Book: Милосердие



Милосердие

Бенито Перес Гальдос

Милосердие


Роман (исп.)

I


У храма святого Севастиана (вернее сказать, у приходской церкви), как и у некоторых людей, — два лица, два фасада, и оба привлекают к себе наш взор, хотя красивыми их не назовешь; одно из них обращено к нижним кварталам, лепящимся друг к другу вдоль улицы Каньисарес, другое — к торговому царству на площади Ангела. Вы, наверно, и сами заметили, что лица эти, при всей своей простоте, хороши в чисто мадридском вкусе: ведь архитектурные черты города как нельзя лучше выражают его характер. Над грубо сработанными южными дверями церкви стоит скособоченная фигура святого мученика в позе отнюдь не молитвенной, а скорее даже танцевальной. У простых и невысоких северных дверей, лишенных каких бы то ни было украшений, высится колокольня, о которой можно подумать, что она подбоченилась и собирается высказать всю правду в глаза площади Ангела. Перед каждым из двух фасадов есть небольшой, обнесенный ржавой решеткой двор, где в глиняных вазонах растут пышные кусты и радует глаз небольшой цветочный базар. Здесь, как нигде более, вы ощутите очарование, прелесть, или, если выражаться по-андалусски, приятность, исходящие, подобно тонкому аромату, от вещей простых и грубых, каким в нашем мире несть числа. Это двуликое здание с приткнувшейся к нему колокольней, с небольшим куполом часовни, где служат новены[1] с покоробленной крышей и потрескавшимися, крашенными охрой убогими стенами, с цветущими кустами во двориках, ржавой решеткой вокруг них и в верхнем просвете колокольни, кажется простым и аляповатым, как лубочная картинка со стишками или как песня слепца; и все же оно создает впечатление чего-то милого сердцу, приятно волнующего, одним словом — праздничного. Это такой уголок Мадрида, который мы должны бережно хранить как антикварную диковину, потому что карикатура в зодчестве — тоже искусство. Так будем же восхищаться храмом святого Севастиана. Как наследством от былых времен, забавным бесхитростным эстампом, и сохраним этот прелестный обломок старины.

Южные двери пользуются привилегией называться главным входом, однако по будням прихожане не отдают им предпочтения. И утром, и вечером почти все ходят в церковь, словно через черный ход, через простые двери с северной стороны. Нет нужды считать верующих, входящих в храм божий через южные и северные врата, так как самым верным и непогрешимым признаком обилия прихожан служат нищие. У северного входа выстраивается более могучая и грозная когорта попрошаек, чем у южного, эти люди подстерегают милосердие подобно сборщикам налога у городских ворот, только они стерегут границу не мирских владений, а божьих и взимают умеренную дань с тех, кто несет туда для омовения свою нечистую совесть.

Те нищие, которые стоят на страже с северной стороны, располагаются во дворе, возле двух ворот, выходящих на улицы Пуэртас и Сан-Себастьян, причем стратегия дислокации такова, что ни один прихожанин не ускользнет от жаждущих подаяния, разве что проникнет в церковь через крышу. В холодные зимние дни дождь или стужа не дают бесстрашным воинам нищей армии развернуть свои ряды под открытым небом (хотя среди них есть и такие, которым комплекция позволяет устоять перед любой непогодой), и тогда они, сохраняя идеальный порядок, отступают и укрываются в узком проходе, ведущем внутрь церкви, где выстраиваются по обе его стороны. Нечего и говорить, благодаря такому искусному маневру ни одна христианская душа не проскользнет в церковь незамеченной, и пройти этот узкий коридор так же трудно, как знаменитые Фермопилы[2]. На правом и левом флангах стоят не менее двух десятков доблестных бойцов: отважные старики, неукротимые старушонки, надоедливые слепцы, а в помощь им — дети как ударная наступательная сила (разумеется, все эти термины употребляются здесь применительно к искусству попрошайничанья), и все они стоят на своем боевом посту от зари до обеденного часа, ибо это войско тоже должно вовремя подкормиться, чтобы с новым пылом начать вечернюю кампанию. С наступлением темноты, если вечером нет новен, проповеди, молитв и душеспасительных бесед или вечернего поклонения Христу, войско рассыпается, каждый воин не спеша шествует к своему домашнему очагу. Мы еще проследуем за ними в их убежища, где они влачат выпавшее им на долю жалкое существование.

В первую очередь, понаблюдаем, как они борются за эту коварную штуку — жизнь, побываем на грозном поле боя, где не увидим ни рек крови, ни боевых доспехов, зато там полно блох и других кровожадных мелких тварей.

Как-то холодным и ветреным мартовским утром, когда слова замерзали у губ, а летевшая в лицо прохожим пыль казалась размельченным ледяным крошевом, войско укрылось в проходе, и снаружи, у железных ворот, выходивших на улицу Сан-Себастьян, остался лишь один слепой старик но прозвищу Лощеный, у которого тело было, как видно, из бронзы, а в жилах текли либо спирт, либо ртуть, ибо только они могли не замерзнуть на таком холоду; старик же оставался по-прежнему крепким и бодрым, а щекам его могли бы позавидовать цветы, лежавшие на прилавке цветочной будки. Цветочница тоже спряталась поглубже под навес, забрав с собой горшки и букеты бессмертников, и принялась плести венки для умерших детей. Во дворе, именовавшемся «кладбищем святого Севастиана», как о том гласила надпись, выбитая на изразце над входом, не видно было ни души, лишь время от времени пробежит какая-нибудь женщина, прикрывая от ветра лицо молитвенником, или пройдет в ризницу кто-нибудь из священнослужителей в развевающейся сутане, полы которой трепещут, как крылья, и сам он похож вон на того взъерошенного черного ворона, вцепившегося когтями в черепицу на крыше, а та того и гляди сорвется и взлетит выше колокольни,, будто тоже принадлежит к царству пернатых.

Никто из проходивших через двор не обращал внимания па несчастного слепца, всем давно примелькалась фигура этого бесстрашного воина, стойко переносящего и снежный буран, и летний зной, всегда стоящего на боевом посту в дырявом плаще, с протянутой рукой; он и сейчас без устали повторял свои привычные жалобы, хоть слова его леденели, едва сорвавшись с губ. Ветер трепал седую бороду, она забивалась в нос, прилипала к щекам, мокрым от слез, исторгаемых из мертвых глаз ледяным ветром. Шел уже десятый час, а Лощеный не добыл еще ни гроша. Самый что ни на есть растре клятый день в этом году, да и год пока что ничего хорошего не принес с самого начала: даже в день святого покровителя прихода — 20 января — улов Лощеного составил всего двенадцать сентимо[3], почти наполовину меньше, чем в прошлом году, а в новены перед днем святого Власия и в самый день праздника он собирал по пять-семь монет — ну что это за добыча!

«Я так понимаю, — ворчал наш доблестный воин, кутаясь в лохмотья, глотая слезы и выплевывая лезшие в рот клочья бороды, — что и день святого Иосифа обойдет нас удачей... Со времен Амадео[4] мало кто вспоминает о святом Иосифе... Да и все прочие святые уже не в той силе. Всему приходит конец, вот так-то, в том числе и роскошеству праздников, а стало быть, и честной бедности. А всё эти нынешние политики: проводят всякие там подписки на обездоленных, только это одно мошенничество. На месте господа бога я послал бы архангелов, чтоб они изничтожили всех тех, что на словах пекутся об обездоленных, а на самом деле только морочат нам голову. Правда, милостыню пока что подают, не перевелись еще добрые души, но тут тебе и либералы, и какой-то там конгресс, и всякие конгрегации, митингации и все такое прочее, да еще газеты сбивают с толку правоверных христиан... Попомните мое слово: они хотят извести всех бедняков, чтоб не осталось ни одного, и своего добьются. Но тут-то я и спрашиваю: а кто же спасет их души от чистилища?.. Вот и будут они как миленькие гореть там веки вечные, никто из живых о них и не вспомнит, потому что... Как бы там ни было, молитва богача на сытый желудок, в тепле и холе, до неба не дойдет... Как бог свят — не дойдет».

Тут размышления слепца были прерваны: к нему подошел приземистый мужчина лет шестидесяти, неряшливо одетый, в длинном плаще, чуть ли не волочившемся по земле, с коротко подстриженной седой бородой и ласковым взглядом; вытащив из кошелька, полного мелочи (наверняка специально предназначенной для милостыни), «толстушку» — монету в десять сентимо, — он подал ее Лощеному.

— Не ждал ты ее сегодня, а? В такую-то погоду!..

— Еще как ждал, сеньор дон Карлос, — ответил слепой, целуя монету, — Ведь сегодня у вас годовщина, и вы не могли не прийти, даже если бы от стужи полопались барометры (он, конечно, хотел сказать «термометры»).

— Что правда, то правда. Такие вещи я не забываю.

Слава богу, есть во что одеться, вот и закутался, как мог, да и не диво: этот чертов северный ветер так пронизывает, что простуду может схватить даже бронзовый конь на Плата Майор[5]. Да и ты бы поостерегся. Почему не заходишь внутрь?

— А я тоже бронзовый, сеньор дон Карлос, от меня и смерть отступилась. Уж лучше стоять на ветру, чем слушать болтовню старух, у которых обхожденья ни на грош... Я так считаю: без обхожденья никто тебе и не подаст, вот оно что... Воздай господь вам сторицей, сеньор дон Карлос, да не минует вас милость его...

Не успел слепой произнести эти слова, как дон Карлос улетел — я говорю так, потому что страшный порыв ветра подхватил полы его длинного плаща, задрал на голову, и бедняга завертелся, как штука материи или свернутый ковер, понесся по ветру, шмякнулся о церковные двери и влетел в проход, задыхаясь и силясь освободить голову от плаща. «Ну и погодка, просто наказанье!..» — воскликнул несчастный дон Карлос, и его тотчас обступили нищие, оглушая жалобными воплями; старухи высохшими руками помогли ему расправить плащ. Он немедля начал раздавать монеты, извлекая их по одной из кошелька и хорошенько ощупывая каждую: а вдруг слиплись, и кому-то достанется сразу две... Наконец он распрощался с нищей братией, призвав всех к смирению и кротости, спрятал кошелек, где еще оставались монеты для раздачи при выходе с другой стороны, и вошел в церковь.

II

Омочив пальцы святой водой, дон Карлос Морено Трухильо цаправился к часовенке Бланкской божьей матери. Он был человеком в высшей степени педантичным, и вся жизнь его проходила в строгих рамках по заранее намеченной программе, которая определяла все его действия, как физические, так и духовные, от решения важных деловых вопросов до самых пустяковых развлечений; по программе он двигался, по программе дышал. Силу и незыблемость обычаев этого святого мужа можно показать хотя бы на таком примере: под старость жил он в своем доме на улице Аточа, с южной стороны, но в церковь входил только с северной по той лишь причине, что раньше тридцать семь лет пользовался этим входом, так как на площади Ангела располагалась его знаменитая торговая контора.

