Book: Богиня маленьких побед



Богиня маленьких побед

Янник Гранек

Богиня маленьких побед

Yannick Grannec

La Déesse Des Petites Victoires


© Editions Anne Carriere, 2012 All rights reserved

© Липка В. М., перевод на русский язык, 2016

© Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2016

* * *

Есть два способа распространять свет: быть свечой или быть зеркалом, которое ее отражает.

Эдит Уортон

1. Октябрь 1980 года. Пансионат для пожилых людей «Пайн Ран», Дойлстаун, США

Стоя аккурат на границе между коридором и комнатой, Энн ждала, пока медсестра не закончит убеждать пациентку и доказывать свою правоту. Пытаясь заглушить охватившую ее тревогу, молодая женщина прислушивалась к каждому шороху: к обрывкам разговоров, раскатам чьих-то голосов, перешептыванию телевизоров, грохоту без конца хлопавших дверей, стуку железных каталок.

Спина протестовала, но она все не решалась снять сумку и поставить ее на пол. Энн шагнула вперед и встала в центр квадрата на линолеуме, обозначавшего порог комнаты. Чтобы немного приободриться, она нащупала в кармане кусочек картона, на котором разборчиво, крупными буквами были перечислены ее твердые, незыблемые аргументы.

Медсестра погладила руку пожилой женщины, испещренную пигментными пятнами, поправила на ней чепчик и подбила подушки.

– Миссис Гёдель, вас слишком редко навещают, чтобы отказываться от этого визита. Примите ее. Доведите до изнеможения, заодно немного разомнетесь!

Уходя, девушка сочувственно улыбнулась Энн. К ней нужно знать подход. Удачи, красавица. Больше она ей помогать не будет. Молодая женщина застыла в нерешительности. Тем не менее к разговору она подготовилась и теперь была готова пылко отстаивать свои самые веские аргументы, тщательно подбирая каждое слово. Но, увидев обращенный на себя неприветливый взгляд, передумала. Нужно сохранять бесстрастность и надежно прятаться за нарядом серой мышки, который она в это утро для себя выбрала: шотландская юбка в бежевых тонах, дополненная подобранным в тон гарнитуром из жакета и джемпера. Теперь она была уверена лишь в одном: миссис Гёдель была не из тех пожилых дам, от которых на пороге смерти остается только имя. Картонную шпаргалку Энн доставать не стала.

– Миссис Гёдель, для меня большая честь встретиться с вами. Меня зовут Энн Рот.

– Рот? Вы еврейка?

Услышав ярко выраженный венский акцент, Энн улыбнулась. Запугать ее пожилой женщине не удалось.

– Для вас это важно?

– Ничуть. Но я предпочитаю знать о корнях моих собеседников. Теперь мне приходится путешествовать лишь «по доверенности», через других людей, поэтому…

Больная попыталась приподняться и скривилась от боли. Энн рванулась вперед, желая ей помочь, но наткнулась на взгляд, от которого пахнуло полярным холодом, и остановилась.

– Стало быть, вас прислали из Института? Вы слишком молоды, чтобы покрываться плесенью в этом пансионате для пожилых ученых. Но давайте ближе к делу! Мы обе знаем, что вас сюда привело.

– Мы хотим сделать вам предложение.

– Вот стадо идиотов! Будто все дело в деньгах!

Энн почувствовала, как в душе поднимается паника. Только не отвечай ей. Несмотря на тошноту, вызванную запахами дезинфицирующих средств и скверного кофе, она осмеливалась дышать лишь через раз. Ей никогда не нравились ни старики, ни больницы. Стараясь не смотреть ей в глаза, пожилая дама теребила прядь волос, невидимых под льняным чепцом. «Уходите, мадемуазель. Здесь вам не место».


Энн скрючилась в фойе на скамейке, обтянутой коричневой искусственной кожей, и протянула руку к коробке шоколадных конфет с ликером, которую сама же там и оставила, когда приехала сюда. Сладости оказались не самой лучшей идеей: есть их мадам Гёдель, скорее всего, не разрешалось. Коробка была пуста. Энн до боли закусила ноготь большого пальца. Она предприняла попытку, но безуспешно. Институту придется подождать, пока вдова не умрет, умоляя всех богов Рейна, чтобы она за это время не уничтожила чего-нибудь ценного. Молодой женщине так хотелось первой составить опись Nachlass[1] Курта Гёделя. Досадуя на собственную нерадивость, она вновь подумала о своих тщетных приготовлениях. В конечном счете ее прогнали одним щелчком пальцев.

Энн порвала картонку на мелкие кусочки и каждый из них положила в отдельную ячейку конфетной коробки. Об упрямстве и грубости вдовы Гёдель ее предупреждали. Урезонить и убедить ее не удавалось никому, ни близким, ни даже директору Института. Почему эта обезумевшая старуха так уперлась в сокровище, представляющее собой наследие всего человечества? За кого она себя принимает? Энн встала. Была ни была, я возвращаюсь.

Перед тем как войти, она едва удосужилась постучать. Мадам Гёдель, казалось, отнюдь не удивилась ее вторжению.

– Вы не жадная и не сумасшедшая. Говоря по правде, вам просто хочется их спровоцировать! Потому что вам больше ничего не остается, кроме как совершать подобные мелкие пакости.

– А они? Что они задумали на этот раз? Натравить на меня бесцветную секретаршу? Приятную девушку, которая оказалась не настолько мила, чтобы пощадить мою восприимчивость пожилого человека?

– Вы ведь прекрасно сознаете все значение этих архивов для грядущих поколений.

– Знаете что? Плевать мне на грядущие поколения! А эти ваши архивы я, пожалуй, сожгу. Больше всего мне до жути хочется использовать некоторые письма моей свекрови в качестве туалетной бумаги.

– У вас нет никакого права уничтожать эти документы!

– Что они себе возомнили в своем ИПИ[2]? Что грубиянка-австриячка не в состоянии оценить значение этих бумаг? Я прожила с мужем пятьдесят лет. И прекрасно осознаю, каким великим он был человеком! Я таскала за ним шлейф и наводила блеск на короне всю свою жизнь! Вы ничем не лучше этих тухлых задниц из Принстона! Тоже небось спрашиваете себя, как подобный гений мог жениться на такой свинье, как я? За ответом обратитесь к грядущим поколениям! У меня вот никто не спрашивает, что такого я в нем нашла!

– Вы сердитесь, но если по правде, то не на Институт.

Вдова Гёделя в упор взглянула на нее выцветшими голубыми глазами с красными прожилками – в тон пестрой рубашке цвета ночи.

– Он умер, миссис Гёдель. И с этим ничего нельзя поделать.

Пожилая дама повертела на пожелтевшем пальце обручальное кольцо.

– На какой полке с диссертациями они вас откопали?

– У меня нет ученых степеней. В ИПИ я работаю в архиве.

– Для ведения записей Курт использовал давно забытую германскую систему стенографии Габельсбергера. Если я вам их дам, вы даже не будете знать, что с ними делать!

– Я владею системой Габельсбергера.

Ее пальцы оставили в покое кольцо и схватились за воротник халата.

– Откуда? На всей земле осталось человека три, которые…

– Meine Großmutter war Deutsche. Sie hat mir die Schrift beigebracht[3].

– Они в который раз решили, что хитрее всех! Теперь я должна вам довериться только потому, что вы немного лопочете по-немецки? К вашему сведению, мисс архивариус, я родилась в Вене, а это не Германия, а Австрия. К тому же вы должны знать, что три человека, которые могут перевести на человеческий язык систему Габельсбергера, не входят в десятку тех, кто может понять Курта Гёделя. Впрочем, понять его не в состоянии ни вы, ни я.

– А я на это и не претендую. Мне просто хочется принести людям пользу и составить опись архива, чтобы его могли изучить другие, те, кто действительно компетентен в этой области. Это не каприз и не похищение, а всего лишь дань уважения, миссис Гёдель.

– Что вы так горбитесь? Это вас старит. Расправьте плечи!

Молодая женщина встала ровнее. Это «Расправь плечи, Энн» она слышала за спиной всю свою жизнь.

– Что это за шоколадные конфеты?

– А как вы догадались?

– Вопрос логики. Во-первых, вы славная, хорошо воспитанная девушка, которая не могла прийти с пустыми руками. Во-вторых…

Она кивнула на дверь. Энн повернулась: в нише терпеливо застыло маленькое сморщенное существо. Его свитер из ангорской шерсти с блестками был испачкан шоколадом.

– Адель, пора пить чай.

– Иду, Глэдис. Раз уж вы обязательно хотите принести пользу, мисс архивариус, для начала помогите мне выбраться из этого хромированного гроба.

Энн подошла к креслу-каталке, опустила железную перекладину и отбросила простыни. Прикоснуться к пожилой даме она поначалу не решилась. Та повернулась, поставила на землю дрожащие ноги и улыбнулась молодой женщине, приглашая ее помочь. Энн взяла ее под мышки. Усевшись в кресло, Адель вздохнула от удовольствия, а Энн – от облегчения. К удивлению молодой женщины, жесты, которые она считала давно похороненными памятью, вспомнились без труда. За ее бабушкой Жозефой тянулся точно такой же аромат лаванды. В горле встал ком, но Энн справилась с приступом тоски – за столь многообещающую первую встречу он был невысокой ценой.

– Вы в самом деле хотите доставить мне удовольствие, мадемуазель Рот? Тогда в следующий раз захватите бутылку бурбона. Сюда можно протащить контрабандой только шерри. Но оно бросает меня в ужас. К тому же я по-прежнему ненавижу англичан.

– Значит, я могу прийти еще раз?

– Mag sein[4].

2. 1928 год. Время, когда я была красавицей

Мне давно стало понятно, что при встрече со мной он отводит взгляд. Мы жили в Вене, в Йозефштадте, на одной и той же улице, в двух шагах от университета: он с братом Рудольфом, я с родителями. Ранним утром того дня я возвращалась из Nachtfalter[5], кабаре, в котором работала. Моя наивность никогда не доходила до того, чтобы внушать мне веру в бескорыстие клиентов, предлагавших после закрытия проводить меня домой. Ноги знали дорогу наизусть, но я не могла позволить себе ослабить бдительность. Над городом занимался серый рассвет. В те времена рассказывали страшные истории о бандах, подкарауливавших молодых барышень и затем продававших их в бордели берлинского Вавилона. И вот я, Адель, по правде говоря, уже далеко не девчонка, хотя на вид мне вполне можно было дать двадцать лет, кралась вдоль стен, внимательно вглядываясь в каждую тень. Поркерт, через пять минут ты снимешь эти проклятущие туфли, а через десять будешь уже в постели. В нескольких шагах от меня, на тротуаре через дорогу, я увидела силуэт мужчины среднего роста, закутанного в плотное пальто, в темной фетровой шляпе и в шарфе, скрывавшем половину лица. Сцепив за спиной пальцы, он медленно вышагивал, будто прогуливаясь после обеда для улучшения пищеварения. Я пошла быстрее. В животе все сжалось. Мои внутренности редко ошибались. В пять часов утра не гуляют. Если вы по эту сторону человеческой комедии, то на рассвете возвращаетесь из клуба, если нет – собираетесь на работу. Да и потом, никто не станет напяливать на себя столько одежды такой теплой ночью. Дрожа от страха, последние несколько метров я преодолела, оценивая шансы разбудить криком соседей. В одной руке у меня был ключ, в другой – небольшой пакетик с перцем. Как-то раз моя подруга Лиза объяснила, как можно ослепить нападающего, чтобы потом расцарапать ему все щеки. Добравшись до дома, я торопливо захлопнула за спиной небольшую деревянную дверь. И нагнал же он на меня страху! Несколько мгновений я подглядывала за ним, спрятавшись за шторой в своей комнате: он по-прежнему расхаживал взад-вперед. Когда на следующий день, в тот же рассветный час, я опять встретила своего призрака, то переходить на бег уже не стала. Потом мне две недели приходилось вот так сталкиваться с ним каждое утро. И он, похоже, ни разу меня даже не заметил. Этот человек, казалось, вообще перед собой ничего не видел. Я перешла через дорогу и стала ходить по тому же тротуару, где расхаживал он. Затем, желая прояснить ситуацию, прошла в миллиметре от него, но он даже не поднял головы. Выслушав мою историю с перцем, девушки в клубе здорово посмеялись. В один прекрасный день я его больше не увидела. Стала возвращаться немного раньше, потом чуть позже, но он будто испарился.


Так продолжалось до того самого вечера, когда в гардеробе «Ночной бабочки» он не протянул мне свое пальто, слишком теплое для того времени года. Его владельцем был красивый брюнет лет двадцати с загадочными голубыми глазами, прятавшимися за сильными линзами очков в черной оправе. Я не удержалась, чтобы его не спровоцировать:

– Добрый вечер, господин призрак из Ланге Гассе.

Он посмотрел на меня с таким видом, будто я была командором какого-нибудь религиозного ордена, и повернулся к двум сопровождавшим его друзьям. Я тут же узнала Марселя Наткина, частенько захаживавшего в ателье моего отца.

Они ухмыльнулись, как обычно ухмыляются молодые люди, в том числе самые образованные и просвещенные, испытывая в душе замешательство. Он был не из тех, кто стал бы волочиться за девушкой из гардероба. Он ничего не ответил, я торопилась, видя, что у входа собралась целая толпа, и поэтому настаивать не стала. Потом взяла у этих господ их вещи и спряталась среди вешалок.

Ближе к часу ночи я облачилась в свой сценический костюм, весьма достойный наряд, особенно по сравнению с тем, что можно было увидеть в некоторых модных кабаре. Он представлял собой кокетливую матросскую форму: блузка, короткие, белые атласные шорты и пышный темно-синий галстук. Вполне естественно, что накрасилась я тоже, как на парад. С ума сойти! В те времена я наносила такой слой грима, что походила на картину. Вместе с девушками мы исполнили свой номер – Лиза опять перепутала половину па – и уступили место исполнителю комических куплетов. Троица сидела у эстрады, имея все возможности по достоинству оценить наши оголенные ноги. Причем мой фантом проявил не меньше рвения, чем остальные. Потом я вновь заняла свой пост в гардеробе. «Ночная бабочка» была небольшим заведением, в котором нужно было заниматься всем понемногу – и танцевать, и продавать сигареты в перерыве между двумя номерами.

Когда он несколько мгновений спустя подошел ко мне, мои подруги, в свою очередь, тоже ухмыльнулись.

– Прошу прощения, мадемуазель, мы с вами знакомы?

– Я частенько вижу вас на Ланге Гассе.

Чтобы скрыть смущение, я сделала вид, что ищу что-то под стойкой. Он стоически ждал.

– Я живу в доме шестьдесят пять, вы в семьдесят втором. Но днем я одеваюсь не так, как сейчас.

Мне хотелось его немного подразнить; в молчании этого человека было что-то трогательное и умилительное. Он выглядел совершенно безобидным.

– Что вы делаете на улице по ночам, не считая, конечно, разглядывания носов башмаков, которые ведут вас вперед?

– Я люблю думать на ходу, по правде говоря… на ходу у меня это лучше получается.

– Что же так поглощает все ваши мысли?

– Я не уверен…

– Что я в состоянии понять? Знаете, у танцовщиц тоже есть голова!

– Меня интересуют вопросы истины и доказательности.

– Дайте-ка я угадаю… Вы изучаете философию. Проматываете отцовские деньги, изучая дисциплины, которые вам ровным счетом ничего не дадут, разве что позволят унаследовать семейное предприятие по торговле трикотажем.

– Ну… вы не ошиблись, почти. Я действительно интересуюсь философией, но учусь на математическом факультете. А отец мой и правда управляет фабрикой по пошиву готовой одежды.

Он, казалось, и сам был удивлен, что так много говорил.

Затем согнулся пополам, пародийно козырнув мне с видом заправского военного:

– Меня зовут Курт Гёдель. А вас – фройляйн Адель. Правильно?

– Почти. Но вы же не можете знать всего!

– Дело лишь за доказательством.

Он попятился, ушел и растворился в плотном потоке, со всех сторон толкаемый клиентами.

После закрытия я увидела его опять – в этом он полностью оправдал мои надежды.

– Можно я вас провожу?

– Я же помешаю вам думать. Страсть как люблю поболтать!

– Не страшно. Я не буду вас слушать.

Мы вышли вместе и зашагали по университетской улице. Много говорили, точнее, я спрашивала, а он отвечал. Побеседовали о подвиге Линдберга, о джазе, который ему совсем не нравился, и о матери, которую Курт, похоже, очень любил. О массовых прошлогодних манифестациях не сказали ни слова.

Я уже не помню, какого цвета у меня были волосы, когда мы встретились. В жизни я перекрашивала их очень часто. В те времена, пожалуй, была блондинкой, что-то вроде Джин Харлоу[6], но не настолько вульгарной, потому как всегда считала себя более утонченной. В профиль напоминала Бетти Бронсон[7]. Кто о ней теперь помнит? Актеров я обожала, а каждый номер «Недели кинематографа» зачитывала до дыр. Высший свет Вены, к которому принадлежал Курт, к этому виду искусства относился с недоверием, отдавая предпочтение живописи, литературе, но, главным образом, музыке. Тогда я впервые в жизни столкнулась с отказом – в кино мне пришлось ходить без него. К моему величайшему облегчению, опере он предпочитал оперетту.

К тому времени я уже отказалась от мечтаний о принце, потому как в свои двадцать семь лет была разведена – чтобы упорхнуть от суровых родителей, в слишком юном возрасте вышла замуж за мужчину, не отличавшегося особым постоянством.

В стране едва закончился период инфляции, когда в чести были смекалка и изворотливость: капуста кольраби, картофель и черный рынок. Теперь она быстро погружалась в новую трясину. Меня охватила жажда жизни, хотелось праздника, я ошиблась в одном мужчине и теперь бросилась в объятия другого, умевшего хорошо говорить – Курт никогда не давал невыполнимых обещаний, потому что был скрупулезен до тошноты. Девичьи мечты я напрочь забыла. Мне очень хотелось приобщиться к миру кино, как и всем остальным девушкам той эпохи. Я была сумасбродна и весьма мила, особенно в профиль справа. Рабство перманентной завивки вскоре сменилось новым – в моду вошли длинные волосы. У меня были ясные глаза, ротик, неизменно подведенный красной помадой, красивые зубки и небольшие ручки. А еще целая тонна пудры на родимом пятне, немало портившем мою левую щеку. В конечном счете это проклятущее пятно сослужило мне добрую службу – я могу упрекнуть его в крахе всех своих иллюзий.



У нас с Куртом практически не было ничего общего. Я была на семь лет старше его и не могла похвастаться блестящим образованием, в то время как он готовился к экзаменам на докторскую степень. Мой отец был местный фотограф, его – процветающий промышленник. Он исповедовал лютеранскую веру, я – католическую, хотя в те времена особым рвением и не отличалась. Для меня религия была лишь семейным воспоминанием, обреченным пылиться на каминной полке. В ложе танцовщиц в ту эпоху самое большее можно было услышать такую молитву: «Святая Мария, ты зачала, не делая этого, сделай так, чтобы я делала это, но так и не зачала!» Тогда все, и в первую очередь я, страшно боялись подхватить какую-нибудь заразу. Многие заканчивали на кухне матушки Доры, которая так любила вязать. В двадцать лет я, в значительной степени, жила по воле случая: хороший прикуп, плохой прикуп, я играла. Мне даже в голову не приходило копить и откладывать на потом радость и беззаботность; нужно было гореть, сметая все на своем пути. Время повторить партию у меня еще будет. И уж тем более – о ней пожалеть.

Прогулка закончилась так же, как и началась, – в неловкой тишине. Каждый из нас был погружен в свои мысли. И хотя я не имела особых математических дарований, мне все же был известен этот баллистический постулат: крохотное отклонение угла вылета приводит к огромной разнице при попадании. В какое измерение, к какой версии нашей истории он так и не привел меня тем вечером?

3

– Что значит «Mag sein»? Она отдаст бумаги или нет? Чего она добивается, играя в эти игры?

– Полагаю, желает выиграть время. А еще хочет, чтобы ее слушали.

– Не торопитесь, сколько будет нужно, столько и ждите. Единственное, убедитесь, что архив спрятан в надежном месте. И не вздумайте ей в чем-то противоречить! Эта полоумная старуха вполне может вышвырнуть бумаги в корзину.

– Насчет «полоумной старухи» у меня есть сомнения. Она выглядит вполне здравомыслящей. По крайней мере во всем, что касается бумаг.

– Это просто смешно! Она не в состоянии расшифровать эти записи.

– За пятьдесят лет совместной жизни он вполне мог объяснить ей некоторые аспекты своей работы.

– Черт бы ее побрал! Мы говорим не о мемуарах коммивояжера, а об области знания, в которой простой смертный не в состоянии понять ни единой формулировки!

Энн на шаг отступила – она ненавидела, когда кто-то вторгался в ее личное пространство. У Келвина Адамса была скверная привычка брызгать слюной в лицо каждый раз, когда у него поднималось давление. Молодая женщина рассказала ему о разговоре с вдовой Гёделя сразу по возвращении в Институт. При этом умалчивать об агрессивности пожилой женщины или затушевывать ее не стала. Но зато постаралась подчеркнуть все ее достоинства. По крайней мере, ей удалось приоткрыть дверь, о которую ее предшественник, патентованный специалист, обломал себе зубы. Раздраженный тем, что дело не сдвинулось с мертвой точки, директор не обратил на этот нюанс никакого внимания.

– А если она сама уничтожила архив в приступе паранойи?

– Маловероятно.

– Его семья не заявляла о каких-либо правах?

– У Гёделя только один наследник, его брат Рудольф, который живет в Европе. Математик завещал все жене.

– Стало быть, посчитал, что она сумеет распорядиться этим нематериальным наследием. Бумаги должны вернуться в Институт, потому что обладают исторической ценностью, будь то тетради, счета или выписанные врачом рецепты!

– Как знать, может, нам попадется какая-нибудь его неизвестная рукопись?

– Шансов на то, что мы наткнемся на что-нибудь фундаментальное, очень и очень мало. В последние годы он был немного не в себе.

– Странности гения все равно несут на себе печать его гениальности.

– Моя дорогая Энн, в той сфере, которой вы занимаетесь, романтика – признак дилетантства.

От этой презрительной фамильярности ее покоробило; Энн знала Келвина Адамса с детства, но никогда не позволяла ему называть ее по имени. Особенно в стенах ИПИ. Еще чуть-чуть, и он хлопнет ее по филейной части. Что же касается гения Гёделя, то наивностью в этом плане она отнюдь не грешила – ею двигало подлинное увлечение. За пятьдесят лет было опубликовано очень мало работ таинственного затворника. Но, по свидетельству многочисленных очевидцев, он работал не покладая рук. Так почему тогда от этих бумаг нельзя ждать ничего, кроме исторических фактов? Роль простого курьера ее отнюдь не устраивала. Энн обязательно нужно завладеть архивом, чтобы забить Келвину Адамсу его высокомерие обратно в глотку. «Вы хорошо разбираетесь в бурбоне, господин директор?» Вопрос, излишний для каждого, кто по утрам дышит перегаром.

После обеда Энн вновь отправилась в пансионат, готовая пойти на новый приступ. Но дежурная медсестра тут же умерила ее пыл. Миссис Гёдель была на процедурах, и ей придется подождать. Молодая женщина сконфуженно рухнула в кресло в коридоре. Причем села так, чтобы можно было видеть запретную дверь. С конца коридора ее окликнуло создание добрых ста лет от роду. «У вас есть шоколад?» Наткнувшись на молчание посетительницы, оно тут же удалилось.

Энн не осмелилась углубиться в роман, опасаясь пропустить появление Адель. Она уже начала нервничать и терять терпение, но тут увидела, что в комнату вошла уборщица, неплотно затворив за собой дверь. И молодая женщина рискнула.

Она действовала с видом человека, хорошо знакомого с обстановкой: оставила свои вещи, вымыла руки и с самым невинным видом приступила к осмотру. Во время первого посещения, из-за охватившей ее тревоги, никаких деталей разглядеть не удалось. Стены комнаты, выкрашенные в дерзкий бирюзовый цвет, неплохо сочетались с пластиком кровати, имитирующим мореный дуб, и светло-бежевым столиком на колесиках. Посетителям распахивало объятия кресло, совершенно новое и тоже голубое. Энн была шокирована, не обнаружив у Адель книг, а только лишь Библию и горку праздных журналов. Затем заметила несколько предметов более личного обихода: покрывало на крючке, подушку с цветочным узором, лампу с отделанным бахромой абажуром на прикроватном столике. Металлические шторы дозировали проникавший с улицы золотистый свет. Все предметы были расставлены в идеальном порядке. Если бы не вездесущее медицинское оборудование да высоко подвешенный телевизор, комната вполне могла бы претендовать на звание уютной, и Энн с удовольствием выпила бы чашечку обжигающего чая, стоя у окна.

Белое пластмассовое радио со встроенным будильником напомнило ей, что день пропал впустую. Уборщица постелила у входа влажную тряпку и ушла, чтобы заняться другими делами. На ночном столике выстроились несколько старинных безделушек, внешне не обладавших особой ценностью. Энн брезгливо отставила в сторону выцветшую коробочку, в которой когда-то хранились фиалковые леденцы «Кафе „Демель,“ изготовлено в Австрии», но теперь содержались какие-то полузасохшие, подозрительного вида крупинки. Взгляд молодой женщины задержался на фотографиях в вычурных рамках. Профиль Адель, совсем еще молоденькой – волнистые волосы и стрижка «под мальчика», – отличался нежностью, напрочь исчезнувшей в наши дни. Она была весьма мила, несмотря на пустой взгляд, столь характерный для снимков, выполненных в старых ателье. По всей видимости, шатенка, хотя черно-белый отпечаток не позволял с уверенностью говорить об оттенке волос. Брови, несколько темнее волос, были выщипаны пинцетом по моде того времени. На свадебной фотографии Адель, уже не столь кокетливая, превратилась в платиновую блондинку, изображенную, опять же, в профиль. Рядом с ней недоверчиво уставился в объектив господин Гёдель. Чуть дальше – групповой снимок со Средиземным морем на заднем плане. На нем Адель была без мужа, выглядела просто потрясающе и смотрела весело.

– Проводите опись, чтобы затем выставить все на торги?

Энн приложила все усилия, дабы найти себе оправдание. В конечном счете это была ее работа, и только она могла определить грань между личными воспоминаниями и достоянием всего человечества.

Медсестра помогла Адель лечь в постель:

– Ну вот, миссис Гёдель. Отдыхайте.

Энн уловила обращенный ей посыл: «Не тревожьте ее, у нее слабое сердце».

– Полагаете, я прячу научное наследие Курта Гёделя в прикроватном столике, мисс архивариус?

– В такой комнате, должно быть, приятно жить.

– Скорее не жить, а умирать.

Энн все больше хотелось выпить добрую чашку чая.

– Я согласна с вами поговорить, но избавьте меня от вашей жалости, столь присущей молодым женщинам. Verstanden?[8]

– Я просто поддалась любопытству и посмотрела фотографии. В этом нет ничего плохого.

Энн подошла к юношескому портрету:

– Вы были красивы.

– А сейчас уже нет?

– Я избавлю вас от жалости, столь присущей молодым женщинам.

– Меткий удар, в самое яблочко! Отец сделал этот снимок, когда мне было двадцать лет. Он был профессиональным фотографом. Родители держали небольшое ателье в Вене, аккурат напротив дома моего будущего мужа…

Она взяла фотографию из рук Энн.

– Я совершенно не помню себя такой.

– Знаете, меня тоже порой охватывает подобное ощущение.

– Должно быть, всему виной прическа, ведь мода меняется поистине с головокружительной скоростью.

– Порой люди на старых фотографиях выглядят так, будто принадлежат к какому-то другому виду.

– Я теперь как раз и живу среди представителей другого вида. Это как раз то, что стыдливо называют старостью.

Энн сделала вид, что по достоинству оценила эту метафору, но ничего не сказала – обдумывала предлог перейти к истинной цели своего визита.

– Я говорю слишком напыщенно, да? Будто читаю проповедь? Старики это обожают. Чем неувереннее мы себя чувствуем, тем агрессивнее ведем! Чтобы скрыть панику.

– Люди говорят напыщенно в любом возрасте, ведь рядом всегда есть кто-нибудь моложе нас.

За улыбкой Адель Энн разглядела далекий отголосок лучезарной барышни, теперь прячущейся в теле этой дородной, желчной дамы.

– Со временем подбородок тянется к носу. От возраста на лице появляется выражение вечного сомнения.

Энн машинально ощупала свое лицо.

– Вы еще слишком молоды, чтобы в этом убедиться. Сколько вам лет, мисс Рот?

– Прошу вас, зовите меня Энн. Мне двадцать восемь.

– В вашем возрасте я была безумно влюблена. А вы?

Молодая женщина ничего не ответила; Адель смотрела на нее с невыразимой нежностью.

– Хотите чашечку чая, Энн? Если да, то его через полчаса подадут в зимнем саду. Вам придется стерпеть присутствие еще парочки старых грымз. «Зимним садом» здесь претенциозно называют ужасную веранду, заставленную искусственными пластмассовыми цветами. Будто никто из нас не в состоянии поливать настоящие. Итак, откуда вы?

В прошлый раз вы ушли от ответа на этот вопрос. Часто ездите в Европу? В Вене бывали? Да снимите вы этот жилет. Сейчас что, в моде бежевый? Он вам совсем не идет. Где вы живете? У нас был дом на севере Принстона, в двух шагах от Гровер-Парка.

Энн сняла кардиган; в этом чистилище было очень жарко. Если бы ее заставили совершить сделку и поменяться местами с миссис Гёдель, то жары ей хватило бы до скончания века.

Адель была разочарована, что ее посетительница ни разу не была в Вене, но обрадовалась подарку – бутылке ее любимого бурбона.

4. 1928 год. «Кружок»

Какая же ты птица, если летать не умеешь?

Какая же ты птица, если плавать не умеешь?

Сергей Прокофьев, «Петя и волк»

Вена нас сблизила. Мой город вибрировал, будто в лихорадке, и кипел дикой, необузданной энергией. Философы ужинали с танцовщицами, поэты с обыкновенными мещанками, художники хохотали в плотной толпе научных гениев. Весь этот бомонд без конца говорил, немедленно жаждая наслаждений и удовольствий: женщин, водки и возвышенной мысли. Колыбель, в которой вырос Моцарт, поразил вирус джаза; под его негритянские мелодии мы планировали будущее и наводили порядок в прошлом. Вдовы погибших на войне солдат прожигали свои пенсии в объятиях жиголо. А перед теми, кому повезло выжить в окопах, открывались даже самые неприступные двери. У меня были ясные глаза, точеные ножки, мне очень нравилось слушать мужчин. Я умела их развлекать и могла одним-единственным словом заставить спуститься с небес на землю их души, затуманенные алкоголем и скукой. Они хлопали глазами с видом сонь, неожиданно вытащенных из постелей, не понимая, как оказались за этим столом, среди внезапно нахлынувшего на них гама. В опрокинутом на стол бокале вина они искали следы бесследно исчезнувшей идеи, чтобы в конечном счете посмеяться над ней и возобновить разговор с самого начала: с моего декольте. Я была молода и опьянена жизнью, с одной стороны шикарная девушка, с другой – предмет фетиша. И чувствовала себя на своем месте.


На наше первое свидание я явилась при полном параде: он пригласил меня в кафе «Демель», изысканное заведение, очень любимое представителями изысканного общества. Я ни в чем не уступала элегантным девушкам, попивавшим мелкими глотками чай: родимое пятно на щеке целомудренно скрывалось в тени асимметричной шляпки без полей. Кремовый шелк рубашки прекрасно гармонировал с оттенком кожи – на нее я потратила всю месячную зарплату, отец, доведись ему об этом узнать, лопнул бы от злости. У подруги Лизы я позаимствовала меховую пелерину, которая украшала плечики всех танцовщиц «Ночной бабочки», пытающихся найти себе приличного мужа. Что касается меня, то я совершенно не стремилась вновь выйти замуж. Мой уважаемый студент на какое-то время избавил меня от внимания начинающих сутенеров заведения. Мы танцевали вальс, который, как известно, всегда сближает, и круги наши с каждым разом становились все меньше и меньше. В те времена я еще не пользовалась такими умными словами, как «концентрический», Лиза за это лишь покосилась бы на меня и сказала: «Я знаю, откуда ты, дочь моя, со мной бесполезно играть в эти игры». Мы с Куртом выпивали по паре бокалов и отправлялись гулять по ночному городу. В ходе таких прогулок я вырвала у него несколько неохотных признаний. Он родился в Чехии, в Брно, на моравской земле. Будучи по натуре авантюристом, Вену он выбрал ради собственного комфорта – его старший брат Рудольф уже начал учиться там на факультете медицины. Их семья была германского происхождения и, по-видимому, не особо пострадала от послевоенной инфляции: братья жили на широкую ногу. Курт по большей части молчал, без конца за это извиняясь, чем, сам того не сознавая, очень меня привлекал. На рассвете он провожал утомленную Адель домой и даже понятия не имел, как я выгляжу при свете дня.

В тот день он устроился в глубине зала. Я застучала каблучками и, покачивая бедрами, продефилировала среди белых скатертей к его столику. У него были бы все возможности меня в подробностях разглядеть, если бы в тот момент он не погрузился в чтение. А когда наконец оторвался от своей книги, меня вновь поразила его молодость. Он был весь какой-то гладенький, с кожей, будто у младенца, и уложенными самой природой волосами. Костюм на нем сидел безупречно. В нем не было ровным счетом ничего от киноактеров, о которых без конца судачат за кулисами заведений: он обладал плечами, созданными для кабинетной работы, но никак не для гребли на веслах. В то же время от него исходило какое-то очарование. Взгляд его переполняла нежность, синева глаз казалась необъятной. И хотя приветливость Курта отнюдь не казалась притворной, его взор был обращен не на собеседника, а куда-то далеко-далеко – вглубь себя.

Не успели мы поприветствовать друг друга, как к нам подлетела официантка – сама аскетичность в строгом костюме – и предложила сделать заказ, избавив от суровой необходимости начать разговор. Я выбрала фиалковое мороженое, в душе сожалея о недостойных пирожных, красовавшихся на прилавке. Первое свидание вряд ли подходило для демонстрации моего чревоугодия. Увидев длинный перечень кондитерских изделий, Курт погрузился в пучину размышлений. На его нескончаемые вопросы официантка отвечала со стоическим терпением. Подробное описание всех этих лакомств разожгло во мне аппетит, и я заказала еще рожок с кремом. К черту хорошие манеры! Зачем откладывать удовольствие на потом? Курт в конечном счете удовлетворился лишь чаем. Девушка облегченно упорхнула.

– Чем занимались после обеда, господин Гёдель?

– Был на собрании «Кружка».

– Это что-то вроде английского клуба?

Он негнущимся пальцем поправил очки:

– Нет, это дискуссионный клуб, основанный профессорами Шликом и Ханом. Хан, скорее всего, будет моим научным руководителем. Я собираюсь держать экзамен на докторскую степень.

– Представляю себе картину… Вы утопаете в огромных кожаных креслах и перевариваете обед, любуясь деревянной обшивкой стен.

– Мы встречаемся в небольшой комнатке на первом этаже математического института. Или в кафе. Никаких кресел там нет, да и деревянной обшивки на стенах я тоже не заметил.



– Что же вы обсуждаете? Спорт и сигары?

– Мы говорим о математике, философии. О языке.

– А о женщинах?

– Нет. Никаких женщин. Впрочем, да. Иногда к нам присоединяется Ольга Хан.

– Она красива?

Он снял очки, чтобы смахнуть с них невидимую пылинку:

– Очень умна. И необычна. На мой взгляд.

– Она вам нравится?

– У нее есть жених. А у вас?

– Хотите выяснить, не собираюсь ли я замуж?

– Нет. А что вы делали после обеда?

– Репетировали новое представление. Придете на меня посмотреть?

– Непременно.

В кафе мне очень нравилось.

– Милое местечко. Вы часто здесь бываете, господин Гёдель?

– Да, с матерью. Она большая ценительница здешних пирожных.

– Почему вы не взяли ничего поесть?

– Слишком большой выбор.

– Я могла бы сделать заказ за вас.

Официантка поставила перед Куртом чайник, чашку, сахарницу и молочник. Он тут же принялся расставлять их по ранжиру, тщательно избегая прикасаться к моему столовому прибору. Затем зачерпнул ложечку сахара, тщательно снял горку, оценил количество, высыпал обратно в сахарницу и повторил снова. Его манипуляциями я воспользовалась, чтобы вовсю насладиться вкусом мороженого. Курт понюхал содержимое чашки.

– Не нравится чай, господин Гёдель?

– Они используют крутой кипяток. А лучше несколько минут подождать, тогда листики смогут настояться.

– У вас прямо какая-то мания.

– Зачем вы мне это говорите?

Чтобы не расхохотаться, я уткнулась в свое мороженое.

– У вас хороший аппетит. Приятно смотреть, как вы едите, Адель.

– Сколько ни съем, все сгорит. Энергия бьет прямо фонтаном.

– Завидую вам. А вот у меня хрупкое здоровье.

Он улыбнулся мне голодной улыбкой, и я почувствовала себя пирожным с виноградом и яблоками, выставленным в витрине кондитерского магазина. Потом вытерла салфеткой губы, и мы пошли танцевать танго.

– И что же вы в точности изучаете?

– Готовлю диссертацию по формальной логике.

– Ничего себе! А разве логику можно изучить? Ведь это качество, которое человек получает от рождения? Или не получает.

– Нет, формальная логика не имеет ничего общего с человеческими качествами.

– Тогда что это за зверюга такая?

– Вы в самом деле хотите об этом поговорить? Если я начну углубляться, у вас глаза на лоб полезут.

– Обожаю слушать, когда вы рассуждаете о своей работе. Это так… завораживает.

Лиза закатила бы глаза. Я оставалась на позициях моей собственной логики. Чем грубее, тем лучше сработает. От тщеславия мужчины глохнут, но отнюдь не становятся болтливыми.

Этап первый: дать ему возможность объяснить, что такое жизнь.

Он поставил чашку, выровнял ее ушко по цветочному узору блюдца, затем передумал и повернул так, чтобы было удобно брать, не преминув совершить полный оборот. Я терпеливо ждала, старательно избегая выражать свои мысли: Давай, малыш, давай, школяр! Ты не сможешь перед этим устоять, потому что точно такой же мужчина, как и все остальные!

– Формальная логика представляет собой абстрактную систему, не использующую традиционный язык, к которому, например, прибегаем мы, желая что-либо обсудить. Это универсальный метод, призванный манипулировать математическими понятиями. В итоге я, не зная китайского, могу понять логические выкладки, сделанные китайцем[9].

– А зачем это вам, не считая, конечно, стремления понимать китайцев?

– Как это «зачем»?

– Ну, какова конечная цель этой вашей логики?

– Доказывать! Мы изыскиваем штампы, позволяющие окончательно устанавливать математические истины.

– Что-то наподобие кулинарного рецепта?

В тот день мне удалось немного разгадать его тактику обольщения. Он был не так уж скромен. Просто я была образчиком, заслуживающим отдельного изучения, и он не знал, что со мной делать. Найти ко мне подход было намного труднее, чем к студенткам, потому как меня совершенно не волновали его университетские успехи. Поэтому ему приходилось идти мелкими шажками, останавливаясь после каждого этапа и оглядываясь назад, дабы оценить пройденный путь. Случай; прогулка; еще одна прогулка; чай. Что с ней обсуждать? Пусть говорит сама. Позже он признавался мне, что обычно использовал совсем другую технику лова – назначал очередной пассии свидание в аудитории университета, где корпела другая студентка, которая и была объектом его истинных притязаний. Ревность; конкуренция; бильярд на зеленом сукне – одним словом, прикладная математика в действии.

– Но ведь всего с помощью вашей логики доказать нельзя, разве нет? К примеру, разве можно доказать любовь?

– Чтобы что-то доказывать, надо первым делом выработать строгую формулировку, затем разложить проблему на составляющие, маленькие, но твердые и нерушимые. Во-вторых, нельзя пытаться распространять все без разбора на эту область знания, это было бы неправильно. Любовь не подпадает ни под какую формальную систему.

– Формальную систему?

– Это язык, предназначенный строго для математических целей. Он базируется на некоей совокупности аксиом. А любовь по определению субъективна. И никаких аксиом в ней не может быть изначально.

– А что такое аксиома?

– Это исходное положение, истинное само по себе, на котором строится более сложное знание, например теорема.

– Что-то наподобие кирпичика?

Чашечка вновь отправилась в путь и сделала три полных оборота.

– Если угодно.

– Я научу вас первой теореме, Адель. В любви один плюс один равно двум. А два минус один равно нулю[10].

– Это не теорема, а лишь предположение, которое еще ни разу не было доказано.

– И что же вы делаете с такими бездоказательными предположениями? Выбрасываете на свалку гипотез?

Он мне даже не улыбнулся. Здесь я покончила со всякими тонкостями и перешла к следующему этапу, разогреву: провокация всегда сближает с собеседником.

– Я с вами не согласна. Любовь очень предсказуема в своих повторениях. Мы каждый раз переживаем логическую последовательность: желание, наслаждение, страдание, конец любви, отвращение и так далее. Слишком запутанным или личным все кажется только внешне.

Я специально сделала ударение на словах «наслаждение» и «страдание».

– Адель, сами того не подозревая, вы являетесь позитивисткой. Это ужасно.

Он выдавил из себя тонкий, мышиный писк. Неужели этот человек не умеет смеяться?

– Вы собираетесь стать профессором, господин Гёдель?

– Разумеется. Через несколько лет, скорее всего, я стану приват-доцентом[11].

– Бедные студенты!

Позитивистка. Еще бы большевичкой меня назвал! Я решила немного встряхнуть этот самоуверенный мешок. Этап номер три, закалка: ушат холодной воды на голову собеседника.

Я быстро встала и ушла.


Долго наслаждаться этой маленькой победой мне не пришлось. Стук моих каблучков растворился в грохоте фиакров на Михаэлерплац. Я шагала среди куч лошадиного навоза. И ругала на чем свет стоит и коней, и людей. Потом прокляла себя. Конечно же мне удалось запасть в его голубые глаза. Но я прочла в них не восхищение, а лишь смятение. Ощущение было такое, что я примерила на себя слишком красивое платье, не имея никакой возможности его купить. И горько об этом уже сожалела.

5

Отсутствием цербера в приемном покое Энн воспользовалась, чтобы просмотреть книгу посещений. В последние две недели мадам Гёдель навещали нечасто и лишь женщины, которых, судя по именам, отнюдь нельзя было причислить к числу молодых.

Она положила книгу точно на то же место и заняла стратегический наблюдательный пункт в кресле. Но поторопилась – было еще слишком рано. Энн привычно набралась терпения. Этой осенью она сможет пополнить свой список идиотских заданий, который пока выглядел так: пытаться найти конец скотча; стоять в очереди в банке; встать не в ту кассу в супермаркете или прозевать нужный поворот на дороге. Теперь еще прибавится ждать Адель. Сумма опозданий других людей и небольших отрезков времени, потраченного понапрасну, в итоге дает загубленную жизнь.

С противоположного конца коридора к ней бросилась Глэдис. Демонстрируя удивительную для своего возраста проворность, она бесцеремонно изучила содержание сумки, но была разочарована: на этот раз посетительница ничего с собой не принесла.

«Вы сегодня просто очаровательны, Глэдис». Стоявшая перед Энн миниатюра из розовой ангорской шерсти выпустила неправдоподобные коготки: тошнотворный запах лака, нашатырного спирта и совершенно дикий цвет.

«Распускаться нельзя. Вы же знаете, что такое… мужчины». Энн прижала к себе сумку. Ей ничего не хотелось знать. В голове непроизвольно вспыхнул образ старых, сморщенных тел, прижимающихся друг к другу, и дряблого мужского достоинства в пальцах, покрытых пергаментной кожей. Молодая женщина его тут же отогнала.

– Здесь, в пансионате для пожилых, мужчин осталось совсем не много. Всего один на шестерых. Я могла бы вам столько всего рассказать…

– Не стоит.

Глэдис не стала скрывать разочарования: ни сладостей пожевать, ни посплетничать. Сжалившись над ней, Энн вновь завела разговор:

– А Адель?

– Она даже не требует парикмахера. По правде говоря, у нее проблемы с волосами, они у нее лезут клочьями. А у вас красивая шевелюра. Это ваш натуральный цвет?

– У нее депрессия?

Пожилая дама похлопала Энн по руке:

– Адель в фойе. Идите на звук музыки! А я с вами прощаюсь, маленькая моя. У меня свидание.


«Зимний сад» Энн нашла без труда, следуя за обрывками задорной мелодии, исполняемой на расстроенном пианино. Стены были увешаны уродливыми, кричащими картинами. Восседая в кресле-качалке, Адель отбивала ногой такт. Увидев молодую женщину, она приложила к губам палец. На ней были все тот же чепчик, плотный шерстяной жакет, дни славы которого пришлись на прошлый век, и стоптанные мягкие домашние туфли. Энн села на ближайший к ней стул: розовый, как женщина, которой вскоре предстоит стать матерью, – охватывающий всю гамму пастельных тонов.

Пианист, по здешним меркам совсем еще юнец, извлек из инструмента последний аккорд и повернулся. Рот этого человека был обезображен шрамом, превращавшим его в заячью губу. Перед тем как уйти, он поцеловал Адель в щечку.

– Джек – сын старшей медсестры. Он страдает психическим расстройством, но при этом очарователен и мил.

– А что он играл? Я уже где-то слышала эту мелодию.

– Я счастливая вдова человека, который боготворил Оффенбаха.

Энн напряглась и заерзала на стуле.

– Юмор – одно из условий выживания, мадемуазель. Особенно здесь.

– В печали каждый распоряжается собой, как может.

– Боль – это вам не торговля! Утопающий не думает о том, как собой распорядиться. У него в голове одна мысль – выплыть на поверхность.

– Или утонуть.

– А вы, похоже, знаток в подобных делах. Что вы так насторожены? Расслабьтесь!

Энн ничто и никогда так не напрягало, как предложение расслабиться. Для вдовы Адель пребывала в слишком хорошей форме, и молодой женщине никак не удавалось ее понять. Она никогда не обладала особыми талантами в таком деле, как постижение человеческих душ, к тому же пожилая дама не вписывалась ни в одну из схем, выработанных ее методичным умом. Энн с удовольствием укрылась бы за привычной сдержанностью, но для этого у нее не было ни времени, ни способностей держать тактические паузы.

– Вы не хотели со мной говорить? Решили заставить меня подождать в холле?

– Хотите устроить мне сцену?

– Не могу себе такого позволить.

– Жаль. Пожалуйста, отвезите меня обратно в комнату.

Энн собралась было выполнить просьбу, но кресло-каталка оказалось заблокированным.

– Тормоз, барышня.

– Извините.

– Вычеркните это слово из своего словарного запаса.

Адель относилась к тем женщинам, которые никогда не извиняются за то, что живут на этом свете. Они молча прошествовали по коридору. Стены скрывались за облезлой репродукцией, живописующей осенний лес. Какой-то тайный бунтовщик слегка оторвал ее уголок в поисках несуществующего аварийного выхода.

– На похоронах было много вдов. Мужчины уходят раньше, так уж устроена жизнь.

Оконная занавеска трепетала на холодном ветру; Энн бросилась вперед.

– Не закрывайте. Мне нечем дышать.

– Но ведь вы подхватите простуду.

– Ненавижу запертые окна.

– Уложить вас в постель?

– Я еще какое-то время предпочла бы смотреть на мир в его вертикальном положении.

Энн откатила кресло в уголок, подальше от сквозняков, и села рядом.

– Глэдис всегда ходит в одном и том же свитере?

– У нее их целая коллекция, штук двадцать. И все розовые.

– Один ужаснее другого!

– Когда вы, Энн, забываете о необходимости сохранять серьезность, на вашем лице появляется весьма прелестная улыбка.

6. 1929 год. Окна, открытые даже зимой

Кроме фаллоса и математики… больше нет ничего.

Ничего! Одна только пустота.

Л.-Ф. Селин, «Путешествие на край ночи»

Вечером, после занятий любовью, Курт иногда просил меня описать испытанное мной наслаждение. Ему хотелось дать ему качественную и количественную оценку, а заодно проверить, испытываю ли я те же чувства, что и он. Будто мы, «женщины», обладали доступом в какое-то иное царство. В таких случаях мне всегда было трудно ему отвечать, по крайней мере с той точностью, которой он от меня ждал.

– Куртик, ты вновь превращаешься в прыщавого подростка.

– В таком случае давай лучше поговорим о твоей груди. Ах да, прости, о твоей большой груди.

– Она тебе нравится?

Он расправил рубашку. Я никогда не давала ему времени аккуратно сложить вещи на стул, в пику его привычкам, способным любого привести в отчаяние.

– Я люблю тебя.

– Врешь. Все мужчины лжецы.

– Кто тебе это сказал? Отец? Мать? Что это для тебя – силлогизм или же софизм? Ведь все зависит от того, кто произносит подобные слова.

– Твои речи для меня – чистой воды китайская грамота, господин доктор!

– Если ты услышала этот постулат от отца, то тебе не дано знать, лжет он или нет. Если же от матери, то она этот вывод сделала из своего собственного опыта общения с представителями сильной половины человечества.

– Чтобы сказать, что все воспитание девушек строится на лжи, достаточно лишь здравого смысла. Не пытайся применять ко мне свою адскую логику. У тебя черствое сердце. И ты всего лишь мужчина!

– Argumentum ad hominem[12]. Твоя логика недейственна, а мораль несправедлива. Если бы я прибегал к столь низким аргументам, то давно прослыл бы жутким грубияном.

– Подбрось лучше в печку угля.

Курт подозрительно покосился на огонь, это дело он на дух не выносил. Затем широко распахнул окно.

– Что ты делаешь? На улице собачий холод!

– Мне нечем дышать. В этой комнате очень душно.

– Из-за тебя я заболею воспалением легких и умру. Иди ко мне!

Он бросил рубашку и лег рядом. Мы забрались под одеяло Курт погладил меня по щеке:

– А оно симпатичное, это твое родимое пятно.

Я схватила его руку:

– Ты единственный, кому оно нравится.

Он двумя пальцами нарисовал в ложбинке моей груди горизонтальную восьмерку:

– Я читал одну прелюбопытную книгу о родимых пятнах.

Я слегка его укусила.

– Китайская легенда гласит, что они – отголосок прошлых жизней человека. Стало быть, в нашем предыдущем воплощении я оставил эту отметину, чтобы отыскать тебя в нынешнем.

– Ты хочешь сказать, что мне уже приходилось терпеть тебя раньше и что я обречена быть с тобой и в будущем?

– Я пришел к точно такому же заключению.

– Ты меня узнать сможешь, а я тебя?

– Я всегда буду держать открытыми окна, даже зимой.

– Для этого мне придется заглядывать во все подряд. Будет мудрее, если я тоже оставлю о себе напоминание.

Я его укусила – на этот раз по-настоящему. Он завопил.

– Боль не забывается, Куртик.

– Ты сумасшедшая, Адель.

– И кто из нас двух малахольнее? Погляди, как ты меня изуродовал! Надеюсь, ты сделал это только в последней жизни! Мне не улыбается расхаживать с такой физиономией с незапамятных времен.

Мои руки принесли извинения за укус. Я почувствовала, что тело его расслабилось.

– Спишь?

– Думаю. Мне пора идти и браться за работу.

– Так быстро?

– У меня для тебя есть подарок.

Он вытащил из-под кровати свою сумку, достал из нее два яблока, красных и лоснящихся, затем ножом вырезал на одном число «220», а на другом «284».

– Это что, количество наших предыдущих земных воплощений? Один из нас настолько обогнал другого?

– Я съем «220», а ты «284».

– Ты всегда выбираешь, что полегче.

– Помолчи немного, Адель. Это арабский обычай. 220 и 284 являются магическими числами-близнецами. Каждое из них представляет собой сумму делителей другого. Делителями 284 являются 1, 2, 4, 71 и 142. Их сумма равна 220. Делителями…

– Ну хватит, в этом обычае слишком много романтики, малыш, я сейчас хлопнусь в обморок.

– В диапазоне от 0 до 10 000 000 существует только 42 подобные пары.

– Прекрати, тебе говорю!

– Никто еще не доказал, что таких пар бесконечное количество. Пар, состоящих из четного и нечетного чисел, тоже на сегодняшний день не обнаружено.

Я засунула ему в рот яблоко. А впившись зубами в свое, уже пожалела об этом мгновении и о детях – прекрасных, глупых, чуждых всему, кроме самих себя, – которыми мы уже никогда больше не будем. Это был самый ценный подарок из всех, которые я от него когда-либо получала. Зернышки тех яблок у меня до сих пор хранятся в бонбоньерке из кафе «Демель».


Когда за несколько месяцев до этого мы впервые легли в постель, я боялась своими ласками ему что-нибудь сломать – переходить от массивного, покрытого густой шерстью торса моего первого мужа к его тщедушному, безволосому телу оказалось непросто. Нет, я не лишила Курта невинности, но мне пришлось его всему учить, потому что на первом этапе наших интимных отношений секс для него был чем-то вроде слабительного, вынужденной уступкой физиологии. Незначительной деталью, которой нельзя пренебрегать из опасений утратить часть умственных способностей.

Вполне очевидно, что я не принадлежала к его миру. Но если человек интеллектуал, это не мешает ему оставаться мужчиной, и его сексуальные аппетиты за скобки не выведешь. Напротив, Курт и его друзья отличались каким-то яростным влечением, будто жаждали взять реванш. Каждый из них стремился к идеалу, достичь который можно единственно через плоть. Мы, девушки, в конечном счете были для них податливой реальностью.

Девственности его в весьма юном возрасте лишила одна вполне взрослая красавица, подруга семьи. Узнав об этой связи, Марианна, мать Курта, начала активную кампанию по спасению семейной чести. Ведь капитал негоже проматывать с девушкой, не подающей особых надежд. Марианна хотела женить сына на женщине из одной с ним среды и стремилась к приличному браку, способному облегчить ее бесценному потомку повседневную жизнь. Его жене полагалось иметь хорошее воспитание, но напрочь возбранялись личные амбиции, она должна была стать фундаментом, необходимым и достаточным для преемственности, точнее, для создания основ аристократической династии, сколотившей состояние тяжкими трудами отца. После вынужденного разрыва с этой дамой Курт оградил свою личную жизнь от вторжения извне и стал скрытным. Через несколько лет после встречи в «Ночной бабочке» наша любовь стала для его матери неправедным наказанием за наполненную добродетелями жизнь. Марианна так никогда и не простила мне иезуитства Курта, хотя, конечно, и не допускала, что я стала первой его жертвой.

Той зимой 1929 года миссис Гёдель еще пребывала в благословенном неведении и ничего не знала о моем существовании. Совсем недавно, после смерти мужа, она переехала к сыновьям в Вену, и с тех пор Курту приходилось буквально творить чудеса, деля время между подозрительной Марианной и требовательной Адель, да при этом еще не забывать о работе в университете. Он не был любителем поесть, но при этом ужинал у меня, отправлялся с семьей в театр, а затем опять садился за стол. Часть ночи мы с ним проводили в постели, на рассвете он бегом возвращался к себе в кабинет, а утром, после завтрака, подолгу прогуливался по парку Пратер под ручку с матерью для улучшения пищеварения. Как он все это выдерживал? Ведь от подобного даже камень, и тот давно бы пошел трещинами. Несмотря на это, он признавался, что никогда еще так плодотворно не работал. А я так и не поняла, что он себя изнурял.

Едва надкусив свое яблоко с числом «220», Курт спрыгнул с кровати. Затем провел несколько раз щеткой по одежде, почистил обувь и проверил каждую пуговицу на пиджаке. В первый раз, пока он не объяснил мне смысл этой сокровенной хореографии, мне стало смешно. «Пуговицы рубашки всегда застегиваю снизу доверху, чтобы не спутать». Брюки он надевал с левой ноги, потому что на правой ему было легче удерживать равновесие, и всегда старался находиться как можно меньше в неустойчивом состоянии. И так – каждое мгновение жизни.

Затем безропотно надел мятую рубашку. Стало быть, не врал, действительно собирался работать, потому как не позволил бы себе появиться в расхристанном виде в матушкиной гостиной. Одеваясь у лучших портных Вены, он был сама элегантность. Марианне не нравилась роскошная богемная жизнь некоторых студентов. Своих сыновей она считала чем-то вроде визитной карточки, свидетельствующей об успехе Гёделей. В конечном счете текстиль был их семейной традицией, а дела отца семейства, прошедшего путь от бригадира до директора фабрики, процветали. А вот меня вряд ли можно было поставить в пример. Несмотря на все старания, мой туалет всегда оставлял желать лучшего: чулок со стрелкой, неудачный покрой рукава, сомнительный оттенок перчаток. В то же время мой вид, когда я вставала с постели, по мнению Курта, был достаточно привлекательным для того, чтобы не изводить меня своими маниями. В его глазах все приобретало невероятные пропорции, но вот терроризм в одежде он применял исключительно к себе. То, что я вначале посчитала снобизмом или буржуазными пережитками, на самом деле оказалось условием выживания. Курт надевал свои костюмы, чтобы бросить вызов миру. Без них он стал бы бестелесным. Он каждое утро облачался в свои доспехи человеческого существа. И, поскольку они провозглашали его адекватность, им полагалось быть безупречными. Позже я поняла: он так мало верил в собственное психическое равновесие, что разбивал свою повседневность на обыкновенные, ничем не примечательные ячейки: нормальный костюм, нормальный дом, нормальная жизнь. Я тоже была женщиной обыкновенной.

7

«Но ведь сегодня не мой день рождения». Адель никак не хотела снимать чепчик. Чтобы не показывать усеянный пигментными пятнами череп. Энн встала на колени и сделала вид, что ищет в сумочке зеркальце, хотя на самом деле уже его нашла. А когда встала, на голове миссис Гёдель уже красовался ее подарок: серый тюрбан с нежнейшим голубым оттенком.

– Да вы просто красавица, Адель! Так похожи на Симону де Бовуар. Он очень гармонирует с цветом ваших глаз.

Пожилая дама самодовольно оглядела себя в зеркальце:

– Вы назвали меня по имени. У меня с этим проблем нет. Единственное, не пользуйтесь им применительно к обстоятельствам, я еще не старуха и из ума пока не выжила.

Она развернула маленькую бумажку и разгладила ее, превратив в идеальный квадрат.

– Глэдис не удержится и обязательно заметит, что он меня старит.

– И давно вас беспокоит мнение других?

– Она выглядит безобидно, но на самом деле сущая зараза. Постоянно роется в моих вещах.

– Полагаю, я поняла ваш посыл.

– Внутри Глэдис сокрыт яд. Если видеть ее слишком часто, в конечном счете можно отравиться. К тому же она высосала все силы из трех мужей.

– И продолжает охотиться.

– Некоторые не отступаются от своего никогда.

Она вытерла зеркальце рукавом и вернула его Энн.

– И во сколько оценивается ваша щедрость? Знаете, девушка, я родилась не вчера и прекрасно знаю, что каждый подарок имеет свою цену.

– К научному архиву Гёделя он не имеет никакого отношения. Прошу прощения, мне хотелось бы задать вам вопрос личного плана. Я все спрашиваю себя… о чем вы могли говорить с мужем?

– Вы без конца извиняетесь. Это утомляет.

Адель вновь свернула бумажку и положила ее под подушку. Энн, не зная куда девать руки, сложила ладони вместе и сжала их бедрами.

– Чем занимаются ваши родители?

– Преподают историю, и мама, и папа.

– Конкуренты?

– Коллеги.

– Какими бы интеллектуалами ни были ваши родители, могу поспорить, что по воскресеньям они прогуливаются, держась за руки.

– Они подолгу друг с другом разговаривают.

Она соврала, даже глазом не моргнув. Если быть до конца откровенной, то слово «разговаривали» нужно было заменить глаголом «кричали». Для них всё без исключения, даже собственный ребенок, превращалось в предмет ожесточенного спора. Когда они не схлестывались прилюдно, публичные доклады одного неизменно отражались эхом на работе другого. И только когда дочь поступила в университет, заключили молчаливое перемирие. Каждый пометил достаточно обширную территорию для выражения собственного величия: Рэчел укатила в Беркли, на западное побережье, Джордж взял штурмом Гарвард, расположенный в его родных краях, а Энн осталась в Принстоне, одна в городе, из которого всегда мечтала уехать.

– Как они встретились?

– В университете.

– Вас изумляет, что такая женщина, как я, смогла захомутать такого гения, как он?

– Я живу в окружении сплошных гениев. Они не производят на меня никакого впечатления. Но ваш муж – легенда, это признают даже выдающиеся научные умы. Он прославился теориями, понимание которых доступно далеко не каждому.

– Мы с ним были парой. На том остановитесь и больше не копайте.

– И сидя вечером за столом, вы обсуждали его работу? Я сегодня доказал возможность путешествий в пространстве-времени, подай-ка мне соль, дорогая?

– А как было в вашей семье?

– Я никогда не ужинала с родителями.

– Вижу. Строгое воспитание?

– Профилактика.

– Как это?

– Меня воспитали в старых традициях.

Детство Энн было насыщено вечным хаосом, никогда не покидавшим порога дома. Ужины наедине с гувернанткой, частные школы, уроки музыки и танцев, платья с оборочками и общий смотр перед парадным выходом в свет. По пути домой, после светских раутов, где мать порхала бабочкой, а отец напыщенно излагал свои воззрения, она скрючивалась на заднем сиденье машины и притворялась спящей, чтобы не задохнуться от их разговоров. Увидев на устах молодой женщины горькую улыбку, Адель стала усиленно разглядывать свои пальцы. И похоже, осталась довольна их подсчетом.

– Говоря откровенно, в самом начале нашего романа я его изводила. Потому что ненавидела чувствовать себя отверженной. У меня совершенно не было доступа к огромному пласту его жизни. Мне пришлось учиться знать свое место. Но я родилась не для этого. И хотя ничего не желала признавать, подобная отчужденность не переставала меня поражать! Да и потом… у нас были и другие заботы.

Энн налила пожилой даме воды, чтобы удовлетворить ее жажду.

Адель неуверенной рукой взяла стакан, тщетно пытаясь унять дрожь в руках.

– Курт постоянно стремился к совершенству, несовместимому с принципом вульгаризации. Оно подразумевает некую форму недоговоренностей и компромиссов. Все, что мне было известно о его работе, я по крупицам узнавала от других, постоянно прислушиваясь к их разговорам.

– А когда вы осознали весь масштаб его личности?

– С самого начала. В университете он был восходящей звездой.

– Теорему о неполноте он сформулировал уже при вас?

– А почему вы спрашиваете? Собираетесь написать роман?

– Просто мне хотелось бы услышать вашу версию. В среде посвященных эта теорема стала чем-то вроде легенды.

– Я всегда смеялась над теми, кто разглагольствовал по поводу этой долбаной теоремы. Говоря по правде, было бы просто удивительно, если бы половина из них хотя бы могла понять, о чем в ней идет речь. А сколько таких, кто пользуется ею, чтобы доказывать всякую ерунду! Лично я признаю ограниченность моего понимания. Но они моего нерадения не разделяют.

– А эта ограниченность вас не злит?

– К чему бороться, если сделать все равно ничего нельзя?

– Это на вас не похоже.

– Вы полагаете, что уже достаточно меня узнали?

– Вы значительно глубже, чем хотите казаться. Однако ответьте мне на вопрос – почему я? Почему вы разрешаете мне к вам приходить?

– Вы не побоялись вести себя со мной бесцеремонно. Снисходительность ввергает меня в ужас. Мне нравится смесь извинений и наглости, которой вы меня пичкаете. К тому же я не прочь узнать, что скрывается за вашими манерами простушки.

Деликатным жестом Адель заправила под тюрбан выбившуюся прядку волос.

– Знаете, что говорил Альберт? Да-да, Эйнштейн был нашим близким другом. Звучит солидно, да? Боже мой, как же он надоедал своими разговорами!

Энн склонилась к пожилой даме, чтобы не пропустить ни единого слова.

– «Самое прекрасное и глубокое, что может выпасть на долю человека, это ощущение тайны». Конечно, из этого изречения можно сделать неоспоримые выводы, но лично я узрела в нем нечто совершенно иное. Я прикоснулась к тайне. И даже если поведаю вам обо всем, вы все равно никогда не почувствуете того, что испытала я.

– А вы изложите мне факты в виде занимательной истории. Я не буду включать ее в докладную начальству. К Институту это не имеет никакого отношения. Только вы, я и чашечка чая.

– Я предпочла бы немного бурбона.

– Еще не вечер.

– Ну хорошо, тогда шерри, на палец.

8. Август 1930 года. Кафе неполноты

Я остерегался творить кумира из истины, предпочитая на более скромный манер именовать ее точностью.

Маргерит Юрсенар, «Философский камень»

По вечерам, когда мне не нужно было выступать в кабаре, я ждала его у кафе «Райхсрат» напротив университета. Это заведение было не для меня, там не столько пили, сколько говорили. В нем воссоздавался мир, который, как мне казалось, совершенно не нуждался том, чтобы его повторно сотворять. В тот вечер встреча была посвящена подготовке к поездке на научный конгресс в Кёнигсберг. Я отнюдь не сожалела, что меня на нее не позвали: конгресс по «теории познания точных наук» не имеет ничего общего с амурной эскападой. Накануне Курт как-то особенно воодушевился и пребывал в восторге, что для него было состоянием неслыханным. Ему не терпелось представить на этом ученом собрании свои работы.

Мне уже порядком надоело томиться под аркадами, когда он наконец вышел из кафе – один, намного позже всех остальных. Я была голодна, меня мучила жажда, и я решила из принципа устроить ему сцену. Но по его сгорбленному виду поняла, что момент для этого далеко не самый подходящий.

– Может, пойдем пообедаем?

– В этом нет необходимости.

Курт тщательно застегнул пиджак, у которого был уже не столь безупречный вид, как раньше. Создавалось такое впечатление, что он принадлежит другому человеку, более упитанному и плотному.

– Если хочешь, можем немного пройтись.

В его понимании «пройтись» означало напитаться тишиной. Я не выдержала уже через несколько минут. Ведь единственный способ утешить мужчину, который ничего не ест и даже к вам не прикасается, состоит как раз в том, чтобы с ним поговорить. Лучшего лекарства от беспокойства и тревоги я не знала.

– Почему ты с таким упорством участвуешь в заседаниях «Кружка», если совершенно не разделяешь их идей.

– Они помогают мне думать, к тому же я должен с кем-то делиться результатами своих исследований. Кроме того, мне нужно опубликовать научную работу, в противном случае у меня не будет права преподавать.

– Ты напоминаешь мне маленького мальчика, разочарованного рождественскими подарками.

Он поднял воротник и засунул руки в карманы, совершенно бесчувственный к ночной сырости. Я взяла его под руку.

– Я положил на стол бомбу, но меня только похлопали по спине, попросили официанта принести счет… и больше ничего.

Я тоже вздрогнула. Наверняка от голода.

– Ты в себе уверен? В расчетах не ошибся?

Он оттолкнул мою руку и зашагал по другому ряду тротуарной плитки:

– Мое доказательство безупречно, Адель.

– Я в этом даже не сомневаюсь. Мне хорошо известна твоя манера трижды открывать окно, чтобы убедиться, что оно крепко заперто.

Мы оказались в толпе праздношатающихся гуляк, которые чуть не сбили нас с ног. Чтобы не отставать от него, мне приходилось бежать на своих каблучках галопом. Он не прерывал нити своих размышлений, и мне пришлось идти на всевозможные ухищрения.

– Чарлз Дарвин как-то сказал, что математики подобны слепцам, которые ищут черную кошку в темной комнате, где ее нет и в помине. Лично я живу среди чистейшего света.

– Тогда почему они сомневаются? Ведь ваша сфера базируется на уверенности. Каждый знает, что дважды два всегда будет четыре. Так было, так есть, и так всегда будет!

– Некоторые истины подразумевают набор временных условностей. И дважды два не всегда четыре.

– Но послушай, если я сосчитаю на руке пальцы…

– Времена, когда математика опиралась на чувства и ощущения, далеко в прошлом. Теперь она, напротив, пытается оперировать понятиями, не входящими в категорию субъективных.

– Я ничего не понимаю.

– Я очень тебя уважаю, Адель, но на свете есть вещи, разобраться в которых тебе не под силу. Мы с тобой об этом уже говорили.

– Порой даже самые сложные мысли поддаются пониманию, особенно если излагать их простым человеческим языком.

– Некоторые идеи нельзя выразить простым человеческим языком.

– Ну вот, приехали! Кем вы себя возомнили? Богами? Лучше бы хотя бы время от времени интересовались тем, что происходит вокруг! Ты знаешь, что многие люди сегодня прозябают в нищете? Или, может, полагаешь, что тебя совершенно не касаются грядущие выборы? Да, Курт, я читаю газеты, а они написаны человеческим языком.

– Адель, тебе нужно учиться сдерживать свой гнев.

Он взял меня за руку – на людях в первый раз. Вдоль молчаливых аркад мы дошли до угла улицы.

– В некоторых случаях можно сначала доказать одно утверждение, а потом второе – диаметрально ему противоположное.

– В этом нет ничего нового, тут я сама большой специалист.

– В математике это называется «противоречивостью», а в случае с тобой – духом противоречия. Я доказал существование недоказуемых математических истин, это не что иное, как неполнота.

– И все?

Ирония никогда не могла проложить между нами мостик, он воспринимал ее лишь как ошибку в общении. Порой она призывала его прибегать к новым формулировкам и находить более приемлемые иллюстрации. Подобные усилия, по правде говоря, весьма резкие, являлись доказательством истинной любви, своеобразным временным отступлением от ярма совершенства.

– Представь себе человека, который живет вечно и тратит свое бессмертие на составление полного перечня математических истин. Он без конца определяет, что есть истина и что ложь. Так вот выполнить эту задачу ему не удастся никогда.

– Я так и говорила – Бог.

Курт уже занес ногу, но так и не смог сделать следующего шага – на дороге, которую он себе наметил, было несколько рытвин.

– Математики, как дети, они тоже громоздят друг на друга кирпичики истины, чтобы построить стену, способную заполнить собой пустоту окружающего пространства. При этом они неизменно задаются вопросом о том, насколько прочны те или иные из них и не рухнет ли по причине их несостоятельности вся конструкция. Я доказал, что к некоторым кирпичикам в этой стене у нас попросту нет доступа. Следовательно, мы никогда не сможем категорично настаивать на прочности всей стены.

– Ах ты шалопай, нехорошо ломать другим игрушки!

– Да, эту игрушку, помимо прочего, можно назвать и моей, но изначально я не собирался ее ломать, совсем наоборот[13].

