Book: Все расследования отца Брауна (сборник)



Все расследования отца Брауна (сборник)

Гилберт Честертон

ВСЕ РАССЛЕДОВАНИЯ ОТЦА БРАУНА

НЕВЕДЕНИЕ ОТЦА БРАУНА

 САПФИРОВЫЙ КРЕСТ

Между серебряной лентой утреннего неба и зеленой блестящей лентой моря пароход причалил к берегу Англии и выпустил на сушу темный рой людей. Тот, за кем мы последуем, не выделялся из них — он и не хотел выделяться. Ничто в нем не привлекало внимания; разве что праздничное щегольство костюма не совсем вязалось с деловой озабоченностью взгляда. Легкий серый сюртук, белый жилет и серебристая соломенная шляпа с серо-голубой лентой подчеркивали смуглый цвет его лица и черноту эспаньолки, которой больше бы пристали брыжи елизаветинских времен. Приезжий курил сигару с серьезностью бездельника. Никто бы не подумал, что под серым сюртуком — заряженный револьвер, под белым жилетом — удостоверение сыщика, а под соломенной шляпой — умнейшая голова Европы. Это был сам Валантэн, глава парижского сыска, величайший детектив мира. А приехал он из Брюсселя, чтобы изловить величайшего преступника эпохи.

Фламбо был в Англии. Полиция трех стран наконец выследила его, от Гента до Брюсселя, от Брюсселя до Хукван-Холланда[1], и решила, что он поедет в Лондон — туда съехались в те дни католические священники, и легче было затеряться в сутолоке приезжих. Валантэн не знал еще, кем он прикинется — мелкой церковной сошкой или секретарем епископа; никто ничего не знал, когда дело касалось Фламбо.

Прошло много лет с тех пор, как этот гений воровства перестал будоражить мир и, как говорили после смерти Роланда, на земле воцарилась тишина[2]. Но в лучшие (то есть в худшие) дни Фламбо был известен не меньше, чем кайзер. Чуть не каждое утро газеты сообщали, что он избежал расплаты за преступление, совершив новое, еще похлеще. Он был гасконец, очень высокий, сильный и смелый. О его великаньих шутках рассказывали легенды: однажды он поставил на голову следователя, чтобы «прочистить ему мозги»; другой раз пробежал по Рю-де-Риволи с двумя полицейскими под мышкой. К его чести, он пользовался своей силой только для таких бескровных, хотя и унижающих жертву дел. Он никогда не убивал — он только крал, изобретательно и с размахом. Каждую из его краж можно было счесть новым грехом и сделать темой рассказа. Это он основал в Лондоне знаменитую фирму «Тирольское молоко», у которой не было ни коров, ни доярок, ни бидонов, ни молока, зато были тысячи клиентов; обслуживал он их очень просто: переставлял к их дверям чужие бидоны. Большей частью аферы его были обезоруживающе просты. Говорят, он перекрасил ночью номера домов на целой улице, чтобы заманить кого-то в ловушку. Именно он изобрел портативный почтовый ящик, который вешал в тихих предместьях, надеясь, что кто-нибудь забредет туда и бросит в ящик посылку или деньги. Он был великолепным акробатом; несмотря на свой рост, он прыгал, как кузнечик, и лазал по деревьям не хуже обезьяны. Вот почему, выйдя в погоню за ним, Валантэн прекрасно понимал, что в данном случае найти преступника — еще далеко не все.

Но как его хотя бы найти? Об этом и думал теперь прославленный сыщик.

Фламбо маскировался ловко, но одного он скрыть не мог — своего огромного роста. Если бы меткий взгляд Валантэна остановился на высокой зеленщице, бравом гренадере или даже статной герцогине, он задержал бы их немедля. Но все, кто попадался ему на пути, походили на переодетого Фламбо не больше, чем кошка — на переодетую жирафу. На пароходе он всех изучил; в поезде же с ним ехали только шестеро: коренастый путеец, направлявшийся в Лондон; три невысоких огородника, севших на третьей станции; миниатюрная вдова из эссекского местечка и совсем низенький священник из эссекской деревни. Дойдя до него, сыщик махнул рукой и чуть не рассмеялся. Маленький священник воплощал самую суть этих скучных мест: глаза его были бесцветны, как Северное море, а при взгляде на его лицо вспоминалось, что жителей Норфолка зовут клецками. Он никак не мог управиться с какими-то пакетами. Конечно, церковный съезд пробудил от сельской спячки немало священников, слепых и беспомощных, как выманенный из земли крот. Валантэн, истый француз, был суровый скептик и не любил попов. Однако он их жалел, а этого пожалел бы всякий. Его большой старый зонт то и дело падал; он явно не знал, что делать с билетом, и простодушно до глупости объяснял всем и каждому, что должен держать ухо востро, потому что везет «настоящую серебряную вещь с синими камушками». Забавная смесь деревенской бесцветности со святой простотой потешала сыщика всю дорогу; когда же священник с грехом пополам собрал пакеты, вышел и тут же вернулся за зонтиком, Валантэн от души посоветовал ему помолчать о серебре, если он хочет его уберечь. Но с кем бы Валантэн ни говорил, он искал взглядом другого человека — в бедном ли платье, в богатом ли, в женском или мужском, только не ниже шести футов. В знаменитом преступнике было шесть футов четыре дюйма[3].

Как бы то ни было, вступая на Ливерпул-стрит, он был уверен, что не упустил вора. Он зашел в Скотленд-Ярд, назвал свое имя и договорился о помощи, если она ему понадобится, потом закурил новую сигару и отправился бродить по Лондону. Плутая по улочкам и площадям к северу от станции Виктория, он вдруг остановился. Площадь — небольшая и чистая — поражала внезапной тишиной; есть в Лондоне такие укромные уголки. Строгие дома, окружавшие ее, дышали достатком, но казалось, что в них никто не живет; а в центре — одиноко, словно остров в Тихом океане, — зеленел усаженный кустами газон. С одной стороны дома были выше, словно помост в конце зала, и ровный их ряд, внезапно и очень по-лондонски, разбивала витрина ресторана. Этот ресторан как будто бы забрел сюда из Сохо; все привлекало в нем: и деревья в кадках, и белые в лимонную полоску шторы. Дом был по-лондонски узкий, вход находился очень высоко, и ступеньки поднимались круто, словно пожарная лестница. Валантэн остановился, закурил и долго глядел на полосатые шторы.

Самое странное в чудесах то, что они случаются. Облачка собираются вместе в неповторимый рисунок человеческого глаза. Дерево изгибается вопросительным знаком как раз тогда, когда вы не знаете, как вам быть. И то и другое я видел на днях. Нельсон гибнет в миг победы, а некий Уильямс убивает случайно Уильямсона (похоже на сыноубийство!). Короче говоря, в жизни, как и в сказках, бывают совпадения, но прозаические люди не принимают их в расчет. Как заметил некогда Эдгар По, мудрость должна полагаться[4] на непредвиденное.

Аристид Валантэн был истый француз, а французский ум — это ум, и ничего больше. Он не был «мыслящей машиной», ведь эти слова — неумное порождение нашего бескрылого фатализма: машина потому и машина, что не умеет мыслить. Он был мыслящим человеком, и мыслил он здраво и трезво. Своими похожими на колдовство победами он был обязан тяжелому труду, простой и ясной французской мысли. Французы будоражат мир не парадоксами, а общими местами. Они облекают прописные истины в плоть и кровь — вспомним их революцию. Валантэн знал, что такое разум, и потому знал границы разума. Только тот, кто ничего не смыслит в моторах, попытается ехать без бензина; только тот, кто ничего не смыслит в разуме, попытается размышлять без твердой, неоспоримой основы. Сейчас основы не было. Он упустил Фламбо в Норвиче, а здесь, в Лондоне, тот мог принять любую личину и оказаться кем угодно, от верзилы-оборванца в Уимблдоне до атлета-кутилы в отеле «Метрополь».

Когда Валантэн ничего не знал, он применял свой метод. Он полагался на непредвиденное. Если он не мог идти разумным путем, он тщательно и скрупулезно действовал вопреки разуму. Он шел не туда, куда следует, — не в банки, полицейские участки, злачные места, а туда, куда не следует: стучался в пустые дома, сворачивал в тупики, лез в переулки через горы мусора, огибал любую площадь, петлял. Свои безумные поступки он объяснял весьма разумно. Если у вас есть ключ, говорил он, этого делать не стоит; но если ключа нет — делайте только так. Любая странность, зацепившая внимание сыщика, могла зацепить и внимание преступника. С чего-то надо начать; почему же не начать там, где мог остановиться другой? В крутизне ступенек, в тихом уюте ресторана было что-то необычное. Романтическим нюхом сыщика Валантэн почуял, что тут стоит остановиться. Он взбежал по ступенькам, сел у окна и попросил черного кофе.

Было позднее утро, а он еще не завтракал. Остатки чужой еды на столиках напомнили ему, что он проголодался; он заказал яйцо всмятку и рассеянно положил в кофе сахар, думая о Фламбо. Он вспомнил, как тот использовал для побега то ножницы, то пожар, то доплатное письмо без марки, а однажды собрал толпу к телескопу, чтоб смотреть на мнимую комету. Валантэн считал себя не глупее Фламбо и был прав. Но он прекрасно понимал невыгодность своего положения. «Преступник — творец, сыщик — критик», — сказал он, кисло улыбнулся, поднес чашку к губам и быстро опустил. Кофе был соленый.

Он посмотрел на вазочку, из которой брал соль. Это была сахарница, предназначенная для сахара, точно так же как бутылка предназнамена для вина. Он удивился, что здесь держат в сахарницах соль, и посмотрел, нет ли где солонки. На столе стояли две, полные доверху. Может, и с ними не все в порядке? Он попробовал; в них был сахар. Тогда он окинул вспыхнувшим взглядом другие столики — не проявился ли в чем-нибудь и там изысканный вкус шутника, переменившего местами соль и сахар? Все было опрятно и приветливо, если не считать темного пятна на светлых обоях. Валантэн крикнул лакея.

Растрепанный и сонный лакей подошел к столику, и сыщик (ценивший простую, незамысловатую шутку) предложил ему попробовать сахар и сказать, соответствует ли он репутации заведения. Лакей попробовал, охнул и проснулся.

— Вы всегда шутите так тонко? — спросил Валантэн. — Вам не приелся этот розыгрыш?

Когда ирония дошла до лакея, тот, сильно запинаясь, заверил, что ни у него, ни у хозяина и в мыслях не было ничего подобного. Вероятно, они просто ошиблись. Он взял сахарницу и осмотрел ее; взял солонку и осмотрел ее, удивляясь все больше и больше. Наконец он быстро извинился, убежал и привел хозяина. Тот тоже обследовал сахарницу и солонку и тоже удивился.

Вдруг лакей захлебнулся словами.

— Я вот что думаю, — затараторил он. — Я думаю, это те священники. Те двое, — пояснил лакей. — Которые стену супом облили.

— Облили стену супом? — переспросил Валантэн, полагая, что это итальянская поговорка.

— Вот-вот, — волновался лакей, указывая на темное пятно. — Взяли и плеснули.

Валантэн взглянул на хозяина, и тот дал более подробный отчет.

— Да, сэр, — сказал он. — Так оно и было, только сахар и соль тут, наверно, ни при чем. Совсем рано, мы только шторы подняли, сюда зашли два священника и заказали бульон. Люди вроде бы тихие, приличные. Высокий расплатился и ушел, а другой собирал свертки, он какой-то был неповоротливый. Потом он тоже пошел к дверям и вдруг схватил чашку и вылил суп на стену. Я был в задней комнате. Выбегаю — смотрю: пятно, а священника нет. Убыток небольшой, но ведь какая наглость! Я побежал за ним, да не догнал, они свернули на Карстейрс-стрит.

Валантэн уже вскочил, надел шляпу и стиснул трость. Он понял: во тьме неведения надо было идти туда, куда направляет вас первый указатель, каким бы странным он ни был. Еще не упали на стол монеты, еще не хлопнула стеклянная дверь, а сыщик уже свернул за угол и побежал по улице.

К счастью, даже в такие отчаянные минуты он не терял холодной зоркости. Пробегая мимо какой-то лавки, он заметил в ней что-то странное и вернулся. Лавка оказалась зеленной; на открытой витрине были разложены овощи и фрукты, а над ними торчали ярлычки с ценами. В самых больших ячейках высились груда орехов и пирамида мандаринов. Надпись над орехами — синие крупные буквы на картонном поле — гласила: «Лучшие мандарины. Две штуки за пенни»; надпись над мандаринами: «Лучшие бразильские орехи. Четыре пенса фунт». Валантэн прочитал и подумал, что совсем недавно встречался с подобным юмором. Обратившись к краснолицему зеленщику, который довольно угрюмо смотрел вдаль, он привлек его внимание к прискорбной ошибке. Зеленщик не ответил, но тут же переставил ярлычки. Сыщик, небрежно опираясь на трость, продолжал разглядывать витрину. Наконец он спросил:

— Простите за нескромность, сэр, нельзя ли задать вам вопрос из области экспериментальной психологии и ассоциации идей?

Багровый лавочник грозно взглянул на него, но Валантэн продолжал, весело помахивая тростью:

— Почему переставленные ярлычки на витрине зеленщика напоминают нам о священнике, прибывшем на праздники в Лондон? Или — если я выражаюсь недостаточно ясно — почему орехи, поименованные мандаринами, таинственно связаны с двумя духовными лицами, повыше ростом и пониже?

Глаза зеленщика полезли на лоб, как глаза улитки; казалось, он вот-вот кинется на нахала. Но он сердито проворчал:

— А ваше какое дело? Может, вы с ними заодно? Так вы им прямо скажите: попы они там или кто, а рассыплют мне опять яблоки — кости переломаю!

— Правда? — посочувствовал сыщик. — Они рассыпали ваши яблоки?

— Это все тот, коротенький, — разволновался зеленщик. — Прямо по улице покатились. Пока я их подбирал, он и ушел.

— Куда? — спросил Валантэн.

— Налево, за второй угол. Там площадь, — быстро сообщил зеленщик.

— Спасибо, — сказал Валантэн и упорхнул, как фея.

За вторым углом налево он пересек площадь и бросил полисмену:

— Срочное дело, констебль. Не видели двух патеров?

Полисмен засмеялся басом.

— Видел, — сказал он. — Если хотите знать, сэр, один был пьяный. Он стал посреди дороги и...

— Куда они пошли? — резко спросил сыщик.

— Сели в омнибус, — ответил полицейский. — Из этих, желтых, которые идут в Хемпстед[5].

Валантэн вынул карточку, быстро сказал: «Пришлите двоих, пусть идут за мной!» — и ринулся вперед так стремительно, что могучий полисмен волей-неволей поспешил выполнить его приказ. Через минуту, когда сыщик стоял на другой стороне площади, к нему присоединились инспектор и человек в штатском.

— Итак, сэр, — важно улыбаясь, начал инспектор, — чем мы можем...

Валантэн выбросил вперед трость.

— Я отвечу вам на империале вон того омнибуса, — сказал он и нырнул в гущу машин и экипажей.

Когда все трое, тяжело дыша, уселись на верхушке желтого омнибуса, инспектор сказал:

— В такси мы бы доехали в четыре раза быстрее.

— Конечно, — согласился предводитель. — Если б мы знали, куда едем.

— А куда мы едем? — ошарашенно спросил инспектор.

Валантэн задумчиво курил; потом, вынув изо рта сигару, произнес:

— Когда вы знаете, что делает преступник, забегайте вперед. Но если вы только гадаете — идите за ним. Блуждайте там, где он; останавливайтесь, где он; не обгоняйте его. Тогда вы увидите то, что он видел, и сделаете то, что он сделал. Нам остается одно — подмечать все странное.

— В каком именно роде? — спросил инспектор.

— В любом, — ответил Валантэн и надолго замолчал.

Желтый омнибус полз по северной части Лондона. Казалось, что прошли часы; великий сыщик ничего не объяснял, помощники его молчали, и в них росло сомнение. Быть может, рос в них и голод — давно миновала пора второго завтрака, а длинные улицы северных кварталов вытягивались одна за другой, словно колена какой-то жуткой подзорной трубы. Все мы помним такие поездки — вот-вот покажется край света, но показывается только Тэфнел-парк. Лондон исчезал, рассыпался на грязные лачуги, кабачки и хилые пустыри и снова возникал в огнях широких улиц и фешенебельных отелей. Казалось, едешь сквозь тринадцать городов. Впереди сгущался холодный сумрак, но сыщик молчал и не двигался, пристально вглядываясь в мелькающие мимо улицы. Когда Кэмден-таун[6] остался позади, полицейские уже клевали носом. Вдруг они очнулись: Валантэн вскочил, схватил их за плечи и крикнул кучеру, чтобы тот остановился.

В полном недоумении они скатились по ступенькам и, оглядевшись, увидели, что Валантэн победно указует на большое окно по левую руку от них. Окно это украшало сверкающий фасад большого, как дворец, отеля; здесь был обеденный зал ресторана, о чем и сообщала вывеска. Все окна в доме были из матового узорного стекла; но в середине этого окна, словно звезды во льду, зияла дырка.

— Наконец! — воскликнул Валантэн, потрясая тростью. — Разбитое окно! Вот он, ключ!

— Какое окно? Какой ключ? — рассердился полицейский. — Чем вы докажете, что это связано с ними?

От злости Валантэн чуть не сломал бамбуковую трость.

— Чем докажу! — вскричал он. — О господи! Он ищет доказательств! Скорей всего, это никак не связано! Но что ж нам еще делать? Неужели вы не поняли, что нам надо хвататься за любую, самую невероятную случайность или идти спать?

Он ворвался в ресторан; за ним вошли полисмены. Все трое уселись за столик и принялись за поздний завтрак, поглядывая то и дело на звезду в стекле. Надо сказать, и сейчас она мало что объясняла.



— Вижу, у вас окно разбито, — сказал Валантэн лакею, расплачиваясь.

— Да, сэр, — ответил лакей, озабоченно подсчитывая деньги. Чаевые были немалые, и, выпрямившись, он явно оживился. — Вот именно, сэр, — сказал он. — Ну и дела, сэр!

— А что такое? — небрежно спросил сыщик.

— Пришли к нам тут двое, священники, — поведал лакей. — Сейчас их много понаехало. Ну, позавтракали они, один заплатил и пошел. Другой чего-то возится. Смотрю — завтрак-то был дешевый, а заплатили чуть не вчетверо. Я говорю; «Вы лишнее дали», — а он остановился на пороге и так это спокойно говорит: «Правда?» Взял я счет, хотел ему показать и чуть не свалился.

— Почему? — спросил сыщик.

— Я бы чем хотите поклялся, в счете было четыре шиллинга. А тут смотрю — четырнадцать, хоть ты тресни.

— Так! — вскричал Валантэн, медленно поднимаясь на ноги. Глаза его горели. — И что же?

— А он стоит себе в дверях и говорит: «Простите, перепутал. Ну, это будет за окно». — «Какое такое окно?» — говорю. «Которое я разобью», — и трах зонтиком!

Слушатели вскрикнули, а инспектор тихо спросил:

— Мы что, гонимся за сумасшедшим?

Лакей продолжал, смакуя смешную историю:

— Я так и сел, ничего не понимаю. А он догнал того, высокого, свернули они за угол — и как побегут по Баллок-стрит! Я за ними со всех ног, да куда там — ушли!

— Баллок-стрит! — крикнул сыщик и понесся по улице так же стремительно, как таинственная пара, за которой он гнался.

Теперь преследователи быстро шли меж голых кирпичных стен, как по туннелю. Здесь было мало фонарей и освещенных окон; казалось, что все на свете повернулось к ним спиной. Сгущались сумерки, и даже лондонскому полисмену нелегко было понять, куда они спешат. Инспектор, однако, не сомневался, что рано или поздно они выйдут к Хемпстедскому лугу. Вдруг в синем сумраке, словно иллюминатор, сверкнуло выпуклое освещенное окно, и Валантэн остановился за шаг до лавчонки, где торговали сластями. Поколебавшись секунду, он нырнул в разноцветный мирок кондитерской, подошел к прилавку и со всей серьезностью отобрал тринадцать шоколадных сигар. Он обдумывал, как перейти к делу, но это ему не понадобилось.

Костлявая женщина, старообразная, хотя и нестарая, смотрела с тупым удивлением на элегантного пришельца, но, увидев в дверях синюю форму инспектора, очнулась и заговорила.

— Вы, наверно, за пакетом? — спросила она. — Я его отослала.

— За пакетом?! — повторил Валантэн; пришел черед и ему удивляться.

— Ну, который тот мужчина оставил, священник, что ли?

— Ради бога! — воскликнул Валантэн и подался вперед; его пылкое нетерпение прорвалось наконец наружу. — Ради бога, расскажите подробно!

— Ну, — не совсем уверенно начала женщина, — зашли сюда священники, это уж будет с полчаса. Купили мятных лепешек, поговорили про то про се и пошли к лугу. Вдруг один бежит: «Я пакета не оставлял?» Я туда-сюда — нигде нету. А он говорит: «Ладно. Найдете — пошлите вот по такому адресу». И дал мне этот адрес и еще шиллинг за труды. Вроде бы все обшарила, а ушел он, глядь — пакет лежит. Ну, я его и послала, не помню уж куда, где-то в Вестминстере. А сейчас я и подумала: наверное, в этом пакете что-то важное, вот полиция за ним и пришла.

— Так и есть, — быстро сказал Валантэн. — Близко тут луг?

— Прямо идти минут пятнадцать, — ответила женщина. — К самым воротам выйдете.

Валантэн выскочил из лавки и понесся вперед. Полисмены неохотно трусили за ним.

Узкие улицы предместья лежали в тени домов, и, вынырнув на большой пустырь, под открытое небо, преследователи удивились, что сумерки еще так прозрачны и светлы. Круглый купол синевато-зеленого неба отсвечивал золотом меж черных стволов и в темно-лиловой дали. Зеленый светящийся сумрак быстро сгущался, и на небе проступали редкие кристаллики звезд. Последний луч солнца мерцал, как золото, на вершинах холмов, венчавших излюбленное лондонцами место, которое зовется Долиной Здоровья. Праздные горожане еще не совсем разбрелись — на скамейках темнели расплывчатые силуэты пар, а где-то вдалеке вскрикивали на качелях девицы. Величие небес осеняло густеющей синью величие человеческой пошлости. И, глядя сверху на луг, Валантэн увидел наконец то, что искал.

Вдалеке чернели и расставались пары; одна из них была чернее всех и держалась вместе. Два человека в черных сутанах уходили вдаль. Они были не крупнее жуков; но Валантэн увидел, что один много ниже другого. Высокий шел смиренно и чинно, как подобает ученому клирику, но было видно, что в нем больше шести футов. Валантэн сжал зубы и ринулся вниз, рьяно вращая тростью. Когда расстояние сократилось и двое в черном стали видны четко, как в микроскоп, он заметил еще одну странность, которая и удивила его, и не удивила. Кем бы ни был высокий, маленького Валантэн узнал: то был его попутчик по купе, неуклюжий священник из Эссекса, которому он посоветовал смотреть получше за своими свертками.

Пока что все сходилось. Сыщику сказали, что некий Браун из Эссекса везет в Лондон серебряный, украшенный сапфирами крест — драгоценную реликвию, которую покажут иностранному клиру. Это и была, конечно, «серебряная вещь с камушками», а Браун, без сомнения, был тот растяпа из поезда. То, что узнал Валантэн, прекрасно мог узнать и Фламбо — Фламбо обо всем узнавал. Конечно, пронюхав про крест, Фламбо захотел украсть его — это проще простого. И уж совсем естественно, что Фламбо легко обвел вокруг пальца священника со свертками и зонтиком. Такую овцу кто угодно мог бы затащить хоть на Северный полюс, так что Фламбо — блестящему актеру — ничего не стоило затащить его на этот луг. Покуда все было ясно. Сыщик пожалел беспомощного священника и чуть не запрезирал Фламбо, опустившегося до такой доверчивой жертвы. Но что означали странные события, приведшие к победе его самого? Как ни думал он, как ни бился — смысла в них не было. Где связь между кражей креста и пятном супа на обоях? Перепутанными ярлычками? Платой вперед за разбитое окно? Он пришел к концу пути, но упустил середину. Иногда, хотя и редко, Валантэн упускал преступника; но ключ находил всегда. Сейчас он настиг преступника, но ключа у него не было.

Священники ползли по зеленому склону холма, как черные мухи. Судя по всему, они беседовали и не замечали, куда идут; но шли они в самый дикий и тихий угол луга. Преследователям пришлось принимать те недостойные позы, которые принимает охотник, выслеживающий дичь: они перебегали от дерева к дереву, крались и даже ползли по густой траве. Благодаря этим неуклюжим маневрам охотники подошли совсем близко к дичи и слышали уже голоса, но слов не разбирали, кроме слова «разум», которое повторял то и дело высокий детский голос. Вдруг путь им преградили заросли над обрывом; сыщики потеряли след и плутали минут десять, пока, обогнув гребень круглого, как купол, холма, не увидели в лучах заката прелестную и тихую картину. Под деревом стояла ветхая скамья; на ней сидели, серьезно беседуя, священники. Зелень и золото еще сверкали у темнеющего горизонта, сине-зеленый купол неба становился зелено-синим, и звезды сверкали ярко, как крупные бриллианты. Валантэн сделал знак своим помощникам, подкрался к большому ветвистому дереву и, стоя там в полной тишине, услышал наконец, о чем говорили странные священнослужители.

Он слушал минуту-другую, и бес сомнения обуял его. А что, если он зря затащил английских полисменов в дальний угол темнеющего парка? Свящепники беседовали именно так, как должны беседовать священники, — благочестиво, степенно, учено о самых бестелесных тайнах богословия. Маленький патер из Эссекса говорил проще, обратив круглое лицо к разгорающимся звездам. Высокий сидел, опустив голову, словно считал, что недостоин на них взглянуть. Беседа их была невинней невинного; ничего более возвышенпого не услышишь в белой итальянской обители или в черном испанском соборе.

Первым донесся голос отца Брауна:

— ...То, что имели в виду средневековые схоласты, когда говорили о несокрушимости небес.

Высокий священник кивнул склоненной головой.

— Да, — сказал он, — безбожники взывают теперь к разуму. Но кто, глядя на эти мириады миров, не почувствует, что там, над нами, могут быть вселенные, где разум неразумен?

— Нет, — сказал отец Браун, — разум разумен везде.

Высокий поднял суровое лицо к усеянному звездами небу.

— Кто может знать, есть ли в безграничной Вселенной... — снова начал он.

— У нее нет пространственных границ, — сказал маленький и резко повернулся к нему, — но за границы нравственных законов она не выходит.

Валантэн сидел за деревом и молча грыз ногти. Ему казалось, что английские сыщики хихикают над ним, — ведь это он затащил их в такую даль, чтобы послушать философскую чушь двух тихих пожилых священников. От злости он пропустил ответ высокого и услышал только отца Брауна.

— Истина и разум царят на самой далекой, самой пустынной звезде. Посмотрите на звезды. Правда, они как алмазы и сапфиры? Так вот, представьте себе любые растения и камни. Представьте алмазные леса с бриллиантовыми листьями. Представьте, что луна — синяя, сплошной огромный сапфир. Но не думайте, что все это хоть на йоту изменит закон разума и справедливости. На опаловых равнинах, среди жемчужных утесов вы найдете все ту же заповедь: «Не укради».

Валантэн собрался было встать — у него затекло все тело — и уйти потише; в первый раз за всю жизнь он сморозил такую глупость. Но высокий молчал как-то странно, и сыщик прислушался. Наконец тот сказал совсем просто, еще ниже опустив голову и сложив руки на коленях:

— А все же я думаю, что другие миры могут подняться выше нашего разума. Неисповедима тайна небес, и я склоняю голову. — И, не поднимая головы, не меняя интонации, прибавил: — Давайте-ка сюда этот крест. Мы тут одни, и я вас могу распотрошить, как чучело.

Оттого что он не менял ни позы, ни тона, эти слова прозвучали еще страшнее. Но хранитель святыни почти не шевельнулся; его глуповатое лицо было обращено к звездам. Может быть, он не понял или окаменел от страха.

— Да, — все также тихо сказал высокий, — да, я Фламбо. — Помолчал и прибавил: — Ну, отдадите вы крест?

— Нет, — сказал Браун, и односложное это слово странно прозвенело в тишине.

И тут с Фламбо слетело напускное смирение. Великий вор откинулся на спинку скамьи и засмеялся негромко, но грубо.

— Не отдадите! — сказал он. — Еще бы вы отдали! Еще бы вы мне его отдали, простак-холостяк! А знаете почему? Потому что он у меня в кармане.

Маленький сельский священник повернул к нему лицо — даже в сумерках было видно, как он растерян, — и спросил взволнованно и робко, словно подчиненный:

— Вы... вы уверены?

Фламбо взвыл от восторга.

— Ну, с вами театра не надо! — закричал он. — Да, достопочтенная брюква, уверен! Я догадался сделать фальшивый пакет. Так что теперь у вас бумага, а у меня — камешки. Старый прием, отец Браун, очень старый прием.

— Да, — сказал отец Браун и все так же странно, несмело пригладил волосы, — я о нем слышал.

Король преступников наклонился к нему с внезапным интересом.

— Кто? Вы? — спросил он. — От кого ж это вы могли слышать?

— Я не вправе назвать вам его имя, — просто сказал Браун. — Понимаете, он каялся. Он жил этим лет двадцать — подменял свертки и пакеты. И вот, когда я вас заподозрил, я вспомнил про него, беднягу.

— Заподозрили? — повторил преступник. — Вы что, действительно догадались, что я вас не зря тащу в такую глушь?

— Ну да, — виновато сказал Браун. — Я вас сразу заподозрил. Понимаете, у вас запястье изуродовано, это от наручников.

— А, черт! — заорал Фламбо. — Вы-то откуда знаете про наручники?

— От прихожан, — ответил Браун, кротко поднимая брови. — Когда я служил в Хартлпуле, там у двоих были такие руки. Вот я вас и заподозрил, и решил, понимаете, спасти крест. Вы уж простите, я за вами следил. В конце концов я заметил, что вы подменили пакет. Ну а я подменил его снова и настоящий отослал.

— Отослали? — повторил Фламбо, и в первый раз его голос звучал не только с победой.

— Да, отослал, — спокойно продолжал священник. — Я вернулся в лавку и спросил, не оставлял ли я пакета. И дал им адрес, куда его послать, если он найдется. Конечно, сначала я его не оставлял, а потом оставил. А она не побежала за мной и послала его прямо в Вестминстер[7], моему другу. Этому я тоже научился от того бедняги. Он так делал с сумками, которые крал на вокзалах. Сейчас он в монастыре. Знаете, в жизни многому научишься, — закончил он, виновато почесывая за ухом. — Что ж нам, священникам, делать? Приходят, рассказывают...

Фламбо уже выхватил пакет из внутреннего кармана и рвал его в клочья. Там не было ничего, кроме бумаги и кусочков свинца. Потом он вскочил, взмахнув огромной рукой, и заорал:

— Не верю! Я не верю, что такая тыква может все это обстряпать! Крест у вас! Не дадите — отберу. Мы одни.

— Нет, — просто сказал отец Браун и тоже встал. — Вы его не отберете. Во-первых, его действительно нет. А во-вторых, мы не одни.

Фламбо замер на месте.

— За этим деревом, — сказал отец Браун, — два сильных полисмена и лучший в мире сыщик. Вы спросите, зачем они сюда пришли? Я их привел. Как? Что ж, я скажу, если хотите. Господи, когда работаешь в трущобах, приходится знать много таких штук! Понимаете, я не был уверен, что вы вор, и не хотел оскорблять своего брата-священника. Вот я и стал вас испытывать. Когда человеку дадут соленый кофе, он обычно сердится. Если же он стерпит, значит он боится себя выдать. Я насыпал в сахарницу соль, а в солонку — сахар, и вы стерпели. Когда счет гораздо больше, чем надо, это, конечно, вызывает недоумение. Если человек по нему платит, значит он хочет избежать скандала. Я приписал единицу, и вы заплатили.

Казалось, Фламбо вот-вот кинется на него, словно тигр. Но вор стоял как зачарованный — он хотел понять.

— Ну вот, — с тяжеловесной дотошностью объяснял отец Браун. — Вы не оставляли следов — кому-то надо же было их оставлять. Всюду куда мы заходили, я делал что-нибудь такое, чтобы о нас толковали весь день. Я не причинял большого вреда: облил супом стену, рассыпал яблоки, разбил окно, — но крест я спас. Сейчас он в Вестминстере. Странно, что вы не пустили в ход ослиный свисток.

— Чего я не сделал?

— Как хорошо, что вы о нем не слышали! — просиял священник. — Это плохая штука. Я знал, что вы не опуститесь так низко. Тут бы мне не помогли даже пятна — я слабоват в коленках.

— Что вы несете? — спросил Фламбо.

— Ну уж про пятна-то, я думал, вы знаете! — обрадовался Браун. — Значит, вы еще не очень испорчены.

— А вы-то откуда знаете всю эту гадость? — воскликнул Фламбо.

— Наверное, потому, что я простак-холостяк, — сказал Браун. — Вы никогда не думали, что человек, который все время слушает о грехах, должен хоть немного знать мирское зло? Правда, не только практика, но и теория моего дела помогла мне понять, что вы не священник.

— Какая еще теория? — спросил изнемогающий Фламбо.

— Вы нападали на разум, — ответил Браун. — Это дурное богословие.

Он повернулся, чтобы взять свои вещи, и три человека вышли в сумерках из-за деревьев. Фламбо был талантлив и знал законы игры: он отступил назад и низко поклонился Валантэну.

— Не мне кланяйтесь, mоn ami[8], — сказал Валантэн серебряно-звонким голосом. — Поклонимся оба тому, кто нас превзошел.

И они стояли, обнажив головы, пока маленький сельский священник шарил в темноте, пытаясь найти зонтик.

 СОКРОВЕННЫЙ САД

Аристид Валантэн, глава парижского сыска, опаздывал на званый обед в собственном доме. Гости уже начали прибывать, и старый слуга по имени Иван, которому хозяин всецело доверял, постарался успокоить прибывших. Иван был не только слугой, но и охранником — он всегда сидел за столиком в прихожей, на стенах которой висело самое разнообразное оружие. Лицо этого человека было отмечено шрамом и казалось таким же серым, как и свисающие усы.

Старинный дом Валантэна был, пожалуй, не менее знаменит, чем его владелец, и производил столь же странное впечатление. Участок окружала высокая стена; ветви могучих тополей нависали над Сеной. Странность же этого дома — и, быть может, немаловажное достоинство с точки зрения безопасности хозяина — заключалась в том, что в сад нельзя было попасть иначе чем через парадный подъезд, охранявшийся Иваном, в чьем распоряжении имелся целый арсенал. Сад отличался немалыми размерами и содержался весьма аккуратно. Из дома сюда вело множество выходов, однако с улицы войти было невозможно — участок окружала высокая неприступная стена с остриями на гребне. Именно таким, наверное, и должен быть сад человека, с которым поклялись расправиться сотни уголовников.

Иван сообщил гостям, что хозяин предупредил его по телефону: он задерживается на десять минут. По правде говоря, Валантэн был занят весьма неприятным делом — отдавал последние распоряжения относительно казни преступников; хотя подобные обязанности были ему глубоко противны, он ими не пренебрегал. Беспощадно охотясь за преступниками, он становился весьма снисходительным, когда речь шла о наказании. Во французских и, более того, в европейских правоохранительных органах он завоевал большой авторитет и, к чести для себя, пользовался своим влиянием для смягчения приговоров и тем самым способствовал очищению тюрем. Этого человека можно было назвать одним из наиболее гуманных французских вольнодумцев, весьма достойных людей, единственным недостатком которых является то, что они оказывают милосердие ближнему своему с еще большим холодом в сердце, чем когда вершат над ним правый суд.



Наконец Валантэн прибыл. Он был одет в черную пару, в петлице красовалась алая роза — элегантный и статный мужчина, ничего не скажешь, хотя в его черной бородке уже пробивалась седина. Валантэн прошел прямо к себе в кабинет, откуда можно было попасть в сад. Дверь как раз оказалась открыта. Хозяин дома убрал свой чемоданчик в ящик стола, запер его, затем подошел к выходу в сад и несколько мгновений простоял в дверном проеме, обозревая открывшуюся перед ним картину. Острый месяц нещадно рассекал лохмотья предвещавших грозу серых туч; Валантэн наблюдал за этим с задумчивостью, необычной для людей с научным складом ума. Быть может, подобные натуры способно обуревать предчувствие того, что им скоро предстоит оказаться перед самой немыслимой дилеммой в своей жизни. Однако какие бы невероятные мистические предвидения ни посетили начальника полиции, он быстро пришел в себя — ему ведь было известно, что он опоздал и гости уже начали собираться.

Войдя в гостиную, он с первого взгляда понял: самый долгожданный посетитель еще не прибыл. Остальные же были почти все налицо: лорд Гэллоуэй, английский посол, — пожилой мужчина с холерическим темпераментом; его кирпично-красное лицо напоминало спелое яблоко, в петлице фрака голубела ленточка ордена Подвязки; рядом с лордом была супруга — изящная, хотя и худая как спичка, с седыми волосами и запоминающимся лицом, выдававшим незаурядную и способную на глубокие чувства натуру; дочь посла тоже стояла неподалеку. Звали ее леди Маргарет Грэм; это была бледная хорошенькая девушка с медного оттенка волосами, судя по лицу проказница. Присутствовала также черноглазая дородная герцогиня Монт-Сент-Мишель с двумя дочерьми, такими же черноглазыми и дородными. Был здесь доктор Симон, типичный француз-ученый — в очках, с бородкой клинышком и высоким лбом, который пересекали параллельные ряды морщин (наказание, уготованное людям высокомерным, имеющим обыкновение поднимать брови). Присутствовал также отец Браун из местечка Кобхоул в Эссексе — с ним Валантэн недавно встречался в Англии. Хозяин заметил среди собравшихся еще одного человека — и тот, вероятно, вызвал у него наибольший интерес. То был высокий мужчина в военной форме; в эту минуту он как раз раскланивался с семейством Гэллоуэй, хотя его ожидал здесь не слишком сердечный прием; сразу же после этого военный направился к хозяину дома, дабы засвидетельствовать ему свое почтение. Звали его О’Брайен, он служил во французском Иностранном легионе и имел высокий чин командора. О’Брайен был темноволос, голубоглаз, чисто выбрит, строен; осанка его выдавала привычку повелевать. Как то пристало офицеру подразделения, прославившегося триумфальными провалами и самоубийственными победами, он имел одновременно лихой и меланхоличный вид. По рождению этот человек был знатным ирландцем, в детстве и юности водил знакомство с Гэллоуэями, особенно с их дочерью, Маргарет Грэм. Долги вынудили его покинуть родину. Теперешний его наряд — военная форма, шпоры, сабля — демонстрировал полное пренебрежение британским этикетом. Когда он поклонился семье посла, лорд и леди Гэллоуэй ответили принужденным поклоном, а леди Маргарет отвела взгляд в сторону.

Однако по каким бы коренящимся в глубоком прошлом причинам гости ни проявляли интерес друг к другу, знаменитый хозяин дома выказал ко всему этому полное равнодушие. Никого из них он не мог бы назвать гвоздем программы; нет, это должен был быть другой человек, всемирно известный, чье расположение он снискал во время своего визита в Новый Свет, принесшего ему славу как выдающемуся борцу с преступностью. Этим человеком являлся Джулиус К. Блэйн, мультимиллионер, — его огромные, непомерные пожертвования в пользу приверженцев непопулярных религий дали возможность английским и американским газетчикам раздуть его славу. Никто не знал, был ли мистер Блэйн атеистом или мормоном, адвентистом седьмого дня или адептом «Христианской науки», однако он неизменно проявлял готовность сыпать деньги в любую бочку при условии, что ее только что перед ним поставили. Он ожидал того благословенного дня, когда в Америке появится свой Шекспир, — занятие, требующее больше терпения, чем даже рыбная ловля. Уолт Уитмен[9] приводил его в восхищение, однако он считал, что некий Льюк П. Тэннер из городка Парижа, что находится в штате Пенсильвания, гораздо более «прогрессивен», чем Уитмен. Миллиардеру нравились «прогрессивные люди». Он считал прогрессивным даже Валантэна, впрочем совершенно несправедливо.

Появление в комнате массивной фигуры Джулиуса К. Блэйна оказалось столь же категорическим, как гонг, сзывающий гостей к столу. У этого человека имелась черта, несвойственная большинству из нас: его присутствие казалось не менее заметным, чем его отсутствие. Это был огромный мужчина, полный и высокий, одетый в черный фрак; черноту эту не умерял блеск часовой цепочки и массивного кольца на пальце. Седые волосы Блэйна были зачесаны назад на германский манер, лицо отличалось краснотой, черты его казались какими-то детскими и в то же время неприятными; пучок волос, свешивавшийся вниз с подбородка из-под самой нижней губы, придавал этому человеку с внешностью невинного младенца вид театрального злодея, чуть ли не Мефистофеля. Общество, впрочем, недолго любовалось знаменитым американцем — к его манере опаздывать все уже привыкли, так что ему почти сразу же предложили проследовать в столовую рука об руку с леди Гэллоуэй.

Если не считать одного больного вопроса, семейство английского посла было достаточно приветливо и общительно. Поскольку леди Маргарет сделала вид, что не замечает протянутой руки этого авантюриста О’Брайена, и вполне пристойно проследовала в столовую с доктором Симоном, отец ее был вполне удовлетворен. Однако, несмотря на это, старый лорд Гэллоуэй чувствовал беспокойство, даже нервничал и в разговоре с трудом заставлял себя быть учтивым. Во время обеда ему еще удавалось соблюдать приличия, но когда трое мужчин помоложе — доктор, отец Браун и О’Брайен, этот вредоносный отщепенец в чужом мундире, — закурив сигары, вышли из комнаты — то ли для того, чтобы присоединиться к дамам, то ли с целью спокойно покурить в оранжерее, — английский дипломат дал волю своему раздражению. Его не переставая язвила мысль, что этот проходимец О’Брайен в эту самую минуту, быть может, пытается завязать разговор с Маргарет или, чего доброго, уже с ней беседует. Сам же посол остался пить кофе с Блэйном, седовласым янки, верившим во всех богов, и седеющим французом Валантэном, не верившим ни во что. Эти двое могли спорить сколько им угодно, но заставить посла ввязаться в свою дискуссию были бессильны. К тому времени, как спор о том, что считать прогрессивным, достиг своего апогея, то есть стал невыносимо скучен, лорд Гэллоуэй наконец поднялся и покинул комнату в надежде самостоятельно разыскать гостиную. Это, однако, оказалось не таким простым делом, и, лишь проблуждав минут пять-семь в бесконечных коридорах, лорд услышал высокий голос морализировавшего доктора, а затем глухо прозвучавший ответ отца Брауна, слова которого были встречены общим смехом. «И эти тоже, черт их возьми, спорят, — думал посол. — Вроде бы насчет взаимоотношений науки и религии». Однако в тот момент, когда лорд Гэллоуэй открыл дверь и вступил в гостиную, он заметил лишь единственное: в комнате кое-кого не хватало. А именно командора О’Брайена и леди Маргарет.

Нетерпеливо покинув гостиную, как недавно столовую, лорд Гэллоуэй снова попал в длинный коридор. Намерение уберечь дочь от этого ирландского — или теперь алжирского? — мошенника прогнало все прочие мысли и воцарилось у него в голове как самодержец, как безумный властитель. Когда лорд оказался в задней части дома, где помещался кабинет Валантэна, ему вдруг, к его удивлению, попалась навстречу дочь — она неслышно проскользнула мимо, на бледном ее лице играла презрительная усмешка. Это озадачило посла не менее, чем недавнее отсутствие Маргарет. Если она говорила с О’Брайеном, куда тот делся? Если же она с ним не говорила, что она делала все это время? Со жгучей старческой подозрительностью Гэллоуэй на ощупь пробирался по полутемным коридорам вглубь дома. Тут он случайно набрел на один из выходов в сад, которым обычно пользовались слуги.

Ятаган месяца к этому времени распорол все штормовые паруса туч и разрезал их на мелкие клочки. Серебристый свет залил все углы сада; посол вдруг заметил высокую фигуру в голубом одеянии, двигавшуюся по газону в направлении одного из входов в дом. Вот на лицо этого человека пал один из ярких бликов — и этого оказалось достаточно, чтобы вполне отчетливо стали видны черты командора О’Брайена.

Молодой офицер прошел через балконную дверь и скрылся в доме; наблюдавший за ним Гэллоуэй пребывал в неописуемом настроении — он злился, но не мог понять, на кого именно. Серебристо-голубой сад, так похожий на театральные декорации, казалось, насмехается над ним, околдовывает насильственной своей нежностью, против которой восставало мирское величие посла. Широкая, исполненная грации походка ирландца вызвала в старом лорде ярость, как будто этот человек был его соперником в любви; лунное сияние сводило его с ума, завлекало в ловушку, заманивало в волшебные миры Ватто[10], в вертоград трубадуров. Желая стряхнуть это идиотское наваждение, посол торопливо зашагал следом за недругом, но почти сразу же споткнулся о какой-то предмет в траве — то ли о камень, то ли о бревно. Он бросил на землю раздраженный взгляд, но раздражение тут же сменилось изумлением, затем ужасом. В следующее мгновение луна и стройные тополя могли наблюдать необычное зрелище: бегущего со всех ног пожилого английского дипломата, вдобавок что-то кричащего на бегу.

Его хриплые возгласы не остались без последствий — в окне кабинета рядом с балконной дверью появилось бледное лицо, заблестели стекла чьих-то очков. Это был доктор Симон, в конце концов разобравший, что именно выкрикивает высокородный англичанин. А кричал он вот что:

— Труп! Труп в траве! Окровавленный труп!

Об ирландце лорд Гэллоуэй наконец-то забыл.

— Надо немедленно известить Валантэна, — сказал доктор, когда посол сбивчиво описал то, что успел рассмотреть. — Нам повезло, что здесь сам начальник полиции.

Валантэн оказался легок на помине, — услышав крики, он поспешил на место происшествия. Занятно было наблюдать, как изменилась его манера держаться: пришел он с видом заботливого хозяина, испугавшегося, что одному из гостей или слуг стало плохо; когда же ему рассказали о жуткой находке, он тотчас стал необыкновенно серьезен и даже деловит — как-никак сие ужасное происшествие вернуло его к исполнению профессиональных обязанностей.

— Странно, господа, — произнес он, выходя со спутниками в сад, — я расследовал таинственные истории по всему свету, а тут одна из них происходит в моем собственном доме. Покажите, где найдено тело.

Они с трудом пересекли лужайку — с реки наплывала густая туманная дымка; однако с помощью дрожавшего как банный лист лорда им наконец удалось отыскать в высокой траве труп. Мертвец был рослым и плечистым мужчиной; лежал он лицом вниз, так что видны были лишь его черный костюм, массивная лысая голова, на которой сохранилось лишь несколько пучков темных волос, прилипших к коже, как влажные водоросли. Из-под обращенного к земле лица текла алая струйка крови.

— Что ж, — сказал Симон с особенно значительной, зловещей интонацией, — он, по крайней мере, не из числа гостей.

— Осмотрите его, доктор, — взволнованно воскликнул Валантэн, — быть может, он еще жив!

Врач склонился над телом.

— Еще не остыл, — сообщил он, — но боюсь, что надежды нет никакой — он мертвехонек. Помогите-ка мне его приподнять.

Совместными усилиями они подняли тело на несколько дюймов от земли, после чего произошло нечто ужасное, и все сомнения, мертв ли этот человек, развеялись: отделенная от тела голова осталась лежать на траве. Убийца, очевидно, перерезал жертве горло и нанес при этом столь сильный удар, что перерубил шею. Даже видавший виды Валантэн был потрясен.

— Преступник, похоже, силен, как горилла, — пробормотал он себе под нос.

Доктор Симон, хотя и посещавший изредка морги, поднял голову с земли с некоторым трепетом. Шею опоясывал разрез, но лицо осталось неповрежденным. Оно было мясистым и желтым, со впалыми щеками и выступающими скулами, ястребиным носом и тяжелыми веками. Такие черты могли быть у погрязшего в пороках римского императора; неуловимое сходство проглядывало даже с императорами китайскими. Никто из присутствующих не знал этого человека, да и в ближайшее время ничего нового о нем выяснить не удалось, — приподняв тело, они увидели лишь, что белая сорочка на груди запачкана кровью. Как и сказал доктор Симон, покойник оказался не из числа гостей, хотя его наряд и заставлял предположить, что он, быть может, намеревался к ним присоединиться, — одет он был соответствующим образом.

Валантэн опустился на корточки и со всей тщательностью обследовал траву и почву в радиусе двадцати ярдов вокруг тела; начальнику полиции пытались помочь доктор и английский посол, хотя от первого проку было мало, а второй вообще скорее мешал, чем помогал работать. Усердие этой троицы не дало никаких результатов — найдено было лишь несколько веток, разрезанных или разрубленных на мелкие кусочки. Валантэн поднял их, осмотрел и снова бросил на землю.

— М-да, ветки, — угрюмо сказал он, — одни лишь ветки и какой-то неизвестный с отрубленной головой; ничего здесь больше нет.

Воцарилось напряженное молчание, и вдруг заметно нервничавший лорд Гэллоуэй вскрикнул:

— Кто это? Кто гам у стены?

К ним приближалась неровным шагом маленькая человеческая фигурка с непропорционально большой головой; в серебристой дымке лунного света казалось, что это какое-то волшебное существо, нечто вроде гоблина. При ближайшем рассмотрении, однако, выяснилось: это безобидный маленький священник, который до сих пор сидел в гостиной.

— Хочу вам напомнить, — просто сказал он, — что в этот сад нельзя попасть с улицы — здесь нет ни ворот, ни даже калитки.

Черные брови Валантэна, казалось, сошлись, когда он, по своему обыкновению, поморщился при виде сутаны. Но человек он был справедливый и потому отдал должное уместному замечанию священника.

— Вы совершенно правы, — заявил он. — Для того чтобы узнать причину убийства, нам, вероятно, придется выяснить, как этот человек здесь оказался. Согласитесь, господа, что мы должны по возможности уберечь моих гостей от ненужной огласки их имен. Среди них ведь уважаемые люди, несколько дам и к тому же вы, господин посол. Надеюсь, вы не поймете меня превратно и не будете считать, что я злоупотребляю своим положением. Когда факт преступления будет отмечен в полицейском рапорте, дело пойдет своим чередом, и тут уж ничего не поделаешь. Пока же этого не произошло, я могу действовать по своему усмотрению. Я занимаю пост начальника полиции и до такой степени нахожусь на виду, что могу себе позволить кое-что скрыть. Клянусь честью, я выясню все относительно поведения моих гостей, прежде чем вызову сюда моих подчиненных и прикажу им искать убийцу где-то еще. Господа, вы должны дать мне обещание не покидать этот дом до завтрашнего утра. У меня для каждого найдется спальня. Мсье

Симон, вы, по-моему, знаете, где комната Ивана, моего телохранителя, — он человек надежный. Идите туда и скажите ему, чтобы он попросил кого-нибудь из слуг посторожить у входной двери, а сам шел сюда. Лорд Гэллоуэй, вы, конечно, лучше других сумеете сообщить дамам, что произошло, и убедить их не впадать в панику. Они также должны остаться в доме. Мы с отцом Брауном побудем здесь, у тела.

Коль скоро в начальнике полиции взыграл боевой дух, прочим осталось лишь повиноваться. Доктор Симон отправился в комнату, на стенах которой было развешано оружие, и вызвал на место происшествия Ивана, частного детектива на службе у детектива, облеченного властью. Посол отправился в гостиную и, насколько мог тактично, довел до сведения дам ужасную новость, так что, когда общество наконец было в полном сборе, дрожавшие от страха представительницы прекрасного пола успели уже немного успокоиться. Тем временем священник и вольнодумец несли вахту у тела: один — в головах, другой — в ногах. Их неподвижные, облитые лунным светом фигуры казались статуями, символизирующими два мировоззрения, два разных восприятия смерти.

Иван, доверенный помощник Валантэна, выскочил из дома, как ядро из пушки, и помчался по траве к начальнику полиции, подобно собаке, откликнувшейся на зов хозяина. Это был усатый мужчина; на лице его, отмеченном шрамом, читалось почти нездоровое оживление: видно было, что таинственное происшествие в его собственном доме пробудило в нем охотничий азарт. С почти неуместным рвением он попросил патрона разрешить ему осмотреть труп.

— Да, пожалуйста, Иван, раз уж вам так хочется, — ответил Валантэн. — Но не задерживайтесь — нам надо вернуться в дом и заняться делом.

Иван поднял отрубленную голову, затем выпустил ее из рук, и она упала на землю.

— Как же это... — сдавленно прошептал он. — Нет, не может быть... Вы знаете, кто это, мсье?

— Нет, — без всяких эмоций отозвался Валантэн. — Пошли-ка лучше в дом.

Вдвоем они втащили труп в кабинет, положили его на диван, затем направились в гостиную.

Начальник полиции спокойно подошел к письменному столу и сел; в его походке ощущалась какая-то нерешительность, но во взгляде, которым он обвел собравшихся, был холод стали; такой взгляд бывает у судьи на выездной сессии суда присяжных. Валантэн торопливо сделал какие-то пометки в лежавшем на столе блокноте, затем отрывисто спросил:

— Здесь все?

— Кроме мистера Блэйна, — ответила герцогиня Монт-Сент-Мишель, оглядев комнату.

— Нет и еще одного, — хрипло проговорил лорд Гэллоуэй. — Если не ошибаюсь, мистера Нейла О’Брайена. Я видел, как сей джентльмен прогуливался по саду, когда там лежал еще не остывший труп.

— Иван, поищите командора О’Брайена и мистера Блэйна, — распорядился начальник полиции. — Последний, кажется, докуривает сигару в столовой, а командор, вероятно, прогуливается по оранжерее. Впрочем, это только мои предположения.

Верный помощник Валантэна умчался, а его шеф тотчас же, не дав никому времени на размышления, продолжал все с той же неумолимой стремительностью:

— Всем, кто здесь присутствует, должно быть известно: в саду найдено тело человека с отрубленной головой. Доктор Симон, вы осматривали труп. Скажите, для того чтобы нанести такой удар, нужна богатырская сила? Или все дело в том, что у убийцы был очень острый нож?

— Ножом, знаете ли, голову не отрежешь, — отозвался бледный доктор.

— Как no-вашему чем это можно сделать? — спросил Валантэн.

— В наше время — не знаю, — промолвил доктор, подняв брови, отчего на лице его появилось скорбное выражение. — Шею не так-то легко перерубить даже несколькими ударами, а здесь шрам ровный. Если б дело было пару веков назад, я бы сказал, что удар нанесен двуручным мечом, алебардой или топором палача.

— Господи помилуй! — раздался почти истерический крик герцогини. — Да здесь же нет никаких двуручных мечей и алебард!

Валантэн все еще торопливо записывал что-то в блокнот.

— Скажите, — спросил он, не отвлекаясь от работы, — можно ли сделать это длинной французской кавалерийской саблей?

Тут вдруг раздался глухой стук в дверь, который почему-то заставил всех присутствующих похолодеть, словно это была сцена из шекспировского «Макбета». В молчании, воцарившемся после того, как у всех по коже пробежал холодок, послышались слова доктора:

— Саблей — да. На мой взгляд, ею можно нанести такой удар.

— Благодарю вас, — ответил Валантэн. — Иван, входите!

Дверь распахнулась, и охранник пропустил вперед командора О’Брайена, которого он в конце концов нашел в саду, — тот снова вышел на воздух и беспокойно мерил шагами лужайку.

Расстроенный ирландец остановился на пороге. Вид у него был вызывающий.

— Что вам от меня надо? — воскликнул он.

— Будьте любезны, сядьте, — спокойно и доброжелательно сказал Валантэн. — Гм, а сабля-то не при вас! Где же она?

— На столе в библиотеке, — ответил О’Брайен, и оттого, что он пребывал в смятении, акцент его стал отчетливее. — Такая незадача, представьте, вышло так, что...

— Иван, — распорядился начальник полиции, — сходите, пожалуйста, в библиотеку и принесите саблю командора. — Затем, когда охранник удалился, Валантэн продолжал: — Лорд Гэллоуэй говорит, вы ушли из сада незадолго до того, как он обнаружил труп. Что вы делали в саду?

О’Брайен устало опустился в кресло.

— О, просто-напросто глядел на луну! — воскликнул он на ирландском диалекте. — Общался с природой, дорогой мой!

Воцарилось гробовое молчание. Через какое-то время его прервал стук в дверь, такой же обыденный, но пугающий, как раньше.

Вошел Иван с пустыми ножнами в руках.

— Больше там ничего не было, — объявил он.

— Положите их на стол, — буркнул Валантэн, не отрывая взгляда от блокнота.

Молчание висело как дамоклов меч, занесенный над головой осужденного убийцы. Герцогиня давно уже подавила рвавшееся с уст восклицание, скрытая ненависть лорда Гэллоуэя к ирландцу была утолена и даже начала понемногу ослабевать. Поэтому раздавшийся в тишине голос прозвучал неожиданно.

— Кажется, я могу дать вам исчерпывающее объяснение! — воскликнула леди Маргарет звучным, хотя и слегка дрожащим голосом, каким обычно говорит, обращаясь сразу ко многим людям, женщина, даже самая решительная. — Могу сказать, что делал в саду мистер О’Брайен, раз уж он решил молчать. Он просил моей руки. Я отказала ему, пояснив, что обстоятельства, да и мнение моих родных, заставляют меня дать ему такой ответ, хотя не могут поколебать моего глубокого к нему уважения. Мои слова вызвали у него досаду: похоже, уважение — не то, чем он мог бы удовлетвориться. Думаю, оно и сейчас его мало волнует, — сказала она с еле заметной улыбкой, — хотя я не отказываю ему в этом и в настоящий момент. Могу поклясться, он не совершал ничего такого, о чем здесь недавно говорилось.

Лорд Гэллоуэй повернулся к дочери и, думая, что говорит вполголоса, начал ее стращать.

— Придержи язык, Мэгги, — произнес он чуть ли не оглушительным шепотом. — Зачем ты защищаешь этого молодца? Ты знаешь, где его сабля? Где вся его проклятая амуниция?..

Тут он остановился — дочь одарила его уничтожающим взглядом, словно магнит, привлекшим внимание собравшихся.

— Дурень ты старый! — сказала она низким голосом без всякого почтения к родителю. — Ты думаешь, что говоришь?! Я же только что заявила: этот человек невиновен, все это время он провел со мной. Но если он окажется виновным, от этого ничего не изменится — он все равно был со мною. Если он в это время убил человека, в чьем присутствии, по-твоему, он это сделал? Кто окажется свидетелем, если не соучастником преступления? Неужели ты ненавидишь Нейла до такой степени, что готов из-за этого погубить собственную дочь?..

Леди Гэллоуэй застонала. Всех присутствующих объял трепет — им виделись любовные драмы давно минувших лет; побледневшие лица шотландской аристократки и ее возлюбленного, ирландского искателя приключений, казались им старинными портретами в галерее какого-нибудь древнего замка. В объятой молчанием комнате витали призраки погубленных мужей и тайных любовников.

Зловещее молчание внезапно нарушил чей-то спокойный голос, задавший наивный вопрос:

— А сигара очень длинная?

Вопрос так не вязался с предшествовавшим диалогом, что все невольно стали оглядываться, пытаясь понять, кто же его задал.

— Я имею в виду сигару, которую курит мистер Блэйн, — продолжал отец Браун, устроившийся на стуле в углу комнаты. — Судя по тому, сколько это продолжается, она должна быть длинной, как трость.

Несмотря на подобное непрошеное вмешательство, на лице Валантэна отразилось не только раздражение, но и понимание.

— Вы правы! — воскликнул он, оторвав взгляд от блокнота. — Иван, сходите еще раз, поищите мистера Блэйна. Как найдете, немедленно приведите сюда.

Когда дверь за охранником закрылась, Валантэн с озабоченным выражением на лице обратился к девушке:

— Леди Маргарет, у меня нет сомнений в том, что все здесь восхищаются тем, что вы не побоялись уронить себя в глазах общества и объяснить поведение командора О’Брайена. Но есть здесь и еще один неясный момент. Лорд Гэллоуэй, насколько я понял, встретил вас, когда вы шли из кабинета в гостиную. Это произошло всего через несколько минут после того, как он покинул сад, где оставался мистер О’Брайен.

— Не забывайте, я ведь ответила Нейлу отказом, — с легкой иронией возразила леди Маргарет. — Так что вряд ли можно было ожидать, что мы вернемся рука об руку. Что ни говори, он поступил по-джентльменски — дал мне возможность вернуться первой. И тем самым навлек на себя обвинение в убийстве.

— За эти несколько минут он вполне мог... — мрачно заметил Валантэн, но закончить фразу ему не довелось.

Раздался стук в дверь, и в комнату заглянул Иван.

— Прошу прощения, мсье, но мистер Блэйн нас покинул, — доложил он.

— То есть как?! — вскочив, воскликнул Валантэн.

— Ушел. Исчез. Испарился, — ответил Иван, и французские слова в его устах прозвучали особенно забавно. — Его шляпа и пальто исчезли тоже. Кроме того, я обнаружил нечто удивительное. Когда я обежал вокруг дома в поисках следов мистера Блэйна, мне кое-что попалось на глаза. Может, это и есть его след.

— О чем вы говорите? — спросил Валантэн.

— Сейчас покажу, — отозвался охранник.

Снова выйдя в коридор, он почти сразу появился с обнаженной кавалерийской саблей, блеснувшей на свету. Конец и часть лезвия были в крови. Все смотрели на нее с ужасом, как будто это была шаровая молния, летавшая по комнате. Иван тем временем более или менее спокойно продолжал:

— Вот что я нашел, когда продирался сквозь кустарник в пятидесяти ярдах от дома, у шоссе, ведущего из нашего предместья к центру города. Короче говоря, я нашел то, что бросил впопыхах мистер Блэйн, удирая отсюда.

Снова воцарилось молчание, хотя и не такое гнетущее. Валантэн взял саблю, осмотрел ее, на несколько минут погрузился в раздумье, затем повернулся к О’Брайену.

— Командор, — сказал он уважительно, — надеюсь, вы представите эту саблю в полицию, если возникнет надобность ее осмотреть. Пока же, — добавил он, убирая клинок в ножны, — позвольте вернуть вам ваше оружие.

Сцена была поистине символической, и присутствующие с трудом удержались от рукоплесканий.

Для О’Брайена этот момент стал поворотным в жизни. К тому времени, как он снова пошел прогуляться по сокровенному саду — на сей раз озаренный сиянием разгоравшегося утра, — трагическая маска как будто спала с его лица — у него появилось немало оснований чувствовать себя счастливым. Лорд Гэллоуэй, как джентльмен, принес ему извинения; леди Маргарет же была больше чем леди — она была женщиной и, очевидно, не удовольствовавшись извинениями, предложила ирландцу кое-что еще, — по крайней мере, они до завтрака довольно долго гуляли среди цветов.

Общество в целом испустило вздох облегчения и настроилось на человеколюбивый лад. Хотя тайна загадочной смерти и не разъяснилась, подозрительность больше не лежала бременем на плечах гостей, — казалось, ее увез в Париж этот странный миллионер, человек, которого они почти не знали. Дьявол был изгнан из дома, вернее, бежал сам.

Однако загадка пока разгадана не была, и, когда О’Брайен плюхнулся на скамейку рядом с доктором Симоном, сей ученый муж тотчас же об этом заговорил. Но ирландец был поглощен другими думами, вернее, приятными мечтаниями, потому и ответил доктору довольно кратко — и откровенно:

— Не могу сказать, что все это меня очень интересует. Тем более сейчас, когда почти все уже ясно. Наверное, Блэйн ненавидел этого незнакомца — уж не знаю почему. Он заманил его в сад и убил моей саблей; потом удрал в Париж, бросив оружие. Кстати, Иван сказал мне, что в кармане у мертвеца нашли американский доллар. Так что он янки, как и сам Блэйн, и это, по-моему, все объясняет. Не вижу тут ничего непонятного.

— В этом деле совершенно необъяснимы пять вещей, — спокойно сказал доктор. — Это как стены в пять рядов. Поймите меня правильно, я не сомневаюсь, что совершил убийство Блэйн, — его бегство, на мой взгляд, это доказывает. Но все дело в том, как он это сделал. Прежде всего неясно, почему убийство совершено огромной саблей — легче ведь сделать это ножом, а потом спрятать его в карман. Непонятно и другое: почему не было ни шума, ни криков? Неужели убитый спокойно смотрел, как кто-то приближается к нему, размахивая саблей, и даже не вскрикнул? Третья несообразность вот какая: у входной двери весь вечер нес вахту охранник; мимо него и мышь не прошмыгнула бы, не только человек. Каким же образом тогда попал в сад убитый? И четвертая: учитывая то, о чем я только что сказал, каким образом выбрался из дома Блэйн?

— Вы назвали четыре несообразности, — сказал командор, глядя на медленно приближавшегося к ним по тропе маленького священника. — Скажите же, какая пятая.

— О, по сравнению с теми четырьмя это пустяк, — ответил доктор, — хотя и весьма странного свойства. Когда я впервые осмотрел тело, у меня создалось впечатление, что убийца нанес несколько ударов. При повторном же осмотре на шее оказалось множество зарубок. Другими словами, они появились, очевидно, после того, как голова была отсечена. Неужели мистер Блэйн так люто ненавидел своего врага, что рубил саблей безглавое тело?

— Жуть какая-то! — воскликнул ирландец и поежился.

Пока они говорили, отец Браун успел уже к ним подойти и теперь со свойственной ему застенчивостью дожидался паузы в разговоре.

— Простите, что вмешиваюсь, — проговорил он наконец как-то сбивчиво. — Меня просили сообщить вам новости.

— Какие новости? — уставился на него доктор из-за стекол своих очков.

— Дело в том, — кротко сказал отец Браун, — что произошло еще одно убийство.

Двое мужчин так резко вскочили, что скамейка аж подпрыгнула.

— Но самое странное, — продолжал маленький священник, уставив взгляд на кустики рододендрона, — что убийство это совершено так же, как и первое, — снова найдена отрубленная голова, на сей раз в реке, чуть дальше по парижскому шоссе. Из раны еще течет кровь, поэтому они думают, что...

— Господи помилуй! — вскричал ирландец. — Да что этот Блэйн, маньяк?!

— В некоторых слоях американского общества, знаете ли, принята вендетта, — бесстрастно отозвался отец Браун и добавил: — Вас обоих просят пройти в библиотеку и кое на что взглянуть.

Командор О’Брайен проследовал за доктором и священником в комнату, где проводилось дознание. Настроение у него испортилось. Как и все солдаты, он питал отвращение к тайным убийствам. Когда же кончатся эти жуткие усекновения голов? Сначала одна, потом другая, с горечью думал он. И ведь в данном случае не скажешь, как в пословице: одна голова — хорошо, две — лучше. Войдя в библиотеку, ирландец вздрогнул при виде неожиданного зрелища: на столе начальника полиции лежала цветная картинка и на ней была изображена еще одна кровоточащая отрубленная голова — третья! И это была голова самого Валантэна! Офицер пригляделся — и увидел, что это всего лишь газета, орган партии националистов, называющийся «Гильотина». Каждую неделю лихие газетчики изображали на первой странице своего издания голову одного из политических противников с закатившимися глазами и искаженными чертами, как будто после казни. Валантэн, будучи воинствующим атеистом, не избежал подобной участи.

О’Брайен, как большинство ирландцев, при всех своих недостатках (или даже пороках) был по-детски простодушен, и подобное «интеллектуальное» глумление над соперником, на которое, кстати, способны лишь французы, вызвало у него глубокое отвращение. Он воспринимал Париж как единое целое — начиная с гротескного уродства химер собора Нотр-Дам и вплоть до непристойных карикатур в газетах. Он вспомнил зловещий комизм французской революции. Город виделся ему сгустком сатанинской энергии — от кровавой картинки на столе Валантэна до фантастических чудищ на водосточных трубах готических зданий и злобной ухмылки огромного каменного дьявола, украшающего Нотр-Дам.

Библиотека была полутемной прямоугольной комнатой с низким потолком; свет пробивался сюда из-под опущенных штор; он имел слегка красноватый оттенок — солнце взошло совсем еще недавно. Валантэн и его помощник ожидали пришедших у дальнего конца стола — длинного, чуть наклонного. На столе лежали человеческие останки, при слабом освещении выглядевшие неестественно большими. Огромное черное туловище и желтое лицо покойника, найденного в саду, произвели на вошедших то же впечатление, что и труп вечером. Еще одна голова, которую обнаружили в реке среди камышей, лежала рядом; с нее капала вода, смешанная с кровью. Подручные Валантэна все еще искали безглавое тело второго покойника, надеясь выловить его в реке. Отец Браун, который не был так чувствителен, как командор, подошел к столу и стал внимательно осматривать голову второго покойника, по своему обыкновению часто моргая. Волос на этой голове было не много, они топорщились мокрыми седыми космами и в бледно-розовом утреннем свете казались сребротканой бахромой. Лицо же — багровое, уродливое, с запечатлевшимися на нем следами страстей, быть может преступных, — было все избито камнями или корнями деревьев, когда головою играл прибой.

— Доброе утро, командор О’Брайен, — спокойно и приветливо заговорил начальник полиции. — Ну что, слышали вы о том, как наш приятель Блэйн еще раз выступил в роли мясника?

Отец Браун, все еще склонившийся над седовласой головой, проговорил, не глядя на Валантэна:

— У вас, кажется, нет сомнений, что эту голову тоже отсек Блэйн?

— По всему выходит, что так, — ответил начальник полиции, засунув руки в карманы. — Убийство совершено так же, как предыдущее, тем же оружием, да и покойник обнаружен рядом.

— Да-да, я все понимаю, — кротко проговорил маленький священник. — И все же, представьте себе, сомневаюсь, что это второе убийство совершил Блэйн.

— Почему? — поинтересовался доктор Симон, пристально глядя на отца Брауна.

— Как по-вашему, доктор, — сказал тот, подняв голову и непроизвольно моргнув, — может ли человек сам себя обезглавить? Что-то я себе этого не представляю.

О’Брайену показалось, будто перед ним разорвалась бомба; доктор же вскочил, стремительно подошел к столу и отбросил с мертвого лица прядь седых волос.

— О, это Блэйн, ошибки быть не может, — спокойно сказал маленький священник. — У него точно такой шрам на левом ухе.

Валантэн стиснул зубы и уставил на отца Брауна пристальный взгляд своих блестящих глаз, затем недовольно заметил:

— Похоже, вы многое о нем знаете, отец Браун!

— Это действительно так, — просто ответил тот. — Мы много беседовали с ним в последние несколько недель. Он подумывал о том, чтобы присоединиться к нашей церкви.

Глаза Валантэна загорелись безумным огнем; он сжал кулаки и подступил к священнику.

