе не стать изысканной женщиной; если твое лицо выражает какие-либо чувства, значит ты вульгарна; если признаешься, что у тебя растет хотя бы один волосок на теле, ты непристойна; если молодой человек поцелует тебя в щеку на людях, значит ты шлюха; если ешь с удовольствием, ты свинья; если спишь с удовольствием, ты корова», и так далее.

Эти заповеди могут показаться смешными, но здесь их воспринимают слишком серьезно. В конечном счете с помощью этих нелепейших догм японке внушают, что ей нечего надеяться в жизни на что-то хорошее. Не надейся испытать хоть раз наслаждение, потому что это уронит твое достоинство. Не надейся влюбиться, потому что сама не заслуживаешь того, чтобы в тебя влюблялись: если даже кто-то тебя и полюбит, то в действительности он полюбит не тебя, а ту женщину, какой ты кажешься. Не надейся получить что-либо от жизни, она будет только все отнимать у тебя. Не надейся даже на обыкновенный покой, потому что не имеешь права на отдохновение.

Зато можешь надеяться, что найдешь себе работу. Поскольку ты женщина, у тебя не много шансов сделать карьеру, но у тебя есть надежда всю жизнь верно прослужить своему предприятию. Если будешь работать, сможешь накопить денег, которые не принесут тебе никакой радости. Но они пригодятся тебе в случае замужества – ведь ты же не так глупа, чтобы поверить, что кто-то захочет тебя только за твою красоту.

Можешь также надеяться дожить до унылой старости и не познать бесчестья, которое хуже смерти.

Это все, на что ты имеешь право надеяться.

Дальше я перечислю твои бесконечные обязанности. Ты должна быть безупречна во всем – хотя бы потому, что это дается проще всего. Безупречность ради безупречности, которая не тешит гордости и не доставляет радости.

Нет, мне никогда не перечислить все твои обязанности, потому что каждая минута твоей жизни подчинена суровому долгу. Даже если ты удаляешься в туалет, чтобы опорожнить мочевой пузырь, ты должна следить, чтобы никто не услышал журчания твоего ручейка, и ради этого вынуждена без конца спускать воду.

Я специально привела этот пример, чтобы ты задумалась: если даже самые интимные отправления твоего организма подчинены строгому диктату, от скольких же запретов ты страдаешь в более важные моменты жизни?

Ты проголодалась? Но тебе дозволено лишь едва прикасаться к пище, потому что ты обязана быть тонкой, как тростинка. Однако не надейся, что на улице будут с восхищением смотреть тебе вслед, – никто даже не оглянется на тебя. Ты должна оставаться стройной только потому, что толстеть – стыдно.

Быть красивой – твой святой долг. Если тебе это удастся, твоя красота не принесет тебе никакого удовлетворения – разве что комплименты западных мужчин, которые славятся в Японии своим плохим вкусом. Если ты любуешься собою в зеркале, то не ради удовольствия, а из страха утратить свою красоту. Даже если ты красавица, тебе будет трудно преуспеть, а если ты не красавица, то тебе ничего не добиться в жизни.

Твой долг – выйти замуж, предпочтительно до двадцати пяти лет, пока не перезреешь. Не надейся, что муж одарит тебя любовью, если только это не какой-нибудь чокнутый, но что за радость – быть любимой чокнутым? Однако любит он тебя или нет – ты все равно об этом никогда не узнаешь. В два часа ночи усталый и зачастую пьяный мужчина будет заваливаться в супружескую постель, а в шесть утра уходить из дома, не сказав тебе на прощание ни единого слова.

Твой долг – рожать детей, которых ты будешь баловать, как маленьких божков, пока им не исполнится три года, а затем ты изгонишь их из рая, чтобы подвергнуть бесконечной муштре, и эта казарменная жизнь будет длиться для них с трех до восемнадцати лет и после двадцати пяти лет – до самой смерти. Ты обязана производить на свет детей, которые станут тем несчастнее, чем счастливее были для них первые три года жизни.

Тебе все это кажется ужасным? Не ты первая, кто так думает. Твои юные соотечественницы пришли к такому выводу еще в 1960 году. И как видишь, с тех пор ничего не изменилось. Многие твои ровесницы пытались бунтовать. Возможно, и ты попытаешься возмутиться в возрасте от восемнадцати до двадцати пяти лет – это будут самые свободные годы в твоей жизни.

Но когда тебе стукнет двадцать пять, ты опомнишься: ведь ты все еще не замужем, а это стыдно. Эксцентричные наряды ты сменишь на аккуратненький костюмчик, белые колготки и узенькие лодочки, а свою роскошную шевелюру обрежешь ради банальной укладки и будешь до смерти рада, если хоть кто-то, муж или начальник, еще захочет тебя.

Если случится маловероятное и на тебе женятся по любви, ты будешь еще более несчастна и обречешь своего мужа на страдания. Скорее всего, ты выйдешь за него без любви и будешь с полным равнодушием наблюдать, как рушатся его мечты, которые он лелеял до женитьбы. Быть может, из него не вышибли надежду, что он встретит женщину, которая полюбит его. Но очень скоро он убедится, что ты его не любишь. Да и как ты можешь кого-то любить, если твое сердце сковано всевозможными догмами и запретами, которые в тебя вбивали с раннего детства? Если ты вдруг кого и полюбишь – значит тебя плохо воспитали. В первые дни после свадьбы ты будешь старательно притворяться. И тут тебе нужно отдать должное: ни одна женщина в мире не умеет столь искусно притворяться, как ты.

Твой долг – жертвовать собой ради других. Но не надейся, что твое самопожертвование принесет кому-то счастье. Ничего подобного. Просто твоим близким не придется краснеть за тебя. У тебя нет никаких шансов стать счастливой или осчастливить другого человека.

Если же тебе удастся избежать предписанной тебе судьбы, не спеши радоваться: лучше сделай вывод, что совершила ошибку. Впрочем, ты довольно скоро поймешь, что твоя победа слишком обманчива и недолговечна. И не вздумай наслаждаться недолгим счастьем: подобную нерасчетливость оставь западным людям. Мгновение – это ничто, твоя жизнь – тоже ничто. Любой временной промежуток меньше десяти тысяч лет – ничто.

Если сможешь смириться с этим, никто не будет думать, что ты глупее мужчины. Ты просто блистательна, это сразу бросается в глаза, в том числе и тем, кто тебя унижает. Но может ли это служить утешением? Если бы тебя хоть считали менее умной и способной, чем мужчина, твой ад был бы оправдан. В этом случае ты смогла бы вырваться из него, если бы сумела по законам логики доказать превосходство своего ума. Однако тебя признают равной, и даже более достойной, а потому твой ад абсурден, и тебе из него не вырваться никогда.

Хотя есть один выход. Один-единственный, чтобы вырваться из ада, которым является твоя жизнь. И ты имеешь полное право им воспользоваться, если по глупости еще не приняла христианства. У тебя есть право покончить с собой. Известно, что в Японии это считается высочайшей доблестью. Только не надейся обрести после этого благостный рай, который обещают западные утешители. Там, по ту сторону, тоже нет ничего хорошего. Поэтому радуйся тому, что заслужишь посмертную славу. Если ты убьешь себя, она будет величественно-прекрасной, и твои близкие будут гордиться тобой. И в семейном склепе тебе выделят самое почетное место, о чем только и мечтает каждый смертный.

Ты можешь и не убивать себя. Но тогда, рано или поздно, ты все равно не выдержишь и тебе не миновать самого страшного – бесчестья, потому что ты непременно заведешь любовника или предашься обжорству или лени – кто знает, что тебя ждет? Ведь нам слишком хорошо известно, что люди вообще, а женщины в частности, сколько бы ни держали себя в ежовых рукавицах, в конце концов неизбежно уступают какой-нибудь из этих слабостей, связанных с плотскими удовольствиями. Если мы и пренебрегаем ими, то отнюдь не из пуританства: оно вовсе не является у нас навязчивой идеей, как у американцев.

На самом деле плотских наслаждений мы избегаем, чтобы не потеть. Нет ничего более постыдного, чем пот. Если ты с аппетитом ешь обжигающе горячую лапшу, если предаешься неистовому сексу, если зимой дремлешь у печки, то непременно вспотеешь. И все увидят, как ты вульгарна.

Ни минуты не сомневайся, если тебе предстоит сделать выбор: покончить с собой или вспотеть. Пролить свою кровь – это так же прекрасно, как потеть – отвратительно. Если ты убьешь себя, ты уже никогда не вспотеешь, и все твои тревоги уйдут в вечность.


Не думаю, что судьба японского мужчины намного счастливее. Мне кажется, ему живется даже еще труднее. Японка, по крайней мере, может выйти замуж и вырваться из ада общественного, то есть уйти с работы. А навсегда распроститься с японским предприятием – это, по-моему, уже счастье.

И все же японца не так душат с детства, как японку. В нем не разрушают до конца всех идеалов. Ему удается сохранить одно из важнейших прав человека – право надеяться и мечтать. И он не спешит с ним расстаться. Ему нравится выдумывать несуществующие волшебные миры, где он свободен и всесилен.

Хорошо воспитанная японка лишена даже такого воображаемого, но спасительного прибежища – и подобных женщин в Японии большинство. У них с детства полностью ампутирована эта главная человеческая способность. Вот почему я безгранично восхищаюсь каждой японкой, которая еще не покончила с собой. Жизнь японки – это бескорыстный и возвышенный акт мужества.


Я предаюсь этим мыслям, глядя на Фубуки.

– Можно узнать, чем вы заняты? – спрашивает она резким тоном.

– Мечтаю. С вами никогда такого не случается?

– Никогда.

Я улыбаюсь. У господина Сайто только что родился второй ребенок, мальчик. Благодаря замечательной особенности японского языка здесь можно придумывать какие угодно имена, используя для этого любую часть речи. Ну, разве это не странность (а таких странностей в японской культуре немало), что японки, которым отказано в праве мечтать, носят при этом имена, навевающие поэтические грезы? Ну, хотя бы такое имя, как Фубуки. Когда нужно придумать имя девочке, родители позволяют себе самый утонченный лиризм. Зато когда называют мальчиков, то ономастические опыты родителей зачастую приводят к нелепым и смешным результатам.

Господин Сайто не нашел ничего лучше, как выбрать для своего сына неопределенную форму глагола и назвать его Цутомэру, что означает «работать». Мне становилось смешно при одной только мысли о том, какой суровой жизненной программой вместо имени наградили этого мальчугана.

Я представляла себе, как через несколько лет этот ребенок будет возвращаться из школы и мать будет кричать ему: «Работать! Начинай работать!» А вдруг ему не повезет и его ждет участь безработного?

Фубуки была само совершенство, сама безупречность. Единственным ее недостатком было то, что в свои двадцать девять лет она еще не вышла замуж. Я не сомневалась, что для нее это больной вопрос. Хотя если задуматься, то эта красивая молодая женщина потому и не обзавелась до сих пор мужем, что была чересчур безупречна. Ведь она самоотверженно следовала главному правилу японской жизни, которое послужило именем для сына господина Сайто. В течение семи лет она полностью отдавалась работе. И не напрасно, так как добилась повышения, что крайне редко случается с представительницами ее пола.

Однако при таком распорядке жизни ей просто некогда было подумать о замужестве. Кто же упрекнет ее за то, что она слишком много работа ла? Для японца невозможно работать слишком много. Вот тут и обнаруживается явное противоречие в жизненных установках, которые здесь веками вырабатывали для женщин: если ты безупречна и самозабвенно трудишься на благо своего предприятия, но к двадцати пя ти годам не успела выйти замуж, стало быть, ты небезупречна. В этой апории верх садизма сложившейся системы: следовать этой системе означает не следовать ей.

Стыдилась ли Фубуки своего затянувшегося девичества? Конечно. Она так стремилась к совершенству, что не могла хоть в чем-то нарушить предписанные ей правила. Были ли у нее любовники? Несомненно одно: эта несчастная надэсико не стала бы хвастаться такими грешками (надэсико, то есть гвоздика, – ностальгический символ юной японской девственницы). Вся жизнь Фубуки протекала на моих глазах, и вряд ли она могла улучить минутку даже для мимолетного приключения.

Я с интересом наблюдала, как она ведет себя с любым холостяком – привлекательным или безобразным, молодым или старым, обходительным или хамоватым, умным или глупым, – главное, чтобы он был не ниже ее по должности в своей или в нашей фирме. Стоило моей начальнице завидеть холостяка, как она сразу становилась приторно-слащавой. Ее руки при этом нервно теребили кожаный пояс, слишком широкий для ее осиной талии, и водворяли на место съехавшую на бок пряжку. А голос Фубуки звучал столь медоточиво, что напоминал жалобное стенание.

Эти заигрывания я называла про себя охотой на мужа. Было забавно наблюдать, как кривляется моя мучительница, унижая собственную красоту и свой пол. Но меня искренне огорчало, что все эти самцы, которых она отчаянно старалась завлечь в сети, совершенно не реагировали на ее ухищрения. Иногда мне хотелось как следует встряхнуть кого-нибудь из них и крикнуть:

«Эй, ты, будь же хоть немного полюбезней! Ты что, не видишь, как она унижается ради тебя? Согласна, это ее не красит, но если бы ты видел, как она прекрасна, когда не кривляется! Пожалуй, даже слишком прекрасна для такого, как ты. Ты должен плакать от счастья, что тебя хочет такая жемчужина».

И одновременно меня так и подмывало сказать Фубуки:

«Прекрати свои жалкие ужимки! Неужели ты думаешь, что этот спектакль поможет тебе кого-то соблазнить? Знаешь, ты выглядишь куда более обворожительной, когда оскорбляешь меня и обращаешься со мной как с протухшей рыбой. Попробуй представить себе, что он – это я. Может быть, это тебе поможет. Говори с ним так, как говоришь со мной. Будь презрительной и высокомерной, обзывай его ничтожеством и слабоумным. И увидишь – он не останется к тебе равнодушным».

Но больше всего мне хотелось ей шепнуть:

«Подумай, а не лучше ли всю жизнь оставаться незамужней, чем связывать себя с такой кочерыжкой? По-моему, в тысячу раз лучше быть одной! Зачем тебе такой муж? И как ты можешь стыдиться, что не вышла за кого-то из этих мужчин? Ты, такая прекрасная, такая величественная! Ведь ты самый настоящий шедевр. К тому же почти все они ростом ниже тебя: разве это не знак? Ты слишком большой лук для этих убогих стрелков».

Стоило уйти мужчине, на которого охотилась Фубуки, как слащавое выражение мгновенно слетало с ее лица, сменяясь ледяной холодностью. При этом она нередко замечала мой ироничный взгляд и с ненавистью поджимала губы.

В одной из фирм, с которой торговала «Юмимото», работал двадцатисемилетний голландец по имени Пит Крамер. Увы, он не был японцем, но занимал пост, равный должности моей мучительницы. И поскольку рост у него был метр девяносто, я решила, что он вполне достойная партия для Фубуки. Когда он заходил в наш офис, на нее было жалко смотреть: она изо всех сил старалась привлечь его внимание, источая патоку и лихорадочно теребя свой пояс.

Это был славный и видный парень. Голландское происхождение сближало его с немецкой нацией, что в глазах японцев делало более простительной его принадлежность к белой расе.

Однажды он мне сказал:

– Как вам повезло, что вы работаете с Фубуки Мори. Она такая милая!

Забавно было услышать подобное признание. Я решила передать его моей коллеге, с особым нажимом и несколько иронично повторив его слова о том, что она «такая милая». И добавила:

– Это значит, что он влюблен в вас.

Она изумленно взглянула на меня:

– Вы так полагаете?

– Я уверена.

Она растерянно молчала. И лихорадочно обдумывала ситуацию, решив, вероятно, следующее: «Она белая и знает обычаи белых. Может быть, один раз в жизни ей стоит поверить. Но она не должна знать моих мыслей».

И, напустив на себя свой обычный холодный вид, она сказала:

– Он слишком молод для меня.

– Он младше вас всего на два года. По японским традициям это считается очень хорошей разницей, она позволит вам быть анэ-сан нёбо, то есть «супругой – старшей сестрой». У японцев такие пары считаются самыми счастливыми: женщина чуть-чуть опытнее, чем мужчина. И она его опекает.

– Знаю, знаю.

– Так что же вас останавливает?

Она промолчала. Но было ясно, что она задумалась.

Несколько дней спустя снизу предупредили, что к нам приехал Пит Крамер. Фубуки охватило неописуемое волнение.

День, к несчастью, выдался очень жаркий. Голландец снял пиджак, и на его рубашке под мышками стали видны широкие влажные круги от пота. Мне бросилось в глаза, как изменилась в лице Фубуки. Она пыталась продолжать разговор, словно ничего не заметив. Но голос ее звучал крайне фальшиво: чтобы выдавить звуки из перехваченного спазмом горла, она при каждом слове вытягивала голову вперед. Всегда такая красивая и невозмутимая, она сейчас смахивала на индюшку, которая готовится к обороне.

Не сознавая, сколь жалко она выглядит, Фубуки украдкой поглядывала на сослуживцев. Хоть бы они ничего не заметили! Увы! Попробуй определить, заметил кто-нибудь или нет. Тем более если речь идет о японцах. Бесстрастные лица квалифицированных сотрудников «Юмимото» выражали лишь вежливую благожелательность, обычную при встречах с представителями фирм-партнеров.

Самое комичное, что Пит Крамер даже не подозревал, что стал причиной скандальной ситуации и вызвал душевное смятение у милой Фубуки Мори. Ноздри ее трепетали, и было нетрудно догадаться, по какой причине: она пыталась определить, подмышечный срам голландца выражался лишь в кругах на рубашке или…

И тут наш симпатичный голландец нечаянно и бесповоротно лишил себя почетной возможности внести вклад в развитие евразийской расы: завидев в небе дирижабль, он ринулся к окну. Возникшие при этом стремительном движении воздушные волны разнесли по комнате – словно искры бенгальского огня – исходивший от него запах, и всем стало ясно: от Пита Крамера несет потом.

В огромном офисе не было человека, который бы этого не почувствовал. И никого не умилил детский восторг, который вызвал у этого парня рекламный дирижабль, регулярно летавший над городом.

Когда дурно пахнувший иностранец покинул наш отдел, у моей начальницы в лице не было ни кровинки. Однако с уходом голландца ее страдания не закончились. Первый удар нанес заведующий отделом господин Сайто:

– Еще минута, и я бы просто не выдержал!

Все дружно подхватили:

– Неужели эти белые не понимают, что они смердят, как падаль?

– Если бы нам удалось объяснить им, как от них воняет, то на Западе образовался бы потрясающий рынок для сбыта наших дезодорантов!

– Даже если мы поможем им избавиться от скверного запаха, они все равно будут потеть. Такая уж это раса.

– У них даже красивые женщины потеют.

Они веселились от души. И никому не пришло в голову, что их слова могут меня обидеть. Поначалу мне это даже польстило: быть может, они перестали меня воспринимать как белую. Но очень скоро я поняла: меня просто не принимают в расчет.

И ни один человек не догадывался, какое роковое значение имел этот эпизод для моей начальницы: если бы никто, кроме нее, не заметил подмышечного позора голландского жениха, она еще могла бы закрыть глаза на врожденный порок своего возможного избранника.

Теперь же она знала, что с Питом Крамером все кончено: опуститься до каких-либо отношений с ним было бы еще постыднее, чем потерять репутацию, – это означало бы потерять лицо. Ей оставалось утешаться лишь тем, что никто, кроме меня (а я была не в счет), не знал о видах, которые она имела на белого холостяка.

Высоко подняв голову и стиснув челюсти, она окунулась в работу. Глядя на ее застывшее лицо, я догадывалась, сколько надежд связывала она с этим человеком. И ведь тут не обошлось без моего участия. Я подстрекала ее. Не будь меня, разве она отнеслась бы к нему всерьез?

Получалось, что в немалой степени она страдает из-за меня. Я подумала, что должна бы радоваться этому. Но никакой радости не испытывала.

Прошло чуть более двух недель, как я распростилась с обязанностями бухгалтера. И тут стряслась новая беда.

Мне казалось, что в компании «Юмимото» обо мне попросту забыли. Меня это вполне устраивало. Я снова наслаждалась жизнью. Свободная от тщеславия, я и не мечтала о лучшей доле: мне нравилось сидеть на своем рабочем месте и наблюдать за сменами настроения на лице моей начальницы. Подавать чай и кофе, время от времени выбрасываться из окна и не пользоваться калькулятором – мне этого было вполне достаточно, чтобы чувствовать себя полезным членом общества.

Счастливое забвение моей персоны длилось бы, возможно, до истечения моего контракта, не соверши я новой оплошности.

В конце концов, я вполне заслужила свое положение. Я сделала все, чтобы доказать начальникам, что, несмотря на все мои потуги, я для них не работник, а истинное наказание. Теперь они в этом убедились и без слов постановили: «Пусть она лучше ни к чему не прикасается». Такое положение меня устраивало.

В одно прекрасное утро мы услышали оглушительный гром, какой бывает только в горах во время грозы: это грохотал господин Омоти. Гром приближался.

Мы онемели от страха.

Дверь в бухгалтерию, как легкая плотина, была сметена мощным телом вице-президента – и он вкатился в наш офис. Встав посреди комнаты, он закричал голосом людоеда, требующего свой обед:

– Фубуки-сан!

Теперь мы знали, кто будет принесен в жертву аппетитам этого жирного Молоха. Секундное облегчение, которое испытали все остальные, убедившись, что сегодня сия чаша их минует, сменилось коллективным и вполне искренним сочувствием.

Услышав свое имя, моя начальница тут же вскочила и вытянулась по стойке смирно. Она не мигая смотрела прямо перед собой, то есть в мою сторону, но не видя меня. Прекрасная как никогда, она с ужасом ждала уготованной ей расправы.

Меня пронзил страх: а что, если Омоти выхватит саблю, спрятанную в жировых складках на его брюхе, и отрубит ей голову? Если голова покатится ко мне, я поймаю ее и буду с нежностью хранить до конца моих дней.

«Нет-нет, это невозможно, мы же не в прошлом веке. Все будет как обычно: он вызовет ее сейчас к себе в кабинет и устроит ей страшный нагоняй», – убеждала я себя.

Но он поступил гораздо хуже. Может, в тот день на него снизошло особое садистское вдохновение? А может, он повел себя так потому, что его жертвой была женщина, более того – очень красивая молодая женщина? Он учинил ей разнос не в своем кабинете, а прямо в отделе, в присутствии сорока сотрудников бухгалтерии.

Можно ли вообразить более унизительное наказание, чем эта публичная порка, для любого человека из любой страны, тем более для японца и тем более для такой гордой красавицы, как Фубуки Мори? Чудовище пожелало, чтобы она потеряла лицо, – это было яснее ясного.

Он медленно приблизился к ней, словно заранее наслаждаясь своей жуткой властью. Фубуки не шевелилась. Никогда еще она не была так прекрасна, как в те минуты. Мясистые губы людоеда задрожали, и началось подлинное извержение вулкана.

Токийцы отличаются манерой очень быстро говорить, особенно когда бранятся. Мало того что вице-президент был уроженцем столицы, он был еще злобным толстяком, поэтому его хриплый голос с трудом пробивался сквозь лаву гнева: в результате я почти ничего не поняла из бесконечного водопада проклятий, которые он обрушивал на мою начальницу.

Зато я отлично поняла, что происходит: в трех метрах от меня человека подвергали крайнему унижению. Зрелище было отвратительное. Я бы дорого дала, чтобы оно наконец прекратилось. Но оно не прекращалось: казалось, поток ругани, который извергался из чрева этого палача, был неиссякаем.

Какое преступление совершила Фубуки Мори, чтобы навлечь на себя такую кару? Это так и осталось для меня загадкой. Но я слишком хорошо знала свою коллегу: ее служебное рвение, ее компетентность и добросовестность были поистине беспримерны. Скорее всего, промах ее был ничтожен. И эта необыкновенная женщина при всех обстоятельствах заслуживала снисхождения.

Конечно, я была слишком наивна, пытаясь догадаться, в чем заключалось прегрешение Фубуки. Вполне вероятно, ни в чем. Как начальник, господин Омоти имел право придраться к любому пустяку, чтобы дать волю своим садистским наклонностям и поиздеваться над этой девушкой с внешностью топ-модели. Никто не смел требовать от него объяснений.

Внезапно меня поразила мысль, что вице-президент таким образом на наших глазах удовлетворяет свои сексуальные потребности. Был ли он способен при такой толщине спать с женщиной? Зато его огромная масса позволяла ему громко орать, наблюдая при этом, как трепещет перед ним изящная красавица.

По сути, на наших глазах он насиловал Фубуки Мори и, предаваясь пороку в присутствии сорока сотрудников, испытывал от этого двойное наслаждение, удовлетворяя еще и извращенную страсть к эксгибиционизму.

По-моему, я правильно поняла ситуацию, потому что увидела, как в эту минуту обмякло тело моей начальницы. А ведь она была настоящим памятником несгибаемой гордости, и раз ее тело дрогнуло, значит она только что пережила сексуальное насилие. Ноги отказали ей, как замученной вконец любовнице, и она опустилась на стул.

Будь я синхронным переводчиком словесного извержения господина Омоти, я бы перевела это так:

– Да, я вешу сто пятьдесят килограммов, а ты – пятьдесят, то есть вдвоем мы весим два центнера, и меня это возбуждает. Жир мешает мне двигаться, мне трудно доставить тебе наслаждение, но благодаря своей толщине я могу тебя сбить с ног и раздавить, и мне нравится терзать тебя, особенно в присутствии этих кретинов, которые пялят на нас глаза. Обожаю смотреть, как страдает твоя гордость, как ты молчишь, потому что не имеешь права защищаться, обожаю вот так насиловать женщин!

Думаю, не я одна разгадала подлинный смысл происходившего: всем сотрудникам вокруг меня было явно не по себе. Все они смущенно отводили глаза и прятали головы за папками или компьютерами.

Фубуки той порой словно переломилась надвое. Опираясь худыми локтями на стол, она поникла головой. Под шквалом сыпавшихся на нее словесных ударов ее хрупкая спина то и дело вздрагивала.

У меня хватило ума не послушаться своего первого благородного порыва и не ринуться на защиту коллеги. Это, без сомнения, только ухудшило бы положение жертвы, да и мое тоже. Однако и гордиться мне было нечем. Сохранить честь нередко помогает как раз безрассудство. И не лучше ли сделать глупость, чем поступиться честью? Я и сегодня краснею от стыда за то, что безрассудству предпочла благоразумие. Кто-то должен был вмешаться, а поскольку нечего было надеяться на остальных, мне надлежало пожертвовать собой.

Моя начальница никогда бы мне этого не простила и была бы не права. Но можно ли совершить большее преступление: оказаться свидетелем омерзительного зрелища и – промолчать? Что может быть хуже безропотного подчинения власти?

Стоило бы захронометрировать этот вице-президентский разнос. У палача был большой запас ругательств. И чем сильнее он распалялся, тем громче орал. Что подтверждало, если я еще кого-то не убедила, сексуальную подоплеку происходящего: подобно распутнику, которого возбуждает и подстегивает собственная разнузданность, вице-президент впал в полное неистовство, и его дикие крики, как удары хлыста, обрушивались на несчастную Фубуки.

Под занавес эта сцена обрела неожиданный и до боли трогательный поворот: наверное, так случается почти с каждой жертвой насилия, но в какой-то момент Фубуки уступила. Не знаю, все это слышали или только я одна, но до меня долетел тоненький голосок семилетней девочки, дважды пролепетавший:

– Окуру-на… Окуру-на…

Так маленькая девочка на своем детском языке обращается к разгневанному отцу, и это означает: «Не сердись… Не сердись…»

Никогда прежде Фубуки Мори не позволяла себе так обращаться к начальнику. Но мольбы ее были тщетны. Словно о пощаде молила газель, которую уже растерзал и наполовину сожрал кровожадный хищник. Кроме того, это было неслыханно с точки зрения непреложного закона о беспрекословном подчинении.

Мне показалось, что, услышав этот детский жалобный голосок, господин Омоти слегка запнулся, после чего завопил с удвоенной силой, будто эта мольба доставила ему особое наслаждение.

В конце концов то ли чудовищу надоела его игрушка, то ли это тонизирующее упражнение пробудило в нем аппетит, и ему захотелось умять многослойный бутерброд с майонезом, но он повернулся и ушел.

В бухгалтерии воцарилась мертвая тишина. Никто, кроме меня, не осмеливался взглянуть на пострадавшую. Несколько минут она не могла двинуться с места. Когда она нашла в себе силы, чтобы подняться, она молча выбежала из комнаты.

Легко было догадаться, куда она скрылась. Куда бегут изнасилованные женщины? Туда, где течет вода, где можно выблевать пережитое, где меньше всего народу. В компании «Юмимото» местом, которое наилучшим образом отвечало этим требованиям, был туалет.

Как раз там я совершила очередную ошибку.

Сердце подсказывало: я должна ее поддержать. Напрасно я вспоминала, как она меня унижала и оскорбляла, дурацкое сочувствие взяло вверх. Именно дурацкое, потому что в сто раз лучше было броситься на ее защиту в те минуты, когда над ней глумился Омоти. По крайней мере, я проявила бы мужество. А теперь, уже после этого надругательства, мое сочувствие выглядело глупым и запоздалым.

И все же я побежала за ней в туалет. Она была там и плакала над умывальником. Думаю, она даже не слышала, как я вошла. А я не придумала ничего умнее, как сказать:

– Фубуки, я вам так сочувствую! Мое сердце с вами. Я – с вами!

Я уже протягивала ей руку, трепеща от горячего желания поддержать ее в эту трудную минуту, когда увидела обращенный на меня враждебный взгляд. И услышала ее сдавленный от злобы голос:

– Как вы смеете? Как вы смеете?

Я снова оплошала, потому что принялась объяснять:

– Я не хотела вас обидеть. Мне хотелось выразить вам свои дружеские чувства…

Она с ненавистью оттолкнула мою руку, как турникет в метро:

– Заткнитесь! Убирайтесь вон отсюда!

Но я не убиралась, а стояла как вкопанная.

Она шагнула ко мне: в ее правом глазу пылала Хиросима, а в левом – Нагасаки. Если бы ей позволили меня убить, она не колебалась бы ни секунды.

Наконец до меня дошло, чего от меня ждут, и я убралась.


Вернувшись на свое место, я даже не пыталась изображать какую-либо деятельность, а весь остаток рабочего дня размышляла о собственной глупости. И тут было о чем подумать.

Фубуки жестоко унизили в присутствии коллег. Единственное, что ей удалось сберечь от поругания, – ее последний бастион – были ее слезы. У нее хватило сил не заплакать перед нами.

А я, коварная, последовала за ней в ее убежище, чтобы увидеть ее рыдания. Никогда в жизни она не сможет допустить, не сможет поверить, что мною двигало не злорадство, а сочувствие, пусть даже глупое сочувствие.

Спустя час жертва вернулась на рабочее место. Никто на нее не смотрел. Она взглянула в мою сторону: в ее сухих глазах горела ненависть. Я прочитала в них: «А ты… ты только и ждешь своего часа».

Затем она принялась за работу, словно ничего не произошло, не мешая мне предаваться своим мыслям.

Было совершенно ясно: она не сомневается, что я воспользовалась случаем, чтобы отомстить ей. Она знает, что плохо обращалась со мной. Стало быть, я жажду мести. И только ради этого я устремилась в туалет – чтобы насладиться ее слезами.

Как мне хотелось разубедить ее, сказать: «Да, я вела себя глупо и нелепо. Но поверьте, я побежала за вами, потому что меня толкнула на это самая обычная, самая простая человечность. Еще недавно я и вправду была обижена на вас, но, когда я увидела, как вас оскорбляют и унижают, вся моя обида прошла, и мне стало вас очень жаль. И вы, такая умная и все понимающая, неужели вы не догадываетесь, что ни одна живая душа на белом свете так не уважает вас, не восхищается вами и не подчиняется вам с большей радостью, чем я?»

Я никогда не узнаю, как бы она отреагировала, если бы я все это ей сказала.


На следующее утро лицо Фубуки выражало олимпийское спокойствие. «Вот и хорошо, она больше не переживает», – подумала я. И тут же услышала ее приказ:

– Вы получаете новое назначение. Следуйте за мной.

Я послушно вышла за ней в коридор.

В душе шевельнулась легкая тревога: куда же меня переводят? Что это за новое место? И куда мы идем? Дурное предчувствие усилилось, когда я поняла, что мы двигаемся в сторону туалета. Не может быть, успокаивала я себя. Мы сейчас свернем направо или налево и пойдем в другой отдел.

Но нет, мы не свернули ни вправо, ни влево. Фубуки прошествовала прямо в туалет.

«Наверное, ей захотелось уединиться со мной, чтобы объясниться по поводу вчерашнего», – подумала я.

Увы, я снова ошиблась. Бесстрастным голосом она объявила:

– Это ваш новый пост.

С невозмутимым видом и со знанием дела она показала, в чем заключаются теперь мои обязанности, – движения ее при этом были четкими и энергичными. Отныне я должна менять несвежее и влажное полотенце на сухое и чистое, а также следить за наличием туалетной бумаги в кабинках – ради этого она доверила мне ключи от заветного шкафчика, где хранились бумажные сокровища, надежно спрятанные там от сотрудников «Юмимото».

Но гвоздь программы ждал меня впереди, когда красавица изящным жестом взяла щетку для мытья унитазов, чтобы – на полном серьезе – объяснить мне ее назначение (неужто она полагала, что мне оно неизвестно?). До сей минуты я даже вообразить себе не могла, что увижу эту богиню с подобным инструментом в руках. Тем более вручающей его мне как мой новый скипетр.

Я была настолько ошарашена, что задала лишь один-единственный вопрос:

– Кто работал здесь до меня?

– Никто. Уборщицы приходят сюда только вечером.

– Они все уволились?

– Нет. Но, как вы сами могли заметить, их ночной работы явно недостаточно. Иногда нет туалетной бумаги, некому сменить влажное полотенце, а унитаз до вечера остается грязным. Это бывает особенно неприятно, когда мы принимаем партнеров.

Интересно, что более неприятно для сотрудников фирмы – сознавать, что унитаз испачкал их коллега или гость компании? Я не успела обдумать эту серьезную этическую проблему – мои мысли прервала Фубуки.

– Теперь благодаря вам мы больше не будем страдать от подобных неудобств, – произнесла она с обворожительной улыбкой и вышла.

Я осталась в полном одиночестве на своем новом замечательном посту. Растерянная и подавленная, я замерла посреди туалета, опустив руки. И тут дверь снова распахнулась. Совсем как в театре, на пороге опять возникла Фубуки – она вернулась, чтобы сказать мне самое приятное:

– Чуть не забыла: разумеется, вы должны следить за порядком и в мужском туалете.


Подведем итог. Когда я была совсем маленькая, мне хотелось стать Богом. Очень скоро я поняла, что хочу невозможного, и Божественное вино своей мечты слегка разбавила святой водицей: нельзя стать Богом – сделаюсь Иисусом. Потом снова пришлось умерить свои амбиции и ограничиться ролью мученицы, которую я возмечтала сыграть в будущем. Повзрослев, я почти излечилась от мании величия и решила поработать переводчицей в японской компании. Увы, и это оказалось выше моих возможностей – пришлось опуститься еще на одну ступеньку и стать счетоводом. Ну а дальше я стремительно и безостановочно падала все ниже и ниже. Наконец мне позволили предаваться ничегонеделанию. К несчастью, и этот пост оказался для меня слишком высоким. И тогда я получила наконец самую подходящую для себя должность – уборщицы сортиров.

Ну, как не подивиться этому неумолимому и судьбоносному низвержению с божественных высот в сортир! О певице, которая способна исполнять партии сопрано и контральто, говорят, что у нее широкая тесситура, а я позволю себе подчеркнуть безграничную тесситуру моих талантов и способность исполнять любую партию – от Бога до мадам Пипи.

Когда первое потрясение прошло, я почувствовала странное облегчение. Ниже грязных раковин и унитазов падать уже некуда.


