Book: Следующая остановка - расстрел



Следующая остановка - расстрел

Гордиевский Олег

Следующая остановка — расстрел

Я глубоко признателен всем моим добрым друзьям по совместной работе в британской разведке, всем, кто помог мне спастись и содействовал воссоединению моей семьи.



Следующая остановка - расстрел

От автора

Я хотел бы подчеркнуть, что эта книга ни в коей мере не является официальной версией разведывательных операций и не прошла апробации правительственных инстанций. Это сугубо личное повествование о моей жизни и карьере, и все высказанные в ней суждения принадлежат только мне одному.

Глaвa 1. Бегство или смерть

Грозы гремели над Москвой, внезапно налетающие ливни гнали людей под крышу. Во вторник 11 июня 1985 года я понял, что раскинутая КГБ сеть все плотнее обволакивает меня и если в течение нескольких недель не вырвусь из огромного концентрационного лагеря под названием Советский Союз, то погибну. Настало время приступить к осуществлению плана побега, который друзья из Секретной разведывательной службы Великобритании разработали для меня и держали наготове годами.

КГБ установил подслушивающие устройства в моей квартире на восьмом этаже дома-башни под номером 103 на Ленинском проспекте. Я опасался, что помимо этого квартира оснащена еще и скрытой телекамерой, и поэтому вынужден был соблюдать особую осторожность, доставая план-инструкцию, два экземпляра которой хранились в переплетах невинных на вид английских романов. Я взял одну из книг, прошел в ванную, где заблаговременно затеял постирушку, и сунул книгу в таз под белье, чтобы она размокла. Потом отклеил форзац и извлек из-под него листок целлофана, содержащий инструкцию. Спустив в мусоропровод то, что осталось от книги, закрылся в маленьком чуланчике И при свете свечи без помощи лупы прочел инструкцию.

Простота этой небольшой операции успокоила меня, понадобилось всего несколько минут, чтобы освежить в памяти, как мне надлежало действовать. При необходимости известить британцев, что я в опасности, мне следовало во вторник в семь часов вечера стоять у бровки тротуара на углу обусловленной улицы с цветным полиэтиленовым пакетом в руке. В третье воскресенье после этого в одиннадцать утра я должен был передать письменное сообщение при непосредственном контакте со связным в соборе Василия Блаженного на Красной площади.

Воспользоваться обычными способами связи было невозможно. Телефоны посольства прослушивались, так же как и телефоны жилого комплекса британских дипломатов. О визите в посольство не могло быть и речи, так как ворота охраняли одетые в милицейскую форму сотрудники КГБ, которые могли либо попросту прогнать посетителя, либо отвлечь разговором, пока того будут тайно фотографировать. Жилой комплекс дипломатов охранялся точно так же.

Я пребывал в таком нервном напряжении, что прямотаки помешался на секретности. Хранить инструкции по организации побега я опасался, поэтому шифром записал их на листке бумаги, а оригинал сжег. Скатал бумажку в тугой комочек и отнес в подземный гараж, располагавшийся примерно в двух километрах от дома, где стояла моя машина. Гараж был разделен кирпичными перегородками на отсеки, вход в каждый такой отсек закрывала стальная решетка. Там было тепло и светло; владельцы машин нередко устраивали здесь попойки, прино. ся с собой еду и выпивку, коротали время за разговором, слушали музыку. Меня же привлекало то, что гараж строили по советским стандартам: кирпичи были уложены плохо, между ними тут и там зияли щели. Понимая, что мой отсек в гараже непременно обыщут, я спрятал бумажный·· шарик в общем коридоре, в щели на уровне глаз. В том случае, если конфискуют книгу со вторым экземпляром инструкции, у меня сохранится план, записанный шифром на бумаге.

Во вторник, чтобы вовремя попасть на условленное место, я вышел из дому в четыре часа пополудни. День был пасмурный, и я надел серый дождевик, черные ботинки на толстой подошве и кожаную кепку с козырьком, купленную в Дании, — именно по ней меня должны были узнать. Создавая видимость, будто ходил за покупками, я набил смятыми газетами цветной полиэтиленовый пакет.

К счастью, я был не столь уж приметной фигурой: при росте метр семьдесят три в толпе не выделялся; к сорока семи годам волосы мои поредели на макушке, но кепка скрывала лысину. Тем не менее, выйдя из дому, я прежде всего убедился, что за мной слежки нет, использовав технические приемы, которые КГБ называет «Проверкой», а спецслужбы Америки — «чисткой».

Машина моя не прошла техосмотр, и мне пришлось воспользоваться общественным транспортом, но сначала предстояло одолеть пешком метров пятьсот или шестьсот до торгового центра. Я шел не оглядываясь: человек в моем положении обязан ничем не выдать своей обеспокоенности — таков один из основных принципов системы обучения в КГБ.

Первым долгом я зашел в аптеку. Двигаясь вместе с очередью к окошку продавца, я делал вид, что разглядываю выставленные в витринах лекарства, но на самом деле зорко следил за тем, что происходит на улиuе за окном. Затем заглянул в сберкассу. Она располагалась на втором этаже, и в лестничное окно отлично просматривалась улица. Я провел здесь несколько минут, потом зашел в продовольственный магазин; после чего зашагал по пешеходной дорожке, ведущей к дому. Но по пути вошел в подъезд одного из близлежащих домов, поднялся по лестнице на один марш, взглянул в окно, постоял немного, спустился вниз и продолжил путь.

Я не заметил никаких признаков слежки, но расслабляться было рано. Проехал несколько остановок на автобусе, потом на такси добрался до поста ГАИ вроде бы для того, чтобы проконсультироваться по поводу своей машины. Оттуда направился к дому, где жила моя сестра Марина, якобы собираясь навестить ее, но, постояв несколько минут на лестнице и поглядев в окно, снова вышел, спустился в метро, пересел с поезда на поезд и наконец, после трех часов такой вот проверки, добрался до станции «Киевская», расположенной поблизости от условленного места.

К тому моменту, когда точно в семь часов я занял условленное место у бровки тротуара, нервы мои были на пределе. Правительственные лимузины проносились мимо по широкой улице, развозя членов Политбюро из Кремля по домам, за ними в служебных машинах следовало множество офицеров КГБ. Агенты КГБ в штатском, разумеется, дежурили и на улице.

Зная это, я изо всех сил старался изобразить спокойствие — вроде бы поджидаю приятеля. Особенно меня смущала эта моя позиция у самой обочины дороги. Куда естественнее было бы ждать на тротуаре у стены дома. Казалось, я простоял так целую вечность, хотя прошло всего три или четыре минуты. Наконец с облегчением подумал: я это сделал. Я не мог знать, заметил ли меня кто-либо, принял ли мой сигнал, но, во всяком случае, я в точности выполнил инструкцию.

В третье воскресенье, опять-таки после тщательной· проверки, я отправился на Красную площадь. Вначале зашел в Музей Ленина. В ту пору это было одно из самых ухоженных зданий Москвы. Этакий храм коммунизма.

Спустился в подземный туалет, как мне было известно, очень чистый и удобный. Запершись в кабинке, устроился на сиденье и написал печатными буквами записку:

«Нахожусь под строгим наблюдением и в большой опасности. Нуждаюсь в скорейшей эксфильтрации. Опасаюсь радиоактивной пыли и автокатастроф».

Последняя фраза была предостережением в связи с обычной практикой КГБ: нанесением радиоактивной пыли на подошвы ботинок, что позволяло легко следить за передвижениями жертвы, и подстроенными автокатастрофами или наездами для ее устранения. Смяв записку в тугой комок, я направился к храму Василия Блаженного. Желая еще раз убедиться, что в последний момент не попал под наблюдение, зашел в ГУМ. Долго бродил по этажам, переходя из секции в секцию, пока не почувствовал, что просто задыхаюсь, и не вышел на свежий воздух.

Как всегда, площадь была полна туристов, повсюду крутились агенты КГБ, особенно возле Спасской башни. Мне надо было войти в храм Василия Блаженного и подняться на второй этаж. Мне намекнули — не более чем намекнули, — что в контакт со мной войдет женщина, одетая в серое и с чем-то серым в обеих руках. Я должен был передать ей записку, когда мы столкнемся на узкой лестнице.

В последнюю минуту я сообразил, что кепка моя неуместна: мужчины традиционно снимают головные уборы в русской православной церкви. К тому же день выдался жаркий, и я обливался потом. Но по инструкции был обязан оставаться в кепке для опознания, так что ее не снял.

Но тут меня постигло жестокое разочарование. Едва войдя в храм, я увидел объявление: «Верхние этажи закрыты на переоформление». Что делать теперь? Несколько минут покрутился в толпе, надеясь, что контакт состоится где-то здесь и я без труда сумею передать свое послание. Однако, незаметно приглядываясь к окружающим, не увидел никого в серой одежде и через двадцать пять минут покинул храм. По дороге домой в подземном переходе я старательно разжевал свой «сигнал бедствия» и выплюнул его мелкими частями в несколько приемов.

Вечером у себя дома, обдумывая происшедшее, я пришел к заключению, что неудача со связью приключилась по моей вине. Я недостаточно долго стоял на условленном месте, и мой сигнал не был воспринят. Надо было набраться терпения и подождать еще немного. Теперь положение мое существенно осложнилось, и, лежа в ту ночь без сна, я в сотый раз раскидывал мозгами, пытаясь понять, кто же меня предал.

Сотрудником КГБ я был более двадцати лет, но последние одиннадцать, начиная с 1974 года, работал на британскую Секретную разведывательную службу, иными словами на МИ-6, сначала в Дании, а потом в Англии. В 1982 году был назначен советником советского посольства в Лондоне — числился дипломатом, а по сути являлся старшим сотрудником КГБ в британской столице. Два с лишним года я с женой Лейлой и дочерьми Марией и Анной жил в Кенсингтоне, работал в посольстве и постоянно осуществлял контакты с британскими должностными лицам. У начальства я был на хорошем счету и весной 1985 года практически возглавил лондонскую службу КГБ, с перспективой летом стать резидентом, то есть главным представителем КГБ в Лондоне.

Внезапно земля разверзлась у меня под ногами. Вызванный в Центр, якобы для обсуждения с высоким начальством задач, которые мне предстоит решать на новом посту, 19 мая я прилетел в Москву, оставив Лейлу с детьми в Лондоне. К своему ужасу я обнаружил, что мою квартиру основательно обследовали — очевидно, сотрудники КГБ искали улики, — и понял, что меня подозревают в предательстве. Неделей позже меня увезли на дачу КГБ; опоили коньяком с добавленным в него наркотиком и допросили. Потом я не мог припомнить, что именно выболтал, но надеялся, что не выдал себя. Вскоре, однако, мне сообщили, что, хотя меня и не увольняют из КГБ, миссия моя в Британии окончена. И отправили в отпуск до начала августа.

Я терялся в догадках: располагает ли начальство доказательствами моего предательства или я нахожусь всего лишь под подозрением. Но так или иначе, было совершенно ясно, что КГБ искал убедительные свидетельства моей вины. Оставалась единственная надежда — выиграть время, и я делал вид, что все идет нормально. Согласился поехать на месяц в санаторий КГБ примерно в сотне километров к югу от Москвы.

Тем временем мою семью вернули из Лондона. Лейла сразу поняла, что дело плохо, но я уверил ее, что все мои проблемы связаны с интригами в самом КГБ, которые плелись постоянно. Она увезла детей на летние каникулы к родственникам своего отца на Каспийское море. Прощание с женой было одним из самых тяжких испытаний в моей жизни. Мы расстались у входа в универмаг, ей нужно было что-то купить для девочек. Мыслями она была уже на отдыхе и на прощанье чмокнула меня в щеку. Я заметил, что поцелуй мог бы быть и понежнее, и Лейла ушла, не зная, что к тому времени, когда она вернется в Москву, я буду либо мертв, либо в изгнании.

В середине июля я почувствовал, что времени у меня в обрез. В санатории меня держали под наблюдением, но я имел возможность ездить в Москву, когда захочу. Однако случайные встречи с коллегами-профессионалами не внушали мне оптимизма. По их лицам я угадывал свою судьбу. Несомненно, ищейки КГБ уже шли по моему горячему следу.

Я остался в Москве один, и у меня было сколько угодно времени для размышлений. Каким образом я заварил из своей жизни такую крутую кашу? Где допустил ошибку?

Я предпочитал считать себя в принципе благодушным человеком, несклонным к агрессии. Единственное, чего я не терплю, это оскорблений или несправедливых замечаний в свой адрес; в таких случаях я готов нанести равноценный словесный удар. Главным моим недостатком, как мне думалось, всегда была излишняя доверчивость. В детстве мать нередко говорила, что, если кто-то проявляет ко мне доброе отношение, это еще не значит, что он хороший человек. Коллеги не раз отмечали, что я не слишком хорошо разбираюсь в людях, с которыми приходится иметь дело, — опасная черта для разведчика, ведь он должен видеть каждого насквозь. Из-за излишней доверчивости меня нередко обманывали.

Однако этот мой недостаток не мог стать причиной провала. Насколько я мог судить, я не сказал и не сделал ничего компрометирующего меня. При осуществлении долгосрочного стратегического плана я действую хладнокровно и расчетливо: за все время работы с британцами у меня не было ни одного серьезного прокола. Однако во время спонтанных операций бываю подвержен приступам страха, но ни разу из-за этого не пострадал.

Между тем двойная жизнь — уже сама по себе наказание; она пагубно сказалась на моем эмоциональном состоянии. Лейла воспитывалась как типичная советская девушка, и я не осмелился признаться ей, что работаю на британскую разведку, опасаясь, как бы она не донесла на меня. Поэтому был вынужден скрывать от нее главный смысл моего существования. Что более жестоко по отношению к жене или мужу — обман духовный или физический? Кто знает? Во всяком случае, это добавляло мне забот.

Но теперь время эмоций миновало. Первостепенной для меня оказалась необходимость спасти собственную шкуру, и третья неделя июля должна была стать решающей. Если бы мне удалось подать сигнал во вторник шестнадцатого, мой побег мог состояться уже в следующую субботу. Поэтому я решил в семь вечера снова появиться в условленном месте.

Вечером в понедельник распотрошил еще один роман, извлек из переплета второй экземпляр инструкции и тщательно его изучил. Из этого документа человек несведущий мало что понял бы. На деле же в нем содержались подробные указания, как добраться до места встречи в лесу под Выборгом, на границе Советского Союза и Финляндии. Расстояния были приведены точные, но для подстраховки названия русских городов заменили французскими — Париж обозначал Москву, Марсель — Ленинград и так далее.

Стараясь снять нервное напряжение, я принял успокоительную таблетку и выпил, пожалуй, слишком много отличного кубинского рома, партию которого как раз завезли в Москву. К девяти часам я соображал не так ясно, как следовало бы, и решил еще раз проштудировать план с утра, на свежую голову. Но как поступить с компрометирующим документом? Подумал-подумал и забаррикадировал входную и балконную дверь мебелью. Прежде чем лечь спать, положил на металлический подносик листок с инструкцией и коробок спичек, прикрыл подносик газетой и поставил на тумбочку у кровати. В случае, если бы сотрудники КГБ попытались ворваться в квартиру ночью, мебельная баррикада давала мне время сжечь опасную улику.

Утром во вторник мне несказанно повезло — позвонил тесть Али Алиевич, который по доброте сердечной заботился обо мне в отсутствие Лейлы. «Приходи на ужин сегодня часикам к семи, я приготовлю замечательного цыпленка с чесноком», — сказал он. В семь часов! Я знал, что КГБ подслушивает. Али жил в Давыдкове, на окраине города, но — о счастье! — не слишком далеко от условленного места, куда мне предстоит отправиться. Конечно, к семи я к тестю никак не успевал, но если бы предложил: «Лучше в восемь», прослушивающие мой телефон люди немедленно сообразили бы: «Ага! А что он делает в семь?» — и не спускали бы с меня глаз. Поэтому я просто сказал: «Спасибо. Приеду непременно». Я испытывал неловкость, зная, что тесть мой — человек пунктуальный — рассердится на меня за опоздание.

В середине дня я снял со счета в сберкассе триста рублей. Прикинул, что такая сумма не привлечет особого внимания. Большую часть этих денег я собирался оставить Лейле, а мне с избытком хватит восьмидесяти рублей на железнодорожный билет, такси и на еду в дороге. Потом рубли мне уже не понадобятся: я либо окажусь за пределами Советского Союза, либо в тюрьме.

Вечер вторника был ясный и теплый, но не жаркий — приятный московский летний вечер. На этот раз я был полон решимости не допускать ошибок. Облачившись в элегантный светло-серый костюм, с цветным полиэтиленовым пакетом в руке в четыре часа я вышел из дома. Как и накануне, мне предстояло проделать тот же самый маршрут с целью проверки: торговый центр, аптека, сберкасса и так далее. Без четверти семь я был уже на месте. Чтобы скоротать время, заглянул в магазин, купил пачку сигарет, распечатал ее и сунул сигарету в рот. Как выяснилось потом, эта сигарета сбила связного с толку: он знал, что я не курю, и подумал, не провокация ли это, затеянная КГБ с целью заманить в ловушку британских разведчиков.



Без одной минуты семь я был на месте, у бровки тротуара, возле фонарного столба. Едва я занял указанную в инструкции позицию, как рядом со мной, у тротуара притормозила черная «Волга». Мне показалось, что это машина наружного наблюдения, а когда из нее выскочили двое мужчин, решил, будто передо мной группа захвата. Оба смешались с толпой, но водитель остался за рулем и подозрительно поглядел на меня. Я, в свою очередь поглядел на него и, внезапно сообразив, что его спутники не заняты ничем зловещим — они инкассаторы и собирают дневную выручку магазинов, расслабился и подмигнул ему, а он в ответ подмигнул мне.

Все это заняло несколько секунд, а я должен был оставаться на месте, как мне снова казалось, еще целую вечность. Люди шли мимо, возвращаясь домой с работы, и правительственные лимузины, как всегда в этот час, чередой следовали по проспекту. Инструкция предписывала мне оставаться на месте достаточно долго, чтобы меня заметили, затем отойти к углу дома и встать у окна булочной. Спустя семь минут я уже стоял в указанном месте у булочной, выискивая глазами кого-нибудь с типично английской наружностью, причем этот человек должен был что-нибудь жевать в знак того, что заметил меня.

Время тянулось и тянулось: десять минут, пятнадцать… Нескончаемый поток лиц двигался мимо меня по тротуару, но никто не походил на англичанина и никто ничего не жевал. Наконец, через двадцать четыре- минуты, я увидел мужчину несомненно британской наружности с темно-зеленым пакетом от «Хэрродс», жующего батончик· «Марс». Пройдя несколько метров, он уставился на меня, а я посмотрел ему в глаза с молчаливым призывом: «да! Это я! Мне срочно нужна помощь!» Он пошел дальше, не подав никакого знака, но я точно знал, что контакт состоялся. Заставил себя не спеша пройти несколько сот метров. Потом на такси доехал до дома тестя, и он, как и следовало ожидать, принялся ворчать на меня за опоздание. Пришлось сочинить какую-то историю в свое оправдание, и, хотя замечательный цыпленок слегка пережарился, я был в приподнятом настроении оттого, что один важный этап подготовки побега уже позади.

Среда принесла доказательства, что моя тщательная проверка была нелишней. Теперь мне надо было купить железнодорожный билет до Ленинграда, а это означало поездку на Ленинградский вокзал. Как обычно, вначале пешком я дошел до торгового центра, заглянул в парочку магазинов, потом свернул все на ту же пешеходную дорожку между домами. Юркнув за угол и скрывшись таким образом из виду, я быстро пробежал метров тридцать до ближайшего подъезда и поднялся по лестнице на один марш.

Из окна я увидел толстяка, поспешно, почти бегом огибающего здание. Ему было жарко и неудобно в пиджаке и при галстуке. Похоже, он сообразил, что я прибег к ловкому трюку, и стал всматриваться в окна лестничных клеток, которых, на мое счастье, оказалось двенадцать. Я отступил в тень, холодный пот выступил у меня на спине.

«А парень не дурак», — подумал я. Он что-то сообщил в микрофон, спрятанный под пиджаком, немного подождал и заспешил прочь, а буквально через несколько секунд из за угла показалась «Лада» кофейного цвета и медленно покатила по пешеходной дорожке. Мужчина и женщина на переднем сиденье, оба лет двадцати с небольшим, одновременно говорили что-то в микрофон.

Едва машина скрылась между домами, я, выждав с минуту, поспешно зашагал в обратную сторону, к проспекту. Там втиснулся в автобус, проехал две остановки, взял такси до поста ГАИ, заглянул туда, вышел, убедился, что хвоста за мной нет, и спокойно поехал на Ленинградский вокзал. Билет купил на поезд, отходящий в половине шестого вечера в пятницу. В ту ночь я также спал с забаррикадированными дверями, только на сей раз на металлическом подносике у изголовья моей кровати лежали коробок спичек и железнодорожный билет. Заметить следящего за тобой человека — это еще так-сяк, но увидеть полную машину сотрудников КГБ, выслеживающих вас, — это значит испытать потрясение.

Четверг я провел со своей сестрой Мариной, более того, условился навестить ее в начале следующей недели, — это была часть моего плана. Было странно и неприятно обманывать родного человека, но, дабы ввести в заблуждение любителей подслушивать чужие разговоры из КГБ, я должен был сделать вид, что останусь на месте и после выходных. В то же время какой-то черт дернул меня посмеяться над невидимыми слухачами. Я позвонил своему старому другу и коллеге Михаилу Любимову, которого уволили из КГБ за супружескую неверность, и в разговоре упомянул о коротком рассказе Сомерсета Моэма «Стирка мистера Харринrтона». Речь там идет о невероятно привередливом и самодовольном американском бизнесмене, мистере Харринrтоне, который случайно знакомится с британским тайным агентом Эшенденом во время поездки по Транссибирской железной дороге от Владивостока на запад в 1917 году. Они попадают в Петроград в момент большевистского переворота. Эшенден ведет тайную деятельность с целью заставить Россию продолжать войну с Германией. Все советуют Харринrтону бежать в Швецию, пока еще это возможно. Однако бизнесмена убивают на улице, когда он возвращается в гостиницу за одеждой, отданной им в стирку. Читателю остается предположить, что Эшенден вместе со своей неотразимой подругой Анастасией Александровной успевает удрать через Финляндию.

Любимов не помнил рассказ, но я знал, что у него есть собрание сочинений Моэма, и сказал: «Это в четвертом томе. Посмотри, и ты поймешь, что я имею в виду».

Вскоре он перезвонил мне и сказал: «да, я понимаю», но на самом деле не понял.

Было рискованно привлекать внимание КГБ к рассказу о человеке, который пытался бежать через северную границу России, но я хотел убедиться в отсутствии у них интеллекта и был уверен, что они не поймут намек и не успеют принять вовремя какие-то меры. Желая окончательно сбить слухачей с толку, я договорился с Любимовым о встрече в будущий понедельник. Когда он предложил мне приехать на дачу в Звенигород к нему и его подруге Тане, я сказал, что буду в последнем вагоне поезда, который прибывает на станцию в половине двенадцатого утра.

В ночь с четверга на пятницу я снова спал с забаррикадированными дверями, положив железнодорожный билет на подносик под салфетку. В пятницу утром, желая побороть сильное возбуждение, взялся за уборку квартиры. Понимал, что скорее всего больше никогда не попаду сюда, но хотел оставить все в идеальном порядке. Я не сомневался, что КГБ обыщет каждый уголок, и позаботился, чтобы все было в ажуре: пол вымыт, посуда убрана, сберкнижка на полке. Рассчитав, что восьмидесяти рублей мне на дорогу хватит, я сложил оставшиеся двести двадцать аккуратной стопочкой. По тем временам этих денег Лейле хватило бы на два месяца.

Но вот и четыре часа — пора уходить. У нас в доме квартиры были скромные, зато холл на нижнем этаже громадный и помпезный: стены облицованы мрамором, высокие окна, всюду растения в вазонах. Я знал, что консьержка, неотлучно дежурившая за столом в углу, непременно увидит меня, поэтому постарался выглядеть и вести себя вполне обыденно. Надел тонкий зеленый свитер, старые зеленые вельветовые брюки и поношенные коричневые ботинки. Свернул легкий пиджак и уложил его на дно полиэтиленовой сумки вместе с датской кепкой, туалетными принадлежностями, бритвенным прибором и маленьким атласом пограничного с Финляндией района. Зная, что советские карты намеренно искажают районы, прилегающие к границам, чтобы сбить с толку потенциальных беглецов, я не был уверен в полезности атласа, но другого у меня не было. Больше я не взял с собой ничего и, когда запирал входную дверь, понимал, что не просто запираю дом и свое имущество, а навсегда расстаюсь с семьей и прежней жизнью.

С восьмого этажа я спустился в лифту. Консьержка, как и следовало ожидать, сидела на своем обычном месте и, увидев меня в спортивной одежде, скорее всего решила, что я по обыкновению отправился на пробежку. Я предполагал, что одна машина наружного наблюдения окажется у небольших домов, мимо которых пролегала излюбленная мною пешеходная дорожка, а две другие будут где-то поблизости — для подстраховки. Но на сей раз я направился в сторону леса в конце проспекта и, едва скрывшись среди деревьев, побежал. Буквально через две минуты я добрался до торгового центра, но совершенно с другой стороны. Место было оживленное, и я затерялся в толпе у прилавка. Несколько минут понадобилось мне, чтобы купить невзрачную сумку из искусственной кожи. Переложив в нее содержимое полиэтиленовой сумки, я продолжил путь на Ленинградский вокзал, то и дело проверяя, нет ли за мной хвоста.

К этому времени я настолько извелся, что во всем усматривал нечто зловещее, особенно в огромном скоплении милиционеров и солдат внутренних войск, патрулирующих вокзал. Куда ни глянь, всюду люди в форме. На мгновение в моем воспаленном воображении возникла мысль о том, что ищут меня. Потом я вспомнил, что в город съехалось много молодежи из всех стран мира на Международный фестиваль, открывающийся в воскресенье. Первое мероприятие такого рода, состоявшееся в 1957 году, представлялось мне замечательным событием, овеянным стихийным восторгом хрущевской эры, но нынешнее было совершенно иным: искусственным и чересчур заорганизованным. Тем не менее я подумал, что фестиваль, так сказать, мне на руку — наплыв гостей из стран Скандинавии отвлечет внимание пограничников.

Билет мне достался на верхнее место в плацкартном вагоне. Уединения никакого, люди постоянно сновали по проходу. У проводницы, очень милой девушки, скорее всего студентки, подрабатывающей во время каникул, я получил комплект белья и постелил себе на своей полке постель. Поезд отошел точно в пять тридцать, и первый час или два пассажиры сидели на нижних полках, болтали, читали газеты или разгадывали кроссворды. Должно быть, я что-то поел: вроде бы купил на вокзале хлеб и сосиску, но точно не помню. Во всяком случае, спать лег в девять часов, приняв-двойную дозу успокоительного.

Далее произошло следующее: я проснулся и обнаружил, что лежу не на верхней, а на нижней полке. Было четыре утра, и уже светало. Несколько секунд я лежал неподвижно, собираясь с мыслями. Потом взглянул нaвepx и увидел на моей верхней полке молодого человека! Когда я спросил, что случилось, он ответил: «Неужели не помните? Вы упали на пол».

Я ощупал себя и обнаружил ссадины на виске и на плече; свитер был в пятнах крови. Я свалился на пол с полутораметровой высоты, и нечего было удивляться, что у меня болят голова и шея. Вид у меня был непрезентабельный: грязный, растрепанный, небритый — ни дать ни взять бродяга.

Из прохода тянуло свежим воздухом, и я почувствовал себя лучше: поезд уже подходил к Ленинграду. Сел на нижней полке и огляделся. В соседнем отсеке ехало несколько молоденьких студенток из Казахстана — красивые длинноногие девушки, веселые и общительные. Одна из них что-то сказала, я попытался было завязать разговор, но едва открыл рот, как девушка отпрянула и выдохнула: «Оставьте нас в покое, а то закричу».

Тут-то я и понял, насколько ужасно выгляжу. Собрав вещи, встал и прошел по проходу к купе проводников. Проводница могла сообщить обо мне в милицию или отправить в больницу, поэтому я дал ей пять рублей и тихонько сказал: «Спасибо за помощь». По тем временам это были колоссальные чаевые, раз в десять больше, чем она могла ожидать. Женщина взяла деньги, бросив на меня укоризненный взгляд, а я вышел в тамбур и простоял там весь остаток пути.

Едва поезд остановился, я спрыгнул на платформу и затерялся в толпе. Большая привокзальная площадь, удивительно красивая и чистая при свете раннего утра, была почти пуста. На стоянке такси выстроилась большая очередь, но в стороне несколько частных машин поджидало пассажиров; я подошел к одному из водителей и спросил, сколько он возьмет до Финляндского вокзала.

Он запросил десять рублей. Цена невероятно высокая, билет от Москвы до Ленинграда стоил меньше, но я не стал торговаться.

К Финляндскому вокзалу я подъехал в пять сорок пять и узнал, что первый поезд в сторону границы отходит через двадцать минут. Все складывалось удачно. В половине девятого я был уже в Зеленогорске, что в девяноста километрах северо-западнее Ленинграда. Встревоженный сверх меры, я плохо соображал, поэтому и совершил тут одну из многих своих ошибок.

Встретиться с британским агентом я должен был возле шоссе, в нескольких километрах от границы; самым разумным было бы доехать на поезде до пограничного Выборга и вернуться к условленному месту автобусом или пешком. Поступи я так, мое появление на шоссе не вызвало бы подозрения: в этом случае мой путь лежал бы не в сторону границы, а прочь от нее. Однако что-то побудило меня в последний момент выбрать иной маршрут: доехать автобусом до Териоки, города на полпути к Выборгу, а там пересесть на другой. Буфет на станции был открыт, и я съел кусок жареной курицы, запив стаканом чая. В это субботнее утро на станции было немало народу в затрапезной одежде, так что я не выделялся в толпе.

Пока я ел свой немудреный завтрак, меня не покидала надежда, что британская часть операции пройдет гладко. В условленном месте, у большого валуна в лесу, меня встретят и в багажнике машины перевезут через границу в Финляндию. Успех операции зависел от водителя. Ему предстояло, избежав слежки КГБ, вовремя прибыть на место встречи.

Я волновался бы куда сильнее, если бы знал, насколько неудачно было выбрано время моего отъезда из Москвы: оно точно совпало с прибытием нового британского посла, а это создавало серьезные осложнения. Разрешение на мою эксфильтрацию должно было быть получено из министерства иностранных дел в Лондоне. В своих мемуарах «Конфликт лояльности», опубликованных в 1994 году, Джеффри Хау, тогдашний министр иностранных дел, писал, как в последнюю минуту, в субботу 20 июля, «два старших чиновника (один из министерства иностранных дел и по делам Содружества, второй из Секретной разведывательной службы)» обратились к нему в Чевенинге, официальной резиденции министра иностранных дел, и как он «дал распоряжение ввести план в действие» — решение, одобренное премьер-министром Маргарет Тэтчер.

В тот четверг новый британский Посол сэр Брайан Картледж прилетел в Москву, а в пятницу он отметил свое вступление в должность большим вечерним приемом в посольстве. Многие из гостей были объектами слежки КГБ, и территория посольства кишела переодетыми агентами. Позже КГБ сообщил западной прессе, что под прикрытием неизбежной во время приема суеты я был тайно проведен в посольство и вывезен оттуда. На самом же деле, как я уже говорил, я и близко не подходил к посольству и сел в поезд еще до начала приема.

Однако тем субботним утром в Териоки я всего этого не знал, и мои мысли были сосредоточены на предстоящей встрече. На автобусной станции я взял билет на нужный мне рейс до дальней остановки, которая, судя по имевшемуся у меня атласу, находилась рядом с местом встречи.

Итак, снова автобус, на этот раз идущий до Выборга. Главную опасность представляли для меня два основательно подвыпивших мужика лет тридцати, жаждавшие общения. «Вы откуда? — вопрошали они вполне добродушно заплетающимися языками. — Куда едете?» Пришлось сказать, что навещал друзей в деревне, ее название я прочел на карте. Я приободрился при виде автобусов со студентами, ехавших по встречной полосе, молодые люди явно держали путь на молодежный фестиваль. Значит, у пограничников дел невпроворот. Встретившиеся мне по пути транспортеры с вооруженными солдатами и самоходные орудия наводили на мысль, что где-то поблизости дислоцируется крупная воинская часть.

Вскоре вышли на своей остановке подвыпившие мужики, а вслед за ними постепенно и все остальные мои попутчики. В конце концов я остался в салоне один и внезапно начал узнавать окрестности, соответствующие описанным в инструкции. Мы доехали до развилки: дальше шоссе шло прямо на север через лес, а боковая дорога круто сворачивала вправо. Похоже, то самое, нужное мне место. Когда автобус остановился, я было замешкался, прикидывая, здесь ли следует выходить. Но едва автобус снова двинулся вперед, спохватился, решив выйти, и побежал по проходу, крича водителю: «Простите, я плохо себя чувствую. Позвольте мне сойти!»

Он подозрительно на меня поглядел — как это присуще всем жителям приrраничья, — но автобус остановил и открыл дверь. Выскочив из автобуса, я сделал вид, что меня тошнит, и отошел подальше от автобуса — на тот случай, если водитель решит меня ждать. Но он через секунду завел мотор и укатил, оставив меня в одиночестве.

В лесу царила тишина. Высокие сосны соседствовали с низкорослыми осинами и березами. Обочины дороги и кюветы поросли высоченной, под два метра травой. Среди подлеска поблескивали маленькие озерца. Было невероятно сыро, и комары тучей налетели на меня, пока я несколько секунд стоял неподвижно. Я двинулся по изгибающейся дугой дороге и скоро обнаружил огромный камень, который принял за место встречи. Взглянул на часы: всего одиннадцать утра, а мои друзья должны появиться в два тридцать. Что делать? Ждать здесь три с половиной часа? Я был охвачен нервным возбуждением, но одновременно растерян и огорчен. Не давала покоя мысль: если КГБ преследует меня и попытается проследить мой путь, кто меня припомнит? Проводница в поезде и водитель автобуса — наверняка. Лучше всего скрыться из виду, затаиться в подлеске и ждать условленного часа, но, вспомнив о комарах, решил дойти до Выборга, где смогу поесть.



Снова выйдя на шоссе, я повстречал приветливого малого с хорошей речью, одетого в ветхий пиджачок. Этот бродяга напомнил мне пьяниц-попрошаек с вокзала Ватерлоо. Я не стал спрашивать, что он делает тут, в лесу, но он пришелся мне по душе, и я завел с ним разговор, чтобы хоть немного успокоиться. Некоторое время мы шли вместе, потом я услышал, что нас нагоняет машина, остановил ее и сел, оставив моего спутника одного на дороге.

Машина была марки «Лада», новенькая «С иголочки», а водитель показался мне интересным типом: молодой, явно преуспевающий мужчина, возможно сотрудник КГБ или МВД. К счастью для меня, он был немногословен и к тому же включил на полную громкость приемник. Разговаривать под грохот западной поп-музыки было невозможно, что отлично меня устраивало. Водитель оказался не слишком горд и взял три рубля, которые я протянул ему, покидая машину на южной окраине Выборга.

Город показался мне безликим и бесцветным — повсюду «временные» бараки, невзрачные жилые дома. Но среди них оказался и кафетерий из пластика и стекла — именно то, что мне требовалось. Я опять-таки заказал курицу, а также две бутылки пива: одну — чтобы выпить за едой, а другую — чтобы захватить с собой.

Я уже кончал есть, когда вошли три молодых человека в модных пиджаках, которых я в своем заполошном состоянии немедленно принял за агентов КГБ, занимающихся поисками потенциальных беглецов. Соответствующие группы постоянно действовали в приграничных районах. Они уселись за столик, ничего не заказывали, только глядели по сторонам, и скоро их внимание перекинулось на меня, явного чужака.

Я поспешил покинуть кафе и, не оглядываясь, пошел к югу, в сторону Ленинграда. Только прошагав метров четыреста, я позволил себе бросить взгляд через плечо. Дорога была пустынна. Я шел и шел, обливаясь потом и от жары, и от волнения. Было уже больше часа дня. Я стал побаиваться опоздать. Предстояло одолеть около двадцати километров. Движение на дороге совершенно замерло в полуденное время, словно все сидели за едой или предавались субботнему безделью. Наконец, уже почти отчаявшись, я услышал шум мотора.

У водителя было славное, открытое русское лицо, дружелюбное и привлекательное.

— Чего ради вы собрались туда ехать? — спросил он, когда я назвал автобусную остановку. — Там на километры кругом нет ничего.

— Да вы просто не знаете! — возразил я, изобразив хитрую мину. — Там в лесу несколько дач, и в одной из них меня ждет милая женщина.

— Это дело другое! — весело подхватил он. — Садитесь. Я почувствовал сердечное расположение к этому парню: по-настоящему приятный человек, простой, спокойный, не напуганный близостью границы. Я испытывал чудесное чувство облегчения. Во-первых, общаюсь с нормальным человеком. Во-вторых, укладываюсь в расписание, поел, выпил пива, и меня ждет еще одна бутылка. Когда он высадил меня на автобусной остановке, я протянул ему четыре рубля.

— Браток, — сказал он, — это слишком много. Трешки больше чем достаточно. Я дал три рубля и попрощался.

Вернувшись в подлесок возле приметного камня, снова занервничал; мне пришло в голову, что у меня в сумке слишком много вещей. Уж один-то предмет, а именно атлас, мне явно больше не понадобится. Я достал его и бросил под камень. Через несколько секунд сообразил, насколько это глупо: если КГБ найдет карту, все пропало. Я поднял атлас и сунул обратно в сумку.

Комары меня замучили, они с противным жужжанием кружили вокруг головы, я шлепал их ладонью и ругался. Наконец, около двух часов я услышал шум мотора. Высунувшись из высокой травы в отчаянной надежде увидеть машину, вместо нее увидел автобус, который вез женщин, видимо на военную базу. Женщины, скорее всего жены офицеров, смотрели в окна и, как я понимал, вполне могли заметить меня в высокой траве. Я бросился плашмя на болотистую землю и лежал так, пока автобус не проехал.

Вторая бутылка пива восхитительно освежила меня, я смаковал каждый глоток. Отбросив пустую бутылку, тотчас сообразил, что снова снабжаю КГБ уликой, ведь на бутылке отпечатки моих пальцев. Я поспешил отыскать посудину, вымазал ее грязью и только после этого отшвырнул прочь.

Магический момент настал и миновал: 2.30; 2.35; 2.40. В 2.45 терпение мое истощилось. Я решил пойти навстречу моим спасителям, чтобы они могли перехватить меня хоть на несколько секунд раньше. Вышел из зарослей травы, быстро пересек кружную дорогу и зашагал по шоссе в направлении к Ленинграду. Одолел всего несколько метров, и тут, слава Богу, разум вернулся ко мне. Я понял, что совершаю акт полного безумия: у моих спасителей почти наверняка КГБ на хвосте. Если меня заметят на дороге, все пропало.

Словно пробудившись от тяжкого кошмара, я бросился назад, спрятался в траве и произнес вслух: «Держи себя в руках!» И решил ждать сколько придется. Собственно, выбора у меня не было.

Наконец, я услышал рокот моторов. Выглянул из придорожных зарослей и увидел две машины, которые остановились напротив. Вышли двое мужчин, один из них тот связной, с которым я встречался в Москве. К моему удивлению, вышли из машины и две женщины.

Мне в моем неистовом стремлении уехать эти люди показались необычайно вялыми, двигались слишком медленно. На самом деле они были напряжены не меньше, чем я, но это их состояние проявлялось в иной форме. Мужчина, которого я узнал, недоверчиво посмотрел на меня, видимо, сомневаясь, что небритое существо с кровавой ссадиной на виске и есть тот человек, что им нужен. Но через несколько секунд он все понял.

— Положите вот это отдельно, пожалуйста, — попросил я, протягивая свои ботинки. — На них может быть радиоактивная пыль.

Один из мужчин сунул ботинки в полиэтиленовый пакет, открыл багажник второй машины и предложил мне забраться туда. Он захлопнул крышку багажника, и я очутился в душной темноте. Машина тотчас сорвалась с места, а из стереосистемы громко зазвучала попмузыка. Вообще-то я терпеть ее не могу, но британцы точно рассчитали, что в экстраординарных обстоятельствах громкая музыка с четким ритмом меня успокоит.

Из инструкции я знал, что меня снабдят успокоительными пилюлями, фляжкой холодной воды, контейнером, в который я при необходимости могу помочиться, и алюминиевым экраном-одеялом, чтобы я набросил его на себя у границы на тот случай, если кто-то из пограничников направит на машину инфракрасный детектор тепла. Я осмотрелся и обнаружил все перечисленные предметы. Немедленно принял таблетку, потом попытался снять пиджак, но лежа, да еще в таком тесном пространстве, сделать это было нелегко.

Как я и предполагал, на хвосте у них была машина наружного наблюдения. Они мало-помалу увеличивали скорость и за несколько километров до условленного места встречи со мной оторвавшись по времени на полторы секунды, так что, съехав на кружную дорогу, скрылись за высоким подлеском и тем самым камнем, возле которого я прятался. Группа КГБ проскочила вперед 110 шоссе и доехала до следующего поста ГАИ. Там они спросили, проезжали ли мимо две машины, и были обескуражены отрицательным ответом, пока соображали, что произошло, наши машины проехали, и группа КГБ пришла к заключению, что компания свернула в лес, повинуясь зову природы.

Я тем временем в багажнике боролся с клаустрофобией. В конце концов снял-таки пиджак, но, сражаясь с ним, взмок от напряжения. И тут начала действовать первая таблетка. Я устроился поудобнее. По неровности мостовой и звукам уличного движения догадался, что мы проезжаем Выборг, и воспользовался шумом, чтобы хорошенько откашляться, понимая, что на границе сделать это будет невозможно.

Дабы сократить сагу об отчаянной неуверенности, скажу сразу, что пять пограничных барьеров мы миновали меньше чем за полчаса. Первым делом я накинул на себя алюминиевое одеяло и лежал неподвижно все время, пока снаружи совершались необходимые процедуры. Поп-музыка продолжала звучать, и через три или четыре минуты мы двинулись дальше. На предпоследней остановке мотор был выключен, и музыка смолкла. В тишине я услышал голоса женщин, говорящих по-русски, и решил, что, благополучно пройдя пограничные проверки КГБ, мы теперь имеем дело с таможенниками. Оба англичанина, коверкая русские слова, болтали с работниками таможни о проблемах, связанных с молодежным фестивалем. Сотрудницы таможни жаловались на усталость из-за огромного наплыва финнов, многие из которых к тому же пьяны. Потом до меня донеслось подвывание и сопение собак, слишком близкое и потому неприятное. Само собой я не знал, что одна из моих спасительниц кормила овчарок картофельными чипсами, чтобы отвлечь их внимание от машины.

Я все время думал о том, что произойдет, если кто-то откроет багажник. Британцы, как я понимал, откажутся от меня. Будут изображать полное изумление, восклицать «Это провокация!» и заявят, что не имеют представления, кто я такой. Скажут, мол, ничего обо мне не знают, меня, видимо, им подсунули, пока они завтракали в отеле в Ленинграде, ведь иначе их вполне могли бы посадить в тюрьму. Что касается меня, то других планов, кроме капитуляции, у меня не было.

Шесть или семь минут показались часом. Одежда взмокла от пота. Дыхание превратилось в тяжелый труд.

Я должен был сосредоточить всю свою волю на том, чтобы лежать тихо. Но вот, к моему невыразимому облегчению, ощутил, как машина качнулась оттого, что в нее снова сели люди. Мотор заработал, музыка зазвучала по-прежнему, и мы покатили дальше. Наконец-то я решился сменить позу… но тут мы опять замедлили движение. Еще одна короткая остановка — и рывок вперед на полной скорости. Внезапно вместо поп-музыки раздались величественные аккорды «Финляндии» Сибелиуса. Я узнал отрывок в одну секунду и понял, что это сигнал: мы уже в Финляндии.

Счастливая весть не сразу дошла до сознания, и пришлось пережить еще один — последний — испуг. Машина пошла медленнее, остановилась и вдруг двинулась задним ходом. Я пал духом: нас возвращают назад к границе.

На самом деле, водитель пропустил нужный нам поворот на проселок. Через несколько секунд я почувствовал, как машина свернула и колеса запрыгали по ухабам грунтовой дороги. Наконец последняя остановка — и я услышал английскую речь.

Крышка багажника поднялась, и я увидел голубое небо, облака и сосны. Но истинное счастье я испытал, увидев лицо Джоан, разработчицы плана моего побега, верного друга и моего куратора в Англии. Увидев ее, я понял, что все мои тревоги позади. Благодаря смелости и мастерству моих британских друзей я избавился от вездесущей власти КГБ. Я бежал! Я в безопасности! Я свободен!

Глава 2. Корни

Происхождение мое самое заурядное. Я выходец из семьи интеллигентов в первом поколении. Мне не довелось ни разу увидеть деда и бабушку со стороны отца, но знаю, что жили они на разъезде Ерал, в крохотном — всего несколько домов — поселке на участке железной дороги, соединяющей Волгу с Южным Уралом. Мой дед, Лаврентий Гордиевский, работал здесь десятником и отвечал за формирование состава поездов. Семейная легенда рассказывает, что однажды он угодил между буферами, и этот случай послужил поводом для его преждевременной отставки. На мой взгляд, поистине достойно восхищения то, что он, простой рабочий человек из глубинки царской России, послал своего сына Антона Лаврентьевича, моего отца, в учительскую семинарию. Учебное заведение, пусть и скромное, открыло моему отцу путь к успешной карьере.

Отец родился на разъезде Ерал в 1896 году. В тех краях жили башкиры и татары, но в районе, где обитала семья Гордиевских, говорили только по-русски, так что отец с детства хорошо знал язык. Должно быть, учился в местной школе, а в восемнадцать лет поступил в учительскую семинарию в Челябинске, ближайшем большом городе. Там он получил хорошее общее образование, проникся горячим интересом к русской литературе. Вернувшись домой в 1917 году, незадолго до революции, отец стал директором сельской школы и вместе с еще одним учителем преподавал все предметы. В то время в глубокой провинции восемьдесят процентов населения составляли крестьяне, в большинстве своем неграмотные, так что школа, по всей видимости, была лишь начальной. Мне думается, отец преподавал хорошо, так как любил свое дело и умел привить ученикам тягу к знаниям. Одно время он руководил церковным хором и впоследствии, когда давно уже распростился с религиозными убеждениями, порой мог тряхнуть стариной и после доброго ужина и нескольких рюмок водки пел прекрасным баритоном духовные псалмы.

Октябрьская революция 191 7 года изменила течение его жизни. Он сделался пламенным, убежденным коммунистом и оставался им до конца своих дней. Я так и не смог узнать, какое участие он принимал в событиях 1917 и 1918 годов, но полагаю, что присоединился к социалистам-революционерам, самой крупной партии левого крыла, особенно влиятельной в сельской местности.

Эсеры были не только социалистами, но и аграриями: их вожди отвергали марксистский лозунг об авангардной роли пролетариата в революционном движении. Они, напротив, заявляли, что главная роль в стране должна принадлежать русскому крестьянству. В. 1917 году партия разделилась на левое и правое крыло, и левое примкнуло к большевистской партии. С конца 1917-го и до середины 1918 года в состав ленинского правительства наряду с большевиками входили и левые эсеры (многие из их экстремистских радикалов были членами ЧК прообраза КГБ), но летом 1918 года произошло размежевание большевиков с эсерами и изгнание последних из партии.

Отец никогда не рассказывал о своей роли в этих событиях, говорил только, что стал кандидатом в члены Коммунистической партии в 1919 году, а членом — в 1920-м, то есть как учитель, а следовательно, представитель буржуазного класса, вынужден был пройти кандидатский стаж, от которого представители пролетариата освобождались.

В 1920 году его послали в Оренбург, для проведения экспроприации продовольствия у крестьян. Это были жестокие операции, часто осуществлявшиеся насильственно, И он никогда не рассказывал о них в подробностях, просто упоминал, что участвовал в операциях по сбору продовольствия. В последующие годы он занимался централизованной заготовкой зерна и продажей его на Запад. Не будучи экономистом или специалистом в области сельского хозяйства, отец, в сущности, был всего лишь сознательным членом партии, идеологически выдержанным, наделенным ораторским даром и случайно вовлеченным в решение продовольственных проблем.

Позже, в шестидесятых — семидесятых годах, почти каждый государственный служащий был членом КПСС. Люди часто вступали в партию не по идейным соображениям, а просто потому, что без этого была невозможна сколько-нибудь успешная карьера; но для моего отца в молодости коммунизм был религией, а партия — Богом. Усомниться в ее власти или мудрости было равносильно пренебрежению долгом, честью и убеждениями, так что мой отец посвятил себя одному идеалу, в который пламенно верил.

Для нас, детей, большая часть его прежней жизни оставалась окутанной тайной. О своей семье он особенно не распространялся, точно так же, как о сборе продовольствия. Мать как-то упомянула, что у него были брат и сестра, но к тому времени, как я появился на свет, они исчезли, и я никогда не видел своих призрачных дядю и тетю. И то же самое произошло с его родителями, которые, видимо, попали в бурный водоворот событий, последовавших за революцией и гражданской войной, и канули в нем.

В тех же двадцатых годах отец женился в первый раз, но на ком, я так и не узнал, потому что он скрывал от нас подробности. Семейная тайна долгие годы мучила моего старшего брата Василько, а позже и меня. Однажды, уже работая в КГБ, я был взволнован тем, что обнаружил еще одного Гордиевского, который, судя по возрасту, мог быть моим единокровным братом. Наткнувшись на его личное дело, я открыл его с надеждой, что обрел некогда утраченного родственника, но нет — Анатолий Георгиевич Гордиевский, специалист по Дальнему Востоку, родился во Владивостоке, а его отчество доказывало, что со мною родством он не связан. Был ли у отца ребенок от первого брака, мы так и не узнали; отец, вероятно, скрывал это, чтобы не будоражить свою вторую семью.

Видимо, он неплохо работал в продовольственном отделе, потому что в 1931 году его направили в качестве помощника руководителя экспедиции в относительно мало тогда известную в Москве Грузию. Целью экспедиции — частично научной, частично практической, — было изучение сельскохозяйственных возможностей региона, славящегося цитрусовыми, но производившего также сухофрукты, чай и хлопок. Руководил экспедицией известный польский коммунист, брошенный в своей стране в тюрьму за подпольную деятельность, а затем обменянный на польских католических священников, содержавшихся в тюрьме в России: еврей по национальности, он был способным человеком и подружился с моим отцом, который вообще любил евреев, считая их сердечными, интеллигентными людьми.

Нельзя сказать, что экспедиция 1931 года была утомительной для ее руководителей. Они совершали деловые поездки по Грузии, но несколько летних месяцев провели в Гагре, на прекрасном курорте Черноморского побережья Кавказа. Романтичная обстановка, царившая в маленьком городке с отличным пляжем и пышной растительностью, окруженном горами, многим вскружила головы, и отец влюбился в одну из младших участниц экспедиции Ольгу Николаевну Горнову — мою мать.

Семья моей матери во второй половине девятнадцатого века жила в казачьем районе неподалеку от Ростова на-Дону; казаки были там элитой, неуживчивой и высокомерной, а мои дед с бабкой принадлежали к числу относительных новоселов, которых не слишком охотно допускали в высшие круги общества. Поэтому в 1890-х годах, услышав, что царское правительство предлагает бесплатные участки земли русским, готовым осесть в Центральной Азии, воспользовались этой возможностью, водрузили свои пожитки на подводу и тронулись в длившийся несколько месяцев путь на Восток, к окраине, которую тогда называли Туркестаном (теперь это Казахстан). Землю им выделили под Чимкентом. Некоторое время они обрабатывали свой участок, а потом дед стал управляющим конезаводом на окраине города. Собственник завода, отставной армейский офицер, именовался помещиком, и, вероятно, дед позволил ему пользоваться частью нашей земли в обмен на должность управляющего. Они с бабушкой оба любили лошадей, даже запах конского навоза был им приятен. Время от времени дед перегонял табуны через степи в Урумчи в Синьзяне, где лошадей продавали по хорошей цене.

Помещик, человек отзывчивый, платил за обучение в школе нескольких из семерых детей деда и бабушки. Сначала родились Анна, Александр и Евгения, потом моя мама, Ольга, четвертая, в серединке, за нею шли Константин, Валентина и Фаина. Анна и Александр успели получить полное образование; Евгения не доучилась год, моя мать училась в школе всего два года, потом революция уничтожила систему частных учебных заведений. После перерыва она поступила в так называемую единую советскую школу в Чимкенте.

В Казахстане, как и везде, большевистский переворот породил полный хаос. Конезавод закрылся, и мой дед потерял работу.

Когда в 1919 году началась гражданская война, восемнадцатилетние и девятнадцатилетние мальчики, бывшие школьные друзья, оказались по разные стороны фронта. Большинство выпускников гимназий воевали в армии адмирала Колчака на стороне белых, отчасти потому, что были истинными патриотами, отчасти потому, что чувствовали склонность большевиков к тирании. Однако, по словам моей бабушки, время было такое смутное, что часто не удавалось вспомнить, кто на чьей стороне воевал.

Дед мой каким-то образом уцелел, и в начале двадцатых годов, когда Ленин ввел НЭП, целью которого было восстановить сельское хозяйство и мелкое предпринимательство, дед, как и многие другие, воспринял эту идею всерьез. Он давно мечтал приобрести водяную мельницу и молоть зерно для земледельцев округи. Вложил все свои средства именно в такое предприятие, и год или два оно процветало, но в 1928 году государство реквизировало его. Деда объявили кулаком. Он умер в 1931 году совершенно сломленным человеком.

Моя мать тем временем, кажется в 1927 году, когда ей исполнилось двадцать лет, уехала в Москву поступать в Московский экономический институт. На четвертом курсе ее как самую преуспевающую студентку направили в экспедицию на Кавказ. Там она познакомилась с Антоном Лаврентьевичем Гордиевским, и они полюбили друг друга.

В брак они не вступили: любая форма свадебной церемонии считалась для коммуниста «дурным тоном». Мои родители стали жить вместе в московской квартире в 1932 году, а год спустя родился мой брат. Свои отношения родители узаконили только в 1945 году, после того как Сталин взялся укреплять нормы семейной жизни, дабы повысить рождаемость. К тому времени у моих родителей было трое детей, а вместе они прожили тридцать лет.

До 1932 года отец продолжал работать в отделе продовольствия, распределения и торговли, скорее как член партии, нежели как экономист. Он нередко с легкой грустью говорил, что в двадцатых годах его хотели назначить в советскую торговую миссию в Гамбурге и что если бы он туда поехал, то до конца своей служебной деятельности оставался в Министерстве внешней торговли. Нет, однако, худа без добра, и хорошо, что он не поехал, так как во время «великого террора» тридцатых годов работники этого министерства сильно пострадали от сталинских репрессий, и отца вполне могли расстрелять.

Вместо этого отца направили в ОГПУ, предшественник НКВД, который, в свою очередь, стал предшественником КГБ. В то время партия посылала лучших своих сынов укреплять советские вооруженные силы, и отец оказался в политотделе погранвойск. Мне думается, он представлял собой скорее академическую фигуру: носил пенсне в стальной оправе и, следуя немецкому обычаю, наголо брил голову — возможно, желая скрыть рано появившуюся лысину.

Сотрудники НКВД обладали большими привилегиями, не последней из них было право на получение приличных квартир. Жилья в Москве остро не хватало: накануне революции в городе было восьмисоттысячное население, но в результате быстрого социального и экономического развития к семидесятым годам оно выросло до восьми миллионов. В двадцатых и тридцатых годах не существовало программы массового строительства, не велось никакой подготовки к демографическому взрыву. Отдельные квартиры в новых домах давали высшим чиновникам и генералам, а большинство простых людей теснилось в старых квартирах, из которых выселили прежних обитателей и которые превратили в печально знаменитые коммуналки. Мои родители были рады, что делят квартиру всего лишь еще с двумя другими семьями.

Тем не менее их жизнь в тридцатых годах была сопряжена с истинной борьбой за выживание. Во время голода 1933–1934 годов продовольствие исчезло: люди, приезжавшие в Москву с Украины и из Центральной России, рассказывали ужасающие истории о голодных смертях. Украинцы, в частности, считали, что голод организован специально и таким образом Сталин наказывает их народ. В деревни посылали особые отряды для изъятия зерна и других продуктов. В большинстве то были подразделения солдат НКВД, сытых, вооруженных и одетых в форму, ими командовали жестокие, идейно стойкие офицеры. Однако картины опустошения были столь ужасны — матери, умирающие с детьми на руках, людоедство, — что даже некоторые из этих офицеров кончали самоубийством или сходили с ума после этих чудовищных рейдов.

Все это, разумеется, вызывало активное неприятие у моего отца: ему хотелось верить, что большинство таких рассказов не соответствует действительности. Из более поздних разговоров с матерью я понял, что он неохотно обсуждал с ней проблемы голода, но она, человек более практичный и приземленный, много говорила об этом, особенно со своей матерью, моей бабушкой Лукерьей Григорьевной.

В Москве продовольствие распределяли по карточкам, введенным на все основные продукты, включая мыло и муку. Система была особенно жесткой по отношению к старикам: им не полагалось никаких карточек или пайков. Нашей семье жилось легче, поскольку отец, как и другие офицеры НКВД, получал дополнительный паек, который выдавали в специальных магазинах, закрытых для посторонних. Там можно было купить яйца, масло, сахар и мясо. И все же впоследствии я ·нередко думал, что брат мой, который родился в 1933 году, видимо, страдал от недоедания, потому что не отличался крепким здоровьем и даже в молодости быстро уставал.

Для моего отца куда более тягостным, чем продовольственные карточки, были сталинские политические чистки, которые набрали силу ко второй половине тридцатых годов. Первый показательный процесс состоялся в Москве в 1936 году, второй — в 1937-м и, наконец, третий — над старым оппонентом Сталина Николаем Бухариным — в 1938-м. Убийственное новое выражение «враг народа» было у всех на устах, и жертвы начали исчезать с ужасающей быстротой, как только НКВД выдвинул понятие «конкретного результата». Спустя много лет, когда я был офицером КГБ, под этими словами подразумевалась вербовка иностранного гражданина для шпионажа в пользу СССР. В тридцатых годах это выражение было эквивалентно слову «вышка», то есть высшая мера наказания, расстрел. Работу офицеров НКВД оценивали в зависимости от того, какое количество соответствующих приговоров они выносили, сколько людей было расстреляно в результате их расследований.

Для моего отца самое страшное время настало, когда начали исчезать не только люди «сторонние», но и работники НКВД. Аресты казались случайными. Процесс получал толчок к движению в самом себе, поскольку арестованные делали чудовищные признания, только бы избежать дальнейших пыток. Когда следователи задавали вопрос: «Кто еще состоял в заговоре?», люди называли первые приходившие в голову имена. Нельзя было предугадать, кто предаст тебя: человек, с которым ты просто поспорил много лет назад, мог донести на тебя как на врага народа, террориста, шпиона, антисоветчика, тайного троцкиста. Одной из жертв стал тот самый поляк, знакомый моих родителей, который руководил экспедицией на Кавказ. Как и большинство членов Коммунистической партии Польши, живших в изгнании в Советском Союзе, он был арестован и расстрелян как иностранный шпион.

Мой отец никогда не говорил со мной о том времени, но мать и бабушка вспоминали, как они были напуганы, как ночами лежали без сна, прислушиваясь к топоту сапог, когда арестные команды поднимались по лестнице дома, где они жили. Четвертая часть из двадцати восьми квартир подверглась этим нашествиям.· Обычно первым увозили главу семьи, а потом возвращались за остальными домочадцами. В худший период с весны 1937-го до осени 1938-го произошло пятнадцать таких визитов. Жертв увозили в черных машинах, так называемых «воронках».

Моя мать была слишком умна для того, чтобы принимать пропаганду на веру. Ей не промывали мозги в учреждении, она не сидела на партийных собраниях и семинарах и не слушала бесконечные речи, поэтому понимала, что не может существовать такое количество подлинных врагов народа, как объявляют власти: просто не бывает в реальности столько преступников и предателей. Но когда она пыталась поделиться сомнениями с отцом, он отмахивался, а порой даже негодовал. Цитировал постулат: «НКВД всегда прав!» — и заявлял, что, раз кого-то арестовывают, значит, есть для этого серьезные основания. Гораздо позже, когда я расспрашивал его о принципах работы НКВД в те дни, он отвечал: «Думается, главным принципом была вербовка агентов или тайных информаторов», Это была правда, так как в тридцатых годах число доносчиков стало огромным, и ходили слухи, что НКВД считает своей почетной обязанностью превратить каждого третьего взрослого человека в информатора. И все-таки, я полагаю, что вера моего отца в коммунизм подверглась серьезному испытанию из-за жестокости сталинского режима.

Наша семья от репрессий не пострадала, но кара постигла моего дядю Александра, старшего брата матери, агронома, которого арестовали в 1938 году, объявили врагом народа и приговорили к десяти годам заключения в лагере в Восточной Сибири. Кто-то, видимо, донес на него за критические высказывания по поводу коллективизации сельского хозяйства. Дядя, однако, сумел извлечь некоторые преимущества из своего несчастья: прекрасный огородник, он начал выращивать овощи и стал одним из самых влиятельных заключенны в лагере, поставляя свежие овощи к столу командиров КГБ. В 1948 году, когда срок его заключения истек, он теоретически сделался свободным человеком, но не получил разрешения вернуться домой и оказался в ссылке. Не усматривая и в этом трагедии, он возглавил предприятие по выращиванию овощей в оранжереях и стал обеспеченным человеком. После смерти Сталина в 1953 году ему разрешили приехать в Москву, и я впервые увидел этого веселого и энергичного человека, полного планов на будущее. Он рассказал мне, что всегда любил пиво, но за десять лет в лагере не выпил ни капли алкоголя. Лагерный городок, отрезанный от шоссейных и железных дорог, был так далек от цивилизации, что завозить туда пиво (в котором 95 процентов воды) или даже водку (60 процентов воды), считалось неоправданно дорого. Единственно разумным было ввозить спирт, в котором 96 процентов алкоголя, и его доставляли из Хабаровска, а иногда похищали из больниц и с авиационных баз. Вопреки, а может, благодаря своему долгому воздержанию дядя Александр превратился в истинного знатока и ценителя пива и, будучи в Москве, решил во что бы то ни стало перепробовать все имевшиеся в продаже сорта.

Увы, через два года он умер от сердечного приступа, его здоровье было подорвано лагерной жизнью. После его ареста в 1938 году жена его оставалась в Самарканде; в должный срок он узнал, что она с ним развелась, и сошелся с женщиной, тоже узницей. Эта приветливая и добрая женщина пережила его и часто нас потом навещала, став членом семьи.

После смерти дяди Александра бабушка решила бороться за его реабилитацию, чтобы обелить его имя и вернуть конфискованную собственность. Дело шло медленно, потому что власти были засыпаны тысячами подобных заявлений; но Лукерья Григорьевна, не зная устали, писала письма, заполняла анкеты и ходила по государственным учреждениям. К тому времени ее так скрутил ревматизм, что ходила она согнувшись почти под прямым углом, держа руки за спиной у основания позвоночника. Бабушка страдала от сильных болей, но воля ее была неколебима, и в конце концов она добилась документа о реабилитации Александра.

Сильное влияние оказал на меня и дядя Константин, младший брат матери, простой, скромный человек, далеко не лишенный здравого смысла. Он был ветеринаром-практиком, и, в то время как в чести был биолог-шарлатан Трофим Лысенко с его бредовой теорией, утверждавшей, что у растений не существует генов, Константин, бывая у нас, говорил: «Это же чепуха! Невероятно! Как его могут слушать? Разумеется, гены существуют. Мы знали о них еще до войны». Слушая его здравые рассуждения, я начал проникаться духом отрицания общества, в котором преследование ученых, говорящих правду, — самое обычное дело.

Я родился в Москве 10 октября 1938 года, когда самый черный период репрессий шел к своему завершению, но мои первые туманные воспоминания относятся к осени 1941 года, когда мне было около трех лет. Немцы тогда бомбили Москву, и во время воздушных налетов нас с братом уводили под своды недостроенной станции метро, которую использовали как бомбоубежище. Эскалаторы не работали, и мы подолгу спускались по ступенькам в набитый людьми туннель.

Мой отец во время войны был политработником и выступал с лекциями перед военными. Когда 22 июня 1941 года гитлеровские войска напали на Советский Союз, он был уже в годах (45 лет) и страдал близорукостью, поэтому на фронт не попал и в боях не участвовал, чего, по-моему, втайне стыдился. Но когда я подрос, узнал от своего двоюродного брата Валентина, каким блестящим оратором был отец. Шестнадцатилетним юношей Валентин побывал на одном из выступлений отца в летнем театре. Сорок пять минут тот держал аудиторию в напряженном внимании, рассказывая о международном положении и о ситуации на фронтах. Говорил с неизменным блеском, начав на высокой ноте, ровно и уверенно вел разговор, почти до конца и завершал лекцию крещендо в трех лозунгах, провозглашенных Сталиным и ставших ритуальными: «Наше дело правое! Враг будет разбит! Победа будет за нами!» Люди аплодировали ему стоя. Валентин был потрясен способностью отца владеть аудиторией и воспламенять ее.

В конце лета 1941 года немцы быстро продвигались к Москве; государственные учреждения и иностранные посольства готовились к эвакуации в Куйбышев. 16 октября в столице началась паника, люди думали, что немцы вот-вот овладеют городом: начались грабежи, тогда и был сформирован особый полк войск НКВД, который должен был защищать город до последней капли крови.

Наша семья эвакуировалась в Куйбышев, где отец получил временную работу, но город был наводнен беженцами, и он договорился об отправке нас в Киргизию, в город Пржевальск, почти на границе с Китаем. Там, в городе, названном по имени путешественника и географа полковника Н.М. Пржевальского, подразделению погранвойск было поручено опекать семьи офицеров, оставшихся в Москве или ушедших на фронт.

Пржевальск — это первый город, о котором я сохранил ясные воспоминания, Типичное русское поселение с красивыми улицами, кирпичными домами, выкрашенными белой краской, и высокими, стройными пирамидальными тополями, которые так чудесно пахли после дождя. Город располагался примерно в тысяче шестистах метрах над уровнем моря. Климат здесь был хороший: сухо и морозно зимой и умеренно жарко летом. Отец не приезжал к нам туда — слишком далеко добираться от места его службы, и я представляю, как было одиноко маме, но два года мы жили достаточно спокойно и безбедно. Хозяин дома держал свинью, которую мы с братом очень любили, и, когда перед Новым годом ее собрались зарезать, мама заперла нас в комнате, чтобы мы этого не видели. Но потом, когда свинья была уже мертва, тушу накрыли паласом, и мы с Василько сели на нее ничтоже сумняшеся.

В памяти сохранились и другие эпизоды, окутанные дымкой времени. Помню, я стыдился своих ботинок, старых и дырявых. Помню, как мы бегали играть в летний театр: некому было поддерживать в театре порядок, и между скамейками росли дикие цветы. По дороге во Фрунзе (ныне Бишкек), откуда нам предстояло ехать в Москву, пришлось обогнуть озеро Иссык-Куль, и я был поражен тем, как близко подступают горы к ярко-синей глади воды. Во Фрунзе на меня снова произвели сильное впечатление цветы: мы сидели на скамейке в ухоженном сквере, и теплый сентябрьский воздух был напоен запахом душистого табака. И поныне сладкий, почти дурманящий запах никоцианы воскрешает в памяти ту сцену во всех подробностях. И, наконец, когда мы приехали в Москву и вышли из здания Казанского вокзала на Комсомольскую площадь, я был невероятно поражен зрелищем поезда, едущего по виадуку, — поезд высоко в небе!