— Так, может, он и деньги свои подумывал передать вашей церкви?! — спросил он со злобной усмешкой.

— Не исключено, — флегматично ответил отец Браун. — Даже вполне возможно.

— В таком случае вы действительно должны много о нем знать! О его жизни и...

Командор О’Брайен положил руку на плечо француза и веско проговорил:

— Перестаньте говорить гадости, Валантэн, иначе снова засверкают сабли!

Однако начальник полиции успел уже снова взять себя в руки.

— Что ж, — заявил он, — разглашать пока ничего не будем. Вы, господа, не забывайте о своем обещании не выходить из этого дома. Постарайтесь с этим смириться. Иван будет держать вас в курсе дела, я же должен вернуться к работе и написать отчет для префектуры.

Откладывать это долее нельзя. Если захотите мне что-нибудь сообщить, я у себя в кабинете.

Начальник полиции вышел. Доктор Симон спросил его помощника:

— Удалось узнать что-нибудь еще?

— Только одну вещь, мсье, — ответил Иван, морща свое землисто-бледное стариковское лицо, — но, сдается мне, довольно любопытную. Этот старый хрыч, которого вы нашли в саду, — тут он без всякого пиетета к покойнику показал пальцем на массивное тело в черном костюме, — так вот, мы узнали-таки, кто он такой.

— Да ну! — воскликнул удивленный доктор. — И кто же?

— Имя его Арнольд Беккер, — ответил помощник Валантэна, — хотя прозвища он менял как перчатки. Это был отъявленный мерзавец, он какое-то время жил в Америке; там-то Блэйн ему чем-то и досадил. Нам с Беккером возиться не пришлось — он обретался все больше в Германии. Мы, конечно, связались с немецкой полицией. Удивительнее всего, что у этого человека был брат-близнец, которого звали Луи — Луи Беккер. Вот он как раз довольно долго задавал нам жару. Наконец его приговорили к смерти и на вчерашний день назначили казнь. Скажу вам честно, господа, увидев, как голова этого типа покатилась в корзину, я подпрыгнул от радости. Если б я не присутствовал при казни, то готов был бы поклясться, что перед нами труп Луи Беккера. Потом, конечно, я вспомнил о его брате-близнеце в Германии, и это помогло мне разобраться...

Иван оборвал свою многословную речь, поскольку заметил: его никто не слушает. О’Брайен и доктор уставились на маленького священника, который вдруг вскочил и сжал ладонями виски, как человек, терзаемый внезапной острой болью.

— Хватит! Довольно! Остановитесь! — восклицал он. — Подождите минуту! Мне понятно пока не все! Дарует ли мне силы Всевышний? Позволит ли внезапное озарение моему разуму постигнуть все в целом? Боже, помоги мне! Раньше я неплохо умел соображать, мог пересказать любую главу, вспомнить любую страницу сочинений Фомы Аквинского. Расколется ли моя голова — или я пойму суть дела? Я понимаю пока лишь половину, все в целом же осмыслить не могу!

Он обхватил руками голову и стоял в напряженной позе, то ли мучительно размышляя, то ли творя молитву; прочим же оставалось лишь удивленно лицезреть сие последнее за этот безумный день удивительное происшествие.

Когда маленький священник наконец опустил руки, лицо его было по-детски серьезно, черты разгладились. Глубоко вздохнув, он сказал:

— Что ж, давайте подводить итоги. Чем скорее с этим будет покончено, тем лучше. Мне пришло в голову, каким образом вам проще будет вникнуть в суть дела. — Он повернулся к врачу. — Доктор Симон, у вас отлично развито логическое мышление. Сегодня утром мне довелось слышать, как вы задали пять вопросов относительно несообразностей этой загадочной истории. Если вы любезно согласитесь их повторить, я на них отвечу.

Удивленный доктор недоверчиво покачал головой и чуть было не потерял пенсне; однако заговорил сразу:

— Итак, первый вопрос, если помните, таков: почему злоумышленник совершил убийство огромной саблей, хотя проще было воспользоваться ножом?

— Ножом человека нельзя обезглавить, — спокойно ответил отец Браун. — А для убийцы отрубить жертве голову было совершенно необходимо.

— Почему? — с интересом спросил О’Брайен.

— Теперь второй вопрос, — не ответив ирландцу, сказал священник.

— Отчего убитый не кричал, не издал даже никакого возгласа? — продолжал доктор. — Ведь появление в саду человека с обнаженной саблей — событие довольно необычное, оно должно было напугать жертву.

— Помните веточки на траве? — мрачно спросил отец Браун и повернулся к окну, из которого открывался вид на лужайку, где произошло убийство. — Никто не обратил на них никакого внимания. А они ведь лежали посреди лужайки, очень далеко от деревьев. Почему? К тому же, если присмотреться к ним, видно, что они были не разломаны па мелкие кусочки, а нарублены. Убийца отвлек внимание спутника, показывая какие-то фокусы с саблей, должно быть демонстрируя, как можно перерубить ветку на лету; когда же тот нагнулся, чтобы оценить результат, достаточно было одного сильного удара саблей — и голова оказалась отсечена.

— М-да, — медленно проговорил доктор. — Это похоже на правду. Но следующие два вопроса поставят в тупик кого угодно.

Отец Браун молча стоял у окна и глядел на лужайку.

— Вам известно, что сад обнесен глухой стеной, а вход в дом находится под контролем охранника, — снова заговорил доктор. — Так что сад отгорожен от внешнего мира, словно вакуумная камера. Как же туда попал посторонний, встретивший там смерть?

Не поворачиваясь, маленький священник отозвался:

— В саду не было никаких посторонних.

Воцарилось молчание, затем атмосферу разрядил странный, кудахчущий, какой-то детский смех Ивана — он посчитал последнюю реплику нелепой и не удержался от издевки.

— А-а! — воскликнул он. — Так, значит, мы не волочили вчера этот огромный тяжеленный труп, не укладывали его на кушетку?! Этого человека, по-вашему, не было в саду?

— Не было в саду? — машинально повторил отец Браун. — Да нет, он там был, но не весь.

— Дьявольщина! — вскричал доктор Симон. — Человек либо находится в саду, либо его там нет.

— Не обязательно, — отозвался маленький священник, и улыбка скользнула по его устам. — Ваш следующий вопрос, доктор.

— По-моему вы не в себе! — с сердцем воскликнул доктор. — Но если вы так настаиваете, вопрос я задам. Каким образом Блэйн вышел из сада?

— Он оттуда не выходил, — ответил Браун, все еще глядя в окно.

— Не выходил?! — взревел доктор.

— Впрочем, можно сказать, что вышел, но не весь.

Симон, чья чисто французская логика мышления не выдержала последнего тезиса, потряс кулаками в воздухе:

— Человек либо выходит из сада, либо не выходит!

— Не всегда, — откликнулся священник.

Доктор нетерпеливо вскочил.

— Не желаю тратить время на пустую болтовню, — яростно воскликнул он. — Если вы не понимаете, что человек может находиться либо по одну сторону стены, либо по другую, мне не о чем больше с вами говорить.

— Доктор, — мягко произнес отец Браун, — мы с вами всегда неплохо ладили. Будьте добры, не уходите и задайте пятый вопрос. Хотя бы во имя нашей старой дружбы.

Импульсивный доктор бросился в кресло у самой двери и сказал:

— На голове и шее жертвы видны какие-то странные рубцы. Похоже, нанесенные после того, как голова была отсечена.

— Верно, — проговорил маленький священник, не меняя позы. — Это сделано для того, чтобы вас обмануло то, что в конечном счете вас и обмануло. Чтобы вы уверились в том, что голова и тело раньше составляли единое целое.

Пограничье разума, где рождаются чудовища, неотвратимо затопляло темную кельтскую душу О’Брайена. Ему представлялся безумный хоровод кентавров, русалок, всех сказочных монстров, которых когда-либо порождало неисчерпаемое человеческое воображение. Голос праотцев звучал в его ушах: «Избегай проклятого сада, где деревья рождают двуликие плоды. Отринь сад зла, где встретил смерть человек с двумя головами». И все же, пока происходило это прискорбное мелькание призраков в древнем затуманенном зеркале ирландской души, офранцузившийся ум О’Брайена был начеку — командор взирал на странного маленького человечка так же пристально и недоверчиво, как и остальные.

Отец Браун наконец отвернулся от окна; лицо его оказалось в густой тени, но, несмотря на это, все присутствующие заметили: оно бледно, как пепел. Вот он заговорил, и слова его, вопреки всему, звучали взвешенно, словно не было на свете впечатлительных кельтских душ.

— Господа, — сказал он, — хочу заявить: мы с вами вовсе не обнаружили в саду труп незнакомого человека — Беккера. Это вообще не тело неизвестного. Перед лицом трезвомыслящего доктора Симона я все же утверждаю: Беккер в саду был не весь. Взгляните-ка сюда, — сказал маленький священник, указывая на огромное мертвое тело в черном фраке. — Этого человека вы никогда в жизни не видели, так? Ну а этого вы видели?

Маленький священник быстро откатил голову незнакомца с желтоватой лысиной и приставил к туловищу седую взлохмаченную голову, лежавшую неподалеку.

Перед собравшимися, без всякого сомнения, лежало составлявшее некогда единое целое тело миллионера Джулиуса К. Блэйна.

— Убийца отрубил ему голову, — спокойно продолжал отец Браун, — и перебросил саблю через стену. Но он был человеком очень умным, и потому вслед за саблей последовало и еще кое-что. А именно голова жертвы. Убийце осталось лишь приставить к туловищу другую голову — и готово! — вы решили, что перед вами труп незнакомого человека.

— Приставить другую голову! — воскликнул О’Брайен, вытаращив глаза. — Какую голову? Можно подумать, головы растут на деревьях!

— Нет, — хрипло ответил маленький священник, разглядывая свои ботинки, — на деревьях они не растут, но я могу назвать место, где они имеются в изобилии. Это корзина у гильотины, около которой мсье Аристид Валантэн, начальник полиции, стоял всего за час до убийства. Подождите, друзья мои, послушайте меня еще одну минуту, прежде чем разорвать на клочки. Валантэн — человек честный, если это понятие применимо к тому, кто страдает мономанией. Неужели вы не замечали в его холодных серых глазах искру безумия? А помешался он вот на чем: ему не терпелось сделать все, да-да, все, чтобы избавить мир от того, что он называл «зловещей тенью креста». За это он боролся, не боясь лишений и голода, ради этого он убил. До недавнего времени шальные миллионы Блэйна распределялись между столь многими сектами, что не могли изменить положения вещей. Однако до Валантэна дошел слух, что Блэйн, как и многие легкомысленные скептики, склоняется к католической вере, а это уже совсем другое дело. Деньги Блэйна влили бы свежие соки в жилы обнищавшей, но не утратившей боевого задора французской церкви. Миллионер поддержал бы, в частности, шесть газет французских националистов, таких как «Гильотина». Судьба сражения висела на волоске, и этот фанатик вознамерился собственноручно решить исход дела. Перед ним стояла задача устранить Блэйна, и справился он с ней мастерски. Если б величайшему в мире детективу надо было совершить убийство, он бы обставил все именно так. Забрав отрубленную голову Луи Беккера якобы на криминологическую экспертизу, он спрятал ее в чемоданчик и унес домой. Оставшись с глазу на глаз с миллионером в гостиной, хозяин дома затеял с ним какой-то спор — лорд Гэллоуэй к тому времени уже покинул комнату и не мог слышать их разговора. Затем Валантэн вывел гостя в сад, завел разговор о холодном оружии, продемонстрировал, как можно саблей разрубить ветку в воздухе, и когда тот нагнулся...

Тут разъяренный Иван вскочил и завизжал:

— Да вы спятили! Я сейчас отведу вас к хозяину, даже силком потащу, если понадобится!

— А я как раз к нему и собираюсь, — сурово проговорил священник. — Мой долг — спросить его, не хочет ли он облегчить душу покаянием.

Все присутствующие нестройными рядами ринулись в кабинет Валантэна. Отец Браун оказался впереди — словно заложник или обреченная на заклание жертва.

Кабинет встретил их гробовой тишиной. Великий детектив сидел за письменным столом, очевидно слишком поглощенный делом, чтобы хоть как-то прореагировать на неожиданное и сумбурное вторжение гостей. Они выждали несколько мгновений, затем доктор, уловив нечто подозрительное в слишком прямой линии спины сидящего, метнулся к столу.

Прежде всего ему бросилась в глаза маленькая коробочка с пилюлями возле локтя Валантэна. Доктор взглянул на хозяина дома, коснулся его руки — и понял: этот человек мертв. На лице самоубийцы, взиравшего на мир невидящими глазами, запечатлелась гордость, превосходящая гордость Катона[11].

 СТРАННЫЕ ШАГИ

Если вы встретите члена привилегированного клуба «Двенадцать верных рыболовов», приехавшего в отель «Вернон» на ежегодный клубный обед, то, когда он снимет пальто, вы обратите внимание, что на нем зеленый, а не черный фрак. Если (при условии, что у вас хватит дерзости обратиться к такому возвышенному существу) вы спросите его, к чему такая причуда, он, скорее всего, ответит, что не хочет быть принятым за официанта. Вы отойдете, подавленный этим откровением, но оставите за собой неразгаданную тайну и историю, достойную того, чтобы ее рассказать.

Если же — продолжая линию неправдоподобных предположений — вы встретитесь с кротким, усердным маленьким священником по имени Браун и спросите его, что он считает величайшей удачей в своей жизни, он может ответить, что самый удачный случай выпал в отеле «Вернон», где ему удалось предотвратить преступление и, возможно, спасти человеческую душу, просто прислушавшись к шагам в коридоре. Наверное, он гордится своей невероятной и замечательной догадкой и не преминет упомянуть о ней. Но поскольку крайне маловероятно, что вы достигнете такого высокого положения в обществе, чтобы найти клуб «Двенадцать верных рыболовов», или падете так низко, что окажетесь в обществе бродяг и уголовников, где сможете встретить отца Брауна, боюсь, вы никогда не услышите эту историю, если только я сам не расскажу ее вам.

Отель «Вернон», где проходили ежегодные обеды «Двенадцати верных рыболовов», был учреждением, какие существуют только в олигархическом обществе, помешанном на изысканных манерах. Он представлял собой диковинный продукт под названием «эксклюзивное коммерческое мероприятие», который приносил доход, не привлекая посетителей, а фактически отпугивая их. В самой сердцевине плутократии торгаши умудрились стать еще более придирчивыми, чем их клиенты. Они специально чинили препоны, чтобы богатые и пресыщенные люди могли пускать в ход деньги и связи для преодоления этих препятствий. Если бы в Лондоне существовал модный отель, куда был бы закрыт доступ для людей ростом ниже шести футов, высшее общество покорно устраивало бы вечеринки для великанов, чтобы попасть туда. Если бы существовал дорогой ресторан, который по прихоти его владельца открывался бы только во вторник вечером, то по вечерам во вторник там было бы не протолкнуться. Отель «Вернон» как бы случайно стоял на углу площади в фешенебельном квартале Белгравия. Он был небольшим и очень неудобным, но даже неудобства считались надежной стеной, ограждающей привилегированное сословие. В частности, одно неудобство имело особенно важное значение: в отеле могли одновременно обедать только двадцать четыре человека. Единственный большой обеденный стол стоял под открытым небом на веранде, смотревшей на один из красивейших садов Лондона. Таким образом, даже этими двадцатью четырьмя местами за столом можно было пользоваться только в теплую погоду, но это затруднение лишь делало удовольствие более желанным. Владельцем отеля был еврей по фамилии Левер, который заработал около миллиона фунтов на крайне сложной процедуре доступа в свои владения. Разумеется, он сочетал эти ограничения с самой тщательной заботой о роскоши и изысканности для немногих избранных. Кухня и вина здесь были не хуже, чем в любом из лучших ресторанов Европы, а поведение прислуги точно отражало строгие нормы, укорененные в сознании высшего света. Хозяин знал всех официантов как свои пять пальцев; по слухам, их было лишь пятнадцать человек. Гораздо проще было получить место в парламенте, чем стать официантом в этом отеле. Каждого из них натаскивали на исполнение своих обязанностей в полном молчании и с безупречной точностью, как камердинера в доме настоящего английского джентльмена. В самом деле, на каждого обедающего обычно приходился по меньшей мере один официант.

Члены клуба «Двенадцать верных рыболовов» могли устраивать ежегодный обед только в таком месте, обеспечивающем роскошное уединение. Их чрезвычайно расстроила бы даже мысль о том, что здесь могут обедать члены какого-то другого клуба. По случаю обеда у них было принято выставлять напоказ свои сокровища, как если бы они находились в частном доме, — особенно знаменитый набор вилок и ножей для рыбы, представлявший собой клубную реликвию. Серебряные столовые приборы были искусно выполнены в форме рыбок, и рукоять каждого из них украшала крупная жемчужина. Они всегда выкладывались перед рыбной переменой блюд, которая неизменно была самой торжественной в ходе великолепной трапезы. Клуб имел множество собственных ритуалов и церемоний, но не имел какой-либо цели и истории; именно это делало его столь аристократичным. Не нужно было занимать видное положение в обществе, чтобы стать одним из «двенадцати рыболовов». Если вы не принадлежали к определенному кругу, то никогда не слыхали о них. Клуб существовал в течение двенадцати лет. Его президентом был мистер Одли, а вице-президентом — герцог Честерский.

Если мне до некоторой степени удалось передать атмосферу этого поразительного отеля, у читателей может возникнуть естественный вопрос: откуда мне удалось что-то узнать о нем и каким образом столь обычный человек, как мой друг, отец Браун, оказался в этой золотой клетке? Мой ответ будет очень простым и даже банальным. В мире есть один старинный бунтарь и демагог, который врывается даже в самые рафинированные салоны с ужасной вестью о том, что все люди братья. Везде, где этот уравнитель проносится на своем бледном коне, дело отца Брауна — следовать за ним. В тот день одного из официантов, итальянца по происхождению, вдруг разбил паралич, и хозяин отеля разрешил послать за ближайшим католическим священником, хотя и слегка удивился такому суеверию. Содержание беседы отца Брауна со слугой нас не касается по той простой причине, что священник не стал разглашать его. Но очевидно, оно было связано с составлением письма или заявления, призванного загладить причиненное зло или сделать важное признание. С кроткой настойчивостью, которую он выказал бы и в Букингемском дворце, отец Браун попросил выделить ему отдельную комнату и письменные принадлежности. Мистер Левер разрывался пополам. Он был незлобивым человеком, но по доброте душевной стремился избегать всяческих сцен и затруднений. В то же время присутствие необычного незнакомца в его отеле этим вечером было подобно грязному пятнышку на белоснежной скатерти. В отеле «Вернон» не было прихожей или приемной; здесь нельзя было увидеть людей, сидящих в холле, или случайных клиентов. Пятнадцать официантов ожидали прибытия двенадцати гостей. Найти нового гостя в тот вечер было бы так же поразительно, как обнаружить нового родного брата за семейным завтраком или чаепитием. Более того, внешность священника была невзрачной, а одежда забрызгана грязью; даже если бы его увидели издалека, это грозило бы скандалом. В конце концов мистер Левер нашел решение, позволявшее скрыть позор, если не устранить его целиком. Когда вы входите в отель «Вернон» (вам никогда не удастся это сделать), то проходите по короткому коридору, украшенному выцветшими, но ценными картинами, и оказываетесь в главном вестибюле, откуда несколько коридоров ведут в гостиные с правой стороны, а еще один коридор уходит налево, в сторону кухни и служебных помещений. Слева же можно видеть угол стеклянного помещения, примыкающего к вестибюлю, своеобразного дома внутри дома; вероятно, когда-то здесь находился старый бар гостиницы.

Теперь в этой стеклянной будке сидит представитель владельца (никто здесь не появляется лично, если это в его силах), а за ней, по пути к служебным помещениям, находится гардеробная для гостей, последняя граница джентльменских владений. Но между будкой и гардеробной есть небольшая отдельная комната, которой хозяин иногда пользуется для важных и деликатных дел — например, дает герцогу взаймы тысячу фунтов или же отказывается ссудить ему шесть пенсов. То обстоятельство, что мистер Левер разрешил на полчаса осквернить это священное место присутствием обычного священника, марающего бумагу, свидетельствует о его безграничной терпимости и великодушии. Вполне вероятно, что история, которую записывал отец Браун, была гораздо лучше моей, но о ней никто никогда не узнает. Могу лишь сказать, что она была почти такой же длинной и что последние два-три абзаца были наименее увлекательными.

Когда священник приблизился к концу своего повествования, он немного расслабился и позволил своим мыслям свободно блуждать, а его острые физические чувства пробудились от спячки. Близилось время обеда; в его маленькой комнате не было освещения, и подступающий сумрак, вероятно, обострил слух. Когда отец Браун составлял последнюю и наименее важную часть документа, он обратил внимание, что пишет под звук ритмичного шума снаружи, как человек иногда думает под стук колес, когда едет в поезде. Он сразу же понял, что это было — всего лишь звук шагов, когда кто-то проходит мимо двери, вполне обычная вещь в гостинице. Тем не менее он уперся взглядом в потемневший потолок и прислушался к звуку. Спустя несколько секунд он встал и прислушался еще более внимательно, слегка склонив голову набок. Потом он снова сел и обхватил голову руками; на этот раз он не только слушал, но и думал.

В любой отдельный момент шаги снаружи показались бы самыми обыкновенными, но, взятые в целом, они производили очень странное впечатление. В доме почти всегда стояла тишина, так как немногочисленные посетители сразу же расходились по своим апартаментам, а хорошо вышколенные слуги оставались почти невидимыми, пока в них не было надобности. Трудно было представить место, менее располагающее к необычным событиям. Но шаги производили настолько странное впечатление, что их нельзя было назвать обычными или необычными. Отец Браун выстукивал их ритм пальцем на краешке стола, словно человек, пытающийся заучить мелодию на пианино.

Сначала послышался быстрый перестук мелких шагов, как будто человек легкой комплекции приближался к финишу соревнований по спортивной ходьбе. В какой-то момент шаги смолкли и сменились медленной размашистой походкой, где один шаг по времени соответствовал едва ли не четырем предыдущим. Когда последние отголоски этих шагов затихли вдали, снова послышался топот легких торопливых ног, вскоре сменившийся тяжелым размеренным шагом. Это определенно был один и тот же человек, поскольку его туфли характерно поскрипывали при ходьбе.

Ум отца Брауна был устроен так, что он не мог не задавать вопросов, но от размышлений над этой вроде бы тривиальной загадкой у него голова пошла кругом. Он видел, как люди разбегаются перед прыжком. Он видел, как разбегаются перед скольжением по льду. Но с какой стати человек должен разбегаться для того, чтобы перейти на шаг? Или наоборот, зачем ему переходить на бег со степенной походки? Ни одно другое описание не подходило для трюка, который выделывали невидимые шаги. Человек либо шел очень быстро до половины коридора, чтобы перейти на медленный шаг на другой половине, либо шел очень медленно с одного конца и почти срывался на бег на другом конце. Ни то ни другое не имело особого смысла. В голове отца Брауна становилось все темнее, как и в комнате, где он находился.

Но когда он овладел собой, сгустившаяся тьма сделала его мысли более яркими. Перед его мысленным взором пируэты фантастических ног, шагавших по коридору, стали приобретать неестественное или символическое положение. Может быть, это языческий священный танец? Или совершенно новый вид научного эксперимента? Отец Браун пытался глубже проникнуть в значение странных шагов. Возьмем, к примеру, медленную походку: это определенно не шаги хозяина отеля. Люди его типа либо куда-то торопятся, либо сидят спокойно. Это не мог быть слуга или курьер, ждущий распоряжений. Те богачи, что победнее, иногда ходят вразвалку, когда немного пьяны, но, как правило, особенно в такой роскошной обстановке, они стоят или сидят в сдержанных позах. Нет, этот тяжелый, но пружинистый шаг, отдававший беззаботностью, не особенно шумный, но и не беспокоившийся из-за того, сколько шума он производит, мог принадлежать только одному животному на земле — джентльмену из Западной Европы, которому, вероятно, никогда не приходилось зарабатывать себе на жизнь.

Когда отец Браун окончательно пришел к этому выводу, неизвестный ускорил шаг и прошмыгнул мимо двери с быстротой юркнувшей крысы. Священник отметил, что, хотя шаги ускорились, они стали почти бесшумными, словно человек бежал на цыпочках. Но такое поведение у него ассоциировалось не с конспирацией, а с чем-то другим, чего он никак не мог припомнить. Его раздражали смутные обрывки воспоминаний, которые лишь заставляют ощущать свое бессилие. Он, безусловно, уже где-то слышал эту странную быструю походку. Внезапно он вскочил, осененный новой мыслью, и подошел к двери. Его комната не имела прямого выхода в коридор, но с одной стороны вела в стеклянную будку, а с другой — примыкала к гардеробной. Он попробовал первую дверь, но она оказалась запертой. Тогда он посмотрел в окно — квадратный проем, заполненный багровыми облаками в сиянии зловещего заката, — и на мгновение почуял зло, как собака чует крысу.

Рациональная часть его разума (не важно, более мудрая или нет) снова взяла верх. Отец Браун вспомнил, как хозяин сказал ему, что запрет дверь, а потом придет и выпустит его. Он попытался придумать двадцать разных причин, объясняющих диковинные шаги снаружи, и напомнил себе, что дневного света уже едва хватает, для того чтобы завершить собственную работу. Он перенес бумагу к окну, чтобы не упустить последние отблески вечернего света, и решительно погрузился в почти законченные записи. Он писал около двадцати минут, все ниже склоняясь над бумагой в сгущающихся сумерках, а потом внезапно выпрямился. Странные шаги зазвучали снова.

На этот раз они приобрели еще одну необычную особенность. Раньше неизвестный ходил — легко и с поразительной быстротой, но все же ходил. Теперь он перешел на бег. Быстрые, мягкие шаги приближались по коридору, словно скачки пантеры, преследующей добычу. Чувствовалось, что бежит сильный подвижный человек, испытывающий сдержанное возбуждение. Но когда шелестящий вихрь поравнялся со стеклянной будкой, он внезапно сменился медленными, размеренными шагами.

Отец Браун отбросил свои бумаги и, зная о том, что дверь в стеклянную контору заперта, сразу же направился в гардеробную на другой стороне. Гардеробщик временно отсутствовал — наверное, потому, что все гости обедали и его должность была обычной синекурой. Пробравшись через серый лес пальто, он обнаружил, что полутемное помещение отделено от ярко освещенного коридора откидной стойкой с распахивающейся дверцей, похожей на те, через которые мы обычно подаем зонтики и получаем номерки. Над полукруглой аркой перед этим проходом горел свет, частично падавший на отца Брауна, который казался темным силуэтом на фоне тускнеющего заката в окне за его спиной. Но человек, стоявший в коридоре перед гардеробной, был освещен так же ярко, как на театральных подмостках.

Это был элегантный мужчина в простом фраке, высокий, но как будто занимавший совсем мало места; казалось, он мог проскользнуть как тень там, где многие люди меньшего роста были бы заметнее его. Его лицо, залитое светом, было смуглым и оживленным — лицо иностранца. Он держался свободно и уверенно; критик мог бы лишь заметить, что мешковатый черный фрак не вязался с его фигурой и манерами и странно топорщился в некоторых местах. Когда он увидел темный силуэт Брауна на фоне заката, то достал клочок бумаги с написанным номером и с дружелюбной снисходительностью обратился к священнику:

— Пожалуйста, подайте мое пальто и шляпу; мне нужно срочно уйти.

Отец Браун молча принял бумажку и послушно направился за пальто: это была не первая лакейская работа в его жизни. Он принес пальто и положил на стойку. Между тем странный джентльмен пошарил в жилетном кармане и со смехом произнес:

— У меня нет мелкого серебра, можете взять это.

Он бросил на стойку монету в полсоверена и подхватил свое пальто.

Отец Браун оставался неподвижным в полутьме, но в это мгновение он потерял голову. Впрочем, его голова становилась особенно ценной, когда он терял ее. В такие моменты он мог умножить два на два и получить четыре миллиона. Католическая церковь, обрученная со здравым смыслом, часто не одобряла этого, да и он сам не всегда относился к этому одобрительно. Но благодаря подлинному вдохновению в критическую минуту тот, кто терял голову, чудесным образом сохранял ее.

— Думаю, сэр, в ваших карманах найдется серебро, — вежливо сказал он.

Высокий джентльмен уставился на него.

— Черт побери! — воскликнул он. — Я дал вам золото, чего же вы жалуетесь?

— Потому что серебро иногда бывает дороже золота, — кротко ответил священник. — Во всяком случае, в большом количестве.

Незнакомец с любопытством взглянул на него. С еще большим интересом он осмотрел коридор, ведущий к парадному входу. Потом он снова взглянул на Брауна и на этот раз внимательно осмотрел окно за его головой, где догорали последние отблески заката. Казалось, он принял какое-то решение. Он положил руку на стойку и легко, как акробат, перепрыгнул на другую сторону. Нагнувшись к священнику с высоты своего роста, он огромной рукой ухватил его за воротник.

— Стойте спокойно, — отрывистым шепотом приказал он. — Я не хочу угрожать вам, но...

— Зато я буду угрожать вам, — произнес отец Браун, и его голос прозвучал как барабанная дробь. — Я буду грозить вам червем неумирающим и пламенем неугасимым.

— Вы довольно странный гардеробщик, — пробормотал незнакомец.

— Я священник, мсье Фламбо, — сказал Браун. — И я готов выслушать вашу исповедь.

Его собеседник несколько мгновений хватал ртом воздух, а затем понятился и опустился на стул.


Первые две перемены блюд на обеде «Двенадцати верных рыболовов» прошли вполне успешно. У меня нет экземпляра меню, но, если бы и был, я все равно не смог бы ничего рассказать. Меню было написано на диковинном жаргоне французских поваров, непонятном даже для французов. В клубе существовала традиция, в соответствии с которой закуски были разнообразными и безумно многочисленными. К ним относились серьезно, так как, по общему мнению, они были бесполезным излишеством, как и весь обед, да и сам клуб. Согласно другой традиции, суп был легким и непритязательным — нечто вроде строгого бдения перед предстоящим рыбным пиршеством. За столом велась непринужденная беседа, из тех, что тайно вершат судьбы Британской империи, и все же едва понятная для простого англичанина, даже если бы ему удалось подслушать ее. Членов правительства называли просто по имени с оттенком усталой благосклонности. Радикального министра финансов, которого вся партия консерваторов дружно проклинала за вымогательство, хвалили за его слабые вирши или за посадку в седле на охоте. Лидера консерваторов, которого все либералы вроде бы считали тираном, здесь живо обсуждали и даже хвалили как либерала. Так или иначе, в политиках казалось значительным все что угодно, кроме их политики.

Председатель, мистер Одди, был любезным пожилым человеком, носившим воротничок эпохи Гладстона; он служил олицетворением этого призрачного и вместе с тем неизменного общества. Он никогда ничего не делал — ни хорошего, ни плохого. Он не был расточителен и даже особенно богат. Он просто находился в центре событий. Ни одна партия не могла игнорировать его, и если бы он пожелал стать членом правительства, то, несомненно, попал бы туда. Вице-президент, граф Честерский, был молодым и многообещающим политиком. Помимо этого он представлял собой приятного юношу с тщательно уложенными светлыми волосами и веснушчатым лицом, обладавшего посредственным интеллектом и огромными поместьями. Его появления в обществе всегда были удачными и следовали довольно простому принципу. Когда он придумывал шутку, ее называли блестящей. Когда он не мог придумать шутку то говорил, что сейчас не время для банальностей, и его называли талантливым. В частной жизни или в клубе среди людей своего круга он был просто откровенным и глуповатым, как школьник. Мистер Одли, никогда не занимавшийся политикой, относился к ней несколько более серьезно. Иногда он даже озадачивал собравшихся загадочными фразами, намекавшими на некое различие между либералами и консерваторами. Сам он был консерватором, даже наедине с собой. С ухоженной гривой седых волос над воротничком, он напоминал старомодного государственного деятеля и, если смотреть со спины, был в точности похож на такого человека, какой нужен Британской империи. Спереди он был похож на тихого сибарита, пожилого холостяка с квартирой в Олбани, кем, в сущности, и являлся.

Как уже упоминалось, за столом на террасе имелось двадцать четыре места, а в клубе насчитывалось лишь двенадцать членов. Поэтому они могли расположиться самым роскошным образом с внутренней стороны стола, где перед ними открывался беспрепятственный вид на вечерний сад, все еще сиявший яркими красками, хотя день заканчивался довольно мрачно для этого времени года. Председатель восседал в центре ряда, а вице-президент занял место на дальнем правом краю. Когда двенадцать гостей подходили к своим местам, все пятнадцать официантов, по неписаному обычаю, выстраивались вдоль стены, как войска на параде перед королем, а толстый хозяин кланялся членам клуба с умильным удивлением, как будто никогда не слышал о них раньше. Но еще до первого звяканья ножа или вилки вся эта армия слуг исчезала, и лишь двое или трое оставались собирать или переставлять тарелки, безмолвными тенями скользя вокруг стола.

Разумеется, мистер Левер исчезал задолго до этого в судорогах вежливых расшаркиваний. Было бы преувеличением и даже неуважением предположить, что он мог появиться снова. Но когда вносили самое главное блюдо, торжественное рыбное блюдо, то — как бы это сказать? — возле стола возникала живая тень, некая проекция его личности, намекавшая, что он где-то рядом. Это священное блюдо (естественно, с точки зрения заурядного наблюдателя) представляло собой чудовищный пудинг, размерами и формой напоминавший свадебный торт, в котором неведомое количество всевозможных рыб окончательно потеряло форму, данную Богом. «Двенадцать верных рыболовов» вооружались своими прославленными рыбными приборами и подходили к делу с такой серьезностью, как будто каждый дюйм пудинга стоил не меньше, чем серебряная вилка, с которой он отправлялся в рот. Насколько мне известно, так оно и было. Это блюдо поглощали в благоговейной и напряженной тишине, и лишь после того, как тарелка молодого герцога почти опустела, он сделал ритуальное замечание:

— Такое умеют готовить только здесь.

— Только здесь, — глубоким басом подтвердил мистер Одли, повернувшись к нему и покивав седовласой головой. — Только здесь и нигде больше. Мне говорили, что в кафе «Англэ»...

Тут он был прерван и даже на мгновение взволнован исчезновением своей тарелки, убранной официантом, но восстановил плавное течение своих мыслей.

— Мне говорили, что то же самое умеют готовить в кафе «Англэ». Ничего подобного, сэр, — сказал он, безжалостно покачав головой, словно судья, обрекающий преступника на виселицу. — Ничего подобного.

— Незаслуженная похвала, — произнес некий полковник Паунд, который, судя по его виду, заговорил впервые за последние несколько месяцев.

— Ну не знаю, — оптимистично возразил граф Честерский. — Кое-что там готовят очень неплохо. Например, вы не найдете...

В комнату быстро вошел официант и внезапно застыл на месте. Остановка была такой же бесшумной, как и его шаги, но любезные и рассеянные джентльмены, сидевшие за столом, настолько привыкли к безупречной отлаженности невидимых механизмов, окружавших и поддерживавших их существование, что неожиданное поведение слуги было неслыханным потрясением для них. Их чувства можно сравнить с нашими при виде бунта неодушевленных вещей — например, если бы стул вдруг убежал от нас.

За несколько секунд, пока официант стоял неподвижно, на лице каждого из сидевших проявилось странное выражение неловкости, типичное для нашего времени. Оно возникает при попытке сочетания идей современного гуманизма с ужасной бездной, разделяющей бедных и богатых. Подлинный исторический аристократ стал бы швыряться в официанта всем, что подвернется под руку, начиная с пустых бутылок и, вероятно, заканчивая деньгами. Подлинный аристократ снизошел бы до просторечия и спросил бы его, какого дьявола он тут делает. Но современные плутократы не выносят бедняков рядом с собой, и не важно, рабов или друзей. Странное происшествие со слугой для них было досадной помехой. Они не хотели прибегать к жестокости, но их пугала необходимость проявить милосердие. Они просто хотели, чтобы это поскорее закончилось. Так и случилось. Простояв несколько секунд как истукан, официант повернулся и со всех ног выбежал из комнаты.

Вскоре он снова появился на веранде, вернее, в дверях, на этот раз в обществе другого официанта, с которым он перешептывался и жестикулировал с южной напористостью. Потом первый официант исчез, оставив второго, и вернулся с третьим. Когда к этому импровизированному совету присоединился четвертый официант, мистер Одли счел необходимым нарушить молчание в интересах хорошего тона. Он громко кашлянул, вместо того чтобы воспользоваться президентским молоточком, и произнес:

— Молодой Мучер великолепно поработал в Бирме. Право, ни один другой народ на свете не смог бы...

Пятый официант устремился к нему как стрела и прошептал ему на ухо:

— Нижайше просим прощения. Очень важное дело! Не соизволите ли переговорить с хозяином?

Председатель растерянно обернулся и как в тумане увидел мистера Левера, торопливо ковылявшего к ним. Походка хозяина почти не изменилась, чего нельзя было сказать о его лице. Обычно оно имело приятный бронзовый оттенок, но теперь стало болезненно-желтым.

— Прошу прощения, мистер Одли, — пробормотал он с астматической одышкой. — У меня недоброе предчувствие. Ваши рыбные тарелки, их уносили вместе с ножами и вилками?

— Полагаю, да, — ответил председатель, придав своему голосу некоторую теплоту.

— Вы видели его? — взволнованно пропыхтел владелец отеля. — Видели официанта, который унес их? Вы смогли бы узнать его?

— Узнать официанта? — раздраженно переспросил мистер Од-ли. — Разумеется, нет!

Мистер Левер в отчаянии развел руками.

— Я его не посылал, — сказал он. — Не знаю, когда и почему он пришел. Я послал своего слугу убрать тарелки, но их уже не было на столе.

Мистер Одли был настолько ошеломлен, что утратил сходство с человеком, который нужен Британской империи. Никто из собравшихся не мог вымолвить ни слова, кроме деревянного полковника Паунда, который вдруг воспрянул к жизни, как гальванизированный труп. Он жестко поднялся со своего места, вставил в глаз монокль и заговорил сиплым приглушенным голосом, словно отвык от устной речи.

— Вы хотите сказать, что кто-то украл наши серебряные рыбные приборы? — спросил он.

Хозяин еще более безнадежно развел руками, а в следующее мгновение все, кто сидел за столом, уже были на ногах.

— Все ваши официанты находятся здесь? — требовательно спросил полковник.

— Да, все здесь, я сам видел, — воскликнул молодой герцог, чье ребяческое лицо высунулось на передний план. — Я всегда пересчитываю их, когда вхожу; они так забавно выстраиваются у стены.

— Но нельзя же точно запомнить... — с тяжелым сомнением начал мистер Одли.

— Говорю вам, я точно запомнил, — возбужденно перебил герцог. — Здесь никогда не было больше пятнадцати слуг, и сегодня их было пятнадцать — клянусь, не больше и не меньше.

Хозяин повернулся к нему, вздрогнув всем телом, словно его вот-вот мог разбить паралич.

— Вы... вы говорите... — пролепетал он. — Вы говорите, что видели пятнадцать официантов?

— Как обычно, — подтвердил герцог. — А в чем дело?

— Ничего особенного, — произнес Левер, в речи которого прорезался заметный акцент. — Но этого не могло быть. Один из них умер и лежит наверху.

Наступило потрясенное молчание. Возможно, упоминание о смерти прозвучало так вовремя, что каждый из этих праздных людей на мгновение всмотрелся в свою душу и обнаружил на ее месте высохшую горошину. Один из них — кажется, герцог — даже осведомился с идиотской благожелательностью;

— Мы можем чем-то помочь?

— У него уже побывал священник, — отозвался еврей, видимо тронутый этим предложением.

Затем, словно по мановению судьбы, они осознали свое положение. Им пришлось пережить несколько неприятных секунд, когда показалось, будто пятнадцатый официант был призраком мертвеца, лежавшего наверху. Трудно было отделаться от гнетущего чувства, потому что призраки для них были такой же досадной помехой, как нищие. Но воспоминание о серебре разбило оковы сверхъестественного и вызвало самую резкую реакцию. Полковник отшвырнул свой стул и зашагал к двери.

— Друзья, если здесь было пятнадцать слуг, то пятнадцатый субъект — вор, — сказал он. — Нужно немедленно закрыть парадный и черный ход, изолировать остальные комнаты. Тогда мы поговорим. Двадцать четыре жемчужины стоят того, чтобы вернуть их.

Сначала мистер Одли как будто сомневался, прилично ли джентльмену действовать в такой спешке, но, посмотрев на герцога, который с юношеской энергией устремился вниз по лестнице, он более степенно двинулся следом.

В это время на веранду выбежал шестой официант и объявил, что он обнаружил на буфете груду рыбных тарелок без каких-либо признаков серебра.

Толпа слуг и посетителей, беспорядочно вывалившаяся в коридор, разделилась на две группы. Большинство членов клуба последовали за хозяином в вестибюль, где устроили штаб-квартиру поисков. Полковник Паунд с председателем и вице-президентом двинулись по коридору, ведущему в служебные помещения, который был наиболее вероятным маршрутом бегства. При этом они миновали тускло освещенный альков гардеробной, где увидели низенького человека в черном, предположительно слугу, который держался в тени.

— Эй, вы там! — позвал герцог. — Здесь кто-нибудь проходил?

Низенький человек не стал прямо отвечать на вопрос.

— Возможно, у меня есть то, что вы ищете, джентльмены.

Они остановились, удивленно переглядываясь, а человек бесшумно удалился в глубину гардеробной и вскоре вернулся с охапкой блестящего серебра, которое он разложил на стойке, словно продавец скобяных изделий. Серебряные предметы оказались дюжиной вилок и ножей причудливой формы.

— Вы... вы... — начал полковник, наконец выведенный из равновесия. Он всмотрелся в полутемную комнату и обратил внимание на два обстоятельства. Во-первых, маленький человек в черном носил одеяние священника, а во-вторых, окно за его спиной было разбито, словно кто-то с разбега выскочил наружу.

— Слишком ценные вещи для гардеробной, не так ли? — с дружелюбной сдержанностью поинтересовался священник.

— Вы... вы украли их? — запинаясь, спросил мистер Одли, с изумлением смотревший на него.

— Даже если так, по крайней мере теперь я возвращаю их, — любезным тоном отозвался священник.

— Но вы не делали этого, — произнес полковник Паунд, все еще глядевший на разбитое окно.

— По правде говоря, нет, — с некоторым юмором ответил священник и спокойно опустился на табурет.

— Однако вы знаете, кто это сделал, — сказал полковник.

— Я не знаю его имени, — невозмутимо отозвался священник, — но мне кое-что известно о его борцовских качествах и духовных затруднениях. Физическую оценку я получил, когда он попытался задушить меня, а духовную — когда он покаялся в своих грехах.

— Как же, покаялся! — со сдавленным смехом воскликнул молодой герцог Честерский.

Отец Браун встал и заложил руки за спину.

— Странно, не правда ли, что вор и бродяга должен каяться, в то время как многие богатые и сильные мира сего закоснели в грехе и не приносят плода для Бога и человека? — спросил он. — Но здесь, прошу прощения, вы немного вторгаетесь на мою территорию. Если вы сомневаетесь в практической пользе раскаяния, вот ваши ножи и вилки. Вы — «двенадцать верных рыболовов», и вот весь ваш серебряный улов. Но Он сделал меня ловцом человеков.

— Вы поймали вора? — нахмурившись, спросил полковник.

Отец Браун в упор посмотрел на его недовольное лицо.

— Да, — ответил он. — Я поймал его невидимым крючком на невидимую леску, достаточно длинную, чтобы он мог скитаться по всему свету и все же вернуться, когда я потяну за нее.

Наступило долгое молчание. Остальные разошлись, торопясь показать возвращенное серебро своим товарищам или посоветоваться с хозяином о достойном выходе из этой необычной ситуации. Но суровый полковник остался сидеть боком на стойке, болтая длинными худыми ногами и покусывая кончики темных усов. Наконец он тихо обратился к священнику:

— Вор был умным малым, но, похоже, я знаю человека поумнее его.

— Он умен, — сказал отец Браун. — Но я не вполне понимаю, кого еще вы имеете в виду.

— Вас, — со сдержанным смешком отозвался полковник. — Не беспокойтесь, я не хочу, чтобы этого удальца посадили за решетку. Но я отдал бы много серебряных вилок за то, чтобы разобраться, как вы встряли в это дело и как вам удалось вытрясти серебро из воровского мешка. Сдается мне, вы самый осведомленный человек в нашей нынешней компании.

Видимо, отцу Брауну пришлась по душе угрюмая откровенность военного.

— Ну что же, — с улыбкой сказал он. — Разумеется, я ничего не могу поведать вам о личности этого человека или о его жизни, но не вижу никаких причин умалчивать о других фактах, которые я выяснил сам.

Он с неожиданной легкостью перемахнул через стойку и уселся рядом с полковником Паундом, болтая короткими ногами, словно мальчишка на заборе. Его рассказ был непринужденным, словно он беседовал со старым другом у камина перед Рождеством.

— Видите ли, полковник, меня заперли в небольшой комнате, где я должен был кое-что написать, — начал он. — Внезапно я услышал, как пара чьих-то ног в коридоре отплясывает странный танец, зловещий, как пляска смерти. Сначала это были мелкие легкие шажки, словно кто-то решил на спор пройтись на цыпочках. Потом послышались спокойные, размеренные шаги — поступь крупного мужчины, прогуливающегося с сигарой. Но клянусь, шаги принадлежали одному человеку и звучали поочередно: сначала легкие, потом размеренные, потом снова легкие. Сначала я праздно размышлял, кому могло понадобиться играть две роли одновременно, а потом меня задело за живое. Одну походку я знал: она была очень похожа на вашу, полковник. Это поступь ухоженного джентльмена, который чего-то ждет и прогуливается просто для бодрости, а не от беспокойства. Вторая походка тоже показалась мне знакомой, но я никак не мог вспомнить, где ее слышал. Какого дикого зверя я встречал в своих странствиях, который вот так странно крался на цыпочках? Потом где-то раздался стук тарелок, и ответ явился мне, как Откровение святому Петру. Это была походка официанта, когда туловище слегка наклонено вперед, глаза смотрят в пол, ноги ступают неслышно, а фалды фрака и салфетки развеваются на ходу. Тогда я немного поразмыслил, и мне показалось, что я вижу суть преступления так же ясно, как если бы сам собирался совершить его.

Полковник Паунд внимательно смотрел на священника, но кроткие серые глаза отца Брауна уставились в потолок с выражением почти бездумной печали.

— Преступление сродни любому другому произведению искусства, — медленно произнес он. — Не удивляйтесь. Преступления — не единственные произведения искусства, которые выходят из мастерской дьявола. Но каждое произведение, боговдохновенное или дьявольское, имеет одно неотъемлемое свойство. Я имею в виду, что его суть проста, хотя манера исполнения может быть сколь угодно сложной. Скажем, в «Гамлете» гротескные фигуры могильщиков, цветы безумной девушки, фантастический наряд Озрика, смертельная бледность призрака и ухмылка черепа — лишь элементы спутанного венка вокруг одинокой трагической фигуры человека в черном. Вот и здесь тоже, — с улыбкой добавил он и медленно слез на пол. — Здесь тоже незамысловатая трагедия человека в черном. Да, — продолжал он, заметив удивленный взгляд полковника, — эта история тоже вращается вокруг черных одежд. В ней, как и в «Гамлете», есть барочные излишества — вы сами, с вашего позволения. Есть мертвый слуга, который появился там, где его не могло быть. Есть невидимая рука, очистившая ваш стол от серебра и растворившаяся в воздухе. Но каждое хитроумное преступление, в конце концов, основано на одном простом факте, который сам по себе не имеет отношения к мистике. Мистификация заключается в его маскировке, в умении отвести от него ход ваших мыслей. Это тонкое и (если бы все прошло по плану) чрезвычайно выгодное дело было основано на том простом факте, что вечерний костюм джентльмена не отличается от парадного наряда официанта. Все остальное было актерской работой, и, надо признать, очень искусной работой.

— И все же я не вполне понимаю вас, — сказал полковник, который тоже слез со стойки и теперь хмуро разглядывал свои туфли.

— Полковник, — сказал отец Браун. — Уверяю вас, что дерзкий архангел, который украл ваши вилки, двадцать раз прошел взад-вперед по ярко освещенному коридору на виду у всех. Он не прятался по темным углам, где на него могло бы пасть подозрение. Он постоянно был в движении, и, куда бы он ни направлялся, всегда казалось, что он имеет полное право там находиться. Не спрашивайте меня, как он выглядел; сегодня вечером вы сами видели его шесть или семь раз. Вы вместе с другими важными гостями ждали в приемной в конце коридора, возле самой веранды. Каждый раз, когда он проходил мимо вас, джентльмены, он двигался легкой поступью официанта, с опущенной головой и развевающейся салфеткой, переброшенной через руку. Он выскакивал на террасу, поправлял скатерть и пулей мчался обратно к конторе и служебным комнатам. Но едва он попадал в поле зрения клерка и других слуг, как становился другим человеком буквально с головы до пят, в каждом инстинктивном жесте. Он прохаживался среди слуг с той рассеянной небрежностью, которую они привыкли видеть в своих хозяевах. Для них не было новостью, когда какой-нибудь щеголь во время клубного обеда расхаживал по всему дому, словно диковинный зверь в зоопарке. Ничто так не отличает сильных мира сего, как привычка бродить там, где они пожелают. Когда прогулка наскучивала ему, он разворачивался и неспешно шел обратно, но в тени за аркой снова преображался, словно по мановению волшебной палочки, и спешил к «двенадцати рыболовам» как исполнительный слуга. К чему джентльменам обращать внимание на какого-то официанта? С какой стати официанты могут в чем-то заподозрить прогуливающегося джентльмена из высшего общества? Один или два раза ему удалось провернуть самый ловкий трюк. В комнатах хозяина он беззаботно попросил сифон содовой воды, сказав, что ему хочется пить. Он великодушно согласился сам отнести сифон и сделал это — быстро и ловко прошел среди вас в облике лакея, явно выполняющего поручение. Разумеется, так не могло продолжаться до бесконечности, но ему нужно было лишь дождаться конца рыбной перемены блюд.

Тяжелее всего ему пришлось, когда официанты выстроились в ряд, но и тогда он умудрился прислониться к стене за углом с таким видом, что официанты приняли его за джентльмена, а джентльмены — за официанта. Остальное прошло как по маслу. Если официант заставал его вдали от стола, то видел расслабленного аристократа. Ему нужно было лишь подгадать время за две минуты до конца рыбной перемены. Прежде чем официант явился за тарелками, он превратился в расторопного слугу и сам унес посуду. Он поставил тарелки на буфет, рассовал серебро по карманам, отчего они оттопырились, и побежал как заяц (я это слышал), пока не приблизился к гардеробной. Там он снова преобразился в аристократа, которого внезапно вызвали по важному делу. Ему оставалось лишь отдать номерок гардеробщику и выйти наружу с таким же достоинством, как он пришел. Но дело в том, что гардеробщиком оказался я.

— Что вы с ним сделали? — с необычной горячностью воскликнул полковник. — Что он вам рассказал?

— Прошу прощения, — невозмутимо произнес священник. — На этом моя история заканчивается.

— Зато самая интересная история начинается, — пробормотал полковник. — Кажется, я понял его профессиональную уловку, но что-то не могу разобраться в ваших методах.

— Мне пора идти, — сказал отец Браун.

Они прошли вместе по коридору до передней, где увидели свежее веснушчатое лицо герцога Честерского, с оживленным видом направлявшегося к ним.

— Пойдемте, Паунд, — немного запыхавшись, воскликнул он. — Я повсюду вас ищу. Обед продолжается с новым размахом, и старина Одли собирается произнести речь в честь спасенных вилок. Знаете, мы хотим учредить новую церемонию, чтобы увековечить этот случай. У вас есть какие-нибудь предложения?

— Что ж, — произнес полковник, с сардоническим одобрением поглядывавший на него. — Я предлагаю отныне носить зеленые фраки вместо черных. Кто знает, какие еще недоразумения могут произойти, если джентльмен оказывается так похож на официанта?

— Ерунда! — с жаром возразил юноша. — Джентльмен никогда не бывает похож на официанта.

— А официант, полагаю, не бывает похож на джентльмена, — с угрюмым смешком поддакнул полковник. — Преподобный сэр, должно быть, ваш друг очень умен, если смог изобразить джентльмена.

Отец Браун застегнул свое невзрачное пальто до шеи, потому что вечер выдался ненастный, и снял свой невзрачный зонтик со стойки.

— Да, — сказал он, — должно быть, очень трудно изображать джентльмена, но, знаете ли, мне иногда кажется, что почти также трудно быть официантом.

Попрощавшись, он распахнул тяжелые двери дворца удовольствий. Золотые врата захлопнулись за ним, и он бодро зашагал по темным сырым улицам в поисках дешевого омнибуса.

 ЛЕТУЧИЕ ЗВЕЗДЫ

«Мое самое красивое преступление, — любил рассказывать Фламбо в годы своей добродетельной старости, — было, по странному стечению обстоятельств, и моим последним преступлением. Я совершил его на Рождество. Как настоящий артист своего дела, я всегда старался, чтобы преступление гармонировало с определенным временем года или с пейзажем, и подыскивал для него, словно для скульптурной группы, подходящий сад или обрыв. Так, например, английских сквайров уместнее всего надувать в длинных комнатах, где стены обшиты дубовыми панелями, а богатых евреев, наоборот, лучше оставлять без гроша среди огней и пышных драпировок кафе "Риц". Если, например, в Англии у меня возникало желание избавить настоятеля собора от бремени земного имущества (что гораздо труднее, чем кажется), мне хотелось видеть свою жертву обрамленной, если можно так сказать, зелеными газонами и серыми колокольнями старинного городка. Точно так же во Франции, изымая некоторую сумму у богатого и жадного крестьянина (что почти невозможно), я испытывал удовлетворение, если видел его негодующую физиономию на фоне серого ряда аккуратно подстриженных тополей или величавых галльских равнин, которые так прекрасно живописал великий Милле[12].

Так вот, моим последним преступлением было рождественское преступление, веселое, уютное английское преступление среднего достатка — преступление в духе Чарлза Диккенса[13]. Я совершил его в одном хорошем старинном доме близ Путни[14], в доме с полукруглым подъездом для экипажей, в доме с конюшней, в доме с названием, которое значилось на обоих воротах, в доме с неизменной араукарией... Впрочем, довольно — вы уже представляете себе, что это был за дом. Ей-богу, я тогда очень смело и вполне литературно воспроизвел диккенсовский стиль. Даже жалко, что в тот самый вечер я раскаялся и решил покончить с прежней жизнью».

И Фламбо начинал рассказывать всю эту историю изнутри, с точки зрения одного из героев; но даже с этой точки зрения она казалась, по меньшей мере, странной. С точки же зрения стороннего наблюдателя история эта представлялась просто непостижимой, а именно с этой точки зрения и должен ознакомиться с нею читатель.

Это произошло на второй день Рождества. Началом всех событий можно считать тот момент, когда двери дома отворились и молоденькая девушка с куском хлеба в руках вышла в сад, где росла араукария, покормить птиц. У девушки было хорошенькое личико и решительные карие глаза; о фигуре ее судить мы не можем — с ног до головы она была так укутана в коричневый мех, что трудно было сказать, где кончается лохматый воротник и начинаются пушистые волосы. Если б не милое личико, ее можно было бы принять за неуклюжего медвежонка.

Освещение зимнего дня приобретало все более красноватый оттенок по мере того, как близился вечер, и рубиновые отсветы на обнаженных клумбах казались призраками увядших роз. С одной стороны к дому примыкала конюшня, с другой — начиналась аллея, вернее, галерея из сплетающихся вверху лавровых деревьев, которая уводила в большой сад за домом. Юная девушка накрошила птицам хлеб (в четвертый или пятый раз за день, потому что его съедала собака) и, чтобы не мешать птичьему пиршеству, пошла по лавровой аллее в сад, где мерцали листья вечнозеленых деревьев. Здесь она вскрикнула от изумления — искреннего или притворного, неизвестно, — ибо, подняв глаза, увидела, что на высоком заборе, словно наездник на коне, в фантастической позе сидит фантастическая фигура.

— Ой, только не прыгайте, мистер Крук! — воскликнула девушка в тревоге. — Здесь очень высоко.

Человек, оседлавший забор, точно крылатого коня, был долговязым, угловатым юношей с темными волосами, с лицом умным и интеллигентным, но совсем не по-английски бледным, даже бескровным. Бледность эту особенно подчеркивал красный галстук вызывающе яркого оттенка — единственная явно обдуманная деталь его костюма. Он не внял мольбе девушки и, рискуя переломать себе ноги, спрыгнул на землю с легкостью кузнечика.

— По-моему, судьбе угодно было, чтобы я стал вором и лазил в чужие дома и сады, — спокойно объявил он, очутившись рядом с нею. — И так бы, без сомнения, и случилось, не родись я в этом милом доме по соседству с вами. Впрочем, ничего дурного я в этом не вижу.

— Как вы можете так говорить? — с укором воскликнула девушка.

— Понимаете ли, если родился не по ту сторону забора, где тебе требуется, по-моему, ты вправе через него перелезть.

— Вот уж никогда не знаешь, что вы сейчас скажете или сделаете.

— Я и сам частенько не знаю, — ответил мистер Крук. — Во всяком случае, сейчас я как раз по ту сторону забора, где мне и следует быть.

— А по какую сторону забора вам следует быть? — с улыбкой спросила юная девица.

— По ту, где вы, — ответил молодой человек.

И они пошли назад по лавровой аллее. Вдруг трижды протрубил, приближаясь, автомобильный гудок: элегантный автомобиль светло-зеленого цвета, словно птица, подлетел к подъезду и, весь трепеща, остановился.

— Ого, — сказал молодой человек в красном галстуке, — вот уж кто родился с той стороны, где следует. Я не знал, мисс Адамс, что у вашей семьи столь новомодный Дед Мороз.

— Это мой крестный отец, сэр Леопольд Фишер. Он всегда приезжает к нам на Рождество.

И после невольной паузы, выдававшей недостаток воодушевления, Руби Адамс добавила:

— Он очень добрый.

Журналист Джон Крук был наслышан о крупном дельце из Сити сэре Леопольде Фишере, и если крупный делец не был наслышан о Джоне Круке, то уж во всяком случае не по вине последнего, ибо тот неоднократно и весьма непримиримо отзывался о сэре Леопольде на страницах «Призыва» и «Нового века». Впрочем, сейчас мистер Крук не говорил ни слова и с мрачным видом наблюдал за разгрузкой автомобиля — а это была длительная процедура. Сначала открылась передняя дверца, и из машины вылез высокий элегантный шофер в зеленом, затем открылась задняя дверца, и из машины вылез низенький элегантный слуга в сером, затем они вдвоем извлекли сэра Леопольда и, взгромоздив его на крыльцо, стали распаковывать, словно ценный, тщательно увязанный узел. Под пледами, столь многочисленными, что их хватило бы на целый магазин, под шкурами всех лесных зверей и шарфами всех цветов радуги обнаружилось наконец нечто, напоминающее человеческую фигуру, нечто, оказавшееся довольно приветливым, хотя и смахивающим на иностранца, старым джентльменом с седой козлиной бородкой и сияющей улыбкой, который стал потирать руки в огромных меховых рукавицах.

Но еще задолго до конца этой процедуры двери дома отворились и на крыльцо вышел полковник Адамс (отец молодой леди в шубке), чтобы встретить и ввести в дом почетного гостя. Это был высокий, смуглый и очень молчаливый человек в красном колпаке, напоминающем феску и придававшем ему сходство с английским сардаром[15] или египетским пашой. Вместе с ним вышел его шурин, молодой фермер, недавно приехавший из Канады, — крепкий и шумливый мужчина со светлой бородкой, по имени Джеймс Блаунт. Их обоих сопровождала еще одна, весьма скромная личность — католический священник из соседнего прихода. Покойная жена полковника была католичкой, и дети, как принято в таких случаях, воспитывались в католичестве.

Священник этот был ничем не примечателен, даже фамилия у него была заурядная — Браун. Однако полковник находил его общество приятным и часто приглашал к себе.

В просторном холле было довольно места даже для сэра Леопольда и его многочисленных оболочек. Холл этот, непомерно большой для такого дома, представлял собой огромное помещение, в одном конце которого находилась наружная дверь с крыльцом, а в другом — лестница на второй этаж. Здесь, перед камином с висящей над ним шпагой полковника, процедура раздевания нового гостя была завершена, и все присутствующие, в том числе и мрачный Крук, были представлены сэру Леопольду Фишеру. Однако почтенный финансист все еще продолжал сражаться со своим безукоризненно сшитым одеянием. Он долго рылся во внутреннем кармане фрака и наконец, весь светясь от удовольствия, извлек оттуда черный овальный футляр, заключавший, как он пояснил, рождественский подарок для его крестницы. С нескрываемым и потому обезоруживающим тщеславием он высоко поднял футляр, так, чтобы все могли его видеть, затем слегка нажал пружину — крышка откинулась, и все замерли, ослепленные: фонтан кристаллизованного света вдруг забил у них перед глазами. На оранжевом бархате, в углублении, словно три яйца в гнезде, лежали три чистых сверкающих бриллианта, и, казалось, даже воздух загорелся от их огня. Фишер стоял, расплывшись в благожелательной улыбке, упиваясь изумлением и восторгом девушки, сдержанным восхищением и немногословной благодарностью полковника, удивленными возгласами остальных.

— Пока что я положу их обратно, милочка, — сказал Фишер, засовывая футляр в задний карман своего фрака. — Мне пришлось вести себя очень осторожно, когда я ехал сюда. Имейте в виду, что это — три знаменитых африканских бриллианта, которые называются «летучими звездами», потому что их уже неоднократно похищали. Все крупные преступники охотятся за ними, но и простые люди на улице и в гостинице, разумеется, рады были бы заполучить их. У меня могли украсть бриллианты по дороге сюда. Это было вполне возможно.

— Я бы сказал, вполне естественно, — сердито заметил молодой человек в красном галстуке. — И я бы никого не стал винить в этом. Когда люди просят хлеба, а вы не даете им даже камня, я думаю, они имеют право сами взять себе этот камень.

— Не смейте так говорить! — с непонятной запальчивостью воскликнула девушка. — Вы говорите так только с тех пор, как стали этим ужасным... ну как это называется? Как называют человека, который готов обниматься с трубочистом?

— Святым, — сказал отец Браун.

— Я полагаю, — возразил сэр Леопольд со снисходительной усмешкой, — что Руби имеет в виду социалистов.

— Радикал — это не тот, кто извлекает корни, — заметил Крук с некоторым раздражением, — а консерватор вовсе не консервирует фрукты. Смею вас уверить, что и социалисты совершенно не жаждут якшаться с трубочистами. Социалист — это человек, который хочет, чтобы все трубы были прочищены и чтобы всем трубочистам платили за работу.

— Но который считает, — тихо добавил священник, — что ваша собственная сажа вам не принадлежит.

Крук взглянул на него с интересом и даже с уважением.

— Кому может понадобиться собственная сажа? — спросил он.

— Кое-кому, может, и понадобится, — ответил Браун серьезно. — Говорят, например, что ею пользуются садовники. А сам я однажды на Рождество доставил немало радости шестерым ребятишкам, которые ожидали Деда Мороза, исключительно с помощью сажи, примененной как наружное средство.

— Ах, как интересно! — вскричала Руби. — Вот бы вы повторили это сегодня для нас!

Энергичный канадец мистер Блаунт возвысил свой и без того громкий голос, присоединяясь к предложению племянницы; удивленный финансист тоже возвысил голос, выражая решительное неодобрение, но в это время кто-то постучал в парадную дверь. Священник распахнул ее, и глазам присутствующих вновь представился сад с араукарией и вечнозелеными деревьями, теперь уже темнеющими на фоне великолепного фиолетового заката. Этот вид, как бы вставленный в раму раскрытой двери, был настолько красив и необычен, что казался театральной декорацией. Несколько мгновений никто не обращал внимания на человека, остановившегося на пороге. Это был, видимо, обыкновенный посыльный в запыленном поношенном пальто.

— Кто из вас мистер Блаунт, джентльмены? — спросил он, протягивая письмо.

Мистер Блаунт вздрогнул и осекся, не окончив своего одобрительного возгласа. С недоуменным выражением он надорвал конверт и стал читать письмо; при этом лицо его сначала омрачилось, затем просветлело, и он повернулся к своему зятю и хозяину.

— Мне очень неприятно причинять вам столько беспокойства, полковник, — начал он с веселой церемонностью Нового Света, — но не злоупотреблю ли я вашим гостеприимством, если вечером ко мне зайдет сюда по делу один мой старый приятель? Впрочем, вы, наверно, слышали о нем — это Флориан, знаменитый французский акробат и комик. Я с ним познакомился много лет назад на Дальнем Западе (он по рождению канадец). А теперь у него ко мне какое-то дело, хотя убей не знаю какое.

— Полноте, полноте, дорогой мой, — любезно ответил полковник. — Вы можете приглашать кого угодно. К тому же он, без сомнения, будет как раз кстати.

— Он вымажет себе лицо сажей, если вы это имеете в виду, — смеясь, воскликнул Блаунт, — и всем наставит фонарей под глазами. Я лично не возражаю, я человек простой и люблю веселую старую пантомиму, в которой герой садится на свой цилиндр.

— Только не на мой, пожалуйста, — с достоинством произнес сэр Леопольд Фишер.

— Ну ладно, ладно, — весело вступился Крук, — не будем ссориться. Человек на цилиндре — это еще не самая низкопробная шутка!

Неприязнь к молодому человеку в красном галстуке, вызванная его грабительскими убеждениями и его очевидным ухаживанием за хорошенькой крестницей Фишера, побудила последнего заметить саркастически повелительным тоном:

— Не сомневаюсь, что вам известны и более грубые шутки. Не приведете ли вы нам в пример хоть одну?

— Извольте: цилиндр на человеке, — отвечал социалист.

— Ну-ну! — воскликнул канадец с благодушием истинного варвара. — Не надо портить праздник. Давайте-ка повеселим сегодня общество. Не будем мазать лица сажей и садиться на шляпы, если вам это не по душе, но придумаем что-нибудь в том же роде. Почему бы нам не разыграть настоящую старую английскую пантомиму — с клоуном, Коломбиной и всем прочим? Я видел такое представление перед отъездом из Англии, когда мне было лет двенадцать, и у меня осталось о нем воспоминание яркое, как костер. А когда я в прошлом году вернулся, оказалось, что пантомим больше не играют. Ставят одни только плаксивые волшебные сказки. Я хочу видеть хорошую потасовку, раскаленную кочергу, полисмена, которого разделывают на котлеты, а мне преподносят принцесс, разглагольствующих при лунном свете, синих птиц и тому подобную ерунду. Синяя Борода — это по мне, да и тот нравится мне больше всего в виде Панталоне.

— Я всей душой поддерживаю предложение разделать полисмена на котлеты, — сказал Джон Крук, — это гораздо более удачное определение социализма, чем то, которое здесь недавно приводилось. Но спектакль — дело, конечно, слишком сложное.

— Да что вы! — с увлечением закричал на него мистер Блаунт. — Устроить арлекинаду? Ничего нет проще! Во-первых, можно нести любую отсебятину, а во-вторых, на реквизит и декорации сгодится всякая домашняя утварь — столы, вешалки, бельевые корзины и так далее.

— Да, это верно. — Крук оживился и стал расхаживать по комнате. — Только вот боюсь, что мне не удастся раздобыть полицейский мундир. Давно уж не убивал я полисмена.

Блаунт на мгновение задумался и вдруг хлопнул себя по ляжке.

— Достанем! — воскликнул он. — Тут в письме есть телефон Флориана, а он знает всех костюмеров в Лондоне. Я позвоню ему и велю захватить с собой костюм полисмена.

И он кинулся к телефону.

— Ах, как чудесно, крестный, — Руби была готова заплясать от радости, — я буду Коломбиной, а вы — Панталоне.

Миллионер выпрямился и замер в величественной позе языческого божества.

— Я полагаю, моя милая, — сухо проговорил он, — что вам лучше поискать кого-нибудь другого для роли Панталоне.

— Я могу быть Панталоне, если хочешь, — в первый и последний раз вмешался в разговор полковник Адамс, вынув изо рта сигару.

— Вам за это нужно памятник поставить, — воскликнул канадец, с сияющим лицом вернувшийся от телефона. — Ну вот, значит, все устроено. Мистер Крук будет клоуном — он журналист и, следовательно, знает все устаревшие шутки. Я могу быть Арлекином — для этого нужны только длинные ноги и умение прыгать. Мой друг Фло-риан сказал мне сейчас, что достанет по дороге костюм полисмена и переоденется. Представление можно устроить здесь, в этом холле, а публику мы посадим на ступеньки лестницы. Входные двери будут задником; если их закрыть, у нас получится внутренность английского дома, а открыть — освещенный луною сад. Ей-богу, все устраивается точно по волшебству.

И, выхватив из кармана кусок мела, унесенного из бильярдной, он провел на полу черту, отделив воображаемую сцену.

Как им удалось подготовить в такой короткий срок даже это дурацкое представление — остается загадкой. Но они принялись за дело с тем безрассудным рвением, которое возникает, когда в доме живет юность. А в тот вечер в доме жила юность, хотя не все, вероятно, догадались, в чьих глазах и в чьих сердцах она горела. Как всегда бывает в таких случаях, затея становилась все безумнее при всей буржуазной благонравности ее происхождения. Коломбина была очаровательна в своей широкой торчащей юбке, до странности напоминавшей большой абажур из гостиной. Клоун и Панталоне набелили себе лица мукой, добытой у повара, и накрасили щеки румянами, тоже позаимствованными у кого-то из домашних, пожелавшего (как и подобает истинному благодетелю-христианину) остаться неизвестным. Арлекина, уже нарядившегося в костюм из серебряной бумаги, извлеченной из сигарных ящиков, с большим трудом удалось остановить в тот момент, когда он собирался разбить старинную хрустальную люстру, чтобы украситься ее сверкающими подвесками. Он бы наверняка осуществил свой замысел, если бы Руби не откопала для него где-то поддельные драгоценности, украшавшие когда-то на маскараде костюм бубновой дамы. Кстати сказать, ее дядюшка Джеймс Блаунт до того разошелся, что с ним никакого сладу не было; он вел себя как озорной школьник. Он нахлобучил на отца Брауна бумажную ослиную голову, а тот терпеливо снес это и к тому же изобрел какой-то способ шевелить ее ушами. Блаунт сделал также попытку прицепить ослиный хвост к фалдам сэра Леопольда Фишера, но на сей раз его выходка была принята куда менее благосклонно.

— Дядя Джеймс слишком уж развеселился, — сказала Руби, с серьезным видом вешая Круку на шею гирлянду сосисок. — Что это он?

— Он Арлекин, а вы Коломбина, — ответил Крук. — Ну а я только клоун, который повторяет устарелые шутки.