А вот выходил он всегда с другой стороны, на улицу Аточа, хотя ему каждый раз надо было еще заглянуть к дочери, которая жила на улице Ла-Крус. Преклонив колени перед алтарем скорбящей божьей матери и перед фигурой святого Лесмеса, дон Карлос постоял некоторое время в молитвенной отрешенности; не спеша обошел все часовенки и алтари, под конец остановившись, как всегда, у часовенки Иисуса Христа; зашел ненадолго в ризницу, где позволил себе обменяться несколькими словами с ризничим, поговорили о погоде, о том, «как все нынче плохо», обсудили, отчего и почему в Лосойском[6] канале мутная вода, затем дон Карлос вышел в сторону Аточи, где раздал нищим оставшиеся в кошельке монеты. Он всегда настолько точно рассчитывал, что ему редко не хватало взятой с собой мелочи для нищих по обе стороны церкви, а если такой неслыханный случай вдруг происходил, тот горемыка, которому ничего не досталось, твердо знал, что на другой день он свое получит; если же оказывалось хоть немного лишку, добряк спешил к часовне на улице Оливар и находил страждущие руки, в которые и вкладывал все оставшиеся монеты, все до единой.

Так вот, дорогой читатель, как я уже говорил, дон Карлос вошел в церковь через дверь, которая вела с так называемого кладбища святого Севастиана. Старухи и слепые обоего пола, получив от него подаяние, принялись чесать языки — ведь если никто не входит в церковь и не выходит, что еще делать этим несчастным, как не утолять грызущий их голод и тоску глухих, бесплодных часов кушаньем, которое им ничего не стоит, но оно настолько острое (хотя бывает и безвкусным), что они всегда не прочь обмануть им голод. В этом они ничем не отличаются от богатых и даже, пожалуй, имеют перед ними некоторое преимущество: речь их не подчинена условностям, из-за которых между мыслью и словом образуется толстая корка, этикетная и грамматическая накипь, лишающая словесную перепалку остроты и пряности, а в них-то весь смак этого яства.

— Я же вам сказала, что дон Карлос сегодня обязательно придет, так или нет? Вот и вышло по-моему. А ну-ка попробуйте теперь клепать на меня, будто я ничего толком не знаю и болтаю зря.

— Так и я про дона Карлоса говорила то же самое... Еще бы... Ведь сегодня день-то какой, двадцать четвертое число, стало быть, годовщина у него — ровнехонько год, НАМ его жена померла, царство ей небесное, как же ему не прийти, даже если с неба каменный град посыплется, потому что, никому не в обиду будь сказано, другой такой ноистину христианской души во всем Мадриде не сыщешь.

— А я вот боялась, что не придет: и холод собачий, и день такой, когда надо давать монету покрупней, вот этот добрый сеньор и отменит праздничек.

— Ну, пришел бы завтра, ты сама знаешь, Кресенсия, что дои Карлос порядок блюдет: что положено — отдай, не греши.

— Да, конечно, завтра он дал бы нам по «толстушке», но зато оставил бы при себе «худышки»[7], которые раздает по будням. Думаешь, я считать не умею? Не в обиду будь сказано, уж тут-то меня не проведешь, разбираюсь, что к чему: как подумает дон Карлос, не много ли он нам подает, так возьмет да и заболеет, глядишь, недельку сэкономит, хотя покойной это ох как бы не понравилось.

— Попридержи язык, язва.

— От такой и слышу... А еще знаешь, кто ты?.. Подлиза!

— Балаболка!

Разговор этот вели три старухи, примостившиеся у стены, справа от входа и чуточку в стороне от остальных; одна из них была слепая или по крайней мере подслеповатая, обе другие — зрячие, все они были одеты в лохмотья и спасались от холода, кутаясь в темные шали. Сенья Касиана, высокая и костлявая, говорила с товарками немного свысока, как человек, наделенный властью, может, воображаемой, а может, и существующей на самом деле: стоит собраться полудюжине людей, как среди них обязательно найдется такой, кто стремится навязать свою волю другим и подчас добивается этого. Слепую или подслеповатую старуху звали Кресенсией, она вечно съеживалась в комок, гак что из лохмотьев торчали только худые морщинистые руки и маленькое личико. Непочтительные и дерзкие речи и только что приведенном разговоре вела Флора, по прозвищу Потешница — никому было ведомо, кто ее так прозвал и почему; это была маленькая подвижная старушонка, злая и острая на язык, она вечно будоражила нищую братию, ссорила одних с другими, у нее всегда наготове было какое-нибудь злоехидное словечко, когда приходилось делить трофеи, причем она не давала спуску ни богатым, ни бедным — всем доставалось. Ее слезящиеся глазки светились хитростью, коварством, недоверием и зловредностью. Нос походил на красную пуговку, которая то поднималась, то опускалась, когда она быстро шевелила губами и усердно работала языком. При этом последние два зуба, украшавшие ее десны, как будто бегали по рту, показываясь то тут, то там, а когда она заканчивала речь, исполненную крайнего презрения и убийственного сарказма, рот ее захлопывался, губы одна за другой втягивались в рот, и только дрожащий красный подбородок продолжал безмолвно выражать переполнявшие ее чувства.

Сенья Касиана являла собой прямую противоположность Потешнице: высокая, костлявая, худая; правда, худоба ее не бросалась в глаза — злые языки утверждали, что под лохмотья она надевает немало доброй одежды. У нее было длинное, словно прокатанное в валках гладильной машины лицо, ввалившиеся щеки, испуганные глаза на выкате, утратившие и блеск, и какое бы то ни было выражение, так что они хотя и видели, но казались слепыми; кривой крючковатый нос, слишком далеко отстоящие от него тонкие губы и наконец длинный костистый подбородок — словом, трудно вообразить себе что-либо более отталкивающее и безобразное. Если можно сравнивать человеческие лица с мордами животных, то Потешницу можно было бы сравнить с кошкой, потерявшей в драке всю шерсть, а потом окунутой в воду, тогда как Касиана походила на старую клячу из тех, что кладут свои кости на арене для боя быков, особенно когда она закрывала один глаз косой черной повязкой, оставляя открытым второй, чтобы ревниво надзирать за собратьями. Во всем мире любое общество делится на классы, касты и группы, такому делению подвержены и самые нижние его слои, вот и среди нашей нищей братии не все были равны между собой. Старухи особенно строго следили за соблюдением иерархии. Старожилки, то есть те, которые просили у этой церкви лет по двадцать и больше, пользовались привилегиями, которые все признавали, и новеньким волей-неволей приходилось с ними считаться. Старожилки имели право занимать лучшие места, им разрешалось просить и внутри церкви, у чаши со святой водой. Попробуй ризничий или коадъютор изменить эту практику в пользу какой-нибудь из новеньких — хлопот не оберешься. Начиналась такая заваруха, ЧТО иногда приходилось вызывать стражников, дежуривших в этом квартале. При дележе общей милостыни и раздаче талонов на получение помощи от благотворительного общества старожилки опять же имели преимущество: когда какой-нибудь прихожанин жертвовал ту или иную сумму денег на всех, старожилки и старожилы брали распределение в свои руки и, если поровну всем не получалось, часть назначали себе. А кроме того, они пользовались и моральным преимуществом, властью, освященной традицией, незримой силой перзозачинателей. Старожил с силой, а вновь прибывший всегда слаб, однако бывают исключения, обусловленные индивидуальным характером тех и других. У Касианы характер был твердый, властный, эгоистичный от природы, она была самой старшей среди старожилок; а Потешница, беспокойная, мятежная, колючая и злая, была самой новой из новеньких; поэтому нетрудно догадаться, что по любому ничтожному поводу, из-за всякого пустого слова между ними вспыхивали раздоры.



Перебранка, о которой мы только что рассказали, прерывалась всякий раз, как входил или выходил кто-нибудь из прихожан. Но Потешница не могла укротить слой нрав и при первом удобном случае, заметив, что Касиана и слепой Альмудена (о котором мы расскажем чуть позже) получают милостыню чаще, чем остальные, снова сцепилась со старожилкой:

— Ах ты, лицемерка, подлиза и проходимка! Думаешь, Я знаю, что ты богатая, что в Куатро-Каминосе у тебя спой дом, где ты держишь и кур, и голубей, и кроликов? Все мне известно.

— Уймись, придержи свой поганый язык, не то я скажу дону Сене ну, и он тебя научит, как надо себя вести.

— Это мы еще посмотрим!

— Да перестань ты кричать, слышишь, звонят в колокольчик?

— В самом деле, будет вам, — сказал калека, стоявший ближе всех к входу в церковь. — Звонят, значит, уже поднимают святые дары.

— Да все эта болтушка, гадюка болотная.

— Все эта воображала... Сами видите!.. Послушай, подруга, раз уж ты у нас капрал, не перегибай палку, дай и мам, новеньким, получить хоть какое-то подаяние, все мы Христовы дочери... Пойми!

— Тихо, говорят вам!

— Ох, подруга... Ни дать ни взять — Кановас!

III

Чуть подальше от входной двери, по левой стороне прохода, примерно в середине его, расположилась другая компания, которую составляли сидевший на полу слепой, женщина с двумя младенцами, тоже присевшая у стены, и молча и неподвижно стоявшая рядом с ней старуха в черном платье и черной накидке. В нескольких шагах, еще ближе к входу в церковь, стоял, прислонившись к стене и всем телом опираясь на костыли, одноногий и однорукий Элисео Мартинес, которому в виде особой милости поручено было продавать прихожанам «Католическую неделю». По сложившейся в этом отряде попрошаек иерархии он шел сразу после Касианы, был, так сказать, ее первым заместителем или помощником.

Итак, всего в отряде было семь нищих, и я хочу описать их всех, обратив внимание читателя на внешность, речь и характер каждого из них. К чему и приступаю.

Женщина, одетая в черное, пожалуй, не была старухой, но раньше времени состарилась и здесь считалась не только новенькой, но и приходящей, потому что приходила к церкви побираться с довольно большими перерывами, то есть время от времени вдруг исчезала, скорей всего находя какое-нибудь место или приют у добрых людей. Здесь ее звали Бениной (из чего можно предположить, что настоящее ее имя было Бенигна[8]), и из всего сообщества, если можно так выразиться, она была самой тихой и кроткой, самой вежливой и воспитанной, по всему было видно, что она всецело подчинилась воле господней. Никогда не докучала прихожанам назойливыми жалобами; при дележе, даже если другие урывали себе львиную долю, никогда не возмущалась, и никогда ее не видели под знаменами воинственной и злокозненной Потешницы. Как с женщинами, так и с мужчинами говорила сдержанно и приветливо, с Касианой обращалась почтительно, к безногому проявляла уважение; единственным, с кем она обходилась по-дружески просто, но не выходя за рамки приличий, был слепой по имени Альмудена, о котором пока скажу только, что родом он был из арабского города Суса, расположенного в глубине Марокко, в трех днях пути от Марракеша. Запомните это.