– В таком случае, почему бы тебе не сменить специализацию и не заняться физикой?

– Все еще слишком зыбко. Особенно сейчас. Объяснение заняло бы у меня слишком много времени. Физики скорее склонны все валить в одну кучу. Каждому из них нужно ведро, причем обязательно больше, чем у коллег, живших и работавших раньше. Эти ведра они заполняют глобальными теориями.

– И как бы там ни было, что одни, что другие, стремятся перещеголять товарищей, добив дальше тугой струей своей мочи.

– Я уверен, Адель, что мои коллеги по достоинству оценили бы твои представления об ученых.

– Пусть только попробуют, я научу их уму-разуму!

В течение нескольких мгновений он обдумывал мысль о том, чтобы в виде наказания отправить меня в тихие коридоры университета. Но, чтобы расслабиться, этого ему оказалось недостаточно.

– Я не пользуюсь у них уважением и знаю, что они говорят за моей спиной. Даже Витгенштейн[14], с опаской относящийся к позитивистам, и тот считает меня чем-то вроде фокусника. Считает, что я просто манипулирую символами.

– Он малость не в себе. Раздал все свои деньги поэтам, а сам теперь живет в какой-то трущобе. И ты веришь подобным типам?

– Адель!

– Я пытаюсь тебя рассмешить, Курт, но вижу, что здесь налицо случай он-то-ло-ги-че-ской невозможности.

– Это слово ты выучила в гардеробе «Ночной бабочки»?


Мы остановились на углу улицы. Вдали горели их окна, мать Курта никогда не засыпала, не услышав в коридоре его шагов. Не вернуться означало обречь ее на бессонную ночь. Порой мы отпускали по этому поводу шуточки. В тот вечер я была обречена на одиночество.

– Если вкратце, то получается, что ты своими логическими выкладками доказал существование пределов логики?

– Нет, я доказал лишь существование пределов формализма. А заодно и пределов нашего нынешнего математического языка.

– Стало быть, ты не выбросил эту их долбаную математику в корзину, а только продемонстрировал, что им никогда не стать богами!

– Не впутывай сюда Бога. Я задел их за живое, попытавшись поколебать веру во всемогущество математического духа. Убил Евклида и сокрушил Гилберта… В общем, совершил святотатство.

Он вытащил ключи, привычно давая понять, что прения окончены: Не подходи слишком близко, мать может увидеть тебя в окно.

– Мне нужно хорошо подготовиться к докладу. Через два дня у меня встреча с Карнапом[15].

– С этой лягушкой, которая возомнила себя неизвестно чем?..

– Адель! Карнап хороший человек, он очень много для меня сделал.

– Революционер! Рано или поздно он наживет себе неприятностей.

– Ты ничего не смыслишь в политике.

– Зато имею уши и слушаю, что говорят на улице. И то, что слышу, уж поверь мне, говорит отнюдь не в пользу интеллектуалов.

– С меня и других проблем хватает, Адель. Я страшно устал.

Он положил ключи обратно в карман. Стало быть, сегодня мы будем спать вместе и ждать этой ночью придется ей.

– Наконец-то ты поступил благоразумно.

– Я знаю только один способ заставить тебя замолчать.

Учителей он разочаровал – не тем, что не оправдал их ожиданий касательно его лично, а тем, что поколебал их уверенность в собственном всемогуществе. Его друзья-позитивисты стремились ограничить невыразимость математических истин, то есть того, что неподвластно человеческому языку. В математике ограничение поиска механическими вычислениями всегда вело к ошибкам. Курт предоставил им разрушительный результат, базирующийся на том самом языке, который ему полагалось укреплять.

Он никогда не был слепым последователем «Кружка» позитивистов и даже оказался волком среди этих ягнят, но при этом ему приходилось отвоевывать в их среде себе место. Он нуждался в них, ведь они служили ему стимулом. Курт очень не хотел поддаваться влиянию Цайтгейста[16] и поэтому очень любил мою искренность и чистосердечие. Я относилась к своей интуиции более естественно. Ему нравились мои ноги, я привлекала его своим лучезарным невежеством. Курт любил говорить: «Чем больше я думаю о языке, тем больше поражаюсь, что людям как-то удается понимать друг друга». Он никогда не допускал неточностей. В этом мире любителей громких, выспренных речей ему было легче промолчать, нежели совершить ошибку. Противопоставляя истине смирение, он предпочитал второе. Этой добродетелью природа наградила его в убийственном количестве; опасаясь сделать неправильный шаг, он вообще забывал о необходимости двигаться вперед.

Бомба существовала на самом деле, только вот запал в ней был замедленного действия. Но кроме меня это понимали очень немногие. Сами средства, которые он использовал в своих доказательствах, относились к категории новаторских, и даже самым одаренным математикам той эпохи нужно было время для того, чтобы их переварить. На долгожданной конференции Курт бил копытом от нетерпения за спиной таких тяжеловесов, как физик Гейзенберг. Вездесущий фон Нейман оказал ему поддержку, однако в отчете о заседаниях фамилия Курта нигде не упоминалась.

Как бы там ни было, несколько месяцев спустя полученные им результаты в полный голос заявили о себе, а затем и вовсе стали неизбежностью. В доказательство можно привести немалое число непримиримых оппонентов, пытавшихся хоть как-то опровергнуть его теории. Эхо от этой разорвавшейся бомбы пересекло Атлантику и вернулось к нам в виде приглашения в Принстон. На горизонте замаячила перспектива разлуки. Тем временем я заметила, что Курта стали одолевать сомнения, от которых он до конца впоследствии так и не избавился. Ему стало казаться, что его не понимают. Его, маленького гения и любимца научного мира. Блистательного молчуна в толпе краснобаев и политиков. А еще хитрецов. Он полагал, что нашел среди своего окружения тихий островок; конечно же у него было немало преданных друзей, но не обходилось и без ненависти. К тому же, он с болью в сердце открыл для себя такое понятие, как безразличие. Я всегда была рядом, нежная и готовая в любую минуту прийти на помощь, но в моем распоряжении было слишком мало оружия: метафизическую пропасть нельзя заполнить яблочным штруделем.

Мир вокруг нас медленно загнивал. Что же до Курта, то он платил по долгам своему веку намного раньше назначенного срока. Новыми основами для него стали неуверенность и сомнения. Он всегда и все делал заблаговременно.

9

Энн влетела в комнату Адель вся в мыле; время посещений практически подошло к концу.

– Вы опоздали, это на вас не похоже.

– Я тоже очень рада вас видеть, миссис Гёдель.

Не снимая плаща, молодая женщина потрясла в воздухе картонной коробкой, на которой красовался дивный штемпель принстонского «Деликатессен». При виде ее содержимого лицо Адель озарилось. Торт «Захер»[17]! Молодая женщина протянула ей пластиковую ложечку, украшенную голубой лентой. Не дожидаясь приглашения, пожилая дама набросилась на торт и одним махом проглотила увесистый кусок.

– У нас его готовили лучше. Однако у вас талант – вы умеете угодить пожилым.

– Только в том случае, если это достойные дамы.

– Покажите мне хотя бы одну, которую можно было бы назвать достойной, и я сожру не только торт, но и коробку от него! Итак, на чем мы остановились? Удалось вам выбраться из сетей этого прославленного Адамса?

– Не буду скрывать, он беспокоится.

– Но не за мое здоровье, на этот счет у меня нет никаких сомнений. Я для него угроза, черной тучей нависшая над горизонтом. Что-то вроде маленькой занозы.

– Но для Института вы вряд ли являетесь приоритетом планетарного масштаба.

– Что-то я в этом сомневаюсь! А вы? Почему вы с такой настойчивостью окружаете меня своим вниманием? Неужели ваше положение настолько шаткое?

– Обожаю с вами разговаривать.

– В той же мере, в какой я оценила ваш подарок. Не хотите отведать?

Энн отказалась. Ее самоотверженность не доходила до того, чтобы пользоваться ложечкой после пожилой дамы.

– Ну и как он, этот ваш директор?

– Носит под рубашками водолазки.

– Да помню я его. Одно время в Институте с ним все носились, как с младенцем. Поговаривают, что каждая секретарша, прежде чем войти к нему в кабинет, должна застегнуть блузку на все пуговицы.

Адель, держа ложечку на весу и выпятив испачканный шоколадом подбородок, наблюдала за посетительницей. Энн принялась копаться в сумке, пытаясь скрыть охватившее ее замешательство. Содержимое сумки производило впечатление: отделение для ручек, еще одно для лекарств, две папки со срочными делами, книга «Алеф» Борхеса, чтобы коротать время в ожидании, иголка с ниткой, толстый ежедневник и связка ключей на длинной цепочке. Молодая женщина таскала с собой такую тяжелую сумку, что у нее постоянно болела спина. Она помнила об этом каждый вечер, но по утрам вновь взваливала на себя эту тяжкую ношу. Ей удалось отыскать носовой платок, который она положила на кровать рядом с коробкой из-под торта. Адель не обратила на него никакого внимания.

– Такая сумка занимает целое сиденье. Скажите, девушка, вам тяжело, когда вы не успеваете переделать все свои дела?

– Вы что, в свободное время подрабатываете психоаналитиком?

– Знаете еврейскую шутку по поводу того, кто такой психиатр?

Энн напряглась. Австрийская католичка образца 30-х годов прошлого века могла иметь очень простое решение этого уравнения без единого неизвестного.

– Психиатр – это еврей, пожелавший стать врачом, чтобы сделать приятное матери, но хлопавшийся в обморок при виде крови.

– Вам не нравятся евреи? Вы уже не первый раз меня подобным образом проверяете.

– Не будьте вы так предсказуемы! Этот анекдот мне рассказал Альберт Эйнштейн.

– Вы не ответили на мой вопрос.

– Я вам его прощаю. Потому что понимаю ваше недоверие.

Энн вновь погрузилась в свою сумку в поисках резинки для волос. Без упругого конского хвоста она теряла способность к размышлениям. Адель смотрела на нее с нежностью.

– Вам надо чаще распускать волосы.

– Вы не только психоаналитик, но и визажист?

– По сути, это одно и то же. Или почти. У вас невероятный оттенок кожи. И ни единого пятнышка! Вы безупречны, как Дева Мария. У вас чуть длинноватый нос и слишком кроткий взгляд. Когда вечером куда-то идете, лучше пользуйтесь ярко-красной помадой.

– Осмотр завершен?

– Почему у вас нет желания нравиться окружающим? Вы же очень милы.

– В моей семье фривольные нравы не приветствуются.

– Бьюсь об заклад, что вам очень хотелось бы заниматься чирлидингом, но при одной мысли об этом с вашей матушкой случался приступ. Люди, называющие себя «глубокими», часто очень несчастны.

– Никогда не любила слишком сильно краситься.

В этом Энн не лгала: она еще на заре своей юности решила, что конкуренция между женщинами не относится к числу ее любимых видов спорта. Что, впрочем, не мешало ей тренироваться, потому что мать молодой женщины была скупа на ласки, зато щедра на советы. Не успела ее дочурка научиться ходить, как она посчитала своим долгом пробуждать в ней женственность посредством розовых тонов, кукол и пышных платьиц. В те времена Рэчел еще не примкнула к движению феминисток и считала обольщение естественным оружием женщины. Ей очень нравилось теоретизировать по поводу материнской заботы и тратить массу усилий на то, чтобы образ слишком идеальной женщины не препятствовал правильному развитию дочери: по воскресеньям мать не красилась. Но в своем благодушии она все же не доходила до того, чтобы смывать с себя макияж в другие дни недели. Во время лекций и научных докладов пользовалась серым карандашом для бровей, а на светские рауты отправлялась с перламутровыми веками и бежевыми губами. На ночные гулянки ярко подводила черным свои глаза невероятного сиреневого оттенка. Маленькой девчушкой Энн дожидалась ее, глядя на улицу из окна своей комнаты. На следующее утро на материнской подушке оставались следы черной туши, в то время как отцовская даже не была смята. В возрасте, когда одноклассницы уже вовсю увлекались макияжем, Энн была вынуждена застегивать блузку на все пуговицы и корпеть над книгами.

Она очень быстро заметила, что совершенно не нуждается в кокетстве. Напротив, многие мальчики сгорали от желания растопить ее холодность. Соответствовали ли они ее ожиданиям – это уже совсем другая история.

– Не стоит презрительно относиться к наслаждению, милая моя. Потому как оно дается человеку вместе с жизнью.

Энн вытерла платком пожилой даме рот:

– Как и боль.

– Съешьте немного торта. Гипогликемия – родная мать меланхолии.

10. 1931 год. Болезнь

Если бы природа не сотворила нас немного легкомысленными, мы были бы очень несчастны; большинство людей не вешаются только по причине своего легкомыслия.

Вольтер, «Переписка»

Я сходила с ума от беспокойства, в последние шесть дней Курт не подавал признаков жизни. Его немногочисленные друзья, с которыми я могла вступить в контакт, уже эмигрировали: Фейгль в Соединенные Штаты, Наткин в Париж. В университете меня сначала смерили неодобрительным взглядом и только потом процедили, что Курт на время выведен из штата. Тогда я прибегла к крайнему средству и решила постучать в запретную для меня дверь на Йозефштадтерштрассе. Но нарушила наш уговор зря – семьи Курта там не оказалось. Консьержка даже не удосужилась открыть свое окошко. Чтобы вытянуть из нее сведения, мне пришлось просунуть в щелку шиллинг. Тогда она рассказала мне все: о ночных уходах и возвращениях; о сокрушавшихся господах; о матери с красными от слез глазами; о брате, который в последнее время выглядел напряженнее обычного.

– Его увезли в Паркерсдорф, в санаторий для душевнобольных высокого полета. Мне всегда казалось, что у этого молодого человека слабое здоровье. Скажите-ка, вы с этими Гёделями знакомы, они что, евреи? Выяснить это точно я так и не смогла, хотя вижу их издалека.

Я убежала, даже не попрощавшись с ней. Потом долго бродила, наталкиваясь на прохожих, пока не решилась вернуться в квартиру родителей на Ланге Гассе. Мысль о том, что мне придется в полном одиночестве сидеть дома, была невыносима.

То, что случилось, было невозможно, недопустимо. Только не он. Я бы увидела, что грядет что-то плохое. В минувшую субботу мы вместе поужинали. Хотя нет, это я ела, а он только на меня смотрел. Как я могла быть такой слепой? В последнее время он напрочь потерял интерес к чему бы то ни было. Даже ко мне. Я его безразличие отнесла на счет усталости. Он так много работал. Но дело уже было доведено до конца, и он говорил, что научное общество стало одобрять его труды. Он сдал экзамены на степень доктора, его работы стали публиковать, путь перед ним теперь был открыт. Я не хотела ничего видеть. В моей среде подобные заболевания лечатся хорошей долей алкоголя. А санаторий – это для больных туберкулезом.

Я не видела особых причин для подобного расстройства. Чрезмерное напряжение, совсем чуть-чуть. Слишком много бессонных ночей. Слишком много меня, слишком много ее. Слишком много тьмы после яркого света. Столкнувшись с первыми же трудностями, я оказалась выброшенной из его жизни. Семья Курта не посчитала нужным поставить меня в известность. Марианна и Рудольф знали о наших отношениях, однако в их глазах меня попросту не существовало. Для его знакомых я была лишь «девочкой из клуба». Цыпочкой, которую рядом с собой терпят, но не более того. Два мира, разделенных служебной лестницей.

В квартире родителей я прошла на кухню, оставила на столе записку, а сама отправилась на вокзал Вестбанхоф и села на последний поезд в Паркерсдорф. Скрючившись на сиденье, я наконец осталась одна и задумалась. Как я могла его упрекать? У меня на это не было никакого права. Его мать вполне была способна самым бесцеремонным образом выгнать меня взашей. Но я составляла часть жизни Курта, и с этим она ничего не могла поделать. На этот раз я не дам ей одержать надо мной победу. И не позволю этой старой грымзе вырыть могилу собственному сыну, используя для этого ревность и чувство вины.

Мои родители тоже меня не понимали. К их миру я уже не принадлежала, а в его круг до конца так и не вошла и не войду никогда. Я осталась одна. И если сегодня не явлюсь в «Ночную бабочку», то нет никаких гарантий, что по возвращении мое место останется за мной. Для девушки из кабаре я и так уже подзадержалась на сцене. Плевать. Я была уверена, что смогу спасти его от самого себя, пусть даже ни одна живая душа не желала этого признавать. И ему нужно об этом напомнить – на тот случай, если он вдруг забыл.

В пути я, как могла, разгладила костюм и навела марафет на осунувшемся лице. Надменные венские фасады за окном очень скоро сменились зеленью. От всей этой природы меня тошнило.


Я направилась в дирекцию по персоналу – безупречное здание, больше похожее на роскошный отель, нежели на больницу, несмотря на суровую модернистскую внешность. В подобных заведениях девушки вроде меня нужны всегда, однако я не имела рекомендаций, времена были тяжелые, поэтому меня вежливо послали куда подальше. Я бесцельно бродила по краю парка, держась подальше от главного входа. Свежесть лужаек; тишина, нарушаемая лишь карканьем ворон; смутный запах супа и подстриженных кустов самшита – то был привкус грядущих лет нашего чистилища, хотя в тот момент я этого еще не знала.

У хозяйственной пристройки отдыхала какая-то санитарка. Я попросила у нее закурить. Пальцы напрочь отказывались скатать сигарету.

– Вы знавали деньки и получше.

Я выдавила из себя некое подобие улыбки.

– Здесь, в Паркерсдорфе, мы привыкли видеть людей с грустными лицами. Порой мне даже кажется, что это наше фирменное блюдо. Они поступают сюда пачками. Прямо голова идет кругом!

– Я подруга одного человека, пребывающего здесь на лечении. Мне не разрешают с ним видеться.

Она смахнула с губ крошку табака:

– И как его зовут, этого вашего приятеля?

– Курт Гёдель. У меня от него уже давно нет вестей.

– Палата 23. Его лечат сном. Он в порядке. Почти.

Я сжала ее руку. Она мягко меня отстранила.

– Вообще-то, вашему другу сейчас действительно плохо. Исхудал, как гвоздь. Он мне очень нравится. А когда я убираю у него в палате, всегда благодарит. Так делают далеко не все. Но, кроме этого, он не произносит ни слова. В отличие от его матери, у которой, наоборот, рот не закрывается ни на минуту. Она вечно то чем-то возмущается, то орет на медсестер. Первостатейная зануда!

– И что делают врачи, чтобы ему помочь?

– Это зависит от доктора Вагнер-Яурегга, славная моя. Если он в добром расположении духа, то ваш друг, перед тем как вновь отправиться на боковую, имеет право на прогулку у фонтана и пару сеансов лечения носовым платком. Наш патрон большой друг господина Фрейда. Знаменитость. Он обеспечил нам много клиентов. Большинство пациентов выходят из его кабинета, сжимая в руке мокрый носовой платок. Похоже, это им помогает. В отношении других Вагнер предпочитает более серьезное лечение.

Я вымученно затянулась плохо скрученной сигаретой.

– Вагнер у нас не слывет душкой. Его послушать, так наука позволяет все, что угодно. В отдельных случаях он даже прибегает к лечению электричеством.

– Зачем?

Она щелчком отправила окурок в направлении живой изгороди.

– Чтобы вернуть пациента к реальности. Будто им все еще надо понимать, что вся эта дерьмовая жизнь существует на самом деле. Лично я убеждена, что некоторые участки мозга наших пациентов устроили себе каникулы. Плюс от лечения электричеством в том, что они больше не кричат и не бьются головой о стену. Так что в этом есть свои преимущества. Но при этом ходят под себя прямо в постель, добавляя нам забот. Теперь я вынуждена вас покинуть, пора возвращаться к работе.

Она поправила белый чепчик на рыжеволосой шевелюре и протянула мне кисет.

– Захватите немного в дорогу. И не переживайте вы так. Ваш возлюбленный не подпадает под категорию особых случаев. Всего лишь страдает от тоски, как говорят врачи. Просто меланхоличный молодой человек. Что поделаешь, такие теперь времена. Приезжайте завтра в это же время. Я вас к нему проведу. Его матери не будет. Она так достала медсестер, что ей на два дня запретили всякие посещения. В терапевтических целях.

– Вы даже не представляете, как я вам благодарна. Как вас зовут? Меня Адель.

– Знаю, радость моя. Это имя он постоянно шепчет во сне. Меня зовут Анна.

11

– Может, прогуляемся по саду?

– Холодно. К тому же я устала.

– А мы представим, что на дворе весна! Я вас тепло одену и пойдем гулять.

Энн плотно укутала пожилую даму. Затем сняла кресло-каталку с тормоза и беспрепятственно выехала из комнаты. Несмотря на виртуозное исполнение этого маневра, Адель схватилась за подлокотники.

– Ненавижу ездить в этой проклятущей каталке. У меня такое ощущение, что я уже труп.

– Вы слишком несговорчивы, и смерть, должно быть, к вам даже на пушечный выстрел подходить боится.

– Я дожидаюсь ее прихода твердо и уверенно. Эх, если бы мне не перестали служить ноги… Знаете, они ведь у меня были красивые.

– Я совершенно уверена, что вы танцевали, как королева.

Адель выпустила подлокотники и спрятала руки под одеялом. «Поезжайте быстрее, я ведь не сахарная». Они в бодром темпе миновали коридор, с трудом разминувшись с каким-то полусумасшедшим типом, который там болтался.

– Не извиняйтесь, Энн. Роже вас не ждал. Последние несколько лет своей жизни он проводит в поисках чемодана. Но, если даже найдет его перед тем, как отправиться в большое путешествие, тот ему все равно не понадобится.

– Бедняга.

– А я? Торчу здесь среди болтунов, у которых память как у красной рыбы. Такого конца даже врагу не пожелаешь.

– По-вашему, умирать нужно в молодости?

– Единственный способ не страдать – это уйти раньше тех, кого любишь.

– Но по отношению к тем, кто остается, Адель, это очень жестоко.

– Говорить всякие ужасы – последняя роскошь, которую я могу себе позволить. Те, кто ценит подобные речи по достоинству, считают их мудростью, остальные старческим маразмом.

– Или цинизмом.

– Когда у меня впервые случился сосудистый криз, я сказала себе: «Ну вот, все кончено, в конце концов, все оказалось не так уж страшно». Но при этом подумала о Курте, спросила себя, что с ним будет без меня, и вернулась. Сходя с ума от боли. И тут же об этом пожалела.

– Когда вас одолевают мрачные мысли, смотрите на зелень, она их прогонит.

– Вы скармливаете мне дешевую, грошовую поэзию. Осторожно! Поворачивайте! С левого фланга нас атакует розовый свитер!

К нам бросилась миниатюрная Глэдис:

– Как поживаете, мадемуазель Рот? А наша маленькая Адель?

Мадам Гёдель, казалось, стала вдвое тяжелее своего веса и прибавила к возрасту лет пять-шесть. Затем воздела глаза к небу:

– Machen Sie bitte kurz![18]

– Что она сказала?

– Что хочет в туалет.

И они с головокружительной скоростью рванули к лифту. Двери открылись, взмахнув белыми халатами, обдав их запахом табачного дыма и дезинфицирующих средств. Молодая женщина на несколько мгновений замешкалась с выбором нужного этажа – цифры на кнопках были стерты. Адель нажала на нужную ногтем большого пальца.

– Энн, создания типа Глэдис – не кто иные, как вампиры. Вы не сможете выжить в этом мире, если не научитесь вести себя грубо с чудовищами.

– Рядом с вами я пройду хорошую школу.

Они обогнули лужайку, не обращая внимания на редких обитателей пансиона и не менее редких посетителей, после чего спрятались за почтенного возраста явором. Энн вытащила из своей бездонной сумки термос, пакет коричного печенья и фляжку.

– Аллилуйя! В вас пропадает Мэри Поппинс. А такой ранний аперитив согласуется с вашими принципами?

– В Вене сейчас глубокая ночь.

Энн налила две чашки чая, щедро сдобрив его бурбоном. Адель помешала напиток, ворча, что алкоголя в нем явно мало. Они чокнулись пластмассовыми чашками.

– Смотрите мне в глаза, девушка, иначе мы хоть сто раз чокнемся, это ничего не даст. За Вену! В один прекрасный день вы привезете этому городу от меня привет.

В воздухе, цепляясь за пыль, вихрем кружил золотистый свет. Энн на миг ощутила, что впервые в жизни оказалась в нужное время в нужном месте. Адель с жадностью проглотила напиток.

– В такой же вот тюрьме прошла добрая половина моей жизни. По обе стороны – и на сцене, и за кулисами. Когда мне доводилось выступать в роли посетительницы, я ходила в кино, чтобы немного отвлечься. – Она протянула свой «кубок» за новой порцией. Энн повиновалась, на этот раз плеснув больше бурбона и меньше чая. – А что вы делаете по возвращении домой, чтобы смыть с себя всю эту старость?

Молодая женщина уставилась на янтарное дно чашки и решила ответить искренне:

– Ванна, стакан белого вина и книга.

– Одновременно?

– Человек обязан уживаться с опасностью.

– А вот я никогда не умела читать. Мне всегда было трудно сосредоточиться. Всегда была неусидчивой и по три раза перечитывала одну и ту же фразу. Что касается Курта, то он находил в книгах упокоение. Они были еще одним разделявшим нас барьером.

Она поставила чашку на колени, и та застыла в состоянии шаткого равновесия. Затем изобразила пальцами очки и заговорила резким, пронзительным голосом.

– Я бесконечно далеко отсюда и настаивать бесполезно! Я дошла до того, что стала бояться тишины и стремилась укрыться в возбужденной толпе. В конечном счете я всегда оказывалась в кино. Вы даже представить себе не можете, как мне его не хватает!

Энн заговорила, но уже в следующее мгновение пожалела о своих словах:

– А если я попрошу разрешения свозить вас на какой-нибудь сеанс?

– Я тут же включу вас в свое завещание! Моя большая, жалкая задница слишком давно прилепилась к земной реальности.

Молодая женщина уже задумалась о многочисленных затруднениях, которые не преминут последовать за ее предложением. После чего налила в неприятно теплый чай еще пару глотков бурбона.

– Эти бумаги у меня, Энн. Но не думайте, что я говорю вам об этом только потому, что вы решили сводить меня в кино. Я девочка непростая!

– Я тоже, Адель. Я тоже.

Пожилая дама прищелкнула языком:

– Что хорошего сегодня на экране?

– «Манхэттен», черно-белый фильм нью-йоркского режиссера Вуди Аллена.

– Мне это имя знакомо. Как по мне, слишком заумный. У меня такое ощущение, что в черно-белом фильме прошла вся моя жизнь. К тому же почти что немом! Дайте мне «Техниколор», черт возьми! Я хочу музыку! Почему в Голливуде не снимают музыкальных комедий?

– По правде говоря, я недолюбливаю этот жанр.

– Слишком для вас приземленный? Ее Величество конечно же предпочитает французский кинематограф.

– По какому праву вы беретесь меня судить?

– Бедная малышка. Меня судили всю жизнь. Считали ни на что не годной пустой дурой. Говорили одни только гадости. Я плакала, пинала ногами все запертые двери, но так и осталась «австриячкой». Принстон был не мой мир. А потом, в один прекрасный день, я сказала: «Scheisse[19]». И поселила в саду розового фламинго. Представляете, какие по этому поводу пошли разговоры? У Курта Гёделя розовый фламинго. Узнав об этом, его мать чуть не проглотила свое жемчужное ожерелье, доставив мне несравненное удовольствие. Мне нравятся музыкальные комедии. Песенки о любви, милые цвета. А вот читать не люблю. И плевать мне на вас, как говорят эти долбаные французы! Если вам нравится смотреть мрачные фильмы и выпивать по стаканчику еще до захода солнца, дело ваше, Энн. В этой жизни значение имеет только радость. Радость!

– А что думал ваш муж по поводу этого розового фламинго?

– Вы полагаете, он осознавал, что у нас есть сад?

12. 1933 год. Разлука

Любовь – это нож, которым я в себе копаюсь.

Франц Кафка

Взяв в сообщники санитарку, я в течение нескольких месяцев смогла навещать Курта в обход семейной цензуры. Анна была дочерью эмигрантов из России; ее родители, прислуживавшие у богатых господ, уехали вместе с хозяевами, бежавшими от большевистской угрозы. Затем она вышла замуж по любви за одного венского часовщика, чья мастерская располагалась на улице Кольмаркт, в двух шагах от кафе «Демель». Свекр и свекровь, ревностные католики, так и не смирились с тем, что сын женился на еврейке. Когда вскоре после рождения их сына Петера муж умер от туберкулеза, Анна осталась одна с ребенком на руках и престарелым отцом, за которым требовался неустанный уход. Каким-то чудом ей удалось заполучить это место в Паркерсдорфе, где она прозябала в хозяйственном помещении. Получаемых ею денег едва хватало на еду и оплату приюта для пожилых людей. С сынишкой она виделась лишь раз в месяц после длительной поездки на велосипеде в деревенскую глушь. Она часто показывала мне фотографии своего мальчугана, у него были рыжие, как у матери, волосы и темные глаза, по всей видимости, унаследованные от отца. Русский акцент Анна прятала за истинно венской иронией, но своих славянских корней скрыть не могла: круглое лицо с выступающими скулами и ясные глаза, в уголках которых вечно плескалась улыбка, говорили сами за себя. Непокорная огненная грива этой женщины всегда шествовала на шаг впереди, и пройти незамеченной она просто не могла. Я запретила ей перекрашиваться в блондинку и очень завидовала этой непослушной шевелюре Данаи, вечно выбивавшейся из-под белой шапочки. После каждой встречи с Куртом я убегала за дом и плакала, сетуя на судьбу и собственное бессилие. Он так исхудал и был очень слаб. Анна скручивала сигареты и без комментариев вытирала мои испачканные тушью глаза. Она дала мне только один совет: «Если их лекарства на самом деле подействуют, это будет заметно. Для меня в подобных делах секретов нет. Твой возлюбленный просто нуждается в любви. Так что ты люби его, славная моя».

Я приезжала каждый день, терпеливо дожидалась у входа в хозяйственное помещение, и все только для того, чтобы в течение нескольких минут побыть наедине с Куртом. Семья Гёделей о наших скоротечных встречах знала, потому что врать он не умел, но положить им конец они не смогли и были вынуждены отнести их на счет мимолетной слабости, о которой потом все забудут как о неприятном, досадном эпизоде.


Когда Курт вновь обрел хотя бы видимость здоровья, мать отправила его отдохнуть в водолечебницу на границе с Югославией. Поэтому все лето я грызла от тоски удила в Вене. Курт вернулся в прекрасной форме, совершенно не беспокоясь о будущем: математик Освальд Веблен пригласил его прочесть цикл лекций в ИПИ. Институт перспективных исследований Луи Бамбергер и его сестра основали за четыре года до этого. За несколько дней до краха 1929 года эти американские филантропы продали принадлежавшие им магазины владельцам розничной сети Macy’s и на выручку от продажи создали фонд научных исследований. Время благоприятствовало набору на работу специалистов из европейских университетов; все умы Старого Света толпились у дверей Института, желая эмигрировать в Соединенные Штаты. В Вене ближайшее будущее молодого доктора наук сводилось лишь к титулу приват-доцента, не дававшего даже права на постоянное денежное содержание. О том, чтобы поступить на работу инженером в какое-нибудь коммерческое предприятие, Курт даже думать не хотел: подобная мысль его здорово веселила, конечно лишь в те моменты, когда ему от нее не было тошно. Приглашение в заокеанский институт не только свидетельствовало о признании, но и обеспечивало блестящую университетскую карьеру, а с ней и подлинную финансовую независимость. Оброком, который за это пришлось заплатить, стала наша разлука.

Принстон представлял собой шанс, упустить который было нельзя. Это был его мир, разговаривавший на одном с ним языке. Его так будоражила идея уехать! В то же время меня терзали сомнения. Трансатлантические путешествия, даже на верхней палубе хорошего судна, занимали немало времени и очень утомляли. Как он, человек, склонный к депрессии и из-за любого пустяка способный впасть в состояние прострации, сможет перенести подобную ссылку? Жить в этой стране с незнакомыми людьми, работать в каком-то непонятном институте? Ведь его так страшило отсутствие четкого распорядка и рутины.

Он пообещал мне вернуться. Просил не плакать. Ждать. А что мне еще оставалось делать на протяжении всех этих лет? Телеграммы обходились дорого, письма перевозились на пароходах. И единственное, что я могла, это ждать. Как бы там ни было, мы сумели преодолеть даже большее расстояние – то, которое разделяло гения и танцовщицу.


Я закончила работать за несколько минут до полуночи. Выставила за дверь последних пьяниц, опустила штору, повесила дирндль[20] на вешалку, встала в баре перед зеркалом и припудрила лицо. Чтобы танцевать, я была старовата, но чтобы с этим смириться – нет. Если бы пять лет назад мне сказали, что в один прекрасный день я стану разносить пиво в традиционном австрийском наряде, я бы расхохоталась такому лжепророку в лицо и даже приподняла бы у него перед носом юбку. Но времена изменились, я отказалась от собственной комнаты и независимости: после работы меня встречал отец – на улицах стало слишком опасно. Загнивающая Вена громко выпускала по ночам накопившиеся за день кишечные газы в виде драк и перебранок на политической почве, в которых я ровным счетом ничего не понимала. В Германии ситуация разрешилась самым радикальным образом, и вскоре ее примеру предстояло последовать и Австрии. Некоторые уже решили, к какому лагерю примкнуть. Лиза заигрывала с националистическими отрядами Хеймвер, что, с учетом ее прошлого, не отличавшегося излишним целомудрием, было не лишено некоторого налета пикантности. Кое-кто из друзей из числа прожигателей жизни вышли из тени и ударились в политику, вступив в ряды социалистического республиканского шуцбунда. Что те, что другие были марионетками. Ни одно из череды сменявших друг друга коалиционных правительств не смогло обуздать нищету, порожденную Великой депрессией. Уличные волнения нарастали, нацисты подогревали их еще больше, угрожая всеобщей забастовкой и иноземным вторжением. Канцлер Дольфус взял страну в свои руки, тут же искоренил всякую оппозицию, как правую, так и левую, и остался единовластным капитаном на тонущем корабле.

Теперь ничто не мешало нацистам прорваться к власти. Наш парламент, в отличие от германского Рейхстага, они поджигать не стали. Парламента как такового больше не было. С границ доносились отголоски нового порядка. Вскоре они начнут сжигать неугодные книги, запрещать музыку, позакрывают кафе и погрузят Вену во тьму.


В тот вечер отец опаздывал. Чтобы справиться с тревогой, я в сотый раз перечитала последнее письмо Курта. В перерыве между его посланиями я жила будто в подвешенном состоянии. Их постоянство несло успокоение, но холодность вселяла уныние. Порой я даже ненавидела их автора, но это очень быстро проходило. Слова любви, или то, что мне таковыми казалось, умиляли, каждая строка вселяла беспокойство, я чувствовала себя наполовину матерью, наполовину возлюбленной. Высыпается ли он? Думает ли обо мне? Хранит ли верность? Он производил впечатление счастливого человека, но надолго ли? Через сколько дней он вновь замкнется в себе? Может, у него болит живот или голова? Не осмеливаясь признаться даже самой себе, я в самых невинных фразах выискивала признаки нового приступа болезни. Чтобы на этот раз его не пропустить.


Принстон, 10 октября 1933 года


Моя дорогая Адель,

В предыдущем письме ты просила в подробностях рассказать о Принстоне и его окрестностях. У меня совсем нет времени заниматься туризмом. Но, чтобы ты не могла меня ни в чем упрекнуть, привожу тебе краткое описание.

Принстон представляет собой университетский городок в паре часов езды от Нью-Йорка. Поездка в мегаполис здорово утомляет. Чтобы добраться от университета до небольшого уединенного вокзала Принстон Джанкшн нужно сесть на «Динджи», это такой автобус, на редкость неудобный. Через два часа поезд прибывает на Пенн Стейшн в Манхэттене, 7-я авеню, 31-я стрит, на перекрестке с Бродвеем, где меня тошнит от яркого света и шума. Поэтому нет смысла просить меня «не таскаться каждый вечер в Нью-Йорк». У меня на это нет ни сил, ни желания.

А вот Институтом передовых исследований я доволен. Научная программа здесь весьма амбициозна, а подбор кадров вполне соответствует чаяниям Освальда Веблена и Абрахама Флекснера, первого директора. Они собрали здесь всех ведущих ученых современности. И даже сумели убедить герра Эйнштейна. Настоящий подвиг, особенно если учесть, что его готова была принять вся Америка. Я не считаю себя впечатлительным человеком, однако встреча с ним стала для меня незабываемым событием. Мы проговорили с ним почти час, рассуждая о философии, но почти не касаясь ни математики, ни физики. Он даже признался мне, что не очень сведущ в математике! Ты по достоинству оценишь этого великого человека и присущий ему юмор. Знаешь, что он говорит о Принстоне? «Чудное местечко с весьма забавным церемониалом, населенное маленькими полубогами, которым вечно приходится расхаживать на ходулях».

Меня всего лишь пригласили сюда читать лекции, но я завидую здешним светилам – фон Нейману, Вейлю, Морсу. Они не обязаны вести преподавательскую деятельность, и их миссия сводится единственно к тому, чтобы думать. Никому нет никакого дела до того, чем вы занимаетесь, отработав положенные часы.

Осенью Принстон просто очарователен. Как дочь венских ночей, ты бы возненавидела этот пылающий багровыми красками лес и здешние безупречные лужайки. В свой первый академический год ИПИ временно разместился в университетском Файн Холле. Вполне приличное здание, американцы демонстрируют весьма примечательную любовь к гигиене. Я готовлюсь к циклу лекций «О неразрешимости постулатов формальных математических систем». Детали опускаю, хотя туманные формулировки никогда не были для тебя преградой! Сообщаю, что мои работы наконец получили самый что ни на есть восторженный прием.

Рабочий график у меня очень плотный. Днем я выступаю в ипостаси заслуженного профессора, вечером – в роли всеми брошенного студента. Общение с собратьями теплое, но в конечном счете довольно ограниченное. Мне очень не хватает венских кафе. Миссис Веблен вовлекает меня в разные общественные мероприятия, постоянно устраивая то чаепития, то музыкальные вечеринки.

Меня поражает количество еды, которую поглощают эти люди. Здесь все какое-то исполинское: стейка мне хватило бы на неделю, а порцией сухого мартини можно было бы заполнить целый бочонок. Если бы я не придерживался в питании строгого режима, то давно бы заболел. Я слежу и за температурой и каждый день совершаю продолжительные прогулки по живописным окрестностям.

На дне твоего рождения меня не будет. Мы наверстаем упущенное, когда я приеду. Что тебе привезти из Нью-Йорка? У меня на подобные миссии совершенно нет времени, однако я мог бы попросить жену кого-нибудь из коллег. В Америке полно экзотических вещей, вполне способных удовлетворить твое любопытство. Может, какую-нибудь музыку? Здесь мне доводилось слышать очень странные вещи, от которых ты, несомненно, будешь без ума.

Целую, береги себя.

Курт. ∞


Я погладила небольшую, почти стершуюся горизонтальную восьмерку и в то же мгновение подпрыгнула, услышав три удара в деревянный ставень. Посмотрела в глазок и увидела Лизу, бесцеремонно поправлявшую на себе платье. Открыть я решилась не сразу. Моя подруга очень изменилась, теперь она уже была не та белокурая эквилибристка, которая ходила по канату на руках и могла вызвать венгра на соревнование по количеству выпитой водки. Мне не нравились ее новые приятели, она, в свою очередь, никогда не любила Курта. Я в ответ тоже ударила три раза в ставень и вышла через заднюю дверь во двор. Лиза курила сигарету, прислонившись к обвитой плющом стене.

– Пойдем выпьем по стаканчику? Мне нужно тебя кое с кем познакомить.

– Я жду отца.

Лиза выбросила сигарету и раздавила ее каблучком, истоптанным от чрезмерной любви к фокстроту. Ее маленькие ножки всегда вызывали у меня зависть.

– Твой Курт не вернется. Ты для него была лишь приятным времяпровождением. Тебе тридцать четыре, и ты, дожидаясь его, тратишь свои лучшие годы. Пойдем! До утра еще далеко!

В легком пальто я дрожала от холода; зима выдалась суровая, и мне было не до кокетства.

– Ты цепляешься за призрак. Что ты нашла в этом маменькином сыночке, который даже пикнуть не может?

Я слишком устала, чтобы выслушивать упреки, и внимательно вглядывалась в улицу. Единственное, что меня беспокоило, это опоздание отца. Лиза дернула меня и заставила к ней повернуться. Руки у нее были сухие. Я оттолкнула подругу и глубже надвинула шапочку.

– Думаешь, он явится сюда, попросит у тебя руки и сердца? Полагаешь, у вас будет куча детишек, а по воскресеньям вы будете обедать у его мамаши? Опомнись, Боже правый! Он уехал!

– Курт вернется.

– Ты прекрасно знаешь, что у твоего милого не все в порядке с головой! Он психически больной, а окружают его евреи и коммунисты. Ты слишком часто бегаешь в кино, подруга. В жизни не бывает хеппи-эндов. Займись лучше своей задницей, пока она еще чего-то стоит!

– У нас с ним не как у других.

– Послушай, сколько продолжается эта история? Шесть лет? Семь? Он познакомил тебя со своей семьей? Нет!

– Да кто ты такая, чтобы мне морали читать?

– Ты зазнаешься, красавица моя. Посмотри на себя! Из какой дыры ты вылезла? Что о себе возомнила? Для них, Адель, ты проститутка! Но проститутке надо платить! А ты, ради приработка, устроилась официанткой. В каких облаках ты витаешь, черт бы тебя побрал?

– Уж точно не в тех, где обретаешься ты.

Лиза прищелкнула языком и ушла, покачивая бедрами. В тот момент я распрощалась с нашими юными годами.

Она решила выжить. И к тому же побуждала меня. Каждому жителю этого города предстояло сделать выбор, движимый не страхом, но надеждой: кто опаснее? Красные или коричневые? Кто спасет Вену в том виде, в каком мы ее знаем? Те, кому это было по плечу, бежали. Праздник закончился. Все смешалось в одну кучу. Я была одна и не хотела ни выбирать, ни бояться. Мне просто хотелось сойти с подмостков, сесть рядом с Куртом в кафе «Демель» и съесть мороженое, доводя его до умопомрачения своими разговорами.

13

Энн сидела прямо, плотно сжав коленки. В обществе директора ИПИ она всегда чувствовала себя подавленной. Он слишком напоминал ей отца: то же самодовольство, та же атавистичная манера воспринимать мир в виде нагромождения герметично закрытых сосудов. В его кабинете стоял тот же запах: книги в кожаных переплетах, сувениры Лиги плюща[21] и смутные флюиды непомерно дорогого алкоголя, спрятанного за панелями из красного дерева. Энн сосредоточилась на перхоти, которой был усеян его темно-синий пиджак. При виде водолазки под рубашкой ей вспомнилась Адель.

– Выглядите удовлетворенной, мисс Рот. Вам удалось продвинуться в этом деле?

– Если вы надеетесь, что завтра я принесу вам три коробки, битком набитые документами, то нет, не продвинулась, мистер Адамс.

Келвин встал и смерил ее с высоты своего немалого роста.

– Послушайте, мисс Рот, откуда эта внезапная агрессивность?

Энн напряглась еще больше. Не надо было настраивать его против себя. Ей уже доводилось видеть, на что он способен в гневе.

– Прошу прощения. В последнее время у меня слишком много работы.

– Возьмите кого-нибудь в помощь. Я же не палач, черт бы вас побрал! Вы не обязаны таскаться в эту богадельню каждые три дня. У нас и здесь работы полно. Мы принимаем делегацию из Европы, и вскоре мне понадобятся ваши переводческие таланты.

– Это не входит в круг моих обязанностей.

– Я говорил об этом с вашим отцом. Вам нужно чаще бывать на людях. Вы потеряли слишком много времени, копаясь в старых бумагах.

Молодая женщина ожидала, что родитель рано или поздно сунет свой отеческий нос в ее дела. Ей об этом постоянно напоминал девиз Принстона, высеченный на фронтоне библиотеки: «Dei sub numine viget[22]». Под вездесущим оком папаши она загибалась.

– Я очень признательна, что вы предложили мне эту должность, хотя и понимаю, что обязана ею отцу.

Директор расстегнул свой пиджак и отъехал в кресле назад. Окружавший Энн мир наполнился колесиками.

– Поговорим откровенно. Джордж мой старый друг, и его беспокойство вполне обоснованно. Даже для собственного сына я не сделал бы больше, чем для вас.

– Мы говорили о миссис Гёдель.

Намек директора на Леонарда окончательно доконал Энн. Особенно в этом кабинете, где двадцать лет назад отпрыск начальника подарил ей свою коллекцию комиксов «Стрэйндж» в обмен на обещание спустить перед ним штанишки. В тот день их отцы о чем-то оживленно спорили в приемной, но она все же успела на мгновение продемонстрировать ему промежность, спрятавшись за тяжелой, обитой дверью. Не ради дурацких комиксов, а чтобы оказаться на высоте, когда ей бросили вызов.

– Если дело не движется, то и заниматься им больше не стоит. Меня донимает не знаю какой по счету биограф Эйнштейна, к тому же нужно готовить целую кучу конференций.

– Миссис Гёдель заверила меня, что не уничтожила документы.

– Для начала отлично. Теперь вам остается лишь убедить ее в нашем чистосердечии.

– Это не так просто.

– Как бы там ни было, а умаслить ее вам удалось. С чем я вас и поздравляю.

У Энн не было выбора: ей пришлось бросить Адамсу кость, чтобы он не поручил ей какого-то нового задания. Он перешел к истинной теме нынешнего разговора, теребя золоченые пуговицы пиджака, что в его исполнении означало некоторое замешательство. Если, конечно, он вообще мог испытывать подобное чувство.

– Очень надеюсь, что вы придете к нам на День благодарения. Вирджиния будет рада вас видеть. Мы ждем пару-тройку соискателей на Нобелевскую премию, лауреата Филдсовской премии, а также наследника Ричардсона.

– Благодарю вас, но на подобного рода ужинах я всегда чувствую себя неловко.

– Это не приглашение, мисс Рот, а приказ явиться на службу! На этот вечер в моем распоряжении нет ни одного переводчика, а этот окаянный французский математик говорит с таким странным акцентом, что из его абракадабры я понимаю самое большее одно слово из трех. Мне нужны ваши знания. Вы постараетесь и будете выглядеть как надо. Договорились?

Энн спросила себя, не собрался ли он добить ее окончательно, напомнив о легендарной элегантности ее матери. Нет, не осмелился. Чтобы испортить весь разговор, с лихвой хватило и тени отца, маячившей у директора за спиной. Не хватало еще, чтобы на этот День благодарения заявился и Лео. Энн поспешно распрощалась; ей хотелось кричать. Но, чтобы выпустить эмоции, она решила подождать, пока не укроется в душе. Безупречные лужайки Принстона не любили шумных истеричных проявлений.

* * *

Глядя в окно, директор проводил взглядом хрупкую фигурку. Он никогда не понимал дочь друга, когда она была еще девчонкой, и не узнал о ней ничего нового, когда стала женщиной. Он ощутил в паху жжение, вспомнив о той, которая тридцать лет назад сидела рядом с ним на вечеринке принстонских студентов. Аскетичная Энн представляла собой ее полную противоположность; Рэчел была неотразимой женщиной, блестящей университетской преподавательницей со сногсшибательным декольте. Тогда они, оба уже будучи помолвленными, станцевали один-единственный танец, не принесший ничего, кроме разочарований. Адамс почесал промежность. Другие времена, другие нравы. Сегодня ему было бы достаточно предложить ей выпить. Он закрыл дверь и позволил себе небольшой глоток жидкого утешения, чтобы изгнать из памяти навязчивые видения белых бедер и больших, как футбольные мячи, грудей. Нужно будет предупредить жену, что Энн придет к ним на День благодарения. Вирджиния молодую женщину не любила, как и ее мать. Если немного повезет, придет и их сын, больше похожий на инопланетянина, чем на обычного человека. Если немного повезет, Эндрю У. Ричардсон найдет себе какое-то занятие, а Вирджиния чудом не напьется к концу вечеринки. Хотя везение здесь ни при чем. Он плеснул себе еще немного, спрятал бутылку и позвонил секретарше:

– Миссис Кларк, мне нужно срочно поговорить с Леонардом. Позвоните в охрану МТИ[23] и попросите их разбудить типа, который спит среди пустых коробок из-под пиццы.

14. Январь 1936 года. Необходимая, но не достаточная

Ад не мог бы выдумать пытки больше, нежели эта: быть обремененным ненормальною слабостью по причине ненормальной силы[24].

Эдгар Аллан По, «Маргиналии»

Как и членам его семьи, мне хотелось верить, что первая депрессия навсегда останется всего лишь незначительным осложнением. Когда мы с Куртом вновь соединимся, его здоровье это подтвердит, и у меня не будет причин сетовать. Хаос вновь уступит место порядку. Но в 1934 году, по возвращении из США, он вновь погрузился в мрачное состояние духа, и его психическое состояние потребовало длительного лечения отдыхом.

Вторая волна депрессии накрыла его вскоре после смерти Ганса Хана[25]. Его научный руководитель, помогавший готовить диссертацию, скоропостижно скончался от рака накануне убийства Дольфуса. Курт в это время был в Принстоне и очень переживал, что не смог быть рядом с ним в последние дни жизни. От болезни его наставник сгорел за три месяца. Еще один отец, с которым он не смог попрощаться.

Можно заключить, что это не что иное, как принцип энтропии: хаос системы только возрастает. Разбитая чашка сама по себе никогда не склеится. Вселенная – это хаос, который пользуется хаосом, чтобы порождать новый хаос.

Санаторий в Паркерсдорфе стал для Курта вторым домом. Мне не оставалось ничего другого, кроме как караулить, когда он выйдет на прогулку, что случалось редко. Я имела право на мимолетный поцелуй, на видимость обеда, порой даже на вечерний поход в кино, после чего он побыстрее отправлялся к матери засвидетельствовать о своих успехах: ключи от его свободы в то время находились в ее руках. Рыжеволосая Анна уговорила меня не добиваться большего: «Ты должна быть сильной вдвойне, Адель, и за себя, и за него. Твоя миссия в этом и заключается. И считай, что тебе крупно повезло, большинство людей понятия не имеют, что им делать со своей злосчастной жизнью».

Курт никогда надолго не задерживался в Вене, постоянное напряжение города высасывало из него последние остатки энергии. Университет лишился своих жизненных сил: на смену интеллектуалам из числа евреев и тех, кто не принял нацизм, пришли «настоящие австрийцы», присягнувшие на верность канцлеру Шушнигу, преемнику Дольфуса, а через него и национал-социалистическим властям. Гитлер напрасно отрицал подготовку к Аншлюсу, его призрак уже давно маячил на границе, и только колебания Муссолини мешали ему перейти к решительным действиям. Из страны бурным потоком хлынула интеллигенция. Курт в результате растерял друзей и, что самое главное, лишился их плодотворной среды, столь необходимой для процесса его мышления.


Несмотря на слабое здоровье, он легкомысленно согласился прочитать еще один цикл лекций в 1936 учебном году. Я бушевала, умоляла, грозила разрывом, но он так и не уступил. Образумить его не сумели ни семья, ни врачи, которым он не доверял несмотря на то, что его собственный брат был рентгенологом. Курт питал доверие только к книгам. Но, когда к фолиантам по медицине он обращался чаще, чем к трудам по математике или философии, это был верный признак скорого возвращения в санаторий. В то лето предвестников депрессии было немало. Рудольф не мог пройти мимо них и никогда не позволил бы брату уехать. Курт почти ничего не ел, размазывая еду по краям тарелки, чтобы скрыть отсутствие аппетита. Жаловался то на зубы, то на живот. Не спал. Даже не ложился. Ко мне больше не прикасался или, самое большее, изображал жалкую пародию интимных объятий, чтобы не давать поводов для разговоров. Он и так был неболтлив, но на этот раз молчание буквально въелось в его шкуру.

Он уехал в начале осени, и мне не оставалось ничего другого, кроме как корить себя за то, что я так и не смогла повлиять на этого слабого, беспомощного, но упрямого человека. Через несколько дней после приезда он почувствовал, что вновь скатывается в депрессию. В последнем письме Курт написал мне, что американский врач, которого ему порекомендовал доктор Флекснер, настаивает на том, чтобы он немедленно вернулся в Вену. Когда я получила это послание, Курт уже был в пути. Веблен, всегда готовый прийти на помощь, посадил его на отплывавшее в Европу судно, при этом пообещав ничего не говорить семье. Что, впрочем, не помешало ему дать телеграмму Рудольфу и сообщить о том, что 7 декабря брат прибудет в Гавр. В полукоматозном состоянии Курт приехал в Париж и оттуда обратился к Рудольфу за помощью. Тщетно. В итоге он три дня просидел в Париже, но потом, уж не знаю как, все же нашел в себе силы доехать до Вены на поезде. В одиночку.


Он никогда не рассказывал мне об этих трех днях, но я знаю, что все это время его изводила невероятная душевная боль. Я провела много лет, пытаясь выяснить хоть какие-то подробности. Теперь уже не выясню. И никогда не смогу поставить себя на его место. Мне и сегодня не удается представить себе его отчаяние – тоску человека, стоящего перед кроватью в тускло освещенном номере отеля.

Вижу, как он то собирает, то разбирает вещи, чтобы хоть чем-то занять руки. Как моет их и вытирает вышитым полотенцем с вычурной монограммой «Палас Отеля». Спускается в ресторан, заказывает ужин, но даже не притрагивается к нему. Официантка мила. Он ей улыбается. Умудряется сказать несколько слов по-французски. Поднимается к себе в номер, по лестнице, чтобы физически ощутить ритм времени. На мгновение сосредотачивается на цифрах на ключе, чтобы увидеть в них тот или иной знак. Затем отпирает дверь и закрывает ее за спиной, спрашивая себя, не в последний ли раз он совершает все эти действия. Не снимает ли пиджак и не садится ли на стул в последний раз. Курт ощущает смутный запах былых постояльцев, все еще витающий в номере. Протягивает руку к блокноту «Молескин». Открывает его и вновь закрывает, поглаживает коричневую обложку. Думает об улыбке официантки. А вот теперь – обо мне. О нашей последней встрече на перроне вокзала. Но не может в деталях вспомнить мое лицо и говорит себе: «Как странно, человек порой не может описать то, что ему до боли знакомо». Курт думает о Гансе Хане. Потом об отце. Затем ему в голову приходит мысль. Она неуловимо скользит в мозгу и исчезает в закоулках разума: этакий карп, поднявшийся на поверхность пруда подальше от взбаламученной тины. Сидя на стуле, от которого у него болит спина, Курт замирает, чтобы ее не спугнуть. И больше не пытается открыть блокнот. Ему кажется, что мысль еще может вернуться, если он будет неподвижно сидеть на одном месте, не будоража мутную воду. Он вспоминает нашу последнюю ссору и мои жестокие слова. Я бросила их с таким видом, будто стучала по спине человека, который подавился и теперь напрочь отказывается сделать вдох: «Ты же мужчина, Боже праведный! Ешь! Спи! Трахайся!» Он уже не знает, сколько времени просидел на этом стуле. Спина напоминает ему о проведенных в номере часах, теперь он уже любит эту боль. А на рассвете закрывает окно и собирает чемодан.

Курт, человек, который всю свою жизнь только и делал, что убивал себя, мог бы положить конец своим страданиям еще в Париже. Рядом не было никого, кто ему в этом бы помешал. Но он вернулся в Вену и сам приехал в санаторий. Подобная самоотверженность не объяснялась ни теплыми чувствами ко мне, ни любовью к матери, ни, тем более, верой. Ему пришлось подчиниться импульсу другого порядка, намного более мощному: последним конвульсиям тела, восставшего против людоедского мозга.

Скорей всего, я обречена без конца видеть двойственность там, где ее никогда и в помине не было.


Январским утром 1936 года, глядя на улицу через захламленную витрину мастерской отца, я узнала силуэт его брата Рудольфа. «Курт умер», – подумала я. По какой еще причине он мог снизойти до встречи со мной? После катастрофического возвращения из Парижа меня вывели за скобки жизни: в Паркерсдорфе Курт жил в режиме строгой изоляции. Даже Анна, и та не могла мне ничем помочь. Те крохи информации, которые удавалось получить от медсестер, просто пугали. Он напрочь отказывался принимать пищу и целыми днями спал, напичканный снотворными. Я не осмеливалась признаться себе, что возможны лишь два варианта: я либо буду долго ждать человека, запертого в лечебнице для душевнобольных без всякой надежды на выздоровление, либо стану вдовой, не имея никакой возможности облачиться в траур. Я даже не могла убежать и лишь пассивно наблюдала за этим крахом.

Я села и закрыла глаза. Потом услышала, как сухо звякнул колокольчик над дверью и кто-то спокойно поздоровался с отцом. Замерев на месте, я ждала приговора.

– Фройляйн Поркерт? Вас просит приехать Курт.

Чтобы явиться ко мне, ему пришлось сделать над собой невероятное усилие: Курт если и не умер, то был от этого в каком-то шаге.

– Ему очень плохо. Он отказывается есть. Считает, что врачи хотят его отравить. Не могли бы вы поехать со мной в Паркерсдорф? Он очень в вас нуждается.

Отец ничего не сказал, давным-давно отказавшись от намерения спасти пропащую дочь. На втором этаже сестры, перешептываясь между собой, собрали мои вещи. Мать ласково помогла мне одеться: вторжение голой правды в жизнь, наполненную вечными недомолвками, превратило меня в тряпичную куклу. Но в глазах моей семьи визит Рудольфа служил доказательством того, что я занимаю важное место в жизни человека, о котором мы никогда не говорили, призрака, несущего всю полноту ответственности за мою попранную жизнь.

Рудольф на своем автомобиле отвез меня в клинику Паркерсдорф. В пути мы сконфуженно молчали, что дало мне возможность собраться с мыслями. Я краешком глаза за ним наблюдала: братья Гёдель мало походили друг на друга и общей у них была разве что неизбывная меланхолия, столь присущая их натуре. Лишь когда машина выехала из Вены и покатила по предместьям, он бросил мне несколько обрывистых фраз. Размышлений на тему «почему так произошло?» и «кто во всем виноват?» мы избегали. Просто перечислили факты и кое о чем договорились. Курт оценил бы строгую предметность нашего разговора: кто будет дежурить и по каким дням. Персоналу клиники меня представят как близкую подругу семьи. Скандалов будем избегать. Не шуметь, не предпринимать резких движений. Просто пытаться не разорвать последнюю, до предела истончившуюся нить. Теперь мы любили совсем другого человека.

Рудольф поставил машину перед санаторием. Несмотря на грязный зимний свет, безупречное здание внаглую демонстрировало отменное здоровье. В конечном счете я возненавидела эти маленькие, геометрически правильные фризы, как и модерн, победоносный, но при этом неспособный избавить пациентов от болезни.

Рудольф неподвижно застыл, вцепившись в руль руками в перчатках. Не глядя на меня, он выдавил из себя несколько слов, которые просто не мог не произнести:

– Почему я не поехал за ним в Париж?

Я провела рукой по краю бледной кожи сиденья. Рудольф тоже был человеком хрупким, хотя и старался этого не показывать. Они все хрупкие.

– Это ровным счетом ничего бы не изменило. Впрочем, вы и без меня знаете.

От моих слов он напрягся. Врать я не умела: ему действительно нужно было поехать в Париж, но самое главное – не позволить Курту уехать.

– Наша мать о вас ничего не знает. Курт не в том состоянии, чтобы разрешать подобного рода ситуации.

– Я все сделаю за него. И не думайте, что я воспринимаю такой оборот событий как личную победу.

Я подождала. Рудольф обошел автомобиль, открыл дверцу и помог мне выйти. На этот раз я вошла в клинику через главный вход и с высоко поднятой головой.

Жизнь Курта, история нашей любви, будущее страны: все смешалось и превратилось в хаос. И в этой неразберихе мне нужно было навести порядок. Если я хотела, чтобы у нас было будущее, эти авгиевы конюшни надо расчистить. Так уж я устроена: скажите мне, что во мне нуждаются, и я горы сверну.

15

Руководство пансионата не разрешило миссис Гёдель покидать пределы заведения. О поездке в кино и речи быть не могло, врачам только-только удалось избавить ее от болей. Пожилая дама получила лишь небольшую передышку. Энн понятия не имела, как сообщить ей скверную новость. Не надо было ей ничего обещать. Чтобы ничего не решать, она задержалась на работе и очередной визит просто пропустила.

Теперь Энн нерешительно замерла на пороге приоткрытой двери. В комнате с задернутыми шторами было темно. Ее давно не проветривали, и от тяжелого духа молодую женщину затошнило. Перед тем как переступить порог, она надела на лицо вымученную улыбку:

– Прошу простить меня за опоздание, Адель. В дороге со мной случилась маленькая неприятность.

Притихшая под одеялом фигурка ничего не ответила.

– Вы спали? Простите.

– Как вы мне надоели своими вечными извинениями.

Ценой титанических усилий Адель поудобнее устроилась на подушках, поджала губы и воинственно нахмурилась.

Энн сказала себе, что устраивать дуэли у нее нет сил. Только не сегодня. После всех этих зануд, лопнувшей шины и пуговицы, которая царапала подбородок… Давно стемнело, и молодая женщина уже подумывала об обратном пути, в конце которого ее ждал пустой холодильник.

– Что за манеры? Вы то являетесь сюда через день, то куда-то пропадаете!

– Работы было много.

– У меня нет настроения с вами говорить. Посещения закончились. И никаких преференций по поводу научного архива вы от меня сегодня не дождетесь.

– Вы плохо себя чувствуете? Может, позвать дежурную медсестру?

– Что вы ко мне пристали, как пиявка? Вам больше делать нечего?

Враждебность пожилой дамы Энн отнесла на счет запрета покидать стены пансионата. Адель об этом сообщили другие, а расплачиваться придется ей. Она подошла к кровати и продемонстрировала пакет сладостей:

– У меня есть чем полакомиться. Тайком от медсестры.

– Вы хотите ускорить мою кончину, чтобы побыстрее завладеть этими проклятыми бумагами?

– Да нет, просто хотела доставить вам удовольствие. Я же знаю какая вы, Адель, лакомка.

Пожилая дама погрозила ей пальцем. В ее жестах и словах присутствовала какая-то фальшь, Энн видела этот диссонанс, но объяснить его не могла.

– Не говорите со мной так! Я не ребенок!

Истощив все запасы терпения, Энн набросилась на сладости, к которым Адель отнеслась с таким презрением.

– Если бы у вас были дети, вы, по крайней мере, не таскались бы сюда и не обхаживали бы старуху, пытаясь добиться повышения по службе.

– Вы можете меня многому поучить, но вот что касается детей – это уж точно не ваше дело!

– Bist deppert![26] Не смейте со мной так разговаривать! Наглость какая!

– Я вас очень люблю, миссис Гёдель, не надо все портить.

– Плевала я на ваши якобы теплые ко мне чувства. Дешевый театр! Ложь!

– Я всегда еду сюда с удовольствием, Адель.

– Откуда вам знать, что такое «удовольствие»! Вы даже оргазм испытываете с помощью рук, которые у вас, как грабли. Если вы что-то берете, то только пинцетом, если целуетесь, то кончиками губ, сексом хотите заниматься лишь на расстоянии, а если и ложитесь с кем-нибудь в постель, то тоже наверняка извиняетесь. Хотя нет, вас даже фригидной назвать нельзя, вы просто девственница-недотрога, синий чулок!

Ощущение несправедливости превращало Энн в неполноценную калеку и напрочь лишало воли. Она окаменела, злобно оскалилась и сказала себе, что если не на шутку разгневается, то тоже сможет слететь с катушек. Лицо Адель налилось кровью и побагровело, что было небезопасно для ее изношенного сердца.

– Raus![27] Инвалидов в моей жизни и без вас хватало! Raus!

На шум прибежала медсестра.

– Только вас здесь еще не хватало! Вместе с вашими деревенскими сабо!

– Миссис Гёдель, я сейчас сделаю вам укол успокоительного. Все, посещения закончены!

Энн убежала, оставив на кровати сладости.


Она открыла сумку и стала искать носовой платок. Ей весело подмигнул стоявший в холле автомат по продаже кофе, снеков и прочих мелочей. Энн шмыгнула носом, сделала глубокий вдох и вытащила мелочь, посчитав, что вполне заслужила небольшое утешение. Для старой развалины, получившей лишь временную передышку, у этой Гёдель было еще вполне достаточно энергии. Молодая женщина вновь сдержала поток слез, готовый хлынуть в любую минуту. Эта невменяемая старуха умеет причинять боль. Ты выиграла, ведьма! Я больше не приду! На кой черт ей терпеть такие мучения? Энн посмотрела на дрожащие руки. Как грабли? Об этих гадостях лучше не думать. Она не виновата в том, что руководство пансионата запретило миссис Гёдель покидать стены заведения. И не обязана каждый день слушать поток ее излияний. Молодая женщина съела плитку шоколада. Время потрачено впустую, ее визиты не принесли ровным счетом никакого результата. Девственница-недотрога? Синий чулок? Вот сволочь! Она потеряла девственность в семнадцать лет. Энн ничем не отличалась от всех остальных и стала женщиной после выпускного бала в объятиях некоего Джона. Они оба слишком много выпили, но первый опыт общения с мужчиной хоть и не принес ничего, кроме разочарований, все же позволил преодолеть необходимую формальность. Молодая женщина с особой горечью вспоминала последствия сделанного ею тогда выбора: окончательный разрыв с другом детства Леонардом Адамсом, считавшим, что ее девичья честь принадлежит только ему и больше никому. Они не раз об этом говорили: он был нежен, а если и набирался опыта с другими девушками, то только чтобы не разочаровать ее. Они вместе учились и когда-то будут вместе стареть. Уже в пятнадцать лет Лео распланировал всю их жизнь: блестящая карьера, дом, двое детей и студия, где можно будет писать все, что заблагорассудится, – он не сомневался, что станет художником. Но Энн не хотела быть его родственной душой по определению. Она представляла собой нечто большее, чем постулат, и поэтому решила встать на путь эмансипации, отдавшись грозе женщин всего ее класса. Лео тогда уехал учиться в частную школу, и она без промедлений во всех подробностях описала ему случившееся: он никогда не лишал себя удовольствия говорить о собственных завоеваниях на любовном фронте. После этого письма Лео несколько месяцев не подавал признаков жизни. Юноша был на редкость раним: его великолепная память, помимо прочего, всегда хранила то, что он считал обидами. Он вполне мог годы спустя повторить человеку совершенно невинную фразу, не преминув рассмотреть ее под всеми мыслимыми углами. И поэтому не простил Энн, которая отняла то, что по праву принадлежало ему. Доставлять оргазм руками? Да что она об этом знает, эта старая карга, не прикасавшаяся к мужчине со времен Перл-Харбора! Впоследствии у Энн были другие мужчины, посвятившие ее во все тонкости этого дела. И ни один из тех, кому удавалось преодолеть внешний барьер ее суровости, не говорил, что она холодна в постели. Как раз наоборот, Энн стоило больших трудов избавляться от подобных «воителей», у которых после ночи с ней оставалось одно-единственное желание – вновь и вновь сбрасывать с себя домашние туфли у ее кровати.

Энн решительно никогда ничего не замечала и всегда оставалась в дураках. Адель Гёдель, как многие другие, была всего лишь сварливой старухой, не знающей на кого обрушить свой гнев.

В поле зрения мелькнуло что-то розовое. Энн вздохнула: Глэдис будет удивительным завершением этого апокалиптического дня.

– Стало быть, вы немного повздорили?

– Да, новости здесь распространяются быстро.

– Адель – человек вспыльчивый. Хотя и не злопамятный. Подумайте об этом в следующий раз.

– О чем я должна подумать?

Глэдис уперла в бока покрытые старческими пятнами руки, не понаслышке знающие, что такое маникюр. Энн она казалась несносной рекламой Барби на склоне лет.

– Сегодня у нее был день рождения! Но к ней никто не пришел. Не считая вашего блиц-визита. И не забывайте, что этот день рождения у нее последний. На этот счет она не строит никаких иллюзий.

Молодая женщина почувствовала, что ее затопило до боли знакомое чувство вины. Как она, обычно такая дотошная, могла пропустить такую дату? Энн уже знала, что будет дальше: через две минуты она начнет искать себе оправдания, а через три задумается о том, как добиться прощения.

16. 1936 год. Худший в моей жизни

Математическая жизнь ученого-математика коротка. Он редко работает лучше по достижении двадцати пяти – тридцати лет. И если к этому времени он не сделал всего, что только мог, то больше уже не сделает ничего.

Альфред Адлер, математик

Первым в палату к брату вошел Рудольф. Я ждала своей очереди рядом с математиком Оскаром Моргенстерном, близким другом Курта, чести быть представленной которому я до этого не удостаивалась. Если он и не поверил в ярлык с надписью «близкая подруга семьи», то виду не подал. По словам Курта, подозрительность которого, что ни говори, не знала никаких границ, я могла всецело доверять этому доброму, флегматичному мужчине.

– Как он, мадемуазель Поркерт? Во время нашей последней встречи он выглядел таким слабым.

– Когда вчера утром его взвесили, весы показали пятьдесят три килограмма. Доктор сказал, что выпишет его, когда будет пятьдесят восемь.

Я не осмеливалась говорить громко и лишь едва слышно шептала, пребывая под впечатлением от элегантного приемного отделения санатория. Энн рассказала мне не одну сплетню о попадавших сюда венских знаменитостях. Густав Малер[28], Арнольд Шенберг[29] и Артур Шницлер[30] приезжали сюда, чтобы насладиться роскошным отдыхом в компании магарани[31] и миллионеров со всего света. До большого Кризиса конечно же! В 1936 году в Паркерсдорфе, как и на ночных улицах Вены, подверженные депрессии богачи встречались редко.

Аскетичная и какая-то далекая от действительности отделка интерьера утомляла глаза. Архитектор дома, некий Йозеф Хоффман, питал болезненное пристрастие к шахматному порядку, которому здесь подчинялось все: фризы, керамические плиты пола, ворота, рамы дверей и даже каркасы неудобных кресел, в которых я в ожидании понапрасну растрачивала жизнь. Фасад тоже образовывал ритмичный рисунок нишами окон, каждое из которых, в свою очередь, было разделено на небольшие квадраты. Я всегда испытывала потребность в мягких, плавных линиях и поэтому не могла найти утешения ни в вылизанных комнатах, ни в строгом, нарядном парке. В то же время Курту подобное место подходило идеально: чистота, тишина и порядок. Элегантный Моргенстерн – по слухам, незаконнорожденный отпрыск германского императорского рода – похоже, чувствовал себя прекрасно в этой вселенной, на мой взгляд чересчур вертикальной.