— Лучше бы вы были Арлекином, — сказала она, и сосиски, раскачиваясь, повисли у него на шее.

Хотя отцу Брауну, успевшему уже вызвать аплодисменты искусным превращением подушки в младенца, было отлично известно все происходившее за кулисами, он тем не менее присоединился к зрителям и уселся среди них с выражением торжественного оживления на лице, словно ребенок, впервые попавший в театр.

Зрителей было не много: родственники, кое-кто из соседей и слуги. Сэр Леопольд занял лучшее место, и его массивная фигура почти совсем загородила сцену от маленького священника, сидевшего позади него; но много ли при этом потерял священник, театральная критика не знает. Пантомима являла собой нечто совершенно хаотическое, но все-таки она была не лишена известной прелести, — ее оживляла и пронизывала искрометная импровизация клоуна Крука. В обычных условиях Крук был просто умным человеком, но в тот вечер он чувствовал себя всеведущим и всемогущим — неразумное чувство, мудрое чувство, которое приходит к молодому человеку, когда он на какой-то миг уловит на некоем лице некое выражение. Считалось, что он исполняет роль клоуна; на самом деле он был еще автором (насколько тут вообще мог быть автор), суфлером, декоратором, рабочим сцены и в довершение всего оркестром. Во время коротких перерывов в этом безумном представлении он в своих клоунских доспехах кидался к роялю и барабанил на нем отрывки из популярных песенок, настолько же неуместных, насколько и подходящих к случаю.

Кульминационным пунктом спектакля, а также и всех событий, было мгновение, когда двери на заднем плане сцены вдруг распахнулись и зрителям открылся сад, залитый лунным светом, на фоне которого отчетливо вырисовывалась фигура знаменитого Флориана. Клоун забарабанил хор полицейских из оперетты «Пираты из Пензанса»[16], но звуки рояля потонули в оглушительной овации: великий комик удивительно точно и почти естественно воспроизводил жесты и осанку полисмена. Арлекин подпрыгнул к нему и ударил его по каске, пианист заиграл «Где ты раздобыл такую шляпу?» — а он только озирался вокруг, с потрясающим мастерством изображая изумление; Арлекин подпрыгнул еще и опять ударил его; а пианист сыграл несколько тактов из песенки «А затем еще разок...». Потом Арлекин бросился прямо в объятия полисмена и под грохот аплодисментов повалил его на пол. Тогда-то французский комик и показал свой знаменитый номер «Мертвец на полу», память о котором и по сей день живет в окрестностях Путни. Невозможно было поверить, что это живой человек. Здоровяк Арлекин раскачивал его, как мешок, из стороны в сторону, подбрасывал и крутил, как резиновую дубинку, — и все это под уморительные звуки дурацких песенок в исполнении Крука. Когда Арлекин с натугой оторвал от пола тело комика-констебля, шут за роялем заиграл «Я восстал ото сна, мне снилась ты»; когда он взвалил его себе на спину, послышалось: «С котомкой за плечами»; а когда наконец Арлекин с весьма убедительным стуком опустил свою ношу на пол, пианист, вне себя от восторга, заиграл бойкий мотивчик на такие — как полагают по сей день — слова: «Письмо я милой написал и бросил по дороге».

Приблизительно в то же время — в момент, когда безумство на импровизированной сцене достигло апогея, — отец Браун совсем перестал видеть актеров, ибо прямо перед ним почтенный магнат из Сити встал во весь рост и принялся ошалело шарить у себя по карманам. Потом он в волнении уселся, все еще роясь в карманах, потом опять встал и вознамерился было перешагнуть через рампу на сцену, однако ограничился тем, что бросил свирепый взгляд на клоуна за роялем и, не говоря ни слова, пулей вылетел из зала.

В течение нескольких последующих минут священник имел полную возможность следить за дикой, но не лишенной известного изящества пляской любителя Арлекина над артистически бесчувственным телом его врага. С подлинным, хотя и грубоватым искусством Арлекин танцевал теперь в распахнутых дверях, потом стал уходить все дальше и дальше вглубь сада, наполненного тишиной и лунным светом. Его наскоро склеенное из бумаги одеяние, слишком уж сверкающее в огнях рампы, становилось волшебно-серебристым по мере того, как он удалялся, танцуя в лунном сиянии.

Зрители с громом аплодисментов повскакали с мест и бросились к сцене, но в это время отец Браун почувствовал, что кто-то тронул его за рукав и шепотом попросил пройти в кабинет полковника.

Он последовал за слугой со все возрастающим чувством беспокойства, которое отнюдь не уменьшилось при виде торжественно-комической сцены, представившейся ему, когда он вошел в кабинет. Полковник Адамс, все еще наряженный в костюм Панталоне, сидел, понуро кивая рогом из китового уса, и в старых его глазах была печаль, которая могла бы отрезвить вакханалию. Опершись о камин и тяжело дыша, стоял сэр Леопольд Фишер; вид у него был перепуганный и важный.

— Произошла очень неприятная история, отец Браун, — сказал Адамс. — Дело в том, что бриллианты, которые мы сегодня видели, исчезли у моего друга из заднего кармана. А так как вы...

— А так как я, — продолжил отец Браун, простодушно улыбнувшись, — сидел позади него...

— Ничего подобного, — с нажимом сказал полковник Адамс, в упор глядя на Фишера, из чего можно было заключить, что нечто подобное уже было высказано. — Я только прошу вас как джентльмена оказать нам помощь.

— То есть вывернуть свои карманы, — закончил отец Браун и поспешил это сделать, вытащив на свет божий семь шиллингов шесть пенсов, обратный билет в Лондон, маленькое серебряное распятие, маленький требник и плитку шоколада.

Полковник некоторое время молча глядел на него, а затем сказал:

— Признаться, содержимое вашей головы интересует меня гораздо больше, чем содержимое ваших карманов. Ведь моя дочь — ваша воспитанница. Так вот, в последнее время она... — Он не договорил.

— В последнее время, — выкрикнул почтенный Фишер, — она открыла двери отцовского дома головорезу-социалисту, и этот малый открыто заявляет, что всегда готов обокрасть богатого человека. Вот к чему это привело. Перед вами богатый человек, которого обокрали!

— Если вас интересует содержимое моей головы, то я могу вас с ним познакомить, — бесстрастно сказал отец Браун. — Чего оно стоит, судите сами. Вот что я нахожу в этом старейшем из моих карманов: люди, намеревающиеся украсть бриллианты, не провозглашают социалистических идей. Скорее уж, — добавил он кротко, — они станут осуждать социализм.

Оба его собеседника быстро переглянулись, а священник продолжал:

— Видите ли, мы знаем этих людей. Социалист, о котором идет речь, так же не способен украсть бриллианты, как и египетскую пирамиду. Нам сейчас следует заняться другим человеком, тем, который нам незнаком. Тем, кто играет полисмена. Хотелось бы мне знать, где именно он находится в данную минуту.

Панталоне вскочил с места и большими шагами вышел из комнаты. Вслед за этим последовала интерлюдия, во время которой миллионер смотрел на священника, а священник смотрел в свой требник. Панталоне вернулся и отрывисто сказал:

— Полисмен все еще лежит на сцене. Занавес поднимали шесть раз, а он все еще лежит.

Отец Браун выронил книгу, встал и остолбенел, глядя перед собой, словно пораженный внезапным умственным расстройством. Но мало-помалу его серые глаза оживились, и тогда он спросил, казалось бы, без всякой связи с происходящим:

— Простите, полковник, когда умерла ваша жена?

— Жена? — удивленно переспросил старый воин. — Два месяца назад. Ее брат Джеймс опоздал как раз на неделю и уже не застал ее.

Маленький священник подпрыгнул, как подстреленный кролик.

— Живее! — воскликнул он с необычной для себя горячностью. — Живее! Нужно взглянуть на полисмена!

Они нырнули под занавес, чуть не сбив с ног Коломбину и клоуна (которые мирно шептались в полутьме), и отец Браун нагнулся над распростертым комиком-полисменом.

— Хлороформ, — сказал он, выпрямляясь. — И как я раньше не догадался!

Все молчали в недоумении. Потом полковник медленно произнес:

— Пожалуйста, объясните толком, что все это значит?

Отец Браун вдруг громко расхохотался, потом сдержался и проговорил, задыхаясь и с трудом подавляя приступы смеха:

— Джентльмены, сейчас не до разговоров. Мне нужно догнать преступника. Но этот великий французский актер, который играл полисмена, этот гениальный мертвец, с которым вальсировал Арлекин, которого он подбрасывал и швырял во все стороны, — это... — Он не договорил и заторопился прочь.

— Это... кто? — крикнул ему вдогонку Фишер.

— Настоящий полисмен, — ответил отец Браун и скрылся в темноте.

В дальнем конце сада сверкающие листвой купы лавровых и других вечнозеленых деревьев даже в эту зимнюю ночь создавали на фоне сапфирового неба и серебряной луны впечатление южного пейзажа. Ярко-зеленые колышущиеся лавры, глубокая, отливающая пурпуром синева небес, луна, как огромный волшебный кристалл, — все было исполнено легкомысленной романтики. А вверху, по веткам деревьев, карабкалась какая-то странная фигура, имеющая вид не столько романтический, сколько неправдоподобный. Человек этот весь искрился, как будто облаченный в костюм из десяти миллионов лун; при каждом его движении свет настоящей луны загорался на нем новыми вспышками голубого пламени. Но, сверкающий и дерзкий, он ловко перебирался с маленького деревца в этом саду на высокое развесистое дерево в соседнем и задержался там только потому, что чья-то тень скользнула в это время под маленькое дерево и чей-то голос окликнул его снизу.

— Ну что ж, Фламбо, — произнес голос, — вы действительно похожи на летучую звезду, но ведь звезда летучая в конце концов всегда становится звездой падучей.

Наверху, в ветвях лавра, искрящаяся серебром фигура наклоняется вперед и, чувствуя себя в безопасности, прислушивается к словам маленького человека.

— Это самая виртуозная из всех ваших проделок, Фламбо. Приехать из Канады (с билетом из Парижа, надо полагать) через неделю после смерти миссис Адамс, когда никто не расположен задавать вопросы, — ничего не скажешь, ловко придумано. Еще того ловчей вы сумели выследить «летучие звезды» и разведать день приезда Фишера. Но в том, что за этим последовало, чувствуется уже не ловкость, а подлинный гений. Выкрасть камни для вас, конечно, не составляло труда. При вашей ловкости рук вы могли бы и не привешивать ослиный хвост к фалдам фишеровского фрака. Но в остальном вы затмили самого себя.

Серебристая фигура в зеленой листве медлит, точно загипнотизированная, хотя путь к бегству открыт; человек на дереве внимательно смотрит на человека внизу.

— Да-да, — говорит человек внизу, — я знаю все. Я знаю, что вы не просто навязали всем эту пантомиму, но сумели извлечь из нее двойную пользу. Сначала вы собирались украсть эти камни без лишнего шума, но тут один из сообщников известил вас о том, что вас выследили и опытный сыщик должен сегодня застать вас на месте преступления. Заурядный вор сказал бы спасибо за предупреждение и скрылся. Но вы — поэт. Вам тотчас же пришла в голову остроумная мысль спрятать бриллианты среди блеска бутафорских драгоценностей. И вы решили, что если на вас будет настоящий наряд Арлекина, то появление полисмена покажется вполне естественным. Достойный сыщик вышел из полицейского участка в Путни, намереваясь поймать вас, и сам угодил в ловушку, хитрее которой еще никто не придумывал. Когда отворились двери дома, он вошел и попал прямо на сцену, где разыгрывалась рождественская пантомима и где пляшущий Арлекин мог его толкать, колотить ногами, кулаками и дубинкой, оглушить и усыпить под дружный хохот самых респектабельных жителей Путни. Да, лучше этого вам никогда ничего не придумать. А сейчас, кстати говоря, вы можете отдать мне эти бриллианты.

Зеленая ветка, на которой покачивается сверкающая фигура, шелестит, словно от изумления, но голос продолжает:

— Я хочу, чтобы вы их отдали, Фламбо, и я хочу, чтобы вы покончили с такой жизнью. У вас еще есть молодость, и честь, и юмор, но при вашей профессии их недостанет. Можно держаться на одном и том же уровне добра, но никому никогда не удавалось удержаться на одном и том же уровне зла. Этот путь ведет под гору.

Добрый человек пьет и становится жестоким; правдивый человек убивает и потом должен лгать. Много я знавал людей, которые начинали, как вы, благородными разбойниками, веселыми грабителями богатых и кончали в мерзости и грязи. Морис Блюм начинал как анархист по убеждению, отец бедняков, а кончил грязным шпионом и доносчиком, которого обе стороны эксплуатировали и презирали. Гарри Бэрк, организатор движения «Деньги для всех», был искренне увлечен своей идеей — теперь он живет на содержании полуголодной сестры и пропивает ее последние гроши. Лорд Эмбер первоначально очутился на дне в роли странствующего рыцаря, теперь же самые подлые лондонские подонки шантажируют его, и он им платит. А капитан Барийон, некогда знаменитый джентльмен-апаш, умер в сумасшедшем доме, помешавшись от страха перед сыщиками и скупщиками краденого, которые его предали и затравили.

Я знаю, у вас за спиной вольный лес, и он очень заманчив, Фламбо. Я знаю, что в одно мгновение вы можете исчезнуть там, как обезьяна. Но когда-нибудь вы станете старой седой обезьяной[17], Фламбо. Вы будете сидеть в вашем вольном лесу, и на душе у вас будет холод, и смерть ваша будет близко, и верхушки деревьев будут совсем голыми.

Наверху было по-прежнему тихо; казалось, маленький человек под деревом держит своего собеседника на длинной невидимой привязи. И он продолжал:

— Вы уже сделали первые шаги под гору. Раньше вы хвастались, что никогда не поступаете низко, но сегодня вы совершили низкий поступок. Из-за вас подозрение пало на честного юношу, против которого и без того восстановлены все эти люди. Вы разлучаете его с девушкой, которую он любит и которая любит его. Но вы еще не такие низости совершите, прежде чем умрете.

Три сверкающих бриллианта упали с дерева на землю. Маленький человек нагнулся, чтобы подобрать их, а когда он снова глянул наверх — зеленая древесная клетка была пуста: серебряная птица упорхнула.

Бурным ликованием было встречено известие о том, что бриллианты случайно подобраны в саду. И подумать только, что на них наткнулся отец Браун! А сэр Леопольд с высоты своего благоволения даже сказал священнику, что хотя сам он и придерживается более широких взглядов, но готов уважать тех, кому убеждения предписывают затворничество и неведение дел мирских. 

 НЕВИДИМКА

Кондитерская на углу двух крутых улочек в Кэмден-тауне светилась, как кончик догорающей сигары в прохладных синих сумерках. Или, скорее, как догорающий фейерверк, потому что свет был многоцветным: он дробился во множестве зеркал и танцевал на множестве позолоченных и расцвеченных яркими красками тортов, леденцов и пирожных. К сияющему витринному стеклу прилипали носы многих уличных мальчишек, потому что шоколадки были обернуты в красную, золотистую и зеленую фольгу, которая чуть ли не лучше самого шоколада, а огромный белоснежный свадебный торт каким-то странным образом был невероятно далеким и одновременно манящим, как съедобный Северный полюс. Естественно, такая радужная провокация собирала со всей округи молодежь в возрасте десяти-двенадцати лет. Но угол двух улиц был привлекателен и для несколько более зрелого возраста: юноша, лет двадцати четырех на вид, не сводил глаз с той же витрины. Для него кондитерская тоже обладала неотразимым очарованием, но его чувства не вполне исчерпывались любовью к шоколаду, которым, однако, он тоже вовсе не брезговал.

Это был высокий, крепко сложенный рыжеволосый молодой человек с решительным выражением лица, но несколько расслабленными манерами. Под мышкой он держал плоскую серую папку с черно-белыми эскизами, которые более или менее успешно продавал издателям с тех пор, как его дядя (который был адмиралом) лишил его наследства за социалистические взгляды из-за лекции, на самом деле опровергавшей экономическое учение социализма. Его звали Джон Тернбулл Энгус.

Он наконец распахнул дверь, прошел через всю лавку в заднюю комнату, где находилось маленькое кафе-кондитерская, и на ходу приподнял шляпу перед молоденькой продавщицей. Это была смуглая, изящная и бойкая девушка в черном, с румянцем на щеках и очень подвижными темными глазами; спустя минуту-другую она последовала за ним, чтобы принять заказ.

Судя по всему заказ оставался неизменным.

— Будьте добры, сдобную булочку за полпенса и чашечку черного кофе, — произнес он, тщательно выговаривая каждое слово. В тот момент, когда девушка отвернулась, он добавил: — И еще я прошу вашей руки.

Девушка из магазина внезапно посуровела.

— Такие шутки мне не нравятся, — сказала она.

Рыжеволосый молодой человек поднял серые глаза и серьезно посмотрел на нее.

— Я не шучу, — сказал он. — Это серьезно... так же серьезно, как булочка за полпенса. Это дорого, как и булочка, потому что за это надо платить. Это неудобоваримо, как и булочка. Это причиняет боль.

Смуглая девушка не сводила с него глаз и, казалось, изучала говорившего с почти трагической сосредоточенностью. По завершении осмотра на ее лице мелькнула тень улыбки, и она опустилась на стул.

— Вам не кажется, что довольно безжалостно есть эти полупенсовые булочки? — с рассеянным видом спросил Энгус. — Из них могли бы вырасти пенсовые булочки. Я откажусь от этой жестокой забавы, когда мы поженимся.

Смуглая девушка поднялась со стула и подошла к окну, словно в глубоком раздумье, — впрочем, не выказывая неодобрения к услышанному. Когда она наконец повернулась с решительным видом, то с изумлением увидела, что молодой человек аккуратно выкладывает на стол разные предметы с кондитерской витрины. Там уже красовалась пирамида конфет в разноцветных обертках, несколько тарелок сандвичей и два графина с таинственными напитками — хересом и портвейном, которые так ценят кондитеры. В центре этого великолепия он аккуратно поставил огромный торт, облитый белоснежной сахарной глазурью, который был главным украшением витрины.

— Что вы творите? — спросила она.

— Выполняю свой долг, дорогая Лаура... — начал он.

— Ох, ради бога, прекратите! — воскликнула она. — И не говорите со мной таким тоном. Я спрашиваю, что все это значит?

— Это торжественный обед, мисс Хоуп.

— А это что такое? — нетерпеливо спросила она, указывая на сахарную гору.

— Наш свадебный торт, миссис Энгус, — ответил он.

Девушка подошла к упомянутому предмету, с некоторым усилием подняла его и поставила обратно в витрину. Потом она вернулась, села и, изящно упершись локтями в стол, посмотрела на молодого человека — не то чтобы недоброжелательно, но с заметным раздражением.

— Вы даже не даете мне времени на раздумье, — сказала она.

— Я не такой дурак, — ответил он. — Это мой вариант христианского смирения.

Она по-прежнему смотрела на него, но выражение ее лица, несмотря на улыбку, стало гораздо более серьезным.

— Мистер Энгус, — ровным голосом сказала она, — прежде чем выслушать новую порцию этой чепухи, я должна рассказать вам кое-что о себе. Постараюсь покороче, если получится.

— Я в восхищении, — с серьезным видом отозвался Энгус. — Кстати, заодно вы можете рассказать кое-что и обо мне.

— Придержите язык и послушайте, — отрезала она. — Мне нечего стыдиться и даже не о чем особенно сожалеть. Но как бы вы повели себя, если бы узнали, что дело, к которому я не имею никакого отношения, превратилось для меня в настоящий кошмар?

— В таком случае я предлагаю вам принести торт обратно, — невозмутимо ответил молодой человек.

— Сначала вы должны выслушать мою историю, — настойчивым тоном сказала Лаура. — Для начала скажу, что мой отец был владельцем трактира «Морской окунь» в Ладбери и я обслуживала посетителей бара.

— Меня часто удивляло, почему в этой кондитерской лавке царит такой дух благочестия, — заметил ее собеседник.

— Ладбери — это сонный, захолустный городок в восточных графствах, и единственными нормальными посетителями «Морского окуня» были редкие коммерсанты, а что касается остальных — это самые гадкие люди, которых вы можете представить, только вы таких никогда не видели. Плюгавые бездельники, которым едва хватает на жизнь, дурно одетые, но с большими претензиями, умеющие лишь шататься по барам да играть на скачках. Даже эти убогие юные прожигатели жизни не часто заходили к нам, но двое из них появлялись слишком часто... во всех отношениях. Оба жили на свои деньги и невыразимо докучали мне своим праздным видом и безвкусной манерой одежды. И все-таки я немного жалела их, ведь они заходили в наш маленький пустой бар потому, что у каждого имелось небольшое уродство такого рода, над которым потешаются неотесанные мужланы. Даже не уродство, а скорее природный недостаток. Один из них был удивительно низкорослым, почти карликом — во всяком случае, не выше жокея. Но в его внешности не было ничего жокейского: круглая темноволосая голова, ухоженная черная бородка, глаза живые и блестящие, как у птицы; он звенел деньгами в карманах, поигрывал массивной золотой цепочкой от часов и одевался слишком по-джентльменски, чтобы выглядеть настоящим джентльменом. Впрочем, этот бездельник был совсем не дурак. Настоящий гений импровизации, он с удивительной ловкостью мастерил всевозможные бесполезные вещи: например, устраивал фейерверк из пятнадцати спичек, которые зажигались одна от другой, или вырезал из банана танцующих куколок. Его звали Исидор Смайс, и я до сих пор вижу, как этот темнолицый человечек подходит к стойке и собирает прыгающего кенгуру из пяти сигар.

Другой тип больше молчал и казался заурядным человеком, но почему-то тревожил меня больше, чем бедный маленький Смайс. Он был очень высоким, сухопарым и светловолосым, с горбинкой на носу и мог бы даже сойти за красивое привидение, но он страдал самым жутким косоглазием, которое мне когда-либо приходилось видеть. Когда он смотрел прямо на вас, вы не знали, где сами находитесь, уже не говоря о том, на что он смотрит. Думаю, этот недостаток немного ожесточил беднягу. Если Смайс был готов повсюду демонстрировать свои обезьяньи трюки, то Джеймс Уэлкин (так его звали) лишь потихоньку напивался в нашем баре да подолгу гулял в одиночестве по серым и унылым окрестностям. Мне кажется, что Смайс тоже переживал из-за своего маленького роста, хотя держался с большим достоинством. Неудивительно, что я была сконфужена, встревожена и очень расстроена, когда оба сделали мне предложение в течение одной недели.

Наверное, я поступила глупо. Но в конце концов, эти чудаки в некотором смысле были моими друзьями, и мне страшно не хотелось, чтобы они думали, что я отказала им по настоящей причине — из-за их невозможного безобразия. Поэтому я выдумала другой предлог и сказала, что поклялась выйти замуж только за человека, который самостоятельно добьется успеха в этом мире. Я сказала, что из принципа не стану жить на деньги, которые достались кому-то по наследству, как моим ухажерам. Через два дня после того, как я поговорила с ними таким благонамеренным образом, начались неприятности. Первым делом я узнала, что оба отправились искать свою удачу, как в какой-нибудь глупой сказке.

С того дня и до сих пор я не видела ни одного из них. Но я получила два письма от коротышки Смайса, и они были довольно увлекательными.

— А от другого не было вестей? — поинтересовался Энгус.

— Нет, он так и не написал, — ответила девушка после секундного колебания. — В первом письме Смайс сообщил, что он отправился пешком в Лондон за компанию с Уэлкином, но тот оказался таким отменным ходоком, что коротышка отстал и присел отдохнуть у дороги. Случилось так, что его подобрал бродячий цирк — отчасти потому, что он был почти карликом, но также из-за его удивительных фокусов. В шоу-бизнесе дела у него пошли очень хорошо, и вскоре его отправили в «Аквариум» показывать какие-то трюки, уже не помню какие. Об этом он рассказал в своем первом письме. Второе было гораздо более необычным, и я получила его только на прошлой неделе.

Энгус допил свой кофе и теперь смотрел на нее с добродушным и терпеливым выражением на лице. Уголки его рта изогнулись в улыбке, когда она продолжила свой рассказ:

— Наверное, вы видели плакаты с рекламой «Бесшумных услуг Смайса»? Если нет, то вы единственный, кто их не видел. О, я мало что знаю об этом — какое-то хитроумное изобретение, чтобы всю работу по дому делали механизмы. Нечто вроде «нажмите кнопку, дворецкий, который не пьет ни капли» или «поверните ручку: десять горничных, которые никогда не флиртуют». В общем, как бы ни выглядели эти машины, они приносят целую кучу денег, и вся прибыль достается шустрому маленькому чертенку, с которым я познакомилась в Ладбери. С одной стороны, я рада, что бедняга наконец-то встал на ноги, но на самом деле с ужасом ожидаю, что он появится в любую минуту и скажет, что он самостоятельно добился успеха в этом мире, — и будет совершенно прав!

— А другой мужчина? — с тихим упорством повторил Энгус.

Лаура Хоуп внезапно поднялась из-за стола.

— Похоже, вы настоящий волшебник, друг мой, — сказала она. — Да, вы совершенно правы. Я не получала от него ни строчки и понятия не имею, где он находится. Но именно его я боюсь. Это он преследует меня и сводит с ума, если уже не свел: я ощущаю его присутствие там, где его не может быть, и слышу его голос там, где он не может ничего сказать.

— Ну, моя дорогая, будь он хоть сам Сатана, с ним покончено, потому что вы рассказали об этом, — добродушно заметил молодой человек. — С ума сходят в одиночестве. Но когда вам показалось, что вы ощущали присутствие и слышали голос вашего косоглазого приятеля?

— Я слышала смех Джеймса Уэлкина так же ясно, как сейчас слышу ваши слова, — ровным тоном ответила девушка. — Вокруг никого не было, потому что я стояла на углу перед кондитерской и могла видеть обе улицы одновременно. Я уже успела забыть, как он смеется, хотя звук его смеха такой же жуткий, как его косоглазие. Почти год я вообще не думала о нем. Но готова поклясться: не прошло и секунды, как я получила первое письмо от его соперника.

— А вам удалось заставить этого призрака заговорить или хотя бы постучать по столу? — с некоторым интересом спросил Энгус.

Лаура неожиданно вздрогнула, но ответила бестрепетным голосом:

— Да. Как раз в тот момент, когда я дочитала второе письмо от Исидора Смайса, где он объявлял о своем успехе, я услышала голос Уэлкина: «Все равно ты ему не достанешься!» Голос звучал так, как если бы он сам находился в комнате. Это было ужасно, и тогда я подумала, что схожу с ума.

— Если бы вы действительно сошли с ума, то считали бы себя совершенно разумной, — сказал молодой человек. — Но в этом невидимом джентльмене в самом деле есть нечто странное и подозрительное. Две головы лучше, чем одна, — из скромности не буду упоминать о других органах, — и если вы позволите мне, как здравомыслящему и практичному человеку, вернуть свадебный торт на стол...

Его слова потонули в металлическом скрежете, донесшемся с улицы. Маленький автомобиль на бешеной скорости подкатил к дверям кондитерской и остановился. В следующее мгновение в лавку ворвался коротышка в блестящем цилиндре.

Энгус, до сих пор изображавший беспечное веселье из соображений психической гигиены, теперь выказал свое душевное напряжение, когда резко вышел из внутренней комнаты навстречу пришельцу. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы подтвердить ревнивое подозрение влюбленного мужчины. Этот щегольски одетый, но низкорослый человечек, почти карлик, с выпяченной вперед острой черной бородкой, умными беспокойными глазами и изящными, но очень нервными пальцами, не мог быть никем иным, как Исидором Смайсом, который делал куколок из банановой кожуры и спичечных коробков, а потом сколотил миллионы на изготовлении непьющих механических дворецких и бесстрастных металлических горничных. Некоторое время двое мужчин, инстинктивно уловившие, что их объединяет, разглядывали друг друга с холодным снисходительным любопытством, которое составляет сам дух соперничества.

Впрочем, мистер Смайс не стал намекать на истинную причину их противостояния.

— Мисс Хоуп видела эту вещь на витрине? — отрывисто поинтересовался он.

— На витрине? — недоуменно переспросил Энгус.

— У меня нет времени на подробные объяснения, — сухо произнес маленький миллионер. — Здесь происходит какая-то чертовщина, которую нужно расследовать.

Он поднял свою полированную трость и указал на витрину, недавно опустошенную свадебными приготовлениями мистера Энгуса; сей джентльмен с изумлением увидел, что к стеклу прилеплена длинная бумажная полоса, которой там не было, когда он смотрел на улицу несколько минут назад. Последовав за энергичным Смайсом на улицу, он убедился, что кто-то приклеил к стеклу полтора ярда гербовой бумаги, на которой корявыми буквами было написано: «Если выйдешь за Смайса, то умрешь».

— Лаура, — сказал Энгус, просунув в лавку свою большую рыжую голову, — вы не сошли с ума.

— Это почерк Уэлкина, — мрачно сказал Смайс. — Я уже несколько лет не видел его, но он постоянно мне докучает. За последние две недели я получил от него пять писем с угрозами, подброшенных ко мне на квартиру. Ума не приложу, кто их оставил, если только не сам Уэлкин. Швейцар клянется, что не видел никаких подозрительных личностей. Теперь этот проходимец приклеил целую афишу на витрину кондитерской, пока люди, которые сидели внутри...

— Совершенно верно, — смиренным тоном произнес Энгус, — пока люди, которые сидели внутри, попивали чай. Что ж, сэр, могу вас заверить, что я ценю ваше здравомыслие и способность переходить прямо к сути дела. Прочие вопросы мы можем обсудить впоследствии. Этот тип не мог далеко уйти; клянусь, на витрине не было бумаги, когда я последний раз подходил к ней, то есть десять-пятнадцать минут назад. С другой стороны, он уже слишком далеко для погони, и мы не знаем, в каком направлении он скрылся. Если позволите дать вам совет, мистер Смайс, это дело нужно сразу же передать в руки энергичному следователю, и лучше частному, чем государственному. Я знаком с одним исключительно умным человеком, у которого есть своя контора в пяти минутах езды отсюда на вашей машине. Его зовут Фламбо, и хотя его юность была довольно бурной, сейчас это воплощенная честность, а его мозги стоят ваших денег. Он живет в Лакнау-Мэншенсе, это в Хемпстеде.

— Странно, — сказал маленький человек, изогнув черные брови. — Я сам живу в Гималайя-Мэншенсе, прямо за углом. Если не возражаете, поедем вместе: я отправлюсь к себе и соберу эти нелепые послания от Уэлкина, а вы тем временем сбегаете и приведете вашего друга-сыщика.

— Вы очень добры, — вежливо ответил Энгус. — Что же, чем раньше мы приступим к делу, тем лучше.

Оба мужчины, словно заключившие негласный рыцарский договор друг с другом, церемонно попрощались с дамой, а потом сели в шустрый маленький автомобиль. Когда Смайс крутанул руль и они повернули за угол, Энгус невольно улыбнулся, увидев огромный плакат «Бесшумных услуг Смайса» с изображением большой безголовой металлической куклы с кастрюлей в руках и сопроводительной надписью: «Кухарка, которая никогда не перечит».

— Я пользуюсь ими у себя дома, — со смехом сказал чернобородый коротышка. — Отчасти для рекламы, а отчасти для настоящего удобства. Честно говоря, мои большие заводные куклы действительно подкладывают уголь в камин, приносят кларет или подают расписание проворнее, чем любой живой слуга, которого я когда-либо видел... если знаешь, на какие кнопки нажимать. Но между нами, не стану отрицать, что у таких слуг есть свои недостатки.

— В самом деле? — произнес Энгус. — Есть что-то, чего они не умеют делать?

— Да, — невозмутимо отозвался Смайс. — Они не могут рассказать, кто подбрасывает ко мне домой все эти письма с угрозами.

Автомобиль Смайса был маленьким и юрким, как и он сам. В сущности, как и домашние слуги коротышки, машина была его конструкции. Если он и питал страсть к рекламе, то, по крайней мере, доверял собственному товару. Ощущение миниатюрности и полета усиливалось по мере того, как они мчались по длинным белым изгибам дороги в мертвенном, но еще прозрачном вечернем свете. Вскоре белые изгибы стали круче и головокружительнее; они поднимались по восходящей спирали, как любят выражаться поклонники современных религиозных культов. Они находились в том уголке Лондона, где улицы почти такие же крутые, как в Эдинбурге, хотя и не такие живописные. Террасы поднимались над террасами, а многоквартирный дом, куда они направлялись, возвышался над остальными, словно египетская пирамида, позолоченная лучами заката. Когда они повернули за угол и выехали на гравийный полумесяц, известный как Гималайя-Мэншенс, перемена была такой резкой, словно перед ними распахнулось окно: многоэтажная башня господствовала над зеленым морем черепичных крыш Лондона. Напротив особняков на другой стороне гравийного полумесяца виднелись заросли кустарника, больше похожие на живую изгородь, чем на часть сада, а немного внизу блестела полоска воды, нечто вроде канала, служившего крепостным рвом для этого тенистого замка. На углу в начале полумесяца они проехали мимо человека, торговавшего каштанами с лотка, а на другом конце полумесяца Энгус смутно видел медленно идущего полисмена в синей форме. Это были единственные человеческие фигуры в уединенном пригородном квартале, но у него возникло непередаваемое ощущение, что они воплощают в себе безгласную поэзию Лондона. Ему показалось, что они похожи на героев еще не написанной книги.

Автомобильчик пулей подлетел к нужному дому и выбросил своего владельца, словно стреляную гильзу. Смайс немедленно учинил допрос высокому швейцару в сияющих галунах и низенькому носильщику в рубашке, не приближался ли кто-нибудь к его апартаментам. Его заверили, что ни одна живая душа не могла проскользнуть мимо бдительных стражей, после чего он вместе со слегка ошеломленным Энгусом взмыл на лифте, как на ракете, на самый верхний этаж.

— Зайдите на минутку, — выдохнул запыхавшийся Смайс. — Я хочу показать вам письма Уэлкина. Потом вы сможете сбегать за угол и привести вашего друга.

Он нажал на скрытую в стене кнопку, и дверь открылась сама по себе. Их взорам предстала длинная просторная прихожая, единственной достопримечательностью которой, в обычном смысле слова, были ряды высоких механических фигур, отдаленно напоминавших человеческие, выстроившиеся по обе стороны, словно манекены в ателье у портного. Как и манекены, они были безголовыми, имели непомерно выпуклые плечи и грудь колесом, но помимо этого напоминали людей не больше, чем любой привокзальный автомат человеческого роста. Вместо рук каждый был снабжен двумя большими крюками для сервировки подносов, а для отличия друг от друга они были выкрашены в гороховый, ярко-красный или черный цвет; в остальном это были лишь механизмы, не заслуживающие особого внимания. По крайней мере, в этот раз никто даже не взглянул на них. Между двумя рядами этих домашних кукол лежало нечто гораздо более интересное: клочок белой бумаги, исписанный красными буквами. Проворный изобретатель схватил бумажку почти сразу же после того, как открылась дверь. Пробежав ее глазами, он молча протянул записку Энгусу. Красные чернила еще не высохли, а текст гласил: «Если вы виделись с ней, я вас убью».

Наступила короткая пауза; потом Исидор Смайс тихо сказал:

— Не желаете глоточек виски? Мне точно не помешает.

— Спасибо, я лучше схожу за Фламбо, — угрюмо ответил Эн-гус. — По-моему, это дело становится довольно серьезным.

— Вы правы, — с восхитительной бодростью согласился Смайс. — Приведите его сюда как можно скорее.

Когда Энгус закрывал за собой дверь, он увидел, как Смайс нажал кнопку и один из его автоматов стронулся с места и покатился по желобу, проложенному в полу, держа поднос с графином и сифоном для содовой. Молодому человеку стало немного не по себе при мысли о том, что он оставляет коротышку в одиночестве среди безжизненных слуг, которые внезапно оживают, когда закрывается входная дверь.

Шестью ступенями ниже площадки, где жил Смайс, человек в рубашке возился с каким-то ведром. Энгус взял с него слово, подкрепленное обещанием скорой награды, что тот останется на своем месте, пока он сам не вернется вместе с детективом, и будет вести счет всем незнакомым людям, поднимающимся по лестнице. Внизу он заключил такое же соглашение со швейцаром у парадной двери, от которого узнал, что в доме нет черного хода, и это заметно упрощало положение. Не удовлетворившись этим, он завладел вниманием прохаживающегося полисмена и убедил его держать вход в дом под наблюдением. И наконец, он остановился у лотка, где купил каштанов на один пенни, и осведомился, сколько времени продавец еще будет оставаться на своем месте.

Продавец каштанов, поднявший воротник пальто, сообщил о своем намерении вскоре уйти, так как он думает, что вот-вот пойдет снег. Вечер действительно становился серым и промозглым, но Энгус, призвав на помощь все свое красноречие, уговорил его остаться.

— Подкрепитесь своими каштанами, — с жаром произнес он. — Съешьте хоть все, и вы не пожалеете об этом. Я дам вам соверен, если вы дождетесь моего возвращения и расскажете мне обо всех мужчинах, женщинах или детях, которые зайдут в тот дом, где стоит швейцар.

С этими словами он гордо удалился, напоследок бросив взгляд на осажденную крепость.

— Я обложил его квартиру со всех сторон, — сказал он. — Не могут же все четверо оказаться сообщниками Уэлкина!

Лакнау-Мэншенс находился, так сказать, на более низкой платформе этого застроенного холма, на пике которого возвышался Гималайя-Мэншенс. Полуофициальная квартира Фламбо находилась на первом этаже и являла собой разительный контраст по сравнению с американской механикой и холодной гостиничной роскошью штаб-квартиры «Бесшумных услуг». Фламбо, друживший с Энгусом, принял его в живописной комнатке за рабочим кабинетом, обставленной в стиле рококо. Среди ее украшений были сабли, аркебузы, восточные диковинки, бутыли итальянского вина, первобытные глиняные горшки, пушистый персидский кот и маленький, скучный на вид католический священник, который выглядел здесь особенно неуместно.

— Это мой друг, отец Браун, — сказал Фламбо. — Давно хотел познакомить вас с ним. Сегодня прекрасная погода, но холодновато для южан вроде меня.

— Думаю, ночь будет ясной, — ответил Энгус и присел на восточный диван, обтянутый атласом в фиолетовую полоску.

— Нет, — тихо произнес священник. — Уже пошел снег.

И действительно, первые редкие снежинки, предсказанные продавцом каштанов, закружились за темнеющим окном.

— Боюсь, я пришел по делу, и к тому же весьма срочному, — смущенно сказал Энгус. — Дело в том, Фламбо, что в двух шагах от вашего дома есть человек, который отчаянно нуждается в вашей помощи.

Его постоянно преследует и осыпает угрозами невидимый враг — негодяй, которого никто даже не может разглядеть.

Энгус рассказал о Смайсе и Уэлкине, начиная с истории Лауры, упомянул о сверхъестественном смехе на углу двух пустых улиц и о странных отчетливых словах, произнесенных в пустой комнате. Слушая его, Фламбо выглядел все более озабоченным, но маленький священник оставался совершенно бесстрастным и неподвижным, словно предмет мебели. Когда дело дошло до надписи на гербовой бумаге, прилепленной к витрине, Фламбо встал и как будто заполнил всю комнату своими могучими плечами.

— Если не возражаете, лучше расскажете мне остальное по дороге к его дому, — сказал он. — Мне почему-то кажется, что нам нельзя терять времени.

— Превосходно. — Энгус тоже встал. — Хотя пока что он в безопасности: я приставил четырех человек следить за единственным входом в его логово.

Друзья вышли на улицу, и маленький священник потрусил за ними, как послушная собачка. Он лишь добродушно заметил, словно пытаясь завязать разговор:

— Смотрите, как быстро намело снегу!

Пока они поднимались по крутым переулкам, уже блиставшим зимним серебром, Энгус закончил свой рассказ, а к тому времени, когда они приблизились к полукругу многоквартирных домов, смог опросить четырех своих стражей. Продавец каштанов, до и после получения соверена, упорно твердил, что наблюдал за дверью и не видел никаких посетителей. Полисмен был более категоричен. Он сказал, что имел дело со всевозможными проходимцами, и в цилиндрах, и в лохмотьях; но он не такой простак, чтобы ожидать подозрительного поведения от подозрительных типов; он был готов следить за всеми, но, слава богу, никто не появился. А когда они собрались вокруг швейцара, с улыбкой стоявшего на крыльце, то услышали еще более окончательный вердикт.

— У меня есть право спрашивать любого человека, будь он герцог или мусорщик, что ему нужно в этом доме, — сказал добродушный великан в мундире с золотым шитьем. — Клянусь, здесь было некого спрашивать с тех пор, как ушел этот джентльмен.

Незаметный отец Браун, который отступил назад и скромно потупил взор, собрался с духом и кротко спросил:

— Значит, никто не поднимался и не спускался по лестнице с тех пор, как пошел снег? Снегопад начался, когда мы втроем были на квартире у Фламбо.

— Здесь никого не было, сэр, можете поверить мне на слово, — заявил привратник с непререкаемой авторитетностью.

— Тогда интересно, что это такое? — произнес священник и снова уперся в землю немигающим рыбьим взором.

Все остальные тоже посмотрели вниз; Фламбо отпустил пару крепких словечек и всплеснул руками по-французски. Посреди входа, охраняемого швейцаром в золотых галунах, — в сущности, прямо меж расставленных ног этого колосса — тянулась цепочка грязно-серых следов, отпечатавшихся на белом снегу.

— Боже! — невольно воскликнул Энгус. — Это невидимка!

Без лишних слов он повернулся и устремился вверх по лестнице в сопровождении Фламбо, но отец Браун остался стоять, поглядывая на занесенную снегом улицу, словно вдруг утратил интерес к своей находке.

Фламбо был явно настроен выбить дверь своим мощным плечом, но шотландец Энгус поступил более благоразумно, хотя и не так драматично. Он провел пальцами по дверному косяку, пока не нашел невидимую кнопку, и тогда дверь медленно отворилась.

Картина внутри была в целом такой же, как и раньше; в прихожей стало темнее, хотя в комнату еще пробивались последние алые лучи заката. Несколько безголовых автоматов передвинулись со своих мест с какой-то неведомой целью и стояли тут и там в вечерних сумерках. Их зеленая и алая раскраска стала почти незаметной, очертания размылись, и они странным образом стали немного более похожими на людей. Но в самом центре, где раньше лежала бумажка, исписанная красными чернилами, теперь находилось нечто очень похожее на лужу красных чернил, пролитых из бутылочки. Однако это были не чернила.

С подлинно французским сочетанием неистовства и рассудительности Фламбо лишь заметил: «Убийство!» — и, ворвавшись в квартиру, за считаные минуты обшарил все шкафы и укромные уголки. Но если он ожидал найти труп, его постигла неудача. Исидора Смайса просто не было в квартире, ни живого, ни мертвого. После тщательных поисков двое мужчин встретились в прихожей и уставились друг на друга, утирая пот с лица.

— Друг мой, — сказал Фламбо, который от волнения перешел на французский, — ваш убийца не только невидим, но и делает невидимыми свои жертвы.

Энгус обвел взглядом сумрачную комнату, полную механических кукол, и в каком-то кельтском уголке его шотландской души зародился суеверный трепет. Один из автоматов в рост человека стоял прямо перед кровяным пятном, вероятно вызванный убитым хозяином в последний момент. Большой крюк, торчавший из высокого плеча и заменявший ему руку, был немного приподнят, и у Энгуса возникло жуткое подозрение, что бедный Смайс был сражен одним из собственных железных созданий. Косная материя восстала против духа, и машины убили своего хозяина. Но в таком случае что они с ним сделали?

«Сожрали его?» — шепнул голос из кошмара ему на ухо, и ему сразу же стало дурно при мысли о разорванных человеческих останках, поглощенных и перемолотых механическими внутренностями манекенов.

Он с усилием отогнал от себя это видение и обратился к Фламбо:

— Ничего не поделаешь. Бедняга испарился и оставил лишь красное пятно на полу. Похоже, эта история не принадлежит к нашему миру.

— Принадлежит или не принадлежит, остается только одно, — сказал Фламбо. — Я должен пойти вниз поговорить со своим другом.

Они спустились по лестнице, миновав человека с ведром, который снова заверил, что не пропустил ни одного незваного гостя, к швейцару и болтавшемуся поблизости продавцу каштанов, подтвердившему свою бдительность. Но когда Энгус поискал взглядом своего четвертого стража, то не смог обнаружить его.

— А где полисмен? — с некоторой тревогой спросил он.

— Прошу прощения, это я виноват, — сказал отец Браун. — Я недавно послал его навести кое-какие справки... Мне показалось, это стоит сделать.

— Он нужен нам здесь как можно скорее, — резко сказал Энгус. — Тот несчастный, что жил наверху, не только погиб, но и пропал.

— Каким образом? — спросил священник.

— По правде говоря, отец, я убежден, что это больше по вашей части, а не по моей, — сказал Фламбо после небольшой паузы. — Ни один друг или враг не входил в дом, но Смайс исчез, как будто его похитили эльфы. Если это не сверхъестественный случай, то я...

Его речь была прервана необычным зрелищем: рослый полисмен в синей форме выбежал из-за угла и во весь опор помчался к отцу Брауну.

— Вы были правы, сэр, — пропыхтел он. — Тело бедного мистера Смайса только что нашли в канале внизу.

Энгус в замешательстве поднес руку ко лбу.

— Он побежал туда и утопился? — спросил он.

— Клянусь, он не спускался вниз, — ответил констебль. — И он не утонул, потому что был убит ножом в сердце.

— Тем не менее вы видели, что никто не входил в дом, — мрачно произнес Фламбо.

— Давайте немного пройдемся по улице, — предложил священник.

Когда они подошли к дальнему концу полукруга домов, он вдруг воскликнул:

— Какая глупость с моей стороны! Я забыл спросить у полисмена, не нашли ли поблизости светло-коричневый мешок.

— Почему светло-коричневый? — изумленно спросил Энгус.

— Потому что, если бы мешок был любого другого цвета, все пришлось бы начать сначала, — ответил отец Браун. — Но если он светло-коричневый, то дело можно считать закрытым.

— Рад это слышать, — с иронией произнес Энгус. — Насколько мне известно, оно и не начиналось.

— Вы должны все рассказать нам, — сказал Фламбо с тяжеловесным детским простодушием.

Невольно ускоряя шаги, они шли по длинному изгибу улицы на другой стороне высокого холма; отец Браун, возглавлявший процессию, некоторое время хранил молчание. Наконец он сказал с почти трогательной застенчивостью:

— Боюсь, объяснение покажется вам слишком прозаическим. Мы всегда начинаем с абстрактных вещей, и эта история не может начаться как-то иначе. Вы никогда не замечали, что люди никогда не отвечают именно на тот вопрос, который вы задаете? Они отвечают на вопрос, который слышат или хотят услышать. Допустим, одна пожилая дама в загородном доме говорит другой: «Кто-нибудь живет вместе с вами?» Ее собеседница никогда не ответит: «Да, дворецкий, трое слуг на посылках, горничная и так далее», хотя горничная может находиться в комнате, а дворецкий — стоять за ее креслом. Она скажет: «С нами никого нет», имея в виду, что нет никого из тех, о ком вы спрашивали. Но предположим, что врач во время эпидемии спросит ту же самую даму: «Кто живет в вашем доме?» Тогда она сразу же вспомнит дворецкого, горничную и всех остальных. Это особенность языка: вам никогда не ответят на вопрос буквально, даже если ответят правдиво. Когда эти четыре честных и достойных человека утверждали, что никто не входил в дом, они на самом деле не имели в виду, что никто туда не входил. Они имели в виду только тех, кого могли в чем-то заподозрить. На самом деле один человек зашел в дом и вышел обратно, но они даже не заметили его.

— Невидимка? — осведомился Энгус, приподняв рыжую бровь.

— Он сделался психологически невидимым, — пояснил отец Браун.

Спустя короткое время он продолжил рассказ тем же самым застенчивым тоном, словно размышляя вслух:

— Разумеется, вы не заподозрите такого человека, если специально не подумаете о нем. В этом и состоит его хитрость. Но я заподозрил его из-за нескольких мелких подробностей в рассказе мистера Энгуса. Во-первых, он сказал, что Уэлкин имел пристрастие к долгим пешим прогулкам. Во-вторых, кто-то прилепил на витрину длинную полосу гербовой бумаги. И наконец, самое главное, юная леди упомянула о двух вещах, которые просто не могут быть правдой. Не обижайтесь, — добавил он, заметив, как дернулась голова Энгуса. — Она думала, что говорит правду, но все же это неправда. Человек не может находиться на улице в полном одиночестве за мгновение до того, как ему вручают письмо. Она не могла быть на улице совершенно одна, когда начала читать только что полученное письмо. Кто-то был совсем рядом с ней, но оставался психологически невидимым.

— Почему кто-то был рядом с ней? — спросил Энгус.

— Потому что, если исключить почтовых голубей, кто-то должен был принести ей письмо, — объяснил отец Браун.

— Вы действительно хотите сказать, что Уэлкин носил даме своего сердца письма от своего соперника? — с жаром осведомился Фламбо.

— Да, — ответил священник. — Уэлкин носил даме своего сердца письма от своего соперника. Видите ли, он был обязан это делать.

— Я больше этого не вынесу! — взорвался Фламбо. — Кто этот тип? Как он выглядит? Во что обычно наряжается психологически невидимый человек?

— В очень красивый красно-голубой наряд с золотой каймой, — моментально ответил священник, — и в этом заметном, даже вызывающем костюме он вошел в Гималайя-Мэншенс под присмотром четырех пар зорких глаз. Потом он хладнокровно зарезал Смайса и спустился на улицу с мертвым телом в руках...

— Достопочтенный сэр!.. — воскликнул Энгус и остановился. — Кто-то из нас спятил, но не могу понять — вы или я?

— Вы не сошли с ума, — сказал Браун. — Просто вы не очень наблюдательны. К примеру, вы не заметили такого человека, как этот.

Он сделал три быстрых шага вперед и положил руку на плечо обычному почтальону, который спешил куда-то по своим делам, скрытый в тени деревьев.

— Почему-то никто не замечает почтальонов, — задумчиво сказал он. — Однако у них есть чувства, как и у других людей, и они даже носят с собой большие холщовые сумки, куда можно легко уложить труп маленького человека.

Вместо того чтобы обернуться, почтальон отпрянул в сторону и налетел на садовую ограду. Это был сухопарый мужчина со светлой бородкой, самой обычной внешности, но когда он повернул к ним испуганное лицо, всех троих поразило его жуткое, почти демоническое косоглазие.

Фламбо, у которого было еще много дел, вернулся к своим саблям, восточным коврам и персидскому коту. Джон Тернбулл Энгус вернулся к девушке из кондитерской, с которой этот неосмотрительный молодой человек с тех пор ухитряется замечательно проводить время. А отец Браун еще много часов прогуливался под звездами по заснеженным холмам вместе с убийцей, но что они сказали друг другу — навеки останется тайной.

 ЧЕСТЬ ИЗРАЭЛЯ ГАУ

Оливково-серебристые сумерки сменялись ненастной тьмой, когда отец Браун, укутавшись в серый шотландский плед, дошел до конца серой шотландской долины и увидел причудливый замок. Обиталище графов Гленгайл срезало край лощины или ущелья, образуя тупик, похожий на край света. Как многие замки, воплотившие вкус французов или шотландцев, он был увенчан зелеными крышами и шпилями, напоминавшими англичанину об остроконечных колпаках ведьм; сосновые же леса казались рядом с ним черными, как стаи воронов, летавших над башнями. Однако не только пейзаж внушал ощущение призрачной, словно сон, чертовщины, — это место и впрямь окутали тучи гордыни, безумия и скорби, которые душат знатных сынов Шотландии чаще, чем прочих людей. Ведь в крови у шотландца двойная доза яда, называемого наследственностью, — он верит в свою родовитость, как аристократ, и в предопределенность посмертной участи, как кальвинист.

Священник с трудом вырвался на сутки из Глазго, где был по делу, чтобы повидать друга своего Фламбо, сыщика-любителя, который вместе с сыщиком-профессионалом расследовал в Гленгайле обстоятельства жизни и смерти последнего из владельцев замка. Таинственным графом кончался род, сумевший выделиться отвагой, жестокостью и сумасбродством даже среди мрачной шотландской знати шестнадцатого века. Никто не забрел дальше, чем Гленгайлы, в тот лабиринт честолюбия, в те анфилады лжи, которые возвели вокруг Марии, королевы шотландцев.

Причину и плод их стараний хорошо выражал стишок, сложенный в округе: «Копит., копит смолоду наш помещик золото».

За много веков в замке не было ни одного достойного графа. Когда наступила Викторианская эпоха, казалось, что странности их исчерпаны. Однако последний в роду поддержал семейную традицию, сделав единственное, что ему осталось: он исчез. Не уехал, а именно исчез, ибо, судя по всему, был в замке. Но хотя имя значилось в церковных книгах и в книге пэров, никто на свете не видел его самого.

Если кто его и видел, то лишь угрюмый слуга, соединявший обязанности садовника и кучера. Слуга этот был таким глухим, что деловые люди считали его немым, а люди вдумчивые — слабоумным. Бессловесный рыжий крестьянин с упрямым подбородком и яркочерными глазами звался Израэлем Гау и, казалось, жил один в пустынном поместье. Но рвение, с которым он копал картошку, и точность, с какою он скрывался в кухне, наводили на мысль о том, что он служит хозяину. Если нужны были другие доказательства, всякий мог считать ими то, что на все вопросы слуга отвечал: «Нету дома». Однажды в замок позвали мэра и пастора (Гленгайлы принадлежали к Пресвитерианской церкви), и те обнаружили, что садовник, кучер и повар стал еще и душеприказчиком и заколотил в гроб своего высокородного хозяина.

Что было немедленно вслед за этим, никто толком не знал, ибо никто узнать не пытался, пока на север, дня через два-три, не прибыл Фламбо. К этому времени тело графа Гленгайла (если то было его тело) покоилось на маленьком кладбище, у вершины холма.

Когда отец Браун прошел сумрачным садом в самую тень замка, тучи сгустились и в воздухе пахло грозой. На фоне последней полоски золотисто-зеленого неба он увидел черный силуэт — человека в цилиндре, с большой лопатой на плече. Такое нелепое сочетание напоминало о могильщике; но отец Браун припомнил глухого слугу, копающего картошку и не удивился. Он неплохо знал шотландских крестьян; он знал, что по своей респектабельности они способны надеть сюртук и шляпу для официальных гостей; он знал, что по своей бережливости они не потеряют даром и часа. Даже то, как пристально глядел слуга на проходящего священника, прекрасно увязывалось с их недоверчивостью и обостренным чувством долга.

Парадную дверь открыл сам Фламбо, рядом с которым стоял высокий седой человек, инспектор Крэвен из Скотленд-Ярда. В зале почти не было мебели, но с темных холстов из-под темных париков насмешливо глядели бледные и коварные Гленгайлы.

Проследовав в комнаты, отец Браун увидел, что официальные лица сидят за дубовым столом. Тот конец, где они трудились, был всплошную покрыт бумагами, сигарами и бутылками виски; дальше, во всю длину, на равном расстоянии, красовались исключительно странные предметы: кучка осколков, кучка какой-то темной пыли, деревянная палка и что-то еще.

— У вас тут прямо геологический музей, — сказал отец Браун, усаживаясь на свое место.

— Не столько геологический, сколько психологический, — отвечал Фламбо.

— Ради бога, — воскликнул сыщик, — не надо этих длинных слов!

— Вы не жалуете психологию? — удивился Фламбо. — Напрасно. Она нам понадобится.

— Не совсем понимаю, — сказал инспектор.

— О лорде Гленгайле, — объяснил француз, — мы знаем только одно: он был маньяк.

Мимо окна черным силуэтом на лиловых тучах прошел человек с лопатой и в цилиндре. Отец Браун рассеянно поглядел на него и сказал:

— Конечно, он был со странностями, иначе он не похоронил бы себя заживо и не велел бы похоронить так быстро после смерти. Однако почему вам кажется, что он сумасшедший?

— Послушайте, что нашел в этом доме мистер Крэвен, — ответил Фламбо.

— Надо бы мне свечу, — сказал Крэвен. — Темнеет, трудно читать.

— А свечек вы не нашли? — улыбнулся отец Браун.

Фламбо серьезно посмотрел на своего друга.

— Как ни странно, — сказал он, — здесь двадцать пять свечей и ни одного подсвечника.

Темнело быстро, и быстро поднимался ветер. Священник встал и направился вдоль стола туда, где лежали свечи. Проходя, он наклонился к бурой пыли — и сильно чихнул.

— Да это нюхательный табак! — воскликнул он.

Потом он взял свечу, бережно зажег ее, вернулся и вставил в бутылку из-под виски. Пламя затрепетало на сквозняке, как флажок. На много миль кругом шумели черные сосны, словно море било о скалу замка.

— Читаю опись, — серьезно сказал Крэвен и взял одну из бумаг. — Поясню вначале, что почти все комнаты были заброшены, кто-то жил только в двух. Обитатель этот, несомненно, не слуга по фамилии Гау. В этих комнатах мы нашли странные вещи, а именно:

1. Довольно много драгоценных камней, главным образом — бриллиантов, без какой бы то ни было оправы. Неудивительно, что у Гленгайлов были драгоценности; но камни обычно оправляют в золото или серебро. В этой семье их, по-видимому, носили в карманах, как мелочь.

2. Много нюхательного табака — не в табакерках и даже не в мешочках, а прямо на столе, на рояле и на буфете, словно хозяину было лень сунуть руку в карман или поднять крышку.

3. Маленькие кучки железных пружинок и колесиков, словно здесь разобрали несколько механических игрушек.

4. Восковые свечи, которые приходится вставлять в бутылки, потому что вставлять их не во что.

Прошу вас, обратите внимание на то, что ничего подобного мы не ожидали. Основная загадка была нам известна. Мы знали, что с покойным графом не все ладно, и явились, чтобы установить, жил ли он здесь, и умер ли, и как связано со всем этим рыжее пугало, похоронившее его. Предположим самое дикое и театральное. Быть может, слуга убил его, или он вообще жив, или слуга — это он, а настоящий Гау — в могиле. Вообразим любой наворот событий в духе Уилки Коллинза, и мы все равно не сможем объяснить, почему свечи — без подсвечников и почему старый аристократ брал понюшку прямо с рояля. Словом, суть дела представить себе можно; детали — нельзя. Человеческому уму не под силу связать табак, бриллианты, свечи и разобранный механизм.

— Почему же? — сказал священник. — Извините, я свяжу их. Граф Гленгайл помешался на французской революции. Он был предан монархии и пытался восстановить в своем замке быт последних Бурбонов. В восемнадцатом веке нюхали табак, освещали комнаты свечами. Людовик Шестнадцатый любил мастерить механизмы, бриллианты предназначались для ожерелья королевы.

Крэвен и Фламбо уставились на него круглыми глазами.

— Поразительно! — вскричал француз. — Неужели так оно и есть?

— Конечно нет, — отвечал отец Браун. — Я просто показал вам, что можно связать воедино табак, бриллианты, свечи и разобранный механизм. На самом деле все сложнее.

Он замолчал и прислушался к громкому шуму сосен, потом произнес:

— Граф Гленгайл жил двойной жизнью, он был вором. Свечи он вставлял в потайной фонарь, табак швырял в глаза тем, кто его застанет, — вы знаете, французские воры швыряют перец. А главная улика — алмазы и колесики. Ведь только ими можно вырезать стекло.

Обломанная ветка сосны тяжко ударилась о стекло за их спинами, словно изображая вора в зловещем фарсе, но никто на нее не глядел. Все глядели на священника.

— Бриллианты и колесики, — медленно проговорил Крэвен. — Из-за них вы и пришли к такому объяснению?

— Я к нему не пришел, — мягко ответил священник, — но вы сказали, что никак нельзя объединить вот эти вещи. На самом деле, конечно, все гораздо проще. Гленгайл нашел клад на своей земле — драгоценные камни. Колесиками он шлифовал их или гранил, не знаю. Ему приходилось работать быстро, и он пригласил себе в подмогу здешних пастухов. Табак — единственная роскошь бедного шотландца, больше его ничем не подкупишь. Подсвечники им были не нужны, они держали свечи в руке, когда искали в переходах, под замком, нет ли там еще камней.

— И это все? — не сразу спросил Фламбо. — Это и есть простая, скучная истина?

— О нет! — отвечал отец Браун.

Ветер взвыл на прощание в дальнем бору, словно насмехаясь над ними, и замолк. Отец Браун продолжал задумчиво и спокойно:

— Я говорю все это лишь потому, что вы считаете невозможным связать табак с бриллиантами или свечи с колесиками. Десять ложных учений подойдут к миру; десять ложных теорий подойдут к тайне замка, но нам нужно одно, истинное объяснение. Нет ли там чего-нибудь еще?

Крэвен засмеялся, Фламбо улыбнулся, встал и пошел вдоль стола.

— Пункты пять, шесть и семь, — сказал он, — совершенно бессмысленны. Вот стержни от карандашей. Вот бамбуковая палка с раздвоенным концом. Может быть, ими и совершили преступление — но какое? Преступления нет. И загадочных предметов больше нет, кроме молитвенника и нескольких миниатюр, которые хранятся здесь со Средних веков, — по-видимому, фамильная спесь у графов сильнее пуританства. Мы приобщили эти вещи к делу лишь потому, что они как-то странно попорчены.

Буря за окном пригнала к замку валы темных туч, и в длинной комнате было совсем темно, когда отец Браун взял в руки молитвенник. Тьма еще не ушла, когда он заговорил, но голос его изменился.

— Мистер Крэвен, — сказал он так звонко, словно помолодел на десять лет, — вы ведь имеете право осмотреть могилу? Поспешим, надо скорей разгадать это страшное дело. Я бы сейчас и пошел на вашем месте!

— Почему? — удивленно спросил сыщик.

— Потому что оно серьезней, чем я думал, — ответил священник. — Табак и камни могут быть здесь по сотне причин. Но этому есть только одна причина. Смотрите, молитвенник и миниатюры не портили, как мог бы испортить пуританин. Из них осторожно вынули слово «Бог» и сияние над головой младенца Христа. Так что берите свою бумагу и идем осмотрим могилу. Вскроем гроб.

— О чем вы говорите? — спросил инспектор.

— Я говорю о том, — отвечал священник, перекрывая голосом рев бури, — что сам Сатана, быть может, сидит сейчас на башне замка и ревет, как сто слонов. Мы столкнулись с черной магией.

— Черная магия, — тихо повторил Фламбо, слишком образованный, чтобы в нее не верить! — А что же тогда означает все остальное?

— Какую-нибудь мерзость, — нетерпеливо отвечал Браун. — Откуда мне знать? Может быть, табак и бамбук нужны для какой-то пытки. Может быть, безумцы едят воск и стальные колесики. Может быть, из графита делают гнусный наркотик. Проще всего решить загадку там, на кладбище.

Собеседники едва ли поняли его, но послушались и шли, пока вечерний ветер не ударил им в лицо. Однако слушались и шли они, как автоматы. Крэвен держал в правой руке топорик, а левой рукой ощупывал в кармане нужную бумагу. Фламбо схватил по пути заступ. Отец Браун взял маленькую книгу, из которой вынули имя Божье.

На кладбище вела извилистая короткая тропинка; однако в такой ветер она казалась крутой и длинной. Путников встречали все новые сосны, клонившиеся в одну и ту же сторону, и поклон их казался бессмысленным, словно это происходило на необитаемой планете. Серовато-синий лес оглашала пронзительная песнь ветра, исполненная языческой печали. В шуме ветвей слышались стоны погибших божеств, которые давно заблудились в этом бессмысленном лесу и никак не найдут пути на небо.

— Понимаете, — тихо, но спокойно сказал отец Браун, — шотландцы до Шотландии были занятными людьми. Собственно, они и сейчас занятны. Но до начала истории они, наверное, и впрямь поклонялись бесам. Потому, — незлобиво прибавил он, — они приняли так быстро пуританскую теологию.

— Друг мой, — воскликнул Фламбо, гневно обернувшись к нему, — что за чушь вы городите?

— Друг мой, — все так же серьезно отвечал отец Браун, — у настоящих религий есть одна непременная черта: вещественность, весомость. Сами видите, бесопоклонство — настоящая религия.

Они взобрались на растрепанную макушку холма, одну из немногих лужаек среди ревущего леса. Проволока на деревянных кольях пела под ветром, оповещая пришельцев о том, где проходит граница кладбища. Инспектор Крэвен быстро подбежал к могиле; Фламбо вонзил в землю заступ и оперся на него, хотя ветер качал и тряс обоих сыщиков, как сотрясал он проволоку и сосны. В изножье могилы рос серебряно-сизый репейник. Когда ветер срывал с него колючий шарик, Крэвен отскакивал, словно то была пуля.

Фламбо вонзил заступ в свистящую траву и дальше, в мокрую землю. Потом остановился, облокотись на него, как на посох.

— Ну что же вы? — мягко сказал священник. — Мы хотим узнать истину Чего вы боитесь?

— Я боюсь ее узнать, — ответил Фламбо.

Лондонский сыщик произнес высоким, надсадным голосом, который ему самому казался бодрым:

— Нет, почему он так прятался? Что за пакость? Может, он прокаженный?

— Думаю, что-нибудь похуже, — сказал Фламбо.

— Что же хуже проказы? — спросил сыщик.

— Представить себе не могу, — ответил Фламбо.

Ветер унес тяжелые серые тучи, обложившие холмы, словно дым, и открыл взору серые долины, освещенные слабым звездным светом, когда Фламбо обнажил наконец крышку грубого гроба и пообчистил ее от земли.

Крэвен шагнул вперед, держа топорик, коснулся репейника и вздрогнул. Но он не отступил и трудился с такой же силой, как Фламбо, пока не сорвал крышку и не сказал:

— Да, это человек, — словно ожидал чего-то иного.

— У него все в порядке? — нервным голосом спросил Фламбо.

— Вроде бы да, — хрипло ответил сыщик. — Нет, постойте...

Тяжкое тело Фламбо грузно содрогнулось.

— Ну что с ним может быть? — вскричал он. — Что с нами такое? Что творится с людьми на этих холодных холмах? Наверное, это потому, что все тут темное и все как-то глупо повторяется. Леса и древний ужас перед тайной, словно сон атеиста... Сосны, и снова сосны, и миллионы сосен...

— О господи! — крикнул Крэвен. — У него нет головы.

Фламбо не двинулся, но священник впервые шагнул к могиле.

— Нет головы! — повторил он. — Нет головы? — словно он думал, что нет чего-то другого.

Полубезумные образы пронеслись в сознании собравшихся. У Гленгайлов родился безголовый младенец; безголовый юноша прячется в замке; безголовый старик бродит по древним залам или по пышному парку. Но даже теперь они не принимали разгадки, ибо в ней не было смысла, и стояли, внимая гулу лесов и воплю небес, словно истуканы или загнанные звери. Мыслить они не могли; мысль была для них велика, и они ее упустили.

— У этой могилы, — сказал отец Браун, — стоят три безголовых человека.

Бледный сыщик из Лондона открыл было рот и не закрыл его, словно деревенский дурачок. Воющий ветер терзал небо. Сыщик взглянул на топорик, его не узнавая, и уронил на землю.

— Отец, — сказал Фламбо каким-то детским, горестным голосом, — что нам теперь делать?

Друг его ответил так быстро, словно выстрелил из ружья.

— Спать! — крикнул он. — Спать. Мы пришли к концу всех дорог. Вы знаете, что такое сон? Вы знаете, что спящий доверяется Богу? Сон — таинство, ибо он питает нас и выражает нашу веру. А нам сейчас нужно таинство, хотя бы естественное. На нас свалилось то, что нечасто сваливается на человека; быть может, самое худшее, что может на него свалиться.

Крэвен разжал сомкнувшиеся губы и спросил:

— Что вы имеете в виду?

Священник повернулся к замку и сказал:

— Мы нашли истину, и в истине нет смысла.

А потом пошел по дорожке тем беззаботным шагом, каким ходил очень редко, и, придя в замок, кинулся в сон с простотою пса.

Несмотря на славословие сну, встал он раньше всех, кроме бессловесного садовника, и сыщики застали его в огороде, где он курил трубку и смотрел, как трудится над грядками этот загадочный субъект.

Под утро гроза сменилась ливнем, и день выдался прохладный. По-видимому, садовник только что беседовал с пастырем, но, завидев сыщиков, угрюмо воткнул лопату в землю, проворчал что-то про завтрак и скрылся в кухне, прошествовав мимо рядов капусты.

— Почтенный человек, — сказал отец Браун. — Прекрасно растит картошку. Однако, — беспристрастно и милостиво прибавил он, — и у него есть недостатки, у кого их нет? Эта грядка не совсем прямая. Вот смотрите. — И он тронул землю ногой. — Какая странная картошка...

— А что в ней такого? — спросил Крэвен, которого забавляло новое увлечение низкорослого клирика.

— Я отметил ее потому, — сказал священник, — что ее отметил и Гау. Он копал всюду, только не здесь.

Фламбо схватил лопату и нетерпеливо вонзил в загадочное место. Вместе с пластом земли на свет вылезло то, что напоминало не картофелину, а огромный гриб. Но лопата звякнула; а находка покатилась, словно мяч.

— Граф Гленгайл, — печально сказал Браун и посмотрел на череп.

Он подумал минутку, взял у Фламбо лопату и со словами: «Надо его закопать» — это и сделал. Потом оперся на большую ручку большой головой и маленьким телом и уставился вдаль пустым взором, скорбно наморщив лоб.

— Ах, если б я мог понять, — пробормотал он, — что значит весь этот ужас!..

И, опираясь о ручку стоящей торчком лопаты, закрыл лицо руками, словно в церкви.

Все уголки неба светлели серебром и лазурью; птицы щебетали в деревцах так громко, словно сами деревца беседовали друг с другом. Но трое людей молчали.

— Ладно, — взорвался наконец Фламбо, — с меня хватит! Мой мозг и этот мир не в ладу, вот и все. Нюхательный табак, испорченные молитвенники, музыкальные шкатулки... Да что же это?..

Отец Браун откинул голову и с несвойственным ему нетерпением дернул рукоятку лопаты.

— Стоп, стоп, стоп! — закричал он. — Это все проще простого. Я понял табак и колесики, как только открыл глаза. А потом я поговорил с Гау, он не так глух и не так глуп, как притворяется. Там все в порядке, все хорошо. Но вот это... Осквернять могилы, таскать головы... вроде бы это плохо? Вроде бы тут не без черной магии? Никак не вяжется с простой историей о табаке и свечах. — И он задумчиво закурил.

— Друг мой, — с мрачной иронией сказал Фламбо, — будьте осторожны со мною. Не забывайте, недавно я был преступником. Преимущество — в том, что всю историю выдумывал я сам и разыгрывал как можно скорее. Для сыщика я нетерпелив. Я француз, и ожидание не по мне. Всю жизнь я, к добру ли, к худу ли, действовал сразу. Я назначал поединок на следующее утро, немедленно платил по счету, даже у зубного врача...