Фубуки, очевидно, рассуждала так: «Ты преследуешь меня даже в туалете? Вот и прекрасно! Так и оставайся здесь навсегда!»

И я осталась.

Не сомневаюсь, что любой на моем месте тут же бы уволился. Любой, но не японец. Водворяя меня в туалет, моя начальница надеялась, что вынудит меня бежать с поля боя. Если бы я ушла, я потеряла бы лицо. Для японца мытье унитазов – занятие, естественно, не почетное, но и не позорное.

Из двух зол нужно было выбирать меньшее. Контракт я подписала на год. Он истекал седьмого января 1991 года. А сейчас был только июнь. Что ж, я выдержу удар. Я поведу себя как настоящая японка.

Собственно, я всего лишь следовала главному правилу, которое должен неукоснительно выполнять любой чужестранец в Японии: если он хочет интегрироваться в этой стране, то считает делом чести уважать японские традиции. Примечательно, что японцы, которые никому не прощают незнания собственных традиций, совершенно беззастенчиво нарушают обычаи других стран.

Я знала об этой несправедливости и все же безоговорочно приняла ее. Зачастую самые невразумительные наши поступки объясняются сильными детскими впечатлениями: когда я была ребенком, меня столь глубоко потрясла красота окружавшего меня в Японии мира, что я так и продолжала жить под действием этих чар. Теперь я каждодневно сталкивалась с ужасной, не знающей снисхождения системой, которая перечеркивала все, чему я столько лет поклонялась, и тем не менее я оставалась верна японским ценностям, в которые уже сама не верила.

Я не потеряла лица и семь месяцев прослужила в туалетах компании «Юмимото».

Итак, у меня началась новая жизнь. В это трудно поверить, но у меня не было ощущения, что я опустилась на самое дно. Если вдуматься, мои новые обязанности были куда менее изнурительными, чем бухгалтерская работа и проверка командировочных расходов. Что легче: дни напролет щелкать по калькулятору, извлекая из него все более и более шизофренические цифры, или один раз в день доставать из шкафчика туалетную бумагу? Тут и думать нечего.

Новые обязанности были мне как раз по плечу. Мой недоразвитый мозг вполне справлялся с поставленной задачей. Не нужно было копаться в финансовых документах и разыскивать курс немецкой марки за девятнадцатое марта, чтобы конвертировать в иены чей-то счет за гостиницу, и сопоставлять мой результат с цифрами командировочного, тщетно пытаясь понять, почему это у него получилось 23 254, а у меня – 499 212. Здесь все было гораздо проще: грязь я должна была конвертировать в чистоту, а отсутствие бумаги – в ее наличие.


Санитарная гигиена невозможна без умственной. Тех, кто сочтет, что, подчинившись оскорбительному приказу моей начальницы, я уронила собственное достоинство, могу заверить, что за семь месяцев я ни разу не почувствовала себя униженной.

Как только меня определили на эту немыслимую должность, я вступила в другое жизненное измерение – в мир наизнанку. У меня, видимо, сработал некий рефлекс: чтобы выдержать семь месяцев в сортире, надо было сменить все ориентиры.

Благодаря защитным способностям моей иммунной системы этот спасительный внутренний переворот свершился мгновенно. Грязное превратилось для меня в чистое, стыд – в славу, мучительница стала жертвой, а гнусное – комичным.

Да, именно комичным, потому что работа в «одном месте» (здесь как нельзя лучше подходит это выражение) оказалась самым смешным периодом в моей жизни. Рано утром, когда метро еще только подвозило меня к зданию «Юмимото», меня уже начинал разбирать смех при одной мысли о том, что меня там ожидает. И когда я попадала в мое отхожее министерство, то с великим трудом справлялась с приступами сумасшедшего хохота.

В компании на сто мужчин числилось всего пять женщин, из которых лишь Фубуки достигла начальственного ранга. Кроме нас с ней имелось еще три сотрудницы, которые работали на других этажах, а в моем ведении находились туалеты только сорок четвертого этажа. Таким образом, дамскими удобствами этого этажа пользовались исключительно моя начальница и я.

В скобках замечу, что географическая ограниченность моих обязанностей, распространявшихся только на туалеты сорок четвертого этажа, наглядно подчеркивала полную бессмысленность моего нового назначения. Если то, что военные элегантно называют «следами привала», так стесняло гостей фирмы на нашем этаже, то почему же они не страдали от этого на сорок третьем и сорок пятом?

Я не озвучивала своих сомнений. Выскажи я их вслух, мне бы наверняка сказали: «Правильное замечание. С сегодняшнего дня вы будете убирать туалеты и на других этажах». А для удовлетворения моих скромных амбиций мне вполне хватало и туалетов сорок четвертого этажа.

Произведенная мною переоценка ценностей и в самом деле помогла мне справиться с новой ролью. Зато Фубуки крайне унижало мое поведение, которое она, несомненно, объясняла моей инертностью. Она слишком явно рассчитывала на мой уход. Оставшись, я испортила ей всю игру. Бесчестье, как бумеранг, ударило по ней самой.

Естественно, она не признавала вслух своего поражения. Хотя для меня оно было очевидным.

Однажды мне довелось столкнуться в мужском туалете с самим господином Ханэдой. Эта встреча ошеломила как меня, так и его. Могла ли я вообразить бога в таком месте? А господин Ханэда, безусловно, даже не подозревал, что я работаю здесь по приказу Фубуки. Секунду он улыбался, так как был наслышан о моей крайней бестолковости, и решил, что я ошиблась дверью. Когда же он увидел, как грязное полотенце я заменяю чистым, улыбка сползла с его лица. Он понял, что со мной произошло, и старался больше не смотреть в мою сторону. Вид у него был очень смущенный.

Я вовсе не надеялась, что эта встреча изменит что-то в моей судьбе. Господин Ханэда был слишком хорошим президентом, чтобы подвергать сомнению приказы своих подчиненных, тем более если они исходят от единственного в его компании руководящего кадра женского пола. Тем не менее у меня были все основания полагать, что Фубуки пришлось давать ему объяснения по поводу своего распоряжения на мой счет.

На следующий день после этой знаменательной встречи она сказала мне своим ровным голосом:

– Если вам есть на что жаловаться, вы должны обращаться ко мне.

– А я никому не жаловалась.

– Вы прекрасно понимаете, что я имею в виду.

Но я не понимала. Как же я должна была поступить, по ее мнению? Убежать из мужского туалета, чтобы президент решил, что я попала туда по ошибке?

Больше всего мне понравились слова моей начальницы: «Если вам есть на что жаловаться…» Меня особенно умилило это «если»: по ее убеждению, жаловаться мне было не на что.

Иерархия позволяла еще двоим начальникам вызволить меня из этой ситуации: господину Омоти и господину Сайто.

Вице-президенту моя судьба была глубоко безразлична. Напротив, его даже обрадовала моя ссылка в туалет. Встретив меня там, он весело бросил мне на ходу:

– Довольны, что получили этот пост?

Господин Омоти вовсе не шутил. Он действительно полагал, что на этом посту я наконец-то получила возможность для подлинного расцвета, который невозможен без повседневного труда. Теперь даже такое никчемное существо, как я, обрело свое место в компании, и он наверняка воспринимал это как очень положительный факт. К тому же теперь он не зря платил мне деньги, так что можно было вздохнуть с облегчением.

Если бы даже кто-то попытался ему объяснить, что эта работа унизительна для меня, он бы воскликнул:

– А что тут такого? Это оскорбляет ее достоинство? Да она должна быть счастлива, что работает у нас.

В случае с господином Сайто дело обстояло иначе. Мне казалось, ему очень неприятна вся эта история. Но как я заметила, он до смерти боялся Фубуки: она была в сорок раз сильнее и влиятельнее его. И он ни за что на свете не осмелился бы вступиться за меня.

Когда он встречался со мной в туалете, его узкое лицо начинало дергаться от нервного тика. Моя начальница была права, когда уверяла, что господин Сайто – незлой человек. Он и в самом деле был добр, но труслив.

Куда более тягостно было встретить в этом месте добрейшего господина Тэнси. Увидев меня, он мгновенно изменился в лице. Когда первое потрясение прошло, он залился краской и пробормотал:

– Амели-сан…

После чего он умолк, понимая, что сказать ему нечего. А затем и вовсе удивил меня: он стремительно выбежал из туалета, словно забыл, ради чего сюда пришел.

Не знаю, то ли он и в самом деле забыл о своей нужде, то ли направился в туалет на другом этаже. Как я поняла, господин Тэнси снова нашел самый благородный выход из ситуации: чтобы продемонстрировать свое несогласие с моей ссылкой в «одно место», он решил бойкотировать туалет сорок четвертого этажа. И больше я его там ни разу не видела, а он, несмотря на свой ангельский характер, святым духом все-таки не был и проскользнуть мимо меня незаметно никак не мог.

Очень скоро стало ясно, что он провел определенную работу и среди своих коллег, потому что никто из отдела молочных продуктов больше не посещал моих владений. Затем я стала замечать, что и другие отделы явно игнорируют предназначенные для них удобства.

Я благословляла господина Тэнси. К тому же этот бойкот был настоящей местью фирме «Юмимото»: служащие, предпочитавшие пользоваться туалетами других этажей, должны были терять время на ожидание лифтов, вместо того чтобы употребить его на пользу компании. В Японии это называется саботажем. Саботаж здесь считается таким страшным преступлением, что для его обозначения используют не японское, а французское слово, так как только иностранцы могли додуматься до этакой гнусности.

Солидарность сотрудников компании грела мое сердце и вдохновляла на филологические изыскания. Слово «бойкот» происходит от фамилии некоего англичанина, который звался Бойкот,[3] в происхождении этой фамилии нетрудно увидеть мужское начало. И бойкот моего ведомства был исключительно мужским.

А вот герлкот что-то не наблюдался. Напротив, Фубуки явно с повышенным рвением пользовалась нашими удобствами. Она даже зубы дважды чистила в рабочие часы: интересно было наблюдать, как ее ненависть стимулировала заботу о гигиене полости рта. Ее так бесило, что я не ушла, а осталась, что она пользовалась любым предлогом, лишь бы мне насолить.

Меня все это только веселило. Она полагала, что досаждает мне, слишком часто посещая туалетную комнату, а меня радовала каждая возможность полюбоваться на ее снежно-бурную красоту. Дамский туалет на сорок четвертом этаже был более укромным местом, чем любой будуар: когда дверь открывалась, я могла не сомневаться, что сейчас войдет моя начальница, потому что три другие женщины работали на сорок третьем. Так что это было замкнутое пространство в духе Расина, где две участницы трагедии по несколько раз в день встречались для очередной яростной схватки, на которую их неизменно толкала бурлившая в них страсть.


Со временем стало слишком очевидно, что мужчины игнорируют туалет на сорок четвертом этаже. Его посещал только вице-президент, да изредка заглядывал кто-нибудь по рассеянности. Догадываюсь, что первым это заметил сам вице-президент. И забил тревогу.

Для руководителей компании это превратилось в сложную тактическую проблему: несмотря на всю свою безграничную власть, они не могли приказать подчиненным справлять нужду на сорок четвертом этаже, а не спускаться для этого на сорок третий.

Но можно ли мириться с подобным саботажем? Необходимо было действовать, но как?

Вину за этот позорный саботаж возложили, естественно, на меня.

Фубуки вошла в наш дамский уголок и произнесла со свирепым видом:

– Так больше продолжаться не может. Снова из-за вас все страдают.

– Что я опять сделала не так?

– Вы сами знаете.

– Клянусь, не знаю.

– Разве вы не заметили, что мужчины перестали пользоваться туалетом сорок четвертого этажа? И они теряют время, чтобы ходить в туалеты на другие этажи. Ваше присутствие их стесняет.

– Я их понимаю. Но ведь я не по доброй воле здесь оказалась. И вы это прекрасно знаете.

– Нахалка! Если бы вы вели себя с большим достоинством, они не игнорировали бы собственный туалет.

Я нахмурилась:

– При чем тут мое достоинство?

– Если на мужчин, входящих в туалет, вы смотрите так же, как на меня, я могу понять их поведение.

Я рассмеялась:

– Можете успокоиться, я на них вообще не смотрю.

– Что же их тогда смущает?

– Их смущает присутствие особы противоположного пола, и это вполне естественно.

– Почему же вы не сделали необходимые выводы?

– Какие же выводы я должна была сделать?

– Не мешать им своим присутствием.

Я обрадовалась:

– Так вы освобождаете меня от работы в мужском туалете? Как я вам благодарна!

– Я не это имела в виду!

– Тогда я вас не понимаю.

– Когда мужчина входит, вы должны выходить в коридор. Когда он выйдет из туалета, вы можете вернуться.

– Хорошо, но как быть, если я нахожусь в женском туалете и не вижу, есть ли кто в мужском? Вот если…

– Что?

Я постаралась придать своему лицу самое глупое выражение и продолжила начатую мысль:

– Придумала! В мужском туалете нужно установить видеокамеру, а в женском – экран. Тогда я буду всегда видеть, можно туда входить или нет!

– Установить камеру в мужском туалете! Вы соображаете, что говорите?

– Но мужчины не будут об этом знать! – продолжала я развивать свою идею.

– Замолчите! Вы просто дура!

– Еще бы! Представьте себе, что было бы, если бы вы поставили на эту работу кого-нибудь поумнее!

– Как вы смеете пререкаться со мной?

– А чем я рискую? Вы уже и так опустили меня ниже некуда.

Я, конечно, зашла слишком далеко. И опасалась, как бы мою начальницу не хватил удар.

– Берегитесь! Вы еще не знаете, что вас ожидает.

– Что же?

– Лучше придержите язык и извольте покидать мужской туалет, когда туда кто-то входит.

Она удалилась. А я задумалась о том, реальны ли ее угрозы, или она блефует.


Я с облегчением подчинилась новому распоряжению. Оно позволяло мне теперь меньше времени проводить в мужском туалете, где в последние два месяца я имела не самую приятную возможность убедиться, что японский самец рафинированностью не отличается. В то время как японка больше всего на свете страшится выдать себя в туалете каким-либо звуком, японцу подобная застенчивость абсолютно чужда.

Хотя в мужской туалет я заглядывала теперь реже, я заметила, что сотрудники отдела молочных продуктов по-прежнему игнорируют предназначенные им удобства на сорок четвертом этаже: под влиянием своего шефа они продолжали бойкот. Вечная благодарность господину Тэнси!

После назначения меня на должность уборщицы посещение туалета превратилось в компании прямо-таки в политическую акцию.

Человек, продолжавший пользоваться туалетом сорок четвертого этажа, рассуждал следующим образом: «Я безоговорочно подчиняюсь начальству, и мне наплевать, что в компании унижают иностранцев. Им все равно нечего делать в „Юмимото“».

Тот, кто бойкотировал этот туалет, думал иначе: «Я уважаю начальство, но это не мешает мне критически относиться к некоторым его решениям. Кроме того, было бы целесообразнее поручать иностранцам более ответственные посты, чтобы они могли принести пользу нашей компании».

Никогда еще отхожее место не превращалось в театр идеологических баталий столь высокого накала.


У каждого из нас случается страшный день, который делит наше существование на две части – на то, что было до, и на то, что было после. И стоит потом даже мельком вспомнить об этом психологическом шоке, нас всякий раз охватывает животный ужас, с которым мы ничего не можем поделать.

Я чудесно проводила время в женском туалете компании «Юмимото» благодаря огромному окну, которое занимало всю стену. Это окно стало центром моего жизненного пространства: часами напролет я стояла перед ним, прижавшись лбом к стеклу, и мысленно выбрасывалась в пустоту. Я представляла себе, как падает мое тело, и до головокружения наслаждалась этим полетом. Клянусь, я ни минуты не скучала на рабочем посту.

Забыв обо всем на свете, я с наслаждением парила в воздухе, но тут разразилась новая драма. Сначала я услышала, как за моей спиной хлопнула дверь. Это могла быть только Фубуки. Однако это был не четкий и короткий стук, с которым закрывала дверь моя мучительница. Шум был такой, будто в туалет кто-то грубо вломился, сорвав дверь с петель. Затем я услышала шаги, но не легкое цоканье лодочек, а тяжелую и неуклюжую поступь снежного человека в пору весеннего гона.

Затем все произошло столь стремительно, что я едва успела заметить, как надо мной нависла жирная масса вице-президента.

В первую долю секунды я онемела от страха. (Небо! Мужчина – пусть даже это огромный кусок сала – в женском туалете!) Затем я ударилась в панику.

Он сгреб меня, как Кинг-Конг свою блондиночку, и поволок к выходу. Я, словно кукла, безвольно болталась в его руках. Когда я поняла, что он тащит меня в мужской туалет, меня охватил неописуемый ужас.

Мне вспомнились угрозы Фубуки: «Вы еще не знаете, что вас ожидает!» Она не блефовала. Вот она, расплата за все мои прегрешения! Сердце у меня замерло. Мысленно я прощалась с жизнью.

Помню только, что успела подумать: «Сейчас изнасилует и убьет. Что будет сначала? Лучше бы убил!»

Когда он втащил меня в мужской туалет, там кто-то мыл руки. Увы, присутствие этого невольного свидетеля не изменило гнусных намерений господина Омоти. Он открыл дверь кабины и швырнул меня на толчок.

«Твой смертный час настал!» – сказала я себе.

А жирный великан начал судорожно выкрикивать какие-то бессвязные звуки. От ужаса я не могла разобрать, что он кричит. Может быть, собираясь совершить насилие, он кричал что-то вроде знаменитого «банзай!», с которым бросаются в бой камикадзе?

Трясясь от ярости, он все повторял и повторял какое-то непонятное трехсложное слово. Внезапно меня осенило, и я разобрала эту тарабарщину:

– Но пэпа! Но пэпа!

На японо-американском наречии это означало:

– No paper! No paper! Нет бумаги!

В такой деликатной манере вице-президент оповестил меня об отсутствии туалетной бумаги в клозете.

Я молча бросилась к заветному шкафчику и, с трудом передвигаясь на ослабевших от страха ногах, вернулась в мужской туалет, нагруженная рулончиками туалетной бумаги. Господин Омоти, наблюдая за тем, как я вставляю ее в держатель, снова проревел что-то невразумительное, мало походившее на слова благодарности, а затем вышвырнул меня вон и с удовлетворением закрылся в кабине.

С истерзанной душой я спряталась в женском туалете и присела в углу на корточки, захлебываясь самыми что ни на есть примитивными слезами.

Как нарочно, именно в эту минуту вошла Фубуки, чтобы в очередной раз почистить зубы. В зеркале было видно, как, с пенящейся зубной пастой во рту, она наблюдает за моими рыданиями. Глаза ее при этом сияли от счастья.

Во мне вдруг проснулась такая ненависть к ней, что я даже пожелала ей смерти. Я вспомнила о странном созвучии ее имени с латинским словом, означающим «смерть», и с трудом удержалась, чтобы не крикнуть ей: «Memento mori!»[4]

За шесть лет до этого мне безумно понравился японский фильм «Военнопленный» (в английском варианте – «Счастливого Рождества, мистер Лоуренс»). Действие происходит во время вой ны, в 1944 году. Группа британских солдат содержится в японском лагере для военнопленных. Между англичанином (которого играл Дэвид Боуи) и лагерным начальником (Рюити Сакамото) возникают отношения, которые в школьных учебниках называют «парадоксальными».

Мою юную душу глубоко потряс этот фильм Осимы и особенно – сцены сложного противостояния героев. В конце концов японец приговаривает англичанина к смерти.

Я хорошо помнила великолепную финальную сцену, когда японец приходит посмотреть на свою умирающую жертву. Он придумал для англичанина изощренную казнь: его заживо закопали в землю, оставив на поверхности только голову. И несчастный пленник умирал одновременно от жажды, голода и солнечных ожогов.

У белокурого англичанина была очень светлая и нежная кожа, которая крайне болезненно реагировала на солнце. И когда надменный японский военачальник приходил полюбоваться на объект своего «парадоксального отношения», лицо умиравшего было цвета пережаренного и слегка обуглившегося ростбифа. В мои шестнадцать лет подобная смерть казалась мне самым прекрасным доказательством любви.

Эту историю я невольно сопоставляла с теми злоключениями, которые сама переживала в компании «Юмимото». Естественно, мои беды не шли ни в какое сравнение с муками английского военнопленного. Но, по сути, я была такой же пленницей в японском военном лагере, а моя мучительница была столь же прекрасна, как актер Рюити Сакамото.

Однажды, когда она мыла руки, я спросила, видела ли она этот фильм. Она ответила, что видела. Я осмелела и задала еще один вопрос:

– Он вам понравился?

– Музыка – хорошая, а история – совершенно неправдоподобная.

В словах Фубуки, помимо ее воли, отразилось новое отношение молодого поколения Страны восходящего солнца к недавней истории: оно полностью отрицает негативную роль Японии во Второй мировой войне, а вторжение в азиатские страны объясняет стремлением защитить эти страны от нацизма. В тот день у меня не было настроения спорить с Фубуки по этому поводу. Я лишь заметила:

– Мне кажется, этот фильм нужно воспринимать как метафору.

– Метафору чего?

– Человеческих взаимоотношений. Ну, к примеру, наших с вами.

Она непонимающе смотрела на меня, пытаясь сообразить, что еще придумала эта слабоумная.

– Да-да, – продолжала я. – Между вами и мной та же разница, что между Рюити Сакамото и Дэвидом Боуи. Восток и Запад. За внешним противостоянием – то же взаимное любопытство, те же недоразумения, то же затаенное желание найти общий язык.

Хотя я выбирала самые осторожные выражения, я сознавала, что опять зашла слишком далеко.

– Не вижу ничего общего, – возразила моя начальница.

– Почему?

Что она могла сказать мне в ответ? Что угодно: «Вы не вызываете у меня никакого любопытства», или: «Я вовсе не стремлюсь найти с вами общий язык», или: «Какая наглость – сравнивать свое положение с участью военнопленного!», или: «В отношениях этих двух персонажей есть что-то трогательное, но при чем здесь мы?»

Но нет. Фубуки была слишком умна, чтобы дать такой простой ответ. Ровным и даже любезным тоном она постаралась нанести мне новый удар:

– По-моему, вы совсем не похожи на Дэвида Боуи.

И тут мне ей нечего было возразить.


Моя нынешняя должность позволяла мне открывать рот крайне редко. Никто вроде не запрещал мне говорить, но это был неписаный запрет. Как ни странно, но на таком незавидном посту только молчание и позволяет сохранить собственное достоинство.

Судите сами. Если уборщица туалета разговорчива, значит работа ей по душе, она чувствует себя на своем месте, и это так способствует ее расцвету, что от радости она все время щебечет.

Если же она помалкивает, значит воспринимает свои обязанности как добровольное самоистязание. Безропотно и смиренно выполняет она свою миссию во имя искупления грехов всего рода человеческого. Бернанос пишет об удручающей обыденности Зла. Туалетная уборщица имеет дело с удручающей обыденностью испражнений, отвратительных во всех их вариациях.

И кармелитке бытовых удобств ничего не остается, как покорно молчать под бременем своего тяжкого креста.

Вот почему я молчала. Но это не мешало мне думать. Так, несмотря на отсутствие сходства с Дэвидом Боуи, я все же полагала, что вполне справедливо сравниваю его положение с моим. Ситуация действительно была схожая. Поручив мне столь грязную работу, Фубуки лишь подтверждала, что испытывает ко мне далеко не самые чистые чувства.

Ведь у нее и помимо меня были подчиненные. И я была не единственной, кого она ненавидела и презирала. Ей было кого мучить и помимо меня. Однако только на мне она упражнялась в жестокости. Только меня одарила такой привилегией.

И я решила воспринимать это как знак особой избранности.


При чтении этих страниц можно подумать, что вся моя жизнь была сосредоточена в «Юмимото». Это не так. За порогом компании у меня была другая, отнюдь не пустая и не бедная событиями жизнь.

Но я решила не писать о ней в этой книге. Прежде всего потому, что это уже совсем иная тема. Кроме того, если в «Юмимото» я проводила строго определенные часы, то моя личная жизнь не имела временны́х границ.

Но, пожалуй, главная причина заключается в том, что, когда в туалете на сорок четвертом этаже компании «Юмимото» я отмывала следы нечистот, мне не верилось, что за стенами этого здания, всего в одиннадцати остановках метро, есть дом, где меня любят, уважают и абсолютно не связывают со щеткой для унитазов.

Когда на рабочем месте мне вдруг вспоминалась эта другая часть моей жизни, я думала: «Нет! Ты все сочинила – и этот дом, и любящих тебя людей. Если ты полагаешь, что они существовали и до того, как тебя перевели работать в туалет, ты ошибаешься. Открой глаза: разве эти милые люди долговечнее фаянса унитазов, способного пережить века? Вспомни виденные тобой фотоснимки городов после бомбежки: люди превратились в трупы, дома сметены с лица земли, и только унитазы, как фаллосы, гордо торчат, возвышаясь над обломками человеческого жилья. Если наступит апокалипсис, то города после него будут представлять собой лишь леса толчков. Твоя уютная спаленка, люди, которыми ты так дорожишь, существуют только в твоем воображении. Человеку, вынужденному заниматься унизительным для него делом, свойственно придумывать, как говорил Ницше, другой, спасительный мир, небесный или земной рай, в который он силится верить, чтобы обрести утешение. И чем гнуснее условия его существования, тем прекрасней придуманный им рай. Поверь мне: за стенами этих туалетов на сорок четвертом этаже нет ничего. Здесь все начинается и все кончается».

Я подходила к окну и старалась мысленно перенестись на одиннадцать остановок от этого здания, но не могла различить дом, куда стремилась моя душа: «Видишь, нет никакого дома, где тебя ждут. Ты сама его придумала, вот и все».

Мне ничего не оставалось, как прижиматься лбом к стеклу и выбрасываться из окна в манившую меня пустоту. Я единственный человек в мире, с которым случилось такое чудо – падение из окна не погубило, а спасло мне жизнь. Наверное, еще и сегодня по городу раскиданы кусочки моего тела, которое каждый раз вдребезги разбивалось.


Шли месяцы. Время с каждым днем все больше утрачивало для меня свой смысл. Я не могла сказать, быстро оно течет или медленно. Моя память стала функционировать как сливной бачок. Вечером я тянула за цепочку, и воображаемая щетка помогала стереть последние следы дневных нечистот.

Совершенно бессмысленный ритуал, так как по утрам раковина моего мозга вновь покрывалась все той же грязью.

Человечество давно подметило, что уединенное пребывание в туалете наводит на глубокие раздумья. Поскольку я превратилась в кармелитку бытовых удобств, мне ничего другого не оставалось, как размышлять. И здесь, в кабинете задумчивости, я поняла очень важную вещь: вся жизнь японца – это его предприятие.

Об этом говорится в любой статье или книге, рассказывающей об экономике Японии. Но одно дело – прочитать, и совсем другое – убедиться в этом самой. Работая в нужнике компании «Юмимото», я почувствовала на своей шкуре, что это означает для ее сотрудников и для меня.

Мой крестный путь был не более мучительным, чем житье-бытье моих японских коллег. Просто я скатилась ниже, чем они. Но я никому не завидовала. Их положение было куда плачевнее моего.

Бухгалтеры, которые по десять часов кряду переписывали бесконечные цифры, казались мне жертвами, принесенными на алтарь божеству, не обладающему ни величием, ни тайной. Во все времена смиренное человечество покорно склонялось перед непонятными ему силами. Но раньше, по крайней мере, ему виделось в этом нечто мистическое. Теперь у людей уже нет иллюзий. Они посвящают жизнь пустоте, за которой ничего нет.

Общеизвестно, что в Японии самый высокий процент самоубийств. Меня удивляет, почему здесь не кончают с собой еще чаще.

Что ждет скромного бухгалтера, чей мозг иссушен цифрами, за порогом его предприятия? Непременное вечернее пиво в компании коллег, таких же зомбированных, как он, ежедневная давка в метро, уснувшая до его возвращения жена, раздражающие его дети, сон, затягивающий, как воронка в умывальнике, из которого уходит вода, такие редкие, но бестолково использованные отпуска, – разве это жизнь?

Самое грустное, что по международным стандартам эти люди живут гораздо благополучнее, чем во многих других странах.


Наступил декабрь, пришла пора подавать заявление об уходе. Какое заявление, скажете вы. Когда истекает срок контракта, не нужно по давать заявление. Но нет. Я не могла просто дождаться вечера седьмого января 1991 года, пожать несколько рук на прощание и уйти на все четыре стороны. В стране, где до недавнего времени, по контракту или без оного, на работу нанимались на всю жизнь, нельзя уйти, презрев сложившийся ритуал.

По традиции, мне надлежало заявить о своем уходе на каждой ступени иерархической лестницы. Получалось, что я должна сделать это четыре раза, начиная с низшего звена, то есть с Фубуки, а дальше шли господин Сайто, господин Омоти и, наконец, господин Ханэда.

Я мысленно подготовилась к этой церемонии. Само собой, я решила никому и ни на что не жаловаться.

К тому же я получила отцовский наказ: вся эта история ни в коем случае не должна бросить тень на добрые взаимоотношения между Бельгией и Страной восходящего солнца. Нельзя даже намекнуть, что кто-то из работающих на фирме японцев был со мной не очень вежлив. Объясняя, почему я хочу покинуть столь выгодное место, я имела право говорить только от первого лица единственного числа.

Поэтому никакого выбора у меня не было, и мне ничего не оставалось, как взять всю вину на себя. Это было смешно, но я полагала, что начальники из чувства благодарности за то, что я помогаю им не потерять лица, прервут мой монолог, чтобы возразить: «Не наговаривайте на себя, у вас много хороших качеств!»

Я испросила аудиенцию у моей непосредственной начальницы. Она назначила мне встречу после полудня в пустом кабинете. Когда я шла на эту встречу, демон шепнул мне на ушко: «Скажи ей, что как мадам Пипи в другом месте ты зарабатывала бы куда больше». Я с великим трудом заставила демона угомониться и, усаживаясь перед своей красавицей, едва сдерживалась, чтобы не расхохотаться.

А демон в эту секунду снова прошептал: «Скажи, что ты останешься еще на годик, если в сортир поставят тарелочку и каждый посетитель будет кидать в нее по пятьдесят иен».

Я больно кусала себе щеки изнутри, чтобы сохранить серьезный вид. Но мне это плохо удавалось, и я никак не могла заговорить.

Фубуки вздохнула:

– Ну же! Вы хотели мне что-то сказать?

Чтобы спрятать улыбку, я опустила голову как можно ниже, что придавало мне покорно-униженный вид, который должен был порадовать мою начальницу.

– Срок моего контракта заканчивается. И, к моему великому сожалению, я вынуждена заявить, что отказываюсь от его продления.

Я говорила тихим и робким голосом, как и подобает самой обычной японской служащей.

– Вот как? И почему же?

Какой потрясающий вопрос! Не я одна играла комедию. Тогда я решила обезоружить ее своей иронией:

– Компания «Юмимото» предоставила мне безграничные возможности для проявления моих способностей. И я буду ей за это вечно благодарна. Но – увы! – я не смогла оправдать эту честь и оказалась не на высоте.

Тут я умолкла, так как чуть не рассмеялась, и снова стала кусать себе щеки. Однако Фубуки восприняла мою соловьиную песнь совершенно серьезно и сказала:

– Да, это так. Как вы думаете, почему же вы оказались не на высоте?

Я не могла скрыть изумления и подняла голову, чтобы взглянуть на нее: неужели она спрашивает, почему я оказалась не на высоте «юмимотовских» нечистот? Неужто она и сейчас не может удержаться от своей неистребимой потребности постоянно унижать меня? И если это так, то какова же истинная природа тех чувств, что она ко мне испытывает?

Глядя ей прямо в глаза, чтобы не пропустить ее реакции, я произнесла заведомый вздор:

– У меня не хватило для этого интеллекта.

Меня, естественно, вовсе не интересовало, какой интеллектуальный уровень требуется, по ее мнению, для мытья унитазов. Я жаждала узнать, придется ли по вкусу моей мучительнице столь решительное самоуничижение.

Ее лицо, как у всякой хорошо воспитанной японки, оставалось совершенно неподвижным и бесстрастным. Потребовался бы сверхчувствительный сейсмограф, чтобы зарегистрировать легкое сжатие челюстей, вызванное моим ответом: она торжествовала.

Но для полного счастья ей этого показалось недостаточно, и она решила продлить удовольствие:

– Я тоже так думаю. А почему у вас не хватило интеллекта?

Ответ напрашивался сам собой. И я продолжала веселиться:

– Потому что мозг у западного человека хуже развит, чем у японцев.

Мой ответ привел Фубуки в восторг. Восхищенная моей готовностью угадывать и удовлетворять все ее желания, она решила развить тему:

– Это действительно так. Но не стоит все же преувеличивать отсталость западного человека. Вам не кажется, что ваша никчемность проистекает от вашей собственной неразвитости?

– Безусловно.

– Поначалу я думала, что вы хотите саботировать деятельность компании «Юмимото». Поклянитесь, что вы не притворялись такой глупой.

– Клянусь.

– Вы сами сознаете свою неполноценность?

– Да. Компания «Юмимото» помогла мне это осознать.

Лицо моей начальницы сохраняло полную бесстрастность, но по ее голосу я догадывалась, что рот у нее пересох. Я была рада, что благодаря мне она испытывает физическое наслаждение.

– Наше предприятие оказало вам тем самым большую услугу.

– И я буду вечно признательна ему за это.

Мне тоже нравился сюрреалистический характер нашего обмена любезностями, который, как я поняла, возносил ее на седьмое небо. По сути, это был очень волнующий момент.

«Милая моя Снежная Буря, если я могу так легко доставить тебе блаженство, не стесняйся, обрушивай на меня свои колючие хлопья, свои острые, как кремни, ледышки, свои тучи, тяжелые от ярости, я согласна быть бездомной сиротой, потерявшейся в горах, на которую твои тучи изливают свою злобу, я не буду прятать лицо от шквала твоих ледяных брызг, мне это совсем не трудно, и до чего же приятно наблюдать, с каким наслаждением ты сечешь мою кожу оскорблениями, но все твои пули летят мимо цели, дорогая Снежная Буря, я не позволила завязать себе глаза и бесстрашно стою перед твоей расстрельной командой, потому что столь долго ждала минуты, когда увижу наконец удовлетворение в твоих глазах».

Думаю, она уже достигла вершины блаженства, потому что ее следующий вопрос был задан явно для проформы:

– И что же вы теперь собираетесь делать?

Я вовсе не хотела говорить ей о книгах, которые уже писала в ту пору. Поэтому ответила первое, что пришло в голову:

– Может быть, буду преподавать французский.

Моя начальница презрительно рассмеялась:

– Вы! Преподавать! Неужели вы полагаете, что способны преподавать?!

Чертова Снежная Буря, ты, видно, расстреляла все патроны и хочешь, чтобы я тебе их подбросила. Нет, я не клюну на эту наживку и не скажу, что у меня диплом преподавателя.

Я опустила голову:

– Вы правы, я еще не до конца осознала ограниченность своих возможностей.

– Да, я вижу. Но с какой же работой вы все-таки могли бы справиться?

Что ж, доведу тебя еще раз до блаженного экстаза.

Согласно древнему японскому этикету, подданные обязаны обращаться к императору, испытывая «страх и трепет». Меня всегда приводило в восторг это требование, которое с замечательной наглядностью выполняют актеры в самурайских фильмах, обращаясь к своим военачальникам дрожащим от почтения голосом. Я решила изобразить «страх и трепет» и начала дрожать. С ужасом заглядывая в глаза молодой красавицы, я пролепетала:

– Как вы думаете, а мусор я смогу убирать?

– Да, – ответила она чересчур поспешно.

И глубоко вздохнула.

Я выиграла.


После этого я должна была заявить о своем уходе господину Сайто. Он тоже назначил мне встречу в пустом кабинете, но, в отличие от Фубуки, когда я уселась перед ним, ему стало явно не по себе.

– Срок моего контракта подходит к концу. И, к моему великому сожалению, я вынуждена заявить, что отказываюсь от его продления.