Осенью 1943 года Москва казалась относительно спокойной. После великих сражений под Сталинградом в январе и феврале и летней битвы под Курском немецкие армии отступали, и было ясно, что они уже не вернутся и что бомбить Москву больше не будут. Отец сумел получить жилье недалеко от знаменитой Бутырки, в добротно выстроенных еще в царское время казармах, где прежде жили солдаты, охранявшие тюрьму. Здесь я и вырос. Окрестности едва ли благоприятные — ведь Бутырка для Москвы то же, что Моабит для Берлина: тюрьма с ужасным прошлым. Часто, когда мы гуляли поблизости, видели, как к воротам подъезжала машина и совершалось чудо: охранник нажимал кнопку, и огромные металлические ворота уезжали в стену. За этими воротами на некотором расстоянии были другие такие же, так что любое средство передвижения, въезжало оно или выезжало, попадало в замкнутое пространство. С маленького балкона нашей квартиры видна была крупная кирпичная башня восемнадцатого века, в которой находились камеры.

Несмотря на близость к мрачной тюрьме, мне, пятилетнему мальчику, Москва казалась замечательным городом. Людей было не много, большинство его обитателей либо ушло на фронт, либо эвакуировалось из города. И почти никакого уличного движения. Москва была чистой, в ней еще сохранялись улицы с деревянными домами и палисадниками, в которых весной расцветала сирень. Вдоль главных трасс деревьев не осталось — их спилили по приказу Сталина и Кагановича.

Мы жили на Лесной улице, названной так, потому что когда-то там находился рынок лесоматериалов.

Соседний с нашим дом хранил на себе некий реликт. На одной из стен была вывеска, старинная, дореволюционная, сделанная по правилам старой орфографии, отмененной большевиками: «Оптовая компания Каландадзе по торговле кавказскими фруктами». Здесь когда-то помещалась подпольная типография, где большевики печатали листовки на типографском станке, установленном в подвале. В мое время там был маленький музей, и первый этаж был оформлен в виде старинной торговой конторы, принимавшей заказы на поставку фруктов с юга.

Одно из самых ярких моих детских воспоминаний относится к лету 1944 года. Правительство объявило, что в определенный день немецких военнопленных проведут по улицам города.

Мы вышли на улицу вместе с матерью. Это было незабываемое зрелище. Бесконечная колонна немецких солдат двигалась по проезжей части улицы; большинство было одето в поношенную военную форму; сопровождал колонну немногочисленный конвой с автоматами. Толпа молча взирала на них, никто не злобствовал, никто ничего не бросал в пленных, потому что люди не знали, как реагировать. Позже мне пришло в голову, что они вдруг осознали, что эти самые немцы — человеческие существа, попавшие в тяжелое положение: их схватили и ведут под конвоем, вернее, гонят как скот. У многих были приятные, но смертельно усталые лица. Разумеется, они понимали, что шествие это затеяно, чтобы унизить их и возбудить ненависть к нацистам, но зрители оставались равнодушными. Тем не менее, акция имела пропагандистский успех: кинохроника была показана во многих странах мира, раз и навсегда продемонстрировав, что Москва никогда не покорилась бы гитлеровским захватчикам.

Мы с Василько прекрасно ладили, но брат был старше на пять лет, и потому особой близости между нами не возникало. Но все же мы много времени проводили вместе, а самым любимым местом наших игр стали развалины храма Александра Невского на Миусской площади неподалеку от нашего дома. Власти пытались взорвать храм, но конструкция оказалась такой прочной, что ее не удалось разрушить до основания. И руины с осыпающимися кирпичными арками, загадочные и привлекательные для мальчишек, неизменно влекли нас к себе.

А еще нам нравилось ходить в Парк имени Горького, где на набережной были выставлены немецкие танки, пулеметы, самолеты, машины, мотоциклы и другое трофейное вооружение.

Однако самым любимым местом Василько был гараж во дворе за нашим домом. Была там авторемонтная мастерская и несколько стоянок для машин офицеров КГБ, живших в соседнем квартале; рядами стояли немецкие мотоциклы, и тут и там валялись всевозможные запчасти: колеса, коробки передач. А еще была целая гора покрышек, по которой мы обожали карабкаться. Здесь же находилась база немногочисленных профессиональных мотогонщиков, в том числе и легендарного Короля, тогдашнего чемпиона Советского Союза, который жил на первом этаже нашего дома. В свои двенадцать лет мой брат увлекался мопедами и питал страсть ко всевозможным механизмам и технике — машинам, пишущим машинкам, радиоприемникам. У него от природы были золотые руки, и на заднем дворе он находил немало способов совершенствовать свои способности.

Оглядываясь назад, я понимаю, что мы тогда жили, так сказать, на строгой диете: сахар, к примеру, считался редким лакомством. Но я не помню, чтобы голодал, и полагаю, наша семья была многим обязана моей бабушке. Решительная женщина, наделенная здравым смыслом крестьянки, она не хотела быть иждивенкой ни в среднем, ни в преклонном возрасте и переезжала от одной дочери к другой, оказывая помощь той ветви семьи, которая наиболее в ней нуждалась.

Будучи полуграмотной, она писала письма, не делая пробелов между словами, — к счастью, ее дети умели их расшифровывать. Она была убежденной христианкой, могла часами говорить о Евангелии и о жизни Иисуса и потихоньку старалась приобщить к христианской вере своих внучат. По слухам, она тайком окрестила моего брата, а когда направлялась в церковь со мной на руках, ее случайно перехватил мой отец. Он пережил настоящий шок, отчасти потому, что стал теперь атеистом, но главным образом потому, что это было чревато серьезными последствиями. Тайное обращение к религии считалось серьезным проступком. Застигнув бабушку, так сказать, на месте преступления, отец обрисовал ей ситуацию, не жалея черных красок, и она испугалась. В результате меня так и не окрестили. Тем не менее бабушка упорствовала в вере: когда я стал старше, она рассказывала мне о религиозных обрядах, восхваляла красоту русской православной службы, формируя у меня стойкий интерес к религии. Бабушка восхищалась жизнью Христа и знала ее во всех подробностях. Она даже по-особому тепло относилась к ослам, потому что Иисус въехал в Иерусалим «На осляти».

Не последним среди достоинств бабушки Лукерьи был ее кулинарный талант. Никто не пек таких вкусных больших открытых пирогов с мясом и пирожков с рыбой, капустой и яйцами. И пельмени с самой разнообразной начинкой она делала замечательно. Наш отец — выходец с Урала, поэтому сибирские пельмени были у нас в большой чести. Бабушка знала все секреты их приготовления. По случаю прихода гостей она варила пельмени по крайней мере сразу трех кастрюлях. Когда первая партия была готова, каждый получал не меньше дюжины, и мы ели их с солью, перцем, горчицей и уксусом. Пока доедали первую порцию, поспевала следующая. Мы с братом отличались завидным аппетитом и съедали невероятное количество пельменей.

— Братик, — шептал я Василько, — я съел сорок

— Это что, — отвечал он, — вот я съел пятьдесят пять! Еще одна картинка из запасников памяти относится к концу войны. Однажды я сидел на заднем дворе нашего дома, и вдруг прибежал мой дворовый приятель с криком:

— Слышал новость?

— Нет, какую?

— У тебя теперь есть сестренка!

Марина родилась 31 марта 1945 года. А пять недель спустя, 9 мая 1945 года, мы праздновали День Победы, днем позже Западной Европы — Сталин потребовал, чтобы акция капитуляции немцев была по примеру союзников проведена и в Москве.

Веселое оживление вносил в нашу жизнь двоюродный брат Игорь Яшкин, сын тети Евгении. Штурман авиации, которому довелось летать на самых первых реактивных самолетах, он служил в эскадрилье Василия Сталина; дважды в год, 1 мая и 7 ноября, эта знаменитая эскадрилья принимала участие в параде на Красной площади. После этого участники парада — члены эскадрильи получали отпуск и сорили деньгами, предаваясь пьянству, и дебоширили. Игорь частенько наведывался к нам. Жизнелюб и весельчак, замечательный рассказчик и любитель праздничных застолий. Увы, пристрастие Игоря к выпивке к добру не привело, и он завершил свою карьеру в авиации жалким диспетчером.

Детского сада я избежал, потому что мама в Киргизии не работала и воспитывала меня дома. В пять или шесть лет научился читать — видимо, мама и научила, — и с самых ранних лет восхищался печатным словом. В 1945 году, в возрасте шести лет, я стал читать еженедельник под названием «Британский союзник», выпускаемый на русском языке британским посольством в Москве, а также «Литературную газету», которая, хоть я тогда этого и не осознавал, была много лучше по стилю, чем большинство партийных изданий. В сентябре 1946 года мне пришла пора идти в школу, и я был полон желания начать учиться по-настоящему.

Глaвa 3. Школьные годы

Я учился в обычной школе. В мое время не было так называемых спецшкол с углубленным изучением иностранных языков или, скажем, с математическим уклоном. Все школы были одинаковы, и обучение в них проходило по единой для всей страны программе. Так что выбор школы определялся исключительно ее близостью к дому. Моя школа № 130 находилась на Лесной улице в двух кварталах от дома.

Школ в Москве явно не хватало, и занятия в них обычно проводились в две смены по шесть часов в каждой и, как правило, при переполненных классах — от тридцати семи до сорока двух человек.

Во время войны в стране ввели раздельное обучение, следовательно, моя школа была «мужская», в ней обучались только мальчики. Преподавали же нам почти исключительно женщины. Мужское население страны существенно уменьшилось за годы войны, что, естественно, не могло не сказаться на демографической ситуации в стране. Тысячи женщин остались без мужей, и, хотя перспектива создать семью была сомнительной, многие женщины отчаянно хотели иметь детей. И потому, мне кажется, ничуть не удивительно, что одна учительница нашей школы, женщина под сорок, забеременела от шестнадцатилетнего ученика. Это произошло, когда я учился в старших классах. Новость произвела сенсацию, а меня лично побудила всерьез задуматься об отношениях полов. Рад сообщить, что в тот момент власти предержащие, которые жестоко карали за малейшее нарушение моральных норм, в данном случае спустили дело на тормозах: учительница родила ребенка и продолжала работать в школе.

Треть моего класса составляли мальчики из полунищих и неблагополучных семей, обитавших в бараках позади школьного здания. Они мало интересовались учебой. Но к счастью для меня, среди моих соучеников оказались два необычайно талантливых мальчика — Альфред Шмелькин, сын физика, отличный математик, и Виктор Письменный, сын армейского офицера, погибшего во время финской войны (посмертно ему было присвоено звание Героя Советского Союза). Мы дружили втроем и помогали друг другу: мои приятели лидировали в точных науках, я — в истории и языках. Учителя ценили наше усердие и уделяли нам значительно больше внимания, чем остальным. Виктор впоследствии стал инженером, но, так как отец у него был еврей, его не допускали к научным разработкам, он мог занимать только административные посты. Боевые заслуги отца в расчет не принимались. Однако Альфред Шмелькин, тоже еврей, сумел преодолеть систему. Даже на математическом факультете Московского университета чинили препятствия евреям, но дарование Альфреда оказалось столь велико, что он сумел одолеть все воздвигавшиеся на его пути преграды и впоследствии сделал блестящую научную карьеру.

В первые послевоенные годы школы обеспечивались крайне скудно. Не было никаких учебных пособий, не говоря уже о спортивных снарядах. В спортзале, размером с две классные комнаты, на единственном в неделю уроке физкультуры мы занимались гимнастическими упражнениями и иногда играли в баскетбол. Я интуитивно чувствовал потребность в физической закалке, хотя на первых порах не понимал, как она мальчику необходима.

Лет в десять — одиннадцать я начал заниматься в гимнастической секции на стадионе «Динамо», но вскоре обнаружил, что это не моя стезя, мне хотелось заниматься бегом, но природная застенчивость не позволяла мне даже с родителями заводить разговор об этом.

Зимой было больше возможностей заниматься спортом. В подмосковных лесах мы катались на лыжах, а в городе — на коньках в Парке культуры имени Горького. Под катки заливали не только большие площадки, но и широкие аллеи. Часа два или три мы катались под музыку и покидали каток только с закрытием парка. Огромные сугробы во дворе приносили нам, детям, много радостей. В одну из зим намело особенно- большие сугробы, достигавшие высоты примерно двух с половиной метров. Мы прорыли в этих сугробах туннели и вертикальные шахты. Сколько счастливых часов мы провели в этих снежных замках.

Между тем жизнь понемногу налаживалась, хотя и была все еще скудной. Наша квартира находилась на последнем этаже, и крыша, несмотря на частый ремонт, то и дело протекала. Отец носил военную форму постоянно просто потому, что у него не было приличной гражданской одежды. И это при его-то весьма высоком звании — подполковник. Как сейчас вижу его в сером мундире с голубыми просветами на погонах и голубыми же петлицами. У матери было всего два простеньких платья. Чтобы прокормить нас, троих детей, ей приходилось экономить каждую копейку.

Первые два послевоенных года мама работала летом в подмосковном колхозе, обеспечивая нас на зиму картошкой и овощами. Осенью мы ездили в лес за грибами, соревнуясь между собой: кто больше наберет, в особенности белых грибов.

Отец был фанатичным любителем книг и часто читал нам вслух по вечерам, от него я и унаследовал страсть к чтению. От своих сыновей отец требовал неукоснительного выполнения заведенных в семье правил, безупречной честности и правдивости. Он ни разу не поднял на нас руки, однако при необходимости устраивал суровые нагоняи. Позже, в пору взросления, мне казалось все более странным, что человек со столь ясным представлением о чести и справедливости был так слеп по отношению к чудовищной несправедливости сталинского режима.

Невзирая на все трудности тех лет, родители оставались оптимистами, и, когда мы, мальчики, на что-то жаловались, мама говорила: «Не беда! Все идет к лучшему. Скоро будет проведена денежная реформа, а после нее отменят карточки. Тогда мы будем покупать белый хлеб и сможем купить сколько угодно сахара. Наберитесь терпения!»

Мы часто мечтали об этой поре и постоянно спрашивали: «Мама, ты купишь тогда нам целый килограмм сахара? И можно мы его сразу съедим?» Мы мечтали не о шоколаде, которого в глаза не видели, а всего лишь об обыкновенном сахаре…

В 1947 году в стране в самом деле прошла денежная реформа: очень хитрая и запутанная. Многие потеряли свои сбережения. Но карточки вскоре отменили, и люди могли покупать все, чего только пожелают. На следующий после реформы день мать пошла в булочную и купила прекрасный батон белого хлеба; после черного и серого, какой мы обычно ели, этот хлеб показался нам настоящим чудом, и даже сахар, о котором мы так мечтали, померк в сравнении с ним. Однако недостаток муки ощущался и в пятидесятых годах. Пронесся слух, что за несколько дней до Нового года в магазины завезут муку, и сразу же выстроились тысячные очереди. У каждого чернильным карандашом был на ладони написан номер. К примеру, 1227, и вы могли отлучиться на время, не опасаясь потерять свою очередь. Впрочем, люди порой шли на всякие ухищрения. Скажем, одному человеку полагался один трехкилограммовый пакет муки, но некоторые, получив свою норму, снова вставали в конец очереди и получали второй.

К десяти годам я превратился в заядлого книгочея. Этому, как я уже отмечал, способствовало обилие в доме газет, журналов и книг. Мать слишком долго давала мне читать только детские книги, так что к чтению серьезной художественной литературы я пристрастился сравнительно поздно. Зато в вопросах политики ориентировался вполне хорошо. В десять лет я живо интересовался неповиновением Сталину маршала Тито в Югославии. Отец в соответствии с правилами КГБ был обязан подписываться по меньшей мере на три периодических издания — на газету «Правду» и журналы «Большевик» (впоследствии переименованный в «Коммунист») и «Пограничник», орган погранвойск, — так что недостатка в политической литературе я не испытывал. Еще в школе я начал штудировать третье издание сочинений Ленина, выпуска 1929–1933 годов. Примечания к томам содержали интереснейшую информацию об упомянутых в работах Ленина личностях; в четвертое издание, опубликованное после войны, большинство этих комментариев не вошло.

Жизненные обстоятельства подтолкнули меня к изучению немецкого языка. Мой брат, начав заниматься немецким, регулярно покупал газету на немецком языке, и как-то само собой получилось, что в третьем классе, в возрасте десяти лет, я стал учить немецкий язык. В доме оказались детские книжки на немецком, изданные до войны в республике немцев Поволжья. Я даже пытался писать готическим шрифтом, чем немало удивил школьную учительницу.

Примерно в это время отцу удалось записать меня в библиотеку Центрального Дома Советской Армии, хотя сам он был офицером КГБ, а не регулярной армии. Библиотечный фонд там был великолепным, и я начал читать запоем. Там проводились читательские конференции, и я активно участвовал в них. А еще устраивались встречи с писателями, в том числе и детскими. Тогдашним всеобщим кумиром был Лев Кассиль.

Радостные воспоминания о школьных годах неизменно связаны с новогодними каникулами. В тридцатых годах после серии специально организованных антирелигиозных демонстраций и митингов празднование Рождества было запрещено. Мне известно, что этот вопрос даже обсуждался руководителями в партии. До революции в России праздновали Рождество точно так же, как и на Западе: украшали елки, в церквах проходили специальные рождественские службы и так далее. Затем последовал сталинский запрет; однако позже кто-то из членов высшей партийной иерархии предложил восстановить все праздничные обычаи. Таким образом, елки и прочие атрибуты европейского Рождества были разрешены, но приурочены к Новому году, который у нас в стране всегда считался большим праздником.

По случаю Нового года было принято дарить близким подарки, готовить много вкусной праздничной еды, а главное — украшать елку. С каким благоговейным восторгом мы развертывали ожидавшие нас с братом подарки, конечно же принесенные «Дедом Морозом»!

Новогоднее празднество начиналось часов в девять. У многих были родственники где-нибудь на Урале, в Средней Азии или в Сибири, так что всегда находился повод выпить за уже наступивший там Новый год на час или два раньше московского времени, вот и поднимались тосты в девять вечера, потом в десять, потом в одиннадцать, и, наконец, в полночь наступал кульминационный момент празднества, когда по радио, а позже по телевидению с новогодними поздравлениями выступал кто-то из государственных руководителей. Большинство относилось к таким речам безразлично, но, по установившейся традиции, все ждали боя часов на Спасской башне Кремля. Никто, впрочем, толком не знал, какой из двенадцати ударов возвещает приход Нового года — первый или последний. Все собравшиеся за столом чокались бокалами с дешевым сладким советским шампанским, а потом снова переходили на водку или коньяк, который стоил вдвое дороже водки и потому символизировал материальный достаток.

Нам, детям, никогда не давали крепких напитков, разве что самую малость сладкого вина, и теперь, обращаясь к прошлому, я вспоминаю, каким воздержанным на алкоголь был отец. Он любил поесть, что правда, то правда, однако пил очень мало: разве что маленькую рюмочку, по какому-нибудь важному поводу. Другие пили гораздо больше, но далеко не так, как стало привычно пить в семидесятых и восьмидесятых годах, в период застоя, когда равно были забыты и религия, и идеалы, будущее казалось темным, и люди «утешали» себя столь основательно, что алкоголизм превратился в национальное бедствие.

Начиная с 1946 года — мне не было еще и восьми лет — мы стали выезжать на лето за город. Не помню, чтобы до войны отец с матерью когда-нибудь отдыхали вместе. Отец ездил раза два в какой-то санаторий в Крыму, но один. (Примерно в 1950 году КГБ достиг своего зенита, с численным составом более миллиона человек, и гордился тем, что получил в свое распоряжение шесть санаториев на Черноморском побережье: три в Сочи, один в Батуми, один возле Ялты и еще один в Одессе.)

В 1946 году мы жили в деревне, где мать работала в колхозе, а в следующем году отец получил комнату на месяц в деревянном коттедже в тридцати километрах к северу от Москвы. Потом родители стали снимать скромную дачу в Подмосковье. В те годы Подмосковье было очень зеленым: леса и озера, поля и ручьи. Близко проходил канал Москва — Волга. Жизнь текла размеренно и тихо.

Позже мы перебрались дальше на север и два лета подряд снимали комнату почти в том самом месте, где немецкая армия, замышлявшая окружить Москву, зимой 1941 года перешла канал Москва — Волга по льду. Нам, детям, канал казался очень широким — на нем вполне могли разминуться две встречные баржи — и бывало, когда мимо двигался буксир, таща за собой длинный плот, Василько подплывал к плоту, карабкался на бревна, а потом через некоторое время снова прыгал в воду. Уже не помню точно, в каком году, отправившись на прогулку по бечевнику, я обнаружил нечто странное: вдоль берега виднелись бесчисленные невысокие продолговатые холмики, причем на многих уже росли молодые деревца. Только потом, спустя какое-то время, я сообразил, что это были могилы политзаключенных, погибших от холода и голода на строительстве канала.

Отец приезжал на дачу в конце недели, но из-за того, что ему приходилось работать и по вечерам, посещения его были короткими. Жизнь сотрудников КГБ регламентировалась каким-то безумным распорядком, установленным Сталиным. Будучи совой, он предпочитал работать в ночные часы, и старшим чинам КГБ поневоле приходилось оставаться на рабочих местах до двух, а то и до трех часов утра, на случай, если сверху раздастся телефонный звонок. Сотрудники чином пониже, вроде моего отца, работали до десяти вечера и отсыпались утром.

По субботам отец заканчивал работу в шесть часов и ехал к нам. От станции шел пешком, с полными продуктов тяжелыми сумками. Он появлялся часов в восемь и первым делом, как бы совершая некий ритуал, отправлялся плавать. Скинув одежду, резко входил в воду, заткнув большими пальцами уши и выставив ладони вперед. После душной жары в московских кабинетах такое вот вечернее «омовение» приносило ему огромное наслаждение. У отца были две вполне безобидные причуды по поводу собственного здоровья: во-первых, он считал энергичное растирание после плавания или душа необыкновенно полезным для себя, а во-вторых, считал обязательным есть как можно больше сырого лука.

Иногда летом мы уезжали довольно далеко. Например, ездили в Грузию навестить женщину-осетинку, у которой снимали дачу под Москвой. Доехав на поезде до Тбилиси, мы отправились в осетинскую деревню, и там я получил одно из самых прекрасных впечатлений своей жизни. Местные жители были православными христианами, и в день их святого они совершали паломничество в горы. Мы увязались за ними и вместе с паломниками проделали многочасовой путь к часовне, стоящей далеко в лесу. Совершив молитву, паломники устроили настоящее пиршество, запивая принесенную из дома еду молодым белым вином. В те годы Сталин смягчил свое отношение к религии, и местные власти не только не пытались испортить или сорвать празднество, но даже прислали к месту паломничества грузовики с продуктами и вином, так что желающие могли сделать необходимые покупки. Что касается меня, то, не испытывая религиозных чувств, я проникся глубоким уважением к людям, которые так проникновенно пели гимн в честь своего святого. Я находил всю церемонию исполненной значения и красоты.

В Ахалцихе, армянском городе возле турецкой границы, входившем в состав Грузии, я стал свидетелем еще более трогательной религиозной церемонии. Мы оказались в городе в день поминовения усопших, когда полагается посещать могилы близких. Брат нашего хозяина предложил нам отправиться вместе с ними. Сотни людей пришли в тот день на кладбище. Некоторое время они сидели в благоговейном молчании с зажженными свечами на могилах, потом открыли корзины с вином и всякой снедью и стали угощаться прямо на могильных камнях. Потом над кладбищем полились грустные мелодии песнопений, а пламя свечей трепетало в сумраке вечера. С наступлением сумерек люди негромко начали петь грустные песни, а пламя свечей трепетало в сумраке вечера.

В 1953 году мы ездили в Запорожье. Там я поймал рыбу голыми руками — молодую щуку, которая была очень вкусной, хоть и костистой. Но и сам я попался на крючок. Впервые в жизни я влюбился. Мне было четырнадцать, а ей двенадцать — местной девочке, простенькой и не слишком развитой умственно и физически. В семье ее считали ребенком; я видел, как она лазила по деревьям в одних трусиках, но мне она показалась настоящим чудом, о чем я ей и сказал. Я решил сделать ей подарок и, будучи книжным червем, естественно, считал, что подарить нужно книгу и только книгу. В селе, где мы жили, продавали книги только на украинском языке; порывшись, я нашел одну, которая показалась мне интересной, но, когда я подарил книгу девочке, она заявила: «Ты же знаешь, что я люблю только русские книги!» На том мы и расстались, и мой первый невинный маленький роман кончился.

Мои политические взгляды формировались и оттачивались в годы, когда происходили события осени 1952 года, а мне еще не было и четырнадцати лет. Несколько известных врачей были арестованы в Москве по обвинению в убийстве Жданова, Щербакова и других крупных коммунистических руководителей. Кругом шептались, что дело сфабриковано, так как из пятнадцати главных участников все, за исключением одного, были евреями, и дело явно носило характер антиеврейского заговора, задуманного Сталиным. Женщину, написавшую донос, Лидию Тимашук, усиленно превозносили в прессе, а евреи начали терять работу.

Я с повышенным интересом следил за развитием событий. И настал день, когда антисемитские акции правительства вплотную подступили к нашему дому. Через площадку от нас жила еврейская семья — отец, мать и ребенок. Отец, подполковник КГБ, был помощником начальника медицинского центра, мать, имевшая чин майора, возглавляла партийную организацию. Оба вступили в партию в двадцатых годах и служили честно, двое среди тысяч евреев, надеявшихся, что коммунисты добьются политических прав для их народа и откроют для них реальные возможности. Эти двое твердо верили в систему — и теперь в одночасье потеряли работу только потому, что были евреями. То же самое произошло и с другой семьей, жившей в нашем же доме, на первом этаже. У главы семейства, майора, был сын такого же возраста, как наша Марина, и они первыми в нашем доме обзавелись телевизором; по вечерам я ходил к ним смотреть интересовавшие меня передачи. Этот человек тоже лишился работы. Он уехал в Киев, надеясь, что там положение лучше, и больше я его не видел. Будучи еще совсем мальчишкой, я был потрясен глупостью властей и несправедливостью по отношению к евреям. Люди, подвергавшиеся гонениям, были преданными делу, серьезными специалистами и лишились средств к существованию только потому, что были евреями. Я начинал критически относиться к государственной системе, которая так скверно поступила с ни в чем не повинными гражданами.

Затем, в начале 1953 года, произошло потрясающее событие, послужившее еще одним шагом на пути к свободе: 5 марта умер Сталин. Уже в конце февраля в официальных сообщениях по радио и телевидению стали звучать тревожные нотки по поводу здоровья вождя, из чего следовало, что конец его близок. Весь народ временно впал в ступор. В тот самый день я поехал с матерью в центр за покупками. Ничего необычного я не заметил: люди спешили по своим делам, как будто ничего не случилось. Меня поразило, что смерть великого государственного деятеля как будто бы не произвела на граждан никакого впечатления. Но на самом деле люди были в шоке и в последующие дни буквально давили друг друга в безумном стремлении во что бы то ни стало пробиться в Дом союзов, где было выставлено тело Сталина. В отличие от тысяч москвичей, я не испытывал желания взглянуть на вождя. Тем не менее я, как и другие люди, считал, что Сталин так велик, так мудр, что после него ни один политический лидер не сможет править Советским Союзом. Сила воздействия культа личности была так велика, что каждый горестно повторял: «Мы осиротели, он покинул нас. Как мы будем жить без него дальше? кто теперь поведет нас?»

В тот день, 5 марта, вернувшись домой, я по обыкновению стал возиться со своим примитивным приемником «Балтика», и вдруг сквозь шум помех до меня донеслись чьи-то слова на русском языке: «В истории человечества он был самым страшным тираном из всех, каких только знал мир… Его жертвы исчисляются миллионами».

Невероятно! Я ошеломленно внимал этим словам. В жизни не слыхал ничего подобного — это звучало так непривычно и так драматично, просто сенсационно. И тем не менее у меня возникло смутное ощущение, что так оно и есть. Инстинктивно я это понимал, хотя и не посмел бы произнести вслух. Я начал вспоминать споры, которые вели родители в прошлые годы, разговоры о врагах народа, об исчезающих соседях, о моем дяде, десять лет отбывшем в лагерях. На память мне пришел тогда разговор двух друзей отца, пришедших к нам в гости, в их разговоре проскальзывал намек на то, что в лагерях сидят совершенно обыкновенные люди — не убийцы или воры, а политзаключенные. Внезапно их намеки обрели смысл.

Таким образом, смерть Сталина стала для меня великим прозрением, я начал искать подтверждение верности своих мыслей. Но мать была осторожна и очень сдержанно отвечала на обуревавшие меня вопросы: диктатор был мертв, но система жива.

Как бы то ни было, но через несколько дней по радио сообщили, что дело врачей пересмотрено: обвинения признаны необоснованными, процесс прекращен, и все задержанные освобождены. Антисемитская кампания пошла на убыль. Однако изгнанные с работы евреи восстановлены не были, а это только подтверждало смысл политики властей: евреям не место в правительственных организациях.

Если смерть Сталина сравнима с землетрясением, то последствия этого землетрясения не заставили себя ждать. Тем летом в деревне возле Запорожья, где я впервые влюбился, мать получила письмо от отца, которое совершенно ошеломило ее. Мы это заметили и спросили, что случилось. Она прочитала нам только одну фразу: «Ходят слухи, что наш хозяин снят с должности и арестован»

— Кто это «наш хозяин»? — спросил я.

— Это, должно быть, Берия — растерянно сказала мать.

Берия? Мы остолбенели. После Никиты Хрущева это был второй по значимости человек в Советском Союзе. Как его могли снять с должности и арестовать? Это представлялось невероятным, но тем не менее оказалось правдой. Берия пал жертвой в борьбе за власть, возникшей после смерти Сталина. Некоторое время спустя отец сказал нам, что в партийные организации разослано какое-то письмо: предполагается, что его будут зачитывать вслух на закрытых партийных собраниях и что Берия в нем обвиняется в связях с британской и турецкой разведкой. В письме также говорилось, что он человек морально нечистоплотный, у него были любовницы, он занимался растлением несовершеннолетних девушек. Все это, разумеется, было чепухой, но в те годы мы не могли знать, что Хрущев и его сторонники старались покончить с Берией. Он представлял для них серьезную угрозу. (Позже Берия был расстрелян.)

У подростков тех лет любая информация, исходившая из Кремля, вызывала самый живой интерес. И наше поколение было весьма просвещенным в политическом и идеологическом плане. Мы знали имена и биографии всех членов Политбюро, узнавали их на фотографиях в газетах, на экранах телевизоров, на трибуне Мавзолея Ленина во время парадов и демонстраций на Красной площади.

Парады для подростков были поистине захватывающим зрелищем с тысячами участников, музыкой, оркестрами и ликованием народа. Но этот, казалось бы, бьющий через край энтузиазм был всего лишь результатом ловких манипуляций властей.

При жизни Сталина военные парады всегда начинались точно в десять утра и продолжались пятьдесят минут. Затем следовал парад физкультурников, а завершалось все многолюдной демонстрацией трудящихся, проходивших колоннами мимо Мавзолея, по Красной площади, выкрикивая патриотические лозунги. Тому, кто слушал все это по радио, шумный энтузиазм толпы казался колоссальным, но на самом деле то была лишь иллюзия энтузиазма, результат мастерского использования новейших достижений техники.

Где-то в укромном месте, возможно за одним из окон ГУМа, скрывался человек — этакий современный глашатай с микрофоном. Через короткие интервалы времени он выкрикивал лозунги типа: «Да здравствует Коммунистическая партия, передовой отряд советского народа!» или «Да здравствует нерушимая дружба народов Советского Союза!» и тому подобное. Затем следовало громогласное «Ура!» и бравурная музыка, усиленные множеством установленных на площади громкоговорителей.

Этот электронный энтузиазм обеспечивал оператор, стоявший рядом с «глашатаем», который в нужный момент нажимал соответствующую кнопку, и площадь оглашалась раскатистым «Ура!». Разумеется, некоторые молодые люди в колоннах тоже ревели «Ура!», часто с насмешкой, чтобы выпустить пар, в особенности если перед этим было принято определенное количество спиртного, но миллионы слушателей по всему Советскому Союзу принимали этот обман за чистую монету.

Простым людям было неведомо и то, что в рядах демонстрантов находилось немало переодетых агентов КГБ.

В их обязанности входило предотвращение террористических актов и вообще любого беспорядка в самом его зародыше. Даже работая в КГБ, я долгое время не имел представления о том, как тщательно и загодя готовилось любое подобное мероприятие.

Но случилось так, что мне поручили присутствовать на репетиции охраны за два дня до парада. Это было увлекательное зрелище. Действо начиналось в восемь вечера, с наступлением темноты. Приехав на Красную площадь, я обнаружил, что она оцеплена сотрудниками КГБ. Предъявив пропуск, я прошел через кордон оцепления и увидел, что на площади полно кагэбистов и кое-кто из них находился на трибунах. Громкоговорители взрывались традиционными лозунгами и записанными на пленку криками «Ура!». А затем произошло и вовсе нечто экстраординарное.

По всему фасаду ГУМа одновременно распахнулись двери нижнего этажа, и оттуда выбежали сотни солдат с автоматами. В несколько секунд каждый занял предназначенную ему позицию, так что вся площадь оказалась разделенной четкими линиями людей на квадраты со стороной примерно десять метров, причем один человек был обращен лицом наружу, следующий — лицом внутрь квадрата и так далее. По другому сигналу солдаты сломали ряды и вернулись на стартовые позиции, чтобы через несколько минут повторить те же действия. Наконец, я понял назначение линий, нанесенных краской на брусчатку площади.

В третьем классе нас, как и всех школьников в стране, принимали в пионеры. Мы по очереди выходили из строя и произносили клятву: «Я, юный пионер Союза Советских Социалистических Республик, торжественно обещаю, что буду предан делу Коммунистической партии, делу Ленина и Сталина». Нам повязали красные галстуки, которые мы должны были носить до четырнадцати или пятнадцати лет. Каждый класс представлял собой пионерский отряд, руководимый председателем совета отряда. Он должен был проводить собрания отряда.

В начале двадцатых годов, когда на основе движения скаутов формировалась пионерская организация, в ней ощущалась какая-то жизнь, потому что пионеры на первых порах сохраняли традиции скаутов: ходили в туристические походы, строили шалаши, жили в палатках и пели песни у костра. Однако позже это превратилось в пустую формальность. Летние лагеря сохранились, и какая-то деятельность в них велась: походы, массовые заплывы и тому подобное. Я помню, в палатке было холодно, зато какой свежий запах сосен! Школьная пионерская организация была не более чем декорацией, на фоне которой дети разыгрывали спектакли, угодные взрослым. Пионерский быт был необычайно скучным и бессмысленным, но мы должны были создавать видимость какой-то деятельности, ибо так было предписано кем-то свыше.

В пионерской организации мы получали начатки политграмоты, преподносимой, как говорится, без затей, примитивно: да — да, нет — нет, а что сверх того, то от лукавого. Нам, кстати, полагалось знать имена руководителей коммунистических партий разных стран: Вильгельм Пик в Восточной Германии, Клемент Готвальд в Чехословакии, Гарри Поллит в Англии. Любая, самая малочисленная и еще не вставшая прочно на ноги компартия должна была восприниматься нами как сильная и влиятельная, мы же, разумеется, знали истинное положение вещей.

История России была переписана и трактовала главным образом о «прогрессивных» силах, которым принадлежит будущее. Особо подчеркивалось превосходство марксистского учения и социалистического строя: марксизм — единственно верная наука об обществе, все другие учения ложны, их цель — затушевать глубину противоречий между классами в капиталистических странах.

Все эти догмы были сдобрены ядовитой инъекцией шовинизма, намеренно насаждавшегося Сталиным после Второй мировой войны. Некоторое время советские лидеры отдавали должное роли западных союзников в войне с Германией, но мало-помалу тональность их высказываний менялась. В 1947 году они стали утверждать, что победа над нацистами одержана только благодаря Красной Армии и авиации СССР. Мол, боевые действия в Северной Африке не идут ни в какое сравнение с борьбой на Восточном фронте. Открытие второго фронта, ознаменовавшееся высадкой союзников в Нормандии в 1944 г., произошло слишком поздно, когда Германия была уже фактически повержена и победа предрешена.

Что касается военных действий на Тихом океане, то они носили отвлекающий характер, не более того, в них были задействованы лишь незначительные силы. А о том, что представители Гитлера и Сталина подписали в августе 1939 года пакт о ненападении; в результате чего Англия восемнадцать месяцев воевала с нацистами один на один, упоминалось вскользь.

В четырнадцать лет мы должны были вступать в комсомол, или союз коммунистической молодежи, который во многом походил на пионерскую организацию, а если и отличался, то только в худшую сторону, потому что каждая организация избирала бюро, а бюро в полном соответствии уже со «Взрослым» бюрократизмом выбирало секретаря из своего состава. Секретарь обязан был вести протоколы ежемесячных комсомольских собраний и заседаний бюро и представлять их в вышестоящую организацию.

Такая же липовая демократия правила бал на ежегодных комсомольских конференциях, куда каждая организация делегировала своих представителей. Меня считали активистом, и я несколько раз присутствовал на таких конференциях. Каждый участник получал блокнот и новенькую шариковую ручку, но все мы были всего лишь статистами, сидели и слушали мучительно нудные речи, и каждый мало-мальски сообразительный человек понимал, что эта утвержденная свыше демократия — вовсе не демократия, поскольку все решено заранее. Заранее составлены списки тех, за кого следовало голосовать. То же самое происходило на съездах комсомола: руководящие органы избирали на съезде тайным голосованием, но на деле они были назначены свыше.

Наиболее зловещей гранью деятельности организации была ее работа в Мавзолее Ленина. Мы узнали от делегатов партийных конференций, что сто пятьдесят членов комсомола исполняют обязанности, связанные с сохранением мумифицированного тела Ленина. Если сто пятьдесят комсомольцев прикреплены к Мавзолею, то сколько же там работало лиц старшего возраста? Я полагаю, не менее двухсот пятидесяти. Четыреста человек обслуживали один труп… Часть работы велась под землей, вокруг Мавзолея и под ним, другая — в секретной лаборатории, где ученые трудились, изыскивая способы сохранения тела Ленина для потомков.

Мой опыт пребывания в пионерской организации и в комсомоле открыл мне глаза на то, как работает Коммунистическая партия. Я понял, что это авторитарная организация, руководимая ее верхушкой, организация, в которой ни один рядовой член, фактически, не имеет права голоса. Я понял, что в Советском Союзе нет ни демократии, ни свободных выборов. Там невозможно ни предложить альтернативного кандидата, ни создать фракцию, ни выдвинуть альтернативные идеи. Любой, кто попытался бы так поступить, был бы немедленно поставлен на место с вытекающими отсюда последствиями. И, несмотря на это, все семьдесят лет советской эры власти ухитрялись сохранять видимость демократичности.

Мои современники и я сам осознали это вполне четко в шестнадцать, семнадцать лет, но для большинства людей такая демократия стала привычным образом жизни, и они продолжали играть по советским правилам. А я не мог, потому что считал такую игру неприемлемой для себя. В шестнадцать лет я ничего не знал о жизни на Западе, но понял, что советская система никогда не была правдивой и честной. Чем дальше, тем больше я поражался тому, что люди могут мириться с этим.

Следующей вехой на пути моего прозрения явился март 1956 года, когда на закрытом заседании ХХ партийного съезда Хрущев осуществил свое эпохальное разоблачение Сталина. Мой отец получил на руки экземпляр речи, которую ему разрешили взять на одну ночь домой. Он приехал сильно взбудораженный событиями, но, хоть и позволил мне прочитать двадцать пять страниц текста, никогда не высказывал своих суждений по поводу обличительной речи Хрущева. Должно быть, речь Хрущева привела его в замешательство, поскольку с нее начинался долгий путь к уничтожению идеологической и философской основы всей его жизни. Но думаю, отец испытал и облегчение, так как понял, что многие из его друзей и коллег, исчезнувшие в тридцатых годах, оказались не преступниками, а жертвами системы.

За ночь я прочел секретный документ три раза и пришел в сильное волнение. Слова Хрущева подтверждали то, что я услышал три года назад по радиостанции «Свобода». С этой ночи я cтал сознательным, активным антисталинистом и в то же время оставался прокоммунистом, веря, как чехи в 1968 году, что можно построить социализм с человеческим лицом. Я не знал ничего лучшего, был глубоко невежествен во всем, что касалось Запада, и принимал на веру большую часть пропаганды, которой нас пичкали в школе.

В начале предпоследнего года обучение снова стало совместным, и в нашей школе появились девочки. Перемена оказалась в целом благоприятной: появление девочек произвело облагораживающее воздействие, и мальчики стали степеннее.

В школе, как известно, существует пятибальная шкала оценок. Лучшие ученики, такие, как Альфред, Виктор и я сам, старались учиться на пятерки и, как правило, их получали. Но настоящее соревнование началось в девятом классе, когда была возрождена традиция награждения медалями особо отличившихся выпускников школы. Медали не просто льстили самолюбию, но обеспечивали их обладателям преимущество при поступлении в вуз. Те, у кого по всем предметам были пятерки, награждались золотой медалью и автоматически получали право на поступление без экзаменов в любой вуз. Серебряные медалисты при поступлении в вуз должны были сдать один профилирующий экзамен и пройти собеседование. Учителя, заинтересованные в большем количестве медалистов, использовали различные безобидные уловки, чтобы помочь лучшим ученикам. С историей, литературой и языками у меня все было в порядке. По физике и химии я тоже наскреб пятерки, учитель лишь слегка подправил мои работы (по этому поводу я слегка комплексовал). Слаб я был в математике, которую терпеть не мог, и получил четверки по тригонометрии, алгебре и геометрии. Так что пришлось довольствоваться серебряной медалью.

В тот год произошло событие, которое тревожит меня до сих пор. Однажды в дверь нашей квартиры постучал мужчина в возрасте моего отца (отцу тогда было пятьдесят девять), но выглядевший старше, худой, плохо одетый, с рюкзаком за спиной. Он представился другом моего отца (тот был как раз на работе) с дореволюционных времен. Говорил он осторожно, намеками, но дал нам понять, что недавно освобожден и в общей сложности провел в лагерях и ссылке восемнадцать лет. Он, казалось, был удивлен, узнав, что отец жив, но, услышав, что он работает в КГБ, загубившем всю жизнь этого человека, немедленно ушел и никогда больше не появлялся.

Когда отец вернулся в тот вечер домой, он ужасно заволновался, был буквально потрясен воскресением из мертвых своего давнего друга, с которым система обошлась столь жестоко. Визит этого человека был для него подобен явлению призрака; отец опасался быть уличенным в связях с врагом народа, хотя тот сполна искупил свою вину, какой бы тяжкой она ни была. Уже одно только то, что бывший товарищ отыскал его, повергало отца в ужас.

Глава 4. Зрелость

Я окончил школу в июне 1956 года и подал документы в Институт международных отношений, находившийся тогда возле Крымского моста, одного из красивейших мостов через Москву-реку рядом с Парком имени Горького. В этом здании когда-то был, можно сказать, рассадник большевизма, потому что в первые годы после революции здесь помещался Институт красной профессуры, элитарная академия для марксистских идеологов. Сначала Троцкий и его сподвижники, потом Бухарин учились, преподавали и дискутировали в этих стенах, но в конце концов большинство из них оказалось слишком умными на свою же голову. Студенты двадцатых и тридцатых годов льстиво кадили Сталину и его руководству, но он понял, что они более интересные люди, более талантливые, чем его окружение. Эти люди становились угрозой для него, и Сталин ликвидировал академию, и более половины ее состава угодило в тюрьму, лагеря или было расстреляно.

ИКП закрыли, и несколько лет здание пустовало. В конце войны правительство решило, что необходим институт для подготовки кадров для Министерства иностранных дел. Перед войной министерство в результате чисток потеряло много людей и нуждалось в пополнении. Сталин и его соратники понимали, что Советский Союз, став сверхдержавой, нуждается в расширении дипломатического ведомства. Институт международных отношений находился скорее в ведении Министерства иностранных дел, а не Министерства высшего образования.

Мне, как серебряному медалисту, предстояло сдать экзамен по немецкому языку и пройти собеседование. Экзамен не представлял для меня трудности, я получил высокую оценку, но во время собеседования допустил парочку элементарных ошибок: назвал неверные даты, в частности годы царствования Петра Великого. Собеседование проводил Гонионский, известный специалист по испанскому языку и истории Южной Америки, он же возглавлял западное отделение института. Он указал мне на мои ошибки, но, к счастью, не принял их всерьез, просто улыбнулся и заметил: «Как видно, в хронологии Вы не сильны».

Мне понравился институт с самого первого дня: все мне было там по душе, не в последнюю очередь потому, что при первом своем появлении в его стенах я услышал, как студенты открыто обсуждали доклад Хрущева на ХХ съезде партии. Его речь, произнесенная в марте, и шесть месяцев спустя вызывала живой интерес. До этих разоблачений страна так мало знала об истинном размахе «великого террора», что речь Хрущева произвела ошеломляющее впечатление, особенно на творческую интеллигенцию, включавшую в себя и студентов. Люди преисполнились новых надежд. Всю весну и все лето в Москве царила атмосфера раскованности и воодушевления, люди разговаривали и спорили с откровенностью, которую раньше никогда не выказывали.

В институте этот Дух умственной и культурной раскованности кружил голову, был заразительным. Студенты могли критиковать, печатать листовки, проводить собрания, вывешивать плакаты, произносить речи. Особенно часто собрания устраивали студенты старших — четвертого, пятого, шестого — курсов; они, разумеется, были опытнее, образованнее и красноречивее нас. Мы, младшие, взирали на все это с восторгом, особенно когда происходили своеобразные диспуты — сродни мозговой атаке. Некий эрудит, сидящий на сцене, отвечает на вопросы, порой весьма острые и даже с подвохом, которыми его засыпает сидящая в зале публика — студенты. Особенно мне запомнился один такой диспут, когда на вопросы отвечал Гонионский. Умный еврей и, наверное, в душе либерал шутил и острил, но и ему приходилось быть осторожным и тщательно взвешивать слова.

Наша учебная группа из двенадцати человек была разделена на две части по шестеро в каждой в зависимости от изучаемого языка. В нашей подгруппе четверо составляли ядро: я, Станислав, или просто Слава, Макаров из Астрахани, Валентин Ломакин из Куйбышева и девушка — Ада Кругляк. Усиленно занимаясь немецким в лингвистическом кабинете, где были магнитофоны, я задумал записать свои мысли о свободе, демократии и прочих важных предметах. Едва осуществив свое намерение, я созвал группу послушать запись, отнюдь не в ожидании похвал, а с надеждой вызвать дискуссию. Эксперимент вышел убийственный: запись длилась минут пять, и по мере того, как мои однокурсники слушали, их лиц становились все более мрачными: они были буквально парализованы страхом. Едва запись кончилась, Слава Макаров сказал: «Олег, сотри все немедленно!» Я почувствовал себя воздушным шаром, который прокололи, страх моих друзей передался мне, я поступил, как они велели, и стер свою пламенную речь, прежде чем она наделала бед.

То был отрезвляющий момент. Хоть я и был сыном полковника КГБ, но не понимал, до какой степени эта организация проникла в институт. КГБ следил за нами: с одной стороны, ради подбора кандидатов в свои ряды, а с другой — ради выявления малейшего признака нелояльности по отношению к существующему строю или реакционных, прозападных взглядов. Мои сокурсники были умнее и разбирались в системе лучше, чем я. Только через шесть лет, когда я поступал на службу в КГБ, я узнал, как мне повезло. Офицер, который проводил со мной собеседование, заглянул в свою папку и спросил: «Как вы относитесь к абстрактному искусству?» Я дал какой-то нейтральный ответ, но внутри у меня похолодело: кто-то из института мог сообщить, что я одобрительно отзывался об авангардистской живописи. Со страхом ждал следующих вопросов, но, слава Богу, кажется, никто не донес об истории с магнитофоном.

Во всяком случае, наша новообретенная свобода кончилась самым внезапным образом в течение немногих дней. В последнюю неделю октября Венгрия восстала против советского гнета, но восстание было жестоко подавлено при помощи танков, введенных в центр Будапешта. Трудно было понять, что произошло на самом деле. Официальная советская печать сообщала, что в Венгрии имел место фашистский мятеж и что верные долгу пролетарской солидарности советские войска пришли на помощь многострадальному венгерскому народу. Крупицы достоверных сведений я умудрился получить по нашему примитивному коротковолновому приемнику, где зарубежные радиостанции излагали ход событий совершенно иначе, но из разноречивых сведений составить ясную картину было невозможно.

Тем не менее даже в Москве скоро поняли, что произошла катастрофа: временно отмененная цензура восстановлена. Атмосфера изменилась полностью, оттепель миновала, и дул ледяной ветер. Иными словами, жизнь вернулась в былое русло: наступил холод, и все тысячи «хомо советикус» повели себя как прежде, подчиняясь диктату партии.

После таких драматических перипетий моя карьера в институте повернула на благополучный и закономерный путь. Кроме 120 русских студентов, у нас училось 60 иностранцев, и, соответственно, институт был разделен на два основных факультета, западный и восточный. В те годы для большинства абитуриентов — граждан СССР для поступления в институт требовалась успешная сдача вступительных экзаменов. Позже в верхах расцвела пышным цветом коррупция. КГБ, Министерство иностранных дел, Центральный Комитет, Министерство обороны и другие организации представляли в институт списки, в соответствии с которыми и происходило зачисление студентов независимо от успехов. В мои годы примерно 10 или 15 процентов от общего числа поступающих попадали в институт благодаря высоким связям. Одним из таких был приемный сын генерала Агаянца, крупного деятеля КГБ. Отец, умный и одаренный армянин, создал отдел дезинформации и руководил им, но у его сына не было ни ума, ни знаний, ни желания учиться. Когда в 1962 году я слушал его ответы на госэкзамене по международному праву, я ушам своим не поверил: за шесть лет учебы он не усвоил ровно ничего. Он, очевидно, считал, что раз он сын влиятельного отца, то может пребывать в институте, ничего не делая. Ему поставили тройку, то есть «удовлетворительно», но то была чистая фикция, так как он и представления не имел о предмете.

Система была жесткой по отношению к девушкам. В институт принимали одну девушку на десять юношей. Власти понимали, что почти невозможно найти применение женщине на дипломатическом поприще. Во имя демократии девушек принимали в институт, но то была лишь видимость демократии. Одной из немногих счастливиц была Ада Кругляк. Как ей удалось попасть в институт, мы не знали, она была очень милой девушкой, но в двадцать один год вышла замуж за тридцатичетырехлетнего преподавателя истории. Нам ее муж казался стариком, и мы сомневались, что их брак окажется прочным, но он тем не менее удержался — во всяком случае, на десять лет. По странному стечению обстоятельств муж Ады сыграл определенную роль в моей датской жизни. (В середине шестидесятых годов он начал подписывать протесты против преследования интеллектуалов в Москве и превратился в нежелательную персону. В 1967 году он приезжал по приглашению в Копенгаген читать лекции о зимней войне СССР против Финляндии. Во время нашей личной встречи он сообщил, что в Москве ходят слухи о поддержке Западом русских интеллектуалов и диссидентов. Эта информация произвела на меня сильнейшее впечатление).

Здание института было старым, но оснащен он был достаточно хорошо. В нашем распоряжении был лингвистический кабинет с отдельными кабинами и магнитофонами, три библиотеки: научная, библиотека на иностранных языках и зал периодики. Имелся и большой, прекрасно оборудованный спортивный зал, и я наконец начал заниматься своей любимой легкой атлетикой — играл в баскетбол и бегал.

Сколько времени было упущено! Вначале мои успехи в спорте были весьма посредственны, но не в последнюю очередь еще и потому, что я пытался соревноваться в беге на слишком короткие дистанции. Со временем самыми лучшими для меня оказались дистанции 800 и 1500 метров, но потом, когда я стал заниматься бегом по пересеченной местности, моей излюбленной стала дистанция на 3000 метров.

Одним из преимуществ занятий в секции легкой атлетики было знакомство со студентами из Чехословакии. Они оказались наиболее симпатичными среди всех студентов из восточноевропейских стран. После восьми лет существования социализма в их странах они сохранили индивидуальность: обычные студенты с живой натурой и нонконформистскими взглядами, свойственными интеллигентной молодежи на Западе. Самым примечательным среди них был Ян Хандога, замечательный бегун на средние дистанции, активный, энергичный, веселый юноша, готовый объять весь мир и полный решимости изменить порядок вещей. Он был так нам всем симпатичен, что вопреки желанию руководства мы избрали его старостой секции, и он вел наши спортивные дела вполне успешно целых два года.

Еще одним лидером был Станда Каплан — и не только как выдающийся бегун на 400 метров. Смуглый, красивый — смерть девушкам! — всегда веселый, он стал одним из моих близких друзей. В мае каждого года мы устраивали эстафету вокруг здания института. Круг составлял примерно 400 метров, некоторые этим забегом и ограничивались, другие обегали здание дважды. Я обычно начинал как номер первый в нашей команде. Станда всегда делал последний рывок, и такой быстрый, что обгонял всех даже при значительном разрыве в расстоянии.

Мои собственные атлетические достижения были скорее устойчивыми, нежели блестящими. Когда я учился на пятом курсе, мы принимали участие в межинститутских спортивных соревнованиях, и наш тренер включил меня в забег на 1500 метров, что, как он считал, наилучшим образом отвечало моим данным. Когда мы побежали, я почувствовал, что мне труднее обычного выдерживать темп. Старался как мог, но отстал на финальных 150 метрах и прибежал в числе трех последних. Я был сильно разочарован, но тренер, смеясь, обнял меня, а когда я спросил, чему он радуется, сказал: «Ты посмотрел на время? Это же твой лучший результат». Ничего не сказав, он, оказывается, включил меня в самый сильный состав участников забега. Позже, в школе КГБ, я выиграл дистанцию на 3000 метров в беге по пересеченной местности, а потом, уже в самом КГБ, пришел вторым из тридцати в лыжном кроссе по пересеченной местности и помог моей команде победить. То был мой лучший результат в легкой атлетике: я не был очень хорошим бегуном, но настойчивое занятие спортом формировало характер и способствовало физическому развитию.

С материальной точки зрения жизнь была вполне сносной. Я жил дома, ездил в институт и обратно на метро. Иногородние жили в общежитии, и, возможно, их жизнь скрашивалась долгими беседами — по вечерам. Но я знал, что случались там и пьянки и драки, так что жизнь в общежитии имела и свои негативные стороны. Что касается стипендии, то она была вполне приличной. Во время летних каникул каждый, кто хотел подработать, мог устроиться подсобным рабочим в бригаду, которая ремонтировала институтское здание. Платили пять рублей в день, а за сверхурочные — три рубля в час, максимум за три часа, итого четырнадцать рублей за одиннадцатичасовой рабочий день, что было не так уж трудно, как может показаться со стороны. Всю самую тяжелую работу, как, например, подъем кирпича на верхние этажи, делали в первой половине дня, а во второй — что-нибудь полегче.

По сегодняшним инфляционным стандартам такие суммы кажутся мизерными, но в те годы цены на продукты были до смешного низкие, и нам жилось неплохо. Буханка хлеба стоила двадцать копеек, бутылка молока — восемнадцать. На трамвае в любой конец можно было доехать за три копейки, поездки на троллейбусе, автобусе и метро стоили соответственно четыре, пять и пять копеек, так что общественный транспорт был фактически даровым. Иной раз он и вправду оказывался даровым, если автобус или трамвай были набиты битком, что человек и рукой двинуть не мог.

Одним из наших любимых развлечений было посещение чешского ресторана в Парке Горького, где мы заказывали отличное пиво, гораздо лучше русского, и ели маленькие толстенькие чешские сосиски с хлебом, утыканным крупными кристалликами соли, — это удовольствие стоило восемьдесят копеек за порцию.

Пройдя через тяжкие лишения во время революции и гражданской войны, переворотов двадцатых годов, голода тридцатых, коллективизации, Второй мировой войны и послевоенной разрухи, советские люди относились к бедности как к более или менее нормальному состоянию и всегда ожидали перебоев с продовольствием. Постоянное недовольство вызывало то, что почти ничего нельзя было купить в промтоварных магазинах. В первые годы в институте мой гардероб был очень скромен, да и не только у меня, всем хотелось раздобыть что-нибудь импортное. Кажется, курсе на третьем один немецкий студент продал мне свой старый плащ свободного покроя с поясом, сшитый по европейской моде. В моих глазах он был просто чудом. Я пижонил в нем, пока не истрепал окончательно. Только в 1961 году, попав в ГДР, я купил себе пару рубашек и новый костюм.

Одной из популярных личностей в институте был наш парикмахер Григорий Абрамович, человек средних лет артистической наружности. По слухам, он был призером многих конкурсов и учился парикмахерскому делу в Германии в двадцатых годах. Парикмахером он был отменным, и многие поколения студентов вспоминали о нем с благодарностью. Умел он кстати вставить острое словцо, и я не забыл любопытный обмен репликами, который услышал однажды, дожидаясь своей очереди.

— Григорий Абрамович, — обратился к парикмахеру студент, которого он стриг, — не могли бы вы порекомендовать средство против облысения?

— Молодой человек, — отвечал ему парикмахер, — вы изучаете международные отношения и читаете иностранные газеты и журналы, не так ли?

— Так, — ответил немного удивленный студент.

— В таком случае вы видели много изображений западных миллионеров. Вы обратили внимание, что многие из них основательно или вовсе облысели? Не думаете ли вы, что, если бы существовало лекарство против облысения, миллионеры не заплатили бы миллион или даже два за такое средство?

На втором курсе я побывал в зимнем спортивном лагере и встретил там необычайно привлекательную девушку. У нее были кудрявые черные волосы, красивые глаза, держалась она непринужденно и естественно. Наташа Афанасьева — так ее звали — завладела моими мыслями гораздо сильнее всех других знакомых девушек. Я обрадовался, когда узнал, что в Москве она живет недалеко от меня: значит, мы сможем встречаться! Но все оказалось не так просто. Наташа работала в конторе на фабрике и кроме того училась на вечернем отделении технического вуза, так что практически свободного времени у нее не было.

Несмотря на это, мы начали встречаться, и я еще больше был ею очарован — не только ее красотой, но и серьезностью. Мне было приятно, что она тоже рада нашим встречам. Но я чувствовал, что девушку что-то гнетет, и не ошибся. Примерно через год все стало ясно.

Однажды вечером Наташа позвонила и взволнованным голосом спросила:

— Можешь выйти прямо сейчас? Надо поговорить. — Где ты?

— Во дворе вашего дома.

Полный самых мрачных предчувствий, я немедленно помчался и увидел ее стоящей под дождем, подавленную и в слезах.

— Случилось такое, о чем я должна тебе рассказать, — выдохнула она.

— В чем дело?

— Я тебя обманывала. Да, меня зовут Наташей Афанасьевой, но я не русская.

— Кто же ты?

— Я немка.

— Немка?!

— Да, я настоящая немка.

В бурном стаккато путаных фраз она рассказала, что ее отец был видным немецким коммунистом, который в тридцатых годах с женой и пятью детьми приехал в Москву «помогать строительству социализма». Жизнь оказалась труднее, чем он ожидал, но он держался. Получил хорошую работу и честно трудился примерно два года. Наступил тридцать седьмой год, год чистки рядов партии, и его объявили немецким шпионом.

— Его не расстреляли, — продолжала Наташа, — он провел десять лет в лагерях на севере. Нас, детей, взяли в детдом, а потом распределили в разные русские семьи. Я попала в семью Афанасьевых. Прожила у них десять лет. Я люблю их, потому что они всегда были добры ко мне, но так и не стали по-настоящему родными…

В конце концов ее отца освободили, но, как и мой дядя, он не мог вернуться в Москву, со временем он сошелся с другой женщиной. Мать Наташи, хранившая все это время ему верность, переехала в Центральную Россию, город Резун, где сейчас работает главным архитектором.

Я слушал ее, и мне казалось, что я смотрю фильм и что это не я, а кто-то другой стоит под дождем и слушает рассказ девушки. Но это было всего лишь прелюдией, главное было впереди.

— Когда я училась в школе, — продолжала Наташа, — в меня влюбился один мальчик, его звали Алексей. Я же считала его только другом. Не могла представить его своим возлюбленным и мужем. Но он все эти годы оставался моим верным рыцарем, всегда поддерживал меня и ждал своего часа. Вчера вечером я ужасно поссорилась с моими родителями и не могла оставаться дома. Я пошла к Алексею и осталась у них ночевать. Утром мать Алексея заявила: «Наталья, ты спала в его комнате, вы спали вместе. Теперь вам ничего не остается, как пожениться».

Наташа умолкла и стояла потупившись, с загнанным видом, посмотрела на меня убитым взглядом и почти выкрикнула:

— У меня нет другого выхода. Я вынуждена уйти к нему.

Она снова расплакалась. Я обнял ее и поцеловал в первый и последний раз. Наташа пробормотала «Прощай» и убежала. Я был ошеломлен. Фотографию Наташи — единственную память о ней — я хранил долгие годы.

Мой брат Василько был циником, и, когда спустя месяц я рассказал ему эту историю, он отреагировал соответственно:

— Ты просто не понимаешь, как тебе повезло. Ты загубил бы собственную жизнь. Во-первых, она дочь врага народа.

— Он реабилитирован, — возразил я.

— Это не имеет значения. Во-вторых, ее отец немец, иностранец.

— Он не иностранец! — воскликнул я. — Он советский гражданин.

— Все равно. Он всегда будет числиться иностранцем. А в-третьих, она еврейка. Кругом беда.

Уровень преподавания в институте был разным: от самого высокого в обучении языкам до предельно низкого в изучении марксистской философии. Количество языков просто поражало: помимо почти всех европейских языков, в институте преподавали монгольский, корейский, суахили, бенгали и другие индийские языки, греческий, еврейский, сербско-хорватский и так далее. На первом курсе у нас, изучавших немецкий язык, было по шестнадцать часов в неделю, и преподавали нам высокопрофессиональные педагоги.

Помимо языков, главными предметами были география, международное право, военное дело и история. Мы изучали географию всего мира, а также экономическую географию какой-то конкретной страны, для нашей группы это была Германия. Международное право преподавалось менее удовлетворительно — потому что в Советском Союзе никогда не существовало истинного права как такового, — но мы получали представление о предмете, в том числе и о международных экономических отношениях: как заключаются контракты и как осуществляется внешняя торговля. Предмет считался очень трудным, так как мы все были слабы в экономике.

Что касается военного дела, то первые четыре года военная подготовка шла как часть основного академического курса, и это освобождало нас от действительной службы в армии. После освоения теоретического курса мы перешли к практическим занятиям, стреляли из боевого оружия на сборах в Подмосковье. Однажды, когда мы упражнялись в стрельбе из винтовок и автоматов под наблюдением начальника кафедры военного дела в чине генерала, какой-то сержант, сидя на пригорке, крикнул: «Ну и дела! Когда мы стреляем, нами командует сержант, а эта компания явилась сюда с настоящим генералом!» Мы не носили форму и приезжали на сборы в обычной одежде и, должно быть, выглядели попросту смешно.

Как бы там ни было, но на третьем и четвертом курсе мы занимались военным делом уже непосредственно по своей специальности — военным переводом, письменным и устным. Тут уж мы были доками. Изучив сотни современных технических терминов на немецком, скоро мы освоили перевод самых сложных военных текстов, и сложные слова типа Zwanzigstezentimeteгdoppelschnellfeuerflugabwehгkannone[1] сделались для нас привычными. Мы получали соответствующий документ, и это не было фикцией — в случае войны или призыва на военную службу мы могли без какой-либо предварительной подготовки выполнять обязанности военного переводчика на самом высоком уровне.

История тем не менее считалась главным предметом, прежде всего история России и Советского Союза, затем история остального мира, начиная с Древнего Египта, Греции и Рима с последующим переходом к средневековой Европе, а затем медленным темпом к новому времени. Разумеется, все исторические события интерпретировались с марксистской точки зрения. Например, по отношению к Древней Греции наши преподаватели отнюдь не испытывали того восхищения, которое существует на Западе: вместо преклонения перед Афинами и Римом, как колыбелями демократии и европейской цивилизации, они акцентировали внимание на классовых аспектах и «прогрессивных элементах». Спартак, римский гладиатор, возглавивший восстание рабов, само собой, считался чрезвычайно прогрессивным. Демократия, основанная Периклом, — не более чем декорация, к тому же разве ее вскоре не сменила имперская монархия при Филиппе II и Александре Македонском? Классическая Греция была всего лишь фазой общественного развития, а не великим идеалом, столь важным для Пушкина и его друзей во время обучения в Царскосельском лицее.

Несколько лет мы изучали историю международных отношений России и Советского Союза, то есть историю дипломатии с Россией в центре. Мирным соглашениям и войнам отводилось главное место, особенно тем, что были связаны с Османской империей, Турцией, Грецией, наполеоновской Францией, Венским конгрессом, Меттернихом и далее с двадцатым веком. После двух лет изучения истории Коммунистической партии Советского Союза в сочетании с историей всех прогрессивных общественных движений с начала двадцатого века мы перешли к скучной, сильно фальсифицированной и неточной истории партии послереволюционного времени. Даже откровения ХХ съезда партии не поколебали позицию преподавателей, которые продолжали твердить об опасностях правого и левого уклонов, повторяя положения, введенные Сталиным для дискредитации его врагов.

В соответствии с этой версией событий Троцкий оставался этаким духом-искусителем.

Занимались мы также историей философии. Вводный курс мировой философии был блестящим, и после него мы полгода штудировали философов Греции и Рима. Но марксистская философия была явной чепухой, и ничто не могло скрыть, что Ленин — философ никудышный: его единственная философская книга «Марксизм и эмпириокритицизм» была безликой и отнюдь не оригинальной, а вторичной, ее значение искусственно раздувалось.

На третьем или четвертом курсе мы вполне уже постигли мерки советской жизни. Знали правила, понимали, как себя вести; что касается меня, то, проявляя должный интерес к занятиям, я настойчиво пытался понять, что происходит в действительности. В квартире у родителей было полно политической литературы, издававшейся в двадцатых и тридцатых годах, и я, читая ее, понимал, насколько фальшива и несостоятельна нынешняя официальная пропаганда.

Немецкий язык давался мне легко, и, быстро продвигаясь в его изучении, я принялся читать книги бывших офицеров вермахта, попавших в плен во время войны и проведших в Советском Союзе годы с 1943-го по 1947-й. Это привело к еще одному источнику прозрения — западногерманским газетам. Был такой уникальный период в Советском Союзе, когда студентам разрешалось читать в институте западные газеты и журналы. Позже такие издания были запрещены, но мне посчастливилось обучаться в «открытый период», и я с жадностью поглощал все — будучи одним из немногих в Советском Союзе, кому это было доступно.