Трубка упала на гравий дорожки и раскололась на куски. Отец Браун вращал глазами, являя точное подобие кретина.

— Господи, какой же я дурак! — повторял он. — Господи, какой дурак! — И начал смеяться немного дребезжащим смехом. — Зубной врач! — сказал он. — Шесть часов я терзался духом, и все потому, что не вспомнил о нем! Какая простая,.какая прекрасная, мирная мысль! Друзья мои, мы провели ночь в аду, но сейчас встало солнце, поют птицы, и сияние зубного врача озаряет мир.

— Я разберусь, что тут к чему! — крикнул Фламбо. — Пытать вас буду, а разберусь!

Отец Браун подавил, по всей видимости, желание пройтись в танце вокруг светлой лужайки и закричал жалобно, как ребенок:

— Ой, дайте мне побыть глупым! Вы не знаете, как я мучился. А теперь я понял, что истинного греха в этом деле нет. Только невинное сумасбродство, это ведь не страшно.

Он повернулся вокруг оси, потом серьезно посмотрел на спутников.

— Это не преступление, — сказал он. — Это история о странной, искаженной честности. Должно быть, мы повстречали единственного человека на свете, который не взял ничего, кроме того, что ему причитается. Он проявил ту дикую житейскую последовательность, которой поклоняется его народ.

Старый стишок о Гленгайлах не только метафора, но и правда. Он говорит не только о тяге к богатству. Графы собирали именно золото, они собрали много золотой утвари и золотых узоров. Они были скупцами, свихнувшимися на этом металле. Посмотрим теперь, что мы нашли. Алмазы без колец; свечи без подсвечников; стержни без карандашей; трость без набалдашника; часовые механизмы без часов — наверное, маленьких. И как ни дико это звучит, молитвенники без имени Бога, ибо его выкладывали из чистого золота.

Сад стал ярче, трава — зеленее, когда прозвучала немыслимая истина. Фламбо закурил; друг его продолжал.

— Золото взяли, — говорил отец Браун, — взяли, но не украли. Воры ни за что не оставили бы такой тайны. Они взяли бы табак, и стержни, и колесики. Но здесь был человек со странной совестью — и все же с совестью. Я встретил безумного моралиста в огороде, и он мне многое рассказал.

Покойный лорд Гленгайл был лучше всех, кто родился в замке. Но его скорбная праведность обратилась в мизантропию. Мысль о несправедливости предков привела его к мыслям о неправедности всех людей. Особенно ненавидел он благотворительность и поклялся, что, если встретит человека, который берет только свое, он отдаст ему золото Гленгайлов. Бросив этот вызов человечеству, он заперся, не ожидая ответа. Однажды глухой идиот из дальней деревни принес ему телеграмму, и Гленгайл, мрачно забавляясь, дал ему новый фартинг. Вернее, он думал, что дал фартинг, но, перебирая монеты, увидел, что дал по рассеянности соверен. Он стал прикидывать, исчезнет ли деревенский дурак или продемонстрирует честность; вором окажется он или ханжой, ищущим вознаграждения. Ночью его поднял стук (он жил один), и ему пришлось открыть дверь. Дурак принес не соверен, а девятнадцать шиллингов одиннадцать пенсов три фартинга сдачи.

Дикая эта точность поразила разум безумца. Как Диоген, искал он человека — и нашел! Тогда он изменил завещание. Я его видел. Молодого буквалиста он взял к себе, в большой и запущенный дом. Тот стал его слугой и, как ни странно, наследником. Что бы ни понимало это создание, оно прекрасно поняло две навязчивые идеи хозяина: буква закона — все, а золото принадлежит ему. Вот вам наша история; она проста. Он забрал золото и больше не взял ничего, даже понюшки табаку. Он ободрал золото с миниатюр, радуясь, что они остались как были. Это я понимал; но я не понял про череп. Голова среди картошки озадачила меня — пока Фламбо не вспомнил о враче. Все в порядке. Садовник положит голову в могилу, когда снимет золотую коронку.

И впрямь, когда, немного позже, Фламбо шел по холму, он увидел, как странная тварь, честный скряга, копает оскверненную могилу. Шея его была укутана пледом — в горах дует ветер; на голове красовался черный цилиндр.

 НЕВЕРНЫЙ КОНТУР

Большие дороги, идущие на север от Лондона, тянутся далеко за город, как призраки улиц, с огромными пробелами в застройке, но сохраняя общую линию. Здесь можно видеть кучку лавок, за которой следует огороженное поле, потом известный кабачок, потом огород или питомник, потом большой частный дом, потом новое поле и другая гостиница и так далее. Если кто-нибудь решит прогуляться по одной из таких дорог, он увидит дом, который невольно привлечет его внимание, хотя прохожий может затрудниться с объяснением причин. Это длинное низкое здание, тянущееся параллельно дороге, выкрашенное в белый и бледно-зеленый цвет, с верандой, шторами на окнах и причудливыми куполами над подъездами, похожими на деревянные зонтики, какие можно видеть в некоторых старых домах. В сущности, это и есть старомодный дом, типично загородный и типично английский, в зажиточном стиле доброго старого Клэпема. Однако дом создает впечатление, будто он построен для тропиков. Глядя на белые стены и светлые шторы, наблюдатель смутно представляет тюрбаны и даже пальмы. Я не могу определить причину этого ощущения; вероятно, дом был построен англичанином, долго прожившим в Индии.

Как я уже говорил, любой, кто проходит мимо этого дома, испытывает непонятный интерес к нему и думает, что здешние стены могут поведать некую историю. Так оно и есть, о чем вы вскоре узнаете. Это история о странных событиях, которые действительно произошли в этом доме на Троицу 18... года.

Любой, кто прошел бы мимо дома во вторник перед Троицыным днем примерно в половине пятого пополудни, увидел бы открытую входную дверь и отца Брауна из маленькой церкви Святого Мунго, вышедшего покурить большую трубку за компанию со своим высоченным другом, французом Фламбо, который курил крошечную сигаретку. Эти двое могут не представлять интереса для читателя, но дело в том, что за их спинами за открытой дверью бело-зеленого дома таилось немало замечательных вещей, о которых следует рассказать, для того чтобы читатель мог не только разобраться в трагической истории, но и представить сцену трагедии.

В плане дом напоминал букву Т с очень длинной перекладиной и короткой ножкой. Перекладина образовывала двухэтажный фасад, выходивший на улицу, с парадным крыльцом посредине; здесь располагались почти все жилые комнаты. Короткая одноэтажная пристройка находилась напротив парадного входа и состояла из двух длинных смежных комнат. В первой был кабинет, где знаменитый мистер Квин-тон писал свои бурные восточные стихи и романы. Дальняя комната представляла собой застекленную оранжерею, или зимний сад, полный тропических растений совершенно неповторимой и иногда чудовищной красоты. В такие вечера, как этот, оранжерея купалась в щедрых солнечных лучах. Когда входная дверь была открыта, многие прохожие буквально замирали на ходу и ахали от восхищения, потому что перспектива словно переходила от богатых апартаментов в сцену из волшебной сказки: пурпурные облака, золотые солнца и алые звезды казались паляще-яркими и вместе с тем далекими и полупрозрачными.

Поэт Леонард Квинтон самым тщательным образом лично устроил этот эффект, и сомнительно, удалось ли ему так же замечательно выразить свою душу в любом из его стихотворений. Он упивался цветом, купался в цвете и удовлетворял свою страсть к цвету вплоть до пренебрежения формой — даже совершенной формой. Поэтому он безраздельно посвятил свой творческий дар восточному искусству и образам Востока. Он всецело отдался радостному хаосу красок, где прихотливые узоры ковров и ослепительные вышивки ничего не олицетворяют и ничему не учат. Он попытался — без особого успеха, но с немалой выдумкой и изобретательностью — сочинять поэмы и любовные романы, отражающие яростное и даже жестокое буйство оттенков. Он писал о тропических небесах из пылающего золота и кроваво-красной меди, о восточных героях в многоярусных тюрбапах, скачущих на фиолетовых или изумрудно-зеленых слонах, о гигантских, мерцающих древним и загадочным огнем самоцветах, которые не под силу унести сотне негров.

Иными словами, Квинтон увлекался восточными небесами, гораздо худшими, чем большинство западных преисподних, восточными монархами, которых многие из нас назвали бы маньяками, и восточными самоцветами, которые ювелир с Бонд-стрит (даже если бы толпа изнемогающих негров притащила такой самоцвет в его лавку) счел бы фальшивкой. Квинтон был гением, пусть и несколько болезненного рода, но даже его болезненность больше проявлялась в жизни, чем в его сочинениях. По характеру он был слабым и раздражительным, а его здоровье сильно пострадало от восточных экспериментов с опиумом. Его жена — очаровательная, трудолюбивая и, по правде говоря, переутомленная женщина — возражала против опиума, но гораздо больше ей не нравился индусский отшельник в бело-желтом одеянии, которого ее муж принимал у себя несколько месяцев подряд и называл Вергилием, направляющим его дух через небеса и преисподние загадочного Востока.

Отец Браун и его друг вышли на крыльцо из этой поэтической обители и, судя по выражению их лиц, испытали немалое облегчение.

Фламбо знал Квинтона по бурным студенческим денькам в Париже. Теперь они возобновили знакомство, но, даже без учета недавнего приобщения Фламбо к более ответственному образу жизни, теперь ему никак не удавалось поладить с поэтом. Перспектива давиться опиумом и писать эротические четверостишия на веленевой бумаге не соответствовала его представлению о том, как джентльмен должен отправляться к дьяволу.

Друзья задержались на крыльце перед прогулкой по саду, но тут садовая калитка распахнулась и какой-то человек в заломленном котелке и роскошном красном галстуке торопливо зашагал к дому. Это был молодой человек довольно беспутного вида; его галстук сбился набок, словно хозяин его спал в одежде, в руке юноша нервно вертел маленькую бамбуковую трость.

— Послушайте, — сказал он, еще задыхаясь после быстрой ходьбы, — мне нужно видеть старину Квинтона. Я должен встретиться с ним. Он дома?

— Да, мистер Квинтон у себя, — ответил отец Браун, прочищавший трубку. — Но не знаю, сможете ли вы увидеться с ним. Сейчас он принимает врача.

Молодой человек, по-видимому не вполне трезвый, ввалился в прихожую, но в тот же момент из кабинета Квинтона вышел доктор, натягивавший перчатки.

— Увидеться с мистером Квинтоном? — холодно произнес доктор. — Нет, боюсь, вы не сможете этого сделать. Его сейчас никому нельзя беспокоить; я только что дал ему снотворное.

— Но послушайте, старина, — забубнил юнец в красном галстуке, пытаясь ласково ухватить доктора за лацканы пиджака. — Послушайте, сейчас я просто напился вдрызг, но...

— Ничего не выйдет, мистер Аткинсон, — отрезал врач, заставив его отступить. — Когда вы сможете изменить действие лекарства, я изменю свое решение.

Нахлобучив шляпу, доктор вышел на солнце к двум друзьям. Это был добродушный коротышка с бычьей шеей и небольшими усами, совершенно заурядный на вид, но создающий впечатление основательности и надежности. Молодой человек в котелке, судя по всему не обладавший иным талантом вести дела с людьми, кроме как хватать их за лацканы, стоял перед дверью и вертел головой, как будто его силой вышвырнули из дома. Он молча смотрел, как остальные вышли в сад.

— Небольшая порция лжи во спасение, — со смехом заметил доктор. — На самом деле бедный Квинтон должен принять снотворное примерно через полчаса. Но я не хочу отдавать его на растерзание этому упрямому скоту, которому нужно лишь занять денег, чтобы потом не отдавать. Он изрядный подлец, хотя и приходится братом миссис Квинтон, а это одна из самых замечательных женщин, которых я знаю.

— Да, — согласился отец Браун, — она славная женщина.

— Предлагаю прогуляться по саду, пока этот субъект не уйдет, а потом я зайду к Квинтону с лекарством, — продолжал доктор. — Аткинсон не сможет войти, потому что я запер дверь.

— В таком случае, доктор Хэррис, мы можем обойти дом со стороны оранжереи, — предложил Фламбо. — Там нет входа, но на это зрелище стоит посмотреть даже снаружи.

— Да и я краешком глаза присмотрю за своим пациентом, — рассмеялся доктор. — Он предпочитает возлежать на кушетке в дальнем правом конце оранжереи, среди кроваво-красных орхидей, от которых у меня мурашки по коже. Но что вы делаете?

Последние слова были адресованы отцу Брауну, который на мгновение остановился и поднял из зарослей высокой травы диковинный кривой кинжал восточной работы, изящно инкрустированный самоцветами и металлическими вставками.

— Что это? — спросил священник, глядя на кинжал с некоторым неодобрением.

— Полагаю, один из ножей Квинтона, — беззаботно ответил доктор Хэррис. — У него дома полно китайских безделушек. А может быть, нож принадлежит кроткому индусу, которого он держит на привязи.

— Какому индусу? — поинтересовался отец Браун, все еще разглядывавший кинжал.

— Какому-то индусскому заклинателю, — добродушно отозвался доктор. — Мошеннику, разумеется.

— Вы не верите в магию? — спросил отец Браун, не поднимая головы.

— Магия! — фыркнул доктор. — Не смешите меня!

— Он очень красивый, — тихим мечтательным голосом произнес священник. — Цвета тоже замечательные, но форма неправильная.

— Для чего? — Фламбо удивленно воззрился на него.

— Для чего угодно. Это вообще неправильная форма. Разве у вас никогда не возникало такого чувства при виде произведений восточного искусства? Цвета завораживающе красивы, но формы дурные и уродливые, причем намеренно дурные и уродливые. Я видел зло в узоре турецкого ковра.

— Mon Dieu! — со смехом воскликнул Фламбо.

— Здесь есть буквы и символы на языке, который мне неизвестен, но я знаю, что они несут зло, — все тише продолжал священник. — Линии специально идут не туда — словно змеи, готовые к бегству.

— О чем, дьявол его побери, вы болтаете? — рассмеялся доктор.

Ему ответил спокойный голос Фламбо:

— Отец Браун иногда напускает мистического туману. Но заранее предупреждаю, что на моей памяти это происходило лишь в тех случаях, когда зло таилось неподалеку.

— Вздор! — недовольно фыркнул ученый муж.

— Взгляните сами, — предложил отец Браун, державший кривой нож на вытянутой ладони, словно сверкающую змею. — Разве вы не видите, что он имеет неправильную форму? Разве вы не видите, что он не предназначен для ясной и простой цели? Он не сходится на острие, как наконечник копья. В нем нет плавного изгиба сабли. Он даже не похож на оружие. Это больше похоже на орудие пытки.

— Ну раз уж вам он так не нравится, лучше будет поскорее вернуть его владельцу, — произнес добродушный Хэррис. — Разве мы еще не дошли до конца проклятой оранжереи? У этого дома, знаете ли, тоже неправильная форма.

— Вы не понимаете! — Отец Браун покачал головой. — Форма этого дома причудлива и даже смехотворна, но в ней нет ничего плохого.

Они обошли стеклянный полукруг оранжереи, где не было ни открывающихся окон, ни двери для входа с этой стороны. Однако стекло было прозрачным, а солнце ярко сияло, хотя уже начинало клониться к закату, и они могли видеть не только пышные соцветия внутри, но и тщедушную фигуру поэта в коричневой бархатной куртке, лениво раскинувшуюся на кушетке, — по-видимому, Квинтон задремал за чтением книги. Это был бледный худощавый мужчина с длинными каштановыми волосами. Его подбородок окаймляла узкая бородка, которая парадоксальным образом делала его лицо менее мужественным. Эти черты были знакомы всем троим, но даже если бы это было не так, они едва ли сосредоточили бы внимание на Квинтоне. Их взоры привлекало нечто иное.

Прямо у них на пути, перед закругленной частью стеклянной конструкции, стоял высокий мужчина в ниспадавшем до пят безупречно белом одеянии. Его безволосый смуглый череп, лицо и шея отливали бронзой в лучах заходящего солнца. Он смотрел через стекло на спящего и казался более неподвижным, чем гора.

— Кто это? — воскликнул отец Браун и невольно сделал шаг назад.

— Всего лишь мошенник-индус, — проворчал Хэррис. — Правда, я не пойму, какого дьявола ему здесь нужно.

— Он похож на гипнотизера, — заметил Фламбо, покусывавший черный ус.

— Почему вы, профаны, так любите порассуждать о гипнотизме? — раздраженно осведомился доктор. — Он гораздо больше похож па взломщика.

— Ладно, мы так или иначе потолкуем с ним, — сказал Фламбо, всегда готовый к действию.

Одним длинным прыжком он оказался рядом с индусом. Отвесив легкий поклон с высоты своего огромного роста, превосходившего даже высокого индуса, он обратился к нему миролюбиво, но с вызывающей откровенностью:

— Добрый вечер, сэр. Вам что-нибудь нужно?

Медленно, словно огромный корабль, вплывающий в гавань, желтое лицо индуса повернулось к нему через белоснежное плечо. Наблюдатели поразились тому, что его веки были сомкнуты, словно во сне.

— Благодарю вас, — произнес индус на превосходном английском, — мне ничего не нужно. — Потом, наполовину разомкнув веки, словно для того, чтобы показать узкую полоску белка, он повторил: — Мне ничего не нужно. — Вдруг он широко раскрыл глаза, глядевшие в пустоту, снова повторил: — Мне ничего не нужно. — И исчез в темнеющей глубине сада.

— Христианин скромнее, — пробормотал отец Браун. — Ему что-то нужно.

— Что он здесь делал? — спросил Фламбо, насупив черные брови и понизив голос.

— Поговорим позже, — отозвался священник.

Солнечный свет еще не угас, но то был красный свет заката, на фоне которого силуэты деревьев и кустарников в саду начинали сливаться в черные пятна. Трое мужчин в молчании прошли к парадному входу с другой стороны оранжереи. По пути они как будто вспугнули птицу, притаившуюся в темном углу между кабинетом и главным зданием, и снова увидели факира в желто-белом одеянии, который вынырнул из тени и заскользил к двери. К их изумлению, он был не один. Они резко остановились и с трудом скрыли свою растерянность при виде миссис Квинтон, чье широкое лицо, увенчанное тяжелой копной золотистых волос, приблизилось к ним из сумерек. Она сурово посмотрела на гостей, но вежливо приветствовала их.

— Добрый вечер, доктор Хэррис, — сказала она.

— Добрый вечер, миссис Квинтон, — сердечно отозвался маленький доктор. — Я как раз собирался дать вашему мужу снотворное.

— Да, уже пора, — твердым голосом ответила она, улыбнулась и стремительным шагом направилась к дому.

— Она выглядит чрезвычайно утомленной, — заметил отец Браун. — Так бывает с женщиной, которая двадцать лет безропотно выполняет свой долг, а потом совершает что-нибудь ужасное.

Доктор впервые взглянул на него с некоторым интересом.

— Вам приходилось изучать медицину? - спросил он.

— Людям вашей профессии нужно кое-что знать о душе, а не только о теле, — ответил священник. — А людям моей профессии нужно кое-что знать о теле, а не только о душе.

— Интересно, — отозвался доктор. — Пойду дам Квинтону его лекарство.

Они свернули за угол фасада и приближались к парадному входу. В дверях они снова едва не столкнулись с. человеком в белых одеждах. Он шел прямо к выходу, как будто только что покинул кабинет, расположенный напротив, но этого просто не могло быть: они знали, что кабинет заперт.

Отец Браун и Фламбо предпочли умолчать об этом странном противоречии, а доктор Хэррис был не из тех, кто тратит время на размышления о невероятных вещах. Он пропустил вездесущего азиата и торопливо вошел в прихожую, где встретил субъекта, о котором уже успел забыть. Аткипсон все еще слонялся вокруг, что-то бессмысленно мыча себе под нос и тыкая узловатой бамбуковой тросточкой в разные стороны. Лицо доктора исказила судорога отвращения, и он прошептал своим спутникам:

— Мне нужно снова запереть дверь, иначе этот крысенок пролезет внутрь. Вернусь через две минуты.

Он быстро отомкнул замок и сразу же запер дверь за собой, почти под носом бросившегося вслед молодого человека в котелке. Аткинсон раздраженно плюхнулся в кресло. Фламбо рассматривал персидские миниатюры на стене, а отец Браун в каком-то оцепенении тупо смотрел в пол. Примерно через четыре минуты дверь отворилась, и на этот раз Аткинсон выказал большую прыть. Он прыгнул вперед, уцепился за дверь и позвал:

— Эй, Квинтон, мне нужно...

С другого конца кабинета донесся голос Квинтона — где-то посередине между протяжным зевком и усталым смехом:

— Да знаю я, что тебе нужно! Возьми и оставь меня в покое. Я сочиняю песню о павлинах.

В щель приоткрытой двери влетела монета в полсоверена, и Аткинсон, рванувшийся вперед, с удивительной ловкостью поймал ее.

— Стало быть, дело улажено, — произнес доктор. Он энергично щелкнул ключом в замке и пошел к выходу. — Теперь бедный Леонард может немного отдохнуть, — добавил он, обратившись к отцу Брауну. — Час-другой его никто не будет беспокоить.

— Да, — отозвался священник, — его голос звучал довольно бодро, когда вы покинули его.

Оглядевшись вокруг, он увидел нескладную фигуру Аткинсона, поигрывавшего монеткой в кармане, а за ним в фиолетовых сумерках виднелась прямая спина индуса, сидевшего на травянистом пригорке и обращенного лицом к заходящему солнцу.

— Где миссис Квинтон? — вдруг спросил он.

— Она поднялась к себе, — ответил доктор. — Вон ее тень за шторой.

Отец Браун поднял глаза и внимательно осмотрел темный силуэт в окне за газовой лампой.

— Да, — сказал он, — это ее тень.

Он отошел на несколько шагов и опустился на садовую скамью. Фламбо сел рядом с ним, по доктор был одним из тех энергичных людей, которые больше доверяют своим ногам. Он закурил и исчез в темном саду, а двое друзей остались наедине друг с другом.

— Отец мой, — сказал Фламбо по-французски, — что вас гнетет?

С полминуты отец Браун оставался неподвижным и хранил молчание.

— Суеверие противно религии, но в атмосфере этого дома есть что-то странное, — наконец ответил он. — Думаю, дело в индусе — во всяком случае, отчасти.

Он снова замолчал, глядя на отдаленную фигуру индуса, как будто погруженного в молитву. На первый взгляд его тело казалось высеченным из камня, но потом отец Браун заметил, что он совершает легкие ритмичные поклоны, раскачиваясь взад-вперед, подобно верхушкам деревьев, колыхавшихся от ветерка, который пробегал по темным садовым тропкам и шуршал опавшими листьями.

Вокруг быстро темнело, как перед грозой, но они по-прежнему видели человеческие фигуры в разных местах. Аткинсон с безучастным видом прислонился к дереву, силуэт миссис Квинтон по-прежнему виднелся в окне, доктор прогуливался возле оранжереи, и тлеющий кончик его сигары посверкивал в темноте, а факир едва заметно раскачивался, в то время как кроны деревьев угрожающе шелестели и качались из стороны в сторону. Приближалась гроза.

— Когда этот индус заговорил с нами, у меня было нечто вроде видения о нем и его мире, — продолжал священник доверительным тоном. — Он трижды повторил одну и ту же фразу. Когда он первый раз сказал: «Мне ничего не нужно», это означало, что он неприступен, что Восток не выдает своих тайн. Потом он снова сказал: «Мне ничего не нужно», и я понял, что он самодостаточен, как космос, что он не нуждается в Боге и не признает никаких грехов. А когда он в третий раз произнес: «Мне ничего не нужно», его глаза сверкнули. Тогда я понял, что он буквально имел в виду то, что сказал. Ничто — его желание и прибежище, он жаждет пустоты, как вина забвения. Полное опустошение, уничтожение всего и вся...

С неба упали первые капли дождя. Фламбо вздрогнул и посмотрел вверх, как будто они обожгли его. В то же мгновение доктор помчался к ним от дальнего края оранжереи, что-то выкрикивая на бегу. На ну ги у него оказался неугомонный Аткинсон, решивший прогуляться перед домом; доктор схватил его за шиворот и хорошенько встряхнул.

— Грязная и ipa! — вскричал он. — Что ты с ним сделал, скотина?

Священник резко выпрямился, и в его голосе зазвучала сталь, словно у командира перед боем.

— Только без драки! — приказал он. — Нас здесь хватит, чтобы задержать кого угодно, если понадобится. В чем дело, доктор?

— С Квинтоном что-то стряслось, — ответил тот, белый как мел. — Я плохо разглядел через стекло, но мне не нравится, как он лежит. Во всяком случае, не так, как до моего ухода.

— Давайте пройдем к нему, — предложил отец Браун. — Можете оставить Аткинсона в покое - я не терял его из виду с тех пор, как мы слышали голос Квинтона.

— Я останусь здесь и присмотрю за ним, — поспешно сказал Фламбо. — А вы идите в дом и посмотрите, что с Квинтоном.

Доктор и священник подбежали к двери кабинета, отперли ее и ввалились в комнату. При этом они едва не налетели на большой стол красного дерева, за котором поэт обычно сочинял свои творения, — кабинет был освещен лишь слабым пламенем камина, разведенного для того, чтобы согревать больного. Посреди стола лежал единственный лист бумаги, явно оставленный на виду. Доктор схватил его, пробежал глазами и с криком: «Боже, посмотрите на это!» — устремился в оранжерею, где жуткие тропические цветы, казалось, еще хранили багровое воспоминание о закате.

Отец Браун трижды прочитал послание, прежде чем отложить записку. Она гласила: «Я погибаю от собственной руки, но погибаю умерщвленным!» Слова были написаны неподражаемым, если не сказать — неразборчивым, почерком Леонарда Квинтона.

С запиской в руке отец Браун направился в оранжерею, но доктор уже выходил оттуда с выражением мрачной уверенности на лице.

— Он сделал это, — сказал Хэррис.

Они вместе обошли роскошную и неестественную красоту кактусов и азалий и обнаружили поэта и романиста Леонарда Квинтона, чья голова свисала с кушетки, а рыжеватые кудри разметались но полу. В его левый бок был всажен зловещий кинжал, недавно подобранный в саду, и бессильная рука еще покоилась на рукояти.

Снаружи гроза накрыла небо от одного горизонта до другого, как ночь в поэме Кольриджа, и дождь барабанил по листьям и стеклянной крыше оранжереи. Отец Браун уделял больше внимания записке, чем трупу: он поднес ее к самым глазам и, казалось, старался перечитать надпись в гнетущих сумерках. Потом он поднял листок и в то же мгновение разряд молнии залил все вокруг таким ослепительно-белым светом, что на его фоне бумага казалась черной.

Последовала тьма, наполненная раскатами грома, а затем раздался спокойный голос отца Брауна:

— Доктор, этот лист бумаги имеет неправильную форму!

— Что вы имеете в виду? — нахмурившись, спросил доктор Хэррис.

— Он не квадратный, — ответил Браун. — Один уголок срезан по краю. Что это может означать?

— Откуда мне знать? — проворчал доктор. — Как вы думаете, стоит отнести беднягу в другое место? Его уже не воскресить.

— Нет, — ответил священник, по-прежнему изучавший бумажку. — Мы должны оставить его как есть и послать за полицией.

Когда они проходили через кабинет, священник задержался у стола и взял маленькие маникюрные ножницы.

— Ага, — с некоторым облегчением произнес он, — вот чем он это сделал. И все же...

Он озадаченно нахмурился.

— Да бросьте вы возиться с этой бумажкой, — нетерпеливо сказал доктор. — Это была его причуда, одна из сотни других. Он всю свою бумагу так обрезал, — добавил он и указал на стопку писчей бумаги, лежавшую на соседнем столике.

Отец Браун подошел туда и взял один листок, имевший такую же неправильную форму.

— Действительно, — согласился он, — здесь я тоже вижу отрезанные уголки.

К немалому раздражению своего коллеги, он принялся пересчитывать листки.

— Все верно, — сказал он с извиняющейся улыбкой. — Двадцать три листка и двадцать два отрезанных уголка. Как я посмотрю, вам не терпится сообщить о случившемся.

— Кто скажет его жене? — спросил доктор Хэррис. — Может быть, вы пойдете к ней, а я пошлю слугу за полицией?

— Как пожелаете, — безразлично отозвался отец Браун и направился в прихожую.

Здесь он тоже стал свидетелем драмы, хотя и более гротескного рода. Его рослый друг Фламбо находился в позе, уже давно непривычной для него, а на тропинке у подножия крыльца, дрыгая ногами, валялся дружелюбный Аткинсон. Его котелок и тросточка разлетелись в разные стороны. Аткинсон наконец устал от почти отеческой опеки Фламбо и попытался сбить его с ног, что было большой ошибкой по отношению к бывшему королю воров, пусть даже отрекшемуся от престола.

Фламбо собирался наброситься на противника и снова утихомирить его, когда отец Браун легонько похлопал его по плечу.

— Заканчивайте с мистером Аткинсоном, друг мой, — сказал он. — Принесите взаимные извинения и пожелайте друг другу доброй ночи. Нам больше не нужно задерживать его.

Когда Аткинсон с ошарашенным видом поднялся на ноги, подобрал свою тросточку и котелок и побрел к садовым воротам, отец Браун принял более серьезный вид.

— Где индус? — осведомился он.

Все трое (доктор присоединился к ним) невольно повернулись к темному травянистому пригорку между раскачивающимися ветвями, где они в последний раз видели смуглого человека, погруженного в странную молитву. Индус пропал.

— Будь он проклят! — Доктор в ярости топнул ногой. — Теперь я знаю, что во всем виноват этот чертов азиат!

— Мне казалось, вы не верите в магию, — тихо сказал отец Браун.

— Не больше, чем раньше, — ответил доктор, закатив глаза. — Но я ненавидел этого желтолицего дьявола, когда считал его мошенником, и возненавижу еще больше, если он вдруг окажется настоящим волшебником.

— Его побег не имеет значения, — произнес Фламбо. — У нас ничего нет против него, и мы ничего не сможем доказать. Едва ли стоит обращаться к окружному констеблю с версией о самоубийстве под воздействием колдовства или внушения на расстоянии.

Тем временем отец Браун исчез в доме, по-видимому собравшись сообщить горестное известие вдове покойного. Когда он вышел оттуда, то имел печальный бледный вид, но подробности этого разговора навсегда остались неизвестными.

Фламбо, тихо беседовавший с доктором, удивился, что его друг вернулся так скоро. Браун нс заметил этого и отвел доктора в сторонку.

— Вы уже послали за полицией? — спросил он.

  Да, ответил Хэррис, — они должны быть здесь через десять минут.

— Вы можете оказать мне услугу? — тихо попросил священник. — Видите ли, я собираю коллекцию любопытных историй, где, как в случае с нашим приятелем-индусом, часто содержатся эпизоды, которые обычно не попадают в полицейские отчеты. Я прошу вас написать отчет об этом деле лично для меня. Вы находитесь в привилегированном положении, — добавил он, ровно и серьезно глядя доктору в глаза. — Иногда мне кажется, что вам известны некоторые подробности, о которых вы предпочитаете не упоминать. Моя профессия конфиденциальна, как и ваша, и я сохраню в строжайшей тайне все, что вы напишете. Но я прошу вас описать все как было.

Доктор, внимательно слушавший, немного склонил голову набок и тоже на мгновение посмотрел священнику прямо в глаза.

— Хорошо, — сказал он, прошел в кабинет и закрыл за собой дверь.

— Фламбо, — позвал отец Браун. — Здесь на веранде есть длинная скамья, где мы можем покурить, не опасаясь дождя. Вы мой единственный друг на свете, и я хочу побеседовать с вами. А может быть, просто помолчать рядом с вами.

Они удобно устроились на веранде. Отец Браун, вопреки своей привычке, принял предложенную ему сигару и раскурил ее в молчании, пока дождь тарахтел и барабанил по крыше.

— Друг мой, это очень странная история, — наконец сказал он. — Чрезвычайно странная.

— Мне тоже так кажется, — согласился Фламбо, передернув плечами.

— Мы оба можем называть ее странной, но имеем в виду противоположные вещи, — продолжал священник. — Современный разум смешивает два разных понятия: тайну как нечто чудесное и тайну как нечто сложное и запутанное. Поэтому ему так трудно разобраться с чудесами. Чудо поразительно, но оно простое. Оно простое именно потому, что чудесное. Оно исходит прямо от Бога (или дьявола), а не косвенно проявляется через природу или человеческие желания. Вы считаете эту историю странной и даже чудесной из-за того, что в ней присутствует колдовство злого индуса. Поймите, я не говорю, что здесь все обошлось без вмешательства Бога или дьявола. Только небесам и преисподней ведомо, под влиянием каких странных сил грехи входят в жизнь людей. Но сейчас я хочу сказать о другом. Если это чистая магия, как вы полагаете, то это чудесно, но не таинственно — то есть не запутанно. Чудо выглядит таинственным, но его суть проста. А в этом деле все далеко не гак просто.

Гроза, немного утихшая в последнее время, снова надвинулась па них, и небо наполнилось отдаленными раскатами грома. Отец Браун стряхнул пепел со своей сигары.

— В этой трагедии есть безобразный, извращенный и сложный аспект, не присущий молниям, которые бьют прямо с небес или из преисподней, — продолжал он. — Как натуралист узнает улитку по скользкому следу, так я узнаю человека по его кривой дорожке.

Белая молния мигнула огромным глазом, потом небо опять заволокла тьма, и священник продолжил свою речь:

— Из всех бесчестных вещей в этой истории самая подлая — обрезанный листок бумаги. Она еще хуже, чем кинжал, который убил беднягу.

— Вы имеете в виду бумагу, на которой Квинтон написал свою предсмертную записку? — сказал Фламбо.

— Я имею в виду листок, на котором Квинтон написал: «Я погибаю от собственной руки...» — отозвался отец Браун. — Форма этой бумаги, мой друг, была самой неправильной, самой скверной, какую мне только приходилось видеть в этом порочном мире.

— Всего лишь отрезанный уголок, — возразил Фламбо. — Насколько я понимаю, вся нисчая бумага Квинтона была обрезана таким способом.

— Очень странный способ, — промолвил его собеседник. — И, на мой вкус, очень плохой и негодный. Послушайте, Фламбо, этот Квинтон — упокой, Господи, его душу! — в некоторых отношениях был жалким человеком, но он действительно был художником слова и кисти. Его почерк, хотя и неразборчивый, был исполнен смелости и красоты.

Я не могу доказать свои слова; я вообще ничего не могу доказать. Но я абсолютно убежден, что он никогда бы не стал отрезать такой отвратительный кусочек от листа бумаги. Если бы он захотел обрезать бумагу с целью подогнать ее, переплести, да что угодно, то его рука двигалась бы по-другому. Вы помните этот контур? Он неверный, неправильный... вот такой. Разве вы не помните?

Он помахал сигарой в темноте, очерчивая неправильный квадрат с такой быстротой, что перед глазами Фламбо вспыхивали пламенные иероглифы, о которых говорил его друг, — неразборчивые, но необъяснимо зловещие.

— Предположим, кто-то другой взял в руки ножницы, — сказал Фламбо, когда священник снова сунул сигару в рот и откинулся на спинку скамьи, глядя в потолок. — Но даже если кто-то другой обрезал углы писчей бумаги, как это могло подтолкнуть Квинтона к самоубийству?

Отец Браун не изменил свою позу, но вынул сигару изо рта и ответил:

— Никакого самоубийства не было.

Фламбо уставился на него.

— Проклятье! — воскликнул он. — Тогда почему же он признался в этом?

Священник подался вперед, уперся локтями в колени, посмотрел в пол и тихо, отчетливо произнес:

— Квинтон не признавался в самоубийстве.

Фламбо отложил свою сигару.

— Вы хотите сказать, что кто-то подделал его почерк?

— Нет, — ответил отец Браун. — Записку написал он.

— Опять все сначала, — с досадой проворчал Фламбо. — Квинтон сам написал: «Я погибаю от собственной руки...» — на чистом листе бумаги.

— Неправильной формы, — спокойно добавил священник.

— Далась вам эта форма! — вскричал Фламбо. — Какое она имеет отношение к тому, о чем мы говорим?

— Всего было двадцать три обрезанных листка, — невозмутимо продолжал Браун, — и только двадцать два обрезка. Значит, один обрезок был уничтожен — вероятно, от записки. Вам это ни о чем не говорит?

На лице Фламбо забрезжило понимание.

— Квинтон написал что-то еще, — сказал он. — Там были и другие слова, например: «Вам скажут, что я погибаю от собственной руки...» или «Не верьте, что...».

— Уже горячее, как говорят ребятишки, — сказал его друг. — Но кусочек был шириной не более полудюйма, и там не хватало места даже для одного слова, не говоря уже о пяти. Вы можете представить какой-нибудь знак, едва ли больше запятой, который мог бы послужить уликой? Человек, продавший душу дьяволу, мог отрезать как раз такой кусочек.

— Ничего не приходит в голову, — наконец признался Фламбо.

— Как насчет кавычек? — осведомился священник и забросил свою сигару далеко во тьму, словно падающую звезду.

Казалось, Фламбо лишился дара речи, а отец Браун продолжал, как будто разъясняя элементарные вещи:

— Леонард Квинтон был литератором и писал о восточной романтике, о колдовстве и гипнотизме. Он...

В этот момент дверь за ними распахнулась, и доктор вышел наружу, надевая шляпу на ходу. Он протянул священнику длинный конверт.

— Вот документ, который вы хотели получить, — сказал он. — А мне пора домой. Доброй ночи.

— Доброй ночи, — ответил отец Браун, и доктор бодро зашагал прочь. Он оставил входную дверь открытой, так что на крыльцо падал луч света от газовой лампы. Отец Браун вскрыл и прочитал следующее:


«Дорогой отец Браун — Vicisti, Galileae![18]

Иначе говоря, будь прокляты ваши проницательные глаза! Неужели в вашей религии все-таки есть что-то особенное?

Я с детства верил в Природу и во все природные функции и инстинкты независимо от того, называют ли их высоконравственными или аморальными. Задолго до того, как стать врачом, еще мальчишкой, который держал у себя мышей и пауков, я верил, что быть хорошим животным — это лучшее, что возможно в этом мире. Но теперь я потрясен. Я верил в Природу, но, похоже, она может предать человека. Неужели в вашей болтовне есть зерно истины? Впрочем, это нездоровое любопытство.

Я полюбил жену Квинтона. Что в этом дурного? Так мне велела Природа, а любовь движет этим миром. Я также искренне считал, что она будет счастливее со здоровым животным вроде меня, чем с этим маленьким лунатиком, который только мучил ее. Что в этом дурного?

Как ученый человек, я имею дело только с фактами. Она должна была стать счастливее.

Согласно моим принципам, ничто не мешало мне убить Квинтона. Так было бы лучше для всех, даже для него самого. Но, будучи здоровым животным, я не собирался подвергать свою жизнь опасности. Я решил, что убью его лишь в том случае, если увижу возможность остаться совершенно безнаказанным.

Сегодня я трижды заходил в кабинет Квинтона. Во время первого визита он не желал говорить ни о чем, кроме мистической повести "Проклятие святого человека", которую он сочинял. Речь там шла о том, как некий индусский отшельник заставил английского полковника покончить с собой, постоянно думая о нем. Он показал мне последние страницы и даже прочел вслух последний абзац, звучавший приблизительно так: "Покоритель Пенджаба, теперь превратившийся в скелет, обтянутый желтоватой кожей, но все еще огромный, с трудом приподнялся на локте и шепнул на ухо своему племяннику: «Я погибаю от собственной руки, но погибаю умерщвленным!»" По счастливой случайности эти последние слова были написаны сверху на чистом листе. Я вышел из комнаты и вернулся в сад, опьяненный этой пугающей возможностью.

Мы обошли вокруг дома, и тут еще два обстоятельства сложились в мою пользу. Вы заподозрили индуса и нашли кинжал, которым он мог бы воспользоваться. При первой возможности я положил кинжал себе в карман, вернулся в кабинет Квинтона, запер дверь и дал ему снотворное. Он вообще не хотел разговаривать с Аткинсоном, но я убедил его подать голос и утихомирить этого типа: мне нужно было твердое доказательство, что Квинтон был жив, когда я вышел из комнаты во второй раз. Квинтон лег в оранжерее, а я задержался в кабинете. Я скор на руку и за полторы минуты сделал все, что нужно было сделать. Рукопись я бросил в камин, где она сгорела дотла. Потом я заметил кавычки, которые портили дело, и обрезал их ножницами. На всякий случай я отстриг уголки со всей стопки чистой писчей бумаги. Потом я вышел из комнаты, зная о том, что предсмертная записка Квинтона лежит на столе, а сам он, еще живой, но заснувший, лежит на кушетке в оранжерее.

Последний акт, как вы можете догадаться, был самым отчаянным. Я сделал вид, будто видел Квинтона мертвым, и помчался к нему. Записка задержала вас в кабинете, а я гем временем убил Квинтона, пока вы рассматривали его признание в самоубийстве. Он крепко спал под действием снотворного. Я вложил кинжал в его руку и вогнал ему в сердце. Нож имел такую причудливую форму, что никто, кроме хирурга, не смог бы угадать, под каким углом нужно нанести удар. Интересно, заметили ли вы это?

Я осуществил свой замысел, но тут произошло нечто необыкновенное. Природа покинула меня. Мне стало плохо. Я испытал такое чувство, как будто совершил нечто ужасное. Голова раскалывалась на части. Я находил какое-то болезненное удовольствие в стремлении пойти и признаться во всем кому-нибудь, чтобы не жить наедине с таким бременем, если я женюсь и заведу детей. Что со мной творится? Безумие... или просто угрызения совести, как в стихах Байрона? Все, больше не могу писать.

 Джемс Эрскин Хэррис».


Отец Браун аккуратно сложил письмо и убрал его в нагрудный карман как раз в тот момент, когда у ворот позвонили в колокольчик и на дороге заблестели мокрые плащи полицейских. 

 МОЛОТ ГОСПОДЕНЬ

Деревушка Боуэн-Бикон угнездилась па холме с такими крутыми склонами, что высокий шпиль сельской церкви казался пиком небольшой горы. Возле церкви стояла кузница, обычно пышущая пламенем и всегда усеянная молотками и кусками железа. Напротив нее, на перекрестке двух вымощенных булыжником улочек, находился единственный местный трактир под названием «Синий вепрь». Как раз на этом перекрестке, в свинцово-серебристых рассветных сумерках встретились два брата, хотя один из них только начинал день, а другой завершал его. Преподобный и достопочтенный Уилфред Боуэн был очень набожным человеком и собирался в церковь, чтобы провести время за утренней молитвой или в благочестивых размышлениях. Его старший брат, полковник Норман Боуэн, не отличался набожностью и сейчас сидел во фраке на скамье перед «Синим вепрем» и допивал очередной бокал, который для наблюдателя с философским складом ума мог считаться последним во вторник или же первым в среду, в зависимости от настроения. Самому полковнику это было безразлично.

Боуэны принадлежали к одному из немногих аристократических семейств, чья родословная действительно восходила к Средневековью, и их фамильный стяг когда-то реял в Палестине. Но было бы заблуждением полагать, что такие великие дома строго блюдут рыцарские традиции. Лишь немногие, кроме самых бедных, хранят верность традициям, но аристократы живут не традициями, а веяниями моды. Представители рода Боуэнов были элегантными гуляками из лондонской золотой молодежи во времена королевы Анны и щеголями и неисправимыми донжуанами при королеве Виктории. Но, по примеру других старинных родов, за последние двести лет они выродились в обычных пьяниц и фатоватых болванов, а в округе ходили слухи и о сумасшествии. Действительно, в волчьей погоне полковника за удовольствиями было что-то нечеловеческое, а его хроническая решимость не уходить домой до утра отдавала не только бессонницей, но чем-то более темным и безобразным. Это был высокий породистый самец, уже пожилой, но с яркой соломенной шевелюрой. Его можно было бы назвать блондином с благородной внешностью, но его голубые глаза запали так глубоко, что казались черными. Они также были посажены слишком близко друг к другу. Длинные желтые усы полковника очерчивались двумя глубокими складками, идущими от ноздрей до подбородка, так что усмешка казалась вырезанной у него на лице. Поверх вечернего костюма он носил любопытный светло-желтый плащ, похожий скорее на вечерний халат, чем на одежду для улицы, а на затылке у него сидела ярко-зеленая шляпа с необыкновенно широкими нолями — очевидно, какая-то восточная диковинка, выбранная наугад. Полковник гордился такими неуместными нарядами, вернее, гордился тем, что он всегда мог уместно выглядеть в них.

Его брат, викарий, тоже желтоволосый и элегантный, был наглухо застегнут в черное и чисто выбрит, но в его ухоженном лице угадывалась нервозность. Казалось, он живет только ради своей веры, но некоторые (особенно кузнец, принадлежавший к пресвитерианскому вероисповеданию) утверждали, что им в большей степени движет любовь к готической архитектуре, нежели любовь к Господу, и что его призрачные утренние прогулки по пустой церкви представляли собой всего лишь более возвышенную разновидность той же почти болезненной тяги к прекрасному, которая заставляла его брата упиваться вином и женщинами. Действительно, это обвинение в значительной степени можно было объяснить невежеством и неправильным пониманием его любви к уединенным местам, так как его часто видели коленопреклоненным, но не перед алтарем, а в крипте, на галерее или даже на колокольне. Сейчас он собирался войти в церковь через двор кузницы, но остановился и слегка нахмурился, когда заметил, что взор запавших глаз его брата устремлен в том же направлении. Он не стал впустую тратить время на обдумывание гипотезы, что его брат вдруг заинтересовался церковью. Оставалась лишь кузница, и, хотя кузнец был пуританином и не принадлежал к его пастве, Уилфред Боуэн слышал о скандалах, связанных с его красивой и довольно известной женой. Он с подозрением покосился на сарай, а полковник встал и со смехом подошел к нему.

— Доброе утро, Уилфред, — сказал он. — Как видишь, я добрый помещик и бессонно присматриваю за своими чадами. Вот собирался зайти к кузнецу.

— Его нет дома, — буркнул Уилфред, глядя в землю. — Он в Грин-форде.

— Знаю, — с беззвучным смехом отозвался его брат, — именно поэтому я собираюсь заглянуть к нему.

— Норман, — произнес клирик, разглядывая камешек на дороге, — ты когда-нибудь боялся грома и молнии?

— Что ты имеешь в виду? — осведомился полковник. — Занимаешься метеорологией на досуге?

— Я хочу сказать, ты когда-нибудь думал, что Бог может поразить тебя прямо на улице? — спросил Уилфред, не поднимая головы.

— Прошу прощения, — сказал полковник. — Я вижу, ты увлекаешься фольклором и народными приметами.

— Зато ты увлекаешься богохульством, — отрезал священник, задетый за единственное живое место в его характере. — Но если ты не боишься Господа, у тебя есть веские причины бояться человека.

Старший брат вежливо приподнял брови.

— Бояться человека? — повторил он.

— Кузнец Барнс — самый большой и сильный мужчина на сорок миль вокруг, — жестко сказал священник. — Я знаю, ты не трус и не слабак, но он может перебросить тебя через стену.

Удар пришелся в цель, и темная складка у губ и ноздрей полковника заметно углубилась. Какое-то мгновение он стоял с застывшей ухмылкой на лице, но потом овладел собой и хрипло рассмеялся, оскалив два собачьих клыка из-под желтых усов.

— В таком случае, дорогой Уилфред, последний из Боуэнов поступил благоразумно, частично облачившись в доспехи, — беззаботным тоном произнес он.

Он снял свою странную круглую шляпу и показал стальную подбивку. Уилфред узнал легкий китайский или японский шлем, висевший среди других военных трофеев на стене в прихожей.

— Первая, что подвернулась под руку, — легкомысленно пояснил Норман. — Всегда попадается первая шляпа... ближайшая женщина...

— Кузнец в Гринфорде, — тихо сказал Уилфред. — А когда вернется, неизвестно.

С этими словам он повернулся и пошел в церковь, склонив голову и мелко крестясь, словно человек, который хочет избавиться от нечистого духа. Ему не терпелось забыть об этой мерзости в прохладном сумраке высоких готических сводов, но в то утро ему было суждено нарушить свое одинокое религиозное бдение из-за других досадных мелочей. Когда он вошел в церковь, обычно пуст ую в этот ранний час, коленопреклоненная фигура поспешно поднялась на ноги и направилась к освещенной двери. Когда викарий понял, кто это, то замер от изумления — ведь это был не кто иной, как деревенский дурачок, племянник кузнеца, никогда не интересовавшийся церковью да и чем-либо еще. Его называли Безумным Джо за неимением другого имени; это был крепкий сутулый парень с грубо вылепленным бледным лицом, прямыми темными волосами и вечно разинутым ртом. Когда он прошел мимо священника, на его блаженной физиономии не отразилось и намека на то, что он думал или делал в церкви. Раньше его никогда не видели коленопреклоненным. Что за молитвы он возносил сейчас? Этот вопрос оставался без ответа.

Уилфред Боуэн оставался пригвожденным к месту достаточно долго, чтобы увидеть, как дурачок выходит на солнечный свет и даже как его беспутный брат приветствует Джо со снисходительным добродушием. Последнее, что он видел, был полковник, бросавший пенсовые монетки в разинутый рот идиота с явным намерением попасть в цель.

Эта безобразная картина человеческой глупости и жестокости наконец направила аскета к молитвам об очищении и новых помыслах. Он подошел к скамье на галерее под витражным окном, которое он любил за то, что оно всегда успокаивало его душу: синее окно с ангелом, несущим лилии. Там он почти перестал думать о дурачке с серовато-бледным лицом и рыбьим ртом. Он почти перестал думать о своем дурном брате, расхаживающем как отощавший лев в своем ужасном и ненасытном голоде. Он все глубже погружался в сладостную прохладу сапфировых цветов и бирюзового неба.

Здесь полчаса спустя его нашел Гиббс, деревенский сапожник, которого спешно послали за ним. Викарий сразу же встал, так как знал, что Гиббс мог явиться в такое место лишь по важному делу. Гиббс, как и многие деревенские сапожники, был атеистом, и его появление в церкви было даже более удивительным, чем приход Безумного Джо. Это было утро теологических загадок.

— Что случилось? — чопорно спросил Уилфред Боуэн, но его рука, протянутая за шляпой, заметно дрожала.

Атеист ответил неожиданно почтительным и даже сочувственным тоном.

— Прошу прощения, сэр, — произнес он хриплым шепотом, — но мы подумали, что будет правильно сразу же известить вас. Случилось ужасное происшествие, сэр. Боюсь, что ваш брат...

Уилфред стиснул костлявые кулаки.

— Какое еще непотребство он сотворил? — с непроизвольной страстью вскричал он.

— Что вы, сэр! — Сапожник откашлялся. — Видите ли, он ничего не сотворил и, боюсь, уже ничего не сотворит. Боюсь, его больше нет, сэр. Вам правда лучше пойти со мной.

Викарий последовал за сапожником по короткой винтовой лестнице, которая привела их к боковому выходу над улицей. Боуэн сразу же увидел место трагедии, раскинувшееся под ним как на ладони. Во дворе кузницы стояли пять или шесть мужчин, в основном одетых в черное, один в форме инспектора полиции. Там были врач, пресвитерианский пастор и католический священник Римской церкви, к которой принадлежала жена кузнеца. Последний что-то быстро говорил ей приглушенным голосом, а она — великолепная женщина с золотисто-рыжими волосами — горько рыдала на скамье. Между этими двумя группами, совсем рядом с большой кучей кузнечных молотов, ничком лежал человек во фраке, разбросавший руки и ноги. Глядя с высоты, Уилфред узнавал каждую черточку его наряда и облика, вплоть до фамильных перстней Боуэнов на пальцах, но голова представляла собой чудовищное месиво, похожее на звезду из спутанных темных от запекшейся крови волос.

Уилфред Боуэн только раз глянул вниз и сбежал по ступеням во двор. Врач, который был семейным доктором, приветствовал его, но он едва заметил это.

— Мой брат мертв, — пробормотал он. — Что это значит? Что за ужасная тайна?

Повисло тяжелое молчание. Потом сапожник, самый разговорчивый из присутствующих, подал голос:

— Действительно ужасное дело, сэр, но никак не таинственное.

— О чем вы? — спросил Уилфред с побелевшим лицом.

— Все просто, — пояснил Гиббс. — За сорок миль есть только один человек, который мог нанести такой удар, и у него было больше всего причин это сделать.

— Не стоит делать поспешных выводов, — вставил доктор, высокий мужчина с темной бородкой и нервными пальцами, — но я вынужден подтвердить то, что говорит мистер Гиббс о характере удара, сэр: это удар невероятной силы. Мистер Гиббс говорит, что его мог нанести только один человек в округе. Сам я сказал бы, что человек не в силах нанести подобный удар.

Тщедушная фигура викария содрогнулась от суеверного ужаса.

— Не понимаю вас, — пробормотал он.

— Мистер Боуэн, — доктор понизил голос, — здесь метафоры ускользают от меня. Фрагменты кости врезались в тело и землю, как пули в глиняную стену. Это была рука великана.

Он немного помолчал, мрачно глядя через стекла очков, а потом добавил:

— В этой ситуации есть одно преимущество, снимающее подозрение с большинства людей. Если бы вас, меня и любого человека обычного телосложения обвинили в таком преступлении, мы были бы оправданы точно так же, как младенец, которого заподозрили в краже колонны Нельсона.

— Об этом я и твержу, — упрямо повторил сапожник. — Есть лишь один человек, способный сделать это. Где кузнец Симеон Барнс?

— Он в Гринфорде, — прошептал викарий.

— Скорее всего, уже во Франции, — пробормотал сапожник.

— Его там нет, — послышался тихий и бесцветный голос, принадлежавший маленькому католическому священнику, который присоединился к остальным. — По правде говоря, сейчас он идет сюда по дороге.

Маленький священник, с коротко стриженными темно-русыми волосами и круглым флегматичным лицом, и так не привлекал к себе внимания, но даже если бы он был великолепным Аполлоном, никто не взглянул бы на него в этот момент. Все повернулись и уставились на дорогу, петлявшую по равнине внизу, по которой действительно шел кузнец Симеон, легко узнаваемый по размашистой походке и молоту на плече. Это был ширококостный гигант с глубоко посаженными зловещими темными глазами и черной бородкой. На ходу он спокойно беседовал с двумя другими людьми и, хотя не выглядел особенно веселым, казалось, не испытывал никакого беспокойства.

— Боже мой! — вскричал сапожник-атеист. — Вот и молот, которым он это сделал!

— Нет, — возразил инспектор, солидный господин с усами песчаного цвета, впервые подавший голос, — молот, которым он это сделал, лежит вон там, у церковной стены. Мы оставили тело и орудие убийства на своих местах.

Все обернулись, а низенький священник молча подошел поближе и осмотрел инструмент, не трогая его. Это был один из самых небольших и легких молотов, который не привлек бы к себе внимания, если бы ие пятна крови и пучок желтых волос, прилипший к бойку.

Священник заговорил, не поднимая головы, и в его невыразительном голосе зазвучали новые нотки:

— Мистер Гиббс был не нрав, когда говорил, что здесь нет никакой тайны. По крайней мере, непонятно, почему такой крупный мужчина решил нанести сокрушительный удар таким маленьким молотом.

— Это не важно, — отмахнулся Гиббс, охваченный лихорадочным нетерпением. — Что нам делать с Симеоном Барнсом?

— Оставить его в покое, — тихо ответил священник. — Он сам идет сюда. Я знаю его спутников. Это очень хорошие люди из Гринфорда, и они пришли сюда, чтобы поговорить о делах Пресвитерианской церкви.

В этот момент высокий кузнец появился из-за угла церкви и вошел во двор своей кузницы. Там он застыл неподвижно, и молот выпал у него из рук. Инспектор, сохраняя непроницаемый вид, сразу же подошел к нему.

— Мистер Барнс, я не буду спрашивать вас, знаете ли вы о том, что здесь произошло, — сказал он. — Вы не обязаны отвечать. Надеюсь, вы не знаете и сможете это доказать. Но я должен соблюсти формальности и арестовать вас, именем короля, по обвинению в убийстве полковника Нормана Боуэна.

— Вы не обязаны ничего говорить, — поддакнул сапожник в официозном рвении. — Им придется все доказать. Они еще не доказали, что это полковник Боуэн, — только посмотрите, что осталось от его головы!

— Это не пройдет, — сказал доктор, стоявший рядом со священником. — Не нужно выдумывать детективные истории. Я был личным врачом полковника и знал его тело лучше его самого. У него очень изящные кисти рук, но с одной необычной особенностью: указательный и средний палец одинаковой длины. Так что это полковник, никаких сомнений.

Проследив за его взглядом, неподвижно стоявший кузнец посмотрел на труп с размозженным черепом, лежавший на земле.

— Полковник Боуэн мертв? — спокойно спросил он. — Значит, теперь он в аду.

— Ничего не говорите! Не надо ничего говорить! — вскричал сапожник-атеист, приплясывавший в экстазе от восхищения английской юридической системой. Никто так не привержен букве закона, как антиклерикалы.

Кузнец бросил взгляд на него через плечо.

— Вы, безбожники, можете юлить как лисы, потому что мирские законы благоволят вам, — произнес он с высокомерием фанатика. — Но Господь хранит своих избранных, и сегодня вы убедитесь в этом.

Он указал на полковника и спросил:

— Когда этот пес: умер за свои грехи?

— Лучше придержите язык, — предостерег доктор.

— Придержите язык Библии, и я придержу свой. Когда он умер?

— Я видел его живым в шесть утра, — выдавил Уилфред Боуэн.

— Господь справедлив, — произнес кузнец. — Мистер инспектор, я не имею ни малейших возражений против ареста. Это вам, возможно, не захочется арестовывать меня. Я-то выйду из суда без единого пятнышка на моей репутации, а вот вы можете заработать неприятную отметину в своей карьере.

Солидный инспектор впервые посмотрел на кузнеца с интересом, как и все остальные, нс считая странного маленького священника, который по-прежнему разглядывал молоток, нанесший чудовищный удар.

— Перед кузницей стоят два человека, — продолжал кузнец с тяжеловесной рассудительностью. — Это добрые ремесленники из Грин-форда, вы все их знаете. Они поклянутся, что не расставались со мной с полуночи и до рассвета в зале собраний нашей общины, где мы всю ночь радели о спасении души. В самом Гринфорде еще двадцать человек присягнут о том же. Если бы я был язычником, инспектор, то предоставил бы вас худшей участи, но, будучи добрым христианином, хочу дать вам возможность и спросить: хотите ли вы выслушать мое алиби сейчас или в суде?

На лице инспектора впервые отразилась некоторая озабоченность.

— Разумеется, я буду рад немедленно очистить вас от подозрений, — сказал он.

Кузнец вышел со двора той же широкой и размеренной походкой и вернулся с двумя своими друзьями из Гринфорда, которые действительно были хорошо знакомы почти всем собравшимся. Каждый из них произнес несколько слов, не вызывавших и тени сомнения у остальных. Когда они дали показания, невиновность Симеона обрисовалась столь же несомненно, как и громада церкви над их головами.

Над местом трагедии сгустилось особое молчание, более странное и невыносимое, чем любая речь. Пытаясь хотя как-то завязать разговор, викарий обратился к католическому священнику.

— Кажется, вас очень интересует этот молоток, отец Браун, — не совсем к месту заметил он.

— Действительно, — ответил отец Браун, — почему он такой маленький?

Доктор резко повернулся к нему.

— Ей-богу, это правда! — воскликнул он. — Кто возьмет такой молоток, если рядом валяется десять больших молотов?

Понизив голос, он наклонился к уху викария и добавил:

— Только тот, кто не может поднять большой молот. Женщины могут быть такими же решительными и отважными, как мужчины. Различие только в мышечной силе. Смелая женщина может убить десять человек легким молотком, но сможет разве что раздавить жука тяжелым молотом.

Уилфред Боуэн смотрел на него с гипнотическим ужасом, тогда как отец Браун внимательно и заинтересованно прислушивался, слегка склонив голову набок.

— Почему эти идиоты всегда думают, что единственный человек, который может ненавидеть любовника жены, — это ее муж? — еще настойчивее зашептал доктор. — В девяти случаях из десяти как раз жена больше всего ненавидит своего любовника. Кто знает, какое бесстыдство или предательство он ей предложил... вы только посмотрите туда!

Он сделал незаметный жест в сторону рыжеволосой женщины на скамье. Она наконец подняла голову, и слезы постепенно высыхали на ее прекрасном лице. Но в ее взоре, устремленном на труп с неистовой напряженностью, было что-то лунатическое.

Преподобный Уилфред Боуэн вяло махнул рукой, словно отмахиваясь от какого-либо желания узнать правду, но отец Браун, стряхнувший со своего рукава пепел, налетевший из топки, обратился к доктору своим обычным безразличным тоном:

— Вы похожи на многих врачей. Ваши психологические объяснения многозначительны, но что касается физиологии — тут сплошные несоответствия. Действительно, женщина иногда хочет убить сообщника в прелюбодеянии гораздо сильнее, чем потерпевший. Я согласен, что женщина выберет молоток, а не большой молот. Но то, о чем вы говорили, физически невозможно. Ни одна женщина не смогла бы так расплющить человеческий череп. — Он выдержал небольшую паузу и задумчиво добавил: — Эти люди еще не уловили суть дела. Ведь полковник носил железный шлем, а удар раздробил его, словно хрупкое стекло. Посмотрите на эту женщину. Посмотрите на ее руки!

Снова воцарилось молчание, а потом доктор кисло произнес:

— Возможно, я ошибаюсь; па все можно найти свои возражения. Но одно несомненно: никто, кроме полного идиота, не возьмет молоток, если может взять большой молот.

Услышав эти слова, Уилфред Боуэн обхватил голову худыми дрожащими руками и вцепился в свои редкие соломенные волосы.

— Вот оно, это слово, вы подсказали его! — воскликнул он и продолжал, справившись в волнением: — Вы сказали: «Никто, кроме полного идиота, не возьмет молоток».

— Да, — отозвался доктор. — Ну и что?

— Это и был идиот, — сказал викарий.

Все взгляды устремились на него, и он лихорадочно задрожал, словно готовый сорваться в истерику.

— Я священник! — ломающимся голосом выкрикнул он. — (Священник не должен проливать кровь. Я... я хочу сказать, он не должен никого приводить на виселицу. Слава богу, сейчас я понял, кто совершил преступление, потому что этого преступника нельзя осудить и повесить.

— Вы не станете разоблачать его? — поинтересовался доктор.

— Его не повесят, даже если я разоблачу его, — ответил Уилфред с диковатой, но странно счастливой улыбкой. — Когда я вошел в церковь сегодня утром, то увидел коленопреклоненного дурачка — беднягу Джо, который от роду был слабоумным. Бог знает, почему он молился, но у этой братии все шиворот-навыворот, и молитвы, наверное, тоже. Может быть, безумец молится перед тем, как убить человека. Когда я последний раз видел бедного Джо, он был вместе с моим братом и тот издевался над ним.

— Боже мой! — воскликнул доктор. — Это другое дело. Но как вы объясните...

Преподобный Уилфред едва ли не трепетал от волнения, увлеченный открывшимся ему проблеском истины.

— Разве вы не видите, — горячо продолжал он, — это единственный вывод, объясняющий обе загадки: легкий молоток и мощный удар. Кузнец может нанести мощный удар, но он не выберет легкий молоток. Его жена выбрала бы легкий молоток, но она не может нанести мощный удар. Но безумец может сделать и то и другое. Что касается молотка — ясное дело, сумасшедший может взять любой предмет. А что касается мощного удара, доктор, разве вы никогда не слышали, что маньяк в приступе ярости может одолеть десятерых человек?

Доктор набрал в грудь побольше воздуха.

— Кажется, вы дошли до сути, — признал он.

Отец Браун устремил взгляд на говорившего и смотрел на него долго и пристально, словно пытаясь доказать, что его большие серые глаза более выразительны, чем невзрачное лицо. Когда наступило молчание, он произнес с подчеркнутым уважением:

— Мистер Боуэн, ваша теория — единственная из всех, предложенных до сих пор, которая не содержит никаких противоречий и практически неопровержима. Поэтому скажу вам откровенно: на мой взгляд, она не соответствует действительности.

С этими словами странный маленький человек отошел в сторону и снова уставился на молоток.

— Кажется, этот тип знает больше, чем ему положено, — брюзгливо прошептал доктор на ухо Уилфреду. — Эти католические попы ужасно изворотливы.

— Нет-нет, — слабым голосом отозвался Боуэн, как будто сраженный внезапной усталостью. — Это был дурачок... это был дурачок.

Два клирика и доктор отделились от более официальной группы, включавшей инспектора и человека, которого он арестовал. Но теперь, когда их разговор прервался, они услышали голоса остальных. Священник поднял голову и снова опустил ее, когда услышал громкий голос кузнеца:

— Надеюсь, я убедил вас, мистер инспектор. Ваша правда, я сильный человек, но не могу добросить свой молот досюда из Гринфорда. У моего молота нет крыльев, чтобы пролететь полторы мили через ограды и поля.

Инспектор дружелюбно рассмеялся.

— Конечно нет, — сказал он. — Думаю, вас можно исключить, хотя это одно из самых удивительных совпадений, какие мне приходилось видеть. Я лишь прошу вас оказать всевозможное содействие в поисках такого же большого и сильного мужчины, как вы сами. Ей-богу, вы можете быть нам полезны хотя бы для того, чтобы задержать его! Полагаю, вы сами не представляете, кто бы это мог быть?

— У меня есть догадка, — ответил бледный кузнец, — но это не мужчина.

Увидев, как кое-кто испуганно покосился на его жену, он подошел к скамье и положил огромную руку ей на плечо.

— И не женщина, — добавил он.

— Кого же вы имеете в виду? — шутливо спросил инспектор. — Вы ведь не думаете, что коровы пользуются молотками, верно?

— Я думаю, никакая плоть не касалась этого молотка, — сдавленным голосом ответил кузнец. — Коли уж на то пошло, этот человек умер в одиночестве.

Уилфред внезапно подался вперед и впился в него горящим взором.

— Вы хотите сказать, Барнс, что молот прыгнул сам по себе и зашиб его? — раздался пронзительный голос сапожника.

— Вы, джентльмены, можете смотреть и ухмыляться! — вскричал Симеон. — Вы и священники, которые рассказывают вам по воскресеньям, в каком безмолвии Господь поразил Сеннахириша. Я верю, что Тот, Кто невидимым входит в каждый дом, защитил честь моего дома и покарал осквернителя смертью перед самым его порогом. Я верю, что этим молотом двигала та же сила, что движет землетрясениями.

— Я сам предупреждал Нормана, чтобы он убоялся грома и молнии, — почти совсем неразборчиво пробормотал Уилфред.

— Этот подозреваемый не в моем ведении, — с легкой улыбкой заметил инспектор.

— Зато вы в Его ведении, — сказал кузнец. — Не забывайте об этом.

Он повернулся к ним широкой спиной и вошел в дом. Потрясенный Уилфред удалился в сопровождении отца Брауна, который старался поддержать легкую и дружелюбную беседу.

— Давайте покинем это ужасное место, мистер Боуэн, — сказал он. — Можно мне заглянуть в вашу церковь? Говорят, это одна из старейших церквей в Англии. Как вам известно, — добавил он с комичной гримасой, — мы испытываем определенный интерес к старинным английским церквям.

Уилфред Боуэн не улыбнулся, так как он вообще не отличался чувством юмора. Но он энергично кивнул, готовый объяснить тонкости готического величия человеку, проявляющему к этой теме больше сочувствия, чем кузнец-пресвитерианец или сапожник-атеист.

— Давайте зайдем отсюда, — сказал он и повел маленького священника к боковому входу на вершине лестничного пролета. Отец Браун поставил ногу на первую ступеньку, собираясь последовать за ним, но кто-то вдруг положил руку ему на плечо. Обернувшись, он увидел высокую темную фигуру доктора, чье лицо еще больше потемнело от подозрения.

— Сэр, — хрипло сказал врач, — судя по всему, вам известны некоторые секреты этого черного дела. Позвольте спросить, вы собираетесь держать их при себе?

— Отчего же, доктор? — с приятной улыбкой ответил священник. — Но если обычный человек склонен держать свои выводы при себе, если он не уверен в них, то человеку моей профессии по долгу службы часто приходится держать при себе такие выводы, в которых он вполне уверен. Впрочем, если вам или кому-то еще кажется, что моя сдержанность граничит с невежливостью, я готов дойти до предела возможного и предложить вам два вполне прозрачных намека.

— Итак, сэр? — угрюмо произнес доктор.

— Первый из них находится в вашей компетенции, — тихо сказал отец Браун. — Это вопрос физической науки. Кузнец ошибся не в том, что кара пришла свыше, а в том, что она была чудесной. Это не чудо, доктор; разве что можно назвать чудом самого человека, с его непредсказуемым, порочным и все же иногда героическим сердцем. Сила, раздробившая череп полковника, хорошо известна ученым и представляет собой один из наиболее широко обсуждаемых законов природы.

— А другой намек? — спросил доктор, с хмурой сосредоточенностью смотревший на него.

— Вот и другой намек, — сказал священник. — Хотя кузнец верит в чудеса, помните ли вы, как презрительно он говорил, что у его молота нет крыльев, чтобы пролететь полторы мили над оградами и полями?

— Да, помню, — ответил доктор.

— Так вот, — отец Браун широко улыбнулся, — эта невозможная вещь на самом деле находится ближе к истине из всего, что было сказано сегодня.

С этими словами священник повернулся и поднялся по лестнице вслед за викарием.

Преподобный Уилфред, бледный и нетерпеливый, как будто эта незначительная задержка была последней каплей для его нервов, сразу же повел отца Брауна в свой любимый уголок церкви — в ту часть галереи, которая находилась ближе всего к резной крыше и была освещена чудесным окном с изображением ангела. Маленький католический священник внимательно все осмотрел и всем восхитился, не переставая болтать жизнерадостным, хотя и приглушенным голосом. Когда он обнаружил боковой выход на винтовую лестницу, по которой Уилфред торопливо спускался к мертвому брату, то с обезьяньим проворством побежал не вниз, а наверх, и его ясный голос донесся с верхней наружной площадки.

— Поднимайтесь сюда, мистер Боуэн, — позвал он. — Здесь свежий воздух, он будет полезен для вас.

Боуэн последовал за ним и вскоре вышел на короткую каменную галерею или балкон с внешней части здания, откуда открывался вид на бескрайнюю равнину, где стоял их маленький холм, покрытую лесами и полями до багровеющего горизонта и усеянную деревнями и фермами. Внизу виднелся четкий квадратик двора кузницы, где все еще стоял инспектор, что-то писавший в блокноте, и лежал труп, словно раздавленная муха.

— Похоже на карту мира, не так ли? — спросил отец Браун.

— Да, — ответил Боуэн и кивнул с очень серьезным видом.