У Бенины был нежный голос, по манерам ее можно было принять за женщину, получившую хорошее и даже тонкое воспитание, лицо ее не было лишено известной привлекательности, правда, стертой прожитыми годами и потому едва заметной. У нее сохранилось еще больше половины зубов; темные глаза были окружены едва заметной краснотой, возможно, из-за утреннего холода, но веки нельзя было назвать старческими; носом она хлюпала меньше, чем ее подруги по профессии, морщинистые узловатые пальцы не заканчивались кривыми, как у пустельги, когтями. Скорей это были руки прачки, загрубелые, но чистые. Волосы Бенина стягивала черной лентой, закрывавшей и часть лба, поверх нее — черный платок; платье и накидка тоже были черными, и вся одежда ее выглядела немного опрятнее, чем у других старых попрошаек. Такая опрятность в сочетании с кротким взглядом и довольно правильными чертами лица делала ее похожей на святую Риту Кассийскую, отправившуюся в паломничество по белу свету. Не хватало лишь креста и язвы на лбу, впрочем, за язву можно было принять небольшую, круглую, как горошина, сизую бородавку над переносицей.

Около десяти часов Касиана вышла во двор и направилась в ризницу (куда, будучи старожилкой, имела свободный доступ) поговорить с доном Сененом о каком-то деле, неизвестном ее товарищам и потому сразу же вызвавшем пересуды. Не успела капралына скрыться с глаз, как Потешница клубком покатилась по проходу к другой группе нищих, расположившейся с левой стороны, присела рядом с Деметрией — так звали женщину с детьми — и слепым марокканцем и дала волю языку, так же остро отточенному, как и похожие на коготки ящерицы ногти на ее черных скрюченных пальцах.

— Вы что же, не верите тому, что я сказала? Капральша богата, в самом деле богата, истинно вам говорю, и все, что ей здесь подают, она отнимает у нас, честных и беспробудных (она хотела сказать: «бесприютных») бедняков, у кого действительно ни кола, ни двора.

— Она живет там, наверху, — заметила Кресенсия, — в дальнем конце Паулеса.

— Нет, голубушка, что ты! Она раньше там жила, — возразила Потешница, царапая воздух когтями. — Уж я-то знаю, меня ей не провести, люди добрые все рассказали. Живет она в Куатро-Каминосе, у нее возле хибары загон, и она там выкармливает, извините за выражение, свинью; не в обиду будь сказано, это самая лучшая свинья в Куатро-Каминосе.

— А ты видела горбунью, что приходит к ней?

— Еще бы не видеть! Капральша думает, мы все тут дурочки. Горбунья — ее дочь, вроде бы швея, понимаешь? А раз у нее горб, то она еще и побирается. Кроме того, шьет и зарабатывает денежки в общий котел... В общем, они — богачки, прости меня господи, бессовестные богачки, водят за нос и нас, грешных, и святую католическую апостольскую церковь. А на еду она не тратит ни гроша, есть два или три дома, откуда ей каждый божий день присылают кастрюлищу косидо, да такого, что пальчики оближешь... Ого-го!

— Вчера, — сказала Деметрия, отнимая ребенка от груди, — я сама видела, как ей принесли...

— Что принесли?

— Рис с морскими ракушками, и так много, что хватило бы на семерых.

— Вот видишь?.. Так ты говоришь, с ракушками? И вкусно пахло?

— Еще как вкусно-то!.. Кастрюли стоят в ризнице. Туда и приносят еду, накладывают в кастрюли и — фьюить! — все идет в Куатро-Каминос.

— А ее муж, — добавила Потешница, меча искры из глаз, — торгует смолистыми сучьями для растопки и петрушкой... Служил в солдатах, у него семь простых крестов и еще один с пятью реалами... Ничего себе семейка! А вот я сегодня сгрызла черствую корку хлеба и больше ничего и, если Рикарда не пустит меня переночевать в свою халупу в Чамбери, останусь на ночь под открытым небом. Что ты на это скажешь, Альмудена?

Слепой пробормотал что-то невнятное, а когда Потешница повторила свой вопрос, ответил, жестко и с трудом выговаривая слова:

— Вы говорить о Пиче? Я его знает. Он не есть муж с Касиана, не венчаться, клянусь белым светом, нет. Есть любовник, светом клянусь, любовник.

— Так ты его знаешь?

— Я его знает, он покупать у меня два четки... из моя страна четки, и камень-магнит. У него деньги, много деньги... Он надзиратель за похлебка там, в «Сердце Христово»... все бедняки он командовать, ходить с палка... квартал Салманка... надзиратель... Плохой, сильно плохой, не давать еда... Слуга правительства, плохой правительство в Испании, служит тем, кто в банке, а там, под земля, в подвал, все деньги... Пиче тоже там держать деньги, нас морить голодом...

— Только этого и не хватало, — воскликнула Потешница в порыве праведного гнева, — чтоб эти скареды прятали деньги в банковских сундуках!

— Вот то-то и оно, чтоб вы знали!.. — заметила Деметрия, снова давая грудь раскричавшемуся младенцу. — Да замолчи ты, ненасытная!

— Гляди-ка!.. Так она из тебя все соки высосет, в чем душа будет держаться... А вы, сенья Бенина, как вы думаете?

— Я? О чем?

— Держат они деньги в банке или нет?

— А мне-то что? Пусть себе едят свой хлеб.

— Да наш хлеб они едят, каш, и еще — ха-ха! — с куском ветчины.

— Замолчите, сказано вам! — прикрикнул на старух безногий продавец «Католической недели». — Пришли просить, так просите, но чтоб все было пристойно.

— Молчим, голубчик, молчим. Подумать только!.. Что твой Виктор Мануэль, который взял в плен папу![9]

— Молчать, я сказал, помните о боге!

— О боге-то я помню, да вот церковь меня не подкармливает, как тебя, и я подружилась с голодом, мне только и остается, что глядеть, как вы утробу набиваете, как вам из богатых домов таскают в бумажных кульках всякую снедь. Но мы вам не завидуем, так и знай, Элисео, мы рады своей бедности, рады, что околеем с голодухи, зато мы попадем прямехонько на небо, а вот ты...

— Что — я?

— Ну как же!.. Ты ж богат, Элисео, богат, не отпирайся... С этой газетой да с тем, что тебе дают дон Сенен и сеньор священник... Ясное дело: своя рука к себе... Я не ропщу, сохрани господь. Да будет благословенна наша святая нищета... Подай тебе господь вдвое. Я так говорю, потому что помню твое добро, Элисео. Когда меня сбила карета на улице Луна, а случилось это в тот день, когда хоронили Соррилью[10]... Так вот, я полтора месяца пролежала в больнице, а как вышла, одна-одинешенька и без гроша, это ты мне сказал: «Сенья Флора, а почему бы вам не пойти просить у храма, укрываясь от непогоды под сенью святого креста? Пойдемте со мной, я покажу вам, как можно добывать хлеб насущный, не болтаясь где попало, а в компании честных бедняков». Вот что ты мне сказал, Элисео, а я заплакала и пошла с тобой. И теперь я здесь только потому, что ты тогда обошелся со мной как человек честный и благородный. Знай, что я каждый божий день молю за тебя господа и прошу его умножить твое богатство, чтобы ты продавал кучу «Недель» и чтоб тебе носили жирную похлебку из кафе и из графских домов, чтоб ты и сам был сыт и кормил бы досыта свою толстомясую жену. Неважно, что Кресенсия и я и этот бедняга Альмудена разговляемся в полдень сухой горбушкой, которой впору мостить благословенные улицы этого города. И еще молю бога, чтоб тебе перепало и на глоток водки. Ведь ты без нее жить не можешь, а вот я отдала бы богу душу, если б выпила хоть стаканчик... И пусть оба твои сына выйдут в герцоги! Один из них у тебя подручный токаря и приносит по шесть реалов[11] каждую неделю; другой служит официантом в таверне в Мальдонадасе, а там шлюхи, извини за выражение, на чаевые не скупятся... Храни господь твоих сыновей, и пусть жена каждый год приносит тебе еще по ребенку; чтоб мне увидеть тебя разодетым в бархат и с новой деревяшкой из гуайако[12], а твою ведьму — в шляпе с перьями. Я благодарна богу: столько голодала, что совсем и забыла о еде, и на тебя, милый мой Элисео, сердца не держу, пусть у тебя будет все, чего не хватает мне, ешь, пей и напивайся; пусть у тебя будет дом с балконами и ночными столиками и железными кроватями с горами подушек, с чистыми, как у самого короля, простынями; пусть сыновья твои ходят, в новых беретах и альпаргатах на кожаной подошве, а дочка щеголяет по воскресеньям в розовой косынке и лакированных туфлях; пусть у тебя будет хорошая жаровня, мохнатый ковер у кровати, и кухня с керосиновой плитой и бумажными кружевами на полках, и картинки с изображением Каньянского Спасителя и святой Варвары, и полный комод белья, и ширмы с цветочками, и даже швейная машинка, хоть ты шить на ней и не будешь, но сможешь класть на нее пачки «Недель»; пусть будет у тебя много друзей и добрых соседей и побольше богатых домов, чьи хозяева, увидев, какой ты несчастный калека, давали бы тебе сахарные крошки, спитой кофе «мокко» и рисовые севки; пусть будут благосклонны к тебе дамы из «Христианских бесед», чтоб они вносили за тебя квартирную плату или налог с дома и жертвовали бы кружевное белье для твоей жены... Дай тебе бог всего этого и много чего другого...

Внезапно из двери, ведущей в церковь, вышла сенья Касиана — разом смолкла струившаяся нескончаемым потоком болтовня Потешницы, и в проходе воцарилась тревожная тишина.

— Сейчас пойдут с главной мессы, — объявила Касиана, затем, остановившись перед говорливой товаркой, обрушилась на нее всей силой своей деспотической власти: — Ну-ка, Потешница, быстренько на свое место и закрой клюв, ты в божьем храме.

Из церкви начали выходить прихожане, некоторые подавали, но не ахти как много. Редко случалось, чтобы дающий оделил всех в равной доле, а в тот день лишь отдельные подаяния от двух до пяти сентимо попадали в руки старательного Элисео или Капралыпи, какая-то малость досталась Деметрии и сенье Бенине. Остальные не получили, можно сказать, ничего; так, слепая Кресенсия пожаловалась, что у нее почин в это утро не состоялся. Пока Касиана о чем-то тихо говорила с Деметрией, Потешница отвела Кресенсию в угол у выхода во двор.