Лицо господина Сайто задергалось от тика. Поскольку я не понимала, что означает эта мимика, я продолжила уже отработанный номер:

– Компания «Юмимото» предоставила мне безграничные возможности для проявления моих способностей. И я буду ей за это вечно благодарна. Увы, я не смогла оправдать оказанную мне честь.

Теперь уже задергалось не только лицо, но и все маленькое тщедушное тельце господина Сайто. Моя речь его ужасно смутила.

– Амели-сан…

Глаза его растерянно шарили по углам комнаты, словно в поисках нужного слова. Мне стало его жаль.

– Сайто-сан?

– Я… мы… я очень сожалею. Мне бы хотелось, чтобы все сложилось иначе.

Чтобы японец искренне извинялся – такое случается не чаще одного раза в сто лет. Меня потрясло, что господин Сайто решился ради меня на такое унижение. Тем более что это не по его вине меня опускали все ниже и ниже.

– Не огорчайтесь. Все сложилось как нельзя лучше. И за время работы на вашем предприятии я многому научилась.

Можно сказать, это была правда.

– У вас есть какие-то планы? – спросил он с доброй и смущенной улыбкой.

– Не беспокойтесь за меня. Мне есть чем заняться.

Бедный господин Сайто! Мне еще пришлось утешать его. Хотя в профессиональном отношении он сумел подняться на определенную ступень, он все равно оставался похожим на тысячи других японцев – рабом и одновременно не самым ретивым палачом системы, которую он, конечно же, в душе порицал, но из-за своей слабости и недостатка воображения не мог осуждать вслух.

Теперь подошла очередь господина Омоти. Я умирала от страха при одной мысли, что мне придется остаться с ним наедине в его кабинете. Но все мои страхи оказались напрасны: вице-президент пребывал в самом благодушном настроении. Увидев меня, он воскликнул:

– Амели-сан!

Он произнес это с неподражаемой интонацией, как умеют только японцы, когда признают факт существования человека, называя вслух его имя.

Рот у него был при этом чем-то забит. По звучанию его голоса я попыталась определить, что же он ест. Должно быть, он жевал что-то вязкое и тестообразное, и ему было трудно разжать зубы и пошевелить языком. Ему мешала не карамель, прилипшая к небу. Это что-то было гораздо жирнее, чем жевательная резинка. И плотнее, чем маршмеллоу. Загадка, да и только.

Я затянула свою молитву, которую уже выучила наизусть:

– Срок моего контракта подходит к концу. И, к моему великому сожалению, я вынуждена заявить, что отказываюсь от его продления.

Лакомство, которое уплетал вице-президент, лежало у него на коленях, и мне его загораживал стол. Жирные пальцы отправили в рот новую порцию сладостной пищи, и он принялся жевать. Но я даже не успела разглядеть цвет.

Толстяк, видимо, заметил мое любопытство и выложил свое лакомство на стол, передо мной. К моему великому удивлению, это оказался светло-зеленый шоколад. Придав почтительное выражение своему взгляду и голосу, я спросила:

– Это шоколад с Марса?

Он зашелся от хохота. И, всхлипывая от смеха, стал судорожно повторять:

– Касэй-но тёкорэтто! Касэй-но тёкорэтто!

Что означало: «Шоколад с Марса! Шоколад с Марса!»

Таким странным образом этот толстяк встретил мое заявление об отставке. Его веселость, да еще при избытке холестерина, пробудила во мне тревогу. Я опасалась, как бы у него не случился сердечный приступ.

Как я объясню это руководителям компании? «Я пришла, чтобы заявить об уходе, и это убило его». Никто в компании «Юмимото» не поверит подобному объяснению: у меня была такая репутация, что известие о том, что я увольняюсь, должно было всех только радовать.

Никто также не поверит, что он умер от зеленого шоколада. От кусочка шоколада, пусть даже хлорофиллового цвета, умереть невозможно. Версия преднамеренного убийства покажется более правдоподобной. Да и отсутствие мотивов мне будет отрицать очень трудно.

Так что, если господин Омоти отдаст сейчас концы, я буду выглядеть идеальной убийцей. И мне ничего не оставалось, как надеяться, что с ним этого не случится.

Я уже открыла рот, чтобы пропеть второй куплет своей песни и тем самым унять безумный приступ хохота, как вдруг толстяк произнес:

– Это белый шоколад с зеленой дыней, такой делают только на Хоккайдо. Божественный! В нем полностью сохранен вкус японской зеленой дыни. Попробуйте!

– Нет, спасибо.

Я любила японские дыни, но белый шоколад с зеленой дыней меня не соблазнял.

Не знаю почему, но мой отказ вызвал раздражение у вице-президента. Он повторил свое предложение уже в форме вежливого приказа:

– Мэсиагаттэ кудасай.

Что означало: «Отведайте, пожалуйста».

Я снова отказалась.

Он потребовал уже в другой, менее вежливой форме:

– Табэтэ.

То есть: «Ешьте».

Я отказалась.

Он завопил:

– Табэро!

Что значило: «Жри!»

Я отказалась.

Теперь он уже зашелся не от смеха, а от злобы:

– Пока ваш контракт не истек, вы обязаны мне подчиняться!

– Какая вам разница, попробую я этот шоколад или нет?

– Нахалка! Вы еще осмеливаетесь задавать мне вопросы! Вы обязаны не спрашивать, а подчиняться.

– А чем я рискую, если не подчинюсь? Вы меня вышвырнете за дверь? Это меня вполне устроит.

Сказав это, я тут же поняла, что несколько зарвалась. Достаточно было взглянуть на господина Омоти, чтобы понять: дружественные бельгийско-японские отношения явно находятся под угрозой.

Теперь его инфаркт был просто неминуем. И я решила пойти на примирение:

– Извините меня.

Он набрал побольше воздуха и заорал:

– Жри!

Это было наказание за мою несговорчивость. Кто бы мог подумать, что кусочек зеленого шоколада вдруг обретет значимость важной уступки в области международной политики?

Я протянула руку к плитке, думая при этом, что вот так, наверное, происходило искушение и в райском саду. Еве вовсе не хотелось пробовать яблоко, но жирный змей, движимый необъяснимым садизмом, принудил ее отведать этот плод ради собственного удовольствия.

Я отломила зеленый квадратик и положила в рот. Меня пугал сам цвет этого шоколада. Но когда я разжевала его, то вкус, к моему стыду, оказался не так уж плох.

– Восхитительно, – произнесла я через силу.

– Ха-ха! Ну что, нравится шоколад с планеты Марс?

Пузан торжествовал. Японо-бельгийские отношения снова не омрачала ни одна тучка.

Проглотив кусочек шоколада, послужившего casus belli,[5] я продолжила свой номер:

– Компания «Юмимото» предоставила мне безграничные возможности для проявления моих способностей. И я буду ей за это вечно благодарна. Увы, я не смогла оправдать оказанную мне честь.

Услышав это, господин Омоти сначала опешил, так как совершенно забыл, ради чего я пришла, а затем снова расхохотался.

По наивности я надеялась, что, уничижая себя подобным образом и не высказывая ни одного упрека в адрес своих начальников ради спасения их лица, я все-таки услышу вежливое несогласие типа: «Ну что вы, вы были на высоте!»

Уже в третий раз я произносила этот вздор, но не услышала пока ни одного возражения. Фубуки даже показалось этого мало, и она постаралась внушить мне, что я еще глупее, чем мне кажется. Господин Сайто, явно сочувствовавший моим злосчастиям, тоже не мешал мне себя хулить. Что же до вице-президента, то и он не только не прервал моего самобичевания, но пришел от него в чрезвычайно веселое настроение.

В эту минуту мне вспомнился совет Андре Моруа: «Не наговаривайте на себя: вам поверят».

Людоед достал из кармана платок, вытер слезы, вызванные безудержным хохотом, и, к моему ужасу, громко высморкался, что в Японии воспринимается как верх неприличия. Неужто я так низко пала, что при мне считают возможным очищать нос, не испытывая при этом ни малейшего стыда? После чего толстяк выдохнул:

– Амели-сан!

И все. Я поняла, что для него мое дело уже закрыто. Я встала, откланялась и поспешно вышла.


Оставалось только попрощаться с богом.

Сообщая ему о своем уходе, я вела себя как подобает самой настоящей японке. В его присутствии я испытывала неподдельное смущение и, глядя на него с натянутой улыбкой, с трудом подавляла напавшую на меня икоту.

Принимая меня в своем огромном и великолепном кабинете, господин Ханэда был сама сердечность.

– Срок моего контракта подходит к концу. И, к моему великому сожалению, я вынуждена заявить, что отказываюсь от его продления.

– Да, конечно. Я вас понимаю.

Он был первым, кто встретил мое решение с пониманием.

– Компания «Юмимото» предоставила мне безграничные возможности, чтобы я могла проявить свои способности. И я буду ей за это вечно благодарна. Увы, я не оправдала оказанной мне чести.

Его реакция была мгновенной:

– Вы же знаете, что это не так. Ваше сотрудничество с господином Тэнси показало, что в близких вам областях вы обладаете блестящими способностями.

Ах вот как!

После этого он со вздохом добавил:

– Знаете, вам не повезло, вы попали в неудачный момент. Я понимаю, почему вы хотите уйти, но если вы когда-нибудь надумаете вернуться, вам будут рады. Поверьте, я не единственный, кому вас будет не хватать…

Вот тут, я думаю, он несколько преувеличивал. Но я все равно была тронута. Господин Ханэда говорил так сердечно и убедительно, что я чуть не загрустила при мысли о скорой разлуке с его предприятием.


Новый год: три ритуальных дня обязательного ничегонеделания. В подобном вынужденном безделье для японцев есть нечто тягостное.

В течение трех дней и ночей им не дозволено даже подходить к плите. Питаются они только холодными блюдами, которые готовят заранее и сохраняют в роскошных лаковых шкатулках.

Помимо всех прочих праздничных яств непременно готовят и о-моти, традиционные рисовые лепешки, которые я раньше просто обожала. Но в тот год я по вполне понятным причинам не смогла проглотить ни одной такой лепешки. Стоило мне поднести кусок о-моти ко рту, как мне чудилось, что он сейчас дико завопит: «Амели-сан!» – и разразится жирным хохотом.

Перед уходом я еще на три дня вернулась в компанию. Внимание всего мира было приковано к Кувейту, и все ждали пятнадцатого января.

А мои глаза были прикованы к огромному туалетному окну, и я думала только о седьмом января, когда истекал срок моего ультиматума.

Я так ждала этого дня, что, когда он наконец наступил, с трудом поверила своему счастью. У меня было такое чувство, что я работаю в «Юмимото» уже лет десять.

Этот день я провела в туалете сорок четвертого этажа, пребывая в поистине религиозном настроении, и каждый привычный жест выполняла так, словно совершала священнодействие. Я почти сожалела, что не смогу на себе проверить справедливость известного высказывания старой кармелитки: «В Кармеле тяжело только первые тридцать лет».

Когда время приблизилось к шести вечера, я вымыла руки, чтобы попрощаться и обменяться рукопожатиями с несколькими сотрудниками, которые давали понять, что видят во мне человеческое существо. Фубуки я руки не подала. И напрасно, тем более что зла я на нее не держала: подойти к ней мне помешало самолюбие. Позже свое поведение я сочту попросту глупым: как можно было из гордости отказать себе в удовольствии лишний раз полюбоваться на такое красивое лицо? Это была явная ошибка.

В восемнадцать тридцать я последний раз вернулась в свой Кармель. В женском туалете, залитом холодным неоновым светом, было пусто. Сердце мое дрогнуло: неужели здесь протекли семь месяцев моей жизни? Нет, моего существования на Земле. Я покидала это место без сожаления. И все же горло у меня сжалось.

В последний раз я невольно шагнула к окну. Я прижалась лбом к стеклу и поняла, что мне еще раз хочется почувствовать на прощанье: не каждому дано вознестись над городом на сорок четыре этажа.

Окно было границей, которая отделяла ужасный неоновый свет от завораживавшей меня темноты. Границей между туалетом и бесконечностью, между гигиеной и изначальной чистотой, между сливным бачком и небом. До той поры, пока будут существовать окна, самое забитое человеческое существо в мире будет иметь свой глоток свободы.

И снова, в который раз, я бросилась в пустоту. И наблюдала, как падает мое тело.

Когда я всласть налеталась между небом и землей, я покинула здание «Юмимото».

Чтобы никогда больше сюда не возвращаться.

Несколько дней спустя я отбыла в Европу.

Четырнадцатого января 1991 года я начала писать роман под названием «Гигиена убийцы».

Пятнадцатого января истекал срок ультиматума, который США предъявили Ираку.

Семнадцатого января началась война.

Восемнадцатого января на другом конце земного шара Фубуки Мори исполнилось тридцать лет.


Время, по своему обыкновению, не стояло на месте.

В 1992 году был опубликован мой первый роман.

В 1993 году я получила письмо из Токио. Вскрыв его, я прочитала:

Амели-сан!

Поздравляю.

Мори Фубуки

Нужно ли объяснять, какое удовольствие доставило мне это письмо? Но больше всего меня порадовало, что оно было написано по-японски.

Токийская невеста[6]

Лучший способ выучить японский, решила я, – это преподавать французский. И повесила объявление в супермаркете: «Уроки французского. Недорого».

В тот же вечер раздался звонок. Мы договорились встретиться на следующий день в кафе на Омотэ-сандо. Имени позвонившего я не разобрала, а он, скорее всего, не разобрал моего. Положив трубку, я сообразила, что он не объяснил, как его узнать, а я не объяснила, как узнать меня. И поскольку я к тому же не догадалась спросить у него номер телефона, то проблема выглядела неразрешимой. «Наверно, он перезвонит и спросит», – подумала я.

Он не перезвонил. Голос показался мне молодым. Ну и что? В Токио в 1989 году молодежи хватало. Тем более в этом кафе на Омотэ-сандо двадцать шестого января в три часа дня.

Я была там не единственной иностранкой, далеко не единственной. Однако он без малейших колебаний направился прямо ко мне:

– Вы учительница французского?

– Как вы угадали?

Он пожал плечами. Прямой как струна, очень напряженный, он сел и замолчал. Мне стало ясно: раз я учительница, то инициатива должна исходить от меня. Задав несколько вопросов, я узнала, что ему двадцать лет, зовут его Ринри и он изучает французский в университете. Он узнал, что мне двадцать один год, зовут меня Амели и я изучаю японский. Он не понял, какой я национальности. Но мне не привыкать.

– С этой минуты мы больше не говорим по-английски, – сказала я.

Я завела разговор на французском, чтобы выяснить его уровень, который оказался удручающим. Хуже всего дело обстояло с произношением. Если бы я не знала, что он отвечает мне по-французски, то решила бы, что он делает первые шаги в китайском. Словарный запас был практически на нуле, а грамматика – скверной копией английского, который служил для Ринри, бог весть почему, основой и образцом. Между тем он занимался французским в университете уже третий год. Я убедилась в полной несостоятельности системы преподавания языков в Японии. Такое даже не спишешь на островную изоляцию.

Он, видимо, все понял, извинился и умолк. Я не могла смириться со своим педагогическим провалом и попыталась снова заставить его говорить. Безуспешно. Он накрепко закрыл рот, словно стеснялся плохих зубов. Дело зашло в тупик.

Тогда я заговорила по-японски. Я не говорила по-японски с пяти лет, и тех шести дней, что я провела в Стране восходящего солнца после шестнадцатилетнего перерыва, было, разумеется, недостаточно, и еще как недостаточно, чтобы воскресить мои воспоминания об этом языке. Я понесла какую-то детскую белиберду. Что-то про полицейского, собаку и цветущую сакуру.

Он некоторое время с изумлением слушал, потом расхохотался. И спросил, кто учил меня японскому, уж не пятилетний ли ребенок.

– Именно, – сообщила я в ответ. – И этот ребенок – я.

И рассказала ему свою историю. Я рассказывала по-французски, очень медленно. Сюжет был эмоциональный, и я почувствовала, что ученик меня понимает.

Я его раскомплексовала.

На своем немыслимом французском он сказал, что знает место, где я родилась и прожила до пяти лет, – Кансай.[7]

Сам он родился в Токио, где его отец возглавляет престижный ювелирный дом. Тут он в изнеможении замолчал и залпом допил кофе.

Он так устал, будто переходил вброд реку в половодье, прыгая по камням, отстоящим друг от друга метров на пять. Мне смешно было смотреть, как он переводит дух после такого подвига.

Надо признать, что французский язык коварный, в нем действительно много подводных камней. Не хотела бы я быть на месте моего ученика. Научиться говорить по-французски наверняка не менее трудно, чем научиться писать по-японски.

Я спросила, что он любит. Он думал очень долго. Мне было интересно, имеют его размышления экзистенциальную природу или лингвистическую. После столь обстоятельного обдумывания ответ меня ошарашил:

– Играть.

Я так и не поняла, затруднения были метафизического или лексического свойства. Но не отставала:

– Играть во что?

Он пожал плечами:

– Играть.

Его поведение объяснялось либо потрясающим философским бесстрастием, либо нерадивостью в изучении моего великого языка.

Я сочла, что в любом случае он ловко вывернулся, и решила его поддержать. Я сказала, что он прав, жизнь – это игра, а те, кто считает, что играть – значит заниматься пустяками, ничего не понимают, и так далее.

Он посмотрел на меня, будто я с Луны свалилась. Общение с иностранцами хорошо тем, что обескураженный вид собеседника всегда можно списать на культурный барьер.

Потом Ринри в свою очередь спросил, что люблю я.

Четко произнося слова по слогам, я сказала, что люблю шум дождя, люблю ходить по горам, читать, писать, слушать музыку. Он перебил меня:

– Играть.

Зачем он опять повторил то же самое? Наверно, чтобы узнать мое мнение по этому вопросу. Я ответила:

– Да, я люблю играть, особенно в карты.

Теперь ошарашен был он. На чистой страничке блокнота я нарисовала карты: туз, двойку, пики, бубны.

Он остановил меня: да, конечно, карты, он знает. Я почувствовала себя полной идиоткой со своей убогой педагогикой. И чтобы поправить дело, стала говорить о чем попало. Что он любит есть? Тут он, не раздумывая, выпалил:

– Урррххх!

Я думала, что знаю японскую кухню, но о таком блюде не слыхала никогда. Он спокойно повторил:

– Урррххх.

Ну да, разумеется, только что же это такое?

Пораженный, он взял у меня из рук блокнот и нарисовал яйцо. Мне понадобилось несколько секунд, чтобы в моем сознании сложились кусочки головоломки, и я воскликнула:

– Яйцо!

Он широко открыл глаза, как бы говоря: ну вот!

– По-французски это слово звучит по-другому, – продолжала я.

– Урррххх.

– Нет, посмотрите на мой рот, нужно открыть его пошире.

Он широко разинул рот:

– Ярррххх.

Я задумалась, является ли это шагом вперед. Да, потому что налицо был некий сдвиг. Ученик продвигался вперед – если и не в правильном направлении, то, по крайней мере, хоть в каком-то.

– Намного лучше, – сказала я, преисполнившись оптимизма.

Он неуверенно улыбнулся, довольный моей похвалой. Я оказалась именно тем учителем, какой ему нужен. Он спросил, сколько должен за урок.

– Как вы сами решите.

За моим ответом крылось полное неведение существующих расценок, даже приблизительных. Но, сама того не зная, я, вероятно, повела себя как настоящая японка, потому что Ринри вытащил из кармана красивый конверт из рисовой бумаги, куда положил деньги заранее.

Смутившись, я стала отказываться:

– Не сегодня. Это было ненастоящее занятие. Просто знакомство.

Он положил конверт передо мной, пошел платить за кофе, вернулся, чтобы договориться на понедельник о следующем занятии, и, даже не взглянув на конверт, который я пыталась ему вернуть, попрощался и ушел.

Умирая со стыда, я открыла конверт и обнаружила шесть тысяч иен. Это поразительно: когда получаешь деньги в слабой валюте, суммы всегда кажутся колоссальными. Я вспомнила «урррххх», превратившийся в «ярррххх», и подумала, что не заработала шести тысяч иен.

Потом, сравнив в уме богатства Японии и Бельгии, я пришла к заключению, что это лишь капля в море невероятной диспропорции. На шесть тысяч иен можно было купить в Токио шесть желтых яблок. Ева была вправе получить их от Адама. Совесть моя успокоилась, и я весело зашагала по Омотэ-сандо.

* * *

Тридцатое января 1989 года. Десятый день моей взрослой жизни в Японии. Каждое утро после приезда, который я называла про себя возвращением, я, открывая занавески, видела небо чистейшего синего цвета. После того как ты годами открываешь бельгийские занавески и видишь промозглую серость и тучи весом в сто тысяч тонн, как не восторгаться токийской зимой?

В понедельник я снова встретилась со своим учеником в кафе на Омотэ-сандо. Мы сосредоточились на разговорах о погоде. И это было правильно, потому что климат – идеальная тема для тех, кому не о чем говорить друг с другом, к тому же в Японии он является главным и обязательным предметом беседы.

Встретиться с кем-то и не обсудить прогноз погоды граничит с антиобщественным поведением.

Ринри сделал серьезные успехи с прошлого раза. Это не могло быть следствием наших занятий, он явно поработал сам. Видимо, перспектива общения с носительницей языка послужила для него стимулом.

Он описывал трудности сурового японского лета, и тут я заметила, что он смотрит на входящего в кафе юношу. Они помахали друг другу.

– Кто это? – спросила я.

– Хара, мой друг, мы вместе учимся.

Молодой человек подошел поздороваться. Ринри представил нас по-английски. Я запротестовала:

– По-французски, пожалуйста. Ваш друг ведь тоже изучает французский.

Мой ученик спохватился, немного замялся из-за резкой смены языков и сказал, как умел:

– Хара, познакомься, это Амели, моя… французская… классная женщина.

Я с диким трудом удержалась от смеха, боясь свести на нет столь похвальное усердие. Поправлять Ринри в присутствии друга я не хотела: для него это значило бы потерять лицо.

День совпадений. Я вдруг увидела, как в кафе входит Кристина, симпатичная молодая бельгийка из посольства, она помогала мне заполнять бумаги.

Я ей помахала.

Настала моя очередь всех представлять. Но Ринри был в ударе и, решив, вероятно, закрепить успех, сказал Кристине:

– Познакомьтесь, это Хара, мой друг, и Амели, моя французская женщина.

Кристина бросила на меня быстрый взгляд. Не дрогнув, я сообщила молодым людям, что ее зовут Кристина. Раз уж такое недоразумение случилось, я решила не делать Ринри замечаний, чтобы не показаться авторитарной в любви. Единственной своей задачей я сочла поддерживать общение на французском языке.

– Вы обе бельгийки? – спросил Хара.

– Да, – улыбнулась Кристина. – Вы прекрасно говорите по-французски.

– Благодаря Амели, моей…

Тут я перебила его:

– Хара и Ринри изучают французский в университете.

– Да, но, чтобы выучить язык, нет ничего лучше индивидуальных занятий, правда?

Игривое поведение Кристины действовало мне на нервы, но мы были не настолько близки, чтобы объяснять ей, как все обстоит на самом деле.

– Где вы познакомились с Амели? – спросила она у Ринри.

– В супермаркете «Адзабу».

– Интересно!

Спасибо, что он не сказал «по объявлению».

Подошла официантка принять заказ. Кристина посмотрела на часы и сказала, что человек, с которым у нее назначена встреча, вот-вот появится. Прощаясь, она бросила мне на нидерландском:

– Красивый парень! Рада за тебя.

Когда она ушла, Хара спросил, не по-бельгийски ли она сейчас говорила. Я кивнула во избежание долгих разъяснений.

– Надо же! Вы так хорошо говорите по-французски! – восхищенно сказал Ринри.

Еще одно недоразумение, с тоской подумала я.

Силы мои иссякли, и я попросила Хару и Ринри поговорить по-французски между собой, а сама ограничилась тем, что исправляла лишь самые несусветные ошибки. Их разговор показался мне любопытным.

– Если ты придешь в субботу, принеси хиросимский соус.

– А Ясу будет с нами играть?

– Нет, он играет у Минами.

Мне стало интересно, во что они играют. Я спросила у Хары, но ответ его пролил ничуть не больше света на эту тайну, чем ответ Ринри на предыдущем уроке.

– Приходите и вы тоже ко мне играть в субботу, – сказал Хара.

Я была уверена, что он пригласил меня из вежливости. Но мне страшно захотелось согласиться. Опасаясь, как бы приход учительницы не смутил Ринри, я попыталась прощупать почву:

– В Токио я недавно и боюсь заблудиться.

– Я за вами заеду, – предложил Ринри.

Что ж, раз так, беспокоиться не о чем. Я горячо поблагодарила Хару. Когда Ринри протянул мне конверт с деньгами, я смутилась еще больше, чем в первый раз. Но утешила себя тем, что потрачу их на подарок хозяину дома.

* * *

В субботу вечером меня ждал у порога роскошный белый «мерседес», сверкавший ослепительной чистотой. Когда я подошла, дверца автоматически распахнулась. За рулем сидел мой ученик.

Пока мы ехали по Токио, я раздумывала о том, не скрывается ли за профессией его отца принадлежность к одному из кланов якудза, ведь «мерседес» считается «их» автомобилем. Эти мысли я оставила при себе. Ринри молча лавировал в плотном потоке машин.

Краем глаза я видела его профиль, заставивший меня вспомнить последнюю реплику Кристины. Мне бы и в голову не пришло счесть его красивым, если бы не она. Я и теперь не находила его красавцем. Однако тщательно выбритый затылок, стальная шея и абсолютно неподвижные черты лица были не лишены волнующего благородства.

Я видела его третий раз в жизни. Одежда на нем была та же самая: джинсы, белая футболка и черная замшевая куртка. На ногах кроссовки для экспедиции на Луну. Мне нравились его изящество и худоба.

Какая-то машина нагло нас подрезала. Мало этого, водитель в ярости выскочил и начал орать на Ринри. Мой ученик, очень спокойно, рассыпался в извинениях. Хам уехал.

– Это же он был виноват! – воскликнула я.

– Да, – флегматично ответил Ринри.

– Так почему же вы извинялись?

– Не знаю, как это по-французски.

– Скажите по-японски.

– Канкокудзин.

Кореец. Я поняла. И мысленно улыбнулась учтивому фатализму своего спутника.


Хара жил в микроскопической квартирке. Ринри протянул ему огромную коробку хиросимского соуса. Я почувствовала себя глупо со своей упаковкой бельгийского пива, которое, однако, было встречено с живейшим интересом.

Там был еще некий Маса, который резал капусту, и молодая американка по имени Эйми. Ее присутствие вынуждало нас говорить по-английски, и я возненавидела ее. Еще больше я возмутилась, когда узнала, что ее пригласили для того, чтобы я чувствовала себя комфортно. Как будто мне было бы некомфортно, окажись я здесь единственной иностранкой.

Эйми сочла уместным поведать собравшимся, как она страдает на чужбине. Чего ей больше всего недостает? Арахисового масла, сообщила она на полном серьезе. Каждая фраза у нее начиналась со слов: «А в Портленде…» Молодые люди вежливо слушали ее, хотя наверняка понятия не имели, на каком побережье Америки находится эта дыра, и им это было глубоко безразлично. Я всегда осуждала зоологический антиамериканизм, но сейчас решила, что запретить себе презирать Эйми по этой единственной причине было бы худшей формой зоологического антиамериканизма, и дала волю своей неприязни.

Ринри чистил имбирь, Хара – креветки, Маса только что кончил шинковать капусту. Я сопоставила эти факты с прибытием хиросимского соуса и вскричала, перебив Эйми посреди разглагольствований про Портленд:

– Мы будем есть окономияки!

– Вы знаете? – удивился хозяин дома.

– Я это обожала, когда жила в Кансае!

– Вы жили в Кансае? – спросил Хара.

Значит, Ринри ему не сказал. Да и понял ли он хоть слово из того, что я ему сообщила на первом занятии? Тут я, наоборот, порадовалась, что милостью Эйми мы говорим по-английски, и рассказала о своем японском детстве с волнением в голосе.

– У вас есть японское гражданство? – спросил Маса.

– Нет. Для этого недостаточно родиться в Японии. В мире мало стран, чье гражданство так же сложно получить, как японское.

– Зато вы можете получить американское, – заметила Эйми.

Чтобы ничего не ляпнуть, я быстро сменила тему:

– Давайте я вам помогу. Где яйца?

– О нет, прошу вас, вы моя гостья, – сказал Хара, – садитесь и играйте.

Я огляделась в поисках какой-нибудь игры. Безрезультатно. Эйми заметила мою растерянность и засмеялась.

– Asobu, – сказала она.

– Ну да, asobu, to play,[8] я знаю, – ответила я.

– Нет, вы не знаете. Глагол asobu значит не совсем то же самое, что to play. У японцев все, что вы делаете, когда не работаете, называется asobu.

Так вот в чем дело. Я взбесилась, оттого что узнала это от уроженки Портленда, и пустилась в языковедческие рассуждения, чтобы ее уесть.

– I see.[9] Значит, это соответствует понятию otium[10] в латыни.

– В латыни? – в ужасе переспросила Эйми.

Смакуя ее реакцию, я провела сравнение с древнегреческим и, не щадя ее, перечислила все близкие индоевропейские корни. Будет знать, что такое филология, патриотка Портленда.

Доведя ее до одурения, я замолчала и принялась играть в стиле Страны восходящего солнца. Я созерцала приготовление теста, потом процесс выпекания окономияки. Запах капусты, креветок и имбиря, жарившихся вместе, отбросил меня на шестнадцать лет назад, в те времена, когда моя ласковая няня Нисиё-сан готовила для меня это божественное лакомство, которого я с тех пор ни разу не ела.

Квартирка Хары была такая крохотная, что ни одна мелочь не могла ускользнуть от глаз. Ринри вскрыл хиросимский соус, как показано на упаковке, и поставил его в центр низенького стола.

– What’s this?[11] – простонала Эйми.

Я схватила пакет и с ностальгической жадностью вдохнула запах японской сливы, уксуса, саке и сои. Я была похожа на наркоманку.

Когда я получила тарелку с окономияки, с меня мгновенно слетел весь лоск цивилизации, я полила волшебную лепешку соусом и, не дожидаясь никого, набросилась на угощение.

Ни один японский ресторан в мире не предлагает это народное блюдо, такое пронзительно-трогательное, такое незамысловатое и в то же время изысканное, такое вроде бы простецкое и вместе с тем изощренное. Мне снова было пять лет, я еще держалась за юбки Нисиё-сан. Я стонала, повизгивала, сердце у меня щемило, а язык блаженствовал. Я поглощала окономияки, устремив взор вдаль, издавая хрипы вожделения.

Доев, я увидела, что все смотрят на меня в вежливом смущении.

– В каждой стране свои правила поведения за столом, – пробормотала я. – Сейчас вы познакомились с бельгийскими.

– Oh my God![12] – воскликнула Эйми.

Она-то была в состоянии говорить. Что бы она ни ела, у нее был такой вид, будто она жует жвачку.

Реакция Хары понравилась мне куда больше: он поспешил приготовить мне еще окономияки.

Мы пили пиво «Кирин». Я принесла «Шиме», но оно не сочеталось с хиросимским соусом. Азиатское ячменное пиво в таких случаях – идеальный напиток.

Не знаю, о чем они говорили. Еда слишком занимала меня. Я переживала приключение памяти такой невероятной глубины, что не стоило и надеяться с кем-то его разделить.

Сквозь туман захвативших меня ощущений помню только, что Эйми после еды предложила сыграть в Pictionary[13] и мы принялись играть в западном понимании этого слова. Очень скоро она пожалела о своем предложении: японцы гораздо сильнее нас, когда нужно изобразить абстрактное понятие. Игра шла, по сути, между тремя японцами, пока я в экстазе переваривала окономияки, а американка проигрывала, крича от ярости. Ей на руку было мое участие, так как я рисовала еще хуже, чем она. Каждый раз, когда наступала моя очередь, я изображала на бумаге нечто, напоминающее картошку.

– Come on![14] – орала она, а японцы даже не пытались скрыть смех.

Это был изумительный вечер, Ринри потом отвез меня домой.

* * *

На следующем уроке он вел себя уже по-другому: теперь он держался со мной скорее как с подругой, нежели как с учительницей. Я порадовалась, тем более что это способствовало его успехам: он уже не так боялся говорить. Зато мне стало еще неудобнее принимать от него конверт.

Перед тем как расстаться, Ринри спросил, почему я все время назначаю ему встречи в этом кафе на Омотэ-сандо.

– Я в Токио чуть больше двух недель и не знаю других кафе. Если вы знаете места лучше, то предложите.

Он ответил, что заедет за мной на машине.

Тем временем я начала изучать деловой японский, со мной вместе занимались немцы, сингапурцы, канадцы, корейцы, и все они были уверены, что знание этого языка – ключ к блестящему будущему. Имелся даже один итальянец, но он вскоре сдался, поскольку не мог освоить музыкальное ударение.

В сравнении с этим дефект произношения немцев, которые вместо «в» говорили «ф», выглядел пустяком. Я, как и везде, была единственной бельгийкой.

На выходные мне впервые удалось уехать из Токио. Поезд доставил меня в городок Камакура в часе езды от столицы. Я вновь увидела старую Японию, и на глазах у меня выступили слезы. Тяжелые черепичные крыши, похожие на фигурные скобки на фоне неба, такого бездонно-синего, и застывший от мороза воздух говорили мне, что они меня ждали, что им не хватало меня, а теперь, когда я вернулась, мировой порядок вновь восстановлен и мое царство продлится тысячу лет.

Лиризм у меня всегда отдавал мегаломанией.


Днем в понедельник «мерседес», белее белого, распахнул передо мной дверцу.

– Куда мы поедем?

– Ко мне, – сказал Ринри.

Я не нашлась, что ответить. К нему? Он с ума сошел. Надо же было хоть предупредить. Странный поступок для хорошо воспитанного японца!

Я укрепилась в своих подозрениях насчет его связей с японской мафией. И посмотрела на его запястья: не виднеется ли из-под рукавов татуировка?

А что означает идеально выбритый затылок? Принадлежность к какому клану?

Мы ехали довольно долго, пока не оказались в шикарном районе Дэнъэн-тёфу, где обитают токийские миллионеры. Дверь гаража поползла вверх, опознав машину. Дом воплощал японские представления шестидесятых годов о суперсовременном жилище. Его окружал сад метра в два шириной – этакий зеленый крепостной ров, опоясывавший квадратный замок из бетона.

Родители вышли встретить меня, они говорили мне «сэнсэй», отчего меня душил смех. Месье являл собой произведение современного искусства, прекрасное и загадочное, весь в драгоценностях из платины. Мадам выглядела поскромнее, в модном дорогом костюме. Мне подали зеленый чай, после чего родители удалились, чтобы не мешать процессу обучения.

Ситуация не из легких. Я просто не могла заставлять Ринри повторять слово «яйцо» на этой космической станции. Зачем он меня сюда привез? Понимал ли он, какое впечатление это произведет на меня? Видимо, нет.

– Вы всегда здесь жили? – спросила я.

– Да.

– Роскошный дом.

– Нет.

Он не мог ответить иначе. Но в каком-то смысле он говорил правду. Несмотря ни на что, обстановка была простой. В любой другой стране такая богатая семья жила бы во дворце. Но по сравнению с общим уровнем жизни в Токио, с квартиркой Хары например, эта вилла поражала своими размерами, внушительностью и покоем.

Я продолжала кое-как вести урок, стараясь не говорить больше ни о доме, ни о его хозяевах. Но чувствовала себя не в своей тарелке. Меня не оставляло ощущение, что за мной подсматривают. Конечно, это была чистейшая паранойя, родители слишком себя уважали, чтобы заниматься такими вещами.

Постепенно я поняла, что Ринри разделяет мои подозрения. Он настороженно озирался. Уж не водятся ли в бетонных замках привидения? Прервав меня жестом, Ринри на цыпочках направился к двери.