Прямо под ними и вокруг них контуры готической церкви вытирали наружу, пронзая хаос с головокружительной скоростью, сродни самоубийству. В средневековой архитектуре есть элемент титанической энергии, который, в каком бы аспекте он ни заключался, всегда как бы устремляется прочь, подобно сильной спине лошади, скачущей во весь опор. Церковь была высечена из древнего камня, заросшего лишайником и облепленного птичьими гнездами. Когда они смотрели на нее снизу, она устремлялась к звездам, как застывший фонтан, а когда они смотрели на нее сверху, как теперь, она водопадом низвергалась в безгласную бездну. Два человека па башне остались наедине с самым ужасным свойством готики — чудовищными диспропорциями, искаженными перспективами, проблесками великого в малом и малого в великом. Они очутились в перевернутом вверх дном каменном царстве. Фрагменты каменной резьбы, огромные в своей близости, накладывались на игрушечный фон полей и лесов в отдалении. Резная птица или угловая фигура казались летящим или бредущим драконом, опустошавшим пастбища и деревни внизу. Все вокруг выглядело непрочным и опасным, словно люди поднялись в воздух между машущими крыльями колоссального джинна и вся старинная церковь, такая же высокая и богато изукрашенная, как кафедральный собор, надвинулась на залитую солнцем долину, как грозовая туча.

— На такой высоте опасно стоять и даже молиться, — сказал отец Браун. — Высокие места созданы для того, чтобы на них смотреть, а не для того, чтобы смотреть с них.

— Вы хотите сказать, можно свалиться вниз? — поинтересовался Уилфред.

— Я хочу сказать, что душа может пасть вниз, даже если тело останется наверху, — ответил священник.

— Что-то я плохо понимаю вас, — неразборчиво пробормотал Уилфред.

— Возьмем, к примеру, этого кузнеца, — спокойно продолжал отец Браун. — Он хороший человек, но не христианин: жесткий, властный, неумолимый. Его шотландская религия была создана людьми, молившимися на вершинах холмов и высоких утесов, где человек приучался смотреть на мир сверху вниз, вместо того чтобы смотреть на небо снизу вверх. Смирение — мать величия. Из долины можно увидеть великие вещи, а с вершины — только малые вещи.

— Но ведь он... он не убивал, — дрожащим голосом произнес Боуэн.

— Да, — странным тоном отозвался его собеседник, — мы знаем, что он этого не делал.

Спустя мгновение он возобновил разговор, безмятежно глядя на равнину своими бледно-серыми глазами.

— Я знал одного человека, — сказал он, — который сначала молился с другими перед алтарем, а потом возлюбил высокие и уединенные места для молитвы, углы и ниши в башнях или на колокольне. И однажды в одном из этих возвышенных мест, где весь мир вращался под ним, как колесо, его разум тоже повернулся, и он возомнил себя Богом. Так что он был хорошими человеком, но совершил тяжкий грех.

Уилфред отвернулся, но сто костлявые пальцы, вцепившиеся в каменный парапет, побелели от напряжения.

— Он подумал, что ему дано судить этот мир и карать за грехи. Если бы он преклонял колени на полу вместе с другими людьми, ему никогда не пришла бы в голову подобная мысль. Но он видел, как люди снуют внизу, словно насекомые. Он заметил среди них одно особенно суетливое, бесстыдное и ядовитое насекомое, заметное по ярко-зеленой шляпе.

Над колокольней разносились лишь крики грачей, но не последовало никакого другого звука, пока отец Браун не продолжил:

— Во искушение этому человеку, он имел под рукой одно из самых ужасных орудий природы. Я имею в виду силу тяготения — неодолимую и невидимую силу, притягивающую к центру Земли все сущее на ней. Смотрите, вон инспектор расхаживает внизу во дворе кузницы. Если я брошу камешек через этот парапет, он наберет скорость нули, когда попадет в человека. Если же я брошу молот или даже простой молоток...

Уилфред Боуэн перекинул ногу через парапет, но отец Браун тут же схватил его за воротник.

— Только не через эту дверь, — мягко сказал он. — Эта дверь ведет в ад.

Боуэн откинулся к стене и испуганно посмотрел на собеседника.

— Откуда вы все это знаете? — воскликнул он. — Вы дьявол?

— Я человек, поэтому все дьяволы живут в моем сердце, — серьезно ответил отец Браун. — Послушайте меня, — добавил он после небольшой паузы, — я знаю, что вы сделали; по крайней мере, могу догадаться. Когда вы расстались с братом, то были охвачены гневом, и не скажу, что это был неправедный гнев. Вы даже схватили молоток, едва не решившись убить его за гнусности, исходившие из его уст. Но вы отпрянули в страхе перед убийством, су пул и молоток за пазуху и бросились в церковь. Вы страстно молились во многих местах, под окном с ангелом, на галерее и на высокой площадке, откуда вы могли видеть восточную шляпу полковника, словно спинку зеленого жука, ползающего вокруг. Тогда что-то надломилось в вашей душе, и вы обрушили на него гром и молнию.

Уилфред поднес слабую руку ко лбу и тихо спросил:

— Откуда вы знаете, что его шляпа была похожа на зеленого жука?

— Ах это? — с легкой улыбкой отозвался священник. — Это всего лишь здравый смысл. Но послушайте дальше. Я сказал, что все знаю, но больше никто не узнает об этом. Следующий шаг за вами; я свой шаг уже сделал. Я скрою это за тайной исповеди. Если вы спросите почему, я отвечу, что есть много причин и лишь одна имеет отношение к вам. Я оставляю конец на ваше усмотрение, потому что вы еще не зашли слишком далеко но той дороге, по которой ходят убийцы. Вы не стати взваливать вину на кузнеца или на его жену, когда это было легче всего сделать. Вы попытались взвалить ее на слабоумного, так как знали, что он не пострадает. Эго один из проблесков, которые я обязательно ищу в душе убийцы. А теперь вернемся в деревню и идите своей дорогой, свободный как ветер, потому что я все сказал.

Они в полном молчании спустились по винтовой лестнице и вышли на солнечный свет во дворе кузницы. Уилфред Боуэн аккуратно отпер деревянную калитку, подошел к инспектору и сказал:

— Я хочу сознаться в убийстве моего брата.

 ОКО АПОЛЛОНА

Таинственная спутница Темзы, искрящаяся дымка, и плотная и прозрачная сразу, светлела и сверкала все больше, по мере того как солнце поднималось над Вестминстером, а два человека шли по Вестминстерскому мосту. Один был высокий, другой — низенький, и мы, повинуясь причуде фантазии, могли бы сравнить их с гордой башней парламента и со смиренным, сутулым аббатством, тем более что низкорослый был в сутане. На языке же документов высокий звался Эркюлем Фламбо, занимался частным сыском и направлялся в свою новую контору, расположенную в новом многоквартирном доме напротив аббатства; а маленький звался отцом Дж. Брауном[19], служил в церкви Святого Франциска Ксаверия[20] и, причастив умирающего, прибыл из Камберуэла, чтобы посмотреть контору своего друга.

Дом, где она помещалась, был высок, словно американский небоскреб, и по-американски оснащен безотказными лифтами и телефонами. Его только что достроили, заняты были три квартиры — над Фламбо, под Фламбо и его собственная; два верхних и три нижних этажа еще пустовали. Но тот, кто смотрел впервые на свежевыстроенную башню, удивлялся не этому. Леса почти совсем убрали, и на голой стене, прямо над окнами Фламбо, сверкал огромный, окна в три, золоченый глаз, окруженный золотыми лучами.

— Господи, что это? — спросил отец Браун и остановился.

— А, это новая вера! — засмеялся Фламбо. — Из тех, что отпускают нам грехи, потому что мы вообще безгрешны. Что-то вроде «Христианской науки»[21]. Надо мной живет некий Калон (это он себя так называет, фамилий таких нет!). Внизу, подо мной, — две машинистки, а наверху — этот бойкий краснобай. Он, видите ли, новый жрец Аполлона, солнцу поклоняется.

— Посмотрим на него, посмотрим... — сказал отец Браун. — Солнце было самым жестоким божеством. А что это за страшный глаз?

— Насколько я понял, — отвечал Фламбо, — у них такая теория. Крепкий духом вынесет что угодно. Символы их — солнце и огромный глаз. Они говорят, что истинно здоровый человек может прямо смотреть на солнце.

— Здоровому человеку, — заметил отец Браун, — это и в голову не придет.

— Ну, я что знал, то сказал, — беспечно откликнулся Фламбо. — Конечно, они считают, что их вера лечит все болезни тела.

— А лечит она единственную болезнь духа? — серьезно и взволнованно спросил отец Браун.

— Что же это за болезнь? — улыбнулся Фламбо.

— Уверенность в собственном здоровье, — ответил священник.

Тихая, маленькая контора больше привлекала Фламбо, чем сверкающее святилище. Как все южане, он отличался здравомыслием, вообразить себя мог лишь католиком или атеистом и к новым религиям — победным ли, призрачным ли — склонности не питал. Зато он питал склонность к людям, особенно к красивым, а дамы, поселившиеся внизу, были еще и своеобразны. Там жили две сестры, обе — худые и темноволосые, одна к тому же — высокая ростом и прекрасная лицом. Профиль у нее был четкий, орлиный; таких, как она, всегда вспоминаешь в профиль, словно они отточенным клинком прорезают путь сквозь жизнь. Глаза ее сверкали скорее стальным, чем алмазным блеском, и держалась она прямо, так прямо, что, несмотря на худобу изящной не была. Младшая сестра, ее укороченная тень, казалась тусклее, бледнее и незаметней. Обе носили строгие черные платья с мужскими манжетами и воротничками. В лондонских конторах — тысячи таких резковатых, энергичных женщин; но этих отличало не внешнее, известное всем, а истинное их положение.

Полина Стэси, старшая сестра, унаследовала герб, земли и очень много денег. Она росла в садах и замках, но по холодной пылкости чувств, присущей современным женщинам, избрала иную, высшую, нелегкую жизнь. От денег она, однако, не отказалась — этот жест, достойный монахов и романтиков, претил ее трезвой деловитости. Деньги были ей нужны, чтобы служить обществу. Она открыла контору — как бы зародыш образцового машинного бюро, а остальное раздала лигам и комитетам, борющимся за то, чтобы женщины занимались именно такой работой. Никто не знал, в какой мере младшая, Джоан, разделяет этот несколько деловитый идеализм. Во всяком случае, за своей сестрой и начальницей она шла с собачьей преданностью, более приятной все же, чем твердость и бодрость старшей, и даже немного трагичной. Полина Стэси трагедий не знала; по-видимому, ей казалось, что их и не бывает.

Когда Фламбо встретил свою соседку впервые, сухая ее стремительность и холодный пыл сильно его позабавили. Он ждал внизу лифтера, который развозил жильцов по этажам. Но девушка с соколиными глазами ждать не пожелала. Она резко сообщила, что сама разбирается в лифтах и не зависит от мальчишек, а кстати — и от мужчин. Жила она невысоко, но за считаные секунды довольно полно ознакомила сыщика со своими воззрениями, сводившимися к тому, что она — современная деловая женщина и любит современную, дельную технику. Ее черные глаза сверкали холодным гневом, когда она помянула тех, кто науку не ценит и вздыхает по ушедшей романтике. Каждый, говорила она, должен управлять любой машиной, как она управляет лифтом. Она чуть не вспыхнула, когда Фламбо открыл перед ней дверцу; а он поднялся к себе, вспоминая с улыбкой о такой взрывчатой самостоятельности.

Действительно, нрав у нее был пылкий, властный, раздражительный, и худые тонкие руки двигались так резко, словно она собиралась все разрушить. Как-то Фламбо зашел к пей, хотел что-то напечатать и увидел, что она швырнула на пол сестрины очки и давит их ногой. При этом она обличала «дурацкую медицину» и слабых, жалких людей, которые ей поддаются. Она кричала, чтобы сестра и не думала больше таскать домой всякую дрянь. Она вопрошала, не завести ли ей парик, или деревянную ногу, или стеклянный глаз; и собственные ее глаза сверкали стеклянным блеском.

Пораженный такой нетерпимостью, Фламбо не удержался и, рассудительный, как все французы, спросил ее, почему очки — признак слабости, а лифт — признак силы. Если наука вправе помогать нам, почему ей не помочь и на сей раз?

— Что ту г общего! — надменно ответила Полина. — Да, мсье Фламбо, машины и моторы — признак силы. Техника пожирает пространство и презирает время. Все люди — и мы, женщины, — овладевают ею. Это возвышенно, это прекрасно, это — истинная наука. А всякие подпорки и припарки — отличительный знак малодушных! Доктора подсовывают нам костыли, словно мы родились калеками или рабами. Я не рабыня, мсье Фламбо. Люди думают, что все это нужно, потому что их учат страху, а не смелости и силе. Глупые няньки не дают детям смотреть на солнце, а потом никто и не может прямо на него смотреть. Я гляжу на звезды, буду глядеть и па эту. Солнце мне не хозяин, хочу — и смотрю!

— Ваши глаза ослепят солнце, — сказал Фламбо, кланяясь с иностранной учтивостью. Ему нравилось говорить комплименты этой странной, колючей красавице, отчасти потому, что она немного терялась. Но, поднимаясь на свой этаж, он глубоко вздохнул, присвистнул и проговорил про себя: «Значит, и она попала в лапы к этому знахарю с золотым глазом...» Как бы мало он ни знал о новой религии, как бы мало ею ни интересовался, о том, что адепты ее глядят на солнце, он все же слышал.

Вскоре он заметил, что духовные узы между верхней и нижней конторой становятся все крепче. Тот, кто именовал себя Калоном, был поистине великолепен, как и подобает жрецу солнечного бога. Он был ненамного ниже Фламбо, но гораздо красивее. Золотой бородой, синими глазами, откинутой назад львиной гривой он походил как нельзя больше на белокурую бестию[22], воспетую Ницше, но животную его красоту смягчали, возвышали, просветляли мощный разум и сила духа. Он походил на саксонского короля, но такого, который прославился святостью. Этому не мешала деловая, будничная обстановка контора в многоэтажном доме на Виктория-стрит, аккуратный и скучный клерк в приемной, медная табличка, золоченый глаз вроде рекламы окулиста. И тело его и душа сияли сквозь пошлость властной, вдохновенной силой. Всякий чувствовал при нем, что это — не мошенник, а мудрец. Даже в просторном полотняном костюме, который он носил в рабочие часы, он был необычен и величав. Когда же он славословил солнце в белых одеждах, с золотым обручем на голове, он был так прекрасен, что толпа, собравшаяся поглазеть на него, внезапно умолкала. Каждый день, три раза, новый солнцепоклонник выходил на небольшой балкон и перед всем Вестминстером молился своему сверкающему госнодину — на рассвете, в полдень и на закате. Часы еще не пробили двенадцать раз на башне парламента, колокола еще не отзвонили, когда отец Браун, друг Фламбо, впервые увидел белого жреца, поклонявшегося Аполлону.

Фламбо его видел не впервые и скрылся в высоком доме, не поглядев, идет ли за ним священник; а тот — из профессионального интереса к обрядам или из личного, очень сильного интереса к шутовству — загляделся па жреца, как загляделся бы на кукольный театр. Пророк, именуемый Калоном, в серебристо-белых одеждах, стоял, воздев кверху руки, и его на удивление властный голос, читающий литанию, заполнял суетливую, деловитую улицу. Вряд ли солнечный жрец что-нибудь видел; во всяком случае, он не видел маленького, круглолицего священника, который, помаргивая, глядел на него из толпы. Наверное, это и отличало друг от друга таких непохожих людей: отец Браун мигал всегда, па что бы ни смотрел; служитель Аполлона смотрел не мигая на полуденное солнце.

— О солнце! — возглашал пророк. — Звезда, величайшая из всех звезд! Источник, безбурно струящийся в таинственное пространство! Ты, породившее всякую белизну — белое пламя, белый цветок, белый гребень волны! Отец, невиннейший из невинных и безмятежных детей, первозданная чистота, в чьем покое...

Что-то страшно затрещало, словно взорвалась ракета, и сразу же раздались пронзительные крики. Пять человек кинулись в дом, трое выбежали, и, столкнувшись, они оглушили друг друга громкой сбивчивой речью. Над улицей повисла несказанная жуть, страшная весть, особенно страшная оттого, что никто не знал, в чем дело. Все бегали и кричали, только двое стояли тихо: наверху — прекрасный жрец Аполлона, внизу — неприметный служитель Христа.

Наконец в дверях появился Фламбо, могучий великан, и небольшая толпа присмирела. Громко, как сирена в тумане, он приказал кому-то (или кому угодно) бежать за врачом и снова исчез в темном, забитом людьми проходе, а друг его, отец Браун, незаметно скользнул за ним. Ныряя сквозь толпу, он слышал глубокий, напевный голос, взывавший к радостному богу, другу цветов и ручейков.

Добравшись до места, священник увидел, что Фламбо и еще человек пять стоят у клетки, в которую обычно спускался лифт. Но его там не было. Там была та, которая обычно спускалась в лифте.

Фламбо уже четыре минуты глядел на размозженную голову и окровавленное тело красавицы, не признававшей трагедий. Он не сомневался, что это Полина Стэси, и, хотя послал за доктором, не сомневался, что она мертва.

Ему никак не удавалось вспомнить, нравилась она ему или нет; скорее всего, она и привлекала его, и раздражала. Но он о ней думал; и невыносимо трогательный образ ее привычек и повадок пронзил его сердце крохотными кинжалами утраты. Он вспомнил ее нежное лицо и уверенные речи с той поразительной четкостью, в которой — вся горечь смерти. Мгновенно, как гром с ясного неба, как молния с высоты, прекрасная гордая женщина низринулась в колодец лифта и разбилась о дно. Что это, самоубийство? Нет, она слишком дерзко любила жизнь. Убийство? Кому же убить в полупустом доме? Хрипло и сбивчиво стал он спрашивать, где же этот Калон, и вдруг понял, что слова его не грозны, а жалобны. Тихий, ровный, глубокий голос ответил ему, что Калон уже четверть часа славит солнце у себя на балконе. Когда Фламбо услышал этот голос и ощутил руку на плече, он обратил к другу потемневшее лицо и резко спросил:

— Если его нет, кто же это сделал?

— Пойдем наверх, — сказал отец Браун. — Может, там узнаем. Полиция придет только через полчаса.

Препоручив врачам тело убитой, Фламбо кинулся в ее контору, никого не увидел и побежал к себе. Теперь он был очень бледен.

— Ее сестра, — сказал он другу с недоброй значительностью, — пошла погулять.

Отец Браун кивнул.

— Или поднялась к этому солнечному мужу, — предположил он. — Я бы на вашем месте это проверил, а уж потом мы все обсудим тут, у вас. Нет! — спохватился он. — Когда же я поумнею? Конечно там, у них.

Фламбо ничего не понял, взглянул на него, но покорно проводил его в пустую контору. Загадочный пастырь сел в красное кожаное кресло у самого входа, откуда были видны и лестница, и все три площадки, и стал ждать. Вскоре по лестнице спустились трое, все — разные, все — одинаково важные. Первой шла Джоан, сестра покойной; значит, она и впрямь была наверху, во временном святилище солнца. Вторым шел солнечный жрец, завершивший славословия и спускавшийся по пустынным ступеням во всей своей славе; белым одеянием, бородой и расчесанной на две стороны гривой он напоминал Христа, выходящего из претории, с картины Доре[23]. Третьим шел мрачный, озадаченный Фламбо.

Джоан Стэси — хмурая и смуглая, седеющая раньше времени — направилась к своему столу и деловито шлепнула на него бумаги. Все очнулись. Если мисс Джоан и была убийцей, хладнокровие ей не изменило. Отец Браун взглянул на нее и, не отводя от нее глаз, обратился не к ней.

— Пророк, — сказал он, по-видимому, Калону, — я бы хотел, чтобы вы поподробнее рассказали мне о своей вере.

— С превеликой гордостью, — отвечал Калон, склоняя увенчанную голову. — Но я не совсем вас понимаю...

— Дело вот в чем, — простодушно и застенчиво начал священник. — Нас учат, что, если у кого-нибудь плохие, совсем плохие принципы, он в этом и сам виноват. Но все же мы меньше спросим с того, кто замутнил совесть софизмами. Считаете ли вы, что убивать нельзя?

— Это обвинение? — очень спокойно спросил Калон.

— Нет, — мягко ответил Браун, — это защита.

Все удивленно молчали. Жрец Аполлона поднялся медленно, как само солнце. Он заполнил комнату светом и силой, и казалось, что точно так же он заполнил бы Солсбери-Плейн. Всю комнату украсили белые складки его одежд, рука величаво простерлась вдаль, и маленький священник в старой сутане стал нелепым и неуместным, словно черная круглая клякса на белом мраморе Эллады.

— Мы встретились, Кайафа![24] — сказал пророк. — Кроме вашей церкви и моей, нет ничего на свете. Я поклоняюсь солнцу, вы — мраку. Вы служите умирающему, я — живому богу. Вы подозреваете меня, выслеживаете, как и велит вам ваша вера. Все вы — ищейки и сыщики, злые соглядатаи, стремящиеся пыткой или подлостью вырвать у нас покаяние. Вы обвините Человека в преступности, я обвиню его в невинности. Вы обвините его в грехе, я — в добродетели. Еще одно я скажу вам, читатель черных книг, прежде чем опровергнуть пустые, мерзкие домыслы. И в малой мере не понять вам, как безразличен мне ваш приговор. То, что вы зовете бедой и казнью, для меня — как чудище из детской сказки для взрослого человека. Мне так безразлично марево этой жизни, что я сам себя обвиню. Против меня есть одно свидетельство, и я назову его. Женщина, умершая сейчас, была мне подругой и возлюбленной — не но закону ваших игрушечных молелен, а но закону, который так чист и строг, что вам его не понять. Мы пребывали с ней в ином, не вашем мире, в сияющих чертогах, пока вы шныряли но тесным, запутанным проулкам. Я знаю, стражи порядка — и обычные, и церковные — считают, что нет любви без ненависти. Вот вам первый повод для обвинения. Но есть и второй, посерьезнее, и я не скрою его от вас. Полина не только любила меня, — сегодня утром, перед смертью, она за этим самым столом завещала моей церкви полмиллиона. Ну, где же оковы? Вам нс понять, что мне безразличны ваши нелепые кары. В тюрьме я буду ждать, как на станции, скорого поезда к ней. Виселица доставит меня еще скорее.

Он говорил с ораторской властностью, Фламбо и Джоан в немом восхищении глядели на него. Лицо отца Брауна выражало только глубокую печаль; он смотрел в пол, и лоб его прорезала морщина. Пророк, легко опершись о доску стола, завершал свою речь:

— Я изложил свое дело коротко, больше сказать нечего. Еще меньше слов понадобится мне, чтобы опровергнуть обвинение. Правда проста: убить я не мог. Полина Стэси упала с этого этажа в пять минут первого. Человек сто подтвердят под присягой, что я стоял на своем балконе с двенадцати, ровно четверть часа. Я всегда совершаю в это время молитву на глазах у всего света. Мой клерк, простой и честный человек, никак со мной не связанный, скажет, что сидел в приемной все утро и никто от меня не выходил. Он скажет, что я пришел без четверти двенадцать, когда о несчастье никто еще не думал, и не уходил с тех пор из конторы. Такого полного алиби ни у кого не было: показания в мою пользу даст весь Вестминстер. Как видите, оков не нужно. Дело закончено.

Но под конец я скажу вам все, что вы хотите выведать, и разгоню последние клочья нелепейшего подозрения. Мне кажется, я знаю, как умерла моя несчастная подруга. Воля ваша, вините в том меня, или мое учение, или мою веру. Но обвинить меня в суде нельзя. Все, прикоснувшиеся к высшим истинам, знают, что люди, достигшие высоких степеней посвящения, обретали иногда дар левитации, умели держаться в воздухе. Это лишь часть той победы над материей, на которой зиждется наша сокровенная мудрость. Несчастная Полина была порывиста и горда. По правде говоря, она постигла тайны не так глубоко, как думала. Когда мы спускались в лифте, она часто мне говорила, что, если воля твоя сильна, ты слетишь вниз, как перышко. Я искренне верю, что, воспаривши духом, она дерзновенно понадеялась на чудо. Но воля или вера изменили ей, и низший закон, страшный закон материи, взял свое. Вот и все, господа. Это печально, а по-вашему — и самонадеянно, и дурно, но преступления здесь нет, и я тут ни при чем. В отчете для полиции лучше назвать это самоубийством. Я же всегда назову это ошибкой подвижницы, стремившейся к большему знанию и к высшей, небесной жизни.

Фламбо впервые видел, что друг его побежден. Отец Браун сидел тихо и глядел в пол, страдальчески хмурясь, словно стыдился чего-то. Трудно было бороться с ощущением, которое так властно поддержали крылатые слова пророка: тот, кому положено подозревать людей, побежден гордым, чистым духом свободы и здоровья. Наконец священник сказал, моргая часто, как от боли:

— Ну что ж, если так, берите это завещание. Где же она, бедняжка, его оставила?

— На столе, у двери, — сказал Калон с той весомой простотой, которая сама по себе оправдывала его. — Она мне говорила, что напишет сегодня утром, да я и сам видел ее, когда поднимался на лифте к себе.

— Дверь была открыта? — спросил священник, глядя на уголок ковра.

— Да, — спокойно ответил Калон.

— Так ее и не закрыли... — сказал отец Браун, прилежно изучая ковер.

— Вот какая-то бумажка, — проговорила непонятным гоном мрачная Джоан Стэси. Она прошла к столу сестры и взяла листок голубой бумаги. Брезгливая ее улыбка совсем не подходила к случаю, и Фламбо нахмурился, взглянув на нее.

Пророк стоял в стороне с тем царственным безразличием, которое его всегда выручало. Бумагу взял Фламбо и стал ее читать, все больше удивляясь. Поначалу было написано, как надо, но после слов: «Отдаю и завещаю все, чем владею в день смерти» — буквы внезапно сменялись царапинами, а подписи вообще не было. Фламбо в полном изумлении протянул это другу, тот посмотрел и молча передал служителю солнца.

Секунды не прошло, как жрец, взвихрив белые одежды, двумя прыжками подскочил к Джоан Стэси. Синие его глаза вылезли из орбит.

— Что это за шутки? — орал он. — Полина больше написала!

Страшно было слышать его новый, по-американски резкий говор.

И величие и велеречивость упали с него, как плащ.

— На столе ничего другого нет, — сказала Джоан и все с той же благосклонно-язвительной улыбкой прямо посмотрела на него.

Он разразился мерзкой, немыслимой бранью. Страшно и стыдно было видеть, как упала с него маска, словно отвалилось лицо.

-- Эй, вы! — заорал он, отбранившись. — Может, я и мошенник, а вы — убийца! Вот вам и разгадка, без всяких этих левитаций! Девочка писала завещание... оставляла все мне... эта мерзавка вошла... вырвала перо... потащила ее к колодцу и столкнула! Да, без наручников не обойдемся!

— Как вы справедливо заметили, — с недобрым спокойствием произнесла мисс Джоан, — ваш клерк — человек честный и верит в присягу. Он скажет в любом суде, что я приводила в порядок бумаги за пять минут до смерти сестры и через пять минут после ее смерти. Мистер Фламбо тоже скажет, что застал меня там, у вас.

Все помолчали.

— Значит, Полина была одна! — воскликнул Фламбо. — Она покончила с собой!

— Она была одна, — сказал отец Браун, — но с собой не покончила.

— Как же она умерла? — нетерпеливо спросил Фламбо.

— Ее убили.

— Так она же была одна! — возразил сыщик.

— Ее убили, когда она была одна, — ответил священник.

Все глядели на него, но он сидел так же тихо, отрешенно, и круглое лицо его хмурилось, словно он горевал о ком-то или за кого-то стыдился. Голос его был ровен и печален.

Калон снова выругался.

—- Нет, вы скажите, — крикнул он, — когда придут за этой кровожадной гадиной? Убила родную сестру, украла у меня полмиллиона...

— Ладно-ладно, пророк, — усмехнулся Фламбо, — чего там, этот мир — только марево...

Служитель солнечного бога попытался снова влезть на пьедестал.

— Не в деньгах дело! — возгласил он. — Конечно, на них я распространил бы учение по всему свету. Но главное — воля моей возлюбленной. Для нее это было святыней. Полина видела...

Отец Браун вскочил, кресло зашаталось. Он был страшно бледен, но весь светился надеждой, и глаза его сияли.

— Вот! — звонко воскликнул он. — С этого и начнем! Полина видела...

Высокий жрец суетливо, как сумасшедший, попятился перед маленьким священником.

— Что такое? — визгливо повторял он. — Да как вы смеете?

— Полина видела... — снова сказал священник, и глаза его засияли еще ярче. — Говорите... ради бога, скажите все! Самому гнусному преступнику, совращенному бесом, становится легче после исповеди. Покайтесь, я очень вас прошу! Как видела Полина?

— Пустите меня, черт вас дери! — орал Калон, словно связанный гигант. — Какое вам дело? Ищейка! Паук! Что вы меня путаете?

— Схватить его? — спросил Фламбо, кидаясь к выходу, ибо Калон широко распахнул дверь.

— Нет, пусть идет, — сказал отец Браун и вздохнул так глубоко, словно печаль его всколыхнула глубины вселенной. — Пусть Каин идет, он — Божий.

Когда он уходил, все молчали, и быстрый разум Фламбо томился в недоумении. Мисс Джоан с превеликим спокойствием прибирала бумаги на своем столе.

— Отец, — сказал наконец Фламбо, — это долг мой, не только любопытство... Я должен узнать, если можно, кто совершил преступление.

— Какое? — спросил священник.

— То, которое сегодня случилось, — отвечал его порывистый ДРУГ.

— Сегодня случилось два преступления, — сказал отец Браун. — Они очень разные, и совершили их разные люди.

Мисс Джоан сложила бумаги, отодвинула их и стала запирать шкаф. Отец Браун продолжал, обращая на нес не больше внимания, чем она обращала на него.

— Оба преступника, — говорил он, — воспользовались одним и тем же свойством одного и того же человека, и боролись они за одни и те же деньги. Преступник покрупнее споткнулся о преступника помельче, и деньги получил тот.

— Не тяните вы, как на лекции, — взмолился Фламбо. — Скажите попросту.

— Я скажу совсем просто, — согласился его друг.

Мисс Джоан, деловито и невесело хмурясь, надела перед зеркальцем невеселую, деловитую шляпку, неторопливо взяла сумку и зонтик и вышла из комнаты.

— Правда очень проста, — сказал отец Браун. — Полина Стэси слепла.

— Слепла... — повторил Фламбо, медленно встал и распрямился во весь свой огромный рост.

— Это у них в роду, — продолжал отец Браун. — Сестра носила бы очки, но она ей не давала. У нее ведь такая философия или такое суеверие... она считала, что слабость нужно преодолеть. Она не признавала, что туман сгущается, хотела разогнать его волей. От напряжения она слепла еще больше, но самое трудное было впереди. Этот несчастный пророк, или как его там, заставил ее глядеть на огненное солнце. Они это называли «вкушать Аполлона». О господи, если бы эти новые язычники просто подражали старым! Те хоть знали, что в чистом, беспримесном поклонении природе немало жестокого. Они знали, что око Аполлона может погубить[25] и ослепить.

Священник помолчал, потом начал снова, тихо и даже с трудом:

— Не пойму, сознательно ли ослепил ее этот дьявол, но слепотой он воспользовался сознательно. Убил он ее так просто, что невозможно об этом подумать. Вы знаете, оба они спускались и поднимались на лифте сами; знаете вы и то, как тихо эти лифты скользят. Калон поднялся до ее этажа и увидел в открытую дверь, что она медленно, выводя буквы по памяти, пишет завещание. Он весело крикнул, что лифт ее ждет, и позвал, когда она допишет, к себе. А сам нажал кнопку, беззвучно поднялся выше и молился в полной безопасности, когда она, бедная, кончила писать, побежала в лифт, чтобы скорей попасть к возлюбленному, и ступила...

— Не надо! — крикнул Фламбо.

— За то, что он нажал кнопку, он получил бы полмиллиона, — продолжал низкорослый священник тем ровным голосом, которым он всегда говорил о страшных вещах. — Но ничего не вышло. Не вышло ничего потому, что еще один человек хотел этих денег и знал о Полининой болезни. Вот вы не заметили в завещании такой странности: оно не дописано и не подписано, а подписи свидетелей — Джоан и служанки — там стоят. Джоан подписалась первой и с женским пренебрежением к формальностям сказала, что сестра подпишется потом. Значит, она хотела, чтобы сестра подписалась без настоящих, чужих свидетелей. С чего бы это? Я вспомнил, что Полина слепла, и понял: Джоан хотела, чтобы ее подписи вообще не было.

Такие женщины всегда пишут вечным пером, а Полина и не могла писать иначе. Привычка, и воля, и память помогали ей писать совсем хорошо; но она не знала, есть ли в ручке чернила. Наполняла ручку сестра — а на сей раз не наполнила. Чернил хватило на несколько строк, потом они кончились. Пророк потерял пятьсот тысяч фунтов и совершил зря самое страшное и гениальное преступление на свете.

Фламбо подошел к открытым дверям и услышал, что по лестнице идет полиция. Он обернулся и сказал:

— Как же вы ко всему присматривались, если так быстро его разоблачили!

Отец Браун удивился.

— Его? — переспросил он. — Да нет! Мне было трудно с этой ручкой и с мисс Джоан. Что Калон преступник, я знал еще там, на улице.

— Вы шутите? — спросил Фламбо.

— Нет, не шучу, — отвечал священник. — Я знал, что он преступник раньше, чем узнал, каково его преступление.

— Как это? — спросил Фламбо.

— Языческих стоиков, — задумчиво сказал отец Браун, — всегда подводит их сила. Раздался грохот, поднялся крик, а жрец Аполлона не замолчал и не обернулся. Я не знал, что случилось; но я понял, что он этого ждал.

 СЛОМАННАЯ ШПАГА

Тысячи рук леса были серыми, а миллионы его пальцев — серебряными. Яркие и тусклые звезды в зеленовато-синем сланцевом темном небе сверкали и поблескивали, словно осколки льда. Вся пустынная округа, заросшая густым лесом, была скована жестоким морозом. Черные промежутки между стволами деревьев напоминали бездонные пещеры жестокого скандинавского ада, обители невыразимого холода. Даже квадратная каменная колокольня казалась монументом северного язычества, словно некая варварская башня среди приморских утесов Исландии. Ночь была явно неподходящей для осмотра кладбища, но все-таки оно заслуживало внимания.

Кладбище возвышалось над пепельным покровом леса на горбатом холме, покрытом дерном, который казался серым при звездном свете. Большинство могил располагалось па склоне, и тропа, ведущая к церкви, напоминала крутую лестницу. На вершине холма, на единственной ровной и самой заметной площадке, стоял памятник, прославивший это место. Он резко контрастировал с неприметными могилами, так как был изваян одним из величайших скульпторов современной Европы, чья слава, впрочем, бледнела по сравнению с известностью человека, чей образ был создан его руками. Серебристый карандаш звездного света легкими штрихами очерчивал мощную металлическую фигуру лежащего солдата, чьи сильные руки были сложены в жесте вечной молитвы, а большая голова покоилась на прикладе ружья. Его величавое лицо обрамляла борода или, вернее, густые бакенбарды в старомодном тяжеловесном стиле полковника Ньюкома. Мундир, обозначенный несколькими простыми деталями, был обычной формы современного образца. Справа от него лежала шпага со сломанным концом, слева — Библия. В ясные солнечные дни сюда приезжали экипажи, набитые американцами и просвещенными местными жителями, желавшими осмотреть памятник, но даже и тогда их угнетало унылое безмолвие круглого холма с церковью и кладбищем, возвышавшегося над окрестными чащами. Сейчас, в морозной тьме глубокой зимы, у любого могло возникнуть ощущение, будто он остался наедине со звездами. Но вот в звенящей тишине скрипнула деревянная калитка, и две смутные темные фигуры стали подниматься по тропинке к надгробию.

Холодный свет звезд был таким слабым, что о пришедших трудно было сказать что-то определенное, кроме их роста. Оба были в черном, но если один казался чрезвычайно рослым, другой (возможно, по сравнению с первым) выглядел настоящим коротышкой. Они приблизились к надгробию великого воина и несколько минут молча разглядывали его. Вокруг не было ни души, возможно даже ни одного живого существа, и болезненно впечатлительному воображению могло показаться, что они сами не принадлежат к роду человеческому. В любом случае начало их разговора было странным. После продолжительного молчания маленький человек обратился к своему спутнику:

— Где умный человек прячет гальку?

— На морском берегу, — тихо отозвался тот.

Маленький человек кивнул и после небольшой паузы спросил:

— А где умный человек прячет лист?

— В лесу, — последовал ответ.

Снова наступило молчание, после которого высокий вернулся к беседе:

— Вы хотите сказать, что когда умному человеку нужно спрятать настоящий алмаз, он смешает его с поддельными? — спросил он.

— Нет-нет, — со смехом сказал маленький. — Кто прошлое помянет, тому глаз вон.

Он потоптался на месте, чтобы согреть озябшие ноги, и добавил:

— Я думаю вовсе не об этом, а о чем-то другом, весьма необычном. Зажгите спичку, пожалуйста.

Большой порылся в кармане, чиркнул спичкой, и вспыхнувший огонек озарил золотистым светом плоскую грань монумента. На ней черными буквами были высечены хорошо известные слова, которые многие американцы читали с почтением: «В память о генерале Артуре Сент-Клере, герое и мученике, всегда побеждавшем своих врагов, всегда щадившем их и предательски убитом ими. Пусть Господь, в которого он верил, воздаст ему по заслугам и отомстит за него».

Спичка догорела до пальцев большого человека, почернела и упала. Он собирался было зажечь следующую, но маленький спутник остановил его:

— Спасибо, старина Фламбо, я увидел все, что хотел. Или, скорее, я не увидел то, чего не хотел увидеть. Теперь нам нужно пройти полторы мили до ближайшей гостиницы, и я попробую рассказать вам все, что знаю об этом. Видит Бог, если человек набирается смелости рассказать такую историю, лучше сидеть у камина с кружкой эля в руке.

Они спустились по крутой тропинке, закрыли за собой скрипучую калитку и пустились в путь по мерзлой лесной дороге, сильно топая, чтобы разогнать кровь по жилам. Лишь через четверть мили маленький человек снова нарушил молчание.

— Да, умный человек прячет гальку на пляже, — сказал он. — Но что делать, если нет пляжа? Вы что-нибудь знаете о несчастье, постигшем великого Сент-Клера?

— Я ничего не знаю об английских генералах, отец Браун, — со смехом ответил его рослый собеседник, — зато мне кое-что известно об английских полисменах. Я знаю лишь, что вы устроили мне настоящий вояж по всем святилищам, воздвигнутым в честь этого джентльмена, кем бы он ни был. Можно подумать, его похоронили в шести разных местах. Я видел мемориал генерала Сент-Клера в Вестминстерском аббатстве; я осмотрел конную статую генерала Сент-Клера па набережной Темзы; я видел памятную доску генерала Сент-Клера на улице, где он родился, и еще одну на улице, где он жил. Теперь вы темной ночью притащили меня к его надгробию на сельском кладбище. Признаться, я уже немного устал от этой замечательной личности, особенно потому, что не имею ни малейшего понятия, кто он такой. За чем вы охотитесь среди всех этих склепов и скульптур?

— Я ищу всего лишь одно слово, — произнес отец Браун. — Слово, которого там нет.

— Может быть, вы наконец что-нибудь расскажете? — предложил Фламбо.

— Мне придется разделить эту историю на две части, — ответил священник. — Сначала о том, что известно всем, а дальше о том, что известно мне. Общеизвестная часть достаточно короткая и простая, но при этом совершенно ошибочная.

— Вот и замечательно, — жизнерадостно сказал здоровяк по имени Фламбо. — Давайте начнем не с того конца. Начнем с неправды, которую знают все.

— Это не совеем неправда, но далеко не вся правда, — продолжал Браун. — По сути дела, широкой публике известно следующее: Артур Сент-Клер был великим и удачливым английским полководцем. После блестящих, хотя и довольно осторожных военных кампаний в Индии и Африке он был командующим войсками в новой кампании Бразилии, когда великий бразильский патриот Оливейра объявил свой ультиматум. Сент-Клер с очень небольшими силами атаковал Оливейру, возглавлявшего огромную армию, и был взят в плен после героического сопротивления. Потом Сент-Клера повесили на ближайшем дереве, к ужасу и негодованию всего цивилизованного мира. Его нашли болтающимся в петле после отступления бразильцев, а сломанная шпага висела у него на шее.

— И эта известная история — неправда? — поинтересовался Фламбо.

— Нет, — тихо сказал его друг. — До сих пор все правда.

— Этого уже более чем достаточно! — произнес Фламбо. — Но если все это правда, то в чем же тайна?

Прежде чем маленький священник ответил на вопрос, они прошли мимо сотен серых и призрачных деревьев.

— Тайна в психологии или, скорее, в двух психологиях, - сказал он, задумчиво покусывая палец. — В этой бразильской кампании два самых прославленных деятеля современной истории поступили наперекор своему характеру. Заметьте, и Оливейра и Сент-Клер были героями в старинном смысле этого слова, и их борьба, несомненно, напоминала противоборство Гектора и Ахиллеса. Но что вы скажете о поединке, в котором Ахилл проявил робость, а Гектор совершил предательство?

— Продолжайте, — попросил Фламбо, когда маленький священник снова куснул свой палец.

— Сэр Артур Сент-Клер был солдатом старой закалки, наподобие тех, которые спасли британцев во время восстания сипаев, — продолжал Браун. — Он ставил долг превыше безрассудной отваги и при всем своем личном мужестве был очень благоразумным командиром, особенно не любившим без необходимости тратить солдатские жизни. Но в этом последнем бою он совершил нечто абсурдное даже для младенца. Не нужно быть стратегом, чтобы понять все безумие его замысла; точно так же не нужно быть стратегом, чтобы отступить в сторону от едущего автобуса. Вот и первая загадка: что взбрело в голову английскому генералу? А вот и вторая: куда делось сердце бразильского полководца? Президента Оливейру можно назвать провидцем или проходимцем, в зависимости от точки зрения, но даже его враги признавали, что он был великодушен, как странствующий рыцарь. Почти все, попадавшие к нему в плен, были отпущены и даже осыпаны его милостями. Люди, действительно причинившие ему зло, уходили, тронутые его сердечностью и простотой. С какой стати он единственный раз в своей жизни пошел на жестокую месть, причем за такое нападение, которое не могло ему повредить? То-то и оно. Один из самых разумных людей на свете повел себя как идиот без всякой причины. Один из самых добродетельных людей на свете повел себя как злобный демон, тоже без всякой причины. Вот и все; остальное, мой друг, я оставляю на ваше усмотрение.

— Ну уж нет! — фыркнул собеседник. — Вы начали, гак что будьте добры рассказать остальное.

— Что ж, — вздохнул отец Браун. — Было бы несправедливо утверждать, что общественное мнение именно таково, как я сказал, и умолчать о двух вещах, которые случились с тех пор. Они едва ли проливают новый свет на загадку, потому что никто не может понять, что они означают. Скорее, они порождают новую тьму и распространяют мрак в новом направлении. Сначала произошло вот что. Семейный врач Сент-Клеров поссорился с ними и опубликовал несколько крайне резких статей, в которых называл покойного генерала религиозным маньяком; впрочем, если судить по его собственным словам, это означало, что речь идет прежде всего о страстно верующем человеке. Так или иначе, скандал быстро угас. Конечно, все знали, что Сент-Клер был подвержен некоторым излишествам пуританского благочестия. Второй инцидент был гораздо более примечательным. В том злополучном полку, который без всякой поддержки устремился в безрассудную атаку на Черной реке, служил некий капитан Кейт, который в то время был обручен с дочерью Сент-Клера и впоследствии женился на ней. Он находился в числе тех, кто попал в плен к Оливейре, и, как и все остальные — за исключением генерала, — встретил милосердное обращение и быстро обрел свободу. Примерно через двадцать лет этот человек, теперь уже подполковник Кейт, опубликовал автобиографию под названием «Британский офицер в Бирме и Бразилии». В том месте, где любознательный читатель надеется найти разгадку таинственной гибели Сент-Клера, он видит следующие слова; «Везде в этой книге я описывал события в точности так, как они происходили, придерживаясь старомодного убеждения, что боевая слава Англии не нуждается в приукрашивании. Единственное исключение я делаю в том, что касается поражения при Черной реке, и хотя это делается по причинам личного свойства, они вполне убедительны и достойны уважения. Тем не менее, чтобы отдать должное памяти двух выдающихся людей, я должен добавить несколько слов. Генерала Сент-Клера обвиняли в некомпетентности за его поведение в тот день. Я же, по меньшей мере, могу засвидетельствовать, что эта атака, будучи правильно понятой, была одним из самых блестящих и здравых поступков в его жизни. По тому же поводу президента Оливейру обвиняют в жестокости и несправедливости. Я должен отдать честь противнику и сказать, что в этом случае он вел себя еще более великодушно, чем обычно. Проще говоря, могу заверить моих соотечественников, что Сент-Клер ни в коем случае не был таким безумцем, а Оливейра — таким варваром, как это кажется. Это все, что я могу сказать, и ничто в этом мире не заставит меня сказать больше».

В переплетении ветвей впереди показалась большая застывшая луна, похожая на блестящий снежок, и при ее свете рассказчик смог освежить свои воспоминания по листку бумаги из книги капитана Кейта. Когда он сложил листок и убрал в карман, Фламбо вскинул руку в характерном французском жесте.

— Постойте, постойте! — взволнованно произнес он. — Кажется, я могу с первой попытки угадать, в чем тут дело.

Он шел вперед широко, тяжело дыша, наклонив темноволосую голову и вытянув мощную шею, словно человек, выигрывающий состязание но спортивной ходьбе. Маленький священник, довольный и заинтересованный, с некоторым трудом поспевал за ним. Деревья перед ними расступились слева и справа, и дорога широким изгибом пошла вниз через ясную, залитую лунным светом долину, пока не нырнула в новую лесистую стену, словно кролик в кусты. Вход в дальний лес был похож на далекий темный провал железнодорожного тоннеля. Собеседники прошли еще несколько сотен ярдов, и вход вырос до размеров пещеры, прежде чем Фламбо снова подал голос.

— Я все понял, — воскликнул он, хлопнув себя по бедру большой ладонью. — Четыре минуты на размышление — и я сам могу рассказать вам, что случилось на самом деле.

— Хорошо, — согласился его друг. — Тогда рассказывайте.

Фламбо поднял голову, но понизил голос.

— Генерал Артур Сент-Клер происходил из семьи, страдавшей наследственным безумием, — сказал он. — Его главная цель заключалась в том, чтобы скрыть это обстоятельство от своей дочери и даже, по возможности, от своего будущего зятя. Верно или нет, но он считал, что уже близок к окончательному сумасшествию, и решился на самоубийство. Но обычное самоубийство выставило бы напоказ его причину чего он страшился больше всего. В начале военной кампании его разум уже подернулся мглой, и в какой-то безумный момент он принес общественный долг в жертву личным соображениям. Он безрассудно устремился в бой, надеясь пасть от первой же пули. Когда он обнаружил, что получил лишь плен и бесчестье, бомба в его голове наконец взорвалась: тогда он сломал свою шпагу и повесился.

Фламбо устремил взор на серый лесной фасад перед ним, с темным провалом по центру, подобным зеву могилы, куда лежал их путь. Наверное, жуткий вид внезапно исчезающей дороги наложился на яркую картину трагедии, потому что он зябко передернул плечами.

— Ужасная история, — сказал священник, не поднимая головы. — Но это не настоящая история.

Потом он вскинул голову и добавил с непонятным отчаянием:

— Хотелось бы мне, чтобы все было так на самом деле!

Фламбо обернулся и посмотрел на него с высоты своего роста.

— Вы рассказали честную историю, — продолжал отец Браун, глубоко тронутый услышанным. — Честную, чистую, непорочную, такую же белую и открытую, как эта луна. Безумие и отчаяние — достаточно невинные вещи. Есть нечто гораздо худшее, Фламбо.

Фламбо тревожно посмотрел на луну, о которой шла речь; оттуда, где он стоял, черный древесный сук изгибался на фоне ночного светила, словно рог дьявола.

— Как, отец мой? — воскликнул он, сопроводив свои слова очередным французским жестом и еще быстрее зашагав вперед. — Вы хотите сказать, что на самом деле все было еще хуже?

— Хуже, — эхом отозвался священник. Они снова вошли под темный покров леса, распростершийся с обеих сторон выцветшим гобеленом стволов, словно коридор в сновидении. Когда они оказались в одном из самых укромных уголков лесной чащи, среди шелеста невидимой листвы, отец Браун заговорил снова:

— Где умный человек прячет лист? В лесу. Но что он делает, если вокруг нет леса?

— Да-да, — раздраженно поторопил Фламбо. — Что же он делает?

— Он выращивает лес, чтобы спрятать лист, — бесцветным голосом ответил священник. — Это ужасный грех.

— Послушайте! — нетерпеливо вскричал его друг, которому начинали действовать на нервы темные чаши и туманные высказывания. — Вы наконец расскажете мне эту историю или нет? О чем еще я не знаю?

— Есть еще три свидетельства, которые мне удалось выискать по норам и углам, и я представлю их скорее в логическом, чем в хронологическом порядке. Во-первых, источник наших сведений о подготовке к битве и ее исходе — это донесения самого Оливейры, вполне ясные и понятные. Он окопался с двумя или тремя полками на высотах, примыкавших к Черной реке, на другой стороне которой местность была более низменной и заболоченной. За низменностью на пологом подъеме находился первый английский аванпост, подкрепленный другими, которые, однако, располагались далеко позади. Британский контингент в целом значительно превосходил бразильский, но этот конкретный полк так отдалился от своей базы, что Оливейра обдумывал возможность переправиться через реку и отрезать его от главной армии. Впрочем, на закате он решил остаться на своей превосходно укрепленной позиции. На рассвете следующего дня он е изумлением увидел, что эта заблудшая горстка англичан без всякой поддержки с тыла начала переправляться через реку. Одна половина полка прошла по мосту справа, другая — по броду выше по течению, а потом все собрались на болотистом берегу прямо под ним.

То, что они намеревались атаковать численно превосходящего противника, занимавшего сильную позицию, само по себе казалось невероятным, но Оливейра заметил нечто еще более необычное. Вместо того чтобы попытаться занять более твердую почву, этот безумный полк, оставивший реку у себя в тылу, завяз в болоте, словно мухи в патоке. Не стоит и говорить, что бразильская артиллерия проделала в их строю огромные бреши, на которые они могли отвечать лишь стойким, но быстро ослабевающим ружейным огнем. Однако они не дрогнули, и Оливейра завершает свое немногословное повествование выражением глубокого восхищения необъяснимой доблестью этих кретинов. «Наконец наша цепь перешла в наступление, — пишет Оливейра, — и загнала их в реку; мы захватили самого генерала Сент-Клера и нескольких других офицеров. Полковник и майор пали в бою. Не могу удержаться от искушения и скажу, что история видела не много более славных зрелищ, чем последний бой этого необыкновенного полка. Раненые офицеры подбирали ружья убитых солдат, а сам генерал был верхом, с непокрытой головой и сломанной шпагой в руке». О том, что случилось с генералом впоследствии, Оливейра умалчивает, как и капитан Кейт.

— Хорошо, — пробурчал Фламбо. — Переходите к следующему свидетельству.

— Для того чтобы найти его, понадобилось некоторое время, но рассказ будет недолгим, — сказал отец Браун. — В одной богадельне на линкольнширских болотах я разыскал пожилого солдата, который не только был ранен в битве при Черной реке, но и стоял на коленях у тела полковника, когда тот испустил дух. То был некий полковник Клэнси, здоровенный ирландец, и у меня сложилось впечатление, что он умер от ярости, а не только от вражеских пуль. Во всяком случае, он не нес ответственности за эту нелепую вылазку, навязанную генералом. Согласно моему информатору, перед смертью он произнес следующие поучительные слова: «Вон едет проклятый старый осел со сломанной шпагой. Лучше бы это была его голова». Обратите внимание, все заметили, что конец клинка был отломан, хотя большинство людей отнеслись к этому обстоятельству с большим почтением, чем покойный полковник Клэнси. А теперь перейдем к третьему свидетельству.

Лесная дорога пошла в гору, и рассказчик помедлил, чтобы перевести дух перед продолжением истории. Потом он заговорил прежним деловым тоном:

— Один или два месяца назад в Англии умер некий бразильский чиновник, который поссорился с Оливейрой и уехал из страны. Этот испанец, по фамилии Эспадо, был хорошо известной личностью как здесь, так и на континенте. Я лично знал его — желтолицый старый щеголь с крючковатым носом. По разным причинам личного характера мне позволили осмотреть документы, оставшиеся после его смерти. Разумеется, он был католиком, и я находился рядом с ним до самого конца. В его бумагах не было ничего, что могло бы пролить свет на темное дело Сент-Клера, кроме пяти-шести тетрадей с дневниковыми записями английского солдата. Могу лишь предположить, что они были найдены бразильцами на теле одного из павших. Как бы то ни было, записи заканчивались в ночь перед битвой.

Но рассказ о последнем дне жизни этого бедняги, несомненно, заслуживал внимания. Он у меня с собой, но здесь слишком темно для чтения, и я ограничусь кратким пересказом. Первая часть этой записи пестрит шутками, очевидно гулявшими среди солдат и связанными с человеком, которого они называли Стервятником. Судя но всему, этот человек, кем бы он ни был, не принадлежал к их числу и даже не был англичанином, но о нем не говорили и как об одном из противников. Он, скорее, похож на местного наблюдателя, не принимавшего участия в боевых действиях; возможно, он был журналистом или проводником. Он о чем-то совещался наедине с полковником Клэнси, но чаще его видели беседующим с майором. Кстати, майор занимает видное место в рассказе нашего солдата — худощавый темноволосый человек, по фамилии Мюррей, пуританин из Северной Ирландии. Автор то и дело подшучивает над контрастом между этим суровым уроженцем Ольстера и компанейской натурой полковника Клэнси. Есть также шутливое упоминание о Стервятнике, носившем одежду ярких расцветок.

Но все это легкомыслие рассеялось при звуке армейского горна. За лагерем англичан, почти параллельно реке, проходила одна из немногих больших дорог в этом районе. На западе дорога изгибалась по направлению к реке и пересекала ее по вышеупомянутому мосту. На востоке дорога уходила в пустоши, и примерно в двух милях от нее находился следующий английский аванпост. Именно оттуда вечером донесся лязг и топот отряда легкой кавалерии, в составе которого даже наш простодушный автор с изумлением разглядел генерала и членов его штаба. Сент-Клер скакал на громадном белом коне, каких часто можно видеть в иллюстрированных газетах и на картинах Академии художеств, и можете быть уверены, что ему устроили не обычное воинское приветствие. Впрочем, он не стал тратить время на церемонии, но сразу же соскочил с седла, подошел к группе офицеров и завязал с ними оживленную, хотя и конфиденциальную беседу. Нашего автора больше всего поразила его особая склонность к обсуждению дел с майором Мюрреем, но на самом деле такое предпочтение, пока оно не было подчеркнутым, выглядело вполне естественно. Эти двое мужчин должны были испытывать симпатию друг к другу, потому что оба они «затвердили свою Библию» и были офицерами старого протестантского образца. Так или иначе, когда генерал вернулся в седло, он продолжал о чем-то разговаривать с Мюрреем, и, пока его конь медленно шел но дороге в сторону реки, высокий ольстерец шагал возле повода, поглощенный беседой. Солдаты наблюдали за обоими, пока они не скрылись за рощей деревьев, где дорога поворачивала к реке. Полковник вернулся в свою палатку, а солдаты разошлись по пикетам, но автор дневника задержался еще на несколько минут и увидел необыкновенное зрелище.

Громадный белый конь, который еще недавно медленно шествовал по дороге, как это бывало во время многих парадов, несся обратно во весь опор, словно победитель призовых скачек. Сначала людям показалось, что лошадь понесла, но вскоре они увидели, что генерал, превосходный наездник, сам побуждает ее мчаться на полной скорости. Конь и человек вихрем подлетели к ним, а потом генерал, осадив своего скакуна, повернул к ним побагровевшее лицо и позвал полковника голосом, громким, как трубы Судного дня.

Полагаю, все потрясающие события этой катастрофы, как бревна в затоне, громоздились друг на друга в умах таких людей, как наш автор дневника. В каком-то сумеречном состоянии, словно в дурном сне, они буквально сбежались па построение и узнали, что им предстоит немедленно перейти в наступление через реку. Генерал и майор якобы обнаружили что-то у моста, и теперь им едва хватит времени, чтобы нанести упреждающий удар ради спасения своей жизни. Майор сразу же отправился назад по дороге за подкреплением, но было сомнительно, что помощь прибудет вовремя, даже несмотря на спешку Ночью они должны были переправиться через реку, а утром захватить высоты, занятые противником. Дневник внезапно заканчивается как раз в тревоге и сумятице приготовлений к этому романтическому ночному маршу

Отец Браун немного опередил своего спутника, потому что лесная дорога становилась более узкой, крутой и извилистой, словно они поднимались по винтовой лестнице. Голос священника доносился из темноты сверху:

— Есть еще одна мелочь, имевшая огромное значение. Когда полковник призвал солдат смело идти в атаку, он наполовину достал шпагу из ножен, а потом, словно устыдившись подобной мелодрамы, вставил ее обратно. Как видите, опять эта шпага!

Через сплетение ветвей над путниками пробилось слабое сияние, образовавшее призрачную сеть у них под ногами; они снова поднимались к неверному полусвету морозной ночи. Фламбо ощущал истину повсюду вокруг себя, близкую, как воздух, но не как мысль.

— В чем дело с этой шпагой? — озадаченно пробормотал он. — Офицеры обычно носят шпагу, не так ли?

— В современной войне не часто упоминают о холодном оружии, — бесстрастно отозвался священник. — Но здесь мы повсюду натыкаемся на этот ужасный клинок.

— Ну и что? — буркнул Фламбо. — Всего лишь грошовая сенсация: старый командир сломал шпагу в своем последнем бою. Можно поспорить, что газетчики ухватятся за нее, как это обычно бывает. На всех памятниках и надгробиях шпага изображена с отломанным концом. Надеюсь, вы потащили меня в эту полярную экспедицию не из-за того, что два человека с живым воображением видели сломанную шпагу Сент-Клера?

— Нет. — Резкий ответ отца Брауна прозвучал словно выстрел из пистолета. — Но кто видел его шпагу целой?

— Что вы имеете в виду? — воскликнул его спутник и встал неподвижно под звездами. Они внезапно вышли из серых ворот леса.

— Я спрашиваю, кто видел его шпагу целой? — упрямо повторил отец Браун. — Во всяком случае, не автор дневника; генерал успел вовремя убрать ее в ножны.

Фламбо посмотрел на него в лунном свете, как слепой человек смотрит на солнце, и тогда голос его друга впервые зазвучал напряженно.

— Послушайте, Фламбо, — сказал он, — я не могу это доказать, сколько бы ни охотился среди могил. Но я уверен в этом. Позвольте мне добавить один крошечный факт, переворачивающий все с ног на голову. По странной случайности полковник был одним из первых, кто пострадал от пули. Он был ранен задолго до того, как войска вошли в тесное соприкосновение с противником. Но он видел сломанную шпагу Сент-Клера. Почему она была сломана? Как это произошло? Мой друг, она была сломана еще до начала боя.

— Ах вот оно как! — произнес его друг с наигранной комичностью. — И где же другой кусок?

— Могу сказать, — быстро отозвался священник. — В северо-западном углу кладбища протестантского собора в Белфасте.

— В самом деле? Вы нашли его?

— Я не мог этого сделать, — с неподдельным сожалением признался Браун. — Над ним установлен большой мраморный монумент в честь героического майора Мюррея, павшего смертью храбрых в славном сражении у Черной реки.

Фламбо вздрогнул, как будто пораженный разрядом гальванического тока.

— Вы хотите сказать, — хрипло вскричал он, — что генерал Сент-Клер ненавидел Мюррея и убил его на поле боя, потому что...

— Вы по-прежнему исполнены чистых и благих мыслей, — сказал священник. — Все было гораздо хуже.

— Хорошо, — произнес большой человек. — Тогда мой запас злонамеренных измышлений можно считать исчерпанным.

Казалось, священник заколебался, не зная, с чего начать. Наконец он снова завел свою притчу:

— Где умный человек прячет лист? В лесу.

Его собеседник не ответил.

— Если вокруг нет леса, он создаст лес. А если он хочет спрятать высохший лист, он создает мертвый лес.

Ответа снова не последовало, и священник добавил еще более тихим и печальным голосом:

— А если человек хочет спрятать труп, он создает целое поле из мертвых тел.

Фламбо зашагал вперед, словно не мог более вытерпеть задержки во времени или в пространстве, но отец Браун продолжал как ни в чем не бывало:

— Как я уже говорил, Артур Сент-Клер был человеком, который затвердил свою Библию. Это многое объясняет. Когда люди поймут, что человеку бесполезно читать свою Библию, если при этом он не читает Библию, написанную для всех остальных? Наборщик читает Библию в поисках опечаток. Мормон читает Библию и находит там многоженство; поборник «Христианской науки» читает Библию и обнаруживает, что у нас нет рук и ног. Сент-Клер был старым англо-индийским служакой и ревностным протестантом. Только подумайте,

что это может означать, и, ради всего святого, обойдитесь без лицемерия. Это может означать, что физически крепкий человек жил под тропическим солнцем в восточном обществе и без всякого здравомыслия и духовного наставления штудировал книгу, написанную на Востоке. Разумеется, он отдавал Ветхому Завету предпочтение перед Новым Заветом. Разумеется, он нашел в Ветхом Завете все, что хотел найти: похоть, тиранию, предательство. Осмелюсь утверждать, что он был честен на свой манер. Но что хорошего, если человек честен в своем преклонении перед бесчестием?

В какую бы жаркую и таинственную страну ни попадал этот человек, он содержал гарем, пытал свидетелей и накапливал преступные богатства, но без тени сомнения во взоре мог сказать, что делает это во славу Господа. Мою собственную теологию можно выразить в одном вопросе: какого Господа? В природе такого зла есть одно свойство: оно открывает все новые и новые двери преисподней и каждый раз попадает в комнаты меньшего размера. Вот настоящий аргумент против преступлений: человек не становится все более распущенным, а лишь все более убогим. Сент-Клер задыхался в трясине взяток и шантажа и все больше нуждался в деньгах. Ко времени битвы у Черной реки он пал так низко, что оказался в последнем круге Дантова ада.

— Что вы имеете в виду? — снова спросил его друг.

— Вот это, — ответил священник и неожиданно показал на обледеневшую лужицу, блестевшую в лунном свете. — Вы помните, кого Данте поместил в последний, ледяной круг преисподней?

— Предателей, — сказал Фламбо и вздрогнул всем телом. Обводя взглядом холодный и безжизненный лесной ландшафт с резкими, почти непристойными очертаниями, он почти мог представить себя в образе Данте, а священник с журчащим ручейком его голоса, конечно же, был Вергилием, ведущим своего спутника через страну неизбывных грехов.

Голос продолжал:

— Как известно, Оливейра отличался своим донкихотством и запретил деятельность тайных служб и шпионов. Но она, как и многие другие вещи, продолжалась за его спиной. Ею руководил мой давний знакомец Эспадо; именно он был тем щеголем в ярких одеждах, которого прозвали Стервятником из-за его крючковатого носа. В роли этакого филантропа на фронте он на ощупь искал слабые места в английской армии и наконец добрался до единственного продажного человека, который — Господи, помилуй! — занимал самый высокий пост. Сент-Клеру срочно требовались деньги, целые горы денег. Посудите сами: дискредитированный семейный врач угрожает необыкновенными разоблачениями, которые вдруг стихают, не успев начаться; ходят слухи о чудовищных и варварских вещах, которые творятся на Парк-Лейн; английский протестант совершает поступки, попахивающие рабством и человеческими жертвоприношениями. Деньги требовались и для приданого его дочери, а для него блеск богатства был не менее сладок, чем само богатство. Тогда он сжег за собой мосты, шепнул слово бразильцу — и золото потекло к нему от врагов Англии. Но другой человек тоже успел побеседовать с Эспадо Стервятником. Каким-то образом угрюмый молодой майор из Ольстера узнал ужасную правду, и, когда майор с генералом медленно двинулись по дороге к мосту, Мюррей сказал ему, что он должен немедленно подать в отставку или же предстать перед военно-полевым судом и отправиться на расстрел. Генерал тянул время, пока они не приблизились к зарослям тропических деревьев у моста. Там, под плеск реки и шелест залитых солнцем пальм (так я представляю эту картину), генерал выхватил шпагу и заколол майора.

Зимняя дорога перевалила через застывший гребень со зловещими черными силуэтами кустов и ограды, но Фламбо показалось, что вдалеке виднеется некий слабый ореол — не лунный и не звездный свет, а огонь, зажженный людьми. Он смотрел на огонек, пока рассказ близился к завершению.

— Сент-Клер был исчадием ада, но породистым исчадием. Готов поклясться, он никогда не проявлял такой силы воли и здравомыслия, как в тот момент, когда бездыханное тело несчастного Мюррея лежало у его ног. Капитан Кейт верно сказал, что, несмотря на все свои победы, этот великий человек никогда не был так велик, как в своем последнем поражении. Он хладнокровно осмотрел свое оружие, собираясь вытереть кровь, и обнаружил, что кончик шпаги, которую он вогнал между лопатками жертвы, отломился и остался в ее теле. Спокойно, словно сидя в клубе и глядя в окно, он представил себе все, что могло произойти дальше. Он знал, что солдаты найдут подозрительный труп, извлекут подозрительный обломок и обратят внимание на странную сломанную шпагу... или же на ее отсутствие. Он убил человека, но не добился молчания. Но его властный ум восстал против непредвиденного затруднения: оставался еще один выход. Он мог сделать труп менее подозрительным. Он мог навалить целую гору трупов, чтобы скрыть этот. Через двадцать минут восемьсот английских солдат выступили навстречу своей гибели.

Теплый огонек за черным зимним лесом разгорался все ярче, и Фламбо зашагал быстрее, стремясь приблизиться к нему. Отец Браун тоже ускорил шаг, но по-прежнему был совершенно поглощен своим рассказом.

— Доблесть этого английского полка и военный гений его командира были так велики, что если бы они сразу же атаковали холм, то даже после своего безумного марша могли бы рассчитывать на удачу. По злой разум, игравший ими, как пешками, имел другие цели и причины для действия. Они должны были оставаться в трясине у моста, по крайней мере, до тех пор, пока трупы британцев нс станут там привычным зрелищем. Тогда наступало время для величественного финала: седовласый благородный командир отдает свою сломанную шпагу, чтобы уберечь солдат от полного истребления. О да, это было слишком хорошо продумано для импровизации. Но я думаю, хотя и не могу этого доказать, что, пока они торчали в кровавом болоте, у кого-то возникли сомнения... и кто-то догадался.

Он на мгновение задумался и сказал:

— Некий голос из ниоткуда подсказывает мне, что человеком, который догадался, был любовник... тот, кто обручился с дочерью генерала.

— А как же Оливейра и виселица? — спросил Фламбо.

— Отчасти из рыцарских, а отчасти из политических соображений Оливейра редко отягощал свой обоз военнопленными, — заметил рассказчик. — В большинстве случаев он всех отпускал на свободу. На этот раз он тоже всех отпустил.

— Всех, кроме генерала, — уточнил высокий человек.

— Всех, — сказал священник.

Фламбо нахмурил черные брови.

— Я так и не понял до конца, — признался он.

— Есть другая картина, Фламбо, — произнес Браун более загадочным тоном. — Я не могу ничего доказать, но я могу ее видеть. Вот лагерь, который снимается поутру с голых, выжженных солнцем холмов, и мундиры бразильских солдат, выстроенных в походную колонну. Вот красная рубашка и длинная черная борода Оливейры, которая развевается на ветру, когда он стоит с широкополой шляпой в руке. Он прощается с великим противником, которого отпускает на свободу, — с простым, убеленным сединами английским ветераном, который благодарит его от имени своих солдат. Остатки англичан стоят сзади по строевой стойке; за ними можно видеть запасы провианта и транспортные средства для отступления. Барабаны выбивают дробь, и бразильцы приходят в движение, но англичане остаются неподвижны, как статуи. Так продолжается до тех пор, пока не стихают последние звуки и мундиры противника не исчезают в тропическом мареве. Потом они одновременно меняют позу, словно ожившие мертвецы, и обращают пятьдесят лиц к генералу, — лиц, которые невозможно забыть.

Фламбо подскочил на ходу.

— О! — воскликнул он. — Но вы же не хотите сказать...

— Да, — произнес отец Браун глубоким взволнованным голосом. — Рука англичанина набросила петлю на шею Сент-Клера; подозреваю, та самая рука, которая надела обручальное кольцо на палец его дочери. Руки англичан отволокли его к позорному столбу, руки тех людей, которые обожали его и вели его от победы к победе. И это англичане — Господи, прости и помилуй нас всех! — смотрели, как он болтается под чужеземным солнцем на зеленой пальмовой виселице и в своей ненависти молились о том, чтобы он свалился с нее прямо в ад.

Когда спутники перевалили через пригорок, перед ними вспыхнул ровный свет, пробивавшийся из-за красных занавесок в окнах английской гостиницы. Она стояла боком к дороге, словно хотела показать всю широту своего гостеприимства. Три двери были приветливо открыты, и даже оттуда, где они находились, можно было слышать гул голосов и смех людей, устраивавшихся на ночлег.

— Едва ли мне стоит продолжать, — сказал отец Браун. — Они судили его в глуши и казнили по заслугам. Потом, в честь Англии и его дочери, они дали вечную клятву молчания, похоронившую историю о кошельке изменника и шпаге убийцы. Возможно, они попытались забыть об этом; тогда Бог им в помощь. Давайте и мы попробуем забыть, гем более что вот уж и наша гостиница.

— С превеликим удовольствием, — сказал Фламбо и уже собрался было войти в шумный, ярко освещенный бар, но внезапно отступил назад и едва не упал на дорогу.

— Смотрите, дьявол его побери! — воскликнул он и указал на прямоугольную деревянную доску, вывешенную над дорогой. На ней можно было разглядеть грубые очертания эфеса шпаги и сломанного клинка, а стилизованная под старину надпись гласила: «Знак сломанной шпаги».

— Вы не были готовы к этому? — мягко спросил отец Браун. — Он здешний кумир; половина гостиниц, улиц и парков названы в честь его подвигов.

— Я-то думал, мы покончили с этой проказой, — проворчал Фламбо и сплюнул на дорогу.