— О чем таком она говорит там с Деметрией?

— Кто знает... Мало ли какие у них дела.

— Чует мой нос, что речь идет о талонах на благотворительность, которые раздают тем, кого приглашают на завтрашние похороны, где им народу побольше требуется. А Деметрии всегда везет, потому что о ней говорит прихожанам тот священник, который служит первую мессу, дон Родригито в фиолетовых чулках, говорят, он секретарь папы.

— Ей достанется все мясо, а нам — кости.

— Ясное дело!.. Всегда так получается. Чтоб урвать кусок пожирней, нет ничего лучше, как таскать с собой двух-трех младенцев. И никто не думает о стыде, ведь такие ленивицы, как Деметрия, вешаются на мужиков, а потом из своего греха еще и доход извлекают. Сама знаешь: каждый год она приносит по сосунку, не успеет выкормить одного, у нее в утробе уже растет другой.

— Она что же, не замужем?

— Как мы с тобой. Обо мне никто худого не скажет, в день святого Андрея я обвенчалась с моим Роке, а он возьми да и свались с лесов, царство ему небесное. А эта говорит, что, мол, муж ее на Фелипинах — стало быть, он оттуда делает ей детей... По почте... Господи, что за люди! Говорю тебе, что без детей ничего не добудешь: прихожанам твоя порядочность нипочем, они смотрят, есть у тебя грудной ребенок или нет, только детей и жалеют и того в толк не берут, что честнее-то мы, у кого их нет, мы в тяжких трудах дожили до старости и теперь уже ни на что не годны. Но попробуй-ка перевернуть мир и направить людское сострадание куда следует. Вот почему и говорится, что все теперь шиворот-навыворот, и не только на земле, но и на небесах, сто раз прав Лощеный, когда говорит, что придет самая большая социяльная революция, которая прижмет хвост паршивым богачам и возвысит бедняков.

Болтливая старуха уже заканчивала свои разглагольствования, когда произошло поистине странное событие, настолько необыкновенное и загадочное, что его можно сравнить разве что с ударом молнии в самую середину честной компании или же со взрывом бомбы — все прямо-таки остолбенели. Такого не помнили даже самые старые из старожилов, а новенькие просто не понимали, в чем дело. Но и те и другие смутились, испугались, онемели. А что же случилось? Да ничего особенного: просто дон Карлос Трухильо, который всю жизнь, с сотворения мира, выходил из церкви через ворота на улицу Аточа... Он и в тот день не изменил застарелому обычаю, но, пройдя с десяток шагов, вернулся в церковь и направился к выходу на улицу Уэртас — дело немыслимое, невероятное, все равно что солнце повернуло вспять.

Но даже не это явилось главной причиной смятения среди нищих, а то, что дон Карлос остановился посередине прохода (все столпились вокруг него, ожидая, что он опять оделит каждого), оглядел их, как на смотру, и сказал:

— Послушайте, почтенные старушки, кто из вас сенья Бенина?

— Это я, сеньор, я, — ответила та, что откликалась на это имя, и выступила вперед, опасаясь, как бы кто-нибудь из товарищей не присвоил себе ее имя и звание.

— Вот эта, — сухо и официально подтвердила Касиана, полагая, видимо, что для опознания и установления личности кого угодно из ее подданных необходимо exequatur[13] Капралыпи.

— Так вот, сенья Бенина, — продолжал дон Карлос, опуская капюшон, перед тем как выйти на холод, — завтра в половине девятого зайдите ко мне, нам надо поговорить. Вы знаете, где я живу?

— Я ее провожу, — услужливо предложил Элисео, желая угодить разом и сеньору, и нищенке.

— Хорошо. Значит, я вас жду, сенья Бенина.

— Приду обязательно, сеньор.

— Ровно в половине девятого. Запомните хорошенько, — присовокупил дон Карлос, повышая голос, потому что к тому времени он уже прикрыл концом воротника потертого плюшевого плаща рот и нос— Коли раньше придете, придется ждать, а позже — меня уже не будет... Ну, с богом. Завтра двадцать пятое, мне еще надо в Монсеррат[14], а потом — на кладбище. Стало быть...

IV

Пресвятая матерь божья, сколько пересудов, какое лихорадочное любопытство, как все жаждали разгадать и понять замыслы добрейшего дона Карлоса! В первые минуты изумление было таково, что все лишились дара речи. По извилинам мозга каждого из членов нищего консорциума потянулась целая процессия... Сомнения, страхи, зависть, жгучее любопытство. Сенья Бенина, которой, несомненно, хотелось поскорей уйти от докучливого для нее всеобщего гаданья на кофейной гуще, сердечно распрощалась, как всегда, и отправилась восвояси. Через минуту-другую за ней последовал слепой Альмудена. Остальные, опомнившись от потрясения, вызванного такой неожиданностью, начали обмениваться вспыхивающими, как искры, предположениями: «Завтра все узнаем... Видно, он хочет помочь ей... У него штук сорок талонов на благотворительность».



— Как я вижу, тут манна с неба сыплется, — сказала Потешница Кресенсии, — на кого угодно, кроме нас с тобой; знать, родились мы не в добрый час.

А Касиана, лицо которой еще больше вытянулось и стало совсем уж неправдоподобно безобразным, зловещим тоном выразила соболезнование:

— Бедный дон Карлос! Не иначе как умом тронулся.

На следующее утро сообщество воспользовалось тем счастливым обстоятельством, что ни Бенина, ни слепой Альмудена не появились на церковном дворе, чтобы продолжить обсуждение столь необыкновенного события. Деметрия робко предположила, что дон Карлос хочет взять Бенину в услужение, говорят, она кухарка, каких поискать, а Элисео к этому присовокупил, что, дескать, она и в самом деле была мастерицей стряпать, но теперь ее никто не хочет брать из-за того, что она старая.

— И к тому же любит обсчитывать хозяев, — заявила Касиана, нажимая на слово «обсчитывать». — Она их обсчитывала почем зря, кто этого не знает, потому ей теперь и приходится побираться, как и нам, грешным. Где бы она ни служила, отовсюду ее выгоняли: слишком уж руки у нее загребущие, а веди она себя как положено — спокойно доживала бы свой век в каком-нибудь хорошем доме...

— А я вам так скажу, — возразила Потешница, проявляя, как всегда, мрачный пессимизм, — раз она пошла побираться, значит, служила честно; кто обкрадывает хозяев, тот накопит себе на старость, а то и разбогатеет... да, да, немало и таких. Я знавала бывших служанок, которые разъезжали в карете.

— Здесь не место злословить.

— Да какое же это злословие! Вот тебе на!.. Уж кто на ближнего поклеп возводит, так это ваша милость, сеньора председательница министров.

— Я?

— Ну да... Ваше светлейшее превосходительство изволило сказать, что Бенина обсчитывала хозяев, а это неправда: если бы подворовывала, у нее были бы деньги, а были бы деньги, не пошла бы побираться. Вот тебе, скушай.

— Припекут тебя черти за твой болтливый язык.

— Не болтливых припекают, а богатых, особенно тех, кто отбирает милостыню у честных бедняков, которые терпят и холод, и голод, ночуя под открытым небом.

— Эй, сеньоры, мы в божьем храме, — напомнил старухам Элисео, стуча в пол деревяшкой. — Обращайтесь друг с дружкой вежливо и уважительно, как велит нам святая доктрина.

После этих слов снова воцарились тишина и покой, так часто нарушаемые несдержанностью некоторых членов братства, и потянулись унылые часы, в течение которых нищие то жалобным голосом просили милостыню, то, зевая, бормотали молитвы.

Теперь пора сообщить читателю, что в тот день сенья Бенина и слепой Альмудена отсутствовали не случайно, и сейчас мы поведаем о событии, сыгравшем важную роль в нашей невыдуманной истории. Как уже было сказано, они ушли один за другим с разницей в несколько минут, но Бенина остановилась у ограды поговорить с Лощеным, и слепой ее догнал, после чего они пошли вместе по улицам Сан-Себастьян и Аточа.

— Я остановилась поговорить с Лощеным, чтоб ты меня догнал, дружок Альмудена. У меня есть к тебе дело.

Она ласково и заботливо взяла слепого под руку и перевела через улицу. Вскоре они дошли до угла улицы Уросас и там остановились, пропуская поток экипажей.

— У меня к тебе дело, — продолжала Бенина, — я обращаюсь к тебе, потому что только ты можешь помочь моей беде, от остальных моих знакомцев по церковному двору толку мало. Ты понимаешь, что я хочу сказать? Они любят только себя, и сердца у них каменные... У кого что-то есть — потому что заимел; у кого ничего нет — потому что не заимел. В общем, хоть умри от стыда, они и пальцем не шевельнут, а то еще и порадуются, увидев, как бедная нищенка брякнется оземь.

Альмудена обратил к ней свое лицо и, можно сказать, посмотрел на нее, если посмотреть значит устремить глаза на какой-нибудь предмет не с целью увидеть его — это бесполезно, сколько ни смотри, — а в знак внимания и готовности выслушать собеседника.

— Амри[15] ты знать, что Альмудена, он тебе служить, как пес. Скажи мне, какое ты... какое у тебя дело.

— Пойдем вниз по улице и по дороге поговорим. Ты идешь домой?

— Иду, куда ты хотеть.

— Мне кажется, ты устал. Слишком быстро мы идем. Хочешь, посидим немного на площади Прогресо и спокойно потолкуем?

Слепой, несомненно, ответил утвердительно, ибо через пять минут оба сели рядышком на цоколь решетки, окружающей памятник Мендисабалю[16]. У Альмудены было некрасивое, но очень выразительное лицо, смуглое, с желто-зеленым отливом, украшенное редкой бородкой цвета воронова крыла; отличительной его чертой был огромный рот: в улыбке он раздвигался почти до ушей, собирая в складки кожу на худых щеках. Глаза казались зажившими и подсохшими ранами, окруженными красными точками лопнувших сосудов; роста он был среднего. Его фигура утратила стройность из-за того, что продвигаться ему приходилось на ощупь, ноги стали кривыми благодаря привычке сидеть по-турецки. Одет он был более или менее прилично, его одежда хоть и залоснилась от старости, но не висела лохмотьями, каждая прореха либо аккуратно заштопывалась, либо латалась, правда, не всегда подходящим по цвету лоскутом. Черные сапоги были сильно поношены, но держались за счет искусных швов и заплат. Широкополая фетровая шляпа, вероятно, послужила не одному хозяину, до того как попала к Альмудене, а может быть, еще послужит и другим: как бы фетр ни деформировался, он все же соответствовал своему назначению — прикрывал голову от холода. Палка у слепого была крепкая и блестела отшлифованной поверхностью; нервные руки с тыльной стороны были темными, чуть ли не как у негра, а ладони — гораздо светлее, цвета свежего мерлана; ногти были подстрижены, ворот рубашки — не такой грязный, как можно было бы ожидать при той бродячей жизни, которую вел этот горемычный скиталец родом из Суса.