– Вы для него настоящая опора, фройляйн. Мне об этом сказал Курт, а он не из тех, кто любит изливать душу.

Оскар Моргенстерн взял меня за руки и тепло их сжал, прикоснувшись ко мне в первый и последний раз в жизни.

– Вы знаете, что он вернулся к работе? У меня с собой несколько опубликованных недавно статей; некоторые из них могли бы его заинтересовать, в особенности те, что написаны молодым английским математиком Аланом Тьюрингом[32].

Мое смущение было истолковано им неправильно.

– Я не хотел злоупотреблять вашими близкими отношениями.

– Нам запретили приносить ему какие бы то ни было документы. Какая-то добрая душа доставила ему письмо от некоего немца, в итоге Курт в течение нескольких дней опять ничего не ел. Он вбил себе в голову, что научное сообщество решило дезавуировать все его работы, и теперь видит повсюду заговор, преследующий цель навечно заточить его в стенах психиатрической лечебницы.

– Некий Генцен пытался очернить Курта, но все же не стал подвергать сомнению его теоремы. Они все по-прежнему тянутся к Гилберту, будто к груди собственной матери. Исследования Тьюринга должны его заинтересовать.

– Все, что он читает, строго ограничивается и дозируется. На сегодняшний день врачи рекомендуют не давать ему ни книг, ни бумаги, ни ручки.

– Вот идиоты! Не давать Гёделю работать – то же самое, что перекрыть ему кислород.

Исходя из собственного опыта, я вполне могла с ним согласиться: работа для Курта была, с одной стороны, якорем, с другой – спасательным кругом. Я обернулась посмотреть не возвратился ли Рудольф. Моргенстерн внушал мне доверие; Курт нуждался в преданных друзьях.

– Мы заключили небольшую сделку. Я тайком приношу ему материалы, если он набирает вес, и забираю эти столь дорогие его сердцу игрушки, если вновь перестает за собой следить. Подобный подход может показаться варварством, но по-другому нельзя. Он больше не выдерживал принудительного питания и совершенно одурел от медикаментов. Теперь нужно создать впечатление, что он полностью владеет собой, он этого заслуживает.

– А Рудольф в курсе?

– Он закрывает на это глаза. Успехи, которые делает брат, приносят ему успокоение.

– Он, стало быть, работает? Ну, наконец-то, хоть одна хорошая новость! А он не говорил над чем?

Не похоже, чтобы за его вопросом скрывалось высокомерие, ведь от роли цыпочки я возвысилась до ипостаси сиделки. Эти несколько дополнительных очков не могли мне не понравиться, хотя я заслуживала и более официального титула. Тем не менее меня охватила нерешительность. До какой степени на него можно положиться? Курт все уши мне прожужжал, рассказывая о зависти со стороны собратьев.

– Я слышала, как он говорил о какой-то первой проблеме.

– О программе Гилберта? О континуум-гипотезе Кантора? Он все еще пытается ее доказать?

– Этого я вам сказать не могу.

– Ну конечно. Первая проблема Гилберта. Курт поделился своими амбициями во время одной из лекций в Принстоне. Сам выбор направления его научного поиска представляется мне… Ой, простите, я слишком увлекся. Вот и Рудольф, пойду попрощаюсь с Куртом и передам вам эстафету.

Я схватила его за рукав:

– Господин Моргенстерн! Что представляет собой эта программа Гилберта, и чего я должна опасаться?

– Это слишком сложно.

– Я знаю Курта давно, но до сих пор мало что понимаю из его слов.

– Программа Гилберта представляет собой что-то вроде списка заданий, которые должны выполнить математики XX века. Перечень вопросов, нуждающихся в решении для обобщения целого ряда направлений математики. На один из них Курт ответил своей теоремой о неполноте.

– Что же в этом страшного?

– Из заявленных двадцати трех проблем открытыми остаются по меньшей мере семнадцать. Курт как раз доказал, что некоторые решения нам недоступны. Но вот какие конкретно…

– Пытаясь это выяснить, можно впустую потратить всю жизнь?

– Если во всем мире и есть человек, способный ответить на этот вопрос, стоящий в программе первым, то это он!

– А другие?

– Для этого им и десяти жизней не хватило бы. Я вообще сомневаюсь, что это когда-либо произойдет.

– И эта мысль ему не дает покоя?

– Да нет, что вы! В путешествии наш друг любит не столько пункт назначения, сколько сам процесс. Вы сделали правильный выбор, фройляйн Поркерт.

Он уступил место Рудольфу, который рухнул в негостеприимное кресло, рискуя сломать себе спину.

– Сиделка, похоже, с трудом сдерживается, чтобы его не задушить.

– Не переживайте, у него в жизни еще будут ясные дни.

Брат Курта погрузился в чтение газеты, разволновался, тихо про себя выругался и потряс номером от 23 июня.

– Вы только послушайте, что этот гнусный «Доктор Австриакус» написал в издании «Ярче будущее»[33]. Ему даже не хватает смелости подписывать все это дерьмо собственным именем.

Он тихо пересказал статью. Я склонилась над ним, пытаясь уловить ее суть.

– «Еврей – прирожденный противник метафизики, в философии он любит логицизм, математичность, формальный подход и позитивизм, то есть те качества, которыми в избытке обладал Шлик[34]. Будем надеяться, что жуткое убийство этого человека, совершенное в Венском университете, поможет быстрее найти удовлетворительное решение еврейского вопроса».

Рудольф швырнул газету в корзину.

– Мерзость! Курт этого не вынесет.

Новость о том, что Морица Шлика на ступенях университетской лестницы убил студент-антисемит, я переварила с трудом. Шлик, философ, основатель и член Кружка позитивистов, для Курта был не просто учителем, а другом и почти даже родственником. Как он справится с этой новой потерей, которая постигла его вскоре после смерти Хана?

– Ханс Нельбек, убийца, изучал математику в то же время, что и мой брат. И тоже жил на Ланге Гассе.

Меня охватила дрожь; там же обитала и я.

– Они не знали друг друга, но мы были соседями и время от времени должны были встречаться на улице.

– Эти безумцы преследуют последних представителей венской интеллигенции. Нацисты, сколь ни абсурдны эти слова, смешали в одну кучу позитивистов, логику, математику и евреев. У Курта тоже будут проблемы, у меня на этот счет нет ни малейших сомнений. Как только он поправится, я посоветую ему уехать. Моргенстерн предупредил меня, что привел свои дела в порядок и вскоре поднимется на борт корабля.

– Курт еще не в том состоянии, чтобы отправляться в плавание.

– Они ни за что о нем не забудут и в покое тоже не оставят. И хоть идеи у них идиотские, на память они не жалуются.

– В последние месяцы он почти не появлялся в университете.

– Нельбека лечили в нескольких психиатрических институтах. Я прекрасно знаю, как мой брат будет трактовать подобную информацию. Он вполне может увидеть в этом человеке воплощение зла. Поэтому для нас будет лучше выиграть время. Как вы считаете, фройляйн Поркерт?

Я не привыкла высказывать Рудольфу свое мнение. В то же время я стала необходимым звеном: благодаря моим заботам Курт наконец пошел на поправку.

– У Курта довольно странная манера соединять воедино факты, особенно если от него что-то пытаются скрыть. Одна ложь всегда порождает другую.

– Значит, вы этим займетесь?

Я увидела шедшую через холл Анну. Она незаметно махнула мне рукой, давая понять, что будет курить у служебного входа. Я решила с ней поговорить, потому как нуждалась в дружеской поддержке, чтобы справиться с тревогой, никак не желавшей меня отпускать: Курт только-только встал на ноги, а семья уже подумывала о том, чтобы услать его от меня далеко-далеко. Анна в одиночку не могла убедить доктора их от этого отговорить, но ведь попытка не пытка.

– Да, займусь. Но не сегодня, время для этого еще не пришло.


Мы не могли допустить, чтобы из-за этой страшной новости все успехи, достигнутые в лечении, оказались напрасными. Я уже была свидетелем того, как в Принстон уехал человек, пусть и обладавший слабым здоровьем, а возвращать к жизни мне потом пришлось его тень. Вернувшись в одиночестве из Парижа, Курт несколько месяцев ничего не ел. Дошел до того, что стал весить сорок шесть килограммов и впал в летаргию, вырвать из которой его мог только мой голос.

У меня не было ни познаний, ни законных прав, но я прислушивалась к советам рыжеволосой Анны, которая стала свидетельницей разрушения личности многих людей, и дарила все, что могла – и красоту, и радость. Когда врачи заточили меня в этой мрачной, дремотной комнате, я отдернула занавески, впуская свежий воздух и солнечный свет. Если они рекомендовали Курту полный покой, то я велела привезти сюда граммофон. Затем принесла первые весенние цветы. Когда он все больше и больше замыкался в себе, я без умолку с ним говорила. Лгала по поводу того, что происходит в мире, лгала, читая газету, лгала, утверждая, что радуюсь жизни. Рассказывала о первых летних фруктах, которые мы будем есть вместе, о прекрасном свете, сияющем над Веной, о детских криках в парке Пратер, о кроткой Анне и ее сынишке с морковного цвета волосами. Говорила о море, которого они никогда не видели и на которое мы когда-нибудь поедем вместе. Утешала его, немного бранила и шантажировала, как ребенка. А еще – кормила, ложечка за ложечкой. Без жалости и отвращения прикасалась к телу, столь непохожему на то, которого я когда-то вожделела. Выслушивала его бред, вновь и вновь пробовала каждое его блюдо, желая убедить, что его никто не собирается убивать. И утаивала только одну истину: жизнь ему укорачивал не кто-нибудь, а он сам.

Я смирилась с его слабостью, бесконечной жалостью к себе, с просьбами, с неуважением и гневом, которые обладали тем достоинством, что заставляли его хоть что-нибудь сказать. Он был слаб, не соответствовал полету своей мысли и, видя, что она от него ускользает, еще быстрее терял силы. Представляя себя чем-то вроде скальпеля, инструмента бесценного и точного, он боялся превратиться в банальный тупой нож. Этот человек был изумительным и точным, но удивительно хрупким прибором. И я, как могла, чистила и смазывала все его колесики. Но даже с учетом этого машина все равно напрочь отказывалась функционировать. В тридцать лет у Курта была душа старика. Он говорил: «Математический гений – удел юности». Неужели он уже вышел из возраста озарений? Вот в чем на самом деле заключался вопрос. Посредственности Курт предпочитал тишину. Ответа на это у меня не было, как и лекарства. Поэтому, вынужденная выбирать из двух зол, я приносила ему рабочие тетради. И сама от этого плакала. Ненавидела себя. Но другого выхода не находила. Я была вынуждена приносить наркоману опиум, чтобы, с одной стороны, принести ему облегчение, а с другой – впрыснуть в его организм очередную порцию яда. И ничем не отличалась от его доктора Вагнер-Яурегга, намеренно заражавшего своих пациентов малярией, чтобы вывести их из состояния каталепсии. Клин клином. К каким методам лечения Курта он бы прибег, если бы я не сделала свой выбор? Стал бы лечить электричеством? Или навсегда запер в стенах лечебницы? Сколько раз в жизни мне доводилось слышать, что математика ведет к безумию. Будто это так просто! Нет, моего Курта математика не свела с ума; она его спасла, но вместе с тем и убила.


Перед тем как подняться к нему в палату, я вытащила из мусорной корзины газету, вырвала из нее программу спектаклей и бросила обратно. Будет тема для отвлеченного разговора в перерыве между двумя обязательными ложками каши.

Сидя на кровати, седовласый доктор в белом халате щупал у пациента пульс, глядя на часы. На меня он смотрел откровенно похотливым и оттого обидным взглядом. Курт выпрямился. Я встала рядом и стала ждать, когда эскулап уйдет, чтобы вытащить обрывок газеты.

– Твой идол, Куртик, упорхнул. Теперь Мария Чеботарь[35] поет в Берлинской опере.

17

Она опять тихо поскреблась в дверь. Ответа не было. Адель никак не отреагировала ни на ее письмо, полное угрызений совести, ни на сопровождавший его пакет, который обошелся Энн в весьма приличную сумму. Гнев Энн незаметно перекинулся с пожилой дамы на нее саму, но ни за что конкретное зацепиться не смог. Молодой женщине не надо было полагаться на эти близкие отношения, завязавшиеся с такой молниеносной быстротой. Ей вспомнился явор, за которым они прятались в парке. Что за самоуверенность? Почему она решила, что стала необходимой? Девственница-недотрога. К этим словам Энн оказалась не готова.

«Kommen Sie rein!»[36] Энн на цыпочках вошла в комнату, пропитанную ароматом лаванды. Миссис Гёдель, надушенная и припудренная, неплохо поработала над своим туалетом.

– Рада вас видеть, Энн. – В то, что ее подвела память, верилось с трудом, она просто решила вести себя так, будто ничего не произошло. – Милое мое дитя, я всегда узнаю ваш тихий и робкий стук в дверь. И поскольку вы любите совать нос в чужие истории, я как раз приготовила вам парочку.

Молодая женщина расправила плечи – Адель ничего не забыла. Перемирие Энн вполне устраивало. Она сняла плащ, не сводя глаз с рук пожилой дамы, которая осторожными жестами открыла конверт из вощеной бумаги.

– Куда я подевала очки? – Энн послушно их подала. Адель похлопала по одеялу. – Садитесь рядом. Это память, я храню ее с тех пор, как здесь оказалась.

Увидев первую фотографию, Энн почувствовала, что вся ее злость улетучилась без остатка. Это был пожелтевший от времени отпечаток, на котором позировали два мальчугана. Младшим из них был Курт. Его брат Рудольф держал в руках обруч, он сам – куклу. На фотографии Курт еще не вырос из ползунков.

– Вот он, мой kleine Herr Warum[37].

– Если бы вы показали мне свои детские фотографии, я была бы в восторге.

– Нам так быстро пришлось уехать… А когда я после войны вернулась в Вену, то ничего уже не нашла.

– Вы, наверное, были жизнерадостной девчушкой!

Пожилая дама залезла пальцами под тюрбан и почесала макушку. Край головного убора уже утратил свой нежно-голубой оттенок и стал желтовато-серым.

– Я была старшей из трех сестер Поркерт. Лизль, Элизабет и Адель – замечательная троица! Мы устраивали такой гам! Отец говорил, что я «упряма как осел».

Энн не осмелилась высказывать комментарии, вертевшиеся у нее на языке, потому как сомневалась, что отвоевала право на иронию.

– Я родилась не в самые лучшие времена. Сегодня у девушек столько возможностей. А мы были… будто узницы. Каждый глоток свободы обходился очень дорого. Да и потом, на нашу долю выпало столько войн. Мы постоянно боялись, что наших мужчин заберут воевать. Даже моего мужа. У него были все положенные справки, но его все равно признали годным к службе!

– Вы эмигрировали в Соединенные Штаты, чтобы его не призвали?

– Нам пришлось пройти через целую череду других сражений, радость моя.

Энн отложила фотографию; ей очень понравилось доброе слово, которое пожилая дама вставила в свою речь. Но она не забывала об унижении, когда ей дарили крохотную толику тепла. Молодая женщина взяла в руки небольшой снимок, на котором была изображена Адель, позировавшая на фоне театрального занавеса в костюме молодого лакея. Она держала за руку мужчину с вымазанным сажей лицом.

– Единственное свидетельство моей блестящей карьеры танцовщицы. До классического балета мне, конечно, было далеко. Скорее, что-то вроде пантомимы!

– В те времена участие в спектаклях людей с другим цветом кожи не приветствовалось.

– Впервые я увидела чернокожего в 1940 году, когда сошла с корабля на берег в Сан-Франциско. В Вене они никогда мне не встречались, даже в кабаре.

– Билли Холидей[38] рассказывала, что в начале карьеры ее считали недостаточно черной для того, чтобы петь джаз. Поэтому ей приходилось притемнять лицо с помощью макияжа. Странная была эпоха.

– Странный фрукт[39]. Ах! Билли… Что ни говорите, а в Америке было что-то хорошее. Когда я приехала, музыка мне здорово помогла. Если не считать бибопа[40], который я терпеть не могла. Как же его звали? Чарли Паркер! От него у меня голова шла кругом. Некоторые студенты были от него без ума, а производимый им грохот сравнивали с Бахом и математикой. Связь между этими двумя понятиями так и осталась для меня загадкой. Как бы там ни было, от Баха у меня всегда портилось настроение.

– Вы ходили в джазовые клубы с мужем?

– С Куртом? Вы шутите? Он ненавидел как шум, так и толпу! Нет, я слушала музыку по радио. Элла, Сара… Я питала слабость к Леди Дэй[41]. Даже несмотря на то, что понимала далеко не все слова. Помните эту песенку: «Easy to remember but so hard to forget»[42].

– Адель, вам, наверное, тяжело разглядывать старые фотографии.

– Я нечасто это делаю. Смысла нет, все упоминания у меня здесь.

Адель непроизвольно прикоснулась пальцем к тюрбану и немного сбила его набок. Пахнуло чем-то затхлым. Энн попыталась дышать через рот. Запах тела, смешавшись со столь знакомым ароматом лаванды, привел ее в растерянность. На день рождения она подарила Адель коробочку любимых духов своей бабушки, которыми пожилая дама щедро себя полила. Энн испытала в душе приступ ностальгии и поняла, что совершила ошибку, купив в подарок духи близкого и уже ушедшего навсегда человека.

– Вот это фото, если мне не изменяет память, было сделано в 1939 году, незадолго до нашего отъезда.

– Вы же были белокуры до невозможности!

– А вы не красите волосы. Это не ваш стиль. Mein Gott! Через что только мне не приходилось проходить ради того, чтобы перекрасить волосы! Так велела мода. Видите эту грудь? Даже в сорок лет я была стройной былинкой! В те времена женщины моего возраста считались уже глубокими старухами.

Адель в черно-белом исполнении позировала в темном костюме с зауженными книзу рукавами буфами, с глубоким декольте и в юбке-годе чуть ниже колен. Рядом твердо стоял на ногах Курт, он смотрел прямо перед собой, под распахнутым плащом виднелся безупречный костюм-тройка.

– Здесь у меня на руке извечный зонтик. Когда-нибудь я вам о нем расскажу.

– Вы не смотрите в объектив.

– Адель, как египтянка, – всегда в профиль. Адель, как увечная, – всегда только половина женщины.

Энн разложила фотографии на одеяле. Перед мысленным взором предстал неумолимый бег времени: Адель выглядела все старше; Курт будто съеживался, становясь едва заметным в складках своих костюмов. В конечном счете они стали напоминать собой пару птиц, название которых Энн забыла. Она взяла наугад очередную фотографию. Господин Гёдель стоял на фоне корабельного леера, со сгорбленной спиной, как старик.

– Это вы на судне, плывущем в Америку?

– Я не люблю эту фотографию, забудьте о ней. Лучше взгляните на годовщину нашей свадьбы. В тот день мы ужинали в Эмпайр Стейт Билдинг.

– К тому времени вам исполнился тридцать один год! А кто сделал этот снимок?

– Местный фотограф, наверное. Из тех, что донимают вас своим балаганным краснобайством. Но тридцать лет спустя я рада, что ему уступила.

– Милая шляпка!

– Я купила ее на Мэдисон-авеню. Безумие, конечно, мы тогда были очень стеснены в средствах. Но мне в голову пришла такая прихоть, и за десять лет совместной жизни я ее вполне заслужила.

– Вы были счастливы.

– Прекрасные воспоминания. 1949 год, мы как раз поселились на Линден-лейн и наконец заимели собственный угол!

– Нечасто увидишь, чтобы вы вот так улыбались.

– Курт не был экспансивен.

– Смелости вам не занимать. Вы прожили историю безоговорочной любви.

– Какая вы наивная! В масштабе жизни безоговорочная любовь всегда вымощена маленькими отречениями.

– Мои родители развелись, когда я училась в колледже. Отречение никак не входило в планы их карьерного роста.

Адель собрала фотографии и, перед тем как спрятать, попыталась навести в них порядок.

– Наступает возраст, когда человек должен сам платить по счетам, душа моя.

Энн вскинулась; слова Адель хлестнули ее словно указка, пытающаяся силой выпрямить ее строптивую спину. В скверные моменты жизни Энн не хотелось думать, что она была желанным ребенком в семье. Она была не так глупа и, даже очистив семейную мифологию от последнего налета романтизма, не могла хлебать эту горечь. Молодая женщина отнюдь не была плодом скоропалительных любовных объятий на заднем сиденье «бьюика», а вполне естественным венцом истинной любви и привязанности. Джордж, ухоженный аспирант, готовившийся к защите докторской диссертации, встретил Рэчел, последнюю представительницу весьма богатого генеалогического древа, на приеме в честь новых студентов исторического факультета Принстонского университета. Девушка дрожала, и он накинул ей на плечи свой жилет. Его кабриолет вкупе с бостонским акцентом произвели на нее неизгладимое впечатление. Ее тело голливудской богини и решимость, на тот момент еще весьма умеренная, привели его в восхищение. На следующий день он ей позвонил. Она представила его своей семье. Они поженились, сначала полюбили наблюдавшиеся между ними различия, потом возненавидели их, стали изменять друг другу сначала из спортивного интереса, затем в силу привычки, пока со скандалом не расстались. Энн тогда было четырнадцать лет.

«Вполне вписывается в закон распределения вероятностей Гаусса», попытался утешить ее Лео после того, как она сообщила о разводе родителей. В те времена у автора этой претенциозной метафоры, подающего надежды юного гения, было столько волос на подбородке, что он боялся остаться совершенно гладким до конца жизни. Вскоре он составил наставление и преподнес его своим отцу с матерью. Упрекать родителей Энн не могла, они всегда находили ей самых компетентных кормилиц и определяли в лучшие школы. Ее семья ни разу не сталкивалась с драмами, которые сначала выковывают характер человека, а потом творят его историю. Ни достоверных фактов инцеста, ни алкоголизма, ни самоубийств. Родители даже не знали, что такое добрый старый невроз, от которого страдает большинство обывателей. Разочарование жизнью тогда еще не вошло в моду. В тридцать они воспользовались послевоенным подъемом в экономике, в сорок – раскрепощением нравов. Квартиру бабушки Джозефы не покидали призраки холокоста. Она одна хранила воспоминания о погибших. Когда за столом бабушка позволяла себе хотя бы малейший на это намек, разговор тут же переходил на другую тему. Энн не имела права обвинять отца с матерью в том, что они сдали наследие предков в виде багажа в камеру хранения. Им просто хотелось жить.

– Что-то вы задумались, девушка.

– Вспомнила кривую Гаусса. Она служит для представления статистических данных.

– Надеюсь, вы не собираетесь говорить со мной о математике!

– Она демонстрирует, что свойства отдельных элементов единого целого склонны располагаться в виде кривой, принимающей форму колокола. Средние величины образуют собой «горб», то есть большинство. По сравнению с ними величин малых и больших относительно немного. Примерно то же самое можно увидеть на графике распределения коэффициента интеллекта в рамках заданной популяции.

– Дискуссий подобного рода я за свою жизнь наслушалась более чем достаточно.

– Вы вышли за рамки распределения Гаусса, Адель. За рамки нормального распределения. И прожили удивительную жизнь.

– Как я уже говорила вам, Энн, у каждого подарка есть своя цена.

18. 1937 год. Пакт

Если люди не верят, что математика проста, то только потому, что не понимают, сколь сложна жизнь.

Джон фон Нейман, математик и физик

На полпути к кладбищу я почувствовала, что на ноге сполз чулок. Когда я стала его поправлять, он пустил стрелку. Я опаздывала, и перед его матерью мне теперь предстояло предстать взмыленной и растерзанной. Все время ушло на выбор подходящего для этой встречи наряда, и теперь у меня сдавали нервы. Если она решила прекратить наши отношения, то почему не сказала об этом Курту перед тем, как уехать из Вены в Брно? Уехать и наконец дать нам возможность жить вместе.

Что же ей от меня было надо? Курт как-то признался: она подозревала, что у меня есть ребенок, которого я тщательно скрываю, и от этого мне было особенно больно. Эта женщина больше не могла меня упрекнуть, что я охочусь за их состоянием, потому как на фоне кризиса их дела резко пошатнулись. Финансовой опорой всего семейства Гёделей стал старший брат Рудольф, работавший в Вене рентгенологом. Курт на тот момент еще не мог обеспечивать все наши потребности, даже несмотря на это, я всегда довольствовалась малым. По всей видимости, Марианна осознавала, что с недавних пор я стала неотъемлемой частью их семейной жизни, будь то в плане многочисленных рецидивов болезни Курта или ее трений с властями. В смелости я ей отказать не могла: она во весь голос заявляла о своем отвращении к нацистам, в ущерб всякому благоразумию.


Я была ошарашена, когда мне, как снег на голову, свалилось короткое послание: фрау Марианна Гёдель желает поговорить со мной с глазу на глаз в тихом, спокойном месте. Все ясно, ей хотелось повидаться со мной в отсутствие Курта. Она никогда не оказывала мне подобной чести, хотя мы с ее сыном были вместе уже десять лет. Я ответила коротким письмом, которое мне пришлось переписывать бесчисленное количество раз, и предложила встретиться в кафе «Захер», неподалеку от Оперы, – то был не только знак доброй воли, но и намек на ее любовь к музыке. Марианна прислала лаконичную записку, объяснив, что ей хотелось бы чего-нибудь поспокойнее. По всей видимости, не хотела, чтобы ее увидели в компании со мной. Тогда я предложила встретиться на кладбище в Гринцинге, у могилы Густава Малера. Подобная ирония не привела ее в наилучшее расположение духа, впрочем, я на это и не надеялась. Приехать к нам эта дама отказалась напрочь. Тем не менее я намекнула ей на прекрасную возможность собственными глазами увидеть уютное гнездышко сына в Гринцинге. Мы жили в двух шагах от конечной остановки 38-го трамвая, и Курту, чтобы добраться до дома, достаточно было сесть в него рядом с университетом. Окрестная зелень благоприятно сказывалась на его здоровье. Даже у знаменитого доктора Фрейда в этом тихом предместье был загородный дом, так что мы жили в достойной компании. Я очень на нее злилась, но не могла устоять перед соблазном повстречаться с Liebe Mama[43], облачившейся во все свои добродетели несравненной хозяйки, талантливого музыканта и внимательной матери.

Она ждала меня у серого мраморного надгробия. Даже не поздоровавшись, Марианна оглядела меня с головы до ног.

– Малера похоронили рядом с дочерью, умершей в возрасте пяти лет.

– Может, сядем, фрау Гёдель? На другом конце аллеи есть скамья.

Она отмела мое предложение поистине царственным жестом:

– Вы не знаете, что такое материнская тревога, фройляйн Поркерт. Когда Курт в возрасте восьми лет метался в жару, я думала, что это конец. С момента его рождения у меня не было ни минуты, чтобы я за него не волновалась.

Не имея возможности поделиться с ней аналогичными переживаниями, я подписывала акт о капитуляции. Она этим воспользовалась. Мне пришлось подавить поднимавшуюся в груди волну ярости.

– Курт всегда был ко мне очень привязан. Знаете, когда ему было пять лет, он орал и катался по полу каждый раз, когда я выходила из его комнаты.

У меня чесался язык. Я пристально разглядывала даму, чтобы отвлечься от болезненного перехода к теме нашего разговора. Как бы там ни было, она пришла сюда не ради банального восхваления собственного материнства: как сказал бы Курт, это было постулатом ее системы.

Я знала Рудольфа: элегантный мужчина с ясными, проницательными глазами и зачатками весьма милой лысины. А вот Марианну раньше не видела никогда, даже на фотографиях. И поэтому искала в чертах этой богини-матери черты, которые так любила в Курте. Ей было лет пятьдесят. Инквизиторские, глубоко посаженные глаза под тяжелыми нависающими ресницами, взгляд, одновременно удивленный и бдительный, наделенный бесспорным, грозным умом. Пробужденный двойник сомнамбулического взора ее сына. Рот был по-прежнему красив, но в его уголках уже залегла горечь. Если, конечно, она не родилась с этой непроницаемой улыбкой на устах, чем-то напоминающей запертую дверь роскошного дома. Марианна казалась не столько злой, сколько недоверчивой, строго ограниченной рамками воспитания и высокой идеей о том, что ей предстоит разделить судьбу потомков. Носы у них, пожалуй, были одинаковые.

– Принстон вновь сделал моему сыну очень интересное предложение. Несколько он уже отклонил. Последнее стало полной неожиданностью, но Курт, к сожалению, не желает с вами расставаться. Венская атмосфера оказывает на него не самое лучшее влияние. Закончится все это очень плачевно. Вы должны убедить его уехать, при необходимости – вместе с вами.

– Почему «должна»? Здесь моя семья. Здесь наш дом.

– Вы слишком наивны. Италия вскоре бросит Австрию на произвол судьбы, это всего лишь вопрос времени. Вена сойдет с ума и вскоре уже будет с распростертыми объятиями встречать нацистов. Нужно уезжать. И как можно быстрее!

– Мы не евреи, не коммунисты, и бояться нам нечего.

– Их должны бояться все до единого. Разве можно допустить, чтобы Курт присягнул на верность нацистам и стал чему-то учить эту свору варваров? Все его друзья из числа евреев уже покинули страну. Без них его не ждет ничего хорошего. Ни один ученый или деятель искусств, достойный этого звания, никогда не покорится фашистам. Для меня Вена уже умерла.

– И что я от этого выиграю? Ведь до того, как вы прислали письмо, меня в этой жизни для вас даже не существовало.

– Курт ненавидит конфликты. Он слаб и никогда не женится на вас без моего благословения. Вы уже немолоды, а я могу прожить еще очень долго.

Я проглотила эту пилюлю, даже глазом не моргнув.

– Стало быть, вы нанимаете меня в качестве сиделки?

– В некотором роде. Наградой вам будет респектабельность и стабильность.

– Что касается респектабельности, то о таком понятии я вообще решила забыть. Если же говорить о стабильности, то Курт очень слаб, и вы знаете это не хуже меня.

– Это обратная сторона его таланта. Фройляйн Поркерт, по всей видимости, вы не понимаете, какой вам представился шанс. Мой сын – человек исключительный. И признаки гениальности мы обнаружили в нем еще в детском возрасте.

Вот оно, долгожданное начало проповедей. Несколькими ударами, в данном случае весьма уместными, мою мысль подтвердил колокол.

– Знаете, что отличает человека одаренного от гения? Работа, фройляйн Поркерт; тяжелая, кропотливая работа. Курт, чтобы прожить жизнь, нуждается в безмятежности и покое. До сегодняшнего дня вы препятствовали его научным успехам. Дальше так продолжаться не может.

– Ложь!

Она в ответ лишь скривила свои сухие губы:

– Хочу дать вам несколько советов. Помолчите и дослушайте меня до конца, если, конечно, вы на это способны.

Я поправила перчатки, желая утихомирить руки, чесавшиеся от желания перейти в рукопашную. Но Курт стоил того, чтобы лишний раз за него унизиться.

– Движущей силой для моего сына являются вечные вопросы. В детстве мы звали его «господином Почему». Поэтому в повседневной жизни вам предстоит стать «госпожой Как». Его «почему» относятся к сферам, совершенно недоступным для вашего понимания.

– А для вашего?

Марианна вскинула голову – гораздо выше, чем позволяли законы анатомии.

– Речь не об этом. Вы должны устранять любые затруднения и препятствия, дабы Курт мог сосредоточиться на избранном пути. И знайте, что его сосредоточенность – это палка о двух концах. Если его что-нибудь на самом деле заинтересует, он посвятит себя этой проблеме до конца. Никогда не позволяйте ему водить автомобиль – блуждая в закоулках своего внутреннего мира, он становится рассеянным и опасным.

Я стояла точно так же, как она: прямая спина и сцепленные внизу живота руки. Сумочка играла роль щита.

– Успокаивайте его, с пониманием относитесь к странностям, но обращайте повышенное внимание на симптомы приближающегося кризиса. Вовремя показывайте врачам. Но главное – не забывайте ему льстить, даже если понятия не имеете, о чем идет речь. У некоторых людей столь непомерно раздуто эго, что их вполне удовлетворяют комплименты даже самой заурядной дурехи.

– Насчет любимых блюд и шарфов зимой пожеланий не будет?

Она задумчиво ущипнула себя за нос.

– Я долго думала, что вы погубите его карьеру. Да, из-за вас он строит ее не так быстро, как мог бы, но вы, по крайней мере, ему в этом не мешаете. Вынуждена признать за вами это качество – вы поистине непотопляемы.

– Признать мои добродетели никогда не поздно.

– По всей видимости, к его… слабости вы не имеете никакого отношения. Ему нужен покой. Если верить тому, что мне о вас говорили, вы персона беспокойная. Кормите его, оберегайте и постарайтесь не заразить какой-нибудь сомнительной болезнью, этого будет вполне достаточно.

В таком деле, как самообладание, Марианна опередила меня на целую жизнь. Я тряхнула сумочкой:

– Прекратите меня оскорблять! Я могла бы очень многое рассказать о недостатках вашего маленького гения!

– Курт навсегда останется ребенком. По причине своего ума мой сын одинок, беден и несчастен. И позаботиться о его будущем предстоит мне, его матери.

– Найдете мне замену? Нет, Марианна, вы кое-что забыли. – Я чуть ли не вплотную приблизилась к ее лицу. – Его постель согреваю я!

Я назвала ее по имени, осмелилась возвыситься до ее уровня и произнесла эти слова. Что шокировало ее больше, мне не известно. Хотя нет, известно. Мы жили в эпоху, когда женщина подбирала обувь под цвет сумочки и выходила на улицу не иначе как в шляпке и перчатках. В ее глазах я имела право голосовать, но вот существовать – вряд ли.

– Ваша грубость меня ничуть не удивляет. Чего еще можно ожидать от разведенной танцовщицы из дешевого кабаре! Если не считать работы, вкусы Курта всегда отличались посредственностью.

– В том числе и тяга к женщинам старше его по возрасту. Ни за что не поверю, что вы не приложили к этому руку!

Марианна бесстрастно смотрела на меня; из-под шкуры, которую ей заменяло пальто из плотной шерсти, проглядывала волчица, готовая разорвать меня на части.

– Детей у него не будет, не так ли? Он этого просто не вынесет. Впрочем, вам в любом случае уже поздно.

Я чуть было не потеряла равновесие, балансируя на слишком высоких каблуках.

– Вы настаиваете на законном браке?

– У вас чулок пустил стрелку. Курт очень болезненно относится к такого рода деталям.


Она ушла, не удостоив меня даже победоносной улыбки. И ни разу не назвав по имени. Мы не смогли избежать стереотипов. Женщина и ее свекровь напоминают собой двух ученых, оспаривающих первенство открытия. Прогресс не происходит сам по себе, он появляется на свет из утробы, которая, в свою очередь, тоже есть не что иное, как плод другого чрева. Мы с Марианной представляли собой две стороны одной медали: она произвела Курта на свет, а мне, по всей видимости, придется провожать его в последний путь.

Мне хотелось пройтись с матерью Курта до Химмель-штрассе[44], улицы, на которой мы жили и которая носила столь удачное название, распахнуть перед ней дверь нашего дома, но она ушла слишком быстро, едва заключив со мной «сделку». Мне, вероятно, нужно было склонить голову и тоже проявить смирение. Совместная жизнь с любимым человеком стоит намного больше соглашения, наспех заключенного на кладбище. Я устала от недомолвок, уловок и хитростей. И не умела играть в эти игры, которым Марианну обучали специально с самого детства.

Искать утешения я пошла к ангелу моей любимой могилы. Статуя была выполнена в человеческий рост. Перед этой скульптурой мы с Куртом когда-то завели абсурдный спор. У ангелов есть рост? Этот херувим молился в зарослях плюща, бдительно охраняя вечный покой какого-то неизвестного семейства. Мы неизменно ему кланялись, совершая воскресную прогулку. Курт тоже любил ангелов.

19

Миссис Гёдель аккуратно разложила фотографии по порядку, краем глаза наблюдая за молодой женщиной, которая никак не решалась уйти. В этом дне было что-то от последнего раза, однако Энн напрочь не желала с этим мириться.

– Может, попьем чаю, Адель?

– Слишком поздно, сейчас нам его уже никто не приготовит. Все заняты большим ежегодным бал-маскарадом.

– Вы любите Хеллоуин?

– Ненавижу искусственную радость.

– Но против алкоголя ничего не имеете.

Энн поправила непокорную прядь на виске. Ее голова нуждалась в хорошем шампуне. После хлынувшего после полудня дождя от ее одежды исходил такой же затхлый дух, какой издает старый лабрадор. Она так устала, что была готова растянуться на земле и тут же уснуть. Энн туже стянула конский хвост. Боль на коже головы придала ей храбрости. Новый приступ злобы Адель нужно предупредить. И лучшим вариантом здесь, вероятно, будет честность.

– День благодарения, Адель, я с вами отмечать не буду.

– Я не выглядываю вас в окно, милая моя.

Миссис Гёдель теребила пуговицу жакета, связанного крупной вязкой. Энн какое-то время ее не трогала, давая возможность разрешить мелкие внутренние противоречия. На сердце у нее было тяжело. И куда только подевалась элегантная барышня с фотографии? В душе шевельнулось сострадание к этой пожилой женщине, а заодно и к себе самой, точнее к той старухе, в которую она, если не повезет, когда-нибудь превратится. Она еще могла себе позволить роскошь юношеских иллюзий, в соответствии с которыми человеку лучше умереть, чем стареть.

– Порой я бываю несносной.

– Спасибо за фотографии. Ваша чуткость меня очень тронула.

– Я была уверена, что вам понравится. Вас, девушка, развеселит малейший пустяк.

– Я тоже не люблю все эти праздники. Слишком много еды на столе и, куда ни глянь, везде члены семьи.

– Знаете, а я помню наш первый День благодарения в Принстоне. В тот раз директор пригласил нас в сногсшибательный дом. Из разговора я не понимала ровным счетом ничего. В те времена мне с трудом удавалось связать по-английски даже пару слов. Обилие блюд меня буквально очаровывало. Я такого не видела с тех пор как… По сути, такого мы вообще никогда не знали. Вы будете отмечать День благодарения в кругу семьи?

– Меня пригласил директор ИПИ.

– Вы у него в фаворе!

– Это больше напоминало приказ явиться на службу.

Энн раздвинула пальчиком две полоски жалюзи; уличные фонари красиво заливали своим теплым светом образовавшиеся после обеда лужи. По стоянке зигзагами двигалась череда теней. Близился роковой ужин, а она все никак не могла найти предлога, чтобы не встречаться с Леонардом. Он с большой долей вероятности явится на торжество, потому что никогда не упускал возможности испортить праздник в родном доме.

– В «Пайн Ран» я возненавидела День благодарения. Здесь у вас только два варианта: либо принимать невоспитанных ребятишек, чьи родители каким-то чудом отыскали адрес этого пансионата, либо дуться на весь мир в углу, не дожидаясь гостей.

Энн не стала спрашивать, ждала ли в этот день визитеров Адель. Журнал посещений в приемном покое давал вполне определенное представление о ее одиночестве. Она расслабилась, мучившее ее тревожное ожидание тут же исчезло.

– Мне казалось, вы любите детей.

– Я уже вышла из того возраста, когда нужно делать вид, что ты их обожаешь. Старики гоняются за мной с фотографиями своих потомков. Или размахивают почтовыми открытками с таким видом, будто это Божье откровение! Говорят патетично и выспренно. Возьмите, к примеру, Глэдис. Она всем рассказывает, что ее сын якобы представляет собой помесь супермена с Дином Мартином[45]. Почему, по-вашему, она так расфуфыривается? Не для того, чтобы очаровать очередную старую развалину, что бы она сама там ни говорила. Просто ей хочется всегда быть готовой к посещению, которое все откладывается и откладывается. Лучше вообще не иметь детей, чем вечно обижаться на их неблагодарность!

– Рэчел, моя мать, утверждает, что материнство – тот же Стокгольмский синдром. Родители, помимо своей воли, привязываются к детям, которые берут их жизнь в заложники.

– Своеобразное у нее чувство юмора.

– Вы полагаете, это шутка? Я в этом не уверена.

– Да будьте же вы снисходительнее! Вам везет, у вас есть семья.

Энн улыбнулась; снисходительность как раз и была ее главным недостатком. Она не воспользовалась преимуществами кризиса подросткового возраста и не попыталась ускорить развод, хотя отец с матерью уже дошли до точки кипения. Повзрослев, она не сумела возненавидеть родителей, как бы ей этого ни хотелось. Энн неизменно их любила, не требуя за это никакой платы, и желала, чтобы они отвечали ей тем же. Она убедила себя, что выражения любви и привязанности они приберегают на потом, и надеялась дождаться их, когда отец с матерью состарятся. На пороге вечности они наверняка испытают жгучее желание наконец с ней сблизиться. И он, и она постоянно опаздывали на свидания и встречи.

– Помимо прочего, семья – это яд.

– Особенно у вас.

Энн напряглась, после намека на ее еврейское происхождение внутри опять загорелся красный сигнал тревоги.

– Если я буду говорить о ваших близких, вы посчитаете меня нацисткой?

– Я не в восторге от ваших предрассудков.

– Это не предрассудки. Родственные связи в еврейских семьях настолько прочны, что человек от них просто задыхается. Большинство жителей Принстона когда-то бежали от войны.

Энн намотала прядь на палец и чуть было не сунула ее в рот, но подчинилась наставлениям матери, которые намертво впечатались в подсознание: «Не жуй волосы! А то подумают, что ты умственно отсталая».

– Вы смутились? Не стоит! Меня не обманешь, этот вопрос тревожит вас с самого начала. Я читаю ваши мысли: в глубине души у этой Гёдель таится что-то мерзкое, совершенно недостойное доброй австрийской католички. Или я ошибаюсь?

Оставив в покое прядь, молодая женщина закусила губу. Ее с детства преследовала старая семейная история, которую ей никто никогда не рассказывал, хотя ее присутствие зримо ощущалось во всем.

– Кто-то из ваших близких не вернулся из концлагеря?

Энн подавила острый приступ тоски; бабушки Джозефы больше не было, как и ее фотографий в серебристых рамках с черной каймой. Отец иронично называл их «Стеной плача». Пыльные, наваленные кучей книги; жара; запертая на три оборота ключа дверь; яблочный штрудель; игра на дрянной скрипке; считалочки на немецком – воспоминания сплелись в тугой клубок, который невозможно было переварить.

– Два дяди отца, не сумевшие вовремя уехать из Германии. И несколько других родственников, более дальних.

Адель беспомощно махнула рукой. Энн была готова слушать, но не прощать, и легкомыслие пожилой дамы жгло ее, как пощечина, нанесенная истории их рода.

– В 1938 году в Вене вы не замечали, что грядет что-то страшное? Вас ничего не смущало?

– В те времена у меня были другие проблемы.

– Как можно было сидеть и ничего не делать? Ведь людей грабили, убивали…

– Вы хотите дождаться от меня извинений? Услышать, что мне стыдно? Я не могу вернуться назад и никогда от себя не отрекаюсь, ни тогда, ни сейчас. Да, храбростью я не отличалась. Просто спасала мужа. А вместе с ним и свою жизнь. Не более того.

Энн с трудом поборола желание ей ответить. Ей так хотелось восхищаться Адель, обнаружить в ней некую высшую мудрость как результат нетривиальной судьбы. Никому не дано уйти от проклятого Гауссова колокола; истинность посредственности застила ей взор. Лично она предпочла бы ненависть.

– Не судите меня строго. Откуда вам знать, как бы реагировали вы, если бы вас поставили к стенке. Может, вели бы себя как героиня. А может, и нет.

– Я знакома с этой риторикой. Мне от нее не легче.

– Мне тоже приходилось терять на той войне близких.

В глазах Энн это не было оправданием, тем более в данном случае.

– Почему вы считаете, что я виновата больше Курта? Он же делал точно то же самое! Или, может, в вашем представлении это ум дал ему право ничего не видеть вокруг?

– Вы просто пытаетесь за него спрятаться.

– Если бы вам довелось почитать его переписку, вы бы сразу поняли, каким он был слепцом. Моргенстерн в ответ на это только улыбался. Наверняка чтобы его ободрить. Курт был занят только собой.

– Ваш муж был трусом?

– Нет! Просто он обладал удивительной способностью ничего вокруг не замечать. И абсолютно не выносил конфликтов. Даже если бы я решила реагировать, если бы смогла забыть о воспитании и страхе, мне все равно не удалось бы заставить его посмотреть правде в глаза. Курту было достаточно призраков Паркерсдорфа.

– Он использовал свои депрессии в качестве оправдания?

– Нет, скорее в качестве оборонительного вала, ограждающего его от реальности. Иногда.

– А вы, стало быть, просто шли за ним?

– Вы требуете, чтобы я была одновременно глупее и прозорливее его! Стать такой, каким он не был никогда.

– Я ничего от вас не требую.

– Вам нужна маленькая старушонка, достаточно безумная для того, чтобы изливать свою мудрость в перерыве между двумя стаканчиками шерри. Я не такая, маленькая моя. Я, как и вы, женщина, решившаяся на отречение. Пока вы не узнаете себя во мне, потому что встали на этот путь совсем недавно. Этот легкомысленный поступок аукнется вам позже.

– Вы составили обо мне превратное мнение. Я какая угодно, только не легкомысленная! И если бы на самом деле пошла на отречение, то не сидела бы сейчас здесь рядом с вами.

Адель схватила ее за руку, которую Энн не осмелилась убрать. Она чувствовала, что в этой шершавой, покрытой старческими пятнами ладошке еще бьется жизнь. Молодая женщина на мгновение застыла в нерешительности, но все же не наклонилась к пожилой даме и не обняла ее. У нее не было ни права, ни желания даровать ей прощение. Их хрупкая взаимная привязанность не пережила пародии на отпущение грехов. Адель, казалось, уже задремала, если, конечно, не прикидывалась, чтобы поскорее спровадить гостью с глаз долой. Энн осторожно накрыла ее одеялом.

Перед тем как уйти, молодая женщина погасила свет и задернула шторы. В коридоре она столкнулась с парой смертельно уставших посетителей: мужчина нес на руках ребенка, рот которого был испачкан конфетами. На искаженном лице его спутницы угадывался длинный перечень упреков, которыми они собирались осыпать друг друга в машине, глядя друг на друга в зеркало заднего обзора. Приемный покой украшали уродливые гирлянды ярких, кричащих цветов, лицо дежурной медсестры выглядело изможденным и унылым. Призывать мимолетных призраков Хеллоуина нет никакого смысла: каждый выходит на прогулку со своим собственным эскортом.

20. 1938 год. Когда мне пришлось делать выбор

Ты одобряешь воссоединение Австрии с Германским рейхом, провозглашенное 13 марта 1938 года? Ты голосуешь за партию нашего фюрера Адольфа Гитлера?

Бюллетень плебисцита, проведенного 10 апреля 1938 года

Тем ранним утром, как и в другие дни, я открыла окно и увидела перед собой серое небо. Издали доносились крики сборщиков винограда. Я включила плиту, напевая что-то под нос, приготовила завтрак, чашку чая с черным хлебом, и расставила приборы в полном соответствии с заведенным Куртом протоколом: он во всем стремился к идеалу.

Затем позволила себе нарисовать сливовым джемом горизонтальную восьмерку. Надеясь, что Курт на это не обидится. Моя радость была несколько преувеличенной: то был день моей свадьбы, к которой я стремилась долгие-долгие годы. Чтобы справиться с тошнотой, я налила себе чаю. Затем начистила обувь, выгладила одежду и повесила ее на стул, тщательно стараясь, чтобы не было ни одной складки. Костюмы мужа в его отсутствие порой становились выразительнее и красноречивее.

Я даже не мечтала о пышной церемонии в церкви в окружении высшего света – раньше мне уже доводилось стоять в белом платье перед алтарем. Но от этой свадьбы в тесном кругу, ставшей болезненной, но необходимой формальностью, отдавало смутной тоской. Переступая порог, я увидела в зеркале утомленную женщину. Неужели это молодая невеста? Я подняла руки и поправила волосы, чтобы они выглядели пышнее. Давай, девочка моя, считай себя счастливой и сделай хорошее лицо. Пользуйся минутой, госпожа Гёдель! Я оделась и только после этого разбудила Курта поцелуем.

Незадолго до этого он выдал мне карт-бланш на нашу свадьбу. «Деталями займись ты!» К подобного рода свободе я уже давно привыкла – как была домоправительницей, так ею и осталась. Курт с головой ушел в подготовку лекций, которые ему предстояло читать в американском католическом университете Нотр-Дам. Против всех ожиданий, после года преподавания в Вене ему разрешили туда поехать. Не исключено, что он воспользовался приглашением своего друга Карла Менгера из Индианы или Абрахама Флекснера из Принстона. К его отъезду мы стали готовиться еще в январе, несмотря на всю неопределенность того хаотичного периода. Курт, казалось, ни о чем не беспокоился. К нему вернулись все математические способности, и после нескольких месяцев сосредоточенной работы, погрузившей его в состояние эйфории, он только и думал о том, чтобы уехать из Австрии.

Поспешное решение о нашем браке удивило не только мою семью, но и редких друзей, посвященных в тайну наших отношений. «Празднество» не должно было нанести ущерба нашему бюджету: после официальной церемонии планировался скромный обед, на который пригласили моих родителей и сестер, а также его брата Рудольфа. Свидетелями выступали Карл Гёдель, двоюродный дядя Курта по отцовской линии, и Герман Лортцинг, его друг, трудившийся на ниве счетоводства. Отсутствие человека порой бывает унизительнее любых враждебных проявлений с его стороны: мать Курта приглашение на свадьбу отклонила. Что же до его коллег, с которыми он когда-то теснее всех общался по работе, то они, в большинстве своем, покинули Европу. Мы сели в трамвай и поехали к мэрии, где нас ждали гости. Обед заказали в небольшом ресторанчике недалеко от университета и кафешек, где он проводил столько времени. Подобные «детали» Курт умел ценить по достоинству: переход от статуса холостого студента в ранг женатого мужчины происходил для него в привычном окружении, ничуть не нарушая повседневной рутины. Впрочем, привычная его взору вселенная все равно изменилась: фасады окрестных домов украшала нацистская свастика. Хромовые сапоги, без устали топтавшие мостовую у этих почтенных зданий, заставили большинство его друзей уехать. Сегодня я могу признать, что тогда мы цеплялись за Вену, которой больше не было. Чтобы понять это, и ему, и мне требовалось еще какое-то время.

В сопровождении немногочисленного кортежа мы поднялись по ступеням мэрии. Мои родители и сестры, чувствовавшие себя неловко в новой одежде, молчали, смущенные аристократической чопорностью Рудольфа.

На свадьбу я не позвала ни Анну, ни Лизу, хотя мне и хотелось бы услышать мнение рыжеволосой сиделки по поводу моего редингота из синего бархата, которому уже несколько раз довелось побывать под дождем. Она могла бы сходить со мной в магазин и помочь выбрать простенькую шляпку, серую с лентой, ставшую единственным уроном, который я нанесла нашим дырявым финансам. У сестры я позаимствовала брошь, а у Лизы, вечной охотницы на мужей, вполне могла бы взять пелерину. Раньше, пока ее, подобно нашим воспоминаниям, не сожрала моль, она приносила мне удачу. Но мои подруги представляли собой две грани жизни, сосуществования с которыми мне никогда не простила бы История. Не пригласить Лизу означало предать юность. Не пригласить Анну – проявить по отношению к ней неблагодарность. Но свести вместе Анну, еврейку, и Лизу было не просто немыслимо, но даже опасно. Поэтому мы с Куртом решили посредством этой церемонии избавиться от нашего проблематичного прошлого. Дав согласие на то, чтобы я наконец взяла его фамилию, Курт поделился со мной самой скверной чертой своего характера: неспособностью делать выбор перед лицом сложной проблемы, если для ее формулировок использовались человеческие понятия, а не математические символы. Анна обижаться не стала и все поняла. Потом я принесла ей кусочек свадебного пирога, а ее сыну – сладости. Лиза со мной потом долго не разговаривала. «Госпожа Гёдель»: отныне я принадлежала к высшему свету.

20 сентября 1938 года, после десяти лет порочных отношений, я, Адель Туснельда Поркерт, без определенного рода занятий, дочь Джозефа и Хильдегарды Поркерт, стала женой доктора Курта Фридриха Гёделя, сына Рудольфа Гёделя и Марианны Гёдель, урожденной Хандшух. Чтобы поставить в книге записей подпись, я сняла перчатки. Курт взял перо, одарив меня одной из своих сокрушенных улыбок. Затем обнял и поцеловал, стараясь не смотреть в сторону брата. Я поправила в его бутоньерке цветок. Это было счастье. Пусть маленькая, но все же победа. И какое кому дело до обстоятельств, моего старого редингота и невысказанных вопросов: почему только сейчас? Почему так поспешно, за две недели до отъезда? Его мать, оставаясь в Брно, заполняла своим безмолвным неодобрением весь огромный зал для торжественных церемоний. Марианна Гёдель дала согласие, но отнюдь не благословение. В то же время у нее было прекрасное оправдание: из-за Судетского кризиса[46] поездка в Вену становилась проблематичной. Хотя она никуда бы не поехала и в другие, более спокойные времена. Но в более спокойные времена Курт на мне и не женился бы.


Двадцать лет спустя на украшенной цветами паперти одной из принстонских церквей я буду плакать, глядя на свадьбу радостной, лучезарной незнакомки. Плакать не из зависти к ее белому платью, процветающему семейству, члены которого наперебой поздравляли друг друга, и не к подругам, упакованным в светло-сиреневые атласные платья. Мне будет больно за надежду, которую я когда-то лелеяла в сходных обстоятельствах. Но, как и эта незнакомая невеста, я все же соблюла традицию: «Something old, something new. Something borrowed, something blue and a silver sixpence in her shoe»[47]. Под синим рединготом в моей утробе действительно жило нечто новое: частичка его, частичка меня. Ставя свою подпись, он об этом не знал. Как и того, что я с ним в Соединенные Штаты не поеду. Разве могла я пренебречь этой надеждой? Сесть на поезд, а потом на корабль с риском потерять ребенка, который в мои тридцать девять лет практически был последним шансом? Мамаша Гёдель посожалела бы о прерванной беременности, но при этом посчитала бы ее вполне заслуженным наказанием для какой-то разведенки, осмелившейся привязать к себе ее сына. Как бы там ни было, Курт всегда обходил эту тему стороной. Отцовство никогда не входило в его жизненную программу. «Деталями займись ты!» – сказал он мне. Я оставила его дома сходить с ума и телеграфировать кому только можно, чтобы найти деньги на второй билет. Эгоизм и ослепление Курта не знали границ. Он хотел, чтобы я уехала с ним в Соединенные Штаты, потому как не желал начинать новый учебный год старым студентом-холостяком. И получить визу для двоих мы могли только, вступив в брак. Никаких иллюзий на этот счет я не строила: до хода Истории Курту не было никакого дела, его не пугала мысль бросить мать в Чехословакии, да и наше финансовое положение, весьма шаткое, совсем не беспокоило. У него была работа и мужское влечение, все остальное не имело никакого значения. Что такое мировые потрясения или женские стенания по сравнению с математической бесконечностью? Курт всегда считал себя вне игры. «Здесь» и «сейчас» для него были болезненной точкой пространства-времени, императивом, который я должна была учитывать, если хотела жить рядом.

Вопрос о том, чтобы эмигрировать официально, он порой затрагивал, хотя всерьез об этом все-таки не думал. Оскар Моргенстерн и Карл Менгер, несколько месяцев назад уехавшие в Соединенные Штаты, написали ему, что намереваются остаться там навсегда. И предложили Курту тоже об этом подумать. Я стала взвешивать все «за» и «против». Если бы он на мне женился, приглашение в Принстон дало бы прекрасную возможность быстро уехать и оставить все в прошлом. Я составила два списка. В одном: моя семья; мать Курта, окопавшаяся в Чехословакии, плывущей неизвестно куда; его академическая карьера, прочная и устоявшаяся в университете, где ему по-прежнему доверяли; его брат, наша единственная финансовая опора, и конечно же взрывная политическая ситуация, впрочем, лично нам не грозившая особыми проблемами. В другом: друзья Курта, лекции и неизвестность. Дадут ли нам двоим визу? Как мы будем жить на его скромные гонорары? Какое будущее ждет меня в этом далеком краю, языка которого я не знаю? Ведь я буду там совершенно одна во власти непредсказуемых капризов, которым было подвержено здоровье Курта. Чаша весов окончательно склонилась за несколько недель до свадьбы, когда я по утрам тайком убегала, чтобы стошнить. Останусь в Вене без него.

Я была любовницей, доверенным лицом, сиделкой, а в Гринцинге открыла для себя такое понятие, как «одиночество на двоих». Его мании не ограничивались лишь чайной ложечкой сахара, отмериваемой бесчисленное количество раз. Им подчинялся каждый его жест. Я была вынуждена признать, что он не расстался со своими навязчивыми идеями в палате Паркерсдорфа. Теперь они жили бок о бок с нами. Эгоизм Курта был не следствием его слабого здоровья, а неотъемлемой чертой характера. Он вообще когда-нибудь думал о ком-то, кроме себя? Я скрывала от него беременность: десять лет терпения вполне того заслуживали, тем более что это была даже не ложь, а всего лишь недомолвка.


Я попросила отца в день свадьбы не говорить на политические темы. Но за столом, после нескольких рюмок, он все же не сдержался. Когда я услышала, как он потребовал тишины, мои пальцы судорожно скомкали салфетку. Он постучал ножом по бокалу и с робкой торжественностью в голосе провозгласил:

– За молодоженов, за наших чешских друзей и за то, чтобы в Европе наконец воцарился прочный мир!

Я увидела, как Рудольф, наш чешский «друг», нахмурился и проглотил резкий ответ, вертевшийся у него на языке.

Вскоре после Аншлюса Гитлер заявил о желании «освободить судетских немцев» от чехословацкого «гнета». И недавние жестокие уличные столкновения конечно же разжигались нацистами. Рудольф был уверен в скором вторжении и считал, что ни Даладье[48], ни Чемберлен[49] против этого даже пикнуть не посмеют. Мюнхенские соглашения, подписанные через неделю после нашей свадьбы, в полной мере подтвердили его правоту.

Курт, совершенно бесчувственный к подобного рода проблемам, тоже встал, чтобы произнести тост:

– За Адель, мою горячо любимую жену! За наше свадебное путешествие в Соединенные Штаты.

Я улыбнулась ему своей самой лучезарной улыбкой. Он считал, что Принстон, несмотря на запоздалое сообщение о нашем браке, тут же оплатит второй билет. Я в этом очень сомневалась, но стояла на страже его беззаботности, потому что единственным, к чему он стремился, был покой.

Подавив тошноту, мне удалось проглотить бульон. Рассеянно поглаживая живот, я вдруг натолкнулась на инквизиторский взгляд матери. Она заметила мое недомогание. Но не встала. Что касается Курта, то он отнес на счет волнения мое непривычное молчание и отсутствие аппетита. Он не заметил бы даже Гитлера, приди тому в голову блажь станцевать на нашем свадебном столе.

Покончив со скромным обедом и выйдя из «Ратхаускеллера», мы решили немного прогуляться под мелким, моросящим дождем. Проходя мимо деревянных лотков с поджаренными на гриле сосисками, отец необдуманно пробормотал:

– С такими ерундовыми расходами на свадьбу лучше было поесть этих сосисок или пообедать в каком-нибудь гринцингском кабачке.

Мать потянула его за рукав, заставляя замолчать.

Фасады окружавших парк домов, в том числе и здание Парламента, были изуродованы флагами с нацистской свастикой. С 12 марта, когда в нашу страну вошли германские войска, Австрия превратилась в Остмарк, то есть в Восточную марку[50], а Вена стала немецкой. После разгула насилия, сопровождавшего аннексию, на улицах стало необычно тихо.

Отец не желал верить в завоевательные планы Германии, как не поверил и в Аншлюс. Но конец зимы 1937 года развеял все наши иллюзии. Напрасно канцлер Шушниг протестовал против военных маневров на границе и демонстрации могущества австрийских нацистов – под давлением Гитлера он все равно дал согласие на назначение Зейсс-Инкварта министром внутренних дел. Тот весьма терпимо относился к пронацистским уличным выступлениям, а может, тайком даже их поддерживал. Пограничные города, такие как Линц, наводнили мужчины в униформе, опьяненные гитлеровскими маршами. Молодежь страны, изнуренная экономическими проблемами и одурманенная пропагандой, идею аннексии приняла на «ура». В начале марта Шушниг объявил референдум, в котором предлагалось вы сказаться «за» или «против» австрийской независимости, предприняв патетическую попытку сохранить нашей стране свободу. В ответ Гитлер заставил его отказаться от этого замысла, пригрозив в противном случае ввести в Австрию войска. Вечером 11 марта мы слушали по радио, как канцлер объявил о своей отставке. На улицы выплеснулась истеричная толпа, стала крушить витрины магазинов и избивать их владельцев. Забившись в нашу нору в Гринцинге, я всю ночь молилась за то, чтобы ателье моих родителей не подверглось нападению. Но этот озлобленный плебс действовал отнюдь не вслепую, а метил исключительно в торговые заведения, принадлежавшие евреям. На рассвете через границу хлынули сапоги. Хаос стал идеальным предлогом: нужно было наводить порядок. Австрийцы теперь даже не могли взять ситуацию в свои руки. Ни Франция, ни Великобритания не предприняли ни единой попытки выступить с протестом. Немцев в Австрии встречали криками «ура!» и цветами. Еще чуть-чуть и их умоляли бы спасти нас от нас самих. Никогда еще захватчиков не встречали так радостно. А как иначе? Ведь они принесли надежду на стабильность и процветание в стране, которая стояла на грани гражданской войны и давно пребывала в состоянии глубокого упадка. И никому дела не было до того, что трудности усугублялись самими нацистами и что экономический подъем был первым шагом на пути к реализации их кошмарного плана. Нацисты предлагали простое решение: «Смерть евреям».

Кроме таких добродушных мечтателей, как мой отец, эти маневры не могли обмануть никого: Гитлер не ограничится ни Австрией, ни Судетами. Европа готовилась к войне. 12 марта 1938 года австрийцы встречали немцев как дальних родственников, после долгих скитаний вернувшихся в родные края, – не без некоторой тревоги, зато с кучей подарков в руках. Те организовали раздачу продовольствия самым неимущим, пообещали распространить систему социального страхования на всю Австрию, создать ассоциации безработных и позаботиться о каникулах для школьников. Утром после войны мы проснулись, как с похмелья, а потом зарыли свой стыд в горшках с геранью и спрятали под слоем мастики для паркета. Услышав о новом плебисците, объявленном нацистами, рабочие и аристократы сообща прыгали от радости, сидя на коленях у дядюшки с длинными зубами и шаловливыми руками, но зато с туго набитым кошельком.

Друзья Курта из числа евреев уехали. Марианна Гёдель предупреждала нас тщетно: я была слепа и любила глухого мужчину. Уступить панике для меня означало столкнуть его в бездонную пучину тревоги и тоски, в то время как моя миссия сводилась к тому, чтобы сглаживать все острые углы. Меньшинство все еще кричало о нависшей над страной угрозе, но я принадлежала к молчаливому большинству. Как можно переть против хода Истории, если он совпадает с твоими комфортом и надеждами на лучшее будущее?

Лгать не буду, я видела многое: разбитые витрины; целые семьи, стоявшие на коленях в канаве; избитых стариков; аресты среди бела дня на глазах у всех. Как и остальных, меня увлекал за собой мощный поток, в котором, чтобы не утонуть, нужно было в первую очередь думать о себе.

Я спросила Анну, не совершаю ли ошибку, что не еду вместе с будущим мужем в Америку, но она в ответ лишь пожала плечами:

– У меня нет дара ясновидения, хорошая моя. А что об этом говорит твой благоверный?

– Туда едут все. И тебе, Анна, тоже не мешало бы об этом подумать.

– На какие деньги? Да и потом, чем я там буду кормить сына? Что мне прикажешь делать? Идти в Нью-Йорке на панель? И только ради того, чтобы убежать от этих немецких мужланов! Нет, Америка – это для богатых!

– Но ведь твой доктор Фрейд тоже уехал.

– Стало быть, без дела мы не останемся.

– Марианна говорит, что нацисты уничтожат всех евреев.

– Послушай, у тебя нет причины так себя изводить. Ты не еврейка. И за меня тоже не беспокойся. Они явятся за мной в Паркерсдорф? Вагнер-Яурегг всегда относился ко мне хорошо. Мой мальчик у честных и хороших людей. Они его ни в жизнь не выдадут.

10 апреля 1938 года на бюллетенях для голосования красовались два кружочка: большой «за» и совсем крохотный «против». Но нацистские власти, будто им этого было недостаточно, проверяли голоса у входа в каждую кабинку. Бюллетени передавались из рук в руки. После подсчета оказалось, что за Рейх проголосовало подавляющее большинство. За него отдали свои голоса 99,75 % австрийцев. Я поступила точно так же, как они, затем вернулась в Гринцинг и опять заперлась в нашем доме. Вечером после объявления результатов в городе вспыхнули невиданные беспорядки. Курт молча работал у себя в кабинете. Я тихонько прикоснулась к его плечу. Он вынырнул из состояния летаргии только для того, чтобы спросить меня:

– Адель, ты достала кофе? Вчерашний был совсем отвратительный.

21

Дама в приемном покое с обгрызенным карандашом за одним ухом и телефонной трубкой, прижатой плечом к другому, кивком велела ей подождать. Энн воспользовалась этим, чтобы расписаться в книге посетителей, и с удивлением обнаружила, что у Адель гостья: Элизабет Глинка, приходящая медсестра семьи Гёделей. Молодая женщина стала покусывать ноготь, точнее то, что от него осталось. Удобно ли сейчас идти или все же лучше вежливо удалиться? Ей хотелось бы встретиться с этой женщиной, свидетельницей последних лет совместной жизни Адель и Курта.

– Сожалею, мисс Рот, но сегодня навещать миссис Гёдель нельзя.

– Но я видела, что к ней пришли.

– Ее гостья ждет в холле.

– С Адель что-то случилось?

Телефонистка чуть наклонила балансировавшую в состоянии шаткого равновесия чашку с кофе, пытаясь придать ей более устойчивое положение, и лицо ее приняло сострадательное выражение.

– Вы не член ее семьи, поэтому ответить на этот вопрос я не могу.

– У миссис Гёдель нет семьи.

Дама скривилась, ее пальцы принялись теребить и без того истерзанный карандаш.

– Она провела скверную ночь. Дежурная сестра утром была настроена очень пессимистично.

Сердце в груди Энн бешено забилось.

– Она в сознании?

– Миссис Гёдель чрезвычайно слаба. Ей совершенно нельзя волноваться.

– Я оставлю свой номер телефона. Вы сообщите мне, если будут новости?

– Я распоряжусь. Вас здесь очень любят. Молодая женщина, тратящая свое время на кого-то из наших пациентов, явление редкое.

Она с сомнамбулическим видом удалилась. Хотя Энн и была осведомлена о состоянии здоровья миссис Адель, ей всегда казалось, что пожилой дамой движет безграничная жизненная сила. Поэтому она и в мыслях не допускала столь внезапного конца. В последний раз, перед расставанием, они обменялись парой колких фраз, миссис Гёдель расстроилась, и теперь Энн чувствовала себя ответственной за то, что той вдруг стало хуже.

Ноги напрочь отказывались нести Энн обратно, и она рухнула в кресло из искусственной кожи. Рядом с ней вязала женщина лет шестидесяти. Посетительница с небрежно уложенными волосами с улыбкой на устах внимательно смотрела на нее. Лицо у нее было строгое, но карие глаза, глядевшие из-под отяжелевших век, окружала неоспоримая аура доброты. Энн никак не могла понять, предназначался ли этот свет исключительно ей или же озарял собой весь окружающий мир.

Пожилая посетительница сложила вязанье в пеструю полотняную сумку, подсела к ней и протянула твердую руку.

– Элизабет Глинка.

– Энн Рот. Приятно с вами познакомиться. Хотя обстоятельства…

– Не беспокойтесь. Миссис Гёдель бывало и похуже.

Она склонила голову и бесцеремонно уставилась на молодую женщину, которая тут же непроизвольно выпрямилась.

– Я могу звать вас Энн? Адель мне много о вас рассказывала. Она права. Вы очень милы, хотя и сами об этом не знаете.

– Подобные комплименты вполне в ее духе.

Элизабет накрыла руку Энн своей мозолистой ладонью:

– Вы очень много для нее делаете. Это замечательно.

Энн ощутила в груди чувство вины и вздрогнула. Их с Адель отношения оставались двойственными. Она даже себе не признавалась, где в них заканчивалась выгода и начиналась привязанность. Не исключено, что миссис Гёдель рассказала бывшей медсестре об их последней размолвке.

– С самого начала я пришла к ней по делу. Весьма своеобразному.

– Но потом ведь стали ходить постоянно.

– Вы знаете, что с ней?

– Ночью миссис Гёдель перенесла небольшой кризис. Уже не первый. После смерти мужа она перестала бороться. Все кончено, ей больше не хочется жить.

– Вы давно ее знаете?

– Их медсестрой я стала в 1973 году. Садовник семейства Гёделей был моим другом, мы несколько раз встретились, потом слово за слово и…

Реальность вышибла все двери, которые Энн наглухо заперла, и из глаз ее безудержным потоком хлынули слезы. Оплакивать малознакомую пожилую даму ей было легче, чем найти в себе смелость и навсегда попрощаться с собственной бабушкой. Элизабет вытащила из сумки чистенький носовой платок и протянула Энн:

– Адель терпеть не может, когда при ней плачут. Представьте, что она сказала бы, увидев вас в подобном состоянии.

Молодая женщина высморкалась и попыталась улыбнуться.

– Конец близок, но настанет он не сегодня.

Энн поверила в прямолинейную искренность пожилой дамы. Лгать ей в утешение со стороны миссис Глинки было бы жестоко.

– Я очень ее люблю и желаю, чтобы она отошла в иной мир тихо, во сне. Не мучаясь и не страдая. Она это заслужила. Даже если порой мне бывало с ней нелегко! Иногда она вела себя просто ужасно. Впрочем, вы и сами должны были это заметить.

Услышав, что собеседница упомянула Адель в прошедшем времени, Энн вздрогнула, что, впрочем, не помешало ей сменить тему и заговорить о том, что ее сюда привело, и тут же мысленно пожурила себя за отсутствие сострадания.

– Вам доводилось разговаривать с господином Гёделем?