— Вы никогда не покончите с ним в Англии, — отозвался священник, не поднимая головы. — Никогда, пока бронза прочна, а камень не рассыпался в прах. Его мраморные статуи столетиями будут возвышать души гордых и невинных подростков, его сельское надгробие будет источать лилейный аромат верности своей стране. Миллионы людей, никогда не знавших его, полюбят его, как отца, — того самого человека, с которым последние немногие, кто знал его на самом деле, обошлись как с кучкой навоза. Он будет святым, и правда о нем никогда не станет известна, потому что я наконец принял решение. В раскрытии тайн содержится так много добра и зла, что я подвергну свои принципы испытанию на прочность. Все газеты со временем истлеют. Антибразильская шумиха уже улеглась, и к Оливейре повсюду относятся с уважением. Но я пообещал себе: если где-либо — в металле или в мраморе, долговечном, как пирамиды, — появится обвинение в адрес полковника Клэнси, капитана Кейта, президента Оливейры или другого невинного человека, то я заговорю. Если же несправедливая хвала достанется лишь Сент-Клеру, я буду безмолвствовать. И я сдержу свое слово.

Они вошли в таверну с красными занавесками на окнах, не просто уютную, но даже роскошную изнутри. На столе стояла серебряная модель надгробия Сент-Клера со склоненной серебряной головой и сломанной серебряной шпагой. На стенах висели раскрашенные фотографии той же сцены и экипажей, на которых приезжали туристы для осмотра достопримечательности. Друзья опустились на удобные мягкие скамьи.

— Ну и холодно же было! — воскликнул отец Браун. — Давайте закажем пива или вина.

— Или бренди, — сказал Фламбо.

 ТРИ ОРУДИЯ СМЕРТИ

По роду своей деятельности, а также и по убеждениям отец Браун лучше, чем большинство из нас, знал, что всякого человека удостаивают почестей и внимания, когда человек этот мертв. Но даже он был потрясен дикой нелепостью происшедшего, когда на рассвете его подняли с постели и сообщили, что сэр Арон Армстронг стал жертвой убийства. Было что-то бессмысленное и постыдное в тайном злодеянии, совершенном над столь обворожительной и прославленной личностью. Ведь сэр Арон был обворожителен до смешного, а слава его стала почти легендарной. Новость произвела такое впечатление, словно вдруг стало известно, что Солнечный Джим[26] повесился или мистер Пиквик умер в «Хэнуолле»[27]. Дело в том, что, хотя сэр Арон и был филантропом, а стало быть, соприкасался с темными сторонами нашего общества, он гордился тем, что соприкасается с ними в духе самого искреннего добродушия, какое только возможно. Его речи на политические и общественные темы представляли собой каскад шуток и громового смеха; его здоровье было поистине цветущим; его нравственность зиждилась на неистребимом оптимизме; соприкасаясь с проблемой пьянства (это была излюбленная гема его рассуждений), он выказывал неувядаемую и даже несколько однообразную веселость, столь часто присущую человеку, который в рот не берет спиртного и не испытывает ни малейшей потребности выпить.

Общеизвестную историю его обращения в трезвенники постоянно поминали с самых пуританских трибун и кафедр, рассказывая, канон еще в раннем детстве был отвлечен от шотландского богословия пристрастием к шотландскому виски, как он вознесся превыше того и другого и стал (по собственному его скромному выражению) тем, что он есть. Правда, глядя на его пышную седую бороду, лицо херувима и очки, поблескивающие на бесчисленных обедах и заседаниях, где он неизменно присутствовал, трудно было поверить, что он мог когда-либо являть собою нечто столь тошнотворное, как умеренно пьющий человек или истовый кальвинист. Сразу чувствовалось, что эго самый серьезный весельчак из всех представителей рода человеческого.

Жил он в тихом предместье Хемпстеда, в красивом особняке, высоком, но очень тесном, с виду похожем на башню, вполне современную и ничем не примечательную. Самая узкая из всех узких стен этого дома выходила прямо к крутой, поросшей дерном железнодорожной насыпи и содрогалась всякий раз, когда мимо проносились поезда. Сэр Арон Армстронг, как с большой горячностью уверял он сам, был человеком совершенно лишенным нервов. Но если проходящий поезд часто потрясал дом, то в это утро все было наоборот: дом причинил потрясение поезду.

Локомотив замедлил ход и остановился в том самом месте, где угол дома нависал над крутым травянистым откосом. Остановить эту самую бездушную из мертвых машин удается далеко не сразу; но живая душа, бывшая причиной остановки, действовала поистине стремительно. Некий человек, одетый во все черное, вплоть до (как запомнилось очевидцам) такой мелочи, как леденящие душу черные перчатки, вынырнул словно из-под земли у края железнодорожного полотна и замахал черными руками, словно какая-то жуткая мельница. Сами по себе подобные действия едва ли могли бы остановить поезд даже на малом ходу. Но при этом человек испустил вопль, который впоследствии описывали как нечто совершенно дикое и нечеловеческое. Вопль был из тех звуков, которые едва внятны, даже если они слышны вполне отчетливо. В данном случае было выкрикнуто слово: «Убийство!»

Однако машинист клянется, что остановил бы поезд в любом случае, даже если бы услышал не слово, а лишь зловещий, неповторимый голос, который его выкрикнул.

Едва поезд затормозил, сразу же обнаружились многие подробности недавней трагедии. Мужчина в черном, появившийся на краю зеленого откоса, был лакей сэра Арона Армстронга, угрюмый человек по имени Магнус. Баронет со свойственной ему беззаботностью частенько посмеивался над черными перчатками своего мрачного слуги; но теперь никто не склонен был над ними смеяться.

Когда несколько любопытствующих спустились с насыпи и прошли за почернелую от сажи изгородь, они увидели скатившееся почти до самого низу откоса тело старика в желтом домашнем халате с ярко-алой подкладкой. Нога убитого была захлестнута веревочной петлей, накинутой, по-видимому, во время борьбы. Были замечены и пятна крови, правда весьма немногочисленные; но труп был изогнут или, вернее, скорчен и лежал в позе, какую немыслимо принять живому существу. Это и был сэр Арон Армстронг. Через несколько минут подоспел рослый светлобородый человек, в котором кое-кто из ошеломленных пассажиров признал личного секретаря покойного, Патрика Ройса, некогда хорошо известного в богемных кругах и даже прославленного в богемных искусствах. Выказывая свои чувства более неопределенным, но при этом и более убедительным образом, он стал вторить горестным причитаниям лакея. А когда из дома появилась еще и третья особа, Элис Армстронг, дочь умершего, которая бежала неверными шагами и махала рукой в сторону сада, машинист решил, что далее медлить нельзя. Он дал свисток, и поезд, пыхтя, тронулся к ближайшей станции за помощью.

Так получилось, что отца Брауна срочно вызвали по просьбе Патрика Ройса, этого рослого секретаря, в прошлом связанного с богемой.

По происхождению Ройс был ирландец; он принадлежал к числу тех легкомысленных католиков, которые никогда и не вспоминают о своем вероисповедании, покуда не попадут в отчаянное положение. Но вряд ли просьбу Ройса исполнили бы так быстро, не будь один из официальных сыщиков другом и почитателем непризнанного Фламбо: ведь невозможно быть другом Фламбо и при этом не наслушаться бесчисленных рассказов про отца Брауна. А посему, когда молодой сыщик (чья фамилия была Мертон) вел маленького священника через поля к линии железной дороги, беседа их была гораздо доверительней, нежели можно было бы ожидать от двоих совершенно незнакомых людей.

— Насколько я понимаю, — заявил Мертон без обиняков, — разобраться в этом деле просто немыслимо. Тут решительно некого заподозрить. Магнус — напыщенный старый дурак; он слишком глуп для того, чтобы совершить убийство. Ройс вот уже много лет был самым близким другом баронета, ну а дочь, без сомнения, души не чаяла в отце. И помимо прочего, все это — сплошная нелепость. Кто стал бы убивать старого весельчака Армстронга? У кого поднялась бы рука пролить кровь безобидного человека, который так любил застольные разговоры? Ведь это все равно что убить рождественского деда.

— Да, в доме у него действительно царило веселье, — согласился отец Браун. — Веселье это не прекращалось, покуда хозяин оставался в живых. Но как вы полагаете, сохранится ли оно теперь, после его смерти?

Мертон слегка вздрогнул и взглянул на собеседника с живым любопытством.

— После его смерти? — переспросил он.

— Да, — бесстрастно продолжал священник, — хозяин-то был веселым человеком. Но заразил ли он своим весельем других? Скажите откровенно, есть ли в доме еще хоть один веселый человек, кроме него?

В мозгу у Мертона словно приоткрылось оконце, и через него проник тот странный проблеск удивления, который вдруг проясняет то, что было известно с самого начала. Ведь он часто заходил к Армстронгам по делам, которые старый филантроп вел с полицией; и теперь он вспомнил, что атмосфера в доме действительно была удручающая. В комнатах с высокими потолками стоял холод; обстановка отличалась дурным вкусом и дешевой провинциальностью; в коридорах, где гулял сквозняк, горели слабые электрические лампочки, светившие не ярче луны. И хотя румяная физиономия старика, обрамленная серебристо-седой бородой, озаряла ярким костром каждую комнату и каждый коридор, она не оставляла но себе ни капли тепла. Разумеется, это ощущение могильного холода до известной степени порождалось самою жизнерадостностью и кипучестью владельца дома; ему не нужны печи или лампы, сказал бы он, потому что его согревает собственное тепло. Но когда Мертон вспомнил других обитателей дома, ему пришлось признать, что они были лишь тенями хозяина. Угрюмый лакей с его чудовищными черными перчатками вполне мог бы привидеться в ночном кошмаре; Ройс, личный секретарь, здоровяк в твидовых брюках, смахивающий на быка, носил коротко подстриженную бородку, но в этой соломенно-желтой бородке уже странным образом пробивалась ранняя седина, а широкий лоб избороздили морщины. Конечно, он был вполне добродушен, но добродушие это было какое-то печальное, почти скорбное, — у него был такой вид, словно в жизни его постигла жестокая неудача. Ну а если взглянуть на дочь Армстронга, трудно поверить, что она и в самом деле приходится ему дочерью; лицо у нее такое бледное, с болезненными чертами. Она не лишена изящества, но во всем ее облике ощущается затаенный трепет, который делает ее похожей на осу. Иногда Мертон думал, что она, вероятно, очень пугается грохота проходящих поездов.

— Видите ли, — сказал отец Браун, едва заметно подмигивая, -я отнюдь не уверен, что веселость Армстронга доставляла большое удовольствие... мм... его ближним. Вот вы говорите, что никто не мог убить такого славного старика, а я в этом далеко не убежден: ne nos inducas in temptatione[28]. Я лично если бы и убил человека, — добавил он с подкупающей простотой, — то уж непременно какого-нибудь оптимиста, смею заверить.

— Но почему? — вскричал изумленный Мертон. — Неужели вы считаете, что людям не по душе веселый нрав?

— Людям по душе, когда вокруг них часто смеются, — ответил отец Браун, — но я сомневаюсь, что им по душе, когда кто-либо всегда улыбается. Безрадостное веселье очень докучливо.

На этом разговор оборвался, и некоторое время они молча шли, обдуваемые ветром, вдоль рельсов по травянистой насыпи, а когда добрались до длинной тени от дома Армстронга, отец Браун вдруг сказал с таким видом, словно хотел отбросить тревожную мысль, а вовсе не высказать ее всерьез:

— Разумеется, в пристрастии к спиртному как таковом нет ни хорошего, ни дурного. Но иной раз мне невольно приходит на ум, что людям вроде Армстронга порою нужен бокал вина, чтобы стать немного печальней.

Начальник Мертона по службе, седовласый сыщик с незаурядными способностями, стоял на травянистом откосе, дожидаясь следователя, и разговаривал с Патриком Ройсом, чьи могучие плечи и всклокоченная бородка возвышались над головой сыщика. Это было тем заметней еще и потому, что Ройс имел привычку слегка горбить крепкую спину и, когда отправлялся по церковным или домашним делам, двигался тяжело и неторопливо, словно буйвол, запряженный в прогулочную коляску.

При виде священника Ройс с несвойственной ему приветливостью поднял голову и отвел его на несколько шагов в сторону. А Мертон тем временем обратился к старшему сыщику нс без почтительности, но по-мальчишески нетерпеливо:

— Ну как, мистер Гилдер, далеко ли вы продвинулись в раскрытии этой тайны?

— Никакой тайны здесь нет, — отозвался Гилдер, сонно щурясь на грачей, которые сидели поблизости.

— Ну мне, по крайней мере, кажется, что тайна все же есть, — возразил Мертон с улыбкой.

— Дело совсем простое, мой мальчик, — обронил старший сыщик, поглаживая седую остроконечную бородку. — Через три минуты после того, как вы по просьбе мистера Ройса отправились за священником, вся история стала ясна как день. Вы знаете одутловатого лакея в черных перчатках, того самого, который остановил поезд?

— Как не знать! При виде его у меня мурашки поползли по коже.

— Итак, — промолвил Гилдер, — когда поезд исчез из виду, человек этот тоже исчез. Вот уж поистине хладнокровный преступник! Удрал на том самом поезде, который должен был вызвать полицию, ведь ловко?

— Стало быть, вы совершенно уверены, — заметил младший сыщик, — что он действительно убил своего хозяина?

— Да, сынок, совершенно уверен, — ответил Гилдер сухо, — уже хотя бы но той пустяковой причине, что он прихватил двадцать тысяч фунтов наличными из письменного стола. Нет, теперь единственное затруднение, если только это вообще можно так назвать, состоит в том, чтобы выяснить, как именно он его убил. Похоже, что череп проломлен каким-то тяжелым предметом, но поблизости тяжелых предметов не обнаружено, а унести оружие с собой было бы для убийцы обременительно, разве что оно очень маленькое и потому не привлекло внимания.

— Возможно, оно, напротив, очень большое и потому не привлекло внимания, — произнес священник со странным, отрывистым смешком.

Услышав такую нелепость, Гилдер повернулся и сурово спросил отца Брауна, как понимать его слова.

— Я сам знаю, что выразился глупо, — сказал отец Браун со смущением. — Получается, как в волшебной сказке. Но бедняга Армстронг убит дубиной, которая по плечу только великану, большой зеленой дубиной, очень большой и потому незаметной, ее обычно называют землей. Он расшибся насмерть вот об эту зеленую насыпь, на которой мы сейчас стоим.

— Куда это вы клоните? — с живостью спросил сыщик.

Отец Браун обратил круглое, как луна, .лицо к фасаду дома и поглядел вверх, близоруко сощурив глаза. Проследив за его взглядом, все увидели на самом верху этой глухой части дома, в мезонине, распахнутое настежь окно.

— Разве вы не видите, — сказал он, указывая на окно пальцем с какой-то детской неловкостью, — что он упал вон оттуда?

Гилдер, насупясь, глянул на окно и произнес:

— Да, эго вполне вероятно. Но я все-таки нс понимаю, откуда у вас такая уверенность.

Отец Браун широко открыл серые глаза.

— Ну как же, — сказал он, — ведь на ноге у трупа обрывок веревки. Разве вы не видите, что вон там из окна свисает другой обрывок?

На такой высоте все предметы казались крохотными пылинками или волосками, но проницательный старый сыщик остался доволен объяснением.

— Вы правы, сэр, — сказал он отцу Брауну. — Очко в вашу пользу.

Едва он успел вымолвить эти слова, как экстренный поезд, состоявший из единственного вагона, преодолел поворот слева от них, остановился и изверг1 из себя целый отряд полисменов, среди которых виднелась отталкивающая рожа Магнуса, беглого лакея.

— Вот это ловко, черт возьми! Его уже арестовали! — вскричал Гилдер и устремился вперед с неожиданной живостью.

— А деньги были при нем? — крикнул он первому полисмену.

Тот посмотрел ему в лицо несколько странным взглядом и ответил:

— Нет. — Помолчав, он добавил: — По крайней мере, здесь их нету.

— Кто будет инспектор, осмелюсь спросить? — сказал меж тем Магнус.

Едва он заговорил, все сразу поняли, почему его голос остановил поезд. Внешне это был человек мрачного вида, с прилизанными черными волосами, с бесцветным лицом, чуть раскосыми, как у жителей Востока, глазами и тонкогубым ртом. Его происхождение и настоящее имя вряд ли были известны с тех пор, как сэр Арон «спас» его от работы официанта в лондонском ресторане, а также (как утверждали некоторые) заодно и от других, куда более неблаговидных обстоятельств. Но голос у него был столь же впечатляющий, сколь лицо казалось бесстрастным. То ли из-за тщательности, с которой он выговаривал слова чужого языка, то ли из предупредительности к хозяину (который был глуховат) речь Магнуса отличалась необычайной резкостью и пронзительностью, и когда он заговорил, окружающие чуть не подскочили на месте.

— Я так и знал, что это случится, — произнес он во всеуслышание, вызывающе и невозмутимо. — Мой покойный хозяин потешался надо мной, потому что я ношу черную одежду, но я всегда говорил, что зато мне не надо будет надевать траур, когда наступит время идти на его похороны.

Он сделал быстрое, выразительное движение руками в черных перчатках.

— Сержант, — сказал инспектор Гилдер, с бешенством уставившись на черные перчатки. — Почему этот негодяй до сих пор гуляет без наручников? Ведь сразу видно, что перед нами опасный преступник.

— Позвольте, сэр, — сказал сержант, на лице которого застыло бессмысленное удивление. — Я не уверен, что мы имеем на это право.

— Как прикажете вас понимать? — резко спросил инспектор. — Разве вы его не арестовали?

Тонкогубый рот тронула едва уловимая презрительная усмешка, и тут, словно вторя этой издевке, раздался свисток подходящего поезда.

— Мы арестовали его, — сказал сержант серьезно, — в тот самый миг, когда он выходил из полицейского участка в Хайгейте, где передал все деньги своего хозяина в руки инспектора Робинсона.

Гилдер поглядел на лакея с глубочайшим изумлением.

— Чего ради вы это сделали? — спросил он у Магнуса.

— Ну, само собой, чтоб деньги не попали в руки преступника, а были в целости и сохранности, — ответил тот с невозмутимым спокойствием.

— Без сомнения, — сказал Гилдер, — деньги сэра Арона были бы в целости и сохранности, если б вы передали их его семейству.

Последние слова потонули в грохоте колес, и поезд, лязгая и подрагивая, промчался мимо; но этот адский шум, то и дело раздававшийся подле злополучного дома, был перекрыт голосом Магнуса, чьи слова прозвучали явственно и гулко, как удары колокола:

— У меня нет оснований доверять семейству сэра Арона.

Все присутствующие замерли на месте, ощутив, что некто бесшумно, как призрак, появился рядом; и Мертон ничуть не удивился, когда поднял голову и увидел поверх плеча отца Брауна бледное лицо дочери Армстронга. Она была еще молода и хороша собою, вся светилась чистотой, но каштановые ее волосы заметно поблекли и потускнели, а кое-где в них даже просвечивала седина.

— Будьте поосторожней в выражениях, — сердито сказал Ройс, — вы напугали мисс Армстронг.

— Смею надеяться, что мне это удалось, — отозвался Магнус своим зычным голосом.

Пока девушка непонимающе глядела на него, а все остальные предавались удивлению, каждый на свой лад, он продолжал:

— Я как-то привык к тому, что мисс Армстронг частенько трясется. Вот уже много лет у меня на глазах ее время от времени бьет дрожь. Одни говорили, будто она дрожит от холода, другие утверждали, что это со страху, но я-то знаю, что дрожала она от ненависти и низменной злобы — этих демонов, которые сегодня утром наконец восторжествовали. Если бы не я, ее след бы уже простыл, сбежала бы со своим любовником и со всеми денежками. С тех самых пор, как мой покойный хозяин не позволил ей выйти за этого гнусного пьянчугу...

— Замолчите, — сказал Гилдер сурово. — Все эти ваши выдумки или подозрения о семейных делах нас не интересуют. И если у вас нет каких-либо вещественных доказательств, то голословные утверждения...

— Ха! Я представлю вам вещественные доказательства, — прервал его Магнус резким голосом. — Извольте, инспектор, вызвать меня в суд, и я не премину сказать правду. А правда вот она: через секунду после того, как окровавленного старика вышвырнули в окно, я бросился в мезонин и увидел там его дочку, она валялась в обмороке на полу, и в руке у нее был кинжал, красный от крови. Позвольте мне заодно передать властям вот эту штуку.

Тут он вынул из заднего кармана длинный нож с роговой рукояткой и красным пятном на лезвии и вручил его сержанту. Потом он снова отступил в сторону, и щелки его глаз почти совсем заплыли на пухлой китайской физиономии, сиявшей торжествующей улыбкой.

При виде этого Мертона едва не стошнило; он сказал Гилдеру вполголоса:

— Надеюсь, вы поверите на слово не ему, а мисс Армстронг?

Отец Браун вдруг поднял лицо, необычайно свежее и розовое, словно он только что умылся холодной водой.

— Да, — сказал он, источая неотразимое простодушие. — Но разве слово мисс Армстронг непременно должно противоречить слову свидетеля?

Девушка испустила испуганный, отрывистый крик; все взгляды обратились на нее. Она окаменела, словно разбитая параличом; только лицо, обрамленное тонкими каштановыми волосами, оставалось живым, потрясенное и недоумевающее. Она стояла с таким видом, как будто на шее у нее затягивалась петля.

— Этот человек, — веско промолвил мистер Гилдер, — недвусмысленно заявляет, что застал вас с ножом в руке, без чувств, сразу же после убийства.

— Он говорит правду, — отвечала Элис.

Когда присутствующие опомнились, они увидели, что Патрик Ройс, пригнув массивную голову, вступил в середину круга, после чего произнес поразительные слова:

— Ну что ж, если мне все равно пропадать, я сперва хоть отведу душу.

Его широкие плечи всколыхнулись, и железный кулак нанес сокрушительный удар но благодушной восточной физиономии мистера Магнуса, который тотчас же распростерся на лужайке плашмя, словно морская звезда. Несколько полисменов немедленно схватили Ройса; остальным же от растерянности почудилось, будто все разумное летит в тартарары и мир превращается в сцену, на которой разыгрывается нелепое шутовское зрелище.

— Бросьте эти штучки, мистер Ройс, — властно сказал Гилдер. — Я арестую вас за оскорбление действием.

— Ничего подобного, — возразил ему Ройс голосом, гулким, как железный гонг. — Вы арестуете меня за убийство.

Гилдер с тревогой взглянул на поверженного; но тот уже сел, вытирая редкие капли крови с почти неповрежденного лица, и потому инспектор только спросил отрывисто:

— Что это значит?

— Этот малый сказал истинную правду, — объяснил Ройс. — Мисс Армстронг лишилась чувств и упала с ножом в руке. Но она схватила нож не для того, чтобы убить своего отца а для того, чтобы его защитить.

— Защитить! — повторил Гилдер серьезно. — От кого же?

— От меня, — отвечал Ройс.

Элис взглянула на него ошеломленно и испуганно; потом проговорила тихим голосом:

— Ну что ж, в конце концов, я рада, что вы не утратили мужества.

Мезонин, где была комната секретаря (довольно тесная келья для такого исполинского отшельника), хранил все следы недавней драмы. Посреди комнаты, на полу, валялся тяжелый револьвер, по-видимому кем-то отброшенный в сторону; чуть левее откатилась к стене бутылка из-под виски, откупоренная, но не допитая. Тут же лежала скатерть, сорванная с маленького столика и растоптанная, а обрывок веревки, такой же самой, какую обнаружили на трупе, был переброшен через подоконник и нелепо болтался в воздухе. Осколки двух разбитых вдребезги ваз усеивали каминную полку и ковер.

— Я был пьян, — сказал Ройс; простота, с которой держался этот преждевременно состарившийся человек, выглядела трогательно, как первое раскаяние нашалившего ребенка. — Все вы слышали про меня, — продолжал он хриплым голосом. — Всякий слышал, как началась моя история, и теперь она, видимо, кончится столь же печально. Некогда я слыл умным человеком и мог бы быть счастлив: Армстронг спас остатки моей души и тела, вытащил меня из кабаков н всегда по-своему был ко мне добр, бедняга! Только он ни в коем случае не позволил бы мне жениться на Элис, и надо прямо признать, что он был прав. Ну а теперь сами делайте выводы, не принуждайте меня касаться подробностей. Вон там, в углу моя бутылка с виски, выпитая наполовину, а вот мой револьвер на ковре, уже разряженный. Веревка, которую нашли на трупе, лежала у меня в ящике, и труп был выброшен из моего окна. Вам незачем пускать по моему следу сыщиков, чтобы проследить мою трагедию: она не нова в этом проклятом мире. Я сам обрекаю себя па виселицу, и, видит Бог, этого вполне достаточно!

Инспектор сделал едва уловимый жест, и полисмены окружили дюжего человека, готовясь увести его незаметно; но им эго не вполне удалось ввиду поразительного появления отца Брауна, который внезапно переступил порог, двигаясь по ковру на четвереньках, словно он совершал некий кощунственный обряд. Совершенно равнодушный к тому впечатлению, которое его поступок произвел на окружающих, он остался в этой позе, но повернул к ним умное круглое лицо, похожий на забавное четвероногое существо с человеческой головою.

— Послушайте, — сказал он добродушно, — право же, это ни в какие ворота не лезет, согласитесь сами. Сначала вы заявили, что не нашли оружия. Теперь же мы находим его в избытке: вот нож, которым можно зарезать, вот веревка, которой можно удавить, и вот револьвер, а в конечном итоге старик разбился, выпав из окна. Нет, я вам говорю, это ни в какие ворота не лезет. Это уж слишком.

И он тряхнул опущенной головой, словно конь на пастбище.

Инспектор Гилдер, преисполненный решимости, открыл рот, но не успел слова вымолвить, потому что забавный человек, стоявший на четвереньках, продолжал свои пространные рассуждения:

— И вот перед нами три немыслимых обстоятельства. Первое — это дыры в ковре, куда угодили шесть пуль. С какой стати кому-то понадобилось стрелять в ковер? Пьяный дырявит голову врагу, который скалит над ним зубы. Он не ищет повода ухватить его за ноги или взять приступом его домашние туфли. А тут еще эта веревка...

Оторвавшись от ковра, отец Браун поднял руки, сунул их в карманы, но продолжал стоять на коленях.

— В каком умопостижимом опьянении может человек захлестывать петлю на чьей-то шее, а в результате захлестнуть ее на ноге? И в любом случае Ройс не был так уж сильно пьян, иначе он сейчас спал бы беспробудным сном. Но самое явное свидетельство — это бутылка с виски. По-вашему, выходит, что алкоголик дрался за бутылку, одержал верх, потом швырнул ее в угол, причем половину пролил, а ко второй половине даже не притронулся. Смею заверить, никакой алкоголик так не поступит.

Он неуклюже встал на ноги и с явным сожалением сказал мнимому убийце, который оговорил сам себя:

— Мне очень жаль, любезнейший, но ваша версия, право же, неудачна.

— Сэр, — тихонько сказала Элис Армстронг священнику, — вы позволите поговорить с вами наедине?

Услышав эту просьбу, словоохотливый пастырь прошел через лестничную площадку в другую комнату, но прежде, чем он успел открыть рот, девушка заговорила сама, и в голосе ее звучала неожиданная горечь.

— Вы умный человек, — сказала она, — и вы хотите выручить Патрика, я знаю. Но это бесполезно. Подоплека у этого дела прескверная, и чем больше вам удастся выяснить, тем больше будет улик против несчастного человека, которого я люблю.

— Почему же? — спросил Браун, твердо глядя ей в лицо.

— Да потому, — ответила она с такой же твердостью, — что я своими глазами видела, как он совершил преступление.

— Так! — невозмутимо сказал Браун. — И что же именно он сделал?

— Я была здесь, в этой самой комнате, — объяснила она. — Обе двери были закрыты, но вдруг раздался голос, какого я не слыхала в жизни, голос, похожий на рев. «Ад! Ад! Ад!» — выкрикнул он несколько раз кряду, а потом обе двери содрогнулись от первого револьверного выстрела. Прежде чем я успела распахнуть эту и ту двери, грянули три выстрела, а потом я увидела, что комната полна дыма и револьвер в руке моего бедного Патрика тоже дымится, и я видела, как он выпустил последнюю страшную нулю. Потом он прыгнул на отца, который в ужасе прижался к оконному косяку, сцепился с ним и попытался задушить его веревкой, которую накинул ему на шею, но в борьбе веревка соскользнула с плеч и упала к ногам. Потом она захлестнула одну ногу, а Патрик, как безумный, поволок отца. Я схватила с пола нож, кинулась между ними и успела перерезать веревку, а затем лишилась чувств.

— Понятно, — сказал отец Браун все с той же бесстрастной любезностью. — Благодарю вас.

Девушка поникла под бременем тяжких воспоминаний, а священник спокойно ушел в соседнюю комнату, где оставались только Гилдер и Мертон с Патриком Ройсом, который в наручниках сидел на стуле. Отец Браун скромно сказал инспектору:

— Вы позволите мне поговорить с арестованным в вашем присутствии? И нельзя ли на минутку освободить его от этих никчемных наручников?

— Он очень силен, — сказал Мертон вполголоса. — Зачем вы хотите снять наручники?

— Я хотел бы, — смиренно произнес священник, — удостоиться чести пожать ему руку.

Оба сыщика уставились на отца Брауна в недоумении, а тот продолжал:

— Сэр, вы не расскажете им, как было дело?

Сидевший на стуле покачал взъерошенной головой, а священник нетерпеливо обернулся.

— Тогда я расскажу сам, — проговорил он. — Человеческая жизнь дороже посмертной репутации. Я намерен спасти живого, и пускай мертвые хоронят своих мертвецов[29].

Он подошел к роковому окну и, помаргивая, продолжал:

— Я уже говорил вам, что в данном случае перед нами слишком много оружия и всего лишь одна смерть. А теперь я говорю, что все это не служило оружием и не было использовано, дабы причинить смерть. Эти ужасные орудия: петля, окровавленный нож, разряженный револьвер, — служили своеобразному милосердию. Их употребили отнюдь не для того, чтобы убить сэра Арона, а для того, чтобы его спасти.

— Спасти! — повторил Гилдер, — Но от чего?

— От него самого, — сказал отец Браун. — Он был сумасшедший и пытался наложить на себя руки.

— Как? — вскричал Мертон, полный недоверия. — А наслаждение жизнью, которое он исповедовал?

— Это жестокое вероисповедание, — сказал священник, выглядывая за окно. — Почему бы ему не поплакать, как плакали некогда его предки? Лучшим его намерениям не суждено было осуществиться, душа стала холодной как лед: под веселой маской скрывался пустой ум безбожника. Наконец, для того, чтобы поддержать свою репутацию весельчака, он снова начал выпивать, хотя бросил это дело давным-давно. Но в подлинном трезвеннике неистребим ужас перед алкоголизмом: такой человек живет в прозрении и ожидании того психологического ада, от которого предостерегал других. Ужас этот безвременно погубил беднягу Армстронга. Сегодня утром он был в невыносимом состоянии, сидел здесь и кричал, что он в аду, таким безумным голосом, что собственная дочь его не узнала. Он безумно жаждал смерти и с редкостной изобретательностью, свойственной одержимым людям, разбросал вокруг себя смерть в разных обличьях: петлю-удавку, револьвер своего друга и нож. Ройс случайно вошел сюда и действовал немедля. Он швырнул нож на ковер, схватил револьвер и, не имея времени его разрядить, выпустил все пули, одну за другой, прямо в пол. Но тут самоубийца увидел четвертое обличье смерти и метнулся к окну. Спаситель сделал единственное, что оставалось, — кинулся за ним с веревкой и попытался связать его но рукам и но ногам. Тут-то и вбежала несчастная девушка и, не понимая, из-за чего происходит борьба, попыталась освободить отца. Сперва она только полоснула ножом по пальцам бедняги Ройса, отсюда и следы крови на лезвии. Вы, разумеется, заметили, что, когда он ударил лакея, кровь на лице была, хотя никакой раны не было? Перед тем как упасть без чувств, бедняжка успела перерезать веревку и освободить отца, а он выпрыгнул вот в это окно и низвергся в вечность.

Наступило долгое молчание, которое наконец нарушило звяканье металла, — это Гилдер разомкнул наручники, сковывавшие Патрика Ройса, и заметил:

— Думается мне, сэр, вам следовало сразу сказать правду. Вы и эта юная особа стоите больше, чем некролог Армстронга.

— Плевать мне на этот некролог! — грубо крикнул Ройс. — Разве вы не понимаете — я молчал, чтобы скрыть от нее!

— Что скрыть? — спросил Мертон.

— Да то, что она убила своего отца, болван вы этакий! - рявкнул Ройс. — Ведь, когда б не она, он был бы сейчас жив. Если она узнает, то сойдет с ума от горя.

— Право, не думаю, - заметил отец Браун, берясь за шляпу. — Пожалуй, я лучше скажу ей сам. Даже роковые ошибки не отравляют жизнь так, как грехи. И во всяком случае, мне кажется, впредь вы будете гораздо счастливее. А я сейчас должен вернуться в школу для глухих.

Когда он вышел на лужайку, где трава колыхалась от ветра, его окликнул какой-то знакомый из Хайгейта:

— Только что приехал следователь. Сейчас начнется дознание.

— Я должен вернуться в школу, — сказал отец Браун. — К сожалению, мне недосуг и я не могу присутствовать при дознании.

 ГРЕХИ КНЯЗЯ САРАДИНА

Когда Фламбо брал отпуск в своей конторе в Вестминстере, он проводил этот месяц на парусной шлюпке, такой маленькой, что чаще всего ею пользовались как весельной лодкой. К тому же он предпочитал отдыхать в графствах Восточной Англии, где на крошечных речках шлюпка казалась волшебным корабликом, скользившим но суше через луга и поля. В суденышке могли с удобством расположиться два человека; оставалось место лишь для самых необходимых вещей, и Фламбо брал то, что по своему разумению считал необходимым. Обычно это сводилось к четырем вещам: консервам из лосося, если захочется есть, заряженным револьверам, если захочется пострелять, бутылке бренди на случай обморока и — священнику — на случай скоропостижной кончины. С этим легким багажом он неторопливо плыл по узким речкам, собираясь со временем достигнуть Норфолкских озер, а пока что наслаждаясь видами лугов, склонявшихся над рекой садовых деревьев и отражавшихся в воде поселков и особняков, останавливаясь порыбачить в тихих заводях и в некотором смысле прижимаясь к берегу.

Как истинный философ, Фламбо проводил свой отдых бесцельно, но, как у всякого истинного философа, у него имелось на этот счет оправдание. Он держал в уме некое намерение, к которому относился достаточно серьезно, чтобы успех стал венцом отпуска, но и достаточно легко, чтобы не расстраиваться в случае неудачи. Много лет назад, когда он еще был некоронованным королем воров и самой знаменитой персоной в Париже, ему часто доводилось получать невразумительные послания одобрительного, обвинительного и даже любовного свойства. Но одно из них запечатлелось в его памяти — обычная визитная карточка в конверте с английским штемпелем. На обратной стороне карточки было написано зелеными чернилами по-французски: «Если Вы когда-нибудь отойдете от дел и станете респектабельным человеком, навестите меня. Мне хотелось бы познакомиться с Вами, так как я встречался с большинством великих людей своего времени. Ваша проделка, когда Вы заставили одного сыщика арестовать другого, была одной из самых блестящих сцен во французской истории». На лицевой стороне карточки стояла официальная надпись: «Князь Сарадин, Рид-Хаус, Рид-Айленд, Норфолк»[30].

Тогда Фламбо не уделил особого внимания этому приглашению, но удостоверился, что князь был блестящей и широко известной фигурой в светских кругах Южной Италии. Говорили, что в юности он совратил замужнюю женщину из знатной семьи и бежал с нею, — довольно обычная эскапада для людей его положения, но запомнившаяся своим трагическим продолжением: слухами о самоубийстве оскорбленного супруга, который якобы бросился в пропасть на Сицилии. Потом князь некоторое время жил в Вене, но последние годы провел в неустанных странствиях. Когда Фламбо, как и князь Сарадин, удалился с бурной европейской сцены и стал жить в Англии, его посетила мысль нанести неожиданный визит знатному изгнаннику, поселившемуся среди Норфолкских озер. Фламбо не имел представления, сможет ли найти нынешнее обиталище князя, вероятно достаточно скромное и неприметное. Но случилось гак, что он нашел это место гораздо раньше, чем мог предположить.

Однажды вечером путешественники причалили к берегу, поросшему высокой травой и низкими деревьями с подрезанными кронами. После целого дня работы на веслах сон рано одолел их, зато оба проснулись еще до рассвета. Большая лимонная луна только заходила в зарослях высокой травы у них над головами, а небо было глубокого бирюзового оттенка — еще ночное, но яркое. Обоим сразу же вспомнилось детство, волшебная и удивительная пора, когда заросли трав смыкаются над нами, словно лесная чаща. На фоне огромной заходящей луны маргаритки и одуванчики казались сказочными цветами, напоминающими узоры на обоях в детской. Лежа в шлюпке под высоким берегом, они в радостном изумлении разглядывали цветы, травы и корни кустарников.

— Клянусь Юпитером! — произнес Фламбо. — Похоже на заколдованное царство!

Отец Браун резко выпрямился и перекрестился. Его движение было таким стремительным, что Фламбо посмотрел на него с легким удивлением и спросил, в чем дело.

— Авторы средневековых баллад знали о колдовстве гораздо больше, чем вы, — ответил священник. — В зачарованной стране происходят не только приятные вещи.

— Вздор! — фыркнул Фламбо. — Под такой невинной лупой могут случаться только приятные неожиданности. Я предлагаю сразу же плыть дальше, а там посмотрим, что будет. Мы можем умереть и сгнить в могиле, прежде чем снова увидим такую луну и в таком месте.

— Ладно, — сказал отец Браун. — Я и не говорил, что плохо входить в заколдованное царство. Я только говорил, что это всегда бывает опасно.

Они медленно плыли но светлеющей реке; глубокая синева небосвода и тусклое золото луны постепенно выцветали, пока наконец не растаяли в громадном бесцветном космосе, предшествующем буйству рассвета. Когда первые проблески алого, серого и золотого пересекли горизонт от края до края, их вдруг поглотила темная масса какого-то городка или деревни, возникшая впереди на берегу. В утреннем полусвете уже можно было разглядеть нависавшие над водой деревенские крыши и мостики. Казалось, что дома с длинными и низкими крышами сошлись к реке на водопой, словно стадо больших серых и бурых коров. Между тем рассвет продолжал разгораться и перешел в обычное утро, прежде чем они увидели хотя бы одно живое существо на пристани и мостках этого тихого городка. Наконец они увидели добродушного и зажиточного на вид мужчину в штанах и рубашке, с лицом таким же круглым, как недавно зашедшая луна, и кустиками рыжих бакенбард вокруг его нижнего полукружия; прислонившись к столбу, он смотрел на плавное течение реки. Поддавшись безотчетному порыву, Фламбо поднялся во весь рост в качающейся шлюпке и зычным голосом спросил у незнакомца, не знает ли он, где находится Рид-Айленд или Рид-Хаус. Тот лишь улыбнулся и молча указал вверх по реке, за следующую излучину. Фламбо поплыл туда без дальнейших расспросов.

Шлюпка обогнула несколько травянистых выступов и заплутала среди почти неподвижных и заросших камышом отрезков реки, но, прежде чем поиски успели наскучить, они миновали особенно резкий поворот и оказались в тихой заводи, напоминавшей озеро, вид которого инстинктивно заставил их остановиться. В центре этой водной глади, со всех сторон окаймленной камышом, находился невысокий продолговатый островок, на котором стоял низкий и длинный дом, наподобие бунгало, построенный из бамбука или какого-то другого прочного тропического тростника. Вертикальные бамбуковые стебли в плетении степ были бледно-желтыми, диагональные стебли крыши выглядели темно-желтыми или коричневыми; только эго и нарушало монотонное однообразие дома. Утренний ветерок шелестел в камышах вокруг острова и пел в ребристых выпуклостях странного дома, словно играя на огромной свирели.

— Бог ты мой! — воскликнул Фламбо. — Наконец-то приехали! Вот он, настоящий Рид-Айленд, а вот и Рид-Хаус, если такой вообще есть на свете. Похоже, тот толстяк с бакенбардами был доброй феей!

— Возможно, — спокойно заметил отец Браун, — но если и был, то злой феей.

Он не успел договорить, как нетерпеливый Фламбо уже причалил к берегу среди шуршащих камышей, и вскоре они ступили па загадочный остров возле старого и безмолвного дома.

Как выяснилось, дом стоял задней стеной к реке и к единственному причалу; главный вход находился с другой стороны и смотрел в сад, имевший продолговатую форму. Друзья приблизились к нему но узкой тропе, огибавшей дом под низким карнизом крыши. Через три разных окна в трех стенах дома они могли видеть одну и ту же длинную, хорошо освещенную комнату, обшитую панелями из светлого дерева, с множеством зеркал и как будто подготовленную для элегантного завтрака. По обе стороны от парадной двери стояли две бирюзовые цветочные вазы. Им открыл дворецкий мрачного вида — высокий, сухопарый, седой и апатичный, — пробормотавший, что князь Сарадин нынче в отъезде, но его ждут с часу на час и дом готов к приему хозяина и его гостей. При виде карточки е надписью зелеными чернилами пергаментное лицо унылого слуги на миг оживилось, и он с неловкой учтивостью предложил им остаться.

— Его сиятельство может прибыть в любую минуту, — сказал он. — Ему будет неприятно узнать, что он разминулся с господами, которых пригласил к себе. Мы всегда держим наготове холодный завтрак для него и его гостей; не сомневаюсь, что он пожелал бы, чтобы вы откушали у нас.

Движимый любопытством, Фламбо с благодарностью принял предложение и последовал за стариком, который церемонно препроводил его в большую комнату со светлыми панелями на стенах. В ней не было ничего особо примечательного, если не считать необычного чередования длинных узких окон с длинными узкими зеркалами, что придавало ей удивительно светлый и воздушный вид. Она навеивала впечатление о завтраке под открытым небом. По углам висели неброские портреты: большая выцветшая фотография юноши в военном мундире и пастельный эскиз, на котором красной охрой были изображены два длинноволосых мальчика. Когда Фламбо осведомился, не князь ли этот бравый молодой солдат, то получил отрицательный ответ. Это младший брат князя, капитан Стефан Сарадин, пояснил дворецкий. Тут он внезапно посуровел и как будто утратил всякое желание продолжать разговор.

После завтрака, завершившегося превосходным кофе с ликером, гости познакомились е садом, библиотекой и домоправительницей — красивой темноволосой женщиной, не лишенной своеобразного величия и похожей на Мадонну из подземного царства. Судя по всему, она и дворецкий были единственными, кто остался от прежней домашней челяди князя, а всех остальных слуг набрали из Норфолка под ее надзором. Ее представили как миссис Энтони, но она говорила с легким итальянским акцентом, и Фламбо не сомневался, что эта фамилия представляла собой местный вариант романского происхождения. В облике дворецкого, мистера Поля, тоже присутствовало нечто чужеземное, но он безукоризненно владел английским, как и многие отлично вышколенные слуги космополитических знатных семейств.

Несмотря на красоту и живописное уединение, в доме витала какая-то странная светлая печаль. Часы здесь тянулись медленно, словно дни. Длинные комнаты с многочисленными окнами были залиты светом, но он казался мертвенным. И за всеми посторонними звуками — голосами, звоном бокалов или легкими шагами слуг — слышался несмолкаемый и навевающий грусть шум реки.

— Мы повернули не туда и попали в недоброе место, — сказал отец Браун, глядя из окна на серовато-зеленые заросли осоки и серебристое зеркало воды. — Ну что же, иногда хороший человек в недобром месте может совершить хорошее.

Хотя отец Браун часто бывал молчалив, он обладал удивительным даром сопереживания, и за эти несколько бесконечных часов он неосознанно проник в тайны Рид-Хауса гораздо глубже, чем его друг-профессионал. Он умел дружелюбно молчать, чем невольно привлекал желающих посплетничать, и почти без единого слова со своей стороны узнавал от своих новых знакомых все, что они вообще были готовы рассказать. Впрочем, дворецкий от природы был необщительным человеком. В нем чувствовалась угрюмая и почти собачья преданность хозяину, с которым, по его словам, очень дурно обошлись. Главным обидчиком, судя по всему, был брат его сиятельства; при одном звуке его имени старик презрительно морщил свой крючковатый нос, а его худое лицо, казалось, вытягивалось еще больше. Капитан Стефан, очевидно, был бездельником, вытянувшим из своего великодушного брата сотни и тысячи фунтов, заставившим его отказаться от светского блеска и вести тихую жизнь в уединении. Больше дворецкий ничего не сказал, а если и хотел сказать, его останавливала истовая преданность хозяину.

Итальянка-домоправительница оказалась немного более общительной, и у Брауна сложилось впечатление, что она меньше довольна своим положением. О хозяине она говорила с легкой язвительностью, но и не без определенного благоговения. Фламбо и его друг стояли в зеркальной комнате, разглядывая эскизный рисунок с двумя мальчиками, когда домоправительница быстро вошла внутрь, словно хоронясь по домашнему делу. Помещение, сверкающее стеклянными поверхностями, имело особое свойство: каждый входящий сюда отражался в четырех или пяти зеркалах одновременно, и отец Браун, даже не повернув головы, умолк на середине своего критического замечания. Однако Фламбо, наклонившийся к картине, громко произнес:

— Полагаю, это братья Сарадин. У обоих вполне невинный вид. Трудно сказать, где хороший брат, а где плохой.

Осознав, что находится в присутствии дамы, он перевел разговор на банальный обмен любезностями и вскоре вышел в сад. Но отец Браун продолжал внимательно разглядывать эскиз, между тем как миссис Энтони внимательно разглядывала отца Брауна. В ее больших карих глазах застыло трагическое выражение, а на оливковом лице отражалось недоверчивое любопытство, словно у человека, который интересуется новым знакомым, но сомневается в искренности его намерений. То ли облачение и вероисповедание маленького священника пробудили в ней воспоминания об исповеди, то ли ей показалось, будто он знает больше, чем на самом деле, но она обратилась к нему приглушенным голосом, словно к товарищу по заговору:

— В одном ваш друг прав: он говорит, что трудно отличить плохого брата от хорошего. О, как трудно сделать правильный выбор!

— Я вас не понимаю, — сказал отец Браун и отодвинулся от нее. Она подступила на шаг ближе, нахмурив брови и у грожающе наклонив лоб, словно бык, опустивший рога.

— Хорошего просто нет, — прошипела она. — Капитан поступал достаточно дурно, когда брал все эти деньги, но вряд ли князь поступал лучше, когда давал их. Не у одного капитана есть кое-что против него.

Отвернутое в сторону лицо священника на мгновение озарилось, и его губы беззвучно произнесли слово «шантаж». В то же мгновение женщина резко оглянулась, побледнела и едва не упала. Дверь неслышно распахнулась, и в проеме, словно призрак, возник дворецкий. Из-за зеркальных отражений казалось, будто пятеро дворецких вошли из пяти дверей.

— Его сиятельство только что прибыл, — произнес он.

За первым окном, словно на ярко освещенной сцепе, промелькнула фигура мужчины. Секунду спустя он прошел мимо второго окна, и в многочисленных зеркалах отразился тот же орлиный профиль и стройная осанка. Князь держался прямо и бодро, но его волосы блестели сединой, а лицо имело оттенок пожелтевшей от времени слоновой кости. У него был короткий римский нос с горбинкой, который обычно сочетается с высокими скулами и длинным подбородком, но эти черты были отчасти скрыты усами и эспаньолкой. Гораздо более темный, чем у бороды, цвет усов создавал несколько театральное впечатление, лишь усиливавшееся из-за белого цилиндра, орхидеи в петлице, желтого жилета и пары желтых перчаток в руке, которыми он размахивал на ходу. Когда князь подошел к парадному входу, Поль чинно распахнул дверь и все услышали жизнерадостный голос новоприбывшего: «Ну вот я и вернулся!» Дворецкий поклонился и что-то неразборчиво ответил; какое-то время их беседа оставалась неслышной. Потом Поль сказал: «Всегда к вашим услугам», и Сарадин вошел в комнату, весело помахивая желтыми перчатками. Перед ними снова предстало призрачное зрелище: пять князей вступили в гостиную через пять дверей.

Князь положил на стол белый цилиндр и желтые перчатки и сердечно протянул руку своему гостю.

— Рад видеть вас у себя, мистер Фламбо, — сказал он. — Мне хорошо известна ваша репутация, если такое замечание не покоробит вас.

— Нисколько, — со смехом ответил Фламбо. — Я не отличаюсь большой чувствительностью, и лишь очень немногие репутации приобретаются незапятнанной добродетельностью.

Князь бросил на Фламбо пронзительный взгляд. Убедившись, что в его ответе нет личного намека, он тоже рассмеялся и предложил всем сесть, включая и самого себя.

— Довольно приятный уголок, — рассеянно произнес он. — Увы, тут почти нечем заняться, но рыбалка очень хороша.

Священника, который смотрел на князя с младенческой серьезностью, не покидало смутное чувство, не поддававшееся определению. Он смотрел на седые, тщательно завитые волосы, желтовато-белое лицо и стройную, даже фатоватую фигуру. Все это не было неестественным, но казалось несколько нарочитым, словно у актера в ярком свете рампы. Безымянное беспокойство таилось глубже, в самих чертах его лица. Брауна мучило ощущение, что он уже где-то видел этого человека раньше. Князь был похож на старого знакомого, облачившегося в маскарадный костюм. Потом священник вспомнил про зеркала и решил списать свои чувства на психологический эффект умножения человеческих масок.

Князь Сарадин с большой ловкостью и тактом распределял внимание между своими гостями. Когда он узнал, что Фламбо находится в отпуске и любит порыбачить, то лично проводил его к лучшему месту для рыбалки, а через двадцать минут вернулся на собственном челноке, чтобы присоединиться к отцу Брауну в библиотеке и завязать вежливую беседу о более философских, чем спортивных, пристрастиях священника. Казалось, он одинаково хорошо разбирался и в рыбалке, и в книгах, хотя и не в самых поучительных; он говорил на пяти или шести языках, хотя в основном на жаргонных диалектах. Ему, несомненно, доводилось жить в разных городах и общаться с разношерстной публикой, потому что в самых увлекательных его историях шла речь об игорных притонах и курильнях опиума, австралийских беглых каторжниках и итальянских разбойниках. Отец Браун знал, что некогда знаменитый князь Сарадин провел последние годы в почти постоянных странствиях, но не догадывался, что эти странствия заводили его в такие сомнительные места и были так насыщены событиями.

Несмотря на достоинство человека из высшего общества, князь Сарадин обнаруживал признаки беспокойства и даже суетливости, не ускользнувшие от чуткого взора священника. Его лицо было благообразным, но во взгляде поблескивало нечто необузданное; он делал мелкие нервные жесты, как человек, имевший пристрастие к спиртному или наркотикам. По собственному признанию, он не прилагал рук к управлению своим домашним хозяйством. Это бремя возлагалось на двух пожилых слуг, особенно дворецкого, который явно был опорой дома. Действительно, мистер Поль был не столько дворецким, сколько мажордомом или даже камергером. Он ел отдельно от других, но почти с такой же помпезностью, как его хозяин; остальные слуги

трепетали перед ним; и он чинно, но с большим достоинством советовался с князем, словно был его поверенным, а не слугой. Смуглая домоправительница казалась тенью в сравнении с ним. Теперь она держалась незаметно, во всем слушалась дворецкого, и Браун больше не слышал ее напряженного шепота, ранее намекнувшего ему на то, что младший брат шантажировал старшего. Он не знал, правдива ли история об отсутствующем капитане, но в поведении Сарадина присутствовала некая скрытность и ненадежность, отчего услышанное не казалось вовсе невероятным.

Когда они вернулись в длинную комнату с многочисленными окнами и зеркалами, желтый вечерний свет уже озарял прибрежные ивы и далекое уханье выпи напоминало о барабанах маленького лесного народца. Необычное ощущение присутствия в печальной и злой зачарованной стране снова окутало священника темным облаком.

— Поскорее бы Фламбо вернулся, — пробормотал он.

— Вы верите в судьбу? — внезапно спросил неугомонный князь Сарадин.

— Нет, — ответил его гость. — Я верю в Судный день.

Князь отвернулся от окна и как-то странно посмотрел на священника; его лицо находилось в тени на фоне заката.

— Что вы имеете в виду? — спросил он.

— Сейчас мы находимся по эту сторону занавеса, — ответил отец Браун. — Все, что здесь происходит, как будто не имеет никакого смысла, но оно имеет смысл где-то еще. Там настоящего преступника ждет возмездие, а здесь же оно часто обрушивается на невиновного человека.

Князь издал неизъяснимый звук, похожий на птичий клекот; его глаза на затененном лице хищно сверкнули. Внезапно в голове священника, словно бесшумный взрыв, вспыхнула новая догадка. Возможно, сочетание резкости и внешнего блеска в манерах Сарадина имеет другое объяснение? Был ли князь... находился ли он в здравом уме? Сейчас он несколько раз повторил фразу: «На невиновного человека... на невиновного человека», что выглядело более чем странно в светской беседе.

Тут отец Браун с запозданием заметил кое-что еще. В зеркале напротив он увидел, как дверь тихо распахнулась и на пороге предстал мистер Поль, на мертвенном лице которого застыло бесстрастное выражение.

— Я подумал, что будет лучше сразу же сообщить вам, — произнес он все тем же чопорно-уважительным тоном старого семейного адвоката. — К причалу подошла лодка с шестью гребцами, и на корме сидит джентльмен.

— Лодка? — повторил князь. — Джентльмен?

Он поднялся. Наступившую тишину нарушали лишь редкие птичьи крики в камышах, но прежде, чем кто-либо успел заговорить, за тремя освещенными окнами промелькнула новая фигура и новый профиль, подобно тому как это недавно произошло с самим князем. Но, не считая орлиных черт лица, в их внешности было мало общего. Вместо нового белого цилиндра Сарадина незнакомец носил черную шляпу устаревшего или заграничного фасона. Его юное и очень суровое лицо с гладко выбритыми щеками и немного синеватым решительным подбородком отдаленно напоминало молодого Наполеона. Этому способствовала консервативность его внешнего облика, как будто он не давал себе труда задуматься о том, чтобы отступить от моды своих предков. На нем был потертый синий фрак, красный жилет, похожий на военный, и белые панталоны из грубой ткани, распространенные в начале Викторианской эпохи, но странно неуместные в наши дни. На фоне этой старинной одежды его смуглое лицо казалось невероятно молодым и чрезвычайно серьезным.

  Черт побери! — воскликнул князь Сарадин. Он надел свой белый цилиндр, направился к парадной двери и распахнул ее в сад, освещенный лучами заходящего солнца. Тем временем новоприбывший и его спутники собрались на лужайке, словно маленькая опереточная армия. Шестеро гребцов вытянули лодку далеко на берег и выстроились вокруг, с почти угрожающим видом держа поднятые весла, словно копья. Все они были загорелыми, а некоторые носили серьги в ушах. Один из них, с черным футляром необычной формы в руках, встал рядом со смуглым юношей в красном жилете.

— Вас зовут Сарадин? — осведомился юноша.

Сарадин небрежно кивнул.

Глубокие карие глаза молодого человека, похожие на целеустремленные глаза охотничьего пса, разительно отличались от бегающих и блестящих глаз князя. Отца Брауна снова охватило болезненное ощущение, что он где-то видел копию этого лица, и он снова вспомнил об отражениях в зеркальной комнате и своих мыслях о случайном совпадении.

— Будь проклят этот хрустальный дворец! — пробормотал он. — Все в нем повторяется слишком часто, словно во сне!

— Если вы князь Сарадин, могу сообщить вам, что мое имя Анто-нелли, — сказал молодой человек.

— Антонелли, — равнодушно повторил князь. — Это имя мне чем-то знакомо.

— Позвольте представиться, — сказал молодой итальянец.

Левой рукой он учтиво снял свою старомодную шляпу, а правой так сильно ударил Сарадина по лицу, что белый цилиндр покатился по ступеням, а одна из синих ваз закачалась на подставке.

Кем бы он ни был, князь явно не был трусом: он вцепился в горло противнику и едва не повалил его спиной на траву. Но юноша высвободился из его хватки с удивительно неуместным выражением сдержанной вежливости на лице.

— Все нормально, — проговорил он, тяжело дыша и сбивчиво выговаривая английские слова. — Я нанес оскорбление. Я дам вам удовлетворение. Марко, открой футляр!

Стоявший поблизости человек с серьгой в ухе открыл большой черный футляр и достал оттуда две длинные итальянские рапиры с превосходными стальными гардами и клинками, которые он вонзил в землю. Незнакомец со смуглым мстительным лицом, стоявший напротив двери, две рапиры, напоминавшие два кладбищенских креста, и ряд гребцов па заднем плане — все это создавало впечатление какого-то варварского судилища. Но вторжение было таким стремительным, что вокруг ничего не изменилось. Золотой закат по-прежнему озарял лужайку, и выпь по-прежнему ухала в отдалении, словно предрекая кому-то горькую участь.

— Князь Сарадин, — сказал юноша, назвавший себя Антонелли, — когда я находился в младенчестве, вы убили моего отца и похитили мою мать. Отцу повезло больше. Вы не убили его в честном поединке, как я собираюсь убить вас. Вы с моей грешной матерью завезли его в пустынное ущелье на Сицилии, столкнули с утеса, потом пошли своей дорогой. Если бы я захотел, то смог бы последовать вашему примеру, но это было бы слишком подло. Я разыскивал вас по всему свету, и вы каждый раз ускользали от меня. Теперь мы на краю света, и вам конец. Вы в моих руках, но я дам вам шанс, которого вы лишили моего отца. Выбирайте оружие!

Князь Сарадин нахмурился и, казалось, заколебался, но у него в ушах еще звенело от пощечины; он бросился вперед и схватил рукоять одной из шпаг. Отец Браун тоже бросился вперед в надежде уладить ссору, но вскоре обнаружил, что его присутствие лишь ухудшает положение. Сарадин был французским масоном и ярым атеистом, вмешательство священника лишь раззадорило его. Что касается другого участника схватки, его не интересовали ни священники, ни миряне.

Этот юноша с карими глазами и чертами Бонапарта был суровее любого пуританина, ведь он был язычником. Он пришел, как приходит мститель с начала времен, как человек из каменного века, высеченный из камня.

Оставалась надежда только на слуг, и отец Браун бросился обратно в дом. Здесь он обнаружил, что все младшие слуги отправлены на берег по распоряжению властного мистера Поля и только сумрачная миссис Энтони беспокойно бродила по длинным комнатам. В тот момент, когда она повернула свое призрачное лицо к нему, священник решил одну из загадок зеркального дома. Глубокие карие глаза Антонелли были глазами миссис Энтони, и половина этой темной истории мгновенно пронеслась перед его мысленным взором.

— Ваш сын снаружи, — сказал он без лишних слов. — Либо он, либо князь скоро погибнет. Где мистер Поль?

— Он у причала, — прошептала женщина. — Он... он... зовет на помощь.

— Миссис Энтони, — серьезным тоном произнес отец Браун, — у нас нет времени на пустяки. Мой друг уплыл порыбачить на лодке вниз по реке. Лодку вашего сына охраняют его гребцы. Остается один челнок; зачем он понадобился мистеру Полю?

— Санта Мария, откуда мне знать? — едва выговорила она и упала на покрытый циновками пол. Отец Браун уложил ее на диван, плеснул ей в лицо воды, позвал на помощь и со всех ног бросился к причалу. Но челнок был уже па середине реки, и старый Поль гнал его вверх по течению с энергией, казавшейся невероятной для его возраста.

— Я спасу своего господина, — выкрикнул он с безумным блеском в глазах. — Я еще спасу его!

Отцу Брауну не оставалось ничего иного, как смотреть вслед челноку, рывками продвигавшемуся вперед, и надеяться, что дворецкий успеет поднять жителей городка и вернуться вовремя.

— Дуэль — сама по себе плохая вещь, — бормотал он, ероша свои жесткие волосы песочного цвета, — но что-то не так в этой дуэли, даже не из-за драки. Сердцем чувствую, но что бы это могло быть?

Стоя у воды над дрожащим зеркалом заката, он услышал с другого конца сада тихий, но безошибочно узнаваемый холодный лязг стали, столкнувшейся со сталью. Он повернул голову.

Дуэлянты скрестили шпаги на дальнем мысу длинного островка, на полоске травы за последним рядом роз. Вечернее солнце наполняло купол неба над ними чистым золотом, и, несмотря на расстояние, можно было отчетливо видеть все детали. Они сбросили фраки, но желтый жилет и седые волосы Сарадина и красный жилет и белые панталоны Антонелли в ровном свете заката были похожи на яркие цвета танцующих заводных кукол. Их шпаги сверкали от эфеса до самого острия, словно две бриллиантовые булавки. В этих двух фигурках, казавшихся такими маленькими и веселыми, было что-то пугающее. Они напоминали двух бабочек, пытающихся пришпилить друг друга к пробковой подложке для экспонатов.

Отец Браун побежал так быстро, как только мог. Его короткие ноги замелькали, словно спицы в колесе. Но когда он приблизился к месту боя, то увидел, что явился слишком поздно и в то же время слишком рано: слишком поздно, чтобы остановить поединок, осененный тенями мрачных сицилийцев, опиравшихся на лодочные весла, и слишком рано для того, чтобы стать свидетелем трагической развязки. Оба были великолепными фехтовальщиками, но если князь дрался с циничной самоуверенностью, то сицилиец — с убийственной предусмотрительностью. Лишь немногие заполненные до отказа амфитеатры становились сценой более напряженных поединков, чем тот, который звенел и сверкал на затерянном островке среди поросшей камышами реки. Ошеломительная схватка равных соперников продолжалась так долго, что в душе священника затеплилась надежда. Судя по всему, Поль скоро должен был вернуться с полицией. Для отца Брауна было бы утешением и возвращение Фламбо, потому что в физическом отношении Фламбо стоил четырех других мужчин. Но тот не появлялся, и, что выглядело гораздо более странно, не было никаких признаков возвращения дворецкого с полицейскими. Не осталось плота или даже бревна, на котором можно было бы уплыть; на этом уединенном островке посреди безымянной заводи они были отрезаны от остального мира так же верно, как на какой-нибудь скале в Тихом океане.

Между тем звон рапир ускорился до непрерывного перезвона; князь вскинул руки, и внезапно между его лопатками показалось тонкое острие рапиры. Он отшатнулся, и его резко повело в сторону, словно человека, собирающегося пройтись колесом. Шпага вылетела из его руки, словно падающая звезда, и нырнула в реку, а сам он рухнул с такой сокрушительной силой, что сломал большой розовый куст и взметнул в небо облачко красноватой пыли, похожее на дым от языческого воскурения. Сицилиец принес кровавую жертву призраку своего отца.

Священник тут же опустился на колени возле тела, но не оставалось сомнений, что он видит труп. Когда он попытался применить некоторые отчаянные меры, впрочем уже без надежды на успех, то впервые услышал голоса выше по реке и увидел, как к причалу подошел полицейский катер с констеблями и другими важными персонами, включая взволнованного Поля. Маленький священник выпрямился, и на его лице отразилось глубокое сомнение.

— Почему же, — пробормотал он, — почему он не вернулся раньше?

Примерно семь минут спустя островок подвергся настоящему нашествию полиции и горожан. Полицейские немедля взяли под стражу победившего дуэлянта и формально напомнили ему, что все, что он скажет, может быть использовано против него.

— Я ничего не скажу, — ответил мститель с мирным выражением на сияющем лице. — Я больше никогда ничего не скажу. Я очень счастлив и только хочу, чтобы меня повесили.

Он замолчал, и его увели. Как ни странно, он действительно больше не произнес ни слова в этой жизни, только на суде сказал: «Виновен».

Отец Браун смотрел на внезапно заполнившийся людьми сад, на арест мстителя и вынос трупа после врачебного осмотра, словно наблюдал за развязкой страшного сна; он был скован неподвижностью, как в кошмаре. Он назвал свое имя и адрес в качестве свидетеля, но отклонил предложение вернуться в город и остался один в островном саду, глядя на сломанный розовый куст и всю зеленую сцену этой стремительной и необъяснимой трагедии. Над рекой догорал закат, от заболоченных берегов поднимался туман, и редкие запоздалые птицы поспешно перелетали на другой берег.

В подсознании священника (надо сказать, необыкновенно активном) упорно засела неописуемая уверенность, что в этой истории кое-что осталось недосказанным. Странное ощущение, не покидавшее его весь день, нельзя было полностью объяснить его фантазией о Зазеркалье. То, что он видел, почему-то не было реальностью, но скорее напоминало игру или маскарад. Однако людей не вешают и не пронзают шпагой ради того, чтобы загадать загадку.

Пока отец Браун сидел на ступенях причала, затерявшись в раздумьях, перед ним вырос высокий темный силуэт паруса, бесшумно приближавшийся по сияющей реке. Священник вскочил на ноги, охваченный таким бурным приливом чувств, что едва не расплакался.

— Фламбо! — воскликнул он, как только его друг сошел на берег со своей рыболовной снастью, и, к изумлению последнего, несколько раз встряхнул его за плечи. — Фламбо! — повторил он. — Значит, вас не убили?

— Убили? — с нескрываемым удивлением отозвался Фламбо. — Почему меня должны были убить?

— Ох, хотя бы потому, что убили почти всех остальных, — довольно бессвязно пояснил Браун. — Сарадин погиб, Антонелли хочет, чтобы его повесили, его мать лежит в обмороке, а сам я не пойму, на том ли свете нахожусь или на этом. Но слава богу, вы на одном свете со мной!

С этими словами он пожал руку ошеломленному Фламбо. От причала они свернули под низкий навес крыши бамбукового дома и заглянули в одно из окон, как сделали это сразу же после своего прибытия. Их взору представилась освещенная лампами сцена, словно рассчитанная на то, чтобы приковать внимание. Стол в длинной комнате был накрыт к обеду, когда убийца Сарадина нагрянул на остров как гром среди ясного неба. Но сейчас обед мирно шел своим чередом, потому что в конце стола расположилась довольно угрюмая миссис Энтони, а напротив, во главе стола, восседал мистер Поль, мажордом покойного князя. Он ел и пил в свое удовольствие. Его водянистые голубые глаза смотрели куда-то вдаль, на вытянутом лице застыло непроницаемое, но явно удовлетворенное выражение.

Поддавшись внезапному порыву, Фламбо мощно забарабанил по стеклу, потом распахнул окно и с возмущением заглянул в ярко освещенную комнату.

— Интересно! — воскликнул он. — Могу понять, что вам захотелось подкрепиться, но красть обед своего господина, когда он лежит мертвый в саду, — это, знаете ли...

— За свою долгую и приятную жизнь я украл много вещей, — миролюбиво ответил старик, — но этот обед принадлежит к числу немногих исключений. Видите ли, этот обед, как и этот дом вместе с садом, принадлежит мне.

На лице Фламбо отразилась напряженная работа мысли.

— Вы хотите сказать, что, по завещанию князя Сарадина... — начал он.

— Князь Сарадин — это я, — сообщил старик, жевавший соленую миндалину.

Отец Браун, наблюдавший за птицами в саду, вздрогнул, словно подстреленный, и сунул в окно бледное лицо, похожее на репу.

— Кто вы такой? — пронзительно выкрикнул он.

— Князь Поль Сарадин, к вашим услугам, — вежливо отозвался почтенный джентльмен и поднял стаканчик хереса. — Я живу здесь очень тихо, будучи по натуре домашним человеком, и из скромности назвался Полем, дабы отличить себя от моего злосчастного брата Стефана. Я слышал, он недавно умер... там, в саду. Разумеется, не моя вина, если враги выследили его и настигли здесь. Это произошло из-за его прискорбной несдержанности в личной жизни. Он определенно не был домоседом.

Он погрузился в молчание, уставившись в противоположную стену прямо над угрюмо склоненной головой женщины. Друзья ясно увидели семейное сходство, призрак которого преследовал их в умершем человеке. Внезапно плечи старика вздрогнули и мелко затряслись, как будто он чем-то подавился, но выражение его лица осталось неизменным.

— Боже мой! — воскликнул Фламбо. — Да ведь он смеется!

— Пошли отсюда, — сказал побледневший отец Браун. - Уйдем из этого дьявольского дома и вернемся в нашу честную шлюпку.

Тьма уже опустилась на реку и камыши, когда они отчалили от острова и поплыли во мраке вниз по течению, согреваясь двумя большими сигарами, сиявшими, как багровые корабельные фонари. Отец Браун вынул сигару изо рта и сказал:

— Полагаю, вы уже обо всем догадались? В конце концов, это достаточно простая история. У него было два врага. Он был умным человеком и решил, что два врага лучше, чем один.

— Не вполне понимаю, — ответил Фламбо.

— О, это очень просто, — продолжил его друг. — Просто, хотя невинностью здесь и не пахнет. Оба Сарадина были негодяями, но князь-старший был из тех негодяев, что добираются до самого верха, а князь-младший — из тех, что идут ко дну. Бесчестный офицер опустился от попрошайничества до шантажа, и в один не слишком прекрасный день князь оказался у него в руках. Очевидно, дело было серьезное, потому что князь Поль Сарадин и так вел беспутную жизнь и его репутация больше не могла пострадать от обычных прегрешений светского общества. Проще говоря, это было «мокрое» дело, и Стефан в буквальном смысле держал петлю у него на шее. Он каким-то образом узнал правду о происшествии на Сицилии и мог доказать, что Поль убил Антонелли-старшего в горах. Капитан десять лет бессовестно обирал своего брата, пока от княжеского состояния не остался лишь красивый фасад.

Но у князя Сарадина было и другое бремя, кроме его брата-кровососа. Он знал, что сын Антонелли, который во время убийства находился в младенчестве, был воспитан в жестоких традициях сицилийской круговой поруки и жил лишь ради того, чтобы отомстить за отца, — но не виселицей (потому что у него, в отличие от Стефана, не было твердых улик), а старинным оружием вендетты. Юноша довел свои навыки до смертоносного совершенства, но к тому времени, когда он вырос и смог применить их на деле, у князя Сарадина, как писали в разделах светской хроники, проснулась страсть к путешествиям. На самом деле он спасал свою жизнь и метался с места на место, как сбежавший преступник, но неутомимый преследователь каждый раз находил его след. Поль Сарадин попал в самое незавидное положение. Чем больше денег он тратил, скрываясь от Антонелли, тем меньше у него оставалось на то, чтобы заткнуть рот Стефану. Чем больше он отдавал Стефану за молчание, тем меньше шансов у него оставалось ускользнуть от Антонелли. И тогда он показал себя великим человеком, даже гением, сродни Наполеону.

Вместо того чтобы вести борьбу с двумя противниками, он внезапно сдался обоим. Он отступил, словно японский борец, враги пали ниц перед ним. Он перестал бегать по всему свету, дал свой адрес молодому Антонелли, а погом отдал все остальное своему брату. Он выслал Стефану достаточно денег, чтобы обзавестись приличным гардеробом и не испытывать нужды в пути, и отправил брату письмо примерно следующего содержания: «Это все, что у меня осталось. Ты обчистил меня до конца. У меня еще есть маленький дом в Норфолке, со слугами и винным погребом; если хочешь, можешь забрать и это. Приезжай и вступай во владение, а я буду скромно жить при тебе как друг, поверенный в делах или кто угодно»-. Он знал, что сицилиец никогда не видел братьев Сарадин, разве что на фотографиях; он знал о семейном сходстве с братом и о том, что оба носят седые эспаньолки. Потом он сбрил бороду и стал ждать. Ловушка сработала: злосчастный капитан в новом наряде торжественно вступил в дом под видом князя Сарадииа и напоролся на клинок сицилийца.