— Так вот, Альмудена, — сказала сенья Бенина, снимая и снова повязывая платок, как будто хотела охладить горячую от волнения голову. — Как я тебе сказала, со мной стряслась беда, и ты один можешь меня выручить.

— Ты сказать мне...

— Что ты собирался делать сегодня днем?

— В мой дом дел много: я стирать белье, много шить, много чинить.

— Ты умеешь все на свете. В жизни не видала такого умельца, как ты. Хоть ты и незрячий, бдежонку свою содержишь в порядке, языком продеваешь нитку в иголку быстрей, чем я руками, шьешь просто здорово, ты и портной, и сапожник, и прачка... Все утро стоишь у церкви, днем просишь на улице и еще находишь время посидеть в таверне... Другого такого человека не найдешь, и если бы в мире царствовали справедливость и разум, ты заслужил бы награду... Так вот, дружок, сегодня я оторву тебя от работы, потому что мне нужна твоя помощь... Ты мне друг и в беде меня не оставишь.

— Какой твой беда?

— Большая беда. Хоть умирай. Я такая несчастная, что, если ты мне не поможешь, брошусь с моста... Как бог свят.

— Амри, бросаться — нет.

— Бывает, попадаешь в трудное, ну такое трудное положение, что не видишь никакого выхода. Чтоб ты все сразу понял, скажу прямо: мне позарез нужен дуро...

— Целый дурро! — воскликнул Альмудена, и на его посерьезневшем лице отразился страх перед такой огромной суммой.

— Да, дружок, целый дуро, и пока я его не добуду, мне нельзя идти домой. Без него мне никак не обойтись, стало быть, сам понимаешь, надо найти этот дуро, из-под земли достать.

— Это много... много, — бормотал слепой, обращая лицо к небу.

— Не так уж много, — возразила его собеседница, стараясь таким оптимистическим утверждением обмануть свою тревогу. — У кого не найдется одного дуро? Уж один-то дуро есть у всякого, друг ты мой, Альмудена... Так ты поможешь мне его достать, да?

Слепой сказал что-то на своем непонятном языке, но Бенина перевела его ответ двумя словами: «никак нельзя» и глубоко вздохнула, Альмудена вздохнул вслед за ней так же глубоко и горестно; тогда она опустила глаза, потом подняла их и посмотрела на статую Мендисабаля, этого черного с прозеленью бронзового сеньора, о котором она ничего не знала: ни кто он такой, ни почему его здесь водрузили. Затем она стала смотреть перед собой рассеянным и пустым взглядом, какой бывает в минуты глубокого горя, когда душа тоскливо мечется в груди. По другую сторону сквера шли люди, одни спешили, другие медленно прогуливались. У кого-то дуро лежал в кошельке, кто-то шел добывать его. Проходили банковские инкассаторы с небольшим мешком за плачами; проезжали колымаги с ящиками, полными бутылок пива или шипучки; а вот похоронные дроги, на них едет на кладбище тот, кому не нужны ни десятки, ни сотни дуро. Люди заходили в лавки и выходили оттуда со свертками. Оборванные нищие приставали к прохожим. Бенина окинула быстрым взглядом лавки, дома, где столько квартир, посмотрела на хорошо одетых прохожих и прониклась уверенностью, что, куда ни кинь взгляд, повсюду найдешь хотя бы один дуро. Потом подумала, что забавно было бы зайти в ближайший особняк и сказать: «Будьте так любезны, дайте мне один дуро, ну хотя бы взаймы». Конечно, над ней посмеялись бы и за милую душу выставили за дверь. И тем не менее ей казалось естественным и справедливым, чтобы в каком-то месте, где дуро представляет собой не такую уж ценность, его отдали ей, ведь для нее-то эта денежка была целым состоянием. И если желанная монета из рук тех людей, у кого их много, перейдет в ее руки, то не произойдет сколько-нибудь заметной перемены в распределении земных благ, все будет как прежде: богатые останутся богатыми, она и ей подобные — бедными. А раз это так, почему бы этому дуро не попасть в ее руки? Почему бы двадцати прохожим не пожертвовать по реалу, так чтобы в руках ее оказалась нужная сумма? Ну что за порядки в этом нашем мире! Несчастной Бенине нужна была всего одна капля воды из пруда в парке Ретиро[17], а она никак не могла ее получить. Рассудите сами, земля и небо: ну что случится с прудом в Ретиро, если взять из него одну-единственную каплю?

V

Вот какие мысли бродили у нее в голове, когда Альмудена, подсчитав что-то про себя, получил печальный, судя по его лицу, итог и спросил:

— Иметь ты какой-нибудь вещь отдать в заклад?

— Нет, дружок, я уже все заложила, даже талончики на благотворительность.

— Есть кто дать тебе взаймы?

— Никто мне уже не поверит. Куда ни сунься, все только хмурятся.

— Сеньор Карлос звать тебя завтра.

— До завтра надо еще дожить, Альмудена, а дуро нужен мне сегодня и поскорей. Каждая минута — будто чья-то рука, которая все туже затягивает петлю у меня на шее.

— Не плакать, амри. Ты со мной добрая, я тебе помогать... Вот увидишь.

— Что ты придумал? Говори скорей.

— Я заложить моя одежда.

— Костюм, который ты купил на Растро?[18] И сколько за него дадут, как ты думаешь?

— Два с половиной песьета.

— Я выторгую три. А остальное?

— Идем домой ко мне, — сказал Альмудена, решительно вставая.

— Идем, дружок, нельзя терять ни минуты. Бог знает, который уже час. А отсюда до приюта святой Касильды конец немалый!

И они поспешно пустились в путь по улице Месон-де-Паредес, лишь изредка обмениваясь короткими фразами. У Бенины, разгоряченной не столько быстрой ходьбой, сколько волнением, пылало лицо, на котором всякий раз, как она слышала бой часов, появлялась гримаса отчаяния. Холодный северный ветер подгонял их вниз по улице, полоща их одежды, словно парус на мачте. Руки у обоих заледенели, потекло из носа. Глотки захрипели, слова звучали на холоде глухо и печально.

Недалеко от того места, где Месон-де-Паредес выходит на Ронда-де-Толедо, стоял доходный дом, названный именем святой Касильды, огромный улей из громоздившихся друг над другом дешевых квартир-клетушек, соединенных общими коридорами. Вход был со стороны узкого и длинного двора, заваленного кучами мусора, ветоши, отбросов и отходов всего, что накапливается там, где живут люди. Жилище Альмудены находилось в самом конце коридора на первом этаже, почти вровень с землей, туда вела всего одна ступенька. Это была комната, разделенная свисавшей с потолка рогожей: по одну сторону — кухня, по другую — гостиная, она же спальня и кабинет, с плотно утрамбованным земляным полом и белеными стенами, не такими грязными, как в других ячейках этого человеческого улья. Из мебели там был один только стул, так как постель состояла из лежащего на полу тюфяка, кое-как прикрытого бурыми одеялами. В кухне были и горшки, и кастрюли, и бутылки, и кое-какая еда. Посередине комнаты Бенина увидела черный сверток — не то узел с грязной одеждой, не то куль зерна. При скудном свете, померкнувшем, как только закрыли дверь, Бенина все же разглядела, что сверток этот шевелится. Потрогав, убедилась, что это живой человек.

— Это Петра спать, пьяная.

— А-а, вон оно что! Та женщина, которую ты пустил, чтоб меньше платить за квартиру... Пьянчужка бесстыжая... Но не будем терять времени, давай, дружок, твой костюм, я его отнесу... С божьей помощью постараюсь взять за него хотя бы две восемьдесят. А ты подумай, как раздобыть остальное. Пресвятая дева все тебе возвратит, я буду молиться ей, чтоб возвратила вдвойне, самой-то мне, я уж знаю, она ничего не пошлет.

Понимая нетерпение своей подруги, слепой снял с гвоздя костюм, который он называл новым — так уж заведено говорить о последней покупке, — и вручил его Бенине, а та мигом выскочила во двор, потом на улицу и направилась в квартал, который назывался Кампильо-де-Мануэла. А слепой меж тем, яростно ругаясь на арабском языке, обшаривал пьяную женщину, валявшуюся мертвой тушей посреди комнаты. На гневные слова слепого она отвечала лишь хриплым ворчанием и чуть приподнялась и закрылась было руками, но тут же снова рухнула на пол, не в силах побороть глухого пьяного отупения.

Альмудена шарил в складках черной одежды, которые вместе с перекрученным одеялом образовали немыслимый лабиринт, добрался до груди, податливой и дряблой, точно мешок с тряпьем. В волнении и спешке он откапывал то, что следовало прикрыть, и, наоборот, все глубже закапывал то, что хотел извлечь на свет божий. Вытащил четки, ладанки, завернутую в газету пачку закладных расписок, подобранные на улице обломки подков, лошадиные и человеческие зубы и другие безделки в том же духе. Едва успел он закончить обыск, как вернулась Бенина, совершившая свою боевую вылазку так быстро, словно туда и обратно ее несли на крыльях ангелы небесные. Бедняжка так запыхалась от беготни по улицам, что едва переводила дух, лицо ее раскраснелось, а глаза сияли радостью.

— Дали-таки три песеты, — объявила она, показывая горсть монет, — одну из них мелочью. Мне повезло, что хозяйки, Реймунды, в лавке не было, из той мне бы не вытянуть больше двух с хвостиком, а Валериано попроще, его я быстро уговорила.

В ответ на такое радостное известие Альмудена, не менее довольный и торжествующий, показал Бенине еще одну песету, держа ее двумя пальцами.

— Находил ее здесь, за лиф у этой... Бери тоже.

— Вот счастье-то! А больше у нее нет? Поищи хорошенько, дружок.

— Нет больше. Я обшаривать ее вся.

Бенина потрясла одежду пьянчужки в надежде вытряхнуть еще какую-нибудь монету. Но выпали только две шпильки да угольные крошки.

— Больше нет.