– Да. Кто-кто, а он болтать не любил! Хотя человек был добрый. Конечно, когда не бредил и не погружался в мрачные глубины своего сознания…

Миссис Глинка краешком глаза оценивающе наблюдала за молодой женщиной. Щепетильность для нее была вопросом принципиальным, но она тоже нуждалась в наперснице.

– Господин Гёдель был человек особенный, и государственной тайны в этом нет. Адель ни на минуту не могла оставить его без внимания. Когда я взялась им помогать, она, казалось, дошла до ручки. Очень поправилась, незадолго до этого перенесла первый приступ и страдала от вызванных им осложнений. У нее было высокое давление и артрит, создававший множество проблем. На фоне бурсита ее суставы опухли, она больше не могла ни держаться прямо, ни готовить, ни заниматься садом. Осознание того, что она стала совершенно бесполезной, вгоняло Адель в депрессию. Ей приходилось все время проводить в кресле-каталке, она нуждалась в постороннем уходе, потому как справиться одна уже не могла! Уделяя все внимание мужу, она напрочь забросила себя и совсем не лечилась. Что вы хотите? Для нее он всегда был на первом месте, превыше даже собственного здоровья.

– Насколько я знаю, он умер, когда Адель была в больнице?

– Да, скончался вскоре после того, как ее увезли. У бедняжки не было выбора. Мы буквально заставили ее это сделать. Рискуя собственной жизнью, Адель не отходила от него ни на шаг. Когда ее не было рядом, он переставал есть! Я металась между больничной палатой и домом, хотя и понимала, что уже слишком поздно. Он никому не открывал дверь, даже мне. Я оставляла продукты на крыльце. Чаще всего он к ним даже не прикасался.

– В ее отсутствие он решил умереть?

– Если бы не забота Адель, он давно уже был бы в могиле. Она много лет его буквально на руках носила.

Энн сложила носовой платок:

– Верну вам его в следующий раз.

Она очень надеялась, что этот следующий, он же последний раз не совпадет с похоронами Адель.

– Несмотря на все страдания, которые Адель вынесла из-за Курта, я в жизни не встречала двух более сплоченных людей. И очень удивляюсь, что она после кончины мужа дожила до сегодняшнего дня. В отсутствие человека, нуждавшегося в ее постоянной поддержке, ее жизнь утратила смысл. Она погибла. Все очень просто – Адель больше не могла даже заполнить чек!

– Но я думала, что она занималась всем на свете.

– На господина Гёделя порой находила блажь. Ближе к концу он вдруг вбил себе в голову, что она за его спиной транжирит его деньги. Как будто Адель, ухаживавшей за ним денно и нощно, могла прийти в голову подобная мысль! Да и не было у него денег, которые можно было бы транжирить! Какая тоска! Тридцать лет в этом доме, больше сорока рядом с мужем и вот такое вот утро… Оказаться в больнице, к тому же в полном одиночестве.

– Вы помогали ей наводить порядок в доме на Линден-лейн?

– Чтобы разобрать вещи в подвале, нам понадобилось целых пять дней. Горы бумаг! Она устраивала бесконечные передышки. Разглядывала фотографии или перечитывала записи, по большей части малопонятные каракули. За исключением нескольких писем, мы сложили все в коробки.

Энн с трудом сдержалась, чтобы не спросить: «И где они теперь, эти долбаные архивы?» Элизабет прекрасно знала, какой интерес представляют для нее эти документы.

– Как она, бедняжка, плакала. Постоянно жаловалась на немецком, поэтому я ничего не понимала. Рвала на себе волосы. Я даже подумала, что ей вот-вот станет плохо.

– Что это были за письма?

– От родственников мужа, которых Адель явно недолюбливала. Чтобы догадаться что в них, не нужно было отличаться особой сообразительностью!

– И что она с ними сделала?

– Сожгла! А что еще ей оставалось делать, чтобы почувствовать в душе облегчение?

22. 1939 год. Зонтик Адель

Мы живем в мире, где 99 % прекрасного уничтожено в самом зародыше. […] Существуют силы, которые напрямую работают над тем, чтобы человек вновь познал добро и красоту.

Курт Гёдель

На Вену обрушился дождь. Я мерила шагами вестибюль университета, стараясь не поскользнуться на мокром, грязном мраморном полу. Из внутреннего дворика, где звучали громкие голоса и чеканные шаги ватаги молодых бездельников, пришлось уйти. Раньше под этой строгой колоннадой раздавался самое большее многомудрый шепот. Запечатленные в камне научные светила не сводили взглядов с коричневых рубашек, искавших ссоры с каждым, кому в голову могла прийти досадная мысль скрестить с ними взгляд.

Наконец на верхней ступеньке широкой лестницы появился Курт. Я незаметно ему кивнула, но он не отреагировал. Вечер обещал быть трудным. Черты его лица были напряжены, на лбу залегла вертикальная складка, к которой я с трудом смогла привыкнуть. После вынужденного возвращения из Соединенных Штатов она стала верным признаком горечи. Курт тоже старел. Он молча натянул на себя влажное пальто.

– Сведения подтвердились. Моя аккредитация задерживается, и я больше не могу читать лекции. В последний раз я поехал в Принстон, не спросив у них разрешения. Именно поэтому они настояли на моем возвращении.

– Но ведь это ложь, они были прекрасно обо всем осведомлены!

– Теперь мы во всем зависим от Берлина. Их реформа затронула и университет. Они намерены упразднить должность приват-доцента. Я должен обратиться в министерство с официальным запросом как «преподаватель нового порядка».

– Плевать мне на «новый порядок»! Устроили здесь бардак, козлы!

– Прошу тебя, не опускайся до подобной грубости.

– Курт! Ты прекрасно знаешь, что все это значит.

Устремив взор в пустоту, он стал невпопад застегиваться, в результате чего пальто на нем тут же перекосилось.

Я бросилась на помощь. Он не воспротивился.

– Нужно найти решение, в противном случае я не смогу вернуться в Принстон.

– Нам грозит не только запрет на выезд из страны! Ты больше не сможешь уклоняться от призыва.

– Что ты вечно сходишь с ума! Как бы там ни было, а я остаюсь университетским светилом. И у меня есть права…

– Что-то сегодня ты чересчур в себе уверен.

– Докторскую диссертацию я защищал под руководством Хана. Новая администрация исключила всех, кто подозревался в связях с евреями и либералами.

– Всё, приехали! Ты же никогда не занимался политикой.

– Если я вернусь в университет на предлагаемых ими условиях, меня будут держать на коротком поводке. Чтобы получить разрешение на выезд, я буду вынужден у них в ногах валяться. Мне придется подписать договор и согласиться с тем, что моя работа станет объектом цензуры. Об этом не может быть и речи.

– А без их согласия ты не сможешь уехать. Это ловушка.

– Да нет, просто демонстрация силы.

Громовые раскаты моего голоса, должно быть, привлекли внимание – я увидела, что к нам приближается группа молодых людей в коричневых рубашках.

– Уйдем отсюда, здесь опасно.

– Адель, ты преувеличиваешь! Я в стенах собственного университета.

Не успели мы дойти до двери, как нас окликнул первый молодчик:

– Эй, жидок! Прогуливаешь свою блондиночку?

Курт до боли сжал мой локоть. На моей памяти он впервые столкнулся с проявлением открытой агрессии.

– Послушайте, я не позволю вам…

Я воздела взор к небу. В каком мире он обретался? Отвечать на подобные провокации было не просто бесполезно, но и чрезвычайно глупо.

Парень со свастикой на рукаве щелчком сбил с головы мужа шляпу. Он был не старше двадцати лет и обладал румяной детской кожей, от которой его мать, скорее всего, до сих пор млела от восторга.

– Передо мной принято обнажать голову.

Внутри у меня все сжалось; я чувствовала, что обступившая нас толпа стала плотнее.

– Ну что? Ты уже не такой гордый, как на своей кафедре, да?

– Я что-то не припомню, чтобы видел вас на своих лекциях.

Парень обратился к своим товарищам и, разыгрывая скверный спектакль, произнес слова, повторенные уже не одну сотню раз.

– Смотри-ка, он никогда ни в чем не сомневается! Будто я пришел выслушивать его лекции по жидовской науке.

Мужчины, с которыми я встречалась в прошлом, оборвали бы его излияния, пустив в ход кулаки, совершенно не задумываясь о численном превосходстве. Но у Курта был полоумный взгляд человека, которому совершенно нечем дышать.

– Он не еврей, оставьте его в покое!

– Что? Он не только в штаны наделал, но и язык проглотил?

С этими словами он ущипнул меня за бок.

– Послушай, цыпочка, хочешь узнать, что такое настоящий мужчина?

Я оттолкнула его и схватила безжизненную руку мужа:

– Курт, уходим! Сию же минуту!

Перед нами встал стеной коричневый вал.

– Не торопись, милашка! Твой пупсик останется с нами. Мы должны сказать ему пару ласковых слов.

Я в течение долгих лет уворачивалась от пьяниц в ночном кабаре и никогда не испугалась бы этих мерзавцев, независимо от того, какого цвета на них были рубашки. Чтобы увидеть, как щенок, поджав хвост, возвращается в свою будку, порой достаточно лишь показать зубы.

– С дороги! Вам нас не напугать! Вы даже в чистильщики обуви не годитесь!

Курт решил отбить адресованную мне пощечину. Его очки упали, он присел и стал их искать под гогот молодчиков. Я поняла, что беды не миновать, побагровела и, не раздумывая ни минуты, стала направо и налево лупить врага зонтиком. По пути задела несколько оторопелых голов, в едином порыве поставила Курта на ноги и подняла его очки. Воспользовавшись замешательством в рядах неприятеля, мы побежали по ступеням лестницы, не оборачиваясь чтобы посмотреть, не пытаются ли они нас догнать. Под тугими струями дождя я на всех парах потащила Курта за собой в кафе «Ландтманн», и мы, совершенно выбившись из сил, наконец уселись за столик, расположенный дальше всего от окон. Мозг с удивительной ясностью фиксировал каждую деталь происходящего: смешанный запах сырости и жаркого; звяканье столовых приборов; шепот дождя; смех поваров на кухне. Курт промок до нитки, выглядел совершенно уничтоженным и лишь теребил треснувшие стекла очков нервными движениями, не предвещавшими ничего хорошего.

Для меня сражение еще не закончилось. Благодаря мне, он вышел невредимым из ссоры с подонками, теперь оставалось лишь смягчить нанесенный ею моральный ущерб. После этих событий Курт обязательно вспомнит об убийстве его друга Морица Шлика, совершенном на тех же самых ступеньках. Я не боялась бросить вызов всей армии Рейха, вооружившись обыкновенным зонтом, меня страшила возможность нового приступа болезни мужа.

Я никогда не строила иллюзий касательно его способности меня защитить. Демонстрация мужского начала никогда не входила в круг его забот. Если он когда-либо с чем-то и сражался, то только с пределами собственного познания. И до последнего времени держался в стороне от университетской грызни за власть. На этот раз непосредственная опасность призвала его к новому порядку – основанному на абсурдности. К столкновению с глупостью в чистом виде он оказался не готов. Теперь пришло время не тех, кто любил молча демонстрировать силу, а тех, кто предпочитал лаять. Время явно не таких, как он. Мне не оставалось ничего другого, кроме как превратить этот инцидент в банальную историю, выступая в роли почтенной матроны, но никак не героини. Потом мы об этом не раз вспоминали. Он превозносил мою храбрость, прекрасно зная, что тем самым сводит на нет свою, низводя себя до роли вечного морального кастрата. Впоследствии я так и не поняла, смеялся ли он от того, что сошел за слабака, или же просто предпочитал прятать свой стыд за отрицанием действительности. С моей стороны это отнюдь не была смелость: я лишь прислушалась к голосу инстинкта выживания.

– Они приняли меня за еврея. Ничего не понимаю.

– А тут и понимать нечего. Мерзавцы просто искали ссоры и набросились на тебя, как на любого другого. Ты просто оказался не в том месте и не в то время.

– Это было предупреждение со стороны университета. Они пытались меня напугать.

– Я запрещаю тебе нести подобную чушь! Против тебя никто не замышляет никаких заговоров! Нацисты просто валят всех интеллектуалов в одну кучу, не более того.

Он дрожал. Я схватила его ладони и с силой прижала их к столу.

– Я не смогу вернуться в университет. А ведь меня будут ждать.

– А что туда возвращаться без аккредитации?

– Что же со мной будет, Адель?

Мне так хотелось, чтобы вместо «со мной» он сказал «с нами». Или чтобы задал этот вопрос и сам же на него ответил.

Официант принес заказ. Я залпом выпила коньяк и жестом велела тут же принести еще один. Курт к своей рюмке даже не прикоснулся. Я решила действовать, как электрошок.

– Нам нужны деньги. Причем срочно!

– У матери нет ни гроша. Брат и так делает все, что может. Как только будут разблокированы счета «Форин Иксчейндж Офис[51]», мы сможем рассчитывать на перевод из Принстона.

– Я говорю о нас, то есть о нашем настоящем! Тебе нужно найти работу, Курт. Задействуй свои связи! У тебя же остались друзья из числа промышленников. Я готова вновь пойти куда-нибудь разносить пиво, но ты тоже должен что-то предпринять!

– Должность инженера? Да ты с ума сошла!

– Курт, сейчас не время корчить из себя знаменитую оперную певицу. Нам нужен аварийный выход. Тебе надо устроиться на работу!

Он сделал глоток коньяка и подавился. Мысль о том, чтобы заниматься чем бы то ни было за пределами Альма Матер, всегда вызывала у него презрение, а когда жизнь припирала к стенке – удушье.

– Тогда соглашайся на условия, выдвинутые университетом.

– Но тогда я буду вынужден выполнять волю нацистов.

– Временно, Курт. Напиши Веблену или Флекснеру, и как можно быстрее! Попроси их похлопотать относительно визы для нас двоих.

– Я уже говорил об этом с фон Нейманом. Мои австрийские документы теперь недействительны, а американцы уже исчерпали квоту для иммигрантов из числа немцев. Больше они не примут никого.

– Но ты же не первый встречный.

Я выпила вторую рюмку коньяку. То, что мне предстояло сделать, казалось поистине непомерным.

– Мы должны покинуть Вену, Курт.

– Ты же говорила, что ни за что не хочешь уезжать из этого города.

– Нас здесь больше ничего не держит.

– Мать вот уже несколько лет пытается предупредить меня об опасности. Она все поняла раньше остальных. Не зря у нее столько проблем с властями в Брно.

– Тем не менее она так никуда и не уехала.

Мне казалось, что я читаю его мысли: Если бы мы, Адель, в прошлом году ее послушались, то не оказались бы сейчас в таком тупике. И даже если он никогда не планировал эмигрировать навсегда, это оружие было на его стороне в нашей маленькой домашней войне. Прошлой зимой у меня случился выкидыш, я даже не успела объявить ему о своей беременности: через две недели после свадьбы он в одиночку уехал в Принстон и вернулся только в июне. Признаться в этом сейчас означало лишь навлечь на себя шквал упреков. Оптимистка Анна когда-то советовала мне не отпускать его, ничего не рассказав; она полагала, что новость об отцовстве вдохнет в него новые силы. Но я предпочла не проверять это на опыте, и эта ложь в конечном счете стоила мне несколько больше, чем раскаяние и одиночество.

Анну я не видела вот уже несколько месяцев; точнее Анну Сару, ведь после 17 августа 1938 года всех евреев великого Рейха заставили вписать это имя в официальные бумаги. Она пряталась в деревне, у кормилицы сына. Вагнер-Яурегг, как выяснилось впоследствии, совсем ей не симпатизировал.

– Допивай, Курт. Пойду вызову такси и поедем домой. Если мы с этими кретинами столкнемся нос к носу на трамвайной остановке, ничего хорошего из этого не получится.

Курт стал узником истинной, великой и непобедимой бюрократической апории[52]. Без присяги на верность новому порядку он не имел права покидать пределы страны, но, если бы он на это все же пошел, его неизбежно призвали бы в армию, и тогда его виза автоматически теряла всякий смысл. Его соотечественник Кафка наверняка по достоинству оценил бы эту злую шутку, если бы нацисты в тот момент уже не плясали на его могиле в Праге. Курт считал, что мнимой сердечной недостаточности будет вполне достаточно для получения белого билета, но она его не спасла: в конце лета 1939 года его объявили годным к несению службы в штабных подразделениях. Курт не смог сослаться на свое «нервное заболевание», чтобы избежать мобилизации. Ему даже пришлось умолчать о долгих годах лечения: с подобной «родословной» американские иммиграционные власти, к тому времени ставшие чрезвычайно разборчивыми, точно отказали бы ему в визе. Теперь я знаю, что, если бы «психическое расстройство» Курта получило официальную огласку, его судьба могла бы сложиться значительно хуже в те времена, когда больничный лист из психиатрической лечебницы автоматически открывал перед человеком врата концентрационного лагеря.

Перспектива влиться в ряды Вермахта казалась ему совершенно немыслимой. Что ему там делать? Планировать логику неизбежной войны? Стать убийцей в белом воротничке? Он этого не выдержал бы и взорвался. Помимо исследований, его ровным счетом ничего не касалось, но вот остальной мир решил иначе, насильно ткнув его носом в мрачное дерьмо Истории.

23

После полуночи Энн постоянно поглядывала на табло электронного будильника. В половине шестого утра она спустила ноги с кровати и почесала голову, да так, что стало больно. Сухие волосы спутались еще больше. Кот терзал матрац. Молодая женщина даже пальцем не пошевелила, чтобы его в этом разубедить. Она встала и унесла поднос с остатками вчерашнего ужина: полупустая бутылка вина, йогурт и пакет печенья. Девственница-недотрога. Энн вновь и вновь прокручивала в голове оскорбительные слова пожилой дамы. Будто лечь в постель с мужчиной для нее было проблемой. Она долго стояла под душем, повышая температуру воды до тех пор, пока та не стала невыносимой. После чего с мокрыми волосами и влажной кожей закуталась в пеньюар. Несмотря на глухое оцепенение, сон не шел. Энн стала себя ласкать. С противоположного конца кровати за ней наблюдал кот. Молодой женщине никак не удавалось сосредоточиться. Она встала, заперла вуайериста на кухне и вновь вернулась к ласкам, воскресив в голове воспоминание гарантированно эффективное, хотя и не лишенное некоторого оттенка незавершенности.


Энн восемнадцать лет. Вместе с отцом они идут обедать к Адамсам. Лео она не видела с того времени, как отправила ему печально известное письмо, о котором до сих пор сожалеет. Потом были и другие, но он ни на одно из них не ответил. За столом он выглядит рассеянным, затем исчезает, не дожидаясь десерта. Энн тоже встает и уходит в библиотеку.

Лео входит в комнату, закрывает на ключ дверь, затем, не говоря ни слова, прижимает ее к полкам. Она узнает на его лице упрямое выражение, появляющееся в те редкие разы, когда ему доводится проиграть в шахматы. Он ее целует: неумелый язык молодого человека имеет привкус бурбона. Он выпил для храбрости. Раньше они никогда не целовались. Чисто чтобы бросить друг другу вызов и узнать, кто же первым сделает шаг. Энн спрашивает себя, действительно ли ей этого хочется. Ведь они вот-вот сделают это – то самое, что впоследствии разделит их воспоминания на «до» и «после». Ей хотелось бы быть пылкой и страстной. Но она не такая. Девушка часто представляла себе эту сцену: грубоватую, но элегантную. Но никак не похожую на эту неловкую реальность. Они ведут себя, как два утомленных друг другом человека, между которыми нет согласия, способного принести каждому из них облегчение. Она прикасается к мужчине, но по-прежнему видит в нем ребенка, подростка, друга. Тот же запах, только сильнее. Знакомое родимое пятно на щеке, но теперь покрытое пушком, пока лишь отдаленно напоминающим бороду. Будто известная песня, но исполненная в другой тональности. Сознание упирается в эту странность, не давая Энн расслабиться. И тогда она вспоминает, чему ее учили другие. Ей хочется сделать все хорошо. Она засовывает руку под майку парня и гладит горячую кожу, которая ближе к пояснице становится прохладнее. Пальцы скользят вниз к его ягодицам, которые тут же напрягаются. Она возится с молнией его брюк и, наконец, освобождает из их плена фаллос. Затем гладит затвердевший член, думая о том, что до настоящего времени ей встречались только мужские половые органы, подвергшиеся обрезанию. Лео отводит ее руки, принуждая к бездействию. Она усиленно цепляется за резкий образ мельком виденного мужского достоинства. В его огромных руках девушка чувствует себя крохотной. Наконец-то маленький мальчик исчез.

Он овладевает ею молча и стоя, под мерное тиканье настенных часов. С каждым толчком ее ягодицы упираются в резной орнамент стенных панелей. Это не что иное, как расстрельная команда. Ему нужно взять реванш, ей – многое о себе понять. Она даже не подозревала, что ее так возбуждает подчинение. Энн чувствует, что в ее чреве слишком быстро нарастает волна наслаждения. Теперь удары полностью совпадают с боем часов. Она подавляет рвущийся наружу стон и открывает глаза: он не смотрит, как ее накрывает вал наслаждения.


Внизу живота взорвался долгожданный оргазм. Энн улыбнулась: ее маленькая машинка все еще функционировала. Об остальном она предпочитала не вспоминать. Они оделись и открыли дверь. Перед тем как переступить порог, Энн попросила, чтобы он ее погладил или сказал ласковое слово, но Лео лишь рассеянно ее от себя оттолкнул.

«Подожди, мне нужно кое-что записать, я сейчас приду». Энн поняла, что если сейчас останется ждать, то потом всю жизнь будет выпрашивать у него милостыню. Когда она вернулась на кухню, Эрнестина, ее гувернантка, обратила внимание на растрепанный вид девушки и незаметно улыбнулась, отнеся бледность девушки на счет замешательства. Домой она ушла, даже не попрощавшись с Лео, а на следующий день, когда он возобновил свои домогательства, прикинулась совершенно безразличной.

Энн взглянула на электронный будильник. Пять минут седьмого. У нее еще оставался целый час перед тем, как бросить вызов новому дню. Молодая женщина протянула руку к прикроватному столику и из кипы книг вытащила наугад какой-то роман.

Родителей пристрастие Энн к чтению приводило в восторг. Из этой малышки точно что-нибудь получится. Конечно, она никогда не будет так блистать, как сын Адамсов, но хотя бы не будет звонить им из полицейского участка. Лео, конечно же, был сыном, которого им очень хотелось бы иметь. Отец с матерью возложили на нее свои маленькие надежды, и она их не разочаровала. У девушки даже не было такого оправдания, как лень: она упорно работала, жадно ловя на их лицах полуулыбки, каждый раз сопровождавшие отличные оценки, но они на них все равно скупились. Стенать по поводу ее недостатков отъявленной тупицы им было намного приятнее. Тем не менее в четырнадцать лет Энн уже говорила на нескольких языках: мать постоянно выговаривала ей за немецкий, считая его слишком «американским», отец полагал, что французский и итальянский дочери хороши только для того, чтобы сделать заказ в ресторане. В подростковом возрасте Энн изливала свой гнев на страницы небольших черных блокнотиков с проставленными на них датами, аккуратно выстроенных на полке в ее комнате. В них она без всякого снисхождения описывала свое окружение. После того как Рэчел «случайно» прочла один из них, Энн взяла в привычку пользоваться стенографией Габельсбергера, которой ее когда-то, в виде игры, обучила бабушка. А свой округлый почерк теперь берегла для домашних заданий.

На выпускном отец без конца поглядывал на часы, а мать в вызывающем декольте оглядывала табун молодых людей. Кто-то из этих прыщеватых юнцов точно мог заинтересоваться ее дочерью. Брак, по всей видимости, стал бы прекрасным решением: говорят, что порой талант на детях отдыхает.

С ее аттестатом Энн вместо Принстона пришлось бы довольствоваться каким-нибудь государственным университетом. Но заморачиваться вопросами гордости семейство Рот не стало: после пары телефонных звонков Энн поступила в их Альма Матер. Перед этим она попыталась было выторговать себе чуть больше свободы, но ей дали понять, что во второй раз подобная возможность в жизни может и не представиться. На третьем курсе в жизни Энн, наконец, появилось редкое сокровище – Уильям, преподававший им литературу. Во втором триместре они были официально представлены родителям, а в третьем стали женихом и невестой. Джордж по достоинству ценил компанию этого молодого человека, который умел так почтительно слушать. И хотя им не грозила блестящая университетская карьера – что еще может быть так лишено амбиций, как английская литература XIX века, – будущие молодожены были достаточно воспитаны для того, чтобы чтить семейные традиции. Уилл был надежен, пунктуален и очень привязан к своей семье. Внешне он выглядел зрелым мужчиной, да и с образом его мышления вполне можно было согласиться. В глазах Энн он, главным образом, обладал двумя преимуществами: в отличие от предыдущих ухажеров Энн был умелым любовником и к тому же владел огромной библиотекой. Рэчел ни единым словом не прокомментировала выбор дочери. В общении с Уильямом она неизменно вела себя вежливо, но даже не пыталась претендовать на какую-то теплоту. Энн вздохнула с облегчением, увидев, что он не поддается на привычный флирт со стороны матери, хотя это могло служить лишь еще одним доказательством полного отсутствия интереса с его стороны.

Девушке понадобилось несколько лет, чтобы смириться с простой истиной: то, что она посчитала разочарованием Рэчел, на самом деле было лишь облегчением. Энн никогда не будет выдающейся женщиной. В отличие от матери, бесславная победа которой заключалась в том, что она произвела на свет совершенно заурядную дочь. Отец мог обрушивать свои чувства на аспирантов, давным-давно смирившись с посредственностью своего чада, пусть даже и относительной.

«Ты самая обычная стерва», – сказал ей Лео, когда она отказалась повторить опыт в библиотеке. Энн не видела в происходящем ничего сложного – просто ей хотелось больше, чем он мог ей дать. И эту математическую очевидность ему следовало понять без труда.

Ничего хорошего от встречи с молодым человеком на День благодарения ждать не приходилось – лишь смущение и замешательство, причем и для него, и для нее. Молодая женщина высыпала на ладонь содержимое тюбика из оранжевого пластика. На работу она сегодня не пойдет. Скажет, что поехала к миссис Гёдель. Энн несколько мгновений поиграла с пакетиками, выложила из них сначала звезду, затем правильный четырехугольник. Потом взяла две таблетки концентрата, а остальное спрятала обратно в тюбик. Комментарий Адель можно было представить без особого труда. Самолюбование, мисс Рот. Она вновь легла и, ощущая в груди тошноту, уставилась в потолок, успевший ей опротиветь еще во время бессонной ночи. Рано или поздно придется набраться смелости и навести в этой разоренной квартире порядок. Даже несмотря на то, что ее порог теперь никто и никогда не переступал.

24. 1940 год. Бегство

То, что солнце завтра взойдет, не более, чем гипотеза.

Людвиг Витгенштейн, «Логико-философский трактат»

Передано по радио «Австрия» № 2155

Берлин, 5 января 1940 года

Вниманию мадам Адель Гёдель

Химмельштрассе, 43, Вена.

Немецкие паспорта получены. Американские визы на подходе. Эйделотт сегодня прислал подтверждение. Садись на первый же поезд до Берлина. Обязательно. Захвати теплую одежду. Не более одного чемодана. 8. Курт.


15 января 1940 Берлин

Здравствуйте, мои дорогие.

Сегодня под вечер мы уезжаем в Москву, а оттуда по Транссибирской магистрали во Владивосток. Там мы надеемся сесть на пароход до японской Иокогамы, а оттуда, если все пойдет по плану, отправимся в Сан-Франциско.

Каким-то чудом на минувшей неделе нам выдали американские иммиграционные визы. Через Атлантику теперь плыть нельзя. С немецкими паспортами лишь Советский Союз и Япония разрешают нам ехать транзитом через их территорию. Срок действия наших бумаг истекает довольно скоро, поэтому мы должны уезжать незамедлительно. Вчера нам пришлось сделать прививки против целого ряда ужасных болезней: чумы, тифа, оспы… Курт очень переволновался. Он же на дух не переносит вида иглы!

Квартиру я оставила в полном беспорядке. До отъезда у меня совершенно не было времени ее выдраить. Вы не проследите, чтобы эти проклятые мыши не наводнили собой подвал? В ожидании нашего возвращения в ней может жить Элизабет. Если она не хочет, не могли бы вы время от времени приходить и открывать окна, чтобы проветрить помещение? Курт ненавидит затхлость. Лизль поправилась? У нее больше нет этого ужасного кашля? Пусть и дальше прикладывает горчичники, хотя они и очень жгут. Моя дорогая мамочка, береги себя. Зима будет долгой, но я вернусь, как только зацветут первые фиалки! И мы все вместе посмеемся над всей этой авантюрой. Курт шлет вам наилучшие пожелания. Обнимаю вас и целую.

Ваша Адель


За всю свою жизнь мне еще никогда не было так страшно. Я буквально корчилась от боли, все мои внутренности сжимались от беспокойства и тревоги. Но мне приходилось скрывать охватившую меня панику, дабы сберечь нервы Курта. Он демонстрировал спокойствие, не предвещавшее ничего хорошего. За несколько дней до отъезда, когда мы еще даже не были уверены в том, что получим визы, он прочел в Берлине лекцию о континуум-гипотезе. Как он мог думать о своей математике посреди всего этого кошмара? Несмотря на то что мир – от Вены до Берлина и от Владивостока до Йокогамы – наводнили люди в военных мундирах, он безапелляционно утверждал, что война продлится недолго.

Меня томило великое множество вопросов. Почему нас выпустили? Это наверняка ошибка, и на границе нам надо ждать ареста. Как добраться до Тихого океана, проехав по коммунистической территории с германскими визами? Нужно было бежать, пользуясь советско-германским пактом о ненападении, открывавшим дорогу на восток. Я никак не могла понять, как Сталин и Гитлер могли скрепить своими подписями столь противоестественное соглашение. И это после всего, что говорилось в Вене об этих красных чертях, от которых нас нужно было защитить! Кто может помешать Гитлеру наброситься на русского колосса после расправы с Польшей?

Я пыталась спрятаться от всего этого, с головой уйдя в хлопоты: как лучше всего уложить один-единственный чемодан? Как начать жизнь с нуля с такими крохами в руках?


18 января 1940

Бигосово

Здравствуйте, мои дорогие.

По всей видимости, после этого письма следующую весточку от меня вы получите не скоро. Мы стоим на русской границе. Поезд на Москву немного опаздывает. В городе полно переселенцев, в том числе евреев, бегущих в Советский Союз. Перроны забиты чемоданами, насмерть перепуганными людьми и плачущими детьми. Очень холодно, я очень благодарна тебе, мама, что подарила мне свою шубку. Она мне ой как пригодится! День я потратила на то, чтобы кое-что купить в последнюю минуту. Та же самая мысль пришла в голову и всем остальным. Теперь в этом городе не осталось ни одного одеяла и ни единой пары носков. Мне пришлось запастись шерстью по цене, которую даже назвать стыдно. Думаю, что теперь во время нашего долгого путешествия мне будет чем заняться.

Мы познакомились с семьей венгерских эмигрантов по фамилии Мюллер. Они, как и мы, пытаются добраться до Соединенных Штатов. Эти люди покинули насиженные места с минимальным количеством багажа. Подлинность их бумаг вызывает у меня подозрения. Отец семейства врач, что не могло не вызвать у Курта интерес, но только до того момента, как он назвал свою специальность: психоаналитик. Как бы там ни было, у них нашлись общие темы для разговора. Мюллер знаком с работами моего мужа. А вы знаете, что в сентябре в Лондоне скончался доктор Фрейд? Трое их детей, двое довольно больших мальчиков и очаровательная дочурка, устраивают адский шум. Курта они очень утомляют, но я с превеликой радостью вожусь с маленькой Сюзанной, прелестной, как ангелочек. Она так похожа на нашу Лизль в детстве! Все дети, как и их мать, белокуры, и в этом их преимущество – так они привлекают к себе меньше внимания. Курт совершил налет на последнюю аптеку, попавшуюся нам по пути, и теперь у него есть чем лечиться, пока мы будем ехать по Транссибирской магистрали. Питание, скажем так, я бы назвала приемлемым.

Курт передает вам привет. Тысячу раз обнимаю вас и целую. Мне вас очень не хватает.

Ваша Адель


Продержаться мгновение, а потом еще и еще. Не паниковать. Откопать в себе другую личность, способную на все, и запереть на все замки маленькую трусливую девочку. Прекрасно зная, что в один прекрасный день этот ребенок заголосит с такой силой, что мне придется открыть ему дверь, и тогда он будет безутешен. Я потерялась на просторах незнакомой страны с человеком, не желающим ничем заниматься. У меня не было выбора. Мне пришлось поднять паруса, чтобы мчаться быстрее этого мертвящего ветра, быстрее даже самого страха.

В толпе окружающих меня растерянных людей я пыталась помогать, давая всем советы. Оскорбляла служащих, когда в том была необходимость или просто возникало желание. Делала вид, что забыла, что на самом деле мы были лишь гонимыми жертвами. Нас преследовал не тот отвратительный зверь, который нацелился на Мюллеров: в моих кошмарах форма СС отсутствовала. Моя тварь притаилась в душе Курта и теперь ждала своего часа, вожделенно глядя на семена тревоги, посеянные этой поездкой, конечный результат которой терялся в тумане. Я выпрямилась и приказала внутренностям успокоиться. Я писала безумные письма, пропитанные ложью. Давала проводнику деньги, чтобы он принес приемлемый чай. Творила чудеса, чтобы заполучить дополнительное одеяло. И часами вязала, чтобы унять дрожь в руках.


20 января 1940 Москва

Здравствуйте, мои дорогие.

Мы проездом в Москве, пробудем здесь несколько часов. Холод на улице просто собачий. Я даже не могу выйти из вокзала, чтобы купить еды. Несколько спекулянтов по баснословной цене продали нам кое-какие припасы прямо на перроне. В основном скверного качества водку. Это письмо я вручаю русскому музыканту, с которым мы познакомились в поезде. Представляете, он знает «Ночную бабочку»! Надеюсь, он окажется достаточно порядочным человеком, чтобы не пропить деньги, которые я дала ему на почтовые марки. Несмотря на все неудобства, связанные с поездкой, атмосфера вокруг царит веселая. Люди играют и поют, чтобы хоть чем-то себя занять. Некоторые вагоны превращаются в настоящие вертепы. Курт чувствует себя хорошо, даже понемногу работает, особенно когда его не очень донимают шум и табачный дым.

Я столько о вас думаю, что порой мне кажется, что вы стоите где-то рядом на перроне. Ну ничего, в нашей жизни еще будет перрон, на котором мы все встретимся.

С горячим приветом,

Ваша Адель


Я написала эти строки, хотя сама ни во что больше не верила. Затем склонилась к Курту: «Не хочешь черкнуть пару строк?» Он ответил отказом. «Да не переживай ты так за них!» Он даже за собственную семью не тревожился. Его больше беспокоило, что нам подадут на обед.

Я вышла из вагона и отошла в сторонку, чтобы покурить. От этих турецких сигарет, не в меру ароматизированных, меня тошнило, но мне нравилось вертеть в пальцах золоченый ободок у них на конце. Поездка выдалась долгой, мне было на редкость одиноко, я страдала от отсутствия интимной близости с Куртом.

Чтобы как-то скрасить ожидание, группка музыкантов устроила перед равнодушной толпой импровизированный концерт. Я вглядывалась в прохожих, тщетно пытаясь увидеть знакомые силуэты: матери, семенящей своими маленькими, озабоченными шажками; Лизль, вечно витающей в облаках; и Элизабет, за что-то ей выговаривающей. Отца, с неизменным окурком в углу рта и «Лейкой» на шее, видевшего мир через объектив фотоаппарата, внимательного к деталям, но неспособного составить представление о целом. Мне больше не суждено было их увидеть. Превратности войны вскоре отнимут у меня его и Элизабет. Мне вспомнилось, как он, багровый и потный, будто заправский носильщик, все бежал за поездом, разлучавшим нас навсегда. Таким он и запечатлелся в моей памяти. Старик. На перроне он прислонился к колонне, чтобы перевести дух. Рядом с ним – три женщины, как мне показалось, комкавшие в руках носовые платки. У меня в глазах не было ни слезинки.

В этой толпе совершенно незнакомых мне людей я наконец заплакала, переложив всю накопленную боль на звучавшую еврейскую музыку, от которой у меня разрывалось сердце.


25 января 1940

Где-то между Красноярском и Иркутском

Здравствуйте, мои дорогие.

Это письмо я пишу из самого сердца Сибири. Надеюсь, что смогу отправить его по прибытии во Владивосток. Пальцы меня больше не слушаются, я с трудом держу в руке карандаш. Эта поездка будет длиться вечно. Она чем-то напоминает долгую, бессонную ночь. За всю жизнь мне еще никогда не было так холодно. Некоторые утверждают, что на улице минус пятьдесят по Цельсию. Я никогда не думала, что такое возможно. Санузлы замерзли. Туалет мы совершаем лишь с помощью воды из самовара да моего одеколона. Но он скоро закончится. Я мечтаю о горячей ванне, об овощном бульоне и настоящем отдыхе под толстой периной. Дни и ночи похожи друг на друга: они полностью лишены света, будто солнце решило навсегда уйти с этой бесконечной равнины.

Мы целыми днями дремлем, убаюкиваемые стуком колес. И жмемся друг к дружке, будто сбившиеся в стадо животные. Но делать нечего. Я исчерпала запас шерсти и подарила отпрыскам семейства Мюллеров по паре носков. Сюзанну свалила болезнь, она сильно кашляет и ничего не ест. Я массирую ей ноги, чтобы хоть немного согреть. Она, как крохотная птичка. Играть и петь никто больше не осмеливается. Все молчат, оцепенев от холода или водки. Даже мальчишки Мюллеров и те приутихли. Нас кормят отвратительным борщом, ингредиентов которого я предпочитаю не знать. Курт ничего не ест. Транссибирская магистраль представлялась мне лучше! Поезда ходят хаотично и делают огромное количество остановок. С такой скоростью мы ни за что не успеем на пароход.

По вагонам ходят безрадостные слухи: Соединенные Штаты, в свою очередь, тоже могут вступить в войну. Курт полагает, что это не в их интересах. Что касается Мюллера, то он боится провокаций со стороны японцев, которые могут вынудить американцев отказаться от нейтралитета, в итоге мы окажемся отрезанными от Тихого океана. Я немного подрастеряла свой обычный оптимизм. По всей видимости, сказывается недостаток сладкого. Я ничего не пожалела бы за чашечку венского кофе и кусочек торта «Захер»! Вчера я с удивлением обнаружила, что взываю к Богу. Молюсь за вас, к вам обращены все мои помыслы.

Ваша Адель


Я даже понятия не имела, как стирать нижнее белье. Стала вконец грязной и засаленной. Исходивший от нас неприятный запах мы не ощущали только благодаря холоду. Курт, чтобы выжить, прикладывал к лицу надушенный одеколоном носовой платок, надевал всю одежду и закутывался в одеяла. Я прекрасно видела, что он поглядывает на мою шубку, но ничего не говорила, предпочитая укутывать ею малышку, от синюшных губ которой у меня разрывалось сердце. Родители девочки попытались было отказаться от такой помощи, но в конце концов уступили. Мы закутали Сюзанну в мех, и после этого ей стало легче. Я услышала, как мать стала ей напевать считалочку на идише, но муж тут же велел ей замолчать, позеленев от страха. Тогда я затянула колыбельную на немецком, ту самую, что когда-то пела мне мама. Слова и мелодия вспомнились сами по себе, хотя и казались мне давно забытыми. Guten Abend, gute Nacht, mit Rosen bedacht, mit Näglein besteckt, schlüpf unter die Deck[53]. Курт, в свою очередь, тоже на меня цыкнул. Прослыть немцем в этом поезде было не менее опасно, чем евреем.

Я замурлыкала мелодию себе под нос, и больше уже никто не осмелился мне возразить.

Курт больше ни на что не жаловался. Лишь без конца вглядывался в окрестный пейзаж, время от времени высвобождая из своего шерстяного саркофага руку, чтобы протереть окно. На улице царила тьма и смотреть там было особо не на что. Он смотрел на свое отражение, будто оно могло ответить на терзавшие его вопросы. Я нарисовала на запотевшем стекле горизонтальную восьмерку. Он улыбнулся и стер ее. Чтобы скрыть охватившее меня замешательство, я нарисовала Сюзанне русскую матрешку, внутри нее вторую, а потом еще одну. Девочка засмеялась. Ее смех я слышала впервые.

Молчание Курта я ошибочно приняла за холодную ревность; он не любил, когда я уделяла внимание не ему, а кому-то другому. Его преследовала мысль о страшной тайне, которую физик Ганс Тирринг доверил ему в Берлине, попросив рассказать обо всем Альберту Эйнштейну: нацистская Германия стояла на пороге овладения секретом расщепления атома. По правде говоря, он в это не верил. Слишком рано, для этого нужно время. Он знал, что сведения сообщили не только ему: схожие сообщения со всей Европы пересекали океаны и стекались в Принстон. Пока я задавалась вопросом о том, закончится ли когда-нибудь это путешествие, он размышлял о бесконечности. Разговаривал по ночам со своим незримым двойником, в то время как его коллеги бежали наперегонки со временем. Не просто чтобы создать эту злосчастную бомбу, но чтобы сделать это раньше других.


2 февраля 1940

Йокогама, Япония

Здравствуйте, мои дорогие.

В Йокогаме мы испытали огромное облегчение: наконец-то воздух! Вода! Отопление! На пароход «Тафт», где нам были забронированы места, мы опоздали. Теперь придется ждать две недели, чтобы сесть на другое судно – «Президент Кливленд». В более подходящих обстоятельствах я была бы в восторге: в Японии так интересно. Я же нигде, кроме Афленца, не была! Эта страна не такая средневековая, как мне казалось, здесь есть все необходимые блага цивилизации. Улицы ничем не уступают нашей Рингштрассе: сверкающие автомобили, снующие во всех направлениях велосипеды, запряженные лошадьми коляски и повозки рикш – некое подобие такси в виде колесных экипажей, в которых седоков таскают неимущие бедолаги. Я долгими часами наблюдаю за прохожими. Господа в роскошных пальто смешиваются с рабочими в странного вида башмаках и не менее причудливых шляпах. Женщины, в большинстве своем, носят национальные одежды. Я попытаюсь привезти вам одно из таких шелковых чудес. Хотя мне приходится быть осторожной – запас наличности у нас очень ограниченный. Курт вот уже который день тщетно пытается получить перевод в «Форин Иксчейндж Оффис». Мне приходится штопать белье. Мы уехали, почти ничего не взяв с собой. К моему огромному огорчению, продукты, привозимые из-за рубежа, чрезмерно дороги.

Азиаты отнюдь не лимонно-желтые, как казалось мне раньше. По сути, у них бледная кожа и раскосые, лишенные ресниц глаза. А рабочие даже смуглы от солнечного загара. Некоторые женщины – они, говорят, ведут скверный образ жизни – расхаживают по улицам с выбеленными лицами и выкрашенными в черный цвет зубами. Мне очень хотелось бы с ними поговорить, но я не знаю их языка, а они – моего. Вчера я попыталась объяснить двум девушкам, что у них изумительные кимоно, но они лишь захихикали и убежали.

Японцы удивительно вежливы, но держатся очень отстраненно. Иностранцев они, по всей видимости, недолюбливают. Мы остановились в удобном отеле, где горячей воды хоть отбавляй. Я вылезаю из обжигающей ванны только для того, чтобы прогуляться по окрестным улочкам, хотя стараюсь далеко не отходить. Вокруг полно военных мундиров. Они дают нам понять, что «долгоносым» (то есть нам, представителям западной цивилизации) нельзя шляться где ни попадя. Йокогама – огромный порт, мяса здесь мало, люди довольствуются рисом и рыбой, вымоченной в ужасном рассоле, которым провоняли не только все улицы, но даже одежда. На прилавке одного уличного торговца я попробовала удивительное жаркое, которое они называют тэмпурой. Я буквально объелась его овощными оладьями, легкими и воздушными, как облака. Курт повторить мой опыт не осмелился: он с недоверием относится к здешней гигиене. Хотя кипящее масло, что ни говори, убивает все, что только можно… Он питается исключительно чаем и рисом. Подобная диета прекрасно подходит его желудку, который подвергся тяжелому испытанию в виде обслуживания в вагоне русского поезда. Он почти не выходит из гостиничного номера, постоянно в нем работая.

На здоровье мы не жалуемся. Не понимаю, как мы умудрились пересечь эти безбрежные ледовые просторы, не подхватив пневмонию. Во Владивостоке распрощались с Мюллерами. Я желаю им благополучно переправиться через океан. Этот город, расположенный в непосредственной близости от китайских территорий, аннексированных Японией, наводнен солдатами. В нем царит ужасный беспорядок. Я все думаю о маленькой Сюзанне. При виде человека в мундире она всегда пугалась, даже если это был банальный железнодорожный служащий. По прибытии во Владивосток у нее поднялся такой жар, что родители, прежде чем отправляться дальше, решили на несколько дней задержаться и запастись медикаментами. У них есть родственники в Пенсильвании, и я надеюсь получить от них весточку, когда мы обоснуемся в США. Курт вас обнимает. Шлю вам самые горячие поцелуи. Мне вас ужасно не хватает.

Сайонара! (В переводе с японского это означает «до свидания».)

Ваша Адель


Малышка никогда не увидит Пенсильвании, в этом я была уверена. Как и в том, что все мои письма совершенно бессмысленны. Я писала их, только чтобы возродить в душе оптимизм, который подрастеряла во время нашей бесконечной поездки. Все, кто был мне близок, остались позади. Я знала, что буду страдать и готовилась к этому. В то же время, я познала и боль отказа от повседневных привычек; теперь я знала, что чувствует человек, когда не может утешиться вкусом любимого блюда или открыть окно и увидеть знакомый пейзаж. У меня остался только Курт, со всеми присущими ему слабостями. И вся моя жизнь зиждилась на одном-единственном человеке. Я до сих пор не знаю, что это было – доказательство любви или же глупость в ее чистом виде. Как выжить людям, у которых на двоих всего одна обглоданная кость?


Передано по радио «Австрия» № 40278

Сан-Франциско, 5 марта 1940 года

Вниманию доктора Рудольфа Гёделя

Лерхенфельдерштрассе, 81, Вена.

Вчера сошли на берег в порту Сан-Франциско. Здоровы. Успокой мать и семью Поркерт. Тысяча поцелуев. Адель и Курт.


6 марта 1940

Сан-Франциско

Здравствуйте, мои дорогие.

Вот мы и в Сан-Франциско, исхудавшие, зато испытывающие в груди огромное облегчение… Тихий океан мы пересекли без осложнений. После мрачной русской ночи выдержанные в сине-зеленых тонах пейзажи Гавайских островов, куда заходило наше судно, показались мне настоящим раем. Я уже мечтаю позже приехать туда еще раз, хотя еще не отошла от морской болезни и земля у меня под ногами целый день качается, будто палуба. Здесь довольно прохладно. Кто-то из пассажиров хвастался мне, что в Калифорнии светит солнце, но туман Сан-Франциско ни в чем не уступает венскому октябрю! У Курта открылся кашель, он жалуется на боли в груди. В этой поездке он совсем отощал. Когда миграционные власти покончили со скучными формальностями, я силой потащила его в ресторан. Мы с ним сожрали целого быка! Мясо здесь изумительное. У меня совсем не будет времени погулять по городу, потому что уже сегодня вечером мы отправляемся на поезде в Нью-Йорк. Теперь мы очень торопимся, нужно прибыть вовремя! Сказать, что мне легче, было бы ложью – я постоянно думаю о вас. Мы в безопасности, но ваша судьба представляется смутной и туманной. Мне так хочется получить от вас весточку. Я мечтаю о Вене. По прибытии в Нью-Йорк телеграфирую вам наш адрес в надежде на то, что телеграммы в Европе все еще доставляют.

Тысяча поцелуев с другого конца света.

Ваша Адель


Американский берег мы увидели лишь в самый последний момент. Город скрывала плотная пелена тумана. Все пассажиры высыпали на мостик. Кто-то шутки ради завопил: «Земля!» Другой стал искать глазами статую Свободы.

Курт терпеливо объяснил ему, что мы подошли к западному побережью Соединенных Штатов. И что от Нью-Йорка нас отделяют три тысячи миль. Пассажир даже не стал его слушать. Он был на седьмом небе от счастья. А потом нас закружил человеческий вихрь; крики; спущенный трап; нетерпеливые носильщики. Несколько счастливчиков бросились в широко распахнутые им объятия. Мы сошли на берег, не теша себя иллюзиями узнать в чахлой толпе на причале знакомое лицо. Просто ухватившись друг за друга. Опасаясь кражи, я спрятала на груди наши визы, справки о прививках и прочие документы. И не вытаскивала их с самого Берлина. Тем не менее прохождение иммиграционного контроля стало для меня испытанием. Когда служащий по привычке спросил Курта не страдает ли он от психических расстройств, тот уставился на него немигающим взглядом и ответил: «Нет». Стало быть, врать он умел. Потом мы удостоверили, что не намерены добиваться американского гражданства. В этом отношении Курт солгал уже мне: возвращаться в Европу он больше не собирался. Он тщательно подвел под прошлой жизнью окончательную, жирную черту, покончив со всеми доказательствами.

Затем мы оказались на Мишн-стрит, очумелые, растерянные, не осмеливающиеся ни улыбнуться, ни даже взглянуть друг на друга из страха, что в самый последний момент нас кто-то окликнет. А потом над Сан-Франциско взошло солнце. Напряжение внутри меня тут же спало, и я вдруг ощутила приступ апокалиптического голода. Мы устремились в первый же ресторан, меню которого с некоторой натяжкой можно было бы назвать европейским.

25

Накануне вечером Элизабет Глинка оставила на автоответчике Института сообщение: Адель перевели из палаты интенсивной терапии. Ее врач сообщил хорошие новости. Состояние пожилой дамы оставалось стабильным. Энн, в последние три дня метавшаяся в своей квартире, как зверь в клетке, направилась в пансионат, предварительно выполнив весьма своеобразную миссию, которую она сама себе же и наметила.

Молодая женщина тихонько постучала в приоткрытую дверь. Из радиоприемника тихо лилась джазовая мелодия. Энн удивилась, услышав привычное «Kommen Sie rein!», произнесенное весьма игривым голосом.

– Адель, мой визит вас не слишком утомит?

– Я бессмертна, милая моя. И соткана из высокопрочной плоти, способной устоять перед чем угодно. Я же Гёдель и пребываю даже в лучшей форме, чем вы. Вы совершенно бледны.

Отрицать этого Энн не стала; совершая утренний туалет, она избегала глядеть в зеркало.

– Может, глоточек бурбона? Он быстро приводит мысли в порядок. Не волнуйтесь, с меня хватит и капельницы. Не знаю, чем они меня пичкают, но настоятельно вам советую. Нет? Вы уверены? Может, тогда шоколадное печенье? Тем, что оставила Элизабет, можно накормить целый полк.

Энн отрицательно мотнула головой. Она была голодна, но есть не хотелось; эти два чувства не боролись в ее душе вот уже несколько недель.

– Элизабет вы понравились. Она из тех немногих людей, которым я по-прежнему доверяю, хотя и грешит чрезмерной болтливостью. Тогда съешьте пирожное! В конечном счете с вас на ходу слетит юбка. Впрочем, невелика была б потеря!

Молодая женщина решилась откусить кусочек пирожного. Оно оказалось слишком сладким.

– Придя сюда, вы боялись увидеть пустую постель. И не выполнить до конца возложенную на вас задачу.

Энн сделала над собой усилие, чтобы как можно быстрее проглотить пирожное.

– Вы прекрасно знаете, что это не так.

– Простите. Это у меня что-то вроде рефлекса. Mein Gott! Я сказала «простите»! Не иначе как от вас заразилась! Сделайте громче! Это же Чет Бейкер. Какой ангельский у него был голосок! Я от него с ума сходила. Но когда подумаю, что с ним стало… Говорят, что это наркотики.

– Сегодня наркотиками все балуются.

– В Вене опиум и кокаин были в ходу еще задолго до войны! Каждое поколение считает своим долгом изобрести как праздник, так и похмелье. Отчаяние, как и ностальгия, никогда не выходит из моды.

– Да, ностальгия тоже наркотик.

– Вздор! Приятные воспоминания – единственное богатство, которое у вас никто не может украсть. Как бы там ни было, мне не разрешили взять сюда много чего. Только радио. Но и его я могу слушать только тихо! Чтобы не разбудить тех, кому осталось жить всего ничего. – Она стала невпопад подпевать под «My funny Valentine»[54]. С Адель капля за каплей стекала вся подозрительная веселость. – Сегодня я слышу только мелодию. Уши подводят и сами выбирают то, что нужно. Музыка выше слов.

– Несмотря на это, вы любите поговорить.

– Намолчаться я еще успею, красавица моя.

Взгляд Адель вдруг упал на маленькие зеленые листики, выскользнувшие из сумочки Энн.

– Камелии! Мои любимые цветы! Для архивариуса вы прекрасно осведомлены.

– Я сорвала их на Линден-лейн. За садом никто не ухаживает, но камелии в полном порядке. Мне хотелось принести вам весточку из родного дома. Вам его, должно быть, очень не хватает.

– Я не чувствовала себя, как дома, по меньшей мере лет сорок. После отъезда из Вены всегда ощущала себя изгнанницей.

Трубка от капельницы оказалась слишком короткой, и схватить растения пожилой даме не удалось.

– Подойдите ближе, пока эта ведьма в сабо у меня их не отняла.

Когда Адель вдохнула тонкий аромат цветов, ее морщинистое лицо озарилось, и она наградила молодую женщину улыбкой. Придя в дом Гёделей, Энн позвонила в дверь, а когда ей никто не открыл, сделала над собой усилие, прежде чем вторгнуться в частные владения. Адель растерла цветок в пальцах, поднесла к носу и вздохнула:

– Почти не пахнут… Но я не думала, что они продержатся до таких холодов.

Энн, в свою очередь, тоже взяла в руки лепесток. Слишком нежный запах был бессилен перед вкусом корицы, намертво прилипшим к небу. Молодая женщина сунула лепесток в карман. Потом из него можно будет сделать закладку.

– Зима задерживается.

– Погода! Вот она, тема разговора для стариков! Подумать только, в беседах с Куртом я избегала ее, как чумы. Он будто родился в обнимку с барометром. То ему слишком жарко, то недостаточно тепло, то чересчур ветрено. Величайший логик современности? Король нытиков, вот кто он был!

– Как вы можете так отзываться о муже?

– Сегодня утром мне вкололи сыворотку правды. Этот человек испортил мне жизнь!

Адель спрятала веселое лицо в букете цветов. Молодая женщина полагала, что увидит перед собой женщину, которая одной ногой стоит в могиле, и к подобным излияниям чувств оказалась не готова. В какой-то момент Энн охватил соблазн сказать собеседнице, что ей в жизни тоже приходилось встречать редких зануд. В шесть лет Леонард уже мог мысленно осуществлять последовательное деление, в то время как Энн только-только осваивала таблицу умножения. В двенадцать он позволял себе отпускать критические замечания в адрес математических трудов собственного отца, который тогда впервые пожалел, что до такой степени возбуждал его неутолимое любопытство. Будучи холериком по темпераменту и дамским угодником по натуре, Лео на дух не выносил никаких ограничений. Представляя собой образ собственной рекурсивности, он считал, что должен отчитываться перед самим собой. Еще ребенком доставал родителей своей «биективностью»[55], следуя его собственному шуточному выражению. Адамсы делали все возможное, чтобы призвать своего скороспелого недоросля к дисциплине и порядку. Но в подростковом возрасте присущие ему природные противоречия буквально взорвались. Леонард всерьез превратился в инопланетянина. Тогда его отправили в частную школу – очищать от дури кровь и прочие жизненно важные жидкости организма. К величайшему облегчению родителей, тот хаотичный период жизни юноши в конечном счете не разрушил их надежд. Лео поступил в престижный МТИ и теперь если чем и был обязан отцу, то только наследственными математическими способностями.

Желая ободрить пожилую даму, Энн положила руку на ладонь Адель, которая тут же сомкнула на ней свои горячие пальцы.

– Хочу дать вам совет, барышня. Бегите от математиков, как от чумы! Они выжмут вас, как лимон, отнимут все, что вы любите, и не позволят даже в награду родить ребенка!

26. Лето 1942 года. «Блю Хилл Инн», отель бесконечности

Когда гениальный человек говорит о трудностях, на самом деле он имеет в виду невозможность.

Эдгар Аллан По, «Маргиналии»

Сколь бы ограничена ни была человеческая натура, она несет в себе немалую толику присущей ей бесконечности.

Джордж Кантор, математик

Из беспокойного сна меня вырвал тоскливый крик чайки: одеяло и подушки валялись на полу. Сквозь задернутые шторы в безмолвную комнату пробивался лучик света. Курт в одной рубашке сидел за небольшим письменным столом. Я подошла к нему, чтобы помассировать плечи.

– Можно я отдерну шторы?

– Не надо, пожалуйста, у меня болит голова.

Я на ощупь навела в комнате относительный порядок. Его плащ, по привычке аккуратно повешенный на спинку стула, еще хранил в себе следы влаги.

– Ты выходил на улицу ночью?

– Да, гулял.

– Но все равно не смог уснуть?

– Мне нужно было подумать.

Я наспех умылась, совершила туалет и молча оделась. Он погрузился в созерцание висевшей над столом гравюры, на которой был изображен изящный балет медуз.

– Пойду вниз. Если ты не против.

– Адель, у меня проблемы.

За четырнадцать лет совместной жизни мне никогда не доводилось слышать от него ничего подобного. Я обняла мужа, чтобы вобрать в себя всю его боль.

– Что я могу для тебя сделать, Куртик?

– Сначала иди позавтракай.

По совету его друга Освальда Веблена мы забронировали комнату в очаровательном пансионате, крытом деревянной, выбеленной временем черепицей, который прятался под густыми кронами сосен. В минувшем году мы уже жили в Мэне у одного из коллег Курта. Муж по достоинству оценил свежий и чистый морской воздух. Цветущие кусты сирени напоминали ему Мариенбад. На этот раз после нашего прибытия в Блю Хилл[56] он не выходил из гостиничного номера. Хотя ночью порой исчезал и в одиночку совершал длительные прогулки по берегу океана.

В столовой курортники делали вид, что не обращают на меня никакого внимания. Я осмелилась робко пискнуть «Good morning», но если меня кто-то даже и понял, то это стоило ему больших трудов. Я села за уединенный столик у окна. Хозяйка заведения громко что-то обсуждала с пожилой парой. По всей вероятности, нас: троица то и дело украдкой бросала на меня взгляды. Миссис Фредерик вытерла о фартук руки и с озабоченным видом спросила.

– Миссис Гёдель! Доброе утро. Как ваши дела? Нечасто вас увидишь за завтраком. А ваш муж? Он вообще никогда не ест?

– Говорите медленнее. Пожалуйста.

Она едва заметно кивнула головой в сторону других столов, и сидевшие за ними прекрасно ее поняли.

– Так где же ваш супруг?

– Он спит.

– Мне говорили, что он по ночам выходит из отеля.

– Он работает.

– Чем же он занимается?

– Математикой.

– Я могу убраться в вашей комнате?

Каждый слог она выделяла с чрезмерным рвением; меня охватило дикое желание заткнуть фартуком ее рыхлый рот.

– Я сама уберусь.

– Но уборка входит в стоимость номера.

Миссис Фредерик пожала плечами и ушла. Наша эксцентричность с каждым днем все больше укрепляла первоначальное впечатление. Она встревожилась с самого начала, когда мы только переступили порог пансионата и протянули ей паспорта.

– Вы немцы?

– Беженцы из Австрии.

Ее лицо приняло подозрительное выражение. После вступления Соединенных Штатов в войну наши визы потеряли всякое значение – мы превратились в потенциальных нацистов. Курт тоже не внушал хозяйке доверия: в первое утро она увидела, как он за завтраком протер и расставил по своему вкусу приборы, что страшно ее уязвило. Из мести миссис Фредерик пролила кофе мимо его чашки. С тех пор он категорически запрещал ей убираться в комнате и перестал спускаться в столовую. Местные кумушки вовсю судачили за нашими спинами: мы для них были не только иностранцами, но и врагами. Вскоре нам предстояло разыграть целую пародию, чтобы убедить всех в своей «нормальности».

Как же мне не хватало Вены! В Гринциге скоро начнут собирать виноград. Все будут пить «Heuriger», молодое вино. Как же оно отличалось от того жуткого напитка с привкусом лекарства от кашля, по которому американцы буквально сходили с ума. Я не знала, производили в военное время молодое вино или нет. От близких вестей не было. Венский университет передал через германское консульство категоричное требование: Курту Гёделю воспрещалось продлевать срок своего пребывания в Соединенных Штатах. Чтобы выиграть время, он попытался получить должность, которая обеспечивала бы щадящий режим для его слабого сердца. Кроме того, его вызвали на медицинский осмотр в одно из подразделений американской армии. Фрэнку Айделотту, директору ИПИ, пришлось расщедриться на дипломатическое послание, в котором говорилось: «Курт Гёдель – гений, хотя порой и подвержен психозу». Время-то мы выиграли, но как существовать на скудные доходы приглашенного лектора? Какая карьера его ждала с клеймом «психа»? Нас никто не встречал с распростертыми объятиями. Ходили слухи, что правительство намерено согнать в лагеря всех японцев, в том числе и обладателей американских паспортов. И когда после этого наступит черед немцев[57]? Еще до объявления войны мы сделали крюк, чтобы не появляться не только в германском консульстве, но даже в обычном немецком бюро путешествий в Нью-Йорке. Боялись, что нас похитят. После бегства и эмиграции вся германская община тряслась от страха, вспоминая пережитое, а также от тревоги за свое будущее в стране, воюющей с их собственной родиной. Чтобы не зависеть от этого узкого круга, пребывающего в состоянии неизбывного беспокойства, я стала учить английский. Но у меня ничего не получалось. Курт сыпал в мой адрес упреками и говорил, что я прилагаю недостаточно усилий. Я отвечала, что мои неудачи носят «временный» характер, упорно цепляясь за это слово.

Во время нашего долгого бегства я ужасно боялась. Мне было страшно и теперь. В сентябре 1940 года германская подводная лодка потопила пароход с несколькими сотнями английских детей на борту, направлявшимися в Новый Свет. Нацисты вошли в Париж, напали на СССР; японцы развернули активные боевые действия в Тихом океане: все выходы в итоге оказались перекрыты. Мы были иностранцами, узниками огромной страны. Здесь все было колоссальным, даже пустота.

Для Курта будущее представляло собой доску в аудитории, с которой только что все стерли мокрой тряпкой. Его лекции в Принстоне, а затем и в Йеле были приняты с энтузиазмом и восторгом. Он, казалось, даже воодушевился, хотя это слово уже очень давно не входило в его словарный запас. И даже составил список добрых намерений. А мне пришлось, исходя из его планов, составлять расписание: когда и что читать, какие статьи заканчивать, вплоть до того, в котором часу выходить на прогулку. Он вынашивал какие-то планы, обдумывал проекты, словом, размышлял о будущем.


Я попросила принести мне завтрак на подносе, чтобы отнести его в номер. Миссис Фредерик выполнила мою просьбу с явной неохотой. Не забыв положить газету с крупным, бросающимся в глаза заголовком:

«Нацисты в Канаде! В Сен-Лоране обнаружены немецкие подводные лодки!»

Когда я поднялась в номер, Курт по-прежнему сидел за рабочим столом. Он одним глотком выпил кофе, но от тостов отказался. Я стала расхаживать по номеру, думая, чем бы себя занять. Вязать не хотелось, а читать в таком полумраке – и подавно. Курта мое безостановочное кружение раздражало. Он снял очки и принялся их протирать. Его глаза покраснели от бессонницы.

– Пойдем полюбуемся морем. Ты напоминаешь мне зверя в клетке. Глядя на тебя, я никак не могу сосредоточиться.

Я уже била копытом от нетерпения у двери, сжимая в руке корзину, но он, перед тем как выйти, неторопливо сложил бумаги в чемодан и запер его на ключ. Наша чертова хозяйка могла узреть в них шифровку.

Мы бесшумно спустились на первый этаж. Из конторки доносился извечный патриотический мотив: «We must be vigilant»[58]. Каждый раз, когда мы проходили по коридору, миссис Фредерик неизменно делала радио громче.

По приезде в Принстон выяснится, что ключ от искомого чемодана куда-то потерялся, Курт не преминет написать славной миссис Фредерик письмо и обвинить даму в том, что она его украла. Какие очаровательные воспоминания о себе мы, должно быть, ей оставили!

Мы направились по Паркер Пойнт-роуд, узкой дорожке, идущей вдоль побережья. Сквозь сосновый лес проглядывал величественный залив Блю Бей Хилл, помеченный точками островов. Затем свернули на тропинку и зашагали к премилой бухте, обнаруженной нами во время одной из предыдущих прогулок. Я бросила на камни подбитое моль-тоном покрывало. Курт всегда ценил комфорт в мелочах.

– Долго здесь оставаться нельзя. Слишком сыро.

– Курт, мы же на берегу моря! В городе ты постоянно жалуешься на вонь, издаваемую приборами отопления.

Он неохотно сел.

– Сегодня мы можем поужинать где-нибудь в городе. Мне так хочется попробовать их суп из морских петушков.

В ритме волн на воде покачивались мачты трех кораблей, бросивших якорь неподалеку от берега. В воздухе, черпая крылами пену, гонялись друг за другом чайки. Я увидела, как вдали на каменистый островок взобралось какое-то грузное животное. Солнечные лучи согревали плечи. Я вдыхала полной грудью, ослепленная этим величественным покоем. Война отсюда казалась далекой-далекой.

– Я готова до конца жизни любоваться этим зрелищем.

– Ты не умеешь плавать, Адель. Надо бы тебе научиться.

Воздух был теплый, но Курт, несмотря на это, кутался в пальто.

– Видишь ту невероятную синеву на горизонте? В том месте, где море сливается с небом?

Край его шляпы чуть приподнялся – самую малость.

– Да ты даже туда не смотришь! О чем ты думаешь, глядя на океан?

– Любуюсь полем волнового взаимодействия. Его сложность меня буквально очаровывает.

– Вот печаль! Тебе следовало бы отмыть разум этой красотой.

– Математика – вот истинная красота[59].

Сухой тон Курта несколько портил приятную атмосферу момента.

– Что тебя до такой степени мучает? Ты больше не говоришь со мной о работе.

Если бы сарказм не отскакивал от него, как от брони, я могла бы добавить: «Ты вообще давно со мной ни о чем не говоришь». Я взяла его за руку – холодную и напряженную.

– Я задался вопросом существования бесконечности.

Он выпустил мою руку, сделал несколько шагов, встал у кромки воды и стал вглядываться в море. Носок его ботинка лизнула небольшая волна. Курт скривился и отошел назад.

– Когда ты смотришь на океан, тебя охватывает ощущение бесконечности. С другой стороны, ты не можешь эту бесконечность измерить, точнее объять.

– Это примерно то же самое, что пытаться вычерпать чайной ложкой море!

– Упомянутые чайные ложки, следуя твоему выражению, мы создали для определения бесконечности, но как проверить, не являются ли эти математические инструменты чисто умозрительными построениями?

– Но ведь бесконечность существовала и до того, как человек изобрел такую дисциплину, как математика!

– Мы изобрели математику? Может, все-таки открыли?

– Ты же сам говорил, что явление, каким бы оно ни было, существует лишь в том случае, если в языке есть слова для его описания?

– Данный вопрос слишком обширен для твоей маленькой головки.

Я изобразила на груди, в области сердца, горизонтальную восьмерку.

– Бесконечность, занимающая меня в данный момент, касается теории множеств. Это совсем другое.

– Какая нелепая мысль! Бесконечность она и есть бесконечность, и больше нее в мире ничего быть не может.

– Но бесконечность может быть больше, а может быть и меньше.

Курт аккуратно выложил в ряд три камешка, которые до этого подобрал на отмели:

– Это множество. Или, если тебе так больше нравится, кучка. Неважно, из чего она состоит, из камешков, из конфет, главное – рассматривать их в виде составных элементов.

Я встала, всем своим видом демонстрируя послушание и внимание. Усилия на педагогическом поприще Курт прилагал чрезвычайно редко.

– Я могу их сосчитать. Один, два, три. Таким образом, мы имеем множество, состоящее из трех элементов. Я могу разделить его на несколько подмножеств. Сложить белый камешек с серым; белый с черным; черный с серым; взять только белый; только серый; только черный; взять все три вместе и не взять ни одного. В целом получается восемь вариантов. Число подмножеств всегда превышает количество элементов, из которых это множество состоит.

– Пока мне все понятно.

– Если бы продолжительность твоей жизни составляла несколько столетий, ты смогла бы пересчитать на этой отмели все до единого камешки. И теоретически, если бы жила вечно, установила бы их точное количество… Но сколько бы их ни оказалось, всегда найдется число, превышающее это количество.

– Всегда найдется число, превышающее это количество.

Я покатала эти слова во рту, у них был какой-то особенный привкус.

– Даже если бы ты умела считать до бесконечности, всегда можно достичь бесконечности большей по сравнению с той, с которой ты столкнулась. И число подмножеств бесконечного множества всегда превышает количество элементов, из которых это бесконечное множество состоит. Точно так же, как количество возможных вариантов сочетаний этих трех камешков превышает три.

– Любопытное умопостроение!

– Чтобы ты могла проследить за моей мыслью дальше, я должен объяснить разницу между количественными и порядковыми числительными. Количественное числительное позволяет сосчитать элементы множества: всего у тебя три камешка. В то время как порядковое выстраивает эти элементы в определенном порядке, превращая их в первый, второй и третий камешки. Количественное числительное бесконечного множества «считает» число элементов в нем, но не располагает ни в каком порядке. «Количественность бесконечности» символизирует еврейская буква «алеф».

Он начертал на песке эзотерический символ «X» и вытер палец носовым платком. Я протянула ему сухой прутик, который он схватил с едва заметной улыбкой на лице, заменявшей ему благодарность.

– Три твои камешка воплощают собой натуральные числа. Они известны всем и каждому и используются для подсчета привычных нам предметов. 1, 2, 3 и так далее. Их в математике называют множеством «N».

Курт начертал на песке «N», обвел букву большим кругом и положил в него три камешка.

– Что ты хочешь этим сказать? Неужели существуют и другие?

Его смех мне очень понравился – он был таким редким явлением.

– В числе прочих, у нас есть целые числа: множество «Z». Целые числа определяются по отношению к нулю. Если целое число меньше нуля, к нему добавляется символ «—». Таким образом, «–1» меньше нуля, в то время как «1» – больше. Помнишь мы ехали в поезде? Тогда все говорили о температуре в «–50». Для полной ясности им нужно было сказать «–50» по отношению к той точке, которую шкала Цельсия определяет как нулевую температуру.