Постепенно я начал понимать, что Запад — это другой мир. Там все было иначе. Совершенно иные политическая и социальная системы, равно как и моральные ценности. Открытый доступ к средствам массовой информации позволял видеть Запад как бы другой планетой. Только в возрасте двадцати лет я начал понимать, что постигаю этот неведомый доселе мир. На протяжении всей предшествующей моей жизни советская пропаганда упорно твердила, что самое совершенное общество в нашей стране, что Советский Союз идет единственно правильным путем. Капиталистический мир с его циклическими кризисами в экономике — это мир эксплуатации, насилия, агрессии. Капиталисты, мол, ввели изощренную систему эксплуатации рабочего класса. А их хваленая демократия — не более чем красивый фасад, скрывающий зло и насилие. Я начинал осознавать, что все это ложь, что дело обстоит совсем иначе. Пропаганда твердила: «У нас мир разума, у них мир безумия», но, читая западногерманские газеты, я понимал, что в действительности все как раз наоборот. Открытие было ошеломляющим, но таким опасным, что я никому не решался говорить об этом. Все, что я мог себе позволить, чтобы расширить мои скудные познания о Западе, это слушать иностранные радиостанции. Радио «Свобода» глушили шумами с радиовышек, установленных вокруг Москвы, но мне иногда удавалось поймать «Голос Америки» или службу информации Би-би-си. Наше радио тогда было технически несовершенным, и приемники, выпускаемые в Советском Союзе, имели коротковолновый диапазон не ниже 25 метров, а вещание на волнах 21, 19 и 16 метров, которые обычно использовали европейские станции, было недоступно. Можно было использовать другие волны, например, 49, 41 и 25 метров, но их так глушили, что понять ничего было нельзя. Однако, напрактиковавшись, я обнаружил, что передающие станции незаметно переключаются с одной волны на другую, и операторы КГБ глушат пустой воздух, пока не пройдет сигнал и не зафиксируется на шкале.

Почему многие мои современники не отозвались на этот первый зов правды, реальности, я не знаю. Могу лишь думать, что на свое великое счастье я начал изучать немецкий, а это дало мне возможность читать западные газеты, журналы и книги.

В конце второго курса на доске объявлений появилось сообщение: «Желающим изучать второй язык предлагается подать заявку в деканат». Я в то время очень боялся английского. Страх мой носил иррациональный характер и объяснялся собственной неосведомленностью: я считал, что язык этот невероятно труден и мне его не одолеть. Произношение казалось трудным, а конструкции совершенно не похожи на немецкие, которые были мне столь милы, как и вообще немецкий язык. Тем не менее я подал заявку, понимая, что рано или поздно мне придется заняться английским языком.

Недели через две из деканата сообщили, что желающих изучать английский оказалось очень много, и администрация сама произвела отбор, неизвестно уж по какому принципу. «Вы, Гордиевский, — сказала секретарь, — можете выбирать между чешским и шведским». Поскольку у меня были друзья среди чехов и словаков, я тут же выбрал чешский, тем более что уже занимался самостоятельно по учебнику.

Брат мое решение не одобрил. Он в то время как раз готовился к работе в КГБ и уже достаточно знал реальность, чтобы дать мне разумный совет. «Не будь идиотом! — рявкнул он. — Если ты выберешь чешский, то всю жизнь просидишь в жалких консульских отделах Праги и Братиславы и больше ничего в мире не увидишь. Занимайся шведским! Во-первых, Швеция — хорошая страна, а во-вторых, это дорога в другие страны Скандинавии. Оттуда можешь поехать в любое место в Европе».

Василько всегда был куда большим циником и материалистом, чем я. Намного старше меня, он рос среди мальчишек, ожесточенных войной, и думал только о карьере, в то время как многие мои сверстники были скорее идеалистами и дорожили духовными ценностями. Но эти слова брата изменили мою жизнь. Я выбрал шведский — и последствия оказались непредсказуемыми. Нельзя сказать, чтобы я с увлечением занимался вторым иностранным языком — шведский преподавали плохо, в отличие от норвежского, который вел отличный преподаватель. Учебных часов отводилось недостаточно, хотя курс был чрезвычайно насыщенный. В результате я так и не овладел шведским на должном уровне, хоть и очень стремился к этому.

Гораздо более продуктивными были полугодовой курс западноевропейской литературы, включавший занятия английским языком, и введение в экономическую географию европейских стран. Одной из книг, с которой я познакомился в связи с этим, были «Путешествия Гулливера», книга настолько увлекательная и остроумная, что я читал вслух отрывки из нее друзьям и матери. Позже в Англии, трижды перечитав книгу по-русски, я купил английское издание, чтобы сравнить русский перевод с оригиналом. Грубоватый юмор Свифта пришелся мне по душе, не в последнюю очередь благодаря истории о слепом академике, который наставлял своих учеников в искусстве определять цвета при помощи обоняния и вкуса. Немало я веселился, читая о человеке, который пытался воспроизвести природные продукты — зерно и овощи — из человеческих экскрементов; Гулливер, от лица которого ведется повествование, так отреагировал на приветствие экспериментатора: «Когда меня ему представили, он очень крепко обнял меня (любезность, от которой я охотно бы уклонился)».

Все наши академические дисциплины были проникнуты марксистской идеологией. Почерпнутые в школе сведения из истории Советского Союза были отрывочными; теперь мы все больше и больше узнавали о революции, об истории Коммунистической партии, включая то, что считалось ее предысторией, — зарождение первых марксистских организаций в Европе и России. Мы все еще не знали полной правды о чистках. Я, разумеется, читал засекреченную речь Хрущева, но ее текст не был официально разрешен для перепечатки в книгах по истории, только слегка поправленных. Но, даже читая о двадцатых и тридцатых годах, мы отмечали, что сторонники и соратники Ленина, честные и умнейшие революционеры, исчезали один за другим. Одной из тем, постоянно возбуждающих общественный интерес, был XVII партсъезд 1934 года и состоявшиеся на нем очередные выборы Центрального Комитета. Легенда, до сих пор не подтвержденная, гласит, что при тайном голосовании Сергей Киров получил больше голосов, нежели Сталин, потому что большинство делегатов ненавидело Сталина и хотело от него избавиться. Киров был убит 1 декабря того же года, по приказу Сталина, и к концу 1938 года более семидесяти процентов участников съезда были мертвы. Сталин не знал, кто за кого голосовал, но ликвидировал две трети делегатов.

Такого рода факты мы обсуждали подолгу, но я еще не был готов к полному отрицанию коммунизма. Более того, мне хотелось верить, что в коммунистическом движении было что-то доброе и благородное на его начальной стадии, но потом исчезло в сумятице жестокости и террора. Коллективизация сельского хозяйства должна была привести к социальному прогрессу, а кончилась катастрофой. Мое понимание происходившего было ограниченным. Я все еще существовал в пределах системы, но чувство разочарования росло день ото дня.

Среди моих друзей в секции легкой атлетики самым интересным был Ли, низкорослый китайский студент, который хорошо бегал, но явно страдал от хронического недоедания. За стеклами очков глаза его светились умом и дружелюбием, к тому же у него было хорошо развитое чувство юмора. Однако коммунистом он был фанатичным, и, хотя мы с ним стали добрыми друзьями, между нами то и дело возникали бурные политические споры.

Я его обычно поддразнивал:

— Теперь у вас в Китае культ личности. Для вас Мао такой же, каким был для нас Сталин четыре года назад. Неужели ты не понимаешь, что, как только Мао умрет, у вас начнется кампания демаоизации?

Ли не нравились такие высказывания.

— Ты, кажется, не понимаешь, что Мао сделал для нации, — яростно возражал он. — Мы у него в неоплатном долгу.

— То же самое говорили о Сталине, — парировал я. — Он-де был великим вождем, и мы всем обязаны ему.

С намерением хоть немного подкормить Ли я приглашал его к себе домой, и Ли вступал в бесконечные споры с отцом. В то время — это был 1957 год — между Китаем и Индией то и дело возникали пограничные конфликты. Ли объяснял это капиталистическими провокациями. Отец возражал, и завязывался долгий спор.

Несмотря на бескомпромиссность Ли, я не мог его не любить, и, как ни странно, при всем его фанатизме он часто оказывался прав. Так случилось однажды, когда мы с ним вместе отдыхали в туристическом лагере в Карелии, на границе с Финляндией, в чудесном краю гор, озер, рек и островов, поросших соснами и усеянных валунами. В этой идиллической обстановке я провел самые лучшие каникулы в моей жизни.

После пятидневных тренировок мы отправились на небольших лодках в десятидневный поход по озерам, разбивая лагери на островах, устанавливая палатки и разводя костры. Ли часто критиковал русскую пищу и называл ее пресной, сетуя на отсутствие приправ. Однажды вечером он, к своей великой радости, заметил, что дно кристально прозрачного озера усеяно пресноводными мидиями. «Смотри! — закричал он. — Деликатесы прямо у нас под рукой». Мы набрали мидий, и он их сварил, сварганив приправу из лука, соли, перца и уксуса. Никто из нас никогда не пробовал таких моллюсков, некоторые вообще отказались их есть, но те, кто отважился, испытали редкое удовольствие.

В нашей лодочной флотилии не было радио, так что мы до конца путешествия не слушали новостей. Но однажды утром мы добрались до деревни, где смогли купить газету. Заголовок во всю первую полосу, напечатанный крупным шрифтом, гласил: «Разоблачена антипартийная клика в руководстве КПСС». Так мы узнали, Что старые сталинисты Каганович, Маленков и Молотов пытались сместить Хрущева, но это им не удалось. Новость меня поразила. Будучи воинствующим антисталинистом, я приветствовал победу Хрущева, готов был плясать от радости и вопил:

— Ли, как это здорово! Наконец-то прогресс! Всех этих старых сталинистов давно пора было гнать в отставку!

Однако Ли был весьма далек от восторга.

— Товарища Молотова прогнали? — мрачно спросил он. — Ведь он один из основателей Советского государства, а они от него избавились? Мне это не нравится.

Серьезность его тона натолкнула меня на мысль, что многие люди в самом деле поддерживают старые идеи и структуры. Ли не притворялся, что служит коммунистическим идеалам, он самозабвенно в них верил. Я понял, что Советский Союз, скорее всего, отвернется от Китая и, если правящий класс так же фанатичен, как Ли, дело может принять плохой оборот.

Ли изучал персидский язык, и, когда я выражал сомнение в полезности для него этого языка (в те времена Китай подвергся остракизму почти во всем мире в результате американского давления), он отвечал:

— Вот увидишь, Олег, придет время, когда Китай будет признан всем миром как могучая держава. У нас повсюду откроются посольства. Для этого мы и постигали здесь дипломатию и языки.

В конечном счете он оказался прав. Но в 1959 году отношения между СССР и Китаем испортились, а еще через год все китайские студенты были отозваны из Москвы. Я часто думал о Ли, о том, как сложилась его судьба, особенно во время «культурной революции».

На четвертом курсе и изучение немецкого, и мое узнавание Запада сильно продвинулось благодаря тому, что я начал работать как переводчик-синхронист с немецкими делегациями. В большинстве своем они были из Восточной Германии, но, прожив всего двенадцать лет при коммунизме, причем до того, как была возведена Берлинская стена, эти люди были все еще близки к Западу не только географически, но и по духу, и контакт с ними был для меня весьма благотворным. Западные немцы и западные берлинцы тоже приезжали как туристы или в составе официальных делегаций.

Самой высокооплачиваемой была наша работа с делегациями Министерства здравоохранения, к тому же приглашаемые им делегации были небольшими и посещали наиболее интересные места. Мне пришлось работать с несколькими такими группами, но самой фантастичной оказалась поездка с группой, занимавшейся проблемами курортологии, то есть изучением того, как лечат пациентов на минеральных водах и в санаториях. Мы отправились в Грузию, славившуюся своим гостеприимством. В Тбилиси, Гагре, Боржоми, Сочи нас размещали в самых лучших гостиницах, возили на прекрасных машинах и щедро угощали. Пышные застолья с обильными возлияниями сделали свое дело, и к моменту приезда в Сочи некоторые из членов делегации явно притомились. Однажды утром мы зашли в магазин сувениров на главной улице. Продавцы, распознав в посетителях иностранцев, даже завернули покупки в бумагу и перевязали шпагатом.

Спустя несколько минут один из немцев внезапно ощутил зов природы; к счастью, поблизости находился общественный туалет, и вскоре наш спутник вышел оттуда с облегченным видом, но сувенир, купленный им, уже не был завернут в бумагу.

— Можете себе представить, в чем здесь проблема? — сказал он. — В уборной нет туалетной бумаги. Хорошо, что у меня был с собой сверток!

Или вот еще ситуация: сели в троллейбус и стали бросать в кассу по две копейки — стоимость билета. Когда один из членов делегации кинул свою монету в прорезь кассы, эта монета каким-то непостижимым образом нарушила равновесие внутри, и вся масса мелочи с шумом рухнула в нижнюю часть аппарата. Все громко расхохотались, а человек, который до этого изведал существенное неудобство в туалете, произнес с горькой иронией:

— Что в этом смешного? Это напомнило мне мой недавний опыт.

Помимо практики в немецком языке, эти поездки придали мне некоторый лоск, а также побудили взглянуть на нас, русских, глазами иностранцев, особенно приезжающих с Запада. Как-то в конце поездки по Москве и Ленинграду гость из Западного Берлина бросил саркастическую фразу:

— Теперь мы знаем, как выглядит русский национальный костюм.

— Что вы имеете в виду? — спросил я.

— Это военная форма, — ответил он.

Замечание меня задело и пробудило чувство патриотизма.

— Что побуждает вас думать так?

— Да ведь на улицах Москвы и Ленинграда полно солдат и офицеров, и все они в форме.

Немец считал это знаковым признаком милитаризма и империализма, и позже, когда я впервые приехал в Восточную Германию и увидел поезда, забитые советскими военнослужащими, и наших солдат на границе, на платформах, в ресторанах, словом везде, я подумал, что тот немец был прав. Это сильно вооруженная милитаристская империя. Однако в свое время я принял замечание немца за намеренное оскорбление и горько думал о своем отце, который отдавал всю зарплату матери и постоянно носил форму, потому что у него не было гражданского костюма.

Был единственный способ отплатить немцам — водить их в Музей осады Ленинграда, где с потрясающей наглядностью показано, как жили и умирали люди, когда с 1941-го по 1943 год нацисты держали город в блокаде. Во время каждого посещения демонстрировали документальный фильм. Существовала только русская звукозапись, поэтому иностранцы сидели в наушниках и слушали синхронный перевод на родном языке. Однажды довелось переводить мне, и я вложил в свои слова как можно больше эмоций. Потом несколько человек из моей группы подошли ко мне и выразили своего рода протест:

— Олег, вы были очень жестоки по отношению к нам сегодня.

— Я? Жесток? Я всего лишь читал вам запись.

На четвертом курсе благодаря увлечению синхронным переводом мне посчастливилось провести фантастическое лето в Артеке, на Южном берегу Крыма. Каждый человек в нашей стране был наслышан об Артеке, самом лучшем из всех пионерских лагерей. В тот год в Артеке проходили международные соревнования по легкой атлетике среди школьников из стран Восточной Европы. Высокий уровень соревнований был обеспечен, так как все его участники были призерами своих стран. Я на двадцать пять дней был назначен гидом-переводчиком команды из Лейпцига.

В Артеке постоянно отдыхали дети из зарубежных стран, там регулярно проводились международные юношеские состязания и всевозможные фестивали, так что о нем хорошо знали не только в Советском Союзе, но и за рубежом.

Когда мне представили команду из Лейпцига, то я был поражен. Мальчики — внешне типичные подростки, но четырнадцатилетние и пятнадцатилетние девочки были необычайно привлекательны, отличались великолепно развитыми формами. Разумеется, они выигрывали любое соревнование, как говорится, одной рукой, но я считал почти немыслимым обращаться с ними как с детьми, настолько взрослыми они выглядели. Команду должен был сопровождать их учитель, однако он заболел, и его заменил спортивный корреспондент пионерской газеты ГДР, бывший парашютист-десантник, участник войны. Человек кипучей энергии, он рассказывал о своих подвигах только в настоящем времени: «Прыгаем в Греции! Земля летит навстречу! Поливаем все из наших «шмайссеров»! Ну и денек, скажу я вам!» Был еще и воспитатель-венгр, самый старший из всех присутствующих. Он рьяно ухаживал за девушками и приставал к ним после наступления темноты. Они нарочно подстрекали его, прятались в тени, пока он почти не настигал их, после чего убегали, громко смеясь. Присутствие юных немок повысило температуру в Артеке до лихорадочной высоты.

Вернувшись в Москву, я узнал, что в институте работают два представителя КГБ. Им отвели небольшой кабинет, и они незаметно входили и выходили через первый этаж, пока студенты находились наверху. Какое-то время я не понимал, чем они занимаются, но постепенно до меня дошло, что они подыскивают потенциальных кандидатов. А потом узнал, что человек, представляющий Первое главное управление, обратил внимание на меня.

Что мне было делать? Мне нравилась мысль о карьере в КГБ, отчасти потому, что таким образом я пошел бы по стопам отца, но также и потому, что это давало возможность работать и жить за границей, а это было основной целью почти каждого студента этого института. Мы, старшекурсники, считали, что Советский Союз — это тюрьма и единственный способ бежать из нее на долгое время заключается в том, чтобы устроиться в одну из организаций, работающих и за рубежом, то есть в Министерство иностранных дел, журналистские агентства вроде ТАСС или АПН, а также в КГБ. (В ГРУ, военный эквивалент КГБ, могли попасть только военные.)

Обыкновенные советские граждане не имели возможности попасть за границу, потому что никому не позволялось покидать страну без особого разрешения правительства, и каждое личное заявление должно было пройти через отдел зарубежных кадров Центрального Комитета. Поездка за рубеж оставалась недостижимой мечтой почти для всех, и это делало работу в КГБ особенно соблазнительной. Кроме того, эта организация имела в наших глазах заманчивые преимущества: секретность, связанную со шпионажем, особые методы работы и специальные знания. Еще одним стимулом были более высокие оклады в КГБ по сравнению с другими учреждениями и ведомствами. Никто из нас особо не задумывался о негативных сторонах: мы не принимали в расчет такие вещи, как многочисленные ограничения личной свободы, тщательная проверка происхождения и дисциплина более строгая, чем где бы то ни было. Мы предпочитали не думать о том, что произойдет, если кого-то из нас вышлют из страны пребывания, мы игнорировали тот факт, что из КГБ практически невозможно перейти в какую-либо другую организацию, например, Министерство иностранных дел никогда бы не приняло в штат бывшего сотрудника КГБ.

В размышлениях о выборе профессии у меня было преимущество в сравнении с другими нашими студентами: я мог посоветоваться с братом, который уже готовился к нелегальной работе. От Василько я узнал о том, как готовятся нелегалы: оказывается, для каждого разрабатывается биография жителя той страны, где ему предстоит работать, и он должен знать ее как свою реальную биографию, включая родословную. Под видом этого человека он и живет за рубежом. Мой немецкий был уже вполне хорош — лучше, чем у Василько, — и мне нравилась мысль о жизни в какой-нибудь западной стране.

Я попросил Василько намекнуть обо мне Петру Григорьевичу, который представлял в институте Управление С (оно ведало нелегалами), и однажды в начале 1961 года тот пригласил меня в свой маленький кабинет для беседы. Когда он спросил, заинтересован ли я в работе в Управлении С, я ответил «да». Он сказал, что меня вызовут на собеседование в так называемое Бюро пропусков на Кузнецком Мосту, неподалеку от главного здания КГБ на площади Дзержинского.

Там офицер в более высоком чине говорил со мной о моих академических успехах, моих планах, моем знании немецкого языка; недели через две мои знания проверяла миловидная женщина лет за пятьдесят, которая говорила по-немецки настолько блестяще и выглядела такой типичной немецкой Tante (тетушкой), что я и принял ее за немку. Однако она оказалась русская. Мой немецкий произвел на нее хорошее впечатление, и она оценила его высоко. Я был зачислен в резерв Управления С, и с этого момента никакой другой отдел КГБ не имел права вести со мной переговоры.

Наиболее существенным для дальнейшего формирования моей личности в студенческие годы стало пребывание в августе 1961 года в Восточном Берлине. По согласованию с МИД, студенты нашего института направлялись на полугодичную практику за рубеж. Ни одно другое учебное заведение в Советском Союзе в те времена подобными возможностями не обладало. В тот год на шестьдесят студентов было выделено тридцать мест за рубежом. Это значило, что половина уедет за границу, а остальные будут проходить практику либо в МИД, либо в журналистском агентстве, типа ТАСС.

К счастью, я попал в число первой группы; меньше повезло мне в том отношении, что, не обладая высокими связями и сам не сумев снискать расположение нужных людей, я не попал в какую-нибудь богатую капиталистическую страну, якобы жестоко эксплуатирующую своих рабочих. Возможно, потому, что мой отец уже стал пенсионером, меня отправили в страну коммунистическую, но в конечном счете Восточная Германия была пограничным государством, и, как оказалось, тогда не могло быть более интересного места.

Мы выехали из Москвы 10 августа 1961 года, маленькая группа из четырех дипломатов-стажеров: все мы немного нервничали, но гордились своими зелеными дипломатическими паспортами, какими обладали немногие советские студенты. Один из моих спутников, Николай Стариков, был старше меня лет на восемь или девять, человек уже за тридцать. Два других — Станислав Макаров и Владимир Щербаков — были мои ровесники, но все мы ехали за границу впервые, и нам все казалось внове.

Заняв четырехместное купе, мы покинули Москву под вечер и помчались сквозь ночь на запад. Как все русские, в поезде сразу же приступили к трапезе. Я достал вареную курицу, которую приготовила мне в дорогу мать. У других были свои припасы, и мы предались пиршеству, запивая еду пивом — его разносили по вагонам официанты из вагона-ресторана.

На следующее утро в 11 часов мы прибыли в пограничный Брест. Сущие неофиты, мы полагали, что процедура пересечения границы у нас вполне нормальная, такая же, как во всех других странах. Только позже я понял, насколько чудовищной и унизительной была вся эта процедура.

Первые группы офицеров-пограничников и мужчин в светло-зеленой форме поспешно вошли в поезд и расположились таким образом, чтобы одновременно изолировать все вагоны. Никому не разрешалось выходить из поезда или переходить из вагона в вагон, пока шла проверка документов. Затем солдаты подняли сиденья, чтобы убедиться, нет ли в багажных ящиках безбилетных пассажиров, и отвинтили отвертками потолочные панели, проверяя пространство под крышей. Потом они стояли и следили за тем, чтобы все оставались на месте, пока таможенники в серой форме проверяли каждого, кроме тех, кто как и мы, имел зеленый паспорт. У большинства людей, как мы заметили, были синие, служебные паспорта, а значит, и ехали они по служебным делам. По своей наивности я находил странным, что тоталитарный режим, который не принимал во внимание права человека, предоставил некоторым своим гражданам такую привилегию, как освобождение от таможенного досмотра. (Теоретически привилегия распространялась только на иностранцев, но советские дипломаты пользовались ею годами до тех пор, пока после моего побега она не была отменена.)

Немного погодя таможенники ушли, но пограничники остались. Поезд проехал небольшое расстояние и остановился в огромном здании специального депо, где меняли колеса для узкой колеи. Все происходило быстро. Колеса, подвешенные на цепях, опускались вниз и устанавливались на место прежних. Весь состав был готов менее чем за час. Территория станции Брест была огорожена трехметровым забором и строго охранялась. И все это время солдаты караулили состав снаружи. Наконец мы двинулись и, проехав примерно километр, пересекли границу. По обеим сторонам дороги мелькали заборы с наблюдательными вышками.

На территории Польши все показалось не таким мрачным. Пограничники и таможенники выглядели не столь мрачными, и форма у них была щеголеватая. Среди таможенных офицеров оказалось немало улыбчивых девушек в отлично пригнанных по фигуре мундирах. На границе ГДР было еще хуже, чем в России, потому что военные в серой униформе выглядели как истые пруссаки и к тому же вызывали весьма неприятные ассоциации с нацистами. Нас просто поразило их сходство с нацистами, которых видели в фильмах о войне.

Поздно вечером 11 августа мы прибыли в Берлин — город, так много значивший для молодого человека, который интересовался Германией с детства. Первая мировая война, триумфы художественных выставок Берлина в двадцатых годах, героизм немецких юных пионеров, помогавших коммунистам-подпольщикам в борьбе против нацистов в тридцатых годах, поджог рейхстага, Олимпийские игры 1936 года. Все это было мне знакомо по книгам, и вот теперь я видел Берлин воочию.

Меня сразу поразила сложная планировка города. В российских городах много свободного пространства. В Берлине же все иначе — высокоразвитая инфраструктура, сложная сеть дорог, пересекающих одна другую по мостам и туннелям, трамвайные пути, петляющие между зданиями. Традиционная немецкая архитектура поразительно· отличалась от всего, что я видел раньше. Однако чем ближе мы подъезжали к центру города, тем больше попадалось зданий, разрушенных во время войны.

В Остбанхофе нас ждала машина, чтобы отвезти в Карлсхорст, пригород, где КГБ принадлежала большая территория, нечто вроде военной базы, огороженная забором и с часовым у ворот. Нам отвели квартиру в небольшом трехэтажном доме. Квартира была самая обычная, но вполне подходящая для нас: большая кухня, гостиная, две спальни, ванная. Наше внимание сразу же привлек телевизор, и уже через несколько минут мы вовсю переключали каналы, зачарованные тем, что их целых пять. К тому же мы были невероятно рады, что естественная, повседневная немецкая речь — не учебные магнитофонные записи и не язык наших преподавателей — нам вполне понятна.

Утомленные долгой дорогой, мы поужинали и рано легли спать. Но тут случилось нечто в истинно русском духе. Не успели мы заснуть, как пришлось включать свет. Жуткая картина предстала нашему взору — обе спальни кишели клопами. Откуда они появились, одному Богу известно, но клопы были повсюду — на кроватях, на полу, на стенах, на потолке. Почесываясь от укусов, мы стащили с кроватей простыни и стряхнули с них живой груз в ванну, смывая мощной струей воды. Следующие два часа мы воевали с насекомыми, истребляя их сотнями. Потом, совершенно измученные и засыпающие на ходу, мы перетащили в гостиную по одной кровати из каждой спальни и поставили их подальше одну от другой, кровати, оставшиеся в спальнях, отодвинули подальше от стен. В кухне нашлось множество разнообразной утвари, каждую кроватную ножку мы поставили в кастрюлю или в миску с водой. Только тогда мы, наконец, уснули. Наутро мы обратились к коменданту с горькими жалобами, и он вызвал по телефону немецкую службу дезинсекции. Похоже, дезинсекторы знали свое дело, потому что вечером, когда мы вернулись домой, в квартире пахло дезинсектантом, а клопы исчезли.

Наше первое утро в Берлине было посвящено знакомству со служебными обязанностями. Советское посольство размещалось в огромном здании, выстроенном немецкими военнопленными неподалеку от Бранденбургских ворот на Унтер-ден-Линден, главной магистрали, которая до войны считалась сердцем столицы. Нашим куратором стал Владимир Ломеко, в то время личный помощник начальника Департамента стран содружества — органа Центрального Комитета по руководству странами Восточной Европы. Я знал Ломеко еще по институту, он был на два курса старше меня, и теперь мы встретились как старые друзья; высокий, уверенный в себе, энергичный, он явно обладал большими возможностями и готовил себя к самой успешной карьере (позже он занимал ряд высоких постов и был представителем Министерства иностранных дел в ЮНЕСКО). Другим честолюбцем был Юрий Квицинский, личный секретарь посла.

В те дни они оба, как, впрочем, и все остальные сотрудники советского посольства, были вовлечены в водоворот значительного исторического события. По тому, как громко, но оживленно и озабоченно о чем-то переговаривались между собой сотрудники посольства, стало ясно, что мы приехали в напряженнейший момент; Ломеко сначала коротко уведомил нас о том, чем нам предстоит заниматься, а после сообщил, что в городе происходит нечто страшное.

— В последние две недели, и особенно в последние несколько дней, граждане Германской Демократической Республики тысячами бегут на запад, — сказал он. — Они уходили и раньше, но по какой-то причине сейчас побеги приобрели массовый характер. Если вы спросите меня, что сейчас происходит в Восточной Германии, я отвечу очень просто. А именно: вся ГДР сидит на чемоданах.

Эта фраза поразила мое воображение и с тех пор не давала мне покоя. Буквально через несколько минут ее точность была подтверждена другим сотрудником посольства, нервным и раздражительным первым секретарем, который неожиданно ворвался в нашу комнату и произнес заговорщическим тоном:

— Ребята, готовится что-то невероятное. Я не могу сказать вам, что конкретно, но мой долг предостеречь вас. Будьте настороже сегодня и завтра ночью. Никуда не выходите. Не гуляйте. Не задерживайтесь в центре города. Когда посольство закроется, отправляйтесь в Карлсхорст и сидите дома. Смотрите телевизор, слушайте радио, но не покидайте квартиру. Утром придете на работу, как все.

Мы, разумеется, сгорали от любопытства, но поступили, как было велено. Из вечерних радиопередач ничего толком уяснить не удалось. На следуюшее утро город лихорадило: повсюду вооруженные солдаты, снующие во всех направлениях машины. Вдоль линии, разграничивавшей советский и западный секторы, возводились опутанные колючей проволокой заграждения: здесь по первоначальному замыслу должна была возводиться Стена.

В посольстве все были настолько заняты передачей срочных сообщений в Москву, что мы, предоставленные самим себе, провели день у телевизора, с недоверием и ужасом наблюдая, как стреляют по беглецам, в отчаянии карабкающимся на заграждения, как люди в надежде бежать прыгают из окон в каналы. Даже видя эти кадры, с трудом верилось в реальность происходящего, но, когда мы отважились высунуть нос на улицу, действительность оказалась не менее впечатляющей. В нескольких сотнях метров от советского посольства Унтер-ден-Линден была заблокирована заграждениями из колючей проволоки. Одна из главных артерий города была перекрыта.

Возведение Стены нарушило привычный ритм работы, однако нас все-таки следовало куда-то пристроить. Выделить комнату стажерам не представлялось возможным, и нам поставили столы в коридоре четвертого этажа, ведущем в великолепный огромный конференц-зал.

Коридор был широкий, места много, но его охранял дракон в облике секретаря — изысканно одетой женщины, восседающей перед дверью какого-то кабинета. Она была крайне недовольна нашим появлением, так как мы нарушали ее уединение и явно портили роскошный антураж. Вскоре мы узнали, что за высокой дверью находился кабинет полковника Славина, начальника берлинского отделения КГБ. Главные силы КГБ — более пятисот офицеров — размещались в Карлсхорсте. Человек двадцать пять работало в посольстве под видом дипломатов.

Перед тем как уехать из Москвы, я получил несколько несложных заданий от моего связного в Управлении С. Первым делом мне было поручено наладить контакт с моим братом. Он жил в Лейпциге, но в первую же неделю моего пребывания в ГДР он сам наведался в Берлин, чтобы встретиться со мной. Мы радовались нашей встрече, хотя она принесла мне неожиданное и неприятное осложнение. Василько пребывал в отличном расположении духа и, чтобы отпраздновать мой приезд, повел меня по ночным барам Восточного Берлина, угощая немецкими ликерами. В результате я вернулся в Карлсхорст около полуночи. К этому часу наш руководитель уже забеспокоился о моей безопасности. Он уловил запах алкоголя и сердито поинтересовался, где я был. Я уже усвоил основной принцип КГБ — никогда и никому не сообщать, чем занимался на самом деле, и ответил, что был в кино.

— Ах вот как? — не без ехидства заметил он. — И что же ты смотрел?

Когда я назвал фильм, он сказал:

— Ладно, обсудим это дело завтра, а сейчас ложись спать.

Я немного обеспокоился. Не хотелось подводить сотрудников КГБ, раскрывая свою связь с ними, но и не хотелось возвращаться в институт с плохой характеристикой. Я понимал, что утром не миновать вопросов о якобы просмотренном фильме… и чем дольше я размышлял о возникшей проблеме, тем яснее становилось, что выход только один. Глубокой ночью я оделся, выскользнул из дома и направился к центру города — расстояние в три километра я преодолел примерно за три четверти часа. Я нашел кинотеатр, в котором показывали названный мною фильм, на тротуаре возле кинотеатра подобрал не только программку с изложением сюжета фильма, но также использованный билет с оторванным контрольным корешком и поплелся обратно. Мой ночной поход себя оправдал: программка и билет произвели на руководителя должное впечатление. Позже, когда я рассказал об этом эпизоде сотрудникам КГБ, они пришли в восторг: я ничего не сказал о брате и умело замел следы, представив убедительные доказательства своей правдивости. Они оценили мое оперативное мастерство и мгновенную оперативную реакцию. «Мы нашли достойного кандидата, — говорили они друг другу. — Парень действовал умело».

Второе задание КГБ далось мне не так просто. Мне назвали имя женщины, с которой было желательно восстановить контакт. Следовало найти ее и выяснить, готова ли она по-прежнему сотрудничать с КГБ. Поначалу дело казалось очень трудным. Собравшись с духом, я зашел в полицейский участок, чтобы под каким-то предлогом получить ее адрес. Затем купил цветы и отправился к этой особе без предварительного телефонного звонка. Сильно нервничая, я постучал в дверь, открыла привлекательная женщина лет за сорок. Я изложил историю о некоем друге в Москве, который попросил меня проведать ее, и женщина пригласила меня войти, даже не слишком удивившись. Мне казалось, что разговор наш состоялся: она провела некоторое время в Советском Союзе во время войны и тепло отзывалась об этих годах, заметив с грустью, что люди теперь не такие идеалисты, какими были в тридцатых и сороковых годах. Я спросил, не хочет ли она возобновить контакт, и она осторожно дала мне понять, что не против.

Полагая, что добился успеха, я составил подробный отчет. Позже я сообразил, что все это, видимо, было подстроено: женщина — действующий агент, и проверяли вовсе не ее, а меня самого. КГБ желал установить, достаточно ли презентабелен я, легко ли вхожу в контакт с незнакомыми людьми, умею ли выяснять интересующие меня вопросы. Если бы они на самом деле хотели восстановить полезный контакт, то не послали бы для такой цели наивного двадцатилетнего мальчишку. Но все равно было интересно хотя бы попробовать вкус работы, которую мне предстоит выполнять, если меня примут в КГБ.

Дни шли за днями, а у нас, студентов, работы все не было, за исключением случайных переводов. Нам объяснили, что главная наша задача — это работа над дипломами. Мой научный руководитель хотел, чтобы я написал о коллективизации в ГДР, но я находил эту тему чрезвычайно скучной и, делая вид, будто работаю над ней, на самом деле занимался совсем другой проблемой, которая всерьез меня увлекла, а именно отношениями между Церковью и государством в ГДР.

Наша неторопливая деятельность оставляла много времени для чтения — и мы читали жадно, не только западногерманские газеты, которые были нам вполне доступны, но также секретные отчеты о моральном состоянии населения ГДР, предоставляемые различными партиями (в ГДР существовали марионеточные партии, но все они были всего лишь подразделениями СЕПГ — Социалистической единой партии Германии). Большинство отчетов начиналось набором банальностей вроде: «Население ГДР с большим энтузиазмом приветствует решения пленума Центрального Комитета СЕПГ», но после того как была отдана дань трескучим фразам, правда всплывала в потоке горьких и откровенных жалоб, показывающих, насколько недовольны и раздражены люди. Слухи, политические анекдоты, замечания в адрес Советского Союза, новые прозвища руководящих деятелей — все там было, вплоть до последних сатирических стишков:

Keine Butter, keine Sahne,

Aber hoch die rote Fahne!

У себя дома мы по очереди готовили незамысловатый ужин: макароны, картошку со сливочным или подсолнечным маслом и много овощей. Однажды вечером Стариков ввел новый обычай. Вернувшись из похода по магазинам, он принес маленькую бутылочку с надписью на этикетке «Кот», то есть «Водка». Он разлил прозрачную жидкость по стаканам со словами: «В конце концов, надо совмещать работу с удовольствием!» Проглотив спиртное, мы признали его похожим на нашу водку, только лучше, и вскоре вечерние выпивки вошли у нас в обычай.

Как-то раз, оставшись один дома, Я решил сделать товарищам сюрприз. С самого нашего приезда мне не нравился унитаз, покрытый почти черным наростом. Я решил как следует его очистить. Лучшего инструмента, чем обычный столовый нож, не нашлось, и два битых часа я скоблил унитаз, мало-помалу счищая этот налет. Наконец унитаз засиял снежной белизной как новенький. Мои товарищи очень обрадовались, и я сказал:

— Теперь надо только поддерживать чистоту, и все будет в порядке.

Однако за ужином Стариков спросил, как мне удалось добиться такого результата.

— Это было нелегко, — отвечал я. — Пришлось воспользоваться ножом.

— Что?! — Стариков вскочил с места. — Ты скоблил унитаз столовым ножом? Какая гадость!

С этими словами он швырнул все ножи на пол.

— Не дури, — сказал я ему.

Я этот нож потом полчаса кипятил. Он стал чище, чем был до этого.

С тех пор брезгливый Стариков каждый раз, берясь за нож, морщился, опасаясь, что ему попадется тот самый.

Лично для меня возведение Стены означало то, что я не смогу бывать в западной части Берлина и не увижу те места, в которые меня влекло всем сердцем — ни Шарлоттенбург, ни Курфюрстендамм, ни Тиргартен, ни Олимпийский стадион. По выходным дням нам, правда, позволялось уезжать на пригородных поездах в восточном и южном направлении к красивейшим озерам и лесам.

Стена не только ограничила меня в передвижениях, она стимулировала новый сдвиг в моем сознании. Прежде всего я понял, насколько неприемлем коммунизм для простых людей. Понял, что только физический барьер, охраняемый вооруженными солдатами на вышках, в состоянии удерживать восточных немцев в их социалистическом раю и воспрепятствовать их бегству на Запад. Впервые я собственными глазами увидел, что сделал Советский Союз с Восточной Европой.

Почему же, будучи свидетелем всего этого, я всетаки через несколько месяцев поступил в КГБ? Десятки раз мне задавали этот вопрос, и я не находил простого ответа. Могу лишь сказать, что в двадцать три года ум мой был еще недостаточно зрелым, и я не мог правильно оценить положение вещей. Тогда мне казалось, что лучше всего держать свои сомнения и выводы при себе. Я думал: «Да, я понимаю, как работает система, понимаю, что она смердит. Но что я могу сделать? Самое разумное оставаться, так сказать, оппонентом в себе». Позже я понял, что такая позиция нечестная и слабая. В отличие от большинства граждан, мне посчастливилось уехать за рубеж и оказаться в нужное время в нужном месте, чтобы понять истину, — и все же я по-прежнему бездействовал.

И меня не утешало и то, что тысячи интеллектуалов тоже предпочитали держать свои мысли при себе. Единственное, что они могли, — проклинать систему, сидя у себя в кухне за бутылкой водки. В России, как известно, это называется показывать фигу в кармане. Множество людей показывало фигу в течение десятков лет, пока не пришел конец советскому режиму, показывало, с горечью сознавая, что это единственный способ выразить свои антикоммунистические взгляды. В конце концов я стал действовать, но в 1961 году был к этому еще не готов.

Чем дольше мы находились в Берлине, тем больше набирались жизненного опыта. Теперь мы уже знали, что такое КГБ, и стали понимать, к чему следует относиться с саркастической усмешкой, а к чему — серьезно. Несмотря на серость жизни, мы умели находить в ней приятные моменты. Одним из них стал официальный визит Анастаса Микояна, фигуры номер три в Политбюро. Меня назначили переводчиком при двух советских кинооператорах, которые запечатлевали на пленку поездку высокого гостя по стране. Я присоединился к свите, и мы отправились в — большое путешествие по ГДР. Побывали в опере (слушали «Фиделио»), обедали в самых лучших ресторанах. Для кинооператоров кульминацией поездки стало приглашение на советскую военную базу, где они рассчитывали заснять все виды современного вооружения. Увы, когда длинный кортеж машин въехал на территорию базы, там не было видно ни одной пушки, ни одного танка, все было скрыто в ангарах. Немцы шутили, что единственное доступное обозрению оружие — церемониальный кортик на поясе у офицера, возглавляющего караул.

Настроение улучшилось, когда нас пригласили в столовую, где был накрыт великолепный стол: красная икра, отличный суп, множество холодных мясных деликатесов — все в русском вкусе. Под воздействием закуски и водки кинооператоры стали грубо шутить, демонстрируя типичное для русских бестактное и пренебрежительное отношение к обычаям европейской жизни.

— Знаешь, обо что мы тут чистим ботинки? — спросил один из них. — Само собой, о занавески! — и добавил: — Ты, наверно, слыхал наш любимый стишок? Только покойник не ссыт в рукомойник.

В декабре, к концу нашей стажировки, нас распределили. по разным консульствам. Каждому хотелось попасть в Лейпциг, второй по значимости город в стране, но благодаря тому, что там уже находится мой брат, туда отправили меня. Я был счастлив оказаться в Лейпциге в преддверии Рождества.

До тех пор мой интерес к религии носил чисто умозрительный характер; я не знал и не чувствовал, что такое истинная вера. Теперь это понял. Война угнетающе подействовала на сознание людей. Обстановка была предельно напряженной, но немцы, по крайней мере, обладали свободой передвижения, могли посещать своих родных и друзей. Теперь они внезапно оказались отрезанными от близких, без какой-либо надежды воссоединиться с семьей. При социализме жизнь стала мрачной, бедной и примитивной, и все это, как я понял, усилило религиозные чувства немцев. Их единственной опорой оставалась вера в Бога.

В этой напряженной атмосфере я слушал «Рождественскую ораторию" Баха в одном из концертных залов. Я впервые услышал произведения этого композитора в непосредственном живом исполнении. В Советском Союзе звучала музыка Баха, но без религиозной окраски. Для меня было откровением слушать ораторию в присутствии немцев, которые внимали музыке с таким благоговением и восторгом. Я был глубоко тронут и с тех пор старался слушать «Рождественскую ораторию» каждый год, если не в живом исполнении, то хотя бы по радио или телевидению.

Дня через два я побывал в Томаскирхе, где шла служба. Народу собралось очень много, но я нашел местечко в задних рядах и только уселся, как ко мне подошел священник в сутане и предложил молитвенник.

— Видите ли, я иностранец, — сказал я.

— Это ничего не значит, — возразил он. — Вы говорите по-немецки. Можете читать молитвенник.

Он дал мне книгу, и я принял участие в службе, от души этому радуясь. Соединение немецкого национального характера с европейским духом потрясло меня, ничего похожего я не испытывал в Советском Союзе. Опыт помог мне понять, что коммунистическая Россия — это духовная пустыня, и мне еще сильнее захотелось войти в европейский мир.

Если бы в КГБ узнали, что я посетил церковную службу, мой поступок не одобрили бы, однако я уже стал хитрее и приготовил объяснения. «О — сказал бы я, — я ходил в Томаскирхе, чтобы расширить свой культурный кругозор. Это памятник, связанный с именем Иоганна Себастьяна Баха, и мне хотелось побольше узнать о ней.»

Гуляя по Лейпцигу, прислушиваясь к разговорам в трамваях, я проникался сочувствием к немецкому народу. Я понял, что немцы преисполнены ненавистью к существующему строю. Мне было стыдно, что я советский гражданин. Стыдно, что мы, далеко отставшие от немцев в культурном отношении, подавили этот народ. В дореволюционной России была своя элита, аристократия духа. Теперь нам не догнать Европу. Как смели мы поучать европейцев и указывать, как им жить? И все же мы навязали им свою ужасающую систему.

Я столкнулся с невежеством советских граждан в Эрфурте, возможность посетить который предоставило мне посольство. Как-то вечером мы прогуливались с приятелем и увидели группу русских туристов, идущих по улице. Судя по невзрачной и немодной одежде, это были провинциалы.

Мы сочли нужным подойти к ним — как-никак соотечественники! — и весело поздоровались: «Привет!»

Реакция оказалась неадекватной: с минуту они глядели на нас со страхом и ужасом, потом пустились бежать прочь. Они были настолько напуганы идиотскими предостережениями своих партийных руководителей, что когда к ним подошли и заговорили по-русски, доверчивые простаки немедленно решили, что это провокация.

Однако тайная деятельность все же существовала. В Лейпциге я встретился не только с братом. Однажды утром, пробираясь сквозь толпу на главном железнодорожном вокзале, я вдруг столкнулся лицом к лицу еще с одним знакомым человеком. Это был Леонид Козлов, он учился в моем институте и был на два курса старше меня, занимался общественной работой — этакий партийный горлопан. Он закончил. институт, и с тех пор я больше его не видел, но вот он тут пеpeдo мной, по виду самый настоящий немецкий бюрократ, одет как немец и держит в руке типичный немецкий портфель. Я открыл было рот, чтобы поздороваться, но он, явно узнав меня, быстро отвернулся и зашагал прочь. Глядя ему вслед, я вспомнил, что он, как и Василько, готовился стать нелегалом. (Он им и стал, но его разоблачили, а впоследствии обменяли на другого заключенного.)

Тайная деятельность оказалась необходимой для выполнения порученного мне КГБ третьего задания: найти человека, которого я мог бы рекомендовать в качестве потенциального агента. Имелся. один явный кандидат — высокий, белокурый, красивый немец по имени Эрик. В институте он был членом нашей легкоатлетической секции, но ему пришлось вернуться домой, кажется по семейным обстоятельствам. Я нашел его в красивом маленьком городке к югу от Лейпцига, и Эрик, не зная, что он интересовал меня скорее не как друг, а как возможный тайный агент КГБ, пригласил меня провести Рождество с ним и его родителями.

При первой нашей встрече Эрик рассказал мне о своей семье. После войны его отец подвергся преследованию со стороны русских. Но он, мол, ни в чем не повинен, поскольку был всего лишь бухгалтером, которого призвали в армию и направили по финансовой части в войска СС. Русские после войны отправили его в концлагерь Бухенвальд, где он провел пять лет. Многие узники там и умерли, отец выжил, но вышел из лагеря истощенным и больным.

Таков был рассказ Эрика об отце во время нашей первой встречи, но неделей или двумя позже, пропустив пару рюмок, Эрик поведал мне, что этот самый «отец-бухгалтер» был героем обороны Франкфурта-на-Одере, последней крепости на подступах к Берлину. Ничего себе бухгалтер! Когда я приехал к Эрику накануне Рождества, дверь мне открыл типичный эсэсовец: квадратная челюсть, коротко остриженная голова, очки в тяжелой оправе, а у ног овчарка. Несмотря на грозную внешность, он оказался добрым человеком, и мы провели очень веселое Рождество с подарками под елкой, изысканным холодным ужином в Сочельник и традиционным карпом в самый день Рождества.

В КГБ вроде бы обрадовались найденному мной кандидату, но позднее, когда Эрик навестил меня в Москве, еще не зная, что я связан с этой организацией, он горько жаловался, что русские разыгрывали с ним шпионские штучки. Видимо, дело дошло до стадии вербовки, но он того не пожелал и послал русских подальше, так и не узнав о моей причастности к этой истории.

В Лейпциге, помимо прочих моих обязательных дел, я встретился с ребятами, которых опекал в Артеке полтора года назад. У меня были их адреса, и я связался с Гансом, одним из самых умных мальчиков в той группе; он пригласил меня пообедать с его родителями и с одной из девочек, которые приезжали в Артек. Вечер прошел прекрасно: приятно было снова увидеть своих подопечных и послушать об их успехах в школе, а со взрослыми состоялась интересная беседа о положении дел в Германии. Любопытно было также побывать в доме, построенном в тридцатых годах.

Однако этот вечер мог показаться скучным по сравнению с тем, который вскоре последовал. Меня поселили в здании, где размешались мастерские, принадлежащие школе для советских детей. На верхнем этаже находился дортуар — огромная общая спальня, уставленная кроватями, но, к счастью, я там обитал один. Однажды раздался стук во входную дверь внизу. Пожилая чета, присматривающая за домом, стука не услышала, так что я спустился вниз, открыл — и кого же я увидел? Ольгу, самую красивую девушку в той моей артековской группе. Сейчас она выглядела еще более сексуально, чем тогда.

— Олег! — воскликнула она. — Я услышала, что ты в городе, и узнала адрес. Я просто должна была с тобой повидаться.

Без лишних церемоний она поднялась наверх и уселась на край моей кровати. Сразу стало совершенно ясно, что цель у нее единственная — переслать со мной. Она была настолько бесстыдна, что стянула с себя брюки и сделала вид, что собирается пришивать к ним пуговицу. Мне все это представлялось сном: прямо передо мной самая привлекательная девушка из всех, кого я знал, сидит полуобнаженная на моей кровати, вытянув фантастически длинные ноги. Почему я не принял ее вызов?

Стоило мне положить руку ей на бедро — и она стала бы моей. Но я не сделал этого, а только говорил, говорил, говорил, а потом предложил ей прогуляться. Мы шли по морозным улицам, пока не добрались до дома, где она жила, и здесь, у самых дверей, мы поцеловались — вот и все. Потом я долго ругал себя за проявленную тогда застенчивость. Конечно, в КГБ меня настойчиво предостерегали от интимных связей с иностранками, однако в данном случае меня удержал некий внутренний запрет. Когда я снова встретился с Гансом и упомянул в разговоре, что виделся с Ольгой, он посмотрел на меня лукаво и заметил:

— А знаешь, она стала ужасно развязной. Напропалую гуляет с русскими солдатами.

Слова Ганса немного охладили мой пыл, но все равно я горько каялся, что упустил такой шанс.

Подстегнутый этим происшествием, я написал другой немецкой девушке, Шарлотте, которая жила неподалеку от Лейпцига, и предложил ей встретиться. Мы познакомились в Москве, куда она приезжала с группой туристов, к которой я был прикреплен переводчиком. По вечерам мы ходили гулять, жарко обнимались в темных дворах, и Шарлотта была готова вступить со мной в близкие отношения. На этот раз она сообщила в письме: «Олег, ты опоздал. Я вышла замуж за русского офицера».

Мы уехали домой 20 января 1962 года, пробыв в Берлине без малого шесть месяцев. Я был бы счастлив задержаться подольше. Мы много узнали и многому научились. Жизнь в Восточной Германии была куда интереснее и комфортабельнее, чем в России. Но нужно было вернуться в Москву к началу последнего семестра в институте, после которого предстояли госэкзамены, да еще успеть написать и защитить дипломную работу. Материала для диплома набралось немало. Сложность заключалась в том, что у меня не было разрешения работать над темой, выбранной мною самим. В конце концов я просто начал писать об отношениях. между Церковью и государством в ГДР, не заручаясь ничьим согласием. Мой изначальный интерес к теме обострился после посещения Лейпцига, и мне было что сказать.

Я черпал сведения из журналов и газет, выходящих по обе стороны внутренней немецкой границы, а также во время поездок. В посольстве я читал секретные отчеты аналитических центров и марионеточных политических партий, давшие мне богатый материал.

В Восточной Германии Церковь была единственным элементом общества, открыто противостоящим государству. В Восточной Германии, Западной Германии, в Восточном Берлине и Западном Берлине структура религиозной жизни была разной: к примеру, в Восточной Германии протестантов и католиков было поровну, в Западной Германии протестанты составляли девяносто процентов верующих. И следовало принимать во внимание значительные различия на региональном уровне. В Тюрингии, скажем, сохранялось то же положение, что и при Гитлере: верующие были склонны поддерживать существующий режим в большей мере, чем население любого другого региона. Восточногерманские студенты не имели представления о том, какой серьезной силой является Церковь в их стране: они твердили мне, что писать об этом — только время терять, так как верующих людей, по их мнению, очень мало. Но они ошибались, это стало ясно, когда ГДР в конце концов прекратила свое существование, и Церковь сыграла не последнюю роль в ее крушении.

Я написал дипломную работу сначала от руки, потом перепечатал на машинке. Получилось больше ста страниц — мой диплом был самым объемистым на нашем курсе. Каждому дипломнику полагался научный руководитель, но, поскольку у меня такового не было, я обратился к Розанову, одному из самых лучших преподавателей, который всегда собирал полную аудиторию. Он, однако, отказался, потому что я отклонил предложение, стать его аспирантом. КГБ уже обеспечивал мне работу сразу после окончания института, и я хотел приступить к ней как можно скорее.

Обеспокоенный отсутствием научного руководителя, я однажды зашел на кафедру истории и застал там заведующего кафедрой. Видимо, я выглядел сильно удрученным, потому что он поинтересовался, что случилось.

Я объяснил, что мне нужно, чтобы кто-то согласился поставить свою фамилию в качестве научного руководителя на моем дипломе.

— О чем ваша работа? — спросил он и, когда я ответил, отозвался немедленно: — Хорошо, поставьте мою фамилию. Но нам обоим не стоит подставлять себя под удар. Измените название. Озаглавьте, скажем, так: «История религиозных организаций в ГДР».

Таково было единственное поставленное им условие. Я испытал огромное облегчение. Заведующий кафедрой получал двойную выгоду: он становился руководителем большего количества дипломных работ и за каждый такой диплом получал определенное вознаграждение. Меня ничуть это не волновало, у меня был научный руководитель, а только это мне и было нужно.

Потом он сказал:

— Как руководителю мне положено дать отзыв о вашей работе. — Он быстро пролистал страницы. — Да вы, я вижу, целую книгу написали. Сделайте одолжение, накатайте-ка отзыв за меня.

Я так и сделал: написал резюме на нескольких страницах, и на том все кончилось.

Выпускные экзамены предстояли нелегкие. Все нервничали, особенно боялись экзамена по международному праву, труднейшему предмету, который надо было знать назубок и по которому было мало пособий. Еще мы сдавали историю международных отношений и марксизм-ленинизм. Экзамены продолжались целый месяц, на каждый нам отводили по восемь дней для подготовки.

Человеку с Запада процедура сдачи экзаменов показалась бы по меньшей мере странной. Экзамены были только устные, принимала их комиссия в составе трех преподавателей. Вызывали студентов в аудиторию по одному и каждому вручали билет с тремя вопросами. На подготовку к ответу отводилось около часа, те, кто уже подготовился, представали перед экзаменаторами. На каждый ответ на вопрос давали минут семь, но если студент отвечал блестяще, то предлагалось перейти к следующему вопросу, так что в целом можно было уложиться минут за восемь — десять.

Хитроумные студенты пытались извлечь выгоду из такой практики и сразу начинали выдавать на гора сливки своих знаний в надежде, что их остановят. Немало было и жульничества: студенты приносили с собой шпаргалки, прятали их в стол и потом потихоньку в них заглядывали, выискивая ответы. Некоторые нагло приносили учебники, спрятанные за поясом под пиджаком; особо терпеливые изготавливали шпаргалки из мелко исписанных длинных и узких полосок бумаги, сложенных гармошкой и потому почти не занимающих места — их можно было потихоньку вытягивать из кармана.

Не удавалось перехитрить только профессора Эпштейна, который читал нам историю средних веков. Он был так увлечен историей Германии четырнадцатого и пятнадцатого века, что, когда рассказывал о ней, почти впадал в транс. Во время экзаменов он не обращал внимания на проносимые в аудиторию шпаргалки и учебники, потому что задавал вопросы, требующие знания предмета: «Что вы скажете о далеко идущих последствиях Тридцатилетней войны?» — и тут уж шпаргалки с датами не помогали.

Нечестно вели себя, однако, не только студенты. Перед экзаменами у нас, как и в любом другом институте, проходили зачеты. Один раз Слава Макаров, один из самых способных студентов, вошел в аудиторию, чтобы сдать не представляющий для него никакой трудности зачет по государственному праву, но скоро вышел с потрясенным видом, красный от унижения. Вопрос, заданный Славе преподавателем Сидоровым, касался правового статуса Берлинской стены. Выслушав Славу, который вполне владел материалом, Сидоров только спросил, читал ли он девятый номер журнала «Государственное право». Слава ответил, что, к сожалению, не читал, и — не получил зачета. В поисках справедливости мы скопом направились в библиотеку, и тотчас все стало ясно: в девятом номере была опубликована статья о Стене, написанная никем иным, как самим Сидоровым.

Несмотря на изрядные волнения, у меня все закончилось благополучно: меня уже ждала работа, и это создавала ощущение стабильности, к тому же оценки у меня были хорошие. Я получил красивый диплом с вложенным в него перечнем всех изученных мною в институте предметов и указанием оценок — дорогое мне напоминание о годах, проведенных в стенах вуза. Потом состоялось еще одно собеседование с офицером КГБ, из которого я узнал, что принят на службу с l августа, но мне предоставлен на месяц оплачиваемый отпуск, после чего необходимо приступить к своим обязанностям 31-го числа. Тем временем ежемесячная зарплата поднимется с 450 рублей до 1500.

Я уехал в летний лагерь на берегу Черного моря. Это было чудесное место, с палатками, соснами и фантастическим видом на море. Там же отдыхал и мой друг Станда Каплан. После окончания семестра он не поехал сразу домой в Чехословакию, а решил задержаться еще на месяц. За время этого идиллического августа наша дружба стала еще более крепкой.

Каждый день мы совершали пробежки по холмам, загорали и купались в море, ныряя со скал. Мы ели на свежем воздухе под соснами, а еду нам подавали из окна полуразрушенной дачи, вместо крыши над которой натянули брезент и устроили там временную кухню. Станда с его европейской внешностью всегда пользовался бешеным успехом у женщин, и теперь у него была любовница, жившая где-то возле Ялты, в нескольких километрах дальше по побережью. По вечерам он рассказывал об этой женщине, и мы часами говорили о жизни вообще. Станда весьма скептически относился к коммунизму и не боялся выражать свои мысли в подходящей компании. (Позже он поступил в разведслужбу Чехословакии, но только ради того, чтобы его послали за границу, где он мог бы стать перебежчиком. Так он и поступил, в 1968-м или в 1969 году, но не во время советского вторжения в его страну, а несколько позднее).

Отношения с девушками у меня не складывались. Я был не только застенчив, но и разборчив. В лагере я познакомился с девушкой, которая часто бегала вместе со мной и явно была не прочь завести роман. Она была хорошенькой, длинноногой, стройной и привлекательной, но почему-то я решил, что это «не мой тип», и не увлекся ею. Я хорошо к ней относился, но не более того.

Я вернулся в Москву загорелый и окрепший. Я уже поднабрался жизненного опыта, но все еще не так много знал о КГБ и его специфике.

Глава 5. Стажер КГБ

31 августа 1962 года 120 молодых людей, в большинстве незнакомых друг с другом, собрались в неком официальном здании в центре Москвы. Нас посадили в автобусы и повезли в школу номер 101, расположенную в лесу, в пятидесяти километрах к северу от города. Шестьдесят человек должны были пройти одногодичный курс, а другие шестьдесят — двухгодичный. Вместе с двухгодичниками предыдущего набора нас оказалось здесь около двухсот человек. Моим пребыванием в школе я в значительной степени был обязан совету брата, который настаивал, чтобы я непременно прошел курс обучения в этом учебном центре КГБ, после чего, говорил он, я получу удостоверение, дающее право работать в любом отделе КГБ, а без такого удостоверения будущее мое окажется неопределенным.

Мне стыдно сейчас в этом признаваться, но тогда я считал школу номер 101 романтичным заведением: год, проведенный мною там, — лучшее время моей жизни. Позже, при Юрии Андропове, на базе этой школы был создан Краснознаменный институт КГБ, ставший академией шпионажа, но в мое время Это был всего лишь скромный учебный центр, размещавшийся в трех деревянных зданиях посреди леса. Два дома были отведены под жилье, в третьем находились учебные классы. Спальни, каждая на двоих, были самыми обыкновенными, однако меня привлекало здесь кое-что другое: во-первых, отличный спортзал, во-вторых, плавательный бассейн, в-третьих, теннисные корты и, в-четвертых, баня лучшая из тех, которые мне довелось видеть, безупречно чистая, с топившейся дровами печью и огромными камнями, на которые плескали воду, чтобы поддать пару. Лес вокруг был идеальным местом для пробежек, и, хотя школа находилась за высокой оградой, получить разрешение покинуть ее территорию и пробежать несколько километров по лесу не составляло труда.

Вскоре после приезда нас собрали в зале, где перед нами должен был выступить начальник факультета полковник Владыкин. Увидев его, я был поражен. Думаю, все новички втайне опасались оказаться в подчинении суровых офицеров внушительной комплекции, однако, к моему удивлению, перед нами предстал невысокого роста худощавый мужчина в элегантном цивильном костюме. Его внешность, спокойная, размеренная речь и приятная манера общения выдавали в нем воспитанного, интеллигентного человека!

— Дорогие друзья, — начал он с несвойственной этому учреждению теплотой в голосе, я должен вам сообщить, что на весь период обучения здесь вы должны забыть свою подлинную фамилию. Вам будет присвоен псевдоним, который сообщу каждому в отдельности. Ваших настоящих имен знать не должен никто. Поэтому не рекомендуется интересоваться ими друг у друга.

Далее он предупредил, что о существовании школы, ее местонахождении и о том, чему здесь обучают, рассказывать никому нельзя, даже родителям.

Потом он ознакомил нас с принятым в школе распорядком и учебной программой, а потом сообщил, что, как и всем вступающим в ряды Вооруженных Сил, нам полагается принять военную присягу.

— Я зачитаю текст присяги, — продолжал он. — Затем раздам вам бланки с ее текстом, которые вы подпишете и сдадите мне.

И торжественным тоном, чеканя слова, начал читать текст присяги, начинавшейся словами:

— Вступая в ряды Вооруженных Сил СССР, я обязуюсь строго хранить государственную тайну и защищать свою страну до последней капли крови…

Закончив чтение, он раздал нам бланки, которые мы тут же подписали и вернули ему. Владыкин держался с нами просто, почти по-отечески, разговаривал вежливо, без начальственного апломба, и это располагало к нему. Затем он велел нам поодиночке заходить к нему в кабинет. Мой псевдоним оказался сходным с моей настоящей фамилией. Так я стал Гвардейцевым — фамилия довольно нелепая, но раз уж она для меня была уготована и занесена в списки, пришлось смириться. И еще меня ждал приятный сюрприз — повышение в звании. Теперь я стал еще одним лейтенантом на курсе, у которого было хоть и небольшое, но все же жалованье.

Первое, что бросилось мне в глаза и вызвало крайнее удивление, это гениальная маскировка военного заведения под гражданское, Здесь, в школе, я впервые увидел офицеров Первого главного управления в деле и сразу же отметил про себя, что на остальных сотрудников разведки они совсем не похожи. Они никогда не надевали военную форму, носили только штатское.

Преподаватели и инструкторы из числа сотрудников КГБ, отошедших от оперативной работы, но остававшихся в кадрах, отлично знали свое дело. Все они бы ли довольно интеллигентными людьми, с богатым опытом практической работы, а некоторые еще и обладали чувством юмора. Было видно, что от своей работы они получали удовольствие. Словом, школа напоминала хорошо отлаженный механизм.

Еше раз замечу, что обучению иностранным языкам отводилось первостепенное место в учебной программе:

Я изъявил желание заниматься английским.

— Английским? — удивилось руководство.

— Все хотят учить английский. А почему бы Вам не заняться шведским, тем более, что некоторые познания в нем у Вас уже есть. Мы без труда смогли бы зачислить Вас на последний курс шведского.

Итак, я оказался в языковой группе, состоящей всего из трех человек. Помимо меня в ней занимались: Феликс Майер (настоящая фамилия которого была Мейер) и Юрий Веснин (на самом деле Вознесенский). Представить себе двух так не похожих друг на друга людей, казалось, невозможно. Юрий — типичный русский крестьянин из под Петрозаводска, — широкоплечий, плотного телосложения, простой и бесхитростный. Феликс же, напротив, был высокий, элегантный эстонец, несколько флегматичный, осторожный и расчетливый, короче говоря, настоящий европеец. Феликс как нельзя лучше соответствовал характеристике, данной эстонцу Солженицыным в одном из своих произведений: «Никогда в жизни не встречал эстонца, который оказался бы плохим человеком. У Мейера была необычная биография — родился в Сибири, правда, теперь тот район относится к Северному Казахстану. Подобно родственникам моей матери, переселившимся в Центральную Азию, его предки в девятнадцатом веке, как и тысячи швейцарцев, поляков и немцев, перебрались в эти места и здесь осели. Свободно говоря по-эстонски и отлично зная культуру своего народа, Феликс настолько был предан советской системе, что почти забыл о собственных исторических корнях.

Мы с ним неплохо ладили, но тем не менее по некоторым вопросам политики все же отчаянно спорили.

ХХ съезд партии, состоявшийся в 1956 году, резко осудил культ личности Сталина и даже принял решение воздвигнуть монумент в память жертв сталинских репрессий. Однако, многие ортодоксальные члены партии считали, что Хрущев со своими сподвижниками зашел слишком далеко и что так резко критиковать самих себя не следует. Феликс оказался сторонником последних. Я же, напротив, полностью одобрял решения, принятые съездом.

Как-то в очередном споре он сказал мне:

— Никакого монумента не поставят. Как можно воздвигать памятник жертвам собственного режима? Это же противоречит здравому смыслу.

Конечно, Феликс оказался прав — скоро о создании монумента преспокойненько забыли.

Вскоре начались занятия, и те, кто мало знали о КГБ, начали делать неприятные для себя открытия. Об этой организации я был наслышан от своего отца, другие же, из числа непосвященных, были просто шокированы тем, что практически вся работа разведслужбы строится на информации и фотографирование — дело второстепенное, главное же — вербовка агентов. А для этого надо найти подходящего человека из числа резидентов той или иной страны и тем или иным способом убедить их или заставить нарушить закон своей страны и стать тайным агентом советских спецслужб.

Наши преподаватели знали по опыту, что некоторые курсанты, шокированные предстоящей им в будущем работой, так и не могли справиться с шоком и были отчислены. Обычно в самом же начале отсеивались один или два человека. Среди курсантов нашего набора таких слабонервных, похоже, не оказалось, и мы без потерь преодолели первые трудности, правда, некоторым совершенно не давались иностранные языки, и сколько ни бились над ними преподаватели, говорить бегло на чужом языке они так и не научились.

Основным пособием нам служил учебник под названием «Основы советской разведывательной работы», в котором рассматривались все аспекты шпионского ремесла: завязывание контактов, выбор кандидата для вербовки, вербовка, ведение агента, связь с ним, личные встречи, пользование тайниками, постановка сигналов, моментальные передачи, наблюдение, выявление слежки, использование безличной связи, пользование коротковолновыми средствами радиосвязи. Нам читали лекцию, скажем, об установке условных сигналов. После этого мы штудировали соответствующую главу в учебнике, затем изучали дополнительную литературу по этому вопросу, рекомендованную преподавателем, которая имелась в библиотеке.

Большая часть этой литературы представляла собой разработки, сделанные опытными специалистами-практиками и изготовленные на копировальных машинах на очень плохой бумаге. Даже те из них, что имели четкий шрифт, сброшюрованы были кое-как. Короткие тексты, посвященные принципам разведдеятельности, писались офицерами-ветеранами, и приводимые в них примеры бывали по большей части интересными. Однако истории, изложенные старыми чекистами, оказывались настолько выхолощенными, что по ним нельзя было даже понять, в какой стране это происходило.

Начинались эти тексты примерно так: «В некой азиатской стране находилось посольство крупной западной державы…» — и никаких тебе больше подробностей. Фамилии участников событий были вымышленными, так что во многих материалах фигурировали одни и те же лица: мистер Джонсон и советский чекист Михаил Кротов. Несмотря на эти условности, сюжет большинства историй был сильно закручен. Задача нашего разведчика заключалась не только в выходе на конкретного человека и в установлении с ним контакта, но и в проведении другой оперативной работы, требовавшей комбинации различных приемов. По вечерам мы должны были читать и другие материалы, написанные бывшими разведчиками, но уже о каких-то конкретных индивидуальных заданиях. Истории эти, как правило, были чистым вымыслом, но все равно значились секретными: читать сочинения ветеранов надлежало в библиотеке и выносить их оттуда запрещалось.