Он тихонько вскрикнул, и тут, как черти из табакерки, в комнату ворвались, завывая от смеха, старик со старухой. При виде меня они еще больше развеселились.

– Сэнсэй, позвольте представить вам моих бабушку и дедушку.

– Сэнсэй! Сэнсэй! – завизжали старики, сочтя, видимо, что я так же похожа на сэнсэя, как на борца сумо.

– Мадам, месье, добрый день…

Каждое мое слово, каждый жест вызывали у них дикий хохот. Они гримасничали, хлопали по спине внука, потом меня, пили чай из моей чашки. Старуха коснулась моего лба, закричала: «Ой, какой белый!» – и скорчилась от смеха, как и ее муж.

Ринри улыбался, храня полную невозмутимость. Они явно страдали старческим слабоумием, и я с уважением подумала о родителях Ринри, которые не сдавали этих чокнутых маразматиков в богадельню. Выдержав их цирк минут десять, мой ученик поклонился и попросил их подняться в свои комнаты отдохнуть, потому что они наверняка утомились от такой нагрузки.

Вволю поиздевавшись надо мной, кошмарные старики в конце концов ушли. Я понимала не все, что они говорили, но общий смысл уловила. Когда дверь за ними закрылась, я вопросительно посмотрела на Ринри. Но он ничего не сказал.

– Ваши дедушка и бабушка… довольно своеобразные люди.

– Они старые, – сдержанно ответил он.

– С ними что-то случилось?

– Они состарились.

Замкнутый круг. Сменить тему стоило мне неимоверных усилий. Я заметила музыкальный центр Bang & Olufsen и спросила, какую музыку он любит. Он назвал Рюити Сакамото, сказал о нем несколько слов. Я кое-как дотянула до конца урока, который дался мне тяжелее, чем все предыдущие вместе. Получив конверт, я подумала, что на сей раз полностью заслужила свой гонорар. Ринри отвез меня домой, не сказав за всю дорогу ни слова.

Я расспросила знакомых и выяснила, что в Японии такое происходит сплошь и рядом. В этой стране, где люди всю жизнь должны неукоснительно держать себя в руках, к старости они довольно часто не выдерживают, и у них сносит крышу, что не мешает им продолжать жить в семье, где за ними, согласно обычаям, заботливо ухаживают.

Для себя я сочла это героизмом. Но всю ночь меня мучили кошмары: дед и бабка Ринри дергали меня за волосы и щипали за щеки, заходясь каркающим смехом.

* * *

Когда девственно-белый «мерседес» вновь гостеприимно распахнул передо мной дверь, я не спешила в него садиться.

– Мы поедем к вам?

– Да.

– Вы не боитесь обеспокоить ваших родителей и, главное, дедушку с бабушкой?

– Нет, они уехали.

Я тут же села рядом с ним.

Он вел машину молча. Мне нравилось, что можно обходиться без болтовни и не испытывать ни малейшей неловкости. Это позволяло мне спокойно смотреть на город и иногда на загадочно неподвижный профиль моего ученика.

Дома он приготовил мне зеленый чай, а себе налил кока-колу, что меня позабавило, поскольку меня он даже не спросил. Иностранка, ясное дело, должна прийти в восторг от национального напитка, а сам он сыт по горло японскими штучками.

– Куда уехала ваша семья?

– В Нагою. Это родина дедушки с бабушкой.

– А вы там бываете?

– Нет. Скучный город.

Я оценила его прямые ответы. Оказалось, это родители матери. Родителей отца нет на свете. Я вздохнула с облегчением: значит, в доме всего два монстра.

Меня разбирало любопытство, и я отважилась попросить его показать мне дом. Он ничуть не смутился и повел меня через лабиринт комнат и лестниц. Кухня и ванная были нашпигованы техникой. Комнаты обставлены довольно просто, особенно комната Ринри: самое примитивное ложе и книжный шкаф. Я посмотрела на корешки: собрание сочинений Такэси Кайко, его любимого писателя, но еще и Стендаль, и Сартр. Я знала, что последнего японцы обожают за экзотику – испытывать тошноту при виде обточенного морем камешка[15] есть нечто, идущее настолько вразрез со всеми японскими представлениями, что это завораживает их, как завораживает людей все диковинное.

Наличие Стендаля меня обрадовало и удивило гораздо больше. Я сказала, что это один из моих кумиров. Ринри растаял. Я впервые видела у него такую улыбку.

– Гениальный писатель, – сказал он.

Я с ним согласилась.

– А вы хороший читатель.

– По-моему, я всю свою жизнь пролежал тут, читая книги.

Я растроганно посмотрела на футон, представив себе своего ученика, лежащего здесь с книгой в руках.

– Вы сделали большие успехи во французском, – заметила я.

Он широким жестом указал на меня, давая понять, кому обязан.

– Нет, я вовсе не такой замечательный преподаватель. Это вы сами.

Он пожал плечами.


На обратном пути он заметил на каком-то музее афишу, прочесть которую я не могла.

– Хотите посмотреть эту выставку? – спросил он.

Хочу ли я посмотреть выставку, о которой мне абсолютно ничего не известно? Еще бы!

– Я заеду за вами завтра вечером.

Мне нравилось не знать, увижу я живопись, скульптуру или ретроспективу каких-нибудь игрушек. Надо бы всегда ходить на выставки наугад, ничего заранее не зная. Кто-то хочет что-то нам показать – это главное.

Однако и назавтра я недалеко продвинулась в понимании темы выставки. Там были картины, видимо современные, впрочем, не уверена; барельефы, о которых я ничего не смогла бы сказать. Довольно быстро я сообразила, что самое интересное происходит в зале. Токийская публика благоговейно замирала перед каждым произведением и подолгу, очень серьезно его созерцала.

Ринри поступал так же.

– Вам нравится?

– Не знаю.

– Вас это заинтересовало?

– Не очень.

Я засмеялась. Люди посмотрели на меня с недоумением.

– А если бы заинтересовало, то как бы вы это назвали?

Он не понял вопроса, я не настаивала.

У выхода какой-то человек раздавал листовки. Я не могла понять, что там написано, но меня восхитило, с какой готовностью каждый брал их и читал. Ринри, видимо, забыл, что я практически не знаю иероглифов, потому что, прочтя листовку, показал ее мне и спросил, не хочу ли я туда пойти. Можно ли устоять перед словом «туда», если это нечто неведомое? Я немедленно согласилась.

– Я заеду за вами послезавтра во второй половине дня, – сказал он.

Меня восхищало, что я не знаю, идем ли мы на демонстрацию против ядерного оружия, на фестиваль видеоарта или на представление буто.[16] Определить дресс-код не представлялось возможным, поэтому я оделась предельно нейтрально. Готова была поспорить, что Ринри оденется как всегда. Действительно, он явился в своем классическом наряде, и мы отправились «туда». Это оказался вернисаж.

Выставлялся японский художник, чью фамилию я с удовольствием забыла. Картины его, на мой взгляд, были вне конкуренции по пресности, что не мешало зрителям стоять перед каждой вещью с глубоким почтением и неиссякаемым терпением, которые отличают японцев. Такой вечер вполне мог бы примирить меня с человечеством, если бы не раздражающее присутствие художника. Трудно было поверить, что этот человек, с виду лет сорока пяти, принадлежит к тому же народу, настолько он был неприятным. Многие подходили к нему, желая поздравить и даже купить одну или несколько работ, стоивших, надо сказать, чудовищно дорого. Он с презрением мерил взглядом этих людей, воспринимая их, судя по всему, как неизбежное зло. Я не удержалась от искушения с ним поговорить.

– Извините, мне не удается понять вашу живопись. Не могли бы вы объяснить?

– Нечего тут объяснять и нечего понимать, – ответил он брезгливо. – Нужно чувствовать.

– А вот я как раз ничего и не чувствую.

– Ну и не надо.

Я приняла его слова как руководство к действию. Со временем они даже показались мне не лишенными смысла. С этого вернисажа я вынесла урок, который, естественно, никогда мне не пригодится: если я когда-нибудь стану художником – талантливым или бездарным, не важно, – то обязательно буду выставляться в Японии. Японская публика – лучшая в мире и к тому же покупает картины. Но даже независимо от денег, как же, наверно, сладко видеть, что твое творение созерцают с таким вниманием!

* * *

На следующем уроке Ринри попросил меня заняться вопросом обращения на «вы». Я удивилась, что это может быть неясно носителю языка, способного выразить сложнейшие оттенки утонченной вежливости.

– Да, – сказал он. – Но вот, например, мы с вами на «вы». Почему?

– Потому что я ваша учительница.

Он принял объяснение без комментариев. Я подумала и добавила:

– Если это создает для вас затруднения, давайте перейдем на «ты».

– Нет-нет, – ответил он с глубоким уважением к чужой языковой традиции.

Я перевела беседу в более обыденный план. В конце урока, вручая мне конверт, он спросил, можно ли заехать за мной днем в субботу.

– И куда мы поедем?

– Играть.

Я пришла в восторг и согласилась.

Между тем я тоже ходила на занятия, продвигаясь по мере сил в японском. И не замедлила навлечь на себя недовольство преподавателей. Каждый раз, когда меня озадачивала какая-нибудь мелочь, я поднимала руку. Учителя хватались за сердце, видя мою устремленную вверх пятерню. Я думала, они молчат, чтобы дать мне возможность задать вопрос, и смело спрашивала, а ответ получала на редкость скупой.

Так продолжалось какое-то время, пока один из учителей, заметив мою руку, не заорал на меня в дикой злобе:

– Хватит!

Я онемела, а остальные пристально на меня посмотрели.

После занятия я подошла к преподавателю извиниться – главным образом чтобы узнать, чем провинилась.

– Сэнсэю не задают вопросов, – выговорил он мне.

– А как же, если непонятно?

– Должно быть понятно!

Тут-то мне стало ясно, почему в Японии так плохо дело с иностранными языками.

Был еще эпизод, когда каждому предложили рассказать о своей стране. Подошла моя очередь, и я вдруг четко осознала, что унаследовала непростое геополитическое досье. Все рассказывали об известных странах. Только мне одной пришлось уточнять, в какой части света находится моя родина. Жаль, что там сидели немецкие студенты, иначе я могла бы нести что угодно, показать на карте какой-нибудь остров в Тихом океане, рассказать о дикарских обычаях, таких, например, как задавать вопросы учителю. Но пришлось ограничиться стандартным набором сведений. Пока я говорила, сингапурцы с таким увлечением ковыряли в своих золотых зубах, что я приуныла.


В субботу «мерседес» показался мне еще белее, чем всегда.

Ринри сообщил, что мы едем в Хаконэ.

Я ничего о Хаконэ не знала и попросила меня просветить. Немного помявшись, Ринри сказал, что я сама увижу. Дорога показалась мне страшно длинной, к тому же ее перегораживали бесчисленные пункты дорожных сборов.

В конце концов мы подъехали к огромному озеру, его окружали горы и живописные тории.[17] Люди приезжали сюда покататься на лодках или водных велосипедах. Я про себя улыбнулась. Значит, Хаконэ – место воскресных прогулок токийцев, настроенных на ламартиновский лад.[18]

Мы поплавали по озеру на прогулочном катере. Я наблюдала за японскими семьями, которые любовались красотами, одновременно подтирая младшего отпрыска, и почти опереточными влюбленными, держащимися за руки.

– Вы привозили сюда свою девушку? – спросила я.

– У меня нет девушки.

– Но ведь когда-то была?

– Да. Но я не привозил ее сюда. Значит, я первая удостоилась этой чести. Наверно, потому что я иностранка.

На палубе из репродуктора лились томные песни. Мы ненадолго причалили, осмотрели тории и совершили поэтичную прогулку по размеченным дорожкам. Парочки останавливались в специально отведенных местах и взволнованно созерцали озеро через тории. Дети ревели и визжали, словно предупреждая влюбленных о том, чем обернется эта романтика в будущем. Я посмеивалась.

Потом Ринри угостил меня кори – кусочками колотого льда из зеленого чая. Я жадно набросилась на это японское мороженое, которого не ела с детства. Оно хрустело на зубах.

На обратном пути я долго раздумывала, почему он повез меня в Хаконэ. Конечно, я была очарована этой традиционной японской прогулкой, но ему-то она зачем понадобилась? Наверно, я чересчур все усложняла. Японцам в большей степени, чем другим народам, свойственно что-то делать просто потому, что так принято. Вот и хорошо.

* * *

Я чувствовала, что Ринри ждет приглашения нанести мне визит. Этого требовала элементарная вежливость, ведь я столько раз бывала у него дома.

Однако я упорно избегала его приглашать. Принимать кого-то у себя всегда было для меня мукой. Причины этого мне недоступны, но мое жилище по определению не то место, куда можно звать гостей.

Как только я начала жить самостоятельно, первая же моя квартира мгновенно стала похожа на захламленный сквот, заселенный беженцами-нелегалами, готовыми смыться при появлении полиции.

В начале марта позвонила Кристина. Она собиралась на месяц в Бельгию повидаться с матерью и попросила меня в порядке одолжения пожить в ее квартире и присмотреть за цветами. Я согласилась и отправилась к ней получать инструкции. Войдя, я глазам своим не поверила: это оказалась шикарная квартира в суперавангардистском здании с роскошным видом на футуристический квартал. Совершенно ошалев, я слушала объяснения Кристины, как управляться с этим чудом прогресса, где все, разумеется, было автоматизировано. Комнатные растения выглядели каким-то анахронизмом, доисторическим пережитком, случайно сохранившимся здесь лишь затем, чтобы я могла месяц пожить в этом дворце.

Я еле дождалась отъезда Кристины и немедленно заселилась на ее межпланетную станцию. Сразу было ясно, что эта квартира не моя. В каждой комнате имелся пульт для управления музыкальным центром, а заодно и температурой в помещении и массой разных приспособлений, находившихся в других комнатах. Не вставая с кровати, я могла приготовить еду в микроволновке, запустить стиральную машину и закрыть шторы в гостиной.

К тому же из окна был виден штаб сил самообороны в Итигая, где Юкио Мисима совершил ритуальное самоубийство. У меня было ощущение, что я живу в необычайно важном для человечества месте, я без конца ходила взад-вперед по квартире, слушая Баха и осмысляя непостижимую созвучность клавесина этой потусторонней урбанистической панораме и пронзительно-синему небу.

На кухне умный тостер сам выбрасывал тосты, когда чувствовал, что они уже готовы. При этом раздавался чарующий звон. Я программировала себе целые концерты из звуковых сигналов бытовой техники.

Здешний телефон я дала только одному человеку, и он не замедлил позвонить.

– Как квартира? – спросил Ринри.

– Для вас, может быть, ничего особенного. Но для меня это что-то невероятное. Вот придете на урок в понедельник и увидите.

– В понедельник? Сегодня пятница. Можно мне прийти сегодня вечером?

– К ужину? Я не умею готовить.

– Я все сделаю сам.

У меня не нашлось предлога для отказа, тем более что я была рада его видеть. Впервые мой ученик действовал решительно. Несомненно, квартира Кристины сыграла тут свою роль. Нейтральная территория совершенно меняла весь расклад.


В семь часов вечера его лицо появилось на экране видеодомофона, и я открыла дверь. Он явился с новеньким чемоданчиком.

– Вы куда-то уезжаете?

– Нет, я пришел готовить ужин.

Я показала ему квартиру, поразившую его куда меньше, чем меня.

– Очень хорошо, – сказал он. – Вы любите фондю?

– Да, а что?

– Вот и отлично. Я принес все, что нужно.

Я еще не была знакома с японским культом принадлежностей для всего на свете, будь то снаряжение для горных или морских прогулок, инвентарь для гольфа или, как сегодня, набор для фондю. Дома у Ринри даже имелась специальная кладовая, содержавшаяся в идеальном порядке, где хранились чемоданчики с готовыми комплектами необходимых предметов на все случаи жизни.

Вытаращив глаза, я смотрела, как мой ученик открывает чемодан, где лежала надежно закрепленная горелка для запуска межпланетных ракет, летающая тарелка с антипригарным покрытием, кусок сыра из желтого пенопласта, бутылка антифриза с этикеткой морозоустойчивого белого вина и непортящиеся хлебцы. Он перенес все эти загадочные предметы на кухонный стол.

– Ну что, я приступаю?

– Да, мне не терпится это увидеть.

Он положил пенопласт в антипригарную емкость, полил антифризом, зажег горелку, которая почему-то не взмыла в небеса, и, пока там происходили таинственные химические реакции, достал из чемодана псевдотирольские тарелочки, длинные вилки и два стакана «для оставшегося вина».

Я бросилась к холодильнику за кока-колой, уверяя, что она очень хорошо сочетается с фондю, и быстро наполнила свой стакан.

– Готово, – объявил он.

Мы уселись друг против друга, и я, отважно нацепив на вилку кусочек непортящегося хлебца, рискнула погрузить его в адское варево. Вытащив вилку, я выразила восхищение количеством образовавшихся сырных нитей.

– Да, – с гордостью ответил Ринри, – при таком способе нити получаются отлично.

Нити – это, конечно, высшая цель фондю. Я положила в рот свой кусочек и начала жевать: вкус отсутствовал начисто. Тут я догадалась, что японцы любят есть фондю ради игровой стороны дела и придумали способ приготовления, устраняющий единственный досадный недостаток этого старинного европейского блюда – его вкус.

– Божественно, – объявила я, стараясь не захихикать.

Ринри стало жарко, и я впервые увидела его без черной замшевой куртки. Я пошла за бутылкой соуса табаско, сославшись на то, что в Бельгии фондю принято есть с острыми приправами. Я обмакнула хлебец в жидкую пластмассу, получив густую паутину нитей, положила желтый кубик к себе на тарелку и полила табаско, чтобы он обрел хоть какой-то вкус. Ринри следил за моими манипуляциями, и, могу поклясться, в глазах у него читалось: «Все-таки бельгийцы – странные люди».

Вскоре мне надоело это техногенное фондю.

– Ну, Ринри, расскажи что-нибудь.

– Но… вы обратились ко мне на «ты»!

– Когда с человеком делишь такое фондю, с ним невозможно не перейти на «ты».

Видимо, расплавленный пенопласт проник из желудка в мой мозг и, продолжая там пениться, пробудил манию экспериментаторства. Пока Ринри ломал голову, что бы такое мне рассказать, я погасила горелку, дунув на пламя, – этот прием удивил японца, – вылила остатки антифриза в котелок, чтобы охладить смесь, и погрузила туда обе руки.

Мой гость вскрикнул.

– Зачем вы это делаете?

– Из любопытства.

Я вытащила руки и принялась лизать клубок нитей, которыми они оказались намертво опутаны. Толстый слой химического сыра покрывал их, как варежки.

– Как же вы теперь это отмоете?

– Водой с мылом.

– Нет, фондю слишком липкое. У котелка есть специальное покрытие, а у вас нет.

– Посмотрим.

Он был прав: ни вода, ни средство для мытья посуды не оказали никакого действия на мои желтые рукавицы.

– Попробую отскрести кухонным ножом.

На глазах ошеломленного Ринри я приступила к исполнению этого плана. Случилось то, что и должно было случиться, – я порезалась, и через сковавшую пальцы полимерную массу хлынула кровь. Я поднесла руку ко рту, чтобы не превращать квартиру в место кровавой драмы.

– Позвольте мне, – сказал Ринри.

Он встал на колени и, завладев одной из моих рук, принялся обгрызать сыр зубами. Это, конечно, самое разумное, что можно было сделать, но вид коленопреклоненного рыцаря перед прекрасной дамой, чьи пальцы он так деликатно держал, обгладывая с них намертво застывшее фондю, вызвал у меня безумный смех. Впервые в жизни я так реагировала на мужскую галантность.

Ринри, однако, не смутился и довел дело до конца. Процедура длилась страшно долго, и я постепенно проникалась странной атмосферой происходящего. Потом, как взыскательный мастер своего дела, он вымыл мне руки абразивной губкой со стиральным порошком.

Наконец, тщательно осмотрев мои освобожденные пальцы, он перевел дух. Это был своего рода катарсис. Ринри обнял меня и больше не отпускал.

* * *

Наутро я проснулась оттого, что страшно зудели руки. Намазывая их кремом, я вспомнила вчерашний вечер и ночь. Итак, у меня в постели мужчина. Какую избрать тактику?

Я разбудила его и сказала, очень ласково, что по обычаям моей страны мужчина должен на рассвете покинуть дом возлюбленной. Мы и так чуть не нарушили правила, ибо солнце уже встало. Но ничего, мы спишем эту погрешность на счет географической удаленности. Однако злоупотреблять не станем. Ринри спросил, допускают ли бельгийские обычаи, чтобы мы потом встретились опять.

– Да, – ответила я.

– Я заеду за тобой завтра в три.

Я с удовлетворением отметила, что мои уроки обращения на «ты» не пропали даром. Он трогательно попрощался. И ушел со своим чемоданчиком для фондю.

Оставшись одна, я поняла, что меня захлестывает радость. Смеясь и изумляясь, я перебирала в памяти все, что произошло накануне. Особенно поразили меня не какие-то странности Ринри, а, пожалуй, самая главная его странность: он был на редкость добрым и совершенно очаровательным человеком. Ни разу он не покоробил меня ничем – ни словом, ни делом. Я и не знала, что такое бывает.

Я приготовила себе пол-литра очень крепкого чая и выпила, глядя через стеклянную стену на военные корпуса в Итигая. Ни малейшего желания совершить харакири нынче утром я не испытывала. Зато желание писать достигло феноменальной силы. Такой тектонической мощи здесь еще не видали: Токио, трепещи! Я набросилась на чистый лист бумаги, уверенная, что сейчас задрожит земля.

Удивительно, но землетрясения не произошло. Учитывая мое местонахождение, это выглядело аномалией, и ее, вероятно, следовало приписать особо благоприятной сейсмической обстановке.

Время от времени я поднимала голову, смотрела на город и думала: «У меня роман с парнем из Токио». Сидела в столбняке несколько минут, не веря себе, потом снова принималась писать. Так продолжалось весь день. Подобные дни изумительны.


Назавтра «мерседес» был столь же безукоризненно пунктуален, сколь и белоснежно чист.

Ринри переменился. Его профиль уже не выглядел таким застывшим и непроницаемым. А молчание приобрело интересный оттенок смущения.

– Куда мы едем? – спросила я.

– Увидишь.

Классический ответ, к которому мне предстояло привыкнуть: какой бы ни была цель наших поездок, грандиозной или ничтожной, в ответ на свой вопрос я получала неизменное «Увидишь». «Увидишь» стало его Киферой,[19] некой кочующей землей, чьим единственным назначением было задать направление автомобилю.

В то воскресенье состоялось торжественное открытие страны «Увидишь», расположившейся на сей раз в Токио, в Олимпийском центре. Выбор Ринри мне понравился тем, что, с одной стороны, выглядел вполне осмысленно, с другой – не грозил меня чрезмерно увлечь: даже под самыми благородными знаменами спортивные состязания никогда меня не занимали. Я осматривала стадион и прочие сооружения с безукоризненной вежливостью равнодушных, слушая скупые пояснения Ринри и обращая внимание лишь на его успехи во французском: на олимпийских играх по иностранным языкам ему полагалась бы золотая медаль.

Мы были не единственными влюбленными – используя традиционную терминологию, – которые прогуливались вокруг стадиона. В наших скитаниях меня умиляли «заготовленные маршруты»: японские традиции предоставляли в распоряжение парочек, соединившихся на один день или на всю жизнь, своего рода инфраструктуру, чтобы не нужно было ломать голову, как провести время вдвоем. Это напоминало настольную игру. Кто-то волнует тебя? Вместо того чтобы сидеть и размышлять полдня о природе своего волнения, веди этого кого-то на первую клеточку нашей «ходилки». Зачем? Увидишь.

«Увидишь» – самая лучшая стратегия. Ни Ринри, ни я не имели ни малейшего представления о том, что мы делаем, куда и зачем едем. Под видом осмотра каких-то сомнительных достопримечательностей мы с любопытством изучали друг друга. Клеточка «Старт» нашей «Монополии», точнее, нашей «Романополии» меня очаровала.

Ринри держал меня за руку, как каждый влюбленный на игровой доске – свою спутницу. Перед пьедесталом почета он сообщил мне:

– Это пьедестал почета.

– А, – ответила я.

У бассейна он сказал:

– Это бассейн.

– Вот оно что, – ответила я с самым серьезным видом.

Ни на какие блага мира не променяла бы я свою роль. Я ужасно веселилась и провоцировала все новые и новые откровения, направляясь, например, в сторону ринга, чтобы услышать: «Это ринг», и так далее. Его пояснения были упоительны.

В пять часов я, как и множество гуляющих здесь девушек, получила гранатовое кори. И с энтузиазмом принялась грызть рубиновый лед. Заметив, что щедрых кавалеров вознаграждают за это нежными выражениями признательности, я тоже на них не поскупилась. Мне нравилось копировать поведение моих соседок.

В сумерки стало прохладно. Я спросила Ринри, что предусматривает «ходилка» на вечер.

– Что, прости? – спросил он.

Желая вывести его из затруднения, я пригласила его в квартиру Кристины. Он явно испытал облегчение, хотя и обрадовался, конечно, тоже.

В технизированной японской квартире «Увидишь» обретает черты фантастики. Едва я открыла дверь, как заиграл Бах.

– Это Бах, – сказала я.

Настала моя очередь.

– Мне очень нравится, – прокомментировал Ринри.

Я повернулась к нему и указала на него пальцем:

– Это ты.

Игра кончилась. В любви правил больше не существовало. В постели я открывала для себя удивительного человека. Он очень долго смотрел на меня, потом сказал:

– Какой красивый ты!

Опять плохой перевод с английского. Но ни за что на свете я не стала бы его поправлять. Меня никогда еще не находили красивым.

– Японки намного красивее, – заметила я.

– Это не так.

Я порадовалась, что у меня дурной вкус.

– Расскажи мне о японках.

Он пожал плечами. Я попросила еще раз. В конце концов он сказал:

– Не могу тебе объяснить. Они меня раздражают. Они как будто ненастоящие.

– Может быть, я тоже ненастоящая.

– Нет. Ты живешь, ты смотришь вокруг. А их интересует одно: нравятся ли они. Они думают только о себе.

– Большинство западных женщин тоже.

– Мне и моим друзьям кажется, что для них мы просто зеркало.

Я изобразила, будто смотрюсь в него и поправляю волосы. Он засмеялся.

– Ты много говоришь с друзьями о девушках?

– Нет. Это неудобно. А ты говоришь о мужчинах?

– Нет. Это личное.

– А японки наоборот. С парнями они такие тихони, слова лишнего не скажут. А потом все выбалтывают подружкам.

– Западные девушки тоже.

– Почему ты так говоришь?

– Хочу защитить японок. Быть японкой не так-то легко.

– Японцем тоже быть нелегко.

– Конечно. Расскажи про это.

Он умолк. Вздохнул. Я заметила, как он изменился в лице.

– В пять лет я, как все дети, сдавал экзамен, чтобы поступить в одну из лучших школ. Если бы я прошел, то потом мог бы поступить в лучший университет. В пять лет я уже это знал. Но я не прошел.

Он весь дрожал.

– Родители ничего мне не сказали. Они были огорчены и разочарованы. Мой отец в пять лет сдал экзамен успешно. Я еле дождался ночи и залился слезами.

Тут он разрыдался. Я обняла его – все его тело словно свело судорогой от безутешного горя. Мне рассказывали об этих кошмарных японских отборах, которые проходят совсем маленькие дети, уже отлично понимающие, сколь высоки ставки.

– В пять лет я узнал, что я недостаточно умный.

– Неправда. В пять лет ты узнал, что тебя не приняли.

– Я чувствовал, что отец думает: «Ничего, не страшно. Он мой сын и займет со временем мое место». Меня стал мучить стыд и мучает до сих пор.

Я прижала его к себе, шепча какие-то ободряющие слова, уверяя его, что он умный. Он долго плакал, потом уснул.

А я встала и пошла посмотреть на город, где каждый год тысячи пятилетних детей узнаю т, что их жизнь загублена. Мне почудилось, что я слышу со всех сторон какофонию ночных детских рыданий.

Ринри избежал общей участи, потому что он сын своего отца: вместо пожизненного страдания ему достался пожизненный стыд. А остальные, провалившиеся на тестировании, с малолетства знали, что станут в лучшем случае индустриальным мясом, как было когда-то пушечное мясо. И люди еще удивляются, что среди японских подростков столько самоубийств.

Кристина должна была вернуться через три недели. Я предложила Ринри воспользоваться квартирой по максимуму. Игру в «Романополию» продолжим после возвращения Кристины. Он возликовал.

В любви, как и во всем, инфраструктура очень важна. Глядя в окно на казармы Итигая, я спросила Ринри, любит ли он Мисиму.

– Это гениально, – сказал он.

– А в Европе многие меня уверяли, что Мисима – писатель больше для иностранцев.

– Японцам он не очень нравится как личность. Но книги у него великолепные. То, что говорят твои знакомые, довольно странно, потому что он хорош именно по-японски. Его фразы – это музыка. Как такое переведешь?

Я ухватилась за его слова. Поскольку было ясно, что я не скоро смогу по-настоящему разбирать иероглифы, я попросила его почитать мне Мисиму в подлиннике. Он с готовностью согласился и начал читать «Запретные цвета». У меня мурашки по коже побежали. Понимала я далеко не все, начиная с названия.

– Почему цвета запретные?

– По-японски цвет может быть синонимом любви.

Гомосексуализм в Японии очень долго был запрещен законом. Как ни восхищала меня японская аналогия между цветом и любовью, но Ринри коснулся деликатной темы. Я ни разу не говорила с ним о любви. Сам он заговаривал об этом часто, но я ухитрялась его отвлечь. Мы смотрели из окна в бинокль на цветение сакуры.

– По обычаю я должен ночами петь тебе песни, попивая саке под цветущей сакурой.

– Слабо́?

Под ближайшей сакурой Ринри спел мне несколько незамысловатых песенок про любовь. Я посмеялась, он вспылил:

– Я действительно думаю то, о чем пою.

Я залпом выпила свое саке, чтобы скрыть замешательство. С этими цветущими деревьями надо быть поосторожнее, раз они так подогревают в нем сентиментальность.

Вернувшись в квартиру, я сочла, что опасность миновала. Как бы не так! На меня обрушились слова любви высотой с небоскреб. Я мужественно слушала, ничего не отвечая. По счастью, мое молчание его устраивало.


Я очень привязалась к нему. Влюбленному такое не скажешь. А жаль. Для меня привязаться к кому-то – это немало.

Я была счастлива с ним.

Всегда радовалась, когда его видела. Он был мне дорог, я испытывала к нему огромную нежность. Когда он уходил, я по нему не скучала. Такова была формула моего отношения к нему, и наша история казалась мне чудесной.

Поэтому я боялась объяснений, требующих ответа или, хуже того, взаимности. Лгать в такой ситуации – пытка. Но выяснилось, что мои страхи напрасны. От меня Ринри хотел только одного: чтобы я его слушала. Как это правильно! Слушать кого-то – великая вещь. И я воодушевленно слушала.

Мое отношение к нему не имеет названия в современном французском языке, зато имеет в японском: тут очень подходит слово кои. На французский кои можно, в принципе, перевести как «влечение, симпатия, склонность, вкус». Ринри был в моем вкусе. Он был моим коибито – человеком, с которым я разделяла кои, мне пришлось по вкусу его общество.

В нынешней Японии у молодых неженатых пар партнер именуется исключительно коибито. Глубокая внутренняя щепетильность исключает слово «любовь». Если не считать редких оговорок или приступов безумной страсти, никто не употребляет это высокое слово, оставляя его для литературы и схожих с ней сфер. И надо же было случиться, чтобы мне попался единственный японец, не избегавший ни этой лексики, ни соответствующих интонаций. Но я успокаивала себя тем, что тут виновато наше разноязычие. Ринри делал свои признания то по-французски, то по-японски, но главное – он адресовал их франкоговорящей девушке: французский язык, вероятно, представлялся ему неким пленительным вольным полем, где можно пуститься во все тяжкие.


Любовь – чувство настолько французское, что многие видят в ней чуть ли не национальное изобретение. Не впадая в такие крайности, я, однако, сознаю, что во французском языке действительно есть некий дух любви. Наверно, я усвоила тенденцию языка Ринри, а он – моего. Он играл в любовь, пьянея от новизны, а я упивалась понятием кои. Что показывало, насколько мы оба были открыты для чужой культуры.

Кои имел для меня только один недостаток – это омоним «карпа», а карп – единственное живое существо, вызывающее у меня омерзение. К счастью, это не усугублялось внешним сходством: хотя в Японии карп – символ мужской силы, Ринри никак не ассоциировался у меня с толстой скользкой рыбой, имеющей к тому же чудовищный рот. Зато слово кои пленяло меня своей легкостью, текучестью, свежестью и отсутствием многозначительности. Оно было изящным, игривым, веселым, цивилизованным. Одна из прелестей кои заключалась в пародии на любовь: копировались некоторые ее повадки, но не для того, чтобы высмеять, а просто шутки ради.

Я старалась тем не менее скрыть улыбку, чтобы не обидеть Ринри: отсутствие в любви чувства юмора общеизвестно. Думаю, он понимал, что мое отношение к нему – это кои, а не аи, иногда мне даже бывало жаль, что я не могу использовать такое красивое слово. Но его это не огорчало – скорее всего, потому, что в нем жил первооткрыватель: он наверняка понял, что он мой первый коибито. Точно так же, как я была его первой любовью. Хотя я уже много раз сгорала дотла, никто еще никогда не приходился мне по вкусу.

Между кои и аи разница не в силе эмоций, между ними несовместимость основополагающая. Можно ли влюбиться в человека, к которому испытываешь симпатию? Исключено. Мы влюбляемся в тех, кого ненавидим, кто для нас смертельно опасен. Шопенгауэр видит в любви уловку инстинкта размножения – не могу передать, как отвратительна мне эта теория. Я вижу в любви уловку инстинкта не убивать: когда я испытываю острую потребность убить кого-то, срабатывает некий таинственный механизм – иммунная система? тяга к невинности? страх попасть за решетку? – запускающий во мне процесс кристаллизации.[20] Только благодаря этому на моем счету, насколько мне известно, еще нет ни одного трупа.

Убить Ринри? Что за дикая мысль! Убить такого милого человека, вызывающего у меня лишь теплые, светлые чувства! Собственно, я его и не убила – вот самое веское доказательство того, что это было совершенно не нужно.

Редкий случай, чтобы я написала историю, где никто не хочет никого убить. Наверно, потому, что это история кои.

* * *

Стряпней у нас занимался Ринри. Готовил он плохо, но, как и все население земного шара, лучше, чем я. Совсем не использовать роскошный кухонный комбайн Кристины было бы жаль. Поэтому он использовался для сомнительных блюд из пасты, которые Ринри именовал «карбонара», – его вклад в усовершенствование классического варианта состоял в щедром добавлении всех видов жировой продукции, какие имелись в 1989 году на этой планете. Японцы, как известно, любят легкую пищу. Поэтому я и тут не исключаю, что послужила предлогом для культурного бунта.

Не решаясь сказать, что это несъедобно, я заговорила о своей страсти к суши. Он покривился.

– Ты их не любишь? – спросила я.

– Люблю, – вежливо ответил он.

– Их трудно готовить.

– Да.

– Можно купить готовые.

– Тебе правда хочется?

– Зачем ты сказал, что любишь, если на самом деле не любишь?

– Люблю. Но когда я это ем, мне кажется, что я сижу за семейным обедом вместе с дедушкой и бабушкой.

Серьезный аргумент.

– К тому же они без конца твердят, что это очень полезно. Надоело, – добавил он.

– Понимаю. И сразу хочется чего-нибудь вредного, вроде карбонары.

– Это вредно?

– В твоем исполнении – наверняка.

– Потому и вкусно.

Теперь стало еще труднее уговорить его приготовить что-то другое.

– А может, опять сделать фондю? – предложил он.

– Нет.

– Тебе не понравилось?

– Понравилось, но это совершенно особое воспоминание. Попытка повторить может вызвать разочарование.