Он начертал вокруг первого второй круг, а вокруг них – еще один. Затем обозначил каждый из них элегантной заглавной буквой: «Z», а потом «Q».

– «Q» – это множество рациональных чисел, дробей типа «1/3» или «4/5».

– N, Z, Q… Бедная моя голова!

– Опираясь на элементарный здравый смысл, ты можешь прийти к выводу, что множество натуральных чисел «N» меньше множества целых чисел «Z». Множество чисел «1, 2, 3» меньше чем множество «1, 2, 3, – 1, –2, – 3». Аналогичным образом, множество целых чисел «Z» меньше множества рациональных чисел «Q». Множество «1, 2, 3, –1, – 2, – 3» меньше множества «1, 2, 3, – 1, – 2, – 3, 1/2, 1/3, 2/3, – 1/2, – 1/3 и так далее.». Все эти множества включены друг в друга. Натуральные числа представляют собой наименьшее множество, или, если тебе так больше нравится, кучку, а рациональные – наибольшую.

– Как кастрюли! Стало быть, для каждого из них существует своя бесконечность?

– Ошибка! Количественность у них совершенно одинакова. Георг Кантор доказал это с помощью биективной функции в одном случае и посредством диагонального метода в другом. Но я тебя от этих выкладок избавлю.

– Твоя «количественность» для меня – китайская грамота.

На камень неподалеку от нас села любопытная чайка и стала взирать на меня с возмущенным видом птицы, к которой осмелился подойти человек.

– Ты меня не слушаешь, Адель!

– Слушаю, конечно! И что же получается в конечном счете? Все бесконечности равны друг другу? И сводятся к одной-единственной?

– Нет. По той причине, что существуют и другие. К примеру, множество действительных чисел «R». «Действительные» числа включают в себя «рациональные», то есть дроби, и «иррациональные», такие как число «П». Иррациональными их называют по той простой причине, что представить их в виде дроби не представляется возможным. Количество действительных чисел «R», иными словами бесконечное множество рациональных чисел, дополненное бесконечным множеством иррациональных чисел, заведомо больше. Это Кантор тоже доказал.

Вокруг трех предыдущих кругов он пунктиром изобразил еще один, поистине огромный. Чайка, прежде чем улететь, окинула его одобрительным взором.

– Бесконечность целых чисел «1, 2, 3», или «алеф-нуль», хотя подобная терминология и неверна, называется «счетной бесконечностью».

– Счетная бесконечность? Слишком самонадеянно, тебе не кажется?

– Самонадеянно, Адель, шутить в то время, когда я пытаюсь объяснить тебе сложный вопрос.

Я ударила себя в грудь, всем своим видом изображая покаяние.

– Если ты внимательно слушала с самого начала, тебе нетрудно будет понять, что число подмножеств этого «алеф-нуля» больше, чем сам «алеф-нуль». Число вариантов кучек, которые можно сложить из камешков, всегда больше количества самих камушков. Если верить Кантору, то множество таких частей биективно отражается на множество «R» действительных чисел[60]. Каждый элемент одного множества, с твоего позволения, находит себе соответствующую пару, подобно танцам на балу. Но этим этапом мои метафизические возможности исчерпываются.

Песок бухточки стал покрываться эзотерическими символами. Я огляделась по сторонам: какой-нибудь бдительный зевака вполне мог принять нас за шпионов.

– Если вкратце, Адель, то можно сделать вывод о том, что промежуточных бесконечностей между бесконечностью натуральных чисел и бесконечностью действительных чисел не существует… Точнее, не должно существовать. Если бы граница существовала, то она располагалась бы в промежутке между «N» и «R»: самой маленькой кучкой камней и той, которая содержит их все, но которую нельзя ими представить по той простой причине, что она не является счетной. О промежуточных множествах «Z» и «Q», как я тебе уже говорил, все забывают, путая их бесконечность с бесконечностью множества «N». Таким образом, мы одним прыжком совершаем переход от «дискретного» к «непрерывному». Это явление получило название континуум-гипотезы.

– Гипотезы? А твой Кантор ее что, не доказал?

– Ни он, ни кто-либо другой. Эта гипотеза представляет собой первейший из тех вопросов, которые Дэвид Гилберт сформулировал с целью консолидировать усилия математиков всего мира.

– Знаменитая программа, второй пункт которой был реализован тобой посредством теоремы неполноты? Тогда почему ты, человек столь педантичный и аккуратный, не начал с первого?

Впоследствии я узнала, что этот Кантор сошел с ума и умер. И тоже всю жизнь страдал от постоянных депрессий. Почему Курт встал на тот же самый призрачный, непонятный путь?

– Работы Кантора базируются на одной спорной аксиоме, известной как «аксиома выбора».

– Но ведь ты когда-то говорил мне, что аксиома – это непреложная истина!

Курт приподнял бровь:

– Твоя память, Адель, меня буквально поражает. В какой-то степени ты права, но эта истина в коробке с математическими инструментами стоит особняком. Сейчас у меня больше нет сил объяснять тебе все ее тонкости. Единственное, что тебе надо знать, это что использование некоторых подобных аксиом приводит нас к неразрешимым логическим парадоксам. Что вызывает сомнения в их легитимности.

– А всякие парадоксы ты ненавидишь.

– Я пытаюсь обосновать доказуемость континуум-гипотезы. Как с помощью непротиворечивых аксиом доказать ее ложность или истинность?

– Но ты же сам это доказал. Не каждая математическая истина может быть доказана!

– Это неправильная формулировка моей теоремы. Проблема не в этом. Если эти аксиомы «ложны», то нам придется опровергнуть истинность и других теорем, которые на них базируются.

– Неужели это так серьезно, мой дорогой доктор Гёдель?

– Собор нельзя построить на шатком фундаменте. Нам надо узнать, и мы обязательно узнаем[61].

Я стерла на песке все надписи, и мои ногти покрылись красивой вязью песчинок. Вернусь в гостиницу с образцом бесконечности на руках.

– Твоя идея «непрерывности» для меня сплошной мрак! Ты не можешь найти какой-нибудь простенький образ, чтобы мне ее объяснить?

– Если бы мир можно было объяснить с помощью образов, математика была бы человечеству не нужна.

– Как и математики! Бедный ты мой!

– Этого не будет никогда.

– А если бы тебе нужно было объяснить все эти премудрости ребенку, что бы ты сделал?

Говоря по правде, вопрос должен был звучать чуточку иначе: «Как бы ты объяснил это нашему ребенку?» Смог бы Курт терпеливо объяснить все тонкости своей вселенной собственному отражению – более непорочному и чистому, чем он сам? Хотя и не совсем точному. Согласился бы облечь в новые формулировки то, чего не излагал уже очень давно?

– Песок на этом берегу, Адель, мог бы представлять счетную бесконечность. Теоретически ты могла бы сосчитать каждую его песчинку. А теперь взгляни на волну. Где кончается море и где начинается песок? Присмотревшись поближе, ты увидишь волну поменьше, затем еще меньше. Четкой границы между песком и пеной попросту нет. Вполне возможно, что нам удастся обнаружить подобную грань между «количественностью» множеств «N» и «R». Между бесконечностью целых чисел и бесконечностью действительных чисел.

– Почему ты по ночам уходишь из гостиницы? Почему ничего не ешь?

– Я тебе уже все объяснял. Это фундаментальный вопрос. В чем-то даже метафизический. Гилберт поставил его во главу своей математической программы.

– То, что господин Гилберт считает его таким важным, не объясняет мне, почему он таковым является!

– Адель, я интуитивно чувствую, что континуум-гипотеза ложна. Чтобы дать правильное определение бесконечности, нам недостает аксиом.

– Зачем тогда мерить море чайной ложкой?

– Я должен сформулировать доказательство когерентной, незыблемой системы. Нужно установить, чем является исследуемая мной бесконечность – реальностью или же решением. Я хочу удостоверить, что мы движемся вперед в познании Вселенной, которая становится нам все более понятной. Я должен точно знать, создал ли Бог только целые числа, а все остальное – дело рук человеческих[62].

С этими словами он яростно, будто мальчишка, швырнул в воду камешки, которые использовал для объяснения своей теории.

– Это доказательство недвусмысленно скажет мне, существует ли божественный порядок, божественная модель. Сообщит, на что я трачу жизнь – на понимание ее языка или же на жонглирование числами в полном одиночестве посреди пустыни. Оно позволит сделать вывод о том, есть ли во всем этом хоть какой-то смысл.

От крика Курта стая чаек взмыла в воздух. Я положила ему на плечи руки, чтобы успокоить. Он оттолкнул меня.

Я подобрала одеяло, сложила его и стала ждать, когда он сменит гнев на милость.

– Пойдем, я замерзла.

Мы молча двинулись обратно. Уже подходя к гостинице, я решилась нарушить тягостное молчание:

– Может, это из-за одиночества? Если бы мы были в Вене…

– Адель, в Принстоне есть все, что мне нужно.

– Но мы когда-нибудь вернемся?

– А какой в этом прок? Лично я его не вижу.

Я задала вопрос, страшась услышать на него ответ. Но даже сегодня убеждена, что Курт оставил в Вене частичку души. Он покинул знакомую почву, плодородную и тучную от многочисленных знакомств, и незабываемую атмосферу кафе, в которых встречались музыканты, философы и писатели. В Принстоне бок о бок с ним работали величайшие математики, но он держался особняком. И без конца кружил в рамках своей замкнутой системы. Захваченная полем его притяжения, я тоже пыталась отыскать смысл в этом нескончаемом танце. В Принстон мы вернулись разочарованные: я – этой непонятной жизнью «наполовину», он – частичным доказательством, по его меркам недостаточно элегантным, чтобы быть опубликованным. В том отеле, в Блю Хилл, он сказал: «У меня проблемы». Это было началом новой ведомости – списка поражений и неудач. Курт заботился о том, чтобы оградить себя от других, но, когда столкнулся с пределами собственных возможностей, оказалось, что от этого у него иммунитета нет. Тем летом 1942 года он разочаровался в себе, я – в себе, а мы – в нас обоих. Два существа, но три варианта: жизнь с близким человеком учит нас вести счет обманутым надеждам.

27

Энн сидела в коридоре и терпеливо ждала, пока Адель под руководством медсестры проходила положенные ей процедуры. Чтобы одолеть скуку, она закрыла глаза и на слух пыталась определить, кто каждый раз скрывается за звуком шагов – отрывистым стаккато каблучков персонала, жалобным резиновым скрипом больничных башмаков и тихим шелестом домашних тапочек.

Перед тем как войти в комнату, она заправила блузку, выбившуюся из-под твидовой юбки и болтавшуюся над бедрами. Так вела себя почти вся ее одежда. Миссис Гёдель, зарывшись в ворох простыней, по всей видимости, пребывала не в лучшем расположении духа. Контраст с возбужденностью, охватившей ее во время предыдущего визита, был просто разительный. Энн предпочла увидеть в этом признак того, что Адель стало лучше. В ночной рубашке в цветочек, с пестрым платком на шее и проницательным взором пожилая дама походила на свирепую цыганку. А куда подевался ее тюрбан? Кто-то явно решил отправить его в чистку. Если, конечно, она сама не забыла его в шкафу.

Молодой женщине пришлось выпустить из рук сумку и сесть: ноги ее дрожали. Беспокойство за миссис Гёдель добило ее окончательно. Она даже не помнила, как доехала до «Пайн Ран».

– У вас премилые круги под глазами, радость моя. Длительные визиты в это преддверие кладбища не идут вам на пользу. На мой взгляд, вы худеете на глазах. Я позову медсестру, пусть измерит вам давление.

Энн вскочила. Слишком стремительно, у нее закружилась голова. На глаза опустилась черная пелена. Послышался чей-то далекий голос. А потом – ничего.

– Только этого нам еще не хватало.

Очнулась она на кровати миссис Гёдель. Ноги приподняты, на лбу холодный компресс. Энн узнала лавандовый аромат одеколона миссис Гёдель. Пожилая дама, закутавшись в свой бессменный, поношенный халат, сидела рядом. Она похлопала молодую женщину по руке: «Играем в красавиц в интересном положении?» Энн попыталась встать, но Адель властным жестом запретила ей это делать. В дверь просунулся нос Глэдис, которую сопровождал целый эскадрон восьмидесятилетних старух. Адель повернула к ним голову и угрожающе рыкнула:

– Что это вы здесь столпились? Ей нужен покой. Raus!

Они смущенно ушли, не забыв оставить подношение в виде разнообразных сладостей. Адель запихнула молодой женщине в рот пирожное:

– Время от времени заставляйте себя съесть приличный обед или ужин. И забудьте о той отраве, которая продается в автоматах! Если бы я была дома, то приготовила бы вам парочку шницелей.

Энн затошнило, но она все же заставила себя прожевать еду.

– Наряду с избранием этого престарелого фата на должность президента, вы для них стали аттракционом дня. Теперь они будут судачить об этом как минимум две недели.

– Стало быть, вы не республиканка.

– Я предпочитаю верить не в идеи, а в людей. Рейган не внушает мне доверия. У него слишком много зубов. И волос тоже.

Молодая женщина с трудом проглотила кусок. Адель протянула ей стакан воды:

– Послушайте, радость моя, вы, часом, не решили впасть в депрессию?

– У Картера зубов было еще больше, так что это не критерий.

– Милое мое дитя, если на свете и есть сфера, где я вижу людей насквозь, то это область состояний души. Так что давайте без надуманных предлогов! В чем причина вашего столь повышенного интереса к биографии моего мужа? Отвечайте, не стыдитесь. Вы уже легли, представьте, что это сеанс у психотерапевта.

– А вы в этой сфере дипломированный специалист?

– Нет, но я училась у первоисточника. Венская специфика, знаете ли.

– Этого так сразу не объяснишь.

– Я знаю. Однако в каждом языке для этого есть подходящие слова. Меланхолия, тоска, сплин, хандра. Целый интернационал печали.

Пожилая дама теребила пальцем сладости, оставленные непрошеными гостями. Энн вздрогнула от отвращения.

– За этой отвратительной тварью я гонялась всю жизнь. Она никогда не исчезала надолго. Для Курта тревога представляла собой что-то вроде движителя. Борьба была неравной и тщетной, но я все равно от нее не отказывалась. Сегодня у вас есть целый арсенал химии. Ни одна живая душа не в состоянии прожить без таблеток от сердца или печени. Но почему тогда нет пилюль от души? Съешьте еще один! Поплакать желания нет? Я чувствую себя не в своей тарелке, когда в моем присутствии начинают лить слезы.

Энн надкусила пирожное, стараясь отделаться от навязчивого образа ногтя, ковыряющегося в креме.

– Меня ведь тоска тоже не обошла стороной.

– Я думала, что вас, Адель, ничем не прошибешь.

– Не поддаваться собственному мрачному настроению было не так трудно. Но не утонуть в скорбной пучине депрессии Курта для меня стало настоящей войной, не прекращавшейся ни на мгновение! Порой я вставала, не имея сил прожить не то что наступивший день, но даже следующий час. А потом… улыбка на его лице. Солнечный лучик на скатерти. Оказия надеть новое платье. И тогда мой раздробленный мир вновь собирался воедино. Каждая минута страданий сменялась надеждой на радость. Будто пустота, прочерченная пунктиром… Глядите-ка! Я уже перешла на поэзию! Ваше присутствие превращает меня в какую-то институтку.

– Скажите, а математики по сравнению с нами более ранимы?

Адель съела небольшой кусочек и оттолкнула тарелку с пирожными, чтобы к ней не мог дотянуться грех ее чревоугодия.

– С тех высот, где они вращаются, падение кажется более головокружительным, нежели с точки зрения простых смертных. Люди обожают истории о сумасшедших ученых. На их фоне они приходят к выводу, что гениальность имеет и обратную сторону. Любишь кататься – люби и саночки возить. Если взлетаешь вверх, то непременно сверзишься и вниз.

– Жизнь – это уравнение. Где-то приобретаешь, а где-то и теряешь.

– Элементарное чувство вины, красавица моя. Я не верю в идею космической гармонии или кармы. Ничего предначертанного в мире нет, человек сам должен вершить свою судьбу.

– Мне бы ваш оптимизм.

– В Принстоне обретался один тип. Джон Нэш[63]. Тоже гениальный математик. Преподавательскую работу он не вел, но в здании Института все же появлялся. Его прозвали «библиотечным призраком». Я несколько раз сталкивалась с ним, когда он бродил по коридорам в своем мятом костюме. В 50-х годах сделал блестящую карьеру, но в один прекрасный день не выдержал и взорвался. Существенную часть жизни провел то в больнице, то под электрошоком. По последним сведениям, недавно вновь приступил к работе. Ему удалось победить своих демонов.

– А в случае с вашим мужем вы надеялись на подобное искупление?

Адель на мгновение застыла в нерешительности, но молодая женщина проявила настойчивость.

– В отличие от Нэша, Курт никогда не страдал шизофренией. Врачи поставили ему диагноз «параноидальный психоз». Математика, с одной стороны, его губила, с другой – спасала от тоски. Мысленные усилия позволяли ему не распадаться на отдельные части. Он пользовался исключительно умом, напрочь забывая о теле. Наука для него была одновременно топливом и ядом. Он не мог прожить ни с ней, ни без нее, а если бы прекратил свои исследования, это лишь приблизило бы его конец.

Энн подняла отяжелевшие руки, чтобы почесать голову. И почувствовала, что распущенные волосы совсем спутались. Адель покопалась в прикроватной тумбочке и воинственно взмахнула в воздухе расческой:

– О гигиене не беспокойтесь. Я никогда ею не пользуюсь.

Прикасаясь к коже, твердые зубья гребешка приводили Энн в восхищение. Ей удалось немного расслабиться. Она не помнила, чтобы ее причесывала мать, но воспоминания о косах, терпеливо заплетаемых няней Адамсов Эрнестиной, возродило в душе молодой женщины чувство вины. Она уже давно не заходила к Тине, хотя та жила от нее всего в двух шагах.

– У вас такие замечательные волосы. Как жаль, что вы прячете их под шиньонами старой девы! Вы весьма милы, но совершенно не знаете себе цену.

Энн напряглась:

– Мне наплевать на то, красива я или нет. Обольстить мужчину – с этим у меня проблем никогда не было. Меня беспокоит лишь то, что в этой жизни я только то и делаю, что кого-то обольщаю.

– А вам хотелось бы от этого отказаться? Но почему, великие боги?

– А вы? От чего отказались вы?

От грубого прикосновения гребня Энн стало неприятно, и она скривилась от боли.

– Mein Gott! Нет! Когда вас рожали, вы ни за что не желали покидать материнскую утробу, и тогда вас пришлось тащить щипцами! Я чувствую, что ваш мозг отправляется на прогулку в поисках аварийного выхода.

Пожилая дама затронула Энн за живое. Молодая женщина добровольно решила страдать. Адель этого не понять, она принадлежала к другому поколению: Энн просто отказывалась от такого архаичного принуждения, как кокетство. Она никогда не разделяла интереса своих немногочисленных подруг к разглядыванию витрин и не понимала истерии, которая охватывала их перед вечеринками, усматривая в этом воскрешение существовавшего в каменном веке разделения на мальчиков-охотников, ныне гоняющих мяч, и девочек, которые раньше промышляли сбором плодов и ягод, а теперь сдирают с плечиков одежду. От ее теории Лео хохотал до упаду. По его словам, Энн презрительно относилась к показной любовной пышности по той простой причине, что ей не хватало смелости смириться с собственной крохотной грудью. Склонность прятаться в монашеском наряде свидетельствовала о типичном страхе перед фаллосом и чрезмерно раздутом эго. В этом плане он приветствовал почти полное отсутствие усилий с ее стороны, потому как в любом случае предпочел бы видеть ее обнаженной. В благодарность она швырнула этому доморощенному психоаналитику в голову словарь, еще раз доказав, что ее мозг, который больше подошел бы не человеку, а земноводному, не отказался от примитивных моделей поведения. Даже мужчины, которых она, помимо своей воли, привлекала, стремились в первую же ночь ее связать. Проклятие мадонны. Она прекрасно осознавала эту власть. И не отваживалась требовать большего.

– Я очень надоедливый человек.

– Если бы это было так, я не стала бы тратить на вас свое время. Что еще? Отвечайте, не задумываясь.

– Мне нравилось писать сочинения. – Гребень заскользил медленнее – самую малость. – Это не так интересно. В один прекрасный день мать прочитала мой дневник. А потом долго смеялась.

– Гений разрушения семьи не знает пределов.

– Благодарю вас, доктор, если бы не вы, мне бы об этом ни в жизнь не догадаться.

Адель погладила ее по щеке, и молодую женщину затопила волна невероятной нежности, далеко выходящей за рамки сострадания.

– Об этом мне рассказал муж. А жизнь потом подтвердила. Система не в состоянии понять саму себя. И заниматься анализом тоже очень трудно. Увидеть себя можно исключительно глазами других.

– Соглашаться с их суждениями и подчиняться им? Это на вас не похоже.

– Порой косые лучи светят ярче прямых. По всей видимости, не мне открывать вам глаза, но я начинаю вас потихоньку познавать. Вы часто сострадаете другим, склонны к наблюдениям и обожаете слова.

– Чтобы сделать карьеру, этого еще недостаточно.

– Я имею в виду наслаждение жизнью. Вам нужно понять, в чем кроется ваша радость, Энн!

– А в чем кроется ваша, Адель?

Пожилая дама бросила гребень на кровать:

– В том, чтобы расчесывать волосы. Ну все, на сегодня хватит, у меня слишком болят руки!

28. 1944 год. Атомное суфле

Ряд последних работ Э. Ферми и Л. Силарда, переданных мне в виде рукописей, наводят на мысль о том, что элемент уран в самом ближайшем будущем станет новым и очень важным источником энергии. Некоторые аспекты сложившейся ситуации требуют особого внимания, а при необходимости и быстрой реакции со стороны Администрации. […] Помимо прочего, это новое явление может также привести к созданию бомб.

Из письма Альберта Эйнштейна президенту Рузвельту, 2 августа 1939 года

– Он все еще здесь!

– Гости скоро будут, Курт. Зажги свет! Мне нужно накрыть на стол.

– Взгляни сама.

Я в раздражении подошла к окну, за которым прятался муж.

– Осторожно, Адель. Он тебя увидит.

Я вгляделась в спокойную улицу. В этот влажный, пасмурный ноябрьский день Александер-стрит будто оцепенела. Я увидела одинокую фигурку, неспешно шагавшую по тротуару: человек вышел прогуляться и полностью погрузился в свои мысли.

– Я уже видел этого человека. Сегодня утром, когда шел в Институт. А теперь узнал его по шляпе.

– Принстон, Курт, городок крохотный. Поэтому здесь вполне нормально то и дело встречать одних и тех же людей.

– Он следит за мной!

– Закрой ты эти проклятые окна! В комнате стоит лютый холод, и твои гости замерзнут.

Курт кутался в плотный шерстяной свитер, связанный моими стараниями.

– В этой квартире стоит странный запах.

– Слушай, не начинай! Я ее целый день проветривала. Окурила все шалфеем. Основательно убралась. Сделать что-то еще не в моих силах.

– Я чувствую запах бывших жильцов.

– Ты чересчур чувствителен. Займи себя чем-нибудь хотя бы раз в жизни. Расставь тарелки и закрой окна!

Я ушла хлопотать на кухню. Несмотря на исходивший от плиты жар, меня пробирала дрожь. Я постоянно жила при открытых окнах и не вынимала рук из стиральной машины. День ото дня. Курт всегда отличался болезненным восприятием ароматов, в том числе и запаха тела. После нашего переезда в Принстон эта чрезмерная восприимчивость превратилась в навязчивую идею. Перед тем как лечь с ним в постель, мне каждый раз нужно было тщательно вымыться. Пот, слишком резкие духи или мое дыхание, по утрам не очень свежее, вызывали у него отвращение. С наступлением месячных он бежал от меня, как от чумы. Конечно же, Курт ничего такого мне не говорил. Как он мог затронуть подобный вопрос? В то же время мне каждый день приходилось вести учет температуры его тела и осматривать состав испражнений. Моя собственная внутренняя механика его никоим образом не интересовала. Каждое утро я сортировала белье, которое нужно было постирать. Одну за другой нюхала его вещи, пытаясь не столько обнаружить в них пагубный женский след, сколько вдохнуть в отсутствие мужа его аромат. Но Курт не потел. Его кожа почти не источала запаха, а одежда никогда не пачкалась.

Когда я вернулась в гостиную, он по-прежнему таился за окном и внимательно вглядывался в улицу.

– Курт, черт бы тебя побрал! Стол!

– Не ругайся, Адель. И перестань беспокоиться из-за ерунды. Нынешний ужин – не торжественный прием.

Стоя за спиной Курта, я показала ему язык. Затем накрыла стол и внимательно его оглядела: ни серебра, ни тонкого фарфора. Престарелая невеста не имела права на приличное приданое.

Он даже не подумал отойти от окна:

– Куда они пропали? Ты точно пригласил их на 18 часов?

– Сначала им нужно встретить на вокзале Рассела.

– Я просто прикидываю, когда ставить в духовку суфле.

– Не надо было планировать столь замысловатое меню.

– В нашем доме будет ужинать Альберт Эйнштейн! И мне нужно сделать все в лучшем виде!

– Его вкусы чрезвычайно просты.

– Учитывая уровень комфорта в нашей квартире, он не разочаруется.

– Адель, прекрати вечно жаловаться. Автобус вот-вот придет. Через несколько минут они будут здесь.

– Вечно ты со своей манией конечных остановок. Этот динджи[64] вполне оправдывает свое название. Ревет, как эскадрон жаб! Хотя мы все равно никогда не ездим в Нью-Йорк.

– Ты вполне могла бы съездить туда и без меня.

– На какие шиши? В последнее время все страшно подорожало. Мне каждый день приходится творить чудеса, чтобы свести концы с концами.

От боли Курт держался за живот. Я не дала выхода рвавшемуся наружу гневу; мне очень хотелось, чтобы ужин удался.

– Тебя что-то беспокоит?

– Приглашать Эйнштейна вместе с Паули было неразумно. Они обязательно станут друг с другом спорить. Относительность и квантовая физика не ладят друг с другом. Если бы я взялся тебе объяснять, это отняло бы слишком много времени.

– Как же он мне нравится, этот Паули. Уродлив, но так очарователен!

– Никогда не обманывайся внешностью, Адель. Вольфганг – человек колоссального ума. Его прозвали «бичом Божьим». Бьет не в бровь, а в глаз!

– Однако это не помешало ему жениться на танцовщице. Хотя он, как и Альберт, потом развелся. К тому же Паули наш земляк, венец.

– Не слишком фамильярничай с герром Эйнштейном. Ни одна живая душа не называет его по имени.

Я была счастлива принимать дома таких красавцев и представителей бомонда! А с герром Эйнштейном совершенно не боялась своего скверного английского: он и сам говорил на нем с жутким акцентом. Я даже подозревала, что Альберт преднамеренно коверкал произношение. В те времена я знала его еще мало, но чувствовала себя в компании с ним непринужденно: он никогда не ставил себя выше собеседников. Этот величайший ученый абсолютно одинаково – простодушно или с веселым безразличием – слушал и правителей этого мира, и университетских уборщиц. После нашего приезда в Принстон они с Куртом сблизились. Прохожие то и дело оборачивались при виде этой странной парочки – причиной тому была не только огромная популярность физика. Это были Бастер Китон и Граучо Маркс[65]; луна и солнце; молчун и обаятельный покоритель сердец. Мой муж напомаживал волосы и сохранял верность безупречным костюмам; Альберт же всегда выглядел так, будто только что встал с постели, где проспал ночь, не снимая с себя одежды. Порога парикмахерской этот человек не переступал со времен Аншлюса. Разговоры во время их долгих совместных прогулок сопровождались то взрывным смехом физика, то сдержанным хихиканьем моего мужа. Эйнштейн окружил Курта поистине отеческим вниманием и заботой, восхищался его работами и, скорее всего, был счастлив найти в нем товарища, на которого аура полубога, окружавшая Альберта, не оказала никакого влияния. С ним Эйнштейн чувствовал себя обыкновенным ученым, а не лицом с плаката. Наделенный огромным запасом жизненной энергии, физик прекрасно ощущал хрупкость моего супруга. Не исключено, что он, в той или иной степени, видел в нем своего младшего сына Эдуарда, который в возрасте двадцати лет замкнулся в порочном круге шизофренического ада. Я конечно же не входила в круг его близких друзей, но осознание того, что с подобной знаменитостью был на короткой ноге Курт, вносило в мою душу успокоение и подчеркивало в период нашего изгнания его высокий научный потенциал.

– Вон они! Узнаю взлохмаченные волосы герра Эйнштейна. Боже мой, как же ему, должно быть, холодно! Ведь он, бедолага, едва одет.

Я выглянула в окно и узнала на улице силуэт ученого, уже успевший стать легендарным. В шестьдесят пять лет у него была упругая походка молодого человека. Он хоть и набросил на себя легкое пальто, наверняка по настоянию своего верного секретаря Элен Дюкас, но по привычке не позаботился о том, чтобы надеть носки. Паули, чей просторный плащ рисовал в выгодном свете фигуру цветущего сорокалетнего мужчины, шагал с высоко поднятой лысой головой. Все знали, что оба физика отличаются завидным аппетитом, который я намеревалась в полной мере удовлетворить. Из-за стола миссис Гёдель встают только с набитым до отказа желудком!

– Ты очень всех обяжешь, если закроешь окна. Пойду поставлю в духовку суфле.

Я на мгновение задержалась перед зеркалом в спальне. Волосы отросли, я их слегка завивала и приподнимала с одной стороны с помощью заколок. Одной из первых моих больших покупок стала швейная машинка. Для торжественных случаев я сшила себе платье из кремовой шерсти, стянутое на поясе рядом небольших перламутровых пуговиц. Рукава с напуском скрывали кожу рук, на которой уже стали появляться складки – первые признаки дряблости. Я немного пригладила волосы на висках. Не считая нескольких морщинок у глаз, время меня пощадило; для своего возраста я выглядела весьма соблазнительно. Я поправила боевой лифчик, еще больше припудрила родимое пятно, подкрасила губы красной помадой и несколько раз их сжала, чтобы она ровнее легла. Курта производимый мною шум раздражал. В этот вечер у него было полное право придираться ко мне по пустякам! Я была так рада принимать в доме гостей. В Принстоне, вдали от родных, мне было очень одиноко. Из-за этой нескончаемой войны у меня от них не было никаких известий, и я попросту запретила себе об этом думать. «От беспокойства появляются морщинки», – говорила моя мать. Будто их на моем лице в последние годы стало меньше! Решительным резким жестом я закрыла тюбик с красной помадой.


А полчаса спустя поставила на стол опавшее суфле:

– Это катастрофа! Оно в жизни не получалось у меня так плохо.

Вольфганг Паули покачал своей страшной черепашьей головой, у Курта незаметно приподнялись уголки рта. Что касается герра Эйнштейна, то он разразился громовым хохотом, от которого всколыхнулось пламя свечей:

– Вы здесь ни при чем, Адель. Говоря по правде, вы предоставили нам научное доказательство! Мы как раз говорили об «эффекте Паули». Элементарного присутствия нашего друга в лаборатории вполне достаточно для того, чтобы опыт не удался. Он оказывает влияние на все, даже на вашу кухню! Вам, моя дорогая миссис Гёдель, не надо было углубляться в эту французскую органику. Дайте мне доброй немецкой пищи!

– Я приготовлю вам венский шницель[66].

– А вот эта инициатива достойна всяческих похвал.

С побитым видом я вновь поплелась на кухню. А мне так хотелось впечатлить наших гостей!

Вернувшись с дымящимся подносом в руках, я увидела, что глаза профессора Эйнштейна чревоугодливо заблестели.

– Вы только взгляните, Паули! На австрийскую кухню ваша власть не распространяется!

Не дожидаясь от младшего товарища ответа, Альберт встал, чтобы мне помочь.

– Доктор говорит, что мне надо следить за питанием. Сердце начинает шалить.

– У меня тоже. Поэтому я соблюдаю строжайший режим.

– Гёдель, если вы и дальше будете обращать на все внимание, то вскоре станете прозрачным и начнете светиться.

– Я думал, вы вегетарианец, герр Эйнштейн.

– Господин Паули, я сумею воздать должное хозяйке этого дома! Просто потому, что хорошо воспитан.

Я щедро наполнила тарелки гостей, затем с натянутой улыбкой поставила перед мужем его белое мясо, которое готовила, не обваливая ни в муке, ни в сухарях.

– Муж не желает оценивать по достоинству мои кулинарные таланты.

– Гёдель, я старше вас. Доставьте мне удовольствие, подчиняйтесь вашей женушке!

Не поднимая глаз, Курт разрезал свою порцию на множество крошечных кусочков, большинство которых было обречено на забвение.

– Адель убьет меня своей кухней.

Гости озадаченно переглянулись.

– Немного капустного салата, господа?

Я дала им время набить животы и только после этого нарушила молчание. Мне хотелось комплиментов и разговоров – двух особых видов пищи, в которых я испытывала недостаток вот уже много лет.

– Герр Эйнштейн, я польщена принимать вас в своем доме!

– Ах! Еще одна почитательница!

– Курт напрочь отказывается объяснить мне суть ваших работ. Считает, что я не в состоянии их понять.

Муж сделал большие глаза. В том, что за моим столом сидит величайший гений XX века, я не видела ничего особенного. Я знала, что он совершенно не падок на лесть, но все равно придерживалась верного, проверенного метода: заставлять мужчин говорить либо о работе, либо об их спортивных достижениях. С нынешними гостями выбора у меня не было. Альберт весело посмотрел на меня. Затем ткнул в сторону Курта вилкой.

– Гёдель, это нечестно! Сколько раз мне приходилось излагать ваши идеи, потея и исходя кровью!

– Герр Эйнштейн, прошу простить мою супругу за нескромность. Порой она производит впечатление весьма взбалмошной особы. У нее нет никаких научных познаний, и она очень утомляет меня, пытаясь совать нос в наши дела.

– Но этот нос у нее само очарование! И принципы теории относительности Адель наверняка поймет быстрее, чем я – ее кухню.

Паули приподнял бровь, всем своим видом выражая сомнение:

– Некоторые сферы человеческого бытия не терпят упрощенного подхода.

Эйнштейн это возражение отмел кусочком телятины.

– Вы просите меня представить в образах специальную теорию относительности? Но ведь я к этому давно привык! И за тридцать лет довел до совершенства простой и четкий ответ.

Он выдержал театральную паузу, и двое его коллег на время оторвались от своих столовых приборов.

– Если вы оставите меня с глазу на глаз с Вольфгангом… это покажется мне вечностью. А вот если рядом будете вы, Адель, этот ужин пролетит так быстро, что покажется мне лишь кратким мгновением. Вот вам и относительность!

На этот раз молодой физик нескромно вздохнул.

Эйнштейн за это с силой хлопнул его по спине:

– Говоря по правде, моя маленькая хозяюшка, я мог бы объяснить вам теорию относительности простыми и всем понятными терминами. Но вам пришлось бы потратить не один год, чтобы освоить понятия, на которые она опирается.

Паули помассировал ушибленное плечо:

– В наши дни все и каждый претендуют на понимание теории относительности. Чрезмерная популяризация явно не идет науке на пользу.

– Не огорчайтесь, мой дорогой Цвайштейн[67]! Ваш черед еще наступит. В один прекрасный день вы тоже окажетесь в плотном кольце восторженных коллег женского пола. К славе готовы? Сможете объяснить свой принцип запрета[68] школьнику?

– Я попросту не стану этого делать, вот и все.

– Если вы не в состоянии объяснить ту или иную концепцию шестилетнему ребенку, значит сами до конца ее не понимаете.

– Вам нужно вновь влиться в ряды вегетарианцев, герр Эйнштейн. Чрезмерное потребление мяса ведет к заблуждениям.

– Я не прошу вас вникать в подробности, Паули. Мне остается лишь констатировать вашу полную неспособность молодого квантового волка перенести свои концепции на опыт, способный доказать их истинность, и обеспечить объективное представление реальности.

– С вашей стороны это коварство, герр Эйнштейн! Возможность свести ту или иную теорию к простым и понятным терминам никогда не считалась доказательством ее истинности.

– Поведение ваших элементарных частиц так же хаотично, как метания толпы женщин на распродаже в универмаге «Barney’s». Хотя представительницы прекрасного пола все же более предсказуемы. Я не вижу связности в этом винегрете из хитросплетения и случая. В моем понимании Господь проницателен, но не злобен.

– Его существование еще надо доказать.

– По этому поводу обратитесь к доктору Гёделю! Это его конек.

Курт сжал челюсти и оттолкнул от себя тарелку:

– У меня нет подобных амбиций. Не хочу, чтобы меня считали мистиком.

Паули собрал последние крохи с тарелки и бесшумно ее отодвинул. Все ждали ответного хода.

– Мой дорогой Эйнштейн, хозяйка этого дома не должна становиться заложницей наших с вами споров. Думаю, она простит, если я не стану ничего отвечать и не скрещу с вами клинки. До этого я еще не дорос.

– Полно вам, Паули. Скромность вам не к лицу!

В воздухе проступили очертания парившего над столом ангела со свинцовыми крыльями. Эйнштейн на лету сшиб его залпом своего артиллерийского смеха.

– Обожаю вас провоцировать, Вольфганг. Подобный опыт всегда несет в себе много нового. Успокойтесь, вы будущее, а я прошлое, в этом не усомнится ни одна живая душа. Положите себе этого сказочного капустного салата. Чтобы сменить тему, он просто великолепен.

Муж побледнел: скрывавшееся за шутками соперничество двух физиков приводило его в смятение. Я спешно искала аварийный выход.

– Чем закончилась ваша встреча? Почему ты не пригласил господина Рассела[69], Курт?

Мне очень хотелось бы повстречаться с этим человеком, репутация которого будоражила воображение. По слухам, в браке с ним жена родила ему двух детей, но не от него, а от любовника. Рассел развелся и женился на гувернантке. В Соединенных Штатах, стране пуританской, власти посчитали его морально недостойным вести преподавательскую деятельность, и из-за своих свободолюбивых воззрений он стал персоной нон грата. Курт, как логик, начинал с его основополагающей работы «Принципы математики» и питал глубокое уважение к этому ученому, которого подвергали остракизму за пацифистские взгляды. Когда-то Рассел потерял должность в Кембридже и даже попал в тюрьму за то, что публично выступил против Первой мировой войны.

– Поверьте, Адель, Рассел не смог бы оценить по достоинству вашу австрийскую кухню. За этим столом он был бы лишним предметом антиквариата. Мы с ним похожи: современная логика оставила его далеко позади, и мне молодые собратья тоже давно наступают на пятки. Налейте-ка мне, Паули!

– Он вполне может поздравить вас с тем же, профессор Эйнштейн. Вы с Гёделем для него – Платоновы динозавры. В его глазах вы оба страдаете «еврейско-германской» склонностью к метафизике.

– Физика без философии, Паули, превращается в инженерию. И сомнительным остротам Рассела не убедить меня в обратном!

– А ваш родной сын разве не инженер?

– Если бы интеллект передавался по наследству, он действительно им был бы. Моя невестка довольствуется ваянием, это несет душе отдых и успокоение. Но не уводите разговор в сторону, Паули. Я настаиваю! Удаляясь от философии, наука теряет душу. Все величайшие исследователи были гуманистами. И современная дихотомия была им чужда. Они были одновременно физиками, математиками и философами.

– Сжальтесь, не начинайте очередной гносеологический спор, а то Адель потребует объяснений. У меня нет сил ей что-то втолковывать.

– Конечно же то, что является определенным, и то, что может быть определено, тесно связаны друг с другом, но, на мой взгляд, то, что уже определено, выходит далеко за рамки того, что мы сегодня можем определить.

– В таком случае не подвергайте сомнению явления квантовой физики под тем предлогом, что на сегодняшний день мы не можем дать им глобальное определение.

– Я говорил о философии. Не тяните на себя атомное одеяло, Паули! А что на этот счет думаете вы, Гёдель?

– Ничто не мешает нам двигаться в направлении, заданном Расселом. Я очень рассчитываю приступить к решению этой логико-философской задачи. Потому что верю в аксиоматизацию философии. На сегодняшний день эта дисциплина пребывает на том же уровне, на каком была математика во времена Вавилона. Это в лучшем случае.

– Вижу, вы любите Лейбница[70]. Но не кажется ли вам, что эта задача слишком амбициозна даже для вас?

– Моя жизнь слишком коротка для реализации подобной программы. Я думаю, что умру молодым.

Герр Эйнштейн запустил в него хлебным шариком:

– Бросьте вы эти свои позы. Впереди вас ждет долгая жизнь, вы будете плодотворно работать, особенно если прислушаетесь к советам вашей очаровательной супруги. Ешьте!

Глядя куда-то в пустоту, Паули ковырял в зубах зубочисткой.

– Значит, у вас, Гёдель, как и у нашего прославленного Эйнштейна, тоже есть свой белый кит. Законченная теория единого поля и аксиоматизированной философии? Вам, мои дорогие собратья, будет чем себя занять до самой пенсии! Когда решите эту задачу, не забудьте прислать мне телеграмму. Я принесу вам букет цветов.

– Вы считаете меня древней развалиной. Но не торопитесь! У старого Альберта есть еще порох в пороховницах.

– А что это за теория единого поля?

– Послушайте, Гёдель, ваша женушка жаждет знаний!

– Не считайте, что вы ей что-то должны, герр Эйнштейн. Она все равно ничего не поймет.

– Не будьте таким ханжой! Лично я с удовольствием предаюсь подобного рода упражнениям. – Эйнштейн на моих глазах размял кусочек хлеба. – Мир физики, моя дорогая госпожа Гёдель, базируется на четырех ключевых силах: электромагнетизме; слабом взаимодействии, лежащем в основе радиоактивности; сильном взаимодействии, обеспечивающем целостность материи, и… – Он бросил хлебный шарик в Паули. – Гравитации. Все тела притягиваются друг к другу. Я, конечно же, не имею в виду плотскую притягательность моего молодого друга, которая не оказывает на меня никакого влияния. И вот эта маленькая сила для физиков является больной мозолью, напоминая камень, попавший в туфлю и мешающий ходить. Мы не в состоянии определить ей ячейку в рамках системы, в которую вписываются три предыдущие силы. В то же время ее существование подтверждается на каждом шагу. Я падаю, вы падаете, каждый из нас время от времени падает с некоторой высоты. Каким-то чудом звезды на голову нам не падают. Если в двух словах, то я поддразниваю Паули из чисто спортивного интереса. Мы оба правы, и он, и я, правда не одновременно. Мы предлагаем два абсолютно верных описания мира, но он на уровне бесконечно малого, в то время как я – на уровне бесконечно большого. И в будущем надеемся объединиться и примириться в рамках стройной теории единого поля под восторженные крики толпы, которая увенчает наши головы лавровыми венками. Я работаю над этим, не покладая рук, ведь Вольфганг просто обожает цветы.

Курт, будто пропустив значительный промежуток пространства-времени, вернул разговор к предыдущей теме.

– Как бы там ни было, Принстон Расселу не нравится. В нем слишком сильны английские корни. По его словам, здание здешнего университета, выдержанное в неоготическом стиле, слепо подражает Оксфорду.

– Что ни говорите, но в чем-то он прав! А вы, Адель, как вам Принстон?

– Я очень скучаю по Вене. Принстон такой провинциальный. А его жители из-за акцента смотрят на меня косо.

– Атом и то проще расщепить, чем искоренить предрассудки. Они дошли до того, что арестовали сына моего друга Макса фон Лауэ, когда он отправился в поход на яхте. Заподозрили, что он подавал сигналы вражеской подводной лодке! Кто-то донес на него, опять же из-за немецкого акцента.

– Моя жена отказывается посещать курсы английского.

– У меня на это нет времени.

– Если бы ты не отказалась от прислуги, его у тебя было бы достаточно.

Я ничего не ответила. Мне пришлось распрощаться со служанкой, заподозрив ее в краже. Хотя если быть откровенной до конца, для меня была недопустима сама мысль о том, чтобы кто-то был у меня в услужении и выполнял приказания. Но я стеснялась сказать об этом гостям, понимая, что они воспримут это как проявление пролетарских инстинктов.

– Вы ни минуты не сидите на месте. Без конца меняете квартиры, съезжая с одной и перебираясь в другую.

– Курту хочется жить ближе к Институту. Теперь от нас до вокзала всего пара шагов. Эту квартиру Курт выбрал по той простой причине, что ее окна выходят на две стороны и ее можно хорошо проветривать.

– Я, кажется, понял! Послушайте, Гёдель, даже я и то сейчас замерз. Закройте окна!

Муж неохотно встал.

– Как вы проводите свои дни?

– Занимаюсь уборкой, хожу в кино, готовлю Курту блюда, к которым он даже не притрагивается. Вяжу, а затем отдаю свое рукоделие в Общество Красного Креста.

– Вносите свой вклад в борьбу с врагом.

– Незначительный. Я стараюсь занять руки, чтобы меньше думать.

Паули, в свою очередь, тоже принялся скатывать хлебный шарик. Гостям стало скучно.

– Не переживайте, эта проклятая война близится к концу. В сентябре войска союзников вошли в Германию. Теперь это вопрос самое большее нескольких месяцев.

– Нам только и остается, что ждать. Может, нам тоже что-нибудь связать, мой дорогой Гёдель?

– Я предпочитаю заниматься своим делом, герр Эйнштейн.

Наш венский гость улыбнулся: у него в голове, как и у меня, родился образ логика, сражающегося с вязальными спицами.

– Отказываться от двух таких умов, как вы, только потому, что у вас немецкие паспорта, – сущий идиотизм!

– Как это? Они что, подозревают герра Эйнштейна в шпионаже в пользу нацистов?

– Моя дорогая миссис Гёдель, Министерство обороны считает меня социалистом, а то и коммунистом, что в их глазах представляет собой что-то вроде заразной болезни. Проявляя небывалое великодушие, они разрешили мне произвести баллистические расчеты для военно-морского флота – на пару с моим старым другом Гамовым.

Муж в ужасе закатил глаза.

– Вам следовало бы поменьше об этом говорить, герр Эйнштейн. За нами наверняка следят.

– Ну и что? Пусть следят! Я продал на аукционе первоначальную рукопись специальной теории относительности. И принес им шесть миллионов долларов! Гитлер ненавидит меня больше собственной матери. Я лично написал Рузвельту и сообщил о настоятельной необходимости проведения исследований в ядерной сфере. А теперь они взялись меня подозревать? Какая ирония!

– Говорите тише!

– А что они мне сделают, Гёдель?

– Вас могут похитить вражеские агенты.

Альберт хлопнул себя ладонями по бедрам с таким видом, будто услышал удачную шутку.

– Вам бы шпионские романы писать! Следить за мной? Если у меня когда-либо возникнут проблемы с простатой, то первым, кто о них узнает, будет Гувер[71]! Они страшно боятся, что я публично выступлю против использования этой поганой бомбы! И от того, что Рузвельта избрали на второй срок, мне не легче.

– Ничто не говорит о том, что человек в ближайшей перспективе овладеет ядерными технологиями.

– Мой дорогой Гёдель, ваша наивность напоминает мне восхитительный солнечный лучик. Поверьте мне, атомная бомба уже готова! В последнее время в Институте вам не было несколько одиноко? Военные поставили под ружье всех величайших ученых. Оппенгеймера в коридорах не видно уже давно, фон Нейман[72] неуловим, как сквозняк. Не нужно быть прорицателем, чтобы догадаться, чем они занимаются! Ничто так не способствует развитию технологий, как маленькая добрая война.

– Но ведь военное превосходство – залог мира.

– Я не разделяю вашего оптимизма, Паули. Концепция устрашения сама по себе противоречит духу милитаризма. Те, кто любит шагать шеренгами под музыку, не внушают мне доверия. Головной мозг Бог даровал им по ошибке, с них вполне хватило бы и спинного. А вы хотите обмануть их надежды и отнять новую игрушку? Это то же самое, что положить под елку рождественский подарок и не позволять его оттуда забрать!

– Но ведь вы сами инициировали эти исследования!

– Для меня это был акт жестокого внутреннего насилия! Я убежденный пацифист. Страшные свидетельства, поступающие из Европы, заставили меня задуматься. Если бы у Гитлера была эта бомба, никто на всем свете не помешал бы ему ею воспользоваться.

Паули кончиком ножа ковырял хлебный шарик, приобретший серый цвет.

– Этот безумец вынудил спасаться бегством всех ученых, которые хоть чего-то стоят. Преследуя «еврейскую» науку, он сам подпилил гнилой сук, на котором сидит.

– Герр Эйнштейн, вы нагнали страху на мою жену. Скоро все эти ужасы останутся позади.

Альберт вытер рот, похлопал себя по животу и бросил салфетку на стол.

– За все время существования современной цивилизации нас никогда еще не ждало более мрачное будущее. Будут и другие конфликты, ведь война – не что иное, как раковая опухоль на теле человечества.

Гости умолкли. У меня на глаза навернулись слезы. «Война близится к концу» – это было единственное, что я услышала из их разговора. Когда она закончится, я смогу вернуться домой. Паули поставил перед Альбертом маленькую фигурку из хлебного мякиша. Вокруг головы он закрепил крохотный восковый диск, который соскреб со скатерти: святой Эйнштейн, покровитель пессимистов. Тот, кто послужил ему моделью, ответил улыбкой.

– Прошу прощения, дорогая Адель, я слишком быстро перешел на галоп. Что у вас на десерт?

– Торт «Захер».

– Браво! Примите мои поздравления! Вы позволите мне раскурить трубку? Благодаря этой старой подруге мысли становятся нежнее и приятнее.

Я вернулась на кухню. В глазах, помимо моей воли, стояли слезы. Гости могли подумать, что они вызваны беспокойством за судьбы человечества, хотя на самом деле я просто оплакивала свой собственный удел и чувствовала себя ребенком в мире взрослых людей. Их вселенная была для меня недоступна: ее нельзя было объяснить простой схемой с помощью нескольких выложенных в ряд камней. У меня не было слов, и оставалось только одно – лить слезы. Я плакала из-за одиночества, скверного английского, из-за того, что вечно блуждала в тумане. Какое-то время тешила себя надеждой, что рядом с соплеменниками смогу зажечь свет в этом мрачном мире, сотканном из зыбких теней. Но по-прежнему блуждала в потемках. Приобрести гражданство в их государстве не представлялось возможным, его жителем можно было только родиться. Несмотря на это, я все же пыталась: немного читала, проявляла интерес к науке, – но стоило мне дернуть за ниточку, как она тащила за собой огромный клубок. Для заурядной танцовщицы ткань была слишком прочной, чтобы разорвать завесу. Я никогда не принадлежала к их миру и среди всех этих гениев до конца жизни буду чувствовать себя изгнанницей. Для меня наступил возраст, когда мужчин будут больше очаровывать не столько мои ноги, сколько кулинарные способности. Возраст безропотного смирения и покорности судьбе. Но я совсем не была готова опять идти на уступки.

Профессор Эйнштейн набросился на торт с таким увлечением, что несколько крошек даже полетели в сторону Курта, который со всеми мыслимыми предосторожностями потягивал из бокала теплую воду.

– Как поживает ваш друг Моргенстерн? Я думал повстречать его сегодня у вас.

– Полностью поглощен подготовкой к изданию книги, написанной совместно с фон Нейманом[73]. А того сейчас днем с огнем не сыщешь.

– Его слишком увлекли игры с нейтронами.

– Чем фон Нейман только не интересуется! Дьявольский человек. Никогда не останавливается. И пьет с той же скоростью, с какой считает!

– Он же венгр, герр Эйнштейн.

Мне стало скучно. Я уже слышала все эти разговоры по поводу эксцентричности фон Неймана. Он обладал репутацией неисправимого балагура. Как-то раз, когда Эйнштейну нужно было съездить в Нью-Йорк, он предложил проводить Альберта до вокзала. И по дороге без устали рассказывал ему веселые истории. Пожилой физик занял место в вагоне, держась за бока от смеха, но потом обнаружил, что коллега с полным знанием дела подвиг его сесть не в тот поезд. По мнению Курта, для студентов фон Нейман был сущее наказание. Некоторые из них ошибочно полагали, что тоже могут провести ночь в дансинге, вернуться на рассвете, а утром с увлечением прочесть лекцию. В фон Неймане было что-то сверхчеловеческое. Больше всего Курта поражало количество пищи, которую мог съесть венгр. Бурная деятельность, которую он развивал, утомляла мужа по определению. Я встретилась с ним у мадам Браун, нашей бывшей соседки по Стоктон-стрит. Она как раз рисовала иллюстрации для их книги «Теория игр». Я занялась ее ребенком, Джон – моей соседкой. Его аппетит не знал границ. Курт объяснил мне: фон Нейман доказал, что описание общественных и экономических явлений можно привести через соответствующие игры-стратегии, такие как «Кригшпиль». К его величайшему сожалению, все серое вещество этого человека опять же было нацелено на войну. У Нейманов в Принстоне был премилый дом: Джон выполнял обязанности советника и работал на американский военно-морской флот, а в армии платили хорошо.

В память о моих сумасшедших венгерских друзьях из «Ночной бабочки» я налила себе еще одну рюмку водки. Ароматный дым трубки еще больше усиливал ностальгию. С недавних пор я вновь стала курить – чтобы справиться со скукой и одиночеством. Возвращаясь домой, Курт страшно ругался по поводу дыма, даже если я весь день проветривала комнаты. В молодости моя одежда, пропитанная запахами кабаре, неизменно вызывала у него чувство отвращения.

– Просто удивительно, как столь многочисленные труды не принесли фон Нейману Нобелевской премии. А то и двух!

– Если бы физика сводилась к доказательству теорем, фон Нейман стал бы великим физиком.

– Не завидуйте, Паули. Ваш час еще пробьет!

– Если человек покрыл себя славой, к примеру, как вы, ему не составляет никакого труда презрительно относиться к званиям и почестям других.

– Мне пришлось ждать долго[74]. Каждый год это была одна и та же шутка. Кому только не вручали Нобелевскую премию, чтобы не давать мне! Один из членов комиссии даже не скрывал своего антисемитизма.

– Ваша популярность стоит десяти премий, герр Эйнштейн.

– Единственный плюс от нее заключается в том, что она дает аудиторию, перед которой я могу излагать те или иные мысли.

Я убрала со стола; разговор потихоньку затухал. Мне было обидно, что Курт больше не обращал на меня ни малейшего внимания.

– А почему ты не получил Нобелевской премии? Я тоже не прочь заиметь красивый домик, как у Нейманов. Ведь, по его словам, ты величайший логик со времен Аристотеля!

– Нобелевской премии по математике не существует. Жена Нобеля изменяла ему с математиком.

– Это миф! В действительности Нобелевскую премию присуждают тем, кто приносит пользу всему человечеству.

– А математика, стало быть, такой пользы не приносит, герр Эйнштейн?

– Я до сих пор задаюсь этим вопросом, Адель. Но на свете есть и другие премии.

– Для Филдсовской Гёдель уже староват.

– Я не гоняюсь за славой.

– А должен бы! С той жалкой зарплатой, которую тебе платят в ИПИ, мы живем как попрошайки! Весь твой ум не способен обеспечить нам даже элементарного комфорта!

Курт посмотрел на меня убийственным взглядом. Его коллеги безудержно захохотали.

– Курт Гёдель! Что проку в вашей могучей логике, если она даже не может удовлетворить запросов вашей женушки?

Паули нацарапал в записной книжке короткую формулу и с коварной улыбкой помахал ею в воздухе перед носом Курта.

– Почему бы вам не взяться за эту старую добрую теорему? Университет Геттингена обещает сто тысяч марок тому, кто до конца века сумеет ее доказать.

Курт чуть не подавился своим отваром.

– Ферма? Вы с ума сошли, Паули! Я вам не ученая обезьяна. Прежде чем приступить, мне потребуется три года интенсивной подготовки. Я не могу попусту тратить время там, где меня, вполне вероятно, ждет провал[75].

Герр Эйнштейн схватил записную книжку и продемонстрировал мне загадку, решение которой обещало столь высокие доходы. Меня охватило разочарование: в уравнении было всего лишь три члена.

– Игра – не ваша страсть. Видите ли, моя дорогая Адель, француз Ферма был не только математик, но и большой весельчак. Он привел это чертово уравнение, добавив, что поля в его рукописи слишком узки для того, чтобы привести на них доказательство[76]. Скажу по секрету, что лично я его знаю, но вам не скажу. За последние триста лет у математиков всего мира от этой теоремы выпадают последние волосы! До ее решения ой как далеко. Если, конечно, за дело не возьмется ваш супруг. Вы прославитесь, Гёдель! Континуум-гипотеза, друг мой, не принесла вам ни богатства, ни славы. Нужно жить в ногу со временем. Подумайте о рекламе! Положите вы эту свою бесконечность на полку, пусть пылится в одиночестве!

Паули улыбнулся, почувствовав облегчение от того, что его миновал этот огонь насмешливой критики.

– Моя жена не имеет никакого отношения к подобным вопросам.

Я не устояла перед соблазном припереть его к стенке:

– Почему бы тебе не попытаться? Боишься, что ничего не получится?

– Ах! Госпожа Гёдель заговорила с нами о неполноте!

– При чем здесь неполнота? Я не боюсь бросить вызов границам математики. И прекрасно знаю пределы своего разума. Ты, Адель, затронула вопрос, в котором ровным счетом ничего не смыслишь.

– Я всегда был за мир в доме! Послушайте, Гёдель, я пошутил. Единственная незыблемая вещь, способная существовать в таком мире, как наш, это чувство юмора.

– Как вам уже известно, профессор, мой муж его начисто лишен.

Курт, недовольный тем, что ему посмели перечить, встал и исчез, даже не извинившись. Эйнштейн смутился, помолчал и попытался разрядить атмосферу.

– Слышали новость, Паули? Бамбергер умер. Полномочия Флекснера скоро истекают, мы стоим на пороге перемен!

– ИПИ превратился в виварий для бизнесменов от армии. Следующий директор наверняка будет верным слугой государства.

– Я поддержу кандидатуру Оппенгеймера. Роберт – гуманист.

– Вынашивающий левые идеи?

– Не будьте таким сектантом, Паули! Я думаю над тем, как расширить круг направлений деятельности ИПИ.

– Полагаете, новое руководство может упразднить должность, занимаемую мужем? Он же до сих пор всего лишь рядовой лектор. Его положение очень шаткое.

– Моя дорогая госпожа, пока Зигель заседает в совете, все останется по-прежнему.

– Они опасаются за его душевное состояние? Курт совершенно безобиден, и вы это прекрасно знаете.

– Как он чувствует себя сейчас?

– Без конца жалуется. Говорит, у него язва. Но идти к врачу отказывается.

Эйнштейн похлопал меня по руке.

– Беспримерная четкость и ясность ума, равно как и уверенность, приобретаются ценой неимоверных жертв… Человек перестает воспринимать жизнь в целом. Пребывать в таком состоянии каждый день нелегко, но можете мне поверить – вы входите в его картину целостного мира!

Я выглянула в коридор, посмотреть, не подслушивает ли Курт. То, о чем мы говорили, было известно всем, но он воспринимал это как предательство. Герру Эйнштейну я верила; он моего мужа не осуждал.

– У него опять появились навязчивые идеи. Ему кажется, что за ним следят.

– Возможно, так оно и есть. За мной без конца ходит «хвост», а переписка подвергается цензуре.

– Здесь другое. Он видит силуэты. Призраков.

– На данный момент в Принстоне сложилась непростая атмосфера. Война подходит к концу, вскоре вы получите весточку от родных, а мир по достоинству оценит Курта Гёделя. Все уладится.

– Я не настолько наивна. Мы через это уже проходили. Но в Америке у меня нет ни друзей, ни близких, способных меня поддержать.

– У него много друзей, на этот счет даже не сомневайтесь. Моргенстерн относится к нему, как к родному брату. Такие люди, как ваш супруг, встречаются очень редко. Я сделаю все от меня зависящее, чтобы улучшить ваше материальное положение. Не отчаивайтесь! Сожалею, что испортил ужин. Вольфганг знает меня как облупленного, он подтвердит, что у меня не было дурных намерений.

– Профессор человек добрый, но невнимательный.

В комнату вошел Курт. Я широко улыбнулась ему, чтобы хоть немного успокоить.

– Может, сходим куда-нибудь да выпьем по рюмочке?

Гости вскочили и хором выразили отказ. Курт бесцеремонно ушел, возложив на меня обязанность с ними попрощаться. Они рассыпались предо мной в благодарностях и под ручку удалились, на какое-то время примиренные общим процессом пищеварения. Я вновь открыла все окна, чтобы выветрить дым и запахи жареной пищи. Убрала со стола и высыпала содержимое пепельницы. Затем раздавила ладонью фигурку из хлебного мякиша. Много друзей. Оскар Моргенстерн был слишком вежлив, чтобы демонстрировать мне свое презрение. Наш брак в его глазах в лучшем случае представлял собой загадку. Этим господам очень хотелось отведать блюд моей кухни, но слушать о моих страхах и тревогах у них не было ни малейшего желания. У мужа действительно было много друзей, что да, то да, а у меня? Я сняла со свечей нагар, предварительно не намочив пальцев: отголосок боли, возникавший при этом, доставил удовольствие. В мойке громоздилась куча посуды, и я набросилась на нее, страшно грохоча, но не обращая на это никакого внимания. В ответ на мою провокацию отрывисто хлопнула дверь в спальню. Покончив с уборкой, я позволила себе выкурить сигарету. Где-нибудь в Нью-Йорке женщина моего возраста точно так же курила сигарету, одновременно давая подсохнуть лаку на ногтях. Она раздумывала о том, что бы надеть, перед тем как отправиться потанцевать в «Эль Марокко», и никак не могла решить, на какой из двух пар туфель остановить выбор. Постепенно окна города погасли. Принстон рано ложился спать. Ко мне сон не шел.

29

Энн рано выехала из Принстона и направилась в «Пайн Ран», твердо решив на этот раз перевести разговор на более профессиональные рельсы. За рулем она почувствовала в груди знакомую тревогу. Ей было страшно. Молодая женщина посмотрела на себя в зеркало заднего обзора и стерла излишек румян – сегодня она воспользовалась ими, чтобы лицо казалось здоровее и свежее. Но теперь, при сером свете пасмурного дня, больше походила на труп, загримированный бальзамировщиком при морге. Почему ей казалось, что во время каждого визита она словно предстает перед судом? В то же время каждый визит сюда производил на нее такое же действие, как и день, проведенный на море: во всем теле ощущалась чистота, в голове прояснялось, смывалась даже грязь следующей бессонной ночи.

Накануне вечером Энн на глаза попались кеды, к которым она не прикасалась вот уже несколько месяцев. Нужно вновь заняться спортом; это тело маленькой старушонки стало для нее невыносимым. Кот окинул ее опечаленным взором, вернулся на диван и вновь предался сиесте. Молодая женщина закрыла шкаф и села рядом с ним. Если бы эта злосчастная космическая лестница существовала на самом деле, то ее верхней ступенькой была бы кошачья жизнь.

«Kommen Sie rein!» Энн даже не успела постучать – мадам Гёдель узнала ее шаги. Она теребила в руке одеяло, не обращая никакого внимания на довольно прохладный воздух, врывавшийся в комнату и колыхавший шторы.

– На чем мы остановились в прошлый раз?

– Давайте я сначала сниму куртку.

– И то правда. Она у вас отвратительная.

Молодая женщина закрыла окно. Кресло стояло довольно далеко от кровати; она в него села, не пододвигая ближе, лицо ее приняло нейтральное выражение, спина выпрямилась, будто по стойке «смирно!».

– Элизабет и Глэдис чрезвычайно заинтересовались вашим случаем. На этот раз мы с ними сошлись, правда только в одном. Вам нужен мужчина!

Энн чуть не подавилась от смеха, проклиная себя за то, что так быстро позабыла о сдержанности.

– На дворе 1980 год, Адель. Мир изменился.

– Чтобы не считать себя пупом земли, нужно найти объект для обожания и начать им восхищаться. А для этого приличный мужик подходит, как ничто другое!

– Мне никто не нужен.

– Да хватит вам из себя гордячку строить. Мы же свои люди. Между нами, девочками, говоря, хороший оргазм всегда приводит мысли в порядок.

Энн положила руки на колени, стараясь не выказывать эмоций. Ей было прекрасно известно, что Адель очень чувствительна к тишине.

– Вы полагаете, что до 1960 года оргазма не существовало? Что женские наслаждения и радости были изобретены во времена сексуальной революции, как теперь принято говорить?

– Вы что, принимаете меня за недотрогу?

– Да, за недотрогу – во всем, что касается чувств. Лично мне теперь нечего стыдиться. И отчет держать тоже не перед кем, разве что перед Господом Богом. А от него личных посланий я не получала. Вы давно были близки с мужчиной?

– Хотите, чтобы я рассказала вам, как у меня все было в последний раз, из желания добавить перчинку в вашу жизнь, начисто лишенную сексуальной составляющей? В этом деле на меня не рассчитывайте.

– А с кем вам еще об этом поговорить? С психологом? Он докопается до подозрительных отношений с отцом, до соперничества с матерью и прочей ерунды. Личный опыт ничто не в состоянии заменить. У меня на хитрости и лживые предлоги не осталось времени.

Энн с трудом подавила желание послать эту любопытную старуху куда подальше.

– Вот оно что, теперь мы перешли к шантажу.

– Все средства хороши. Дайте мне что-нибудь взамен! Полагаю, я достаточно потрудилась над вашим архивом.

Энн намотала на палец прядь волос. Затем перебрала в уме сведения личного характера, выискивая те, которые можно было бы безопасно скормить Адель. Разве не об этом шла речь с момента первой их встречи? Одна жизнь в обмен на другую. В конечном счете Энн еще недостаточно оплатила свой долг перед жизнью.

В двадцать три года она попыталась сойти с проторенного пути, порвала с Уильямом и уехала в Европу. Пораженные до глубины души близкие объяснили ее бегство запоздалой реакцией на смерть бабушки, которую Энн очень любила. Одна лишь Рэчел усмотрела в этом признаки бунта – наследие ее собственного темперамента. Признать моральную слабость дочери для нее было делом невозможным: это стало бы свидетельством наличия пробелов в ее воспитании. Энн никогда в жизни не обнаруживала склонности к депрессии и всегда была замкнутой, но в их среде сдержанность неизменно считалась признаком элегантности.

Молодая женщина укатила, и их с Уильямом семьям не оставалось ничего другого, кроме как отменить ужин в ресторане и попытаться разобраться в хитросплетениях ее характера. Никто не сомневался, что она сделала это из элементарной ревности. Энн и сама до сих пор не осмеливалась это признать. В день помолвки Лео, опоздав, явился в компании некоего небесного создания из числа тех, список достоинств которых мужчины без конца пересматривают в надежде найти хоть какой-то изъян. У этой таковых не было: студентка медицинского факультета, избравшая своей специализацией нейрохирургию и в свободное время подрабатывающая манекенщицей. Когда незнакомка принялась поздравлять Энн, в ее словах не было даже тени превосходства, в котором ее можно было бы упрекнуть. Своей блистательной спутнице Лео представил ее как «подругу детства». Энн вусмерть напилась и под конец вечеринки выплеснула наружу все содержимое желудка, при этом Уильям держал ее за волосы, чтобы она не испачкала вечернее платье. Под утро, когда наконец ушли последние гости, она в двух словах послала его куда подальше. Ей тоже было не впервой орудовать скальпелем.

– Мой случай не такой уж безнадежный, Адель. Я даже когда-то была помолвлена. Но на том все и закончилось. Уильям, скажем так, был слишком добр.

– Как вы?

Энн улыбнулась; какой-какой, а доброй ее назвать было нельзя.

– С Уильямом я порвала в вечер нашей помолвки. Затем добилась разблокирования средств, доставшихся мне в наследство от бабушки, и на первом же самолете улетела в Европу.

Адель наклонилась ближе, жадно внимая откровениям, которыми молодая женщина делилась с ней тихим шепотом.

– За три года я спустила все до последнего гроша. Это были деньги покойников. Наследство дядюшек и дедушки. Они не предназначались для приобретения дома в пригороде.

– Сядьте поближе. Уши у меня уже не такие, как раньше.

Энн подкатила кресло к кровати, сняла туфли и потерла ступни. Адель протянула ей плед, и молодая женщина с удовольствием в него закуталась.

– По возвращении оказалось, что дела мои хуже некуда. Учебу я не закончила. Бросить якорь было негде. Мать со мной больше не говорила, отец на какое-то время меня приютил, а потом обратился к своему старому другу Адам-су с просьбой найти мне работу. Ему хотелось, чтобы я как можно быстрее убралась восвояси. У него был самый разгар медового месяца.

– А других мужчин у вас потом не было?

– Люди в целом мне очень быстро наскучили. Мне обязательно нужно восхищаться, без этого я не могу.

– Вы слишком полагаетесь на рассудок, радость моя.

– А вы обожали мужа?

– Ага! Вот мы и перевели разговор в практическую плоскость!

– Вся моя жизнь представляет собой низость в чистом виде. Теперь ваша очередь, Адель.

Миссис Гёдель несколько мгновений помолчала, затем схватила лежавшую у изголовья кровати фотографию в серебристой рамке и вытерла ее рукавом. Энн взяла снимок и взглянула, не осмеливаясь признаться, что уже его видела.

– Я восхищалась им, как только можно восхищаться всем, что вас превосходит. Но в его интеллект влюблена не была.

– Его болезнь, должно быть, доставляла вам немало страданий. Особенно здесь, вдали от родных.

Адель бесцеремонно взяла фотографию назад. «Вы никогда по-настоящему не любили». Энн вспомнились прочитанные когда-то слова о том, что воспоминания – это не прошлое, но лишь память о прошлом. Отношения в семье Гёделей, как и вся их история, были отнюдь не просты. Вероятнее всего, Адель полагала, что обладает монополией на страсть. Но в первую очередь – на жертву. И зачем тогда отказывать ей в этом последнем утешении? Пожилая дама, глядя куда-то в пустоту, выглядела совершенно изможденной. Дрожащими пальцами она вывела в воздухе горизонтальную восьмерку. Обручальное кольцо на другой руке, со временем ставшее слишком маленьким, глубоко врезалось в плоть.

– Я ухожу. Отдыхайте.

– Кстати насчет любви. Послушайте, девушка, когда вы сводите меня в кино на какой-нибудь водевиль?

– Руководство пансионата никогда нам этого не разрешит.