Что касалось спорта, то я здесь был на коне. Большинство курсантов любили бегать, и регулярные пробежки по лесным тропинкам стали моим излюбленным занятием. Именно благодаря кроссам я существенно поправил свою спортивную форму. Зимой, когда выпадал снег, мы переключались на лыжи. В один из первых дней Пребывания в школе я заметил парня, который под самодельным навесом, устроенным между деревьями, поднимал штангу. Разговорившись с ним, я узнал, что его, прекрасно владеющего испанским языком, по какой-то загадочной причине обязали учить индонезийский. Парень был большим любителем скабрезных шуток, а своим девизом избрал изречение Фрейда, которое часто и во всеуслышание повторял: «Dег Mensch sexualisiert den all», что означало: «Мужчина — основа вселенной». Его одержимость в занятиях атлетикой передалась и мне. Я стал упражняться с гирями и штангой вместе с ним, и так усердно, что за зиму значительно прибавил в силе. Один из самых триумфальных дней в моей спортивной биографии пришелся на конец октября, когда все курсанты должны были принять участие в кроссе на три тысячи метров. Было прекрасное осеннее утро, с легким морозцем, и я бежал так, словно от этого зависела вся моя жизнь. Еще до начала соревнований все прочили победу одному второкурснику, профессиональному лыжнику. Мы участвовали в разных забегах, однако его время оказалось на секунду хуже моего, и я стал победителем. (По удивительному стечению обстоятельств, именно он был в составе комиссии, которая в 1985 году занималась расследованием дела о моей причастности к шпионажу в пользу британской разведки.)

Каждая группа из двадцати пяти человек имела своего наставника, или инструктора, под руководством которого проводились практические занятия по программе обучения. Нам излагалась та или иная острая ситуация, и мы должны были принять правильное решение. Например: некую контору возглавляет начальник, при нем девушка-секретарь, в тесном контакте с ними находятся сотрудник разведслужбы, агент, связной и еще один человек, не занимающийся оперативной работой, но основательно погрязший в долгах. Вопрос: при данных обстоятельствах и с учетом конкретных действующих лиц как можно внедриться в это учреждение? Если ситуация не очень сложная, то решение можно было найти и за пятьдесят минут, то есть за один урок, однако сплошь и рядом на поиск верного решения могло уйти и два часа. Курсанты письменно излагали свои версии, наставник их анализировал и через день-два обсуждал их с нами.

Через пару недель выяснилось, что в нашей группе есть выдающийся курсант, известный нам уже как Миша Илюшин, а в реальности — Михаил Ильинский, молодой латиноамериканского типа парень, что называется «разведчик от Бога». Он был настолько сообразителен, что для решения задачи, на которое у других уходил час, ему требовалось не более получаса. Написав ответ, Миша клал свой листок на стол инструктора и уходил в спортзал, твердо зная, что на следующий день его решение будет признано лучшим. Кроме того, у него были удивительные способности к языкам: с детства зная французский, он изучил итальянский и английский, а при поступлении в Институт международных отношений был зачислен на восточное отделение, где освоил еще и вьетнамский. Помимо всего про чего, Ильинский был хорошим спортсменом — отлично играл в футбол, в хоккей на льду и постоянно тренировал свое тело. С такими данными он был завидным кандидатом для КГБ и как нельзя лучше подходил для нелегальной работы, из него мог бы получиться превосходный француз.

И что же? Однажды на имя начальника школы номер 101 пришло письмо от родителей некоей девушки, которую, по их словам, несколько месяцев назад соблазнил студент МГИМО. Теперь она беременна и утверждает, что отцом будущего ребенка является никто иной, как Михаил Ильинский. Никто из нас этим сообщением ошарашен не был, поскольку при таких внешних данных и интеллекте, как у Миши, ни одна девушка не могла остаться к нему равнодушной. Но он всерьез их не принимал, считая, что еще слишком молод. Письмо родителей его бывшей подруги было для Миши Ильинского как нож в спину. Он пытался отвергнуть претензии на его отцовство, заявив, что она сама настояла на близости. «Кстати, — добавил он, — даже если она беременна, то отцом ее ребенка я быть просто не мог, потому что, насколько я помню, в ту ночь у нее была менструация».

Возможно, он был прав. Девушки часто прибегают к таким уловкам, чтобы подцепить мужа, а знакомая Миши наверняка рассчитывала, что начальство школы заставит его на ней жениться. Оформи Ильинский с этой девушкой брак, дело это тут же замяли бы, и он продолжал бы учебу, но он на это не пошел. Ему жутко не повезло: его малозначительное дело совпало по времени с арестом и разоблачением Олега Пеньковского, офицера Главного разведывательного управления, работавшего на западные спецслужбы. Случай с Пеньковским наделал много шума. Тогда перетряхнули не только ГРУ, но, весь КГБ. Начальство сочло необходимым сурово наказать курсанта Илюшина за аморальное поведение. Поскольку в КГБ процветало ханжество, беднягу Ильинского подвергли настоящей экзекуции: с ним проводились унизительные собеседования, потом вопрос о «безнравственном поведении коммуниста Ильинского» вынесли на партийное собрание, и в конце концов, было принято решение его отчислить. И это самого блистательного слушателя школы номер 101! (К счастью, у него хватило сил и таланта преуспеть в другой области. Обладая еще и писательским даром, Михаил Ильинский стал журналистом и работал в газете «Труд», печатном органе профсоюзов. Потом перешел в «Известия», где приобрел репутацию одного из ведущих журналистов-международников. Во время войны во Вьетнаме работал там спецкором, а оттуда был направлен в Италию. Ильинский вскоре женился, но не на той, которая его домогалась, а совсем на другой девушке. У них родился сын, которым счастливый отец очень гордился. Когда его спрашивали о малыше, довольный папаша всегда говорил: «У Владимира Михайловича все хорошо».

Еще одним курсантом, которого готовили для нелегальной работы, был Владимир Мягков. Он не шел ни в какое сравнение с Ильинским — серый, ничем не примечательный провинциал. Мягков смог окончить школу номер 1О1, однако на последнем курсе нa его долю выпало трудное испытание. Начальство решило послать его в Казахстан и проверить, сможет ли он там прокрутиться пару дней без каких-либо документов, избежать ареста, а в случае, если все-таки попадет в милицию, посмотреть, насколько умно он станет действовать и сумеет ли в конечном итоге выйти сухим из воды. Если бы Мягков справился с поставленной перед ним задачей, то он получил бы отличные оценки, но он это практическое задание провалил. Его отчислили из группы курсантов, готовившихся к нелегальной работе, и по окончании школы он служил в КГБ, занимая малозначимую должность, но и там не преуспел, а скорее наоборот. (Несмотря на неудачи в карьере, он по прошествии лет смог оказывать мне услуги — тайком передавал досье на сотрудников, за что я ему был очень благодарен.)

Большая часть преподаваемых нам предметов мне нравилась, меньше всего привлекали практические занятия по фотографии, изготовление микроточек и тому подобное. В спорте тоже было два вида, которые я недолюбливал: стрельбу и самбо. Нас учили стрелять из пистолета, но у меня это получалось неважно. Мне надоедало разбирать, чистить, смазывать и вновь собирать огнестрельное оружие. К овладению приемами борьбы я оставался равнодушен скорее всего потому, что по натуре своей я не был агрессивным и никогда и ни на кого не нападал первым.

Спортивные инструкторы в КГБ разработали свои собственные приемы борьбы без оружия, которые мы в течение некоторого времени отрабатывали на занятиях раз в неделю, и хоть с координацией движений у меня было все в порядке, в чем я убедился позже, занявшись бадминтоном, тем не менее захваты мне удавались плохо.

Наглядным показателем нашей загрузки и полной поглощенности учебой может служить тот факт, что карибский кризис, приведший мир в октябре 1962 года на грань ядерной войны, прошел как-то мимо нас стороной. Тогда мы о нем так ничего толком и не узнали. Одна из задач наших преподавателей заключалась в том, чтобы курсанты были полностью поглощены учебой и ни на что другое не отвлекались. Конфронтация между США и Советским Союзом в московских газетах освещалась куце, а в школе услышать о ней возможности не было. Находись я дома, я бы, скорее всего, уловил слово правды по «вражескому голосу», но здесь, на учебе, руководство школы хорошо позаботилось о том, чтобы свести наши контакты с внешним миром до минимума, и весьма в этом преуспело. Только спустя много времени я узнал, насколько мы были близки к ядерной катастрофе.

Еще большее удовольствие я получал от учебы, когда мы приступили к практическим занятиям. На пять или шесть дней наша группа уезжала в Москву и размещалась в здании, находившемся в самом центре столицы. Этот симпатичный особнячок, именовавшийся в нашем обиходе «виллой», был построен каким-то капиталистом еще в начале века. Обосновавшись в нем, мы приступали к «городским занятиям». Их программа была интенсивной, и, хотя мы страшно выматывались, они нам очень нравились.

Проучившись всего три месяца, мы мало что умели, и любое задание тогда казалось нам жутко трудным. Представьте себе курсанта, молодого парня, приехавшего из провинции, никогда не имевшего в кармане свободных денег, впервые в своей жизни попавшего в столичный бар или ресторан. Ему необходимо заказать выпивку или закуску, чтобы угостить незнакомого человека, пришедшего к нему на связь. Представьте, какую психологическую нагрузку испытывает он при этом — ведь ему, двадцатичетырехлетнему парню, необходимо завоевать доверие и «вести» человека значительно старше его по возрасту. Поначалу мы не знали, что большинство людей, с которыми нам приходилось встречаться, были пенсионерами КГБ, специально приглашенными на роль агентов. Мы воспринимали их лишь как солидных дяденек и порой робели перед ними. К тому времени нам уже было известно, что все, с кем выходят на связь сотрудники КГБ, делятся на следующие группы: агенты (те, кто активно работает на Комитет), доверительный контакт (более низкие по рангу агенты, которым поручаются отдельные задания), объекты разработки (те, с кем выходят на контакт с целью их последующей вербовки) и другие контакты (те, к чьим услугам прибегают от случая к случаю).

Для начала нам велели поездить по Москве и выбрать места для последующей оперативной работы — для постановки условных сигналов, встреч с агентами, моментальных передач. Затем мы приступили к отработке приемов контрнаблюдения — увлекательной игры в кошки-мышки. Для этого мы разбивались на пары. Один из курсантов выступал в роли объекта наблюдения, а второй, его напарник из заранее выбранных им точек, тайком наблюдал за ним, проверяя, не ведет ли он за собой хвост.

Работу хвостов выполняли сотрудники КГБ, которые сами отрабатывали приемы слежки. Их группа состояла минимум из трех человек, которым придавался еще и легковой автомобиль. Один из них вел машину, а двое других, взаимодействуя друг с другом, непрерывно следили за объектом наблюдения. Порой, желая затруднить нашу задачу, в группу слежки включали три автомашины, в каждой из которых находилось по три оперативника, среди которых бывали и женщины. За рулем сидели высококлассные водители, так что в нужный момент они вполне могли поменяться местами. Чтобы сбить объект наблюдения с толку, члены группы в процессе слежки меняли головные уборы и верхнюю одежду, надевали или снимали очки и даже наклеивали бороды.

У каждого члена группы слежения, не важно — мужчина то был или женщина, имелся персональный радиопередатчик, микрофон которого помещался под рубашкой или галстуком, а сам передатчик — в кармане. С его помощью осуществлялась непрерывная связь с автомашиной, оснащенной более мощным передающим устройством. Тогда мы узнали весьма удивительную вещь — оказывается, на каждой станции московского метро установлена специальная антенна, позволяющая находящемуся под землей передавать радиосигнал на ее поверхность.

Курсант — объект наблюдения — должен был следовать по городу по заранее установленному маршруту, тогда как его напарнику надлежало из трех выбранных им точек незаметно наблюдать за ним и определить следующий за ним хвост. Когда объектом наблюдения назначали меня, то группа слежения сообщала мне, откуда мне начинать движение, я же, в свою очередь, должен был передать им следующую информацию: время моего отбытия из исходной точки и мои приметы. Я набирал данный мне номер телефона и говорил: «На мне коричневый пиджак. В десять ноль пять я появлюсь на углу Метростроевской и Садовой. Там я постою три минуты. Под левой мышкой у меня будет свернутая в трубочку газета: не сложенная, а свернутая в трубочку. Ровно через три минуты я продолжу путь». В ответ голос в трубке произносил: «Прекрасно. Спасибо». На этом моя связь с группой преследования заканчивалась.

На выполнение задания мне отпускались три часа, и за это время я должен был осуществить следующее: встретиться с агентом, заложить что-нибудь в тайник или провести моментальную передачу. Однако прежде, чем приступить к решению поставленных передо мной задач, я должен был провести проверку, так сказать, убедиться, что слежки за мной нет. (Обнаружив, что за мной следят, я ни в коем случае не должен был пытаться уйти от своих преследователей, явная попытка оторваться от них только привлекла бы ко мне повышенное внимание и вызвала подозрение.)

Самым трудным для меня было заложить в тайнике послание, тем более, что предстояло проделать это на глазах у следивших за мной оперативников, да еще так, чтобы они не засекли меня на месте. После долгих раздумий я решил оставить контейнер с «запиской» в знакомом мне с детства месте — у основания стальной фермы пешеходного моста, перекинутого через железнодорожные пути.

Не желая подниматься, а потом спускаться по железной лестнице, люди, как правило, перебирались на противоположную сторону железнодорожного полотна прямо по рельсам. Я решил воспользоваться лестницей, а надо сказать, что перед лестницей, ведущей на мост, была низкая арка. Вот я и подумал, что, проходя сквозь арку, я успею незаметно прикрепить к стальной опоре моста спичечный коробок с магнитом, а потом, как ни в чем не бывало, перейти на противоположную сторону по рельсам.

Избранный мною маршрут я в случае чего мог бы объяснить тем, что собирался ненадолго забежать к родителям, которые жили неподалеку. Однако в тот день мне достались очень дотошные преследователи: на мгновение потеряв меня, они заподозрили неладное и, порыскав под мостом, легко обнаружили оставленный мною «Контейнер».

Группе слежения не всегда сообщалось о том, что нам предстояло делать на своем маршруте следования: в их задачу входило следовать за объектом, фиксировать его действия и попытаться обнаружить наблюдающего за ним напарника. Предположив, что именно из этого магазина, конторы или какого-нибудь другого места ведется наблюдение, они, оставив одного человека следить за объектом, тут же проверяли правильность своей догадки.

Чаще всего их подозрения оказывались обоснованными.

Каждый раз, выловив наблюдателя, члены группы слежения радовались, словно дети.

А тем временем объект продолжал следовать по своему маршруту, и, если он с кем-то встречался, задача следивших за ним — подробно описать внешность того, с кем он вступил в контакт, и то, как проходила эта встреча: сколь долго она продолжалась, как они себя вели, обменивались ли какими-либо предметами и так далее. Если выступать в роли объекта было делом интересным и волнующим, то и выполнять обязанности его напарника оказывалось не менее увлекательно. Помнится, однажды я выбрал себе место для наблюдения в Музее архитектуры, которым в свое время воспользовался один из наших курсантов. Через окно первого этажа, заставленное выставочными экспонатами, я наблюдал за шедшим по улице напарником. Неожиданно, он резко оглянулся, словно заметил за собой хвост. Мой глаз выхватил шедшего в толпе мужчину, который тут же в ней и затерялся. Мне не удалось как следует разглядеть привлекшего мое внимание пешехода и тем более составить его словесный портрет.

Конечно же все эти наши занятия носили только учебный характер. В реальных условиях по инструкции КГБ, если ты обнаружил за собой слежку, никаких секретных действий выполнять не разрешалось. В этом советские сотрудники КГБ в корне отличались от разведчиков других стран, которые, даже зная, что их «ведут», все равно совершали оперативные действия.

Самое сложное задание для нас представляли встречи с «агентом» и последующее составление отчета. Еще до выхода на задание мы уже имели некоторое представление о том, с кем будем встречаться. Ими должны были оказаться комитетские отставники, лет шестидесяти или старше. В качестве опознавательного знака они использовали какой-нибудь свернутый в трубочку или торчавший у них из кармана журнал. Обычно местом встречи служил ресторан, скромное кафе или винный бар, где можно за выпивкой и закуской беседовать, не привлекая внимания посторонних.

Старые чекисты знали, что мы всего лишь новички в этом деле, и относились к нам снисходительно. Если они и устраивали нам ловушки, то только по сценарию, разработанному нашим руководством. «Агент» мог как бы невзначай упомянуть, что его племянник устраивается на работу в Министерство иностранных дел, а затем переключиться совершенно на другую тему. Однако именно в этой, оброненной как бы между прочим фразе и заключалась ловушка. Предполагалось, что ты должен будешь зацепиться за этот «малозначительный» факт из «биографии» твоего «агента» и далее использовать его в своей «работе». Короче говоря, упоминание о племяннике, будущем сотруднике МИД, являлось ключевым моментом нашего разговора, и, если курсант упускал его из вида, то это зачитывалось ему как минус. После встречи полагалось составлять два отчета. В первом подробно описывалась сама встреча — место ее проведения, в какой обстановке она проходила, как долго длилась, как вел себя «агент»: был ли он расслаблен, весел или нервозен. Во втором отчете требовалось подробно изложить всю выведанную у него информацию, к примеру его отношение к политике Соединенных Штатов на Ближнем Востоке или к каким-нибудь другим событиям в мире.

Естественно, приходилось серьезно обосновывать свою информацию. Группа слежения, шедшая по твоему следу и наблюдавшая за тобой, могла интерпретировать твои действия иначе. Точно так же и встречавшийся с тобою «агент» мог в своем отчете представить тебя в невыгодном свете. И хотя бывшие чекисты были, как правило, доброжелательны, мы всячески старались заслужить их одобрение. Порой случались и курьезы: курсанты подробно живописали действия групп слежения, тогда как именно в этих случаях никакой слежки за ними не устанавливалось. Не могли же мы всегда точно установить, тянется за нами хвост или нет.

Большое внимание-в КГБ — придавалось использованию разного рода условных сигналов. Они подразделялись на две группы

Первая: познавательные знаки, свидетельствующие о том, что это тот самый человек, который вам нужен. Ими обычно служили газеты или журналы, сложенные, свернутые в трубочку или как-то совсем по-особенному, в руке, под мышкой или в кармане интересующего вас лица. Вторая: надписи или пометки, оставляемые в заранее обусловленных местах. Позже, в семидесятых годах, КГБ стал использовать в качестве условных знаков предметы, которым место в мусорном контейнере, — смятые пачки из-под сигарет, гнутые гвозди или кожуру бананов, которые оставлялись, к примеру, на каком-нибудь определенном подоконнике или балконе. Проходя мимо конкретного подоконника, можно, как бы невзначай, бросить на него условленный предмет, который ваш связной, явившись туда через полчаса, непременно заметит. В шестидесятых, однако, самым излюбленным знаком была условная пометка, нанесенная мелом на фонарном столбе, на стене, на доске объявлений или на дорожных знаках. Пометки были самые разнообразные: цифра, крестик, обведенная кружком галочка — и могли означать что угодно, например: загляните в тайник; я забрал содержимое тайника; срочно нуждаюсь во встрече; завтра выезжаю из страны и так далее. По установленному КГБ правилу, тот, кто оставил пометку, должен был по прошествии определенного времени вернуться на место и влажной тряпкой стереть ее. Для всех нелегалов, работавших за рубежом, существовал перечень знаков, по которым его куратор, имевший в данной стране официальный статус, периодически объезжая условленные места, обнаруживал оставленные для него нелегалом пометки и без труда расшифровывал их.

Понимаю, что все это читателю может показаться по детски наивным, да нам и самим порой казалось весьма примитивным и странным: взрослые интеллигентные люди, окончившие институт, изучавшие серьезные предметы, владеющие иностранными языками, играют в прятки — разъезжают по городу, ставя мелом дурацкие пометки на столбах. Но мы отдавали себе отчет в том, что с помощью таких вот «детских игр» мы сможем застраховать себя от провалов, и мы продолжали считать, и вполне искренно, что в работе разведчика присутствует элемент авантюризма и что в нашей профессии надо уметь предпринимать серьезные и ответственные действия. Мы прекрасно знали, что большая часть времени будет у нас уходить на чтение и писанину всяких отчетов и справок. Так почему бы нам, коль скоро предоставилась такая возможность, не поучаствовать в романтической авантюре? Мы, курсанты, представляли собой группу молодых людей с разным культурным и образовательным уровнем, одинаково одухотворенных и не чуждых юмора и свою будущую работу воспринимали очень серьезно.

В школе номер 101 обучалось около двухсот курсантов, примерно столько же — в разведшколе Военной дипломатической академии при Главном разведуправлении. Все курсанты отрабатывали свои практические задания в Москве, так что у членов групп слежения работы было хоть отбавляй, и им было на ком оттачивать свое мастерство. Как-то во время практических занятий я, решив пообедать, забежал в кафе, твердо зная, что нахожусь под пристальным наблюдением. Отстояв в очереди, я с подносом занял место за столиком, поел и отнес поднос с грязной посудой к окошку мойки. Все это время я внимательно наблюдал за посетителями кафе, но ничего подозрительного не заметил. Тем не менее на очередном занятии преподаватель зачитал отчет «слежки», в котором так красноречиво было расписано мое пребывание в кафе, что можно было только диву даваться. Я так и не понял, кто же из присутствовавших тогда в кафе был моим хвостом.

— Ты с подозрением поглядывал на человека, сидевшего за соседним столиком, — позже сказал мне один из группы слежения. — Неужели ты не догадался?

— Собственно говоря, я именно так и подумал, — ответил я.

— Ты что же, решил, что мы зайдем за тобой следом в кафе и сядем неподалеку? Да никогда в жизни!

Два года спустя, уже готовясь к своему первому выезду за рубеж, я снова прошел практику, но на этот раз уже в составе группы слежения. В течение трех часов мы «пасли» свой объект наблюдения в центре Москвы, и это было похоже на увлекательный шпионский фильм.

Такое постоянное и интенсивное обучение курсантов новым приемам разведработы положительно сказалось и на деятельности советской контрразведки. Одно поколение будущих сотрудников КГБ за другим в поисках наиболее подходящих мест для тайников и нанесения условных меток исколесили всю столицу. Кажется, что уже не осталось в городе улицы или сквера, моста, туннеля, дворика или лестничного марша, которые не были бы ими задействованы во время практических занятий. В результате группы слежения, «пасшие» курсантов на их маршрутах, изучили все точки, наиболее удачные для оборудования в них тайников и нанесения условных меток.

А сотрудники иностранных разведок, таких, как ЦРУ, блуждая по городу, почти всегда выбирали места для тайников, до боли знакомые советским контрразведчикам. Так что чекистам не составляло большого труда схватить церэушника с поличным.

Один из приемов общения со связным я считал почти бесполезным — пустая трата времени, — да и использовался он крайне редко. Это — моментальная передача.

Я не понимал, почему о нем так много говорилось и писалось, поскольку в реальных условиях возможности его осуществления весьма ограниченны. Самым удачным местом для отработки таких контактов были тамбуры между дверями многочисленных московских магазинов, в которые в холодное время года вдувался теплый воздух. Если позволяла обстановка, курсант, находившийся за окном магазина, подавал сигнал проходившему по улице «агенту», тот входил в тамбур, где наталкивался на выходившего курсанта. В этот момент и происходила передача какого-либо предмета. Он либо опускался другому в карман пальто, либо просто передавался из рук в руки. Иногда на практических занятиях мы умудрялись незаметно обмениваться «дипломатами». При этом соблюдалось главное условие обмена — оба чемоданчика должны быть совершенно одинаковыми.

В нашей учебной программе на изучение трудов основоположников марксизма-ленинизма времени отводилось не так уж и много. Да оно нам, собственно говоря, и не требовалось, поскольку большинство из нас пришло в школу уже идейно подкованными и начитанными, не хуже самих преподавателей. Должен заметить, что я настолько был увлечен другими предметами, непосредственно связанными с нашей будущей работой, что общественно-политические предметы утратили свою привычную первостепенную значимость. Тем не менее, по неписаному правилу, все курсанты нашей школы должны были непременно стать коммунистами. Членство в партии как бы олицетворяло твою лояльность советскому строю, высокий моральный облик и дисциплинированность.

Ближе к окончанию учебы те, кто еще продолжал пребывать в комсомоле, были обязаны подать заявление с просьбой принять их в кандидаты в члены партии. Согласно Уставу партии, для вступления в кандидаты необходимо заручиться тремя рекомендациями: одной от комсомольской организации и двумя — от членов партии, знающих данного человека не менее года. Найти рекомендателей было практически невозможно, потому что курсанты познакомились друг с другом лишь в августе. Таким образом, правила приема в кандидаты приходилось слегка нарушать. Что касалось меня, то двумя рекомендациями от коммунистов с партийным стажем в лице Феликса и Юрия я был обеспечен. Третью, комсомольскую рекомендацию, я получил от одного парня, который пока еще состоял в комсомоле. Так, в июне 1963 года я стал кандидатом в члены КПСС. С этого момента я в казну партии должен был платить членские взносы в размере полутора процентов получаемого мною жалованья, а в случае, если оно превышало сумму минимальной по стране зарплаты, то уже больший процент (год спустя трое сотрудников КГБ дали мне рекомендации и я стал полноценным коммунистом).

Вступления в партию любой советский гражданин, работавший в государственном учреждении, просто не мог избежать, но к шестидесятым годам принадлежность к партии уже не рассматривалась как свидетельство преданности и идеологической устойчивости ее членов. Ранее в партию вступали осознанно, по зову сердца, однако уже в двадцатых годах звание коммуниста стало постепенно утрачивать свое былое значение — большинство становились коммунистами автоматически. Это превратилось в обыкновенную, рутинную процедуру, сродни приходу на службу в девять ноль-ноль, раскладыванию по ящикам деловых бумаг и запиранию рабочих столов по окончании трудового дня. Короче говоря, эмоциональная составляющая процедуры вступления и членства в партии навсегда исчезла. На партийных собраниях слушали идеологически выдержанные доклады выступающих, но присутствующие в зале отлично понимали, что все это — пустая болтовня, оставались равнодушными к тому, что говорилось с трибуны. А что поделать, раз уж так заведено в нашей стране? Я вступил в партию, не испытывая угрызений совести — считал, что никого не обманываю, себя-то уж точно. Если хотел работать в разведке, выезжать за границу и получать от жизни удовольствие, то надо делать то, что от тебя требовалось.

Представления о моральных качествах человека в партии и в КГБ оставались весьма консервативными. Курсанты не должны были вести беспорядочную половую жизнь или заводить себе сомнительных знакомых: если кто-то из нас нарушал эти правила, то нам надлежало немедленно сообщать об этом руководству школы.

С другой стороны, наше начальство знало, что большинство неженатых парней всерьез подумывают о женитьбе, и благосклонно к этому относилось, советуя «искать подруг жизни». О гомосексуализме на официальном уровне разговор не заходил. В разведке эту тему полностью игнорировали, и проблемы с мужеложством в школе вроде бы не возникали. Другое дело во Втором главном управлении, где это слово было у всех на слуху — там специально прибегали к услугам молодых гомосексуалистов, подсылали их к приезжим иностранцам с целью шантажа и последующей вербовки. Если об интимных связях между мужчинами и возникал разговор, то это воспринималось всеми как очередной анекдот, не имеющий отношения к реальной жизни.

В школе мысли о сексе нашей маленькой языковой группы провоцировал сам вид Надежды Александровны, преподавательницы, обучавшей нас шведскому. Это была пухленькая, с красивыми голубыми глазами женщина лет сорока, чей муж, как я полагаю, некоторое время работал в Швеции. Там она выучила язык, хотя и весьма поверхностно. Говорила Надежда Александровна на шведском плохо, точно так же его нам и преподавала, но благодаря тому, что нас в группе было всего трое, мы в изучении языка, тем не менее, преуспели.

Когда дело дошло до чтения шведских романов, которые она приносила на занятия, то мы очень скоро заметили, что все они с сильным эротическим подтекстом. Судя по всему, книги эти были изданы на волне сексуальной революции, захлестнувшей тогда Скандинавию, и преподавательница с явным удовольствием обсуждала с нами их содержание. Спустя некоторое время Феликс заметил: — «Ребята, кажется, наша Надежда Александровна помешана на сексе. Через несколько дней вернулся к этой теме, заявив: «Судя по всему, супруг Надежды Александровны не устраивает ее как мужчина».

А еще позже вынес свое умозаключение:

— Друзья мои, подозреваю, что наша дорогая преподавательница с одним из нас не прочь установить более близкие отношения.

— Ну, Феликс, тебе и карты в руки, — сказал я. — Парень ты видный, здоровьем не обижен. Вот и займись ею.

— Нет-нет, — со вздохом ответил он. — Она хороша, но я человек женатый и люблю свою жену.

Тогда мы с Феликсом предложили попытать счастья Юрию, но тот, несмотря на свой неказистый вид, которым он был обязан нелепой стрижке, оказался морально стойким и любящим супругом. И тогда Феликс обратился ко мне:

— А как ты, Олег? Ты наша последняя надежда.

Да, в браке я не состоял, но, несмотря на свои двадцать два года, был застенчив и не представлял, как вести себя с женщиной, которой уже под сорок. Так что, несомненно к глубокому сожалению Надежды Александровны, ее очевидные намеки не нашли у нас отклика.

Между тем наступил февраль, а с ним и праздник — День Советской Армии 23 февраля. Именно в тот день в 1918 году и была создана Красная Армия. По этому поводу было принято делать мужчинам подарки, и Надежда Александровна приготовила нам подарки.

Нам бы, конечно, следовало их с благодарностью принять, придав этому действу шутливый характер, но мы были смущены ее вниманием и от подарков отказались. Наш отказ Надежда Александровна восприняла как личное оскорбление и очень на нас обиделась. Через две недели подоспел Международный женский день 8 марта, когда уже мужчины одаривают женщин. Мы загодя приготовили Надежде Александровне подарок и торжественно преподнесли его ей, но она отказалась его принять, мотивируя это тем, что мы ее подарки отвергли, И сколько мы ее ни увещевали, всячески изъявляя свое глубокое уважение и почтение, она оставалась непреклонной. Теплые, дружеские отношения, установившиеся между нами с самого начала, испортились, сменившись напряженностью. Очевидно, эту женщину волновали три сидевших перед ней молодых парня, по крайней мере с одним из которых она надеялась завязать любовную интрижку. Мы, в свою очередь, находили весьма интригующей сексуальную озабоченность нашей преподавательницы — во всяком случае, книги, которые она использовала в качестве учебного пособия, придавали нашим занятиям особую прелесть.

Поскольку наше начальство всячески поощряло знакомство с девушками, я, отлучаясь по выходным дням из школы, мечтал встретить какую-нибудь симпатичную девушку. Долгое время мне не везло, и, наконец, я познакомился с приглянувшейся мне студенткой. Почти весь субботний вечер мы провели в кафе за парой бокалов вина. Вино, видимо, сильно вскружило ей голову, и она, целуясь на прощанье, так сильно укусила мне губу, что на ней осталась кровавая отметина. После ее страстного поцелуя губа у меня не только болела, но и сделалась синей. В понедельник утром, придя в класс, Надежда Александровна сразу же поняла, что к чему и с присущим женщине ехидством спросила:

— Ой, что это у вас с губой? — и добавила: — Впрочем, и так ясно.

В конце обучения нам предстояло сдать три экзамена: по языку, по основам марксизма-ленинизма и профессиональному мастерству. Для такой маленькой языковой группы, как наша, сдача шведского представляла собой чистую формальность. Точно так же обстояло дело и с марксизмом-ленинизмом. Так что самым серьезным был экзамен по профессиональному мастерству. Однако, к нашему всеобщему удивлению, вопросы, на которые нам пришлось отвечать, оказались относительно легкими. Приставленный к нам куратор так усердно гонял нас в процессе обучения, что ни один курсант на этом предмете не срезался: К моменту сдачи экзамена куратор прекрасно знал каждого из нас — мы постоянно были в поле его зрения, он по-отечески опекал нас в особо ответственные моменты, например, при вступлении в партию, бывал в семьях женатых курсантов, чтобы узнать, какая у них в доме царит атмосфера.

В последние дни пребывания в школе постоянно заходил разговор о выпускном вечере. При этом вспоминали, сколько случалось пьяных драк и разного рода дебошей на выпускных вечерах наших предшественников. Похоже, наш выпуск оказался самым трезвым из всех. Последний день в школе мы ничем не омрачили — с мыслью о предстоящей работе мы степенно разъехались по домам. В школе мне присвоили квалификацию оперативного сотрудника, а не младшего оперативного сотрудника, что было на одну ступеньку выше, и летом 1963 года я был зачислен на службу в КГБ.

Глава 6. Среди нелегалов

20 августа 1963 года я, надев свой лучший костюм и галстук, направился на службу. В небольшом домике, где располагалось бюро пропусков, мне выдали пропуск, и я прошел в главное здание КГБ, которое все работники разведслужб называли не иначе, как Центр. Основное здание Комитета состоит не из одного, а из трех сообщающихся между собой зданий. В самом старом из них когда-то располагалась Российская страховая компания («Лубянка»), а в 1918 году в нем обосновалась ЧК. Громадное строение, фасадом выходящее на широкую площадь и изображаемое почти на всех фотографиях, было построено после Второй мировой войны немецкими военнопленными. Однако самое внушительное впечатление на человека производит не фасад, а его тыльная часть — облицованная темно-серым гранитом и где на первом этаже пол выложен черными мраморными плитами. Это крыло здания отстраивалось в тридцатых годах, в тот период, когда быстро расширялся НКВД.

Первое, на что я обратил внимание, когда оказался внутри, были его коридоры и кабинеты — ярко освещенные и с отличной вентиляцией, они поражали своей безукоризненной чистотой. Мое торжественно-приподнятое настроение слегка померкло, когда я попал в отдел кадров. Поскольку КГБ организация все же военная, все совершалось здесь только на основании специального приказа, подписанного начальником того или иного управления, излишне говорить, что приказ, определяющий, в каком отделе мне служить, кадровику еще не поступил.

Сотрудник отдела кадров, приветливый молодой человек, сказал мне:

— Пока приказ на подходе, вам хорошо бы чем-нибудь заняться. Вы можете временно поработать в библиотеке, помочь отсортировать книги.

Вскоре я узнал, что в КГБ не одна библиотека, а несколько: в одной содержалась оперативная литература, учебники и брошюры, другая, самая маленькая, принадлежала Первому главному управлению, а в третьей, основной, хранилось несметное количество книг: иностранных справочников и словарей, атласов, энциклопедий, школьных учебников, а также историческая литература и даже фантастика. Никогда в жизни я не видел такого скопища книг. У меня загорелись глаза при виде огромного фолианта с репродукциями картин испанского художника-сюрреалиста Хуана Миро, лежавшего на столе посредине зала. Имя художника мне ничего не говорило, а раскрыв альбом, я просто обомлел — я никогда в жизни не видел ничего подобного. Затем, скользнув взглядом по стеллажам, я заметил на них большое количество великолепных изданий, посвященных творчеству современных художников с мировым именем, таких, как Пикассо, которые большинству советских граждан не были знакомы. Можно себе представить, какое трепетное волнение охватило меня! Среди книг я обнаружил автобиографию генерала Врангеля, командовавшего белой армией во время гражданской войны в России и защищавшего Крым, а также мемуары белоэмигрантов первой волны, изданные на Западе. «Ничего себе! — подумал я. — Только ради того, чтобы иметь доступ ко всему этому, стоит идти в КГБ!» Тогда я еще не знал, что комитетчики в эту библиотеку заглядывают очень редко — из опасения себя скомпрометировать.

А работы здесь сейчас оказалось полным-полно, поскольку в библиотеке затеяли реорганизацию, и через пару дней я почувствовал, что таскать и раскладывать по полкам книги занятие довольно нудное. Еще за день до моего поступления на службу я рассчитывал, что меня сразу же начнут готовить к нелегальной работе. Я представлял себе, как окажусь на одной из явочных квартир, а потом и на других. В одной из них у меня состоится встреча с секретарем парторганизации, к которой я приписан, в другой будут проходить мои регулярные занятия с инструктором, в третьей меня будут обучать искусству фотографирования, в четвертой — радиосвязи, в пятой, костюмерной, подберут соответствующий гардероб для нелегальной работы. Но, как оказалось, мне было уготовано заняться сортировкой и размещением книг на стеллажах.

При следующей встрече с тем же кадровиком я спросил:

— Слушайте, что происходит? Меня определили для нелегальной работы. А я чем здесь занимаюсь?

Кадровик, немного смутившись, ответил:

— У руководства планы в отношении вас поменялись. Нелегала из вас готовить не будут. Будете работать в подразделении Управления С (спецуправление, занимавшееся обслуживанием нелегалов).

На что я ему возразил:

— Извините, но я хотел работать нелегалом или в Политуправлении. Не хочу я в спецуправление.

— Боюсь, что выбора у вас нет, — заметил он. — Вас взял Второй отдел, вот там и будете нести службу.

И тут мне стало как-то не по себе — я уже знал, что управление, в которое меня определили, занимается документацией. Я пытался протестовать, возражал, но мне сказали, что им нужны именно такие, как я, и что другого места мне все равно предложить не могут. От моей эйфории не осталось и следа: я-то был уверен, что меня ждет интересная, полная захватывающих событий жизнь, а тут в одночасье все рухнуло. «Отныне мне вряд ли удастся общаться на шведском с носителями этого языка. Вместо этого я, скорее всего, буду обучать языку тех, чьи познания в нем скромнее моих. Во время учебы в школе номер 101 у меня была хоть какая-то свобода, а теперь я становлюсь рабом на галерах», — подумал я.

Поскольку приказ о моем назначении все не приходил, кадровик предложил м не перебраться на несколько дней в его кабинет и помочь ему. Этого скромного, немного застенчивого малого, выглядевшего на тридцать с небольшим, КГБ взял на службу семь лет назад. Поскольку он получил техническое образование, его зачислили в отдел Т (технический), а затем сотрудником торгового представительства направили в Лондон. Очень скоро начальство поняло, что хорошего разведчика из него не получится, и, когда он вернулся в Москву, определило его в отдел кадров, где ничего, кроме бумажной работы, не было.

За время, которое я провел у кадровика, он успел много чего рассказать мне об Англии. Пребывание в этой стране ему определенно понравилось, но впечатления, которые он вынес из нее, оказались весьма примитивными: автомобильное движение на улицах — жуткое, англичане буквально помешаны на собаках, которых там несметное множество, к тому же самых разнообразных пород. Англичане, особенно женщины, из кожи лезут, чтобы произвести впечатление на окружающих.

— Если у англичанки красивые ноги, — с умным видом изрек он, — то она постарается не скрывать их под длинной юбкой. То же самое и с грудью. Обожают похвастаться модной одеждой или обувью. — Потом, бросив на меня многозначительный взгляд, заговорщицким тоном продолжал: — Мне довелось увидеть там такое… По нашей улице частенько прохаживалась одна дама, которой, судя по всему, кроме своей промежности и показать-то было нечего. Так вот она сбрасывала с себя одежду и дефилировала по улице ГОЛОЙ!

Между тем кадровик поручил мне заняться плотными коричневыми карточками, которые вставлялись в кармашки на задней крышке папок с личными делами сотрудников. В мои обязанности входило проставлять на них номера и даты приказов, фиксировавших продвижение по службе. Работа оказалась невероятно нудной и требовала предельной концентрации внимания. В один из дней я, отвлекшись, допустил ошибку, которую немедленно заметил кадровик.

— Неужели вы не понимаете, что ошибаться в таком деле абсолютно недопустимо? — с горячностью выговаривал он мне. — Может, для вас это всего лишь цифры, а для других — важнейшая жизненная веха. Этими цифрами определяется оклад, будущая пенсия человека. В таком важном деле ошибки абсолютно недопустимы.

Перебирая старые, голубоватого цвета папки со штампом «Комитет государственной безопасности» и гербом Советского Союза, я неожиданно оживился — в маленьком окошечке обложки одной из них я увидел очень знакомую мне фамилию: ГОРДИЕВСКИЙ. «Неужели мое? — мелькнуло у меня в голове. — Ну, нет, таким пухлым мое личное дело быть не должно. Тогда, может быть, брата?» Но оказалось, что и не его — на папке значилось: «Анатолий Георгиевич Гордиевский, специалист по Японии, ветеран Второй мировой войны». Пробежав глазами отчеты, подшитые в его папке, я понял, что этот Анатолий Георгиевиу особым интеллектом не блещет — то, что он писал в своих отчетах в КГБ, вполне могло сойти за анекдот. Мне стало жутко смешно. При одном упоминании псевдонима, которым подписывал свои бумаги ветеран, Василько оживился. «А-а, Георгиевич? Да-да…» — произнес он, и мне показалось, что ему известно о жизни нашего отца значительно больше, чем тому хотелось бы.

Наконец, приказ о моем назначении дошел до отдела кадров и меня зачислили сотрудником 2-го отдела Управления С. У каждого из отделов этого управления были свои функции: 2-й (мой) — обеспечивал нелегалов необходимыми документами, 3-й — обучал и готовил их к отправке за границу, а 5-й — занимался вопросами безопасности и вывоза агентов из страны пребывания в случае их провала. Деятельность других отделов была окутана мраком неизвестности. К примеру, в то время все еще существовал 13-й отдел, созданный в период Второй мировой войны и занимавшийся организацией диверсий в тылу врага. С началом «холодной войны» этот отдел вербовал агентов в странах, враждебных СССР, в задачи этих агентов входило устраивать разного рода диверсии и подбивать рабочих на забастовки.

Конечно, найти таких людей нелегко. В тридцатых годах, когда в Европе было полно ярых приверженцев коммунизма, сотрудникам 13-го отдела работалось бы гораздо легче, но в пятидесятых и шестидесятых таких, кто решился бы взорвать мост или линию высоковольтной передачи единственно ради ублажения Кремля, становилось все меньше и меньше. Кроме того, с изобретением межконтинентальных ракет стало очевидно, что если вспыхнет третья мировая война, то такой затяжной, как две предыдущие, она уже не будет. Поэтому роль 13-го отдела в системе государственной безопасности все больше и больше сходила на нет. Кроме того, в функции отдела входила организация покушений за рубежом, и нелегалы, которых специально готовили для этих целей, были приписаны именно к 13-му отделу. (Отдел этот прекратил свое существование в 1971 году после того, как его сотрудник Олег Лялин, работавший в то время в Лондоне, перешел на сторону англичан. а те сразу же выдворили из страны большую группу советских разведчиков).

К тому времени, когда я стал работать в КГБ, функции нелегалов стали меняться. Нелегалов отбирали особенно тщательно. Их готовили из числа сотрудников КГБ, обладавших незаурядными способностями, особым складом характера и непременно происходивших из рабоче-крестьянской среды. Представители различных национальностей, проживавших на территории СССР, после тщательного обучения снабжались соответствующими документами и превращались в иностранцев: немцев, голландцев, французов, бельгийцев и так далее. Документы были либо подлинные (умерших иностранцев), либо фальшивые. В мирное время КГБ и ГРУ в своей работе проявляли чудеса изобретательности и даже дерзости. Многие их сотрудники-нелегалы свободно говорили на иностранных языках; они оседали в европейских странах, на Ближнем и Среднем Востоке, свободно курсировали по всему миру. Однако после войны такая система стала давать сбои — появились трудности в изготовлении документов, поскольку из КГБ были изгнаны все евреи, большинство из которых были высококлассными специалистами в своей области. Так Комитет был вынужден пополнять свой штат за счет русских выходцев из «дикой» местности, западный менталитет для которых оказывался труднопостижимым.

Каждого нелегала перед отправкой за границу снабжали «легендой»(вымышленной биографией), в двух колонках которой коротко излагалась вся жизнь. В левой — фиксировались факты биографии, в правой — документы (сфабрикованные), их подтверждавшие.

К примеру:

Родители Майкла оба родились в Лондоне.

Свидетельства о рождении Смита отсутствуют. Согласно «легенде», документы сгорели во время пожара в 1951 г. М.С. ненадолго ездил в Галифакс и посетил места, где провел детство.

И так далее. Объем «легенды» составлял несколько страниц. После войны задача нелегала состояла в том, чтобы просто жить в стране и ждать начала третьей мировой войны. В его распоряжении имелся радиопередатчик, которым следовало воспользоваться только в случае начала боевых действий и при условии, что остальные средства связи нарушены. Правда, какую информацию в этом случае можно было бы передавать в Центр, оставалось для меня загадкой — очевидно, о количестве ядерных грибов, которые он заметит на горизонте.

В семидесятых годах ситуация стала меняться — пошли разговоры о необходимости активизации нелегалов, чтобы они не просто сидели и ждали у моря погоды, а выполняли хоть какую-нибудь работу. В результате тех, кого считали непригодными для выполнения новых задач, оставляли в покое, и они продолжали играть в «ожидалки», другим же, более способным, поручали искать контакты и подготавливать почву для вербовки. Самой вербовкой иностранцев нелегалам заниматься запрещалось — они должны были оставаться строго засекреченными. На подобранного нелегалом иностранного гражданина выходили специальные сотрудники разведки — вербовщики.

Некоторых нелегалов, которые по той или иной причине долго оставаться на одном месте не могли, отзывали в Москву и определяли в нагаевскую группу, названную так по имени ее первого начальника. Офицеров этого подразделения направляли в ту часть света, где срочно требовалось их присутствие. Нечто подобное произошло с моим братом: его жена не смогла долго жить в чужой стране. Брат вошел в состав мобильной группы, расквартированной в Восточном Берлине, и для выполнения особых заданий вылетал в Мозамбик, Южную Африку и Южный Вьетнам, то есть в те. страны, где у СССР не было постоянных представительств. Однажды ему даже пришлось вывозить из Швеции нелегала, который, пожив там, сошел с ума. Таким офицерам-вербовщикам, как мой брат, всегда обеспечивали надежное прикрытие и в случае провала срочно вывозили из страны пребывания. Если, к примеру, в Египте вырисовывался потенциальный объект для вербовки, скажем, американский бизнесмен, имеющий слабость к спиртному и женщинам, то управление посылало туда своего бывшего нелегала, который хорошо знал Каир, снабдив его тщательно разработанным планом действий. Сотрудник управления имел при себе авиабилет до Кипра, чтобы в случае неудачи с вербовкой мгновенно исчезнуть.

В этом странном и загадочном мире разведслужбы 2-й отдел занимался главным образом изготовлением документов для нелегалов, а мы специализировались на переброске (широко применяемый термин, означающий засылку агента-нелегала из одной страны в другую, например, из Советского Союза на Запад, из Австрии в Венгрию или наоборот). Это была довольно сложная работа, поскольку все должно быть сделано так, чтобы и комар носа не подточил.

Самой секретной зоной отдела являлись кабинеты, в которых изготовлялись фальшивые документы для нелегалов, — пара изолированных от остальных комнат с единственной входной дверью. В них размешались трое или четверо человек (часть работы выполняла еще одна группа из трех человек, находившихся в Восточной Германии), и, хотя они ничего ровным счетом не изобретали, а всего лишь копировали лежавший перед ними оригинал, — все были искусными мастерами своего дела. Таких профессионально изготовленных фальшивок и оригиналов в отделе скопились тысячи, и хранителями к ним были приставлены исключительно женщины. Запасы готовых документов постоянно пополнялись новыми. Бланки и формы для них печатались в одной из лабораторий КГБ, располагавшейся где-то за пределами столицы, и поступали к изготовителям фальшивок с перечнем имен, фамилий, дат и мест рождения и номеров документов. После этого сотрудники засекреченного отдела приступали к изготовлению документа. У них имелось огромное количество пишущих машинок, на разных языках и со всевозможными шрифтами. Среди них были даже немецкие примитивные точечные принтеры, однако все записи проставлялись вручную. Для этого исполнители сами готовили себе тушь или чернила, а если было необходимо, чтобы документ выглядел старым, обрабатывали его в специальной печи. Они буквально творили чудеса. К примеру, требовалось скопировать целую страницу регистрационного журнала, выкраденного из церкви, только ради того, чтобы вписать туда готическим шрифтом данные о нужном нам человеке. Тогда брались ультрафиолетовые лампы, просвечивался оригинал для обнаружения на нем водяных и других знаков, а затем эти знаки наносились на фальшивку. Все это исполнялось с таким мастерством и умением, что фальшивка, за исключением вписанного нового имени, ничем от оригинала не отличалась. Точно так же искусно изготавливались и любые паспорта — от финских до иранских и японских.

Порой изготовители фальшивых документов сталкивались с, казалось бы, неразрешимыми проблемами — например, обложки финских паспортов делались из синего пластика, материал которого подделать не представлялось возможным. Случилось так, что сотрудник Управления С, работавший тогда в Финляндии и знавший о трудностях, которые испытывают в Центре, зашел в магазин, чтобы купить какую-то мелочевку, и увидел, что на прилавке лежат огромные рулоны синего пластика. Он попросил продавца показать один из них, и, внимательно осмотрев пластик, понял, что это именно тот материал, который так необходим в Москве. И сотрудник купил целый рулон синего пластика, достаточный для изготовления нескольких сотен финских паспортов, и переслал его в Москву.

Если бы меня меньше интересовали вопросы истории, политики, идеологии и языки, я бы, наверное, пребывал в полном восторге от работы в управлении, которое являлось ядром всего КГБ, от абсолютной засекреченности и таинственности, царивших там. Когда я еще служил в Управлении С, о важности работы этого подразделения не раз в своих выступлениях упоминал Владимир Семичастный, бывший в то время Председателем КГБ.

Каждый месяц в день зарплаты все коммунисты устремлялись в кабинет секретаря парторганизации платить партвзносы. Собрав с нас по три процента от наших окладов и соответствующим образом оформив эту процедуру, секретарь с ведомостью и печатью отправлялся в святая святых Комитета, в кабинет к Семичастному, чтобы принять причитавшийся с него трехпроцентный взнос в партийную кассу.

Управление наше напоминало пчелиный улей — в каждом его кабинете кипела работа. Англо-американский отдел прежде всего интенсивно занимался Соединенными Штатами, Великобританией, Австралией и Новой Зеландией. Канада и страны африканского континента были на втором плане. Из всех вышеперечисленных стран Великобритании уделялось первостепенное внимание, поскольку система учета и регистрации граждан там была наиболее слабой — никому из жителей страны не вменялось в обязанность постоянно иметь при себе удостоверение личности, и там не существовало централизованной службы регистрации, наподобие западногерманской. И, кроме того, обзавестись британским паспортом не представляло особого труда, а это было мечтой многих сотрудников КГБ. Любой работающий в Лондоне советский разведчик свободно заходил в Сомерсет-Хаус (название это не сходило с уст сотрудников Управления С), рылся в картотеке, находил в ней свидетельство о рождении, которое, на его взгляд, могло пригодиться КГБ, получал с него копию, прикладывал к нему остальные документы, необходимые для оформления паспорта, а требующиеся подписи трех поручителей подделывались.

Единственное осложнение могло возникнуть, если бы английской паспортной службе вдруг вздумалось проверить подлинность представленных ей документов. Иногда ее служащие это делали, но крайне редко. Этот пробел в их работе и использовал КГБ.

Управление распространяло свою деятельность на весь мир, включая такие страны, как Индия, Пакистан, Иран, Япония, Китай и Куба. Чем больше стран входило в такой список КГБ, тем на большее число вымышленных граждан можно было изготовить фальшивки. В Западной Германии чекисты искали людей со швейцарскими или австрийскими корнями, поскольку советский разведчик, говоривший на немецком с легким акцентом, в случае необходимости всегда мог сослаться на свое иностранное происхождение. Под словом «Европа» понимались все ее страны, за исключением Британии, Германии и Австрии, и в каждой из стран этого континента работали наши люди. После войны во Франции и Италии советская разведслужба вербовала агентов, вероятнее всего из числа левых. В Финляндии — аналогично, но там КГБ еще удалось подкупить пару православных священников, которые с готовностью предоставляли его сотрудникам все данные из их приходских книг. В Бельгии с нами сотрудничали бывшие коммунисты плюс несколько русских и украинских женщин, вышедших замуж за бельгийцев и уговоривших своих мужей помогать КГБ. Таким образом, где трудолюбием, где терпением, а где и с помощью воровства европейский отдел постепенно наращивал свою мощь.

И все же, несмотря на высокий рейтинг нашего отдела, работа в нем меня не захватывала, и я был переведен в немецкий отдел. Там свободное знание языка мне очень пригодилось — работа давалась легко, однако состояла она все в том же занятии с разного рода бумагами. Возня со всеми этими паспортами, аттестатами и удостоверениями меня совсем не прельщала.

Кроме того, я обнаружил, что девяносто пять процентов нашей деятельности связано с Восточной Германией. Хотя основной поток политэмигрантов следовал на Запад, всегда находились и такие, кто по той или по иной причине — то ли разочаровавшись в жизни по ту — сторону железного занавеса, то ли поддавшись на уговоры родственников — возвращались на Восток. Много времени приходилось тратить на проверку таких возвращенцев, выяснять, откуда они прибыли и почему решили вернуться. Все документы у них забирались, а затем использовались для нелегалов.

Широким полем деятельности для нашего отдела служила ГДР. Там в сороковых и пятидесятых годах сотрудники КГБ ввели в практику различные манипуляции с книгами регистрации и населения. Книги эти либо предоставлялись самими немцами, либо просто выкрадывались. На тех страницах, где между строчками обнаруживался пробел, вписывалось новое имя (к примеру, ребенка, чьи родители уже умерли или погибли).

Во главе 2-го отела стоял Павел Громушкин, человек из низов, добившийся высокого положения, благодаря своей неукротимой энергии (он являлся членом Всесоюзной волейбольной федерации и одним из руководителей спортивного клуба «Динамо»). Не получив приличного образования, он косноязычно выражался и часто в разговоре не мог подобрать нужных слов. Однажды, в день Восьмого Марта, вручая награду какой-то спортсменке, наш начальник вместо того, чтобы сказать «Поаплодируем ей» или «Поддержим ее» неожиданно произнес: «Да что тут говорить — лучше поздравим ее нашими руками. Эта его двусмысленная фраза еще долго оживленно обсуждалась в коридорах нашего управления.

Настоящий кладезь анекдотов, наш начальник частенько вспоминал о Берджесе и Маклине, британских изменниках, рассказывал, как он помогал им после провала бежать в Советский Союз, лично руководя подготовкой их документов и плана побега. Он также рассказывал нам об Элен и Питере Кротр, которым срочно пришлось покинуть США, когда там начались аресты шпионов-атомщиков. Они были чудесными товарищами, — говорил Громушкин, — и мы должны были сделать все, чтобы спасти их.

Кота в 1964 году Конон Молодый, известный как Гордон Лонсдейл, вышел из английской тюрьмы, у нашего начальника прибавилось работы. В конце 1971 та он, разговаривая со мной, вдруг зарделся от гордости и словно заговорщик произнес: — Олег, я тебе сейчас кое-что покажу. Ты только взгляни на ЭТО!» Начальник открыл ящик стола и вынул из него мастерски изготовленный американский паспорт. «Это самый первый! — просияв, воскликнул он. — Столько лет работы! Мы столько потратили времени и сил, чтобы добиться нужного качества бумаги, но в конце концов добились!»

Проходя по коридорам Управления С, можно было столкнуться с любым нашим нелегалом, поскольку им, переправленным в Москву после засветки, разрешалось появляться в здании, и они приходили сюда словно в клуб. Появлялся и Молодый — удивительно жизнерадостный человек, всегда готовый поделиться с тобой шуткой о начальстве и вместе над ней посмеяться. Конон рассказал как-то мне, что, когда после четырех лет, проведенных им в тюрьме, он вышел на свободу и вернулся в Москву, в его квартире однажды раздался звонок из бухгалтерии Первого главного управления. «Товарищ Молодый, — услышал он, — не заглянете ли вы к нам, чтобы забрать свои чертовы деньги? Мы уже столько времени их храним, что они стали нам в тягость». Молодый немедленно собрался и отправился в бухгалтерию, купив по пути небольшой саквояж. С полным саквояжем банкнотов он добрался до сберкассы и занял очередь. Когда он раскрыл саквояж и стал выкладывать пачки денег, молодая работница сберкассы чуть не упала в обморок. С трудом овладев собой, она пересчитала, наверное, тысяч двадцать, сумму по советским меркам просто заоблачную и которую вряд ли когда-либо видела. Служащие сберкассы, естественно, связались с соответствующими органами и проверили законность наличия у их вкладчика таких больших денег.

Однажды в бытность мою культоргом (организовывал на общественных началах культурные мероприятия в управлении), в чьи обязанности входило распространение среди сотрудников театральных билетов, я предложил Молодому сходить в театр. Перебрав всю пачку имевшихся у меня билетов, он остановил свой выбор на цыганском театре «Ромэн» и купил у меня два билета. Спустя пару дней Молодый, появившись снова в управлении, набросился на меня с упреками.

— Зачем вы всучили мне эти дурацкие билеты?! — негодовал он.

— А в чем дело? Места оказались плохими? — недоуменно спросил я.

— Места-то были отличные, а вот цыгане оказались все сплошь евреями!

Еще одним бывшим нелегалом, с которым мне довелось довольно часто беседовать, был Рудольф Абель, чекист, схваченный в 1957 году американцами и приговоренный ими к тридцати годам заключения. В феврале 1962-го его обменяли на Гэри Пауэрса, пилота самолета-разведчика «У-2», сбитого над территорией Советского Союза. Абель разительно отличался от своего коллеги Молодого, был озлобленным и разочарованным человеком. После вызволения из тюрьмы его определили в 5-й отдел, но без какой-либо должности и даже без рабочего стола. Ему отвели отдельный кабинет с одним-единственным креслом в углу, в котором он должен был сидеть. Однажды на площади Дзержинского Абель лицом к лицу столкнулся с Эрнстом Кренкелем, героем тридцатых годов, с которым он в 1929 году служил в одном пулеметном взводе. С той поры они утратили связь и больше не виделись. Когда Кренкель спросил Абеля о месте его работы, тот на вопрос ответил вопросом:

— А ты что, не читаешь газеты?

— Ну, возможно, я что-то пропустил.

— Я работаю здесь, — сказал Абель и указал на главное здание КГБ.

— Правда? — удивленно воскликнул Кренкель.

И что ты там делаешь?

— Работаю музейным экспонатом, — ответил ему Абель.

В его ответе прозвучала горькая ирония, понять которую было совсем нетрудно. Годы спустя я услышал, что Анатолий Лазарев, сменивший на посту начальника Управления С генерала Цымбала, до последней минуты жизни Рудольфа Абеля относился к нему с огромным подозрением — считал его американским шпионом. Когда Абель окончательно слег, Лазарев распорядился установить в комнате умирающего самую совершенную аппаратуру для прослушивания, надеясь, что бывший нелегал перед смертью себя выдаст.

После возвращения в Москву и Лонсдейл и Абель читали лекции будущим нелегалам, выступали в роли консультантов и много разъезжали по стране, оказывая помощь провинциальным отделениям Комитета. Для проживавших за пределами столицы сотрудников КГБ увидеть воочию таких легендарных личностей советской разведки, услышать из их уст рассказ о перипетиях их собственной карьеры было волнующим событием. Куда бы они ни приезжали, им везде устраивали пышный прием, поили и кормили, так что ежегодно у Абеля и Лонсдейла отпуска затягивались не менее чем на два месяца.

Молодый был на удивление жизнерадостным, веселым человеком — мало кто из старших офицеров КГБ обладал таким чувством юмора, как он, и младшие по званию явно рисковали, отважась пошутить в его присутствии. Однажды во второй год моей службы в Комитете ко мне обратился приятный, интеллигентного вида сотрудник КГБ, представившийся редактором журнала, который выпускало Управление С, с просьбой написать для его журнала какую-нибудь смешную статью. Я согласился, хотя юмор не был моим коньком. Я написал о хобби, и в частности о коллекционировании, мимоходом заметив, что сотрудники нашего управления тоже коллекционируют всякую всячину. В частности, бутылки со спиртным, которое имеет странную тенденцию испаряться, превращая коллекцию своих владельцев в набор стеклянной тары.

Когда журнал с моей статьей вышел из печати и распространился среди сотрудников, меня вдруг вызвали к генералу Цымбалу. Едва я переступил порог кабинета высокого начальника, он спросил, не я ли сочинил заметку о тех, кто коллекционирует спиртное. Когда я подтвердил, что это моих рук дело, он сказал:

— Ваши слова об испарении спиртного звучат довольно двусмысленно.

— А разве такого не происходит?

— Ну, нет, так говорить нельзя. Из вашей статьи можно заключить, что наши сотрудники пьют, — взорвался генерал и, уже понизив голос, заговорщически добавил: — Я лично ничего плохого в том, что вы написали, не вижу, но знаете, товарищи из партбюро попросили меня побеседовать с автором статьи.

Ни для кого не являлось секретом, что многие сотрудники КГБ потребляют спиртное в чрезмерных количествах. Еше в начале моей работы во 2-м отделе один из заместителей начальника Подгорнов, добродушный человек, вдруг внезапно исчез, а потом через три-четыре месяца вновь объявился. Позже стало известно, что он нередко являлся на службу нетрезвым, а после тайного обыска его кабинета в сейфе и в шкафах с документацией обнаружились бутылки со спиртным. И тогда стало ясно, что те несколько месяцев он по настоянию руководства лечился от алкоголизма. Тот факт, что Подгорнов снова занял место замначальника отдела, свидетельствовал о том, насколько широко среди высшего руководства КГБ было распространено злоупотребление спиртным: никто из его начальства так и не смог решиться первым бросить в спившегося подчиненного камень.

На следующий год моей работы в КГБ я заметил, что один из наших офицеров, закончив рабочий день, доставал из сейфа бутылку виски, наливал полный стакан, выпивал его и после этого отправлялся домой. Я немедленно сообщил об этом заместителю начальника отдела, который внимательно, даже с неподдельным интересом выслушал меня, но донесение мое не прокомментировал.

Поначалу я удивился, но потом, когда меня внезапно осенило: замначальника поступал точно так же, — срочно покинул его кабинет. Несмотря на то, что случаи злоупотребления спиртным в среде чекистов частенько всплывали наружу, все же остальная часть советского общества демонстрировала еще большую склонность к потреблению спиртного. Разочаровавшись в повседневной жизни, огромная часть населения страны пыталась найти в нем хоть временное забвение. Тем не менее люди, призванные следить за настроениями умов целого народа, шуток на тему пьянства допустить никак не могли. Позднее брат поведал мне, как его отчитало начальство только за то, что он позволил себе пошутить на тему пьянства. Вызов на ковер для брата оказался настолько серьезным, что его жена даже опасалась, как бы его не выгнали со службы.

Чего я никак не мог понять, да и сейчас не понимаю, так это с каким количеством людей мы работали: скольких нелегалов обслуживал наш отдел, сколько каждый год набиралось новых и как много из них отсеивалось в период обучения. «Вражеские голоса» сообщали такие данные, но на них нельзя было полагаться, поскольку часть сведений о своей агентуре за рубежом КГБ умышленно поставлял на Запад с тем, чтобы сбить с толку враждебные СССР радиовещательные станции.

Другим мучительным для меня вопросом было: почему меня, свободно говорившего по-немецки, не готовят в нелегалы, тогда как других, с худшим знанием языков, готовят? Только год спустя я понял, что специалист, проводивший со мной собеседование, оказался психологом. Он-то и выявил специфику моей речи. По его мнению, моя отрывистая немецкая речь могла сразу же насторожить носителя языка. Именно так говорила на немецком моя мать, и эту манеру речи, как заверил меня психолог, я перенял от нее. Когда в разговоре с одним из старших по званию офицеров я сослался на этот довод, то он сразу же отверг его как несостоятельный и прямо мне заявил: «Дело тут не в твоем немецком, а в твоем брате».

Судя по всему, в КГБ с осторожностью относились к родственникам, служившим в одной и той же организации и более того — направляемым на работу в одни и те же страны. Видимо, считалось, что риск их «ухода» за границей в подобном случае несоизмеримо возрастал. До разговора с тем сотрудником я в это до конца не верил, но после произнесенной им фразы сразу понял, почему меня забраковали. Тем не менее ответ на вопрос «Почему же родство двух сотрудников предполагало измену Родине?» так и остался для меня за семью печатями.

В семидесятых годах большинство комитетчиков было сильно заидеологизированными и рассматривали побег из своих рядов как акт предательства, причем такого тяжкого, что и представить себе было почти невозможно. Когда в сентябре 1971-го Олег Лялин, находясь в Лондоне, «ушел» на Запад, его поступок был воспринят как акт вопиющего коварства и подлости. Другой сокрушающей силы шок в КГБ вызвало бегство в Токио в 1979 году Станислава Левченко, перебравшегося вскоре в Штаты. Обращаясь к своим сотрудникам, Виктор Грушко назвал побег противоестественным, извращенным поступком.

К 1963 году я в возрасте двадцати четырех лет понял, что пора жениться и целеустремленно занялся поисками невесты. Мне хотелось, чтобы будущая моя жена говорила по-немецки, и я стал регулярно наведываться в высшие учебные заведения, где изучали иностранные языки. Однажды, зайдя в своих устремлениях так далеко, что пришел на филологический факультет Московского университета, представился инструктором райкома комсомола и в этом качестве получил разрешение присутствовать на занятиях в одной из групп. Усевшись в последнем ряду, я разглядывал студенток. Некоторые из них показались мне весьма привлекательными, но, поскольку шли занятия, а я сидел в самом конце аудитории, завязать с кем-либо из них разговор оказалось невозможно.

Однажды вечером я отправился на танцы в педагогический институт имени Ленина, высшее учебное заведение, где готовили преподавателей и по иностранным языкам. Там меня пленила Елена Акопян, красивая девушка, наполовину армянка. У нее были огромные выразительные глаза очень редкого цвета — зеленого и роскошные черные волосы.

Познакомившись с ней, я осторожно выпытал у нее все, что меня интересовало. Оказалось, что Лене двадцать один год и что она очень скоро закончит курс обучения немецкому. Она рассказала мне, что отец ее, Сергей Акопян, в июне сорок первого, за два месяца до рождения дочери, погиб в авиакатастрофе. Он служил летчиком в организации, занимавшейся испытанием новых военных самолетов. Судьба распорядилась так, что отец Лены, штурман, оказался в экипаже новой модификации самолета «ТУ-31», которому было суждено разбиться во время испытаний. А буквально несколько дней спустя на Советский Союз напала фашистская Германия.

Позже, уже находясь в Дании, я купил книгу под названием «Туполевский лагерь» (запрещенную в Советском Союзе), в которой описывалось, как выдающийся авиаконструктор и его коллеги были объявлены врагами народа, сосланы в лагерь, где и продолжали конструировать самолеты, но уже в качестве заключенных. В ней один из конструкторов самолетов вспоминал о том, как во время испытательных полетов «ТУ-31» погибли пилот Иванов и штурман Акопян.

Ее мать, русская женщина, после гибели отца Лены снова вышла замуж. Новый муж, инженер, оказался человеком хорошим, но, судя по всему, с плохой наследственностью. И действительно, родившемуся от их брака ребенку, брату Елены по матери, по прошествии двадцати четырех лет врачи поставили диагноз «шизофрения». Я горел желанием жениться, поскольку полагал, что брак пойдет на пользу моей карьере, а в случае отправки за рубеж только мне поможет. Елена тоже мечтала встретить достойного мужа, а поскольку в Москве найти хорошего парня оказалось делом непростым (а девушки боялись упустить время и остаться в старых девах), благосклонно отнеслась к моим ухаживаниям. Короче говоря, без особых раздумий и проверки надежности связывавших нас чувств мы поспешили жениться.

Я открыл для себя, что в московских дворцах бракосочетания сильно попахивало казенщиной. Их помпезно декорированный интерьер навевал скуку, поэтому брак мы зарегистрировали в обычном ЗАГСе в скромной обстановке в присутствии лишь нескольких своих друзей, выступивших в качестве свидетелей молодоженов.