Слепой рассказал Бенине о нраве и обычае спящей женщины, и из рассказа его следовало, что, если б они застали ее в нормальном состоянии, она отдала бы им эту песету по первому слову. Альмудена метко характеризовал свою жилицу двумя словами: — Она хороший, она плохой... Возьмет все, отдаст все. Затем он приподнял свой матрас, порылся в тряпье и достал грязную старую коробку из-под сигар, сунул в нее два пальца, будто на самом деле хотел взять сигару, и извлек завернутую в клочок газеты новенькую блестящую монету в два реала. Бенина взяла и ее, а Альмудена полез в карман, где у него хранилось множество предметов — подковы, ножницы, круглая коробка с иголками, бритва и тому подобное, — и, достав еще две никелевые монеты, присовокупил к ним ту, что получил от дона Карлоса, и все вручил бедной старушке, сказав при этом:

— Амри, ты обойтись этими.

— Да, да... Доложу то, что добыла сегодня, и останется уже совсем немножко, не буду тебя больше затруднять. Слава тебе, господи! Даже не верится. Какой ты добрый, дружок! Ты заслуживаешь выигрыша по лотерейному билету, будь на земле и на небе справедливость, ты бы давно уже выиграл... Прощай, сынок, я должна поторопиться... Воздай тебе господь... Я как на иголках. Лечу домой... Отдыхай и не бей эту несчастную, как проспится, бедняжка! При наших-то страданиях всякий себя одурманивает, кто чем: она — стаканчиком водки, другие — чем-нибудь еще. И я тоже, только не так, как она, у меня этот дурман изнутри идет... Как-нибудь расскажу тебе, в другой раз.

И Бенина пулей вылетела из убогого жилища, спрятав деньги на груди, чтоб никто не отнял их у нее по дороге или же чтоб их не унес вихрь ее смятенных чувств. Когда она ушла, Альмудена пошел на кухню, где среди прочей утвари стоял луженый таз и кувшин с водой. Вымыл руки и лицо, затем взял кастрюлю с потухшими углями и, заглянув к соседям, раздобыл огня, вернулся, раздул угли и бросил на них щепоть какого-то вещества из бумажного кулька, который достал из-под матраса. От кастрюли повалил густо, остро и пряно пахнущий дым. Это был росный ладан, или, как еще его называют, бензой, единственный вещественный атрибут, напоминавший ему о родине в его бродяжничестве по чужбине. Бензойный аромат, характерный для всякого мавританского дома, был его отрадой, единственным утешением и в то же время сопровождал религиозный обряд — Альмудена, окутанный облаком дыма, принялся бормотать какие-то молитвы, непонятные никому из христиан.

Спящая женщина, обеспокоенная дымом, начала перхать и кашлять, как бы напоминая о себе. Слепой обращал на нее не больше внимания, чем на собаку, продолжая бубнить свои молитвы не то на арабском, не то на еврейском языке, причем он то и дело закрывал глаза рукой, после чего подносил эту руку к губам и целовал ее. Он довольно долго пребывал в молитвенном созерцании, а когда закончил молитвы, женщина уже сидела и смотрела на него бегающими и слезящимися от дыма глазами. Альмудена коснулся ее руками и строго сказал:

— Ах ты, мерзавка, на свете бог один... Пьянчуга ты, пропойца, другой бог нет... Один бог на свете, один.

Та громко расхохоталась и поднесла руку к груди, приводя в порядок одежду, которую слепой растрепал в этом самом интересном месте. Ее похмелье было таким тяжелым, что она никак не могла застегнуть пуговицы и укрыть то, что стыд и приличия повелевают не выставлять напоказ.

— Хай, да ты меня обыскал.

— Да... Один бог у всех, один.

— А мне-то что? По мне, хоть два, хоть сорок, сколько бы ни было... Но ты, жадюга, забрал мою монету. Ладно, наплевать. Я тебе ее и принесла.

— Бог один!

И Альмудена взялся за палку, женщина мигом вскочила на ноги.

— Э-э, не дерись, Хай. Хватит чадить, давай-ка варить ужин. Сколько у тебе денег? Что купить?

— Пьянчужка! Нет у меня деньги... Их уносить, пока ты спать.

— Так что, ты говоришь, купить? — сонно пробурчала женщина в черном, покачиваясь и снова закрывая глаза. — Подожди еще немного. Я хочу спать, Хай.

И снова погрузилась в глубокий сон, а слепой, собравшийся было воспользоваться палкой как верным средством от пьянства, пожалел женщину и лишь вздохнул, пробормотав что-то вроде: «Побить тебя в другой раз».

VI

Не будет преувеличением сказать, что сенья Бенина, покинув улей святой Касильды с успокоившим ее тревогу неполным дуро, мчалась по улицам, переулкам и проездам как стрела. Оставив за плечами шестьдесят прожитых лет, она не утратила живости, проворства и неистощимой выносливости. Большую часть своей жизни провела она в суете и заботах, требовавших не только физических сил, но и хитроумия, ей приходилось не только натруживать руки и ноги, но и быстро шевелить мозгами, в этих трудах она закалила и тело, и дух — вот почему в ней выработалась та особая женская выносливость, которая, наверно, хорошо известна каждому, кто читает эту подлинную историю ее жизни. В этот день Бенина очень быстро добралась до аптеки на улице Толедо, выкупила заказанные рано утром лекарства; потом забежала к мяснику и в лавку колониальных товаров, откуда вышла, нагруженная свертками и кульками, и наконец вошла в дом, расположенный на улице Империаль, неподалеку от палаты мер и весов и пробирной палаты. Пробралась через тесный портал, загроможденный развешенными по стенам канатами — там размещалась канатная лавка, — и стала подниматься по лестнице: быстрым шагом на второй этаж, помедленней — на третий, тяжело дыша добралась до четвертого, последнего, почетно именуемого антресолью. Обошла патио по внутренней галерее со стеклами в свинцовых переплетах и неровным кирпичным полом, подошла к выцветшей двери с филенками, позвонила... Это и был ее дом, вернее, дом ее хозяйки, которая, касаясь руками стен, вышла в переднюю на звон, то есть на дребезжанье колокольчика, и открыла дверь, на всякий случай сначала справившись через забранное железной решеткой смотровое окно, кто идет.

— Слава богу, наконец-то... — сказала она тут же, в дверях. — Ну, тебя и ждать! Я уж стала думать, не попала ли ты под карету или не случилось ли с тобой какой другой беды.

Не произнеся ни слова, Бенина прошла за хозяйкой в ближайшую комнату, где обе присели. Служанка не стала распространяться о причинах своего опоздания, так как побаивалась хозяйку, зная ее вспыльчивый нрав, и хотела сначала выяснить, в каком она настроении. Тон, которым были сказаны первые слова, немного ее успокоил, она ожидала укоров, гневных речей. Но госпожа была настроена на мирный лад, видимо, болезни и страдания смягчили ее суровость. А Бенина, как всегда, собиралась подстроиться под тон, который задаст хозяйка, и, после того как они обменялись первыми фразами, совсем успокоилась.

— Ах, сеньора, ну и денек! Прямо-таки с ног валюсь, но меня никак не отпускали из этого благословенного дома.

— Можешь не рассказывать, — отозвалась госпожа, в речи которой чуть заметен был андалусский выговор, хотя она прожила в Мадриде уже сорок лет. — Я знаю, в чем дело. Как пробило двенадцать, час, два, я сказала себе: «Господи боже, да где же запропастилась Нина?» А потом вспомнила,.,

— Вот именно.

— Вспомнила, потому что весь христианский календарь у меня в памяти... Сегодня же день святого Ромуальдо, епископа Фарсалии...

— Верно.

— Так это ведь день именин сеньора священника, в доме которого ты служишь.

— Если б я знала, что вы догадались, я бы так не беспокоилась, — заверила служанка; при ее необыкновенной способности сочинять и рассказывать небылицы она не могла не воспользоваться спасительной веревкой, которую бросила ей госпожа. — И уж дел было по горло!

— Тебе, должно быть, пришлось готовить праздничный завтрак на много персон. Могу себе представить. Друзья дона Ромуальдо, служители божьи прихода Сан-Себастьян, наверняка знают толк в еде.

— У меня даже слов нет.

— Ну расскажи, что ты им подавала, — нетерпеливо попросила госпожа, ей всегда любопытно было узнать, что едят за чужим столом. — Могу угадать. Ты, конечно, приготовила майонез.

— Сначала я подала рис, который всем пришелся по душе. Бог мой, как они его нахваливали! И я-де первая стряпуха в Европе... и, мол, только приличия не позволяют им облизать пальчики...

— А потом?

— Рагу из дичи, такое, что впору вкушать ангелам небесным. Потом еще кальмары в собственном соусе... потом...

— Хоть я всегда тебе говорила, чтоб ты не носила домой остатков кушаний, потому что я предпочитаю посланную мне богом бедность чужим объедкам... но я же тебя знаю, ты, конечно, что-нибудь да притащила. Ну, где твоя корзинка?

Бенина, пойманная на слове, минуту поколебалась, но она была не из тех, кто тушуется в подобных случаях, и ее ловкость на всякого рода выдумки сразу помогла ей выйти из положения:

— А корзинку, сеньора, я оставила сеньорите Обдулии, она нуждается больше нас.

— Ты поступила правильно. Молодец, Нина. Ну, рассказывай дальше. А филей ты им приготовила?

— Еще бы, сеньора! На два с половиной кило. Взяла у Сотеро Богача самого лучшего.

— И, конечно, десерт, вино?..

— Даже шампанское какой-то там вдовы. Эти священники маху не дают, ни в чем себе не отказывают... Но пойдемте в дом, час уже поздний, вы, должно быть, умираете с голоду.

— Так оно и было, но... не знаю, мне кажется, будто я поела всего, о чем ты рассказывала... В общем, дай мне позавтракать.

— А что вы ели утром? Немножко косидо, что я вам вчера оставила?

— Ой, что ты. Оно мне в горло нейдет, съела пол-унции сырого шоколада.

— Ну,-идемте, идемте на кухню. Правда, плиту еще надо разжигать. Но я быстренько... Да, я вам и лекарства принесла. Их надо принять до еды.

— Ты сделала то, что я тебе велела? — спросила госпожа, когда они шли на кухню. — Отдала в заклад мои две юбки?

— Конечно! На те две песеты, что я за них выручила, и еще на две, которые по случаю своих именин дал мне дон Ромуальдо, я и смогла сделать все, что надо.

— За вчерашнее оливковое масло расплатилась?

— А как же иначе!

— И за липовый чай, и за пиявки?

— За все, за все... И от всех покупок у меня еще осталось на завтра.

— Какой-то день пошлет нам господь? — с глубокой грустью сказала госпожа, садясь в кухне на табурет, а служанка засуетилась у плиты, накладывая уголь и растопку.

— Добрый будет день, сеньора, можете не сомневаться.

— Почему ты в этом так уверена, Нина?

— А я это знаю. Сердце подсказывает. Завтра день у нас будет добрый, если не сказать — великий.