– Я пережила две войны. О том, чтобы трепетать от страха перед белым халатом, и речи быть не может! Придумайте что-нибудь. Поход в кино для меня можете считать лечебной процедурой. Не бойтесь вступить в схватку, красавица моя. Куда бы вы ни пошли, никогда не забывайте брать с собой багаж. Я что-нибудь вышью вам к Рождеству.

30. 1946 год. Отступление от темы. Прогулка по пути на работу.

Я прихожу в свой кабинет только ради привилегии вернуться домой пешком вместе с Куртом Гёделем.

Альберт Эйнштейн

Когда часы показали ровно 9 часов, Курт позвонил в дверь дома 112 по Мерсер-стрит. Это строение, адрес которого знали назубок все принстонские таксисты, представляло собой выстроенное в неовикторианском стиле здание с белым фронтоном, весьма скромное с учетом поистине планетарной славы его хозяина. Я осталась ждать за живой изгородью из кустов самшита, которая отделяла небольшой палисадник от улицы. Из окна на втором этаже высунулась растрепанная шевелюра. Несколько минут спустя появился Альберт Эйнштейн. На нем были старый свитер, давно потерявшие форму брюки и неизменные сандалии, из которых торчали разные носки. На пороге его догнала личный секретарь.

– Профессор, ваша салфетка! Когда-нибудь вы забудете дома голову!

– Что бы я без вас делал, моя замечательная Элен?

– Корреспонденцию я разложила в два конверта. На первом надпись «поздно», на втором «слишком поздно». Что, впрочем, не мешает вам на эти письма ответить. И помните, у вас сегодня обед с журналисткой, а то знаю я эту вашу привычку преднамеренно забывать о подобных вещах!

– Черт бы их всех побрал! Дюкас, вы, кажется, обязались оберегать меня от этих пиявок!

– Эта – исключение. Она представляет «Нью-Йорк Таймс». Будет ждать вас в 13 часов.

– Гёдель, вы, надеюсь, к нам присоединитесь?

– Не думаю. Адель и так меня перекармливает. Чем меньше я ем, тем лучше себя чувствую.

– Всему есть предел, друг мой! Дюкас, распорядитесь поставить еще один столовый прибор.

Эйнштейн повернулся и увидел меня.

– Адель! Какая честь! Чем обязан столь неожиданным визитом?

– Хочу сегодня пойти вместе с вами. Нужно уладить в Институте некоторые проблемы административного плана. Эти злосчастные чиновники меня бесят.

– Вы наконец определились, когда поедете в Европу?

Курт открыл калитку, ему не терпелось побыстрее уйти.

– Если жена набросится на них с оскорблениями, я вообще сомневаюсь, что мы когда-то сможем уехать.

– Ты никогда не занимаешься такими проблемами. Тебе не понять, как это бесит.

Эйнштейн покопался в карманах. Этот жест теперь мне был знаком: он искал трубку.

– Бюрократия блокирует любые действия.

– Но крики Адель даже мертвого поднимут из могилы!

– Гёдель, почему бы вам не попробовать себя на поприще юмора?

– Просто сегодня он встал не с той ноги.

– Прочное положение вам к лицу. Теперь вы постоянный член и можете рассчитывать на более безоблачное будущее.

– Если бы еще Адель давала мне спокойно работать.

– Прекрати жаловаться! Если мне наконец удастся уехать, я дам тебе покой, достойный даже королей!

После капитуляции Германии, я возродилась к жизни – этому способствовала перспектива вернуться в Европу. В июне 1945 года мы получили весточку от родных Курта, потом, значительно позже, объявились и мои близкие. Марианна в Брно и Рудольф в Вене пережили бомбардировки. Редлих, родственник Курта, погиб в газовой камере. Я узнала о смерти отца и сестры. И спрятала боль в самых глубинах своего естества, укутав ее горячим одеялом чувства вины, столь присущего всем, кому удалось выжить. За долгие годы, когда о них не было ни слуху ни духу, я успела приготовить себя к худшему. И вот оно, это худшее, случилось. Мать, оставшись одна, прозябала в нищете. Редкие письма, в которых она описывала свои лишения, были вымараны цензурой. Каждый раз, как только у меня появлялась возможность, я посылала ей немного денег. И изо всех сил пыталась организовать поездку, чтобы наконец ей помочь. Период неизвестности миновал, но на фоне скверных известий меня грызла тревога. Незадолго до этого я перенесла операцию по удалению аппендикса и пребывала в самом жалком состоянии: похудела, у меня стали шататься зубы и целыми пучками выпадали волосы. Я донимала своими проблемами американских чиновников, которые, дабы усложнить мне жизнь, проявляли чудеса изобретательности. Курт тем временем невозмутимо занимался повседневной работой.

Его последнее назначение позволило нам вздохнуть немного свободнее. ИПИ наконец предоставил ему постоянное место с окладом в шесть тысяч долларов[77]. Таким образом, теперь ему была гарантирована пенсия: 1500 долларов в случае проблем со здоровьем или инвалидности. Мы могли ухватиться за этот спасательный круг, хотя подобное благополучие представлялось весьма относительным: в 1946 году молоко стоило 70 центов за галлон, а почтовая марка 3 цента. Пенсия в первую очередь свидетельствовала об их опасениях за его способность продолжать работу в долгосрочной перспективе. Отсутствие профессорского титула подходило ему как нельзя лучше.

– Моргенстерн полагает, что тебе неплохо возобновить учебу. В мое отсутствие ты вообще ни с кем не будешь видеться.

– Я этим займусь, Адель. Не волнуйтесь. Я уже достаточно большой и могу сам о себе позаботиться!

Мы с Альбертом обменялись понимающими взглядами. Он улыбнулся, чтобы немного меня утешить.

– Пойдемте! Меня ждет письмо, на которое я давным-давно должен был ответить, а эта злосчастная журналистка лишит меня сиесты. Может, до ужина мне и удастся найти хоть немного времени для занятий физикой!

Мы быстрым шагом пошли по Мерсер-стрит. Было самое начало осени, день стоял теплый, и прогулка доставляла огромное удовольствие. Они ходили этой дорогой каждый день, в один и тот же час. То, что начиналось как банальные отношения между блестящими коллегами по работе, за четыре года превратилось в дружбу – насколько рутинную, настолько и необходимую. Курт вставал поздно, мерил температуру и записывал ее в небольшой блокнот. Проглатывал целую горсть таблеток, выпивал чашечку кофе и чистил костюм. Затем наводил блеск на обуви и, наконец, одевался, чтобы в точно назначенное время предстать у двери герра Эйнштейна. Домой они возвращались вместе, иногда обедали, чаще всего после традиционного чайного часа в Институте. К этому протоколу я относилась с уважением: он отшлифовывал острые углы хрупкой психики Курта.

Под нашими ногами шуршал толстый рыжий ковер, покрывавший собой весь тротуар. Принстон – осенний город, в таком хорошо совершать прогулки после обильного обеда или ужина. Мужчины молчали, мое присутствие не позволяло им предаваться привычной интеллектуальной эквилибристике. Снисходительный Альберт взял на себя труд приобщить меня к их беседе:

– Ну что, Адель, страх прошел? Волнения остались позади? Поедем опять кататься на лодке?

– При всем моем к вам уважении, герр Эйнштейн… ни за что на свете! Я так перепугалась!

– При вашей-то храбрости?

– Да, я женщина смелая, но не самоубийца – плавать не умею.

– Я тоже. Прогуляться по небольшому симпатичному озеру – далеко не то же самое, что обогнуть мыс Горн!

В минувшее воскресенье мы согласились совершить прогулку на лодке. До этого я слышала множество историй о том, как челнок с ученым на борту переворачивался. Муж хоть и не хотел никуда ехать, но отказаться все же не осмелился. Успокоенные безмятежным видом озера, мы поднялись на борт и заняли свои места. Между мужчинами тут же завязался оживленный разговор. От тихой воды я расслабилась и подставила лицо кротким лучам теплого сентябрьского солнца. И вдруг через полудрему заметила какую-то тень: на нас во весь опор неслась какая-то лодка. Альберт, казалось, ее даже не замечал. Я завопила: «Achtung!» Эйнштейн изменил курс лишь в самый последний момент. Курт побледнел и схватился за планширь, его старший товарищ хохотал, как ребенок.

– Вечером после этого инцидента у меня страшно разыгралась язва. В связи с этим Адель сегодня намеревается пополнить мой запас магнезийного молока. У меня его почти не осталось.

– Да? Право же, у меня такое ощущение, что ты принимаешь из него ванны!

– Гёдель, вместо того чтобы заниматься самолечением, сходите лучше к врачу.

– В большинстве своем доктора некомпетентны. Не беспокойтесь, у меня все под контролем.

Герр Эйнштейн похлопал его по плечу:

– Дайте себе передышку, друг мой! Съездите в отпуск вместе с Адель! Она в этом тоже ох как нуждается.

– Я не могу бросить дела.

– У каждого дел по горло. Тело вопит о помощи, но мозг отказывается это признавать.

– Вам этого не понять, ведь вы, герр Эйнштейн, человек нерушимый.

– Думаете, я через это не проходил! После расставания с Милевой, моей первой женой, я меньше чем за год написал десять статей, книгу и потерял двадцать пять килограмм. Мне было очень плохо. Казалось, что у меня язва, а может, даже рак! А оказалось – просто переутомился. Немного отдыха, хороший врач, достойный повар, и жизнь снова вступила в свои права!

С нами поравнялась элегантная молодая женщина в приталенном костюме, фетровой шляпе с перьями и белых перчатках. Узнав нашего прославленного слугу науки, она улыбнулась и пошла дальше, покачивая бедрами. Мужчины обернулись и одобрительно посмотрели ей вслед. Я слегка шлепнула Курта сумочкой, герр Эйнштейн засмеялся:

– Жизнь вступает в свои права, а жена рубит на голове дрова.

Альберт никогда не говорил о своей первой супруге Ми-леве. Его вторая жена, кузина Эльза, скончалась от инсульта в 1936 году, через год после того, как они поселились на Мерсер-стрит. С тех пор физик жил среди женщин, всецело посвятивших себя созданию ему комфортных условий: сестры Майи, падчерицы Марго и личного секретаря Элен Дюкас. Эйнштейн любил женскую компанию, никогда этого не скрывал, что, впрочем, не мешало ему выражать свои женоненавистнические взгляды, порой в весьма грубой форме. По слухам, мать Альберта ненавидела Милеву, в результате влюбленным пришлось очень долго скрываться в подполье. Этот момент – единственный – был у нас общий. Первая госпожа Эйнштейн тоже посвятила себя науке. Незадолго до начала Первой мировой войны их брак пришел в упадок и окончился разводом. Милева осталась в Швейцарии и вырастила их двух сыновей. Младший, Эдуард, болел шизофренией и нуждался в постоянном медицинском уходе. Поговаривали также об их первом ребенке, дочери, которую поглотил хаос Истории. Жизнь Альберта, как и у любого смертного, была помечена драмами и тайнами, в той или иной степени постыдными, равно как и разочарованиями.

– Может, срежем путь через квартал вилл? Зачем тащиться через всю Мерсер?

– Моя милая Адель, если я изменю своим привычкам, то наверняка заблужусь! У меня напрочь отсутствует чувство ориентации в пространстве. В море, потеряв из виду берег, я понятия не имею, куда плыть. Если бы вы только знали, сколько раз мне приходилось ждать, когда кто-нибудь не возьмет меня на буксир.

– Это точно не убедит нас совершить с вами еще одну прогулку на лодке.

– Вы, герр Эйнштейн, всегда найдете почитателя, готового в любую минуту прийти вам на помощь.

– Как-то мне рассказали смешную историю. Некий автомобилист врезался в дерево по той простой причине, что загляделся на вас.

– В этом мире, Адель, лишь две вещи не знают границ. Вселенная и человеческая глупость. Хотя если по правде, то в бесконечности Вселенной я до конца не уверен!

Мой дорогой муж не вызывал у окружающих такого восторга и даже постоянно усмирял пыл своих редких поклонников, жалуясь, что его подвергают остракизму. Для Эйнштейна слава была сродни наказанию: туристы валили на улицу, где он жил, будто в зоопарк. Стеная под бременем обращений и просьб, он едва находил время для работы. И приходил к выводу, не без некоторого кокетства, что известность сделала его глупее. Впрочем, по его мнению, это было распространенным явлением.

– Окружающие любят вас, герр Эйнштейн.

– Я все спрашиваю себя: за что?! Как-то раз я получил письмо от одной девчушки. Ей хотелось знать, существую ли я на самом деле или же являюсь вымышленным персонажем наподобие Санта-Клауса! Они готовы набить меня соломой, сделать чучело и выставить рядом с Микки-Маусом.

– Вы убеленный сединами мудрец в мире безумцев.

– Это заблуждение, друг мой. Я представляю научную мечту, доступную всем и каждому. Относительность в прелестной картонной коробке, перевязанной ленточкой. Моя первая атомная бомба в разобранном виде.

– Что-то вас потянуло на черный юмор.

– Скорее на еврейский, мой дорогой Гёдель. Противостоять абсурду способна лишь насмешка. Кстати насчет ужасов, у меня в запасе как раз есть одна страшная история. Трое ученых облучились, работая в лаборатории. Каждый из них был обречен. У них спросили, чего им хотелось бы напоследок. Француз попросил устроить ему ужин с Джин Харлоу. Англичанин пожелал встретиться с королевой. А еврей… велел прислать другого врача.

Мы из вежливости заулыбались; Альберт обожал хлесткие шутки.

– Цинизм вам не к лицу, герр Эйнштейн. Я предпочитаю видеть в вас воплощение мудрости.

– Боюсь, что потомки скорее будут считать меня сукиным сыном, который изобрел бомбу[78]. Прошу прощения за грубость, Адель.

– На этот счет не беспокойтесь. Мне не раз приходилось вгонять в краску водителей нью-йоркского такси.

Эйнштейн потеребил мочку уха. К моему величайшему изумлению, муж в порыве эмоций похлопал его по плечу.

– Вас никто ни в чем таком не обвиняет, профессор. Вы не несете персональной ответственности за Хиросиму.

– Не уверен. Ведь это я вывел уравнение, E = mc2, даже не подозревая, что тридцать лет спустя… ба-бах!.. оно будет способствовать гибели тысяч людей в войне, которую можно считать выигранной по определению. Технический прогресс в какой-то степени напоминает собой топор в руках психопата.

– Но ведь никто не обвиняет Ньютона в том, что он дал определение гравитации.

– Не сердитесь, Гёдель, но порой я начинаю сомневаться, что мы с вами живем в одном и том же мире. За кого вы меня принимаете? За Джепетто?

– Я не настолько наивен, хотя мультфильмы, признаюсь, действительно очень люблю.

– Вы, друг мой, ходячий парадокс. Неужели вам удается без душевного трепета вот так взять и перейти от Лейбница к Уолту Диснею?

– Не вижу в этом никакого противоречия. Одно логически вытекает из другого.

– «Белоснежку» мы смотрели как минимум раз пять.

– И кого из гномов представляет ваш супруг? Скромника? Умника?

– Ворчуна, конечно же!

– А вы, Адель, стало быть, Белоснежка?

– Для этой роли я слишком стара.

Муж окатил меня полным ярости взглядом. У меня не было права иронизировать по поводу нашей личной жизни, даже если Альберт был прекрасно осведомлен о ранимости друга. В нашей сказке именно я пробудила Курта от долгого сна. А потом спасла от нескольких личных драконов и пары семейных ведьм.

– Вы будете смеяться, но, на мой взгляд, только сказки представляют мир в том виде, в каком он должен существовать, и наделяют его смыслом.

– Мой дорогой Гёдель, непостижимее всего то, что этот мир можно постичь.

Эйнштейн опустил голову, вежливо игнорируя двух прохожих, которые топтались на месте, не решаясь к нему подойти.

– Я опять надел разные носки. Марго мне за это устроит. Вот вам еще одна великая тайна. Куда они вечно деваются, эти чертовы носки?

– Курт найти решение этой загадки не смог!

– Разгадка наверняка кроется в сингулярности пространства-времени, за горизонтом событий наших надежд и юности.

– Вы сегодня в прекрасной форме, Гёдель! Юмор, поэзия. Что это на вас нашло после завтрака?

– Может, к решению этого вопроса нужно подойти с другой стороны? Почему, к примеру, никогда не пропадает второй носок?

– Черт! Адель, вы совершенно правы. Если проблема не имеет решения, значит, она просто неправильно сформулирована. Может, выбор исчезающего носка подвержен детерминизму? Надо будет написать об этом Паули. Новое дополнение к его квантовой теории. И пусть меня черти заберут, если он не обнаружит, что за всем этим кроется какая-нибудь матрица. Как думаете, Гёдель? Вот вам увлекательный сюжет для новой статьи. Релятивистская стиральная машина!

– У меня уже есть сюжет.

– Какой, Курт? Ты мне об этом ничего не говорил.

– Издатель Пол Артур Шлипп пригласил меня поучаствовать в подготовке публикации, приуроченной к семидесятилетию профессора Эйнштейна.

– Значит, тебе будет чем заняться в мое отсутствие.

Альберт в своей рассеянности никак не желал сойти с проторенного пути.

– Чтобы решить этот вопрос, я вообще перестал надевать носки. Но Майя, видя, что я мерзну, стала волноваться. Я так потею, что мог бы их отжимать и по вечерам разливать влагу во флаконы. А потом продавать под маркой «Настоящий пот гения».

– Как себя чувствует ваша сестра?

– По-прежнему не встает с постели. Она так и не оправилась после приступа. Когда я вижу, как она угасает, у меня сердце разрывается. В более эгоистичном плане ее болезнь напоминает мне о том, что я тоже не бессмертен. Будете возвращаться, Адель, зайдите к ней. Ей так хочется с кем-нибудь поговорить.

Ему пришлось прекратить излияния, чтобы поприветствовать знакомых, число которых возрастало по мере приближения к университету, отмечавшему в те дни, осенью 1946 года, свой двухсотлетний юбилей. Привычное спокойствие здешних мест нарушали многочисленные торжества, на которые толпами съезжались гости. На тот момент мы жили в Принстоне уже больше пяти лет, что для этой замкнутой территории, не подверженной течению времени, представляло собой целую вечность. Я давно привыкла к нашей провинциальной жизни, слишком скучной по сравнению с кипящим бурлением довоенной Вены, хотя и не полюбила ее. Принстон представлял собой большую островную деревню, средоточием которой был университет. Стоя в окружении лесов и озер, размеченный на безупречные лужайки, он мог похвастаться вполне европейским видом благодаря своим зданиям, выстроенным в неоготическом стиле. Внутри этого архаичного кокона под крышей Института перспективных исследований собралась неслыханная команда научных гениев, которых война согнала с насиженных мест. Массовый исход евреев, социалистов, цыган, пацифистов, а то и лиц, представленных сразу в четырех этих ипостасях, стал для него неисчерпаемым источником новых кадров. В их числе оказался и мой муж, хотя и не подпадал ни под одну из перечисленных выше категорий, а был всего лишь ученым, оказавшимся в незавидном положении. Многим, чтобы приехать сюда, пришлось поставить на кон свою жизнь. ИПИ, здание которого теперь располагалось за пределами университетской территории, представлял собой государство в государстве: что-то вроде научного Олимпа, при том, конечно, условии, что боги могли стареть. В глазах жен ученых мужей, Принстон являлся ни много ни мало гарнизонным городом. Сами они негласно установили иерархию в соответствии с научным престижем их супругов: фон Нейманы и Оппенгеймеры жили в роскошных особняках. Полубог Эйнштейн, верный своему нонконформизму, выбрал для себя жилище поскромнее. Курт представлял собой особый случай и слыл диковинкой: будучи генералом, он получал жалованье рядового, поэтому мы жили в маленькой квартирке. Представители этого бомонда дружили семьями, приглашали друг друга на ужины, устраивали музыкальные вечера. Интеллигенция Центральной Европы пыталась воссоздать богатую культурную жизнь вдали от своей разоренной родины. Меня подобного рода ностальгия обошла стороной.

Ценой титанических усилий профессор Эйнштейн смог вырваться из плотного кольца обступивших его зевак.

– Скорее бы они закончились, эти праздники! В Принстоне яблоку негде упасть. Нельзя даже спокойно прогуляться. Я превратился в какую-то королеву красоты. Меня без конца зовут на торжественные мероприятия и вручают там награды. О конференциях я вообще молчу!

– А я никогда не хожу на конференции. Мне трудно слушать докладчиков, даже если я хорошо разбираюсь в теме.

– Пользуйтесь свободой, Гёдель! У меня больше нет возможности спрятаться в глубине зала поближе к радиаторам отопления и устроить себе небольшую сиесту. Они постоянно ждут, что я в очередной раз выдам что-нибудь умное.

– А когда я читал доклад, вы тоже спали?

– Конечно нет, друг мой. Хотя он был несколько… суховат. Но уверяю вас – я старался изо всех сил!

– Курт оставил всех далеко позади!

Я выпалила эти слова машинально, потому как не поняла ровным счетом ничего из выступления мужа. Впрочем, не я одна.

– На этот счет ни у кого нет ни малейших сомнений, моя дорогая госпожа Гёдель.

– Меня не обманешь. Мой доклад обернулся провалом.

– Вы занимаетесь самобичеванием из-за сущего пустяка. В самом худшем случае вас приняли не плохо, а сдержанно. Разобраться в том, что вы говорите, очень и очень трудно! Великие умы всегда наталкиваются на ожесточенное сопротивление со стороны посредственностей.

– Присутствовавших изначально настроили против меня. Представители спецслужб наводнили весь университет. Отныне мы обречены находиться под гнетом военных.

– Послушайте, Гёдель, с какой стороны ваши математические проблемы могут интересовать правительство? Не глупите, будьте благоразумны! Если бы вы работали в Лос-Аламосе, я бы еще понял вашу тревогу, но здесь…

– Вы даже представить себе не можете, как пристально за мной следят. Вокруг происходят странные вещи. Особенно много вопросов вызывает смерть Рузвельта.

Альберт зашагал быстрее. Мы свернули на Максвелллейн, миновали рощу и увидели вдали комплекс зданий ИПИ. Над огромной лужайкой возвышалось строение из красного кирпича. Мне доводилось бывать в нем на танцевальных вечеринках, но я ни разу не посещала их приватных ежедневных посиделок. Каждая жена знала, где найти своего ученого мужа, когда старые часы на башне Института отсчитывали шестнадцать ударов: сотрудники пили чай.

Альберт и Курт расстались у подножия лестницы. Их кабинеты располагались на третьем этаже.

– До скорого! Трудитесь хорошо!

Если бы не присутствие прославленного друга, я бы чмокнула своего маленького школяра в щечку, а вдобавок хлопнула по заднице – просто так, из принципа.

31

Из электронного будильника лилась мелодия «Завтрака в Америке»[79]. Накануне Энн забыла его отключить. В кои-то веки ей удалось уснуть! Обливаясь потом, молодая женщина перекатилась на сухой участок простыни и выключила радио. На периферии памяти кружило воспоминание о скверном сне. Она села на край кровати. Голова взорвалась, и боль унесла последние остатки мыслей. Накануне вечером она вновь обдумывала рисковый план увезти Адель на прогулку. Бутылка белого вина этого не пережила.

С самого детства Энн обладала способностью предвидеть все возможные пути развития той или иной ситуации, в том числе и тупиковые. Это отнюдь не было признаком пессимистичного характера, отрицательные варианты представляют собой неотъемлемую часть подлунного мира, но этот ее талант оказался несовместим с непостоянством, так необходимым человеку, чтобы жить непринужденно и легко. Энн не смогла найти профессию, которая позволила бы ей обратить этот аналитический дар в звонкую монету. Жизнь в окружении старых бумаг, по крайней мере, избавляла ее от столь тяжкого груза: ей не приходилось без конца обдумывать все имеющиеся в наличии альтернативы.

Молодая женщина проявила крайнюю непоследовательность, предложив следующий план: завтра, несмотря на запрет докторов, она отвезет пожилую даму в кино. Подходящий зал она как-то видела в Дойлстоуне, неподалеку от пансионата. Назывался он «Графский театр». Если они пойдут туда на послеобеденный сеанс, то смогут посмотреть «Звуки музыки». Фильм длится без малого три часа, плюс десять минут дорога, даже двадцать, учитывая непредвиденные обстоятельства, так что Адель вполне поспеет к ужину в «Пайн Ран».

Главная трудность заключалась в том, чтобы незаметно от всех улизнуть из здания пансионата. После обеда она вывезет пожилую даму в парк, якобы на прогулку. Машину поставит за домом, у небольшой, скрывающейся в зарослях плюща калитки. Накануне она поручила Глэдис сделать так, чтобы в комнате Адель не оказалось никого из персонала. Престарелая Барби была в восторге поучаствовать в их маленьком заговоре. Оставалось лишь придумать, как усадить Адель сначала в автомобиль, а потом в кресло в зале кинотеатра. Адель решила эту проблему, продемонстрировав, с какой легкостью, весьма, надо сказать, относительной, ей удается передвигаться на трех конечностях – Глэдис принесла трость, позаимствовав ее у своей коматозной соседки. Пианист Джек, которого тоже ввели в курс дела, поможет им дойти до машины, а по возвращении – подняться в комнату. Но как она объяснит свою безумную инициативу полиции, врачам и даже собственному директору, если с миссис Гёдель вдруг что-то случится? Энн обвинят в том, что она ускорила ее кончину.

Молодая женщина нащупала в изголовье кровати книгу. Строки заплясали перед глазами. Этим утром очарование «Комнаты с видом на Арно»[80] не сработало. В непокорной голове проносились образы то Арно, то Флоренции, но главным образом Джанни.

После внезапного разрыва с Уильямом Энн объездила Францию, Германию и Италию. И с удивлением для себя полюбила эту жизнь туристки, у которой нет ни компаньонки, ни обратного билета. В виде единственной уступки прошлому она регулярно писала Эрнестине, бывшей кормилице Лео, каждый раз старательно оставляя ей свой новый адрес. Но он так и не прислал ей ни единого письма. Во Флоренции Энн за баснословную цену купила старое издание Бедекера, обветшалого путеводителя, с которым никогда не расставались столь горячо любимые ею героини Форстера. Глядя на потрепанный золотисто-красный переплет, она воображала, что путешествует не столько в пространстве, сколько во времени. Однажды девушке показалось, что она делает совсем не то, чего от нее ожидают.

Как-то раз, когда Энн из-за нескончаемой очереди отказалась от намерения посетить галерею Уффици, к ней подошел молодой человек, которому показалась смешной ее злость, и предложил воспользоваться своим пропуском. Она пошла за незнакомцем, купившись на предложение взглянуть на фонды, недоступные простым смертным. После этого они больше не расставались. Джанни был отпрыском одного очень древнего флорентийского рода. Будучи экспертом по живописи эпохи Кватроченто, он знал город, как свои пять пальцев. С ним каждая прогулка оборачивалась неожиданностью, обед – праздником, а секс – радостью. Когда у нее закончились деньги, он предложил ей поселиться у него и жить за его счет. Переход осуществился вполне естественно: Джанни не проявил ни бесцеремонности, ни настойчивости. Начисто лишенный цинизма, окруженный друзьями и не склонный копаться в себе, этот молодой человек представлял собой образчик спокойного искателя наслаждений; с ним жизнь казалась простой, но не тусклой. Чтобы не ощущать себя содержанкой, Энн выполнила несколько переводов, но потом запрятала подальше чувство вины и погрузилась в комфортное существование, время от времени нарушаемое лишь просвещенными дискуссиями и уик-эндами на море, начисто лишавшими ее способности думать.

С ним ей практически удалось забыть ту молодую женщину, от которой Энн пыталась убежать: умную, но не хитрую; не красивее и не безобразнее других. В ее жизни теперь не было настоящих драм. Больших радостей тоже. В этом тазу с теплой водой она никогда не чувствовала себя счастливой.

Сегодня Энн была вынуждена признать, что из-за своего неразумного бунта сбилась с пути истинного. Она ничего не сделала, ничего не решила. Туристка в своей собственной жизни. Ей было легче сжечь все мосты, чем признать собственную посредственность. Вполне возможно, что тогда она, выпрашивая у судьбы счастье, безнаказанно бросила ей вызов, и за это в один прекрасный день на нее обрушится целая куча невзгод и страданий, которые заставят ее пожалеть о мелких проблемах, так хорошо вписывающихся в рамки распределения Гаусса-Лапласа.

32. Отступление от темы Прогулка по пути с работы

В физике мы пытаемся простыми терминами объяснить то, чего до нас никто не знал. Это ли не полная противоположность поэзии?

Поль Дирак

Мирное здание Института перспективных исследований вдруг наполнилось механическими вибрациями: по полу с грохотом заерзали стулья, захлопали двери, в коридорах забили копытами от нетерпения гости. Все эти деятели от науки в одночасье побросали свои мелки и телефоны и, подобно простым смертным, в одночасье бросились обедать. Я потратила все утро на общение с членами секретариата, но оказалась недостаточно сильна в английском, чтобы без их помощи преодолеть все хитросплетения чиновничьего лабиринта. По завершении всех формальностей мне предстояло за свой счет купить билет до Германии или Франции, затем сесть на поезд до Вены и проехать по Европе, апокалиптические видения которой каждый день нам продавали газеты. Уехать оказалось относительно просто, но вот вернуться уже гораздо сложнее: у нас по-прежнему были немецкие паспорта.

Я знала, что муж крайне враждебно относился к моим визитам в Институт. Перед тем как войти к нему в кабинет, я дождалась от него формального приглашения. Он стоял у черной доски, сосредоточенный и совершенно бесчувственный к сигналам собственного желудка.

– А почему ты не с герром Эйнштейном? Мы же договорились вместе пообедать.

Курт подпрыгнул на месте. Как же он был предсказуем: с помощью этой уловки мне хотелось усадить его за один стол с герром Эйнштейном – в присутствии светила он бы не осмелился ничего не есть.

– Или я вам помешаю?

– Ты некстати, Адель. Он еще подумает, что я не могу самостоятельно принимать решения.

– Чтобы так думать, он слишком хорошо к тебе относится. Так что бери пиджак. Ты опаздываешь.

Мы присоединились к Альберту, который курил трубку на ступенях Фалд Холла и листал газету.

– А меня все терзал вопрос, появитесь вы, мой друг, или нет. К счастью, жена не дала вам улизнуть.

– Мне нужно было убедиться, что он не сбежит!

Из зала вышел тощий человек, изо всех сил стараясь быть незаметным. Как и Альберт, он тоже терпеть не мог ходить к парикмахеру.

– Вы даже не здороваетесь, Дирак[81]?

Сгорбившись еще больше, человек подошел, пожал физику руку, поприветствовал нас едва заметным кивком головы и тут же удалился. Эйнштейн посмотрел ему вслед, потягивая трубку.

– Наш дражайший Поль болезненно застенчив. Шрёдингеру пришлось его связать, чтобы притащить на церемонию вручения Нобелевской премии.

– Работы Дирака представляют собой истинное эстетическое наслаждение. Чувство элегантности в математике ни у кого не развито так, как у него.

– Гёдель! Неужели вы собираетесь заняться квантовой физикой?

– Будь у меня на это время, я бы действительно ею занялся – единственно ради счастья оспорить те или иные ваши предположения, герр Эйнштейн.

– Хаос вызывает у нас с вами слишком большую аллергию, чтобы с ним соприкасаться.

– Логика, пусть в подспудном виде, присутствует во всем, даже в хаосе.

– Посредством математики можно доказать все, что угодно! Самым важным представляется содержимое, но никак не математика!

– Вы считаете меня шарлатаном?

– О великие боги! Нет, конечно. Бросьте вы эту свою паранойю!

Услышав это слово, я вздрогнула. Курт никак не отреагировал: в этот момент он был занят тем, что застегивал пальто.

– Поторопитесь, господа. В противном случае вы опоздаете на назначенную вам встречу.

Дойдя до середины продолговатой лужайки, Курт, справившись наконец с пуговицами, возобновил прерванный разговор.

– Математическая теорема представляется бесспорной. Что же до физической теории, то она никогда не возвысится до подобного уровня абсолюта. Невзирая на все мое уважение, герр Эйнштейн, все ваши принципы, с учетом имеющихся доказательств, можно считать лишь возможными, пусть даже и в весьма значительной степени.

В животе у физика неуместно забурчало.

– Мой желудок протестует. Я слишком голоден для того, чтобы в очередной раз выслушивать ваши дискурсы касательно главенства математики. Доктор Гёдель поставил мне диагноз. Я страдаю от острой неполноты! И единственное лекарство от этого заключается в том… чтобы набить брюхо!

– Не шутите с моей теоремой. Подобные глупости вас недостойны.

Альберт хлопнул тыльной стороной ладони по газете:

– Схематизация, смешение разнородных идей, забавные истории, манипуляции. Это не что иное, как начало славы, друг мой! Мне тоже без конца приписывают глупости, которых я не осмелился бы совершить даже в изрядном подпитии.

Я толкнула Курта локтем. Альберт постучал головкой трубки по подошве, чтобы выбить пепел.

– В вашем случае научная слава обернулась признанием за свершения, которых никто не понимает, но которые все и каждый без зазрений совести присваивают себе. Если вчера все говорили о магнетизме, то сегодня без конца обсуждают тему атома. Малыши, пуская пузыри, твердят, что E = mc2, даже не освоив таблицу умножения. Даже молочно-фруктовые коктейли в магазинах и те стали атомными! А завтра все человечество станет квантовым и на десерт, после сыра, но перед грушей, будет рассуждать об антиматерии, попутно обмениваясь последними голливудскими сплетнями.

Я взяла на себя труд подхватить портфель Альбера, который тщился раскурить трубку, не выпуская из рук газеты.

– Люди имеют право на попытку все понять и осознать.

– Разумеется, моя маленькая Адель. Но профаны тянутся к науке, как иудеи к золотому руну. Тайна сложности и многообразия этого мира постепенно вытесняет загадку его божественности. Мы представляем собой новых пастырей, проповедующих в белых халатах и на языке, акцент которого у каждого вызывает подозрения! Ваш черед еще придет, друг мой. Рано или поздно, но вы станете мифом.

– Как бы мне хотелось увидеть мужа подписывающим автографы.

– Гёдель, человек, доказавший существование пределов науки! Ниспровергатель научных идеалов!

– Я никогда не нес подобную ахинею! А лишь говорил о внутренних пределах аксиоматики.

– Детали в данном случае не суть важны. Вы – благословенная просфора для всех без исключения педантов. Они свалят в одну кучу принцип неопределенности и теорему о неполноте, а потом сделают из этого вывод, что наука может далеко не все. Какая изумительная находка! Не успев толком превратиться в идолов, мы будем тут же повержены.

– Прекрасный предлог для того, чтобы ничем ни с кем не делиться и общаться исключительно между собой, господа Избранные. Я думала, вы демократичнее, герр Эйнштейн.

– Вы совершенно правы, Адель, нельзя никого возводить в ранг Бога. В то же время каша в головах простых обывателей внушает мне беспокойство. Плохо усвоенная научная терминология – не что иное, как новая латынь, на которой будут читать мессы проповедники. Любой досужий вымысел, сформулированный на псевдонаучном языке, приобретает черты истины. Манипулировать толпой, пичкая ее фактами якобы достоверными, но на деле не имеющими ничего общего с реальностью, очень и очень легко. – Альберт в гневе смял газету. – На горизонте уже появились тучи. Этот Трумен Рузвельту даже в подметки не годится.

– Не понимаю, как мои теоремы могут завоевать популярность. Ведь они базируются на языке логики, который для профанов слишком сложен.

– Тем не менее рецепт предельно прост. Немного сокращений и не до конца добросовестный подход. Вселенная обнаруживает неразрешимые пропорции? Да! Стало быть, мыслить и думать о себе она не в состоянии. А раз так, значит, Бог есть.

– А Курт Гёдель может о себе думать? Нет! Жена постоянно должна напоминать ему, что пора идти обедать. Таким образом, Курт Гёдель – не Бог.

Муж заткнул уши.

– Даже слушать вас не хочу! Вы несете совершеннейший вздор!

На перекрестке с Максвелллейн рядом с нами притормозил новенький небесно-голубой «форд». Водитель, женщина лет сорока с миловидным лицом, поприветствовала герра Эйнштейна и предложила его подвезти.

– Я предпочитаю ходить пешком, моя маленькая Лили. И вам это прекрасно известно. Разрешите представить вам Адель и Курта Гёделей.

Дама широко и по-дружески нам улыбнулась.

– Алиса Калер-Леви, для своих просто Лили. Миссис Гёдель, вы ведь тоже из Вены, не так ли? Я была бы в восторге с вами пообедать. Обязательно поговорю об этом с Эрихом. До скорого!

Она уехала под аккомпанемент визга шин. Меня пленил ее шарм, начисто лишенный позерства. Альберт с сожалением посмотрел вслед автомобилю.

– Лили, супруга Эриха фон Калера, одна из лучших подруг Марго. Вы знакомы с ним, Гёдель?

– Историк и философ. Мне доводилось встречаться с ним в Институте.

– Я даже не сомневаюсь в том, что вы, Адель, могли бы прекрасно с ней поладить. Мы давным-давно дружим семьями и ходим друг к другу в гости. Их дом на Эвелин Плейс представляет собой оазис, интеллектуальный даже для Принстона. Они очень близки с Германном Брохом[82].

– Фон Калеры? Это же сливки общества. Я в их среде чувствую себя неуютно.

– По правде говоря, я никогда не видел вас на светских раутах германофилов, хотя это одна из немногих радостей, которую можно позволить себе в Принстоне. На прошлой неделе Томас Манн устроил потрясающие чтения. Но моя маленькая Лили не какой-нибудь дешевый сноб. Она по достоинству ценит мой юмор, шутка ли!

Я предпочла не делиться с герром Эйнштейном своим скепсисом. Окружавший этого человека ореол позволял ему пренебрегать социальными барьерами, но я – совсем другое дело. Причем деньги были не единственным препятствием, для меня непреодолимой преградой была культура. Как выяснилось потом, Лили была дочерью известного венского коллекционера предметов искусства. Чтобы выпустить семью, нацисты выжали из него все соки, но сам он уехать так и не успел. Эрих и сам едва ускользнул от рук гестапо, потеряв при этом дом, состояние и немецкое гражданство. Его книги попали в черный список Гитлера, наряду с трудами Альберта и его дорогого друга Цвейга, который этого просто не вынес[83].

Я читала мало, хотя о Томасе Манне и его «Волшебной горе» слышала. Зачем изводить себя романом на тысячу страниц, действие которого происходит в санатории? В этом деле у меня был и собственный опыт. Рассчитывать на то, что Курт будет толкать меня вверх, было нельзя – как и я, он в своих творческих устремлениях тоже зашел недалеко. Гёте муж не любил, Шекспира считал слишком мудреным, от Вагнера нервничал, Бах внушал ему тревогу, а Моцарту он предпочитал популярные песенки. Развлечения выбирал себе такие же, как и блюда, – пресные и безвкусные. Никто не посмел бы заподозрить Курта в интеллектуальной лени, но тем, кто, подобно Эйнштейну, упрекал его в снобизме наизнанку, он отвечал: «Почему хорошая музыка обязательно должна быть драматичной, а приличная литература – многословной?» В этом и заключалось одно из преимуществ гения, лично мои незамысловатые вкусы воспринимались лишь как скандальный пробел в воспитании. Нелюбовь мужа к светским развлечениям позволяла мне, ввиду отсутствия друзей, избегать унижений.

– Я никогда не дочитал бы до конца «Волшебную гору». Скучища страшная! Мне нравятся короткие произведения. Чем длиннее роман, тем меньше в нем смысла.

– Знаете, Гёдель, чем больше я вас узнаю, тем меньше понимаю.

– Я чрезвычайно чувствителен к любого рода стимулам. Обладая весьма ограниченным запасом энергии, я берегу ее для работы и за ее пределами воздерживаюсь утомлять свои чувства. Комедии я ненавижу, а драмы отнимают у меня слишком много сил.

– Вы, старина, напоминаете мне скрипку со слишком туго натянутыми струнами. Ваша музыка прекрасна, но в любой момент струна рискует лопнуть. Расслабьтесь!

– Если бы я был похож на вас, герр Эйнштейн, вы бы не так ценили мое общество.

– Правда ваша. Наши с вами прогулки являются венцом моих дней. Кроме вас, ни одна живая душа не осмеливается мне противоречить. Это невыносимо скучно.

Я увидела, что муж выпятил грудь колесом; Альберт умел найти к нему подход. Этот человек любил жестко ему противоречить и тонко льстить, чтобы хоть немного успокоить беспокойную натуру Курта, но в данном случае говорил совершенно искренне: пешие прогулки действительно были одним из их немногих совместных пристрастий. Для обоих приятелей они стали чем-то вроде философской гимнастики. Как-то раз, когда я попыталась выставить на посмешище их послеобеденный променад, муж устроил мне длиннющий исторический экскурс. Когда-то его блистательный предшественник Аристотель основал перипатетическую школу. Античные учителя и ученики устраивали дискуссии во время пеших прогулок, ведь что, как не общение, позволяет решить вопрос, зашедший в тупик? Курт надеялся, что данная методика позволит ему избежать избитых и проторенных дорог, которыми обычно движется мысль. Как будто я никогда не говорила ему больше общаться с людьми! Не изучая все эти мудреные дисциплины, я давным-давно познала одну истину: человек существует только посредством других. Однако так и не поняла, как можно было надеяться избавиться от старых привычек, каждый раз отправляясь на прогулку по одной и той же дороге. Скорее всего потому, что отнюдь не была философом.

– Курт терпеть не может ошибаться. С вами ему предстоит пройти суровую школу.

– Возражение, как и отступление, представляет собой бесценный стимул. Мыслительный процесс должен характеризоваться движением и непостоянством, как сама жизнь. Замирая, она сначала чахнет, а потом умирает.

– Курт такой домосед. Он совсем не оставляет места фантазии.

– Он гуляет, как и подобает логику, обходя одну улицу за другой. Ницше взбирался на вершины гор. Ему все хотелось измерить пределы.

– Его философия так утомительна! Что до Канта, то он каждое утро прогуливался вокруг своего дома. Что бы там ни говорила моя жена, я взял на вооружение его методу и никогда не отхожу далеко от Мерсер-стрит.

К нам на полной скорости направлялся сверкающий «кадиллак». Я машинально оттолкнула двух моих лунатиков подальше от проезжей части. Альберт залюбовался хромированным чудовищем.

– Эта американская любовь к автомобилям меня буквально очаровывает. А у меня даже нет прав!

– Мне нравится практическая хватка американцев. Здесь все как-то проще.

– Это ваша личная точка зрения, Гёдель. На мой взгляд, Соединенные Штаты – страна, сразу перешедшая от варварства к упадку, даже не познав, что такое цивилизация. Я когда-то жил в Калифорнии, где без автомобиля человека вполне можно назвать пропащим. Расстояния там просто огромные. Из-за ежедневных послеобеденных прогулок я прослыл там эксцентричной личностью. Променад в мыслительных целях – явление не американское, но европейское. Может, философия вообще скоро исчезнет с лица этого континента?

– Мне так не хватает Европы!

– Вы, Адель, тоскуете по миру, которого больше нет. Я опасаюсь, как бы грядущая поездка не принесла вам массу разочарований.

Курт взял меня под руку. Я увидела в этом не столько проявление нежности, сколько предупреждение.

– Теперь наш дом здесь. Мы намереваемся хлопотать о предоставлении американского гражданства.

– Даже если Вена предложит должность, соответствующую вашим научным достижениям?

– Полагаю, что этот вопрос на повестке дня не стоит.

– А вы что об этом думаете, Адель?

– Где Курт, там и я.

– Среди нас троих вы – наимудрейшая.

Я отдала портфель Альберту. Доверив его мне, он ни разу о нем даже не вспомнил.

– Замолвите за меня словечко перед иммиграционными властями! На том я с вами прощаюсь, господа. В городе меня ждут дела. Нужно купить упаковку магнезийного молока. После обеда зайду к Майе.

Они меня уже не слушали; две головы, темноволосая и седая, уже склонились друг к другу и завели стратосферный разговор, в котором мне места не было. Мне и так уже пришлось им себя навязать. Для мужа дружба с Эйнштейном была бесценной, а может, даже спасительной, и продолжать стеснять их своим присутствием у меня не было никакого права. Я пошла дальше, меня тоже ждали дела. Нужно было готовиться к поездке.

33

В назначенный день и час Адель, нарумянив щеки и нахлобучив на голову каракулевую шапку, ждала сообщницу. Она попросила Энн помочь ей надеть ярко-красное пальто, за километр бросавшееся в глаза. Молодая женщина не нашла в себе сил ей отказать: сей предмет одежды наверняка был из прежней жизни пожилой дамы. Миссис Гёдель соорудила нечто вроде тряпичной куклы и уложила ее в кровать так, чтобы из-под одеяла торчал тюрбан и создавалось впечатление, что в постели спит человек. Не столько ради правдоподобия, сколько ради воспоминаний о сумасшедшей юности. Глэдис с заговорщическим видом расхаживала по коридору. Адель на нее цыкнула, и та приняла другую позу – более натуральную, но еще менее убедительную.

Пунктуально явившись на свидание у увитой плющом калитки, Джек помог пожилой даме сесть в машину. Энн тем временем спрятала в кустах кресло-каталку. Пятнадцать миль, отделявших ее от кинотеатра, показались Адель бесконечными. Не обращая никакого внимания на давление, она без конца улыбалась Энн, не привыкшей к подобному излиянию радости. В голове молодой женщины роились возможные пагубные последствия ее дерзкого плана. Огненная боль в пояснице не уступала той, что стучала в висках. И все это лишь для того, чтобы мужественно лицезреть три часа Жюли Эндрюс. Энн никогда не любила эту тощую дылду. От Мэри Поппинс ей до сих пор снились кошмары.

В «Графском театре», небольшом, недавно оштукатуренном кинозале местного значения, сохранилась длинная светящаяся вывеска, состоящая из кривых, плохо подогнанных черных букв. И если бы не фастфуд, выкрашенный в кричащие цвета и прилепившийся сбоку к зданию, Энн решила бы, что вернулась в 50-е годы. Узнав, какой фильм они собираются смотреть, о чем Энн сообщила в самый последний момент, желая сделать сюрприз, Адель не смогла скрыть охватившего ее разочарования: «Звуки музыки» она видела в 1965 году, когда картина только-только вышла на экраны. «Американцы подсластили нашу историю, перепутав ее с салатом из свежих овощей. У меня этот фильм не вызвал ничего, кроме отвращения».

Энн усадила Адель в узкое кресло и отдышалась. И только в этот момент ее мозг, затуманенный деталями операции, узрел ключевую проблему, мимо которой она прошла: события музыкальной комедии развивались на фоне Аншлюса. Похолодев, она выместила злобу на огромном ведерке с попкорном, которое Адель потребовала купить у входа.

– Вы не очень устали?

Адель сунула ей между бедер пакет:

– Терпеть не могу людей, которые разговаривают в кино!

Желая скрыть охватившее ее раздражение, Энн оглядела зал. В довершение своих несчастий она боялась увидеть там кого-нибудь из персонала пансионата «Пайн Ран» – загулявшего доктора или медсестру. Но быстро успокоилась: в зале почти никого не было, исключение составляли лишь юная парочка, охваченная любовной лихорадкой, да стайки болтающих без умолку девочек-подростков.

Энн с молчаливым стоицизмом выдержала вереницу общих планов – снятых с высоты птичьего полета тирольских гор с несметным количеством зелени и колоколен. Наконец зазвучали первые оглушительные трели Жюли Эндрюс. Она была в переднике с прической а-ля Жанна д’Арк. Адель восторженно барабанила пальцами по подлокотнику кресла. Энн без конца спрашивала себя, сколько сможет продержаться на сей раз. Эту никчемную ленту она никогда не могла досмотреть до конца и всегда засыпала еще до конца первой серии. Молодая женщина обернулась; влюбленные прилипли друг к другу. Девчушки вовсю трепались, не обращая внимания на монахинь в австрийских чепцах. Энн засунула руку в пакет с попкорном и набралась терпения. Сюжет ей был давно известен: фройляйн Марию, девушку слегка чокнутую и стремящуюся стать послушницей монастыря, определяют служить гувернанткой в доме капитана фон Траппа и его семерых неугомонных отпрысков. Почувствовав, что ей на руку легла сухая ладонь, Энн улыбнулась. Адель наверняка была бы хорошей матерью и воспитала бы целую свору маленьких математиков. Что же до нее самой, то, если жизнь не сыграет с ней шутку, она не намеревалась заводить детей. Особенно дочь. Чему она сможет ее научить? Молодая женщина никогда не видела свою бабушку по материнской линии, но ей с лихвой хватало и преданий о том, как эта рослая мещанка из Штутгарта терроризировала всех домочадцев, командуя ими с кровати и никогда не вставая до полудня. Потомство представлялось Энн чем-то вроде набора матрешек; женщины в их роду из поколения в поколение передавали по наследству свои неврозы. В каменном веке какая-нибудь всклокоченная Рэчел, должно быть, упрекала своего волосатого мужа в скудости добычи, принесенной им с охоты.

Капитан фон Трапп в исполнении Кристофера Пламмера выглядел весьма привлекательно, несмотря на толстый слой грима. Но в категории престарелых целлулоидных красавцев Энн предпочитала ему Джорджа Сандерса с его плутоватым видом. Изумительное па-де-де на экране напомнило ей уроки танцев, и молодая женщина машинально выпрямила спину. Она явно не была создана для балетной пачки: госпожа Франсуаза всегда считала бессмысленным мучить столь неспособную девочку, но Рэчел все равно настояла на своем. И Энн не оставалось ничего другого, как в течение долгих лет заниматься танцами – до тех пор, пока мать, вконец измучившись, не уступила ее просьбам пойти в секцию плавания. Под водой никто не даст тебе словарем по голове.

Галопируя по улочкам Зальцбурга, будто выкрашенным эмалью, неутомимая фройляйн Мария преподавала детишкам сольфеджио: «До, ре, ми, фа, соль, ля, си, до». Энн была вынуждена признать, что мелодия, несмотря на слащавые слова, была увлекательная. Пытаясь справиться со скукой, молодая женщина стала обращать внимание на композицию планов и удивилась, обнаружив в них определенную пластическую красоту. Неужели она до такой степени размякла? Ее соседка бесстыдно мурлыкала мелодию себе под нос. Если пожилую даму этот выбор и осчастливил, она все равно в этом ни за что не признается. Энн без всяких протестов выдержала больше часа цветного экранного счастья – до тех пор, пока капитан томным голосом не проворковал: «Эдельвейс, эдельвейс» – от показательной нелепости этой фразы ее лицо расплылось в ухмылке. Даже Адель, и та была не в силах больше сдерживаться:

– Да уж, они не поскупились на взбитые сливки! А какие гнусные шляпки! В те времена так не одевались.

Гувернантка и герр фон Трапп танцевали на экране вальс; их окружали горы желатина и целые охапки эдельвейсов. Энн задремала.

Проснулась она внезапно, будто от толчка: семья фон Траппа пешим ходом направлялась через горы в Швейцарию; Аншлюс молодая женщина опять пропустила. Адель с улыбкой смотрела на нее. Воскрешение страшного прошлого через призму приторной мелодрамы, казалось, никого не тронуло. «Что может быть лучше, чем вздремнуть в кино?» Чтобы вернуться к реальности, Энн сделала над собой сверхчеловеческое усилие; начиналась вторая часть тяжких испытаний: возвращение Адель в родные пенаты.

Когда они вышли из «Графского театра», на улице уже стемнело. Энн, сходя с ума от волнения, бросила взгляд на часы. Она надеялась, что нервы Джека окажутся достаточно крепкими для того, чтобы не забить тревогу в случае опоздания. Миссис Гёдель с удовольствием досмотрела картину до самого конца, до последней строчки титров. Девчушки упорхнули, громко крича и хохоча, чтобы скрыть умиление, вызванное старомодной мелодией. Парочка курила одну сигарету на двоих. Адель стрельнула у них и тоже затянулась под паническим взглядом своей дуэньи. После чего с наслаждением выдохнула тугую струю дыма.

– Надеюсь, вы ничего не скажете моим родителям.

Энн с огромным трудом боролась с соблазном. Сигарета после киносеанса была для нее одной из самых сладких. Миссис Гёдель мечтательно разглядывала афишу «Сияния». Молодая женщина напряглась: второй подобной экспедиции она не выдержит.

– Это же фильм ужасов, Адель.

– Мумии тоже имеют право бояться! А с этим Кубриком я вполне могла бы встретиться, если бы Курт потрудился хотя бы на пару минут расстаться со своей черной доской.

От ее слов Энн тут же забыла о часах.

– Господин Кубрик писал сценарий на тему то ли искусственного интеллекта, то ли путешествий во времени, подробностей я сейчас уже не помню. Курт не отвечал на письма режиссера, а тот, живя в Лондоне, отказывался ехать сюда! Встретиться этим двоим было просто не суждено.

– Курт Гёдель в титрах научно-фантастического фильма! У меня есть друг, которого подобная история привела бы в совершеннейший восторг. Картина «2001 год: Космическая одиссея» превратилась для него в навязчивую идею. Хотя лично мне ни разу не удавалось досмотреть ее до конца.

Кончиком трости Адель раздавила окурок:

– Если я правильно поняла, вы никогда не смотрите титров в конце фильма. Кстати, о каком таком друге вы мне сейчас говорили?

34. 5 декабря 1947 года. Да поможет мне Бог!

Настоящим я клятвенно заявляю, что абсолютно и полностью отрекаюсь от верности и преданности любому иностранному монарху, властителю, государству или суверенной власти, подданным или гражданином которых я являлся до этого дня; что буду поддерживать и защищать Конституцию и законы Соединенных Штатов от всех врагов внешних и внутренних; […] Да поможет мне Бог!

Из текста присяги на верность, которую произносят соискатели американского гражданства

– Что они делают? Мы же опаздываем!

– Чтобы добраться до Трентона, нам с лихвой хватит получаса. Куртик, ты так не нервничал, даже когда защищал докторскую диссертацию.

– Сегодня очень важный день и нельзя допустить, чтобы о нас составили скверное впечатление.

На улице, громко нам сигналя, показался светло-желтый автомобиль Моргенстерна. Затем подкатил ближе, остановился и в окошко высунулась всклокоченная голова Альберта.

– Как вы элегантны, Адель! Глядя на вас, новая родина будет счастлива.

Я немного покружилась, чтобы они могли мной восхититься: жаккардовое манто, замшевые перчатки и черная шляпка.

– Могли бы по такому случаю и галстук надеть, герр Эйнштейн!

– Гёдель, что бы об этом ни думал наш дражайший Гувер, я принял американское гражданство еще в 1940 году. И заработал право расхаживать в чем угодно. Вообще-то я собирался явиться в пижаме, но Оскар наложил на это решение свое вето.

От подобной возможности Курт побледнел: с таким презрительным отношениям к условностям Альберт вполне был на это способен. Моргенстерн пригласил нас сесть в машину. Его высокая фигура в твидовом костюме явно не вязалась с богемным ореолом сидевшего рядом пассажира. Мы устроились на заднем сиденье седана. Поездка отдавала праздничным духом студенческой вечеринки. Один только Курт никак не мог расслабиться. Он попросил двух своих ближайших друзей быть свидетелями на церемонии. Через шесть лет после нашего эпического приезда в Америку мы подали документы на получение гражданства. Будучи в душе примерным учеником, муж готовился к этому экзамену несколько месяцев. Напрасно Оскар растолковывал ему, что подобные усилия лишены всякого смысла – Курт все равно прилежно изучал историю Соединенных Штатов, постигал в полном объеме Конституцию и во всех деталях вникал в местную политическую жизнь. Каждый вечер за ужином он устраивал мне что-то вроде викторины. Сомнения у него вызывали не столько моя некомпетентность в данном вопросе, сколько недостаток энтузиазма. Благодаря своему патологическому перфекционизму, муж мог ответить на любой вопрос.

– Ну что, Гёдель, хорошо подготовились?

Эйнштейн смаковал тревогу младшего товарища. После долгих лет дружбы ему по-прежнему нравилось играть у Курта на нервах. Оскар, привыкший устранять разрушения, вызванные поведением физика, озабоченно глядел на друга, искренне желая тому не потерять форму.

– Профессор, вы же знаете, какой он у нас серьезный. Во всем, что касается Конституции и законов, Гёдель вполне мог бы дать фору любому доктору, хотя это и не является целью нынешней встречи. Сегодняшний экзамен – чистой воды формальность, но уж никак не лекция и не конференция. Вы со мной согласны, друг мой?

– Если мне будут задавать вопросы, я отвечу.

– Ну да, вас будут спрашивать, а вы отвечайте, не более того.

– А если обратятся с вопросом, то скажу правду. В Конституции я обнаружил изъян!

Я увидела, что сидевшие впереди мужчины напряглись, и улыбнулась.

– Нет, нет и нет, Гёдель!

– Он имеет самое непосредственное отношение к делу! Американской Конституции присущи ограничения по процедуре, но отнюдь не по сути. Как следствие, эти ограничения можно использовать для того, чтобы низвергнуть саму Конституцию.

Альберт в отчаянии повернулся к нам и стал брызгать слюной в упрямое лицо мужа.

– Клянусь бородой моей покойной матушки! Гёдель, здесь никто не ставит под сомнение ясность вашего логического мышления. Но признайте – если вы в присутствии судьи станете критиковать американскую Конституцию, он вряд ли захочет, чтобы вы стали американцем!

– Не нервничайте так, герр Эйнштейн. Подумайте о своем сердце.

Альберт в раздражении стукнул кулаком по красному дереву приборной доски. В присутствии своего ранимого друга физик старался не курить. В рамках привычной логики, известной как здравый смысл, Курт был невыносимым учеником. К тому же он ненавидел ошибаться, независимо от рассматриваемого вопроса. Я относилась к этому философски: чтобы быть безупречным членом стада баранов нужно и самому стать одним из них. Хотя бы на несколько минут. Что касается Курта, то он отказывался безропотно следовать этой унизительной процедуре и подчинять разум закону, хотя и был неспособен мобилизовать свой интеллект ради всеобщего блага. В отличие от протестов Альберта, его бунт оставался чисто теоретическим.

– Пожалуй, вы правы. По форме.

– Проявите дипломатичность! Это все, что от вас требуется. И ради Бога, закройте это злосчастное окно.

– Сегодняшний экзамен предельно прост, Гёдель. Вас спросят о цветах американского флага и прочих деталях подобного рода.

– Можете задавать ему самые каверзные вопросы, господа! Муж обожает играть в игры, где ему гарантирован выигрыш.

Курт закрыл окно, откинулся на сиденье и сгорбился.

– Я жду.

– Когда отмечают День независимости?

– Давайте что-нибудь посложнее. Я не в детском саду.

– Я знаю! 4 июля. В этот день народ страны празднует освобождение от английского ига.

– Один – ноль в пользу Адель. Кто был первым президентом Соединенных Штатов?

Курт привел полный перечень в хронологическом порядке, от Джорджа Вашингтона до Гарри Трумена. Для каждого из них он смог назвать дату вступления в должность и срок пребывания на посту главы державы. Эйнштейн прервал поток его излияний, не дав углубиться в подробную биографию.

– Кто будет нашим следующим президентом?

Муж подумал, что упустил какую-то важную информацию. Вместо него ответила я, радуясь возможности разрядить атмосферу.

– Джон Уйэн[84]!

– Актера в президенты? Какая замечательная мысль, Адель!

– Вы видели картину «Они были незаменимыми»? Я ее просто обожаю.

– Хватит шутить. Лучше поспрашивайте мою супругу о принципах организации американского правительства. У нее есть пробелы в законодательной сфере. По этому поводу…

– Не волнуйтесь, Гёдель, все будет хорошо. Какие тринадцать штатов изначально образовали государство, Адель?

Я ответила урок, но при этом на крохотную долю секунды застыла в нерешительности. Курт с победоносным видом поспешил подчеркнуть всю шаткость моих знаний. Такого рода сведения моя память никогда не хранила больше двух недель – я не любила забивать себе голову ненужной информацией. Что касается Курта, то он с младых ногтей запоминал все и навсегда. Мне на помощь пришел Альберт.

– Адель, почему переселенцы бежали из Европы?

– От налогов?

– Очень даже может быть. Лично я бы удрал от одной английской кухни.

– Чтобы получить возможность свободно и без притеснений исповедовать свою религию. А вы ни к чему не проявляете уважения!

– Не будьте таким пуританином, друг мой. Вы пока еще не американский гражданин.

Альберт спросил Курта об основах Декларации независимости. Это оказалось чистой формальностью: муж выучил текст наизусть, попутно объяснив мне всю его красоту. Мне, в свою очередь, задали вопрос о фундаментальных правах, гарантированных Конституцией. Свобода слова, свобода вероисповедания, свобода мирных собраний: ценности, о которых на фоне черных венских дней мы как-то позабыли. В то же время с момента нашего приезда в эту страну я ни одним из этих прав не воспользовалась, даже самым экзотическим: правом владеть оружием.

– Сколько раз может избираться сенатор?

– Пока не превратится в мумию?

– Совершенно верно. Но прошу вас, Адель, будьте благоразумны, используйте другие формулировки.

– И последний вопрос «на дорожку». Где находится Белый дом?

– 1600 Пенсильвания-авеню, Вашингтон, округ Колумбия.

– Послушайте, Гёдель, вы ходячее бедствие. В следующий раз подарю вам намордник!

– А вот мои знания не настолько обширны.

– Не волнуйтесь. Уже вечером вы станете американкой.

Американкой. Кто бы мог подумать, что в один прекрасный день я откажусь от своей страны, языка, воспоминаний и стану упрашивать власти другой страны принять меня в ряды ее граждан? Я смотрела на пробегавшие за окном чистенькие улочки Принстона и вспоминала другие – по которым в течение семи месяцев носилась во время поездки в агонизирующую Европу.

Я разрывалась между собственной семьей и родными Курта, успокаивая всех и помогая им по мере возможности. А однажды постучала в дверь Лизы. Ее отец меня не узнал. Сказал, что у него никогда не было дочери, но в обмен на несколько долларов память к нему тут же вернулась. Лиза бежала из Вены вместе с войсками нацистов. В последнее время сожительствовала с каким-то немецким офицером. Его потаскуха-дочь, должно быть, закончила жизнь в какой-нибудь канаве, светя в небо голой задницей, то есть точно так же, как провела большую часть своей жизни. Не теша себя особыми иллюзиями, я взяла такси и поехала в Паркерсдорф: санаторий не был разрушен и стоял на прежнем месте: война принесла ему новую порцию свихнувшихся постояльцев. Его сотрудники, те, кому удалось остаться в живых, ничего не слышали об Анне с тех самых пор, как она уехала к сыну в деревню, поэтому адреса ее никто не знал. Я обратилась в Красный Крест и к американским властям, но мои усилия ни к чему не привели: хаос в административной сфере царил просто жуткий. Кому интересны судьбы какой-то танцовщицы и рыжеволосой медсестры, в то время как тысячи и тысячи оплакивали своих погибших и пропавших без вести? В Петерскирхе я поставила за них две свечи. «Ночная бабочка», расположенная прямо напротив, продолжала работать: теперь ее завсегдатаями были жаждавшие увеселений американские солдаты. На сцене бросали вызов судьбе другие танцовщицы. Лиза поставила не на ту лошадь. А Анне ставить вообще было нечего.

Я занималась продажей нашей венской квартиры, а заодно требовала возмещения за нашу виллу в Брно, реквизированную во время войны: еще одна административная головоломка. После долгих лет замкнутости в себе и безудержной тревоги бурная деятельность возрождала меня к жизни, но отчаянное положение моих соотечественников ежесекундно ощущалось в груди тупой болью. Вена очень пострадала от налетов авиации союзников, в том числе и исторический центр города, где было сожжено здание Оперного театра. Советские войска, вошедшие в город в апреле 1945 года, погрузили ее во мрак дикой, жестокой оргии: насилие, пожары, грабежи. В отсутствие сил охраны правопорядка агонизирующую столицу, отрезанную от воды, электричества и газа, в скором времени накрыла вторая волна мародерства, за которой на этот раз стояли уже местные жители. Американские войска соединились с подразделениями Красной армии и теперь делили между собой остатки моего обескровленного города.

Эйнштейн оказался прав: вчерашнего мира[85], по которому я так тосковала, больше не существовало. То, что напоминало домашний очаг, теперь находилось в Америке. Однако той весной я уехала из Принстона с намерением больше никогда туда не возвращаться. После меня хоть потоп. Я устала от невыносимой повседневной рутины, которую навязывал мне Курт. Мне до смерти надоело без конца таскать за ним соломку и стелить ее в тот момент, когда он падал. Изгнание и одиночество высосало из меня все силы, и я решила вернуться домой.

Гипотеза свободы намного важнее ее практического применения. Америка преподала мне урок демократии в действии: предоставлять людям не сам выбор, а лишь возможность выбирать. Подобный потенциал жизненно необходим, и человеку его более чем достаточно. Немногим из нас по силам выдержать головокружение от свободы в чистом виде. Отпуская меня в эту поездку, муж был убежден, что я вернусь. По пути в Европу, на палубе «Мэрин Флэшер», вдали от нашего семейного монастыря, я наконец вновь стала собой. Первые дни независимости ощущались, как возврат юности, я была счастлива оказаться такой маленькой на фоне необъятности. Очень скоро мои мысли вновь вернулись к Курту. На борту этого судна он бы кричал от холода. И мне пришлось бы собрать на верхней палубе все одеяла, которые не пригодились другим пассажирам. Меню он просто возненавидел бы. От окружающих, слишком болтливых, бежал бы без оглядки, в то время как я на фоне их посредственности просто отдыхала бы. Да и потом, Курт неизбежно страдал бы от бессонницы: «В этот час он, должно быть, уже вернулся домой. Неужели опять не поел?» Я не дотерпела даже до Бремена – потому что больше себе не принадлежала.


Машина остановилась перед внушительным строением законодательного корпуса штата Нью-Джерси: каменного здания в духе очень старой Европы. Этот парадокс вполне мог бы меня рассмешить, если бы не застрявший в горле комок. Незадолго до этого тревога Курта передалась и мне. В просторном зале дожидались своей очереди еще несколько человек. Каждый соискатель должен был говорить с судьей лично. Тот поприветствовал Альберта и начисто проигнорировал другого претендента, готового предстать перед ним.

– Профессор Эйнштейн! Чем обязаны чести видеть вас?

– Судья Форман! Вот так совпадение! Я приехал с друзьями, Адель и Куртом Гёделями, у них сегодня собеседование.

Судья едва удостоил нас взглядом.

– Как поживаете? Мы с вами сто лет не виделись.

– Теперь время летит относительно быстро.

– С кого начнем?

Я попятилась, не ожидая подобных привилегий, весьма далеких от демократии.

– Сначала женщины и дети! Филипп Форман когда-то экзаменовал и меня. Вы попали в хорошие руки, Адель.

Вслед за законником я прошла в его кабинет, сгорая от жгучего желания сходить по-маленькому. Он не стал придираться ни к моим вздрагиваниям, ни к акценту, остававшемуся все таким же жутким, и несколько минут спустя отпустил с бесценной добычей. Ему, по всей видимости, не терпелось поболтать с герром Эйнштейном. Вопросы задавал проще некуда и при этом, казалось, совершенно не обращал внимания на ответы. Я вернулась и подошла к своим мужчинам, потрясая в воздухе анкетой. Игнорируя протокол, судья предложил Альберту и Оскару пройти вместе с ним и Куртом. Ему, по всей видимости, было смертельно скучно, и перспектива провести несколько минут с нашим блистательным спутником казалась ему солнечным лучиком посреди хмурого, пасмурного дня.

Приятели ушли и долго не возвращались. Я комкала бумажку в руках и боялась, как бы Курт, руководствуясь своей бесценной логикой, не перешел границы приличий. Вокруг тихо переговаривались другие соискатели. Языки, на которых они говорили, были мне знакомы: немного итальянского, польского и что-то вроде испанского. Я улыбнулась своим будущим соотечественникам. От чего они бежали? Что бросили, что оставили позади, чтобы облачиться в праздничные костюмы и оказаться в этом коридоре, обреченном на вечные сквозняки?

Наконец дверь кабинета открылась и на пороге возникли трое приятелей. Вид у них был веселый, на лице последнего к тому же читалось облегчение. Не успела я спросить, чем вызвана их радость, как герр Эйнштейн взял меня под локоток.

– Давайте побыстрее покинем этот храм закона и отправимся в обитель гастрономии! Я ужасно голоден, чтоб вам всем пусто было!

Когда мы дожидались лифта, чтобы спуститься вниз, к нам подошел какой-то человек и попросил Альберта дать ему автограф. Во время прогулок с Эйнштейном подобного рода просьбы были не редкостью. Физик любезно пошел незнакомцу навстречу, но при этом дал понять, что не расположен водить с ним долгие беседы.

– Когда человека преследует такое количество людей, это, должно быть, ужасно.

– Здесь мы сталкиваемся с последним пережитком каннибализма, мой дорогой Оскар. Когда-то люди жаждали вашей крови, теперь – чернил. Бежим отсюда, пока кто-то не потребовал от меня снять рубашку!

В тесном пространстве кабинки лифта я рукой в перчатке поправила Эйнштейну волосы.

– Всегда мечтала это сделать.

– Адель Гёдель, я могу обратиться к властям с требованием арестовать вас за оскорбление общественной морали.

– Это было бы мое первое правонарушение в качестве американской гражданки, профессор!


На обратном пути атмосфера была уже не столь напряженной. Даже Курт, и тот улыбался, витая где-то в облаках.

– И что произошло в кабинете?

– Как мы и опасались, ваш муж не преминул наломать дров.

Для начала судья спросил Курта о его происхождении. Тот, опасаясь ловушки, промямлил «австриец», причем сдержанным, вопросительным тоном, будто сам не был уверен в своих словах. Тогда экзаменатор стал задавать ему вопросы об австрийском правительстве и Курт выдал то, что представлялось ему истиной в последней инстанции, объяснив, что наша республика превратилась в диктатуру из-за изъянов в Конституции. Форман благодушно воскликнул: «Это ужасно, в нашей стране никогда не случилось бы ничего подобного!» Но мой наивный супруг бесхитростно ему возразил: «Почему же? Вполне могло случиться, и я могу вам это доказать!» Его любовь к доказательствам не знала границ. Из всего арсенала вопросов судья самым невинным образом задал самый что ни на есть рискованный. Курт не понимал, как ответить на него честно, не погрешив при этом против истины. Эйнштейн и Моргенстерн оцепенели от ужаса, но Форман проявил себя человеком умным и в спор вступать не стал. Два приятеля, поклявшись своей честью, удостоверили, что мистер Гёдель представляет для нации огромную ценность и будет хорошим, законопослушным гражданином. Оставшуюся часть пути мы хохотали, выдвигая самые разные предположения о том, какие законы Курт мог бы нарушить хотя бы раз в жизни, не считая, конечно, его математических предубеждений.