Елена, чье материальное положение было еще хуже, чем мое, вместо полагающегося невесте белого платья надела скромное темно-зеленое и во время бракосочетания очень нервничала. После ЗАГСа мы все отправились на квартиру к моим родителям, где мать накрыла по такому случаю праздничный стол. Так или иначе мы отпраздновали нашу свадьбу, хотя и без особого веселья — моя мать была недовольна, что я женился, даже не посоветовавшись с ней. Она считала, что прежде, чем решиться на такой серьезный шаг, как женитьба, необходимо было присмотреться друг к другу, в чем она, возможно, и была права. Однако я думаю, мать просто ревновала меня к Елене так же, как она и моя сестра Марина ревновали моего брата Василько к его жене Элле, даже несмотря на то что их брак оказался очень удачным. Мать и Марина враждебности к моей супруге не проявляли, но относились к ней весьма холодно.

А Элла, между прочим, была очень привлекательной женщиной, стройной, с красивыми длинными ногами, что для большинства русских женщин совсем не характерно. Я считал ее обаятельной, интеллигентной дамой, но, как позже выяснилось, интеллигентность у нее оказалась чисто внешней. Ее отец работал инженером на одном из военных заводов и как-то в беседе со мной признался, что в тридцатых — сороковых годах был следователем НКВД. Именно от отца невестки я узнал, как в те времена добивались «конкретного результата», что означало смертную казнь. Судя по тому, как он рассказывал об этом, причем не испытывая при этом ни малейших угрызений совести, я понял, что он — типичный представитель старого поколения чекистов, необразованный, чуждый милосердия и сострадания — с радостью посылал людей на казнь. После этого мое отношение к отцу Эллы резко изменилось.

Итак, мы с Еленой вступили в законный брак, но провести медовый месяц за пределами Москвы позволить себе не могли — как по причине отсутствия времени, так и средств. Поэтому мы отправились жить на квартиру, которую обычно занимали вернувшиеся на время домой нелегалы, но, к счастью, на тот момент оказавшуюся свободной. Квартира находилась рядом с Останкинской телебашней. Телецентр тогда только строился, работы по сооружению высотной башни велись двадцать четыре часа в сутки, всю ночь на огромной стройплощадке горели яркие фонари и прожекторы. Квартира, которую мы заняли, была обставлена скромно, но и той мебели, которая в ней находилась, нам, молодоженам, вполне хватало.

Окончив институт, Елена стала работать в школе — преподавала немецкий язык детям. Однако вскоре она поняла, что и школа, и работа ей одинаково ненавистны. Она разочаровалась в своей профессии, к тому же ее познания в немецком оказались весьма посредственными.

Внеклассная работа ей не нравилась, и тратить на это личное время она не желала.

Однако больше всего меня тревожил появившийся в наших отношениях холодок. Я начал задумываться: а ту ли подругу жизни я выбрал? Характеры наши, как выяснилось вскоре, оказались прямо противоположными: я по натуре был энергичным, деятельным, интересовался политикой, а Елена наоборот — безразличная ко всему, ничем не интересовалась, ничем не увлекалась. Оглядываясь назад, я приходил к выводу, что и любви-то, в сущности, между нами никогда не было, а шансов на то, что она со временем возникнет, уже и не предвиделось.

Итак, я все больше убеждался в том, что теплые отношения между нами уже никогда не сложатся.

Мне бы еще до свадьбы выяснить, как она относится к обзаведению потомством — тогда многое бы изменилось в моем отношении к ней, а я понял это только тогда, когда жена, не посоветовавшись со мной, сделала аборт. Поняв, что беременна, Елена закатила истерику: она была в ужасе от предстоящих родов. Она не любила детей — инстинкт материнства у нее абсолютно отсутствовал, и она это прекрасно понимала. Сама мысль о том, что ей придется выхаживать пусть даже собственного ребенка, приводила ее в бешенство. Периодические вспышки гнева жены настораживали меня, заставляли задуматься. Я с уважением относился к Елене (как и ко всем остальным женщинам) и считался со всеми ее желаниями. Если она не хотела иметь детей, то я не видел способа заставить ее рожать. Жаждал ли я сам стать отцом? В этом я до конца не был уверен, но, как человек семейный, полагал, что обзавестись сыном или дочерью было бы совсем неплохо. Наши разговоры с Еленой на эту тему длились часами. Я ссылался на мнение врача, утверждавшего, что у нее все в порядке и роды пройдут без каких-либо осложнений и что это пойдет ей только на пользу. «Доктор же прав. Почему бы тебе не сохранить плод и не родить ребенка?» — как-то сказал я жене, а та в ответ опять забилась в истерике. После этого настаивать на сохранении беременности я не стал, но как без детей, думал я, мы можем стать полноценной семьей? В душе моей на все последуюшие годы брака с Еленой поселилось чувство обиды и разочарования, которое становилось все сильнее и сильнее, и, хотя мы продолжали жить вместе, я понимал, что наш брак связывала не любовь и не взаимная привязанность, а наше общее нежелание расторгать его.

В конце 1965 года в нашей жизни с Еленой наметились приятные для обоих перемены. Однажды меня вызвал мой начальник Подгорнов, тот самый, который прятал у себя в кабинете бутылки со спиртным, и сказал, что отделу предоставлено одно место в Копенгагене, что в Финляндии несколько наших сотрудников работают, а вот в Скандинавии пока нет. После такого краткого вступления он перешел к сути дела и сказал то, что услышать мне было приятно: «Я давно к тебе присматриваюсь. Ты — способный молодой человек, и было бы нерационально держать тебя только на ГДР. Тебе с твоими данными следует заниматься оперативной работой, искать потенциальных агентов в странах Запада». Затем Подгорнов сказал, что ему самому довелось побывать только в Заире, где ощущалась та же нехватка товаров и продовольствия, что и в Москве, хотя в целом даже в Африке лучше, чем в Советском Союзе.

— Дания тебе покажется раем. Там тебе очень понравится, — заверил он меня. — Так что, если ты согласен, я за тебя похлопочу.

Я заметил, что датским не владею — говорю на шведском, да и то не очень бегло, но он мои возражения разом отмел:

— Не беспокойся — быстро адаптируешься к Дании, выучишь язык. Если не воспользуешься этим шансом, желающие найдутся пруд пруди. Они-то согласятся не раздумывая.

Когда я покидал начальственный кабинет, сердце, казалось, готово было вырваться у меня из груди. Перспектива пожить за границей меня прельщала, Елену — тоже, и мы стали готовиться к отъезду в Копенгаген.

За несколько дней до отъезда в Данию вернулся хозяин квартиры, в которой мы жили, и нам пришлось срочно перебираться к моим родителям. Мои последние дни на работе прошли в жуткой суматохе. Информация о Дании у нас оказалась совсем скудная, а о том, чтобы хоть немного позаниматься языком, и речи не могло быть — ни преподавателя датского, ни учебников не нашлось, да и времени было в обрез. Единственное, что я успел сделать до отъезда в Копенгаген в первых числах января 1966 года, так это подчистить все свои дела на работе.

Глава 7. Копенгаген

Большинство советских дипломатов ездили в страны Европы по железной дороге, специальными поездами, следовавшими из Москвы непосредственно до места их назначения, однако мне было сказано, чтобы мы с Еленой отправлялись в Копенгаген самолетом. Поэтому постарались все свои пожитки затолкать в чемоданы.

Уже расположившись в кресле самолета «Аэрофлота», я неожиданно обнаружил, что манжеты моей рубашки основательно обтрепаны. Лене ничего не оставалось, как незаметно для окружающих подвернуть манжеты и затолкать их поглубже в рукава пиджака. Этот маленький эпизод — свидетельство того, насколько бедны и неопытны мы были.

Мы прилетели в Копенгаген ярким солнечным январским днем 1966 года. Вокруг нас все искрилось легкой изморосью. Я был сразу же очарован красотой столицы Дании, ее чистотой и явным благополучием жителей. Передо мной, родившимся и выросшим в убогой и грязной стране, открылся совершенно иной мир, с его удивительно красивыми зданиями, отливающими блеском автомашинами, ломившимися от товаров магазинами, мебелью самого различного стиля, словом, всем, о чем мы, жившие в Советском Союзе, могли только мечтать.

Нас встретил Нинел Тарнавский (он любил, чтобы его называли Николаем), заведующий консульским отделом советского посольства, он же заместитель резидента, или второй по рангу в разведгруппе, работавшей в Дании и занимавшейся КР (контрразведкой). Николай, находившийся в Копенгагене с семьей — женой и дочерью — оказался приятным. доброжелательным человеком. Он долгое время находился в стране. Но ему еще ни разу не удалось завербовать нужного агента из местных или внедриться в какое-нибудь важное для нас учреждение. Основной задачей нашей контрразведки было установить контакт с неким сотрудником датской службы безопасности, занимавшим в ней не последний пост. Тарнавскому удалось это осуществить это, так сказать, с помощью домашних средств — его супруга была великолепной кулинаркой, и он поручил ей устроить роскошный обед. К неописуемой радости Николая. датчанин приглашение принял.

Советское посольство располагалось в Кристианнагаас, в красивом квартале чуть севернее центра. Рядом находились представительства других стран и сотрудники нашею посольства часто шутили. говоря. что нас от американцев отделяет всего лишь кладбище. Наше посольство занимало три огромных белых особняка, принадлежавшие когда — то очень богатому датчанину. На первом этаже самою большого из них были просторные залы с высокими потолками, как нельзя лучше подходившие для проведения разного рода приемов. На стенах и тут и там висели огромные, написанные маслом картины, а по углам стояли вазы. Потолок центрального холла особняка уходил под самую крышу. Его огороженная перилами лестница вела на второй этаж. Сотрудники разведки занимали чердачное помещение, однако позднее, когда нам стало тесно, подвал был переоборудован под кабинеты. Напротив главного здания находилось второе, где размещался консульский отдел. Третье было отведено под клуб и школу для детей. На огромной территории, замкнутой между тремя особнякам был разбит чудесный сад, в котором располагались строения поменьше — с гаражами на первом этаже, где в былые времена содержались лошади и с небольшими квартирками для служащих посольства наверху.

Тогдашним резидентом в Копенгагене был Леонид Зайце в. Я познакомился с ним учась в школе номер 101.

Однажды он неожиданно появился в школе, и мне довелось беседовать с ним. Тогда Зайцев сказал, что было бы неплохо мне получить назначение к нему. Однако к тому времени я уже числился в резерве Управления С, где мне предстояло заниматься нелегалами, так что от его предложения мне пришлось отказаться. По меркам КГБ у Зайцева оказался замечательный характер. Необычайно энергичный, он всегда был готов встать на защиту своих друзей, У него были черные волосы, круглое лицо, а его румяные щеки и искрящиеся глаза выдавали в нем человека, не потерявшего вкус к жизни. Никаких «порочащих» слабостей за ним не числилось — за женщинами не волочился, спиртным не увлекался (больше банального бокала сухого белого вина за один вечер не выпивал), но был таким невообразимым обжорой, что неукротимая страсть к еде сильно подпортила его фигуру.

Одна слабость, скорее невинное чудачество, все-таки за ним водилась. Во время поездки в Англию Зайцев в районе делового квартала Лондона увидел щегольски одетых бизнесменов, в нагрудных кармашках пиджаков у которых торчали сложенные уголком платочки. Он тут же купил дюжину специальных вкладышей, имитирующих аккуратно сложенный носовой платок, и вставил их в кармашки всех своих пиджаков. Зайцев также перенял у британцев некоторые их обычаи. Так, например, он всегда появлялся в гостях с букетом цветов, а позже рассылал хозяевам дома письма, в которых благодарил за оказанный ему прием.

Основные проблемы возникали у него только из-за того, что он был страшно дотошный, дисциплинированный, очень честный и наивно полагал, что все остальные сотрудники КГБ точно такие же. Кроме того, если Зайцев находил, что его коллега или подчиненный поступают неправильно, то он начинал их нудно и долго воспитывать, как будто постоянным напоминанием о допущенной ошибке можно искоренить опасность ее повторения. В работе он был ненасытен, и вся его бурная деятельность на посту резидента находила отражение в толстом журнале: задания для каждого сотрудника резидентуры, встречи с объектами разработки, маршруты контрнаблюдения и так далее. Все это было расписано им до мельчайших подробностей и паже поминутно. Порой он переоценивал знания и возможности своих подчиненных, поручая им выполнение очень сложных заданий. Когда же дело требовало его персонального участия, Зайцев себя не щадил и не жалел своего свободного времени. Когда его младший коллега Николай Коротких пытался завербовать американского негра, Зайцев часами отрабатывал с ним каждое слово, жест, взгляд, интонацию, словно готовил его к выходу на профессиональную сцену.

Первым делом Зайцев счел необходимым изыскать возможность для обучения меня датскому. В первый же вечер, придя в посольство, я подсел к телевизору и попытался понять датскую речь. Однако датский язык оказался настолько отличным от шведского, что я ровным счетом ничего не понял. Вскоре же благодаря усилиям Зайцева я стал посещать школу «Берлиц», расположенную на Строгет, главной пешеходной улице в центре Копенгагена. Ко мне приставили двух преподавателей — студента и мужчину лет шестидесяти.

Это была прекрасная идея, столкнуть меня на занятиях с двумя столь непохожими друг на друга носителями языка — их сыпавшиеся с двух сторон совершенно различные по тематике вопросы требовали от меня максимальной сосредоточенности и концентрации памяти.

Когда молодой преподаватель спросил, что я думаю о благосостоянии датчан, то я не мог понять, напрашивается ли он на комплимент или же хочет услышать нечто менее лестное. Я предпочел второй вариант. И, только увидев, что парень слегка расстроился, понял, что он ждал от меня иного ответа. Пожилой преподаватель, напротив, задавал не столь каверзные вопросы. Как-то он спросил меня: «Какая мебель вам нравится больше, старинная или современного дизайна?» На что я ответил: «Думаю, вы предпочитаете старинную мебель, но некоторые, вроде меня, приехавшие из бедной России, где по-прежнему в ходу уродливая мебель устаревших образцов, считают весьма привлекательным современный датский дизайн». Оказалось, как я и предполагал, что пожилой датчанин считал уродливой мебель современную, и то, как деликатно он изложил свои доходы, запомнилось мне на всю жизнь.

В «Берлице» у меня было два урока в неделю, а позже я поступил на курсы датского языка для иностранцев в группу для взрослых. Там плату взимали просто смехотворную — эквивалентную всего двум фунтам стерлингов за полугодичный курс обучения. Учился с удовольствием, тем более что на занятиях скучать не приходилось — они строились живо и интересно, а на более высокой стадии обучения проходили, как правило, в форме дискуссии на самые разнообразные темы. Через восемь месяцев я уже мог спокойно объясняться с датчанами, а когда в семидесятых вновь приехал работать в Копенгаген, то датским владел уже свободно.

Меня удивило огромное количество сотрудников КГБ в штате нашего посольства. Официально в нем работало двадцать гражданских дипломатов и четверо военных атташе. Из гражданских лиц только шестеро были чистыми дипломатами — из Министерства иностранных дел, а из оставшихся же девять или десять сотрудников КГБ, остальные — из ГРУ. (Примерно такое же соотношение сотрудников советских посольств существовало во всех западных странах, включая и Великобританию, до огромного скандала, разразившегося в 1971 году, когда из посольства в Лондоне одним махом выгнали сто пять советских разведчиков.)

Мозговым центром посольства в Копенгагене, как, впрочем, и в посольствах, аккредитованных в других странах, была референтура — несколько особо изолированных и защищенных от прослушивания комнат, в которых работали шифровальщики. Они принимали из Центра и посылали туда секретные донесения, зашифровывали или расшифровывали их. Кабинеты резидентов КГБ и ГРУ были надежно защищены от прослушивания как с помощью механических средств, так и электронными приборами. Стены в них облицованы толстыми металлическими плитами, а окна наглухо замурованы кирпичом. Так что работающие там сотрудники находились в условиях, при которых могла развиться клаустрофобия. Тем не менее требования к изоляции помещения референтуры предъявлялись еще более жесткие. Как и везде в посольствах, референтура размешалась на первых этажах и подальше от подземных коммуникаций, и за соблюдением этих условий КГБ тщательно следил. Единственная ведущая в помещение дверь не имела снаружи ни ручки, ни замочной скважины, ни окошка — только крохотный глазок для того, чтобы работающие внутри могли рассмотреть, кто к ним наведался. Кнопка звонка была утоплена в стене сбоку от двери, так что посторонний человек вряд ли мог ее обнаружить. Тот, кому полагалось входить в помещение, нажимал на нее, а дежурный сотрудник, услышав звонок, подходил к двери и прежде, чем впустить посетителя, смотрел в глазок. За дверью находилось четыре комнаты, по одной на каждого шифровальщика КГБ, ГРУ, посольства и торгового представительства. Шифры и шифровальное оборудование у каждого было свое. Ближе к входной двери находилась еще одна комната, своего рода тамбур, где тот, кому предназначалась поступившая шифровка, мог ее прочитать. Заступившему на дежурство шифровальщику в течение рабочего дня не разрешалось выходить из резидентуры.

Первым человеком, с которым в посольстве у меня установились дружеские отношения, оказался шифровальщик по имени Леонид. Ему было лет тридцать пять, а его жене на пару лет меньше. Жили они в Копенгагене с маленьким ребенком. Из-за его сверхсекретной работы он не имел права отлучаться с территории посольства в одиночку, и, когда он завел разговор со мной и Еленой о том, что неплохо было бы поужинать где-нибудь в городе, я понял, что ему хотелось проехаться по городу на моей машине (мне выделили автомобиль, сначала тяжелую, громоздкую «Победу», а затем, к моей огромной радости, «фольксваген-жучок»). Леонид с супругой были удивительно милыми людьми, и я не имел ничего против, чтобы покатать их по улицам. Несколько раз я возил их на экскурсии, на пляж и в лес за грибами. (В школе номер 101 все курсанты обучались вождению машины, а затем сдавали экзамен. Однако и обучение, и экзамен, который мы сдали, были простой фикцией — ведь мы же учились ездить по ровным, пустынным дорогам, проложенным возле школы, а на оживленных улицах или трассах никогда не брали баранку в руку. Неудивительно, что позже у многих из нас возникали серьезные неприятности).

Как-то, заболев, я вынужден был отменить предполагавшуюся поездку, и жена Леонида укорила меня в нежелании отвезти их в город. Я никак не ожидал от нее подобного выпада и обиделся. Однако и после этого случая у нас сохранились добрые отношения с Леонидом и его женой. В декабре 1968 года мы все очень переживали за Леонида, допустившего серьезную оплошность.

В обязанности Леонида как шифровальщика входило получение и отправка документации КГБ по дипломатической почте. Письма и документы посылали в посольство в виде фотокопии, сделанной на специальной пленке, и запечатанными в конверт. Иногда вместе с другими вложениями. Однажды утром Леонид, вскрыв конверт и вынув из него пленку, бросил его в печку, в которой сжигались ненужные бумаги. Оказалось, что в нем еще находилась тысяча долларов (банкноты хоть и старые, но через плотную бумагу конверта не прощупывались), предназначенная для одного из наших агентов. Уничтоженная шифровальщиком сумма, учитывая наше скромное жалованье, была огромной. Узнав об этом, мы с остальными сотрудниками «пустили шапку по кругу», собрали деньги (в датских кронах получилась фантастическая сумма), отдали их Леониду, и тот передал деньги по назначению. Возвращать нам свой долг шифровальщику пришлось долго — по просьбе Зайцева Центр даже продлил срок командировки Леонида с двух лет до трех.

«Крышей» мне служила должность, которую я официально занимал, числясь в консульском отделе. Я представлялся дипломатическим сотрудником, а по сути был рядовым клерком — имел дело с запросами на визы, с завещаниями и документами на право наследства, иногда переправлял деньги наследникам, проживавшим в Советском Союзе. Каждый рабочий день начинался с совещания, которое проводил сам посол. На нем сотрудники посольства, знавшие датский язык, зачитывали самые важные новости из местных газет. После совещания я пару часов помогал Тарнавскому и его жене с заявками на визы. Поскольку от сотрудников Министерства иностранных дел никакой помощи не поступало, мы все трое были страшно загружены. Приходилось постоянно общаться с множеством датских граждан, что было весьма полезно для совершенствования языковых навыков. В те времена международный терроризм так громко о себе еще не заявлял, поэтому процедура получения виз была на удивление простой. Мое рабочее место находилось в углу большой приемной, и посетители в ожидании своей очереди сидели на стоявших вдоль стен диванах.

Зная, что надо быть максимально любезным с каждым, кто подал заявку в посольство, я усаживал пришедших ко мне датчанку или датчанина за низкий столик, и за чашкой кофе мы вели деловую беседу.

Для большинства сотрудников посольства и КГБ пик активности приходился на обеденный перерыв: тогда мы дружно, чуть ли не гурьбой, выходили из ворот посольства и отправлялись каждый по своим делам — на оперативные встречи для обработки своих «клиентов». То было время, когда КГБ имел возможность не скупясь снабжать своих сотрудников валютой на вербовку агентов за рубежом, так что деньги щедрым потоком лились в карманы владельцев ресторанов датской столицы.

Существовал такой порядок: в начале месяца каждому сотруднику советской разведки выдавался аванс в размере двухсот пятидесяти фунтов стерлингов, а если же он в предыдущем месяце выходил за рамки этой суммы, то безо всяких вопросов получал еще и перерасходованные им деньги. Такая система расходования средств, да еще со слабым контролем (спрашивать у официантов чеки не поощрялось), располагала к разного рода злоупотреблениям. Правило не брать в ресторанах счета было введено на основании архаического представления руководства КГБ, будто требование копии счета унижает наше достоинство, так что лучше всего считалось в таких случаях просто вложить в счет деньги с чаевыми и оставить их на столике. Такой красивый жест расплачивавшегося за обед сотрудника разведки, возможно, и не представлял угрозы для бюджета КГБ, однако тот же сотрудник, зная, что никаких подтверждений его расходов не потребуется, мог совершенно спокойно положить энную сумму казенных денег себе в карман.

О проделанной работе нам надлежало регулярно писать отчеты — Центр непрерывно требовал от нас донесений, и чем больше имен обрабатываемых нами людей значилось в них, тем было лучше для нас. Однако мы старались сообщать в Москву только о самых важных встречах, с теми, кто классифицировался как «агент», «доверительный контакт» или «объект разработки». При этом в отчете необходимо было указывать мельчайшие подробности: название ресторана, где проходила встреча, его адрес, местонахождение, дату, время, кроме того, описать, как подготавливалась эта встреча, данные о том, с кем встречался и какие при этом были вручены подарки или суммы денег.

Поскольку при такой организации дела наши действия проконтролировать не представлялось возможным, многие из нас этим пользовались — отчитывались о встречах, которых не было, называли имена фиктивных иностранцев, а деньги, якобы потраченные на их обработку, присваивали себе. Спустя несколько лет, будучи уже в Лондоне, я узнал от нашей кассирши, что сотрудник разведки по имени Виктор Музалев отлично освоил подобный способ «подработки». Однажды эта женщина сама обратилась ко мне: «Олег Антонович, вы представляете себе? Музалев каждый месяц получает двести фунтов и каждый раз указывает в своем финансовом отчете, что эта сумма им израсходована вся до последнего пенса». Когда я указал Музалеву на такую маленькую «странность» в его отчетах, он заявил, что имеет право тратить столько фунтов, сколько ему дают. Позже выяснилось, что деньги он прикарманивал вовсе не из-за того, что был жаден, а потому, что таким образом хотел скрыть тот факт, что никаких контактов у него в Лондоне не существовало. Все его отчеты о встречах с нужными людьми оказались на поверку обыкновенной выдумкой. К примеру, Музалев сообщал в Центр о своих «встречах» с Родни Бикерстаффом, лидером профсоюзного движения, и подробно описывал, как он «обрабатывает» такой важный объект, с которым на самом деле ни разу не встречался.

В Копенгагене Зайцев, строгий и справедливый начальник, держал ситуацию с расходованием представительских денег более-менее под контролем, однако уже при его сменщике она резко изменилась к худшему. На что никогда не отваживались сотрудники разведки, отправляясь на обед в ресторан с объектом разработки, — это взять с собой жену. А не брали они жен по двум причинам: во-первых, из-за боязни быть увиденными своими же сослуживцами, а во-вторых, какая бы жена смогла спокойно наблюдать, как ее супруг выкладывает за обед целое состояние, в то время как она сама на повседневные расходы получает от него какой-то мизер.

Помимо поиска и разработки потенциальных агентов, в мою задачу входил сбор информации о системе регистрации граждан и подбор имен и фамилий скандинавов (главным образом датчан), под которыми впоследствии могли бы работать наши нелегалы. До моего приезда в Данию такой работы в этом регионе не велось. Можно сказать, мне пришлось осваивать «целину» — я оказался первым, кому было поручено изучить местную систему регистрации населения и о результатах доложить в Центр. От такой работы, требовавшей неторопливого и всестороннего исследования, я получал удовольствие. Вскоре я обнаружил, что основу системы регистрации граждан составляют записи в книгах, которые ведутся священниками протестантской церкви, или «фолькекирке», официально признанной в Дании. Если бы удалось получить к этим книгам такой же доступ, какой в свое время наши разведчики предыдущего поколения получили к книгам регистрации населения в Восточной Германии, то можно было бы обеспечить наших нелегалов любым количеством датских имен и фамилий. Однако для этого надо было сначала найти священника или его помощника, который согласился бы сотрудничать с нашей разведкой.

Предположим, что такой духовник найден и он готов на пару дней предоставить нам церковную книгу. Как следовало поступить дальше? Ответ напрашивался только один — запросить Москву, чтобы нам прислали группу высококлассных специалистов, способных поработать с этой регистрационной книгой. Я или мой коллега забираем книгу с именами прихожан, датой и местом их рождения, именами их родителей. Если обнаруживается, что в конце какой-нибудь страницы или года регистрации новорожденных есть свободное место, то специалисты из Центра вписывают туда данные о человеке, под чьим именем будет работать советский разведчик-нелегал. Если по какой-либо причине сделать это не удается, тогда регистрационную книгу расшивают, вставляют в нее новую страницу, а потом снова сшивают.

Одной из моих обязанностей было встречать следовавших через Данию курьеров, ехавших в Москву или из нее, и сопровождать их на отрезке пути между нашим посольством и аэропортом или центральным железнодорожным вокзалом. Курьер разъезжал с «дипломатом», представлявшим собой металлический чемоданчик, обтянутый снаружи кожей или фиброй. Внутри такой чемоданчик был разделен на секции, в которых находились контейнеры с пленкой, содержавшей секретную информацию. В случае необходимости курьер нажимал на кнопку в корпусе «дипломата», внутри его разливалась кислота, и в считанные секунды от пленки не оставалось и следа.

Традиционно курьеры, прибывавшие на Скандинавский полуостров, раз в две недели ехали поездом до Хельсинки, Осло или Копенгагена, потом пересаживались на самолет и летели в Рейкьявик, где КГБ и ГРУ в своих резидентурах обновляли оборудование, с помощью которого перехватывались радиосигналы с американской авиабазы, расположенной в Кевлавике. В первые два года пребывания в Дании я постоянно встречал таких курьеров, всегда имевших при себе громоздкий багаж, который оформлялся как дипломатический, и отправлял его по дальнейшему маршруту их следования. Через четыре дня они снова возвращались, но уже без багажа.

Большинство курьеров, крепких парней, были в прошлом профессиональными спортсменами из клуба «Динамо», которые в тридцатилетнем возрасте покинули большой спорт и поступили на службу. Для них работа курьера имела определенную привлекательность: они бесплатно разъезжали по свету, своих денег на питание не тратили и водили романы с сотрудницами посольств — там легко можно было найти какую-нибудь незамужнюю секретаршу, которая будет с нетерпением ждать твоего следующего приезда. Регулярно курсируя по восьми, а то и более странам, эти парни вели жизнь, похожую на странствия Одиссея, а послушать рассказы таких общительных и никогда не унывающих ребят всегда было интересно.

(Однажды па перроне в Стокгольме при виде ожидавшего поезд курьера проходивший мимо швед. указав на стоявшую рядом огромную коробку, спросил по-русски: «Что это у вас?» «Естественно, дипломатический багаж», — ответил наш курьер «Да? А я-то решил, что концертный рояль!» — шутливо заметил швед).

Еще в мои обязанности входила оперативная отправка нелегалов, направлявшихся в отпуск домой через Данию. Моя задача состояла в том, чтобы незаметно посадить их на один из пароходов, курсировавших между Гавром и Ленинградом. Каждая такая транзитная операция тщательно планировалась. Требовалось договориться с капитаном судна или даже завербовать его в качестве агента, затем на первой встрече с нелегалом подробно объяснить ему план действий и забрать все его документы, а на второй — вручить ему паспорт советского моряка, служившего на этом судне. Если бы местные власти вдруг решили проверить паспорт у отправляемого мною нелегала и сверить его с корабельным списком, то подлог все равно не обнаружился бы. Никто из датчан не смог бы доподлинно установить, что на борту советского парохода двое членов экипажа под одним и тем же именем: по международным правилам судоходства капитану не предписывалось — а он сам на это никогда бы и не пошел — выстраивать на палубе свою команду на обозрение представителей местных властей.

Чтобы нелегалы не могли засветиться, мы принимали дополнительные меры предосторожности. Так, например, считалось, что им не следует подниматься на борт с большим багажом, иначе сразу же стало бы ясно, что он ступает на судно впервые. Так что переправляемый нами нелегал оставлял тяжелые сумки в автоматической или обычной камере хранения центрального железнодорожного вокзала, а ключ или багажные квитанции при очередной тайной встрече передавал мне. При этом был риск, правда весьма незначительный, что при выдаче багажа могут спросить, как выглядят мои вещи. Кроме того, в нашем деле был еще один нюанс: советская служба разведки считала небезопасным для нелегала сходить с судна в одиночку — датские контрразведчики могли его захватить. Поэтому мы договаривались с капитаном, чтобы тот, когда нелегалу понадобится на стоянке сойти на берег, сопровождал его и усаживал в мою машину. Со стороны это выглядело так, будто член экипажа советского судна отправлялся на экскурсию по городу. Очень часто за нелегалом приезжали на двух машинах — в одной находился я, а в другой — машине сопровождения — мой коллега. Едва мы с нелегалом выезжали с территории порта, следовавший за нами водитель сбавлял ход, сворачивал на узкую улочку и смотрел, не увязался ли за нашей машиной хвост.

Как-то утром в конце. марта меня вызвал Зайцев и спросил:

— Почему у тебя так мало встреч?

— Каких встреч? — переспросил я, будто бы не понял, о чем идет речь. — - Думаю, ты все прекрасно понял. Каждый член резидентуры, не важно, какие у него обязанности, должен работать с датчанами на предмет их вербовки. Это основная цель нашего здесь пребывания. Всем остальным ты можешь заниматься в свободное от этой работы время.

Самое важное для нас — обрабатывать датчан.

Проработав два года в Москве с бумагами, я, естественно, не мог быть опытным оперативником — я еще не научился даже мыслить их категориями. Все два года я копался в папках с личными делами, возился с удостоверениями, паспортами, занимался статистикой, так что у меня не было возможности приобрести опыт установления контактов с иностранцами, да к тому же еще не говорящими по-русски. Поэтому вопрос Зайцева поверг меня в ужас. Однако начальник немного меня успокоил, сказав, что в мою задачу отныне будет входить поиск среди местного населения лиц, которых можно будет потом взять в разработку, с последующей вербовкой, в качестве агентов, какими в свое время стали супруги Крогер, или связных. Для начала мне было весьма желательно найти какого-нибудь сотрудника консульского отдела какого-нибудь иностранного посольства, который снабжал бы нас заграничными паспортами.

За четыре года, проведенные в Копенгагене, моим самым значительным успехом явилась вербовка супружеской пары, которая согласилась стать нашими посредниками в наших связях с нелегалами. Муж, работавший учителем в школе, оказался сыном бывшего агента КГБ, и, когда мной уже было получено его согласие на сотрудничество, Зайцев помог мне разработать сценарий финальной встречи с объектом. При этом были отработаны мельчайшие детали предстоящей встречи, вплоть до меню. В частности, Зайцев настоял, чтобы я заказал шампанское, мясное филе и блинчики, приготовленные особым способом. Он считал, что обед должен быть изысканным и щедрым. По его мнению, нужно, чтобы на нашем столике стояла спиртовка и чтобы на ней в нашем присутствии жарились блинчики. Его тактика полностью себя оправдала: учитель и его супруга, привлекательная молодая особа, согласились на нас работать. (Впоследствии эта датчанка проявляла даже большее рвение в сотрудничестве с нами и действовала эффективнее своего супруга.)

В делах по линии Церкви удача улыбнулась мне, когда из Москвы поступил специфический заказ добыть метрику и свидетельство о крещении для одного человека, который вел тяжбу о праве на наследство. Этот человек родился в Хорсенсе, небольшом городке в Ютландии. Запрос на эти документы исходил официально от советской юридической конторы. Вместо того чтобы вступить в переписку или связаться по телефону с Хорсенсе и просить его выслать требующиеся мне документы, я отправился туда сам. Сначала на поезде, потом на пароме переправился на противоположный берег реки и вскоре оказался в нужном мне месте. Мне повезло: католический священник, к которому я обратился, оказался обаятельнейшим шестидесятилетним мужчиной с немецкой фамилией Опперманн. Мы настолько прониклись симпатией друг к другу, что я потом стал регулярно к нему наведываться. Каждый раз я при возил ему в подарок коробки сигарет и такой банальный для мужчин сувенир, как бутылка виски. Священник принимал мои подношения с благодарностью, но при этом всегда испытывал угрызения совести, поскольку курение и выпивка церковникам запрещались.

Его домоправительница, женщина преклонного возраста, в домике рядом с костелом подавала обед из холодных закусок. Я часто заводил с ним разговор о книгах, в которых содержались записи о его прихожанах.

Однажды, явно желая сделать мне приятное, священник показал их мне и позволил сделать из них выписки. «Если он пошел на это, может быть, предложить ему деньги и попросить у него эти книги на время?» — подумал я. Он может вполне согласиться, поскольку католическая Церковь, в отличие от протестантской, получавшей дотации от государства, была гораздо беднее. Однако я не стал ничего предлагать ему, — его церковные книги оказались такими тонюсенькими, а имен прихожан в них содержалось так мало, что не представлялось возможным что-либо вписать между строк.

Моя личная жизнь поначалу складывалась неплохо, но потом наши отношения с Еленой стали разлаживаться. По приезде наша семья должна была разместиться в совершенно новой, великолепно обставленной квартире — ее специально для нас каким-то образом выбил Зайцев. Однако незадолго до нашего приезда ее занял Николай Коротких, сотрудник КГБ, весьма преуспевший в вербовке агентов. Такому повороту событий способствовало некое обстоятельство. Дело в том, что в поле зрения нашей разведки попал связист из американского посольства. Он сильно пил, любил веселые компании, волочился за девушками, часто посещал ночные клубы, так что для КГБ этот американец представлялся лакомым кусочком — такие, как он, легче всего поддавались обработке. Когда выяснили, где проживает связист, — а он занимал квартиру как раз в том доме, где находилась предназначавшаяся для нас квартира, — то решили туда немедленно переселить Николая Коротких: так ему было бы легче завязать с американцем знакомство и в конечном итоге завербовать.(Ежедневные утренние совещания у посла были для Коротких, который обычно ночь напролет пил с американцем, сушей пыткой. «Олег, Олег, я окончательно спился» — шептал он мне на ухо, обдавая меня тяжелейшим перегаром. Несмотря на такие «перегрузки», Зайцев настаивал, чтобы тот утром непременно являлся в посольство, но после совещаний у посла отпускал его, дабы он мог прийти в себя после ночной попойки. Будучи страстным любителем спиртного, Коротких тем не менее иностранцев вербовал успешно и однажды, уже выступая на совещании в Москве, раскрыл секрет своего успеха: «Я взял за правило не говорить с моим объектом ни о чем, кроме выпивки и женщин»)

Такая задача была поставлена перед Коротких. Он понимал, что невольно перебежал нам дорогу, испытывал неловкость и очень извинялся передо мной и Еленой. В результате нас поселили в гостевой квартире, расположенной в цокольном этаже особняка, занимаемого консульским отделом. Квартира оказалась не такой уж плохой, как можно было предположить: она оказалась огромной да к тому же оборудованной всем необходимым, включая кухню, ванную и туалет. Будучи молодыми и не избалованными жилищными условиями, мы с радостью поселились в ней, тем более что, как предполагалось, всего на пару месяцев. Главное преимущество этой квартиры заключалось в том, что для того, чтобы утром попасть на рабочее место, мне требовалось преодолеть всего один лестничный марш.

Позже, когда мы все-таки переехали в ту квартиру, которая с самого начала предназначалась нам, ее размеры нас просто ошеломили, поначалу мы даже чувствовали себя в ней неуютно. Это были три огромные комнаты с кухней, ванной и туалетом. И такие хоромы для двоих! Более того, квартира была прекрасно оснащена: кухня, небольшой балкон, о качестве же внутренней отделки и говорить не приходится — чего стоил один только паркет! Постепенно с помощью начальства мы смогли приобрести шторы и кое-что из мебели, все весьма скромное, но вполне приличное. Однажды мы принимали датчанина, который, заметив на стыке пола и стены небольшую трещинку, буквально ахнул. «Да что Вы? — воскликнул я. — Это же сущий пустяк. Знали бы вы, в каких условиях живут люди в Москве, вы бы и не обратили внимания на столь незначительный дефект».

С Еленой мы не шиковали — моя мизерная зарплата к этому не располагала, да к тому же инфляция в Дании росла. Позже оклад мне повысили, и значительно, но пока мы ходили с супругой по магазинам, смотрели на дорогие вещи и прикидывали, что бы мы купили, если бы вдруг разбогатели. Однако больше, чем невозможность приобрести то, что хочется, меня стало удручать поведение Елены, которое можно было охарактеризовать как отсутствие всякого интереса к домашнему очагу. Став еще большей феминисткой, она не желала готовить еду, убирать квартиру и повела себя совершенно непостижимым для меня образом. К примеру, в ее комнате всегда царил хаос: одежда валялась на полу; она не пыталась прибраться хотя бы в гостиной. Стоило мне сделать ей замечание, как она тотчас его парировала типично феминистскими заявлениями, мол, у женщин есть более приятные занятия, чем домашнее хозяйство. Кроме того, у нее появилась страсть к накопительству, и то, с каким рвением она принялась экономить деньги, меня страшно поражало. Трясясь над каждой кроной и ничего не приобретая для дома, она с легкостью необыкновенной выкладывала огромную по нашим меркам сумму на замшевое пальто или какие-нибудь изысканные туфли. (Она считала, что у нее слишком короткие ноги, и всегда ходила на высоченных каблуках.) В семидесятых годах, во время нашей второй командировки в Данию, эта ее страсть обрела совсем уже немыслимые формы.

В пику Елене в качестве невинной формы протеста я стал заниматься на кулинарных курсах и находил это занятие приятным и полезным. Большинство из тех, кто их посещал, уже имели хотя бы самые элементарные навыки, тогда как мне приходилось постигать поварскую науку с азов. Вспомнив, что в Москве у меня огромное количество ценных книг, обветшалых и растрепанных, я стал еще обучаться и мастерству переплетчика. Мой отец не раз говорил мне, что профессия переплетчика весьма увлекательная, и только теперь я понял, что он был абсолютно прав.

Вскоре после переезда в новую квартиру нас с Еленой пригласила на ужин одна датская чета — полицейский с супругой, одаренной художницей-любительницей, занимавшейся копированием с картин известнейших живописцев. Я работал над его раскруткой по двум причинам: во-первых, он выполнял кое-какие обязанности в порту, а во-вторых, я рассчитывал с его помощью завязать полезные знакомства. Наступил момент, когда я почувствовал, что этот полицейский сам меня раскручивает. Что-то подсказало мне, что он выманил нас с Еленой из дома, чтобы в наше отсутствие сотрудники службы безопасности смогли установить в нашей квартире «жучки». Поэтому перед выходом из дома я капнул в зазор между дверью спальни и косяком немного клея.

Вернувшись домой, я обнаружил, что застывшая капля клея не только повреждена, но и сама дверь распахнута настежь. Сомнений не оставалось — к нам в квартиру наведывались незваные гости и отныне все, о чем будет говориться в нашей квартире, станет известно датской разведслужбе. Несколько лет спустя я узнал, почему наша дверь была оставлена открытой: во время визита сотрудников спецслужб черный кот, любимец Елены, сумел проскочить на балкон и выбежать на лестницу. После хлопотной погони за животным и водворения его в дом они, в спешке покидая квартиру, забыли закрыть злополучную дверь.

Вскоре Елена, весьма поднаторевшая к тому времени в датском языке, занялась делом, которое пришлось наконец ей по душе, — стала работать на пункте подслушивания, установленного КГБ для перехвата радиосигналов датской службы безопасности. В ее задачу входило прослушивание записей, сделанных до обеда. Как правило, она приступала к работе после полудня и занималась пленками, на которых фиксировались разговоры датских контрразведчиков, следивших за нашими дипломатами, сотрудниками КГБ и ГРУ, во время их перемещений по городу. Часто датчане и не подозревали, что их подслушивают, говорили открытым текстом, и тогда каждое их слово становилось достоянием наших разведчиков. По тексту записанного разговора Елена должна была оценить, насколько серьезно велась слежка за сотрудниками нашего посольства, и определить, сколько машин у каждого из них на хвосте. В целях конспирации датчане дали всем клички. Наш посол, к примеру, числился у них под именем Бонд, скромное прозвище, которое в переводе с датского означало «крестьянин». Да он, собственно говоря, внешне и походил на него, хотя был интеллигентным и высокообразованным человеком. "Мне же присвоили кличку Гормсен, или Дядя Гормсен. Елена частенько слышала, как датчане оповещали друг друга: «Дядя Гормсен направляется туда-то». По этим фразам я мог определить, какая тактика слежки за мной применялась — ехали ли они за мной по параллельным улицам, сидели ли у меня на хвосте и так далее.

Иногда ей приходилось слушать их разговоры напрямую, и порой это приводило к самым неожиданным последствиям. Однажды один наш агент направлялся из Голландии в Данию на конспиративную встречу с Борисом, сотрудником КГБ. Встреча должна была состояться за ужином в ресторане на берегу залива в двадцати километрах от центра Драгора, небольшого городка, расположенного на острове Амагер. Было около семи вечера, когда Елена вдруг услышала оживленные переговоры датчан — было совершенно очевидно, что они висят на хвосте либо у голландского агента, либо у сотрудника нашего посольства.

Супруга тотчас сообщила об этом дежурному кагэбисту. Тот вместе с Еленой, вслушавшись в разговор датчан, сидевших в машинах, и тех, кому они докладывали, понял, что ведут агента из Голландии. Скорее всего, датская контрразведка вышла на его след по наводке западногерманской или голландской разведки.

Требовалось срочно принять необходимые меры. Предполагалось, что после ужина агент выйдет из ресторана к своей машине, возьмет из нее то, что привез с собой для передачи, отдаст нашему сотруднику, а тот вручит ему деньги. Теперь, в сложившейся ситуации, допустить этого было никак нельзя. Анатолий Серегин, дежурный офицер, срочно связался с Зайцевым и доложил обстановку. Тот мгновенно принял решение, и Серегин, сев в машину, в считанные минуты оказался на дороге, ведущей в сторону Драгора. Для отвода глаз он захватил с собой рыболовные снасти. Вместе с Сашей, профессиональным водителем, Серегин должен был прервать встречу в ресторане и спасти Бориса и агента от неминуемого ареста.

Через двадцать минут они добрались до залива и, чтобы дезориентировать наверняка преследовавших их датчан, спустились к воде и закинули удочки. Через некоторое время Серегин послал водителя в ресторан, чтобы его увидел Борис. Он рассчитывал, что сотрудник посольства, хорошо знавший водителя, сразу же поймет: произошло что-то экстраординарное и надо срочно уходить. Борис же, заметив вошедшего, а затем вышедшего из зала Сашу, удивился, но продолжал сидеть за столиком. Тогда водитель через несколько минут снова вошел в ресторан и, прервав разговор Бориса с агентом, сказал ему: «Извини, Боря, но тебе надо срочно ехать домой — твой сын серьезно заболел».

Эта фраза Саши возымела должное действие — Борис тотчас поднялся, извинился перед своим «гостем», положил на столик деньги за ужин и поспешно покинул ресторан. Сев в машину, он помчался в Копенгаген. Агент, искушенный в делах конспирации, понял, чем был обусловлен столь поспешный уход Бориса, осторожно оглядел зал и, увидев одинокого мужчину, сидевшего в углу, тоже ретировался из ресторана.

Если бы не наши быстрые действия, встреча Бориса могла бы иметь для нас самые серьезные последствия. Датчане могли арестовать Бориса, которого держали бы до приезда представителя посольства, или агента, а то и обоих сразу. Они также могли отобрать то, что предполагалось для передачи нашей разведке — возможно, это была часть технической документации, касающейся высоких технологий, — и запечатлеть на фотопленку момент передачи. И то, и другое грозило бы нам большими неприятностями. Для агента это означало бы полный провал, однако судить его датчанам было бы сложно.

После этого случая, к нашему огромному сожалению, датская контрразведка стала вести себя очень осторожно. Проанализировав неудачу, в результате которой два наших агента сорвались у нее с крючка, она прибегла к иному способу радиосвязи — ее сотрудники стали пользоваться кодовыми фразами. Тем не менее мы продолжали все перехваты, но нам уже куда труднее стало улавливать суть их переговоров. Поиск имен и фамилий для нелегалов был и без того трудным, а когда датчане перешли на централизованную систему регистрации своих граждан и все данные из церковных книг стали переводиться на компьютер, шансы мои на успех и вовсе уменьшились. Однако в этой моей деятельности был и положительный момент — досконально разобрался в процедуре оформления паспортов, метрик и свидетельств о крещении. Знания в этой области мне весьма пригодились, когда Центр заинтересовался двумя немецкими военнослужащими, женившимися во время Второй мировой войны на датчанках. Позже у них родились дети, которые имели все права датчан, и моя задача заключалась в том, чтобы, не раскрывая своего гражданства, заполучить копии их метрик. Сделать это мне не составило труда — запрашивая копии документов, я представился их родственником. Так что я получил нужные копии и переправил их в Москву. Впоследствии по ним изготовили иностранные паспорта, и двое наших нелегалов были засланы за границу. (Один из них — Виталий Нюкин, с которым мы вместе учились в институте. Позже, в семидесятых годах, я обучал его датскому, а еще позже он был направлен на работу в Сингапур. В 1985 году в тот день, когда меня допрашивал КГБ, все остальные нелегалы были срочно отозваны в Москву, но его почему-то не отозвали. Он оставался в стране пребывания до 12 сентября, когда англичане сообщили, что я жив и нахожусь в Великобритании).

Кроме того, я сделал для себя хоть и небольшое, но весьма полезное открытие — мне стало известно, что в небольшом городке, расположенном на границе с Западной Германией, браки регистрируются по совсем упрощенной системе. Эта процедура настолько проста, что любой паре, в том числе и иностранной, изъявившей желание вступить в законный брак, достаточно было явиться в соответствующее учреждение и попросить их зарегистрировать. Всего через несколько минут они становились мужем и женой. Решив удостовериться, я сам приехал в этот городок, пришел в контору, о которой мне рассказали, сказал, что пишу для России статью об особенностях местного законодательства, и получил всю необходимую мне информацию. Позже я переслал ее в Центр в надежде, что эти сведения там могут пригодиться.

В жизни довольно часто возникают любопытные ситуации, которые можно было бы назвать смешными, если бы они не сопровождались жуткой нервотрепкой. Однажды мы оставили в тайнике деньги для нашего нелегала, а в качестве условного сигнала ему положили на подоконник в общественном туалете большой гнутый гвоздь. Ответным сигналом, извещающим, что деньги взяты, должна была служить крышка пивной бутылки, оставленная на другом подоконнике того же туалета. Можно представить наше недоумение, когда мы обнаружили в условленном месте крышку от бутылки не из под обычного пива, а имбирного. Мы были в полной растерянности. Что бы это могло значить? Использовал ли нелегал эту крышку вместо пивной? А может, такой подменой он хотел нас о чем-то предупредить? — терялись мы в догадках, но, невзирая на поздний час, решили все-таки обратиться к Зайцеву. В результате группа из нескольких сотрудников советской разведки до утра жарко спорила, можно ли считать пивом имбирный лимонад, который никто из них и не пробовал, но на бутылке которого тем не менее значилось: «имбирное пиво». Об этом напитке я впервые узнал из автобиографии Карла Маркса. В ней автор между прочим упомянул, что в Хайгейте он купил детям имбирный лимонад. Получалась, имбирное пиво, оно же лимонад, — напиток безалкогольный. Так или иначе, в конце концов мы сошлись на том, что оставленная нелегалом крышка — добрый знак, означающий, что деньги им получены. Позже выяснилось, что мы оказались правы — агент забрал из тайника причитающиеся ему деньги.

Вновь нам пришлось изрядно понервничать, когда я послал нашего сотрудника по фамилии Черный проверить другой сигнал — половинку апельсина, которая должна была лежать на газоне. Вернувшись с задания, Черный доложил:

— Все в порядке, половинка апельсина лежит на траве в условленном месте.

— А ты останавливался, чтобы ее рассмотреть? — спросил я его.

— Нет. Я проехал мимо, но половинку апельсина отлично разглядел.

Тогда я заглянул в список условных сигналов нашего нелегала и не на шутку встревожился — апельсин означал, что агент в опасности.

Возможно, нелегал находился на грани ареста, последствия которого были бы для нас самыми катастрофическими. Поэтому, невзирая на занятость, я решил сам взглянуть на этот злополучный апельсин. Остановив машину на приличном расстоянии от условленного места, я вылез из машины и дальше пошел пешком. Подойдя к тому участку газона, где, по словам Черного, лежала половинка апельсина, я разглядел объеденное с одной стороны яблоко, что означало: «Завтра уезжаю из страны». И только тогда я облегченно вздохнул с агентом все в порядке, и срочных мер по его спасению предпринимать не требуется.

Вернувшись в посольство, я тут же обратился к Черному:

— Слушай, Черный, там на газоне лежит половинка не апельсина, а яблока. Зачем ты сказал мне неправду?

— Не хотел я никого обманывать. Просто мне показалось, что это был апельсин, — ответил он.

— Тебе следовало остановить машину и внимательно посмотреть, что там лежит на траве.

Парень недоуменно пожал плечами, словно речь шла о каком-то пустяке, чем себя и выдал — либо он вовсе там не был, либо, опасаясь, что за тем местом уже следят, на скорости проскочил мимо газона.

Этот случай с Черным свидетельствовал о том, что подобная система установки сигналов не вполне надежна. Вскоре после этого я отправился в центральную часть Копенгагена, чтобы взглянуть на водосточную трубу одного жилого здания, на которой наш нелегал должен был, забрав из тайника деньги и письма, оставить на трубе метку — цифру 5. В положенное время я, проезжая мимо того места, на трубе пятерки не увидел. Десять минут спустя я, желая убедиться, что не ошибся ни с номером дома, ни с трубой, вновь проехал по той же улице. Нет, и дом, и водосточная труба были те самые, я ничего не перепутал, однако никакой метки на ней так и не увидел. Было половина десятого вечера, но я, зная, насколько наш начальник Зайцев дотошен в таких делах, сразу же направился к нему, чтобы доложить о сложившейся ситуации. Поскольку нелегала только недавно забросили, и мы еще не знали, насколько в нем развито чувство ответственности, в мою задачу входило всего лишь проверить, оставил он метку на трубе или нет. С офицером разведки, склонившим его к сотрудничеству с нами, переговорить не удалось — он уже ушел домой.

Выслушав меня, Зайцев тут же сказал:

— Хорошо, сейчас же едем на твоей машине проверять тайник и трубу.

Итак, промозглой зимней ночью мы с Зайцевым сели в машину и покатили по Копенгагену.

Тайник помещался в идеальном для этого месте — под корнями дерева в лесопарке на северо-восточной окраине города. Въехав в парк и не доехав до заветного дерева несколько ярдов, мы остановились под высокими елями.

— Теперь иди проверь, там ли еще сверток, — сказал мне Зайцев.

Я вылез из машины и затаив дыхание направился к тайнику. Мысли, одна тревожнее другой, лезли мне в голову. Казалось, стоит лишь протянуть руку, как тут же вспыхнут яркие фонари, зажужжат кинокамеры и нас с Зайцевым запечатлят на пленку. Дрожащими от волнения пальцами я попытался нащупать в тайнике оставленный для агента сверток, но ничего не обнаружил — тайник был пуст. Мы еще не знали, радоваться нам или тревожиться, потому как деньги и письма вполне мог забрать кто-то другой. Нам ничего не оставалось, как опять ехать к заветному дому, возле которого я уже дважды побывал до этого, и посмотреть, не появился ли, наконец, на трубе условный знак. И что же? На сей раз мы увидели на трубе аккуратно выведенную на трубе пятерку.

— Вы можете мне поверить, что я дважды здесь проезжал, а ее здесь не было? — взволнованно воскликнул я, не сводя глаз с Зайцева.

— Конечно, — ответил мой начальник. — Очевидно, парень слегка припозднился. Только и всего.

Тем не менее Зайцев отправил в Центр длинную телеграмму, в которой посетовал на непунктуальность нелегала. Как оказалось, это был весьма опрометчивый шаг с его стороны, поскольку московское начальство восприняло его замечание как критику в свой адрес.

Однажды вечером — а это произошло в 1967 году — я неожиданно заболел — почувствовал острую боль в желудке. Елена в тот момент была еще на работе. Поскольку боль становилась все сильнее, я позвонил врачу «неотложной помощи», и тот вскоре приехал. Врач оказался молодым и весьма самоуверенным малым.

— Ничего серьезного, — заявил он, — у вас обычный катар желудка. Примете вот это, и все пройдет. — И он вручил мне таблетку, которую я тут же и проглотил.

«Интересно, что это такое — катар желудка? Никогда о таком не слышал», — подумал я.

После приема таблетки состояние мое не только не улучшилось, а, наоборот, ухудшилось — пальцы на руках и ногах стали неметь, а боли настолько усилились, что я боялся потерять сознание. В отчаянии я позвонил в посольство и попросил Сашу, нашего оперативного водителя, отвезти меня в ближайшую больницу. (Отправившись в одиночестве в больницу и согласившись на операцию, я нарушил одну из главных заповедей КГБ: разведчику, работающему за рубежом, ни в коем случае не разрешалось оперироваться под наркозом, если рядом не находился кто-то из его коллег. Существовала опасность, что человек в бессознательном состоянии может выдать секретные данные).

Через полтора часа ожидания в очереди на мое жуткое состояние наконец-то обратили внимание. И тут медперсонал больницы разом засуетился, а через полчаса после проведения всех необходимых анализов я уже лежал на операционном столе. Последнее, что я запомнил, — это как мне на лицо наложили маску.

Уже на следующее утро я почувствовал себя гораздо лучше, хотя и был еще очень слаб. Пришел хирург и сказал мне: «У вас был острый приступ аппендицита. Вы вовремя к нам попали». Я мысленно проклял самодовольного молодого врача «неотложки» с его диагнозом «катар желудка» и поклялся, что ни за что не оплачу его счет. После того как я вышел из больницы, он позвонил мне и спросил, почему его вызов до сих пор не оплачен, на что я ответил целой тирадой: «А с чего это вы взяли, что я вам что-то должен? Вы меня чуть было на тот свет не отправили». Доктор начал было протестовать, но я по совету одного знакомого датчанина пригрозил ему обратиться с жалобой в Ассоциацию практикующих врачей. Угроза моя произвела магический эффект — больше этот эскулап мне не звонил.

Но, как известно, беда не приходит одна. Когда я после операции находился дома на постельном режиме, мне неожиданно позвонил Тарнавский и взволнованным голосом сказал:

— Олег, срочно требуется твоя помощь!

— Не глупи. Я же еще не встаю с постели.

— Слушай, но дело очень серьезное… Юра повесился, — выпалил Тарнавский.

Я не поверил своим ушам:

— Юра?!

— Да. Нам предстоит опознать его труп.

Юра не был штатным сотрудником нашей резидентуры — КГБ Эстонской Республики направил его на учебу в Копенгагенский университет в рамках программы по обмену студентами между Данией и Советским Союзом. Ему было лет двадцать восемь, и он стал жертвой слепого зайцевского энтузиазма: резидент не видел, что Юра малопригоден к разведработе, к тому же иностранные языки ему давались плохо. Вместо того чтобы создать парню более благоприятный режим для работы, Зайцев постоянно давил на него — требовал как можно больше отчетов, активнее работать с иностранными студентами и представлять ему планы предстоящих вербовок. Положение усугублялось чувством тоскливого одиночества, которое Юра испытывал, живя среди иностранцев, а также мрачностью скандинавской зимы. В итоге бедняга, не выдержав нервного перенапряжения, повесился в душевой кабинке.

Нам предстояло срочно идентифицировать труп Юры, а Тарнавский с трудом изъяснялся по-датски, да к тому же плохо слышал на одно ухо. В результате, когда ему позвонил полицейский и сообщил, что советский студент покончил с собой, то он не понял, в морге какой больницы находится тело Юры. С трудом поднявшись с постели, я сел в машину Тарнавского, и мы в поисках загадочной больницы, имевшей в своем названии слово «Фредерик», покатили по городу. После того как мы объехали несколько больниц, в каждой из которой спрашивали, не привозили ли к ним тело советского студента, на что нам неизменно отвечали «нет», мне неожиданно пришло в голову, что слово «Фредерик» относится к названию не больницы, а улицы. Тут же я вспомнил, что улица с таким названием находится в полумиле от моего дома по дороге в наше посольство. Мы без труда нашли больницу на улице Фредерик, где нас уже ждали несколько дежуривших там полицейских. Вместе с ними мы прошли в морг. Один из них откинул верхний край простыни и спросил:

— Это он?

Я не знал, что лицо удавленника меняется до неузнаваемости. Я просто не мог поверить своим глазам, но тем не менее ответил: «Да, это он». Взглянув на Тарнавского, я понял, что и он сомневается, действительно ли это Юра. И тем не менее, он подтвердил мои слова. И хотя наши сомнения так до конца и не рассеялись, о Юре мы больше никогда не слышали.

Вернувшись в резидентуру, мы принялись обсуждать постигшую нас беду. Датская полиция сразу отмела подозрения в убийстве, так как все свидетельствовало о том, что парень сам наложил на себя руки. Позже из разговоров с его однокурсниками я узнал, что Юра был на редкость замкнутым, необщительным человеком. Даже присутствуя на студенческих сборищах, он никогда не принимал участия в обсуждении тех или иных вопросов, всегда отмалчивался. Судя по всему, жизнь среди иностранных студентов оказалась непосильной для его психики. Однако позже нам стал известен еще один факт из его личной жизни, который так же мог толкнуть парня на самоубийство. Два года назад Юра женился на очень красивой студентке, а поскольку взять ее с собой в Копенгаген было невозможно, молодая жена осталась в Таллине. Спустя некоторое время приятель сообщил Юре, что его жена завела роман с его другом.

Благодаря широте и многообразию моих служебных функций мне приходилось иметь дело с представителями разных слоев населения Дании, и мои познания о жизни на Западе постоянно расширялись. Вскоре возникло чувство, что все, что творится в нашей стране, — полнейший абсурд, и я стал критически воспринимать происходившие в ней события. Так что идею построения коммунистического общества в Советском Союзе я полностью отверг как несбыточную, а жизнь в Копенгагене только этому способствовала: здесь можно было слушать прекрасную музыку, посещать великолепные библиотеки: я не переставал восхищаться благоустроенными, по современному оснащенными школами, а датчане были открыты и доброжелательны в общении с иностранцами. В библиотеке здесь не существует никаких запретов, вам выдадут на руки любые книги и для удобства положат в пластиковый пакет с ручками, чтобы было удобно нести. И все это бесплатно. Такой сервис произвел на меня неизгладимое впечатление.

Более того, я все больше и больше убеждался в том, что политические свободы в стране и ее процветание взаимосвязаны, что наличие двух этих компонентов служит духовному раскрепощению человека и его культурному развитию. Ничего подобного в Советском Союзе не наблюдалось — там, наоборот, всеми средствами и способами культивировались и насильственно насаждались коммунистические догмы. В то время в Москве, как заклинания, без конца повторялись фразы типа: «Капитализм агонизирует», «Капитализм гниет на корню» и тому подобное. Когда наши люди возвращались из таких стран, как Дания, друзья обычно спрашивали их: «Ну как они там гниют?» — и чаще всего слышали в ответ: «Гниют вовсю, но какой при этом аромат источают!»

В Копенгагене я, кроме всего прочего, пристрастился к музыке. Я регулярно посещал концертные залы, ходил в костелы слушать орган, а дома постоянно слушал радио или опять же музыку. Я особенно увлекался духовной музыкой, которую создавали и такие композиторы, как Бах, Гендель, Гайдн, Букстехуде, Шюц и Телеман.

Ничего подобного в Советском Союзе услышать было невозможно, а здесь же их музыка постоянно звучала, особенно на Рождество или на Пасху.

Здесь царила атмосфера свободы, и я, вдохнув ее воздух, ощутил себя полноценной личностью — стал играть в бадминтон, посещать всевозможные клубы и, где бы ни появлялся, естественно без моих советских коллег, в разговоре с иностранцами чувствовал себя нормальным человеком. Чего я не подозревал, так это того, что о моем умонастроении уже было известно датской разведке — все наши разговоры с Еленой давно прослушивались с помощью установленных в нашей квартире микрофонов. Тогда я еще не полностью отвергал коммунистическую систему, однако в беседах с женой открыто осуждал преследования инакомыслящих в нашей стране, постоянное нарушение законности и тотальную слежку за каждым ее гражданином. Елена разделяла мои взгляды на происходящее в нашей стране и вскоре стала еще более беспощадным критиком советской системы, чем я. И это начинало меня пугать. Если я делился своими мыслями только с ней, то она готова была разглагольствовать об этом с первым встречным.

Мое мнение о порочности советской системы особенно окрепло, когда в 1966 году в СССР состоялся суд над Андреем Синявским и Юлием Даниэлем. Всех либерально мыслящих советских людей, особенно тех из них, кто работал за рубежом, это судилище повергло в шок. Мы не могли поверить, что наша страна опять возвращается к сталинским репрессиям, и старались гнать от себя эти страшные мысли.

Затем весной и летом 1968 года в Восточной Европе во весь голос заявили о себе радикальные интеллектуалы. В Чехословакии Александр Дубчек, новый лидер Компартии, трезвомыслящий, но не очень решительный, был вынужден пойти на либерализацию и ослабить тотальный сталинский контроль за своими гражданами. Это послужило началом того, что впоследствии получило название «Пражская весна». По всей Европе прокатилась мощная волна студенческих волнений, сначала в Западной Германии, а затем, более мощная, — в Париже, где май стал «месяцем баррикад» и где в стычках с полицией тысячи людей получили травмы.

Для молодежи, по своей природе склонной к бунтарству, борьба с властями была проявлением ее высокого духовного порыва, нежелания мириться с несправедливостью, и я не мог не восхищаться таким безоглядным ее героизмом. По советским же стандартам подобное революционное выступление молодежи считалось опасным безрассудством. В умах людей, проживающих в странах Западной Европы, созрела мысль о том, что основная угроза их благополучию и всему миру исходит не от относительно либеральных режимов, против которых восстала молодежь, а от кремлевских властей с их разветвленной сетью разведслужб, военной мощью и четырьмястами тысячами солдат, размещенных в одной только Восточной Германии, от тех кремлевских властей, которые занесли железный кулак над республиками Балтии и странами Восточной Европы.

Мы в Копенгагене активно обсуждали происходившие в Европе события. Особенно жаркие споры возникали у нас в связи с Чехословакией, где проводимые Дубчеком реформы серьезно тревожили Кремль. И вот, когда в июле месяце тысяча советских танков и 75 тысяч солдат скопились на границе с Чехословакией, мнения сотрудников посольства разделились: одни сочувствовали населению маленькой страны, другие придерживались жесткой линии и ратовали за восстановление во взбунтовавшейся республике «порядка». Среди сочувствующих оказались я и мой приятель Михаил Любимов, в ту пору заместитель резидента. Мы были обеспокоены судьбой чехов и очень надеялись, что наши войска все-таки не вторгнутся в Чехословакию, что власти попросту не отважатся на это. В реформах, проводимых Дубчеком, мы с Любимовым видели пролог к либерализации и советской системы. Тогда мы, находясь в Дании, наивно полагали, что наши мысли разделяет большинство населения Советского Союза. В то же время Анатолий Серегин, ярый приверженец сталинизма, ратовал за самые решительные действия советских властей в отношении Чехословакии. Как-то в очередном споре на эту тему он сказал: «Ладно, заключаю пари на бутылку шампанского: наши войска границу перейдут». Мы с Любимовым согласились.

Двадцать первого августа весь мир облетела весть о вторжении советских войск на территорию соседней страны. Это ужасное событие коренным образом изменило мою жизнь. Уже в течение двух лет я критически относился к советской системе, а теперь, когда военная машина Страны Советов раздавила зачатки демократических реформ в Чехословакии, я возненавидел ее всеми фибрами души. «Отныне уже никогда я не стану поддерживать эту систему, — сказал я себе. — Более того, отныне я буду всеми доступными мне средствами с ней бороться». Выйдя в главный холл посольства, где была телефонная будка, я, прекрасно зная, что этот телефон прослушивается датчанами, позвонил Елене и с возмущением сообщил: «Они все-таки решились на это! Уму непостижимо. Я просто не знаю, что делать».

Это был мой первый сигнал западной разведке, пусть знают, "что я не одобряю советского вторжения в Чехословакию. Я был уверен, что мой голос будет услышан датчанами. Сказать, что я таким образом предлагал им свое сотрудничество, было бы неверно. Просто мне, до глубины души возмущенному действиями своей страны, хотелось им сказать: «Я осуждаю эту акцию советских властей. Я не могу с этим смириться, ибо, в отличие от своих коллег, человек честный». Этот телефонный звонок не возымел немедленных последствий, но я нисколько не сомневался, что он не останется незамеченным иностранной контрразведкой, что на меня обязательно кто-то выйдет и в итоге я начну сотрудничать с Западом.

Естественно, в нашем посольстве я оказался единственным, кто так болезненно и резко отреагировал на ввод советских войск в Чехословакию. Все утро чехи, работавшие в Дании, приезжали в посольство не столько для того, чтобы заявить свой протест, сколько узнать, действительно ли Советский Союз оккупировал их страну, а если да, то почему. После полудня обстановка вокруг советского посольства стала накаляться — собралась толпа возмущенных датчан, в окна полетели самодельные ракеты и петарды. Стекла были разбиты, но пожара, к счастью, не возникло. Наш консул тем временем обходил помещения отдела и, фиксируя причиненный посольству ущерб, цинично бормотал: «Отлично, отлично, теперь у нас появится возможность обновить мебель за счет датского МИД…»

Что же касалось моих дальнейших действий, то ясного представления о них у меня в тот момент еще не было. Я думал, что, вернувшись в Москву, составлю и распространю среди знакомых правдивый, основанный на фактах документ о деятельности НАТО, из которого станет ясно, что Запад не вынашивает каких-либо агрессивных планов против Советского Союза и что советская пропаганда сбивает с толку даже тех, кто готов предпринять реальные шаги к смягчению международной напряженности. Позже я осознал наивность своих планов. Попытки создания на Родине гипотетических подпольных ячеек были бы обречены на провал, так как КГБ по своему обыкновению тотчас бы внедрил в них своих осведомителей.

Тем не менее я вовсе не собирался уподобляться многим тысячам моих сограждан и держать фигу в кармане. Я твердо решил, что в один прекрасный момент предприму что-нибудь более конструктивное. Прежде всего, мне надо было каким-то образом перестать обслуживать нелегалов, а вместо этого заняться политическим сыском. Тогда, по моему мнению, я мог бы выдвинуться на передний план борьбы с тоталитарной системой. Словом, мною овладела идея во что бы то ни стало сменить характер моей профессиональной деятельности.