Уф! Нашла вежливую отмазку.

– А окономияки, которые мы ели у твоих друзей?

– Да, без проблем.

Спасена! Это стало нашим главным блюдом. Холодильник был постоянно забит креветками, яйцами, капустой и имбирем. На столе всегда стоял пакет соуса.

– Где ты покупаешь этот дивный соус? – спросила я.

– У меня есть запас. Родители привезли из Хиросимы.

– Значит, когда он кончится, придется туда поехать.

– Я ни разу в жизни там не был.

– Отлично. Ты ничего не видел в Хиросиме.

– Почему ты так говоришь?

Я объяснила, что пародирую классику французского кино.[21]

– Я не видел этого фильма.

– Ты можешь прочесть книжку.

– В чем там сюжет?

– Лучше я не буду тебе ничего рассказывать, прочти сам.

* * *

Когда мы бывали вместе, мы безвылазно сидели дома. Срок возвращения Кристины стремительно приближался. Мы с ужасом думали о том, что придется покинуть эту квартиру, сыгравшую такую роль в нашей истории.

– Давай забаррикадируемся и не пустим ее, – предложила я.

– Ты сможешь? – спросил он с испугом.

Мне понравилось, что он считает меня способной на такие дурные поступки.

Мы проводили бездну времени в ванной. Ванна напоминала чрево огромного кита, пускающего фонтаны внутрь.

Ринри из почтения к традициям, прежде чем влезть в ванну, тщательно мылся под краном: нельзя же загрязнить воду многоуважаемой ванны. Мне трудно было смириться с обычаем, казавшимся мне столь нелепым: все равно что класть в посудомоечную машину чистые тарелки.

Я изложила ему свою точку зрения.

– Наверно, ты права, – сказал он, – но я не могу ничего с собой поделать. Осквернить ванну выше моих сил.

– А кощунствовать по поводу японской кухни ты можешь преспокойно.

– Да, могу преспокойно.

Я его понимала. Бастионы консерватизма у каждого свои, это непостижимо на уровне рассудка.

Иногда мне чудилось, что ванна-кит шевелится и увлекает нас в морскую пучину.

– Ты знаешь историю про Иону?

– Не надо о китах. Мы поссоримся.

– Только не говори, что ты из тех японцев, которые их едят.

– Понимаю, это нехорошо. Но я же не виноват, что они такие вкусные.

– Я пробовала, это гадость!

– Вот видишь! А если б тебе понравилось, тебя не возмущало бы, что мы их едим.

– Но ведь киты – исчезающий вид!

– Знаю. Мы поступаем плохо. Ну что ты от меня хочешь? Стоит мне только подумать о китовом мясе, как у меня слюнки текут. Это не в моей власти.


Он был нетипичным японцем. Например, он много путешествовал, но в одиночестве и без фотоаппарата.

– Я никому этого не говорю. Если бы родители узнали, что я езжу один, они бы забеспокоились.

– Им кажется, что это опасно?

– Нет, они решили бы, что у меня не все в порядке с головой. У нас путешествовать в одиночку считается признаком психического расстройства. В японском языке слово «один» несет оттенок сиротства, одиночества.

– Но у вас же есть знаменитые отшельники.

– Вот именно. Считается, что любить одиночество может только монах-аскет.

– Почему твои соотечественники так дружно сбиваются в кучу за границей?

– Им нравится смотреть на людей, непохожих на них самих, и в то же время чувствовать себя среди своих.

– А потребность все время фотографировать?

– Не знаю. Меня это раздражает, тем более что все делают совершенно одинаковые снимки. Может, хотят доказать себе, что им это не приснилось.

– Я ни разу не видела тебя с фотоаппаратом.

– У меня его нет.

– Как? У тебя есть все новомодные девайсы, даже набор для приготовления фондю в космосе, и нет фотоаппарата?

– Нет, мне это неинтересно.

– Чертов Ринри!

Он спросил, что я имею в виду. Я объяснила. Ему так понравилось, что он стал по двадцать раз на дню повторять: «Чертова Амели!»

В середине дня внезапно пошел дождь, потом град. Я сказала, глядя в окно:

– Разверзлись хляби небесные.

За моей спиной раздался его голос, эхом повторивший:

– Разверзлись хляби небесные.

Наверняка Ринри впервые услышал это выражение, угадал по ситуации смысл и повторил, чтобы запомнить. Я засмеялась. Он понял, над чем я смеюсь, и сказал:

– Чертов я!

* * *

В начале апреля вернулась Кристина. По бесконечной доброте своей я впустила ее в квартиру. Ринри ее возвращение подкосило сильнее, чем меня. Наш роман вновь принял кочевой характер. Меня это не очень огорчило. Мне начинало недоставать «ходилки».

Я снова стала бывать в бетонном замке. Родители Ринри больше не называли меня «сэнсэй», что свидетельствовало об их проницательности. Дед с бабкой называли меня теперь исключительно «сэнсэй», что свидетельствовало об их зловредности.

Однажды мы все вместе пили чай, и отец показал мне колье, которое недавно сделал. Очень необычное, что-то среднее между мобилем Колдера и ониксовыми бусами.

– Вам нравится? – спросил он.

– Да, мне нравится сочетание темного камня с серебром. Очень элегантное ожерелье.

– Оно ваше.

Ринри застегнул его на мне. Я растерялась. Когда мы остались наедине, я сказала:

– Твой отец сделал мне роскошный подарок. Как его отблагодарить?

– Если ты что-нибудь ему подаришь, он тебе подарит вдвое больше.

– Что же делать?

– Ничего.

Он был прав. Единственный способ избежать эскалации щедрости – мужественно принимать пышные подношения.

Я переселилась в свою крохотную квартирку. Ринри был слишком тактичен, чтобы напрашиваться в гости, хотя не раз закидывал удочку, но я упорно не клевала.

Он часто звонил. И выражался с комичной церемонностью, очень забавлявшей меня, тем более что говорилось это всерьез:

– Здравствуй, Амели. Я хотел бы справиться о состоянии твоего здоровья.

– Все отлично.

– В таком случае не пожелаешь ли ты со мной встретиться?

Я хохотала. Он не понимал почему.


У Ринри была восемнадцатилетняя сестра, которая училась в Лос-Анджелесе. Однажды он сообщил, что она на несколько дней приехала в Токио на каникулы.

– Я заеду за тобой вечером и познакомлю вас.

Голос его звучал взволнованно и торжественно. Я приготовилась пережить нечто важное.

Усевшись в «мерседес», я обернулась, чтобы поприветствовать девушку на заднем сиденье. Меня поразила ее красота.

– Амели, это Рика. Рика, это Амели.

Она поклонилась с прелестной улыбкой. Ее имя меня разочаровало – в отличие от всего остального. Она была настоящим ангелом во плоти.

– Ринри мне много говорил о тебе, – сказала она.

– Он мне о тебе тоже много говорил, – сказала я.

– Обе вы врете. Я никогда много не говорю.

– Это правда, он никогда ничего не рассказывает, – подхватила Рика. – Он мне страшно мало о тебе говорил. Поэтому я уверена, что он тебя любит.

– Значит, тебя он тоже любит.

– Ничего, если я буду говорить с тобой по-английски? По-японски я делаю много ошибок.

– Кто-кто, а я их точно не замечу.

– Ринри все время меня поправляет. Он хочет, чтобы я была совершенна во всем.

Она и так была выше всякого совершенства. Ринри повез нас в парк Сироганэ. В сумерки здесь было настолько безлюдно, что казалось, будто мы не в Токио, а в каком-то сказочном лесу.

Рика вытащила из машины большую сумку. Она достала оттуда шелковую скатерть, саке, стаканы и пирожки. Расстелила скатерть на земле, села и пригласила нас последовать ее примеру. Ее грация меня покорила.

Мы выпили за встречу, и я спросила, из каких иероглифов состоит ее имя. Она написала их на земле.

– Родина ароматов! – воскликнула я. – Это так красиво и так тебе идет!

Когда я узнала, что значит по-японски ее имя, оно перестало казаться мне некрасивым.

Жизнь в Калифорнии сделала ее намного более общительной, чем ее брат. Она прелестно щебетала. Я жадно наслаждалась. Ринри был очарован так же, как и я. Мы любовались ею, как удивительным чудом природы.

– Ладно, – сказала она вдруг. – А где фейерверк?

– Сейчас принесу, – ответил Ринри.

Я ахнула. Он вытащил из багажника чемодан, оказавшийся специальным чемоданом для фейерверков, – я сразу вспомнила чемодан для фондю. Ринри разложил на земле пиротехнические принадлежности и объявил, что готов начинать. Через мгновение, под ликующие возгласы Рики, небо обрушило на нас разноцветные снопы и звезды.

На моих изумленных глазах брат преподносил сестре не просто доказательство, а зримое выражение любви. Никогда еще он не был мне так близок.

Когда потрескивающее зарево над нашими головами погасло, Рика огорченно воскликнула:

– Как, уже все?!

– Есть еще палочки, – сказал Ринри.

Он достал из чемодана охапку тоненьких палочек и раздал нам по целому пучку. Он зажег всего одну, но пожар вспыхнул сразу везде. Каждая палочка порождала вихрь кружащихся искр.

Ночь серебрила бамбуки парка. Наш огненный апокалипсис отбрасывал золотые блики на их светлую матовость. Брат и сестра наслаждались звездными россыпями. Это были двое влюбленных друг в друга детей, и я смотрела на них как зачарованная.

Они допустили меня в свое общество, какой подарок! Это больше, чем выражение любви, это выражение доверия.

Сладкая вата света постепенно угасла, но очарование не рассеялось. Рика восхищенно выдохнула:

– Как было хорошо!

Я разделяла любовь Ринри к этой счастливой девочке. Было что-то нервалевское в атмосфере умирающего праздника с прекрасной таинственной девушкой. Нерваль в Японии, кто бы мог подумать!

На следующий вечер Ринри повел меня есть китайскую лапшу в какую-то забегаловку.

– Я очень люблю Рику, – сказала я.

– Я тоже, – ответил он с растроганной улыбкой.

– Знаешь, у нас с тобой есть кое-что общее. У меня ведь тоже любимая сестра живет далеко. Ее зовут Жюльетта, и расставаться с ней было нечеловечески тяжело.

Я показала ему фотографию своей несравненной сестры.

– Красивая, – сказал он, внимательно ее разглядывая.

– Да. Больше, чем просто красивая. И я по ней очень скучаю.

– Понимаю. Когда Рика в Калифорнии, я тоже по ней ужасно скучаю.

Сидя перед миской лапши, я впала в элегическое настроение. Сказала, что разлука с Жюльеттой была для меня как ампутация и только он один может меня понять. Объяснила, как сильно мы привязаны друг к другу, как я ее люблю и какое безумное насилие учинила над собой, уехав от нее.

– Мне действительно необходимо было вернуться в Японию, но почему такой ценой?

– А почему она не поехала с тобой?

– Она хочет жить в Бельгии. У нее там работа. И у нее нет такой страсти к твоей стране, как у меня.

– Вот и у Рики тоже. Она равнодушна к Японии.

Как же так, как это возможно, чтобы на таких необыкновенных девушек, как наши сестры, не действовало очарование Японии? Я спросила у Ринри, чему его сестра учится в Калифорнии. Он ответил, что программа у нее довольно туманная, а вообще-то, она любовница одного из королей китайской мафии в Лос-Анджелесе по имени Чан.

– Ты не представляешь, какой он богатый, – сказал он, обреченно усмехаясь.

Меня это ошеломило, я не в силах была понять, как слетевший с небес ангел может по доброй воле жить с преступником. «Не будь дурой, – ответила я сама себе, – так устроен мир испокон веков». Я вдруг вообразила Рику в боа из перьев и туфлях на шпильках, шествующую под руку с китайцем в белом костюме. Я расхохоталась.

Ринри понимающе улыбнулся. Сестры предстали перед нами в бульоне с лапшой. В нашей связи был смысл.

* * *

Я упивалась своими успехами в японском, но куда больше меня поражали успехи Ринри во французском, которые были поистине головокружительными.

Нашей любимой игрой стало выпендриваться друг перед другом, щеголяя своими познаниями. Когда поднимался ветер, Ринри мог сказать:

– Так дует, как будто бык пернул.

В устах утонченного японца это звучало безумно смешно.

Когда он выпаливал что-нибудь несусветное, я тоже не упускала случая блеснуть и бросала ему:

– Нани-о оссяимас ка?

Что переводится – вернее, не переводится, ибо никто, кроме японцев, не в состоянии употребить подобный оборот, изысканный до такой степени, что они и сами почти перестали его употреблять: «Что дерзнули вы столь достойно изречь?»

Он умирал от смеха. Однажды его родители пригласили меня на ужин, и мне захотелось произвести на них впечатление. Как только Ринри дал мне какой-то повод, я тут же произнесла, громко, чтобы все слышали:

– Нани-о оссяимас ка?

Оправившись от удивления, месье взвыл от хохота. Возмущенные дедушка и бабушка меня отчитали, заявив, что я не имею права такое говорить. Мадам дождалась тишины и с улыбкой сказала мне:

– Не стоит трудиться изображать хорошее воспитание, с таким подвижным лицом ты все равно никогда не станешь настоящей дамой.

Я получила подтверждение тому, что давно уже угадывала за ее безукоризненной вежливостью: эта женщина меня ненавидит. Я не только краду у нее сына, но я вдобавок иностранка. И то и другое преступно, однако она, видимо, чуяла во мне и нечто иное, что не нравилось ей еще больше.

– Вот бы Рика посмеялась, будь она здесь, – заметил Ринри, пропустив мимо ушей сказанную матерью гадость.

Когда-то я учила английский, нидерландский, немецкий и итальянский. Со всеми этими языками у меня происходило одно и то же: я понимала лучше, чем говорила. Что вполне логично: сначала мы наблюдаем некий вид поведения, потом перенимаем его. Знания еще нет, а лингвистическая интуиция уже работает.

С японским все было наоборот: активное владение намного опережало пассивное. И это опережение так никогда и не сгладилось, чему я не нахожу объяснения. Не раз мне случалось выразить по-японски такие мудреные вещи, что собеседник, уверенный, будто имеет дело с дипломированной японисткой, отвечал мне столь же витиеватым слогом. Мне оставалось лишь спасаться бегством, дабы скрыть, что я ни слова не поняла. Если же бегство оказывалось невозможным, я пыталась угадать, что теоретически мой визави мог мне возразить, и продолжала собственный монолог, маскируя его под диалог.

Я расспрашивала языковедов, и все они заверили меня, что это нормально: «В языке, настолько далеком от родного, у вас не может быть лингвистического чутья». Но они не учитывали, что первые пять лет жизни я говорила по-японски. Потом я жила в Китае, в Бангладеш и так далее: там, как и везде, пассивное знание языка у меня было лучше активного. Похоже, с Японией в моем случае действительно имеет место некое исключение, причину которого мне нравится приписывать судьбе: это страна, где пассивность для меня невозможна.


Случилось неизбежное. В июне Ринри с похоронным видом сообщил мне, что хиросимского соуса больше не осталось.

– При наших темпах потребления иначе и быть не могло.

Я в очередной раз оценила его французский. И ответила:

– Ну и хорошо! Я давно мечтала съездить с тобой в Хиросиму.

На его лице огорчение сменилось ужасом. Решив, что дело в историческом прошлом этого города, я пустила в ход дипломатию:

– Весь мир преклоняется перед мужеством, с которым Хиросима и Нагасаки пережили…

– Не в том дело, – перебил он меня. – Я прочел книжку этой француженки, о которой ты говорила…

– «Хиросима, любовь моя»?

– Да. Я ничего не понял.

Я рассмеялась.

– Не волнуйся, многие французы тоже сначала не поняли. Тем более стоит съездить в Хиросиму, – вывернулась я.

– Ты хочешь сказать, что если прочесть эту книжку в Хиросиме, то все будет понятно?

– Конечно!

– Бред. Незачем ехать в Венецию, чтобы понять «Смерть в Венеции», или в Парму, чтобы понять «Пармскую обитель».

– Маргерит Дюрас не как все, это писательница особенная, – возразила я, твердо веря в то, что говорю.

Мы назначили встречу на семь утра в субботу в аэропорту Ханэда. Я предпочла бы поезд, но для японцев поездка на поезде – дело обычное, а Ринри хотелось разнообразия.

– И потом, когда летишь над Хиросимой, то, наверно, чувствуешь себя как на борту «Энолы Гей»,[22] – сказал он.

Было начало июня. В Токио стояла идеальная погода, двадцать пять градусов. В Хиросиме было на два градуса больше и в воздухе уже скапливалась влажность близкого сезона муссонов. Но солнце еще не исчезло с неба.

В аэропорту Хиросимы у меня возникло странное чувство: в этом городе не 1989 год. Я даже не могла понять, какой именно: нет, точно не 1945-й, все вокруг напоминало скорее эпоху пятидесятых-шестидесятых. Неужели атомный взрыв затормозил ход времени? Между тем современных зданий было немало, прохожие нормально одеты, машины такие же, как во всей Японии. Казалось, люди живут здесь напряженнее, чем везде. Сам город, название которого для всего мира означало смерть, обострил в них ощущение жизни, и отсюда общее впечатление оптимизма, напоминавшее обстановку тех лет, когда человечество еще верило в будущее.

Это открытие меня сразило. Хиросима с первых минут потрясла меня волнующей атмосферой мужественного счастья.

Музей бомбы перевернул мне душу. Все вроде бы знаешь, но подробности превосходят воображение. Факты поданы с такой пронзительной ясностью и простотой, что это граничит с поэзией. Нам рассказали про поезд, который шел в Хиросиму вдоль побережья шестого августа 1945 года. Люди ехали на работу, сонно поглядывая в окна на приближающийся город. Потом поезд нырнул в туннель, а когда вынырнул, оказалось, что Хиросимы больше нет.

Бродя по улицам, я думала: вот оно, уникальное чувство собственного достоинства, отличающее японцев, здесь оно проявляется самым поразительным образом. Ничто, абсолютно ничто не наводило на мысль о том, что это город-мученик. В любой другой стране из такого невообразимого кошмара наверняка выкачали бы все дивиденды, какие только возможно. Капитал, нажитый на трагедии, национальное богатство стольких государств, отсутствовал в Хиросиме.

В парке Мира влюбленные целовались на скамейках, как в песне Брассенса. Тут я вспомнила, что приехала не одна, и решила отдать дань местным обычаям. Когда это было исполнено, Ринри достал из кармана книжечку Маргерит Дюрас. Я о ней совершенно забыла. А он только об этом и думал. И прочел мне вслух все от начала до конца.

Казалось, он зачитывает обвинительный акт и мне предстоит держать ответ по всем пунктам. Благодаря длине текста и замедляющему речь японскому произношению я успела выработать тактику защиты. Труднее всего было удержаться от смеха, когда он читал, раздражаясь от непонимания: «Ты меня убиваешь, ты даешь мне столько счастья». У него это получалось не так, как у Эмманюель Рива.[23]

Через два часа, дочитав, он закрыл книгу и посмотрел на меня.

– Великолепно, правда? – рискнула я.

– Не знаю. – Он был непреклонен.

Дешево отделаться мне не удалось.

– Чтобы французскую девчонку, обритую после оккупации за любовь с немцем, приравнять к жертвам Хиросимы, надо иметь смелость Маргерит Дюрас.

– Так она это имела в виду?

– Да. Она пишет о любви, которую всегда и везде топчут варвары.

– А почему в такой странной манере?

– Это же Дюрас! Ее прелесть в том, что, читая, ты нечто чувствуешь, хотя и не всегда понимаешь.

– Я лично ничего не почувствовал.

– Почувствовал. Ты рассердился.

– Она именно этого добивалась?

– Дюрас устраивает и такая реакция. Вполне, кстати, естественная. Когда дочитываешь книги Дюрас, испытываешь ощущение фрустрации. Это как расследование, которое вдруг закрывается, хотя толком так ничего и не выяснилось. Ты лишь увидел нечто сквозь матовое стекло. Выходишь из-за стола голодным.

– Я голодный.

– Я тоже.

Окономияки – местное фирменное блюдо. Здесь эти лепешки готовят в огромных уличных палатках, на гигантских противнях, дым от которых тянется в темноту. Несмотря на довольно прохладный вечер, с повара градом лил пот и капал прямо в тесто. Это способствовало великолепию вкуса. Никогда мы не ели таких дивных окономияки. Ринри воспользовался случаем, чтобы купить у повара неимоверное количество хиросимского соуса.

Потом, в номере, у меня появился повод произнести множество фраз из книги Дюрас. На сей раз они понравились Ринри куда больше. Я не пожалела сил, самоотверженно потрудившись во славу французской литературы.

* * *

В начале июля ко мне на месяц приехала сестра. Я чуть не умерла от счастья, увидев ее снова. Целый час мы только урчали и визжали, не переставая обниматься.

Вечером Ринри ждал нас у порога в белом «мерседесе». Я предъявила ему самое драгоценное, что было у меня в мире. Оба страшно робели. Заполнять паузы в разговорах пришлось мне.

Когда мы остались с Жюльеттой вдвоем, я спросила, как ей Ринри.

– Худой.

– А кроме этого?

Больше я почти ничего не добилась. И позвонила Ринри:

– Ну, как она тебе понравилась?

– Худая, – сказал он.

Тут тоже я почти ничего не добилась. Отвергнув мысль о сговоре, я возмущалась про себя: как примитивно они мыслят! Ну да, оба худые, и что? Неужели ничего поинтереснее сказать не могли? Для меня важно было совсем другое: красота и волшебное очарование моей сестры, необычность и утонченность Ринри.

Никакой враждебности в их взаимной оценке не было: они сразу друг другу понравились. Со временем я поняла, что по-своему они были правы. Если окинуть взглядом мое прошлое, то выясняется, что все люди, что-то значившие для меня, были худыми. Разумеется, это не главная их черта, зато единственная, которая их объединяет. Наверняка неспроста.

Конечно, мне встречалось на жизненном пути множество худых мужчин и женщин, никак не повлиявших на мою судьбу. Вдобавок я провела несколько лет в Бангладеш, где основная масса населения – ходячие скелеты. Одна человеческая жизнь не может вместить стольких людей, даже совсем бестелесных. Но на смертном одре перед моим взором пройдет череда очень худых теней.

И хотя у меня нет этому объяснения, подозреваю, что таков мой выбор, осознанный или нет. В моих романах те, кто оказывается предметом любви, всегда необычайно худы. Но не надо делать вывод, что одной худобы мне достаточно. Года два назад некая юная идиотка, чье имя я утаю, предложила мне себя в качестве, о котором я предпочитаю не догадываться. Видя мое изумление, эта дуреха повертелась передо мной, чтобы продемонстрировать свое изящество, и заявила, клянусь:

– Вы не находите, что я похожа на одну из ваших героинь?


Итак, лето 1989 года. Я дала своему худому ухажеру отставку на месяц: мы с Жюльеттой отправились в паломничество. Поезд доставил нас в Кансай. Пейзаж был все так же прекрасен. Но никому не пожелаю такой поездки. Чудо, что я вообще пережила этот шок. Не будь рядом моей сестры, я никогда не отважилась бы вернуться в места нашего детства. Не будь рядом моей сестры, я умерла бы от разрыва сердца в поселке Сюкугава.

Пятого августа Жюльетта улетела в Бельгию. Я несколько часов выла, как зверь, запершись у себя в квартире. Когда грудь моя исторгла все вопли, которые там накопились, я позвонила Ринри. Он благородно скрыл свою радость, зная мою печаль. За мной приехал белый «мерседес».

Он повез меня в парк Сироганэ.

– Последний раз мы были здесь с Рикой, – сказала я. – Ты не воспользовался моим отсутствием, чтобы навестить ее?

– Нет. Она там совсем другая. Она играет роль.

– Чем же ты занимался все это время?

– Читал по-французски книгу о тамплиерах, – ответил он, оживившись.

– Хорошо.

– Я решил стать одним из них.

– Не поняла.

– Я хочу стать тамплиером.

Весь вечер я объясняла Ринри несвоевременность такого шага. В Европе, при Филиппе Красивом, он имел бы высокий смысл. В Токио в 1989 году для будущего директора ювелирной фирмы это был полный абсурд.

– Хочу быть рыцарем Храма, – упрямился огорченный Ринри. – Уверен, что в Японии есть храмовники.

– Не сомневаюсь, хотя бы потому, что в вашей стране есть все. Твои соотечественники так любознательны, что, чем бы человек ни заинтересовался, он всегда найдет, с кем разделить свою страсть.

– Почему же мне нельзя стать тамплиером?

– Сейчас это что-то вроде секты.

Он вздохнул, признавая поражение.

– А не пойти ли нам поесть китайской лапши? – предложил будущий тамплиер.

– Отличная мысль.

Пока мы ели, я пыталась пересказать ему «Проклятых королей» Дрюона. Труднее всего оказалось объяснить, как выбирали папу.

– И ничего не изменилось по сей день. По-прежнему созывают конклав, кардиналы сидят взаперти…

Я так увлеклась, что не опустила ни одной детали. Он слушал меня, втягивая лапшу. Завершив рассказ, я спросила:

– А что вообще японцы думают о папе?

Обычно, когда я задавала Ринри вопрос, он, прежде чем ответить, некоторое время размышлял. Но тут, ни на миг не задумываясь, объявил:

– Ничего.

Он сказал это таким будничным тоном, что я расхохоталась. В его голосе не было вызова, Ринри просто констатировал факт.

С тех пор, когда папу показывают по телевизору, я говорю себе: «Вот человек, о котором сто восемьдесят пять миллионов японцев не думают ровно ничего», – и это всякий раз веселит меня.

Впрочем, учитывая любознательность японцев, их внимание к особенностям западной жизни, утверждение Ринри, надо полагать, имеет множество исключений. Но все-таки я, наверно, была права, отговорив вступать в орден тамплиеров юношу, которого совершенно не интересует его заклятый враг.

* * *

– Завтра я повезу тебя в горы, – сообщил мне Ринри по телефону. – Надень походную обувь.

– Может, не стоит? – сказала я.

– Почему? Ты не любишь горы?

– Я обожаю горы.

– Тогда все, решено, – отрезал он, равнодушный к парадоксам моей натуры.

Положив трубку, я почувствовала, что меня лихорадит: горы всех стран мира, и уж тем более японские, притягивали меня с пугающей силой. Я знала, однако, что затея эта рискованная: после полутора тысяч метров в меня вселяется кто-то другой.

Одиннадцатого августа белый «мерседес» распахнул передо мной дверь.

– Куда мы едем?

– Увидишь.

Хотя иероглифы давались мне с трудом, я умела разбирать названия населенных пунктов. Этот божий дар очень пригодился мне в странствиях по Японии. И вот, после нескольких часов пути, мои догадки подтвердились.

– Гора Фудзи!

Это была моя мечта. Считается, что каждый обитатель японских островов должен хоть раз в жизни подняться на гору Фудзи, иначе он просто не заслуживает высокого звания японца. Я, всегда страстно желавшая быть японкой, увидела в этом подъеме гениальную лазейку для решения своей национальной проблемы. Тем более что горы – моя территория, моя стихия.

Мы оставили «мерседес» в гигантском паркинге на площадке из лавы – выше никакой транспорт не допускался. Меня удивило количество прибывавших автобусов, я и не знала, сколь велика потребность людей заслужить звание настоящих японцев. И это вам не бюрократическая формальность – тут надо подняться пешком на 3776 метров над уровнем моря, причем за один день, потому что только у подножия и на вершине есть места для ночевки. Между тем в толпе, сгрудившейся у начала подъема, были старики, дети, мамаши с грудными младенцами, я даже заметила одну беременную женщину месяце на восьмом. Недаром в слове «японец» есть героический оттенок.

Я поглядела вверх: так вот он какой, вулкан Фудзи. Наконец я нашла точку, откуда он не выглядит грандиозным, поскольку от подножия его попросту не видно. Ведь этот необыкновенный фантом заметен практически отовсюду, так что иногда он казался мне голограммой. Невозможно сосчитать, сколько есть мест на Хонсю, откуда открывается великолепная панорама Фудзи, легче сосчитать места, откуда она не открывается. Если бы националисты вздумали создать общеяпонский символ, им следовало бы построить Фудзи. На него невозможно смотреть без священного трепета и покалывания в глазах: он слишком красив, слишком совершенен, слишком идеален.

Везде, кроме подножия, где он выглядит, как любая другая гора, бесформенным вздутием рельефа.

У Ринри имелось специальное снаряжение: горные ботинки, комбинезон для космических полетов, альпеншток. Он с жалостью окинул взглядом мои джинсы и кроссовки, но от комментариев удержался, наверно, чтобы не сыпать мне соль на раны.

– Пошли? – сказал он.

Только этого я и ждала, чтобы дать волю своим ногам, и они мгновенно понесли меня вперед. Стоял полдень – в природе и у меня в душе. Я шла наверх, радуясь, что идти еще так далеко. Первые полторы тысячи метров были самыми трудными: приходилось идти по рыхлой лаве, в которой вязли кроссовки. Как говорится, надо было очень хотеть. Хотели все. Вид стариков, вереницей поднимавшихся по склону, внушал невольное почтение.

Затем мы оказались на настоящей горе, с изумительно твердой землей, перемежающейся участками черного камня. Мы миновали отметку в 1500 метров, где происходит мое перерождение. Я подождала Ринри, который отстал от меня всего метров на двести, и назначила ему встречу на вершине.

Потом он сказал мне:

– Не понимаю, что дальше произошло. Ты просто исчезла.

Так оно и было. После полутора тысяч метров я исчезаю. Мое тело становится чистой энергией, и, пока все недоумевают, куда я делась, ноги успевают унести меня так далеко, что я делаюсь невидимой. Эта способность есть не у меня одной, но я не знаю никого, в ком ее так трудно заподозрить, потому что с виду на Заратустру[24] я совершенно не похожа.

Однако именно в него я и превращаюсь. Меня вдруг подхватывает какая-то нечеловеческая сила, и я взмываю прямо к солнцу. В голове моей звучат божественные гимны – не славословие богам, а песнь обитателей Олимпа. Геракл – мой тщедушный младший братишка. Но это лишь греческая ветвь моего рода. Мы, маздеисты, – совсем другое дело.

Быть Заратустрой – это значит, что вместо ступней у вас крылатые божества, пожирающие гору и превращающие ее в небо, а вместо коленей катапульты, где стрела – все ваше тело. Это значит, что в животе у вас бьют барабаны войны, а в сердце раздается победный марш, и в вас вселяется такая устрашающая радость, что вынести ее обычный человек не в состоянии; быть Заратустрой – значит владеть всеми силами этого мира только потому, что вы призвали их и способны в себя вместить, это значит перестать касаться земли, вступив в прямой диалог с солнцем.

Судьба, известная своим чувством юмора, пожелала, чтоб я родилась бельгийкой. Происходить из плоской страны,[25] принадлежа к потомкам Заратустры, – это вызов, вынуждающий стать двойным агентом.

Я обогнала толпы японцев. Некоторые поднимали глаза от дороги, чтобы посмотреть на пролетающий метеор. Старики говорили «вакаймоно» («молодая») в оправдание себе. Молодым сказать было нечего.

Когда я обогнала вообще всех, выяснилось, что я такая не одна. Среди дневной порции паломников обнаружился еще один Заратустра, который хотел непременно со мной познакомиться, – солдат с американской военной базы на Окинаве.

– Мне уже начинало казаться, что я какой-то не такой, как все люди, – сказал он, – а вы хоть и девушка, а ходите так же быстро.

Я не стала объяснять ему, что во все времена на свете существовали зороастрийцы. Он не заслуживал чести принадлежать к нашему роду: был болтлив и равнодушен к сакральному. Такие генетические сбои случаются в любых семьях.

Пейзаж стал ослепительным, я сделала попытку открыть глаза моему американскому родичу на это великолепие. Он сказал:

– Yeah, great country.[26]

Я догадывалась, что примерно такой же энтузиазм вызвала бы у него тарелка с оладьями.

Я решила избавиться от него и пошла быстрее. Не тут-то было, он как прирос ко мне и, не отставая ни на шаг, без конца повторял:

– That’s a girl![27]

Он был симпатяга, то есть не зороастриец ни на йоту. Я мечтала остаться в одиночестве, дабы познать маздео-вагнеро-ницшеанское состояние духа в подобающей обстановке. Это было исключено в обществе моего солдата, который говорил не умолкая и спрашивал, правда ли, что Бельгия – страна тюльпанов. Никогда я так не проклинала американское военное присутствие на Окинаве.

На высоте три с половиной тысячи я вежливо попросила его помолчать, объяснив, что это священная гора и мне хочется преодолеть оставшиеся двести семьдесят семь метров, отрешившись от всего суетного.

– No problem,[28] – сказал он.

Мне удалось забыть о нем, и я завершила подъем в пьянящем восторге.

На вершине мне открылась лунная поверхность: огромный вулканический провал, окаймленный поверху узкой полосой скал и камней. Невозможно удержать равновесие иначе, как шагая вдоль окружности кратера. Внизу под синим небом, насколько хватало глаз, расстилалась равнина.

Было четыре часа пополудни.

– Что вы собираетесь делать?

– Ждать своего друга.

Это возымело желаемый эффект: американец тут же развернулся и отправился вниз. Я задышала свободнее.

Я шла вдоль кратера. Казалось, его не обойти за целый день. Никто не отважился бы туда спуститься: вулкан давно потух, но этот карьер титанов священен.

Я села на землю в том месте, куда прибывали паломники. Не знаю почему, все поднимались по одному и тому же склону, хотя гора круглая. Возможно, просто в силу японского конформизма, который приняла для себя и я, возмечтав стать японкой. Кроме американца и меня, я не увидела здесь ни одного иностранца. Волнующее зрелище являли старики: они выходили на вершину, опираясь на посох, исполненные достоинства и явно страшно довольные своим подвигом.

Восьмидесятилетний старец, поднявшийся около шести вечера, воскликнул:

– Теперь я настоящий японец!

Значит, войны ему было недостаточно. Только перемещение на три тысячи семьсот семьдесят шесть метров ввысь давало право на это звание.

В стране, где люди не такие честные, масса народу жульнически приписала бы себе это восхождение, так что пришлось бы установить возле кратера будку, где выдавали бы справки. Меня бы такой вариант устроил. Но, увы, у меня не будет никаких доказательств, кроме моего слова: разумеется, оно ничего мне не даст.

Ринри появился только в половине седьмого.

– Ты здесь! – воскликнул он с облегчением.

– Уже давным-давно.

Он рухнул на землю:

– Больше не могу.

– Зато теперь ты настоящий японец!

– А то я раньше им не был!

Я отметила разницу между ним и стариком. Видимо, принадлежность к японской нации утратила часть своего престижа.

– Ты же не будешь здесь ночевать, вставай, – сказала я.

Я подняла его и повела к длинному горному приюту, где можно было раздобыть матрас. Он угостил меня печеньем и содовой, я напомнила, что мы должны встать затемно, чтобы увидеть восход солнца.

– Как ты так быстро поднялась?

– Просто я Заратустра.

– Заратустра? Который говорил так?

– Именно.

Ринри воспринял эту информацию без удивления и мгновенно уснул. Я пыталась его растолкать, мне хотелось поговорить с ним, – легче разбудить покойника. Могла ли я спать? Я же на вершине Фудзи, это слишком невероятно, чтобы хоть на миг сомкнуть глаза. Я вышла из приюта.

Темнота затопила равнину. Вдали виднелся огромный светящийся гриб – Токио. Я вздрагивала от холода и волнения, глядя на эту японскую панораму: древняя гора Фудзи и футуристическая столица.

Я легла у края кратера и провела остаток бессонной ночи, дрожа от мыслей, не умещавшихся во мне. В приюте все в конце концов уснули. А я хотела увидеть первые лучи.

И вдруг мне открылась фантастическая картина. Сразу после полуночи вверх по склону потянулись вереницы огоньков. Значит, нашлись люди, не побоявшиеся совершить восхождение в темноте, – наверняка чтобы поменьше ждать на холоде. Ведь главное – не пропустить восход. Не обязательно приходить заранее. Со слезами на глазах я следила за неторопливыми золотыми гусеницами, которые, изгибаясь, ползли к вершине. Было очевидно, что это не какие-то богатыри-атлеты, а обыкновенные люди. Ну как не восхищаться таким народом?