Безупречному исполнению плана помешало лишь одно обстоятельство, и оно делает честь человеческой природе. Падшие души, подобные Сарадину, часто совершают ошибки, начисто забывая о человеческих добродетелях. Он не сомневался, что удар, нанесенный итальянцем, будет внезапным, безжалостным и безымянным, подобно его собственному преступлению. Жертву зарежут ночью или пристрелят из-за ограды, поэтому она умрет бессловесно. Для князя наступил тяжелый момент, когда рыцарственный Антонелли предложил дуэль по всем правилам, что могло привести к разоблачению. Именно тогда я увидел, как он отчаливает от берега с безумным блеском в глазах. Он бежал, даже не надев головной убор, на гребной лодке, пока Антонелли не успел узнать, кто он такой.

Но, несмотря па приступ паники, он понимал, что положение не безнадежно. Он знал побуждения авантюриста и фанатика. Было вполне возможно, что авантюрист Стефан будет держать язык за зубами хотя бы из тщеславного удовольствия актера, который может сыграть важную роль, но также из желания сохранить свой новый уютный дом, мошеннической веры в удачу и в свое мастерство фехтовальщика. Было совершенно ясно, что фанатик Антонелли будет молчать и пойдет на виселицу, не сказав ни слова о своей семье. Поль оставался на реке, пока не понял, что схватка закончилась. Тогда он поднял тревогу в городке, привел полицейских, насладился видом двух поверженных врагов, навеки исчезнувших из его жизни, и с улыбкой сел за обеденный стол.

— Господи спаси, да он смеялся! — воскликнул Фламбо, передернув плечами. — От кого такие негодяи получают свои идеи — от дьявола?

— Эту идею он получил от вас, — ответил священник.

— Боже сохрани! — вскричал Фламбо. — От меня? Что вы имеете в виду?

Священник достал из кармана визитную карточку и поднес ее к слабому огоньку своей сигары; она была исписана зелеными чернилами.

— Разве вы забыли его оригинальное приглашение? — спросил он. — И похвалу вашему преступному подвигу? «Ваша проделка, когда Вы заставили одного сыщика арестовать другого, была одной из самых блестящих сцен во французской истории», — пишет он. Он всего лишь скопировал вашу уловку. Оказавшись между двумя противниками, он быстро отступил в сторону и позволил им столкнуться лбами и прикончить друг друга.

Фламбо вырвал визитную карточку Сарадина из рук священника и с яростью изорвал на мелкие кусочки.

— Туда ему и дорога, старому мерзавцу, — сказал он, разбросав клочки но темным волнам реки, исчезающим вдали. — Но как бы рыбы не сдохли от такой приманки.

Последний клочок белой бумаги и зеленых чернил растворился во мраке. Слабый, дрожащий отсвет, похожий на утренний, окрасил небо, и луна за высокими травами стала чуть бледнее. Они плыли в молчании.

— Отец, — внезапно сказал Фламбо, — как вы думаете, это был сон?

Священник покачал головой в знак несогласия или сомнения, но промолчал. Из темноты на них пахнуло ароматом боярышника и фруктовых садов. Поднимался ветер; в следующее мгновение он покачнул маленькую шлюпку, наполнил парус и понес их вперед по извивам реки к более счастливым местам и домам, где живут безобидные люди.

МУДРОСТЬ ОТЦА БРАУНА 

 ОТСУТСТВИЕ МИСТЕРА КАНА

Кабинет Ориона Гуда, видного криминолога и консультанта по нервным и нравственным расстройствам, находился в Скарборо, и за окнами его — как и за другими огромными и светлыми окнами — сине-зеленой мраморной стеной стояло Северное море. В таких местах морской вид однообразен, как орнамент; а здесь и в комнатах царил невыносимый, поистине морской порядок. Нс надо думать, что речь идет о бедности или скуке, — и роскошь, и даже поэзия были там, где им положено. Роскошь была тут — на столике стояло коробок десять самых лучших сигар, но те, что покрепче, лежали у стены, а слабые — поближе. Был здесь и набор превосходных напитков, по люди с воображением утверждали, что уровень виски, бренди и рома никогда не понижался. Была и поэзия — в левом углу стояло столько же английских классиков, сколько стояло в правом английских и прочих филологов. Но если кто-нибудь брал оттуда Шелли или Чосера, пустое место зияло, словно вырванный передний зуб. Нельзя сказать, что книги не читали, — читали, наверное; и все же казалось, что они прикреплены цепью, как Библия в старых церквах[31]. Доктор Гуд чтил свою библиотеку, как чтут библиотеки публичные. И если профессорская строгость охраняла стихи и бутылки, нечего и говорить, с каким торжественным почтением служили здесь ученым трудам и хрупким, как в сказке, ретортам.

Доктор Орион Гуд мерил шагами пространство, ограниченное (как говорят в учебниках) Северным морем с востока, а с запада — рядами книг по социологии и криминалистике. Он был в бархатной куртке, как художник, но носил ее без всякой небрежности. Волосы его сильно поседели, но не поредели; лицо было худое, но бодрое. И он, и его жилище казались и тревожными, и строгими, как море, у которого он (ради здоровья, конечно) построил себе дом.

Судьба, по-видимому шутки ради, впустила в длинные, строгие, очерченные морем комнаты человека, до удивления непохожего на них и на их владельца. В ответ на вежливое, краткое «прошу» дверь открылась вовнутрь, и в кабинет вошел бесформенный человечек, безуспешно боровшийся с зонтиком и шляпой. Зонтик был черный, старый, давно не ведавший починки; шляпа — широкополая, редкая в этих краях; владелец же их казался воплощением беззащитности.

Хозяин со сдержанным удивлением глядел на него, как глядел бы на громоздкое, безвредное чудище, выползшее из моря. Пришелец смотрел на хозяина, сияя и отдуваясь, словно толстая служанка, втиснувшаяся в омнибус; как она, он светился наивным торжеством и никак не мог управиться с вещами. Когда он сел в кресло, шляпа упала, упал и зонтик; он наклонился, чтоб их поднять, по круглое радостное лицо было обращено к хозяину.

— Моя фамилия Браун, — проговорил он. — Простите меня, пожалуйста. Я из-за Макнэбов. Говорят, вы в этих делах помогаете. Простите, если что не так.

Он изловил шляпу и как-то смешно кивнул, словно радовался, что все в порядке.

— Я не совсем понимаю, — сказал ученый сдержанно и холодновато. — Боюсь, вы ошиблись адресом. Я — доктор Гуд. Я пишу и преподаю. Действительно, несколько раз полиция обращалась ко мне по особо важным вопросам...

— Это как раз очень важно! — прервал его гость-коротышка. — Вы подумайте, ее мать не дает им пожениться! — И он откинулся в кресле, явно торжествуя.

Ученый мрачно сдвинул брови. В глазах его поблескивал гнев, а может, и смех.

— Понимаете, они хотят пожениться, — говорил человечек в странной шляпе. — Мэгги Макнэб и Тодхантер хотят пожениться. Что на свете важнее?

Профессорские триумфы отняли у Гуда многое — быть может, здоровье, быть может, веру; однако он еще умел дивиться нелепости. При последнем доводе что-то щелкнуло у него внутри, и он опустился в кресло, улыбаясь немного насмешливо, как врач на приеме.

— Мистер Браун, — серьезно сказал он, — прошло четырнадцать с половиной лет с тех пор, как со мной советовались по частному вопросу. Тогда дело шло о попытке отравить президента Франции на банкете у лорд-мэра. Сейчас, как я понимаю, дело идет о том, годится ли в невесты некоему Тодхантеру ваша знакомая по имени Мэгги.

Что ж, мистер Браун, я люблю риск. Берусь вам помочь. Семейство Макнэб получит совет, такой же ценный, как тот, что получили французский президент и английский король. Нет, лучший — на четырнадцать лет. Сегодня я свободен. Итак, что же у вас случилось?

Гость-коротышка поблагодарил его искренне, но как-то несерьезно (так благодарят соседа, передавшего спички, а не прославленного ботаника, который обещал найти редчайшую травку) и сразу, без перерыва, перешел к рассказу.

— Я уже говорил, моя фамилия — Браун. Служу я в католической церковке, вы ее видели, наверное, — там, за мрачными улицами, в северном конце. На самой последней и самой мрачной улице, которая идет вдоль моря, словно плотина, живет одна моя прихожанка, миссис Макнэб, женщина достойная и довольно строптивая. Она сдает комнаты, и у нее есть дочь, и эта дочь, и она, и постояльцы... ну, каждый по-своему прав. Сейчас там только один жилец, зовут его Тодхантер. С ним еще больше хлопот, чем с другими. Он хочет жениться на дочери.

— А дочь? — спросил Гуд, сильно забавляясь. — Чего же хочет она?

— Как — чего? — воскликнул священник и выпрямился в кресле. — Выйти за него, конечно! В том-то и сложность.

— Да, загадка страшная, — сказал доктор Гуд.

— Джеймс Тодхантер, — продолжал священник, — человек хороший, насколько мне известно, а известно о нем не много. Он невысокий, смуглый, веселый, ловкий, как обезьяна, бритый, как актер, и вежливый, как чичероне. Денег у него хватает, но никому не известно, чем он занимается. Миссис Макнэб, женщина мрачная, уверена, что чем-нибудь ужасным, скорее всего — делает бомбы. Наверное, бомбы эти очень смирные — он, бедняга, просто сидит часами взаперти. Он говорит, что это временно, так надо, до свадьбы все разъяснится. Больше ничего и нету, но миссис Макнэб твердо знает еще много вещей. Вам ли объяснять, как быстро порастают легендой пути неведения! Рассказывают, что из-за дверей слышны два голоса, а когда дверь открыта — жилец всегда один. Рассказывают, что человек в цилиндре вышел из тумана, чуть ли не из моря, тихо пересек пляж и садик и говорил с Тодхантером у заднего окна. Кажется, беседа обернулась ссорой — хозяин захлопнул окно, а гость растворился в тумане. Семья в это верит, но у миссис Макнэб есть и своя версия: тот, «другой» (кем бы он ни был), выходит по ночам из сундука, который днем заперт. Как видите, за дверью скрыты чудеса и чудища, достойные «Тысячи и одной ночи». А маленький жилец в приличном пиджаке точен и безвреден, как часы. Он аккуратно платит, он не пьет, он терпелив и кроток с детьми и может развлекать их без конца, а главное, он пленил старшую, и она готова хоть сейчас за него замуж.

Люди, преданные важной теории, любят применять ее к пустякам. Знаменитый ученый не без гордости снизошел к простодушию священника. Усевшись поудобнее, он начал рассеянным тоном лектора:

— В любом, даже ничтожном случае следует учитывать законы природы. Тот или иной цветок может к зиме и нс увянуть, но цветы вянут. Та или иная песчинка может устоять перед прибоем, но прибой — есть. Для ученого история — цепь сменяющих друг друга миграций. Людские потоки приходят, затем —- исчезают, как исчезают осенью мухи или птицы. Основа истории — раса. Она порождает и веры, и споры, и законы. Один из лучших примеров тому — дикая, исчезающая раса, которую мы зовем кельтской. К ней принадлежат ваши Макнэбы. Кельты малорослы, смуглы, ленивы и мечтательны; они легко принимают любое суеверие — скажем (простите, конечно), то, которому учит ваша церковь. Надо ли удивляться, если такие люди, убаюканные шумом моря и звуками органа (простите!), объяснят фантастическим образом самые обычные вещи? Круг ваших забот ограничен, и вам видна только эта конкретная хозяйка, перепуганная выдумкой о двух голосах и выходце из моря. Человек же науки видит целый клан таких хозяек, одинаковых, словно птицы одной стаи. Он видит, как тысячи старух в тысячах домов вливают ложку кельтской горечи в чайную чашку соседки. Он видит...

Тут за дверью снова раздался голос, на сей раз — нетерпеливый. По коридору, свистя юбкой, кто-то пробежал, и в кабинет ворвалась девушка. Одета она была хорошо, но не совсем аккуратно. Ее светлые волосы развевались, а лицо ее назвали бы прелестным, если бы скулы, как у многих шотландцев, не были шире и ярче, чем следует.

— Простите, что помешала! — воскликнула она так резко, словно приказывала, а не просила прощения. — Я за отцом Брауном. Дело страшное.

— Что случилось, Мэгги? — спросил священник, неуклюже поднимаясь.

— Кажется, Джеймса убили, — ответила она, переводя дух. — Этот Кан опять приходил. Я слышала через дверь два голоса. У Джеймса голос низкий, а у этого — тонкий, злой...

— Кан? — повторил священник в некотором замешательстве.

— Его так зовут! — нетерпеливо крикнула Мэгги. — Я слышала, они ругались. Из-за денег, наверное. Джеймс говорил все время: «Тактик... мистер Кан... нет, мистер Кан... два, три, мистер Кан». Ах, что мы болтаем! Идите скорее, еще можно успеть!

— Куда именно? — спросил ученый, с интересом глядевший на гостью. — Почему денежные дела мистера Кана требуют такой срочности?

— Я хотела выломать дверь, — сказала девушка, — и не смогла. Тогда я побежала во двор и влезла на подоконник. В комнате было совершенно темно, вроде бы пусто, но, честное слово, в углу лежал Джеймс. Его отравили, задушили...

— Это очень серьезно, — сказал священник и встал, не без труда собрав непокорные вещи. - Я сейчас говорил о вашем деле доктору, и его точка зрения...

— Сильно изменилась, — перебил ученый. — Кажется, в нашей гостье не так уж много кельтского. Сейчас я свободен. Надену-ка я шляпу и пойду с вами в город.

Несколько минут спустя они достигли мрачного устья нужной им улицы. Девушка ступала твердо и неутомимо, как горцы; ученый двигался мягко, по ловко, как леопард; священник семенил бодрой рысцой, не претендуя на изящество. Эта часть города в какой-то мере оправдывала рассуждения о навевающей печаль среде. Дома тянулись вдоль берега прерывистым, неровным рядом; сгущались ранние, мрачные сумерки; море, лиловое, как чернила, шумело довольно грозно. В жалком садике, спускавшемся к берегу, стояли черные, голые деревья, словно черти вскинули лапы от удивления. Навстречу бежала хозяйка, взметнув к небу худые руки; ее суровое лицо было темным в тени, и сама она чем-то походила на черта. Доктор и священник слушали, кивая, как она сообщает уже известные им вещи, прибавляя жуткие детали и требуя отмщения незнакомцу за то, что он убил, и жильцу — за то, что он убит, и за то, что он сватался к дочери, и за то, что так и не дожил до свадьбы. Потом по узким коридорам они дошли до запертой двери, и доктор ловко, как старый сыщик, выломал ее плечом.

В комнате было тихо и страшно. Первый же взгляд неоспоримо доказывал, что тут отчаянно боролись но меньшей мере два человека. На столике и на полу валялись карты, словно кто-то внезапно прервал игру. Два стакана стояли на столике — вино налить не успели, — а третий звездой осколков сверкал на ковре. Неподалеку от него лежал длинный нож, верней — короткая шпага с причудливой, узорной рукоятью; на матовое лезвие падал серый свет из окна, за которым чернели деревья на свинцовом фоне моря. В другом углу поблескивал цилиндр, должно быть сбитый с головы; и казалось, что он еще катится. В третий же угол небрежно, как куль картошки, кинули Джеймса Тодхантера, обвязав его, однако, словно багаж, и заткнув шарфом рот, и скрутив руки и ноги. Темные его глаза бегали по сторонам.

Доктор Орион Гуд постоял у порога, глядя туда, где все беззвучно говорило о насилии. Потом, быстро ступая по ковру, он пересек комнату, поднял цилиндр и, глядя очень серьезно, примерил его связанному Тодхантеру. Цилиндр был так велик, что закрыл едва не все лицо.

— Шляпа мистера Кана, — сказал ученый, разглядывая подкладку в лупу. — Почему же шляпа здесь, а владельца нет? Кан не грешит небрежностью в одежде, цилиндр — очень модный, хотя и не новый, его часто чистят. По-видимому, Кан — старый денди.

— О господи! — выкрикнула Мэгги. — Вы б лучше его развязали.

— Я намеренно говорю «старый», — продолжал Гуд, — хотя, быть может, доводы мои немного натянуты. Волосы выпадают у людей по-разному, но все же выпадают, и я бы различил через лупу мелкие волоски. Их нет. Потому я и считаю, что мистер Кан — лысый. Сопоставим это с высоким, резким голосом, который так живо описала мисс Макнэб (потерпите, мой друг, потерпите!), сопоставим лысый череп с истинно старческой сварливостью — и мы посмеем, мне кажется, сделать свои выводы. Кроме того, мистер Кан подвижен и, почти несомненно, — высок. Я мог бы сослаться на рассказ о высоком человеке в цилиндре, но есть и более точные указания. Стакан разбит, и один из осколков лежит на консоли над камином. Он бы туда не попал, если б разбился в руке такого невысокого человека, как Тодхантер.

— Кстати, — вмешался священник, — не развязать ли его?

— Стаканы говорят не только об этом, — продолжал эксперт. — Я сказал бы сразу, что мистер Кан лыс или раздражителен не столько от лет, сколько от разгульной жизни. Как известно, Тодхантер тих, скромен, бережлив, он не пьет и не играет. Следовательно, карты и стаканы он припас для данного гостя. Но этого мало. Пьет он или не пьет, вина у него нету. Что же было в стаканах? Осмелюсь предположить, что там было бренди или виски, по-видимому дорогого сорта, а наливал его мистер Кан из своей фляжки. Мы узнаём определенный тип: человек высокий, немолодой, элегантный, немного потрепанный, игрок и пьяница. Такие люди часто встречаются на обочине общества.

— Вот что, — закричала девушка, — если вы меня к нему не пустите, я побегу звать полицию!

— Не советовал бы вам, мисс Макнэб, — серьезно сказал Гуд, — спешить за полицией. Мистер Браун, прошу вас, успокойте своих подопечных — ради них, не ради меня. Итак, мы знаем главное о мистере Кане. Что же мы знаем о Тодхантере? Три вещи: он скуповат, он довольно состоятелен, у него есть тайна. Всякому ясно, что именно это — характеристика жертвы шантажа. Не менее ясно, что поблекший лоск, дурные привычки и озлобленность — неоспоримые черты шантажиста. Перед вами типичные персонажи трагедии этого типа: с одной стороны — приличный человек, скрывающий что-то, с другой — стареющий стервятник, чующий добычу. Сегодня они встретились, столкнулись, и дело дошло до драки, верней, до кровопролития.

— Вы развяжете веревки? — упрямо спросила девушка.

Доктор Гуд бережно поставил цилиндр на столик и направился к пленнику. Он осмотрел его, даже подвинул и повернул немного, но ответил только:

— Нет. Я не развяжу их, пока полицейские не принесут наручников.

Священник, тупо глядевший на ковер, обратил к нему круглое лицо.

— Что вы хотите сказать? — спросил он.

Ученый поднял с ковра странную шпагу и, отвечая, внимательно разглядывал ее.

— Ваш друг связан, — начал он, — и вы решаете, что его связал Кан. Связал и сбежал. У меня же — четыре возражения. Во-первых, с чего бы такому щеголю оставлять по своей воле цилиндр? Во-вторых, — он подошел к окну, — это единственный выход, а он заперт изнутри. В-третьих, на клинке капля крови, а на Тодхантере нет ран. Противник, живой или мертвый, унес эту рану па себе. И наконец, вспомним то, с чего мы начали. Скорей жертва шантажа прикончит своего мучителя, чем шантажист зарежет курицу, несущую золотые яйца. Кажется, довольно логично.

— А веревки? — спросил священник, восхищенно и растерянно глазевший на него.

— Ах, веревки... — протянул ученый. — Мисс Макнэб очень хотела узнать, почему я не развязываю ее друга. Что ж, отвечу. Потому что он и сам может высвободиться когда угодно.

— Что? — воскликнули все, удивляясь каждый по-своему.

— Я осмотрел узлы, — спокойно пояснил эксперт. — К счастью, я в них немного разбираюсь, криминологам это нужно. Каждый узел завязал он сам, ни одного не мог сделать посторонний. Уловка умная. Тодхантер притворился, что жертва — он, а не злосчастный Кан, чье тело зарыто в саду или скрыто в камине.

Все уныло молчали; становилось темнее; искривленные морем ветви казались чернее, суше и ближе, словно морские чудища выползли из пучины к последнему акту трагедии, как некогда выполз оттуда загадочный Кан, злодей или жертва, чудище в цилиндре. Смеркалось, словно сумерки — темное зло шантажа, гнуснейшего из преступлений, где подлость покрывает подлость черным пластырем на черной ране.

Приветливое и даже смешное лицо коротышки-священника вдруг изменилось. Его искривила гримаса любопытства — не прежнего, детского, а того, с какого начинаются открытия.

— Повторите, пожалуйста, — смущенно сказал он. — Вы считаете, что мистер Тодхантер сам себя связал и сам развяжет?

— Вот именно, — ответил ученый.

— О господи! — воскликнул священник. — Неужели правда?

Он засеменил по комнате, как кролик, и с новым пристальным вниманием воззрился на полузакрытое цилиндром лицо. Затем обернул к собравшимся свое лицо, довольно простоватое.

— Ну конечно! — взволнованно вскричал он. — Разве вы не видите? Да посмотрите на его глаза!

И ученый и девушка посмотрели и увидели, что верхняя часть лица, не закрытая шарфом, как-то странно кривится.

— Да, глаза странные, — заволновалась Мэгги. — Звери! Ему больно!

— Нет, не го, — возразил ученый. — Выражение действительно особенное... Я бы сказал, что эти поперечные морщины свидетельствуют о небольшом психологическом сдвиге...

— Боже милостивый! — закричал Браун. — Вы что, не видите? Он смеется!

— Смеется? — повторил доктор. — С чего бы ему смеяться?

— Как вам сказать... — виновато начал Браун. — Не хочется вас обидеть, но смеется он над вами. Я бы и сам посмеялся, раз уж все знаю.

— Что вы знаете? — не выдержал Гуд.

— Чем он занимается, — ответил священник.

Он семенил по комнате, как-то бессмысленно глядя на вещи и бессмысленно хихикая над каждой, что, естественно, всех раздражало. Сильно смеялся он над черным цилиндром, еще сильней — над осколками, а капля крови чуть не довела его до судорог. Наконец он обернулся к угрюмому Гуду.

— Доктор! — восторженно вскричал он. — Вы — великий поэт! Вы, словно Бог, вызвали тварь из небытия. Насколько это чудесней, чем верность фактам! Да факты просто смешны, просто глупы перед этим!

— Не понимаю, — высокомерно сказал Гуд. — Факты мои неоспоримы, хотя и недостаточны. Я отдаю должное интуиции (или, если вам угодно, поэзии) только потому, что собраны еще не все детали. Мистера Капа нет...

— Вот-вот! — весело закивал священник. — В том-то и дело — его нет. Его совсем нет, — прибавил он задумчиво, — совсем; совершенно.

— Вы хотите сказать, его нет в городе? — спросил Гуд.

— Его нигде нет, — ответил Браун. — Он отсутствует но сути своей, как говорится.

— Вы действительно полагаете, — улыбнулся ученый, — что такого человека нет вообще?

Священник кивнул.

Орион Гуд презрительно хмыкнул.

— Что ж, сказал он, — прежде чем перейти к сотне с лишним других доказательств, возьмем первое — то, с чем мы сразу столкнулись. Если его нет, кому тогда принадлежит эта шляпа?

— Тодхантеру, — ответил Браун.

— Она ему велика! — нетерпеливо крикнул Гуд. — Он не мог бы носить ее.

Священник с бесконечной кротостью покачал головой.

— Я не говорю, что он ее носит, — ответил он. — Я сказал, что это его шляпа. Небольшая, но все же разница.

— Что такое? — переспросил криминолог.

— Нет, подумайте сами! — воскликнул кроткий священник, впервые поддавшись нетерпению. — Зайдите в ближайшую лавку — и вы увидите, что шляпник вовсе не носит своих шляп.

— Он извлекает из них выгоду, — возразил Гуд. — А что извлекает из шляпы Тодхантер?

— Кроликов, — ответил Браун.

— Что? — закричал Гуд.

— Кроликов, ленты, сласти, рыбок, серпантин, — быстро перечислил священник. — Как же вы не поняли, когда догадались про узлы? И со шпагой то же самое. Вы сказали, что на нем нет раны. И правда — рана в нем.

— Под рубашкой? — серьезно спросила хозяйка.

— Нет, в нем самом, внутри, — ответил священник.

— А, черт, что вы хотите сказать?

— Мистер Тодхантер учится, — мягко пояснил Браун. — Он хочет стать фокусником, жонглером и чревовещателем. Шляпа — для фокусов. На ней нет волос не потому, что ее носил лысый Каи, а потому, что ее никто не носил. Стаканы — для жонглирования. Тодхантер бросал их и ловил, но еще не наловчился как следует и разбил один об потолок. И шпагой он жонглировал, а кроме того, учился ее глотать. Глотанье шпаг — почетное и трудное дело, но гут он тоже еще не наловчился и поцарапал горло. Там — ранка, довольно легкая, а то бы он был печальней. Еще он учился освобождаться от пут и как раз собирался высвободиться, когда мы ворвались. Карты, конечно, для фокусов, а на пол они упали, когда он упражнялся в их метании. Понимаете, он хранил тайну, фокусникам нельзя иначе. Когда прохожий в цилиндре заглянул в окно, он его прогнал, а люди наговорили таинственного вздора, и мы поверили, что его мучает щеголеватый призрак.

— А как же два голоса? — удивленно спросила Мэгги.

— Разве вы никогда не видели чревовещателя? — спросил Браун. — Разве вы не знаете, что он говорит нормально, а отвечает тем тонким, скрипучим, странным голосом, который вы слышали?

Все долго молчали. Доктор Гуд внимательно смотрел на священника, странно улыбаясь.

— Да, вы умны, — сказал он. — Лучше и в книге не напишешь. Только одного вы не объяснили: имени. Мисс Макнэб ясно слышала: «Мистер Кан».

Священник по-детски захихикал.

— А, — сказал он, — это глупее всего. Наш друг бросал стаканы и считал, сколько словил, а сколько упало. Он приговаривал: «Раз-два-три — мимо стакан, раз-два-три — мимо стакан...»

Секунду стояла тишина, потом все засмеялись. Тогда лежащий в углу с удовольствием сбросил веревки, встал, поклонился и вынул из кармана красно-синюю афишу, сообщавшую, что Саладин, первый в мире фокусник, жонглер, чревовещатель и прыгун, выступит с новой программой в городе Скарборо в понедельник, в восемь часов.

 РАЗБОЙНИЧИЙ РАЙ

Прославленный Мускари, самобытнейший из молодых итальянских поэтов, быстро вошел в свой любимый ресторан, расположенный над морем, под тентом, среди лимонных и апельсиновых деревьев.

Лакеи в белых фартуках расставляли на белых столиках все, что полагается к изысканному завтраку, и это обрадовало поэта, уже и так взволнованного свыше всякой меры. У него был орлиный нос, как у Данте, темные волосы и темный шарф легко отлетали в сторону, он носил черный плащ и мог бы носить черную маску, ибо все в нем дышало венецианской мелодрамой. Держался он так, словно у трубадура и сейчас была четкая общественная роль, как, скажем, у епископа. Насколько позволял век, он шел по миру, словно Дон Жуан, с рапирой и гитарой. Он возил с собой целый ящик шпаг и часто дрался, а на мандолине, которая тоже передвигалась в ящике, играл, воспевая мисс Этель Харрогит, чрезвычайно благовоспитанную дочь йоркширского банкира. Однако он нс был ни шарлатаном, ни младенцем; он был логичным латинянином, который стремится к тому, что считает хорошим. Стихи его были четкими, как проза. Он хотел славы, вина, красоты с буйной простотой, которой и быть не может среди туманных северных идеалов и северных компромиссов; и северным людям его напор казался опасным, а может — преступным. Как море или огонь, он был слишком прост, чтобы ему довериться.

Банкир с дочерью остановились в том самом отеле, чей ресторан Мускари так любил; собственно, потому он и любил этот ресторан. Но сейчас, окинув взглядом зал, поэт увидел, что англичан еще нет. Ресторан сверкал, народу в нем было мало. В углу, за столиком, беседовали два священника, но Мускари, при всей его пламенной вере, обратил на них нс больше внимания, чем на двух ворон. От другого столика, наполовину скрытого увешанным золотыми плодами деревцем, к нему направился человек, чья одежда во всем противоречила его собственной. На нем был пегий клетчатый пиджак, яркий галстук и тяжелые рыжие ботинки. По канонам спортивно-мещанской моды, он выглядел и до грубости кричаще, и до пошлости обыденно. Но чем ближе подходил вульгарный англичанин, тем яснее видел удивленный тосканец, как не соответствует костюму его голова. Темное лицо, увенчанное черными кудрями, торчало, как чужое, из картонного воротничка и смешного розового галстука; и, несмотря на жуткие несгибаемые одежды, поэт понял, что перед ним — старый, забытый приятель по имени Эцца. В школе он был вундеркиндом, в пятнадцать лет ему пророчили славу, но, выйдя в мир, он не имел успеха ни в театре, ни в политике и стал путешественником, коммивояжером или журналистом. Мускари не видел его с тех пор, как он был актером, но слышал, что превратности этой профессии совсем сломили и раздавили его.

— Эцца! — воскликнул поэт, радостно пожимая ему руку. — В разных костюмах я тебя видел на сцене, но такого не ждал. Ты — и англичанин.

— Почему же англичанин? — серьезно переспросил Эцца. — Так будут одеваться итальянцы.

— Мне больше нравится их прежний костюм, — сказал поэт.

Эцца покачал головой.

— Это старая твоя ошибка, — сказал он, — и старая ошибка Италии. В шестнадцатом веке погоду делали мы, тосканцы: мы создавали новый стиль, новую скульптуру, новую науку. Почему бы сейчас нам не поучиться у тех, кто создал новые заводы, новые машины, новые банки и новые моды?

— По тому что нам все это ни к чему — отвечал Мускари. — Итальянца не сделаешь прогрессивным, он слишком умен. Тот, кто знает короткий путь к счастью, не поедет в объезд по шоссе.

— Для меня итальянец — Маркони[32], — сказал Эцца. — Вот я и стал футуристом и гидом.

— Гидом! — засмеялся Мускари. — Кто же твои туристы?

— Некий Харрогит с семьей, — ответил Эцца.

— Неужели банкир? — заволновался Мускари.

— Он самый, — сказал гид.

— Что ж, это выгодно? — спросил Мускари.

— Выгода будет, — странно улыбнулся Эцца и перевел разговор: — У него дочь и сын.

— Дочь — богиня, — твердо с казал Мускари. — Отец и сын, наверное, люди. Но ты пойми, это все доказывает мою, а не твою правоту. У Харрогита миллионы, у меня — дыра в кармане. Однако даже ты не считаешь, что он умнее меня, или храбрее, или энергичнее. Он не умен; у пего глаза как голубые пуговицы. Он не энергичен; он переваливается из кресла в кресло. Он нудный старый дурак, а деньги у него есть, потому что оп их собирает, как школьник собирает марки. Для дела у тебя слишком много мозгов. Ты нс преуспеешь, Эцца. Пусть даже для делового успеха и нужен ум, но только глупец станет стремиться к деловому успеху.

— Ничего, я достаточно глуп, — сказал Эцца. — А банкира доругаешь потом, вот он идет.

Прославленный финансист действительно входил в зал, но никто на него не смотрел. Грузный, немолодой, с тускло-голубыми глазами и серо-бурыми усами, он походил бы на полковника в отставке, если бы не тяжелая поступь. Сын его Фрэнк был красив, кудряв, он сильно загорел и двигался легко; но никто и на него не смотрел. Все, как всегда, смотрели на золотую греческую головку и розовое, как заря, лицо, возникшее, казалось, прямо из сапфирового камня. Поэт Мускари глубоко вздохнул, словно сделал глубокий глоток. Так оно и было; он упивался античной красотой, созданной его предками. Эцца глядел на Этель так же пристально, но куда наглее.

Мисс Харрогит лучилась в то утро радостью, ей хотелось поболтать, и семья ее, подчинившись европейскому обычаю, разрешила чужаку Мускари и даже слуге Эцце разделить их беседу и трапезу. Сама же она была не только благовоспитанной, но и поистине сердечной. Она гордилась успехами отца, любила развлечения, легко кокетничала, но доброта и радость смягчали и облагораживали даже гордость ее и светский блеск.

Беседа шла о том, опасно ли ехать в горы, причем опасностью грозили не обвалы и не бездны, а нечто еще более романтическое. Этель серьезно верила, что там водятся настоящие разбойники, истинные герои современного мифа.

— Говорят, — радовалась она, как склонная к ужасам школьница, — здесь правит не король Италии, а король разбойников. Кто же он такой?

— Он великий человек, синьорина, — отвечал Мускари, — равный вашему Робин Гуду; Зовут его Монтано, и мы услышали о нем лет десять тому назад, когда никто уже и не думал о разбойниках. Власть его распространилась быстро, как бесшумная революция. В каждой деревне появились его воззвания, на каждом перевале — его вооруженные часовые. Шесть раз пытались власти его одолеть и потерпели шесть поражений.

— В Англии, — уверенно сказал банкир, — таких вещей не потерпели бы. Быть может, нам надо было выбрать другую дорогу, но гид считает, что и здесь опасности нет.

— Никакой, — презрительно подтвердил гид. — Я там проезжал раз двадцать. Во времена наших бабушек, кажется, был какой-то бандит по кличке Король, но теперь это — история, если не легенда. Разбойников больше не бывает.

— Уничтожить их нельзя, — сказал Мускари. — Вооруженный протест — естественное занятие южан. Наши крестьяне — как наши горы: они добры и приветливы, но внутри у них огонь. На той ступени отчаяния, когда северный бедняк начинает спиваться, наш — берет кинжал.

— Хорошо вам, поэтам, — сказал Эцца и криво усмехнулся. — Будь синьор Мускари англичанином, он искал бы разбойников под Лондоном. Поверьте, в Италии столько же шансов попасть к разбойникам, как в Бостоне — к индейцам, снимающим скальпы.

— Значит, не обращать на них внимания? — хмурясь, спросил мистер Харрогит.

— Ох как страшно! — ликовала его дочь, глядя на Мускари сияющими глазами. — Вы думаете, там и вправду опасно ехать?

Мускари встряхнул черной гривой.

— Я не думаю, — сказал он, — я знаю. Я сам туда завтра еду.

Харрогит-сын задержался у столика, чтобы допить вино и раскурить сигару, а красавица ушла с банкиром, гидом и поэтом.

Примерно в то же время священники, сидевшие в углу, встали, и тот, что повыше, — седой итальянец — тоже ушел. Тот, что пониже, направился к сыну банкира, который удивился, что католический священник — англичанин, и смутно припомнил, что видел его у каких-то своих друзей.

— Мистер Фрэнк Харрогит, если не ошибаюсь, — сказал священник. — Мы знакомы, но я подошел не потому. Такие странные вещи лучше слышать от незнакомых. Пожалуйста, берегите сестру в ее великой печали.

Даже по-братски равнодушный Фрэнк замечал сверкание и радость сестры; смех ее и сейчас доносился из сада, и он в удивлении поглядел на странного советчика.

— Вы о чем, о разбойниках? — спросил он и прибавил, вспомнив свои смутные опасения: — Или о поэте?

— Никогда не знаешь, откуда придет горе, — сказал удивительный священник. — Нам дано одно — быть добрыми, когда оно приходит.

Он быстро вышел из зала, а его собеседник ошалело глядел ему вслед.


На следующий день лошади с трудом тащили наших путников по кручам опасного горного хребта. Эцца презрительно отрицал опасность, Мускари бросал ей вызов, семейство банкира упорно хотело ехать, и все поехали вместе. Как ни странно, на станции они встретили низенького священника, и он сказал, что и ему надо ехать туда же по делу. Харрогит-младший поневоле связал это со вчерашним разговором.

Сидели все в каком-то особом открытом вагончике, который изобрел и приспособил склонный к технике гид, руководивший поездкой деловито, учено и умно. О разбойниках больше не говорили, но меры предосторожности приняли: у гида и у сына были револьверы, у Мус-кари — шпага.

Поместился он чуть поодаль от прекрасной англичанки; по другую сторону сидел священник, представившийся как Браун и больше не сказавший ни слова. Банкир с сыном и гидом сидели напротив. Мускари был очень счастлив, и Этель вполне могло показаться, что он — в маниакальном экстазе. Но здесь, на кручах, поросших деревьями, как клумба — цветами, она и сама воспаряла с ним в алые небеса, к золотому солнцу. Белая дорога карабкалась вверх белой кошкой, огибала петлей темные бездны и острые выступы, взбиралась все выше, а горы по-прежнему цвели, как розовый куст. Залитая солнцем трава была зеленой, как зимородок, как попугай, как колибри; цветы пестрели всеми красками мира. Самые красивые луга и леса — в Англии, самые красивые скалы и пропасти — на Слоудоне[33] и Гленкоу[34]; но Этель никогда не видела южных лесов, растущих на круче, и ей казалось, что фруктовый сад вырос на приморских утесах. Здесь не было и в помине тоски и холода, которые у нас, англичан, связаны с высотой. Горы походили на мозаичный дворец после землетрясения или на тюльпановый сад после взрыва. Этель сказала об этом романтику Муекари.

— Наша тайна, — отвечал он, — тайна вулкана, тайна мятежа: и ярость приносит плоды.

— В вас немало ярости, — сказала она.

— Но плодов я не принес, — сказал он. — Если я сегодня умру, я умру холостым и глупым.

Она помолчала, потом неловко произнесла:

— Я не виновата, что вы поехали.

— Да, — кивнул поэт. — Вы не виноваты, что пала Троя.

Пока они беседовали, лошади вошли под сень скал, нависших, словно туча, над особенно опасным поворотом, и остановились, испугавшись внезапной тьмы. Кучер спрыгнул на землю, чтобы перерезать постромки, и потерял власть над ними. Одна из них встала на дыбы. Вагонетка заскользила куда-то, как корабль, проломала кусты и упала с откоса. Муекари обнял Этель, она прижалась к нему и закричала. Ради таких минут он и жил на свете.

Горные стены багровой мельницей закружились вокруг него, но тут случилось нечто еще более странное. Сонный старый банкир встал во весь рост и прыгнул из вагонетки в пропасть, прежде чем она сама гуда упала. На первый взгляд то было самоубийство; на второй — оказалось, что это так же разумно, как внести деньги в банк. По-видимому, богач был энергичней и умнее, чем думал поэт: он приземлился на мягкой, зеленой, поросшей клевером лужайке, словно созданной для таких прыжков. Правда, и остальные упали туда же, хотя и не в такой достойной позе. Прямо под опасным поворотом находился кусочек земли, прекрасный, как подводный луг, — зеленый бархатный карман долгополого одеяния горы. Туда они и упали без особого для себя ущерба, только мелкие вещи рассыпались по граве. Вагонетка зацепилась за кусты, лошади с трудом сползли по склону. Первым поднялся на ноги священник и глупо и удивленно потер голову. Фрэнк Харрогит услышал, что он бормочет: «Господи, почему мы именно здесь упали?»

Моргая, священник огляделся и нашел свой нелепый зонтик. Рядом с ним лежала широкополая шляпа Мускари, подальше — запечатанное письмо, которое он, взглянув на адрес, отдал банкиру. В другой стороне, в траве, виднелся отнюдь не нелепый зонтик мисс Этель и тут же рядом — маленький флакончик. Священник взял его, быстро открыл, понюхал, и его простодушное лицо стало серым, как земля.

— Господи помилуй! — тихо сказал он. — Неужели беда уже пришла? — Он спрятал флакончик в карман и прибавил: — Наверное, я имею на это право, пока не узнаю побольше.

Горестно глядя на девушку, он увидел, как она встает из цветов и Мускари говорит ей:

— Мы упали в небо. Это неспроста. Смертные карабкаются вверх, падают вниз. Вверх падают только боги.

Она встала из цветочного моря таким блаженным видением, что священник совсем успокоился. «В конце концов, — подумал он, — Мускари может носить с собой яд, он любит мелодраму».

Когда дама встала, держась за руку поэта, он низко ей поклонился, вынул кинжал и перерезал постромки. Лошади поднялись на ноги, сильно дрожа; и тут случилась еще одна удивительная вещь. Спокойный темнолицый человек в лохмотьях вышел из кустов. На поясе у него был странный нож, изогнутый и широкий; поэт спросил его, кто он, и он не ответил.

Поэт огляделся и увидел, что откуда-то снизу, опираясь локтями о край лужайки, на него смотрит еще один оборванец с дубленым лицом и коротким ружьем. Сверху, с дороги, в них целились четыре карабина, а над ними темнели четыре лица и сверкали восемь неподвижных глаз.

— Разбойники! — кричал Мускари. — Ловушка! Эцца, застрели-ка кучера, а я займусь этими. Их всего шесть штук.

— Кучера, — сказал Эцца, не вынимая рук из карманов, — нанял мистер Харрогит.

— Тем более! — нетерпеливо сказал поэт. — Значит, его подкупили. Застрели, потом вы окружите даму, и мы пробьемся.

Он бесстрашно пошел по траве и цветам прямо на карабины, но никто не последовал за ним, кроме Фрэнка. Гид стоял посреди лужайки, держа руки в карманах, и его длинное лицо становилось все длиннее в предвечернем свете.

— Ты думам, Мускари, что из меня ничего не вышло, — сказал он, — а из тебя вышло. Но я тебя обогнал, слава моя больше твоей. Я творил поэмы, пока ты их писал.

— Да что ты встал! — закричал Мускари. — Что ты порешь чушь? Надо спасать женщину! Кто же ты такой, честное слово?

— Я Монтано, — громко сказал странный гид. — Король разбойников. Рад видеть вас в моем летнем дворце.

Пока он говорил, еще пять человек вышли из кустов и остановились, ожидая его приказаний. Один держал в руке какую-то бумагу.

— Гнездышко это, — продолжал царственный гид, — и пещеры там, пониже, называются разбойничьим раем. Его не видно ни снизу, ни сверху. Здесь я живу, здесь умру, если жандармы найдут меня. Смертью своей я распоряжаюсь сам.

Все глядели на него не дыша, только отец Браун облегченно вздохнул.

— Слава тебе господи! — пробормотал он. — Это его яд. Он не хочет попасть в руки врага, как Катон.

Король разбойников тем временем говорил все с той же грозной вежливостью:

— Остается объяснить, на каких условиях я буду развлекать моих гостей. Достопочтенного отца Брауна и прославленного Мускари я отпущу завтра утром, и мой эскорт проводит их до безопасного места. У священников и поэтов денег нет. Поэтому я позволю себе выразить свое благоговение перед высокой поэзией и апостольской церковью.

Он неприятно улыбнулся, а отец Браун заморгал и стал слушать внимательней. Монтано взял у разбойников бумагу и говорил, заглядывая в нее:

— Все прочее ясно выражено в этом документе, который я дам вам прочитать, после чего его вывесят во всех деревнях долины и на всех развилках в горах. Суть его вот в чем: я сообщаю, что взял в плен английского миллионера, мистера Сэмюела Харрогита и обнаружил у него две тысячи фунтов, которые он мне вручил. Безнравственно говорить неправду доверчивым людям, гак что придется это осуществить. Надеюсь, мистер Харрогит-старший сам вручит мне эти две тысячи.

По-видимому, беда возродила в банкире угасшее было мужество: он сунул красную дрожащую руку в жилетный карман и вручил разбойнику пачку бумаг и писем.

— Прекрасно! — воскликнул гот. — Теперь — о выкупе. Друзья Харрогитов должны передать мне еще три тысячи, что до оскорбления мало, принимая во внимание ценность этой семьи. Не скрою, если денег не будет, могут произойти неприятные для всех вещи; но сейчас, господа и дамы, я обеспечу вам все удобства, включая вино и сигары. Рад вас приветствовать в разбойничьем раю.

Пока он говорил, сомнительные люди в грязных шляпах вылезали буквально отовсюду, так что даже Мускари понял, что пробиться сквозь их ряды нельзя. Он огляделся. Этель утешала отца, ибо ее любовь к нему была сильнее, чем не лишенная снобизма гордость за него. Поэта, нелогичного, как все влюбленные, это и умилило, и раздосадовало. Он сунул шпагу в ножны и бросился на траву. Священник присел рядом с ним.

— Ну как? — сердито спросил поэт. — Романтик я? Есть в горах разбойники?

— Может, и есть, — отвечал склонный к сомнению священник.

— Что вы хотите сказать? — резко спросил Мускари.

— Я хочу сказать, что Эцца, или Монтано, очень меня удивляет, — ответил Браун.

— Святая Мария! — воскликнул поэт. — Чем же именно?

— Тремя вещами, — тихо сказал священник. — Я рад вам о них рассказать и узнать ваше мнение. Во-первых, там, в ресторане, когда вы выходили, мисс Харрогит шла с вами впереди, отец с гидом — сзади, и я услышал, как Эцца говорит: «Пускай повеселится. Беда может прийти каждую минуту». Мистер Харрогит не ответил, так что слова эти что-нибудь да значили. Я предупредил ее брата, что ей угрожает беда, но я и сам не знал какая. Если он имел в виду происшествие в горах, это просто чепуха — не станет же сам разбойник предупреждать жертву! Какая же беда должна случиться с мисс Харрогит?

— Беда с мисс Харрогит? — с яростью повторил поэт.

— Все мои загадки упираются в нашего гида, — продолжал священник. — Вот вторая. Почему он так подчеркивает в этой бумаге, что взял у банкира две тысячи? Выкуп от этого скорей не явится. Наоборот, друзья Харрогита больше испугались бы за него, если бы разбойники были бедны, то есть дошли бы до крайности.

— Да, это странно, — сказал Мускари и впервые совсем не театрально почесал за ухом. — Вы мне не объясняете, вы меня совсем запутали. Какая же у вас третья загадка?

— Эта лужайка, — раздумчиво сказал отец Браун. — На нее очень удобно падать и приятно смотреть, она не видна ни сверху, пи снизу, это хороший тайник, но никак не крепость. Какая там крепость! Хуже не придумаешь. Проще простого взять ее оттуда, с дороги, а полиция по дороге и придет. Да нас самих тут удержало четыре карабина. Несколько солдат легко сбросили бы нас в пропасть. Что бы ни значил этот зеленый закуток, он совершенно беззащитен. Это не крепость, тут что-то другое, он ценен чем-то другим, а чем — не пойму. Скорее, это похоже на артистическую уборную, или на подмостки для какой-то комедии, или...

Низенький священник вел свою нудную, искреннюю речь, а Мускари, наделенный звериной остротой чувств, услышал далеко в горах цокот копыт и приглушенные далью крики. Задолго до того, как эти звуки достигли слуха англичан, Монтано вспрыгнул на дорогу и встал у дерева. Обратившись в разбойничьего короля, он надел причудливую шляпу и перевязь со шпагой, которые никак не сочетались с грубошерстным костюмом.

Он повернул к разбойникам длинное зеленоватое лицо, взмахнул рукой, и оборванцы с карабинами, повинуясь каким-то военным соображениям, попрятались в кусты. Цокот становился все громче, дорога тряслась, чей-то голос выкликал команды. В кустах трещало и позвякивало, словно разбойники взводили курки или точили ножи о камень. Наконец звуки эти встретились: кроме того, затрещали ветви, заржали кони, закричали люди.

— Мы спасены! — воскликнул Мускари, вскакивая на ноги и размахивая шляпой. — Неужели мы все предоставим полиции? Нападем на мерзавцев с тыла! Жандармы спасают нас, спасем же и мы жандармов!

Он закинул шляпу на дерево, снова выхватил шпагу и полез на дорогу, наверх. Фрэнк побежал за ним, но отец властно окликнул его:

— Стой! Не вмешивайся.

— Ну что ты! — мягко возразил Фрэнк. — Разве ты хочешь, чтобы англичанин отстал от итальянца?

— Не вмешивайся, — повторил старик, сильно дрожа. — Покоримся судьбе.

Отец Браун посмотрел на него и схватился как будто бы за сердце; но, ощутив под пальцами стекло флакона, облегченно вздохнул, словно спасся от гибели.

Мускари, не дожидаясь помощи, вылез на дорогу и ударил кулаком короля разбойников. Тот пошатнулся, сверкнули клинки, но, не успели они скреститься, бывший гид засмеялся и опустил руки.

— Да ладно! — сказал он по-итальянски. — Скоро этому балагану конец.

— Ты о чем, негодяй? — закричал огнедышащий поэт. — Твоя храбрость — такой же обман, как твоя честь?

— У меня нет ничего настоящего, — благодушно отвечал Эцца. — Я актер, и если были у меня свои качества, я о них забыл. Я не разбойник и не гид. Я — маска на маске, а с личинами не сражаются.

Стемнело, но все же было видно, что разбойники скорее пугают коней, чем убивают людей, словно городская толпа, мешающая полиции проехать. Поэт в удивлении глядел на них, когда кто-то коснулся его локтя. Рядом стоял низенький священник, похожий на игрушечного Ноя в широкополой шляпе.

— Синьор Мускари, — сказал он, — простите мне мою нескромность. Не обижайтесь на меня и не помогайте жандармам. Любите ли вы эту девушку? То есть достаточно ли вы ее любите, чтобы жениться на ней и быть ей хорошим мужем?

— Да, — сказал Мускари.

— А она вас любит? — продолжал отец Браун.

— Наверное, да, — серьезно ответил Мускари.

— Тогда идите к ней, — сказал священник, — предложите ей все, что у вас есть. Время не терпит.

— Почему? — удивился поэт.

— Потому, — сказал священник, — что беда скачет к ней по дороге.

— По дороге скачет спасение, — возразил Мускари.

— Вы идите, — повторил священник, — и спасите ее от спасения.

Тем временем разбойники, ломая кусты, кинулись врассыпную и нырнули в густую зелень, а над кустами возникли треуголки жандармов. Снова раздалась команда, люди спешились, и высокий офицер с седой эспаньолкой появился там, где все недавно падали в разбойничий рай. И вдруг банкир закричал:

— Меня обокрали!

— Тебя давно обокрали, — удивился его сын. — Прошло часа два, как они забрали деньги.

— У меня забрали не деньги, а маленький флакон, — в спокойном отчаянии сказал банкир.

Офицер с эспаньолкой шел к ним. Проходя мимо бывшего короля, он не то ударил, не то похлопал его по плечу и сказал:

— За такие шутки может и не поздоровиться.

Поэту показалось, что великих разбойников ловят не совсем так. Офицер подошел к Харрогитам и четко произнес:

— Сэмюел Харрогит, именем закона я арестую вас за растрату банковских фондов.

Банкир деловито кивнул, подумал, повернулся, ступил на край лужайки и прыгнул точно так же, как несколько часов тому назад. Но теперь внизу не было зеленого рая.

Итальянский жандарм выразил священнику и возмущение свое, и восхищение.

— Великий был разбойник, —- сказал он. — Какую штуку выдумал! Сбежал с деньгами в Италию и нанял этих типов. В полиции многие поверили, что речь идет о выкупе. Он и раньше творил бог знает что. Большая потеря!..

Мускари уводил несчастную дочь, и она держалась за него так же крепко, как и много лет спустя. Но даже в таком горе он улыбнулся, проходя мимо Эццы, и спросил:

— Куда же ты теперь отправишься?

— В Бирмингем, — отвечал актер, раскуривая сигарету. — Я тебе сказал, я — человек будущего. Если я во что-то верю, я верю и в перемены, и хватку, и новизну. Поеду в Манчестер, в Ливерпуль, в Халл, в Хадерсфилд, в Глазго, в Чикаго — в современный, деловой, цивилизованный мир.

— Словом, — сказал Мускари, — в разбойничий рай.

 ПОЕДИНОК ДОКТОРА ХИРША

Месье Морис Брюн и Арман Арманьяк с жизнерадостно-респектабельным видом пересекали залитые солнцем Елисейские Поля. Оба были невысокими, бойкими и самоуверенными молодыми людьми. Оба носили черные бородки, которые казались приклеенными к лицу по странной французской моде, предписывающей, чтобы настоящие волосы казались искусственными. Месье Брюн носил эспаньолку, словно прилипшую под его нижней губой. Мистер Арманьяк для разнообразия обзавелся двумя бородами, по одной от каждого угла его выдающегося подбородка. Оба они были атеистами с прискорбно узким кругозором, зато умели выставить себя напоказ. Оба были учениками великого доктора Хирша — ученого, публициста и блюстителя морали.

Месье Брюн приобрел известность благодаря своему предложению исключить слово «adieu»[35] из сочинений французских классиков и ввести мелкий штраф за его использование в повседневной жизни. «Тогда, — говорил он, — само имя вашего выдуманного бога в последний раз коснется человеческого слуха». Месье Арманьяк специализировался на борьбе с милитаризмом и хотел изменить слова в тексте «Марсельезы» с «Aux armes, citoyens»[36] на «Аих greves, citoyens»[37]. Но его пацифизм имел любопытную галльскую особенность. Один известный и очень богатый английский квакер, встретившийся с ним, ради того чтобы обсудить план разоружения во всем мире, был весьма озадачен мнением Арманьяка, который для начала предложил, чтобы солдаты перестреляли своих офицеров.

В этом отношении оба молодых человека сильно отличались от своего руководителя и философского наставника. Хотя доктор Хирш родился во Франции и удостоился наивысших заслуг на ниве французского просвещения, по своему темпераменту он был склонен к мягкости, мечтательности и гуманизму, а его скептицизм мирно уживался с трансцендентальным идеализмом. Иными словами, он больше напоминал немца, чем француза, и как бы молодые галлы ни восхищались своим учителем, их неосознанно раздражала его слишком миролюбивая проповедь миролюбия. Однако для их единомышленников по всей Европе доктор Хирш был едва ли не святым от науки. Его смелые и масштабные теории мироздания сочетались с уединенной жизнью и бесхитростной, хотя и холодноватой моралью. В его позиции имелось что-то и от Дарвина, и от Толстого, но он не был ни анархистом, ни космополитом. Его взгляды на разоружение были умеренными и эволюционными; республиканское правительство даже доверило ему работу над усовершенствованием разных химических соединений. Его последним открытием стало бесшумное взрывчатое вещество, состав которого хранился в строжайшей тайне.

Дом доктора Хирша стоял на живописной улочке неподалеку от Елисейских Полей, где летом было не меньше зелени, чем в городском парке. Ряды каштанов дробили солнечный свет, прерываясь лишь на летней площадке перед большим кафе. Почти напротив кафе можно было видеть белые и зеленые шторы на окнах дома великого ученого, а второй этаж опоясывал балкон с железными перилами, тоже выкрашенными в зеленый цвет. Арка внизу вела во внутренний двор с кирпичными бордюрами, обрамлявшими цветущие кусты. Именпо туда и направились два француза, оживленно беседуя.

Им открыл Симон, старый слуга доктора, который, в своем черном костюме, в очках, с седыми волосами и покровительственными манерами, мог бы сойти за самого ученого. В сущности, он выглядел гораздо более презентабельно, чем его хозяин, напоминавший раздвоенную редиску с достаточно большой головой, чтобы тело казалось незначительным. С серьезностью знаменитого врача, вручающего рецепт, Симон передал Арманьяку запечатанное письмо. Тот нетерпеливо вскрыл конверт и быстро прочитал следующее:


«Я не могу выйти и побеседовать с вами. В доме находится человек, с которым я отказался встретиться, — некий офицер-шовинист по фамилии Дюбоск. Сейчас он сидит на лестнице. Он уже переломал мебель в других комнатах. Я заперся в своем кабинете, напротив кафе. Ради меня, прошу вас пойти в кафе и подождать за столиком на летней веранде. Я постараюсь направить его к вам. Я хочу, чтобы вы ответили на его вопросы и разобрались с ним. Сам я не могу этого сделать — просто не могу и не буду.

Кажется, у нас будет еще одно дело Дрейфуса.

П. Хирш».


Месье Арманьяк посмотрел на месье Брюна. Месье Брюн взял письмо, прочитал его и посмотрел на месье Арманьяка. Затем молодые люди бодрым шагом направились к столику кафе под каштанами на другой стороне улицы, где заказали по высокому бокалу жуткого зеленого абсента, который они имели обыкновение пить в любое время и в любую погоду. В кафе почти не было посетителей. За одним столиком пил кофе одинокий военный, за другим — сидели здоровяк со стаканом ситро и священник, который вообще ничего не пил.

Морис Брюн откашлялся и произнес:

— Разумеется, мы должны всячески помогать мэтру, но...

Наступило гнетущее молчание.

— Вероятно, у него есть веские основания для того, чтобы не встречаться с этим человеком, но...

Прежде чем кто-либо из них успел закончить фразу, стало ясно, что незваный гость наконец был изгнан из дома напротив. Кусты под аркой заколыхались, разошлись в стороны, и пришелец вылетел наружу, словно пушечное ядро.

Это оказался коренастый мужчина в тирольской фетровой шапочке, заломленной на затылок, да и во всем его облике было нечто тирольское. Он был приземистым и широкоплечим, но его ноги в бриджах до колен и вязаных чулках выглядели довольно эксцентрично. На смуглом, как лесной орех, лице выделялись очень яркие и беспокойные карие глаза, темные волосы спереди были волной зачесаны на лоб, а сзади коротко подстрижены, очерчивая массивный угловатый череп; кончики больших черных усов в форме бизоньих рогов залихватски смотрели вверх. Такая мощная голова обычно подразумевает бычью шею, но шея но самые уши была обмотана длинным цветным шарфом, подоткнутым спереди под куртку на манер модного жилета. Необыкновенный шарф темно-красной, золотистой и фиолетовой расцветки, судя по всему, имел восточное происхождение. В целом незнакомец производил варварское впечатление и больше напоминал венгерского помещика, чем французского офицера. Однако его выговор был безупречным, а французский патриотизм бил ключом, доходя до легкого абсурда. Когда он выкатился из-под арки, то первым делом бросил звонкий клич: «Есть ли здесь французы?» — как будто созывал христиан в Мекке.

Арманьяк и Брюн немедленно поднялись с мест, но было уже слишком поздно. Люди сбегались со всех сторон, и вокруг незнакомца уже образовалась небольшая, но постоянно растущая толпа. С чисто французским чутьем на уличную политику черноусый мужчина добежал до угла летней веранды кафе и вскочил на один из столиков. Ухватившись за ветку каштана для равновесия, он вскричал зычным голосом, как Камилл Демулен, разбрасывавший в толпе дубовые листья.

— Соотечественники! — надрывался он. — Я не умею говорить красивые речи, но поэтому и обращаюсь к вам! Краснобаи, что сидят в своих гнусных парламентах, умеют отмалчиваться, когда им это нужно, — точно так же, как и этот шпион, что скрывается в доме напротив! Он молчал, когда я колотил в дверь его спальни! Он и сейчас молчит, хотя слышит мой голос с другой стороны улицы и трясется от страха! О, эти политиканы умеют красноречиво отмалчиваться! Но пришло время, когда мы, не наученные красивым речам, должны сказать свое слово. Вас предали пруссакам. Вас предают прямо сейчас, а предатель живет в соседнем доме! Я Жюль Дюбоск, полковник артиллерии из Белфорта. Вчера в Вогезах мы поймали немецкого шпиона и нашли при нем документ, который я держу в руках. Конечно, дело пытались замять, но я отнес, документ автору — человеку из этого дома! Это записка, написанная его почерком и помеченная его инициалами. В ней содержится указание, где найти рецепт изготовления нового бесшумного пороха. Его изобрел Хирш, который и написал эту памятку. Она написана по-немецки и найдена в кармане немецкого лазутчика. «Скажите ему, что формула пороха, написанная красными чернилами, находится в сером конверте в первом ящике справа от стола секретаря Министерства обороны. Ему нужно соблюдать осторожность. II. X

Он выстреливал короткие фразы, как из пулемета, но явно принадлежал к тому типу людей, которые либо безумны, либо нравы. Толпа состояла в основном из националистов и уже разразилась угрожающим ревом, а меньшинство, представленное не менее сердитыми интеллектуалами во главе с Брюном и Арманьяком, лишь делало большинство еще более воинственным.

— Если это военная тайна, почему вы кричите о ней на улице?! — воскликнул Брюн.

— Я скажу вам почему! — прогремел Дюбоск над ревом толпы. — Я пришел к этому человеку как гражданин и его соотечественник. Если у него было бы какое-то объяснение, он мог переговорить со мной наедине. Но он не пожелал объясняться. Вместо этого он вышвырнул меня из дома и направил к каким-то двум своим прихвостням в кафе. Но я собираюсь вернуться, и теперь за мной пойдут парижане!

Дружный крик сотряс фасады домов, и из толпы вылетели два камня, один из которых разбил окно над балконом. Воинственный полковник снова нырнул в арку, и вскоре оттуда донесся грохот и крики. Человеческое море ширилось с каждым мгновением, и живые волны подступали к крыльцу и ограде. Казалось неизбежным, что дом изменника будет взят приступом, как Бастилия, но тут разбитое двустворчатое окно раскрылось, и доктор Хирш вышел на балкон. При виде его ярость толпы едва не сменилась хохотом, настолько нелепо выглядела его фигура в такой обстановке. Длинная голая шея, переходящая в покатые плечи, формой напоминала бутылку шампанского, но это была единственная черта, напоминавшая о празднике. Пальто болталось на нем, как на вешалке; длинные волосы морковного цвета свисали путаными прядями, а щеки и подбородок были окаймлены несуразной бородой, начинавшейся далеко ото рта. Доктор был очень бледен и носил синие очки.

Несмотря на мертвенную бледность, он заговорил со спокойной решимостью, так что толпа притихла на середине третьей фразы.

— ...лишь обратиться к моим недругам и друзьям. Своим недругам я скажу: действительно, я не принял месье Дюбоска, хотя он ломился в эту самую комнату. Действительно, я попросил двух других людей переговорить с ним от моего имени. И я скажу вам, почему это сделал! Потому что я не хочу и не буду встречаться с ним - потому что это будет против всех правил чести и достоинства. Прежде чем меня торжественно оправдают перед судом, я должен разрешить другой спор с месье Дюбоском, и, направив его к своим секундантам, я строго следовал...

Арманьяк и Брюн энергично махали шляпами, и даже недоброжелатели доктора Хирша разразились аплодисментами, когда услышали этот неожиданный вызов. Еще несколько фраз остались неразборчивыми, но потом голос доктора возвысился над шумом:

— Своим друзьям я скажу, что всегда предпочитал чисто интеллектуальное оружие, которым должен ограничиваться каждый цивилизованный человек. По наша самая драгоценная истина заключается в основополагающей силе вещества и наследственности. Мои книги пользуются успехом, мои теории не подвергаются сомнению, но в политике я страдаю от предрассудков, которые вошли в плоть и кровь у французов. Я не умею витийствовать, подобно Клемансо и Деруледу, потому что их слова напоминают отголоски их пистолетных выстрелов. Французам нужна дуэль, как англичапам нужен спорт. Хорошо, я готов предоставить доказательство и заплатить эту варварскую цену, а потом вернусь к здравому смыслу до конца своих дней.

В толпе сразу же нашлись добровольцы, предложившие свои услуги полковнику Дюбоску, который теперь выглядел вполне удовлетворенным. Одним из них был военный, недавно сидевший с чашкой кофе за столиком.

— Можете рассчитывать на меня, сударь. Я — герцог Валонский.

Другой оказался крупным мужчиной, которого его друг-священник сперва попытался отговорить, а потом отошел в сторону.

На заднем дворе кафе «Карл Великий» ранним вечером был накрыт легкий ужин. Хотя над головами посетителей не было стеклянного потолка или золоченой лепнины, все они находились под зыбкой, изменчивой лиственной крышей; декоративные деревья стояли так

плотно, что создавали впечатление небольшого сада, в тени которого прятались столики. За одним из центральных столиков в полном одиночестве сидел невзрачный маленький священник, который с серьезной сосредоточенностью отдавал должное блюду с горкой жареных снетков, стоявшему перед ним. Оп вел очень простой образ жизни, но питал склонность к внезапным роскошествам в уединении; его можно было назвать умеренным эпикурейцем. Он не поднимал глаз от тарелки, окруженной красным перцем, ломтиками лимона, ржаным хлебом и сливочным маслом, пока на стол не упала длинная тень его друга Фламбо, который опустился напротив. Фламбо был мрачен.

— Боюсь, мне придется выйти из игры, — угрюмо сказал он. — Я полностью на стороне таких французских солдат, как Дюбоск, и против французских атеистов вроде Хирша, но, кажется, в этом деле мы совершили ошибку. Мы с герцогом решили проверить обоснованность обвинения, и теперь я рад, что мы это сделали.

— Записка оказалась фальшивой? — спросил священник.

— В том-то и дело, — отозвался Фламбо. — Она написана почерком Хирша, тут нет сомнений. Но ее написал не Хирш. Если он французский патриот, он ее не писал, потому ч то не мог выдать Германии секретные сведения. Если же он немецкий шпион, он все равно ее не писал, потому что в ней нет сведений, важных для Германии.

— То есть информация ложная? — поинтересовался отец Браун.

— Ложная, — ответил Фламбо. —- Причем именно в той части, где речь идет о тайне, известной доктору Хиршу, — о том, где хранится его секретная формула. При содействии Хирша и французских властей нам разрешили осмотреть ящик в Министерстве обороны, где она якобы находилась. Мы единственные люди, которые знали об этом, не считая самого изобретателя и военного министра, но министр дал разрешение, чтобы спасти Хирша от дуэли. Поскольку обвинения Дюбоска оказались выдумкой, мы не можем поддержать его.

— Выдумкой? — спросил отец Браун.

— Именно так, — сумрачно ответил его друг. — Это неуклюжая подделка, выдуманная кем-то, кто не имел представления о подлинном местонахождении формулы. Там сказано, что документ находится в ящике шкафа справа от стола секретаря. На самом деле шкаф с секретным ящиком стоит слева от стола. В записке сказано, что документ лежит в сером конверте и написан красными чернилами. На самом деле он написан обычными черными чернилами. Абсурдно утверждать, что Хирш может неправильно описать документ, о котором не известно никому, кроме него самого, или что он пытался помочь иностранному шпиону, но дал заведомо неправильные сведения. Думаю, мы должны выйти из игры и извиниться перед рыжим стариканом.

Отец Браун с задумчивым видом подцепил рыбку на кончик вилки.

— Вы уверены, что серый конверт лежал в левом шкафу? — спросил он.

— Совершенно уверены, — ответил Фламбо. — Серый конверт — на самом деле это был белый конверт — лежал в...

Отец Браун отложил вилку с насаженной серебристой рыбкой и уставился на своего спутника.

— Что? — изменившимся голосом спросил он.

— О чем вы? — осведомился Фламбо, усердно налегавший на еду.

— Конверт был не серый, — пробормотал священник. — Фламбо, вы меня пугаете.

— Ради всего святого, чего вы испугались?

— Меня пугает белый конверт, — серьезным тоном сказал отец Браун. — Если бы только он был серым! Но если он белый, значит затевается черное дело. Значит, док гор все-таки не так чист, как кажется.

— Но я же говорил, что он не мог написать эту записку! — воскликнул Фламбо. — В ней полностью искажены факты, а доктор Хирш, виновен он или нет, был отлично знаком с фактами.

— Человек, написавший эту записку, был отлично знаком с фактами, — уверенно ответил священник. — Он не смог бы так перепутать факты, если бы ничего не знал о них. Нужно очень много знать, чтобы во всем ошибаться... как самому дьяволу.

— Вы хотите сказать...

— Я хочу сказать, что когда человек полагается на случайную ложь, он выдает часть правды, — твердо произнес отец Браун. — Допустим, кто-то послал вас найти дом с зеленой дверью и голубой шторой, где есть задний сад, но нет переднего, где есть собака, но нет кошки, где пьют кофе, но не пьют чай. Если вы не найдете такой дом, то скажете, что это выдумка. Но я возражу вам. Я скажу, что если вы нашли дом с голубой дверью и зеленой шторой, с передним садом без заднего, где привечают кошек и отстреливают собак, где чай пьют галлонами, а кофе находится под запретом — значит вы нашли тот самый дом. Человек, который послал вас, должен был знать о нем, иначе бы не смог описать его с точностью до наоборот.

— Но что это может означать? — удивился Фламбо.

— Не представляю, — ответил Браун. — Пока что дело Хирша — темный лес для меня. Если бы речь шла о левом ящике вместо правого и о красных чернилах вместо черных, то я принял бы это за случайные ошибки мошенника, как вы и говорили. Но тройка — это мистическое число, оно увенчивает вещи. Вот и здесь то же самое. Расположение ящика, цвет чернил, цвет конверта, — если все указано неправильно, значит это не случайное несовпадение.

— Что же тогда? Измена? — спросил Фламбо, вернувшийся к своему обеду.

— Этого я тоже не знаю, — ответил Браун с выражением замешательства на круглом лице. — Единственное, что приходит мне в голову... Знаете, я так и не разобрался в этом деле Дрейфуса. Мне всегда легче уловить нравственную сторону, чем вещественные доказательства. Я сужу по глазам человека, по его голосу, по тому, выглядят ли счастливыми члены его семьи, какие темы он предпочитает, а каких избегает. Так вот, дело Дрейфуса стало загадкой для меня. Дело не в ужасных обвинениях, выдвигаемых обеими сторонами. Мне известно (хотя в наше время не принято об этом говорить), что человеческая природа неизменна и в высших сферах власти могут появиться новые Ченчи или Борджиа. Нет, меня озадачила искренность обеих сторон. Я не говорю о политических партиях; рядовые члены в целом честны, но им легко заморочить голову. Я говорю о действующих лицах, то есть о заговорщиках, если они действительно были заговорщиками. Я говорю о предателе, если он был предателем. Я говорю о людях, которые должны были знать правду. Дрейфус вел себя как человек, который знал, что с ним поступили нечестно. Однако французские политики и военные вели себя так, как если бы они знали, что Дрейфус не пал жертвой клеветы и действительно является предателем. Я не говорю, что они вели себя хорошо или плохо; я лишь хочу сказать, что они вели себя уверенно. Возможно, я выражаюсь нескладно, но знаю, что имею в виду.

— Хотел бы я это знать, — пробормотал его друг. — Но какое отношение это имеет к старому Хиршу?