Притормозив на углу Мерсер-стрит, Моргенстерн спросил Эйнштейна, куда его отвезти – домой или же в Институт. Альберт пробурчал, что ему все равно. Меня эта необычная угрюмость встревожила: лицо его было напряжено, за всю поездку он практически ни разу не поддразнил Курта.

– Вы хорошо себя чувствуете, профессор?

– Наверное, это все из-за политики?

– Несомненно, мой дорогой Оскар. Чересчур много политики и слишком мало физики. Чтобы быть пацифистом, нужно ожесточенно сражаться. Эту борьбу я вынужден вести один. Человек должен без конца переоценивать горькие уроки прошлого.

– Лично я предпочитаю больше заботиться о будущем.

– Я пережил два страшных глобальных конфликта. И устал постоянно бояться третьего. Мне не известно, какой будет третья мировая война, но уверен, что до четвертой доживут очень и очень немногие. – Он вышел из машины и негромко хлопнул задней дверцей. – Примите мои поздравления с успешной сдачей предпоследнего экзамена.

– А что, будет еще один?

– Последний будет, когда вы запрыгаете в могиле, Гёдель.

С этими словами Эйнштейн, даже не попрощавшись, исчез в глубине небольшого белого домика.

– Что он хотел этим сказать?

– Это всего лишь шутка, Курт!

– Я никогда еще не видел его таким подавленным.

– Он тратит слишком много сил в этом своем комитете[86]. Я, конечно, с уважением отношусь к его пацифизму, но ящик Пандоры уже открыт. Русские не станут особо церемониться. И добиться военного превосходства, владея силами ядерного устрашения, в интересах Соединенных Штатов.

– Оскар! Война закончилась. Давайте не будем опять погружаться в этот ужас.

– Страх теперь должен быть распределен поровну.

– Вы настроены слишком пессимистично.

– Я реалист, друг мой. Вам, как логику, следует проанализировать изменения в сочленении различных звеньев истории. Равновесие ведущих держав мира приобрело новые черты.

– В сложившейся ситуации я считаю пагубным наращивание гонки вооружений и военную истерию против России.

– Против Советского Союза, Гёдель! Советского! Воспользуйтесь нынешним затишьем и вернитесь к работе. Вас все это не коснется, а если даже и коснется, то лишь самую малость.

35

– Mein Gott! Где вы взяли это рубище?

Энн покружилась, чтобы Адель могла ею полюбоваться. Накануне, после вылазки в кино вместе с Адель, она, не раздеваясь, рухнула в кровать. Проснулась совершенно разбитой, но при этом по достоинству оценила чувство физической усталости, в последнее время подзабытое и теперь вернувшееся. Молодая женщина даже решила устроить после обеда небольшую пробежку. После обжигающего душа, чашки крепкого кофе и двух таблеток «Алка-Зельтцера» она натянула старый свитер с эмблемой Принстона – нанесенный методом шелкографии тигр уже стал увядать. Энн уже не помнила, какой случайный жених оставил его в шкафу. Но точно не Уильям: после отъезда Энн он тщательно разобрал вещи, упаковал все свое в три чемодана и отвез отцу.

– Я предпочла бы ваше старое тряпье. Умеренность от небрежности отделяет некоторое расстояние. Чему-чему, а этому мать должна была вас научить, какой бы строгой она у вас ни была.

Молодая женщина теребила бесформенный рукав плаща. Она была не до конца честной с Адель.

– Мама всегда одевалась с иголочки. Просто я не унаследовала ее элегантности, в чем она нередко меня упрекала.

Миссис Гёдель на возражение не отреагировала, вполне возможно, что после вчерашней эскапады она была готова простить Энн все ее былое привирание и недомолвки.

– Знаю я таких дам. Они никогда не допускают импровизации.

Места для нежности Рэчел тоже не оставила. Адель оказалась достаточно проницательной, чтобы понять это самостоятельно, не заставляя Энн приоткрывать завесу над своим прошлым. Молодая женщина все больше проникалась уважением к чуткости миссис Гёдель, в которой не было даже намека на угодничество или раболепство.

– Я тоже никогда не любила выглядеть элегантно, потому что была начисто лишена аристократического лоска. Ловкость в обращении со столовыми приборами, светская беседа, все это…

– Тем не менее на фотографиях вы выглядите очень нарядно.

– Вам застит взор «ретростиль» старых фотографий, радость моя. Мы жили небогато, и мне приходилось довольствоваться небольшим обрезом ткани. Пуговицы я срезала со старой одежды и пришивала к новой. Хорошенькая шляпка возносила нас до немыслимых высот. Как жаль, что сегодня женщины их больше не носят!

– Элегантность зависит не от денег.

– А от уверенности в себе. Эта черта приходит с воспитанием. Мне в детстве не привили качеств, позволяющих распивать чаи на светских раутах в Принстоне.

– В научных кругах это не является приоритетом.

– Вот здесь вы правы, неряха этакая! Альберт всегда выглядел так, будто спал, не раздеваясь. Но мой Курт – никогда. Я тратила уйму времени, чтобы выгладить ему рубашки. Даже в самые трудные моменты нашей жизни муж выглядел безупречно. Я за этим следила. «Элегантность» для него была очень важным словом, причем в самых разных сферах.

– Мне как-то довелось присутствовать на лекции, посвященной проблеме «математической элегантности».

– А вы не теряетесь. Да и с толку вас не собьешь.

Адель почесала макушку. Энн было подумала, что она ограничится тем, что выкажет отсутствие интереса к этой теме, но пожилая дама ее удивила:

– Математическая элегантность. Понятие, совершенно недоступное нам, простым смертным.

– Я думала, что оно некоторым образом связано со стройностью мысли. Примерно то же, что и в «принципе бритвы Оккама»[87]: простейшее объяснение всегда является лучшим.

– К простоте это не имеет никакого отношения. В противном случае подобная идея свидетельствовала бы о недостатке смирения перед сложностью окружающего нас мира. Мой муж был способен воспринять некую красоту, от меня неизменно ускользавшую, и без устали искал ее. Он тратил немало сил на доказательства, в основе которых лежали принципы, выходившие далеко за рамки рационального. Друзья за это порой поднимали его на смех, коллеги журили и отчитывали. Он вечно запаздывал с публикацией своих работ, без конца громоздя примечания и пометки. Очень боялся, что его не поймут или сочтут сумасшедшим. Что в конечном счете и произошло!

– Почему бы вам тогда не доверить мне эти документы? Мы воздали бы должное его научному наследию. Теперь вы мне доверяете и прекрасно знаете, что я не стану вами манипулировать.

– Я подумаю.

Адель улыбнулась, теперь у нее была инструкция к применению.

– Так что будьте элегантны, Адель!

– У меня есть собственная концепция – моральной элегантности.

– Если опираться на принцип Оккама, то у вас их больше нет, потому как вы все уничтожили.

– Falsch![88] Просто я не хочу вам их отдавать.

Пожилая женщина потянулась и хрустнула суставами пальцев. От этого звука Энн пришла в раздражение, но ничего не сказала. Вполне возможно, что второй такой случай больше не представится.

– Вы не хотите предавать публичной огласке некоторые свои личные воспоминания?

Миссис Гёдель даже глазом не моргнула: вырвать из нее признание было невозможно. Адель не отдаст желчь и горечь семьи Курта на съедение потомкам. Право на злопамятство она заслужила.

– Заблуждения моего мужа являются общественным достоянием. Посмертные унижения меня не страшат. Так что перестаньте впустую демонстрировать чрезмерное рвение!

– А знаменитое «онтологическое доказательство»[89]? Насколько мне известно, оно ходило по коридорам Принстона, но опубликовано так и не было. В чем там было дело?

– Ах! И вы туда же! Курт Гёдель доказал существование Бога? Я все спрашиваю себя, сколько дней понадобилось бы вам, чтобы прийти к тем же выводам. Приближение моей смерти щекочет ваши религиозные чувства, фройляйн Мария.

– Адель, вы верующая?

– Я верю в божественное начало. А вы?

На периферии сознания молодой женщины затрепетали слова Леонарда Коэна: «Well, your faith was strong but you needed a proof»[90]. Прямого ответа на поставленный вопрос у Энн не было. Ее родители проповедовали вполне уместный для научной среды атеизм, дополнительной опорой которому служило юношеское опьянение победоносным материализмом. Бабушка хоть и не была ревностной католичкой, но обряды все же соблюдала. Энн очень любила их торжественные, радостные моменты, особенно «праздник кущей», когда Джозефа прямо в гостиной сооружала пестрый шалаш из простыней и платков. Девчонкой Энн имела право украшать его как заблагорассудится, копаясь в набитых битком сундуках на чердаке. О том, что к этому имеет некоторое отношение Бог, она думала мало. Рэчел подытожила ее детскую метафизику банальной фразой: «После смерти атомы вновь включаются в великий цикл природы». Энн проявила настойчивость: почему она обязательно должна родиться заново в виде дерева или уличного фонаря? Почему не появиться повторно на свет в старом облике, если на то пошло? Рэчел тут же доложила о восхитительной наивности дочери мужу, который ограничился уклончивым ответом. «Не знаю, Энн. А ты сама что об этом думаешь?» Сама она ничего об этом не думала. Снизу, с высоты ее роста, мир казался ей непонятным и без родителей, добавивших приличную порцию неуверенности и сомнений. Она выросла, стараясь избегать подобных размышлений, надеясь, что убежденность придет в более зрелом возрасте. Потому что ответов на все эти вопросы попросту не было.

– Я до сих пор пытаюсь в этом разобраться.

– Логическое доказательство не избавит вас от сомнений.

– Тем не менее было бы любопытно его прочесть.

– Это одна из причин, по которым мне отвратительна сама мысль о том, чтобы предать эти бумаги огласке. Научное наследие Курта Гёделя не должно стать объектом любопытства. Он и сам всю жизнь был диковинкой.

– Я никоим образом не хочу проявить неуважение к его памяти. Но сей документ представляет интерес для огромного количества людей. Это весьма примечательное звено в длинной цепочке философских трудов, имеющих своей целью доказать существование Бога. В частности, и работ Лейбница, ярым почитателем которого был ваш супруг.

Адель взяла лежавшую на прикроватном столике Библию и с улыбкой погладила потрепанную обложку. Энн вспомнила статую Мадонны в глубине сада дома Гёделей на Линден-лейн; в том, что пожилая дама была верующей, у нее сомнений не было.

– Я встречалась с очень многими ярчайшими интеллектуалами нашего века. Некоторые из них никогда не спускались с небес на землю. На вопросы веры наука ответить не может. Каждый, кто приближается к тайне, проявляет сдержанность к идее Бога. В последние годы своей жизни Эйнштейн тоже стал обращаться к Господу, но не нуждался в логических уловках для укрепления своей веры.

– Стало быть, по-вашему, доказательство, предложенное Куртом Гёделем, не что иное, как семантический пируэт.

– В нем присутствуют как логическая игра, так и вера.

– Вы же говорили, что не в состоянии разобраться в его трудах.

– Курт очень боялся, что этот документ превратится в ложную реликвию. А я отношусь к его последней воле с уважением.

– Он не уничтожил доказательство, но попросил сохранить его в тайне?

– Муж был не в том состоянии, чтобы принимать подобные решения.

– И вы присвоили себе право решать за него? Меня это удивляет.

– Кто, если не я? Мы с ним вместе прожили жизнь.

– Скажите честно – это доказательство противоречит вашим собственным убеждениям?

Адель бесцеремонно бросила Библию на прикроватный столик.

– Чтобы говорить о Боге, нужно самому быть Богом.

– Тогда зачем вам эта Библия?

– В воскресенье по утрам я открываю ее, чтобы немного проветрить.

– Вы покушаетесь на знание? Или на Бога?

– А какая разница? Ведь это одна и та же Сущность.

– Я предпочла бы конкретные доказательства.

– Довольствуйтесь эдельвейсами. А ответы на подобные вопросы оставьте умирающим.

– Вы тоже пытаетесь вывернуться с помощью пируэта.

На глазах у отчаявшейся молодой женщины Адель, будто вальсируя, изобразила руками несколько танцевальных па.

– Если человек не научился танцевать, значит, жизнь его прожита зря. А теперь давайте вернемся к тряпкам!

Шторы колыхнулись от дуновения холодного, сырого ветра. Энн встала и закрыла окно. День выдался дождливый, и тут же не преминула заявить о себе мигрень. Свои добрые спортивные намерения молодая женщина решила отложить до весны.

– Адель, у вас есть аспирин?

– Вы же в больнице, милочка. И лекарств, как и сомнений, здесь в избытке.

36. 1949. Богиня маленьких побед

Сначала испечь пирог с яблоками и изюмом, затем сесть и подумать.

Австрийская поговорка

Как же я его любила, этот дом! На Линден-лейн мне наконец удалось распаковать чемоданы. Победа, одержанная в открытом бою: Курт ничего даже слышать не хотел; ничто не должно было препятствовать безмятежному течению его мысли. На этот раз сражение пришлось вести мне.

На Линден-лейн – Липовую Аллею – я забрела случайно, когда возвращалась домой после скучной прогулки: мне понравилось ее название. И вдруг увидела вывеску «Продается» на этом доме, маленьком, беленьком, современном и почти аскетичном на фоне неовикторианского великолепия Принстона. С темной крышей и коваными завитками он был скромен, но очарователен. Я полюбовалась садом и в задумчивости зашагала домой.

На следующий день какая-то неодолимая сила вновь привела меня к дому 129 по Линден-лейн. Это были мои хоромы.

Я позвонила маклеру: 12 500 долларов, не считая расходов. Значительно больше, чем мы могли себе позволить. Я притащила Курта, чтобы он увидел все своими глазами, а когда продавец наконец нас оставил, во всех красках расписала преимущества этого приобретения: в особнячке имелось много окон, новый кондиционер, сад, где он мог бы приводить в порядок свои нервы, и комнатка с отдельным входом, которую вполне можно было бы переоборудовать в кабинет. Кроме того, в этом квартале, спокойном и расположенном на окраине Принстона, летом будет намного свежее. Весь обратный путь Курт молча размышлял. Затем изрек: «Гостиная там просто огромная, в ней вполне можно устроить праздник на полсотни человек».

Я благоразумно дала ему время дозреть. Затем, видя, что ничего не происходит, и опасаясь, как бы дом от нас не ускользнул, решила обложить Курта по всем правилам военного искусства. Единственное, что я могла сделать, чтобы заставить его предпринять какие-то действия, это не давать работать. Оскар, сам того не желая, подтолкнул его с другой стороны: по его снобистскому убеждению, за дом просили слишком много, располагался он далеко от Института и отнюдь не в роскошном квартале. Моргенстерн всегда относился к моим идеям с долей подозрения. Я тайком позвонила Китти Оппенгеймер: аристократический комфорт благотворно скажется на хрупком душевном равновесии гения. Она замолвила словечко директору, по совместительству ее мужу. Институт пообещал выступить одним из гарантов по кредиту. Оказавшись меж двух огней, Курт выбрал домашний мир и уют. Он сдался, но мысль о необходимости влезать в долги его немало беспокоила. Что его только не беспокоило! К счастью, я сражалась дома, на знакомой мне территории, и победа оказалась за мной.

Мешала ли я мужу работать, как упрекал меня Моргенстерн? Разумеется! Курт не преминул написать матери; ему не терпелось вывалить на нее свой пирог с яблоками и изюмом. Этот дом представлял собой мою зарплату медсестры, выплаченную с двадцатилетней задержкой.


Я вытерла руки, сняла передник и пошла открывать дверь.

– Willkommen auf Schloss Gödel[91]!

На пороге, потрясая в воздухе двумя бутылками шампанского, стояла моя подруга Лили. Рядом с ней сражался с непомерных размеров пакетом Альберт.

– Моя дорогая Адель, примите мой скромный вклад в этот достопамятный день. Наконец-то вы прекратите переезжать с места на место.

– Мы проторчали не меньше часа в лавке антиквара. Увидев, что к нему зашел что-нибудь купить Альберт, он никак не мог прийти в себя.

– Где Гёдель?

– Работает, герр Эйнштейн. Сейчас придет.

– Как он себя чувствует? В последнее время мы с ним редко встречаемся. Мне то и дело приходится куда-то уезжать.

За спиной, будто только что свежеотлитая заготовка, вырос муж – в безупречном двубортном костюме и завязанном с точностью до миллиметра галстуке.

– Я в прекрасной форме. 49 нам очень идет. Посмотрите, как восхитительна моя жена!

– Ты имеешь в виду это платье? Оно же старое. Но сейчас нам придется еще туже затянуть пояса.

Еще одна маленькая ложь для домашнего потребления. Это белое платье с голубым узором я подарила себе, чтобы отпраздновать победу. Сорок девять лет в 1949 году стоили того, чтобы купить тряпку за 4 доллара и 99 центов! Если бы не страх перед нерешительными упреками Курта, я бы ему в этом призналась: он бы по достоинству оценил символику чисел. Как бы там ни было, отличить новую вещь от ветхого рубища муж был не в состоянии.

Я предложила гостям расположиться, а сама взялась открывать пакет. В нем оказалась великолепная ваза, созданная в порыве китайского вдохновения.

– Теперь, Адель, можете посвящать все свое время украшению жилища – для солидных дам это любимый вид спорта.

Альберт повел Курта в сад, предоставив нам с Лили возможность поболтать о наших маленьких женских секретах. Я была немного разочарована, что он не воздал должного нашему новому жилищу, и мне не оставалось ничего другого, кроме как взять подругу под руку и устроить ей экскурсию в ожидании остальных гостей – Моргенстернов и Оппенгеймеров. Приглашать кого-то еще Курт отказался.

– Я же совсем забыла! Эрих просил у вас прощения, его мать немного приболела и сегодня он решил остаться с ней.

– Тебе повезло с такой свекровью, как Антуанетта. Моя – сущий дракон.

– Прежде чем найти то, что надо, мне пришлось дважды выйти замуж!

Лили настолько быстро сменила тему, что я поняла – она что-то недоговаривает.

– Как у вас с Оскаром? Лучше?

– Потихоньку терпим друг друга.

– Он окружил Курта своим вниманием, – призналась я, – если бы не Моргенстерн, все было бы намного хуже.

Я прикурила сигарету.

– Ты все еще куришь? Но ведь твой муж этого терпеть не может.

– Специально чтобы досадить мистеру Моргенстерну! Может, по рюмочке?

– А ты, вижу, и без меня уже приложилась.

Не без некоторой укоризны, она хлопнула меня по плечу. Дружить с такой женщиной, как Лили, было просто здорово, для меня она стала сестрой в изгнании, подругой, которая, без всякого высокомерия, тащила меня наверх. Она была умнее, образованнее, богаче и общительнее меня, то есть обладала всеми добродетелями, необходимыми жене ученого мужа из Принстона. Но было у нее и еще одно качество, весьма непривычное для этого маленького, замкнутого мирка: она плевать хотела на все условности, относясь к ним примерно, как к первой в жизни перманентной завивке. Красавицей из-за массивного носа и толстых губ ее никто не считал, но взгляд ее был искренний, в нем светилась безграничная нежность. Он представлял собой наполненное состраданием убежище, в котором обреталась измученная душа. Альберт, чрезвычайно придирчивый в своих симпатиях, очень ее любил.

Я широко распахнула объятия, копируя нетерпеливого продавца недвижимости, и показала Лили гостиную. Новую мебель нам покупать не пришлось, у нас ее и так было более чем достаточно. Курт жаловался, что в доме, в отличие от Европы, не было передней: эта американская привычка не вязалась с его запросами касательно личного пространства. Я, со своей стороны, на этот раз примирилась со здешним прагматизмом: передняя была бы лишь пустой тратой места. В нашем распоряжении оказалось две спальни: было от чего напустить на себя горделивый вид. У меня в голове роились самые разнообразные проекты: мне хотелось отделить часть большой комнаты и оборудовать ее под столовую, а за кухней соорудить отдельный кабинет. В этом случае никто не будет возмущаться моей бесконечной суетой. Лили слушала мою болтовню с улыбкой, которую сумела сохранить со времен безоблачной юности.

– Я так за тебя счастлива, Адель! Наконец-то ты сможешь принимать у себя гостей. До этого тебе слишком часто приходилось оставаться одной.

– Ты же знаешь Курта. Он не любит всей этой светской возни.

– Тем не менее он должен признать, что между заточением и вечным праздником существуют и промежуточные состояния.

– В таком возрасте его уже не изменишь. Мы могли бы надеяться и на большее. Но Курт не Оппенгеймер, тот, по меньшей мере, умеет с выгодой использовать свои способности.

– Слава, Адель, это еще не все. А тем более деньги.

– Кому-нибудь другому рассказывай.

Лили слегка нахмурилась. В моем случае за фасадом «солидной дамы» скрывался лик представительницы венского пролетариата. Я хоть и не работала никогда на заводе, зато без конца демонстрировала ножки, а это если и не то же самое, то, по меньшей мере, нечто очень похожее. Положение, которого добились Оппенгеймеры, вызывало в моей душе зависть. Они со своими двумя детьми жили на Олденлейн, в двух шагах от ИПИ, в огромном доме, состоящем из восемнадцати комнат. И все это благодаря доходам, которые приносила кипучая и разносторонняя деятельность Роберта. Будущее Китти, таким образом, было обеспечено, и теперь она боролась со скукой с помощью занятий садоводством да джин-тоника. Эта женщина забросила все свои занятия и стала изображать из себя владелицу замка в имении, слишком для нее огромном. Все эти смачные подробности я выведала у секретарши Курта. «Оппи» был четвертым мужем Китти: перед этим она уже пробовала связать свою судьбу с музыкантом, политиком и рентгенологом. Предпоследним стал борец за коммунистическую идею, сложивший голову в Испании. Мне было очень интересно, как Роберт, во время войны работавший на правительство США, мог со всем этим уживаться.

– Пойдем посмотрим кухню. На мой взгляд, она слишком современная, но у меня на этот счет есть кое-какие мыслишки. Хочу превратить ее в Bauernstube[92]. С камином, дровами, чтобы было тепло, как у нас на родине.

Хотя мой язык и не мог отказать себе в порочном удовольствии пересудов и сплетен, общение с Оппенгеймерами доставляло мне удовольствие. Роберт возглавил ИПИ в 1946 году, вскоре после закрытия проекта «Манхэттен». Благодаря своим работам, равно как и связям в среде военных и политиков, в возрасте сорока двух лет он стал весьма влиятельным человеком. За маской ледяной надменности в этом человеке скрывалось опасное очарование, чему немало способствовал ярлык «создателя бомбы». Как и Курт, он отличался болезненной худобой и изможденным лицом: ни дать ни взять, аскетичный пастор с внушающим тревогу взором. Его светло-голубые глаза, казалось, сначала расчленяли душу, а потом переходили к анатомии. Окружающие называли его неутомимым трудягой, которому незнакомо такое понятие, как «сон». Жена тоже заставляла его принимать пищу – кроме этого, между нами практически больше не было ничего общего, потому как Роберт, в отличие от Курта, мог быть весельчаком. Я никогда не видела его без сигареты в уголке рта, не успевая докурить одну, он от нее же прикуривал другую, тем самым будто демонстрируя неистощимость запасов своего внутреннего горючего. Если Курт был необщительным молчуном, то Роберт воплощал собой лидера, предводителя, человека, наделенного властью и верного данному слову, способного справиться с любой задачей, даже выходящей за рамки его компетенции, то есть ядерной физики. Он вынашивал амбициозные планы превратить ИПИ в многопрофильную команду, рекрутируя не только математиков и физиков, но и ученых, работающих в других отраслях науки. В отличие от его предыдущей вотчины, лаборатории в Лос-Аламосе, чистокровные рысаки Института, такие как мой муж или Эйнштейн, предпочитали галопировать в одиночку. И не всегда в одном и том же направлении.

– В саду я посадила камелии. Хочу построить фонтан, а может, даже беседку, почему бы и нет? Будем с тобой пить там чай. Как истинные дамы! Кстати, насчет дам, может, по коктейлю?

– Не гони лошадей, Адель. Давай сначала по бокалу мартини.

Лили была права: я и так уже хватила лишку. Мне было до смерти страшно принимать гостей. По сравнению с Лили, Китти и всеми этими Дороти, с самого детства вращавшихся в научной среде, мои вкусы слишком отдавали деревенщиной, и я прекрасно это знала. Но других в моем распоряжении не было. К чему мне слепо копировать убранство аристократического особняка. Этот дом, в их глазах странный, если не сказать убогий, был моим пристанищем, миром, созданным по моему собственному образу и подобию. И я не стану за него ни перед кем извиняться, пусть даже мне придется выпить пару лишних стаканчиков спиртного, чтобы выглядеть перед ними гордо и достойно. Не обращая внимания на протесты Лили, я приготовила нам по бокалу крепкого мартини, и мы стали его медленно потягивать, глядя на приятелей, прохаживавшихся в глубине сада.

– Как себя чувствует Альберт? Мне кажется, что после операции он выглядит усталым. И, как всегда, слишком много работает.

– Переутомление он скрывает под маской юмора. Как-то раз подарил мне фотографию, снабдив ее такой надписью: «Как жаль, что вы не можете провести со мной ночь!».

– Ты и так уже заделалась его шофером. Постарайся не поддаться его замшелому шарму!

– Альберт мне как отец.

– И все равно: береги задницу.

Я показала Лили язык, пародируя другой снимок физика, успевший обойти весь мир[93]. Сей почтенный ученый не чурался высказывать фривольные мысли. Как-то раз, когда собравшиеся за столом гости заговорили о сексе в самых сдержанных, на его взгляд, выражениях, он заявил: «Всех дел-то две минуты, не более того!» Курт тогда чуть в обморок не упал. Альберт презирал лицемерие условностей, как и брак, по его убеждению, несовместимый с человеческой природой. Я его понимала, но если мы с Куртом не смогли воплотить в жизнь этот постулат, то Эйнштейн сумел сохранить свою личностную свободу, одновременно окружив себя теплом домашнего очага. Суть некоторых принципов весьма относительна.


– Стейки готовы.

– Адель, куда подевалась ваша венская кухня?

– Я американка, герр Эйнштейн. Теперь у меня в Америке есть дом, и кухня моя тоже стала а-ме-ри-кан-ской.

– Мы все здесь американцы, так что не очень-то зазнавайтесь. А если вам так хочется прослыть патриоткой, то знайте, что барбекю в этой стране – работа мужская.

Те первые, солнечные сентябрьские дни стали для меня поистине волшебным праздником на фоне повседневной рутины. Курт чувствовал себя неплохо, у меня был собственный дом, хорошая компания и достаточное количество алкоголя в крови, чтобы верить, что этот момент будет длиться вечно. Пила не только я: меня на целый корпус обошли Оппенгеймеры, а когда поблизости оказывались фон Нейманы, пальма первенства неизбежно переходила к ним. После переезда в новый дом я работала с утра до вечера, не покладая рук. С удивлением обнаружив, что даже стала петь. Муж одаривал меня поистине волшебными знаками внимания.

Я нежно оглядывала собравшихся за столом: Курт препарировал стейк, тщетно пытаясь, невзирая на все свои топологические таланты, составить из его отдельных фрагментов кусок поменьше. Лили и Альберт хохотали над каким-то анекдотом; Роберт в одной руке сжимал вилку, в другой сигарету; Китти грезила. Моргенстерны обменивались нежными, ласковыми взглядами молодоженов, которые мне были практически неизвестны. Я не удержалась от того, чтобы их не поддразнить.

– Оскар, вы по-прежнему недоверчиво относитесь к этому нашему вложению?

– Я просто искренне высказал свое мнение. Этот квартал – не самый лучший.

– Курт будет идти пешком лишних двадцать минут. Продавец заверил нас, что со временем дом будет только дорожать.

– Еще бы он сказал что-то другое.

Муж оторвался от пазла в своей тарелке.

– Надеюсь, он не станет для нас слишком тяжким бременем. Мне не нравится, что мы связали себя по рукам и ногам таким кредитом.

– Но почему? Ты что, намереваешься вернуться в Европу? Но ты даже отказываешься навестить мать! Неужели ты предпочел бы до самой пенсии ютиться в студенческой квартирке?

Он прижал руки к животу и скривился, в традиционной манере положив конец всяким упрекам. Лили под столом положила мне на колено руку, желая успокоить. Я оттолкнула ее – Курт не сахарный, не растает. Альберт попытался подсластить пилюлю моей агрессивности, поинтересовавшись здоровьем моего супруга, но я была не расположена распространяться на эту тему.

– Ну и задали вы ему задачку, герр Эйнштейн. Курт несколько месяцев работал над подарком к вашему дню рождения.

– Вы имеете в виду эту гравюру? Я не понимаю.

– Я говорю о статье об относительности[94]. Он потерял от нее сон, бедняга.

– В этой истории вашему мужу еще грех жаловаться. Вот издателя действительно чуть приступ не хватил. Текст он получил в самую последнюю минуту и… Гёдель, будь у него возможность сесть на хвост печатному станку, чтобы внести в корректурный лист окончательную правку, никогда не лишил бы себя такого удовольствия!

– Вы не видели, как дотошно он разбирал договор на приобретение этого дома!

– Если я вам мешаю, могу пойти немного вздремнуть.

– Не сердитесь, мой дорогой друг. Ваш вклад не произвел того эффекта, которого вполне заслуживал, хотя качество проделанной вами работы здесь совершенно ни при чем. Кто сегодня интересуется относительностью?

Именно этим, на мой взгляд, объяснялся новый период бессонницы у Курта. В который раз так много усилий потрачено напрасно. Пробьет ли он вообще когда-нибудь, его час? Проклятие человека, который всегда шагает впереди своей эпохи. Или проходит мимо нее.

Меня разочарования тоже не обошли стороной: к семидесятилетию Альберта я связала жилет, и только после этого узнала от Лили, что у гения на шерсть аллергия. Мне не оставалось ничего другого, кроме как пожертвовать эту бесполезную вещь в благотворительных целях. Мы оба были разочарованы: по отношению к гравюре и статье Курта Альберт неизменно демонстрировал лишь сдержанный энтузиазм. Разочаровать подарком – вещь неприятная, но быть человеком, к презенту которого отнеслись с таким пренебрежением – противно вдвойне. Лили угадала правильно, подарив свитер и большой пуловер из швейцарского хлопка, приобретенные на распродаже излишков армейского имущества, и с тех пор физик с ними не расставался. Какая горькая ирония для пацифиста!

– И что это был за подарок?

Оскар похлопал молодую супругу по руке:

– Слишком долго объяснять, Дороти. Адель наверняка знает об этом не больше тебя.

– Почему это? Что бы ни делал мой муж, меня уже ничем не удивить! Человек может путешествовать во времени? Подумаешь! Альберт и сам когда-то об этом говорил. С помощью математики можно доказать все, что угодно.

– Вы взяли слишком быстрый темп, Адель. И зашли чересчур далеко. Вероятно, от того, что влили в себя слишком много горючего.

Услышав из уст Оскара это едкое замечание, Лили тут же его перебила.

– Вы не шутите? Говорите всерьез? Но это же чистая научная фантастика!

Почувствовав, что обстановка накаляется, мой моллюск-муж тут же спрятался в свою раковину.

– Наш друг Гёдель не шарлатан! Это любому известно!

– Преподайте нам урок, герр Эйнштейн! Тогда я смогу рассказать детям, что присутствовала на лекции, которую вы читали в качестве профессора.

Дороти захлопала в ладоши. Она знала, как заставить мужчину говорить, и в совершенстве владела соответствующей методикой. Я в этом вопросе продвинулась на двадцать лет дальше нее – на те самые двадцать лет, которых у нее было меньше на бедрах. Альберт перед ее очарованием не устоял.

– Лучше скажите моим! Они от этих лекций до сих пор не могут прийти в себя.

– Выпьем за повелителей времени!

– Для подобной эквилибристики мне в первую очередь нужна трубка.

Когда физик пустился в объяснения и принялся кратко излагать суть уравнений и общей теории относительности, его молодые собратья стали покашливать. Терминология, которой он пользовался, не была мне чужда: слушая, помимо своей воли, их разговоры, я в конечном счете усвоила несколько базовых физических понятий. Но старалась я напрасно, мне в любом случае было не под силу представить этот мусс, приготовленный из четырех измерений: трех пространственных и одного временного. Может, потому, что для этого у меня было маловато пальцев? Насколько я поняла, ингредиенты Эйнштейна позволяли составлять самые разные рецепты. Его уравнения допускали несколько решений, каждое из которых представляло собой модель некоей гипотетической вселенной. И даже если представить существование других миров мне было трудно, ничего невозможного в этом не было: из одних и тех же ингредиентов у меня порой получались совершенно разные блюда: от божественных до несъедобных.

Опираясь на собственную математическую кухню, мой муж выдвинул предположение о существовании вселенной с совершенно неудобоваримой геометрией. В подобного рода мирах пространственно-временные траектории представляют собой замкнутые на себя петли времени. Он объяснил мне этот принцип на примере узкой полоски материи. Если вкратце, то его рассуждения сводились к тому, что человек, имея билет в будущее, в конечном счете мог прибыть на вокзал прошлого. По мнению Курта, двигаясь в космическом корабле по достаточно длинной и пологой кривой, в таких мирах мы могли бы попадать в любые временные промежутки и возвращаться обратно точно так же, как в нашей собственной Вселенной путешествуем по трем измерениям пространства.

Эта виртуозная игра с уравнениями и числами досаждала Альберту, который, по его собственному признанию, никогда не был «математическим чудом». Как-то раз он признался нам, что на уроках математики страшно скучал и что учителя не замечали за этим бестолковым подростком никаких особенных талантов[95]. Чтобы не оскорблять мужа, он демонстрировал по отношению к его работам кокетливую сдержанность старого краба. Старого морского рака. Максималистские обобщения Курта создавали почву для концепции времени, несовместимой с философскими принципами Альберта и необходимость прилюдно объяснять друзьям эту брешь была старому ученому неприятна. В поисках подходящего аварийного выхода он стал наматывать на палец прядь волос у виска.

– Если кто-то скажет, что у нашего друга закружилась голова, то это не так. Он просто взялся жонглировать математическими понятиями, как неразумный младенец.

Курт оттолкнул тарелку и сложил квадратиком салфетку. Слишком фривольный тон разговора, противоречивший его непререкаемому стремлению к точности, действовал ему на нервы. Оскар решил ему немного польстить.

– Мы ждем объяснений, Курт. Здесь все свои и вы, я полагаю, простите нам дилетантский подход. Нам и правда очень интересно.

– Не понимаю, почему я должен оправдываться перед аудиторией, половина которой не в состоянии понять даже азов объективной терминологии. Вам прекрасно известно, что все это – не более чем теоретическая игра, герр Эйнштейн. Я очень рассчитываю, что рано или поздно будет найдено эмпирическое доказательство данной космологической модели. Помимо прочего, я с точностью рассчитал скорость, необходимую для подобного рода перемещений.

– А о сэндвичах в дорогу не забыл?

Моя ремарка оказалась убийственно неудачной. Роберт раздавил окурок и вперил в моего мужа свой радиоактивный взгляд.

– Я никоим образом не сомневаюсь в вашем перфекционизме, Гёдель. Однако на нынешнем уровне развития технологии ни вы, ни я обосновать подобную возможность не в состоянии.

– Я собираюсь доказать свою теорию с помощью изучения явлений в области астрофизики. И первое, что может навести нас на верный след, – это вращательная прецессия любых галактических систем.

Роберт допил бокал и закурил новую сигарету. Он обожал оставлять за собой последнее слово. Как и все предыдущие.

– Давайте на этом остановимся. Китти зевает так, что вот-вот вывихнет челюсть. Ваши «вращающиеся вселенные» ее вот-вот доконают.

– Ночь выдалась беспокойная. Тони снились кошмары. Вам, Лили, подобная «радость», должно быть, тоже знакома.

– В этом возрасте их терзают патологические страхи. В пять лет Ханна будила меня, чтобы узнать, не умерла ли я.

У меня не было никакого желания принимать участие в разговоре, принявшем такой оборот, – на эту тему мне сказать было нечего.

– Пойду принесу кофе.

– Чернее черного, Адель! Оппи любит, чтобы был как гудрон.

Когда я вернулась, сидевшие за столом по-прежнему сражались со временем.

– Будь у меня возможность вернуться в прошлое, я бы убила Гитлера.

Китти, веки которой от научных дискуссий немного отяжелели, налила себе целую лохань кофе.

– Прекрасная мысль, Лили! Давайте сыграем в игру под названием «а если»!

– Моя дражайшая подруга, если бы вы укокошили этого монстра до того, как он втянул нас в этот кошмар, мы не оказались бы все вместе в Принстоне и вам, как следствие, подобная мысль даже в голову не пришла. Ваша чрезмерная склонность к насилию меня удивляет.

Лили помрачнела; если она желала обрести в Альберте отца, то ей это удалось.

– В этом и заключается один из темпоральных парадоксов[96]. Непреодолимое препятствие для теории путешествий во времени, предложенной моим дорогим другом.

– Парадокс – еще не тупик, герр Эйнштейн. Это не более чем преграда, которую можно преодолеть. Я считаю их чем-то вроде врат, открывающих доступ в более грандиозные и масштабные миры.

Оппенгеймер залпом опустошил свою чашку и налил еще. Курт проглотил крохотную каплю моей жидкой смолы, не преминув при этом пожаловаться на язву.

– Вы математик. И факты вас мало беспокоят.

– Математика – это скелет, на котором держится плоть физики, Роберт. И первая может обрести реальное воплощение исключительно через вторую. Без нее она элементарно рушится.

Я заметила, что губы физика расплылись в сомнительной улыбке. Оппи прекрасно знал об амбициозном желании моего мужа подкрепить теорию относительности систематическим математическим подходом, наподобие того, как Ньютон описал законы гравитации. И если миссия ИПИ заключалась в том, чтобы поощрять подобные амбициозные замыслы, данный проект казался ему если и не самонадеянным, то по меньшей мере дерзким. Как когда-то заметил Курту герр Эйнштейн, кроме него да нескольких астрономов ни одна живая душа больше не интересовалась относительностью. Весь Принстон ударился в квантовую механику. Мой муж по-прежнему проявлял склонность к самым невозможным научным изысканиям. А заодно и к тем, которые считались устаревшими и вышедшими из моды. И платить по кредиту будут отнюдь не «вращающиеся вселенные», над которыми весь Институт втихую посмеивался.

– Возможность путешествий во времени – не более чем забавная шутка, которую можно подавать в качестве блюда на светских ужинах – ответил Курт. – Меня больше привлекают ее философские следствия.

– Вы деретесь за игрушку, смысла которой никто не может постичь.

– Мы отнюдь не ссоримся, Адель. Просто дискутируем.

Альберт, разрываясь между собственными убеждениями и стремлением не делать больно другу, решил спрятаться за лестью.

– Наука в целом, поиск истины и красоты – вот те сферы, где нам позволительно всю жизнь оставаться детьми. Ваш супруг обладает изумительным свойством окидывать каждую свежую тему новым взором, без каких-либо предрассудков и предубеждений.

– Но при этом отказывается выходить на улицу, чтобы играть со взрослыми.

Оскар поперхнулся глотком кофе.

– Адель, не пользуйтесь подобными метафорами, сколь изумительны бы они ни были, для придания более благородного оттенка вашим семейным ссорам. Гёделем движет амбиция восхитительная, хотя в ваших глазах и неплодотворная. Он хочет математическим путем обосновать природу времени. И лично я не вижу в этом никакого ребячества.

Китти, весьма искушенная в салонных играх, посчитала уместным перевести огонь на себя.

– Дорогой Оскар, вы напоминаете моего преподавателя философии в Сорбонне. Студенты звали его «Кант-Кант-шифратор-дешифратор». Внешне он напоминал старого, общипанного петуха.

Лили закусила губу. Даже Дороти, и та с трудом сдержала улыбку, чтобы не обидеть мужа. Моргенстерна нечасто можно было увидеть таким уязвленным.

– Я не имела в виду физику, Оскар. Просто наш хозяин стремится разрешить извечный спор между идеалистами и реалистами, не так ли[97]? Время существует объективно?

Я поблагодарила Китти, незаметно ей подмигнув. Как же мне хотелось быть такой женщиной, как она, чтобы говорить со всеми почти на равных! Я смотрела на жен принстонских ученых мужей, и черты личности каждой из них вызывали в моей душе зависть. Я завидовала Китти, энергичной брюнетке небольшого роста с решительным взором, но ослепительной улыбкой, за то, что у нее был такой муж, такие дети, такая воспитанность, образованность и такой дом. Завидовала Дороти, молодой, красивой и по уши влюбленной в своего патриция, тощего и высокого, как жердь. А вот в милой Лили в первую очередь предметом моей зависти являлась ее сила: если мой темперамент взрывался едкими вулканическими извержениями, то она, благодаря присущей ей энергии, баюкала на руках весь окружающий мир.

– У меня есть доказательство того, что время существует в действительности. Как и гравитация. Вот посмотрите – мои веки опускаются!

Оппенгеймер взял лицо жены в руки и погладил ее морщинки. Я была тронута этим спонтанным выражением нежности. Курта, никогда не дававшего волю эмоциям на людях и очень редко в личной жизни, эта демонстрация чувств смутила. Он призвал нас проявлять больше глубокомыслия:

– Тем не менее некоторые философы полагают, что время, точнее его течение, представляет собой иллюзию и существует исключительно в нашем восприятии.

– К вам, мужчинам, время милосерднее. Вот вам и вся моя теория относительности.

– При чем здесь это, Адель! Специальная теория относительности доказывает, что одновременность событий тоже носит лишь частный характер.

– Лично я, дорогой, нахожу относительным твое чувство юмора.

Альберт, который никак не мог раскурить трубку, поперхнулся от смеха.

– Вы ошибаетесь, Адель! Чувство юмора у вашего супруга весьма определенное, и его вполне можно назвать разрушительным. Под вашей личиной джентльмена, мой друг, скрывается анархист. Вы подкладываете свои бомбочки, руководствуясь принципом «Не пойман – не вор».

– Курт даже мухи не обидит!

– А вы проследите за его мыслью. Если вернуться на мгновение в прошлое, никаких промежуточных событий попросту не было бы. Как и этого временного отрезка. Следовательно, интуитивного времени не существует. Придать относительный характер такой концепции, как время, нельзя, не лишив его права на существование. Курт убил такой замечательный механизм, как часы! Но при этом не отказался от намерения взорвать изнутри мечту позитивистов!

– Дева Мария! Дорогой, неужели тебя ни на минуту нельзя оставить одного?

– Таким образом, если бы я, путешествуя во времени, столкнулась лицом к лицу с Гитлером, то обо всем, что произошло потом, мне ничего не было бы известно и желание изменять будущее просто не возникло бы?

– По правде говоря, моя маленькая Лили, я и сам, черт меня возьми, этого не знаю! Может, потом мы сможем ad vitam aeternam[98] переживать все хорошие моменты, избегая плохих.

– А вы, профессор? Что бы изменили вы?

– Если бы снова стал молодым?

Альберт пару раз пыхнул трубкой, внимательно посмотрел на Оппенгеймера и проворчал:

– Случись мне вновь выбирать жизненную стезю, я ни в жизнь не стал бы ученым. Сделался бы сантехником! Для человечества это было бы не так опасно.

Все присутствовавшие от волнения хором вскрикнули. Со стороны Альберта это не был сеанс самокритики. В первую очередь он имел в виду друзей Роберта из числа политиков. Порабощение науки военными чрезвычайно его волновало. В понимании Эйнштейна, Трумен по масштабу своей личности не дотягивал до Рузвельта и был неспособен одолеть параноиков и оппортунистов, заполонивших весь Вашингтон. Газеты уже изрыгали заявления некоего сенатора Маккарти, который в глазах пожилого физика стал новым злым гением современности. Курт с Робертом полагали, что Конгресс не пойдет за ним по этому абсурдному, вопиющему пути. Что до Альберта, то он боялся, как бы безумные милитаристы из Пентагона не превратили войну в далекой Корее в полигон для экспериментов с атомной бомбой. Роберт, ушедший из лаборатории в Лос-Аламосе, но сохранивший за собой пост советника Федерального агентства по контролю за развитием ядерных технологий, в вопросе вооружений занимал двойственную позицию. Альберт призывал его воспользоваться своим влиянием и выступить против этой безумной гонки. Оппи прекрасно видел сгущавшиеся черные грозовые тучи, но считал, что сможет не только держаться на плаву в этой мутной воде, но и извлекать для себя немалую пользу. Время, пусть даже не существовавшее, преподало ему суровый урок сдержанности.

– А почему бы не обратиться к будущему? Зачем обязательно блуждать в прошлом со всеми его запретами?

Перед тем как ответить Лили, Оскар бросил незаметный взгляд на моего мужа. Ему не хотелось досаждать другу, а потом неделями расплачиваться за свою искренность.

– Смерть тоже противоречит путешествиям во времени.

– Из всех опасений, мой дорогой Оскар, это – самое неоправданное. Никакого риска здесь нет, смерть не может умереть от несчастного случая.

Я улыбнулась. Альберт повторил нам один из своих любимых афоризмов, продолжив его более содержательным комментарием:

– Смерть представляет собой не что иное, как конечное следствие энтропии. Разбитая чашка сама по себе обратно не склеится. Каждый из нас движется от точки a в детстве до точки b в старости. Понятия «что было до» и «что будет после» в физическом отношении неопровержимо существуют на шкале нашего человеческого существования. То, что эта данность может потерять свой неизбежный характер под давлением математических концепций, я могу допустить… Но такой вариант, по всей видимости, следует исключить, по той простой причине, что он противоречит физической реальности.

– Но ведь вы сами когда-то сказали: если факты не соответствуют теории, надо изменить факты.

– У вас слишком хорошая память, Гёдель. А я чересчур много болтаю. Предоставьте пожилому человеку право на ошибку. Ничто не в состоянии бороться с энтропией. Для меня она самый сокровенный враг, который каждое утро опускает землю все ниже и ниже.

– Противопоставлять аргумент чувственного плана объективному доказательству мне представляется не очень рациональным, герр Эйнштейн. Вы меня удивляете.

– Разум, Оскар, меня утомляет. Я долгие годы прислушиваюсь к доброй фее моей интуиции, и она еще ни разу меня не подвела. Интуитивный ум – священный дар, ум рациональный – верный слуга. Мы создали общество, возвышающее до небес слугу, но напрочь забывающее о даре.

– Оно почитает лишь видимость рациональности, – ответил Моргенстерн, – ее ливрею и не более того.

– В этом отношении я разделяю ваше мнение. Научный поиск представляет собой очень тонкий баланс между интуицией и разумом.

– Попутно не забудьте и о равновесии, герр Эйнштейн. Мы живем в эпоху вычислительных машин. Механизм их функционирования не включает в себя интуицию.

– В один прекрасный день машины решат все проблемы. Но определить хотя бы одну из них им не по силам!

Я подумала о нашем друге фон Неймане: с помощью вычислительной машины ЭНИАК он сумел рассчитать число «π» до 2037 знака после запятой. Няня Оппенгеймеров описала нам это в деталях, напрочь позабыв о маленьком Тони, вцепившемся ей в юбку.

Первая «электронная» ЭВМ, введенная в действие в 1946 году, представляла собой игрушку весом в 30 тонн, занимавшую площадь небольшой квартиры. Тысячи сопротивлений, конденсаторов и прочих диодов позволяли ей совершать 100 000 операций в секунду. Хотя целесообразность использования подобного гигантского арифмометра вызывала у меня большие сомнения, я умилялась при виде энтузиазма этой юной студентки. Вполне возможно, что в новом мире женщинам будет больше места. Пока же печально известная энтропия не щадила этого монстра логики, появившегося на свет в том числе и стараниями людоедского мозга Неймана. Инженеры больше времени не считали, а меняли детали: мотыльки пачками набрасывались на контакты, сгорая от желания на них поджариться[99]. Когда я видела, как природа заставляет эти выдающиеся умы спускаться с небес на землю, на душе всегда становилось спокойнее.

Альберт разрядил серьезную атмосферу научного спора, встав из-за стола и, тем самым, подав всем сигнал прощаться.

– Друзья мои, я ухожу, не желая саморазрушаться под вашими сокрушенными взорами. Спасибо за очаровательный ужин, Адель. Оставляю вас наедине со всей этой грязной посудой. Противиться энтропии теперь осмеливаются одни лишь женщины.


Мы с Куртом проводили гостей до ворот, после чего он поспешно куда-то ушел. Я немного прибралась в доме, наслаждаясь покоем и тишиной. До встречи с Куртом я никогда не задавалась вопросами метафизического плана: в моей жизни был Бог, были люди и круг ежедневных задач, которые приходилось решать. Все эти дискуссии позволяли мне оценить количество и масштаб вопросов, которых я никогда себе не задавала. Но я никак не могла понять – это природа мира была такой сложной и запутанной или же ее таковой делали люди? У Курта для меня не было простых ответов на этот вопрос. Решив следовать за ним, я распрощалась с комфортом, который обеспечивает человеку неведение. Я проявила волю к знанию, но не обнаружила способностей. И слишком поздно поняла, что перед соблазном метафизики не в состоянии устоять ни мужчины, ни женщины, ни религии, ни границы, ни культуры. Метафизика открыта для всех, но роскошь наслаждаться ею доступна лишь очень и очень немногим.

Чего стоит вся их философская акробатика перед лицом повседневности? Если бы они были в состоянии меня выслушать, я высказала бы на этот счет свое мнение. Лично я прекрасно видела течение времени: в стежках на краю подрубаемой материи, на посуде, вымытой и расставленной в шкафу, в стройных кипах выглаженного белья, в искусном приготовлении ароматного сладкого пирога. Когда у человека руки в муке, с ним ничего не может случиться. Мне нравился запах дрожжей, источавших богатый, плодородный дух. Я верила в устоявшийся жизненный порядок, хотя и не могла вдохнуть в него смысл.

Муж обращался за ответами к звездам; Вселенная вокруг меня и без того была вполне упорядочена. Совсем крохотная, конечно, но расположенная на этой земле вдали от бурь и невзгод. Они оставили меня в одиночку бороться с энтропией? Подумаешь! Мужчины, если бы почаще брали в руки веник, были бы не так несчастны.

37

Энн никак не решалась войти в комнату миссис Гёдель. Адель оживленно беседовала с Глэдис. Вцепившись в пластиковую сумку с блестками, розовый свитер из ангорской шерсти, похоже, даже не думал уходить. Когда Глэдис подняла руки, чтобы поправить шиньон, под мышками стали видны два тошнотворных желтых пятна. Энн отвела глаза:

– А мы вас ждали. В душе царит идеальная чистота, мы отмыли его специально для вас.

Адель махнула в сторону крохотной ванной, примыкавшей к комнате. Ничего не понимая, Энн взяла протянутые ей полотенце и лимон.

– Вымойте голову! Глэдис вас немножко подстрижет.

Молодая женщина в испуге уставилась на сюрреалистичное безе на голове дамы. Ту это нисколько не смутило.

– Не бойтесь! Я более тридцати лет была хозяйкой парикмахерского салона.

Адель трагическим жестом сдавила себе грудь.

– И не пытайтесь сопротивляться, а то мне станет плохо.

Энн со вздохом повиновалась. Стоя на коленях перед пластмассовым тазом, она поражалась собственной пассивности. На что ты готова пойти ради этих проклятых архивов? В такой формулировке вопрос звучал как-то фальшиво. Но подумать об этом подробнее она не успела – в ванную вошла Глэдис.

– Лимон предназначен для ополаскивания. Я бы и сама хорошо вымыла ваши волосы, но вы же понимаете, что с моей ногой…

Энн подняла голову, и ей в глаза затекла обжигающая пена.

Когда она вернулась в комнату, парикмахерша уже ждала ее, стоя у единственного кресла. В одной руке у нее были ножницы, в другой расческа. Энн села, не скрывая своей тревоги.

– А что будет в следующий раз? Сеанс макияжа? У меня такое ощущение, что я стала для вас чем-то вроде игрушки.

Энн вскрикнула: палач грубо провел по ее волосам расческой. Адель в это время глядела на нее с широкой, довольной улыбкой.

– Вы из тех куколок, которые плачут, когда их дергают за волосы.

Энн с самого детства терпеть не могла пластмассовых поделок, предпочитая играть с «Меккано», несмотря на то что Лео, которому принадлежал конструктор, проявлял в этом деле значительно больше талантов. Тем не менее каждое Рождество приносило ей новую порцию ненавистных кукол, которых Энн раздевала, разрисовывала и бесцеремонно выбрасывала в корзину. Рэчел потащила ее к психологу – боялась, что у дочери не складываются отношения с женским началом. Но доктор лишь улыбнулся и посоветовал матери способствовать развитию у малышки творческих наклонностей.

– У вас на голове не волосы, а солома! Нужно было взять на кухне подсолнечного масла.

– Давайте договоримся сразу! Вы обрежете мне лишь самые кончики!

Глэдис немилосердным жестом нагнула Энн голову. Затем, мурлыча что-то себе под нос, приступила к работе, и куча прядей у ног молодой женщины прямо на глазах стала расти с невероятной скоростью.

– Не волнуйтесь. Я в этой профессии не новичок и прекрасно знаю, что нравится мужчинам. Может, включим музыку?

Глэдис взмахнула ножницами, подскочила к радиоприемнику, и комнату тут же заполнил нестройный хор духовых инструментов. Энн вздрогнула, почувствовав, что парикмахерша, вооруженная ножницами, вновь засуетилась у нее за спиной.

– Вам нравится Джеймс Браун[100], Адель?

– Я его просто обожаю! А почему вы спрашиваете?

– Просто представила вас рядом с Перри Комо[101].

Услышав имя престарелого шансонье, миниатюрная дама чуть не упала в обморок. Инструменты разлетелись в разные стороны, описав довольно опасные траектории.

– Не напоминайте мне о Перри Комо! – Энн изо всех сил старалась не думать о волосах. – Его музыка напоминает мне некоего Луиса, красавца-метиса из Луизианы… – Адель резко оборвала Глэдис: да, ей хотелось воспользоваться ее услугами, но терпеть ее вздор она не собиралась. Крохотулька тут же позабыла о своих воспоминаниях, даже не обидевшись. Вдова Гёделя умела внушать окружающим уважение – не столько благодаря богатому прошлому, сколько в силу тяжелого характера. Вначале обитатели пансиона напрочь отказывались верить в ее дружбу с Эйнштейном или Оппенгеймером. Но как-то раз их врач в присутствии Глэдис выразил свое восхищение Куртом Гёделем, и с тех пор она неукоснительно следовала правилам, продиктованным Адель. Как бы там ни было, недостатка в ушах, жаждущих слушать разговоры, но не принимать в них участия, в «Пайн Ран» никогда не было.

– Болтовня – не что иное, как профессиональная деформация. Надо признать, что вы, радость моя, не очень-то разговорчивы. Да что вы так напряглись? Расслабьтесь.

– Общению с парикмахершами она предпочитает компанию ученых. Хотя я и предупреждала ее относиться к ним с опаской!

Энн попыталась избавиться от напряжения и опустила плечи. Ей уже давно нужно было приноровиться к этим двум чокнутым старухам.

– Никого другого у меня попросту нет! А представители науки женского пола? Вы с ними встречались, Адель?

– Очень редко. Этим миром правят мужчины.

– А Ольга Таусски-Тодд[102], Эмми Нетер[103], Мария Кюри?

– Альберт считал их исключением из правил. У него была одна премилая фраза: «Госпожа Кюри на редкость умна, но это не мешает ей обладать душой селедки».

– Лично я обожаю селедку, особенно на завтрак.

– Да мне на это как-то наплевать, Глэдис.

– Эйнштейн не был замечен в особых симпатиях к женскому полу. Что совершенно не мешало ему слыть гуманистом.

– Вы путаете два таких понятия, как «гуманизм» и «доброта», радость моя. Мужчинам скорее присущи другие качества: жадность, склонность к насилию и скаредность. Разве я не права?

Глэдис ей возразить не осмелилась. Адель угрожающе нахмурила в ее сторону бровь.

– Я, конечно же, утрирую. В характере Альберта ничего подобного не было, как раз наоборот. И донжуаном он был не ахти каким, что бы сейчас на этот счет ни говорили. Просто немного преувеличивал, потому как неизменно был объектом пристального внимания. Некоторым не нравился его колкий юмор.

– Говорят, своими насмешками он и жену доводил.

– Его жены! В браке с первой женой он пережил далеко не лучшие времена, затем развелся и женился на кузине. О любовницах я уже не говорю! Но судить его мы не имеем права. У каждого своя история личной жизни – запутанная и сложная. Великий ученый, как и великий артист, без великого эгоизма просто немыслим. А мой муж – ученый великий! Курт был как дитя. Весь мир вращался вокруг него. До того самого дня, пока он не столкнулся с трудностями. Признавать их Курт напрочь отказался.

В знак одобрения парикмахерша отхватила мне приличную прядь.

– Мужчины эгоисты! Можете мне поверить, у меня их был целый вагон!

Адель продолжала, не обращая на нее ни малейшего внимания:

– Почему все гении так молоды? Как и поэты. Может, врата королевства великих Идей с возрастом захлопываются?

Глэдис утвердительно кивнула.

– Скорее всего, вся проблема в гормонах. С течением лет у них растет живот, и интерес они проявляют исключительно к обеду.

Адель в отчаянии отмела ее замечание презрительным жестом. Эта женщина, всегда порабощенная интеллектом среды, в которой ей приходилось вращаться, в конечном счете тоже научилась высокомерию.

– Никакой опыт не заменит юношеские порывы. Математическая интуиция увядает так же быстро, как красота. О математике говорят, что он велик, так же, как о женщине – что она красива. Время не знает справедливости, Энн. Вы не юны уже даже для женщины, а уж для математика и подавно.

Энн подумала о Лео: каково ему было нести это проклятие? Привыкнув к легкости и беззаботности, он никогда в жизни не допускал поражений. Родители даже ограждали его от участия в спортивных соревнованиях, потому что каждый его проигрыш неизменно оборачивался мрачным настроением, оскорблениями и, наконец, невыносимым молчанием. С течением лет Лео отказался от любых видов деятельности, не связанных непосредственно с его врожденными талантами. Вполне возможно, что потом он станет без конца пережевывать прошлое, отрицать настоящее, замкнется в своем стерильном мирке и будет слишком ленив для того, чтобы отдавать себе отчет в том, что же происходит в действительности. У Энн не было желания оказаться в это время рядом с ним, чтобы собирать по кусочкам, как когда-то это делала миссис Гёдель.

– А вы сами хотели бы заниматься наукой, Адель?

– Я желала бы быть Хеди Ламарр[104]. Вы ее знаете?

Глэдис не удержалась от комментария:

– У нее были изумительные волосы, хотя сейчас она, пожалуй, уже не так свежа, как раньше. В газетах пишут, что теперь она подворовывает в магазинах.

– Хеди была удивительная актриса. Безупречный цвет кожи и поразительные голубые глаза. Она первой в истории кино снялась обнаженной. Этот фильм, называвшийся «Экстаз», спровоцировал грандиозный скандал!

– Мой второй муж тоже фотографировал меня обнаженной. Я вполне могла бы стать моделью.

– Мисс Ламарр была венской еврейкой. А потом, как и мы, эмигрировала в Соединенные Штаты. Во время войны занималась разработкой систем радионаведения торпед. При этом успешно двигая вперед свою карьеру актрисы.

– Ни дать ни взять литературный персонаж.

– Кинематографический, девушка! Она озаряла собой экран.

Глэдис потрясла зажатым в руке хромированным инструментом.

– Я закончила. Теперь волосы нужно высушить. В торпедах я, может, и не разбираюсь, зато в укладке по праву считаюсь королевой, уж поверьте мне на слово.

Энн скрипнула зубами. Теперь, из-за рычания фена, любые попытки продолжить разговор были изначально обречены на провал. Эта розовая чертовка с таким рвением свершала свое злодеяние, что пытаться ее отговорить было просто бесполезно. Вечером, вернувшись домой, Энн обязательно еще раз вымоет голову, как всегда после посещения парикмахера.

– Не перестарайтесь с объемом. У меня нет никакого желания походить на Барбру Стрейзанд!

38. 1950 год. Ведьма

Тигры гнева мудрее, чем клячи наставленья.

Уильям Блейк

Я его ненавижу. Я брожу из комнаты в комнату. Ненавижу его. Останавливаюсь перед зеркалом в гостиной и смотрю на свое изможденное, неузнаваемое лицо. Я ведьма. Глыба гнева в чистом виде. Бомба. Я разбиваю это проклятое зеркало. Десять лет горестей и невзгод? Я их уже отдала! Разве в моей жизни могло быть что-то хуже? Смотрю на осколки у меня под ногами, поднимаю один из них и раню им палец. Это не приносит никакого облегчения. Я готовлю для себя и только для себя. А потом, стоя, съедаю приготовленное блюдо. Все ем, ем и ем. Я могла бы сожрать весь мир, будь он не таким отвратительным на вкус. А потом он вышел бы из меня вместе с испражнениями. Мне никак не удается успокоить сердце. Голова гудит от мыслей. Я паровая машина. У меня болят внутренности, грудь, утроба. Я сейчас раздуюсь от этого гнева и улечу далеко-далеко. Нет, мне не надо далеко. Я хочу вернуться в прошлое, в то время, когда его еще не было. Когда он наконец перестанет быть пупом земли? Можно подумать, она вращается только для него! Кто я ему? Гувернантка? Нет, я горничная, убирающая за ним дерьмо! Надоевшая мебель, которую никто не осмеливается выбросить на помойку. Все эти годы я, будто губка, вбирала в себя его страхи и тревоги. Этот дом наконец стал обещанием счастья, обещанием, в которое я поверила. Чтобы в конечном счете услышать, что сама же во всем виновата? Это уже ни в какие ворота не лезет! Я рассвирепела, как никогда. Вся моя жизнь превратилась в какое-то сплошное месиво. Вся моя вина заключается в том, что я была слишком глупа. Он все мнет свой живот. Может, собирается еще кого-то разжалобить? Пусть убирается в свою скорлупу и закроет за собой дверь! Ему больно? А у него всегда что-нибудь болит, не одно, так другое! Почему меня должно это беспокоить? Этот человек слишком много кричал, что ему угрожает опасность! Если бы он только знал, что я о нем думаю. Мальчишка, который только то и делает, что хнычет. У меня не было никакого желания быть ему матерью. Такой, как его чертова Liebe Mama! Мне нужен настоящий мужчина! Который не будет жаловаться на вечную головную боль. Я постоянно кричу? Ну конечно, мне же нужно заполнять эту тишину! Он молчит и засыпает перед телевизором. Гуляет со своим папиком Альбертом. С позволения сказать, работает. И я тогда кричу! А что мне остается делать? Я изрыгаю ему на голову свой гнев. Что с нами случилось? Кто эта вечно визжащая женщина? Почему она без конца орет на этого тощего мужчину, больше похожего на скелет? Доктор Рампона сказал, что его лучше оставить в покое. Плевать мне на то, что он друг Эйнштейна! Двадцать лет слушать писк всех этих шарлатанов от медицины! И сегодня я виновата в том, что у него язва? Он прекрасно умеет изводить свой желудок и без моей помощи. Можете на меня не рассчитывать, я больше не буду его опекать. Пусть ложится в больницу, я хоть устрою отпуск и отдохну! Я – старуха, страдающая запорами. И у меня больше нет сил относиться к нему, как к ребенку, которого я так и не смогла от него родить. Он увез меня в эту ссылку по той простой причине, что не мог жить один. То «завтра», то «скоро» и вот мне уже пятьдесят. Слишком поздно. И меня еще призывают заткнуться? Среди всех этих великих ученых мужей и их фригидных жен-аристократок я полное ничтожество. Маленькая, незаметная бабенка. Я никогда ни с кем не встречаюсь. Когда-то я ждала, что он, преодолев стыд, представит меня матери. Внимательно следила, стараясь не пропустить очередной его кризис. Вытащила из лечебницы для душевнобольных. Наспех вышла за него замуж. Вся моя жизнь прошла в ожидании. А теперь мои слова кажутся ему «неуместными»? Это он зря, к неуместным я еще не прибегала, хотя в запасе у меня есть и они! Кроме своей мерзкой математики он не понимает ровным счетом ничего! Из его омерзительных блокнотов я делаю конфетти! Конфетти, чтобы отпраздновать новый приступ его исступления! Он меня боится. Я мешаю ему работать. Что может быть важнее в его глазах? Но миру на все эти его каракули глубоко наплевать! Даже друзья хихикают у него за спиной, высмеивая все эти истории с вращающимся космосом! Сей человек – грязь черной дыры, чудовище, всасывающее в себя свет со всей Вселенной. Если бы все эти господа сейчас меня услышали, то были бы здорово ошарашены! Эта маленькая танцовщица по ходу дела кое-чему научилась. Будто я смогла бы прожить вместе с ним двадцать лет, ровным счетом ничего не понимая. Двадцать лет выпрашивать хоть капельку его августейшего внимания. Нет, теперь мне плевать на его безумие. Никто за ним не пойдет. Ему никто не верит. Им не интересуется ни одна живая душа. Курт Гёдель стал прошлым и заживо похоронил меня рядом с собой. Я охраняла идола. И стала пленницей безумца. Да-да, безумца! Где теперь праздники, музыка, мужчина, которого я любила? Куда подевалась моя юность? Обладая таким умом, он вполне мог бы разбогатеть, если бы полагал, что это его достойно. Другие живут во дворцах со слугами и не знают, чем себя занять. Но мой дражайший слишком хрупок, чтобы брать на себя ответственность. И чересчур склонен к перфекционизму, чтобы публиковать свои труды. Борьба не для него, он от нее отказывается. В итоге я должна сражаться вместо него. Так что Адель живет в карточном домике. Адель считает гроши, чтобы купить чулки и нижнее белье, но Курт требует безупречных костюмов и новых рубашек. Невероятно избалованный ребенок. И неблагодарный. Пусть напишет об этом своей мамочке! Пусть расскажет, как я его обижаю! И обязательно упомянет, до какой степени ему отвратительна моя стряпня! Пусть напишет, что боится, как бы его не отравила собственная жена! Он предпочитает питаться одним лишь сливочным маслом. Если бы я хотела его убить, то попросту оставила бы загибаться в Паркерсдорфе! Ему больно? Тем лучше! Значит, он все еще жив.

39

Энн остановилась у крытого входа в «Пайн Ран» и поздоровалась с Джин, любимой медсестрой миссис Гёдель. В одной руке у той дымилась чашка с кофе, в другой – сигарета.

«Вы сегодня просто очаровательны, мадемуазель Рот! Сходили к парикмахеру?» Энн машинально коснулась волос. К ее изумлению, рука у розовой дьяволицы оказалась легкой. Молодая женщина констатировала это, бросившись к зеркалу сразу по окончании сеанса. Воспользовавшись случаем, Джин заговорила о здоровье Адель. Пожилая дама пребывала в перевозбужденном состоянии, и врачам никак не удавалось стабилизировать ее давление. Энн закусила губу – их эскапада не осталась без последствий.

Медсестра раздавила сигарету о подошву сабо и положила в карман еще дымившийся окурок:

– Прическу вам сделала Глэдис. А вы возили Адель в кино. Одним словом, вы все – авантюристки! – И Джин со смехом убежала.


Адель вновь сидела с лицом обиженной маленькой девочки: ей было смертельно скучно.

– Вы не смотрите телевизор?

– Это дерьмо за стеклом экрана?

– Может, вам для разнообразия почитать?

– О нет, сжальтесь надо мной! Я больше люблю болтать. Вы слишком обожаете книги, но недолюбливаете людей. И напоминаете мне этим мужа.

Сей упрек Энн слышала всю свою жизнь. В детском возрасте ее выгоняли на улицу подышать свежим воздухом, и, чтобы не отрываться от книги, она пряталась в шкафу. После своего стыдливого возвращения в Принстон она глотала исключительно детективы, будто вымышленные горести проливали бальзам на ее тоскливую, повседневную жизнь. И если других тошнило от похождений книжных сыщиков, то Энн, доверяя свою предосудительную тайну только перине, читала такие романы запоем: убийства, изнасилования, проститутки, сутенеры, распространители наркотиков, отвратительные рожи. Она нуждалась в подобном измерении, совершенно для нее новом и порождавшем черные, грязные слова. Перевернув последнюю страницу книги, она мыла руки, выпивала бокал вина и на какое-то время испытывала облегчение, хотя на душе все равно было муторно.

– У меня такое ощущение, что я, читая, лучше понимаю людей.

– Забраться в голову другому человеку невозможно. Вам нужно научиться жить с этим одиночеством. И никакое чтиво здесь ничего не изменит. Честной может быть только собственная задница.

Адель краем глаза наблюдала за молодой женщиной. Та даже не шелохнулась.

– Вам до такой степени не хватает секса?

Миссис Гёдель улыбалась; мысль о том, что она еще на шаг приблизилась к научному наследию Гёделя, пронеслась у Энн в голове, но она за нее не ухватилась и тут же удивилась собственному равнодушию.

– Мне скорее недостает желания, нежели удовольствий. Когда-то я отличалась повышенным аппетитом в этой сфере. Курт слишком рано перестал обращать на меня внимание. Забросил свое тело, а заодно и мое.

– И как вы с этим справлялись?

– Вы хотите спросить, не изменяла ли я мужу? Нет. Для этого у меня было слишком строгое воспитание. Оно всегда оставляет в душе человека следы. Я так страдала все эти годы, когда мы жили «в грехе», как тогда было принято говорить. И поклялась, что стану образцовой супругой. А потом сдержала это обещание. В то же время я по-прежнему оставалась соблазнительной. И была красива, перед тем как стать… вот этим.

С этими словами она приподняла свои массивные груди.

– Теперь я стала похожа на пароход. Как ужасно чувствовать себя запертой в чужом теле. В душе мне двадцать лет. Хотя нет, мне столько же, сколько и вам. Возраст, когда я повстречала моего Курта.

– И чем вы его очаровали? Я не сомневаюсь в вашем природном физическом шарме, но ведь господин Гёдель был необычный человек.

Адель покрутила на пальце въевшееся в плоть кольцо. Энн стало за нее больно. Пожилая дама не решалась носить его на шее, предпочитая вместо этого символического предательства терпеть боль, пусть и не очень сильную.

– Ученые, будь они гении или нет, точно такие же люди, как все остальные. Я применила «теорему Адель». Она никогда не давала осечек. Но мир изменился, как вы недавно соизволили заметить.

Адель хитро улыбнулась. Стену защекотали два солнечных лучика. В том месте, где они пересеклись, образовав идеальный, сверкающий квадрат, будто появилось еще одно окно.