А жизнь между тем шла своим чередом. Однажды осенним днем 1968 года я сказал Зайцеву, что в Дании мне очень нравится, но, как специалисту по Германии, хотелось бы побывать там в качестве туриста, увидеть воочию места, о которых мне довелось читать. Осуществить такую поездку было практически невозможно — в редких случаях советским сотрудникам удавалось съездить в другие страны Европы только по особому разрешению начальства и то в качестве поощрения за отличную работу. Однако Зайцеву все же удалось получить у Центра такое разрешение. Он послал в Москву телеграмму, в которой мотивировал целесообразность моей поездки тем, что «Горнову» (Горнова — девичья фамилия моей матери) для обеспечения большей безопасности работы с нелегалами желательно дважды съездить в Западную Германию, один раз на поезде, второй — на автомашине, что позволило бы ему детально изучить процедуру пересечения датско-немецкой границы». Судя по всему, мой начальник знал, как обосновывать свои просьбы, поскольку вскоре из Центра пришло добро.

Проблем с получением немецкой визы у меня не возникло, но тот факт, что ехал я один, должен был насторожить германскую разведку, которая наверняка начала бы меня «пасти» от самой гранты с Данией. Я уже находился под пристальным вниманием датчан, которые всячески старались выяснить, кто из советских дипломатов на самом деле являлись офицерами КГБ, — не случайно же, по нашим подсчетам, они вели за мной наблюдение более трехсот дней в году.

На этот раз Зайцев решил, что, отправляясь в поездку, я должен улизнуть из-под недреманного ока датской разведки. Наружная дверь моей квартиры выходила на балкон, обнесенный глухим барьером, доходившим мне до пояса. Чтобы оказаться на улице, мне нужно было с балкона спуститься вниз по лестнице, находившейся уже внутри дома. Так что засечь меня с улицы можно было только в тот момент, когда я, выйдя на балкон, направлялся к лестнице. В день отъезда я, в соответствии с инструкцией Зайцева, слегка приоткрыв дверь, вылез на четвереньках на балкон и так же осторожно затворил ее. Потом ползком добрался до лестницы, сбежал на один пролет и на лифте спустился в гараж. Там в машине меня уже ждал Саша. Я улегся на заднее сиденье, и Саша спокойно повез меня на вокзал.

Приставленные ко мне сотрудники датской контрразведки по обыкновению сидели в машине, стоявшей неподалеку от моего дома, и ждали моего появления. На этот раз они меня не заметили, и мы с Сашей добрались до пригородной железнодорожной станции без ставшего уже привычным сопровождения. Я сел на поезд, шедший в Копенгаген, благополучно прибыл на центральный вокзал столицы Дании, а час спустя уже сидел в экспрессе, следовавшем в Гамбург. Я погулял по Гамбургу, затем на поезде отправился в Ютландию, внимательно изучил другой пропускной пункт на немецко-датской границе, а на следующий день отбыл назад в Копенгаген.

И все это мне удалось проделать, не вызвав подозрений со стороны спецслужб. Возможно, со стороны Зайцева было не совсем разумно посылать меня в две поездки, следовавшие одна за другой. Что касается меня, то мне просто хотелось совершить одну короткую поездку в Германию за счет КГБ. Устроив же сотруднику советской разведки «Горнову» две поездки с интервалом в несколько дней, наше посольство разворошило сразу два осиных гнезда — западногерманскую и датскую спецслужбы. Во второй поездке ускользнуть от их назойливой слежки мне не удалось.

По пути к парому меня сопровождали две машины датчан, а сразу же после пересечения границы ко мне прилипли три автомашины с сотрудниками западногерманской контрразведки. Так, в сопровождении кавалькады из трех автомашин, я прибыл в Бонн, где повидался с приятелем, работавшим в советском посольстве, съездил на Рейн, полюбовался виноградниками, раскинувшимися на пологих холмах, величественными замками на вершинах скалистых гор, осмотрел города Кобленц, Майнц и Франкфурт, о которых я многое узнал из курса истории еще в студенческие годы.

Во Франкфурте в пятницу вечером, припарковав машину на центральной площади рядом с вокзалом, я отправился за покупками. В частности, мне нужно было по просьбе моего коллеги купить газовый пистолет, используемый в целях самообороны. Пройдясь по магазинам, я со свертками в руках вернулся к машине. Едва я пересек площадь, как был отрезан от своих преследователей огромным потоком машин. Таким образам, не прибегая к каким-либо уловкам, я оторвался от висевших у меня на хвосте сотрудников безопасности. Их постигла вторая неудача. В предыдущую мою поездку в Германию им вообще не удалось сесть мне на хвост, а сейчас они попросту меня упустили. Всего за несколько дней, проведенных в ФРГ, я приобрел у немецкой контрразведки: репутацию очень ловкого и опасного «клиента».

Пользы от моей второй поездки в Западную Германию для советской разведки практически не было никакой, но для себя лично я получил наглядное подтверждение тому, как быстро возродилась эта страна после Второй мировой войны. Я знал, что к 1945 году промышленность и жилой фонд Германии были почти полностью уничтожены, а сейчас я не увидел ни одного разрушенного здания. Моему взору предстали чудесные скоростные дороги, великолепные дома, а на Рейне в частности — новые заводы и фабрики поражающего воображение дизайна. Особенно глубокое впечатление произвели на меня благополучие и динамизм четко отлаженной жизни. Это было еще одним свидетельством того, что свобода и демократия творят чудеса, чего нельзя было сказать о Восточной Германии, так разительно отличавшейся от Западной.

Мои вояжи в Западную Германию заставили Центр понервничать — оттуда сообщили, что мое пребывание там вызвало нездоровый интерес и мне грозит опасность. Однако руководство в Москве недвусмысленно намекнуло, что мое дальнейшее пребывание в Копенгагене нежелательно. К тому времени у Зайцева созрел план: опираясь на его поддержку, я должен написать книгу о Дании, которая будет опубликована под его именем, и он убедил Центр не отзывать меня. В ответ на его ходатайство из Москвы пришла телеграмма:

«Прекратить оперативную деятельность, заняться анализом накопленных данных, никаких активных действий».

Таким образом, весь следующий год я был практически предоставлен самому себе и мог спокойно работать над книгой, что меня вполне устраивало. Теперь мой рабочий день заканчивался в шесть вечера, а долгие летние вечера я посвящал своим любимым занятиям. Я стал больше времени уделять бадминтону и возобновил пробежки. И то и другое доставляло мне истинное удовольствие — в бадминтон я играл в великолепных спортивных залах, а пробежки совершал в красивейшем старинном парке.

Как-то воскресным февральским днем 1969 года наш посол попросил меня срочно съездить в аэропорт, встретить очень важного гостя и занять его, пока он сам не освободится. Важной персоной оказалась Галина Брежнева, дочь главы Советского государства, которая направлялась в Стокгольм, но потом решила изменить маршрут и сделать остановку в Копенгагене. Тогда еще она была высокой, стройной женщиной, хотя слегка мужиковатой. Прилетела Галина в дорогой шубе из астраханской каракульчи вместе со своим семилетним, ужасно избалованным сыном.

По дороге в аэропорт я купил свежую датскую газету, конечно же со статьей, посвященной Леониду Брежневу. Она была озаглавлена: «Как долго еще продержится Брежнев?». Когда я показал ее Галине, та потребовала, чтобы я немедленно ее перевел. Отказаться я конечно же не мог и слово в слово перевел все, что там было написано. Статья на поверку оказалась довольно щекотливой. В ней говорилось, сколько раз в речах, произнесенных на праздновании Дня Советской Армии 23 февраля, упоминалось имя Брежнева. На основании информации, которой располагал автор, он заявлял, что в СССР вынашивается план свержения Брежнева. Естественно, все это Галине не понравилось. «Нет, нет, — сказала она, — это все неправда». Когда к нам присоединился посол, мы сели в машину и отправились на экскурсию по городу, а затем обедали в нашем посольстве.

Последний эпизод в моей оперативной деятельности в Дании пришелся на конец 1969 года, когда я повез Зайцева на решающую, как я надеялся, встречу с Опперманном — тем самым хорсенсеским священником, с которым у меня установились дружеские отношения. Все шло гладко — никто нас не преследовал, пока мы не оказались в Ютландии и Зайцев, сидевший за рулем, сбившись с дороги, не подкатил к воротам какой-то военной базы. Поняв, что мы заехали совсем не туда, он быстро развернул автомобиль в обратном направлении. Однако, судя по всему, кто-то из постовых на базе заметил машину с дипломатическим номером и тут же доложил об этом в службу безопасности. Немного спустя, когда мы уже мчались в нужном нам направлении, Зайцев вдруг сказал:

— За нами хвост.

Как я уже говорил выше, в КГБ существовало правило: никогда не показывать тем, кто за тобой следит, что ты их засек. В таких случаях следовало изменить маршрут. Заехать в магазин или в какое-нибудь другое место, никак не связанное с действительной целью твоей поездки, а затем вернуться в посольство.

Однако Зайцев повел себя совсем по-другому. Ему было неловко передо мной за допущенную им оплошность, вследствие чего сорвалась очень важная встреча, подготовленная его подчиненным, и он решил не возвращаться в Копенгаген. Он не думал пускаться на разные ухищрения, чтобы оторваться от сидевших у нас на хвосте сотрудников датской госбезопасности, — просто надеялся на счастливую случайность — нечто вроде той, что произошла со мной во Франкфурте, когда немецких контрразведчиков отсек от меня поток автомобилей.

Однако на этот раз нам не повезло — к гостинице в Хорсенсе мы подкатили в сопровождении датчан.

— Извини, — сказал Зайцев. — Боюсь, тебе придется позвонить священнику и сказать, что наша встреча отменяется.

Конечно же он был прав. Но как позвонить из гостиницы, если мы, сотрудники советской разведки, были одержимы шпиономанией и считали, что все гостиничные телефоны прослушиваются? В конце концов мы решили прогуляться в порт, находившийся неподалеку от гостиницы. На берегу у причала было несколько навесов, предназначенных для пассажиров, отправляющихся в поездку на острова и обратно. А рядом с ними несколько телефонных кабин. Я юркнул в одну из них, а Зайцев продолжал неторопливой походкой прохаживаться неподалеку. Чтобы наш разговор с Опперманном не перехватили, я был предельно краток — извинился, что встретиться с ним не могу, и попрощался. Пару недель спустя я снова приехал сюда, но уже один — сообщить ему, Опперманну, что уезжаю, и поблагодарить за помощь.

В период Рождества у нас было много свободного времени. Для нас, атеистов, день рождения Христа праздником, естественно, не считался, а вот датчане его широко праздновали, деловая жизнь по всей стране замирала, так что о каких-либо встречах с объектами разработки не приходилось и думать. В результате мы в это время, собираясь компаниями, много пили. На одном из таких сборищ разгорелся жаркий спор между мной и Серегиным. После нескольких рюмок спиртного я позволил себе ряд критических замечаний в адрес коммунистической системы и только потом понял, что в своих высказываниях явно переборщил. Однако Серегин вопреки моим ожиданиям не завелся, а словно медведь обхватил мою руку и сказал:

— Олег Антонович, если ты действительно так считаешь, то почему не уходишь из нашей системы? (Он имел в виду Комитет государственной безопасности.)

— Ну, зачем так. Я считаю, что в компании друзей можно откровенно высказываться на любую тему, — возразил я.

После этой вечеринки меня долго не покидало смутное предчувствие беды, однако Серегин, несмотря на наши расхождения во взглядах, начальству все-таки на меня не «настучал».

Надежды мои на то, что удастся пробыть в Дании еще месяц, увы, не оправдались — новый сотрудник, назначенный на мое место, желая поскорее вкусить благ Запада, развил в Москве бурную деятельность, в результате нам с Еленой пришлось срочно паковать вещи. В январе 1970 года мы покинули страну.

Глава 8. Жизнь в Москве

Пребывание в Европе меня «испортило». Европейская жизнь вошла в мою. кровь и плоть. Вернувшись в Москву, я был поражен убожеством существования советских людей и постоянно думал о том, что там — совсем другая жизнь, лучшая во всех отношениях. И не потому, что на Западе она богаче и привлекательнее в материальном отношении, но еще и потому, что свобода и демократия служат там могучим импульсом к интеллектуальному развитию и совершенствованию личности. Когда я после длительного перерыва вновь увидел бесконечные очереди москвичей и приезжих за всякого рода дефицитом, грязные, вонючие общественные туалеты, расплодившуюся бюрократию и коррупционеров, огромное количество спившихся людей на улицах; когда опять столкнулся с советской волокитой, с грубостью государственных служащих и невозможностью для простого человека добиться справедливости, то пришел в ужас. Я испытал от всего этого физическую боль. Тем более, что все это творилось на фоне агрессивной официальной пропаганды, восхвалявшей «небывалые успехи» Страны Советов. Я особенно возненавидел официозную музыку, постоянно звучавшую по радио и выплескивавшуюся из репродукторов в людных местах. Это были бравурные патриотические, как правило, бездарные песни, но отвечающие моральному кодексу «строителей коммунизма». Эта мерзкая какофония звуков, не говоря уже о ее словесном наполнении, действовала мне на нервы, и я со временем научился ее не замечать.

Несомненно, все советские люди, возвращавшиеся из командировок с Запада, испытывали то же, что и я, и болезненно реагировали на реалии нашего общества. Только тем, кто приезжал на родину из таких стран, как Алжир или Мозамбик, жизнь в Москве казалась прекрасной. Даже те, кто побывали в ГДР, признавали, что люди там живут лучше, чем в СССР. Можно легко себе представить, что бы они сказали, если бы, конечно, осмелились, побывав за «великой» Берлинской стеной и увидев, как живут те же немцы, но только в Западном Берлине.

Наши власти полагали, что советского человека, долгое время прожившего за границей, возвращение в среду, от которой он успел поотвыкнуть, быстро «излечит».

Однако на меня никакие советские «пилюли» так и не подействовали — чувствовать себя комфортно я теперь мог только на Западе.

Некой компенсацией за свои душевные терзания я расценил тот факт, что мне была предоставлена возможность неплохо заработать в заграничной командировке и приобрести квартиру. Еще будучи за границей, я сумел вступить в жилищный кооператив и оплатить первую часть ее стоимости. Так что по возвращении в Москву мы въехали в новую благоустроенную квартиру в доме, выстроенном на самой окраине города, в микрорайоне Беляево, где вокруг восьмиэтажных новостроек зеленели газоны. Зная, что в Москве хорошей мебели и разного рода арматуры днем с огнем не сыскать, мы привезли с собой из Дании сборную мебель. Много часов я провел, самозабвенно сверля дырки в щитах, пока одну стену нашей квартиры не заставил от пола до потолка деревянными полками.

Наши взаимоотношения с Еленой продолжали оставаться прежними — они, скорее, приобрели форму делового сотрудничества и нежными не стали. Мы с ней решили пока не расставаться, потому как другой, более разумной альтернативы нашему браку мы не видели. Ей посчастливилось вновь получить высокооплачиваемую работу, на сей раз в Двенадцатом управлении КГБ, которое занималось прослушиванием посольств, квартир иностранцев и гостиничных номеров. Штат сотрудников, занимавшихся прослушиванием и записью разговоров в американском и английском посольствах, а также других англоговорящих стран, был полностью укомплектован — их там и так насчитывалось несколько десятков человек, а вот в секторе Скандинавских стран заниматься такой работой полагалось всего троим сотрудникам. К счастью, одно такое место как раз оказалось вакантным. Датский у Елены к тому времени стал довольно приличным, особенно для такой работы, как прослушивание, а познания в шведском и норвежском она приобрела благодаря телевизионным программам, которые смотрела в Копенгагене. Получив звание старшего лейтенанта, она поступила на службу, и теперь ей предстояло в совершенстве овладеть обоими языками.

Работа сотрудников, занимавшихся тайным прослушиванием, очень ценилась, а те из них, кто особенно отличались, получали награды. К примеру, женщина, подслушивавшая Генри Киссинджера, советника американского президента по национальной безопасности, а затем госсекретаря, во время переговоров по ограничению стратегических вооружений (ОСВ), была удостоена высокой награды. Чаше всего прослушивались записи, а не сами разговоры. Магнитофон воспроизводил запись, а сотрудница, не успевшая ухватить смысл какой-нибудь фразы говорившего, нажимала соответствующую кнопку, отматывала пленку назад и слушала еще раз. Перевод занимал многие страницы, которые потом перепечатывали машинистки. Иногда, как это было в Копенгагене, требовалось целиком изложить содержание разговора, а иногда — передать только суть его. В КГБ для обозначения различных технических устройств были введены условные обозначения. Так, например, прослушивание по телефону обозначалась буквой «А», микрофон — «В», наблюдение через замочную скважину — «С», а наблюдение «Д» — с помощью зеркала. Таким образом, работа сотрудников, осуществлявших контроль за отдельно взятым объектом — а это являлось одной из основных задач КГБ, — несколько упрощалась. Аббревиатурой пользовались и в тех случаях, · когда требовалось объяснить паузу в разговоре или в действиях наблюдаемых. Так, например, «ПА» означало, что в данный момент наблюдаемый или прослушиваемый совершает половой акт.

С самого начала Елениной служебной карьеры я никогда не любопытствовал, кого она прослушивала, полагая, что так будет лучше для нас обоих. Тем не менее я прекрасно понимал, что ее работа требует не только огромной концентрации внимания, нервного напряжения, но и большого опыта. Легче всего было прослушивать телефонные разговоры, и тех, кто этим занимался, называли счастливчиками — звук обычно шел чистым, а понять суть разговора труда не составляло. Другое дело, когда подслушивание осуществлялось с помощью «жучка», установленного, скажем, в стене. Сигнал, как правило, был слабым, и требовалось сильно напрягать слух. Несмотря на такие трудности, те, кто специализировался в этой области, со временем становились настоящими мастерами своего дела. Они брались за самую сложную работу, а ту, что полегче, оставляли новичкам.

Вернувшись на службу в Управление С, я подал заявление с просьбой направить меня на курсы английского языка при Высшей школе КГБ имени Дзержинского, но начальник моего отдела Павел Громушкин, бывший колхозник, аж взорвался от негодования:

— На что тебе английский? Да ты хоть лопни, но в Англии тебе никогда не работать!

Тогда я подумал, что Великобритании мне не видать потому, что долгое время находился под наблюдением датской спецслужбы, и из-за моих поездок в Западную Германию. Только спустя некоторое время мне стала известна истинная причина такого ко мне отношения. Оказалось, что незадолго до этого в Буэнос-Айресе в момент выемки содержимого из тайника два офицера КГБ попали в ловушку, устроенную аргентинской спецслужбой. Когда вспыхнул яркий свет, наши разведчики увидели, что окружены полицией, и оказали ей сопротивление.

Они попытались бежать, но их задержали с поличным. Перед тем как освободить из под стражи и выдворить из страны, их допросили.

Более того, в те же дни в руки аргентинской спецслужбы попали Мартыновы, семейная пара наших нелегалов, которых я, в бытность мою в Копенгагене, сажал на советский пароход, следовавший рейсом до Ленинграда. После допроса аргентинцы передали наших разведчиков для дальнейшего разбирательства американцам, и Громушкин был абсолютно уверен, что Мартыновы расколются и расскажут, как их, иностранных граждан, сотрудник советского посольства с дипломатическим паспортом отправлял из Копенгагена в СССР, опишут мои внешние данные, и тогда все западные спецслужбы узнают, что Гордиевский, он же Горнов, является сотрудником КГБ.

Насколько убедительны был и доводы моего начальства, я не мог судить. Мартыновы подлинного моего имени не знали, но выйти на меня датской спецслужбе не составило бы труда. (Два года спустя один старший по рангу офицер назвал опасения начальства в отношении меня сущей чепухой. «Большинство наших сотрудников через пару месяцев пребывания за рубежом могут считаться засвеченными — сказал он мне. Так какое же это имеет значение? Даже если ты отправишься туда чистеньким, то через несколько недель все равно засветишься».)

Но так или иначе, Громушкин решил направить меня на работу в страну, неподвластную влиянию враждебных Советскому Союзу государств, — в Марокко. Это означало, что теперь мне придется учить французский. Итак, последующие два года пребывания в Москве я учился на курсах французского языка.

Эти годы я расценивал как промежуточный этап в моей жизни, так сказать, карьерное безвременье или перепутье. Я был определен в аналитическую группу, где работа была скучной и однообразной, хотя я узнал много нового о том, как в КГБ изготавливаются документы и какими делишками занимаются его сотрудники. К примеру, я стал свидетелем такого случая. В интуристовских гостиницах мы держали двух трех человек, в задачу которых входило фотографирование паспортов приезжавших в нашу страну иностранцев. Иногда нам срочно требовалась копия какого-нибудь штампа, проставляемого в паспорте, и один из сотрудников нашего отдела тут же отправлялся в какую-нибудь из этих гостиниц. Однажды с той же целью я приехал в гостиницу «Интурист», что находится в начале улицы Горького, вошел в холл и у самых дверей заметил нашего сотрудника, разговаривавшего с парнями бандитского вида. Увидев меня, он подошел ко мне, протянул конверт с копией иностранного паспорта и спросил:

— Знаешь, кто те ребята?

— Похоже, из КГБ, — ответил я.

— Точно. Это группа наблюдения. Знаешь, здесь два номера оборудованы скрытыми камерами. Так вот, вон та красотка из службы размещения со своим парнем в одном из них только что занималась любовью! Можешь себе представить, по полной программе!

— Отвратительно, — холодно заметил я. Ни эта девушка, ни ее дружок не являются объектами для наблюдения. Вы снимаете на пленку случайных людей ради своего сомнительного удовольствия.

Парень, решив, что я на него донесу, сразу же заволновался. Конечно же, я никому об этом не доложил, но этот эпизод служит наглядным примером того, как низко опускаются сотрудники КГБ.

В техническом плане мы стали уступать некоторым своим партнерам, особенно секретной полиции Восточной Германии — Штази, чье мастерство в изготовлении фальшивых документов достигло невиданного совершенства. Немцы отказались от использования старого каталога цветности и перешли на цветные фотографии мелкой зернистости. В бытность мою в КГБ наша разведка переняла у немцев эту систему фотографирования, благодаря которой фотографии стали намного качественней.

Периодически штат сотрудников нашего управления увеличивался за счет нелегалов, которые после завершения командировки за границей не могли быть сразу же отправлены в какую-нибудь другую страну. По-своему яркой личностью среди них была Нора — женщина с сильным мужским характером, энергичная, агрессивная и полная разных идей. Находясь на нелегальном положении, она довольно долго работала в нескольких странах и, возвращаясь в Москву, оставила за рубежом бесчисленное количество бывших мужей, которые не выдерживали столь темпераментной особы и вскоре покидали ее. Жизненная энергия так и бурлила в Норе, вызывая всеобщий восторг. Однако у нее был один ужасный недостаток: ее тело источало какой-то необычный и очень сильный и резкий запах, совершенно ни на что не похожий. Непосредственный начальник Норы из-за этого самого запаха окрестил ее Имбирной Дамой, ошибочно полагая, что именно так противно пахнет имбирь.

Нору посадили к нам в комнату, и все мы пришли в неописуемый ужас, потому что комната мгновенно наполнилась зловонным духом. Даже когда она выходила из комнаты, мы не испытывали ни малейшего облегчения. Запах был неистребим. Мы часами ломали голову над тем, как облегчить нам свое положение. Мы так робели перед ней, что никто не отваживался завести разговор на столь щекотливую тему. Наконец, полковник Петропавловский, рабочий стол которого стоял посередине кабинета, вызвался с ней поговорить.

Через несколько дней полковник шепотом поведал нам о состоявшемся разговоре с Норой. Оказывается, Нора поначалу возмутилась, заявив: «Ничего, товарищи могут и потерпеть!». Однако совету полковника не пользоваться дезодорантами, а регулярно принимать душ и чаще менять одежду вняла. В конце концов, гнев ее утих и она успокоилась. После этого разговора Нора несколько дней не выходила на работу, а когда появилась снова, от нее уже не пахло так сильно, как прежде. Мы с облегчением вздохнули, а спустя некоторое время Нора однажды как бы между прочим сказала:

— Знаете, у меня появилось новое увлечение. Я купила абонемент в бассейн и теперь каждое утро перед работой плаваю.

«Бедный плавательный бассейн! — подумал каждый из нас. — Бедные купальщики. Однако слава Богу, что хоть нам теперь будет чем дышать!»

В 1971 году разразился беспрецедентный международный скандал. Из Великобритании были выдворены 105 сотрудников КГБ. На Центр это событие произвело впечатление разорвавшейся бомбы или даже землетрясения. А прелюдией к нему послужило бегство Олега Лялина, работавшего в Лондоне сотрудника нашей разведки. Туда он был направлен из Тринадцатого управления, занимавшегося сбором данных о стратегических объектах противника, организацией диверсий на ключевых промышленных предприятиях и обеспечением жилья для диверсионных групп, которые предполагалось засылать в первые же дни конфликта между Западом и Востоком. Еще до ухода Лялина британская контрразведка МИ-5 догадывалась, кто среди многочисленных дипломатических сотрудников советского посольства являются агентами КГБ, а после его побега их сомнения окончательно развеялись. В результате из 120 советских разведчиков было выслано 105.

Этот акт англичан вызвал в Москве переполох, перетрясли британско-скандинавский отдел Первого главного управления, которое занималось политической разведкой — самым важным направлением в работе всего КГБ. Начальника отдела сместили с занимаемой должности, а его место занял Дмитрий Якушкин, на удивление приятный во всех отношениях человек.

В отличие от своих коллег по КГБ, Якушкин происходил из знатного рода, ни один представитель которого после Октябрьской революции не пострадал. Он был правнуком декабриста. В двадцатых годах некоторые родственники Якушкина примкнули к большевикам. У него была аристократическая внешность и нос с горбинкой, как у римского патриция. Он был лидером по натуре и никогда не сомневался в своем успехе. Однако в самом начале служебной карьеры потерпел фиаско. Он начал ее в Министерстве сельского хозяйства и вскоре убедился, что это не его стезя. Потом каким-то образом оказался в Комитете государственной безопасности и стал быстро подниматься по служебной лестнице. Вскоре его направили в Нью-Йорк на весьма приличную должность в Советском представительстве при Организации Объединенных Наций. Вернувшись в Москву, Якушкин стал заместителем начальника американского отдела, а осенью 1971 года возглавил британско-скандинавский отдел.

Мне довелось познакомиться с ним, когда он был уже седовласым джентльменом, и вскоре я узнал, что в момент раздражения его баритон выдает неожиданное фортиссимо. Первая стычка с ним у меня произошла чуть ли не сразу. Однажды рано утром я, собираясь на работу, слушал передачу Би-би-си, из которой узнал, что датское правительство решило выдворить из страны трех советских шпионов, работавших в Копенгагене под видом дипломатов. В девять часов утра, придя на службу, я сразу же позвонил одному из сотрудников, занимавшемуся Данией, и сообщил эту новость.

— Ты об этом слышал? — спросил я его.

— Нет, — ответил тот. — Мы получили телеграмму, в которой говорится, что вопрос о высылке наших дипломатов датскими властями еще не решен. Так что мы надеемся на лучшее.

Пять минут спустя на моем столе зазвонил телефон. Я поднял трубку и услышал громоподобный голос:

— Товарищ Гордиевский!

Затем высота звука в телефонной трубке немного понизилась.

— Если Вы и дальше намерены распространять в стенах КГБ слухи о выдворении наших сотрудников из Дании, то будете строго наказаны!

Эта угроза в мой адрес прозвучала так резко, что кое-кто из моих сослуживцев, присутствовавших при этом, с тревогой воззрились на меня.

А по телефону меня отчитал никто иной, как Якушкин, и в свойственной ему манере. У меня не было никакого сомнения в том, что сотрудник, которому я только что сообщил новость, услышанную мною по Би-би-си, сразу же доложил о моем звонке Якушкину, а тот, испугавшись, что в случае высылки из Дании его подопечных он будет снят с должности, пришел в ярость. А через несколько часов на стол начальника британско-скандинавского отдела легла телеграмма из Копенгагена, которая подтверждала услышанную мною новость. Вскоре мне стали названивать «европейцы-западники» и извиняться передо мной. Звонили многие, однако Якушкина среди них не оказалось. У него вообще была странная манера реагировать на происходящее. Позвонил он мне только через десять дней и уже нормальным, спокойным голосом вежливо произнес:

— Товарищ Гордиевский, будьте добры зайти ко мне. Я сразу же явился к нему в кабинет. При моем появлении взгляд Якушкина подобрел, и он тут же ошарашил меня своим вопросом:

— Вам не хотелось бы поработать в моем отделе?

— Да? — рассеянно произнес я и только потом сообразил, что он предлагает мне перейти к нему в отдел.

— Я всегда мечтал работать у Вас и с огромным удовольствием поехал бы снова за границу, особенно в Осло или Стокгольм.

— Нет-нет, — сказал Якушкин. — Мне нужен человек в Копенгагене. Там требуется восстановить нашу резидентуру, а Вы говорите по-датски. Я уже навел справки в Первом главном управлении и пришел к выводу, что Вы самый подходящий для этого человек — у Вас датский язык. Кроме того, Вы, насколько мне известно, хорошо зарекомендовали себя в работе с агентами и умеете ладить с людьми.

От волнения сердце мое забилось, в голову полезли разные мысли. Мне больше хотелось попасть в другую страну, но я знал, что жить в любой стране Запада гораздо лучше, чем в Москве. Кроме того, в глубине моего сознания теплилась надежда на то, что там, на Западе, я смогу вступить в контакт с кем-нибудь из британской или американской разведслужбы.

Сдержав охватившую меня радость, я спросил Якушкина:

— А как вам удастся забрать меня из Управления С? Вы уверены, что генерал Лазарев меня отпустит?

На это Якушкин с присущей ему самоуверенностью высокого начальника ответил, словно отрезал:

— Это уже моя забота!

Из его кабинета я вышел, окрыленный надеждой.

Затем, как и следовало ожидать, воцарилась мертвая тишина — шли за неделей неделя, а подвижек в моей карьере не следовало. Наконец, спустя полтора месяца после нашего разговора с Якушкиным, мы случайно встретились с ним в коридоре, и я, подойдя к нему, спросил:

— Кстати, что с вашим предложением? Оно все еще остается в силе?

Он слегка смутился — ему стало неловко, что при всем его высоком положении забрать меня в свой отдел ему не удалось.

— У меня ничего не получилось. Этот проклятый Лазарев тебя не отпускает, — признался Якушкин.

В конце концов, мы решили, что мне самому следует подать заявление с просьбой генералу Лазареву перевести меня в другой отдел. Обычно такая тактика ничего, кроме вреда, самому просителю не приносит. Представьте себе подчиненного, который приходит к своему начальнику и говорит:

— Извините, но мне не нравится работать в вашем управлении.

Естественно, что любой начальник воспримет это как личное оскорбление.

В моем случае подобное заявление было бы последней надеждой сменить работу, и как ни печально это сознавать, но в значительной степени на положительное решение моего вопроса повлияла смерть моего брата.

Василько некоторое время был болен. Находясь в командировке в Юго-Восточной Азии, он заразился гепатитом Б, и его доставил в Москву один из членов группы Нагаева, обслуживавшей нелегалов. Несмотря на то, что ему запретили потреблять алкоголь, он тем не менее продолжал выпивать, и каждый раз, навещая его, я видел, что ему становится все хуже и хуже. Хоть мы и знали, что он тяжело болен, однако его смерть в мае 1972 года потрясла меня. Ему было всего тридцать девять лет.

Поскольку Василько был офицером, похоронили его со всеми воинскими почестями, включая оружейный салют. Когда началась панихида, я неожиданно вспомнил о Мише, слепом музыканте, женившемся на дочери женщины, у которой мы в пятидесятых годах снимали дачу.

Потеряв зрение на фронте, Миша даже не знал, насколько некрасива его жена. У них родился ребенок, и, похоже, они оба были счастливы. Когда, будучи еще совсем молодым, этот музыкант умер, мы с братом пришли проводить его в последний путь. Тогда по дороге к крематорию Василько сказал мне:

— Бедный Миша много выстрадал за свою жизнь, и вот теперь его мучения закончились.

Эти слова брата всплыли в моей памяти уже на его похоронах.

Открыл траурный митинг секретарь парторганизации, который занимался организацией похорон, что было вполне естественно — он являлся как бы наставником всех работающих за рубежом нелегалов, совмещая функции «духовного отца» и сотрудника отдела кадров. Речь его была ужасной, а в конце ее он допустил уж совсем непристойную оплошность, произнеся: «А теперь скажем наше прощай Олегу Антоновичу… гм… Василию Антоновичу Гордиевскому». И в тот момент, когда створки катафалка раздвинулись и гроб с телом брата начал опускаться, снаружи прозвучали три оружейных залпа, а из репродуктора грянул гимн Советского Союза.

Оговорка в выступлении секретаря парторганизации меня не возмутила: во-первых, она свидетельствовала о том, что я оказался более известным в стенах КГБ, чем мой брат, даже несмотря на его более высокий чин и военную награду, а во-вторых, согласно русской примете, человеку, ошибочно признанному умершим, суждена долгая жизнь. Словом, эта ошибка, хотя и неприятная, показалась мне добрым предзнаменованием.

После кремации мы все поехали на квартиру к родителям жены брата, где накрытый по этому случаю стол ломился от множества яств и выпивки. Снова зазвучали поминальные речи. Некоторые из наших родственников даже не знали, что Василько служил в КГБ, и изумились, когда во время кремации прозвучали три оружейных залпа. За что брат получил награду, никто из нас точно не знал, но я полагал, что за вызволение из Швеции нашего нелегала, из-за которого и началась кампания массового выдворения советских «дипломатов». Задание у брата было очень сложное, но он отлично справился с ним. Многое из того, что было связано с работой Василько, для меня осталось загадкой — мы даже не знали, под каким именем он жил и работал за рубежом. Более или менее определенно мне было известно, что из-за его немецкого, на котором он говорил с легким акцентом, ему предстояло стать «австрийцем», и, хотя его уже интенсивно готовили к этому, он никогда мне об этом не рассказывал.

Как ни печально это сознавать, но смерть брата благотворно сказалась на моей карьере, поскольку теперь я имел моральное право надавить на Лазарева. Вскоре после похорон я отправился к своему начальнику, полагая, что сейчас самый подходящий момент вернуться к вопросу о моем переводе. Василько служил в Управлении С под началом Лазарева, и я считал, что тот не сможет отказать в просьбе брату своего умершего подчиненного.

— Хорошо, — сказал Лазарев. — Коль не хочешь работать у меня, держать тебя не стану. Я согласен.

Затем его тон резко изменился, и он начал говорить весьма нелицеприятные вещи:

— Ты думаешь, что мы здесь все негры, а перейдя в политический отдел, ты станешь белой костью? — И так далее в том же духе.

Работа нелегалов окутана романтическим флером, а согласно утвердившемуся в КГБ мнению, управление, возглавляемое Лазаревым, являлось самым главным в Комитете. Естественно, начальнику такого управления было неприятно, когда его неплохо зарекомендовавший себя сотрудник, да еще с хорошим знанием языков, просит отпустить его в политический отдел.

Неудивительно, что и Хромушкин, начальник моего отдела, выразил мне свое недовольство и попытался меня удержать, хотя особой ценности я для его отдела не представлял: немецким я владел отлично, датский язык у меня тоже был в норме, но ни тот, ни другой для работы в Москве не требовались. К тому же, работая в Дании, мне не удалось завербовать ни одной мало-мальски важной персоны ни из консульского отдела какого-нибудь иностранного посольства, ни из регистрационной службы Дании. Другими словами, я в Управлении С ничем особенным не выделялся, и тем не менее, Хромушкин никак не хотел со мной расставаться.

Пока я ждал приказа о переводе, мой будущий отдел стал перебираться в Ясенево, в великолепное новое здание, только что возведенное в небольшом лесном массиве за пределами МКАД. Это было ультрасовременное здание в лесу, с удобными подъездными дорожками, парковками для автомашин. В здании имелось три конференц-зала, один — на сто человек, другой — на триста, а третий, весь облицованный мрамором, со сценой и амфитеатром, — на восемьсот. Во всех помещениях были установлены кондиционеры, а на окнах с двойным остеклением, из которых открывался чудесный вид на березовую рощу и живописное озеро, висел и занавеси. Столовая и кафетерий были совершенно великолепны. В здании помещались богатейшие библиотеки, огромный архив, полы всюду с ковровым покрытием. В здании ощущались простор и тишина. Баня (сауна) предназначалась только для начальства, а плавательный бассейн, футбольную площадку, гимнастический зал и теннисные корты мог посещать каждый сотрудник отдела.

Руководство Управления С не стремилось в этот рай — считало, что слишком долго до него добираться. Все работники управления — нелегалы в своих временных квартирах — жили вблизи центра города. Кроме того, в центре находились явочные квартиры и вспомогательные службы, занимавшиеся фотографией, шифровками и наблюдением. Как можно было всю эту массу людей переместить из центра столицы за пределы окружной дороги? Так руководство Управления С со своими многочисленными сотрудниками и осталось в основном здании на Лубянке, о чем потом и пожалело.

Наконец, в августе месяце пришел приказ о моем переводе. Я был счастлив еще и потому, что на дорогу от дома до нового места службы мне требовалось всего двадцать минут. Однажды вечером, мне пришлось остаться на работе — я был придан в помощь группе офицеров, несших в здании круглосуточное дежурство. Ночь проходила спокойно, и возглавлявший группу генерал показал мне и еще двоим сотрудникам начальническую сауну, помещавшуюся рядом со спортивным залом. Обшитая красивым финским деревом, просторная, с дорогой красивой современной сантехникой, да еще с удивительно пушистыми, мягкими полотенцами, она произвела на меня неизгладимое впечатление. Париться в ней было для нас неописуемым удовольствием. Затем генерал спросил, не хотим ли мы хоть одним глазком взглянуть еще на одну сауну, предназначенную исключительно для начальника Первого главного управления и его гостей. Мы конечно же дружно воскликнули: «Да, конечно!» — и вскоре вошли в дверь, которая всегда запиралась на ключ. Это были поистине царские палаты: огромнейшая парилка, комната отдыха, где можно полежать и расслабиться, и столовая с элегантным столом из светлого дерева, с креслами по бокам и с холодильником, набитым всевозможными напитками. Вот таким оказался привычный стиль жизни нашего высокого начальства.

В районе Ясенево мне пришлось проработать всего несколько недель — в начале октября мы с Еленой вновь уехали в Копенгаген. Супруга к тому времени продвинулась по службе — ей присвоили звание капитана, и она стала получать довольно приличный оклад. Естественно, начальство Елены не хотело расставаться с таким ценным работником, и здесь нам снова помог Якушкин — использовал все свое влияние, высокий ранг и авторитет — и супругу отпустили.

Глава 9. Переход в другой лагерь

Когда 11 октября 1972 года я во второй раз оказался в Копенгагене, мне стало ясно: пора наконец осуществить задуманное. На протяжении нескольких лет меня одолевали сомнения, но теперь я был полон решимости вступить в прямой контакт с кем-нибудь из противоположного лагеря, чтобы оказать западным державам посильную помощь. В то же время я должен был неукоснительно выполнять свою работу в КГБ, заключавшуюся прежде всего в сборе необходимой информации, а также непосредственно участвовать в операциях, противодействующих политике западных стран. Но я утешал себя тем, что в значительной, если не в большей мере моя деятельность никому не наносит вреда.

Официально я числился сначала вторым, а позже первым секретарем посольства, занимая должность пресс-атташе, что служило превосходным прикрытием, позволявшим мне поддерживать постоянные связи с датскими газетами, телевидением и радио и находиться в добрых отношениях с представителями средств массовой информации, политиками и чиновниками. У меня было достаточно времени, чтобы много читать, часами слушать радио, писать докладные записки, и в целом я уже созрел для того, чтобы занять место своего предшественника Леонида Макарова, человека не очень-то образованного, но методичного, у которого я много чему научился.

За те два года, что я провел в Москве, здесь произошли разительные перемены: после отмены цензуры общество, с которого сняли многие из прежних ограничений, ударилось в вольности. Книжные лавки и кинозалы наводнила откровенная порнография, а пляжи — обнаженные мужчины и женщины. Хотя в городской черте представительницам слабого пола разрешалось снимать только верхнюю половину купальника, на всех остальных пляжах совершенно голые девы стали вполне обыденным явлением.

В КГБ я числился теперь сотрудником политической разведки, и, соответственно, у меня была довольно интересная работа, требовавшая, в отличие от прежней, чаще показываться на людях. В мои задачи входило заводить знакомства с сотрудниками датского министерства иностранных дел и других государственных учреждений, с деятелями различных политических партий, профсоюзов, с представителями средств массовой информации — короче, с лицами, через посредство которых КГБ мог воздействовать на общественное мнение. Я должен был, к примеру, наладить отношения с руководителями организаций, выступавших против Европейского экономического сообщества, или «Общего рынка», потому что политика Кремля и КГБ была направлена на разобщение европейских стран и воспрепятствование их дальнейшему сближению.

Подобное направление деятельности само по себе — дело захватывающее, и все же я понимал, — возможно, потому, что давно уже вышел из юношеского возраста и обладал достаточным жизненным опытом, — сколь неэффективной, в сущности, была проводимая сотрудниками КГБ работа. Главной ее составляющей были так называемые «активные мероприятия», смысл которых заключался в попытках манипулировать общественным мнением посредством устных выступлений, газетных статей и брошюр. Практически, это не имело ничего общего с разведывательной деятельностью, как таковой, тем более что с вербовкой агентов нам явно не везло. Хотя мы упорно пытались создать здесь свою агентурную сеть, датчане оказались людьми исключительно стойкими и на наши предложения отвечали отказом. Граждане процветающей страны, приверженные чувству долга — и любви к отечеству, они не желали работать на нас.

Другая причина наших более чем скромных успехов заключалась в слабости резидента Анатолия Данилова, сменившего на этом посту Зайцева. В Англии, где он служил до этого, ему посчастливилось завербовать агента, который в глазах КГБ представлял большую ценность, но после этого успокоился и почил на лаврах. «Я уже отработал свое, — говаривал он, — так что мне ни к чему суетиться». К тому времени, когда я появился в Копенгагене, он уже много пил, особенно во время ленча, и мало что делал. Познакомившись с ним, я сразу же понял, что он не из тех руководителей, которые вдохновляют личным примером своих подчиненных, а несколько позже, когда он раскрыл передо мной подлинную суть своей натуры, проникся к нему глубоким презрением.

Случилось так, что мы одновременно находились во время отпуска в Москве. Данилов, решивший отдохнуть на юге, должен был отправиться в путь на самолете ночным рейсом. Опасаясь, что ему не удастся найти такси, он попросил меня заехать за ним в два тридцать ночи и отвезти его в аэропорт. Сейчас я уже не помню, удалось ли мне тогда хоть немного вздремнуть, но по пути к нему я видел на каждом шагу свободные такси с зазывными зелеными огоньками. Так нужно ли было гнать меня среди ночи на другой конец города? С чувством неприязни я подумал тогда, что человек, обращающийся подобным образом со своими подчиненными, не вправе рассчитывать на малейшее уважение с их стороны.

Несмотря на упомянутое выше апатичное в целом отношение датчан к нашим попыткам заручиться их помощью, нашлись все же человека два-три, изъявившие согласие сотрудничать с нами. Одним из них был Герд Петерсен, числившийся нашим Тайным агентом еще задолго до моей первой командировки в Данию. Невзрачный маленький человечек с длинными грязными космами и огромным животом, изобличавшим в нем страстного любителя пива, Петерсен был профессиональным политиком левой ориентации. Являя собою на протяжении многих лет образ типичного ортодокса коммунистического толка, он переметнулся затем в Социалистическую народную партию, стал на первых порах правой рукой ее лидера, а впоследствии и возглавил ее. Будучи к тому же и членом Европейского парламента и занимая пост официального наблюдателя на переговорах о контроле за вооружениями, он рассматривался нами как поистине ценный источник информации, включая и различного рода слухи. Не блиставший остроумием, этот датчанин тем не менее отличался сметливостью и был подлинным кладезем интереснейших сведений. В 1973 году его передали мне, и я поддерживал с ним связь до конца своего пребывания в Дании. Должен признаться, что общение с ним давалось мне нелегко. Поскольку он любил поесть и выпить, обед у нас с ним растягивался нередко часа на четыре, и после несметного количества шнапса, который мы запивали пенящимся пивом из высоких стаканов, мне требовалось немало усилий, чтобы вспомнить потом, о чем же мы говорили.

Нельзя сказать, чтобы все официальные лица, представлявшие в Копенгагене нашу Страну, благоволили Петерсену. Когда Данилов, не учтя данного обстоятельства, похвастал как-то в беседе с послом, что КГБ отлично ладит с этим человеком, тот отреагировал весьма резко:

— Этот мерзкий лисенок вызывает у меня отвращение. Не пойму, как вы можете иметь с ним дело?

После того как Данилова сменил на посту резидента Альфред Могилевчик, личность несравненно более яркая и интересная, в деятельности копенгагенского отделения КГБ произошли определенные позитивные сдвиги. Лет сорока, энергичный, Могилевчик работал до этого в Англии, превосходно говорил и по-немецки и по-английски; его прислали в Данию в надежде, что он сможет оживить работу на вверенном ему участке. У нас с ним с самого начала сложились хорошие отношения, и тем не менее я был немало удивлен, когда по прошествии нескольких месяцев он предложил мне стать его заместителем.

— В течение двух последних лет я занимался исключительно политикой, — ответил я. — До этого же работал с нелегалами.

— Это не имеет значения, — продолжал он. — У вас светлая голова, вы энергичны и к тому же обладаете способностью находить с людьми общий язык. Кроме того, вы хорошо знаете эту страну и говорите по-датски. Так чего же еще мне желать?

И так вот, с согласия Центра, я стал помощником резидента — должность высокая и престижная, однако не подкрепленная ни присвоением мне очередного звания — я как был, так и остался майором, — ни увеличением жалованья.

Меня до сих пор преследует кошмарная сцена, свидетелем которой я стал спустя несколько месяцев после назначения меня заместителем Могилевчика. Приехав однажды утром на работу в посольство, я увидел в холле непривычно много людей, с ошеломленными лицами молча взирающих на Могилевчика. Сам же Могилевчик, с поникшими плечами, вмиг превратившийся в старого, усталого человека, отрешенно смотрел куда-то вдаль. Кто-то шепнул мне, что этой ночью внезапно скончалась его жена. Когда он вернулся довольно поздно с приема, она пожаловалась на страшную боль в руке. Он тотчас же вызвал врача с находившегося в порту советского корабля, но тот прибыл слишком поздно, когда уже ничего нельзя было изменить.

Эта трагедия повергла в шок всех без исключения сотрудников посольства, поскольку не было человека, который бы не любил его жену, миловидную женщину с двумя прелестными детишками. Могилевчика сразу же отозвали в Москву в соответствии с существующим в Центре порядком немедленно отправлять из страны пребывания человека, потерявшего свою половину. По истечении какого-то времени правда об ужасном происшествии начала постепенно всплывать наружу. Я услышал от одного датского журналиста, который поддерживал добрые отношения с полицией, что в действительности жена Могилевчика покончила с собой, а позже мне стало известно и то, что мой непосредственный начальник вел себя дома как грубый, неотесанный мужик, постоянно третируя супругу, как существо, не соответствующее его уровню, видимо забыв, что его собственный отец был всего-навсего скромным белорусским тружеником. Возможно, у него имелись также и любовные связи на стороне, и я подозреваю, что в ту трагическую ночь часть времени он провел с другой женщиной. Отмечу еще в этой связи, что в личной жизни сотрудников посольства происходят подчас события куда более драматичные, чем те, с которыми им приходится сталкиваться по роду своей работы.

В конце 1976 года у нас появился новый сотрудник, оказавший существенное влияние на последующую мою карьеру. Это был Николай Грибин, направленный в копенгагенскую резидентуру, чтобы служить под моим началом. Многосторонняя натура — в значительной мере сын своего времени, — стройный, темноволосый и красивый, он носил аккуратные, элегантные усы, которые очень ему шли. Типичный приспособленец и карьерист, он не был лишен достоинств: помимо привлекательной внешности, он обладал приятным мягким голосом и, аккомпанируя себе на гитаре, чудесно исполнял старинные романсы и современные русские баллады. Жена его была ему под стать. Она слыла прекрасной кулинаркой, что всегда высоко ценилось у русских. В посольстве не было ей равных, что позволило ее супругу заслужить славу гостеприимного, хлебосольного хозяина. Приемы, которые устраивала эта пара, в немалой степени содействовали его продвижению по службе. Однако сам Грибин, заботясь о своем здоровье, проявлял во время подобных застолий завидную умеренность в еде и питье, а если и позволял себе выпить чего-нибудь, то лишь самую малость белого вина.

Следующая остановка - расстрел

Его карьера была ознаменована головокружительным взлетом, начавшимся вскоре после того, как он завербовал придерживавшегося левых взглядов бородатого датского фотографа Якоба Хольдта, который в прошлом работал в Соединенных Штатах и специализировался на съемках трущоб и наркоманов, представляя их как истинное лицо современной Америки. Работы Хольдта неоднократно демонстрировались на выставках и воспроизводились в различных изданиях. Грибин буквально впился в него мертвой хваткой и не отставал от него, пока не добился своего. А затем, набравшись наглости, доложил в Центр, будто все без исключения фотографии Хольдта — результат неустанной деятельности сотрудников КГБ, нацеленной, в частности, на сокрушение Соединенных Штатов. Центр заглотнул эту наживку и, приняв слова Грибина на веру, высоко ценил его.

Отойдя затем от оперативной деятельности, он стал заниматься исключительно административной работой и, составляя отчеты, не жалел красок, чтобы порадовать московское начальство. Он досконально изучил привычки и пристрастия вышестоящих лиц и всякий раз, приезжая домой в отпуск, преподносил им в подарок именно то, чего те больше всего желали: одному — очки, другому — какую-нибудь электронику, третьему — книги, четвертому — лекарства, пятому — порнографические видеофильмы. Кроме того, он усердно писал всем им письма, серьезные по своему содержанию, не слишком длинные и не слишком короткие, которые имели целью и засвидетельствовать уважение своим адресатам, и продемонстрировать собственное трудолюбие.

Впоследствии он стал резидентом в Копенгагене и, пребывая в этой должности, также зарекомендовал себя с наилучшей стороны. Он не только успешно руководил работой вверенного ему участка, но и устраивал у себя дома роскошные приемы. Начальство считало его славным парнем, и он, стремительно продвигаясь по служебной лестнице, в конце концов обогнал меня и стал в 1984 году главой 3-го отдела Первого главного управления.

Между тем в моем умонастроении продолжали происходить заметные изменения. Уже много месяцев я жил в ожидании, когда же, наконец, мне представится реальная возможность вступить в непосредственный контакт с Западом. Со временем я стал относиться к тому, чем должен был заниматься, служа в КГБ, скорее, как к своеобразному хобби, и, поддерживая свою высокую репутацию отправкой в Москву искусно составленных отчетов, я не делал при этом ничего такого, что в действительности могло бы нанести хоть малейший ущерб Западу. Тогда-то, собственно, я и понял, как это легко — вводить в заблуждение КГБ.

Сейчас, спустя двадцать лет, довольно трудно представить себе, каким ужасным местом был Советский Союз в семидесятых годах. Оглядываясь назад с высоты девяностых годов, президент Горбачев назвал ту эпоху периодом застоя, однако такое определение лишь в слабой степени отражало действительность, являясь по сути своей классическим примером типичной недомолвки. Деградировало буквально все: и поведение граждан, и их материальное положение. Оптимизм начала шестидесятых годов, когда у власти стоял Хрущев, бесследно исчез. Тогда, по крайней мере, многие полагали, что в системе, хотя и остававшейся все еще коммунистической, наметились кое-какие положительные сдвиги. В семидесятых же годах, уже при Брежневе, возникло ощущение, что общественный строй не только не претерпевает позитивных перемен, но даже деградирует.

Хотя президент Никсон и Генри Киссинджер и прибыли в Москву для переговоров о заключении договора об ограничении стратегических видов вооружений, всем было ясно, что Советский Союз уже достиг ядерного паритета с Соединенными Штатами, если только не превзошел их в этом отношении и продолжает наращивать свое превосходство в межконтинентальных ракетах. Советский Союз стал также проводить агрессивную империалистическую политику чуть ли не повсюду в Африке: в Мозамбике, Анголе, Эфиопии и Алжире — и занял еще более враждебную, чем прежде, позицию по отношению к Китаю, намеренно преувеличивая исходившую от этой страны угрозу. Аппарат КГБ, действовавший только на территории Советского Союза, разбух до неимоверных размеров. Достаточно сказать, что число сотрудников одного лишь Первого главного управления возросло с пяти с чем-то тысяч человек до шестнадцати тысяч.

Подобное расширение штатного расписания финансировалось за счет поступлений от экспорта нефти, поскольку Москва, воспользовавшись временной нехваткой нефтепродуктов на мировом рынке, решила, что Советский Союз вполне может с немалой для себя выгодой реализовывать за рубежом определенную часть собственной добычи нефти. Централизованная экономика Советского Союза продолжала функционировать столь же малоэффективно, как и всегда, но правительство, вдохновленное поступлениями иностранной валюты от продажи нефти на внешних рынках, уверовало в то, что может по-прежнему проводить привычную для него политику, щедро финансируя «братские» коммунистические партии и расширяя масштаб деятельности КГБ в зарубежных странах. Подобная щедрость советских властей вызвала любопытную реакцию со стороны разведслужб, которые тотчас же смекнули, что для того, чтобы оправдывать увеличение численности своих сотрудников, они должны питать советских руководителей тревожными сводками. Отсюда и паранойя восьмидесятых годов, пронизывавшая все донесения разведслужб КГБ, в которых упорно говорилось о враждебных намерениях Запада.

До начала семидесятых я еще лелеял надежду, что Советский Союз сможет сбросить с себя, наконец, коммунистическое ярмо и двинуться вперед по пути свободы и демократии. Долгое время я встречался с людьми, духовное формирование которых происходило в предреволюционные или в двадцатые годы, когда советская система еще не стала столь всемогущей. Это были прекрасные, нормальные русские люди, такие, например, как дальние родственники моего отца, инженеры по профессии. Не забивая себе голову интеллектуальными изысками и не вникая в суть идеологических пристрастий, они просто делали свое дело. Это были скромные граждане, воплотившие в себе лучшие черты старого русского инженера, так ярко описанного Солженицыным. Но потом и этих людей не стало, и поколение, пришедшее и м на смену, сплошь состояло из «хомо советикус». Коммунистическое общество породило новый, неведомый доселе социальный тип — тип не вполне полноценных людей, для которых характерно отсутствие инициативы и желания трудиться.

Придя в конце концов к убеждению, что нация никогда уже не возродится вновь, я решил, по крайней мере, хоть что-нибудь предпринять ради спасения демократии на Западе в условиях, когда концентрация военной мощи в руках советского руководства достигла невиданных размеров и на зарубежные страны изо дня в день обрушивается мощный пропагандистский поток. На деле это означало, что мне следует попытаться любыми доступными мне средствами оказать содействие Западной Европе и Северной Америке в обеспечении их безопасности и защите их независимости и свободы.

Правда, средства эти были весьма и весьма ограничены. Все, что я мог сделать, — это передавать противной стороне информацию, которая позволяла бы ей судить о деятельности КГБ и кремлевской верхушки. В общем-то, конечно, мне мало что было известно, но я верил, что даже отрывочные сведения, которыми мне удалось бы снабжать своих партнеров, все же лучше, чем ничего. В ту пору, будучи еще весьма наивным, я полагал, что, коль скоро все поступающие в КГБ аналитические материалы и статистические данные отмечены грифом секретности или, по крайней мере, предназначаются для служебного пользования, любой из этих документов должен представлять определенную ценность для моих будущих союзников. Впоследствии, однако, я осознал, что если даже тот или иной документ засекречен или относится к категории документов, предназначенных для служебного пользования, это вовсе не значит, что он и в самом деле может для кого-то представлять какой-то интерес Или действительно содержит важные сведения.

Оглядываясь назад, сейчас я сам удивляюсь тому, как далеко занесли меня соображения идеологического порядка. То, что меня обуревали сильные чувства, объяснялось в значительной мере тем, что, живя и работая в приграничной зоне между тоталитарным миром и западным и видя своими глазами обстановку и в том, и в другом, я не мог не испытывать постоянного гнева, который подогревался во мне вопиющим контрастом. Тоталитарный мир был ослеплен предубеждениями и предрассудками, отравлен ненавистью и опутан собственной ложью. Будучи до ужаса безобразным, он все еще тщился казаться прекрасным. Уподобившийся безмозглому, тупому существу, лишенному к тому же и зрения, он притязал на право указывать всему человечеству путь, ведущий якобы в светлое будущее. Осознавая все это, я с радостью сделал бы все, что в моих силах, чтобы уничтожить этого монстра.

Часто на дипломатических приемах я встречался с дипломатами (а может, с разведчиками?) из английского и американского посольства, однако не знал, каким образом можно перебросить мост через разверзшуюся между нами пропасть, чтобы ни одна из сторон — ни я, ни они — не попала в неловкое положение и не понесла при этом какой-то урон. Кроме того, я комплексовал по поводу неумения изъясняться по-английски. Кончилось же все тем, что первый шаг к нашему сближению был сделан не мною, а другой стороной.

2 ноября 1973 года, примерно в восемь вечера, кто-то позвонил в дверь нашей с женой квартиры. Когда я открыл ее, то, к своему удивлению, увидел Ласло Барани, венгра, показывавшего некогда в спортивной секции нашего института в Москве одни из лучших результатов в тройных прыжках.

— Боже мой, Ласло! — воскликнул я. — Какими ветрами, черт возьми, занесло тебя в наши края?

Хотя он улыбался непринужденно, дружески пожимая мне руку, шестое чувство подсказывало мне, что пришел он к нам не по собственному почину, а, скорее всего, по просьбе одной из разведслужб. В моей голове тотчас же возник вопрос: какой же именно — английской или американской?

Ласло, едва переступив порог, стал рассказывать явно тщательно отработанную заранее историю. Мол, он прибыл сюда по личным делам из Америки, где проживает в настоящее время, и остановился у одной девушки-датчанки, с которой познакомился в Лондоне. Случайно он узнал, что я работаю в Копенгагене, и ему, понятно, захотелось увидеться со мной спустя столько лет… Прервав его разглагольствования, я пригласил Ласло в комнату, представил его Елене и предложил выпить виски. За все эти годы он мало изменился: приятное, типично европейское лицо, голубые глаза, аккуратно подстриженные короткие каштановые волосы, расчесанные на пробор. Глядя на него, я испытывал противоречивые чувства. Я был рад видеть его, ведь когда-то мы с ним дружили, но в то же время был внутренне скован и встревожен, потому что не верил ни единому его слову. А кроме того, как это ни глупо, я стыдился своего чрезмерно скромного жилья. Квартира была новой, но очень маленькой и неуютной.

— Я был бы счастлив принимать тебя в нашей московской квартире! — сказал я. — Эта не идет ни в какое сравнение с ней.

— Это невозможно! — ответил он. — Вряд ли я когда-нибудь снова смогу приехать в Москву.

Ласло рассказал мне, что в 1970 году он удрал из Венгрии. Какое-то время мы говорили о том, о сем, но я видел, что он чего-то недоговаривает. Вскоре он встал.

— Не стану более задерживать тебя, — произнес он. — Если не возражаешь, давай пообедаем завтра вместе и тогда спокойно обо всем поговорим.

Он назвал мне ресторан в центре города, и мы условились встретиться в час дня.

Его визит не на шутку взволновал меня. Я не сомневался, что его подослали ко мне, но почему сюда, на квартиру, где Елена непременно увидит его? Если бы нас с ней связывали крепкие брачные узы, это не имело бы особого значения, но в действительности дело обстояло иначе, и я понимал, что по возвращении в Москву мы сразу же разойдемся, и это делало визит Ласло значительно более опасным. Пытаясь успокоить ее, я объяснил, что хорошо знаю его по институту, но не стал скрывать удивления по поводу столь неожиданного его визита к нам домой. Но мои слова ее не успокоили, она была так же встревожена, как и я. На протяжении многих лет потом я часто думал, что каким-нибудь нечаянно оброненным словом по поводу этого нежданного визитера она могла меня выдать.

На следующий день во время обеда Ласло держался совершенно свободно, не как накануне, — почти так же, как в прежние студенческие времена. Облюбовав уютный столик у окна, мы видели сновавших по улице прохожих.

Ласло между тем сказал, что, перебравшись в Северную Америку, работает там страховым агентом.

— Ну и дела! — воскликнул я иронично. — Неужели ты не смог подыскать себе более подходящего занятия? Ты знаешь русский, французский и английский. И как мне представляется, из тебя вышел бы превосходный специалист по международным отношениям.

В ответ он лишь пожал плечами и тут же принялся расхваливать западный образ жизни. Я снова внутренне напрягся. Встречаясь впервые с представителем западных спецслужб, я счел необходимым вести себя предельно осмотрительно. Идя по краю пропасти, я не должен оступиться, обрекая себя на бесславный конец. И хотя мне очень хотелось сказать ему, что после вторжения советских войск в Чехословакию я стал горячим сторонником Запада, я ограничился нейтральной фразой. Мол, мы в посольстве гадали, чем завершатся события в Праге, и даже заключали пари на шампанское.

— Ах, вот даже как? — произнес он с ноткой осуждения в голосе. — Выходит, то, что происходило тогда, представляло для вас исключительно спортивный интерес? События, от которых зависела судьба целой нации, служили вам лишь поводом для заключения пари?

Я бы с радостью признался ему, что полностью разделяю его мнение и так же, как он, решительно осуждаю подобное поведение своих коллег. И еще я добавил бы, что это событие ознаменовало решительный поворот моей собственной жизни. Но я не позволил себе высказать вслух все, что думал, и позволил ему увидеть лишь верхушку айсберга подлинных моих чувств. Поскольку мне не было известно, кто именно послал ко мне Ласло и каковы его полномочия, я счел необходимым внимательнейшим образом оценивать каждое сказанное им слово, держать ситуацию под контролем, дабы не сделаться ненароком чьей-то легкой добычей, хотя и понимал, что представился, наконец, шанс каким-то образом намекнуть — неизвестно, правда, кому, — что я не прочь пойти на сотрудничество. Моя осторожность объяснялась нежеланием спугнуть Ласло, спросив напрямик, в чем заключается смысл его миссии. Итак, наша встреча закончилась вроде бы ничем, но я-то знал, что дал ему повод считать свою миссию успешной.

Последовавший затем период оказался для меня крайне трудным. Каждый день утром я говорил себе, что сегодня со мной непременно свяжется кто-то, но, прежде чем это случилось, прошло без малого три недели, и, когда со мной на связь вышел знакомый мне англичанин, я оказался застигнутым врасплох. Увлекшись бадминтоном, я начинал игру на арендуемом мною корте в немыслимое, казалось бы, время — в семь утра. А моей партнершей была студентка по имени Анна, я заезжал за ней на машине, и мы играли в течение часа. Англичанину явно было это известно — вероятно, от кого-то из датской службы наблюдения, видевшего мою машину, припаркованную неподалеку от спортивного клуба. Однажды утром, в самый разгар нашей с Анной игры, неожиданно появился какой-то человек, и не в спортивном, как принято здесь, а в деловом костюме, поверх которого было надето пальто.

Если не считать нескольких скамеек, в зале старинного типа, построенном еще в тридцатых годах, отсутствовали места для зрителей, и поэтому каждый появлявшийся у корта невольно привлекал к себе внимание. Мне сразу стало ясно, что незнакомец желает поговорить со мной.

Приглядевшись, я узнал Дика — одного из видных в Копенгагене дипломатов. Чуть старше тридцати, высокий, с типично английской внешностью. Появляясь на приемах или каких-либо общественных мероприятиях, он неизменно сразу же приковывал к себе внимание всех присутствующих. Не обладая громким голосом, мгновенно завоевывал всеобщее внимание. И хотя порой мне казалось, что ему следовало бы вести себя чуточку скромнее, я не мог не признать, что он наделен удивительнейшим даром поднимать настроение буквально у всех своих собеседников. При общении с ним создавалось впечатление, что он беззаветно любит свою работу, знаком со всеми без исключения и постоянно в курсе всего происходящего. И еще одна любопытная деталь, характерная для него. Он появлялся на дипломатических приемах, независимо от того, приглашен он или нет: если ему не удавалось позаимствовать приглашение у кого-то из коллег, он спокойненько являлся и без него. В те времена, когда отсутствовал международный терроризм, было довольно трудно проверить, приглашали его на прием или нет, главное, что все были рады его появлению.

Я же, увидев его в тот ранний час, был раздосадован: спортивная площадка в моем представлении была не лучшим местом для деловых встреч, и, кроме того, было невежливо с моей стороны прервать на время игру. Извинившись перед Анной, я предложил ей немного отдохнуть, а сам направился к Дику, чтобы спросить о цели его визита. Он без обиняков заявил, что хотел бы встретиться со мной в каком-нибудь укромном местечке, где можно спокойно поговорить. Я согласился, и через три дня мы вместе пообедали.

Дик, как я был уверен, должен был сообщить мне что-то очень важное. Однако в отличие от своей обычной открытой манеры общения, на сей раз он говорил со мной неторопливо, тщательно взвешивая слова и соблюдая предельную осторожность.

Многие советские граждане, зная, что человек, приглашающий с ним отобедать, — сотрудник разведслужбы, ни за что не приняли бы приглашения, и, как признался мне Дик несколько позже, он не был уверен, что я приду. Но я твердо решил встретиться с ним и укрепить наши отношения, так сказать, на законном основании, с ведома своего начальства. Закончив игру, я привел себя в порядок и отправился в посольство, к Данилову.

— Как мне поступить? — спросил я. — Один парень из английского посольства пригласил меня на обед. Должен ли я принимать приглашение?

Данилов связался с Якушкиным, и тот, человек широких взглядов, тотчас же ответил: «Конечно! Ваша прямая обязанность — занимать активную, наступательную позицию, а не сторониться сотрудника иностранной разведслужбы. Почему бы вам и не встретиться с ним? Но при этом проявите напористость! Англия — одна из тех стран, которые представляют для нас особый интерес».

Итак, я получил официальное разрешение на встречу. Моя уловка, несомненно, удалась, но, поскольку я повернул дело таким вот образом, я понимал, что после встречи должен буду написать отчет. Ничего, подумал я, с этим-то уж я сумею справиться!

Наш разговор с Диком происходил в иносказательной форме, что позволяло нам без особого риска для обеих сторон осторожно прощупывать друг друга. Дик был не столь оживлен, как обычно, и вообще был более сдержан, чем на посольских приемах. Он немало меня удивил, когда неожиданно упомянул об огромной численности сотрудников КГБ, работающих под крышей советских посольств, и выразил недоумение по этому поводу. Я уклончиво отвечал на его вопросы, и он тут же незаметно переключился на другую тему и, несмотря на определенные неудобства, проистекавшие от моего плохого английского, заговорил на интересные для меня темы, включая религию, философию и музыку. К концу обеда он спросил, намерен ли я сообщить начальству о встрече с ним, на что я ответил:

— Скорее всего, да, но сделаю я это исключительно для проформы и в самых общих словах.

Я дал ему понять, что хотел бы снова встретиться с ним. Однако, мы оба вели себя предельно осторожно и в результате расстались, так и не условившись о следующей встрече.