К четырем часам утра, как раз когда первые ночные паломники вышли на вершину, в небе появились волокна света. Я побежала будить Ринри, который пробурчал, что он и так японец, и назначил мне встречу у машины в конце дня. «Если я заслужила звание японки, то он – типичный бельгиец», – подумала я и бросилась наружу. Там уже стояла небольшая толпа, глядя на зарождающийся день.

Я подошла и встала рядом. Все ждали, высматривая в глубокой тишине отблески светила. Сердце у меня колотилось. Ни единого облачка в летнем небе. Позади бездна мертвого вулкана.

Внезапно на горизонте возник красный лоскут. По безмолвствующей толпе пробежал трепет. Затем с быстротой, не умалявшей величия, весь диск выплыл из небытия и повис над равниной.

Тут произошло нечто, отчего у меня до сих пор стоит комок в горле. Из груди сотен собравшихся здесь людей, в том числе и из моей, вырвался крик:

– Банзай!

Этот крик был каплей в море, литотой, антигиперболой: десяти тысячелетий не хватило бы, чтобы выразить японское ощущение вечности, вызванное этим зрелищем.

Наверно, мы напоминали сборище крайне правых. Однако люди, стоявшие здесь, имели такое же отношение к фашизму, как вы или я. На самом деле, мы участвовали не в идеологическом действе, а в мифологическом, причем, несомненно, самом впечатляющем в мире.

Полными слез глазами я смотрела, как японский флаг постепенно утрачивает алый цвет и заливает золотом еще совсем бледное небо. Аматэрасу[29] признала меня сестрой.

Когда коллективный экстаз прошел, я услышала, как сзади кто-то сказал:

– Ну, пора спускаться. Я считаю, что это трудней. Говорят, рекорд – пятьдесят пять минут. Не понимаю, как такое возможно, тем более что результат не засчитывается, если хоть раз упадешь. Нужно проделать весь путь на своих двоих.

– А как же еще? – спросил другой.

– Склон очень скользкий, и можно съехать сидя. На моих глазах так съезжала одна пожилая женщина.

– Значит, это не первое ваше восхождение?

– Третье. Мне не надоедает.

«Он уже не раз отработал свою национальность», – подумала я.

Слова его не пропали для меня даром.

Я повернулась лицом к солнцу и ровно в пять тридцать пустилась вниз. Я отключила все тормоза. Это было нечто невероятное: чтобы не упасть, ногам приходилось двигаться непрерывно, бежать по лаве, не останавливаясь ни на миг, а мозг в своей одержимости работал еще быстрее, ни на секунду не ослабляя бдительности; я хохотала, стараясь не шлепнуться в моменты скольжения, неизбежно ускорявшего темп; я была снарядом, выпущенным под восходящее солнце, своим собственным подопытным в баллистическом эксперименте, и вопила так, что чудом не разбудила вулкан.

Когда я спустилась на стоянку, не было даже шести пятнадцати – я побила рекорд, и еще как. Увы, его никто не зарегистрировал. Мое достижение навсегда останется лишь моим собственным мифом.

Я вымыла под краном лицо, черное от вулканической пыли, и попила воды. Теперь мне оставалось только ждать Ринри. Ожидание обещало быть долгим. К счастью, невозможно скучать, глядя на идущих мимо людей, особенно в Японии. Я села на землю и много часов подряд смотрела на своих новых соотечественников.

Ринри спустился, наверно, около двух. Он был едва жив от усталости. Но не моргнув глазом усадил меня в «мерседес» и отвез в Токио.

Назавтра он прислал мне двадцать две красные розы. К ним прилагалась записка: «С днем рождения, дорогой Заратустра!»

Ринри извинялся, что он не сверхчеловек, поэтому не мог принести цветы сам. У него так разболелись ноги, что он не в силах был встать.

* * *

Спустя несколько дней Ринри позвонил мне и сказал, что его семейство на неделю уезжает. Он предложил мне пожить это время у него.

Я согласилась с опаской и любопытством – никогда еще мы не были вместе так долго.

Он приехал забрать меня и мои пожитки. Войдя в бетонный замок, я робко спросила:

– А где я буду спать?

– Со мной, в постели родителей.

Я запротестовала, мне казалось, что это неправильно. Ринри, по обыкновению, пожал плечами.

– Это все-таки постель твоих родителей!

– Они же не узнают, – сказал он.

– Но я-то знаю.

– Не спать же нам на моем односпальном футоне. Будет ужасно тесно.

– Других вариантов нет?

– Есть. Постель бабушки и дедушки.

Это подействовало. От отвращения к его деду и бабке я мгновенно согласилась спать на родительском ложе.

Оно оказалось гигантским водяным матрасом. Такие комфортабельные капканы были в моде лет двадцать назад. На редкость неудобная вещь.

– Интересно, – заметила я. – Тут надо двадцать раз подумать, прежде чем сделать малейшее движение.

– Чувствуешь себя как на каноэ в фильме «Освобождение».[30]

– Точно. Освобождение – это когда из него выберешься.

Ринри, задумавший какое-то хитрое меню, скрылся на кухне. Я отправилась бродить по бетонному замку.

Почему мне все время казалось, что на меня направлена камера? Я не могла избавиться от ощущения, что за мной следит незримое око. Я состроила рожу потолку, потом стенам, но ничего не произошло. Враг был хитер и делал вид, будто не замечает моих дерзких выходок. Надо быть начеку.

Ринри застал меня, когда я показывала язык какой-то современной картине.

– Тебе не нравится Накагами? – спросил он.

– Нравится, – совершенно искренне сказала я, глядя на картину, где все было погружено в потрясающую тьму.

Ринри, наверно, пришел к выводу, что бельгийцы всегда показывают язык картинам, которые их особенно волнуют.

На столе меня ждали восхитительные яства: шпинат с кунжутом, заливные перепелиные яйца с тисо, морские ежи. Я набросилась было на эту роскошь, но заметила, что Ринри не ест.

– А ты?

– Я это не люблю.

– Зачем же приготовил?

– Для тебя. Мне нравится смотреть, как ты ешь.

– Мне тоже нравится смотреть, как ты ешь, – сказала я, скрестив руки на груди.

– Пожалуйста, ешь, это так красиво.

– Я объявляю голодовку и буду голодать до тех пор, пока ты не принесешь себе еду.

Для меня было пыткой его огорчать и, главное, бороться с искушением немедленно сожрать все эти чудеса, от которых я не могла отвести глаз.

Ринри уныло поплелся на кухню и вернулся, неся итало-американскую салями и баночку майонеза. «Нет, он не сделает этого!» – ужаснулась я. Однако он сделал: съел всю салями, намазывая каждый кружок сантиметровым слоем майонеза. Что это было: месть или вызов? Делая вид, будто мне все равно, я продолжала наслаждаться гастрономическими изысками, пока он кудахтал от удовольствия, поедая этот кошмар. Он заметил мое каменное лицо и ехидно сказал:

– Ты же требовала, чтобы я поел?

– Ну да, я очень рада, – соврала я. – Мы оба едим то, что любим, и это замечательно.

– Мне хочется пригласить друзей, чтобы представить их тебе. Ты не возражаешь?

Я не возражала. Решили, что вечеринка состоится через пять дней.

Были каникулы. За все это время я ни разу не вышла из бетонного замка. Ринри обращался со мной как с принцессой. На столе в гостиной, под картиной Накагами, он поставил для меня лаковую шкатулку с набором для письма. Мне было не по себе, я никогда не писала в таких условиях. Чтобы сочинять, ничего нет лучше дешевых принадлежностей, даже попросту бросовых. От лака потели пальцы, и я запачкала рукопись.

Ринри ошалело смотрел на меня, и моя ручка застывала в воздухе. Тогда он с умоляющим видом изображал, будто водит рукой по бумаге, показывая мне, чтобы я писала, и я поняла, что можно просто калякать что попало, раз ему это так нравится. Как герой «Сияния», я тысячу раз написала, что схожу с ума. Но за отсутствием топора не смогла доиграть его роль до конца.

До сих пор единственной известной мне формой жизни вдвоем была наша жизнь с сестрой. Но поскольку она мой полный двойник, это было не совместное существование двух разных людей, а скорее жизнь идеального существа в полном ладу с собой.

С Ринри для меня все оказалось новым, пронизанным очаровательной неловкостью. Эта жизнь напоминала водяной матрас, на котором мы спали, неудобный, старомодный, смешной и по-своему трогательный. Наша близость строилась на том, что мы вместе испытывали волнующий дискомфорт.

Когда Ринри называл меня красивой, мне полагалось все бросить и застыть в той позе, в какой он меня застал, почти всегда странной. А он ходил вокруг меня и восклицал: «О!» Я терялась. Однажды я вошла на кухню, где он что-то стряпал. Мне попался на глаза помидор, и я решительно вгрызлась в него. Ринри испустил вопль, я подумала, что это очередной приступ восторга, и замерла. Но он вырвал у меня помидор, крича, что это портит цвет лица. Я сочла такое поведение неслыханным, тем более со стороны пожирателя салями с майонезом, и отняла помидор. Он безнадежно вздохнул, скорбя о тленности белизны.

Иногда звонил телефон. Он отвечал подозрительно кратко и скупо. Разговоры длились не больше десяти секунд. Я еще не знала, что в Японии так принято, и снова забеспокоилась, не принадлежит ли он к якудза – на эту мысль еще в самом начале навел меня его сверкающий «мерседес». Ринри ездил за покупками и возвращался через два часа с тремя корешками имбиря. За этим наверняка что-то крылось. К тому же через сестру он мог быть связан с калифорнийской мафией.

Потом, когда его невиновность уже не вызывала сомнений, я поняла, что правда еще более невероятна: он действительно тратил два часа на то, чтобы выбрать три корешка имбиря.

Время почти не двигалось. Я могла ездить в город, но мне такое даже в голову не приходило. Мне нравилось мое затворничество. Когда Ринри отлучался по своим таинственным делам, мне хотелось воспользоваться одиночеством, чтобы совершить какой-нибудь скверный поступок: я слонялась по бетонному замку, ища, что бы такое испортить, и не находила. Махнув рукой, я садилась писать.

Он возвращался. Я церемонно встречала его, называя данна-сама («господин, хозяин»). В ответ он изображал самоуничижение, падал ниц и называл себя «раб твой». Подурачившись, он демонстрировал мне покупки.

– Три имбирных корешка, здорово! – ахала я.

Мысленно я уже участвовала в конференции на тему «Жены знаменитых преступников». «Как вы узнали, что ваш супруг – глава преступного клана?»

Я пыталась разгадать, что кроется за малейшими его поступками. Иногда он вел себя очень интересно. Устанавливал посреди гостиной большую бамбуковую кадку с песком. Разглаживал поверхность, а потом чертил на песке каббалистические знаки пальцем ноги.

Я пыталась разобрать, что он пишет, но он в смущении стирал написанное пяткой. Это, в моем понимании, подтверждало криминальную версию. С невинным видом я спрашивала, что значат его упражнения в каллиграфии.

– Это чтобы сосредоточиться.

– Сосредоточиться для чего?

– Ни для чего. Человек всегда должен быть сосредоточен.

Ему это не особенно помогало: он постоянно витал в облаках. В конце концов я поняла, что мне это напоминает.

– Христос в сцене с грешницей, – сказала я, – тоже пишет на земле.

– А-а, – отозвался он с полным безразличием, которое вызывали у него религиозные темы (кроме тамплиеров, бог весть почему).

– Знаешь, на Кресте, где распяли Христа, римляне написали: «INRI».[31] Это же, без одной буквы, твое имя.

Я объяснила ему, что такое акроним. Мне удалось его заинтересовать.

– Почему же у меня больше букв?

– Потому что ты не Христос, – высказала я свое предположение.

– Или у Христа была еще одна буква впереди, «Р». От слова «ронин».[32]

– Много ты знаешь выражений, где латынь смешана с японским? – не без язвительности спросила я.

– Если бы Христос явился в наше время, он бы не ограничился одним языком.

– Да, но он не говорил бы по-латыни.

– Почему? Для него все эпохи равны.

– По-твоему, он ронин?

– По сути да. Помнишь, когда его уже распяли, он кричит: «Для чего ты меня оставил?»[33] Слова, достойные самурая, который потерял господина.

– Как много ты знаешь! Ты читал Библию?

– Нет. Это из книги «Как стать тамплиером».

Я подумала, что подоспела вовремя.

– Есть такая японская книжка?

– Да. Спасибо, ты мне открыла глаза. Я самурай Иисус.

– А чем ты похож на Христа?

– Увидим. Мне еще только двадцать один год.

В общем, спешить некуда. Я развеселилась.

Настал день ужина с друзьями. С утра Ринри извинился, что должен оставить меня в одиночестве, и отправился на кухню.

Кроме Хары и Масы, я не знала никого из тех, с кем мне предстояло встретиться. Эти двое ничуть не походили на мафиози, но ведь и Ринри тоже. Внешность остальных, возможно, больше соответствует роду их деятельности.

Я долго рассматривала огромное полотно Накагами. При созерцании этого черного великолепия даже самая ненавязчивая музыка была бы отчетливо лишней.

К шести часам обливающийся потом Ринри вынырнул из кастрюль и накрыл к ужину длинный стол. Я предложила помочь, но он не разрешил. Потом бросился принимать душ и вскоре присоединился ко мне. В шесть пятьдесят пять он объявил о приходе гостей.

– Ты слышал, как они подъехали?

– Нет. Я пригласил их к семи пятнадцати. Значит, они будут к семи.

Ровно в семь, будто в подтверждение его слов, раздался удар электрического гонга. Одиннадцать молодых людей ждали за дверью, хотя прибыли они не вместе.

Ринри пригласил их войти, быстро поздоровался и исчез на кухне. Хара и Маса приветствовали меня легким поклоном. Остальные по очереди назвали себя. Пространства гостиной как раз хватило, чтобы нас всех вместить. Я подала заготовленное Ринри пиво.

Гости смотрели на меня, не говоря ни слова. Я попыталась завести беседу с теми, кого уже знала, но тщетно, потом с теми, кого не знала, – напрасный труд. Я мечтала, чтобы Ринри поскорее посадил нас за стол, его присутствие мгновенно развеяло бы неловкость.

Молчание угнетало меня, и я принялась разглагольствовать на первую попавшуюся тему:

– Никогда бы не подумала, что японцы так любят пиво. Я уже не раз замечала и сегодня убедилась опять: когда вам предлагают выбрать напиток, вы всегда выбираете пиво.

Они вежливо слушали и ничего не отвечали.

– А раньше японцы пили пиво?

– Не знаю, – сказал Хара.

Остальные покачали головой, показывая, что тоже не знают. Снова воцарилось безмолвие.

– В Бельгии мы тоже пьем много пива.

Я надеялась, что Хара и Маса вспомнят о моем подарке, с которым я пришла на ту первую вечеринку, и поболтают об этом, но ничего подобного не произошло. Я заговорила снова и изложила все, что знала о разных сортах пива в наших странах. Молодые люди вели себя так, словно пришли на лекцию: они почтительно внимали каждому моему слову; я боялась, как бы кто-нибудь из них не вытащил блокнот и не начал записывать. Сказать, что я чувствовала себя дурой, – значит ничего не сказать.

Стоило мне умолкнуть, как наступала тишина. Они выглядели смущенными, но ни один не дал себе труда прийти мне на помощь. Временами я испытывала их на прочность, рассчитывая хоть одного вытравить из норы молчания: проходило пять минут, по часам, но ни единого слова никто не произносил. Когда наша общая пытка делалась невыносимой, я снова вступала в игру.

– Есть еще «Роденбах», красное пиво, – сообщила я. – Его иногда называют бельгийским бургундским.

Им сразу полегчало. У меня зародилась надежда, что они воспринимают меня как настоящую лекторшу и скоро начнут задавать вопросы.

Когда Ринри пригласил нас к столу, я вздохнула с облегчением. Мы расселись, и я вдруг заметила, что нет места для хозяина дома.

– Ты забыл поставить прибор для себя, – прошептала я.

– Нет.

Он сразу ушел на кухню, я так ничего и не поняла. Потом он вернулся с подносом, уставленным умопомрачительными кушаньями, и разложил их перед нами: оладьи из одуванчиков, корни лотоса в листьях тисо, зажаренные целиком крохотные крабы. Налив каждому подогретого саке, он удалился и плотно закрыл за собой кухонную дверь.

И тут мне открылась страшная правда: я единственная хозяйка вечера. Ринри на манер японской супруги будет сидеть взаперти в помещении для рабов.

Удивилась, судя по всему, я одна, если только воспитание не помешало гостям это выказать. Одобрительный гул приветствовал угощение. Я надеялась, что хоть этот необыкновенный пир развяжет им языки. Ничего подобного. Они смаковали каждое блюдо в благоговейном молчании.

Такое поведение мне понравилось. Я никогда не любила болтать, наслаждаясь чудесами гастрономии. Сочтя, что Ринри пусть хоть таким способом, но все-таки выручил меня, я тоже молча предалась чревоугодию.

Когда мой пищеварительный экстаз слегка утих, я заметила, что гости смотрят на меня в замешательстве, с немым вопросом: они недоумевали, почему я их больше не развлекаю. Но я решила объявить забастовку. Хотят говорить – пусть говорят! После лекции о бельгийском пиве я имела право отдохнуть и спокойно поесть. Я сложила с себя ораторские полномочия.

Ринри зашел убрать грязные тарелки и принес каждому по лаковой миске с супом из орхидей. Я пылко выразила восхищение его шедевром. Остальные уже усвоили, что сегодня Ринри – японская жена, и ограничились скупой похвалой. Раб скромно потупился и снова удалился в свое узилище, не произнеся ни слова.

Суп из орхидей был столь же прекрасен на вид, сколь и пресен на вкус. Налюбовавшись им вволю, делать с ним было больше нечего. Молчание стало гнетущим.

И тут Хара ошеломил меня.

– Так вы говорили о красном пиве, – почтительно напомнил он.

Я замерла с ложкой в руке, и вдруг до меня дошло: мне предлагается продолжить лекцию. А точнее, они решили, что сегодня вечером разговорщицей буду я.

Японцы придумали замечательное ремесло – разговорщик, человек, ведущий застольную беседу. Известно, что бич званых обедов и ужинов – докучливая необходимость разговаривать. На императорских пирах в Средние века ели молча, и все было хорошо. В девятнадцатом веке, узнав западные обычаи, благовоспитанные люди сочли, что за столом надо общаться. Они быстро увидели, как это обременительно, и возложили ведение беседы на гейш. Потом гейши повывелись, однако хитроумные японцы нашли выход, создав профессию разговорщика.

Перед каждым застольем этот человек получает папку с планом размещения гостей, их именами и фамилиями. Ему надлежит деликатно собрать о них сведения. Во время трапезы разговорщик, с микрофоном в руке, ходит вокруг стола и говорит: «Присутствующий здесь господин Тошиба, президент известной корпорации, вероятно, сказал бы господину Сато, с которым учился вместе в университете, что тот совершенно не изменился с тех пор. Последний, скорее всего, ответил бы, что интенсивные занятия гольфом отлично помогают сохранить форму, как он и говорил месяц назад в интервью газете „Асахи симбун“. А господин Хориэ предложил бы ему впредь почаще давать интервью „Майнити симбун“, главным редактором которой он имеет честь состоять…»

Эта болтовня, незатейливая, разумеется, но ничуть не скучнее той, что ведется на наших западных обедах, имеет неоспоримое преимущество: она позволяет гостям спокойно есть. Самое удивительное, что разговорщика слушают.

– В Брюсселе еще делают кустарное пиво, оно называется «гёз»… – сказала я.

И пошло-поехало. Друзья Ринри оживились. Методика спонтанного брожения с помощью «диких дрожжей» увлекла их необычайно, тем более после затянувшегося перерыва. Я пожалела, что не состою в профсоюзе разговорщиков: зарплату не платят, никакой информации о клиентах не предоставили, ну как, по-вашему, можно работать в таких условиях?

Однако я работала, мысленно посылая Ринри страшные проклятия. Он убрал миски из-под орхидейного супа, заменив их, к моему негодованию, на керамические чашечки с тяванмуси, и я, готовая продать отца и мать за этот японский жюльен из креветок, мидий, курицы и черных грибов на рыбном бульоне, который надо есть дымящимся, поняла, что не смогу проглотить ни капли, потому что должна объяснять, почему «Орваль» – единственное траппистское пиво, которое надо пить неохлажденным.

Это был бельгийский вариант Тайной вечери, где Христос из плоской страны поднимает чашу, наполненную не вином, а пивом, и говорит: «Пейте из нее все; ибо сие есть кровь моя, белое пиво Нового Завета, за многих изливаемое во оставление грехов. Сие творите в мое воспоминание, потому что, пока вы тут уплетаете морские гребешки, некоторые, между прочим, вкалывают, а что до тринадцатого, предающего меня, который прячется за плитой и даже не осмеливается подойти поцеловать меня, как Иуда, то лучше было бы этому человеку не родиться».

Наконец тот, кто дерзнул объявить себя самураем Иисусом, принес десерт – бланманже и чай, цвета которого я даже не заметила, потому что как раз подходила к заключительной части:

– Многие сорта пива, о которых я рассказала вам сегодня, продаются в «Кинокунии», а некоторые и в супермаркете «Адзабу».

В награду я получила не гром аплодисментов, а кое-что получше: я увидела, что они доедают десерт в состоянии глубокого душевного комфорта, убаюканные журчанием моего голоса. Они достигли полноты ощущений, которую дарит пища, вкушаемая в абсолютном покое. Я потрудилась не зря.

Потом Ринри предложил перейти пить кофе в гостиную и сам присоединился к нам. Стоило ему появиться, как гости мгновенно снова стали двадцатилетними ребятами, пришедшими на вечеринку к приятелю: они болтали самым непринужденным образом, сидели развалясь и вытянув ноги в разные стороны, курили, смеялись, слушали Фредди Меркьюри. Меня это ужасно разозлило, ведь мне-то пришлось иметь дело с одиннадцатью непрошибаемыми бонзами.

Я рухнула на диван, совершенно вымотанная, как будто сама выпила все то пиво, о котором рассказывала, и не произнесла больше ни слова до ухода оккупантов. Мне хотелось задушить Ринри собственными руками: выходит, если бы он был с нами с самого начала, мне не пришлось бы три часа терпеть эту пытку! Ну как его не убить?

Когда мои мучители удалились, я сделала глубокий вдох, чтобы не сорваться:

– Зачем ты оставил меня с ними одну на целых три часа?

– Чтобы вы познакомились.

– Ты должен был объяснить мне, как себя вести. Я из кожи вон лезла, но не могла выжать из них ни слова.

– Им было с тобой интересно. Я очень доволен, ты понравилась моим друзьям, и вечеринка удалась на славу.

Я обескураженно молчала.

Видимо, он все же что-то понял, потому что сказал:

– На выходные обещали тайфун. Сегодня пятница, родители возвращаются в понедельник. Давай закроем ставни и не будем открывать до понедельника. Запрем дверь и никого больше сюда не пустим.

Мне понравился такой план. Ринри нажал кнопку, опускающую ставни, и закрыл ворота за мка. Внешний мир перестал существовать.

* * *

Через три дня жизнь вновь вступила в свои права. Я открыла окно и не поверила своим глазам.

– Ринри, иди посмотри!

Сад был опустошен. У соседей дерево упало на крышу дома и снесло половину черепицы. В земле зияла огромная трещина.

– Как будто тут побывал Годзилла, – сказала я.

– Тайфун оказался сильнее, чем думали. И, видимо, произошло землетрясение.

Я поглядела на него, сдерживая смех. У него лишь промелькнула быстрая улыбка. Я была благодарна ему за то, что он обошелся без комментариев.

– Надо ликвидировать следы нашего пребывания в комнате родителей, – только и сказал он.

– Я тебе помогу.

– Пойди лучше оденься. Они через пятнадцать минут будут здесь.

Пока он чистил авгиевы конюшни, я надела свое самое легкое платье – стояла страшная духота.

Ринри в рекордные сроки привел родительскую спальню в ее изначальный вид, и мы вместе встретили его семью.

Кланяясь, мы произнесли традиционные приветствия, и вдруг дед с бабкой и мать, указывая на меня пальцем, завизжали от смеха. Умирая со стыда, я оглядела себя, не понимая, что у меня не так, но ничего не обнаружила.

Старики подошли ко мне и потрогали мои ноги, вопя:

– Сирои аси! Сирои аси!

– Да, у меня белые ноги, – пролепетала я.

Мать улыбнулась и насмешливо сказала:

– У нас, когда девушка носит короткие платья, она надевает колготки, особенно если ноги у нее такие белые.

– Колготки в такую жару? – переспросила я.

– Да, в такую жару, – ответила она, поджав губы.

Отец тактично сменил тему, посмотрев на сад:

– Я думал, разрушений будет больше. На побережье от тайфуна погибли десятки людей. А мы в Нагое ничего и не заметили. А вы?

– Ничего, – ответил Ринри.

– Ты-то привык. А вам, Амели, не было страшно?

– Нет.

– Вы смелая девушка.

Родители заново осваивались в своих пенатах, а Ринри посадил меня в машину и повез домой. По мере того как мы удалялись от бетонного замка, ко мне возвращалось ощущение реальности. Я прожила неделю вдали от городской суеты, не видя ничего, кроме маленького дзенского садика и сумрачного полотна Накагами. И обходились со мной так, как не с каждой принцессой обходятся. Зато Токио показался мне родным.

Тайфун и подземный толчок не оставили заметных следов. Здесь это обычное дело.

Каникулы подошли к концу. Я вернулась на свои японские курсы.

* * *

В сентябре я стала добычей комаров. Наверно, моя кровь им как-то особенно нравилась, они слетались на меня все. Ринри заметил, что я – лучшее средство от этой казни египетской: мое присутствие действовало как громоотвод.

Сколько я ни мазалась настойками мяты и всякими репеллентами, комариная любовь ко мне не знала преград. Помню безумные вечера, когда вдобавок к адской сентябрьской духоте я еще маялась от непрерывных укусов. Камфарный спирт был бессилен. Вскоре я поняла, что единственная возможная тактика – это смирение. Просто терпеть и, главное, не расчесывать.

Стараясь вынести невыносимое, я даже испытывала некоторое внутреннее удовлетворение: зуд, которому уже не противишься, возвышает душу и дарит своего рода восторг подвига.

В Японии, чтобы отгонять комаров, жгут катори сэнко: не знаю, из чего сделаны эти маленькие зеленые спиральки, чей дым отваживает комаров. Я тоже пыталась их жечь, хотя бы ради странного приятного запаха, но сила соблазна, таившаяся во мне, была столь велика, что комары и не думали отступать из-за такой малости. Я принимала страшное бремя любви жужжащей братии с покорностью, которая после пытки оборачивалась благодатью. С неописуемым наслаждением я чувствовала, как кровь моя возвращается в нормальное русло: во всяком терзании таится свое сладострастие.

Благодаря этому интересному опыту я поняла, что происходит в некоторых храмах, виденных мною в Индии: там имелись специальные ниши в стенах, где верующие подставляли голые спины под укусы несметного множества голодных комаров. Я всегда удивлялась, как могут комары пировать в такой бесстыдной скученности, затмевающей любую оргию, а еще как можно любить эти крылатые божества столь пылко, чтобы отдавать им себя на съедение. Но самое жуткое – это воображать распухшую человеческую спину после вакханалии насекомых.

Конечно, я никогда не пошла бы сама на такое мученичество. Однако я обнаружила, что его можно с готовностью принять. Наконец-то родственные слова «кусать», «вкушать» и «искушать» выстроились в правильную цепочку. Я была для этих летучих существ искушением, и они вкушали мою кровь, кусая меня; не имея выбора, я согласилась стать их безропотным угощением.

Мой стоицизм укрепился: не чесаться – серьезная школа духа. Однако это оказалось небезопасно. Как-то ночью интоксикация от укусов настолько затуманила мой мозг, что я вдруг обнаружила себя совершенно голой в два часа ночи у дверей своего дома. К счастью, улица была пуста и никто меня не видел. Опомнившись, я бросилась обратно к себе. Быть любовницей полчищ японских комаров – нелегкая миссия.

В октябре жара спала. Началась осень с ее непозволительным великолепием. Если меня спрашивают, когда лучше всего ехать в Японию, я всегда отвечаю: в октябре. Эстетическое и климатическое совершенство вам обеспечено.

Японский клен превосходит по красоте канадский. Чтобы похвалить мои руки, Ринри прибегал к традиционному сравнению:

– Твои руки прекрасны, как кленовый лист.

– В какое время года? – спрашивала я, решая для себя вопрос, какой цвет рук мне больше нравится: зеленый, желтый или красный.

Он пригласил меня поехать посмотреть его университет, который сам по себе особого интереса не представлял, зато парк его увидеть стоило. Я нарядилась в длинное черное бархатное платье – не хотела ударить в грязь лицом перед прелестными японскими студентками, которых наверняка там встречу.

– Можно подумать, ты на бал собралась, – сказал Ринри.

Кроме одиннадцати прославленных университетов в Японии процветают в великом множестве университеты попроще, настолько непритязательные, что их иногда называют «вокзальными», так как их там примерно столько же, сколько вокзалов, а в стране, сплошь покрытой железными дорогами, это немало. В общем, мне представилась счастливая возможность увидеть своими глазами один из таких университетов, где Ринри пребывал на каникулах уже третий год.

Это оказался роскошный дом отдыха, где слонялась веселая праздная молодежь. Девушки были одеты так удивительно, что на меня никто и внимания не обратил. Всюду царила безмятежная атмосфера санатория.

С трех лет до восемнадцати японцы учатся как одержимые. С двадцати пяти до пенсии как одержимые работают. С восемнадцати до двадцати пяти сознательно пользуются единственной передышкой: это время дано им, чтобы порадоваться жизни и расцвести. Даже те, кто ухитрился пройти чудовищный конкурс в какой-нибудь из одиннадцати серьезных университетов, могут ненадолго перевести дух: по-настоящему важен только первый отбор. И уж тем более могут расслабиться те, кто пошел учиться в «вокзальный» университет.

Ринри усадил меня на невысокую каменную ограду и сам сел у моих ног.

– Смотри, какой здесь отличный вид на надземку. Я часто тут сижу и думаю о чем-нибудь, глядя на поезда.

Я вежливо восхитилась, потом спросила:

– А занятия когда-нибудь бывают?

– Да, сейчас мы туда пойдем.

– По какому предмету?

– Ммм. Трудно сказать.

Он привел меня в большую светлую аудиторию, где дремало несколько студентов.

– Лекция по цивилизации, – ответил он в конце концов.

– По какой?

Глубокие раздумья.

– По американской.

– Я думала, ты французский учишь.

– Да. Американская цивилизация – это очень интересно.

Я поняла, что наш диалог развивается вне законов логики.

Вошел среднего возраста преподаватель и занял место на возвышении. О содержании его лекции я сохранила лишь некое абстрактное воспоминание: он говорил о том о сем. Студенты слушали его не шелохнувшись. Мое присутствие, судя по всему, тревожило лектора, он потом подошел ко мне и сказал:

– Я не говорю по-английски.

– Я бельгийка, – ответила я.

Его это не успокоило. Он, видимо, решил, что Бельгия – один из богом забытых американских штатов, вроде Мэриленда. И конечно, я явилась для того, чтобы проверить правильность информации, которую он дает студентам, отсюда и его настороженность.

– Было интересно, – сказал Ринри после этой невразумительной лекции на неясную тему.

– Да. У тебя сейчас следующее занятие?

– Нет, – ответил он, содрогнувшись при мысли, что можно так напряженно учиться.

Я заметила, что у него нет друзей среди студентов.

– Так я их почти не вижу, – объяснил он.

Мы еще погуляли по роскошному кампусу, Ринри показал мне все точки, откуда открывался вид на надземку.

После посещения университета его времяпрепровождение показалось мне еще более загадочным. Из сомнительного оно стало подозрительным.

Вечером, когда я спрашивала его, что он делал весь день, он отвечал, что был страшно занят. Узнать чем – было невозможно. Самое поразительное, что он, похоже, и сам этого не знал.

Когда приступ паранойи прошел, я поняла, что студенчество – единственный период, когда японцы могут позволить себе роскошь разбазаривать свои дни. Их школьная жизнь была подчинена такому строгому распорядку, включая досуг, а рабочая жизнь будет заключена в такие жесткие дисциплинарные рамки, что оазис университетских лет целенаправленно отдается туманному растворению во времени, блаженной неопределенности или даже попросту ничему вообще.

* * *

У нас с Ринри был культовый фильм – «Тампопо» («Одуванчик») режиссера Дзюдзо Итами – о похождениях молодой вдовы, ищущей для своего ресторанчика рецепт лучшей в мире лапши. Фильм пародийный, безумно смешной и совершенно прелестный.

Мы смотрели его несчетное число раз и даже разыгрывали из него сцены.

Ходить в кино в Токио – значит все время удивляться. На первый взгляд это то же самое, что ходить в кино в Европе или в Америке. Люди рассаживаются в удобных просторных залах, начинается сеанс, идут анонсы, реклама, кто-то отправляется в туалет, но, чтобы место не заняли, оставляет на сиденье, на самом видном месте, бумажник. И поверьте, ни одна иена оттуда не пропадает.

Никакого ханжества в отборе картин: самые откровенные сцены идут без цензуры, «шашечек» или белых квадратиков, японцы не фарисеи. Однако, если женщина появляется обнаженной, ее лобок окутывает облачко: секс не проблема, но волосы – это неприлично.

Реакция публики ошарашивала. Шел «БенГур»: я обожаю жанр пеплума, и мне захотелось еще раз посмотреть этот фильм в Японии. Я позвала с собой Ринри. Диалоги Бен-Гура и Мессалы с японскими субтитрами были упоительны – хотя, если вдуматься, в японском варианте они выглядели ничуть не более ходульными, чем в американском. В одном из эпизодов, когда рождается Христос, в небе возникает божественное сияние, которое видят волхвы. За моей спиной целое японское семейство радостно завопило: «НЛО! НЛО!» Появление летающих тарелок в этой римско-иудейской древности не казалось им неуместным.

Ринри повел меня смотреть старый военный фильм «Тора! Тора! Тора».[34] Он шел в маленьком зале с нерядовой публикой. Тем не менее во время знаменитой сцены бомбардировки Пёрл-Харбора зрители дружно аплодировали. Я спросила у Ринри, почему он решил мне это показать.

– Это один из самых поэтичных фильмов, какие я знаю, – ответил он с совершенно серьезным видом.

Я не стала допытываться почему. Он не первый раз сбивал меня с толку.

В ноябре на токийские экраны вышли «Опасные связи» английского режиссера Стивена Фрирза. Экранизация одного из моих самых любимых романов одним из моих самых любимых режиссеров не могла не привлечь меня. Ринри романа не читал и, о чем там речь, не знал. На премьере зал был набит битком. Токийская публика, которая не раз на моих глазах корчилась от смеха на самых кровавых фильмах, сидела потрясенная, замерев от ужаса перед маркизой де Мертей. Что до меня, то я с первой до последней минуты пребывала в таком экстазе, что мне трудно было удержаться от одобрительных возгласов. Это было действительно здорово.

Когда я встала, полная восторженных впечатлений, я вдруг увидела, что Ринри плачет. Я вопросительно посмотрела на него.

– Бедная женщина… Бедная женщина… – повторял он, всхлипывая.

– Кто?

– Ну, хорошая…

Я поняла: Ринри весь фильм отождествлял себя с мадам де Турвель. Я не посмела задать прямой вопрос, слишком страшно было услышать ответ. Я лишь попыталась воспрепятствовать этой бредовой самоидентификации:

– Не принимай все так близко к сердцу! Эта картина не о тебе. А фильм прекрасный, правда? Как здорово снято, и какой великолепный актер в главной роли…

Глас вопиющего в Токио. Трясясь от рыданий, Ринри целый час повторял между потоками слез:

– Бедная женщина…

Никогда я его в таком состоянии не видела, ни до, ни после. «По крайней мере, фильм не оставил его равнодушным», – утешала я себя.