«Бог среди нас», – вздохнула Адель. Две женщины любовались эфемерной поэзией света до тех пор, пока ее не разрушило набежавшее облачко.

– Во-первых, мужчин надо уметь слушать. Никогда не перебивайте их, даже если они рассуждают о вопросах, в которых вы компетентнее их. Точнее, если компетентнее – то особенно. Если же нет, то относитесь к их словам как к манне небесной. В каждом мужчине дремлет пророк.

Если Liebe Mama бросает его в детском возрасте, вы тут же становитесь для него откровением. С вашей рожицей Пресвятой Богородицы это не проблема.

– Как по-вашему, на свете существует разгадка признания женщиной мужского превосходства?

– А на это всем глубоко наплевать. Значение имеет лишь конечный результат.

Молодая женщина поостереглась говорить Адель, что та напоминает ей мать. Рэчел всегда ставила на нескольких лошадок, чтобы гарантированно выиграть. Энн так и не решила проблему двойственности своего воспитания: с одной стороны, ее учили быть соблазнительной для мужчин, с другой – всегда оставаться интеллектуалкой. Одно неизменно обесценивало другое. Плюс смешение жанров, казавшееся ей совершенно неуместным и даже постыдным. Сама она предпочитала быть обольстительницей.

– Я всегда придерживаюсь основ металлургии. Для начала предмет надо разогреть! Объяснять вам, как это делается, нет необходимости, вы не до такой степени наивны. Затем резко остудить. Устоять перед этим невозможно.

– И вы применили эту методику по отношению к Курту Гёделю?

– Он всегда был в высшей степени восприимчив к моим чарам.

Она поднесла руки к подбородку, повернула их ладонями вверх и вкрадчивым голосом заговорила:

– Куртик, ты оставил всех далеко позади! Я видела, как лицо его расплылось в улыбке. Хотя если честно, то во время той его лекции я позволила себе немного вздремнуть.

– Из «теоремы Адель» следует, что мы добровольно должны выбирать для себя слепое подчинение. Мне очень жаль, но подобная мысль представляется весьма реакционной.

– Соблазн сам по себе пустяк. Постоянство – вот что трудно. Но оно того стоило. Несмотря ни на что. В конечном счете все зависит от того, какое воспитание дала мать избранному вами мужчине. Если он был центром Вселенной, то таковым пожелает и остаться. Если же им постоянно пренебрегали, будет постоянно нуждаться в утешении.

– А что в этом отношении представлял собой ваш муж?

– Наполовину то, наполовину другое.

Энн подумала о письмах Марианны, которые сожгла Адель. Отношения между двумя госпожами Гёдель явно сложились более чем агрессивные.

– Давайте оставим мою свекровь в покое! Очень скоро я с ней повстречаюсь. Если моя теория вызывает у вас сомнения, проделайте следующий опыт: смело посмотрите какому-нибудь мужчине в глаза. Но будьте внимательны – в этом взгляде не должно быть даже намека на сарказм! А затем успокойте его: «Какой ты сильный…»

Энн с трудом удержалась, чтобы не захохотать; ей никак не удавалось определить, всерьез говорит Адель или нет. И где кроется ловушка, она тоже не понимала.

– Вот увидите, против такого ни один не устоит. После этой фразы их мозги превращаются в студень. Конечно же некоторые сопротивляются дольше других. Неважно, на какое-то мгновение ваши слова нейтрализуют весь их мыслительный процесс, ведь они так ласкают слух присущего им первобытного «эго». Это самый прямой путь к сердцу мужчины, который ему, еще мальчиком, вкладывает в голову мать.

На этот раз Энн рассмеялась от всей души, в подробностях представив себе жеманство юной Адель.

– Здесь все зависит от убедительности голоса и ясности взора. Моя теорема действует и в случае с котами.

– Вот я ее на своем и опробую. Перед тем как атаковать самцов из числа мужчин.

– Да, я действительно видела на вашей одежде ворсинки шерсти! Больше всего мне нравятся кошки с острова Мэн. У них нет хвоста. У моих соседей когда-то было целых три представителя этой породы. Как-то раз я сообщила им, что собираюсь отрубить моему коту сей отросток, дабы он во всем походил на них. Они тут же бросились меня от этого отговаривать. Миссис Гёдель, хвост очень важная часть тела, она позволяет котам поддерживать равновесие! И далее в том же духе. Они даже не поняли, что я пошутила. Несколько дней спустя моя парикмахерша из Принстона стала убеждать меня не совершать подобного злодеяния. Халбек, наш психолог, здорово нагрел на этом руки! Может жена безумца сама сойти с ума? Да! А может супруга гения тоже стать гениальной? Это уж точно нет! Вот как на меня смотрели в нашем квартале.

Адель говорила сбивчиво и невнятно. Энн вспомнила о предупреждении медсестры в сабо: пришло время немного разрядить обстановку. Она надеялась, что их эскапада не отняла у пожилой дамы последние жизненные силы.

– Глэдис постаралась на славу.

Энн инстинктивно прикоснулась к пряди волос.

– Женским аналогом мужского «Какой ты сильный» является фраза «Мне так нравятся ваши волосы». Передней не устоит даже взрослая женщина с кучей дипломов в кармане. Может, я и реакционерка, радость моя, но теорема моя будет жить вечно. И вы поступите правильно, если используете ее на практике. Что вы решили надеть на День благодарения? Мне кажется, вам здорово подошло бы красное.

40. Диван на троих

Дадаист любит жизнь, так как может в любой момент от нее отказаться, смерть для него – обычное дадаистское дело.

Дадаист воспринимает каждый новый день с сознанием того, что именно сегодня ему на голову может упасть цветочный горшок.

Рихард Хюльзенбек, «Вперед, дада»

– Это не сеанс. Воспринимайте все происходящее как обыкновенный разговор.

Я прижимала к животу сумку. Курт изо всех сил старался не смотреть в мою сторону. Мы не привыкли изливать душу чужим людям, в особенности если были с ними знакомы. Поначалу прийти на консультацию показалось мне хорошей идеей. Но в этом странном кабинете, где восседал еще более странный хозяин, меня охватило дикое желание бежать отсюда без оглядки.

Курт с трудом приходил в себя после больницы. Последний кризис в точности повторял бы собой все предыдущие, если бы не одно «но» – после выписки муж не желал есть ничего приготовленного моими руками. Мы зашли в тупик. Он мне не доверял. Мы жили как два совершенно чужих человека, увязшие в смертоносной тиши непонимания и злобы.

Альберт, прекрасно осведомленный о наших семейных неурядицах, тактично посоветовал обратиться к психоаналитику: Чарльзу Р. Халбеку, одному из его многочисленных протеже. Курт, как это часто бывало, воспользовался советом старшего товарища. Халбек, которого на самом деле звали Рихард Хюльзенбек, был немецким эмигрантом первой волны, получившим визу при посредничестве герра Эйнштейна, всегда готового прийти на помощь. Альберт описал нам его как чудаковатого сумасброда: слегка чокнутого художника, но при этом весьма компетентного психиатра. Лично мне фантазии и наука казались несовместимыми; чаще всего люди предпочитают говорить на темы, которыми совершенно не владеют.

Стены его кабинета задыхались от бремени коллекции произведений искусства. Абстрактные коллажи и внушительных размеров холсты, изображавшие тяжелые, мрачные сцены, оспаривали жизненное пространство у гримасничающего собрания ликов – карнавальных, африканских и японских театральных масок. Мое внимание привлекла небольшая акварель, выполненная в более традиционной манере. Присмотревшись поближе, я вздрогнула: на картине был изображен чахлый ангел с полыхавшими в огне ногами.

– Вам нравится Уильям Блейк, Адель?

Я с сомнением покачала головой. Что мог сделать для нас этот сумасшедший? Неужели обыкновенная беседа с ним в состоянии спасти нашу семью от кораблекрушения?

– Курт, я чувствую, что вы напряжены.

Муж вздрогнул, не ожидая со стороны психиатра такого кавалерийского наскока.

– Вам бы надо просветить меня касательно ваших методов, доктор Халбек. К какой школе вы принадлежите? Я обладаю некоторыми познаниями в деле лечения умственных расстройств.

– Я не поклонник Фрейда. Самое большее – Юнга. И не вписываюсь в привычные схемы. Если уж определять меня кому-то в ученики, то скорее к Бинсвангеру, психоневропатологу, который отказался от традиционного венского психоанализа и разработал собственный, так называемый «Дазайнзанализ»[105].

– Что же подразумевается под этим «Дазайнзанализом»?

– Я здесь не для того, чтобы читать лекции.

Супруг снова стал разглядывать стены. Зная его, я понимала, что он не преминет в подробностях изучить окружение, которое дало бы этому Халбеку хоть какую-то характеристику. В окружении жуткой коллекции медицинские дипломы и награды хирурга военно-морского флота как-то не воспринимались всерьез. Я все спрашивала себя, чем были все эти маски: привезенными из различных поездок сувенирами или трофеями психиатрической войны – слепками с лиц его пациентов. Как бы там ни было, моей головы ему заполучить не удастся.

– Снимите пальто, Курт. Без него вам будет удобнее.

Муж не двинулся с места. Он вцепился в свое пальто, как новобрачная в ночную рубашку. За несколько мгновений до этого я машинально села на диван и неподвижно застыла, не осмеливаясь откинуться на спинку. Холодная кожаная скамья с хромированными ножками показалась мне малопригодной для доверительных бесед. Курту, чтобы не касаться меня, пришлось опуститься в кресло, обитое длинным рыжим мехом. В этом гигантском женском половом органе он утонул без остатка. Психиатр трижды обошел кабинет, после чего сел и положил на колени небольшой барабан[106]. Халбек напоминал немецкого дога, симпатичного, но опасного. Я все ждала, когда он задерет ногу и пописает на свое кресло. Однако ничего подобного не случилось, и психиатр, за неимением лучшего, сокрушил нас громоподобной серенадой.

– Не мог бы кто-то из вас сформулировать причину данного визита?

Курт бросил на меня вопросительный взгляд; произнести вступительную речь я предложила ему.

– Моя жена стала очень агрессивной.

Я хотела было возразить, но Чарльз пресек мою попытку барабанным боем.

– Не отвечайте ему. Пусть говорит.

– Адель не в состоянии держать себя в руках. Вечно кричит по поводу и без повода. И тем мешает мне работать.

– Почему вы так гневаетесь на мужа, Адель?

– Вы хотите услышать от меня исчерпывающий перечень причин? Он инфантильный эгоист, склонный к паранойе. Весь мир обязан вращаться вокруг его мелких недомоганий.

– Но ведь ваш супруг всегда отличался слабым здоровьем, не так ли?

– Я больше не могу. Для меня настал предел. Хрупкое здоровье для него – не более чем оправдание!

– Вы не могли бы выражаться точнее?

Этот придурок стал меня утомлять. Он выбивался из сил, чтобы вытянуть из меня слова? Ну что же, сейчас он у меня получит!

– У меня тоже слабое здоровье, черт бы вас всех побрал! Его гениальность, его карьера, его болезни, его тревоги! А для моих страхов места уже не остается!

Курт подпрыгнул на месте. Грубости он на дух не выносил. Мне от этого стало легче. Люди по-разному формулируют свои проблемы. Он никогда не мог меня понять. Я орала, сыпала оскорблениями. И была груба. К моему большому сожалению. Моя тоска, вероятно, по элегантности уступала его меланхолии, но это не мешало ей быть такой же глубокой. Его страдания не могли соперничать с моими, а депрессии, жертвой которых он то и дело становился, давали ему прекрасный предлог, чтобы не обращать внимания на других и не принимать никаких решений. Желая защитить себя, он придумал легенду в самых мрачных тонах, но эти оборонительные сооружения превратились в стены темницы.

– А почему вы называете мужа параноиком? Ведь это весьма определенный медицинский термин.

– Он считает, что за ним постоянно следят. По его словам, ФБР подслушивает все его разговоры. Идеальный предлог, чтобы замолчать и вообще ни о чем не говорить!

– Курт, каким образом вы пришли к подобному заключению?

– Обыкновенная дедукция. Эйнштейн и Оппенгеймер – мои близкие друзья. Оба подвергаются преследованиям со стороны комиссии Маккарти. К тому же многие письма, которые я получаю из Европы, подвергаются цензуре.

– В настоящее время вы работаете над важными темами, способными стать предметом повышенного внимания со стороны государства?

– Они пускают в ход все средства и не брезгуют ничем. Чтобы обвинить нас в симпатиях к России, им было достаточно выяснить, что мы один-единственный раз в жизни проехали по Транссибирской магистрали. В этой нелогичности все представляется очень даже логичным.

– Курт, а кого вы имеете в виду, когда говорите «они»?

Курт неподвижно уставился на доктора – этот вопрос его не на шутку удивил.

– Как кого? Спецслужбы. Правительство. Принстон кишмя кишит шпионами всех рангов и мастей.

– Вас тревожат новости из охваченной войной Кореи?

– Скорее приносят разочарование. Я хотел жить в благоразумной стране, где можно в тиши и покое заниматься наукой. Но то и дело встречаю здесь людей, которые копают в саду убежища на случай ядерной войны или запасают впрок мешки сахара! Так что меня можно назвать очень даже здравомыслящим членом параноидальной нации.

Халбек занес руку над барабаном и на миг замер в задумчивости.

– Адель, вы упрекаете мужа, что он уделяет вам недостаточно внимания?

– Это не подразумевалось в сделке, которую мы заключили в самом начале. Меня тогда наняли медсестрой.

Курт воздел глаза к небу. Чарльз негромко ударил в свой барабан.

– Что вам известно о тревогах и страхах жены?

– Ему на них глубоко наплевать!

Новое громоподобное «бум!» тут же поставило меня на место. В конечном счете я забью ему этот проклятый инструмент в глотку, а потом и заставлю проглотить.

– Адель с утра до вечера жалуется на бедность. Ей постоянно не хватает денег. Как бы там ни было, я стараюсь. Только что мне предложили должность профессора, и я согласился, хотя это колоссальная нагрузка и огромная ответственность.

Я на своем диване кипела от возмущения. Какие-то лишние четыре тысячи долларов в год! Будет на что купаться в шампанском! Причем этой должностью Курт был обязан доброжелательности Оппенгеймера и безграничной поддержке дуэта Эйнштейн-Моргенстерн. Коллега мужа Карл Зигель до сих пор отказывался поддерживать его кандидатуру. И даже заявил, что «в Институте вполне достаточно и одного сумасшедшего!» Кто был второй, я так и не узнала. Не исключено, что он сам. Что же до его мнимой ответственности, то он своими нескончаемыми придирками отравлял всему Институту жизнь. Повестка дня ученых советов начиналась словами: «Кто из нас сегодня возьмет на себя Гёделя?»

– В последние годы я получил сразу несколько премий. Моя жена должна бы быть довольна, но вместо этого требует свою толику славы. Как на приеме по поводу вручения мне почетного диплома Гарварда. Лично я терпеть не могу светские рауты подобного рода. Но она во время церемонии потребовала, чтобы ее усадили рядом со мной. Это было очень неразумно. Она устроила организаторам весьма прискорбный инцидент.

Излияния Курта прервал новый удар в барабан.

– Вот врет! Он всю свою жизнь бегал за славой! Даже Альберт, и тот это знает! Знаешь, почему тебе решили вручить первую премию Эйнштейна[107]? Из жалости! Чтобы оплатить больничные счета! А как без этих денег нам было выкручиваться?

Трижды ударил барабан. Курт смертельно побледнел и ухватился за мех сиденья, будто намереваясь провалиться в утробу. «Вы в ней не нуждаетесь, друг мой», – прошептал тогда Альберт, протягивая ему премию. Все всё прекрасно понимали, и в первую очередь он сам.

В конечном счете они меня нокаутировали. Я вытащила пудреницу, подвела губы и на радость собеседникам несколько раз их сжала, чтобы помада легла ровнее. Теперь наступил черед Курта, хотя на ринге он никогда не чувствовал себя в своей стихии. В гробовом молчании Халбек встал и вновь трижды обошел кабинет.

– Представьте вашу семью в виде динамической системы в состоянии хрупкого равновесия. Каждый из вас одновременно выступает в ипостаси и жертвы, и палача. Я должен буду помочь вам вытащить наружу все источники недовольства, при этом не прибегая к агрессии. Вы позволите мне курить в вашем присутствии?

Курт пожал плечами. Доктор протянул мне сигарету и прикурил другую от стоявшей на столе зажигалки в виде гриба. Затем вышел из кабинета, чтобы попросить секретаршу приготовить кофе. Стало тихо. Я расслабилась и краем глаза наблюдала за мужем. Вполне вероятно, что на этот раз я зашла слишком далеко.

Когда принесли кофе, Халбек вновь сел за стол и принялся вертеть в руках какой-то странный предмет. Я запретила себе задавать ему вопросы, но он и сам обратил внимание на интерес в моих глазах.

– Это копия посмертной маски Гёте. Она всегда у меня под рукой.

– Но зачем, великие боги? Вы что, извращенец?

– Скажите, Адель, вы болезненно относитесь к смерти?

– А кто ее не боится? Но от этого у меня не возникает желания теребить пальцами всякие ужасы.

Его губы растянулись в некоем подобии улыбки.

– Как бы вы охарактеризовали вашу интимную жизнь? Я имею в виду сексуальность. Курт?

Я подавила нервный смешок. «Ученик Гёдель, к доске! Вы сделали уроки?» Обнаженные тела, секс, влечение; сколько слов, совершенно чуждых его словарному запасу. Муж даже не заметил, что у меня прекратились месячные. Теперь у него уже приходилось вырывать согласие подойти ко мне. Неужели жизнь теперь всегда будет представлять собой холодную войну? Раздельные спальни. Одинокий завтрак, стоя у окна. Не исключено, что в этом мире существовал какой-то другой мужчина, созданный специально для меня. Незнакомец, благодаря которому я смеялась бы и танцевала. Который уложил бы меня в постель. Почему я не пошла с каким-нибудь случайным знакомым в отель? Боялась сплетен? Все еще любила Курта? Стеснялась своего стареющего тела? Да нет, скорее всего, просто случай не представился.

– Как давно у вас наступил климакс, Адель?

Теперь наступила очередь препарировать меня. Удар был ниже пояса. Курт еще больше сгорбился в своем кресле.

– Разве суть проблемы не в этом? У вашего мужа есть его работа, у вас… у вас есть муж. Может, ваша семейная система вышла из равновесия по той причине, что у вас нет детей?

Я нервно затянулась сигаретой. Потому что давным-давно поставила крест на материнстве, даже когда мой живот криком кричал, что родить еще не поздно. Со временем Курт мог бы уступить, как и в случае с домом. Мне было так тоскливо. Он мог бы согласиться хотя бы попытаться зачать ребенка. Тем самым продолжив перечень своих решений, которые, как известно, должны находить свое продолжение в актах реализации. Но мои биологические часы положили конец любым прениям. И душа маленького человека не пожелала поселиться под нашей крышей. После войны мы даже подумывали о том, чтобы удочерить девочку, но Курт не мог решиться дать свою фамилию ребенку, в жилах которого не было ни капли его крови. Он даже со мной этой фамилией поделился лишь спустя десять лет.

Каким мог бы быть наш мальчик? Я часто об этом думала, для меня это занятие было восхитительно в своей убийственности. Мне он всегда рисовался нашим единственным отпрыском. Поздним ребенком. Я даже в мыслях не допускала, чтобы у нас была «мисс Гёдель». Этот мир создан не для девушек. «Благословен ты, что не создал меня женщиной!» – как-то сказала моя подруга Лили фон Калер, цитируя Тору.

Я ответила Халбеку со всем спокойствием, на которое только была способна. Мне ужасно не хотелось делиться с ним своими проблемами.

– Мы решили не заводить детей.

Мне бы хотелось назвать сына Оскаром в честь верного друга Курта Моргенстерна, хотя он меня и раздражал. Марианна настаивала бы на Рудольфе, желая таким образом увековечить память покойного мужа. В конечном счете его бы этим именем и назвали, ведь его носил не только отец Курта, но и его брат. На крестинах присутствовали бы Эйнштейн, фон Нейман и Оппенгеймер. У мальчика, как и у нас с Куртом, были бы светлые, ясные глаза. Как и подобает ребенку, воспитывающемуся в Америке, он обладал бы великолепными зубами и мощной челюстью завоевателя. Интересно, а жвачку он бы любил? Думать, когда жуешь, трудно: Курт не разрешал бы ему этого делать. Может, он тоже захотел бы стать ученым? Но тогда попросту испортил бы себе жизнь, пытаясь соответствовать уровню отца. Ведь сыном бога может быть только бог. Отрежь им путь на Олимп, и подобным отпрыскам приходится делать трудный выбор между безумием и посредственностью, которая является таковой лишь в глазах гениев, в то время как остальные люди скорее предпочтут слово «нормальность». Именно этот выбор сделали и сыновья Альберта: более талантливый стал шизофреником, второй сделался инженером. Какое ужасное для него разочарование! «Не стоит надеяться, что собственные дети унаследуют твой ум», – говорил наш замечательный Альберт, добрый и жестокий одновременно, как всякое уважающее себя божество.

Родись наш мальчик в Вене, он мог бы стать музыкантом. А кем бы он вырос, если бы я произвела его на свет в Принстоне? Вполне возможно, что скульптором. Но тогда получается, что Рудольф Гёдель-старший продавал свои корсеты, чтобы его сын мог стать ученым, а внук – художником. А чем мог бы заниматься сын моего сына? Ему не останется ничего другого, кроме как замкнуть круг и начать продавать творения, созданные его собственным отцом.

А если бы наш мальчик был наделен спортивными талантами? Если бы обрел свое счастье среди рослых, коротко стриженных юношей из университетского студенческого городка? Тогда я поздравила бы судьбу с удачной шуткой – в этом случае Курту, который как чумы боялся любых физических упражнений, пришлось бы ходить вместе с сыном на бейсбольные матчи.

Но Курт не пожелал зачать дитя; при таком варианте в нашей жизни появился бы элемент неожиданности, неподвластный никакому контролю. К его большому разочарованию. Наш сын поступил правильно, что не пришел в этот мир. На троих у меня сил не хватило бы.


Правая бровь психиатра застыла на уровне значительно выше положенного, будто он долго не вынимал из глаза монокль. Халбек поджал свои толстые губы.

– Кто желает поведать мне об этой истории с больницей?

– Его увезла карета неотложной помощи с диагнозом «прободная язва», которую он до этого никак не хотел лечить. Муж упрямо избегает врачей. Предпочитает хныкать или глотать всевозможные «волшебные» снадобья. Он чуть не умер! И даже продиктовал своему другу Моргенстерну завещание!

– У меня в голове в тот момент были другие заботы. Нужно было готовиться к Международному конгрессу математиков и работать над Гиббсовской лекцией[108].

– Адель, вы считаете себя ответственной за проблемы со здоровьем мужа?

– Вы хотите сказать, чувствую ли я себя виноватой? Да я потратила всю свою жизнь, спасая его!

Я встала, полная решимости уйти. «Сядьте!» – прогремел барабан.

– Вот видите? Она истеричка! С ней нельзя разговаривать как со взрослым человеком!

– Он ведет дневник своих запоров и еще имеет наглость говорить что-то об истерии!

– Я очень забочусь о своем здоровье. По-своему. И придерживаюсь очень строгой диеты.

Я вновь села и бросила сумку на скамью. Если бы Халбек был осведомлен о всех странностях ежедневного рациона Курта, то тут же упек бы его в сумасшедший дом: четверть фунта масла на крохотном кусочке поджаренного хлеба и взбитый яичный белок. Ни супа, ни свежих фруктов. И почти никогда мяса. Одной курицы нам хватало бы на неделю, если бы я тайком не измельчала ее и не добавляла в пюре. Безвкусная, пресная еда, сведенная к минимуму, обеспечивающему выживание.

– Он боится, что его отравят, может быть, даже я, но не осмеливается вам в этом признаться! Когда нас куда-нибудь приглашают, я должна нести его ужин в судке. Представляете, как мне от этого стыдно?

– Супруга преувеличивает. Я полагаю, что еда, которую она готовит, слишком тяжела для желудка. А она злится, причем по пустякам. Здесь слишком накурено, вы не могли бы открыть окно?

– Почему вы не снимете пальто, Курт? Хотите побыстрее уйти?

– Мне холодно.

Я воздела взор к небу; чего-чего, а противоречий в характере мужа было предостаточно.

– На сегодня довольно. В то же время в качестве врача я, Курт, хочу посоветовать вам проводить больше времени на свежем воздухе. Чтобы поправить здоровье. Как предписывает наука.

– Почему бы нам не съездить в Швейцарию и не навестить Паули? Эта страна тебе понравится. Чистенькая, спокойная. А может, махнем в Вену? Я даже не прочь повидаться с твоей матушкой!

Халбек нескромно закашлялся.

– Адель, ты же прекрасно знаешь мое мнение на этот счет.

– Меня уже воротит от Принстона. Почему ты не хочешь переехать в Гарвард? Жители этого города на редкость милые и дружелюбные.

– Давай поговорим об этом позже.

Грохот барабана разубедил нас продолжать дальше. Сеанс был окончен.

– Первый этап мы преодолели. Свяжитесь с моим помощником, он назначит вам встречу.

Курт встал и рассчитался с психоаналитиком. Тот проводил нас до дверей кабинета. В приемной я, несколько ошарашенная визитом, натянула перчатки. В этот момент Халбек просунул в дверь свою голову престарелого пса и сказал:

– Кстати, Адель, Эту посмертную маску я храню по одной-единственной причине. Гнев тоже не без добродетелей. Я стараюсь никогда об этом не забывать. А на Гёте мне плевать с высокой вышки. Увидимся в воскресенье у Альберта?

41

В ожидании назначенного часа Энн прогуливалась неподалеку от ИПИ. Последовав совету Адель, она изменила облик и теперь под строгим пальто у нее было красное крепдешиновое платье со слишком глубоким для ее крохотной груди декольте. Молодой женщине казалось, что она вырядилась как на парад. Она накрасилась, а в последний момент распустила волосы, хотя и не была уверена в целесообразности задействовать весь этот арсенал в войне, которая была заранее проиграна.

Когда время подошло, Энн, позволив себе вполне допустимое опоздание, направилась по аллее к Олден Мэнор, роскошному дому, выстроенному в неовикторианском стиле, который с 1939 года служил неизменным жилищем директорам Института перспективных исследований. В числе прочих, на глазах у этого особняка выросли и дети Роберта Оппенгеймера. В детстве Энн обшарила все его закоулки, но вот уже много лет не переступала этот порог. Связанные с этим местом воспоминания разжигали в душе тревогу. В тот момент, когда молодая женщина уже решила повернуть обратно, дверь открылась, и она увидела перед собой благожелательное лицо Эрнестины.

Креолка служила в семье Адамсов без малого двадцать лет. Она являлась частью обстановки, как и ее неизменные блузки ярких, пылающих цветов. Вирджиния так и не смогла заставить эту женщину отказаться от подобных проявлений экваториальных вкусов в пользу строгой униформы прислуги, более приличествующей рангу их семьи. Совсем наоборот, со временем цветные узоры на ткани приобретали все больший размах. Эрнестина никогда ни в чем не уступала, это в полной мере касалось и ее обескураживающей собеседника мании вставлять в разговор непонятные французские фразы.

– Энн, mon bel oiseau[109]! Я так рада тебя видеть!

С этими словами она бесцеремонно расцеловала молодую женщину в обе щеки, и Энн тут же узнала исходивший от нее специфический запах ванили и дрожжей.

– Вы совсем не изменились, Тина.

– Ври больше, я теперь похожа на самку кита. А вот ты стала прехорошенькая.

Эрнестина ущипнула Энн за бок.

– Если бы ты всегда была рядом со мной, то на твоих костях появилось бы немного мяса. Боже праведный! Что они с собой только не вытворяют, эти современные молодые женщины!

Энн протянула ей небольшой пакет. В этот момент со второго этажа Эрнестину кто-то позвал истеричным голосом, заставив женщин подпрыгнуть. В холле появился Келвин Адамс в непринужденном наряде: фланелевой рубашке в теплых тонах и белом шерстяном свитере с воротником под горло. Энн подозревала, что за этим перманентным кокетством он скрывает зачатки зоба.

– Энн, с этой новой прической вы очаровательны.

На этот раз она не позволила ему прикоснуться к волосам; ей больше не хотелось попадать в ловушку банальных комплиментов. Когда ее осыпал ими Келвин, молодой женщине казалось, что ей на грудь ложится чья-то влажная ладонь. К счастью, вместо того чтобы настаивать, он попросил Эрнестину успокоить госпожу.

Вирджиния материализовалась в плотном облаке опьяняющих духов. В одной руке стакан, в другой сигарета. Энн, сколько себя помнила, всегда видела ее в таком виде.

– Что-то вы рановато. У нас еще ничего не готово.

Обижаться Энн не стала, прививка от желчи, без конца источаемой госпожой Адамс, была у нее с детства. Молодая женщина прикинула, сколько времени понадобится хозяйке, чтобы размазать безупречный макияж посредством театральных рыданий, давно вошедших у нее в привычку. Вирджиния по-прежнему умела найти к ней подход и успокоить, хотя с возрастом ей для этого приходилось идти на все новые и новые уловки. Она представляла собой что-то вроде надменной гранаты с выдернутой чекой, взрыв которой муж предотвращал долгие годы, тратя на это массу сил и энергии.

На какое-то время Энн осталась стоять с сумкой и пакетом в руках, пока хозяева не смилостивились освободить ее от этого бремени. Миссис Адамс устроила ей традиционный смотр. Не выпуская сигареты, попробовала на ощупь красную ткань платья. Энн мысленно взмолилась, чтобы хрупкая ткань не воспламенилась. Она в жизни не позволяла себе таких дорогих тряпок, хотя ей и было бесконечно далеко до показной роскоши Вирджинии, щеголявшей в нарядной шелковой блузе.

– Нет, стирки оно не выдержит. Но красный цвет все же впечатляет.

Вирджиния принадлежала к категории людей, которых следует понимать с точностью до наоборот: энтузиазм в их устах воспринимать как оскорбление, а в туманном упреке усматривать скупой комплимент. Молодая женщина протянула хозяйке бутылку орвьето, белого итальянского вина, к которому она пристрастилась, может даже чересчур, во время совместного пребывания с Джанни в Умбрии. Вирджиния приняла скромный подарок кончиками пальцев. Келвин, будучи искушенным дипломатом, предложил гостье располагаться в гостиной.

– Здесь вы у себя дома. Впрочем, вам и так это известно.

* * *

Энн устроилась в большом мягком кресле у камина, стоявшем спинкой к библиотеке, и откинулась на мягкие подушки. Запах кожи принес ей успокоение. Эта комната воскрешала в ее памяти приятные воспоминания. Маленькой девочкой она часто здесь делала уроки вместе с Лео, пока Эрнестина пекла им на кухне вафли. Не успела Энн принять подходящую позу, как в поле ее зрения появился Леонард и тут же плюхнулся на стоявший напротив диван.

– Ты все такой же элегантный, Лео.

– На этот раз мне пришлось постараться. Видела мой галстук?

– На кого ты похож? На тебе же совсем мятая рубашка.

Она поправила узел его галстука, вспоминая все разы, когда ей приходилось завязывать ему шнурки, находить школьные принадлежности и помогать избегать наказания с помощью хитроумной лжи. Он одним глотком осушил свой бокал, не осмеливаясь смотреть на дверь библиотеки; его, по всей вероятности, одолели те же воспоминания. И тогда Энн прокляла себя за то, что вновь проявила к нему материнскую заботу. Под этой напускной небрежностью она тут же узнала мальчишку с поджатыми губами, слишком робкого, чтобы показать зубы, и чересчур хитрого, дабы выказывать самодовольство. Нос, выглядевший более чем внушительно на узком лице, в подростковом возрасте породил в душе Лео множество комплексов. В его собственных темных, насмешливых глазах он выглядел уродцем. Смущенный от того, что его столь пристально рассматривают, молодой человек пошевелил бровями с видом дешевого шансонье.

– Тебе даже никто не предложил выпить?

– Чтобы переводить, мне нужна ясная голова. Сегодня меня прикомандировали к какому-то французскому математику.

– В этом нет никакой надобности. Он великолепно говорит по-английски. Отец сыграл со мной точно такую же шутку. Надеется, что я весь вечер не буду отлипать от Ричардсона III. Или IV. На ходу стрижет гонорары за перевод.

Энн почувствовала себя в ловушке: значит, инициатором этой встречи был не Лео. Дверь в библиотеку давно закрыли. Она согласилась что-нибудь выпить, и разболтанная фигура друга тут же потащилась к бару. Строгая рубашка Лео совершенно не шла, Энн больше привыкла к его вечным футболкам с загадочными, непонятными надписями. Кошмарная небрежность молодого человека в одежде могла сбить с толку тех, кто не отличался особой проницательностью. У Адамса-младшего за наружностью дешевого бунтаря скрывался методичный, кристально ясный ум. Что бы о нем ни говорили, он представлял собой аналитическую машину в чистом виде, подобно компьютерам, преждевременное изобретение которых навсегда предопределило его судьбу. Его упорный нонконформизм в известной степени обусловил и раннее облысение отца, и алкоголизм матери, если конечно же сам не был их естественным следствием.

Лео вернулся с двумя стаканами, огромными, как супницы. Судя по неразбавленному виски и залысинам на лбу, Лео унаследовал черты и отца, и матери. Келвин Адамс просунул в дверь голову и махнул рукой: гости потихоньку собирались. Сын в ответ лишь прикрыл глаза. Молодую женщину эта необычная покорность встревожила. Она еще помнила вечер, когда этот мальчишка громко хлопнул дверью и босиком ушел из дома. Но убежал недалеко – вызволять его из полицейского участка родители послали Тину. Потом Лео не разговаривал с предками больше трех недель. Тогда ему было десять лет.

– Недавно я узнал, что твой отец опять женился. На своей студентке. Рэчел, должно быть, от этого припадок хватил.

– Это старая история. Вскоре после этого она сошлась с каким-то смуглым антропологом из Беркли. Просто прелесть!

– Не скули. Все могло быть и по-другому. Он стал бы жить с антропологом, она – со студенткой.

Энн улыбнулась, представив Джорджа – идеальный образчик царственной мужской красоты с копной белокурых волос и золочеными пуговицами – в компании с небольшого роста прохвостом в штанах цвета хаки. Вообразить мать под ручку с хорошенькой чертовкой было легче. Леонард прикурил сигарету. Сама Энн по возвращении из Европы бросила травить себя никотином, причем далось ей это с большим трудом. Порыв сдержать удалось. В противном случае ей несколько дней пришлось бы мучиться, отказывая себе в сигарете: вся вселенная вокруг могла бы курить, а вот она – нет.

– Энн, а почему ты вернулась в Принстон?

Она залпом опрокинула свой стакан виски; вопрос был задан слишком прямо, чтобы отвечать на него искренне. Понятие тонких различий было Лео неведомо. Он часто любил ей говорить: «Существует 10 разновидностей людей. Те, кто понимает бинарную систему, и все остальные»[110]. Его вселенная была населена «1» и «0» и окрашена в черно-белые тона, тогда как ее мир содержал все оттенки серого; он жил в «дискретной» среде, она – в «непрерывной». Им никогда не удавалось установить между собой четких и определенных границ, в обязательном порядке взаимно проницаемых, но при этом достаточно герметичных, чтобы один не растворялся в другом. В отличие от математики, бесконечность Лео казалась Энн более ненасытной, чем ее собственная.

Бегство Энн во Флоренцию два года назад положило конец всем прениям в их отношениях. Как-то утром в просторной квартире Джанни прозвучал далекий-далекий звонок. Молодой человек пребывал в объятиях Морфея. Он всегда спал как убитый, а буйная вечеринка накануне никак не способствовала раннему пробуждению. Энн выползла из постели, накинула мужскую рубашку, валявшуюся на полу, и заорала на итальянском, веля подождать придурку, осмелившемуся барабанить в дверь в такой час. Она открыла дверь и столкнулась нос к носу с Леонардом. В руке у него была дорожная сумка, на лице застыла загадочная улыбка. «Сюрприз!» – воскликнул он в качестве объяснения. Да, она действительно была удивлена, особенно когда увидела выросшего за спиной полуголого Джанни. Не говоря ни слова, Лео развернулся и ушел. С тех пор она его больше не видела.

Джанни не стал устраивать ей сцен и ставить перед «выбором». Ей не нужно было выбирать. Все и без того уже рухнуло. Он отпустил ее, позволив себе один-единственный упрек: «Я бы предпочел, чтобы ты, Энн, рассказала об этом раньше. Знаешь, мужчине неприятно констатировать, что он всего лишь эрзац. Особенно если он, как я, всю свою жизнь охотится за подделками». Но извинений ее Джанни так и не принял.

Лео хлопнул молодую женщину по плечу. Он терпеть не мог, когда она мыслями витала где-то далеко-далеко.

– Куда ты подевала своего итальянца?

– Ты прекрасно понимаешь, что твой демарш не мог остаться без последствий.

Вирджиния замахала руками в пышных, похожих на паруса рукавах, приглашая их за стол.

– Займи мне место рядом с тобой.

– Я просто в восторге снова стать твоей персональной «в каждой бочке затычкой».

– Взаимно.

42. 1954 год. Алиса в стране атомных чудес

Если разом осушить бутылку с пометкой «яд», то рано или поздно, почти наверняка, почувствуешь легкое недомогание.

Льюис Кэрролл, «Алиса в Стране чудес»

– Л51 доступен двух цветов. Очень хорошо расходится небесно-голубой.

– Не верю я этим Прескотам. У Л18 налицо проблемы с безопасностью. Им удалось устранить утечку фреона?

– Не знаю, господин Гёдель. До вас на что-то подобное никто не жаловался, вы первый.

Наш процветающий продавец электробытовых товаров переминался с ноги на ногу, не забывая при этом восхищаться своей маникюршей. С кроличьими зубами и улыбкой, свидетельствовавшей о том, что ее хозяин готов вам даже рай уступить в кредит, он был похож на Мики Руни в роли подростка-переростка. На вопросы мужа отвечал с почти оскорбительным безразличием. В оправдание ему, надо сказать, что терпение этого человека было закалено отлично и к таким разговорам ему было не привыкать.

– А европейских моделей у вас нет?

– Почему тогда не русских, раз уж на то пошло? И веселый же у вас муж, миссис Гёдель!

Курт уклонился от могучего тычка в бок; чтобы восстановить равновесие, Смиту пришлось рывком выставить вперед ногу.

– Кроме США и СССР в мире есть и другие страны. Вы этого не знали?

– Сплошные коммунисты! Здесь, мистер Гёдель, мы торгуем исключительно отечественными технологическими разработками.

– Смит! Как бы там ни было, вы не можете подозревать машину в проповедовании коммунистической идеологии!

– Я знаю только то, что знаю, госпожа Гёдель. Но, если купите у меня «Голден Автоматик», уступлю вам 25 долларов. Вы приличные клиенты.

– Курт, он стоит 400 долларов! У нас нет денег каждый год покупать по такой цене новый холодильник!

Не обращая внимания на мою подозрительность, Смит принялся наводить блеск на сверкавшем «Адмирале Фридже» с заявленной ценой в 299 долларов. Чтобы всучить нам его, он прибег к аргументам, перед которыми невозможно было устоять: в этой модели была дополнительная морозилка, а дверца могла открываться как направо, так и налево. Я не для того без конца терпела разговор двух самых просвещенных умов века, чтобы, не поморщившись, мириться со слащавой снисходительностью какого-то мелкого жестянщика. Поэтому потащила мужа на улицу.

– Адель, нам нужен новый холодильник! Наш стал опасен. Мы можем от него отравиться.

– Закажем в Нью-Йорке, пусть нам привезут. Смит слишком уверен в своей клиентуре. Ему теперь лень даже пальцем пошевелить. Он нас обманывает.

– Ты заблуждаешься, Адель.

– Да, друг мой, тебе везде мерещатся заговоры. Только не там, где их действительно замышляют!

Я толкнула Курта в спину, и мы зашагали по тротуару. От насмешливой улыбки торговца по спине пробежал холодок.

– Ты никак не можешь понять одну простую вещь: мы так часто покупаем новые холодильники, что люди в самом лучшем случае считают нас тихопомешанными. И в такие минуты лучше вести себя поскромнее.

– Как жаль, что герр Эйнштейн не смог поставить свое изобретение на коммерческую основу[111]!

– У него и без того забот хватает. Если ты опять будешь жужжать по поводу этого холодильника, он в конечном счете тебя в нем запрет! Пойдем быстрее. Ты опаздываешь на встречу с Альбертом, а я – к парикмахерше.


Роза готовилась снять с меня бигуди. Уже после шампуня я почувствовала, что она стала подводить меня к теме, которая вертелась у нее на языке. Прекрасно понимая, о чем она хотела поговорить, я делала вид, что не понимаю ее намеков. Ждать больше оказалось выше ее сил: сдержанность слишком дорого обходилась этой профессиональной сплетнице.

– Так это правда или нет? Об этом говорит весь Принстон. Директор вашего мужа продал бомбу русским. Я прочитала сегодня в утренней газете.

– Если вы, Роза, верите тому, о чем судачат газеты, я больше ничем не могу вам помочь.

Она бесцеремонно сорвала папильотку с пряди волос.

– Что бы вы ни говорили, но Оппенгеймеры ваши друзья.

Я застыла в нерешительности, не зная какой придерживаться позиции: в Принстоне невинный комочек лжи мог трижды облететь город и метеоритом свалиться вам на голову.

– Я им всецело доверяю.

– Миссис Оппенгеймер корчит из себя знатную даму. Вы не находите?

– Роза, если она перестала быть вашей клиенткой, это еще не дает вам права обвинять ее во всех смертных грехах!

Парикмахерша могучей рукой сдернула последнюю папильотку.

– Подумать только, продавать наши военные секреты коммунистам. Все равно, если у русских теперь есть бомба, значит они получили ее от кого-то из наших, знающих в этом деле толк!

– Вы считаете, что сами они ее сделать не могли? Вам не кажется, что у них тоже есть немало полоумных ученых?

Расческа в руке Розы замерла на полпути – подобная мысль ей даже в голову не приходила.

– Оппенгеймеры не являются членами Коммунистической партии, Роза. Я в этом не сомневаюсь.

Она неподвижно уставилась на меня в зеркало.

– Вы не понимаете, миссис Гёдель. Самые бесценные коммунисты никогда не вступают в партию, потому как это мешает им действовать. Я читала об этом в газете.

– Хотите совет? Не берите в руки ничего, кроме «Харпер’з Базар»!

Мне ужасно хотелось встать и уйти, пусть даже с оставшимися бигудями на голове. Но бежать от глупости? Что за нелепая мысль! Она все равно носится быстрее человека и в конечном счете рано или поздно его догоняет. Ее, пожалуй, лучше игнорировать. Но бежать – никогда.

– Роза, поторопитесь, прошу вас. Меня ждут у профессора Эйнштейна.

Этот укол ей пришлось снести стоически; Альберт по-прежнему внушал очень многим восхищение. Чтобы наказать меня за хвастовство, парикмахерша явно переусердствовала с лаком.


К Эйнштейну я явилась к чаю. От меня за версту несло дешевым лаком и прогорклым потом неизбывной тревоги. Тот период моей американской жизни я просто ненавидела. Он слишком напоминал мне довоенную Вену. К тому же этот тошнотворный климат оказывал на Курта самое дурное влияние. Постоянная подозрительность, поселившаяся с недавних пор в научных кругах, еще больше усиливала его беспокойство. Он готовил свою традиционную похлебку, вредную для здоровья, перекладывая на свои плечи проблемы других людей, в том числе и Роберта Оппенгеймера, заподозренного в шпионаже. Муж повсюду видел врагов. Молочнику пришлось перейти на новый график: он за нами следил. Какой-то студент хотел поговорить с ним по поводу темы своей диссертации: Курт закрывался на ключ и не отвечал на телефонные звонки. Кто-то осмеливался противоречить ему на научном совете: он обвинял весь ИПИ в заговоре против него. Нас прослушивали, нашу почту просматривали, за нами велось наблюдение. Курта хотели отравить. Только самые близкие друзья соглашались его выслушивать, не изнывая от смертельной скуки. Вполне естественно, что карьера ученого двигалась на удивление медленно. И кто в этом виноват? Он сам, точнее, его неумение себя вести. Слухи и обидные комментарии, якобы направленные против него, он относил на счет профессиональной зависти. Самых нетерпимых его собратьев смущали скорее прихоти мужа, нежели его работы как таковые. Курт усматривал в этом тайный заговор, я – что-то вроде рвотного рефлекса. В первую очередь они боялись, как бы он не загнулся прямо у них на руках. В результате всего этого Курт ничего не ел, а если и ел, то самую малость. Я вновь взяла на себя обязанность пробовать всю подаваемую ему пищу. В то же время он продолжать работать, будто в его мозгу существовало герметичное отделение, бункер, недоступный для волн безумия, затопивших все остальное.

Перед тем как позвонить, я повязала голову платком.

Дверь мне открыла Лили – бледнее обычного.

– Что случилось, радость моя? Кто-то умер?

Она приложила к губам палец. Альберт в гостиной говорил по телефону на повышенных тонах. Все лица были обращены к нему. В руках у Лили, Курта, Оскара, а также Элен и Брунии, его ассистенток, замерли чашки с кофе. Элен жестом велела мне налить чаю и сесть. Я предпочла бы что-нибудь покрепче. Альберт повесил трубку, зеленый от злости, и рухнул в кресло.

– Они пришли к выводу, что нет ни признаков, ни доказательств измены. Но в их глазах это еще не означает, что наш друг не представляет опасности. Короли красивых риторических фигур!

– Боже мой! Неужели Роберта отстранят от руководства ИПИ? Или они планируют что-то похуже?

– Давайте не будем сходить с ума, Лили. Оппенгеймеры не в том положении, в каком оказались Розенберги. Роберт потерял свой пост в Вашингтоне и членство в Комиссии по ядерной энергетике. Срок его пребывания на посту директора в любом случае подходит к концу. Они намереваются отстранить его от всех работ и оградить от принятия любых мало-мальски важных решений.

– Тогда какого черта он согласился предстать перед этим судом? Это же маскарад! Как бы там ни было, вы, герр Эйнштейн, могли бы его от этого отговорить.

– Ему хотелось сохранить свое доброе имя. Думаю, он вполне способен попытаться искупить вину за участие в работе лаборатории в Лос-Аламосе.

– Этот Теллер[112] – отпетый мерзавец!

– Адель!

– Бросьте вы, Гёдель! Ваша супруга совершенно права. Все их обвинения строятся на так называемых интуитивных догадках Теллера. Теперь у этих свихнувшихся ястребов войны развязаны руки, и им никакая комиссия не указ. Их цель в том и заключалась, чтобы дискредитировать Роберта и свести на нет его влияние.

Ответить Альберту, которого, казалось, без остатка поглотила тоска, не осмелился никто. Старый физик тратил последние силы на борьбу ради всего мира, в то время как Курт всегда сражался исключительно за себя. Несчастья, постигшие нас в Германии, вернулись вновь. Но мы постарели, а может, и стали слишком циничными, чтобы это могло нас удивить. Гитлер когда-то тоже пугал всех коммунистическим заговором с целью уничтожения в своей стране демократии. Америка теперь двигалась по тому же пути, с той лишь разницей, что люди здравые и способные на жертву, такие как Эйнштейн, не торопились ее защищать.

– Гёдель, когда-то вы говорили, что в Конституции США есть изъян. Вас никто не услышал. Результат налицо! Мы вляпались в дерьмо диктатуры.

– Будьте поосторожнее в своих словах. За нами следят.

Пожилой ученый выпрыгнул из кресла, схватил лампу с подвесками и воспользовался ею, как микрофоном.

– Алло, алло! Это Московское радио? С вами говорит Альберт Эйнштейн. Я продал Сталину рецепт горохового супа. Чтоб он им подавился, а вместе с ним и Маккарти! Как, Сталин уже умер? Алло? – Он стал трясти несчастную лампу. – Вы там пишете наш разговор? Кто на проводе? Между Москвой и Принстоном нужно проложить прямую линию. Связь просто ужасная.

Мы не знали, что делать – печалиться или смеяться. Бруния, всегда отличавшаяся благоразумием, подошла к ученому и забрала у него лампу.

– Успокойтесь, профессор! Не надо бежать впереди событий, проблемы следует решать по мере их поступления.

Альберт похлопал себя по карманам в поисках верной спутницы. Элен подняла упавшие на ковер подвески и вышла из комнаты, перед этим положив на плечо физику руку, чтобы немного его успокоить. Обессиленно рухнув в кресло, он теребил желтый ус с застрявшими крошками табака. И если изможденные черты лица теперь выдавали его возраст, взгляд отнюдь не потерял своего юношеского задора и по-прежнему напоминал две черные звезды.

– В этой ситуации сколько ни плати, все будет мало. Смелость в наше время ровным счетом ничего не стоит. С тех пор как я стал публично поддерживать Роберта, число соглядатаев, шпионящих за мной, увеличилось человек на пятьдесят! Вы видели, что пишут обо мне газеты? Майе повезло, что она больше не с нами, она бы этого просто не вынесла!

– Вы так храбры, герр Эйнштейн.

– Да что они мне сделают, Лили? Лишат американского гражданства[113]? Бросят в тюрьму? Вот он, единственный плюс этой проклятой популярности! Моя слава не позволяет им делать что вздумается!

Он раскурил трубку и несколько раз ею пыхнул. Это, по-видимому, немного его успокоило.

– Бедная Китти. Она яростно защищает Роберта, хотя они раскопали старую историю о том, как он когда-то изменил жене со своей бывшей подругой-коммунисткой! До какой низости они еще дойдут?

– Нас это не касается, Адель! Я терпеть не могу все эти сплетни и пересуды.

Я проглотила обиду. Иллюзий у меня не было: Оппи в этой истории нельзя было назвать белым и пушистым. Конечно же я его уважала, он очень много для нас сделал, но это отнюдь не мешало ему играть с огнем. Судебный процесс, больше похожий на пародию и в конечном счете закончившийся в его пользу, пресса назвала «делом Шевалье». В ту эпоху оголтелой антикоммунистической истерии каждый, кто выступал против применения атомной бомбы, считался изменником родины. Во время одной из телепередач Эйнштейн предупредил общественность об опасности использования водородной бомбы. Такая бомба, основанная на термоядерном синтезе, по своей разрушительной силе была в тысячу раз мощнее атомного оружия, использующего принцип расщепления ядра[114]. После этого заявления на Эйнштейна обрушили гнев не только антикоммунисты всех рангов и мастей, но и бессменный руководитель ФБР Эдгар Гувер. Проявив себя сначала в роли ревностного сторонника милитаризма, на посту начальника лаборатории в Лос-Аламосе, Оппенгеймер, в свою очередь, тоже попытался внести вклад в сдерживание гонки ядерных вооружений. Я слышала, как он обсуждал этот вопрос с коллегами, суетясь вокруг барбекю. По его словам, американского арсенала уже было достаточно для того, чтобы утопить Сибирь в Тихом океане и тем самым нагнать страху на наших красных «врагов». В 1949 году новость об испытании первой русской атомной бомбы накрыла общество гигантской волной шпиономании, кульминацией которой стали арест и казнь четы Розенбергов, обвиненных в выдаче Советам секретов Лос-Аламоса. Минувшим летом, в самый разгар охоты на ведьм, мы, по уши увязнув в Корейской войне, узнали об испытании в СССР первой водородной бомбы – менее чем через год после того, как своего первенца, «Иви Майка», взорвали американцы. Быстрота, с которой русские довели до ума технологию создания атомной бомбы, еще больше раскрутила колеса безумной мельницы сенатора Маккарти. Да как эти коммуняки посмели добить так далеко струей своей гнусной мочи! Кто продал им эту игрушку? Главные действующие лица проекта «Манхэттен» вновь подпали под подозрение. Выступая с умеренных позиций, Оппенгеймер вызвал огонь на себя, в итоге вся стая подвергла его бешеной травле. Эдвард Теллер так и не простил, что Роберт предпочел ему Ханса Бете на посту директора отдела теоретической физики Лос-Аламосской лаборатории, и закатал рукава белой рубашки, чтобы самолично вырыть Оппи могилу. Роберт не был святым: он уже был замечен в naming names[115], довольно обычном занятии для эпохи, когда запугивание поджарить человека живьем вновь стало вполне допустимым делом. В конечном счете он донес на своего друга Хаакона Шевалье, преподавателя из Беркли. Новая комиссия, призванная установить «верность» Роберта, не преминула указать на противоречивость его предыдущих заявлений. А заодно еще раз покопаться в прошлом, обвинив Оппи в симпатиях к «левым» и в связи с девушкой из числа коммунистических активисток. Не забыли они и о бывшем муже Китти, сражавшемся в рядах борцов с режимом Франко. Оппенгеймеры оказались узниками чрезвычайно сложной, запутанной, но вполне предсказуемой ситуации. Потому как Оппи, с присущей ему смесью надменности и неоспоримого превосходства, был идеальной мишенью для мелких завистников. В понимании этого человека, прекрасно играющего в шахматы, позиционировать себя в роли жертвы представляло собой не что иное, как просчитанный риск: в Истории он оставит след как мученик, но не как слабовольный доносчик. Темные стороны его личности отнюдь не подвергали сомнению мое доброе к нему отношение, как раз наоборот. У этого всемогущего руководителя тоже были свои недостатки. Но в тот день нужно было не разбираться в нюансах, а возмущаться. Гнев мешал страху возобладать над умами. Хотя бы на мгновение. Ведь никому не известно, кто в этом черном списке стоит следующим. Курту не в чем было себя упрекнуть. В душе он не был предателем, да и секретов никаких продать тоже не мог. Русские почему-то не проявляли ни малейшего интереса к его работе, но в соответствии с безумной логикой той эпохи под подозрение подпадали все, даже он. При этом для моего мужа элементарный вызов явиться в суд в качестве свидетеля мог бы оказаться роковым.

Мы попивали остывший чай, надеясь на лучшие дни. Я взглянула на часы: нужно было уходить. Я опасалась, что Курт, воспользовавшись всеобщим молчанием, начнет какой-нибудь заумный и неуместный разговор, тайна которого будет известна ему одному. Такую возможность он не упустил.

– Судебный процесс над Оппенгеймером далеко не первый. Великие ученые во все времена становились объектом нападок со стороны власти. Галилей, Джордано Бруно, Лейбниц…

Альберт немного помедлил. Он прекрасно знал, куда заведет этот путь Курта, и не устоял перед соблазном немного поддеть друга. Моргенстерн с большим трудом скрывал охватившее его нетерпение, прихлебывая чай из уже опустевшей чашки. Предвидя, что сейчас ей предстоит пройти через тяжкое испытание, Лили вытянула и скрестила ноги.

– А я все думал, Гёдель, сколько времени вы будете тянуть, перед тем как включите в повестку дня старину Готфрида. Ему-то что делать в этом списке гонимых храбрецов? Насколько я помню, Лейбниц вовсе не был жертвой!

– Ньютон пользовался могущественной поддержкой в политических кругах. И совершенно безнаказанно украл у Лейбница, присвоив себе, исчисление бесконечно малых величин.

– Но с заговором это не имело ничего общего! Ньютон был тот еще мерзавец. Но я его прикончил своей теорией относительности, так что можете не волноваться!

– А как вы прокомментируете тот факт, что из библиотеки Принстона исчезли все ссылки на Лейбница? Оскар не даст мне соврать.

Моргенстерн смущенно согласился. Университет стал обладателем довольно полного собрания научных трудов немецкого ученого, но многие документы в нем отсутствовали. Если верить Курту, Лейбниц сохранил для будущих поколений все свои записи, черновики и заметки. Самостоятельно уничтожить бумаги он просто не мог. Оскар объяснял это небрежностью составителей библиографии и никаких козней в происходящем не усматривал. Мой муж прикидывался глухим и радовался возможности подлить масла в огонь своей блажи.

– Некоторые тексты тайком уничтожены теми, кто не желает, чтобы человечество стало умнее.

– Кем конкретно, великие боги? Маккарти? Да он даже собственную фамилию, и ту по буквам читает!

– Лейбниц стоял у истоков современного научного поиска. И еще за двести лет до нас говорил о противоречиях теории множеств. Да еще умудрился опередить моих друзей Моргенстерна и фон Неймана в теории игр[116]!

В своей жизни Оскар стоически вынес множество оскорблений, поэтому обижаться на слова Курта не стал.

– Не говорите мне о кознях розенкрейцеров или других тайных обществ. В наше время болванов тоже достаточно. Сегодня политика перешла к преследованиям в открытую. Давайте говорить честно – нашим современникам на Лейбница глубоко наплевать!

– Всеобщее безразличие представляется еще одним доказательством коварных замыслов! Что касается меня, то я все свои записи стенографирую с помощью системы Габельсбергера. Вам, герр Эйнштейн, тоже не мешало бы последовать моему примеру.

– В этом нет необходимости. Я и сам не всегда могу разобрать мои каракули.

Увидев, что старый физик пытается смягчить тон разговора, я улыбнулась. Курт настолько верил в их дружбу, что совершенно не допускал, чтобы герр Эйнштейн утратил интерес к данной теме, и продолжал настаивать на несомненной актуальности работ своего идола. Лейбниц, как и он сам, работал над универсальным языком концепций, причем добился определенных успехов, хотя результатов и не опубликовал, посчитав их слишком преждевременными. На что Эйнштейн неизменно отвечал: «Гёдель, вы стали математиком не для того, чтобы изучать Лейбница, а для того, черт возьми, чтобы другие изучали вас!»[117]

– Я, как и Лейбниц, стремлюсь познать Истину. И в этом качестве тоже становлюсь мишенью. От меня хотят избавиться.

– Кто? Может, к вам по ночам является призрак Гилберта, чтобы пощекотать подошвы?

– Я обнаружил, что ко мне в дом пытались забраться агенты иностранных разведок. Меня несколько раз пытались отравить. И, если бы вы без конца не напоминали мне о здравом смысле, я бы сказал, что наш холодильник тоже испортили, желая совершить диверсию!

– Гёдель, умоляю вас, не говорите мне больше об этом чертовом холодильнике! Лучше еще раз предстать перед комиссией Маккарти.

Пора было уходить, пока муж не стал углубляться все дальше и дальше. Его друзья демонстрировали чудеса терпения, которыми он слишком часто злоупотреблял. Я с недавних пор начисто отказалась от проявлений агрессии и теперь была само спокойствие. Эффективным ли было лечение? Я предпочитаю считать, что оно позволило мне осознать всю бессодержательность открытой борьбы. Мне удалось вернуться к привычному для нас образу жизни, то есть смотреть, как Курт балансирует на своем цирковом канате, и без конца подстилать соломку на тот случай, если он упадет.

Гнев приносит человеку очищение. Но кто может долго жить с ним в душе? Сдерживаемый гнев пожирает нас изнутри, а затем выходит наружу небольшими порциями, которые еще больше отравляют атмосферу, и без того пагубную и тлетворную. И что с ним делать? За неимением лучшего, многие срывают злость на детях. Но мне подобное непотребство было заказано. Поэтому я приберегала свой гнев для других – некомпетентных чиновников, насквозь прогнивших политиков, мелочной бакалейщицы, слишком наглой парикмахерши, скверной погоды и физиономии Эда Салливана[118], очень уж похожей на задницу. Для всех мерзавцев, с которыми у меня не могло быть общих дел. Из соображений безопасности я превратилась в мегеру. И никогда не чувствовала себя лучше, чем в тот период моей жизни. Раньше, когда мой внутренний барометр кричал о слишком высоком моральном давлении, я куда-нибудь уезжала. И практиковала это искусство убегать от своих проблем до тех пор, пока подобной отдушины меня не лишила старость. Курт в этом меня поощрял, несмотря на расходы, несмотря на то что каждый раз по возвращении я обнаруживала, что он еще больше похудел и стал еще молчаливее. И если на расстоянии в моей душе начинал теплиться лучик надежды, муж убивал ее за два часа моего пребывания в Принстоне: его было не изменить.

Я больше не желала возвращаться жить в Европу. Близкие принесли сплошные разочарования. Минувшей весной они вызвали меня в Вену, якобы к постели умирающей сестры, но это оказалось ложью. Вынужденная торопиться, я впервые в жизни решила воспользоваться самолетом и понесла совершенно неоправданные расходы; мы жили хоть и в достатке, но отнюдь не на широкую ногу, как полагали родственники. Для этих людей я стала дойной коровой. Я предлагала им свою любовь, но они требовали лишь денег. В конечном счете то, что могло меня погубить, на самом деле принесло избавление: моей истинной семьей, какой-никакой, стал муж.

– Пойдем, Курт, нам пора. Вечером мы собираемся в Мет[119]. «Летучая мышь», лимузин, шампанское и все такое прочее.

– Гёдель, какая муха вас укусила? Вы швыряете деньги на ветер? Продали русским какие-то секреты?

– Штрауса два часа можно потерпеть. К тому же я хотел сделать приятное жене. Она это вполне заслужила.

Все одобрительно закивали. Я подала мужу пальто, тем самым дав приказ уходить. Таким образом мне хотелось избавить наших друзей от запутанного финального монолога. Я уже взялась за ручку двери, когда он вдруг повернулся и возвратился в гостиную:

– Вы считаете меня эксцентричной личностью. Поверьте, во всем, что касается логики, я не буду ни от кого выслушивать наставлений! И если мне недостает доказательств моих слов, то заговоры я вижу отчетливо. Просто вижу и все!

43

– Пьер, разрешите представить вам Энн Рот. Эта девушка нам как дочь, в Институте она заведует документацией.

Энн стало интересно, в чем же заключается смысл столь теплых проявлений чувств и что стоит за этим неожиданным ее возвышением до руководящей должности. Келвин Адамс упорно настаивал на том, чтобы она явилась на этот прием. В какое-то мгновение ей показалось, что он хотел подарить ее в качестве бонуса своему прославленному гостю. Лекции и свежая плоть: местный колорит. Энн тут же себя пожурила: в ней тоже стали заявлять о себе зачатки паранойи.

Она поприветствовала математика на его родном языке, он ответил ей на безупречном английском, окрашенном легким южным акцентом. Пьер Сикози напоминал собой античный бюст: орлиный нос, борода и вьющиеся волосы. Он походил на профиль Архимеда, выгравированный на медали Филдса. Непринужденно элегантный, этот человек был одет в простую белую рубашку. Закатанные рукава выставляли на всеобщее обозрение загорелые предплечья – ученый явно не пренебрегал прогулками на свежем воз духе. Будучи руководителем одной из кафедр Института высших научных исследований, он недавно получил престижную Филдсовскую премию – аналог Нобелевской для математиков. Награду, вручаемую ученым в возрасте до сорока лет. Энн вспомнила разговор с Адель о слишком ранней зрелости математических гениев. И спросила себя, не станет ли теперь Сикози считать себя чем-то вроде заслуженного спортсмена на пенсии. Но задать подобный вопрос она ему не осмелится. Что же касается темы его работ, в особенности теории алгебр фон Неймана, еще одной принстонской знаменитости, то самое большее, что могла молодая женщина, это сформулировать ее название. Француз слыл открытым человеком и прекрасным педагогом.

– Очень сожалею, господин Сикози, но я не занимаюсь наукой. Поэтому поговорить о математике нам не удастся.

– Тем лучше, в этом случае вы не позволите скормить меня этим молодым акулам.

Он незаметно повел глазами в сторону трех чопорных коллег, искоса бросавших на него жадные взгляды и взволнованных оказанной им честью сидеть за этим столом со знаменитостью.

– Им не каждый день дано общаться с лауреатом Филдсовской премии.

– Да таких здесь на каждом углу пруд пруди!

Ближайшие соратники директора Адамса были в сборе, каждый из них не забыл прихватить и свою половину. На противоположном конце, под неутомимым градом вопросов Вирджинии, смертельно скучал наследник Ричардсонов. Энн поздоровалась с несколькими гостями, в том числе и с лауреатом Нобелевской премии, пользовавшимся всеобщим вниманием и почетом, с которым молодая женщина была знакома по работе. Рядом с ней сел Леонард. Пьеру Сикози он представился сам, назвавшись «вундеркиндом и блудным сыном этого дома», после чего бесцеремонно сел рядом с подругой детства. Мать испепелила его взглядом, но он ее проигнорировал. Келвину Адамсу пришлось довольствоваться стулом рядом с Ричардсоном, изначально предназначавшимся сыну. Это место не открывало ему обзора ни на декольте молодой Рот, ни на грудь, значительно более пышную, госпожи Уилсон. В утешение он допил виски и подумал: первая слишком худа, вторая чересчур стара.

Энн никак не могла придумать, с чего начать разговор. От принятого натощак алкоголя у нее заболел желудок, а безмолвное присутствие Лео справа от нее никак не способствовало расслаблению.

– День благодарения – праздник особенный. Предполагается, что сегодня мы должны возблагодарить Господа за все благодеяния, которые он оказал нам в этом году.

– А что вы делаете, чтобы наказать его за остальное?

– Точно то же самое – пьем, едим, мучаемся несварением желудка и устраиваем семейные ссоры.

– Во Франции подобного рода взрывоопасную химию мы приберегаем на Рождество.

Борясь с тошнотой, Энн сделала глоток воды. Сикози наклонился к ней ближе.

– Мысль о том, что мы будем есть индюшку, меня немного беспокоит.

– Французы совсем не доверяют чужой кухне.

– На этот счет у нас есть некоторые предубеждения. Точно такие же, как у американцев о нас. Но вот что мы с вами разделяем, так это пессимизм: вы в отношении общей атмосферы, а я касательно индюшки.

– Не переживайте. У здешней кухарки есть собственная метода готовить блюда ко Дню благодарения. Вирджиния только зря теряет время, пытаясь заставить ее соблюдать традиции. Это выше сил Эрнестины, которая всегда добавляет какой-нибудь экзотический штришок. Я помню ее фарш, обильно сдобренный специями. Все гости от него буквально плакали.

Энн предпочла умолчать о том Дне благодарения, когда Лео добавил в фарш весьма специфический ингредиент. Благодаря космической индюшке, как он потом ее назвал, конец дня запомнился ей на всю жизнь – те, кому повезло остаться в живых, без конца разглагольствовали, лежа вповалку на огромных диванах. Тогда Энн почерпнула очень много сведений о Большом Взрыве. Эта шутка стоила Лео билета в один конец в частную школу.

Сервировка стола была просто изумительной: серебро, выстроившееся в боевом порядке; искрящийся хрусталь, изысканные цветочные композиции и ароматные блюда.

Энн узнала белый сервиз с серебряными фужерами, который она так любила в детстве, обожая водить пальцем по цветочным завиткам, чтобы отвлечься от бесконечных разговоров взрослых. Теперь молодая женщина оказалась по другую сторону моста. Она погладила узор на тарелке и подумала о Гёделях в тот момент, когда они, только-только сойдя с парохода на берег, увидели горы еды: Адель бросилась набивать брюхо, а Курт стал вяло ковырять куриное крылышко.

Вошла Эрнестина, в руках у нее была гигантская птица с золотистой корочкой. Она поставила поднос на сервировочный столик и схватила нож, размерами ничуть не уступающий самой птице. Гости молча наблюдали за этой битвой титанов. Одержать верх чудовищу не удалось – Эрнестина воплощала собой силу природы. Она грозно взмахнула своим оружием в сторону сидевших за столом: «Индюшка на День благодарения по моему собственному рецепту!» Вирджиния стала подавать мужу отчаянные сигналы; Келвин успокоил ее сокрушенной улыбкой. Уловив аромат трюфелей, Пьер Сикози воодушевился. Креолка, вдохновленная успехом, положила ему первому. Когда она подошла к Энн с ужасающим куском индейки в сопровождении гигантской порции фарша, молодая женщина чуть было не хлопнулась в обморок. Но расстраиваться все же не стала – съесть целую тарелку было в ее интересах. Эрнестина отвалила всем по куску индейки с одинаковой щедростью, исключение составила лишь Вирджиния, перед которой она с хитрым видом положила лишь крохотную порцию. «Какая жалость соблюдать диету на День благодарения». Вирджиния состроила сконфуженную, но исключительно убедительную гримасу. Профессор Сикози, с улыбкой от уха до уха, казалось, в полной мере оценил весь этот спектакль.

Гости набросились на блюда: пюре из сладкого патата и картофеля; искрящуюся зеленую фасоль; кукурузу и небольшие золотистые хлебцы. Леонард что-то царапал в своем захватанном блокноте, не обращая ни малейшего внимания ни на свою тарелку, ни на сидевших за столом сотрапезников. Пьер Сикози демонстрировал завидный аппетит, плохо согласующийся с его сухопарой фигурой.

– Вы, должно быть, активно занимаетесь спортом.

– Я много хожу, причем в любую погоду. Это помогает думать.

Эрнестина продемонстрировала ему этикетку на бутылке: «Жевре-Шамбертен», 1969 год – для трюфелей надо бы чуточку покрепче, но он в любом случае не разочаруется. Француз отпил вина и сосредоточенно покатал его во рту. Тина уже была у этого обольстителя в кармане. Она отошла от него своей танцующей походкой, покачивая пышным орнаментом на своем обширном крупе. Леонард влил в себя нектар с таким видом, будто это была банальная газировка. Пьер Сикози глядел на него с легкой улыбкой на устах.

– Леонард, мне показалось, вы чем-то заняты.

– Мне в голову пришла одна мыслишка, и я не хочу, чтобы она улетучилась без следа.

– Вы совершенно правы. Некоторые кометы пролетают по небосводу один-единственный раз. А самые лучшие гипотезы приходят человеку в голову отнюдь не за письменным столом. Здесь должна заговорить интуиция, которая есть в каждом из нас, но которую большинство людей отвергают[120]. Левое полушарие головного мозга нужно отпускать на волю заниматься свободным поиском.

– Вы намекаете на последние работы Роджера Уолкотта Сперри об асимметрии головного мозга[121]?

Избавившись от издержек беседы, Энн спросила себя, не пожалеет ли она впоследствии о том, что завела с французом столь легкомысленный разговор. Сикози и Леонард принадлежали к одному и тому же типу мужчин, и молодая женщина ждала, что они, склонившись над тарелками, вот-вот пустятся в дискуссию на профессиональные темы и напрочь перестанут обращать на нее внимание.

– Если мне нужно выпутаться из неприятного положения, я часто полагаюсь на правую половину головного мозга, отвечающую за интуицию. А вы, надо полагать, занимаетесь теоретической информатикой.

– Если говорить точно, то я криптоаналитик.

– Господин Адамс что-то говорил мне о ваших исследованиях в области кодирования. Они весьма далеки от того, чем занимается он.

– Он очень любит повторять, что мой диплом – это что-то с