Мой отчет в Центр, как я и обещал Дику, носил самый общий характер. Я сознательно сделал его пространным, чтобы подчеркнуть бесспорную важность проявленной мною инициативы, но при этом не упомянул ничего такого, что могло бы вызвать у начальства настороженность.

Подводя итоги состоявшейся встречи, я отметил, что она, бесспорно, представляла некоторый интерес, но не более того. Позже мне рассказали, что Якушкин пришел в восторг от моего отчета.

После этого снова наступила пауза. К моему ужасу, в течение чуть ли не целого года никто не предпринимал попыток снова связаться со мной. И так продолжалось вплоть до 1 октября 1974 года, когда Дик опять появился у корта и предложил отобедать с ним, но на этот раз у него дома. Я сказал, что предпочел бы встретиться где-нибудь на стороне, и мы выбрали «Сковсховед-отель» — гостиницу в одном из северных пригородов Копенгагена. После приятного обеда, беседуя о самых невинных вещах, я решил, что пора брать инициативу в свои руки, и предложил в следующий раз встретиться в баре на верхнем этаже только что открывшегося по пути в аэропорт «Скандинавиан эйр системс отеля».

Когда мы встретились с Диком в очередной раз, прежней скованности в наших отношениях уже не было. Мы сидели в баре, потягивая виски за светской беседой, и вдруг он сказал:

— Мне тут не нравится.

— Почему?

— Нас могут здесь случайно заметить.

— Кто именно?

— Кто-нибудь из ваших сослуживцев.

— О нет. Это очень дорогой отель. И я не думаю, что кто-то из них хотя бы изредка заглядывает сюда.

Поскольку мои слова не успокоили Дика, он предложил встретиться в следующий раз в небольшом скромном ресторанчике на северо-западной окраине города, так как, по его мнению, сотрудники советских учреждений не часто наведываются в этот район. Как следует из этого разговора, мы с ним стали теперь чуть ли не коллегами и посему вместе обсуждали вопрос о необходимых мерах предосторожности. Приглашая Дика в «САС-отель», я твердо знал, чего хочу, и очень надеялся, что он наконец перейдет к делу. Его одолевали примерно такие же мысли, и он в свою очередь ждал, когда я дам ясно ему понять, что готов пойти на сотрудничество. Так что нет ничего удивительного, что в конце концов мы покончили с недомолвками.

Когда мы встретились в ресторане спустя три недели, это была уже по-настоящему тайная встреча, когда сотрудники двух враждующих разведслужб вступают в деловой контакт. Дик с ходу, без всяких околичностей заявил, едва мы сели за столик:

— Вы — из КГБ.

— Совершенно верно, — спокойно ответил я.

— В таком случае скажите, кто там у вас является заместителем резидента по работе со средствами массовой информации?

Какую-то долю секунды я в изумлении взирал на него. Затем, не сдержав улыбки, ответил:

— Да я же! Вы хвастались, что знаете, кто у нас чем занимается, а на поверку оказалось, что вам неизвестно даже, чем занимаюсь я!

— Так вот оно как! — Видимо, мои слова произвели на него впечатление. — Ну что ж, хорошо. Я хочу, что бы вы встретились кое с кем еще, а именно — с одним из старших сотрудников разведслужбы, который в ближайшее время прибудет сюда из Лондона.

Дик стал объяснять мне, что срок его службы в Копенгагене подходит к концу и что перед отъездом он должен будет свести меня с одним из его коллег. Его слова огорчили меня, поскольку мне было жаль расставаться с этим неизменно доброжелательным и жизнерадостным человеком, но я понимал, что его отъезд неминуем. Наше общение по-прежнему было затруднено из-за того, что Дик знал только английский, на котором я не мог изъясняться как следует. Дику казалось странным, что я, желая помочь Западу, не удосужился как следует выучить английский. Да я и сам корил себя за это. Но так или иначе, он сказал, что в следующий раз отвезет меня на явочную квартиру для встречи с человеком, который прекрасно владеет и английским и русским. Это вполне устраивало меня: ведь как-никак таким образом под мои только еще намечающиеся, по сути, связи с Западом закладывалось прочное основание, что уже само по себе знаменовало начало подлинного сотрудничества.

Отношения между обеими странами в то время оставались крайне напряженными. Англичане, как я узнал впоследствии, с трудом верили в то, что моя реакция на их предложения была искренней. Они никак не могли избавиться от подозрений, что в действительности я намерен устроить какую-то провокацию, и, если только она удастся, громкого скандала не избежать. Им казалось невероятным, чтобы я, заместитель резидента КГБ, пошел вдруг на сотрудничество с врагом. В их представлении все происходящее было сродни тому, что в Америке называют «наживкой» или «приманкой». Заметим попутно, что в те времена американцам мерещились какие-то будто готовящиеся русскими операции, в результате которых удастся поймать Америку «на живца». Подобную чушь вбил им в голову бывший сотрудник КГБ Голицын, переметнувшийся в другой лагерь во время своего пребывания в Финляндии. Англичанам, придерживавшимся подобных же взглядов, даже в голову не приходило, что КГБ ни при каких обстоятельствах не стал бы выставлять в качестве приманки своего сотрудника, занимающего довольно высокий пост; поэтому ни о каких контактах советских разведчиков с иностранцами не могло быть и речи. Руководство КГБ опасалось, что во время бесед с иностранцами сотрудник может выдать своему контрагенту какую-нибудь секретную информацию, а в КГБ все является тайной, всякая бумажка защищена грифом «секретно». Так что у моих партнеров не было ни малейших оснований принимать меня за наживку, и то, что на Западе не сознавали этого, свидетельствовало об огромной пропасти, разверзшейся между двумя лагерями в годы «холодной войны» из-за отсутствия взаимопонимания. Поэтому я счел одной из своих задач сделать все, что в моих силах, чтобы хотя бы частично развеять заблуждения относительно нашей страны, которые и сами по себе представляли определенную опасность. Несмотря на то что Дик уже назначил мне новую встречу, англичане продолжали терзаться сомнениями, не зная точно, выполняю ли я по распоряжению сверху особое задание или же действую по собственному почину, на свой страх и риск. Поэтому они не исключали возможность того, что я приведу за собой своих коллег из КГБ, которые ворвутся в явочную квартиру, устроят побоище, а потом заявят, будто все это — антисоветская провокация.

Но как бы там ни было, непреложным остается факт: Дик назвал точное время встречи, и в тот темный зимний вечер в назначенный час я стоял, поджидая его у ресторана. Явившись минута в минуту, он сказал:

— Пойдемте, я провожу вас.

Мы свернули за угол, потом — еще раз. Хотя Дик, как всегда, пребывал в веселом расположении духа и был приветлив со мной, я не сомневался, что где-то поблизости в оснащенной телефоном машине непременно должен сидеть кто-нибудь из младшего персонала или даже ответственный сотрудник спецслужбы, чтобы вовремя предупредить находившихся в явочной квартире, если обнаружится, что кто-то следует за ними по пятам.

Впервые ступая на вражескую территорию, я не боялся, что меня похитят, а если и волновался, то только потому, что сознавал важность момента: ведь еще немного, и произойдет то, что я назвал бы реальным началом моего сотрудничества с Западом. Чтобы охарактеризовать мое тогдашнее состояние, скажу лишь, что, грызя от волнения ногти, я в кровь искусал себе палец.

Первым, кого я увидел, войдя в квартиру. был мужчина, представляя которого Дик назвал Майклом. При виде этого крепко сложенного и обладавшего, судя по всему, недюжинной силой человека мне стало как-то не по себе. Однако у меня не было времени отвлекаться на посторонние размышления, поскольку в этот момент меня больше всего беспокоил окровавленный палец.

— Простите, — сказал я, — но мне надо перевязать палец.

Вряд ли можно было представить себе более нелепый поворот событий в подобной ситуации. Мои хозяева наверняка нервничали не меньше, чем я. Майкл, видимо не в силах скрыть замешательства, быстро сказал по-немецки:

— Ванная наверху, прямо по лестнице. Аптечку найдете в шкафчике.

Я поднялся на второй этаж, промыл ранку и, заклеив ее пластырем, спустился вниз.

Странное поведение крупного мужчины, разговаривавшего со мной во враждебной, чуть ли не угрожающей манере, не только озадачило меня, но и вызвало во мне чувство протеста. Я полагал, что наше сотрудничество начнется в теплой, дружеской обстановке, в атмосфере, пронизанной доброжелательством и энтузиазмом участников встречи. Я рассчитывал, что англичане преисполнятся благодарностью ко мне за то, что я предложил им свою помощь и, в сущности, вверил им свою судьбу. Но — ничего подобного. Майкл, пренебрегая всякими правилами приличия, бесцеремонно задавал мне один вопрос за другим:

— Кто ваш резидент? Сколько в вашем посольстве сотрудников КГБ?

Он вел себя напористо, грубо, словно допрашивал заключенного.

Судя по всему, он и не видел особой разницы между мной и арестантом, и этому были свои объяснения. Когда я впоследствии попытался узнать, почему он обращался со мной таким неподобающим образом, мне рассказали, что после окончания Второй мировой войны ему пришлось допрашивать немецких военных преступников, и с тех пор у него сохранилась усвоенная в те годы манера задавать интересующие его вопросы чужакам. Кто-то высказал предположение, что за агрессивностью он старался скрыть чрезмерное нервное напряжение, которое испытывал в тот вечер. Разговор с Майклом продолжался, как мне показалось, бесконечно долго, и я не был в восторге от этого.

Но и тогда, когда Майкл переходил все мыслимые границы, я говорил себе: «Успокойся. Он не может олицетворять истинный дух английской разведывательной службы. Большинство сотрудников ее, несомненно, приятные, нормальные люди. А этот Майкл досадное исключение. Как бы ни разговаривал он со мной, я должен сохранять хладнокровие, поскольку в конечном итоге не с ним лично я намерен сотрудничать, а с Западом».

Однако постепенно агрессивность Майкла немного смягчилась, и, хотя свой крутой норов обуздать он не мог, все-таки он уже не был настроен столь же враждебно, как прежде: он заговорил со мной на полтона ниже, я заявил, что хотел бы, работая на Англию, сохранить честь и совесть, в связи с чем считал своим долгом выдвинуть три условия моего сотрудничества с английской разведслужбой.

— Во-первых, — сказал я, — мой поступок не должен подставить под удар никого из моих коллег в посольстве, поскольку среди сотрудников КГБ немало порядочных, честных людей. Во-вторых, я не желаю, чтобы без моего согласия меня фотографировали или записывали на пленку то, что я говорю. И в-третьих, вы не будете мне ничего платить. Я намерен работать на Запад исключительно из идейных соображений, а не из корысти.

Дик и Майкл молча обменялись многозначительными взглядами. Я и сам толком не знал, зачем мне понадобилось выдвигать второе условие. Возможно, мною руководило инстинктивное стремление обезопасить себя, хотя нельзя исключать и того, что, вступая в новую полосу жизни, я просто желал оградить себя от лишних хлопот.

После слегка затянувшейся паузы Майкл произнес:

— Два последних ваших условия — второе и третье — вполне справедливы, так что тут никаких проблем. Ну а что касается первого условия, то посудите сами, какой вред могли бы мы причинить вашим коллегам? Прежде всего, это не входит в наши планы и, кроме того, это не пошло бы на пользу нашей оперативной работе. Более того, если вы станете сотрудничать с нами, мы найдем способ, как дополнительно обеспечить безопасность ваших сослуживцев. Сейчас, когда нам стало известно, какое положение занимаете вы в здешнем аппарате КГБ, мы не дважды, а трижды подумаем, прежде чем принять решение о высылке кого-либо из страны.

Я был рад слышать это. Майкл между тем продолжал: — Послушайте, отныне вы не должны больше встречаться с нашими людьми в ресторанах. Если кто-то увидит вас вместе с нашим сотрудником — конец. Так что мы снимем для вас квартиру, где вы сможете свободно встречаться с кем следует, не опасаясь попасться на глаза кому не следует.

— Это было бы неплохо! — отозвался я. — Но квартира обойдется недешево.

— И все же стоит того.

— Но если мы станем встречаться лишь один раз в месяц…

— Пусть это вас не волнует.

К моему глубокому огорчению, Майкл сказал, что впредь я должен буду поддерживать отношения непосредственно с ним, и на том мы расстались.

После этого у меня состоялась короткая встреча с Диком, который сообщил мне кое-какие подробности о снятой для меня квартире и назвал время, когда я должен буду впервые там появиться. Он снабдил меня всем необходимым для тайнописи и дал лондонский адрес, по которому я должен обратиться в случае каких-либо непредвиденных обстоятельств.

Квартира находилась в уединенном месте в одном из пригородов, но поскольку Копенгаген город небольшой, то на машине туда можно было добраться минут за двадцать. Здесь я регулярно бывал с весны 1975-го до июля 1978 года. К счастью, теперь за мной значительно реже велось наблюдение, чем во время моей первой командировки: теперь я не представлял для датчан особого интереса, моя деятельность протекала в основном у всех на виду. И хотя группы наблюдения не догадывались о моих связях с англичанами, видимо, на их руководство все же было оказано косвенное давление в форме рекомендаций считать приоритетными другие объекты. Насколько мне известно, когда я ехал на явочную квартиру, за мной никто никогда не следил.

Определенная опасность для меня таилась, однако, в дипломатическом номерном знаке на моей машине, но, к счастью, мне ничто не мешало оставлять ее на приличной парковочной площадке между жилыми кварталами и остальной отрезок пути проделывать пешком. Лишь один раз за все эти три с половиной года у меня возникли проблемы из-за машины. Когда я отправился однажды зимним вечером на явку, было темно и к тому же пошел снег, так что, казалось, все должно пройти гладко. Но возникли непредвиденные сложности. Совершенно случайно один из сотрудников датской службы безопасности, проживавший, по-видимому, неподалеку от автостоянки, обратил внимание на дипломатический знак моей припаркованной машины и в буквальном смысле слова пошел по моим следам — следам на снегу. В результате ему удалось отыскать не только дом, но и квартиру, в которую я вошел. После того как он доложил начальству о своем открытии, оперативный отдел приступил к расследованию обстоятельств моего появления в месте, где вроде бы делать мне было нечего. Впрочем, англичане делились с датчанами кое-какой информацией, которую я им поставлял, но об этом знало лишь самое высокое начальство. В результате двум руководителям датской спецслужбы потребовалось немало усилий, чтобы остановить начавшуюся было охоту за мной. Чтобы более или менее вразумительно объяснить причину отмены операции, им пришлось срочно состряпать какую-то историю, и, надо сказать, они блестяще справились со своей задачей. Однако это происшествие не на шутку встревожило нас, и мы успокоились лишь спустя некоторое время, когда окончательно убедились, что на сей раз все обошлось.

Англичане никак не могли осознать всей глубины моего отчуждения от коммунистической системы, и это вызывало у меня на первых порах чувство досады.

Я неоднократно заявлял тем, с кем встречался, что необратимая перемена в моем мировоззрении произошла 21 августа 1968 года, когда советские танки вошли в Прагу. Повторял им то и дело, что я в курсе всех основных политических реалий. И тем не менее мне казалось, что мои слова не находили у них должного понимания. Только этим я и мог объяснить настойчивое желание Дика, человека по любым меркам разумного, передавать мне вырезки из английских газет, в которых приводились новые факты попрания коммунистической системой прав человека и ужасающие примеры того беззакония, которое творило советское руководство. Хотя ему и было известно, что я не смог бы прочитать их, поскольку не владел английским, он все же, по-видимому, надеялся, что эти материалы укрепят мою решимость служить Западу.

— Послушайте, Дик, — сказал я ему как-то, — Обо всем этом я знаю в десять раз больше, чем компиляторы, стряпающие эти статьи. Я знаю буквально все о преступлениях, совершенных коммунистическим руководством. Я знаю о миллионах погибших в концлагерях. А вы еще пытаетесь зачем-то убедить меня, что коммунизм — это зло! Моя миссия заключается в том, чтобы показать вам, что эта система еще мерзостней и опасней, чем вы полагаете. Я вышел из самых глубин ее, так что знаю, о чем говорю. Вы же, вопреки всему этому, приносите мне какие-то газетные вырезки, чтобы обратить меня в политического диссидента! Боже правый, да я же и так стопроцентный диссидент и являюсь таковым уже семь с лишним лет.

Постепенно мои беседы с английскими партнерами стали приобретать все более конкретный, деловой характер. Первые восемнадцать месяцев в мою задачу входило вспоминать буквально все, что я еще не забыл, об осуществлявшейся КГБ широкомасштабной и до невероятности изощренной операции с целью внедрения в общественное сознание ложных представлений о том, что происходит в действительности. Поскольку прошло всего лишь три года с тех пор, как я сам принимал участие в этих мероприятиях, в моей памяти сохранилась масса подробностей, о которых я и рассказывал Майклу на немецком при каждой нашей встрече.

По прошествии какого-то времени он протянул мне какую-то бумагу и, пояснив, что это детальный перечень моих замечаний, попросил прочитать ее и проверить, не вкралось ли в текст каких-либо ошибок. Ознакомившись с материалом, я нашел, что подготовлен он превосходно.

— Высший класс! — воскликнул я, закончив чтение. — Судя по всему, в вашем ведомстве работают великолепные аналитики.

— Аналитики? — произнес он в ответ. — Откуда их взять? Все это написано мною.

Майкл, всегда такой серьезный, радостно рассмеялся, польщенный моей похвалой. И все же я не верил, чтобы кто-то сумел составить столь обстоятельный документ на основании лишь устных моих высказываний. Как оказалось впоследствии, я был прав: все, что я говорил, записывалось на пленку. Англичане, таким образом, нарушили свое обещание относительно одного из трех основных условий, выдвинутых мною, прежде чем дать окончательное согласие на сотрудничество с английской разведслужбой. Время от времени они обманывали меня и еще кое в чем. Уверяли, например, что не ставили датчан в известность о том, что сотрудничают со мной, и не прибегают к их помощи, чтобы облегчить мне выполнение моей задачи, но я-то знал, что все это — несусветная ложь. Однако при всем при том я понимал, что об этом их могли просить датчане: если бы меня арестовал КГБ, я смог бы, по крайней мере, заявить, что датчане не имеют ко всему происходящему ни малейшего отношения. (Если в то время я лишь догадывался об этом, то спустя годы, находясь в некой стране, где размешалось крупное отделение английской разведки, получил достоверное подтверждение своим догадкам. Тамошний специалист по оперативной технике обмолвился случайно в разговоре со мной, что именно он установил в квартире в Копенгагене, где проходили мои тайные встречи, подслушивающее устройство со звукозаписью. (Примеч. автора.)

Отношение Майкла ко мне явно менялось к лучшему. Нрав его постепенно смягчался. Поскольку он был шотландцем, я и теперь неизменно представляю его себе в образе сурового, с аскетической внешностью пресвитерианского священника, не допускающего никаких вольностей в том, что касается его религии или морали. Он не был легок в общении, не был склонен к шуткам, его отличала Исключительная преданность своему делу. Он много, неимоверно много работал, тщательно готовился к встречам со мной, задавал конкретные, заранее продуманные вопросы и записывал ответы на них. Прожив немало лет в Англии, я понимаю теперь, что он, будучи, в сущности, человеком замкнутым и сдержанным, не может считаться типичным англичанином, а его недостаточно развитое чувство юмора осложняло общение с ним. Когда после года, проведенного нами в совместных беседах, я заметил однажды, что в КГБ немало достойных людей, он сказал:

— Не будем об этом! Это же — сущий абсурд! Подобная реакция на мои слова свидетельствовала о том, что он был не способен воспринять любую идею, которая шла вразрез с его мнением.

Майкл курировал меня в течение двух лет. Затем однажды он сообщил, что в скором времени ему придется покинуть Данию и что это удар для него, поскольку встречи со мной не только доставляли ему удовольствие, но и оказались весьма продуктивными. Преемник Майкла Эндрю, который был прямой его противоположностью, обладал удивительным даром заряжать своей неуемной энергией всех попавших в его поле зрения. Неизменно веселый и доброжелательный, он всякий раз, допуская какую-нибудь оплошность, искренне каялся, а когда я спросил его однажды о том, как функционируют Уайтхолл и английское правительство, он с готовностью принялся мне объяснять. Благодаря беседам с ним я начал понимать, на чем, собственно, зиждется английское общество. Мой новый партнер был года на четыре старше меня и, отличаясь уникальными способностями, довольно сносно говорил по-русски и свободно владел, не считая немецкого, еще тремя языками.

Когда встал вопрос о выборе наиболее эффективного способа передачи англичанам имевшейся в распоряжении КГБ секретной информации, мне первым делом предложили фотоаппарат, чтобы я мог переснимать хранившиеся в резидентуре документы. Однако сама мысль об этом пугала меня: один случайный взгляд в полуоткрытую дверь, и всему конец. Услышав подобное предложение, я невольно задал себе вопрос: не оказывают ли на сотрудников английских спецслужб такое же давление, как на моих соотечественников? Дело в том, что одно из подразделений КГБ — отдел оперативной техники, размещенный в Москве, — не только создавало все новые и новые образцы таких подручных средств ведения «тайной войны», как миниатюрные фотокамеры, материалы для тайнописи, коротковолновые приемники, но и навязывало их оперативным работникам, а через них — и секретным агентам, поскольку использование в «боевых условиях» подобных приспособлений оправдывало его собственное существование. И мы, штатные сотрудники зарубежных отделений КГБ, старались при случае всучить своим тайным помощникам все эти новинки — не потому, что они действительно были столь уж необходимы им или могли хотя бы чем-то облегчить их задачу, а лишь для того, чтобы ублажить Центр.

Поэтому сразу же, как только англичане заговорили о фотосъемке секретных материалов, я спросил:

— Послушайте, это — требование Лондона? Спускают ли вам сверху обязательные к исполнению нормативы использования технических средств? Если — да, то я, учитывая данное обстоятельство, возьму у вас фотоаппарат, и мы вместе, чтобы облегчить вам жизнь, станем делать вид, будто он у меня всегда в деле.

Когда до них дошло, к чему я клоню, они расхохотались, повергнув меня в смущение от сознания того, сколько все еще ограниченны и превратны мои представления о западном складе ума.

В качестве альтернативы — значительно лучшей, по моему мнению, — я предложил другое — делать у себя на работе соответствующие выписки из документов и выносить их тайком. Поскольку о том, чтобы вынести из здания посольства поступившие из Москвы телеграммы, не могло быть и речи, так как система охраны их отличалась исключительной надежностью, у меня оставался иной, вполне доступный мне путь — переписывать если и не весь содержавшийся в них текст, то хотя бы наиболее интересные места из него.

Но затем мы разработали более эффективный план. Как я уже говорил, доставлявшиеся из Москвы курьерами сообщения для сотрудников КГБ были запечатлены на специальной фотопленке. Резидент, разрезав пленку на части, вручал каждую из них тому из своих подчиненных, кому она предназначалась по роду его деятельности. Эндрю спросил, не смог бы я выносить свою часть пленки, чтобы он тут же снимал с нее копию.

Я должен был отдавать ему пленку при встрече в обеденный перерыв и через полчаса забирать назад. Но вынести пленку из резидентуры было вовсе не таким простым делом, как может показаться. Отделение КГБ

по-прежнему размещалось на верхнем этаже здания посольства, под самой крышей, рядом с офисом Главного разведывательного управления. Строго говоря, инструкции предписывали шифровальщикам посольства уносить из кабинетов на время обеда все особо важные материалы и запирать их в канцелярии, или референтуре, как называли мы ее. Однако на практике секретные пленки и бумаги как лежали в наших кейсах, которые мы оставляли на столах или в металлических шкафах у себя в кабинетах, так и продолжали лежать и когда все выходили на ленч. И тем не менее всегда существовала опасность, что кто-то из шифровальщиков, кому в обеденный перерыв срочно понадобится какой-то материал, заглянет в мое отсутствие ко мне в кабинет и не обнаружит в кейсе злополучной пленки. Существовала также, пусть и незначительная, опасность того, что, когда я буду выходить из здания посольства или, наоборот, входить в него, меня остановят и, обыскав, обнаружат в одном из моих карманов сверхсекретный материал, который послужит неопровержимой уликой совершенного мною преступления.

Поэтому всякий раз, отправляясь на встречу с Эндрю, я испытывал невероятное нервное напряжение.

Поскольку в обеденный перерыв я, как правило, всегда выходил из посольства, чтобы перекусить у себя дома или встретиться где-нибудь со своим агентом или осведомителем, мне не было необходимости придумывать какую-либо легенду на этот счет. Обычно я встречался с Эндрю в центре города на Сант-Анна-Платц, неподалеку от Королевского дворца. Я заходил в телефонную будку и делал вид, что звоню. Эндрю, подойдя ко мне, останавливался, якобы спросить дорогу. В этот момент я незаметно передавал ему заветную пленку. Минут через тридцать пять мы снова встречались в условленном месте где-то поблизости, и он возвращал ее мне.

Однажды, для разнообразия, мы встретились на острове Амагер, и он предложил мне зайти в его гостиничный номер, чтобы я смог воочию увидеть, что и как он делает. Перед тем как вынуть пленку из конверта, он надел тонкие хлопчатобумажные перчатки, затем включил простой по конструкции, но исключительно удобный в работе осветительный прибор, чтобы снять с нее копию. Благодаря применявшемуся им на редкость эффективному методу, который позволял переснимать материалы удивительно быстро, я смог передать англичанам сотни секретных документов КГБ, включая и те, что содержали особо важные сведения. А однажды мы даже совершили настоящий подвиг, умудрившись за короткое время скопировать целиком годовой отчет о деятельности советского посольства в Дании объемом в целых сто пятьдесят страниц. Кстати сказать, оказавшийся весьма ценным для датчан.

Теперь, когда я начал активно работать на англичан, у меня на душе полегчало. Я не только не испытывал даже малейших угрызений совести, напротив, я пребывал в эйфорическом состоянии от сознания того, что более не являюсь человеком нечестным, работающим на тоталитарный режим. Я обрел истинный смысл жизни. В то же время, естественно, мне приходилось скрывать ото всех, включая Елену, мою тайную деятельность. Если бы нас с женой связывали тесные узы, моя скрытность невольно осложняла бы обстановку в семье, но тут уж ничего не поделаешь: чтобы хоть как-то оградить от возможных бед и себя лично, и самых близких и дорогих ему людей, шпион вынужден обманывать их. Со временем, однако, наши отношения ухудшились до такой степени, что уже и не вставал вопрос о том, чтобы чем-то делиться с нею.

Сотрудничество с англичанами заставило меня быть более осмотрительным в своих высказываниях на политические темы. Прежде я частенько проявлял определенное легкомыслие и более открыто, чем большинство моих сослуживцев в КГБ, критиковал советский строй. Теперь же, не желая привлекать к себе излишнего внимания, я ничего подобного себе не позволял, поскольку не хотел, чтобы меня уволили с работы: ведь отныне у меня было куда более важное и ответственное дело, чем прежде. Перемены в моем поведении никого не могли удивить: атмосфера и в КГБ, и в советском обществе неуклонно ухудшалась, люди, уже разуверившись во всем, перестали открыто говорить, что думают, советский строй вступил в новый, неосталинистский этап своего развития.

Особенно яркое, наглядное представление о наметившихся тенденциях в жизни нашей страны я получил, беседуя с посетившим Копенгаген известным литературным критиком Владимиром Лакшиным, ставшим в шестидесятых годах, после написанной им блестящей хвалебной статьи о повести Солженицына «Один день из жизни Ивана Денисовича», кумиром интеллигенции. Но сейчас, когда я кинулся приветствовать его, он поздоровался со мной крайне сухо и не пожелал ни о чем разговаривать. Позже до меня дошло, что после высылки Солженицына из Советского Союза Лакшин понял, сколь уязвимым стал и он сам, а поскольку все советские посольства были нашпигованы кагэбэшниками, он, естественно, решил воздержаться от бесед с незнакомым человеком.

О дальнейшем ухудшении обстановки в СССР говорили и новые сотрудники, приезжавшие из Москвы. Николай Грибин, который прибыл в Копенгаген в 1976 году, ни в коей мере не был либералом: напротив, он представлял собой самого что ни на есть махрового соглашателя и приспособленца. Но даже он сказал, что атмосфера у нас на родине становится все более и более гнетущей. Так что моя непривычная сдержанность никого не удивила.

Помню я также приезд в Копенгаген еще одного знаменитого гостя из Москвы — композитора Дмитрия Шостаковича. Он приехал в Данию вместе с молодой, третьей по счету, женой и сыном и выступил в посольстве с лекцией. Когда, после окончания лекции, я поинтересовался, кого из современных композиторов он считает наиболее близким себе по духу, он, не задумываясь, ответил:

— Бенджамина Бриттена.

На следующее утро сын Шостаковича попросил меня перевести ему заметки о визите композитора из местной прессы, и, хотя я предупредил его, что копенгагенские газеты имеют тенденцию проявлять непочтительность даже по отношению к выдающимся личностям, он продолжал настаивать, и мне ничего не оставалось, как исполнить его просьбу. Однако стоило мне зачитать первые строки из статьи некоего известного своей бестактностью музыкального критика, как он закричал:

— Хватит! Довольно!

Во время моей второй командировки в Данию я серьезно занялся бадминтоном. Вступив в местный спортивный клуб, я активно включился в его работу и стал принимать участие чуть ли не во всех проводимых им матчах и соревнованиях, особенно в воскресные дни.

Бадминтон позволял мне жить жизнью нормального представителя Запада — играть в часы досуга с датчанами, а затем отдыхать вместе с ними за кружкой пива в каком-нибудь ресторане. Вернувшись в Советский Союз после того, как я отслужил в Копенгагене свой первый срок, я обнаружил, что Советская федерация бадминтона влачит жалкое существование: данный вид спорта, не получая субсидий от государства, сохранялся только благодаря неимоверным усилиям энтузиастов. Надеясь, что я смогу как-то улучшить ситуацию, я предложил свои услуги руководству федерации и в результате был избран членом правления. Оказавшись снова в Дании, я сочинил меморандум, авторство которого приписал неким довольно известным людям. В этом творении рук моих я квалифицировал как вопиющее неприличие сам факт отсутствия Советской федерации бадминтона, не только в составе Всемирной, но и Европейской федерации бадминтона. «Наши друзья и поклонники этого вида спорта, — писал я, — считают наше членство в этих организациях крайне желательным, чтобы противостоять китайцам, добившимся в данном виде спорта огромных успехов». Моя уловка сработала: Советская федерация вошла в обе вышеназванные организации, и впоследствии мне удалось организовать приезд в Копенгаген пяти советских команд, которые я же и сопровождал в поездке по стране.

В 1977 году моя жизнь значительно осложнилась, и виной тому была Лейла Алиева — девушка, работавшая машинисткой в копенгагенском отделении Всемирной организации здравоохранения. Дочь русской и азербайджанца, высокая, стройная девушка с яркой, явно восточной — тюркской, если точнее, — внешностью, — в общем, прелестное создание, безупречное во всех отношениях, если не считать большого носа. Ей было в ту пору двадцать восемь лет, — на одиннадцать лет меньше, чем мне. Короче, суть в том, что я влюбился в нее с первого взгляда.

Ситуация, мягко говоря, сложилась нелепейшая. Лейла жила в квартире, в которой я никогда не появлялся, поскольку она снимала ее совместно с другими девушками, к тому же там были еще и соседи. К себе я, естественно, тоже не мог ее пригласить. Хотя наша любовь, вспыхнув словно молния, озарила нашу жизнь, до окончания моей командировки мы только два раза уединялись в гостиничных номерах. Это, однако, не мешало нам строить планы на будущее. Главное, мы решили сразу же пожениться, как только я оформлю развод с Еленой.

По разным причинам мы оба — и она, и я — стремились обзавестись полноценной семьей. Первый брак, так и не одаривший меня детьми, в конце концов вызвал в моей душе глубокое разочарование, мой возраст приближался к сорока, и какой-то животный инстинкт диктовал необходимость подыскать женщину, которая смогла бы стать матерью моих детей. Лейла также чувствовала, что ее время проходит, и, поскольку азербайджанцы — душевные, чадолюбивые люди, перспектива остаться бездетной была для нее еще более страшной, чем для обычной русской женщины.

Я узнал от нее, что, поскольку она росла в строгой мусульманской семье, ей не дозволялось встречаться со сверстниками противоположного пола, пока для отца стало уже невозможно держать свою дочь под неусыпным надзором. Ее всячески ограждали от внешнего мира чуть ли не до двадцати лет, и с шестнадцати до восемнадцати, когда другие девушки спешили с одной вечеринки на другую и меняли дружков, она фактически жила в изоляции, без друзей и подруг. Отец даже запретил ей играть в школе в волейбол, потому что считал для женщины неприличным ходить в шортах с обнаженными ногами.

В отличие от подавляющего большинства московских девушек, она начала работать сразу же после окончания школы. Другие родители буквально лезли из кожи, чтобы их дочери непременно поступили в высшее учебное заведение, но Лейла, когда ей едва исполнилось восемнадцать лет, устроилась машинисткой в конструкторское бюро. Потом перешла в молодежную газету «Московский комсомолец» — одно из лучших периодических изданий, которое все еще старалось быть живым и интересным. Вначале она работала там секретаршей, но, поскольку, как и многие из ее родни, обладала определенным литературным даром, стала репортером. О двух годах своей репортерской карьеры она навсегда сохранила приятные воспоминания. Затем кто-то порекомендовал ей обратиться в Министерство здравоохранения, где набирали сотрудников для Всемирной организации здравоохранения. Разузнав все получше, она так и поступила. Ей предложили место машинистки, с чего, собственно, и начиналась ее служебная карьера, и она согласилась, поскольку страстно желала работать и жить за границей. К тому же у нее оказалась и неплохая зарплата, несмотря на то, что львиную долю ее она должна была отдавать в посольство, как это делали все советские граждане, работавшие в зарубежных организациях.

В Москве, как рассказывала она мне в довольно скупых словах, у нее была любовная связь с совершенно неподходящим для семейных уз человеком. Горький пьяница, человек без каких-либо твердых жизненных устоев, он фактически сделал ее своей рабыней. Он не только наслаждался близостью с нею, но и нещадно эксплуатировал ее, обращаясь при этом с нею самым непозволительным образом. По прошествии какого-то времени она поняла, что не в силах более выносить такое, и они расстались.

Насколько я могу судить, у нее не было больше любовников, и у меня вообще сложилось впечатление, что ее опыт в интимных отношениях был крайне ограничен. Я объяснял это ее мусульманским воспитанием, и она согласилась, что обстановка, окружавшая ее с детства, не способствовала ее всестороннему развитию. И все же в ней от природы было много великолепных качеств: общительная, умная, обаятельная, со своеобразной внешностью, она отличалась к тому же и прирожденным остроумием и страстным желанием нравиться окружающим. Сама мысль о том, что когда-нибудь мы сможем с ней жить вместе, сводила меня с ума.

Вначале Елена не догадывалась о наших встречах. Затем она поняла, что со мной происходит что-то неладное, и закатила мне пару безобразных сцен. Хуже всего было то, что шум в нашей квартире привлек внимание датчан, и те поспешили уведомить о нашей ссоре англичан. Эндрю, не на шутку встревожившись, стал выяснять у меня, не явилось ли причиной скандала мое сотрудничество с ними. Может, мое нервное напряжение достигло крайнего предела? Я сообщил ему часть правды — только то, что моя семейная жизнь трещит по всем швам, и добавил затем:

— Не вините себя. Такое происходит из века в век, и вы тут ни при чем.

И все же это было не совсем так: мое решение помочь Западу привнесло новый элемент в мою жизнь. Я сознавал, что, как обычно, позволил разуму править моим сердцем. И понимал, что, после того как, действуя исключительно из идейных соображений, я вступил в тайную борьбу против коммунизма, половина моей жизни и моих мыслей должна быть сокрыта от окружающих плотной завесой. Это же означало, в свою очередь, что отныне я никому не мог открыть своего сердца. На Елене это едва ли могло сказаться, поскольку наше общение с нею всегда носило неглубокий, поверхностный характер. Но как, при таких обстоятельствах, у нас сложится жизнь с Лейлой? Удастся ли мне установить с ней близкие, теплые отношения, к которым я так стремился? Впрочем, сколько бы ни ломал я себе голову, единственное, что мне оставалось, это следовать своим инстинктам в надежде на то, что со временем все разрешится само собой.

Из месяца в месяц мои тайные встречи с англичанами проходили без всяких осложнений, не вызывая особых тревог. Но затем до нас, сотрудников копенгагенской резидентуры, стали доходить отголоски распространившихся по Москве слухов, будто из КГБ происходит утечка информации. Об этом рассказывали коллеги, возвращавшиеся после отпуска из Москвы. В управлении сотрудники перешептывались по данному поводу, без конца обсуждали столь животрепещущую тему. Для меня не было ничего зловещего в этих слухах — до января 1977 года. Но у меня по спине побежали мурашки, когда я узнал, что норвежцы арестовали в Осло некую женщину, Гунвор Галтунг Хаавик, которая занимала пост старшего секретаря в норвежском министерстве иностранных дел и, как оказалось, почти тридцать лет работала на КГБ. Раньше я никогда не слышал этого имени, но в прошлом году присланный из Москвы сотрудник КГБ Вадим Черный рассказал мне о женщине — советском агенте в Норвегии, известной под именем Грета, и я, естественно, уведомил об этом своих английских партнеров. Узнав об ее аресте, я подумал, не моя ли информация привела к ее разоблачению. И хотя я порою приписывал ее провал себе, впоследствии мне удалось все же выяснить, что норвежцы следили за ней по крайней мере с 1975 года, и, таким образом, то, что я сообщил англичанам, могло стать для них лишь еще одним подтверждением того, о чем они и сами уже знали. (За те двадцать семь с лишним лет, что она занималась шпионской деятельностью. Хаавик провела свыше 250 встреч с различными выходившими с ней на связь сотрудниками советской разведки и передала через них в КГБ тысячи секретных документов. Спустя шесть месяцев после ее ареста она умерла в тюрьме от сердечного приступа, не дожив до суда).

От Черного я узнал и о том, что у КГБ имеется в Норвегии еще один тайный агент, занимающий в том же министерстве иностранных дел куда более высокий пост, чем Хаавик, и что этот человек был когда-то журналистом. Я сообщил об этом англичанам, и моя информация помогла им в конечном итоге разоблачить Арне Трехолта, политического деятеля с пышной огненно-рыжей шевелюрой, входившего в руководство Норвежской рабочей партии. Ко времени ареста Хаавик ему было тридцать пять лет. Но прежде чем его схватили, прошли годы, на протяжении которых норвежцы тщетно пытались вычислить, кто же этот предатель. Достаточно сказать, что, когда я прибыл в 1982 году в Англию, этот поиск все еще продолжался. И только после того, как мне удалось точно идентифицировать его, он был арестован. Это произошло 1 января 1984 года, в тот самый момент, когда он собирался вылететь в Вену с кейсом в руках, в котором находилось шестьдесят шесть секретных документов из норвежского министерства иностранных дел.

В 1978 году я случайно услышал, что КГБ или ГРУ — если только не обе эти организации — сумели завербовать в Швеции сотрудника одной из служб безопасности, то ли гражданской, то ли военной. Полученная мною информация носила отрывочный характер, но я все же предупредил англичан, что в шведскую спецслужбу внедрен иностранный агент, и они сообщили об этом шведам. Оказалось, что у шведов уже имелись кое-какие, правда, весьма зыбкие основания подозревать, что в их рядах появился предатель. Но только после моей информации они смогли, наконец, выйти на Стига Берглинга, который работал когда-то в гражданской службе безопасности и, перейдя затем в военное ведомство, отправился в составе миротворческих сил Организации Объединенных Наций в Израиль. Там-то, при содействии израильтян, шведы и арестовали его, после чего доставили на родину и упрятали в тюрьму. Как я и предполагал, не будучи, однако, совершенно уверенным в этом, он был связан с двумя советским и спецслужбами: КГБ, завербовав этого человека, передал впоследствии его ГРУ, которое использовало его в своих интересах на Ближнем Востоке.

(В 1987 году Берглинга отпустили на уик-энд из тюрьмы домой, чтобы он смог провести выходные дни с супругой. Когда же он не вернулся, шведы совершенно резонно решили, что ему удалось удрать в Советский Союз. Направленный в Ливан Главным разведывательным управлением, он проработал там какое-то время в качестве его агента, но в 1994 году, не выдержав, сдался шведским властям и был вновь препровожден в тюрьму. (Примеч. автора.)

В Дании у КГБ не было ни одного агента, сопоставимого с Хаавик или Трехолтом. Единственную угрозу для Запада, да и то незначительную, представлял тучный полицейский из иммиграционной службы, которого сектор КР, одно из подразделений КГБ, использовал в качестве своего агента. К ГБ был заинтересован в сотрудничестве с ним в силу того, что он мог сообщать о действиях датской полиции, касавшихся в той или иной мере иностранцев, сотрудников посольств и так далее. Время от времени в Главное полицейское управление службы безопасности, являвшейся всего лишь специализированным подразделением этого учреждения, доходили слухи о разглашаемых кем-то служебных материалах. Чтобы приостановить утечку информации через этого человека, я сообщил англичанам о нем, и вскоре его перевели в какой-то небольшой городок. У властей, не пожелавших устраивать шумиху по поводу утечки информации, было достаточно веское основание для удаления полицейского из столицы, поскольку несчастный служака безбожно злоупотреблял спиртным.

В пасхальные дни 1978 года, воспользовавшись временным затишьем в работе КГБ, я лег в больницу, где мне должны были оперировать нос. В течение нескольких лет я страдал от нарушения носового дыхания, в результате чего приобрел астму, и для того, чтобы восстановить носовое дыхание, требовалась небольшая операция.

Когда я впервые явился в больницу, врач, обследовав меня, сказал:

— Поскольку у вас слишком высокое давление, вы неоперабельны в данный момент.

— Ну что же, — ответил я, — посмотрим, что будет завтра. Попробую еще разок наведаться к вам.

Отправившись в посольство, я раздобыл там несколько таблеток и принял их за двадцать четыре часа до повторного обследования. По-видимому, пилюли сделали свое дело. Во всяком случае, врач не обнаружил никаких противопоказаний к операции. Операция прошла благополучно, хотя, как сказал мне потом хирург, я потерял довольно много крови.

Следующие четыре дня я провел в больнице. Никто не пришел меня навестить: у Елены не было ни малейшего желания видеться со мной, а Лейла не была уверена, что вправе навещать чужого мужа. Сказать по правде, я не очень-то переживал из-за этого, поскольку оказался в приятном соседстве с одиноким стариком датчанином. После бесчисленных возлияний в пивном баре с ним, горьким пьяницей, приключилась беда. Когда он вышел ранним утром из означенного богоугодного заведения, где провел безрассудно всю ночь, то оказалось, что грянул мороз, и бедняга, поскользнувшись, разбил себе нос. Проживая в маленькой, плохо отапливаемой квартире, он был счастлив провести несколько дней в роскошной больнице с заботливым персоналом, превосходным питанием и к тому же в обществе русского. Когда по моей просьбе один из сотрудников посольства принес мне пару бутылок водки, медсестры, засуетившись, тут же приготовили чудесный пасхальный обед с изысканными блюдами и разбавленной фруктовым соком водкой.

Поскольку уже приближалось время моего возвращения в Москву, мы с Еленой все пытались решить, как поступим по возвращении домой. Ее раздирали самые противоречивые чувства: в любой другой стране она сразу же развелась бы со мной. У нас же, как мы прекрасно знали, КГБ в полном соответствии с ханжеской, поистине пуританской позицией в семейных делах примется чинить нам всевозможные препятствия. Что же касалось лично меня, то я, не питая никаких иллюзий относительно своих перспектив, знал вполне определенно, что мне предстоит выслушать язвительные нарекания со стороны моего начальства и партийного руководства и отражать по мере сил их нападки. Развод, несомненно, скажется и на моем служебном положении. Во всех без исключения отделах КГБ наблюдалась одна и та же картина: чем выше была открывавшаяся вакансия, тем ожесточеннее разгоралась борьба вокруг возможных кандидатов на этот пост. Я, как и другие в подобных случаях, нуждался в чьей-то поддержке и получил ее, должен заметить, от Михаила Любимова, который, сменив в свое время Могилевчика на посту резидента КГБ в Копенгагене, стал моим непосредственным начальником. Относясь ко мне исключительно доброжелательно, он предупредил меня: — К вам конечно же теперь станут цепляться. Не только осудят вас за развод, который, с точки зрения всех этих людей, вещь недопустимая, но и обвинят в любовных связях на стороне, что значительно усложнит ваше положение. Попробуйте смягчить удар, придумав что-нибудь такое, что произвело бы благоприятное впечатление на тех, кто будет решать вашу судьбу.

Любимов стал мне другом на всю мою жизнь. Жизнерадостный, общительный, со светлой головой, он был направлен в шестидесятых годах в лондонское отделение КГБ. Преисполненный решимости совершить в Англии настоящий переворот, не оставив в стороне и королевскую семью, он, однако, вскоре глубоко полюбил эту страну и стал ревностным защитником всего, что связано с нею, включая английскую литературу и шотландское виски.

Сейчас же, отправив в Центр пару служебных записок, характеризующих меня с самой лучшей стороны, он сумел убедить начальство, что более достойной кандидатуры на пост заместителя главы 3-го отдела Первого главного управления, чем я, просто не найти. В те времена должность заместителя начальника третьего по значимости подразделения КГБ считалась очень и очень высокой, что вполне соответствовало действительности. Предполагалось, что я стану курировать скандинавский и финский секторы, после чего, возможно, буду направлен резидентом в Стокгольм или Осло, а то и опять в Копенгаген.

Глава 10. Новый поворот

Вернувшись в Москву, я первым делом отправился на работу, чтобы встретиться с начальником моего отдела Виктором Грушко, обаятельным человеком, нетипичным в целом для КГБ. Как следовало из его фамилии, он был украинцем. Невысокий, полный, с живыми карими глазами и черной шевелюрой. Судя по его внешности, можно было предположить наличие в его жилах примеси балканской или турецкой крови. Приветливость и мягкость в общении свидетельствовали о редкостном сочетании лености и предприимчивости: предпочитая как можно спокойней воспринимать любые сообщения, он в то же время мог подолгу и напряженно работать, когда того требовало дело. В отличие от Зайцева, он осознал еще в самом начале своей служебной карьеры, что в работе разведчика в одиночку ничего не добиться, и поэтому никогда не пытался делать все сам. Разговаривая ровным, спокойным тоном, он не старался внушить своим. подчиненным трепетный страх перед начальством. И, не будучи интеллектуалом в подлинном смысле этого слова, но обладая недюжинным природным умом, он неплохо смотрелся в любой интеллигентной компании. Во время своей первой командировки за рубеж, точнее, в Норвегию он был «чистым», то есть не состоявшим на службе в КГБ дипломатом.

Когда я вошел в его кабинет, он расплылся в улыбке, явно предвкушая радость, которую испытаю я, услышав об уготованном им для меня блестящем назначении. Чтобы не ставить нас обоих в неловкое положение, я поспешил вручить ему письмо от Любимова, в котором сообщалось о моих семейных неурядицах.

— Виктор Федорович, — сказал я, — прежде чем что-нибудь сказать, лучше прочитайте вот это.

По мере того как он читал, взгляд его постепенно тускнел.

— Да, — наконец произнес он устало, — боюсь, это меняет дело.

Он понял, что очутился в довольно неприятной ситуации: вместо того чтобы просто продвинуть меня по службе, как он рассчитывал, ему предстоит разбираться в скандальной истории.

Тягостно вздохнув, он продолжал:

— Увы, теперь, как это ни прискорбно, вам придется иметь дело с парткомом. Пока что вы будете по-прежнему числиться в штате моего отдела и будете выполнять обязанности старшего сотрудника по особо важным поручениям. Поверьте, у нас тут найдется для вас уйма работы, так что в этом отношении вам нечего беспокоиться.

Потом он заговорил о других вещах.

— Как там Отто? — спросил он. — Сумели ли вы встретиться с ним, как намечали?

— Да, — ответил я и начал рассказывать о своей последней тайной встрече в Дании. Однако вскоре я заметил, что слушал меня Грушко со скучающим видом: ему явно не хотелось забивать себе голову подробностями такой малозначительной операции. Точно так же он открещивался и от пространных отчетов, лавиной обрушивавшихся на него из зарубежных отделений КГБ: хотя он и был начальником отдела, он никогда не читал их, зная, что большая часть того, о чем в них сообщалось, была, как говорится, попросту высосана из пальца, а встречи, которые в них описывались, не представляли собой особого интереса. Если бы я смог рассказать ему о завербованных мною настоящих агентах вроде того же Трехолта, он бы, несомненно, слушал меня по-иному, но у меня, понятно, не было ничего такого, чем бы я мог его порадовать. И он потом спросил, каково мое впечатление — основанное как на собственных наблюдениях, так и на доходивших до меня слухах — о взаимоотношениях между сотрудниками КГБ в посольстве, а затем поинтересовался, кто там чем занимается и как ладят друг с другом посол и резидент. В заключение он сказал:

— Все ясно. а теперь можете идти и наслаждаться отпуском, не забывая, однако, о необходимости подготовиться надлежащим образом к неприятным беседам.

У меня было превеликое множество их — этих самых «неприятных бесед». Сотрудники, занимавшиеся моим персональным делом, личности весьма заурядные, стремились, как всегда поступают в таких случаях люди подобного сорта, воспользоваться незавидным положением, в котором я оказался из-за предстоящего развода, чтобы принизить меня, внушить мне комплекс вины, и всячески раздували негативные моменты сложившейся ситуации.

— Вы завели любовницу, — твердили они угрожающим тоном. — Во время ответственной оперативной работы вы затеяли интрижку с какой-то девицей. Настоящие профессионалы так не поступают.

Единственное, чего хотели эти людишки, — это осложнить мне жизнь.

Наиболее унизительные сцены, как я ожидал, должны были разыграться на заседании парткома, который считал себя блюстителем и гарантом высокого морального духа сотрудников. Партийный комитет в подобных ситуациях вытаскивал на свет всю подноготную согрешившего человека, принуждал его (или ее) публично каяться в своих грехах, прилюдно заниматься самобичеванием и клятвенно заверять всех и каждого, что он непременно исправится и примет как должное любое решение своих товарищей, сколь бы суровым оно ни было. Нередко в партком заявлялись и жены сотрудников с жалобами на мужей, которые либо изменяли им, либо пускали в ход кулаки. Такие жены требовал и, чтобы их благоверных заклеймили подлецами, другие же обращались в партком в надежде, что там им помогут вернуть заблудших супругов в семейное лоно.

Нападки, с которыми обрушились на меня в парткоме, были обычным плодом злословия и привычным подспорьем в борьбе за должности, однако в данном случае стремление расправиться со мной подогревалось еще и черной завистью. К тому времени я уже пользовался заслуженной репутацией добросовестного, политически грамотного сотрудника, отлично разбирающегося во всех аспектах работы, превосходного лингвиста, компетентного составителя аналитических отчетов и служебных записок, историка и, наконец, опытного оперативного работника, который неоднократно доказывал свое умение устанавливать нужные связи и завербовал в Дании пару агентов. В КГБ насчитывалось немало людей, которые, будучи неплохими специалистами в какой-то одной области, во всех остальных оказывались несостоятельными. И в первую очередь это они, ощущая в чем-то свою ущербность, плели, сгорая от зависти, грязные интриги в отношении тех, кто, работая за рубежом, проявил себя наилучшим образом.

Месяц, проведенный в жарком и сухом приморском климате Крыма, самым благотворнейшим образом сказался на состоянии моего злополучного носа, который, однако, все еще продолжал время от времени кровоточить. Я отдыхал в санатории между Ялтой и Гурзуфом, которые вызывали у меня счастливые воспоминания о сказочных летних каникулах, проведенных мною в расположенном неподалеку отсюда, у самого моря, «Артеке», где длинноногие девочки из Восточной Германии стайкой ходили за своими пионервожатым и, вернувшись в Москву, я пытался примириться с тем фактом, что, хотя и числился старшим сотрудником, никакой определенной работы у меня не было. Кроме того, я понял, что не должен расслабляться, чтобы не оказаться застигнутым врасплох каким-нибудь неприятным сюрпризом вроде того, самого ужасного из всех, какие только можно себе представить, — который, сам того не ведая, преподнес мне английский шпион Ким Филби, взявшийся разгадать волновавшую многих загадку. Время от времени КГБ обращался к Филби за консультацией по тому или иному вопросу, а в конце 1978 года попросил его высказать мнение по поводу провала Хаавик, хотя в материале, представленном ему, были соответствующим образом изменены имена, чтобы он не смог догадаться, в какой стране происходили описанные в документе события. Его заключение, основанное на тщательном изучении представленных ему фактов, сводилось к тому, что разоблачение агента могло произойти только в результате утечки информации из КГБ.

Однажды утром Грушко собрал старших сотрудников отдела, всего семь человек, включая и его самого, и тоном не предвещавшим ничего хорошего сказал:

— Судя по некоторым признакам, кто-то из служащих КГБ связался с нашим противником и передает ему секретные сведения.

Затем, рассказав о проделанной Филби работе по делу Хаавик и о выводе, к которому тот пришел, он добавил: — Это тем более тревожно, что весь ход событий свидетельствует о том, что предатель может находиться в данный момент вот в этой самой комнате. То есть среди нас.

От меня потребовалось напряжение всех моих сил, чтобы тем или иным образом не выдать себя. Сунув руку в карман брюк, я ущипнул себя за бедро. Внезапная острая боль отвлекла на мгновение мое внимание от высказанного моим начальником предположения, и я благодаря этому смог по-прежнему сидеть с непроницаемым видом, не опуская головы. Однако то, что могло произойти, не ущипни я вовремя себя, представляло собой вполне реальную опасность, которой мне лишь с трудом удалось избежать, и, когда я думал об этом, мне становилось не по себе.

Другой не менее неприятный инцидент произошел во время встречи с Александром Чеботком, одним из моих приятелей, сумевшим наладить столь тесные связи с известным датским журналистом, что Любимов сообщил в центр об этом датчанине как об окончательно завербованном агенте. Как-то раз он зашел ко мне в кабинет и разразился гневной тирадой по адресу журналиста:

— Загвоздка с этим человеком состоит в том, что стоит мне заговорить с ним о сотрудничестве с нами, как он тут же отвечает: «А что, если у вас в КГБ имеется предатель? Он сообщит кому следует, и власти займутся мною».

Я отреагировал как-то неопределенно, и это не ускользнуло от внимания Чеботка, и, хотя он питал ко мне самые дружеские чувства и не блистал особо умом, он невольно насторожился.

— Что с тобой? — спросил он. — Ты в порядке?

— Да, спасибо, — ответил я. — Просто дома у меня творится черт знает что. Никак не могу хотя бы ненадолго отвлечься от мыслей о семейных неурядицах. Тем более, что все вокруг относятся к моему разводу отрицательно.

Дав ему почувствовать свою вину, я сумел перевести разговор на другую, уже безопасную для меня тему, но этот случай послужил мне хорошим уроком, напомнив лишний раз о необходимости при любых обстоятельствах сохранять хладнокровие. (Чеботок был влюблен в Елену и, хотя я не думаю, что дело дошло до интимных отношений с ней, мне было известно, что однажды он сфотографировал ее обнаженной по пояс. (Примеч. автора.)

Несколько месяцев спустя специалист по арктической зоне Анатолий Семенов заговорил при мне о явной утечке информации, касающейся сферы, в которой он работал. Сидя за столом в своем небольшом кабинете, этот исключительно интеллигентный человек сказал:

— Как вы знаете, с 1973 года мы проявляем особый интерес ко всему, что происходит в Арктике. КГБ является главной силой, ведущей борьбу за превращение Северного Ледовитого океана и омываемых им территорий в одну из находящихся под нашим непосредственным влиянием зон, которым отводится особое место в стратегических планах Советского Союза. Все это держится нами в строжайшем секрете, и вот, представьте себе, в последние годы мы начали чувствовать, что Запад знает о нашей деятельности в этом регионе значительно больше, чем следует. Удивительно, не так ли?

Я заставил себя высказать ничего не значащее замечание, но под ложечкой у меня засосало. Арктическим государством номер один являлась для нас Норвегия, чей гражданин Арне Трехолт снабжал КГБ, насколько мне было известно, исключительно ценной информацией. Государством номер два считалась Канада. Но и менее значимая в этом смысле Дания также представляла стратегический интерес, поскольку в ее состав входила Гренландия. За годы моего сотрудничества с англичанами мне довелось ознакомиться с массой секретных материалов, касавшихся арктической зоны, и услышать много любопытного об этом регионе. Возможно, Семенов решил лишь посоветоваться со мной, поскольку знал меня как специалиста по Дании, и все же меня не оставляло чувство страха, навеянное мыслью о том, что в действительности он хотел проверить возникшие у него подозрения относительно меня.

В этот нелегкий для меня период моей жизни я не сделал ни единой попытки связаться с англичанами. Полученные от них инструкции, в которых говорилось о порядке выхода на связь, я надежно спрятал, зная, что за намеченными заранее местами наших встреч ведется регулярное наблюдение: если бы я появился вдруг в одном из них, об этом сразу же было бы доложено соответствующим лицам. Но я не собирался предпринимать какие-либо шаги, пока не услышу чего-нибудь нового и более конкретного о предполагаемом внедрении агентов, состоящих на службе у Запада, в ряды сотрудников КГБ. Я постоянно знакомился в деталях с проводившимися КГБ операциями, которые, несомненно, представляли для английских спецслужб большой интерес. Помимо этого, у меня накапливались все новые и новые факты о деятельности Трехолта. И самое главное, я сумел-таки окончательно идентифицировать его после того, как увидел на столе у одного из сотрудников скрытый наполовину лист бумаги, на котором мне удалось разглядеть четыре буквы — «холт», служившие, как я понял, окончанием норвежского имени Трехолт. Но я не стал сообщать о своем открытии англичанам: риск оказаться выслеженным своими же коллегами был столь велик, что попытки вступить с ними в контакт могли быть оправданы лишь в случае какого-то исключительного развития событий. (Седьмое управление КГБ, ответственное за организацию в Москве слежки за людьми и, согласно присвоенному данному подразделению номеру, известное как «семерка», насчитывало в то время в своем штате около тысячи человек. Кроме того, ему было придано около пятисот сотрудников Московского областного управления КГБ. Так что всего наблюдением за обстановкой в черте города занималось примерно полторы тысячи человек. (Примеч. автора.)

Существовала и еще одна причина, по которой я откладывал встречу с англичанами: у меня появилось предчувствие, что в ближайшее время я смогу снова отправиться за границу. Я мечтал получить назначение в Англию. Первый шаг, который мне следовало бы предпринять в этом направлении, заключался в том, чтобы добиться моего перевода в английский сектор своего же отдела. Я начал искать подходы к работавшим там людям, что оказалось делом не столь уж легким, поскольку это был небольшой, но крепко спаянный коллектив со своими традициями.

Сотрудники сектора, все как один, превосходно говорили по-английски и старательно сохраняли дистанцию между собой и остальными коллегами.

К счастью, у меня сложились исключительно добрые отношения с заместителем начальника отдела Дмитрием Светанко, курировавшим Англию. Несмотря на свой начальственный вид, был он человеком милейшим. Лысый и пучеглазый, с большим животом и холерическим темпераментом, он был похож на заядлого выпивоху, каковым и являлся на самом деле. Каждые несколько месяцев он, допившись до чертиков, затевал драку, угрожая порой разнести в щепки ресторан, в котором ему довелось оказаться. И в то же время он был отличный работяга, благожелательно относившийся к энергичным, деловым людям, каковым он считал и меня. В общем, мы с ним были чуть ли не друзьями.

Если Светанко с полным основанием считался человеком мягким и душевным, то о начальнике английского сектора Игоре Титове этого никак нельзя было сказать. Титов был злобный человек, настроенный крайне враждебно по отношению к англичанам. Намного моложе своего заместителя, лет тридцати пяти, но уже с четко обозначившейся лысиной и с землистым цветом лица, он производил впечатление человека всегда чем-то недовольного. Он редко смеялся или пытался смягчить лицо улыбкой. В его взгляде сквозили неприязнь и высокомерие, это вкупе с его привычкой непрестанно курить производило ужасающее впечатление. Питаемая мною неприязнь к нему только усилилась, когда я узнал кое о чем еще, характеризовавшем его далеко не с лучшей стороны. Например, ему регулярно доставляли из Лондона с дипломатической почтой не облагаемые таможенными пошлинами блоки сигарет, и он, едва дождавшись, когда почту распакуют, хватал сигареты и запирал их в свой стальной шкаф. Ему присылали также все той же дипломатической почтой и порнографические журналы, купленные для него в Сохо, аккуратно обернутые и адресованные лично ему. Эти низкопробные издания сперва он пускал по кругу, а потом преподносил кому-нибудь из «нужных людей», закадычных своих дружков, в качестве мелкой взятки или платы за оказанную ему когда-то услугу в надежде получить что-то в будущем.

Как бы ни было мне неприятно втираться в доверие к подобному типу, я заставлял себя обхаживать его, зная, что осуществление моего замысла зависело в первую очередь от него. Со временем мы стали вместе обедать в нашем буфете, и мне удалось постепенно наладить с ним деловые отношения. Тогда же я, хоть и с запозданием, начал изучать английский, для чего поступил на курсы при Первом главном управлении.

Учебное отделение было самым прекрасным местом во всей структуре КГБ. Преподавательский состав почти полностью состоял из женщин, интеллигентных, относившихся к нам, своим ученикам, исключительно доброжелательно и самозабвенно занимавшихся исследованиями в области английского языка и литературы. Те, кто уже побывал в Англии, вызывали зависть у своих коллег, которым не столь повезло, но все они, независимо ни от чего, производили впечатление людей куда более благородных и человечных, чем остальной персонал КГБ, поскольку наши преподаватели как-никак заимствовали кое-что из культурного и духовного наследия Англии и нынешнего уклада жизни в этой стране.

Одна из них — женщина за тридцать лет, чьи чудесные зеленые глаза вполне компенсировали ее небольшой рост, — глубоко тронула меня тем, что обратилась ко мне за советом в связи с возникшей у нее моральной проблемой: следует ли ей сказать своей дочери правду о том, какой должна быть жизнь, спросила она, в справедливом, демократическом обществе, подобном тому, какое мы наблюдаем в странах Запада? Или лучше — дабы не бередить ее душу — ничего не объяснять и даже не пытаться оградить девочку от пропагандистской лжи, окутавшей как туманом весь Советский Союз?

— Если я расскажу ей о реальных ценностях, это сделает ее несчастной, — произнесла она печально. — Так как же мне поступить?

Я был по-настоящему взволнован тем, что кто-то, не знавший меня достаточно хорошо, настолько доверяет мне, что не боится задавать подобные вопросы.

— Каким бы ни было наше будущее, — ответил я, — вы все равно должны прививать своему ребенку подлинные ценности. Рассказывайте ей о справедливости и честности и научите ее различать добро и зло. Затем начните открывать ей постепенно глаза на то, что в действительности представляет собой наша система.

Я видел, как обуреваемой сомнениями преподавательнице трудно выбрать правильную линию поведения, но это был единственный совет, который я мог ей дать.

Когда она и ее коллеги обнаружили, что я уже знаю несколько языков и стараюсь изо всех сил овладеть еще одним, они стали всячески мне помогать, чтобы поддержать мой энтузиазм. Вместе с тем меня удивило равнодушное отношение наших преподавателей к истории языка — к предмету, который всегда вызывал у меня живейший интерес. Однажды в перерыве между занятиями я, зная об этом, вычертил на классной доске схему, которая наглядно демонстрировала видоизменение различных слов при переходе из немецкого в датский, из датского в шведский и из шведского в английский. Судя по всему, это произвело на мою преподавательницу определенное впечатление, из чего я заключил, что ей просто не приходило никогда в голову использовать в учебном процессе исторический фон.

Полный курс английского языка был рассчитан на восемь семестров, то есть на четыре года. У большинства слушателей был серьезный побудительный мотив к изучению языков, поскольку каждый сотрудник, получивший свидетельство об окончании курсов, мог претендовать на увеличение зарплаты на десять процентов. Мне, однако, овладение английским не сулило никакой материальной выгоды. Дело в том, что максимальная надбавка к зарплате за знание иностранных языков не могла превышать двадцати процентов, причитавшихся за два языка, и, так как я уже знал немецкий и датский, у меня отсутствовал подобный стимул. Учеба мне давалась нелегко. Выполнение домашних заданий требовало много времени. Каждый день нам полагалось делать полный перевод сводки утренних новостей, передаваемых всемирной информационной службой Би-би-си, записанной на магнитофонную пленку. Одну неделю занятия проводились по утрам, другую — по вечерам, и, хотя мне было очень трудно совмещать учебу с работой, я был полон решимости овладеть английским языком в рекордно короткий срок и в результате сумел одолеть четырехлетний курс за два года. Я уверен, что во многом обязан этим предыдущей лингвистической подготовке, или, точнее, своему знанию немецкого, шведского, французского — правда, в значительно меньшей степени — и, наконец, датского. Особенно я гордился тем, что, будучи по возрасту самым старшим на курсах — я начал изучать английский в сорок один год, — я обогнал своих более молодых товарищей.

В один прекрасный летний день 1981 года мне предстояло сдать свой последний экзамен, и, надо сказать, я успешно справился с этим. Это не означало, однако, что я мог свободно разговаривать на английском: мои знания еще не были достаточно глубокими. Но сколь восхищался я им! Для иностранца английский подобен гигантскому зданию, которое, как выразился кто-то из знаменитостей, по мере приближения к нему становится все выше и выглядит еще величественней, чем издали. Одним из свидетельств богатства этого языка может служить хотя бы то, что мой лучший, двухтомный, англо-русский словарь содержит сто шестьдесят тысяч слов, в то время как в аналогичном, того же объема, французско-русском словаре их насчитывается только шестьдесят тысяч.

Испытывая определенные трудности в разговорной речи, я в то же время довольно свободно читал по-английски. Помню, меня просто очаровали короткие рассказы Сомерсета Моэма, чей язык я нашел исключительно четким и ясным. Тогда же, к немалому своему удивлению, в политическом отделе библиотеки КГБ я наткнулся совершенно случайно на шесть томов «Истории Второй мировой войны» Уинстона Черчилля, изданных в переводе на русский в 1955 году, во время хрущевской оттепели, «Воениздатом». Это было великолепное издание в таком же точно твердом переплете, как и оригинал. Я почерпнул из этого издания, а также из предисловия к нему, написанного одним из крупнейших государственных деятелей Запада, много интереснейших сведений, доселе мне неизвестных. Читая том за томом, я начал лучше понимать, как функционировала во время войны английская гражданская служба, как составлялись и посылались каблограммы и многое-многое другое. Этот труд произвел на меня неизгладимое впечатление. Сидя в автобусе, развозившем нас каждый вечер из учреждения по домам, я всегда держал раскрытым у себя на коленях один из томов и, когда мне попадалось что-то особенно интересное, зачитывал соответствующий пассаж вслух. Мои товарищи офицеры, которым давно уже наскучило ездить одним и тем же маршрутом, ничего не имели против. Один из эпизодов, который я зачитал им, касался поездки Черчилля в СССР.

В 1942 году он посетил Сталина на его даче, расположенной в черте Москвы, известной как «государственная дача «номер 7». В своей книге он, в частности, пишет, что в тот, самый тяжелый, год войны небольшой деревянный домик буквально ломился от свежих фруктов и изысканнейших французских вин. Черчиллю показали «огромный аквариум с множеством золотых рыбок. Обитатели аквариума были настолько ручными, что брали еду прямо из рук». Плененный этими созданиями, Черчилль во время пребывания в гостях у Сталина ежедневно кормил их. Ему показали также новое бомбоубежище, «поражавшее своей роскошью» и оборудованное лифтами, опускавшимися в землю на глубину примерно тридцати метров, где, собственно, и находился сам бункер, оснащенный всеми удобствами. «Освещение было ярким, — вспоминал он потом. — Великолепная, удобная мебель в стиле утилити с яркой обивкой. И все же больше всего мне понравились золотые рыбки».