* * *

В середине декабря я на уик-энд отправилась в горы одна. Ринри понял, что вступать со мной на эту территорию, где я недосягаема, смысла нет. А я уже давно никуда не ездила без него, и такой вариант меня устраивал. Мне безумно хотелось погулять по японским горам под снегом.

Я вышла из поезда в полутора часах езды от Токио, в небольшой деревне, откуда начинался подъем на гору Кумотори. Высота ее не превышала двух тысяч метров: я сочла, что для первого похода в одиночку по снегу это то, что надо. Судя по карте, прогулка была несложной и сулила роскошный вид на мою любимую гору Фудзи.

Другой причиной моего выбора стало само название «Кумотори», которое можно истолковать как «облако и птица». Мне уже виделся в этом законченный эстамп, и я жаждала исследовать его изнутри. К тому же скученность токийской жизни порождала навязчивые мысли об отшельничестве, и горы тут могли послужить идеальным предохранительным клапаном.

Сказать, что Япония – горная страна, – значит ничего не сказать. Здесь две трети площади из-за гор практически необитаемы. В Европе горы – место весьма оживленное, зачастую преддверие светских коктейлей, там расцветают во множестве снобские курорты. В Японии лыжный курорт в ту пору был большой редкостью, а местное население не хотело жить в горах, царстве смерти и нечистой силы. Поэтому Страна восходящего солнца сохранила первозданность и дикость, которую никакие описания в полной мере не передают.

Мне тоже было страшновато, когда я собралась идти без сопровождения. Когда я была маленькая, моя обожаемая японская няня рассказывала мне про ямамбу, самую злую из всех ведьм: она орудует в горах, ловит одиноких путников и варит из них суп. Суп из одиноких путников, этакое руссоистское варево, настолько прочно вошел в мое сознание, что я, кажется, знала его вкус.

На карте я высмотрела горный приют недалеко от вершины и решила там переночевать, если, конечно, до той поры не окажусь в котле у ямамбы.

Я взяла курс в пустоту. Тропа плавно вилась в снегу, нетронутом и девственно-чистом, что я констатировала с тупым самодовольством султана в гареме. В это субботнее утро никто не опередил меня на подъеме. Первую тысячу метров я преодолела, наслаждаясь прогулкой.

Смешанный лес внезапно кончился, открыв мне небо, полное предостерегающих знаков, на которые я не обратила внимания. Впереди простирался один из самых красивых пейзажей на свете: на пологом склоне, расширяющемся, как юбка, книзу, стояла бамбуковая роща в снегу. Тишина вернула мне во всей полноте мой восторженный вопль.

Я всегда любила бамбук, странное гибридное растение, которое японцы считают ни деревом ни травой и где элегантная пышность сочетается с грациозной гибкостью. Но в моих воспоминаниях бамбук никогда не достигал такого великолепия, как заснеженная роща на Кумотори. При всей внешней хрупкости каждый побег нес тяжкое бремя снега, и их листья-волосы покрывала белоснежная седина, как у очень юных девушек, до срока призванных к некой священной миссии.

Войдя в рощу, я словно вступила в другой мир. Наслаждение вытеснило ощущение времени, не знаю, сколько минут или часов кануло в небытие, пока я поднималась по этому склону.

Когда роща кончилась, я увидела в трехстах метрах вершину Кумотори. Она была совсем близко от меня, но все-таки дальше, чем тяжелая снежная туча, лежавшая на ее левом боку. Не хватало только птицы, чтобы полностью оправдать название: что ж, беспечной пташкой, не думающей об опасности, стану я. И я устремила свой полет к вершине, казавшейся такой доступной, говоря себе, что две тысячи метров – это для слабаков и впредь нельзя так себя недооценивать.

Едва я достигла гребня, как туча, почуяв мою птичью натуру, двинулась мне навстречу, дабы исполнить предначертанное этимологией. Она принесла метель, все исчезло в летящих снежных хлопьях. Я в изумлении села, чтобы полюбоваться этой картиной. Вся разгоряченная после подъема, я с удовольствием подставила голову под снежную манну. Никогда в жизни я не видела подобного снегопада: снег был такой острый и хлестал так часто, что трудно было держать глаза открытыми. «Если хочешь узнать секрет снега, то смотри сейчас: ты прямо на фабрике, в жерле снежной пушки». Но промышленный шпионаж оказался невозможен: ничто не выглядит таким загадочным, как то, что происходит перед самым носом.

Не знаю, влюбилась туча в меня или в вершину, но убираться она не желала. Внезапно я обнаружила, что волосы у меня облеплены снегом, а на подбородке образовалась ледяная борода – я, вероятно, смахивала на старого горного отшельника.

Надо идти в приют, подумала я и вдруг поняла, что никакого приюта не видела. На карте, однако, он фигурировал чуть ниже. Она была датирована прошлым годом. Неужели ямамба за это время сожгла хижину? Я бросилась на поиски. Метель усилилась и охватила всю гору – я никак не могла выбраться из владений тучи. Я начала спускаться по спирали вокруг вершины, чтобы не пропустить приют. Я шла, выставив вперед руки, и едва видела собственные пальцы. Это сомнамбулическое движение наяву не имело конца.

Наконец пальцы уперлись во что-то твердое. «Спаслась!» – выдохнула я. Ощупью продвигаясь вдоль хижины, я нашла дверь и ввалилась внутрь.

В домике не было никого и ничего. Деревянные стены, потолок. На полу под старым одеялом печка котацу: я вытаращила глаза при виде такой роскоши и закричала от счастья, обнаружив, что печка горячая. Ура!

Котацу – не столько средство обогрева, сколько образ жизни: в традиционных японских домах в полу сделано квадратное углубление, куда помещается эта железная печка, а сверху ставится столик. Люди садятся вокруг на пол, свесив ноги в тепловую ванну, и накрывают купель с горячим воздухом огромным одеялом.

Я знала японцев, которые на чем свет стоит проклинали котацу: «Сидишь всю зиму, как в тюрьме, прикованный к печке и к тем, кто сидит вокруг, и слушаешь ерунду, которую несут старики».

А я получила котацу в свое единоличное распоряжение. Единоличное? Кто затопил эту печку?

«Надо воспользоваться тем, что смотрителя нет, и переодеться», – сказала я себе. Я стащила одежду, мокрую от пота и снега, и развесила, где могла, чтобы просушить. В рюкзаке у меня лежала пижама, и я надела ее, безжалостно издеваясь над собой: «Вот-вот, правильно, пижама! Почему бы не вечернее платье! Лучше б взяла побольше теплых вещей».

Я съела припасенную провизию, спрятав ноги под одеяло около котацу и слушая завывание вьюги, это было чудесно.

Мне не терпелось увидеть хозяина или хозяйку: он или она наверняка приходит сюда каждый день и приносит дрова или уголь для печки. Я воображала разговор с этим человеком, разумеется необыкновенным.

И вдруг – кошмар! – захотелось писать. Удобства на природе. Надо было сообразить раньше. Выйти под снег в пижаме значило лишиться последней сухой одежды, а надеть мокрую невозможно. Оставался единственный выход: я сняла пижаму, сделала глубокий вдох и бросилась наружу, как в пропасть. Босиком, совершенно голая, я присела на снегу на корточки и исполнила желаемое, охваченная ужасом и восторгом. Стояла непроглядная тьма, белизна кружащегося снега была не видна, она угадывалась другими органами чувств: снег был белым на ощупь и на вкус, он пах белизной, я эту белизну слышала. Ступни свело от боли, я вбежала в хижину и нырнула под одеяло возле котацу, радуясь, что хозяин не застал меня в такой позе. Обсохнув у печки, я снова облачилась в пижаму.

Забравшись снова под одеяло, я попыталась уснуть. Но через некоторое время обнаружила, что после своей нудистской вылазки под снег согреться не в состоянии. Я закуталась в одеяло с головой, придвинулась к печке почти вплотную, но меня по-прежнему бил озноб. Укус вьюги оказался слишком глубоким, и мне не удавалось исторгнуть из своего тела ее ледяной зуб.

В конце концов я приняла безумное решение, но у меня не было выбора: между ожогом второй-третьей степени и смертью я выбрала ожог. Я прильнула к горячей печке, прямо к раскаленному металлу, единственной защитой мне служили пижама и одеяло. И тут я осознала всю серьезность положения – я не почувствовала абсолютно ничего. Моя кожа, поджариваясь, не ощущала никакой боли.

Рукой я все-таки могла попробовать, насколько горяча печь, – только в кончиках пальцев еще не умерли нервные окончания. Я была трупом, в котором жили лишь пальцы и мозг, посылавший бесполезный сигнал тревоги.

Если бы я хоть ойкнула! Тело мое настолько окоченело, что уже не способно было на здоровые рефлексы. Оно превратилось в ледяной свинец. К счастью, оно страдало – я благословляла эту муку как последнее доказательство своей принадлежности к миру живых. Правда, страдало оно как-то подозрительно, я воспринимала все наоборот – печка обжигала меня холодом. Но лучше это, чем ужасный и неотвратимый миг, когда я вообще больше ничего не почувствую.

Подумать только, а я еще боялась котла ямамбы! Моя няня недооценила жестокость горной ведьмы. Не суп готовила она из одиноких путников, а быстрозамороженный полуфабрикат – видимо, про запас, для будущего супа. Меня разобрал смех, и эта первая нервная реакция пробудила остальные. Наконец пробежала и спасительная дрожь. Я затряслась, как стиральная машина.

Пытка моя, однако, не прекратилась – сознание, что я не умру, удлиняло ночь, тянувшуюся десятилетия. Я состарилась на целый век: вцепившись в печку, жара которой не ощущала, я много часов лежала и прислушивалась. Сначала слушала вьюгу, которая неистовствовала в горах, а уходя, оставила по себе тяжелое тревожное молчание.

Потом с первобытной надеждой прислушивалась к явлению чуда, известного под названием «утро», – как же долго оно не наступало!

Я тогда поклялась себе: «Всякий раз, когда тебе дано будет спать на кровати, какой бы убогой она ни была, ликуй и плачь от счастья!» По сей день я ни разу не нарушила эту торжественную клятву.

Пока я дожидалась рассвета, мне послышались в хижине шаги. У меня не хватило мужества высунуть нос из-под одеяла, я так и не узнала, реальный это был человек или плод моего обостренного холодом воображения. Я настолько перепугалась, что задрожала еще сильнее.

Маловероятно, чтобы это был зверь: шаги звучали как человеческие. Если же человек, то он наверняка видел мою развешанную одежду и знал, что я под одеялом у котацу. Я могла бы что-то сказать, дать понять, что не сплю, но не находила слов: от страха сознание стало вязким.

Потом шаги стихли, как будто и не бывало. Затаив дыхание, я вдруг услышала, как снаружи сгустилось безмолвие, уловила священный вздох мироздания, предвещающий зарю.

Ни секунды не колеблясь, я выскочила из-под котацу: в хижине не было ни души и никаких признаков чьего-либо пребывания. Меня ждал неприятный сюрприз: мокрая одежда замерзла. Ничего себе холод стоял в приюте! Я засовывала ноги в джинсы, как будто прокладывала дорогу во льдах. Хуже всего мне пришлось, когда спина соприкоснулась с жесткой заиндевелой футболкой. К счастью, мне некогда было анализировать свои ощущения. Выбраться отсюда, прогнать этот холод, вгрызавшийся в меня все глубже и глубже, стало вопросом жизни и смерти.

Невозможно передать, какой я испытала шок, открыв дверь: я словно вырвалась из могилы, не понимая, где очутилась. Я застыла перед незнакомым миром: метель, скрывшая его от меня накануне, погребла его под несколькими метрами белизны. Мой слух все уловил верно: заря вышептывала день. Ни ветерка, ни крика хищной птицы, только ледяная тишина. И нет следов на снегу: моим ночным гостем – если кто-то меня действительно навещал – могла быть только ямамба, которая зашла проверить, сработала ли ее ловушка для одиноких путников, и прикинуть по развешанной одежде, что за добыча ей попалась. Я ее вечная должница, без котацу меня бы уже не было в живых. Но если я хотела оставаться в живых и дальше, мешкать было нельзя: пять часов десять минут утра.

Я устремилась вниз. Какое же наслаждение бежать! Пространство исцеляет все. Нет такой боли, которая устояла бы против распыления себя во вселенной. Не зря мир так велик! Спасаться – значит бежать, язык всегда прав. Умираешь – уноси ноги. Страдаешь – беги. Закон один – движение.

Ночь завлекла меня в ловушку к ямамбе, день освободил меня, вернув мне географию. Я ликовала: нет, ямамба, я не суповое мясо, я живая, и вот тебе доказательство – я удираю, и ты никогда не узнаешь, до чего я невкусная. Моя бессонница была холодной, как снег, но сейчас во мне кипит бешеная энергия вернувшихся с того света, я несусь по горам, слишком красивым, чтобы я согласилась здесь умереть. Всякий раз, когда я достигаю вершины очередного склона, мне открывается мир такой прекрасный и первозданный, что страшно делается.

Страшно, да. Я бегу уже давно, и пора бы мне опознать пейзаж, виденный накануне. Но нет. Неужели метель так преобразила все вокруг? Я хватаю карту и нахожу ориентир – гора Фудзи. Она далеко, но как только появится в поле зрения, это будет означать, что я на правильном пути. Кстати, я нашла наконец место в Японии, откуда Фудзи не видно вообще: это там, где я нахожусь. Прочь отсюда!

Я заблудилась. Непонимание, где я, подстегивает меня, я бегу еще быстрее. Ямамба, я оставила тебя с носом, никто никогда еще не осмеливался сюда зайти, а я здесь, посмотри. Я хвастаюсь, чтобы заглушить ужас. Ночью я избежала смерти, но вот она снова настигает меня. Мне на роду было написано погибнуть в двадцать два года в японских горах. Найдет ли кто-нибудь мое тело?

Не хочу подыхать, поэтому бегу. Сколько может бежать человек? Уже десять часов. Небо – эталон абсолютной голубизны, ни одного облачка. Хороший день, чтобы не умереть. Заратустра спасет свою шкуру. Мои ноги такие большие, они заглотят любые вершины, вы даже не представляете, как они прожорливы.

Но сколько я ни бегу, не узнаю ничего. Каждый раз, взбегая на очередной холм, я молю небо дать мне увидеть мой обожаемый вулкан Фудзи. Я призываю его, как призывают лучшего друга, вспомни, старый брат, как я лежала возле твоего кратера, как кричала, приветствуя восход солнца, мы с тобой одной крови, заклинаю, признай это, признай меня, я же родня тебе, жди меня за этим гребнем, я отрекусь от всех богов и буду верить только в тебя, будь там, я пропадаю, появись – и я спасена, я добегаю до гребня, но тебя нет.

Моя энергия становится энергией отчаяния, я продолжаю бежать. Близится полдень. Скоро уже семь часов, как я блуждаю и забираюсь все дальше и дальше. Мой мотор работает вхолостую, наступит ночь и утопит меня в черном снегу. Настанет конец моего пути по этой земле. Нет, не верю. Заратустра не может умереть, где это видано.

Новый подъем. Я уже ни на что не надеюсь, но все-таки бегу. Терять мне нечего, я сама потерялась. Ноги шагают вверх, но они утратили свой волчий аппетит. Каждый шаг дается дорого. Совсем близко виден гребень, наверняка снова неудача. Я пробегаю последние метры.

Вот он, Фудзи, передо мной. Я падаю на колени. Никто не знает, как он огромен. Теперь я нашла место, откуда он виден целиком. Я кричу, плачу, как же ты безмерно велик, ты, возвестивший мне жизнь! Как ты прекрасен!

Спасение всколыхнуло мое нутро, я спустила джинсы и облегчилась. Вулкан Фудзи, я оставляю тебе зримое доказательство того, что ты спас человека, способного на сильные эмоции. Я смеюсь от радости.

Ровно полдень. Я смотрю вниз, мне нужно теперь просто идти по траверзу, на глазок до долины часов шесть ходу. Это пустяк, когда знаешь, что будешь жить.

Я бегу вниз. Впереди шесть часов солнца и синевы, когда гора Фудзи будет принадлежать мне одной. Но шести часов мало, чтобы вместить мое ликование. Восторг служит мне горючим – лучше горючего не бывает. Никогда еще Заратустра не мчался так быстро и в таком упоении. Я с Фудзи на «ты», я пляшу на гребне. Необыкновенный танец, мне хочется, чтобы он никогда не кончался.

Эти шесть часов – самые лучшие в моей жизни. Я совершаю марш счастья. Я понимаю теперь, почему победная музыка называется «марш». Гора Фудзи заполняет небо, хватит на всех, но сейчас она целиком моя, кто не успел, тот опоздал. Никто так хорошо, как я, не знает, сколь грандиозна и великолепна Фудзи, но это не мешает ей быть отличным попутчиком. Она мой лучший друг. Заратустра не в поле обсевок.

Вот уже долина и закат. Обратный путь был слишком короток, на мой вкус. Я поклонилась своему лучшему другу и нырнула в лощину, откуда его уже не видно. Я сразу начала скучать по нему. Я мчусь со скоростью заходящего солнца. Тех мест, где я проходила накануне, я так и не увидела. Конечно, я чудовищно сбилась с пути. До деревни я добралась одновременно с темнотой.

Поезд везет меня в Токио. Я ошеломленно смотрю на людей. На меня никто не обращает внимания. Из чего я делаю вывод, что горная эпопея не запечатлелась на моем лице. На вокзале вхожу в метро. Воскресный вечер, десять часов, мир поражает своей обыденностью. А я, в прямом и в переносном смысле, никак не могу спуститься на землю.

Выхожу на своей станции. Дома есть отопление, кровать и ванна, Крез – жалкий бомж по сравнению со мной. Непрерывно звонит телефон. На другом конце провода живой человеческий голос мне что-то говорит.

– Кто это?

– Что с тобой, Амели, это я, Ринри. Ты меня не узнаешь?

Не могу же я сказать ему, что забыла о самом его существовании.

– Ты так поздно вернулась, я беспокоился.

– Я потом тебе все расскажу. Я безумно устала.

Пока наполняется ванна, я смотрюсь в зеркало. Вся с головы до ног я цвета пепла. Но ни малейших следов ожога. Тело все-таки потрясающая штука. Я залезаю в горячую ванну, и мой организм вдруг освобождается от холода, который в нем застрял. Я плачу от счастья – и уже заранее от отчаяния: спасшиеся в катастрофах знают, что их никто никогда не поймет. Мой случай еще сложнее, я спаслась от чего-то слишком прекрасного, слишком грандиозного. Мне хочется, чтобы люди узнали об этом божественном великолепии. И понимаю, что мне не удастся ничего объяснить.

Я ложусь спать. И вскрикиваю: это не кровать, это западня. Столько тепла и мягкости я не в состоянии перенести, они меня убивают. Я вспоминаю замерзающую горную нищенку, прильнувшую к печке: во времени и в пространстве от меня до нее рукой подать. Отныне среди всех прочих персонажей, которые обитают во мне, будет и горная нищенка. И Заратустра, танцующий с горой Фудзи на гребне хребта. Я отныне всегда буду ими – плюс ко всем тем, кем была раньше.

Мои разнообразные ипостаси не спали уже очень давно, можно сказать вечность. И я проваливаюсь в сон, объединяющий их в одно целое.

* * *

После таких приключений ужаснее всего, что жизнь идет своим чередом. В понедельник на занятиях мне очень хотелось рассказать о своих приключениях в горах. Но студентам было не до меня, они думали только о приближавшихся каникулах: еще неделька, и они двинут на Гавайи.

У выхода меня ждал белый «мерседес».

– Если б ты знал, что со мной случилось!

– Пойдем поедим китайской лапши? Я подыхаю с голоду.

Сидя перед миской с лапшой, я безнадежно пыталась описать бамбуковую рощу под снегом, метель, ночевку у ямамбы, все эти бесконечные часы, когда я, потеряв голову, носилась по горам, свою встречу нос к носу с Фудзи – на этом месте Ринри расхохотался, потому что я широко взмахнула руками, чтобы изобразить необъятные размеры вулкана. Рассказать о великом технически невозможно. Получается либо скучно, либо смешно.

Ринри взял меня за руку.

– Давай проведем Рождество вместе? – спросил он.

– Давай.

– Я повезу тебя в путешествие на четыре дня, с двадцать третьего до двадцать шестого.

– Куда поедем?

– Увидишь. Возьми теплую одежду. Нет, не в горы, не беспокойся.

– Для тебя Рождество – важный праздник?

– Нет. Но в этот раз – да, потому что я буду с тобой.

Последняя неделя занятий. Скоро я перестану принадлежать к студенческому племени. Я прошла тесты для приема на работу. В начале года должна поступить в одну из крупнейших японских компаний. Будущее выглядело заманчиво.

Одна студентка из Канады спросила меня, собираюсь ли я замуж за Ринри.

– Не знаю.

– Смотри, от таких браков рождаются жуткие дети.

– Что ты болтаешь! Полукровки очаровательны.

– Но невыносимы. У меня подруга замужем за японцем. У них двое детей, шесть лет и четырнадцать. Они называют мать писькой, а отца какашкой.

Я залилась смехом.

– Может, они правы?

– Тебе смешно? А вдруг и с тобой будет то же самое?

– Я не собираюсь заводить детей.

– Да? Почему? Это же противоестественно.

Я ушла, напевая про себя песенку Брассенса:

Нет, не любит народ честной

Тех, кто ходит другой тропой.

* * *

Двадцать третьего декабря, рано утром, меня ждал белый «мерседес» под темно-серым небом. Дорога была долгой, некрасивой и скучной, потому что Япония, помимо прочего, такая же страна, как и все остальные.

– Да, знаю, увижу, но все-таки, куда мы едем?

– Не обращай внимания на депрессивный пейзаж, поверь, ты не пожалеешь.

Какой путь проделан после «урррххх», подумала я. Надо разбить немало яиц, чтобы одолеть французский.

И вдруг – море.

– Японское море, – торжественно представил его Ринри.

– Мы знакомы. Я чуть в нем не утонула, когда была маленькая, в Тоттори.

– Но ведь ты жива, – сказал он, оправдывая свое драгоценное море.

Он поставил машину на стоянку в порту Ниигата.

– А сейчас мы сядем на катер и поплывем на Садо.

Я запрыгала от радости. Всю жизнь я мечтала увидеть этот остров, знаменитый своей красотой и дикостью. Ринри вытащил из багажника чемодан, огромный, как сундук. Море было ледяным, поездка по нему – нескончаемой.

– Это море с мужским характером, – сказал Ринри.

Я уже слышала такое от японцев, удивлялась, но ни разу не позволила себе ни вопросов, ни замечаний. С моим примитивным образным мышлением я постоянно высматривала клочья бороды на гребешках волн.

Кораблик высадил нас на острове, чья допотопная пристань резко контрастировала с Ниигатским портом. Автобус шестидесятых годов доставил нас в большой старинный отель, в получасе езды от пристани. Этот рёкан располагался в центре острова: море было слышно, но не видно. Вокруг только девственная или почти девственная природа.

Пошел снег. Я обрадовалась и предложила пойти погулять.

– Завтра, – сказал Ринри. – Сейчас четыре часа, дорога меня вымотала.

Он явно хотел насладиться комфортом гостиницы, и я его поняла. Роскошные, традиционно оформленные комнаты пахли свежими татами, к тому же там была огромная ванна в стиле дзен, наполнявшаяся через бамбуковую трубку, откуда безостановочно лилась горячая вода. Чтобы вода не хлынула через край, в неполированном камне, из которого была сделана ванна, имелось отверстие, а над ним иероглиф, похожий на горящий стог сена и обозначавший «ничто».

– Метафизика! – воскликнула я.

Намылившись и, по обычаю, вымывшись сначала под краном, мы с Ринри забрались в эту невероятную ванну с намерением никогда из нее не вылезать.

– Кажется, здесь есть фуро еще лучше, в общих помещениях гостиницы.

– Вряд ли там лучше, чем здесь.

– Зря ты так думаешь. Там фуро в десять раз больше, наполняется множеством бамбуковых труб и находится под открытым небом.

Последний аргумент подействовал. Я потребовала, чтобы мы немедленно туда пошли. Никого там не было – к счастью, потому что, по обычаю, мужчины и женщины купаются вместе.

Лежать в горячей воде, когда на тебя падает снег! Я блаженствовала. Главное удовольствие в этой парилке – чувствовать, как ледяные кристаллики опускаются на лицо.

Через полчаса Ринри вышел из воды и облачился в юката.

– Как, ты уже все? – возмутилась я.

– Долго сидеть в фуро вредно для здоровья. Выходи.

– И не подумаю. Я побуду еще.

– Ну, как хочешь. Я пошел в номер. Не задерживайся.

Получив полную свободу действий, я легла на спину, чтобы всей кожей ощутить чудесное соприкосновение с ледяной стихией: это же восхитительно, когда тебя забрасывают шариками мороженого, притом что другая половина тела нежится в горячей воде, от которой идет пар.

Увы, мое одиночество было недолгим: пришел старый служитель и начал подметать вокруг фуро. Я тут же спряталась под воду и вспенила ее, болтая руками и ногами, чтобы создать подобие покрова.

Низкорослый и худой, как высохший кустарник, этот восьмидесятилетний старик, казалось, никогда не покидал острова. Он тщательно обметал метелкой из веток края фуро. Его безучастное лицо меня успокоило. Но когда он все вымел, то начал сначала. Не подозрительно ли, что он дождался ухода Ринри, чтобы явиться сюда?

Я заметила, что старик сметает снег, который ложится вокруг фуро. Но снег мог идти еще долго, кто его знает, мы не выходили из гостиницы. Я не решалась вылезти из воды, пока старик здесь: между мгновением, когда я выскочу, и следующим, когда надену кимоно, неизбежно будет несколько секунд, когда я окажусь перед ним совершенно голой.

Конечно, я не особенно рисковала. Мой дряхлый островитянин вместе со всей одеждой весил не больше сорока пяти кило, да и возраст делал его неопасным. Ситуация, однако, была неприятная. Руки и ноги у меня устали. Они уже работали кое-как и не могли гарантировать непрозрачность воды. Прадедушка, хоть и не подавал виду, вероятно, находил зрелище весьма интересным.

Я решила поставить его на место. Указав подбородком на метлу, я сухо крикнула:

– Иранай!

Что на доступном всем языке означает: «Не нужно!».

Уборщик ответил, что не понимает по-английски. Это доказывало его коварство, и я перестала сомневаться в его развратных помыслах.

Но худшее было впереди: я почувствовала симптомы близкого обморока. Ринри был прав: нельзя так долго сидеть в этом горячем бульоне. Силы мои испарились, я даже не заметила как. Приближался момент, когда я потеряю сознание в фуро, и старик, якобы спасая меня, сможет сделать со мной все, что захочет. Я запаниковала.

Предобморочное состояние отвратительно. Внутри как будто снуют миллионы муравьев и выворачивают кишки наизнанку. К тому же слабость неописуемая. Амели, возьми себя в руки и вылезай, пока еще можешь, то есть сию минуту. Да, он увидит тебя голой, и пусть, иначе будет гораздо хуже.

Старый подметальщик увидел, как из воды вырвался белый смерч, метнулся к кимоно, закутался в него и понесся прочь. На автопилоте я добежала до нашей комнаты, ворвалась в дверь и на глазах у Ринри рухнула на футон. Помню, что, когда я наконец разрешила себе отключиться, я машинально взглянула на часы: было 18.46. И провалилась в бездонный колодец.

Я странствовала. Я видела киотский двор семнадцатого века. Группы знатнейших людей обоего пола, в роскошных фиолетовых кимоно, рассыпались по окрестным холмам. Среди всех выделялась женщина с широкими рукавами придворной дамы, возможно, сама госпожа Мурасаки, которая, аккомпанируя себе на кото, пела что-то о красоте ночей в Нагасаки – наверно, ее прельстила глубина рифмы.

Эти развлечения растянулись на десятилетия. Я успела внедриться в японскую старину и занялась почетным ремеслом дегустаторши саке. Эту превосходную должность сомелье в старом Киото я покидать совершенно не собиралась, но внезапно была отозвана в 1989 год. Часы показывали 19.10. Как мне удалось столько всего пережить за двадцать четыре минуты?

Ринри, сидя рядом со мной, терпеливо пережидал мой обморок. Он спросил, что произошло. Я рассказала ему про семнадцатый век, он вежливо выслушал, потом снова спросил:

– А до этого?

Я сразу все вспомнила и уже в менее поэтическом тоне поведала о старом извращенце, который под видом уборки пришел подсматривать за голой белой женщиной.

Ринри захлопал в ладоши и покатился со смеху:

– Великолепная история! Рассказывай мне ее почаще!

Я опешила. Зря я ожидала негодования, пусть даже не слишком бурного. Ринри, страшно веселясь, разыграл передо мной всю сцену: подошел, скрючившись, как старая развалина, размахивая воображаемой метлой и бросая искоса взгляды на бассейн; потом изобразил меня, жестикулирующую и кричащую: «Иранай!» – сам ответил мне дребезжащим голосом, что не понимает по-английски, и все это – не переставая хихикать. Я прервала спектакль замечанием:

– Остров с честью носит свое имя.

Тут он просто зашелся. Каламбур сработал тем более удачно, что по-японски имя Божественного маркиза звучит как Садо.

В дверь постучали.

– Ты готова к пиршеству?

Раздвижная дверь скользнула в сторону, две очаровательные местные дамы внесли низкие столики и поставили на них изысканные кушанья.

Увидев кайсэки,[35] я мгновенно забыла о гнусном старикашке и приступила к трапезе. Ее дополняли несколько сортов саке: я сочла свой сон вещим и стала с любопытством ждать продолжения.


Наутро остров Садо был весь в снегу.

Ринри повел меня к самой северной точке побережья.

– Смотри, вон там, – сказал он, указывая куда-то в морские дали, – можно разглядеть Владивосток.

Я сделала комплимент его воображению. Но он был прав: единственной мыслимой землей за этими серыми тюремными тучами могла быть только Сибирь.

– Давай обойдем остров по берегу? – предложила я.

– Что ты, это очень долго.

– Ничего, ведь так редко видишь море под снегом.

– В Японии не так уж редко.

Мы прошагали на морском ветру часа четыре. Я превратилась в ходячую сосульку и запросила пощады.

– Очень вовремя, – сказал Ринри. – Чтобы сделать полный круг, понадобилось бы еще часиков десять, не считая пути от моря до гостиницы.

– Пойдем как ближе, напрямик, – пролепетала я синими губами.

– Тогда через пару часов будем в номере.

По сравнению с побережьем внутренняя часть острова оказалась куда более красивой и интересной. Гвоздем программы были огромные заснеженные сады японской хурмы: по странной прихоти природы эти деревья, теряя зимой листья, не теряют плоды, даже полностью созревшие. Иногда доходит до того, что на живых деревьях висят мертвые плоды, наводя на мысль о смерти на кресте. Но сейчас меня не волновали покойники, я увидела самые удивительные в мире рождественские деревья – их голые черные ветви были унизаны спелыми оранжевыми фруктами в сверкающих венчиках снега.

И одного дерева в таком наряде хватило бы, чтобы свести меня с ума. А тут их был легион, застывший посреди пустынной равнины, у меня голова пошла кругом от восхищения, равно как и от вожделения – я мало что так люблю, как спелую хурму. Но, увы, сколько я ни прыгала, дотянуться так и не смогла.

«Праздник созерцания, – подумала я. – Нельзя же вечно хотеть все съесть». Но последний довод меня совершенно не убедил.

– Пошли, – сказал Ринри, – а то совсем окоченеем.

Когда мы добрались до гостиницы, он куда-то отлучился. Я быстро приняла ванну и повалилась на футон. Он вернулся, пока я спала. Когда он разбудил меня, было уже семь вечера. Вскоре служительницы принесли нам ужин.

За ужином произошел эпизод, которого я никогда не забуду. Нам подали маленьких живых осьминогов. Я знала, что к чему, и уже имела малоприятный опыт, когда приходится есть рыбу или другую морскую живность сразу после того, как ее убивают на ваших глазах, дабы гарантировать свежесть. Не счесть количество дорад, еще трепещущих, которых я ела, а хозяин ресторана, страшно довольный, говорил, глядя на меня: «Они живые, да? Вы чувствуете вкус жизни?» Я никогда не считала, что этот вкус стоит таких варварских методов.

Когда я увидела осьминогов, я огорчилась вдвойне: во-первых, потому, что эти крохотные существа совершенно очаровательны; во-вторых, потому, что не люблю сырых осьминогов. Но вернуть их на кухню было бы невежливо.

Я отвела глаза в момент убийства. Одна из девушек положила мне на тарелку первую жертву. Этот маленький осьминожек, хорошенький, как тюльпан, разбил мне сердце. «Быстро жуй, глотай, а потом скажешь, что сыта».

Я положила угощение в рот и попыталась вонзить в него зубы. И тут произошла ужасная вещь: еще живые нервы осьминога дали сигнал к самозащите, и мстительный труп схватил меня щупальцами за язык, намертво вцепившись в него. Я взвыла так, как только можно взвыть, когда спрут вцепляется вам в язык. Я высунула свой несчастный язык, показывая, что со мной случилось: женщины расхохотались. Я попыталась освободиться от осьминога руками – ничего не вышло, присоски держались крепко. Мне уже виделся миг, когда я просто вырву себе язык.

Ринри замер в ужасе. Но я хоть видела, что он мне сочувствует. Я издала через нос сдавленный стон в надежде, что дамы перестанут смеяться. Одна из них решила наконец, что шутка затянулась, подошла и ткнула осьминога палочкой в какое-то определенное место. Щупальца тут же разжались. Если все так просто, то почему они не помогли мне сразу? Я уставилась на выплюнутого осьминога в своей тарелке и подумала, что этот остров поистине заслуживает своего названия.

Когда все убрали и унесли, Ринри спросил, оправилась ли я от шока. Я весело ответила, что у нас получился очень необычный сочельник.

– У меня есть для тебя подарок.

Он принес шелковый платок нефритового цвета, красиво завязанный узелком, где лежало что-то тяжелое.

– А что в этом фуросики?

– Посмотри сама.

Я развязала платок, восхищаясь обычаем упаковывать подарки таким способом, и вскрикнула: в фуросики были плоды японской хурмы, которые зима превратила в огромные самоцветы.

– Как тебе удалось?

– Пока ты спала, я вернулся туда и залез на дерево.

Я бросилась ему на шею. Я-то думала, что он ушел по мафиозным делам!

– Съешь их, пожалуйста.

Я не могла понять, почему ему так нравится смотреть, как я ем, но исполнила просьбу с удовольствием. Подумать только, люди зачем-то убивают маленьких осьминогов, когда на свете существует спелая хурма! Ее схваченная морозом мякоть напоминала сорбет с драгоценными камнями. Снег обладает поразительным гастрономическим эффектом: концентрирует внутренние соки и делает вкус более тонким. Он действует как огонь при мгновенном легчайшем обжаривании.

На седьмом небе от счастья, я поедала хурму с затуманенным взором. Остановилась я, только когда не осталось совсем ничего. Платок был пуст.

Ринри смотрел на меня, млея и едва дыша. Я спросила, понравилось ли ему представление. Он поднял испачканный фуросики и подал мне маленький газовый чехольчик, лежавший в самом низу. Я открыла его с опасениями, которые немедленно подтвердились: платиновое кольцо с аметистом.

– Твой отец превзошел самого себя, – прошептала я.

– Выходи за меня замуж.

– У меня же нет места ни на одном пальце! – воскликнула я, протягивая ему руки, унизанные шедеврами его отца.

Он занялся комбинаторикой, объясняя, что если я передвину оникс на мизинец, циркон – на средний палец, белое золото – на большой, а опал – на указательный, то безымянный как раз освободится.

– Ловко, – заметила я.

– Ясно. Ты не хочешь.