— Доживем и увидим, твоя ли правда... Что-то не верю я твоему сердцу. У тебя все завтра да завтра...

— Господь милостив.

— Кажется, только не ко мне. Не устает меня наказывать, удар за ударом, вздохнуть не дает. За плохим днем — другой, еще хуже. Столько лет уже жду я избавленья, но всякая моя надежда кончается разочарованьем. Я устала страдать и надеяться устала. Все мои надежды лживы, и ничего хорошего я уже не жду, только плохого, и пускай, всему свой черед...

— На вашем месте, сеньора, — заметила Бенина, работая мехами, — я все же надеялась бы на бога и не роптала... Я-то живу всем довольная, сами видите... Разве не так? И верю, что судьба повернется к нам лицом, когда меньше всего этого ожидаешь, и мы заживем богато, забудем эти тяжкие для нас дни, вознаградим себя жизнью в довольстве и роскоши.

— Я уж и не надеюсь на хорошую жизнь, Нина, — объявила госпожа, чуть не плача. — Мне бы только отдохнуть от всего на свете.

— Что это вы о смерти заговорили? Ну уж нет: мне нравится этот развеселый мир, мне по душе даже и маленькие трудности, с которыми я борюсь. Умереть? Нет.

— И ты миришься с такой жизнью?

— Мирюсь, потому что другой мне не дано. Все что угодно, только не смерть, все перетерпим, был бы кусок хлеба и к нему две очень хорошие приправы: голод и надежда.

— Разве помимо бедности ты не страдаешь от унижения и стыда, оттого что мы всем должны и никому не платим, изворачиваемся, ловчим, хитрим, обманываем, и нет нам веры ни на грош, нас преследуют лавочники и торгаши?

— А чего ж тут страдать?.. В жизни каждый защищает себя, как может. Хороши бы мы были, если б опустили крылышки и умерли с голоду, когда в лавках полно всяческой еды! Нет уж, не для того создал нас бог, чтоб мы клали зубы на полку, и раз уж он не посылает нам денег, он наделяет нас смекалкой, как я думаю, для того, чтобы мы добывали себе пропитание, не воруя... Ведь мы ничего не крадем. Я обещаю заплатить и заплачу, когда будет чем. Знают же они, что мы бедные... Но даже если в доме шаром покати, при нас всегда наша честность. И смешно страдать из-за того, что лавочники не могут получить с нас какие-то гроши, мы же знаем, что они богатые!..

— Да у тебя, Нина, стыда маловато, я хочу сказать, тебе не хватает гордости, вернее, чувства собственного достоинства.

— Не знаю, есть они у меня или нет, зато у меня есть рот и брюхо, это уж точно, и если бог произвел меня на свет, так, наверное, для того, чтоб я жила, а не помирала с голоду. Вот, например, у воробьев есть стыд или нет? Куда там!.. А клюв у них есть, это уж точно... И если смотреть на вещи прямо, то я скажу, что бог создал не только землю и море, но еще и бакалейные лавки, и Испанский банк, и дома, в которых мы живем, и, скажем, тележки зеленщиков... Все бог сотворил.

— А деньги, презренный металл, кто сотворил? — горестно спросила госпожа. — Ну-ка скажи.

— Тоже бог, потому что это он сотворил золото и серебро... Вот не знаю, как насчет бумажных денег... Да нет, тоже он, господь бог.

— Я тебе так скажу, Нина: всякое добро принадлежит тому, у кого оно есть... А есть оно у кого угодно, кроме нас с тобой... Ну, поторопись, а то мне уж дурно становится. Куда ты положила лекарства?.. Ага, вижу, на комоде. Приму-ка я перед едой порошок аспирина... Ох, беда с ногами! Вместо того чтобы они меня носили, приходится мне их волочить. (С большим трудом встает с табурета.) Уж лучше б на костылях ходить. Видишь, как бог меня наказывает? Будто насмехается! Поразил меня болезнью глаз, ног, головы, почек и всего прочего, а желудок оставил здоровым. Лишив меня средств, оставил волчий аппетит.

— Так он и со мной сделал то же самое. Но я на это не обижаюсь, сеньора. Слава господу, подарившему нам самое большое благо телесное — спитой голод!

VII

Донье Франсиске Хуарес де Сапата уже минуло шестьдесят, когда наступила для нее пора крайнего упадка, и теперь к ней обращались по-плебейски просто и фамильярно — донья Пака. Вот чем оборачиваются в нашем мире блеск и суета, подумайте только, с какой высоты пришлось скатиться этой даме в бездонную пропасть нищеты, ведь до шестидесятого года нашего столетия ей разве что птичьего молока не хватало, а теперь мы видим, как она, сама того не сознавая, живет милостыней, страдая и от телесных недугов, и еще горше от унижений и стыда. Примеров такого глубокого падения не счесть в больших городах, особенно в нашем Мадриде, у жителей которого никогда и в помине не было привычки к порядку, но случай с доньей Франсиской Хуарес, жалкой игрушкой судьбы, не идет ни в какое сравнение с остальными. Однако если принять во внимание все обстоятельства возвышения и падения тех или иных людей в обществе, то можно прийти к выводу, что было бы величайшей глупостью сваливать только на судьбу те превратности, в которых повинны, в первую очередь, человеческие характеры и нравы, и донья Пака — яркий пример тому, ибо она отродясь не знала толку ни в каких житейских делах. Родилась она в Ронде[19], и с самого детства взгляд ее привык к созерцанию головокружительных круч и пропастей, не раз ей снился страшный сон, будто она падает с обрыва в теснину, именуемую Тахо. Уроженцы Ронды должны, как будто бы, сызмальства привыкнуть к обрывам и кручам и не страдать головокружением на краю какой угодно бездны. Но у доньи Паки голова была отнюдь не крепкой, на высоте сразу начинала кружиться, и бедную женщину неодолимо влекло вниз, хоть сама она этого и не сознавала; точно так же держалась она и в обществе, жизнь в котором требует от человека ясного взгляда на вещи и твердости духа.

Головокруженье Пакиты Хуарес стало хроническим, после того как она юной девушкой вышла замуж за Антонио Марию Сапату, армейского интенданта и прекрасного человека, который был вдвое старше ее, но располагал немалым состоянием, ибо происходил из богатой семьи, как, впрочем, и невеста — за ней дали хорошее приданое. Сапа-та служил в Африке, в Эчагуэ, а потом перешел в главное финансовое управление. Как только молодая пара обосновалась в Мадриде, Пакита за короткий срок сумела поставить дом так, что они стали жить весело, на широкую ногу; хотя поначалу она и пыталась согласовать тщеславные помыслы с размерами ренты и жалованья мужа, но очень скоро появились неувязки, просрочки платежей, долги. Сапата был человеком в высшей степени аккуратным и в делах любил порядок, но жена возымела такую власть над ним, что он утратил эти ценные качества: ревностно блюдя денежные интересы армии, ничего не предпринимал, чтобы помешать расстройству собственного семейного бюджета, как будто начисто утратил свои таланты. Пакита не знала удержу в расходах на элегантные наряды, роскошный стол, бесконечные балы и пирушки и на удовлетворение всевозможных своих прихотей. Наконец беспорядок в денежных делах сделался настолько явным, что Сапата пришел в ужас и, чувствуя приближение грозы, нашел в себе силы пробудиться от сладкой дремы, в которой держала его обожаемая супруга, и взялся за счеты, дабы навести строгий порядок в семейном бюджете, но — о, злополучная судьба! — в самый разгар этой счетоводческой работы, от которой Сапата ждал спасения, он схватил воспаление легких и под вечер в пятницу на святой неделе отошел в лучший мир, оставив вдову с двумя малолетними детьми: Антоньито и Обдулией.

Оставшись единовластной владелицей активного и пассивного капитала, Франсиска сразу же показала свою полную неспособность разобраться в дебете и кредите, и на нее набросились, словно черви на разлагающийся труп, разные темные личности, они точили ее изнутри и снаружи, пожирали без всякой жалости. В эту гибельную для нее пору и поступила к ней в услужение Бенигна, которая с первых же дней показала себя превосходной кухаркой, но недели через три выяснилось, что она обладает еще и талантом обсчитывать хозяйку самым бессовестным образом. Должно быть, в этом отношении девушка не имела себе равных во всем Мадриде, если даже донья Франсиска, страдавшая крайней близорукостью в надзоре за своим имуществом, сумела разглядеть ее склонность к воровству по мелочам и решила ее исправить. Справедливости ради я должен сказать, что Бенигна (в кругу братьев по сословию — Бенина, а в хозяйском доме еще короче — Нина) обладала весьма ценными качествами, которые в известной мере компенсировали такой недостаток ее сложной натуры, как склонность к воровству. Она была очень чистоплотна и так проворна в работе, что казалось, будто для нее чудесным образом растягиваются часы и дни. Кроме того, донья Франсиска ценила в ней горячую любовь к господским детям, любовь искреннюю и, если угодно, полезную, ибо она оборачивалась неусыпным надзором и постоянными заботами, которыми Бенина окружала детей независимо от того, больны они или совершенно здоровы. Но этих ценных качеств оказалось недостаточно для того, чтобы предотвратить горячие перепалки между госпожой и служанкой, и после одной из таких стычек Бенина была уволена. Дети очень ее жалели, даже плакали по веселой, вечно хлопотавшей вокруг них Нине.

Через три месяца Бенина зашла навестить бывшую хозяйку. Никак не могла она забыть свою госпожу и особенно ее детей. Она их по-прежнему любила, и весь дом, со всей его обстановкой, был чем-то мил ее сердцу. Пакита Хуарес также обрадовалась встрече с ней, ибо что-то (ни та ни другая не знали, что именно) внутренне сближало этих женщин — видимо, при полной противоположности их характеров, в них было много общего. Визиты участились. Ах, у Бенины просто душа не лежала к тому дому, где она теперь служила! В конце концов она снова обосновалась в доме доньи Франсиски, и она рада, и госпожа довольна, а малютки — те и вовсе на седьмом небе. В то время денежные затруднения все возрастали, хозяйство катилось под гору; алчные кредиторы на куски рвали наследство — богатые угодья и фермы в результате каких-то подлых ростовщических махинаций перешли в руки заимодавцев. Подобно тому как с терпящего бедствия корабля летит в море ценный груз, из дома уплыли и роскошная мебель, и ценные картины, и дорогие ковры, а драгоценностей давно уже не было и в помине... Но чем больше облегчался корабль, тем грознее становилась для семьи опасность опуститься в темные глубины, на самое дно общества.