— Разве не чудесно это? — воскликнул я с жаром, но мои коллеги, растерявшись, не знали, как реагировать на мои слова. Наверное, ни один из сотрудников КГБ не осмелился бы в ту пору положительно отозваться о ком-либо из английских государственных деятелей. Так и ехали мы молча, пока один из моих попутчиков не проворчал:

— Ишь какой выискался гуманист! Видите ли, ему больше всего понравились рыбки!

Могу себе представить, как эти же самые люди поносили меня после побега за рубеж в 1985 году. Так и слышу их голоса: «Помните, как он все время читал эти мерзкие книжонки и восхвалял Уинстона Черчилля?!»

Впервые возможность по-настоящему попрактиковаться в английском мне представилась, только когда мне поручили перевести на русский докладные записки, составленные Кимом Филби. К своему огорчению, я ни разу не встречался с ним. Между тем Светанко взял за правило посылать четырех или пятерых молодых офицеров, говоривших по-английски, на семинары, которые Филби проводил в просторной явочной квартире, находившейся на улице Горького. Там, раз в год, Филби рассказывал подававшим надежды молодым людям о различных аспектах жизни в Англии, демонстрируя попутно, как представители различных социальных слоев разговаривают друг с другом. Затем разыгрывал небольшие сценки. Например, он говорил:

— Представьте себе, что я ваш агент, по профессии — адвокат. Давайте немного поговорим с вами. Начнем с ваших вопросов ко мне.

В беседе с другими практикантами он выступал в роли бизнесмена, журналиста, сотрудника разведслужбы и так далее. После этого в своих секретных докладных он сообщал, насколько преуспели в подобных представлениях его ученики.

Однажды Светанко попросил меня перевести целую стопку таких записок. Задание не из легких, понял я сразу же. Филби, составляя их, пользовался не обычным английским, а усложненной, витиеватой вариацией его.

В этом заключалась определенная доля иронии, поскольку, несмотря на то что восхищение советским коммунизмом он возвел в ранг своей пожизненной профессии, его разговорный русский оставался всегда плохим, о письменном же и говорить нечего: он не смог бы написать по-русски ни единого слова. Так почему же он прибегал при составлении докладных к стилизованному под старину английскому? Пытался ли он произвести тем самым впечатление на кого-то? Или просто выказывал таким образом свое пренебрежение к нам, жалким простофилям, пасующим перед ним и потому пытающимся тщетно, как казалось ему, разобраться в его писанине?

Что бы ни крылось за всем этим, мне так или иначе пришлось выполнять задание. Я работал изо всех сил, стараясь точно, не упуская никаких нюансов, перевести на русский написанные рукой Филби заковыристые и к тому же длиннющие фразы. Поскольку мне всегда нравилось переводить сложные тексты, я нашел это занятие довольно увлекательным. Расшифровывая по сути полученные мною письмена, я в конце концов понял, что Филби, несмотря на всю вычурность его слога, обладал исключительно ясной головой и отлично разбирался в людях.

От природы человек ленивый, он не утруждал себя работой и поэтому проводил свои семинары лишь с октября по декабрь. Чтобы как-то порадовать его, Альберт Козлов, служивший связующим звеном между ним и нашим управлением, каждый год непременно преподносил ему подарок на день рождения. Иногда Козлов просил меня помочь ему выбрать что-нибудь незаурядное, и, поскольку ни в одном обычном магазине нельзя было приобрести ничего интересного или оригинального, мы всегда отправлялись в антикварные магазины, которых во всей Москве насчитывалось тогда только четыре. Однажды нам особенно повезло, мы набрели на искусно выполненный письменный прибор, датированный концом прошлого века и вполне подходивший нам по цене. Как-то раз, когда мы встретились с Козловым по другому случаю, я обратился к нему с просьбой передать Филби книгу, написанную о нем одним датчанином, с тем чтобы он подписал ее для меня. Спустя несколько дней книга вернулась ко мне со следующей надписью: «Моему дорогому другу Олегу. Не верьте ничему, что пишется в книгах! Ким Филби».

Первой книгой на английском, которую я прочитал от начала до конца, понимая буквально все, был «День Шакала» Фредерика Форсайта, которую принес мне Козлов однажды вечером, когда меня отправили на несколько дней в медицинский центр КГБ по поводу какой-то легочной инфекции. Находясь там, я ухитрился прочитать еще и объемистый роман Филдинга «Том Джонс», правда уже на русском.

На семейном фронте мне предстояло начинать все с самого начала. Еще будучи в Дании, я приобрел в Москве новую квартиру, предварительно внеся за нее сорок процентов от общей ее стоимости — четырнадцать тысяч рублей, хотя закон о собственности был столь неопределенным, что я никогда не понимал до конца, в чем же все-таки заключаются мои права как собственника. Свои деньги я отдал инициативной группе, состоявшей из сотрудников КГБ, которые и организовали жилищный кооператив. Каждый из нас внес задаток, представлявший собой первоначальный взнос, а недостающую сумму инициативная группа получила в кредит от банка. Мало в чем разбираясь, я тем не менее полагал, что, став таким образом владельцем квартиры, я мог проживать в ней спокойно до конца дней своих, если только само здание устоит до той поры.

Мы с Еленой решили, что, поскольку мы разошлись, я буду жить в этой новой квартире, она же останется в старой. Соглашение было явно в пользу Елены, так как свой гардероб она основательно пополнила и обновила в Дании. Ей также оставался фарфор и значительная часть мебели, включая стенку, которую я собирал с таким старанием, чтобы было где разместить мои книги. В Копенгагене она продолжала работать на КГБ, так что ее трудовой стаж не прерывался и вернулась в Москву уже в звании капитана, а значит, и с солидной зарплатой. По возвращении на родину она поступила на престижную работу, где ей платили приличные деньги. Замечу в связи с этим, что когда я обсуждал наши с нею дела с председателем парткома, он сказал:

— Ни в коем случае и ни при каких обстоятельствах не упоминайте о деньгах Елены.

Однако пока что она жила в новой квартире, я же остался в прежней, временный характер проживания в которой доставлял мне уйму неудобств. Я не говорю уже о том, что Елена открыла привезенный из Копенгагена ящик с моими собственными вещами и, как ни в чем не бывало, стала пользоваться ими, с этим я мог, в конце концов, смириться. Но однажды, когда у меня оказалось вдруг утром свободное время и я отправился на новую квартиру, чтобы взять кое-что из нужных мне вещей, я, к своему огорчению, не смог открыть дверь. Замок, казалось, заело, и я был вынужден позвонить из телефонной будки Елене на работу.

— Что ты там устроила с замком? — строго вопросил я. — Мне необходимо забрать кое-что из квартиры.

— Ох!.. Ах!.. — Она явно была смущена. Затем, после короткого замешательства, сказала: — Попробую тебе помочь. Подожди несколько минут и попытайся снова открыть замок.

Я стал прохаживаться возле дома и вскоре заметил выскользнувшего из подъезда человека лет тридцати с лишним. Он торопливо прошел мимо меня и исчез за углом.

Я не испытывал ни малейшего чувства ревности: в наших с Еленой отношениях уже не осталось ничего, что могло бы давать повод к ревности. Но я был до крайности возмущен тем, что она пригласила мужчину в мою квартиру и оставила его там наедине со всеми моими прекрасными вещами, привезенными из-за границы.

Слушание дела о нашем разводе проходило в омерзительной обстановке. Елена произвела на облеченную властью женщину-судью крайне неблагоприятное впечатление, поскольку все время жевала резинку, что в действительности свидетельствовало лишь о том, что она нервничает.

— Перестаньте жевать резинку! — резко оборвала ее судья. — Вы же на судебном заседании. Итак, ваш муж разводится с вами, поскольку вы не желаете иметь детей. Это правда?

— Нет, ничего подобного! — возразила Елена. — Просто он влюбился в хорошенькую девушку, вот и все.

В какой-то степени я даже восхитился ею, когда услышал, сколь цинично и честно ответила она судье. Но судья не нашла ее ответ убедительным.

— Я признаю выдвинутые вашим супругом причины развода обоснованными и посему расторгаю ваш брак, — вынесла она свой вердикт. — Но ему как истцу придется оплатить все судебные издержки.

Во время предварительных бесед судья предупредила меня, что эти издержки могут достичь четырехсот рублей, но в конечном итоге она взыскала с меня лишь сто пятьдесят. Я понял, как мне повезло, что судьей оказалась женщина, сумевшая понять, что Елена — самовлюбленная эгоистка, для которой ни муж, ни семья не представляют интереса.

В октябре Лейла приехала из Копенгагена в отпуск и остановилась у меня в старой квартире. Однажды рано утром нас разбудил дверной звонок. Это был Валентин, муж моей сестры Марины. Он явился с печальной вестью: — Сегодня ночью умер Антон Лаврентьевич.

Моему отцу минуло восемьдесят два года, и, хотя он был заядлым курильщиком, всегда считался практически здоровым человеком. С чувством глубокого удовлетворения я могу честно сказать, что в пору его старости мы с ним были в добрых отношениях. До конца своих дней он оставался тем, кем был всегда, — верным коммунистом, но мы давно уже перестали спорить по поводу коммунистической идеологии. Зная, что я работаю в контрразведке, он вел себя исключительно тактично и никогда не спрашивал, чем именно я занимаюсь. Многие из его друзей и сверстников давно уже почили, так что через три дня, когда состоялись похороны моего отца, не так уж много людей пришло в крематорий, чтобы сказать ему последнее прости. На поминках в крошечной, тесной квартире моих родителей собралось свыше тридцати родственников, и я произнес, как мне казалось, самую лучшую речь в моей жизни. Я воздал должное своему отцу.

Сын бригадира железнодорожников, он, говорил я, сумел благодаря собственному упорству и трудолюбию, выбиться в люди и стать интеллигентом в первом поколении и, продолжив свой род, должным образом воспитал своих детей, чтобы они представляли уже интеллигенцию во втором поколении.

Смерть отца в какой-то степени облегчила участь матери, которая была на одиннадцать лет моложе его. Будучи еще достаточно активной, она часто сетовала на то, что уход за старым больным мужем поглощает все ее время.

Спустя некоторое время мы с Еленой поменялись квартирами: я занял новую, она переехала в старую.

Зима 1978/79 года оказалась одной из самых суровых на моей памяти. С декабря по январь стояли морозы, непривычные для Москвы (днем — минус 28 градусов по Цельсию, а ночью — аж минус 36): и в моей квартире, где все еще не было штор и светильников, об уюте говорить не приходилось. В разгар морозной зимы я схватил грипп и почувствовал себя так плохо, что вызвал врача. Молодая врачиха, явившаяся ко мне по вызову, прописала мне какие-то антибиотики и, заметив, какой у меня беспорядок, строго сказала:

— Надо же! Вам следует более серьезно относиться к своему здоровью. Почему ваша жена так плохо заботится о вас?

— Я не женат, — ответил я.

Врачиха, взглянув на меня повнимательней, продолжала:

— В вашем возрасте пора бы и жениться.

И с этими словами удалилась.

В январе Лейла вернулась из Дании насовсем, и мы поженились, ограничившись скромной брачной церемонией. Я понимал, что в моем возрасте странно превращать бракосочетание в пышное празднество, и поэтому мы просто отправились в ЗАГС, прихватив с собою только мою сестру Марину, брата Лейлы Арифа и его жену Катю — исключительно красивую супружескую чету, ставшую моими добрыми друзьями. После того как наш брак был официально оформлен, мы все вместе поехали к родителям Лейлы, где был накрыт праздничный стол.

То, что она была на одиннадцать лет моложе меня, вначале тревожило нас обоих, но затем мы перестали обращать на это внимание. Я успокаивал себя тем, что у нас с Лейлой такая же разница в возрасте, как и у моих родителей, так что я попросту следую семейной традиции. Я утешал себя также и мыслью о том, что мой отец тоже был дважды женат. Более того, я вспомнил, как бабушка упомянула как-то вскользь в моем присутствии: «Первая жена Антона…» — и тут же осеклась, потом, посмотрев на меня в страхе, добавила быстро: «Ты ничего не слышал. Если твой отец узнает о том, что я сказала, он убьет меня». У каждого поколения свои проблемы, подумал я.

Обустраивать нашу квартиру было невероятно приятным занятием. У нас с Лейлой сложились теплые, близкие отношения, о которых я раньше только мечтал, и посему нам обоим доставляло истинное удовольствие бегать по магазинам в надежде купить кое-что из вещей московского производства. Конечно, у нас была кое-какая современная мебель из Дании — прелестные стулья, кожаный диван и кофейный столик с мраморной столешницей — то есть все то, что выбрала Лейла. Но этого было мало. Мне, например, нужны еще были вместительные книжные полки, что и побудило нас зайти в местную мастерскую, которая изготавливала мебель на заказ. Мое общение с этой фирмой много чему научило меня, наглядно продемонстрировав мне, как в Москве развивается деловая активность. Данное предприятие наполовину было государственным, наполовину — частным, и трудившиеся там мастера, настоящие виртуозы, были сверх всякой меры загружены работой. Два столяра, взявшиеся выполнить наш заказ, приходили к нам уже с заготовками полок, которые сами же изготавливали у себя в мастерской. Однако, будучи привычными к алкоголю, они начинали пить с одиннадцати утра, а потом то и дело с жалостливыми лицами обращались ко мне с просьбой, чтобы я снова чего-нибудь им налил.

— Нам просто необходимо сделать хотя бы по глотку, — убеждали они меня бесстыднейшим образом, зная, что я, не в силах противостоять их трогательной просьбе, опять налью им по стакану неразбавленной водки. Самое время теперь приложиться.

К полудню они успевали сделать столько этих самых «глотков», что едва ли уже понимали, где находятся и в связи с чем. Поскольку официально они были направлены к нам их фирмой, я платил непосредственно ей, и, кроме того, мне приходилось давать сверх того и нашим мастерам. Но как бы там ни было, в конце концов, работа их подошла к концу, и в итоге две стены в нашей квартире были заставлены красивыми стеллажами для книг.

Лейле очень хотелось обзавестись навесными шкафами для кухни, и когда мы услышали, что огромный мебельный магазин доставляет купленные в нем вещи на дом, она простояла там всю ночь в длиннющей очереди, став тем самым для меня, сама того не зная, объектом прелюбопытного социологического эксперимента, о результатах которого я смог судить утром, когда она вернулась домой, безмерно гордая тем, что ей удалось наконец купить то, о чем она мечтала.

— На Западе не знают, в чем заключается подлинное счастье! — торжествующе воскликнула она. — Подлинное счастье заключается в том, чтобы простоять всю ночь в очереди и затем купить то, что хотел!

После того как мы полностью обставили квартиру, нам оставалось лишь нести текущие расходы по ее содержанию, довольно, кстати, небольшие, поскольку значительная часть затрат, связанных с различными коммунальными услугами, субсидировалась государством. Плата за пользование центральным отоплением, например, составляла в пересчете на английскую валюту всего-навсего шесть фунтов в месяц, за электричество — примерно восемь фунтов и за телефон — около четырех фунтов. Топили, что называется, от души, и, поскольку терморегуляторов у наших батарей не было, нам приходилось, спасаясь от жары, открывать окна настежь, даже когда температура на улице опускалась до минус тридцати градусов по Цельсию.

Отмечу также, что у нас в те дни не было по существу никаких проблем, разве что кроме одной — мы не могли подыскать для Лейлы подходящей работы. Правда, на какое-то время эта проблема утратила актуальность, поскольку мы очень хотели иметь полноценную семью, и вскоре Лейла забеременела. Наша первая дочь, Мария, родилась в апреле 1980 года, а в сентябре 1981 года появилась на свет и Анна. Оба раза Лейла рожала в родильном доме, который в моем представлении сопоставим лишь с камерой пыток, поскольку в подобных заведениях с роженицами обращаются крайне жестоко и ни при каких обстоятельствах не применяют обезболивающих средств. Врачи даже не знают, что в других странах отцам разрешается присутствовать при рождении ребенка, администрация роддома представить себе не может, чтобы в палату роженицы пускали мужа или, скажем, мать роженицы.

Короче говоря, когда должен был появиться на свет наш первенец, мне пришлось отвезти Лейлу в роддом, и затем, уже после того, как она родила, я привез ее назад, и не одну, а с дочерью. Передавая ее с рук на руки медперсоналу, я видел, какие адские муки она испытывает, и это все, что я знал, пока на следующий день мне не позвонили из роддома и не сообщили, что ребенок — а точнее, девочка — родился без всяких осложнений. Спустя три дня мне назвали время, когда я смогу приехать и забрать жену с дочерью. В назначенный час я присоединился к обычной возле таких заведений толпе и уже состоявшихся, и будущих отцов — мужей рожениц, родственников и просто друзей, радостно махавших руками прильнувшим к окнам женщинам. Согласно традиции, я явился с букетом цветов для молодой матери и пятью рублями для нянечки, которая вынесет ребенка, и с радостью исполнил все, что требовалось по ритуалу.

Лейла оказалась образцовой матерью. Кроме того, в первый же год после возвращения в Москву она окончила заочное отделение факультета журналистики при Московском государственном университете, получила диплом о высшем образовании, без которого невозможно было добиться хоть какого-нибудь успеха в Советской стране. Она начала заниматься там еще до отъезда в Данию, теперь же ей оставалось лишь написать дипломную работу — упрощенный вариант докторской диссертации. Когда встал вопрос о теме дипломной работы, она захотела знать мое мнение на этот счет.

— Послушай-ка, — сказал я, — почему бы тебе не заняться коммунистической прессой в Дании? Твоя работа будет первой на эту тему, поскольку никто до сих пор за нее не брался.

Я начал помогать ей, что было мне совсем не сложно, поскольку я внимательно изучал коммунистическую прессу на протяжении ряда лет и знал ее, что называется, изнутри. В результате мы произвели на свет объемистый трактат, настолько интересный, что заведующий кафедрой, где Лейле предстояло защищать свою работу, известный журналист и один из преподавателей Московского государственного университета, изъявил желание лично стать ее оппонентом. Но, к сожалению, диплом, который получила Лейла, так и не пригодился ей никогда.

Я любовался ею, наблюдая, как управляется она с нашей малышкой, приобретя соответствующий опыт еще в ту пору, когда сама была ребенком. Жизнь в те времена была очень трудной, и она, будучи еще маленькой девочкой, должна была помогать матери ухаживать за младшим братом, родившимся, когда ей минуло всего лишь восемь или девять лет. Помогая матери, она прошла отличную практическую подготовку к различного рода домашним делам.

В КГБ существовало неписаное правило, согласно которому должно пройти какое-то время, прежде чем тот, кто развелся и затем вновь женился, мог быть прощен и снова допущен к работе, соответствующей уровню его квалификации. Но для этого требовалось, в частности, продемонстрировать тем, кто вершит судьбы других, что молодожены отлично ладят друг с другом и в новой семье царят мир и благолепие. С этим у нас с Лейлой не было проблем, все шло как надо, особенно после того, как у нас появилась Анна. И тем не менее эпизодически вокруг меня вновь начинали плестись интриги. Теперь, впервые работая в Центре на высокой должности, я увидел собственными глазами, сколь подлые и непристойные средства могут пускаться в ход участниками ожесточенных междуусобных схваток, принявших особенно острый характер после того, как Геннадий Титов, не имеющий, кстати, никакого отношения к Игорю Титову, сменил Грушко на посту начальника 3-го отдела.

Этот Титов, прозванный Крокодилом, был одной из самых омерзительных и непопулярных личностей во всем КГБ, хотя нельзя отрицать, что он обладал и рядом положительных качеств, таких, как находчивость и исключительная осведомленность в вопросах, непосредственно связанных с его работой. Он то и дело отпускал плоские, вульгарные шутки и обожал рассказывать скабрезные анекдоты, которых знал несметное множество. Кроме того, его отличала удивительная способность моментально, как только дверь в его кабинет открывалась или в комнату, где он сидел, заходила женщина, переключаться на полуслове, без малейшей запинки, с мата — альтернативного языка, распространенного среди русских мужиков, в котором каждое второе слово непристойно, — на нормальную речь. Он умел внимательно выслушать собеседника и в то же время был беспринципным человеком, готовым пойти на все ради своих корыстных интересов. Он преуспел в карьере, когда, будучи с 1972-го по 1977 год резидентом КГБ в Норвегии, курировал Арне Трехолта, и, хотя после того, как Хаавик была разоблачена, его выслали из Осло, он по-прежнему продолжал руководить Трехолтом, встречаясь с ним в Хельсинки и Вене. Его наиболее мощным оружием в борьбе за собственное благополучие являлся уникальнейший дар подольщаться к тому, кто был ему нужен: он бессовестно льстил не только Трехолту, но и своему непосредственному начальнику Владимиру Крючкову, возглавлявшему Первое главное управление.

Грушко, бывший дипломат, верша свои дела, соблюдал, по крайней мере, какие-то приличия. Геннадий Титов же, в отличие от него, был человеком циничным и грубым. Титов и Грушко провели немало часов, прорабатывая возможные ходы и действия, с помощью которых можно одержать верх над своими соперниками в так называемых аппаратных играх, представлявших собой не что иное, как откровенную борьбу за более высокие посты. Они полагали, что если им не удастся добиться в надлежащий момент вожделенной цели, то они так и останутся при прежних своих должностях, в случае же победы их ждет дальнейшее продвижение по службе.

Конечно, не все в КГБ были столь же отвратительными личностями, как эти двое — Грушко и Геннадий Титов. Как я сказал англичанам, в этом учреждении работает и немало действительно замечательных людей. Одним из них был Альберт Акулов, сменивший меня на посту заместителя начальника отдела. Подлинный интеллигент, широко образованный, он обладал глубочайшими познаниями в области истории и отличался феноменальной памятью. Кроме того, он свободно говорил на финском, шведском, немецком и английском языке. Я не встречал в КГБ другого подобного ему человека, который отличался бы столь исключительными способностями и прирожденной интеллигентностью. Он ни разу не допустил бестактности в отношении кого-либо, мог увлеченно, без всяких бумажек говорить на различные темы. Грушко, хотя, возможно, в душе и завидовал ему, относился к Акулову с неизменным почтением, зато неотесанный Титов откровенно ненавидел его. Акулов, человек высокой культуры, в котором он видел потенциальную угрозу своему благополучию и каждодневное общение с которым он воспринимал как укор своей собственной невоспитанности, вызывал у него раздражение.

Сущность Титова как человека особенно ярко проявилась во время одного эпизода, когда исчез секретный документ, потеря которого в КГБ расценивалась как серьезное преступление. Ответственность за это должны были нести Титов и заместитель начальника отдела Светанко. После отчаянных попыток обнаружить пропажу Титов, дабы оградить себя от нежелательных для него последствий, начал возводить ложные обвинения на одного из младших сотрудников, работавших в его отделе. Но тут, как раз вовремя, секретарь Титова обнаружил пропавший документ — тонкий лист бумаги, притянутый к другому такому же листу статическим электричеством. Титов между тем успел показать себя во всей красе.

Время от времени мне приходилось выполнять обязанности дежурного офицера и, соответственно открывая и закрывая отдел, совершать тщательно разработанный ритуал. По вечерам, перед тем как покинуть помещение, каждый сотрудник клал ключи от своих сейфов и от кабинета в небольшой деревянный ящичек, запирал его и опечатывал собственной печатью, используя при этом кусочек пластилина. Я собирал затем все ящички и убирал их в сейф в комнате секретаря начальника отдела. Заперев сейф и спрятав ключ от него в другой деревянный ящичек, я доставал из еще одного ящичка комплект запасных ключей и заново открывал все двери для уборщицы, которая занималась своим делом в течение последующих полутора часов.

Когда она заканчивала уборку, я снова запирал на ключ все комнаты и на каждую из них вешал деревянную бирку, после чего опечатывал их моей собственной печатью с применением того же пластилина. И наконец, запирал дверь в комнату секретаря, опечатывал ее тем же способом, опускал ключ в деревянный ящичек, который также опечатывал, и относил его в секретариат Первого главного управления, где работа велась денно и нощно, все двадцать четыре часа в сутки.

Утром я приходил на работу в семь часов, раньше других, забирал свой ящичек, отпирал дверь в комнату секретаря, извлекал из сейфа персональные ящички сотрудников и расставлял их на столе. Каждый сотрудник, зайдя в это помещение вскоре после восьми, брал свой ящичек, ломал печать, вытаскивал из него ключи, отпирал дверь в свой кабинет и, в довершение всего, открывал один из сейфов, чтобы взять бумаги, с которыми он собирался работать. Когда появлялся начальник отдела, в промежуток между восемью и девятью часами, я докладывал ему по всей форме:

— Товарищ полковник, во время моего дежурства никаких происшествий не произошло!

Это было одним из немногих заимствованных из армии элементов, прижившихся в КГБ, сотрудники которого девяносто девять процентов своего рабочего времени вели себя как гражданские служащие. Вместо формы, в которой никто никогда их не видел, они носили повседневный штатский костюм, к тому же весьма скромный. Если кто-то одевался чересчур уж вычурно, то тут же подвергался открытому или, в лучшем случае, едва прикрытому осуждению со стороны своих товарищей.

Особенно за всем этим следили в Первом главном управлении, сотрудники которого должны были обладать хорошими манерами и вести себя предельно вежливо. Кричать или, тем более, топать ногами было недопустимо. Приказы надлежало отдавать в виде просьб или пожеланий. Некоторые, соблюдая это негласное правило, доходили до абсурда. Например, какой-нибудь крупный начальник начинал вдруг мурлыкать вам ласково:

— Мой дорогой Леня, пожалуйста, окажите любезность подняться на пятый этаж и взять для меня книгу, о которой я вам говорил.

Но любая подобного рода просьба была в действительности самым настоящим приказом, и если многие сотрудники и разговаривали с вами с кротостью агнца Божьего, то это вовсе не значило, что они не были в душе свирепыми волками.

Новая опасность нависла надо мной, когда мой друг и покровитель Михаил Любимов, занимавший в Копенгагене пост резидента, обнаружил, вернувшись в Москву, что попал в куда более скандальную историю, чем я. Его супружеская жизнь, как и моя после первого брака, была далеко не безоблачной, и он к тому же имел несчастье влюбиться в жену агента КГБ. Этот человек, бывший нашим тайным осведомителем, послал письмо с жалобой в Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза. В его обращении в эту инстанцию говорилось: «Начальник копенгагенского отделения КГБ, воспользовавшись своим служебным положением, отнял у меня жену. Будучи всего лишь агентом КГБ, я бессилен сам себя защитить".

Начальство пришло в бешенство. Столь бурная реакция с его стороны не в последнюю очередь объяснялась тем, что Любимов не прошел соответствующей дополнительной проверки перед тем, как занять более высокий пост начальника одного из подразделений, приданных непосредственно Первому главному управлению, и не успели его утвердить в новой должности, как в Москву пришла весть об его супружеской неверности. Для боссов с их пуританской психологией это было настоящим потрясением. Они поспешили объявить, что Любимов обманул КГБ, поскольку не сообщил начальству о переменах в его личной жизни. Его тотчас же сместили с должности, в которую он так и не успел вступить. Независимо от того, как относились Титов и Грушко к проблеме любви и брака, подлинная причина смещения Любимова состояла в том, что они видели в нем потенциальную угрозу своему положению и посему организовали настоящую его травлю.

Отставка Любимова не только означала крушение планов и надежд талантливого человека, но и осложняла мою собственную жизнь, поскольку вокруг пошли разговоры:

— Что, черт подери, творится там, в этой Дании? Скандалы — один за другим!

Одного того факта, что ты работал в Копенгагене, оказывалось достаточным, чтобы на тебя начинали коситься. Кроме того, расправу с Любимовым я воспринимал и как ослабление моих собственных позиций: проявив себя в прошлом как верный, добрый мой друг, он смог бы и в будущем оказывать мне поддержку, причем еще большую, чем прежде.

Вследствие описанных выше событий мое положение становилось все более и более шатким. Я все еще присутствовал на важных совещаниях и дважды составлял годовые отчеты отдела, что свидетельствовало об огромном доверии ко мне. И все же я не был уверен, что у меня есть какое-то будущее в КГБ, и эта неопределенность подсказала мне мысль перейти на работу в институт Андропова.

Именуемое официально ордена Красного Знамени институтом имени Ю.В. Андропова, но более известное как Андроповка, это заведение было создано на базе школы номер 101, являвшей собой гигантский, помпезный разведывательный центр с непомерно раздутым штатом. В то время одна из главных его задач состояла в развитии направления, которое можно было бы назвать научным. В планы института входило создание на его базе научно-исследовательского и учебного отделений, где будут готовиться диссертации, а выпускники института получат специальность лектора или. преподавателя по общественно-политической тематике. Поскольку я находился как бы в подвешенном положении и не видел никаких перспектив для моего дальнейшего продвижения по службе, то решил поработать год-другой там.

Но я недооценил злонравия своих старших по должности и званию коллег, которые, узнав о моем намерении, тотчас снова раздули историю с моим разводом и тем самым затруднили мне переход на работу в институт. Поэтому я принял другое решение: оставаясь по-прежнему в своем отделе, поступить в аспирантуру и заняться диссертацией по психологии скандинавских народов. Проведя в институте в общей сложности несколько месяцев и приглядевшись получше к своим товарищам по группе, я понял, что оказался в компании каких-то дегенератов. Один был алкоголиком, хотя и скрывал это. Другой, служивший ранее в Восточной Германии, совершенно ополоумел от непрерывных семейных разборок. Третий, явный сексуальный маньяк, постоянно рассказывал нам, как некогда любил женщину, такую толстую, что для того, чтобы совокупиться с ней, ему приходилось принимать фантастические позы. Глядя на них, я невольно думал о том, что, наверное, и сам кажусь кому-то столь же странным в каком-то отношении, как и они. Диссертации, надо сказать, я так никогда и не написал, поскольку по отделу пополз слух, что руководство подыскивает подходящую кандидатуру для работы в Англии.

Мне невероятно повезло, что осенью 1981 года в советском посольстве в Лондоне открылась вакансия, причем весьма привлекательная: речь шла как-никак о должности советника. Моему отделу предстояло направить туда кого-то из старших сотрудников, который обладал бы достаточным опытом и уже работал за рубежом под крышей Министерства иностранных дел: в силу разных причин никто другой там не требовался. После массовой высылки из Англии заподозренных в шпионаже советских сотрудников, имевшей место в 1971 году, в наших здешних загранучреждениях было не так уж много должностей, которые могли бы служить надежной крышей. Результат не замедлил сказаться. КГБ решил предельно сократить количество своих сотрудников, работающих под крышей посольства, и сделать ставку на журналистов, рекрутировавшихся из числа выпускников факультета журналистики Московского государственного университета. Однако, несмотря на то что в КГБ работало немало журналистов, ни один из них не был дипломатом и потому, естественно, никак не подходил на роль советника.

У Геннадия Титова было множество закадычных друзей, которых он стал приглашать в отдел под видом чтения лекций по своей специальности, чтобы сотрудники отдела могли оценить их профессиональный потенциал.

После каждой такой лекции Титов спрашивал своих подчиненных:

— Какое у вас сложилось впечатление? Понравился он вам?

Но закадычные друзья Титова как на подбор оказались такими серыми личностями, что сотрудники отдела при всем желании польстить начальству приходили к одному и тому же выводу: они не могут одобрить предложенную им кандидатуру.

В конце концов подходящую кандидатуру все же удалось подобрать в лице Виктора Кубейкина, работавшего в Англии в семидесятых годах и установившего тесные контакты с Лейбористской партией Великобритании и профсоюзами. Одним из многих людей, с которыми ему удалось завязать близкие отношения, был Рэй Бэктон, генеральный секретарь профсоюза машинистов АСЛЕФ, получивший псевдоним Барток, поскольку жена Кубейкина была музыкантом. Он сблизился также и с Ричардом Бригиншоу, генеральным секретарем профсоюза типографских рабочих НАТСОПА, полагая, что этот человек, вполне вероятно, был бы не прочь сотрудничать с Советским Союзом. Но когда Министерство иностранных дел СССР запросило английскую визу для Кубейкина, последовал категорический отказ, поскольку в тогдашней службе безопасности было много чего известно о нем.

Таким образом, оставался только я. К счастью для меня, начальником отдела был назначен Николай Грибин, и постепенно сотрудники отдела стали склоняться к мнению, что направить в Лондон следует Гордиевского. Я не только не возражал, но и, поелику возможно, поддерживал эту идею, стараясь, однако, держаться в тени, не выпячивая уж слишком своих достоинств и не болтая зря языком. Титов и Грушко испытывали сильное раздражение по этому поводу, никак не желая упустить из рук лакомый кусочек. Вот если бы им удалось пропихнуть на этот пост какого-нибудь своего протеже, у них появился бы свой человек в лондонском отделении КГБ, от меня же им не будет проку, поскольку у меня не было влиятельных друзей ни в этом учреждении, ни за его пределами, которых могло бы порадовать мое назначение.

В январе 1982 года Титов объявил, что собирается «прозондировать почву». В это время англичане как раз обратились за визой для нового советника, направляемого ими в московское посольство, и КГБ решил поторговаться. В ответ на просьбу англичан представители соответствующего ведомства дал и понять, что готовы предоставить им эту визу в том случае, если они в свою очередь выдадут визу мне. У нас никто конечно же не знал, что англичане без всяких условий визу мне выдадут. Титов же отнюдь не стал бы возражать, если бы в визе мне было отказано.

— Гордиевского хорошо знают на Западе, — сказал он. — Так что ему вполне могут отказать в визе. И все же попытаемся.

Перспектива отправиться в Лондон, естественно, глубоко взволновала меня. Лейла, которая не подозревала о моем сотрудничестве с англичанами, также пребывала в радостном возбуждении. Однако получение или оформление всех необходимых для выезда за рубеж бумаг и документов, а таковых было немало, вылилось в мучительный и длительный процесс.

К тому времени, после многочисленных случаев невозвращения советских граждан на родину, число различного рода бумаг, без которых никто не выпустил бы вас за границу, достигло колоссальной цифры. Чем больше инстанций вы проходили, тем толще становилась кипа анкет, которые вам надлежало заполнить: каждый, кто был связан с выдачей разрешений на выезд, стремился переложить ответственность за возможные последствия на других, так что в случае, если бы человек не пожелал вдруг вернуться назад, трудно было бы обвинить в недосмотре кого-то одного, поскольку в составлении досье на этого гражданина приняло участие слишком много людей.

Мой новый дипломатический паспорт был оформлен в МИД в рекордно короткое время, после чего в английское посольство в Москве были отправлены анкеты и фотографии, требовавшиеся для выдачи мне визы. Так как для получения последних перед выездом за границу документов нужны были также фотографии Лейлы и девочек, мы отправились с детьми в фотостудию. День был морозный, автобусы набиты битком, на земле — толстый снежный покров. Анне же в ту пору было всего четыре месяца.

Обычно на получение визы в английском посольстве уходило дней тридцать, и, когда мне выдали ее уже через двадцать два дня, я был и раздражен, и не на шутку встревожен: англичане, на мой взгляд, проявили излишнюю торопливость, что не могло не беспокоить меня. Оперативность, продемонстрированная англичанами, невольно вызвала подозрение у одного опытного человека, работавшего в отделе кадров Министерства иностранных дел.

— Как странно, что они столь быстро выдали вам визу, — сказал он. — Они должны бы основательно вас проверить, ведь вы так долго проработали за границей. Я вообще был уверен, что они ответят отказом, подобное случалось уже много раз. Так что можете считать, что вам здорово повезло.

Я так и считал. Но рассмотрение моего персонального дела было еще далеко до завершения, и в течение нескольких месяцев я не знал наверняка, попаду ли в Лондон или нет. Два главных моих досье, одно из которых непосредственно касалось моей личности и содержало финансовые и медицинские справки, тогда как в другом был представлен мой послужной список, передавались из одной инстанции в другую. В марте мои документы запросил 5-й отдел Управления К, занимавшийся рассмотрением всех спорных или сомнительных дел, и там они осели еще на несколько недель. Это был солидный срок, значительно больший, чем обычно. Светанко, не выдержав, вознегодовал:

— Ох уж эта чертова тайная полиция! Беспрерывно проверяет нас! Но зачем? Неужели мы сами не в состоянии проверить как надо своих сотрудников?

Проводя дни в ожидании, я стал изучать обстановку в Англии, о которой имел лишь самое общее представление. Маргарет Тэтчер, которую в Советском Союзе окрестили «железной леди» и «злой ведьмой «холодной войны», отбыла уже половину своего первого срока на посту премьер-министра, и КГБ с жадностью наблюдал за ее конфронтацией с шахтерами, объявившими в феврале 1981 года забастовку. Согласно утверждениям советской пропаганды, госпожа Тэтчер была типичным для Запада реакционным правым лидером, ближайшим союзником президента Рейгана, и отличалась враждебным отношением к Советскому Союзу. У КГБ был несколько отличный, более ясный взгляд на нее как на исключительно интеллигентного премьер-министра и ловкого манипулятора, некоторые даже сочувствовали Эдварду Хиту, которого она сменила на посту лидера Консервативной партии. Мы так же оживленно обсуждали фантастические измышления ряда английских авторов, будто бы сэр Роджер Холлиз, возглавлявший ранее МИ-5, являлся агентом КГБ.

Однако у нас в наличии имелись и куда более интересные материалы, чем измышления безответственных писак. В данном случае я имею в виду хранившиеся в английском секторе досье, которые я начал просматривать, так сказать, с дальним прицелом. Это не были какие-то особо секретные документы, ибо такие могли находиться только в архиве начальника отдела или в отдельных персональных досье, и тем не менее среди них оказалось несколько досье на англичан, которых КГБ считал своими агентами и тайными осведомителями. Само собой разумеется, если бы английским спецслужбам удалось ознакомиться с содержанием этих папок, многие из сотрудничавших с нами лиц оказались бы в затруднительном положении.

Наиболее интересным оказалось досье в голубой картонной папке на англичанина под кодовым именем Бут. Это был никто иной, как Майкл Фут, на протяжении многих лет представлявший в парламенте лейбористов и являвшийся в то время, когда я знакомился с заведенным на него досье, лидером Лейбористской партии, следовательно, хотя и чисто теоретически, потенциальным премьер-министром.

Читая этот материал, я внезапно вспомнил свой разговор с Любимовым, состоявшийся однажды на пляже в Дании. В тот день мы вместе — я с Еленой, Любимов со своей второй женой Тамарой — отдыхали на чудесном морском берегу, к которому чуть ли не вплотную подступали песчаные дюны, поросшие молодыми сосенками.

Во второй половине дня, в непринужденной беседе, он вспомнил, как в шестидесятых годах пытался изыскать возможность войти в контакт с Майклом Футом. Фут в то время, будучи членом парламента, работал в газете «Трибюн». Задача, которую Центр поставил перед Любимовым, заключалась в том, чтобы попытаться использовать Фута для усиления нашего влияния в Англии.

Фут регулярно произносил речи и публиковал статьи, и Центр, учитывая это, вознамерился, коли удастся, внушить ему идеи, которые отвечали бы интересам советского руководства. После вторжения советских войск в Чехословакию стало ясно, что это значительно осложнит наши отношения с Футом, и тем не менее в одном из поручений, касающихся данного вопроса, говорилось, что Фут и впредь будет оставаться нашим доверительным контактом и что связи с ним никогда не должны прерываться.

Другим англичанином, имя которого часто упоминалось в просмотренных мною досье, был Джек Джонс, профсоюзный деятель. В шестидесятых годах он также привлек внимание КГБ, которое особенно усилилось после того, как в 1963 году он стал исполнительным секретарем профсоюза транспортников и разнорабочих, а позже, в 1969 году, — генеральным секретарем этой организации. В 1971 году, когда из Англии выслали большую группу советских граждан, попытки войти с ним в контакт были временно приостановлены, но затем, спустя какое-то время, возобновились, и в досье содержались вполне определенные свидетельства того, что КГБ желал бы поддерживать с ним постоянные связи. Замечу, забегая вперед, что эта задача и была возложена на меня, когда я прибыл в Лондон.

Мои документы все еще не были полностью готовы, когда 2 апреля 1982 года Аргентина захватила Фолклендские острова. Отправка из Англии в Южную Атлантику объединенной группировки войск и начавшаяся затем война между этими странами вызвали мощную волну протеста. Если Советский Союз ограничился суровым осуждением Англии, то КГБ буквально впал в истерику. Пораженный злобой, которая сквозила в словах моих сослуживцев, я мог объяснить ее только тем, что, во-первых, большинство сотрудников КГБ находилось под воздействием официальной пропаганды, во-вторых, все еще была свежа память о позорном выдворении из Англии в 1971 году ста пяти штатных сотрудников КГБ. И хотя с тех пор прошло более десяти лет, по-прежнему считали, что положение советских разведчиков в Англии никогда уже не изменится к лучшему и не станет таким, как прежде.

Возможности же осуществления там разведывательных акций крайне затруднены из-за ограниченной английскими властями численности сотрудников советских учреждений. В общем, многие сотрудники КГБ желали всей душой, чтобы Аргентина, считавшаяся дружественной нам страной третьего мира, дала как следует по носу зарвавшимся англичанам. Более того, некоторые мои коллеги даже были уверены, что Англия потерпит поражение, и уже заранее подсчитывали возможные ее потери в военных судах и живой силе. Моя же точка зрения сводилась к тому, что одержит победу все же Англия, одна из крупнейших стран — членов НАТО, обладающая современнейшей технологией.

Впрочем, у КГБ имелись дела и поважнее, чем заниматься какой-то драчкой в Южной Атлантике. Предметом его особых забот стала операция «РЯН», название которой представляло собой аббревиатуру словосочетания «ракетно-ядерное нападение». Это была самая крупная из осуществлявшихся Советским Союзом в мирное время акций разведывательного характера. Причиной ее разработки и проведения послужило предположение, что Соединенные Штаты и НАТО готовятся нанести по Советскому Союзу упреждающий ядерный удар, и целью этой операции являлся, соответственно, сбор информации относительно враждебных замыслов Запада. Мысль о возможности внезапного нападения, которая в действительности не имела под собой никаких оснований, была пущена в ход Андроповым на конференции КГБ, состоявшейся в Москве в мае 1981 года. Почти определенно эта идея исходила от верховного командования СССР. Но независимо от того, как в действительности обстояло дело, КГБ и ГРУ было приказано работать вместе, добывая соответствующие сведения буквально по всему свету. Ясно, что резидентура в Лондоне должна была стать главным источником информации.

В конце концов, мои персональные досье были возвращены, но оформление необходимых мне документов все еще ждало своего завершения, и только 28 июня, спустя пять месяцев после выдачи мне визы, я смог, наконец, заказать авиабилеты до Лондона. По мере приближения дня нашего вылета мы с Лейлой волновались все больше и больше, пребывая в каком-то лихорадочном состоянии. Наши дочери — Мария, которой исполнилось тогда только два года, и Анна, появившаяся на свет лишь девять месяцев тому назад, — были слишком малы, чтобы понимать, что происходило, но для их родителей отъезд в Англию был равносилен полету на Луну.

В день отъезда я страшно нервничал, опасаясь, что какое-нибудь непредвиденное обстоятельство сможет в последнюю минуту разрушить все мои планы. И, готовя бутерброды для родственников, которые пришли попрощаться с нами, я ухитрился порезаться. Случилось же это так. Боясь, что масло в комнате растает, я продержал его до самого последнего момента в холодильнике, и, когда стал его резать, нож выскользнул у меня из ладони и своим острием глубоко вошел мне в руку.

К счастью, ни кость, ни сухожилие не были задеты, и, заклеив рану пластырем, я справился с обязанностями хозяина. Рассказал же я об этом лишь потому, что данное происшествие свидетельствовало в какой-то степени о том напряжении, которое ощущал я тогда.

Глава 11. Лондон

Мне, как советнику, было положено лететь вместе с членами моей семьи на аэрофлотовском реактивном самолете первым классом, так что полет, длившийся три с половиной часа, прошел в довольно комфортабельной обстановке. Но аэропорт Хитроу поразил меня: я еще ни разу в жизни не видел одновременно столько самолетов и не ощущал столь едкого запаха авиационного топлива. Оказавшись после сравнительно небольшого и опрятного Копенгагена в Лондоне, я невольно подумал, что это не город, а какой-то огромный бедлам. Нас уж поджидала машина, присланная из советского посольства, и то, что увидел я в Уэст-Энде, одном из районов Лондона, само по себе было открытием для меня. Мне нередко приходилось читать, что Лондон входит в число богатейших городов мира, но мы довольно долго ехали вдоль обычных, ничем не примечательных городских кварталов, лицезрея унылые старые дома по обе стороны улиц, водосточные канавы и множество машин, мчавшихся бешеным потоком. Не очень-то радужное впечатление от убогой в целом картины в какой-то степени скрашивалось крошечными палисадниками перед фасадами домов и небольшими, но ухоженными сквериками. Мечтая побывать в Лондоне, я думал, что увижу чистый, благоустроенный и чарующий своим видом город, в действительности же все оказалось не так.

Наша квартира на Кенсингтон-Хай-стрит, тесная, мрачная, с убогой обстановкой и вообще во всех отношениях уступавшая нашей московской квартире, также разочаровала меня. Однако вскоре мы утешились тем, что в непосредственной близости от нас находился знаменитый Эдвардс-сквер. Этот прекрасный частный парк, по занимаемой им территории не знающий себе равных во всем городе и, соответственно, достаточно большой, чтобы было где побродить, довольно часто оказывался призером на конкурсе среди наиболее ухоженных лондонских парков и скверов. Сотрудники советского посольства охотно гуляли там, наслаждаясь его красотой и прохладой.

Наш самолет приземлился в Хитроу примерно в шесть вечера, так что, уложив девочек спать, мы принялись распаковывать вещи и обустраивать свое жилье.

Мне не терпелось позвонить по заветному номеру, который я хранил в памяти на протяжении последних четырех лет, но я не мог это себе позволить. Не будучи знаком с окружающей обстановкой, я не мог даже предположить, кто и откуда может за нами наблюдать. Даже если звонить из телефонной будки, то и в этом случае нельзя гарантировать полную безопасность. Никогда нельзя исключать, что кто-то может увидеть, как я вхожу или выхожу из будки, и сразу же заподозрит неладное. Мне не оставалось ничего иного, как набраться терпения и выдержки. Впрочем, подобная ситуация не слишком-то меня и огорчила, поскольку, оказавшись в Англии, я находился в приподнятом настроении. Уже одно то, что я здесь, в Лондоне, с головой, набитой секретами КГБ и Кремля, которые я смогу теперь передать англичанам, великая удача и для английской разведки, и лично для меня.

На следующее утро, холодное и облачное, я сразу же отправился в советское посольство, размещавшееся на Кенсингтон-Пэлас Гарденс в доме номер 13. Это было огромное, внушительного вида здание, как бы слегка отодвинутое в глубь обсаженной деревьями улицы и расположенное буквально в нескольких шагах от оживленной Бэксуотер-роуд. Одним из первых, кого я встретил, был Лев Паршин, так же, как и я, только что назначенный советником и прилетевший сюда на том же самолете, что и я. Прежде уем мы смогли приглядеться к обстановке, нас пригласили на ежедневное совещание, проводимое послом Виктором Поповым.

Мне он не понравился с первого же взгляда, и, как оказалось вскоре, моя интуиция не обманула меня. Круглое, с татарскими чертами лицо этого придирчивого, заносчивого коротышки было неизменно угрюмым и мрачным. В то утро он начал свое выступление в язвительной, как оказалось потом, типичной для него манере. На сей раз он был явно раздражен нашим с Паршиным приветствием.

— Товарищи, — начал он, — вчера к нам изволили прибыть сразу два новых советника, это их первый день в Лондоне. Невольно возникает вопрос: если каждый день станут прибывать два новых советника, сколько же их наберется у нас к концу года?

Между мной и Поповым сразу же возникли сложные отношения, которые и сохранялись вплоть до моего отъезда в Москву три года спустя. Приподнятое настроение, в котором я пребывал накануне, после встречи с ним улетучилось, не оставив и следа. К сожалению, понял я, посольство в Лондоне не имеет ничего общего с аналогичным учреждением в Копенгагене. Там мне весьма повезло, поскольку моими начальниками были Могилевчик и Любимов, личности разумные и достойные. К тому же мои сослуживцы обычные, нормальные люди. В значительной мере это объяснялось тем, что копенгагенское отделение КГБ считалось относительным захолустьем, не столь заманчивым, как Лондон, куда всем хотелось попасть самим или устроить своих протеже. Будучи престижным местом службы, Лондон как магнит притягивал всякую мразь, о чем можно было судить по сотрудникам и посольства, и лондонского отделения КГБ. Зависть, озлобленность, закулисные игры, интриги и кляузы, превращавшие жизнь в сплошной кошмар, расцвели здесь столь пышным цветом, что Центр в Москве выглядел по сравнению и с посольством, и с местным отделением того же КГБ самым что ни на есть пансионом благородных девиц.

Посол и сам служил объектом скандальных сплетен и слухов, поскольку его вторая жена была на двадцать лет моложе своего супруга. Недоброжелатели Попова особенно злопыхательствовали по поводу его тщеславного желания слыть интеллектуалом, хотя такового он даже отдаленно не напоминал. Когда-то, как мне стало известно, он возглавлял Дипломатическую академию в Москве, где готовили дипломатов из числа лиц, набиравшихся со стороны, и, так как ему довелось осуществлять руководство группой преподавателей, разрабатывавшей то ли программу, то ли пособие по одному из предметов, он возомнил себя чуть ли не академиком.

Оба заместителя Попова тоже были настроены крайне враждебно по отношению ко мне, хотя и по разным причинам. Один из них, Долгов, был способным и трудолюбивым дипломатом, зато другой, Быков, получил назначение в Лондон исключительно благодаря тому высокому положению, которое занимал его тесть Петр Абрасимов, советский посол в Восточном Берлине и влиятельный партийный аппаратчик. Когда в октябре 1978 года на папский престол был избран поляк, Иоанн-Павел II, Быков, замещавший в то время посла, выставил себя на всеобщее посмешище, отправив в Центр пространную телеграмму, в которой утверждал, что сам факт избрания славянина на этот высокий пост сулит огромные преимущества советскому блоку, поскольку будет содействовать усилению нашего влияния на Ватикан, Католическую Церковь и Запад. К несчастью для Быкова, позиция Центра была прямо противоположной: избрание на пост Папы Римского поляка представляет серьезную угрозу для коммунизма.

Руководителем сектора ПР, занимавшегося политикой, и моим непосредственным начальником был Игорь Титов, направленный в Лондон задолго до меня и остававшийся, даже после назначения на новый высокий пост, таким же малокультурным и неинтеллигентным.

Единственное, что можно было бы записать ему в актив, так это возрождение весьма популярной в семидесятых годах традиции собираться всем связанным с политической разведкой штатным сотрудникам КГБ по пятницам, после окончания рабочего дня, в садике при питейном заведении в Ноттинг-Хилл-Гэйт, чтобы провести там пару-другую часов, мирно беседуя за кружкой пива. Отмечу при этом, что, поскольку поговаривали, будто в этой самой пивнушке был завербован английской разведкой небезызвестный Олег Пеньковский во время одного из его краткосрочных визитов в Лондон в шестидесятых годах, как-то не поддавался разумному объяснению сам факт проведения сборищ сотрудников КГБ в сем злачном месте.

В лондонском отделении КГБ имелся и свой не знающий себе равных людоед-великан, в роли которою с огромным успехом выступал сам резидент — Аркадий Гук, являвший собой громадную жирную тушу, почти что лишенную мозгов, отсутствие коих с лихвой компенсировалось изощренным коварством. Точно так же, как Сталин ненавидел евреев, входивших в состав Политбюро, и не смог спать спокойно, пока не уничтожил их всех до единого, Гук на дух не принимал интеллигентных людей. Но больше всех ненавистен ему был посол, против которого он вел изнурительную тайную войну. Не в силах простить Попову его интеллектуальное превосходство, он всю свою энергию направлял на осуществление антипоповской кампании.

Главным пособником Гука в этом непристойном предприятии был лебезивший перед ним Леонид Никитенко, его заместитель по линии контрразведки, — высокий стройный человек с приятной внешностью, весьма милый — когда пожелает — в общении и неплохой контрразведчик. Я узнал, что предшественник Гука на посту резидента латыш Лукашевич ненавидел Никитенко всеми фибрами души и никогда не упускал случая съязвить по его поводу, за что Никитенко платил ему той же монетой. Когда резидентом назначили Гука, Никитенко всячески старался ему угодить, выказывая почтение вплоть до самоуничижения. Никитенко с Гуком большую часть рабочего дня проводили в кабинете резидента, где, закрывшись на ключ, дымили сигаретами и пили стаканами, попутно измышляя дикие, непристойные истории, в основном касавшиеся посла.

Атмосфера, царившая в здании посольства, была настолько насыщена миазмами злобы и вражды, что я почувствовал это в первый же мой визит сюда, на следующий день после прибытия в Лондон. Многие замечания, отпускавшиеся в адрес посла Гуком и его лизоблюдами, были пронизаны злобой и ненавистью.

— Не удивлюсь, если вдруг окажется, что посол — английский агент… Кое-что говорит о том, что у нас происходит утечка информации… Возможно, он работает на них… Я просто поражаюсь, как это удается ему удовлетворять ее… В том, что она пьет, нет ничего удивительного…

Никитенко, даже если и не соглашался в чем-то с Гуком, никогда не перечил своему боссу и постоянно поддакивал ему.

Гук невзлюбил меня с самого начала. Не будучи человеком умным, он руководствовался инстинктом, который, как мне казалось, подсказывал ему, что со мной что-то не так. У него не было никаких оснований подозревать меня в том, что я работаю на англичан, так что, скорее всего, он просто видел во мне отличное от него существо — человека с духовными потребностями, читающего, помимо журналов и газет, книги, и, единственного из всех сотрудников лондонского отделения, слушающего по радио классическую музыку.

Иногда, по горло залив себя водкой, он смягчался и тогда начинал давать мне советы. Однажды я признался ему, что мне становится не по себе, когда я подумаю о той огромной ответственности, которая ляжет на меня, если мне доведется в случае отъезда его и Никитенко на время заменить их: ведь руководить на свой страх и риск отделением — дело не шуточное.

— Не волнуйтесь, это совсем не трудно, — ответил он. — Как только возникнет какая проблема, сразу же обращайтесь в Центр: они там любят советовать и указывать что и как. Это — первая моя заповедь. Вторая заключается в том, что вы должны будете сделать все возможное, чтобы не допустить предательства. Нет ничего ужаснее, чем предательство со стороны сотрудника КГБ. Проследите, чтобы ничего подобного не случилось. И запомните: сотрудник КГБ знает все, что знает дипломат, и, кроме того, массу других вещей, уже в соответствии с профилем своей работы.

Затем Гук начал однажды хвастать, что помешал совершить предательство резервисту КГБ — одному из тех, кого в семидесятых годах взяли на работу в организации, не входящие в структуру самого КГБ, но тесно связанные с ним. Этот человек был направлен в Лондон. Будучи уже женатым на русской, он влюбился в англичанку.

Не зная, что делать, он пришел к Гуку. Рассказав все как есть, он признался, что потерял голову, и попросил совета. Гук сделал вид, будто с сочувствием относится к несчастному влюбленному.

— Ничего страшного, — сказал он. — Главное — не пороть горячку. Посмотрим, что можно придумать.

Однако это были пустые слова. Гук немедленно отправил в Москву соответствующую телеграмму, а когда были оформлены документы и куплен авиабилет, он явился на квартиру к этому человеку в пять утра и, разбудив его, приказал:

— Быстрее! Одевайтесь! Срочное дело!

Впихнув бедного парня, полусонного, в машину, он привез его сначала в посольство, а оттуда препроводил в аэропорт и первым же рейсом отправил в Москву.

Алкоголь неизменно подвигал Гука к хвастовству.

Он любил рассказывать, например, как, находясь в Нью-Йорке, обнаружил тайное убежище Николая Хохлова — бывшего сотрудника КГБ, вставшего на путь предательства, — и предложил Центру ликвидировать его. Ему было отказано в этом на том основании, что имеются куда более важные «мишени». И точно то же произошло, когда Гук задумал убрать дочь Сталина Светлану Аллилуеву, которая в то время проживала в Америке. Но сколько бы он ни возвеличивал себя, в действительности он являлся, скорее, серьезной помехой для КГБ: крайне низкий интеллект, неспособность адекватно оценивать ситуацию, алкогольная зависимость и консервативное мышление не позволяли ему успешно справляться со своими обязанностями, и вследствие этого Центр не получал более или менее ясного представления о реальной обстановке в Англии. Его характер лучше всего определялся русским словом «самодур», под которым подразумевается мелкий тиран, склонный к безумным выходкам и вообще дурацким поступкам. Одна из его навязчивых идей была связана с метро. Он требовал, чтобы его сотрудники как можно реже пользовались метро, отдавая предпочтение наземным видам транспорта. И объяснял это тем, что за многими рекламными панелями, установленными вдоль стен на станциях подземки, в застекленных будках укрываются сотрудники английской службы безопасности, осуществляющие слежку за сотрудниками КГБ.

Враждебное отношение Гука ко мне передалось тем сотрудникам лондонского отделения, кто готов был лизать сапоги и ему, и его подручному Никитенко. Одним из них являлся аналитик и составитель политических отчетов Валерий Егошин. Узколицый, с близко посаженными глазами, тонкими губами и каштановыми волосами, которые летом выгорали настолько, что казались почти белыми, Егошин обладал довольно суровой, аскетической и в какой-то мере интеллигентной внешностью, придававшей ему сходство с учеными-историками. Мало того, что он был подлинным кладезем бесценнейших сведений, он еще отличался и уникальной способностью составлять обстоятельные, внушающие доверие отчеты на основе всего лишь разрозненных фактов, почерпнутых им из газет, журналов, информационных сообщений и пресс-конференций. Свободно читая по-английски, он умудрялся просматривать горы печатного материала, что позволяло ему регулярно писать по одной, а то и по две серьезные докладные записки в день.

Имея под своим началом такого аналитика, как Егошин, Гук вправе был считать себя счастливчиком, поскольку о работе зарубежного отделения КГБ судили в первую очередь по политическим отчетам. Сообщения о происходящих в стране событиях должны были отправляться в Центр ежедневно независимо ни от чего. Наступал ли уик-энд или сотрудник, отвечавший за данное направление работы, внезапно заболевал — все это не имело никакого значения: порядок при любых обстоятельствах не мог нарушаться. Сам Гук не был в состоянии составлять отчеты: его способности были столь ограниченны, что он часто даже не понимал, о чем говорилось в докладных. Зато он с удовольствием ставил под отчетами свою подпись, приписывая себе буквально все, что в действительности выходило из-под пера Егошина. Так что не было ничего удивительного в том, что он ценил своего аналитика выше всех остальных своих подчиненных. Егошин, со своей стороны, был преданным ему соглядатаем, вечно нашептывавшим на ухо Гуку что-нибудь выведанное им о своих коллегах и способное при случае их дискредитировать. Еще до моего прибытия в Лондон он прослышал, что я тоже был политическим аналитиком, и уже одно только это заранее возбудило в нем ко мне неприязнь: он считал себя единственным аналитиком, знающим, как следует подавать информацию в Центр, и, пытаясь сохранить незыблемым свое положение, настроился заведомо враждебно по отношению ко мне. Поскольку же главным направлением моей работы в КГБ являлось как раз составление аналитических отчетов по политической проблематике, я был фактически бессилен что-либо изменить. Короче, едва я ступил на порог посольства, как обнаружил, что меня обложили со всех сторон.

Мне не потребовалось много времени, чтобы заметить, что отношения между посольством и отделением КГБ далеки от сердечных и что само отделение расколото на противостоящие друг другу клики. Игорь Титов работал под малонадежным прикрытием корреспондента «Нового времени» — полуофициального еженедельника, освещавшего международную проблематику и издававшегося на английском и нескольких других языках. Так как в силу своего положения ему приходилось отлучаться из отделения на большую часть дня, он решил, что для собственного же блага ему выгоднее сохранять добрые отношения с Гуком и Никитенко, и стал их верным приспешником.

Еще одним жалким приспешником Гука был Слава Мишустин. Гук передал в его ведение сектор И (информация). В его обязанности входит сбор и систематизирование поступающих в отделение сведений, в том числе касавшиеся ресторанов и прочих мест, где наши сотрудники встречались с осведомителями и своими агентами.

Отмечу в связи с этим, что, согласно установленным свыше правилам, один и тот же ресторан не мог использоваться для встреч чаше одного раза в шесть месяцев, и поэтому нам предписывалось проверять соответствующий список перед тем, как заказывать столик. Подобного рода занятие давало Мишустину возможность осуществлять слежку за любым сотрудником. Если бы он был нормальным, доброжелательным парнем, все бы шло хорошо, но он был вредный, злобный человек. Такой же, как и его жена, работавшая в посольстве бухгалтером.

Оба они только и делали, что собирали компромат на кого только можно, и обо всем докладывали Гуку.

На второй день моего пребывания в Лондоне, после того как мне удалось, к великой моей радости, вырваться из этого рассадника интриг, я предпринял вечером то, о чем мечтал в течение нескольких лет, — позвонил по заветному номеру. Еше не зная толком, что за люди прохаживаются по улице и откуда ведется наблюдение, я незаметно юркнул в телефонную будку и набрал нужный мне номер. Нетрудно представить, какое облегчение и какую радость я испытал, услышав на другом конце провода голос Эндрю, всего лишь записанный на пленку, но, несомненно, это был голос Эндрю.

— Привет, Олег! Добро пожаловать в Лондон! Большое спасибо, что вы позвонили. Мы свяжемся с вами в ближайшее же время. Пока что отдохните несколько дней и обустройтесь. До встречи в начале июля!

И хотя я был огорчен, что встреча наша откладывается, на душе у меня сразу полегчало.

Когда я позвонил в очередной раз, мне ответил уже сам Эндрю.

— Зайдите завтра в три часа дня в «Холидэй-Инн» на Слоун-стрит, — с ходу сообщил он и пояснил, что будет находиться в холле с женщиной и что, увидев его, я должен пройти через холл к выходу в тыльной стороне отеля, где он оставит свою машину в многоэтажном гараже.

Это был простой, но эффективный план. Следуя инструкциям Эндрю, я вошел в холл отеля и тут же увидел его сидящим в кресле и беседующим с миловидной женщиной средних лет. Когда я поравнялся с ними, они встали и направились к двери в противоположном конце холла. Я последовал за ними. И только перед входом в гараж он повернулся ко мне и, поприветствовав, представил мне свою спутницу — Джоан. Все трое мы сели в машину и отправились на явочную квартиру в новом жилом квартале в Бэйсуотере и только там приступили к разговору.

Эндрю обьяснил, что теперь он работает в другой стране и прилетел в Лондон специально для того, чтобы встретиться со мной, поскольку он единственный из находящихся в пределах досягаемости английских офицеров, кто лично знаком со мной.

Во время нашей следующей встречи он представил меня моему новому куратору, которого звали Джеком. Такой заботы, какую проявил он потом по отношению ко мне, я еще ни разу не встречал. Молодой, среднего роста, темноволосый с залысинами на висках, он был женат, имел четверых детей и, помимо того, что обладал высокой культурой, источал теплоту истинно семейного человека. Он был не только первоклассным разведчиком, но и отзывчивым, добрым человеком, приверженным высоким моральным принципам, безупречно честным — в общем, из тех, кого в России называют душевным человеком. Схватывавший все буквально на лету, он моментально вникал в суть возникавших у меня проблем, тщательно анализировал события и всегда находил самые цивилизованные и разумные решения.

Джоан, с пепельно-серыми волосами и лицом, казалось, олицетворявшим такие исконные свойства английского характера, как благопристойность и гордость, была старше его, — я бы дал ей лет пятьдесят пять. В последующие несколько месяцев она стала для меня еще одним верным товарищем. Среди ее очевидных достоинств не последнее место занимало умение слушать. Исключительная способность сразу же улавливать, к чему вы клоните, и относиться с пониманием к важным словам невольно вызывала симпатию. Она всегда с готовностью оказывала мне любую помощь, и ей же принадлежал план моего бегства из Советского Союза, который она разработала еще в 1978 году. Проделав огромную подготовительную работу, обстоятельно изучив все, что ей требовалось, она в конце концов сумела найти оптимальный вариант решения жизненно важной для меня проблемы, который и был впоследствии успешно осуществлен.

Вскоре после нашей первой встречи Джек вручил мне ключ от дома, находившегося между Кенсингтон-Хайстрит и Холланд-парком, в котором я мог надежно укрыться в случае необходимости один или с семьей. Этот особняк с террасой периодически занимал кто-нибудь из сотрудников английской разведслужбы. Ключ от него мне предстояло всегда держать при себе, и только на время отпуска, перед тем как уехать из Англии, я должен был оставлять его у своих друзей-англичан.

Вначале мы решили, что будем встречаться с Джеком только раз в месяц. Однако из этого ничего не вышло, поскольку за короткое время у меня накапливается такая уйма всего, о чем следует немедленно сообщить ему, и возникает столько непростых вопросов, которые мне необходимо обсудить с ним, мы стали видеться значительно чаще. Чтобы охарактеризовать мое тогдашнее положение, прибегну к образному сравнению: если во время пребывания в Копенгагене я барахтался у берега, то, оказавшись в Лондоне, вышел со своими партнерами-англичанами в открытое море.

К счастью для меня, Центр, похоже, не принимал в расчет, что после высылки в 1971 году из Англии ста пяти подозреваемых в шпионаже сотрудников посольства лондонское отделение КГБ, так и не оправившись от нанесенного ему удара, перестало быть тем, чем было когда-то: достаточно сказать, что сейчас у нас насчитывалось всего лишь двадцать три сотрудника КГБ и пятнадцать ГРУ. Между тем Центр, по-прежнему придавая Англии первостепенное значение, обрушивал на нас мощный поток информации. Различные отделы КГБ, соревнуясь между собой, и чтобы оправдать свое существование, буквально забрасывали лондонское отделение всевозможными справками, инструкциями, секретной информацией и то и дело обращались к нам со всевозможными запросами.

Разводить писанину, составляя всякого рода справки или обобщая поступающую к ним корреспонденцию, являлось для н их суровой необходимостью, обусловленной донельзя забюрократизированной системой, поскольку считалось, что чем больше бумаг отсылают они и чем больше получают ответов на них из зарубежных отделений, тем, значит, лучше работают. Вследствие этого Центр буквально заваливал нас информативными материалами, любой из которых я мог без труда передать англичанам.

Единственное неудобство состояло в том, что документы, присылаемые по дипломатической почте, были напечатаны на бумаге, а не снятыми на пленку, как это было в Копенгагене, поэтому и копировать их было гораздо сложнее. Впрочем, у англичан имелись превосходные фотоаппараты, и девушка-секретарь, дежурившая на явочной квартире, могла мгновенно переснять любую бумагу, какую бы ни захватил я с собой, уходя на обед. И то, что мне не нужно было никому объяснять, куда и зачем я направляюсь, — ведь я в любой момент мог бы сказать, что у меня «встреча с агентом», значительно облегчало мою задачу. Поскольку я все же считал, что безопаснее всего для меня — покидать помещение посольства последним и возвращаться туда до того, как шифровальщики вернулись с обеда, мои встречи с представителями английской разведслужбы никогда не затягивались. И тем не менее, какие бы меры предосторожности я ни принимал, всегда существовала потенциальная опасность того, что один из шифровальщиков мог не уйти никуда на обед и, воспользовавшись своим правом, заняться осмотро