– Я этого не сказала. Просто мы еще очень молоды.

– Не хочешь, – повторил он холодно.

– Перед свадьбой бывает помолвка, когда будущие муж и жена обручаются и называются жених и невеста.

– Не разговаривай со мной как с марсианином. Я знаю, что такое помолвка.

– Ты не находишь, что это красиво звучит?

– Ты говоришь о помолвке, потому что это красиво звучит или потому что отказываешься выйти за меня?

– Мне просто хочется, чтобы все шло по порядку.

– Зачем?

– Затем, что у меня есть принципы, – с изумлением услышала я себя.

Японцы с большим уважением относятся к таким вещам.

– И сколько должно пройти времени между помолвкой и свадьбой? – спросил Ринри, словно уточняя параграф устава.

– Жестких правил не существует.

Похоже, ему это не понравилось.

– «Помолвка» происходит от слова «молвить», – добавила я, отстаивая свою позицию. – То есть двое молвили нечто очень важное, они доверились друг другу. Красиво, правда? А слово «брак» до отвращения пошлое, как и соответствующий контракт.

– В общем, ты никогда не захочешь вступить со мной в брак.

– Я не сказала этого, – повторила я, чувствуя, что перегнула палку.

Возникла тяжелая пауза, которую я в конце концов нарушила:

– Я принимаю от тебя обручальное кольцо.

Он произвел над моими «готическими» в те времена пальцами все вышеперечисленные манипуляции и на безымянный надел плененный платиной аметист.

– В древности люди считали, что аметист лечит от опьянения.

– Мне бы это очень пригодилось, – сказал Ринри, снова превратившись в нежного влюбленного.

Через несколько часов он уснул, а у меня началась бессонница. Когда я вспоминала о предложении Ринри, мне будто снова вцеплялся в язык мертвый осьминог. Эта мрачная ассоциация не имела ничего общего с совпадением событий по времени. Я пыталась успокоиться, говорила себе, что мне все-таки удалось освободиться от щупалец и отодвинуть угрозу замужества на неопределенный срок.

Кроме того, меня занимала история с хурмой. Ева не смогла дотянуться до желанного плода. Новый Адам, выучившийся галантному обхождению, принес ей не один, а множество плодов и с умилением смотрел, как она ест. Новая Ева, грешница-эгоистка, даже не предложила ему отведать ни кусочка.

Мне очень нравился этот ремейк, более цивилизованный, чем оригинал. Однако финал его омрачился предложением замужества. Почему за удовольствие неизбежно приходится платить? И почему цена наслаждения – это всегда утрата изначальной легкости?

После многочасовых раздумий на эту важную тему я наконец задремала. Конечно, мне приснилось, что меня венчают в церкви с огромным спрутом. Он надел мне кольцо на палец, а я ему – на каждое щупальце. Священник сказал:

– Вы можете поцеловать новобрачную.

Спрут впился в мой язык и больше не отпускал.

* * *

Утром местный автобус отвез нас на пристань. Глядя с катера на удаляющийся остров, Ринри сказал:

– Жаль покидать Садо.

– Да, – ответила я, отчасти искренне.

Я жалела о японской хурме.

Ринри посмотрел на меня влажным взором и воскликнул:

– Моя невеста с острова Садо!

Так, многообещающее начало.

В Ниигате мы сели в «мерседес» и поехали в Токио. По дороге я задала себе законный вопрос: почему я не сказала «нет»? Я ведь не собиралась за Ринри замуж. Идея замужества мне претила всегда. Что же помешало мне отказаться?

Дело в том, что Ринри был мне очень дорог. Отказ означал бы разрыв, а мне не хотелось расставаться с Ринри. Столько тепла, нежности, веселья связывало меня с этим очаровательным сентиментальным парнем. Я боялась потерять его, с ним было так хорошо.

Я благословляла человека, придумавшего помолвку. Жизнь полна испытаний и преград, твердых, как гранит, и двигаться по ней позволяет только механика жидкостей. Библия, величайший трактат о морали для скал, утесов и мегалитов, учит нас прекрасным окаменелым принципам: «Да будет слово ваше: „да-да“; „нет-нет“: а что сверх этого, то от лукавого»,[36] – и следуют им люди цельные, непоколебимые, которых все уважают. Но есть, напротив, существа, не способные к такому железобетонному поведению, и двигаться они могут только в обход, петляя, огибая, обтекая. Когда их спрашивают напрямик, согласны ли они выйти за такого-то замуж, да или нет, они предлагают помолвку, размытый вариант свадьбы. Каменные патриархи видят в них предателей или лжецов, тогда как на самом деле они честны – как честна вода. Если я вода, то какой смысл говорить: «Да, я выйду за тебя»? Это и будет ложь. Воду нельзя удержать. Да, я буду орошать тебя, одаривать своими богатствами, освежать, утолять твою жажду, но я не ведаю, каким дальше будет мое русло, нельзя вступить дважды в одну и ту же невесту.

Эти текучие создания навлекают на себя презрение толпы, хотя их гибкая тактика помогла избежать многих кровавых столкновений. Добродетельные мраморные глыбы, которых люди не устают восхвалять, – виновники всех войн. Конечно, у нас с Ринри речь шла не о международной политике, но мне предстояло выбирать из двух зол: первое называлось «да», его синонимами были вечность, верность, нерушимость клятвы и прочие слова, которые сковывают воду ледяным ужасом; другое называлось «нет» и подразумевало разлуку, страдание, отчаяние, «а я думал, ты меня любишь», «не хочу тебя больше видеть», «ты же была счастлива, когда» и прочие каменные слова, которые заставляют воду вскипать от негодования, потому что они жестоки и несправедливы.

Слава богу, мне пришел в голову ход с помолвкой! Это был ответ обтекаемый: никаких окончательных решений, проблема откладывается на потом. Но выиграть время – тоже большая удача в этой жизни.

Вернувшись в Токио, я о своей помолвке предусмотрительно никому не сказала.


В начале января 1990 года я начала работать в одной из семи гигантских компаний, которые держали в руках весь японский бизнес, а говоря точнее – подлинную власть над страной. Как и все служащие, я собиралась проработать там лет сорок.

В книге про страх и трепет я рассказала, почему еле-еле продержалась там год.

Это был ад, самый банальный и пошлый. Моя участь не отличалась радикальным образом от участи большинства японских служащих. Разве что ее усугубляло мое иностранное происхождение и редкая способность попадать в дурацкое положение.

По вечерам мы встречались с Ринри, и я описывала ему свой день. Ни один не обходился без порции унижений. Ринри, слушая меня, страдал еще больше, чем я сама, а потом просил прощения за свой народ.

Я уверяла его, что народ тут ни при чем. Внутри компании я встретила в высшей степени достойных союзников. По сути, мои мучения были делом рук одного-единственного человека, как часто бывает на работе. Конечно, эту женщину горячо поддерживали и начальники, и сослуживцы, но поменяй она свое отношение ко мне, и моя судьба мгновенно изменилась бы.


Я вела двойную жизнь. Рабыня днем, невеста ночью. И меня бы это вполне устроило, не будь ночи такими короткими: мы ложились не раньше десяти вечера, а вставала я – уже тогда – в четыре часа утра, чтобы писать. Не говоря уж о некоторых ночах, которые я проводила в офисе, поскольку не успевала справиться с заданием.

Выходные проваливались в какую-то бездну, не оставляя воспоминаний. Я поздно поднималась, запихивала грязное белье в машину, садилась писать, потом вешала белье сушиться. Выжатая как лимон, я снова валилась в кровать с накопившейся за неделю усталостью. Ринри хотелось, как раньше, ездить со мной развлекаться, что-то смотреть. Но у меня не хватало сил. Максимум, на что я была способна, – это сходить с ним в субботу вечером в кино. Иногда я там засыпала.

Ринри героически любил свою обескровленную невесту. Зато ее не любила я. На работе еще ладно, тут я хоть понимала себя. Но я совершенно не понимала живой труп, которым была вне стен компании.

В метро, по пути к месту пытки, я вспоминала свою предыдущую жизнь. Меня отделяло от нее всего несколько месяцев. Что же сталось с Заратустрой за такой короткий срок? Неужели и правда мои ноги вступали когда-то в схватку с японскими горами? Неужели это я, как мне помнится, танцевала с Фудзи на гребне холма? И столько смеялась вместе с этим веселым парнем, который теперь сидит и смотрит, как я сплю?

Если б я хоть могла утешить себя тем, что это просто тяжелая полоса! Но нет, судя по всему, таков общий удел и он станет моим на ближайшие сорок лет. Я поделилась этими размышлениями с Ринри, он тут же сказал:

– Брось работу! Будь моей женой. И конец всем твоим проблемам.

Звучало заманчиво. Навсегда распрощаться со своей мучительницей, жить, ни в чем не нуждаясь, и наслаждаться праздностью до конца своих дней, при единственном условии – делить жизнь с очаровательным молодым человеком. Кто стал бы колебаться?

Но я, не умея объяснить себе этого, ждала чего-то другого. Я сама не знала, чего именно, но отчетливо сознавала, что надеюсь и жду. Желание еще сильнее, когда неясен его предмет.

Понятной частью этой мечты было писательство, которое уже тогда поглощало меня едва ли не целиком. Конечно, я не строила иллюзий, будто меня когда-нибудь напечатают, и уж тем более, что на это можно будет прожить. Но мне безумно хотелось сделать попытку, хотя бы затем, чтобы не жалеть потом, что даже не попробовала.

До Японии я всерьез об этом не думала. Я слишком боялась унижений, неизбежно ожидавших меня в форме издательских писем с отказами.

Теперь унижениями меня было не испугать, при моей-то новой жизни.

Однако все это выглядело очень зыбко. Голос разума кричал, что я должна согласиться: «Ты не только будешь богата, ничего не делая, но и получишь лучшего из мужей. Где ты еще видела такого славного, доброго и интересного парня? У него нет недостатков, сплошные достоинства. Он любит тебя, да и ты наверняка любишь его больше, чем тебе кажется. Отказаться выйти за Ринри равносильно самоубийству».

Но решиться я не могла. Не в силах была выговорить «да». Как и на острове Садо, я всячески выкручивалась, придумывая отсрочки.

Он часто повторял предложение. Я отвечала уклончиво. Не показывая вида, я умирала со стыда. Я чувствовала, что делаю несчастными всех, включая себя.

На работе был кромешный ад. От Ринри я получала нежность, которой не заслуживала. Иногда я думала, что моя рабочая каторга – справедливое возмездие за неблагодарность в любви. Япония днем отбирала у меня то, что дарила ночью. Это не могло хорошо кончиться.

Случалось, я даже испытывала облегчение, уходя на работу. Иногда готова была предпочесть открытую войну обманчивому миру. И себя я предпочитала скорее в роли невольной мученицы, нежели добровольного палача. Власть в любых формах всегда была мне отвратительна, но сносить чью-то власть над собой мне все-таки легче, чем властвовать над другими самой.


Самые ужасные оплошности имеют языковую природу. Однажды в конце очередного рабочего дня, после полуночи, когда сон уже затягивал меня, Ринри попросил моей руки в двести сорок пятый раз. Слишком усталая, чтобы вилять, я ответила «нет» и моментально уснула.

Наутро возле лаковой шкатулки с письменными принадлежностями я нашла записку от Ринри: «Спасибо, я очень счастлив».

Из этого я извлекла урок большой нравственной ценности: «Дав ясный ответ, ты осчастливила человека. Надо иметь мужество говорить „нет“. Подавать ложные надежды – это не доброта. Двусмысленность – источник терзаний». И тому подобное.

Я отправилась на работу получать ежедневную дозу унижений. Вечером у выхода меня ждал Ринри.

– Поехали в ресторан.

– Может, не надо? Я смертельно устала.

– А мы ненадолго.

Пока мы ели суп из побегов папоротника, Ринри сообщил, что его родители горячо приветствовали радостное известие. Я сказала смеясь:

– Неудивительно.

– Особенно отец.

– Странно. Я бы скорее подумала, что довольна будет мать.

– Матери тяжелее, когда уходит сын.

Тут в моем мозгу включился неясный сигнал тревоги. Я отлично помнила, что сказала «нет» накануне вечером, но вдруг засомневалась в формулировке матримониального вопроса. Если Ринри задал его в отрицательной форме, что нормально в этой непростой стране, то я влипла. Я силилась вспомнить, как нужно отвечать на такие вопросы по японским правилам, усвоить которые не легче, чем фигуры танго. Мой измученный мозг буксовал, и я решилась на эксперимент. Я взялась за кувшин саке и спросила:

– Не хочешь еще саке?

– Нет, – вежливо ответил Ринри.

Я поставила невостребованный кувшин на стол. Ринри слегка опешил, но, не желая меня утруждать, взял кувшин и налил себе сам.

Я закрыла лицо руками. Я поняла. Наверняка он спросил меня: «Ты по-прежнему не хочешь стать моей женой?» А я ответила по западным правилам. После полуночи я имею досадное свойство замыкаться в Аристотелевой логике.

Ужас! Я себя знала: у меня не хватит мужества восстановить истину. Я не умею говорить неприятные вещи милым людям и принесу себя в жертву, лишь бы не сделать больно Ринри.

Я стала думать, не нарочно ли он задал вопрос в отрицательной форме. И пришла к выводу, что нет. Но наверняка тут сработало подсознание, подсказав ему этот макиавеллиевский ход.

Итак, вследствие лингвистического недоразумения мне придется выйти замуж за человека с золотым сердцем и коварным подсознанием. Как вырваться из этой мышеловки?

– Я сообщил твоим родителям, – сказал он. – Они оба даже закричали от радости.

Еще бы! Мои отец и мать были без ума от него.

– Не лучше ли было бы, если бы я сама им сообщила? – спросила я, решив отныне задавать вопросы только в отрицательной форме.

Ринри обогнул подводный камень.

– Да, я знаю. Но ты работаешь, а я пока студент. Я подумал, что тебе некогда. Ты сердишься?

– Нет, – ответила я, досадуя, что он не задал вопрос в отрицательной форме, тогда я дала бы ему понять его ошибку, построив ответ по нормам западной грамматики.

«Хватаюсь за соломинку», – подумала я.

– Давай назначим дату. Ты когда хотела бы?

Час от часу не легче.

– Не будем решать все сразу. В любом случае, пока я работаю в «Юмимото», это невозможно.

– Понимаю. Когда кончается твой контракт?

– В начале января.

Ринри доел суп и объявил:

– Значит, в девяносто первом. Это будет год-палиндром. Счастливый год для женитьбы.

* * *

К концу 1990 года я подошла в полном смятении.

Ясно было одно: со службы я ухожу и новый контракт заключать не буду. Компании «Юмимото» придется лишиться моих бесценных услуг.

Мне очень не хотелось заключать и брачный контракт. К сожалению, Ринри совершенно обезоруживал меня своей предупредительностью и нежностью.

Однажды ночью какой-то голос внутри меня сказал: «Вспомни урок Кумотори. Попав в плен к ямамбе, ты нашла выход – бегство. Не можешь спастись с помощью слов? Спасайся с помощью ног».

В масштабах планеты ноги принимают образ самолета: я потихоньку купила билет Токио – Брюссель. В один конец.

– Туда и обратно дешевле, – сказала кассирша.

– Только туда, – повторила я.

У свободы нет цены.

В то время, еще не столь далекое, электронных билетов не существовало: авиабилет в плотной обложке и пластике имел осязаемую реальность, и моя рука нащупывала его в сумке или в кармане по тридцать раз на дню. Единственный недостаток такого билета заключался в том, что, если его потерять, получить дубликат можно было только чудом. Но этого я не опасалась: смешно думать, что я способна потерять залог своей свободы.


Семья Ринри уехала в Нагою, и я провела с ним в бетонном замке три первых новогодних дня, единственных, когда в Японии действительно запрещено работать. Даже готовить нельзя: его мать заранее разложила в плоские лаковые шкатулки холодные кушанья, предназначенные обычаем для этого праздника: гречневую лапшу, засахаренные бобы, традиционные рисовые лепешки и прочие диковинки, услаждающие взор и язык.

– Ты вовсе не обязана это есть, – говорил Ринри, бесстыдно готовя себе спагетти.

Я и не чувствовала себя обязанной: это было не особенно вкусно, но меня завораживал блеск сверкающих сахарной глазурью бобов, отражавшихся в черном лаке шкатулки. Я подцепляла бобы палочками по одному, держа шкатулку на уровне глаз, чтобы во всей полноте наслаждаться игрой отблесков.

Благодаря припрятанному билету эти дни прошли чудесно. Я смотрела на Ринри с нежностью и любопытством: вот он какой, мой жених, с которым я была счастлива два года и от которого теперь собираюсь сбежать. Что за абсурд, что за ужасная нелепость, ведь у него самый красивый в мире затылок, он великолепно держится, и разве не было мне с ним по-настоящему хорошо – легко и вместе с тем интересно, что и есть, по сути, идеал совместной жизни?

Разве он не уроженец моей любимой страны? Разве не в нем я вижу единственное доказательство того, что обожаемый остров меня не отторгает? Разве он не дарит мне самый простой и законный способ получить сказочное японское подданство?

И наконец, разве он мне безразличен? Разумеется, нет. Я очень люблю его, и это «очень» для меня ново. Однако именно оно, это слово, вклинившись перед глаголом «любить», толкало меня к побегу.

Стоило мне вообразить, что я рву билет, – и моя дружеская нежность к Ринри сменялась враждебностью и страхом. И наоборот, достаточно было погладить глянец обложки, чтобы меня переполнила смесь ликования и чувства вины, похожего на любовь, но не любовь на самом деле: так церковная музыка вызывает в душе порыв, который похож на веру, но на самом деле не есть вера.

Иногда Ринри молча прижимал меня к себе. Злейшему врагу не пожелаю испытать то, что испытывала я в такие моменты. И ни разу он не повел себя низко, вульгарно или мелочно. Это бы мне очень помогло.

– В тебе, по сути, нет ни крупицы зла, – сказала я.

Он удивленно помолчал, потом спросил, не вопрос ли это. Его реакция мне многое объяснила.

Да, я попала в точку: именно потому, что в нем не было зла, я очень любила его. Именно потому, что зло было ему чуждо, это была не любовь. Самое лучшее блюдо несовершенно без капельки уксуса. Девятую симфонию Бетховена никто не мог бы слушать, не будь в ней моментов сомнения и отчаяния. Христос не был бы так близок людям, если бы не произносил порой слов, граничащих с ненавистью.

Это напомнило мне кое о чем.

– Ты по-прежнему самурай Иисус?

Ринри ответил с изумительной непосредственностью:

– Ах да, я совершенно об этом забыл.

– Так ты самурай Иисус или нет?

– Да, – сказал он, как студент на занятии.

– Тебе были знаки свыше?

Он, по своему обыкновению, пожал плечами:

– Я читаю сейчас книгу о Рамсесе Втором. Необычайно интересная цивилизация. Мне бы хотелось быть египтянином.

Я поняла, что он японец до мозга костей: его влекло ко всем чужестранным культурам. Так, мы встречаем японцев – специалистов по бретонскому языку двенадцатого века или по мотиву нюхательного табака во фламандской живописи. В сменяющих друг друга призваниях Ринри я ошибочно усматривала поиски себя: его искренне и глубоко интересовали другие, вот и все.


Девятого января 1991 года я объявила своему жениху, что улетаю на следующий день в Брюссель. Я сказала это походя, между прочим, как будто собиралась выйти купить газету.

– Что ты будешь там делать?

– Хочу повидать сестру и друзей.

– Когда ты вернешься?

– Не знаю. Скоро.

– Я отвезу тебя в аэропорт.

– Спасибо, не нужно. Справлюсь сама.

Но он настоял. Десятого января за мной в последний раз приехал белый «мерседес».

– Какой тяжеленный чемодан! – заметил он, засовывая мои вещи в багажник.

– Подарки, – сказала я.

Я увозила все свое имущество.

В Нарите я попросила его сразу уехать.

– Не выношу прощаний в аэропорту.

Он поцеловал меня и ушел. Когда он скрылся из виду, комок в горле пропал, грусть сменилась безумной радостью.

Я смеялась. Ругала себя, осыпала всеми бранными словами, каких заслуживала, но не могла перестать смеяться от невероятного чувства освобождения.

Я знала, что мне должно быть горько, стыдно и так далее. Не получалось.

На регистрации я попросила место у окна.

* * *

Аэропорт, конечно, великий источник радости, но есть радость еще больше – та, что охватывает вас в самолете. Она достигает апогея, когда вы сидите у окна, а самолет отрывается от земли.

При этом я искренне горевала, покидая свою любимую страну, да еще тайком и впопыхах: ужас перед браком действительно пересиливал во мне все остальное. Я парила в небесах от счастья. Крылья самолета были моими крыльями.

Пилот – разумеется, специально для меня – решил пролететь над Фудзи. Как же прекрасен мой вулкан сверху! Я мысленно обратила к нему такую речь: «Мой старый брат, я люблю тебя. Я не предаю тебя, улетая. Бывает, что бегство – акт любви. Чтобы любить, я должна быть свободной. Я улетаю, чтобы сохранить красоту моего чувства к тебе. Не меняйся, пожалуйста!»

Вскоре Япония в иллюминаторе исчезла совсем. Но и тут щемящая тоска не погасила мой восторг. Крылья самолета были продолжением моего тела. Что может быть лучше, чем иметь крылья? Крылья нужны, чтобы улетать.

Считается, что спасаться бегством постыдно. Жаль, ведь это так приятно. Бегство дает самое потрясающее ощущение свободы, какое только может быть. Убегая, чувствуешь себя свободнее, чем когда бежать не от чего. У беглеца мышцы ног наэлектризованы, по коже пробегает трепет, ноздри раздуваются, глаза расширены.

Понятие свободы – тема настолько избитая, что я сразу начинаю зевать. Но физическое ощущение свободы – совсем другое дело. Надо бы всегда иметь, от чего бежать, чтобы поддерживать в себе эту изумительную способность. Впрочем, у человека всегда есть от чего бежать. Хотя бы от самого себя.

От себя можно спастись – вот она, благая весть. То, от чего мы бежим в себе, – это тесная тюремная камера, которую оседлая жизнь создает где угодно. И вдруг мы подхватываем свои пожитки и пускаемся в бега: наше «я» так удивлено, что забывает играть роль тюремщика. От себя можно оторваться, как отрываются от погони.

В иллюминаторе нескончаемая Сибирь, вся белая от снега, идеальное место заключения именно в силу своей огромности. Беглецы гибнут, затерявшись в чрезмерности пространства. Таков парадокс беспредельности: свобода видится там, где ее на самом деле нет. Это тюрьма без стен, такая большая, что из нее не убежишь. Глядя сверху из самолета, это легко понять.

Заратустра, сидящий во мне, вдруг подумал, что если бы я бежала по земле, то оставила бы следы на снегу и меня бы схватили. Крылья – превосходная вещь.

Бегство постыдно? Но все равно оно лучше, чем плен. Единственное бесчестье – это не быть свободным.

Пассажирам раздали наушники. Я включала по очереди разные музыкальные программы, недоумевая, как люди выдерживают эти децибелы. И вдруг наткнулась на Венгерскую рапсодию Листа – мое самое первое музыкальное воспоминание.

Мне два с половиной года, я в гостиной в Сюкугаве, мама с торжественным видом говорит мне: «Вот Венгерская рапсодия». Я слушаю, как будто это захватывающее приключение. А это и есть приключение. Плохие гонятся за хорошими, которые скачут на лошадях. Плохие тоже скачут на лошадях. Главное, кто быстрее. Иногда музыка говорит, что хорошие спасены, но нет, это западня, злые пустились на хитрость, чтобы хорошие подумали, будто они в безопасности, а тут их и застигнут врасплох. Ну на конец-то: хорошие догадались о коварстве преследователей, но слишком поздно, спасутся ли они теперь? Они скачут из последних сил, слившись со спинами своих коней, галоп измотал их, как и лошадей, я за них, я не знаю, хорошая я или плохая, но я на стороне тех, за кем гонятся, у меня душа беглеца, сердце мое бешено стучит, о, впереди пропасть, сумеют ли лошади перепрыгнуть, но прыгать надо, иначе попадешь в лапы к плохим, я слушаю, вытаращив глаза от страха, кони прыгают и приземляются на другом берегу, у самого-самого краешка, всё, спасены, плохие не отваживаются прыгать, у них не хватает храбрости, ведь им не от чего спасаться, стремление поймать не так сильно, как страх быть пойманным, и Венгерская рапсодия завершается победными звуками.

Я назвала самолет Пегасом. Музыка Листа удесятерила мое ликование. Мне двадцать три года, и я еще не нашла ничего из того, что ищу. Поэтому жизнь мне очень нравится. Прекрасно, когда в двадцать три года своя дорога еще не найдена.


Одиннадцатого января 1991 года я приземлилась в аэропорту Завентем. Меня встречала Жюльетта, я бросилась в ее объятия.

Когда мы наконец свое отвизжали, отмычали, отрычали, отблеяли, отклекотали, отверещали и отмяукали, мы посмотрели друг на друга, и сестра спросила:

– Ты ведь больше не уедешь?

– Я остаюсь! – объявила я, чтобы пресечь двусмысленность отрицательных вопросов.

Жюльетта привезла меня домой, в Брюссель. Вот она, Бельгия. Я расчувствовалась, увидев низкое серенькое небо, тесные улицы, старушек в пальто, с неизменными сумочками в руках, трамваи.

– А Ринри? Он приедет? – спросила Жюльетта.

– Не думаю, – ответила я уклончиво.

Деликатная Жюльетта не стала допытываться.

Мы зажили вдвоем, как до моего отъезда. Жить с сестрой очень хорошо. Бельгийский фонд социального страхования официально закрепил наш союз, присвоив мне статус домработницы. В моих документах значилось: «Домработница Жюльетты Нотомб». Такое не выдумаешь. Я подошла к своему ремеслу очень серьезно и стирала сестре белье.

Четырнадцатого января 1991 года я начала писать роман «Гигиена убийцы». Уходя утром на работу, Жюльетта мне говорила: «Пока, домработница!» Я долго писала, потом развешивала белье, забытое в стиральной машине. Вечером возвращалась Жюльетта и вознаграждала домработницу поцелуем.

В Японии я сэкономила часть своего заработка и привезла с собой. Я подсчитала, что на эти деньги смогу, не роскошествуя, продержаться года два. Если за два года я не найду издателя, беспечно говорила я себе, то тогда и подумаю, что делать дальше. Мне нравилась жизнь, которую я вела. По сравнению с работой в японской фирме это был просто рай.


Время от времени звонил телефон. Я всякий раз изумлялась, услышав голос Ринри. Я никогда не вспоминала о нем и не видела никакой связи между своей жизнью в Японии и в Бельгии: возможность телефонных разговоров между этими двумя мирами казалась мне такой же невероятной, как путешествие во времени. Ринри удивляло мое удивление.

– Что ты делаешь?

– Пишу.

– Возвращайся. Будешь писать здесь.

– Я еще и домработница Жюльетты. Я стираю ей белье.

– А как она справлялась без тебя?

– Плохо.

– Бери ее с собой.

– Отличная мысль. Ты женишься на нас обеих.

Он смеялся. Между тем я не шутила. Только при таком условии я могла бы согласиться на этот брак.

Прощаясь, он говорил:

– Надеюсь, ты вернешься скоро. Я скучаю по тебе. – И вешал трубку. Никаких упреков. Он был очень славный. Меня начинала мучить совесть, но это быстро проходило.

Постепенно звонки стали реже, потом прекратились совсем. Я была избавлена от тяжелейшей сцены, фальшивой и жестокой, которая называется «разрыв». Я вообще не понимаю, как можно с кем-то порвать, разве что за какое-то страшное преступление. Сказать «все кончено» – это пошлость и ложь. Ничто не бывает кончено. Даже если совсем не вспоминаешь о человеке, он все равно живет в тебе. Если он что-то значил для тебя, то будет значить всегда.

А по отношению к Ринри это было бы особенно гнусно: «Знаешь, мне было с тобой очень хорошо, ты первый мужчина, с которым я была счастлива, мне не в чем тебя упрекнуть, я сохранила о тебе только самые лучшие воспоминания, но я больше не хочу быть с тобой». Я бы никогда не простила себе, если б сказала ему такую мерзость. Это осквернило бы наш прекрасный роман.

Я была благодарна Ринри за такой высокий класс: мне не пришлось ничего говорить, он понял все сам. И подарил мне тем самым идеальную любовную историю.

Однажды зазвонил телефон. Это был Франсис Эменар из издательства «Альбен Мишель». Он сообщил, что первого сентября 1992 года собирается выпустить в Париже «Гигиену убийцы». Начиналась новая жизнь.


В начале 1996-го мне позвонил из Токио отец.

– Мы получили от Ринри извещение о свадьбе. Он женится.

– Здорово!

– На француженке.

Я улыбнулась. Он не разлюбил язык Вольтера.

В декабре 1996 года токийский издатель пригласил меня на презентацию японского перевода «Гигиены убийцы».

В самолете Брюссель – Токио я чувствовала себя довольно странно. Сбежав из своей любимой страны, я не видела ее почти шесть лет. За это время столько всего произошло. Десятого января 1991 года я была уборщицей сортиров, взявшей расчет. Девятого декабря 1996-го я оказалась писательницей, прилетевшей отвечать на вопросы журналистов. При таких перепадах это уже не карьерный рост, а что-то вроде подмены личности.

Пилот, наверно, получил специальные распоряжения: мы не пролетели над Фудзи. В Токио мне мало что показалось знакомым. Сам по себе город не очень изменился, но он перестал быть для меня зоной исследований. Меня возили на посольской машине на приемы и пресс-конференции, где журналисты обращались ко мне с глубоким почтением и задавали серьезные вопросы. Я отвечала, что в голову придет, и мне было неловко оттого, что они старательно всё записывают. Мне хотелось крикнуть: «Что вы, я же шучу!»

Мой японский издатель устроил по случаю выхода книги коктейль. Была масса народу. Тринадцатого января 1996 года я увидела в этой толпе лицо, которого не видела с десятого января 1991-го. Я бросилась к нему, назвав его по имени. Он назвал по имени меня. Я замерла. Я рассталась с мальчишкой весом не больше шестидесяти килограммов, а сейчас передо мной стоял молодой мужчина, весивший не меньше девяноста. Он улыбнулся и сказал:

– Я растолстел, да?

– Что случилось?

Я прикусила губу, задав идиотский вопрос. Он мог бы ответить: «Ты уехала». Но он тактично удержался и только пожал плечами, как всегда.

– Ты не изменился, – сказала я, улыбаясь.

– Ты тоже.

Мне было двадцать девять лет, ему двадцать восемь.

– Говорят, ты женился на француженке.

Он кивнул и извинился: жена не могла сегодня его сопровождать.

– Она дочка генерала.

Я расхохоталась, как когда-то, над непредсказуемостью его поступков.

– Чертов Ринри!

– Чертов я!

Он попросил меня подписать ему экземпляр «Гигиены убийцы». Не помню, что я написала.

Другие гости ждали автографа. Надо было прощаться. И вдруг у меня земля ушла из-под ног.

Ринри сказал:

– Разреши подарить тебе братское объятие самурая.

Его слова пронзили меня. Я так рада была видеть Ринри и вдруг ощутила нестерпимую боль. Я бросилась ему на шею, чтобы не расплакаться. Он прижал меня к себе, я прижала его к себе.

Он нашел точные слова. Он искал их больше семи лет, но все-таки нашел, и они не опоздали. Когда он говорил о любви, меня это не трогало, потому что слово было неверное. Но сейчас он действительно выразил то, что нас связывало. И когда прозвучали правильные слова, во мне наконец открылись шлюзы.

Во время нашего объятия, длившегося десять секунд, я разом почувствовала все, что должна была чувствовать на протяжении семи лет.

Это было невероятно сильно – семь лет эмоций, прожитые за десять секунд. Вот, значит, как называется то, что было между Ринри и мной, – братское объятие самураев. Насколько же это выше и прекраснее, чем банальная любовная история.

Потом самураи разжали объятия. Ринри благородно ушел не оглянувшись.

Я закинула голову, чтобы из глаз не покатились слезы.

Я была самураем, подписывающим книги, и меня дожидался следующий гость.

Примечания

1

Перевод И. Попова, Н. Поповой

2

Я – женщина-руководитель (англ.). (Здесь и далее – прим. перев.)

3

Англичанин Ч. Бойкот был управляющим имения в Ирландии. В 1880 г. арендаторы отказались иметь с ним дело. Первый слог фамилии Бойкот (boy) по-английски означает «мальчик».

4

Помни о смерти! (лат.)

5

Повод к войне (лат.).

6

Перевод И. Кузнецовой

7

Кансай – район Японии, расположенный в западной части острова Хонсю. В Кансае говорят на диалекте, заметно отличающемся от литературного японского языка.

8

Играть (яп., англ.).

9

Вот оно что (англ.).

10

Свободное время, досуг (лат.).

11

Что это? (англ.)

12

О господи! (англ.)

13

Игра, где участники должны нарисовать предмет или понятие, обозначенное на доставшейся им карточке.

14

Давай! (англ.)

15

Намек на знаменитый роман Ж.-П. Сартра «Тошнота» (1938).

16

Буто – направление в японском искусстве танца, возникшее в 1960-е гг. Основатель школы буто – японский хореограф-авангардист Тацуми Хид зикато.

17

Тории – красные ворота в виде высокой прямоугольной рамки, устанавливаемые обычно перед синтоистским храмом.

18

Имеется в виду романтическое стихотворение Альфонса Ламартина о бренности жизни и мимолетности счастья под названием «Озеро», навеянное смертью возлюбленной, с которой он когда-то катался по озеру на лодке.

19

Кифера – один из Ионических островов, в мировой литературе и искусстве он изображается как идиллическая страна любви и наслаждений. Самый известный пример – картина А. Ватто «Отплытие на Киферу».

20

Кристаллизация – метафора Стендаля («О любви») для состояния души влюбленного, когда избранник или избранница начинают казаться прекраснее, чем они есть на самом деле.

21

Имеется в виду фильм Алена Рене по сценарию Маргерит Дюрас «Хиросима, любовь моя» (1959) о любви между француженкой и японцем.

22

«Энола Гей» – так назывался самолет, с которого была сброшена на Хиросиму атомная бомба.

23

Эмманюель Рива – французская актриса, исполняющая главную роль в фильме «Хиросима, любовь моя».

24

Заратустра (Заратуштра, Зороастр) – в иранской мифологии создатель религии зороастризма, признающей два божественных начала: темное и светлое, олицетворяемое богом Ахурамаздой (Мазда, Ормузд), отсюда название древнеиранской религии – маздеизм. Ф. Ницше представил Заратустру поэтом-пророком, проповедующим культ грядущего сверхчеловека, который по своим безграничным возможностям должен сравняться с богами («Так говорил Заратустра»).

25

Отсылка к песне Жака Бреля о Бельгии «Плоская страна».

26

Да, замечательная страна (англ.).

27

Ну и девчонка! (англ.)

28

Нет проблем (англ.).

29

Аматэрасу – в японской мифологии богиня солнца.

30

«Освобождение» («Избавление») – фильм Джона Бурмана (1972).

31

«INRI» – акроним от лат. Iesus Nazarenus Rex Iudaeorum (Иисус Назарянин, Царь Иудейский); пишется на титле распятия в память о надписи, сделанной Понтием Пилатом («Пилат же написал и надпись, и поставил на Кресте. Написано было: „Иисус Назорей, Царь Иудейский“». Ин. 19: 19).

32

Ронин – самурай, лишившийся своего господина.

33

Мф. 27: 46.

34

«Тора! Тора! Тора!» – американо-японский фильм 1970 г., посвященный нападению японцев на военно-морскую базу США Пёрл-Харбор 7 декабря 1941 г. В названии использовано кодовое слово из сообщения японских военных об операции.

35

Закуски.

36

Мф. 5: 33–37.


на главную | моя полка | | Страх и трепет. Токийская невеста (сборник) |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 6
Средний рейтинг 3.8 из 5



Оцените эту книгу