— Допустим, что хорошо осведомленный человек начал снабжать противника ложной информацией, — сказал священник. — Допустим, он полагал, что спасает свою страну, обманывая иностранца. Далее предположим, что это привело его в шпионские круги, где ему предложили небольшие деньги и завязали с ним незначительные контакты. Предположим, он сохранял свое шаткое положение и по-прежнему не говорил правду иностранным шпионам, но позволял им все определеннее догадываться об истинном положении вещей. Лучшая часть его натуры (то, что еще от нее осталось) говорит: «Я не помог врагу; я сказал, что документ находится в левом ящике». Но худшая сторона уже может сказать: «У них хватит ума, чтобы поискать в правом ящике». Думаю, психологически это возможно, особенно в наш просвещенный век.

-- Может быть, психологически эго возможно, — отозвался Фламбо. — Тогда можно понять, почему Дрейфус был уверен в своей невиновности, а судьи были уверены в его виновности. Но с исторической точки зрения это невозможно, потому что в документе Дрейфуса (если это был его документ) содержались точные сведения.

-- Я думал не о Дрейфусе, — возразил отец Браун.

Столики кафе опустели, и над собеседниками сгустилась тишина. Было уже поздно, хотя солнечный свет все еще льнул к предметам, как будто случайно запутавшись в древесной листве. Фламбо резко подвинул свой стул, так что звук эхом отдался вокруг, и закинул локоть на спинку.

— Что ж, — сурово сказал он, — если Хирш — не более чем робкий торговец изменой...

— Не стоит слишком сурово относиться к ним, — мягко ответил отец Браун. — Они не так уж виноваты, просто им недостает интуиции. Я имею в виду то, что заставляет женщину отказываться от танца с мужчиной или побуждает мужчину не трогать свои капиталовложения. Они внушили себе, что «чуть-чуть не считается».

— Так или иначе, он в подметки не годится моему поручителю, и я доведу дело до конца, — нетерпеливо сказал Фламбо. — Возможно, старина Дюбоск немного не в своем уме, но все-таки он патриот.

Отец Браун вернулся к блюду со снетками. Что-то в его неторопливой манере еды заставило Фламбо снова устремить на него взгляд своих блестящих темных глаз.

— Послушайте, Дюбоск абсолютно прав в этом отношении, — настойчиво произнес он. — Вы ведь не сомневаетесь в нем?

— Друг мой, я сомневаюсь во всем, — ответил маленький священник, отложив нож и вилку с видом беспросветного отчаяния. — То есть во всем, что произошло сегодня. Я сомневаюсь в событиях, разворачивавшихся у меня на глазах. Я сомневаюсь во всем, что видел, начиная с сегодняшнего утра. Что-то в этом деле сильно отличается от обычной криминальной загадки, где один человек более или менее лжет, а другой более или менее говорит правду. Здесь же оба... Ладно!

Я изложил вам теорию, которая могла бы удовлетворить кого угодно, только не меня.

— И не меня. — Фламбо нахмурился, между тем как его собеседник вернулся к снеткам, словно покорившись судьбе. — Если вы можете предложить лишь идею о записке, которую толкуют по-разному, я скажу, что эго очень хитроумно, но... как бы еще сказать?

— Но неубедительно, — быстро подсказал священник. — Я бы сказал, совсем неубедительно. Вот что странно: ночему ложь выглядит такой неумелой, словно у мальчишки-школьника? У нас есть лишь версия Дюбоска, версия Хирша и моя скромная выдумка. Либо записка была написана французским офицером, чтобы погубить французского чиновника, либо она была написана французским чиновником, чтобы помочь немецким военным, либо она была написана французским чиновником, чтобы ввести в заблуждение немецких военных. Очень хорошо. Но секретный документ, курсирующий между такими людьми, офицерами или чиновниками, обычно выглядит по-другому. Он должен быть зашифрован или, во всяком случае, изобиловать сокращениями, научными и профессиональными терминами. А здесь перед нами дешевка из низкопробного романа, вроде «ты найдешь золотой ларец в багряном гроте». Это выглядит, как... как если бы писавший хотел, чтобы другие сразу же распознали фальшивку.

Прежде чем они успели обдумать сказанное, невысокий человек во французском мундире стремительно подошел к столику и с глухим звуком опустился на стул.

— У меня необыкновенные новости, — сказал герцог Валонский. — Я только что от нашего полковника. Он собирается покинуть страну и просит передать свои извинения sur le terrain[38].

— Что? — воскликнул Фламбо и самым грозным тоном добавил: — Извинения?!

— Да, — угрюмо ответил герцог. — Прямо на месте, перед всеми, когда шпаги будут обнажены. Нам с вами придется сделать это, когда он будет выезжать за границу.

— Но ночему? — вскричал Фламбо. — Ведь он же не боится этого ничтожного Хирша!

— Полагаю, это какой-то жидо-масонский заговор, — сухо бросил герцог, — предназначенный для того, чтобы сделать из Хирша героя...

Лицо отца Брауна казалось простодушным, но имело любопытную особенность: оно либо ничего не выражало, либо вдруг озарялось светом знания. Существовал краткий миг, когда одна маска падала и на ее место становилась другая, и Фламбо, хорошо знавший своего друга, моментально заметил, что тот понял нечто важное. Отец Браун ничего не сказал, но доел рыбу.

— Где вы в последний раз виделись с нашим драгоценным полковником? — раздраженно спросил Фламбо.

— В гостинице «Сен-Луи» у Елисейских Полей, куда мы приехали вместе с ним. Как я сказал, он уже собирает вещи.

— Как вы думаете, он все еще там? — нахмурившись, поинтересовался Фламбо.

— Едва ли он уже съехал, — ответил герцог. — Он собирается в долгое путешествие...

— Нет, — внезапно сказал отец Браун и встал. — Его путешествие будет очень коротким — в сущности, одним из самых коротких. Но мы еще можем успеть и повидаемся с ним, если возьмем такси.

Отец Браун упорно хранил молчание до тех пор, пока автомобиль не свернул за угол гостиницы «Сен-Луи», где они вышли на улицу и под руководством священника зашли в переулок, где уже сгустились вечерние тени. Когда герцог нетерпеливо спросил, виновен ли Хирш в измене или нет, отец Браун рассеянно ответил:

— Нет, не в измене, а лишь в честолюбии, подобно Цезарю. — И совсем не к месту добавил: — Он живет один, и ему все приходится делать самому.

— Что ж, если он честолюбив, то теперь он должен быть доволен, — с горечью сказал Фламбо. — Весь Париж будет рукоплескать ему теперь, когда наш проклятый полковник поджал хвост.

— Говорите тише, — предостерег отец Браун, понизив голос. — Ваш проклятый полковник прямо перед нами.

Его спутники вздрогнули и прижались к темной стене, потому что коренастая фигура беглого дуэлянта действительно маячила в сумерках перед ними с двумя саквояжами в руках. Полковник выглядел так же, как в тот раз, когда они впервые увидели его, но сменил экстравагантные широкие бриджи на обычные брюки. Было ясно, что он уже покинул гостиницу.

Темная аллея, по которой двигались преследователи, была похожа на настоящие сценические задворки. С одной стороны тянулась бесцветная голая стена, изредка прерываемая грязными запертыми дверями и кое-где покрытая меловыми каракулями уличных мальчишек. Над вершиной стены изредка показывались верхушки угрюмых елей, а за ними в серо-сизых сумерках проступали очертания длинного ряда высоких домов, довольно близких, но почему-то казавшихся такими же неприступными, как горный хребет. По другую сторону поднималась высокая золоченая ограда сумрачного парка.

Фламбо с недоумением огляделся по сторонам.

— А знаете, — сказал он, — в этом переулке есть что-то...

— Эй! — резко выкрикнул герцог. — Этот тип исчез! Растворился в воздухе, словно по волшебству!

— У него есть ключ, — объяснил священник. — Он всего лишь вошел в одну из задних дверей, ведущую в сад.

В этот момент одна из серых деревянных дверей впереди захлопнулась, и они услышали щелчок замка. Фламбо бросился к двери, закрывшейся почти у него перед носом. Потом он выбросил вверх свои длинные руки, подтянулся, словно обезьяна, и встал на вершине стены. Его темный силуэт резко выделялся на фоне пламенеющего заката.

Герцог посмотрел на священника:

— Побег Дюбоска оказался более хитроумным, чем мы думали. Но все же полагаю, он бежит из Франции.

— Он бежит отовсюду, — ответил отец Браун.

Глаза герцога Валонского сверкнули, но его голос понизился почти до шепота.

— Вы думаете, он собирается покончить с собой? — спросил он.

— Вы не найдете его тело, — ответил священник.

— Боже мой! — по-французски воскликнул Фламбо, стоявший на стене. — Теперь я понял, что это за место! Это же обратная сторона той улицы, где живет Хирш. Я думал, что могу опознать заднюю часть дома так же легко, как человека со спины.

— Значит, Дюбоск пошел туда! — воскликнул герцог и хлопнул себя по бедру. — Итак, они все-таки встретятся!

С внезапным галльским проворством он запрыгнул на стену рядом с Фламбо и сел, болтая ногами от нетерпения. Священник, оставшийся внизу, прислонился к стене, обратившись спиной к сцене событий, и задумчиво разглядывал темную ограду и сереющие в сумраке деревья.

Несмотря на свое волнение, герцог имел аристократические манеры и предпочитал смотреть на дом, а не подглядывать, что творится внутри. Но Фламбо, имевший опыт взломщика (и частного сыщика), уже спрыгнул со стены на сук раскидистого дерева, по которому он мог подползти поближе к единственному освещенному окну в задней части темного дома. Оно было закрыто красной шторой, перекосившейся с одной стороны. Рискуя своей шеей на суку, который выглядел не более надежным, чем тонкая ветка, Фламбо краем глаза разглядел, как полковник Дюбоск расхаживает по ярко освещенной роскошной спальне. Но, несмотря на свою близость к дому он услышал слова своего коллеги на стене и тихо повторил их:

— Итак, они все-таки встретятся!

— Они никогда не встретятся, — сказал отец Браун. — Хирш был прав, когда сказал, что в таком деле дуэлянты не должны встречаться лицом к лицу. Вы помните психологическую новеллу Генри Джеймса о двух людях, которые так часто не могут увидеться друг с другом по чистой случайности, что начинают бояться друг друга и считать, что это веление судьбы? Здесь нечто в этом роде, но более любопытное.

— В Париже найдутся люди, которые излечат их от таких нездоровых фантазий, — мстительно произнес герцог Валонский. — Им придется встретиться, если мы поймаем их и заставим драться друг с другом.

— Они не встретятся даже в Судный день, — отозвался священник. — Даже если Господь Всемогущий призовет их на поединок, а архангел Михаил про трубит сигнал к началу схватки — даже тогда один из них будет готов, но второй не придет.

— К чему вся эта мистика? — нетерпеливо вскричал герцог. — Почему они не могут встретиться, как все остальные люди?

— Они противоположны друг другу, — сказал отец Браун с печальной улыбкой. — Они противоречат друг другу. Они, можно сказать, аннулируют друг друга.

Он продолжал смотреть на темные силуэты деревьев в парке, но герцог резко обернулся, услышав сдавленное восклицание Фламбо. Сыщик, вглядывавшийся в освещенную комнату, увидел, как полковник снял свой китель. Сначала Фламбо подумал, что назревает схватка, но вскоре изменил свое мнение. Выпуклая грудь и квадратные плечи Дюбоска оказались толстым слоем набивки, исчезнувшей вместе с кителем. В рубашке и брюках он оказался сравнительно худощавым мужчиной, который прошел из спальни в ванную, но не с воинственными намерениями, а явно с целью умыться. Он наклонился над раковиной, вытер руки и лицо полотенцем и снова повернулся, так что яркий свет упал на его лицо. Его сильный загар куда-то пропал, а большие черные усы исчезли; он был чисто выбрит и очень бледен. От полковника не осталось ничего, кроме ярких и подвижных, как у птицы, карих глаз.

— Именно об этом я и говорил, Фламбо, — послышался из-за стены голос отца Брауна. — Противоположности не сочетаются. Они не борются друг с другом. Если вы видите черное вместо белого, жидкое вместо твердого и так далее, здесь что-то не так, месье, что-то не так. Один блондин, другой брюнет, один дородный, другой худощавый, один сильный, а другой слабый. У одного есть усы, но нет бороды, так что нельзя разглядеть сто губы, у другого есть борода, но нет усов, так что нельзя разглядеть его подбородок. У одного волосы сзади коротко стрижены, но шея закрыта шарфом, другой носит рубашку с низким воротником, но отпускает длинные волосы. Все очень точно и аккуратно, месье, значит что-то нс так. Такие противоположности не могут враждовать друг с другом. Где один прогибается, другой выпирает — как лицо и маска, как ключ и замочная скважина...

Фламбо с побелевшим лицом всматривался в окно. Теперь человек в комнате стоял спиной к нему, но перед зеркалом, и уже прилаживал к лицу составной парик из спутанных рыжих волос, свисавший с головы, прилегавший к скулам и подбородку и оставлявший открытым тонкогубый насмешливый рот. В зеркальном отражении его лицо казалось ликом Иуды, жутко хохочущим и обрамленным скачущими языками пламени. На секунду перед Фламбо блеснули карие глаза, тут же скрывшиеся за синими стеклами очков. Набросив на плечи широкий черный плащ, фигура исчезла в передней части дома. Минуту спустя рев толпы и восторженные аплодисменты возвестили о том, что доктор Хирш снова вышел на балкон.

 ЧЕЛОВЕК В ПРОУЛКЕ

В узкий проулок, идущий вдоль театра «Аполлон» в районе Адельфи, одновременно вступили два человека. Предвечерние улицы щедро заливал мягкий невесомый свет заходящего солнца. Проулок был довольно длинный и темный, и в противоположном конце каждый различал лишь темный силуэт другого. Но и по этому черному контуру они сразу друг друга узнали, ибо наружность у обоих была весьма приметная и притом они люто ненавидели друг друга.

Узкий проулок соединял одну из крутых улиц Адельфи с бульваром над рекой, отражающей все краски закатного неба. Одну сторону проулка образовала глухая стена — в доме этом помещался старый захудалый ресторан при театре, в этот час закрытый. По другую сторону в проулок в разных его концах выходили две двери. Ни та ни другая не были обычным служебным входом в театр, то были особые двери, для избранных исполнителей, и теперь ими пользовались актер и актриса, игравшие главные роли в шекспировском спектакле. Такие персоны любят, когда у них есть свой отдельный вход и выход, — чтобы принимать или избегать друзей.

Двое мужчин, о которых идет речь, несомненно, были из числа таких друзей, дверь в начале проулка была им хорошо знакома, и оба рассчитывали, что она не заперта, ибо подошли к ней каждый со своей стороны равно спокойные и уверенные. Однако тот, что шел с дальнего конца проулка, шагал быстрее, и заветной двери оба достигли в один и тот же миг. Они обменялись учтивым поклоном, чуть помедлили, и наконец тот, кто шел быстрее и, видно, вообще отличался менее терпеливым нравом, постучал.

В этом, и во всем прочем тоже, они были полной противоположностью друг другу, но ни об одном нельзя было сказать, что он в чем-либо уступает другому. Если говорить об их личных достоинствах, оба были хороши собой, отнюдь не бездарны и пользовались известностью. Если говорить об их положении в обществе, оба находились на высшей его ступени. Но все в них, от славы и до наружности, было несравнимо и несхоже.

Сэр Уилсон Сеймор принадлежал к числу тех важных лиц, чей вес в обществе прекрасно известен всем посвященным. Чем глубже вы проникаете в круг адвокатов, врачей, а также тех, кто вершит дела государственной важности, и людей любой свободной профессии, тем чаще встречаете сэра Уилсона Сеймора. Он единственный толковый человек во множестве бестолковых комиссий, которые разрабатывают самые разнообразные проекты — от преобразования Королевской академии наук до введения биметаллизма для вящего процветания процветающей Британии. Во всем же, что касалось искусства, могущество его не знало границ. Его положение было столь исключительно, что никто не мог понять, то ли он именитый аристократ, который покровительствует искусству, то ли именитый художник, которому покровительствуют аристократы. Но стоило поговорить с ним пять минут, и вы понимали, что, в сущности, он повелевал вами всю вашу жизнь.

Наружность у него тоже была выдающаяся — словно бы и обычная и все же исключительная. К его шелковому цилиндру не мог бы придраться и самый строгий знаток моды, и, однако, цилиндр этот был не такой, как у всех, — быть может, чуть повыше, и еще немного прибавлял ему роста. Высокий и стройный, он слегка сутулился, и, однако, вовсе не казался хилым — совсем напротив. Серебристо-седые волосы отнюдь не делали его стариком, он носил их несколько длиннее, чем принято, но оттого не выглядел женственным, они были волнистые, но не казались завитыми. Подчеркнуто остроконечная бородка прибавляла его облику мужественности, совсем как адмиралам на сумрачных портретах кисти Веласкеса, которыми увешан был его дом. Его серые перчатки чуть больше отдавали голубизной, а трость с серебряным набалдашником была чуть длиннее десятков подобных тростей, которыми помахивали и щеголяли в театрах и ресторанах.

Второй мужчина был не так высок, однако никто не назвал бы его малорослым, зато всякий бы заметил, что он крепкого сложения и хорош собой. Волосы и у него были вьющиеся, но светлые, коротко стриженные; а голова крепкая, массивная — такой в самый раз прошибать дверь, как сказал Чосер про своего мельника. Военного образца усы и разворот плеч выдавали в нем солдата, хотя такой открытый пронзительный взгляд голубых глаз, скорее, присущ морякам. Лицо у него было почти квадратное, и подбородок квадратный, и плечи квадратные, даже сюртук и тот квадратный. И уж разумеется, сумасбродная школа карикатуристов той норы не упустила случая — и мистер Макс Бирбом изобразил его в виде геометрической фигуры из четвертой книги Евклида.

Ибо он тоже был заметной личностью, хотя успех его был совсем иного рода. Чтобы прослышать про капитана Катлера, про осаду Гонконга и знаменитый китайский поход, вовсе не требовалось принадлежать к высшему свету. О нем говорили все и всюду, портрет его печатался на почтовых открытках, картами и схемами его сражений пестрели иллюстрированные журналы, песни, сложенные в сто честь, исполнялись чуть не в каждой программе мюзик-холла и чуть не на каждой шарманке. Слава его, быть может не столь долговечная, как у сэра Уилсона, была куда шире, общедоступней и безыскусственней. В тысячах английских семей его ставили столь же высоко, как Нельсона. И, однако, сэр Уилсон Сеймор был неизмеримо влиятельней.

Дверь им отворил старый слуга или костюмер, его болезненная внешность и темный поношенный сюртук и брюки странно не вязались со сверкающим убранством театральной уборной великой актрисы. Помещение это было сплошь увешано и уставлено множеством зеркал под самыми разными углами, можно было принять их за несчетные грани одного огромного бриллианта — если б только кто-то сумел забраться в самую его середину. И когда слуга, шаркая по комнате, откидывал створку или плотней прислонял к стене то одно зеркало, то другое, прочие признаки роскоши, разбросанные там и сям, — цветы. разноцветные подушки, театральные костюмы — бесконечно множились, точно в сказке, непрестанно плясали и менялись местами, так что голова шла кругом.

Оба гостя заговорили с неказисто одетым слугой, как со старым знакомым, называя его Паркинсоном, и осведомились о его госпоже, мисс Авроре Роум. Паркинсон сказал, что она в другой комнате, но он тотчас ей доложит. По лицу обоих посетителей прошла тень — ведь вторая комната принадлежала знаменитому артисту, партнеру мисс Авроры, а она была из тех женщин, которыми нельзя пылко восхищаться, не пылая при этом ревностью. Однако внутренняя дверь тотчас распахнулась, и мисс Аврора появилась, как появлялась всегда, не только на сцене, но и в жизни: сама тишина, казалось, загремела аплодисментами, притом вполне заслуженными. Причудливое шелковое одеяние цвета павлиньего пера мерцало переливами синего и зеленого — цветами, какие всегда так восхищают детей и эстетов, а ее тяжелые ярко-каштановые волосы обрамляли одно из тех волшебных лиц, что опасны для всех мужчин, особенно же — для юных и стареющих. Вместе со своим партнером, знаменитым американским актером Изидором Бруно, она создала необычайно поэтичную и фантастичную трактовку «Сна в летнюю ночь», оттенила значительность Оберона и Титании, иными словами — Бруно и свою. Среди изысканных призрачных декораций, в таинственных танцах ее зеленый костюм, напоминающий полированные крылья стрекозы, превосходно передавал непостижимую ускользающую сущность королевы эльфов. Однако, столкнувшись с ней при свете дня, даже и угасающего, любой мужчина уже не видел ничего, кроме ее лица.

Она одарила обоих своей лучезарной загадочной улыбкой, что держала столь многих мужчин на одном и том же весьма опасном расстоянии от нее. Она приняла от Катлера цветы, тропические и дорогие, как его победы, и совсем иное подношение от сэра Уилсона Сеймора, врученное позднее и небрежней. Воспитание не позволяло ему выказывать излишнее рвение, а условная чуждость условностям не позволяла делать подарки столь банальные, как цветы. Ему попалась одна безделица, сказал он, старинная вещица: греческий кинжал эпохи крито-микенской культуры, его вполне могли носить во времена Тезея и Ипполита. Как все оружие тех легендарных героев, он медный, но, представьте, еще достаточно остер и может пронзить кого угодно. Кинжал привлек его своей формой — он напоминает лист и прекрасен, как греческая ваза. Если эта игрушка понравится мисс Роум или как-то пригодится для пьесы, он надеется, что она...

Тут распахнулась дверь в соседнюю комнату, и на пороге возник высокий человек, еще большая противоположность увлекшемуся объяснениями Сеймору, чем даже капитан Катлер. Шести с половиной футов ростом, могучий, сплошь выставленные напоказ мышцы, в великолепной леопардовой шкуре и золотисто-коричневом одеянии Оберона, Изидор Бруно казался поистине языческим богом. Он оперся о подобие охотничьего копья — со сцены оно казалось легким серебристым жезлом, а в маленькой, набитой людьми комнате производило впечатление настоящего и по-настоящему грозного оружия. Живые черные глаза Бруно неистово сверкали, а красивое бронзовосмуглое лицо с выступающими скулами и ослепительно-белыми зубами приводило на память высказывавшиеся в Америке догадки, будто он родом с плантаций Юга.

— Аврора, — начал он глубоким и звучным, как бой барабана, исполненным страсти голосом, который столько раз потрясал театральный зал, — вы не могли бы...

Тут он в нерешительности замолк, ибо в дверях вдруг появился еще один человек, фигура до того здесь неуместная, что впору было рассмеяться. Коротышка, в черной сутане католического священника, он казался (особенно рядом с Бруно и Авророй) грубо вырезанным из дерева Поем с игрушечного ковчега. Впрочем, сам он, видно, не ощутил всю несообразность своего появления здесь и с нудной учтивостью произнес:

— Мисс Роум как будто хотела меня видеть.

Проницательный наблюдатель заметил бы, что от этого бесстрастного вторжения страсти только еще больше накалились. Отрешенность священника, связанного обетом безбрачия, вдруг открыла остальным, что они обступили Аврору кольцом влюбленных соперников; так, когда входит человек в заиндевелом пальто, все замечают, что в комнате можно задохнуться от жары. Стоило появиться священнику, который не питал к мисс Роум никаких чувств, и она еще острей ощутила, что все остальные в нее влюблены, причем каждый на свой опасный лад: актер — с жадностью дикаря и избалованного ребенка; солдат — с откровенным эгоизмом натуры, привыкшей не столько размышлять, сколько действовать; сэр Уилсон — с той день ото дня растущей поглощенностью, с какой гедонисты предаются своему любимому увлечению; и даже это ничтожество Паркинсон, который знал ее еще до того, как она прославилась, — даже он следил за ней собачьим обожающим взглядом или следовал по пятам.

Проницательный наблюдатель заметил бы и нечто еще более странное. И человечек, похожий на черного деревянного Ноя (а он не лишен был проницательности), заметил это с изрядным, но сдержанным удовольствием. Прекрасная Аврора, которой отнюдь не безразлично было почитание другой половины рода человеческого, явно желала отделаться от всех своих почитателей и остаться наедине с тем, кто не был ее почитателем, во всяком случае почитателем в том смысле, как все прочие, ибо маленький священник на свой лад, безусловно, почитал ее и даже восхищался той решительной, чисто женской ловкостью, с какой она приступила к делу. Лишь в одном, пожалуй, Аврора действительно знала толк — в другой половине рода человеческого. Как за наполеоновской кампанией, следил маленький священник за тем, с какой стремительной безошибочностью она избавилась ото всех, никого при этом не выгнав. Знаменитый актер Бруно был гак ребячлив, что ей ничего не стоило его разобидеть, и он ушел, хлопнув дверью. Катлер, британский офицер, был толстокож и не слишком сообразителен, но в поведении безупречен. Он не воспринял бы никаких намеков, но скорей бы умер, чем не исполнил поручения дамы. Что же до самого Сеймора, с ним следовало обращаться иначе, сто следовало отослать после всех. Подействовать па него можно было только одним способом: обратиться к нему доверительно, как к старому другу, посвятить его в суть дела. Священник и вправду был восхищен тем, как искусно, одним ловким маневром, мисс Роум выпроводила всех троих.

Она подошла к капитану Катлеру и премило с ним заговорила:

— Мне дороги эти цветы, ведь они, наверно, ваши любимые. Но знаете, букет не полон, пока в нем нет и моих любимых цветов. Прошу вас, пойдите в магазин за углом и принесите ландышей, вот тогда будет совсем прелестно.

Первая цель ее дипломатии была достигнута — взбешенный Бруно сейчас же удалился. Он успел уже величественно, точно скипетр, вручить свое копье жалкому Паркинсону и как раз собирался расположиться в кресле, точно на троне. Но при столь явном предпочтении, отданном сопернику, в непроницаемых глазах его вспыхнуло высокомерие скорого на обиду раба, огромные смуглые кулаки сжались, он кинулся к двери, распахнул ее и скрылся в своих апартаментах. А меж тем привести в движение британскую армию оказалось не так просто, как представлялось мисс Авроре. Катлер, разумеется, тотчас решительно поднялся и, как был, с непокрытой головой, словно по команде, зашагал к двери. Но что-то, быть может какое-то нарочитое изящество в позе Сеймора, который лениво прислонился к одному из зеркал, вдруг остановило Катлера уже на пороге, и он, точно озадаченный бульдог, беспокойно завертел головой.

— Надо показать этому тупице, куда идти, — шепнула Аврора Сеймору и поспешила к двери — поторопить уходящего гостя.

Не меняя изящной и словно бы непринужденной позы, Сеймор, казалось, прислушивался; вот Аврора крикнула вслед Катлеру последние наставления, потом круто обернулась и, смеясь, побежала в другой конец проулка, выходящий к улице над Темзой, — Сеймор вздохнул с облегчением, но уже в следующее мгновение лицо его снова омрачилось. Ведь у него столько соперников, а дверь в том конце проулка ведет в комнату Бруно. Не теряя чувства собственного достоинства, Сеймор сказал несколько вежливых слов отцу Брауну — о возрождении византийской архитектуры в Вестминстерском соборе — и как ни в чем не бывало направился в дальний конец проулка. Теперь в комнате оставались только отец Браун и Паркинсон, и ни тот ни другой не склонны были заводить пустые разговоры. Костюмер ходил по комнате, придвигал и вновь отодвигал зеркала, и его темный поношенный сюртук и брюки казались еще невзрачней оттого, что в руках у него было волшебное копье царя Оберона. Всякий раз, как он поворачивал еще одно зеркало, возникала еще одна фигура отца Брауна; в этой нелепой зеркальной комнате полным-полно было отцов Браунов они парили в воздухе, точно ангелы, кувыркались, точно акробаты, поворачивались друг к другу спиной, точно отъявленные невежи.

Отец Браун, казалось, совсем не замечал этого нашествия свидетелей; словно от нечего делать, внимательным взглядом следовал он за Паркинсоном, пока тот не скрылся вместе со своим несуразным копьем в комнате Бруно. Тогда он предался отвлеченным размышлениям, которые всегда доставляли ему удовольствие, — стал вычислять угол наклона зеркала, угол каждого отражения, угол, под каким каждое зеркало примыкает к стене... и вдруг услышал громкий, тут же подавленный вскрик.

Он вскочил и замер, вслушиваясь. В тот же миг в комнату ворвался белый как полотно сэр Уилсон Сеймор.

— Кто там в проулке? — крикнул он. — Где мой кинжал?

Отец Браун еще и повернуться не успел в своих тяжелых башмаках, а Сеймор уже метался по комнате в поисках кинжала. И не успел он найти кинжал или иное оружие, как по тротуару за дверью затопали бегущие ноги и в дверях появилось квадратное лицо Катлера. Рука его нелепо сжимала букет ландышей.

— Что это? — крикнул он. — Что за тварь там в проулке? Опять ваши фокусы?

— Мои фокусы! — прошипел его бледный соперник и шагнул к нему.

А меж тем отец Браун вышел в проулок, посмотрел в другой его конец и поспешно туда зашагал.

Двое других тотчас прекратили перепалку и устремились за ним, причем Катлер крикнул:

— Что вы делаете? Кто вы такой?

— Моя фамилия Браун, — печально ответил священник, потом склонился над чем-то и сразу выпрямился. — Мисс Роум посылала за мной, я спешил как мог. И опоздал.

Трое мужчин смотрели вниз, и в предвечернем свете, по крайней мере для одного из них, жизнь кончилась. Свет золотой дорожкой протянулся по проулку, и посреди этой дорожки лежала Аврора Роум, блестящий зеленый наряд ее отливал золотом, и мертвое лицо было обращено вверх.

Платье разодрано, словно в борьбе, и правое плечо обнажено, но рана, из которой лила кровь, была с другой стороны. Медный, чуть поблескивающий кинжал валялся примерно в ярде от убитой.

На какое-то время воцарилась тишина, слышно было, как поодаль, за Черринг-кросс, смеялась цветочница и на одной из улиц, выходящих на Стрэнд, кто-то нетерпеливо свистел, подзывая такси. И вдруг капитан, то ли в порыве ярости, то ли прикидываясь разъяренным, схватил за горло Уилсона Сеймора.

Сеймор не испугался, не пробовал освободиться, только посмотрел на него в упор.

— Вам нет нужды меня убивать, — невозмутимо сказал он. — Я сам это сделаю.

Рука, стиснувшая его горло, разжалась и опустилась, а Сеймор прибавил с той же ледяной откровенностью:

— Если у меня недостанет духу заколоться этим кинжалом, я за месяц доконаю себя вином.

— Ну нет, вина мне недостаточно, — сказал Катлер. — Прежде чем я умру, кто-то заплатит за ее гибель кровью. Не вы... но, сдается мне, я знаю кто.

И не успели еще они понять, что у него на уме, как он схватил кинжал, подскочил ко второй двери, вышиб ее, влетел в уборную Бруно и оказался с ним лицом к лицу. И в эту минуту из комнаты вышел своей ковыляющей неверной походкой старик Паркинсон. Увидев труп, он, пошатываясь, подошел ближе, лицо у него задергалось, он снова заковылял, пошатываясь, в комнату Бруно и вдруг опустился на подушки одного из мягких кресел. Отец Браун подбежал к нему, не обращая внимания на Катлера и великана-актера, которые уже боролись, стараясь схватить кинжал, и в комнате гулко отдавались удары их кулаков. Сеймор, сохранивший долю здравого смысла, стоял в конце проулка и свистел, призывая полицию.

Когда полицейские прибыли, им пришлось разнимать двух мужчин, вцепившихся друг в друга, точно обезьяны; носле нескольких заданных по форме вопросов они арестовали Изидора Бруно, которого разъяренный противник обвинил в убийстве. Сама мысль, что преступившего закон задержал собственными руками национальный герой, была, без сомнения, убедительна для полиции, ибо полицейские в чем-то сродни журналистам, Они обращались к Катлеру с почтительной серьезностью и отметили, что на руке у него небольшая рана. Когда Катлер тащил к себе Бруно через опрокинутый стол и стул, актер ухитрился выхватить у него кинжал и ударил пониже запястья. Рана была, в сущности, пустяковая, но пока озверевшего пленника не вывели из комнаты, он смотрел на струящуюся кровь и с губ его не сходила улыбка.

— Вот уж злодей так злодей, а? — доверительно заметил констебль Катлеру.

Катлер не ответил, но немного погодя резко сказал;

— Надо позаботиться об умершей. — Голос его прервался, последнее слово он выговорил беззвучно.

— О двух умерших, — отозвался из дальнего угла комнаты священник. — Этот бедняга был уже мертв, когда я к нему подошел.

Отец Браун стоял и смотрел на старика Паркинсона, черным бесформенным комом осевшего в роскошном кресле. Он тоже отдал свою дань умершей, и сделал это достаточно красноречиво.

Первым нарушил молчание Катлер, и в голосе его послышалась грубоватая нежность.

— Завидую ему, — хрипло сказал он. — Помню, он всегда следил за ней взглядом... Он дышал ею — и остался без воздуха. Вот и умер.

— Мы все умерли, — странным голосом сказал Сеймор, глядя на улицу.

На углу они простились с отцом Брауном, небрежно извинившись за грубость, которой он был свидетелем. Лица у обоих были трагические и загадочные.

Мозг маленького священника всегда напоминал кроличий садок; самые дикие, неожиданные мысли мелькали так быстро, что он не успевал их ухватить. Будто ускользающий белый хвост кролика, метнулась мысль, что горе их несомненно, а вот невиновность куда сомнительней.

— Лучше нам всем уйти, — с трудом произнес Сеймор, — мы, как могли, постарались помочь.

— Поймете ли вы меня, — негромко спросил отец Браун, — если я скажу, что вы, как могли, постарались повредить?

Оба вздрогнули, словно от укола нечистой совести, и Катлер резко спросил:

— Повредить? Кому?

— Самим себе, — ответил священник. — Я бы не стал усугублять ваше горе, но не предупредить вас было бы просто несправедливо. Если этот актер будет оправдан, вы сделали все, чтобы угодить на виселицу. Меня вызовут в качестве свидетеля, и мне придется сказать, что, когда раздался крик, вы оба как безумные кинулись в комнату актрисы и заспорили из-за кинжала. Если основываться на моих показаниях, убить ее мог любой из вас. Вы навредили себе, а капитан Катлер к тому же повредил себе руку кинжалом.

— Повредил себе руку! — с презрением воскликнул капитан Катлер. -- Да это ж просто царапина.

— Но из нее шла кровь, кивнув, возразил священник. — На кинжале сейчас следы крови, это мы знаем. Зато нам уже никогда не узнать, была ли на нем кровь до этого.

Все молчали, потом Сеймор сказал взволнованно, совсем не так, как говорил обычно:

— Но я видел в проулке какого-то человека.

— Знаю, — с непроницаемым лицом сказал отец Браун. — И капитан Катлер тоже его видел. Это-то и кажется неправдоподобным.

И еще прежде, чем они взяли в толк его слова и сумели хоть что-то возразить, он вежливо извинился, подобрал свой неуклюжий старый зонт и, тяжело ступая, побрел прочь.

В нынешних газетах все поставлено так, что самые важные и достоверные сообщения исходят от полиции. Если в двадцатом веке убийству и вправду уделяется больше места, чем политике, на то есть веские основания: убийство — предмет куда более серьезный. Но даже этим едва ли можно объяснить широчайшую известность, какую приобрело «Дело Бруно» или «Загадочное убийство в проулке» и его подробнейшее освещение в лондонской и провинциальной прессе. Волнение охватило всю страну, и потому несколько недель газеты писали чистую правду, а отчеты о допросах и перекрестных допросах, хоть и чудовищно длинные, порой просто невозможные, во всяком случае заслуживали доверия. Объяснялось же все, разумеется, тем, какие имена замешаны были в этом деле. Жертва — популярная актриса, обвиняемый — популярный актер, и обвиняемого, что называется, схватил па месте преступления самый популярный воин этой патриотической эпохи. При столь чрезвычайных обстоятельствах прессе приходилось быть честной и точной; вот почему все остальное, что касается этой единственной в своем роде истории, можно поведать по официальным отчетам о процессе Бруно.

Суд шел под председательством судьи Монкхауза, одного из тех, над кем потешаются, считая их легковесными, по кто па самом деле куда серьезней серьезных судей, ибо легкость их рождена неугасимой нетерпимостью к присущей судейскому клану мрачной торжественности, серьезный же судья по существу легкомыслен, ибо исполнен тщеславия. Поскольку главные действующие лица пользовались широкой известностью, обвинителя и защитника подобрали особенно тщательно. Обвинителем выступал сэр Уолтер Каудрей, мрачный, но уважаемый страж закона, из тех, кто умеет производить впечатление истого англичанина и притом внушать совершенное доверие и не слишком увлекаться красноречием. Защищал подсудимого мистер Патрик Батлер, королевский адвокат, те, кто не понимает, что такое ирландский характер, и те, кого он пи разу не допрашивал, ошибочно принимали его за фланера[39]. Медицинское заключение не содержало никаких противоречий: доктор, которого вызвал Сеймор, чтобы осмотреть убитую на месте преступления, был согласен со знаменитым хирургом, который осмотрел тело позднее. Аврору Роум ударили каким-то острым предметом, вероятно ножом или кинжалом, во всяком случае каким-то орудием с коротким клинком. Удар пришелся в самое сердце, и умерла жертва мгновенно. Когда доктор впервые увидал ее, она была мертва не больше двадцати минут. А значит, отец Браун подошел к ней минуты через три после ее смерти.

Затем оглашено было заключение официального следствия; оно касалось главным образом того, предшествовала ли убийству борьба; единственный признак борьбы — разорванное на плече платье, но разорвано оно было не в соответствии с направлением и силой удара. После того как все эти подробности были сообщены, но не объяснены, вызвали первого важного свидетеля.

Сэр Уилсон Сеймор дакал показания, как он делал все, если уж делал, не просто хорошо, но превосходно. Сам куда более видный деятель, нежели королевский судья, он, однако, держался с наиболее уместной здесь долей скромности, и, хотя все глазели на него, будто на премьер-министра либо на архиепископа Кентерберийского, он вел себя как частное лицо, только вот имя у него было громкое. К тому же говорил он на редкость ясно и понятно, как говорил во всех комиссиях, в которых заседал. Он шел в театр навестить мисс Роум, встретил у нее капитана Катлера, к ним ненадолго присоединился обвиняемый, который потом вернулся в свою уборную; кроме того, к ним присоединился католический священник, назвавшийся Крауном. Потом мисс Роум вышла из своей уборной в проулок, чтобы показать капитану Катлеру, где находится цветочный магазин, — он должен был купить ей еще цветов; сам же свидетель оставался в комнате и перемолвился несколькими словами со священником. Затем он отчетливо услышал, как покойная, отослав капитана Катлера, повернулась и, смеясь, побежала в другой конец проулка, куда выходит уборная обвиняемого. Из праздного любопытства к столь стремительным движениям своих друзей свидетель тоже отправился в тот конец проулка и посмотрел в сторону двери обвиняемого. Увидел ли он что-нибудь в проулке? Да, увидел.

Сэр Уолтер Каудрей позволил себе внушительную паузу, а свидетель меж тем стоял опустив глаза и, несмотря на присущее ему самообладание, казался бледней обычного. Наконец обвинитель спросил совсем негромко голосом и сочувственным, и бросающим в дрожь:

— Вы видели это отчетливо?

Как ни был сэр Уилсон Сеймор взволнован, его великолепный мозг работал безупречно.

— Что касается очертаний — весьма отчетливо, все же остальное — нет, совсем нет. Проулок такой длинный, что на светлом фоне противоположного выхода всякий, кто стоит посредине, кажется просто черным силуэтом. — Свидетель, только что твердо смотревший в лицо обвинителя, вновь опустил глаза и прибавил: — Это я заметил еще прежде, когда в проулке впервые появился капитан Катлер.

Опять наступило короткое молчание, судья подался вперед и что-то записал.

— Итак, — настойчиво продолжал сэр Уолтер, — что же это был за силуэт? Не был ли он похож, скажем, на фигуру убитой?

— Ни в коей мере, — спокойно ответил Сеймор.

— Каков же он был?

— Он был похож на высокого мужчину.

Сидящие в зале суда уставились кто на ручку кресла, кто на зонтик, кто на книгу, кто на башмаки — одним словом, кто куда. Казалось, они поставили себе целью не глядеть на обвиняемого, но все ощущали его присутствие на скамье подсудимых, и всем он казался великаном. Огромный рост Бруно сразу бросался в глаза, но стоило глаза отвести — и он словно бы становился с каждым мгновением все огромней.

Каудрей, мрачно-торжественный, расправил свою черную шелковую мантию и белые шелковистые бакенбарды и сел. Сэр Уилсон ответил еще на несколько вопросов касательно кое-каких подробностей, известных и другим свидетелям, и уже покидал место свидетеля, но тут вскочил защитник и остановил его.

— Я задержу вас всего на минуту, — сказал мистер Батлер, с виду он казался деревенщиной, брови рыжие, лицо какое-то сонное. — Не скажете ли вы его чести, откуда вы знаете, что это был мужчина?

По лицу Сеймора скользнула тень утонченной улыбки.

— Прошу прощения, дело решила столь вульгарная подробность, как брюки, — сказал он. — Когда я увидел просвет меж длинных ног, я в конце концов понял, что это мужчина.

Сонные глаза Батлера вдруг раскрылись — это было подобно беззвучному взрыву.

— В конце концов! - медленно повторил он. Значит, поначалу вы все-таки думали, что это женщина?

Впервые Сеймору изменило спокойствие.

— Это вряд ли имеет отношение к делу, но, если его честь пожелает, чтобы я сказал о своем впечатлении, я, разумеется, скажу — ответил он. — Этот силуэт был нс то чтобы женский, но словно бы и не мужской — какие-то не те изгибы. И у него было что-то вроде длинных волос.

— Благодарю вас, — сказал королевский адвокат Батлер и неожиданно сел, как будто услышал именно то, что хотел.

Капитан Катлер в качестве свидетеля владел собой куда хуже и внушал куда меньше доверия, чем сэр Уилсон, но его показания о том, что происходило вначале, полностью совпадали с показаниями Сеймора. Капитан рассказал, как Бруно ушел к себе, а его самого послали за ландышами, как, возвращаясь в проулок, он увидел, что там кто-то есть, и заподозрил Сеймора и, наконец, о схватке с Бруно. Но он не умел выразительно описать черную фигуру которую видел и он, и Сеймор. На вопрос о том, каков же был загадочный силуэт, он ответил, что он не знаток по части искусства, и в ответе прорвалась, пожалуй, чересчур откровенная насмешка над Сеймором. На вопрос: мужчина то был или женщина, — он ответил, что больше всего это походило на зверя, и в ответе его была откровенная злоба на обвиняемого. Но при этом он был явно вне себя от горя и непритворного гнева, и Каудрей не задерживал его, не заставил подтверждать и без того ясные факты.

Защитник тоже, как и в случае с Сеймором, не стал затягивать перекрестный допрос, хотя казалось — такая уж у него была манера, — что он отнюдь не спешит.

— Вы престранно выразились, — сказал он, сонно глядя на Катлера. — Что вы имели в виду, когда говорили, что тот неизвестный больше походил не на женщину и не на мужчину, а на зверя?

Катлер, казалось, всерьез разволновался.

— Наверно, я зря так сказал, — отвечал он, — но у этого скота могучие сгорбленные плечи, как у шимпанзе, а на голове — щетина торчком, как у свиньи...

Мистер Батлер прервал па полуслове эту странно раздраженную речь:

— Свинья тут пи при чем, а скажите лучше: может, это было похоже на волосы женщины?

— Женщины! — воскликнул капитан. — Да ничуть не похоже!

— Предыдущий свидетель сказал — «похоже», — быстро подхватил защитник, беззастенчиво сбросив маску сонного тугодума. — А в очертаниях фигуры были женственные изгибы, на что нам тут красноречиво намекали. Нет? Никаких женственных изгибов? Если я вас правильно понял, фигура была, скорее, плотная и коренастая?

— Может, он шел пригнувшись, — осипшим голосом едва слышно произнес капитан.

— А может, и нет, — сказал мистер Батлер и сел так же внезапно, как и в первый раз.

Третьим свидетелем, которого вызвал сэр Уолтер Каудрей, был маленький католический священник, по сравнению с остальными уж такой маленький, что голова его еле виднелась над барьером, и казалось, будто перекрестному допросу подвергают малого ребенка. Но, на беду, сэр Уолтер отчего-то вообразил (виной тому, возможно, была вера, которой придерживалась его семья), будто отец Браун на стороне обвиняемого, ведь обвиняемый — нечестивец, чужак, да к тому же в нем есть негритянская кровь. И он резко обрывал отца Брауна всякий раз, как этот заносчивый посланец папы римского пытался что-то объяснить; велел ему отвечать только «да» и «нет» и излагать одни лишь факты безо всякого иезуитства. Когда отец Браун в простоте душевной стал объяснять, кто, по его мнению, был человек в проулке, обвинитель заявил, что не желает слушать его домыслы.

— В проулке видели темный силуэт. И вы говорите, вы тоже видели темный силуэт. Так каков же он был?

Отец Браун мигнул, словно получил выговор, но он давно и хорошо знал, что значит послушание.

— Силуэт был низенький и плотный, — сказал он, — но по обе стороны головы или на макушке были два острых черных возвышения, вроде как рога, и...

— А, понятно, дьявол рогатый! — с веселым торжеством воскликнул Каудрей и сел. — Сам дьявол пожаловал, дабы пожрать протестантов.

— Нет, — бесстрастно возразил священник, — я знаю, кто это был.

Всех присутствующих охватило необъяснимое, но явственное предчувствие чего-то чудовищного. Они уже забыли о подсудимом и помнили только о том, кого видели в проулке. А тот, в проулке, описанный тремя толковыми и уважаемыми очевидцами, словно вышел из страшного сна: один увидал в нем женщину, другой — зверя, а третий — дьявола...

Судья смотрел на отца Брауна хладнокровным пронизывающим взглядом.

Вы престранный свидетель, — сказал он, - но есть в вас что-то, вынуждающее меня поверить, что вы стараетесь говорить правду. Так кто же был тот человек, которого вы видели в проулке?

— Это был я, — отвечал отец Браун.

В необычайной тишине королевский адвокат Батлер вскочил и совершенно спокойно сказал:

— Ваша честь, позвольте допросить свидетеля. — И тут же выстрелил в Брауна вопросом, который словно бы не шел к делу: — Вы уже слышали, здесь говорилось о кинжале; эксперты считают, что преступление совершено с помощью короткого клинка, вам это известно?

— Короткий клинок, — подтвердил Браун и кивнул с мрачной важностью, точно филин, — но очень длинная рукоятка.

Еще прежде, чем зал полностью отказался от мысли, что священник своими глазами видел, как сам же вонзает в жертву короткий клинок с длинной рукоятью (отчего убийство казалось еще чудовищней), он поспешил объясниться:

— Я хочу сказать: короткие клинки бывают не только у кинжалов. У копья тоже короткий клинок. И копье поражает точно так же, как кинжал, если оно из этих причудливых театральных копий; вот таким копьем бедняга Паркинсон и убил свою жену — как раз в тот день, когда она послала за мной, чтобы я уладил их семейные неурядицы, — а я пришел слишком поздно, да простит меня Господь. Но, умирая, он раскаялся, раскаяние и повлекло за собою смерть. Он не вынес того, что совершил.

Всем в зале казалось, что маленький священник, который стоял на свидетельском месте и нес совершенную околесицу, просто сошел с ума. Но судья по-прежнему смотрел на него в упор с живейшим интересом, а защитник невозмутимо задавал вопросы.

— Если Паркинсон убил ее этим театральным копьем, он должен был бросить его с расстояния в четыре ярда, — сказал Батлер. — Как же тогда вы объясните следы борьбы — разорванное на плече платье? — Защитник невольно стал обращаться к свидетелю как к эксперту, но никто этого уже не замечал.

— Платье несчастной женщины было порвано потому, что его защемило створкой, когда она пробегала мимо, — сказал свидетель. — Она пыталась высвободить платье, и тут Паркинсон вышел из комнаты обвиняемого и нанес ей удар.

— Створкой? — удивленно переспросил обвинитель.

— Это была створка двери, замаскированной зеркалом, — объяснил отец Браун. — Когда я был в уборной мисс Роум, я заметил, что некоторые из зеркал, очевидно, служат потайными дверьми и выходят в проулок.

Снова наступила долгая, неправдоподобно глубокая тишина. И на этот раз ее нарушил судья:

— Зпачит, вы действительно полагаете, что, когда смотрели в проулок, вы видели там самого себя — в зеркале?

— Да, милорд, именно это я и пытался объяснить, — ответил Браун. — Но меня спросили, каков был силуэт, а на наших шляпах углы похожи на рога, вот я и...

Судья подался вперед, его стариковские глаза заблестели еще ярче, и он сказал особенно отчетливо:

— Вы в самом деле полагаете, что, когда сэр Уилсон Сеймор видел нечто несуразное, как бишь его, с изгибами, женскими волосами и в брюках, он видел сэра Уилсона Сеймора?

— Да, милорд, — отвечал отец Браун.

— И вы полагаете, что, когда капитан Катлер видел сгорбленного шимпанзе со свиной щетиной на голове, он просто видел самого себя?

— Да, милорд.

Судья, очень довольный, откинулся на спинку кресла, и трудно было понять, чего больше в его лице — насмешки или восхищения.

— А не скажете ли вы, почему вы сумели узнать себя в зеркале, тогда как два столь выдающихся человека этого не сумели? — спросил он.

Отец Браун заморгал еще растерянней, чем прежде.

— Право, не знаю, милорд, — с запинкой пробормотал он. — Разве только потому, что я не так часто гляжусь в зеркало.

 МАШИНА ОШИБАЕТСЯ

Фламбо и его друг, маленький священник, в предзакатный час сидели на садовой скамейке в Тсмпл-гарденс. Подействовала ли па них окружающая обстановка или какие-то другие, случайные флюиды, неизвестно, но только разговор этих двоих зашел о правосудии. Признав, что перекрестный допрос обвиняемого адвокатом и прокурором заключает в себе элемент случайности, они заговорили о пытках, вспомнили Древний Рим и Средневековье, истязания по приговору французского магистрата и американский допрос третьей степени.

— Мне доводилось читать о пресловутой психометрии, то есть о детекторе лжи, — сказал Фламбо. — В последнее время по этому поводу подняли много шума, особенно за океаном. Вы, наверное, знаете, что я имею в виду: испытуемому надевают па запястье манжетку пульпомера, затем произносят вслух самые разные слова и ждут, не станет ли его сердце биться чаще после некоторых из этих слов. Что вы думаете об этом методе?

— На мой взгляд, он весьма занятен, — отозвался отец Браун. — Кстати, наш разговор напомнил мне одну интересную идею, возникшую в глубокой древности: в те времена верили, что, если убийца коснется тела жертвы, из ран хлынет кровь.

— Неужели вы хотите сказать, что считаете оба этих метода равноценными?

— Один стоит другого, — ответил маленький священник. — В мертвом ли, в живом ли теле кровь все равно течет то быстрее, то медленнее, и причин тут много. Тайна сия велика есть, и, боюсь, мы никогда в нее не проникнем. Могу лишь сказать вам о себе: скорее кровь человеческая затопит альпийский пик Маттерхорн, чем я решусь ее пролить.

— Но ведь американский метод превозносят крупнейшие заокеанские ученые! — не отставал Фламбо.

— Наивные они люди, эти ученые! — воскликнул отец Браун. — А самые наивные из них — именно американцы. Кому еще, кроме янки, могло прийти в голову судить о чем бы то ни было по частоте сердечных сокращений? Да эти ваши ученые не менее наивны, чем самонадеянный мужчина, полагающий, что если женщина краснеет в его присутствии, то, значит, любит его. Кстати, вот вам еще один тест, основанный на законах кровообращения, открытых великим Гарвеем. Такой же дурацкий, как и первые два.

— Но вы должны признать, — настаивал Фламбо, — что психометрия дает определенный результат: она прямо указывает, правду говорит человек или нет.

— А что хорошего в том, что она «прямо указывает»? — вопросил отец Браун. — Что это, в сущности, значит? Когда один конец указки на что-то нацелен, другой в это время показывает в совершенно ином направлении. Все зависит от того, сумеете ли вы взять указку за нужный конец. Один раз я уже попадал в такое положение и с тех пор не верю в пользу подобных методов.

И маленький священник приступил к рассказу о том, как его постигло разочарование.


История эта случилась лет двадцать назад, когда он служил капелланом в чикагской тюрьме, где томилось множество сто единоверцев. Люди эти были одинаково способны на злодеяние и на раскаяние, так что работы у него было немало. Шерифом округа губернатор сделал бывшего сыщика по имени Грейвуд Ашер, бледного, молчаливого, склонного к философствованию янки, на лице которого обычное для него суровое выражение порой сменялось странной смущенной улыбкой. Отца Брауна этот человек любил и относился к нему немного покровительственно. Маленький священник платил ему такой же симпатией, хотя терпеть не мог его теорий, но сути весьма сложных, хотя и излагаемых достаточно просто.

Как-то вечером Ашер послал за капелланом. Тот, по своему обыкновению, молча сел у стола, заваленного бумагами, и стал ждать. Шериф извлек из кипы бумаг газетную вырезку и протянул ее Брауну. Тот внимательно прочел текст. Это был напечатанный на розовом фоне столбец светской хроники из одной американской газеты. В заметке говорилось:


«Самый блистательный из светских вдовцов снова появился в обществе, на этот раз — на "Обеде чудаков". Всем нашим именитым гражданам должен вспомниться другой обед, названный "Парадом детских колясок", на котором мистер Тодд, по прозванию Очередной

Фортель, в роскошном своем особняке посреди поместья "Пруд пилигрима" дал возможность очаровательным дебютанткам этого сезона казаться даже моложе своих лет. Не менее радушным, нетривиальным и изысканным был и прошлогодний прием в особняке Тодда, получивший название "Завтрак каннибалов", на котором сласти по форме напоминали человеческие руки и ноги, а один из остроумнейших гостей вслух высказал желание съесть своего собеседника. Дух непринужденного юмора будет царить и на новом приеме, ибо он свойствен сдержанной манере поведения мистера Тодда, а может быть, таится и под сверкающими бриллиантами в булавках на галстуках самых высокопоставленных весельчаков нашего города. Говорят, на приеме будут пародировать манеру поведения и разговоры горожан, находящихся на противоположном полюсе социального спектра. Пародия обещает быть весьма выразительной — ведь перед гостеприимным мистером Тоддом стоит задача потешить не кого иного, как лорда Бекасла, знаменитого путешественника и чистокровного аристократа, чье родовое гнездо находится в самом сердце английских дубрав. Путешествовать лорд начал раньше, чем ему вернули полагающийся по праву рождения титул. В нашем отечестве он уже однажды побывал — в молодые годы, и молва утверждает, что вернулся он к нам не без причины. С именем лорда связывают имя мисс Этты Тодд, одной из самых прекрасных и великодушных обитательниц Нью-Йорка, наследницы состояния, оцениваемого почти в сто миллионов долларов».


-- Ну как, — спросил Ашер, — интересно?

— Даже говорить об этом не хочется, — отозвался отец Браун. — Трудно придумать что-нибудь менее интересное для меня, чем эта заметка. Не понимаю, зачем вы ее вырезали. Если только не собираетесь, конечно, сажать на электрический стул борзописцев, подобных ее автору.

— Гм, — недовольно хмыкнул мистер Ашер и положил поверх статьи еще одну газетную вырезку. — Ну а это вас заинтересует?

Заметка была озаглавлена «Зверское убийство охранника. Злодей на свободе».


«Сегодня утром, на рассвете, в каторжной тюрьме в местечке Секва, штат Нью-Йорк, раздался крик о помощи. Охранники, подоспевшие к месту происшествия, обнаружили труп часового, дежурившего на вершине ограждающей тюрьму широкой стены. Северная часть стены — самая высокая, и этот участок считался самым труднопреодолимым для тех, кто мог бы задумать побег, поэтому здесь дежурил всего один охранник. Как раз его-то и сбросили со стены; он упал головой вниз, и мозги его брызнули во все стороны, словно их вышибли дубиной. Ружье охранника было похищено. На утренней поверке обнаружилось, что одного арестанта недостает. Пустующую камеру занимал некий угрюмый головорез, назвавшийся в свое время Оскаром Райаном. Ему дали небольшой срок за самое обычное для этих мест разбойное нападение, но он произвел на всех впечатление человека с жутким прошлым и совершенно непредсказуемым будущим. Когда забрезжил дневной свет, на стене над самым телом убитого обнаружили довольно невнятное послание, нацарапанное, очевидно, смоченным в крови пальцем: "Это самозащита — у него было ружье. Не желаю зла ни ему, ни другим, кроме одного человека. Когда попаду в «Пруд пилигрима», пуля у меня найдется. О. Р," Чтобы штурмовать такую стену, охраняемую к тому же вооруженным часовым, нужно быть отчаянным человеком или, на худой конец, иметь сообщников».


— Ну, что касается литературного стиля, эта заметка написана лучше, усмехнулся маленький священник, но все же не понимаю, чем тут смогу помочь я. Боюсь, если я пущусь вдогонку за этим атлетом-убийцей на своих коротеньких ножках, то буду являть собою жалкое зрелище. Да и вообще сомневаюсь, что кому-нибудь удастся отыскать этого человека. Насколько я знаю, отсюда до каторжной тюрьмы в Секве тридцать миль по безлюдной пересеченной местности, да и вокруг дикие прерии. Этот человек может прятаться в любой яме, на каждом дереве.

— Он не в яме и не на дереве, — сказал шериф.

— Откуда вы знаете? — поинтересовался отец Браун, моргая.

— Хотите с ним поговорить? — спросил Ашер.

Маленький священник широко раскрыл свои наивные глаза.

— Да неужто он здесь? Как же ваши люди до него добрались?

— Добрался до него я сам, — медлительно проговорил американец, вытягивая длинные ноги к камину. — Подцепил крючком моей трости. Да-да, не удивляйтесь, именно так. Знаете, у меня есть обыкновение бродить вечерами на природе, подальше от этих мрачных мест. Так вот, сегодня вечером я поднимался в гору по аллее, с обеих сторон которой за живой изгородью были вспаханные поля. Луна освещала дорожку серебристым светом. И вот вижу: прямо по полю к аллее бежит человек. Пригнувшись бежит и с хорошей скоростью, как легкоатлет, специализирующийся на беге с препятствиями. Мне показалось, что он уже выдохся, однако, приблизившись к дорожке, он с ходу проскочил сквозь редкую изгородь, как сквозь паутину, или, вернее, как будто сам он был сделан из камня, — я ведь ясно слышал треск ломающихся веток. Чуть только его силуэт показался на фоне луны на аллее, я бросил трость ему под ноги. Он споткнулся и упал. Я же достал свисток и во всю мочь засвистел. Тут подоспели наши ребята и скрутили этого типа.

— М-да, вот была бы история, если б оказалось, что эго действительно какой-нибудь известный спортсмен, — заметил отец Браун.

— Никакой он не спортсмен, — мрачно пробурчал Ашер. — Мы вскоре узнали, что это за птица, хотя я все понял, как только его осветила луна.

— Вы решили, что это беглый каторжник, поскольку утром того самого дня прочли в газете о его побеге, — спокойно сказал священник.

— Ну нет, у меня были более веские причины так думать, — холодно ответил шериф. — Отбросим даже самое простое: профессиональный спортсмен не стал бы бежать по вспаханному полю и продираться сквозь живую изгородь, рискуя выколоть себе глаза. Не стал бы он и пригибать голову, как побитый пес. Но были и еще кое-какие детали, не укрывшиеся от моего наметанного глаза. Одежда на этом человеке была ветхая и местами рваная, более того, он выглядел в ней на редкость уродливо. Когда его силуэт появился на фойе луны, огромный стоячий воротник показался мне горбом, а свободно свисающие длинные рукава создавали впечатление, что у этого человека нет рук. Мне пришло в голову, что ему каким-то образом удалось сменить тюремную робу на гражданскую одежду, вернее, на лохмотья, которые он кое-как па себя напялил. К тому же в лицо ему дул сильный ветер, по разметавшихся по ветру волос я, как ни старался, так и не заметил, — значит, они было очень коротко острижены. Потом я вспомнил, что как раз за этим вспаханным полем располагается «Пруд пилигрима», в хозяина которого этот каторжник, как вы, должно быть, помните, собирался всадить пулю. И тогда я бросил ему под ноги мою трость.

— Блестящий образчик искусства моментально делать умозаключения, — отозвался отец Браун. — Однако скажите, было ли у него ружье?

Ашер, меривший шагами комнату, резко остановился, и священник добавил извиняющимся тоном:

— Боюсь, что без ружья всадить в кого-то пулю затруднительно.

— Нет, ружья у него не было, — хмуро ответил ему собеседник, — но, очевидно, только по случайности или потому, что его планы изменились. Должно быть, он решил, что переодеться мало, надо еще избавиться от оружия. Скорее всего, он не раз вспоминал об окровавленной куртке охранника, оставшейся под стеною.

— Похоже, что так, — откликнулся отец Браун.

— Однако нам вряд ли стоит все это обсуждать, — заявил Ашер. — Теперь уже точно известно, что это гот самы й человек.

— Как вы это узнали? — тихо прозвучал вопрос священника.

И тогда Грейвуд Ашер скинул со стола газеты и снова положил на него все те же вырезки.

— Ну, раз уж вы так дотошно вникаете во все мелочи, давайте начнем с начала. Если вы еще раз пробежите глазами эти две заметки, то обнаружите: их объединяет лишь одна вещь, а именно упоминание поместья миллионера Айртона Тодда, которое, как вы знаете, называется «Пруд пилигрима». Вам также должно быть известно, что хозяин этого имения — человек в высшей степени необычный, один из тех, возвышению которых послужили...

— Загубленные души его ближних, — закончил за него отец Браун. - Да, мне это известно. Кажется, он нажил состояние на торговле бензином.

— Во всяком случае, — отозвался шериф, — пресловутый Тодд Очередной Фортель играет важную роль в этой загадочной истории.

Он снова уселся в кресло, протянул ноги к камину и продолжил свой рассказ — столь же эмоционально, но не упуская ни малейших подробностей.

— На первый взгляд в деле этом теперь не осталось ничего таинственного. В том, что каторжник собирается явиться с ружьем в «Пруд пилигрима», нет ничего необъяснимого или даже странного. Мы, американцы, не похожи на англичан, готовых простить толстосума, если он не жалеет денег на больницы или на скаковых лошадей. Своей карьерой Тодд обязан самому себе, своим незаурядным способностям. Не сомневаюсь, что многие из тех, кому он эти способности продемонстрировал, жаждут продемонстрировать ему свои — но части искусства обращения с ружьем. Тодда вполне мог бы подстрелить человек, о котором он даже никогда не слышал, — какой-нибудь рабочий, уволенный им в числе других, или клерк фирмы, которая по милости Тодда обанкротилась. Очередной Фортель — человек с незаурядными умственными способностями и сильным характером, но в нашей стране взаимоотношения тружеников и работодателей очень напряженные.

Таким образом, складывается впечатление, что этот Райан направлялся в «Пруд пилигрима», чтобы покончить с Тоддом. Так мне казалось до того момента, когда развитие событий заставило меня вспомнить, что я не только шериф, но и детектив. Когда пленника увели в тюрьму, я поднял свою трость и пошел дальше. Извилистая аллея в конце концов привела меня к одной из боковых калиток в ограде вокруг владений Тодда. Калитка эта — ближайшая к пруду, или озерцу, в честь которого, собственно, и названо поместье. Все это происходило часа два назад. Было около семи вечера, лунный свет стал ярче и высветил длинные белые полосы на таинственной черноте водоема, окаймленного сизыми илистыми берегами. Говорят, наши предки заставляли ходить по этому илу женщин, подозревавшихся в колдовстве, пока те не тонули. Я не помню, что еще говорили об этом месте, — вы, наверное, представляете себе, где оно расположено. Если взять за ориентир особняк Тодда, к водоему надо идти на север, в сторону пустоши, которая начинается сразу за ним. Там еще растут два странных приземистых дерева, похожих на огромные грибы. Так вот, я стоял, завороженный мистическим видом этого пруда, когда мне вдруг померещилось: от дома к пруду кто-то идет. Однако то, что казалось мне человеческой фигурой, было настолько скрыто туманом да и так далеко от меня, что я не только не мог присмотреться внимательнее, но даже засомневался, не привиделось ли мне это. К тому же мое внимание было отвлечено событиями, происходившими гораздо ближе ко мне. Я притаился за оградой, которая тянулась от этого места до одного из флигелей огромного особняка. По счастью, в ней кое-где были дыры, как будто специально для того, чтобы мне удобнее было наблюдать за тем, что происходит по ту ее сторону. На темном фасаде флигеля вдруг мелькнул свет — открылась дверь, и в проеме показался темный силуэт. Человек, то ли укутавший голову платком, то ли накинувший капюшон, пристально вглядывался во тьму, при этом даже чуть нагнувшись вперед. Затем дверь закрылась, и по садовой дорожке стала перемещаться чья-то тень, перед которой двигалось желтое пятно света — очевидно, от фонаря. Я разглядел, что фигура женская. Незнакомка с фонарем закуталась в обтрепанный плащ и, должно быть, хотела остаться незамеченной. Все это было очень странно: и принятые ею меры предосторожности, и ее ветхая одежда, очертания которой вырисовывались в теплых желтых лучах света. Женщина осторожно свернула на извилистую садовую тропинку и вскоре оказалась от меня всего лишь в полусотне ярдов; затем она на мгновение остановилась у торфяной террасы, обращенной к илистому берегу пруда. Подняв фонарь над головой, она трижды повела им из стороны в сторону, очевидно подавая кому-то сигнал. В этот момент фонарь осветил ее лицо. Оно было мне знакомо. Несмотря на неестественную бледность женщины и повязанную вокруг головы дешевую шаль, без сомнения позаимствованную у кого-то из слуг, я узнал мисс Этту Тодд, дочь миллионера.

Подав сигнал, она сразу же пошла обратно, так же стараясь не привлекать к себе внимания, и вскоре дверь за нею закрылась. Я хотел было перелезть через ограду и последовать за мисс Тодд, когда мне вдруг пришло в голову, что детективный раж, подбивавший меня на подобную авантюру, чуть не заставил меня совершить недостойный поступок, к тому же совершенно ненужный, — ведь у меня и так были все козыри на руках. Но только я собрался повернуть назад, как ночную тишину вдруг нарушил новый звук. В одном из верхних этажей распахнулось окно — оно было, очевидно, за углом, потому что я ничего не увидел, — и кто-то громовым голосом осведомился, куда подевался лорд Бекасл и почему его нет ни в одной из комнат. Голос этот, отчетливо выговаривавший слова и затопивший весь сад своими раскатами, я узнал сразу — слишком часто я слышал его на избирательных митингах и совещаниях воротил нашего бизнеса. Это был голос самого Айртона Тодда. Кто-то из обитателей дома, должно быть, подошел к окну или вышел в сад, после чего крикнул хозяину дома, что лорд час назад отправился па прогулку в направлении пруда и с тех пор его не видели. Тодд взревел: «Да его же убили!» — и с силой закрыл окно. Послышался топот ног по лестнице — хозяин дома, по всей вероятности, спускался вниз. Решив все-таки избрать прежний и, прямо скажем, разумный план действий, я постарался, чтобы меня не заметили при начинавшемся прочесывании местности, в результате чего благополучно улизнул и около восьми часов был уже здесь.

Теперь, прошу вас, вспомните ту маленькую заметку о нравах нашего высшего общества, которая показалась вам совершенно неинтересной. Если каторжник не собирался разделаться с Тоддом — а он, судя по всему, действительно изменил свои намерения, — то разумно было бы предположить, что он избрал жертвой лорда Бекасла. Похоже, он намеревался расквитаться со всеми, кто ему не по нраву. Трудно найти более подходящее место для убийства, чем берега этого зловещего пруда, где ил быстро засосет тело жертвы и оно бесследно исчезнет. Таким образом, рискнем предположить, что наш коротко остриженный приятель явился к пруду, чтобы убить лорда Бекасла, а вовсе не Тодда. Хочу еще раз обратить ваше внимание вот на что: у многих людей в нашей стране есть причины разделаться с Тоддом, однако зачем американцу убивать английского лорда, лишь недавно прибывшего в нашу страну? Может быть, дело в том, что лорд этот, как было сказано в заметке, ухаживает за дочерью Тодда? Наш коротко остриженный приятель, хотя он и разгуливает в лохмотьях, — скорее всего, страстный воздыхатель этой девицы.

Понимаю, это мое утверждение покажется вам нелепым, даже смешным, но это лишь потому, что вы англичанин. Мои слова для вас сравнимы лишь с утверждением, что дочь архиепископа Кентерберийского венчается в церкви Святого Георгия на Ганновер-сквер с бывшим дворником, досрочно освобожденным из заключения. Не способны вы отдать должное неуемной энергии и жизненной силе наших замечательных соотечественников. Когда вы видите благообразного седого американца в смокинге, пользующегося большим влиянием в обществе и занимающего в нем видное положение, вам сразу приходит в голову, что он из родовитого семейства. А вот и нет! Вам трудно себе представить, что каких-нибудь два года назад вы могли бы обнаружить его в дешевых меблированных комнатах, а то и в тюрьме. Упускаете вы из виду нашу национальную черту — способность держаться на плаву, а при удобном случае выбираться па берег успеха. Многие из наиболее влиятельных наших граждан возвысились совсем недавно, причем в довольно немолодом возрасте. Дочери Тодда было уже восемнадцать, когда ее отец впервые загреб много денег. Так что не удивлюсь, если ее поклонником окажется человек из низов и она будет верна ему по-прежнему, что следует из эпизода с фонарем. Мне кажется, женщина с фонарем и мужчина с ружьем должны быть сообщниками. История эта, без сомнения, наделает много шума.

— Ну и что же вы предприняли дальше? — спокойно спросил священник.

— Думаю, вас это шокирует, — отозвался Грейвуд Ашер. — Насколько я понимаю, вы не одобряете научный прогресс в некоторых областях человеческой деятельности. Мне была предоставлена полная свобода выбора, и я совершил довольно смелый поступок. Мне показалось, что данный случай как раз из тех, когда есть смысл применить детектор лжи. Я вам рассказывал, что это за штуковина. Теперь я убежден: эта машина не лжет!

— Машина и не может лгать, — заметил отец Браун. — Но и говорить правду не может тоже.

— Ну, в нашем случае она таки сказала правду, — уверенно продолжал шериф. — Я усадил этого человека в удобное кресло, надел ему на запястье манжетку и стал писать мелом слова на грифельной доске; машина регистрировала частоту его пульса, я же наблюдал за его реакцией на разные слова. Весь фокус в том, что в беспорядочной их череде некоторые слова в большей или меньшей степени связаны с преступлением, которое, возможно, совершил подозреваемый, причем попадаться они должны неожиданно. Ну вот я и написал сначала «цапля», йотом «орел», затем «сокол»; когда же я начал писать слово «бекас», этот человек очень занервничал, а когда я вывел на конце слова букву «л», стрелку прибора зашкалило. У кого еще в Штатах найдется причина подскочить на стуле,