В довершение всех бед в семидесятые годы серьезно болели дети: мальчик перенес брюшной тиф со всеми осложнениями, у девочки появились симптомы эклампсии и эпилепсии. Бенина ухаживала за больными так самоотверженно, с такой любовью, что обоих выходила, можно сказать, вырвала из когтей смерти. Дети, конечно, платили ей горячей привязанностью. Из любви скорей к Бенине, чем к матери, пили горькие лекарства, соглашались лежать смирнехонько, не разговаривать, потеть, принимать пищу в строго назначенное время, но все это опять-таки не помешало ссорам и раздорам между госпожой и служанкой, из-за чего они снова расстались. В Бенине взыграло чувство собственного достоинства, и она ушла, в сердцах хлопнув дверью, причем клялась и божилась, что никогда больше нога ее не ступит на порог этого дома, что она отряхает с ног его прах, вернее, пыль, скопившуюся в циновках... ведь ковров-то уже не было.

Но на самом деле... и года не прошло, как Бенина снова явилась. Переступив порог, залилась слезами и сказала: «Не знаю, что так тянет меня к вам, сеньора, к вашему дому и детям, только ни в каком другом доме я себе места не нахожу, сама в этом убедилась. Служу я теперь в богатой семье, хозяева добры ко мне, гроши не считают, реал-другой туда-сюда — им все равно, платят шесть дуро в месяц... Но не могу я там жить, сеньора, день и ночь только о вас всех и думаю, здоровы ли и всё ли у вас в порядке. Хозяева замечают, что я все вздыхаю, и думают, будто у меня где-то дети оставлены. А у меня нет на свете никого, кроме вас, сеньора, и дети ваши мне как родные, и люблю я их всей душой...» И снова Бенина стала служить у доньи Франсиски Хуарес, на этот раз прислугой за все, ведь за этот год господская семья скатилась еще ниже, приметы разорения бросались в глаза, и служанка только горестно вздыхала. Пришла насущная необходимость сменить квартиру, найти что-нибудь поскромнее и подешевле. Донья Франсиска, раба привычки, никак не могла решиться на такой шаг, все колебалась. Служанка, как и в другие критические моменты, взяла бразды правления в свои руки и постановила: переезжать, и вот с улицы Клаудио Коэльо они переехали на улицу Ольмо[20]. С большим трудом удалось избежать позорного выселения, которое произошло бы непременно, если бы не великодушная помощь Бенины: она забрала из кассы взаимопомощи все свои сбережения — три с лишним тысячи реалов — и вручила их своей госпоже, и с тех пор установилась у них общность интересов как в радости, так ив печали. Но даже в этом благородном порыве милосердия бедная служанка не изменила своей привычке утаивать немного денег для себя: часть своих сбережений она тщательно припрятала в своем чемодане, заложив, так сказать, основу для создания новой, тайной кассы, это была потребность ее души, таков уж был у нее склад характера.

Как видите, ее порок — склонность к обсчету — оборачивался бережливостью, а это добродетель, и немалая. Трудно сказать, где соприкасались в ее душе, переходя друг в друга, добродетель и порок. Привычка утаивать большую или малую часть тех денег, которые выдавались ей на покупки, преобладала над всеми другими ее привычками, самым большим наслаждением для нее было наблюдать, как мало-помалу растет капитал, состоящий из монет разного достоинства. Привычка эта вошла в ее кровь, Бенина утаивала и прятала мелочь машинально, руководствуясь каким-то инстинктом, подобным тому, который заставляет сороку красть и прятать всевозможные мелкие предметы. Во второй половине восьмидесятых годов она продолжала обсчитывать хозяйку, сообразуясь, однако, со скудостью семейного бюджета доньи Франсиски. В эти годы на семью обрушивались все новые несчастья и бедствия. Кредиторы отсудили у Пакиты две трети пенсии, которую она получала как вдова интенданта; ей приходилось закладывать одно, чтобы выкупить другое, но все чаще попадала она в безвыходное положение и теряла вещь за вещью. Жизнь стала для нее сплошной мукой: огорчения одной недели порождали еще большие горести на следующей, лишь в редкие дни выпадала хоть какая-то передышка. Чтобы отвлечься от печальных дум, обе женщины черпали силу в своей слабости и скрашивали несбыточными мечтаниями те вечера, когда кредиторы не докучали им назойливыми притязаниями. В поисках дешевого жилья пришлось переезжать еще не раз: с улицы Ольмо на улицу Сауко[21], а оттуда — на улицу Альмендро. Совершенно случайно все улицы, на которые они переезжали, носили названия деревьев, но это обстоятельство наводит на мысль, что госпожа и служанка прыгали с ветки на ветку, точно птицы, спасающиеся от ружей охотников или камней ребятни. Но вот настал день, когда Бенине пришлось снова потревожить тайник, в котором она хранила свою собранную по мелочам кассу. К тому времени там набралось семнадцать дуро — целая куча монет. Разумеется, Бенина не могла сказать правду своей госпоже и вышла из положения, сочинив сказку о том, что якобы одна из ее двоюродных сестер, Росаура, торговка алькаррасским[22] медом, дала ей эти деньги на хранение.

— Дай их мне, Бенина, все, сколько есть, и господь возьмет тебя в царство небесное, а я верну тебе вдвойне, когда мои кузены из Ронды пришлют мне мою долю за проданное угодье... Через неделю-другую... Ты сама знаешь, видела письмо.

И вороватая служанка, пошарив в чемодане среди всяческого хлама и тряпья, извлекла на свет божий двенадцать с половиной дуро и вручила их госпоже, заявив при этом:

— Вот все, что у меня есть. До последнего гроша, ей-богу, провалиться мне на месте, коли лгу.

Бенина ничего не могла с собой поделать. Мошенничала даже в милосердии, обсчитывала, подавая милостыню.

VIII

Трудно поверить, но все эти несчастья были лишь предвозвестниками ужасной, жуткой катастрофы, уготованной роду Хуарес Сапата, лишь краем бездны, на дне которой мы нашли это семейство в начале нашего повествования.

Еще когда они жили на улице Ольмо, донью Франсиску стали покидать друзья и знакомые, помогавшие ей когда-то пустить по ветру свое состояние, а уж на улице Сауко и Альмендре исчезли последние из них. Вот тогда-то соседи, лавочники, тщетно ожидавшие уплаты долгов, и добрые люди, жалевшие несчастную вдову, стали называть ее доньей Пакой, не признавая никаких других имен. Люди невоспитанные и грубые еще присовокупляли какой-нибудь оскорбительный эпитет, например: эта проходимка донья Пака или маркиза Надувала.

Как видно, господь бог хотел всерьез испытать почтенную даму из Ронды, ибо послал ей не только бедность, но еще и немалые огорчения, связанные с детьми: те отнюдь не утешали донью Паку примерным поведением, а, наоборот, терзали ее материнскую душу, доставляя ей немало горьких минут. Антоньито обманул надежды матери, выбивавшейся из последних сил, чтобы дать ему образование, и стал вытворять черт-те что. Вотще мать и Бенина — можно сказать, вторая мать — пытались искоренить его дурные наклонности: ни строгость, ни ласка не давали желаемых результатов. Когда они, видя его мнимую покорность, думали, что лестью и нежностью завоевали его сердце, он бессовестно пользовался их мягкосердечием* чтобы совершить новый проступок. Антоньито был великий мастер на все дурное, но в то же время оставался таким милым и очаровательным, что ему прощали любые выходки. Свои дурные склонности он скрывал под личиной ласковой покорности и в шестнадцать лет водил за нос своих обеих матерей, как наивных девочек: подчищал отметки в школьном дневнике, учился по конспектам товарищей, потому что продавал все книги, которые для него покупались. В девятнадцать лет его похождения начали вызывать серьезную тревогу: он связался с дурной компанией, пропадал по двое-трое суток, возвращался домой пьяным, выглядел худым и изможденным. Но самое главное — бедные женщины не знали, куда прятать от него те жалкие гроши, которые у них водились, хоть в землю закопай, все равно отыщет. С ловкостью фокусника выхватывал он монеты из-за корсажа матери или из замусоленного кошелька Бенины. Не брезговал и мелочью. Те придумывали все новые тайники для своих скудных капиталов — то в кухне, то в кладовой. Но несмотря на все проделки юного шалопая, мать его обожала, а Бенина прямо-таки не могла на него надышаться, ибо он умел разыграть раскаяние не хуже любого актера. После каждого загула он несколько дней сидел дома тише воды и ниже травы, вздыхал, пускал слезу, клялся исправиться, беспрестанно чмокал в щеки обеих одураченных матерей... Те таяли от таких проявлений любви и нежности, теряли всякую бдительность, и вдруг из ласкового теленка, словно чертик на пружинке из коробки конфет с сюрпризом, выскакивал воришка и... Антоньито снова пускался во все тяжкие, а несчастные женщины опять погружались в бездну отчаяния.

К счастью (а может, к несчастью, поди разберись), в доме уже не было столового серебра и никаких других предметов из благородных металлов. Этот величайший из плутов хватал все, что попадало под руку, не пренебрегая вещами, стоимость которых была ничтожна: перетаскав все зонтики, взялся за нижнее белье, а в один прекрасный день, после обеда, улучив момент, стянул прямо со стола скатерть и салфетки. О его собственной одежде нечего и говорить: среди зимы он разгуливал без пальто и плаща, как-то умудряясь не схватить воспаление легких — видно, его согревал адский огонь собственной порочности. Донья Пака и Бенина уже и вовсе не могли придумать, куда прятать вещи, опасались, как бы он не содрал с них нательное белье. До того дошло, что однажды вечером исчезли уксусница и футляр для вязальних спиц и крючков, принадлежавший Обдулии; в другой раз — два утюга и каминные щипцы, потом пошли в ход подвязки для чулок, куски материи и прочие вещи, обладавшие ничтожной стоимостью, но необходимые в домашнем хозяйстве. В доме давно уже не осталось ни одной книги, донья Пака не могла даже взять у соседей что-нибудь почитать из страха, что возвращать будет нечего. Уплыли даже молитвенники, а затем или, может быть, до того — театральный бинокль, почти целые перчатки и клетка без канарейки.

Не меньше огорчений, хотя совсем иного рода и характера, причиняла и дочь. Годам к двенадцати у нее развилась такая неврастения, что обе матери не знали, как к ней подступиться, как настраивать на нужный лад этот тонкий и капризный инструмент. Проявляли строгость — плохо пытались взять лаской — еще хуже. Достигнув поры девичества, Обдулия то билась в припадке, то становилась вялой и ко всему безучастной. Ее меланхолия тревожила бедных женщин не меньше, чем нервные припадки, во время которых девушка обретала немалую мускульную силу и злость. Обе матери ломали голову, чем ее кормить, это была для них самая трудная задача — как совладать с прихотями и капризами, когда в доме шаром покати, тут было от чего потерять терпение, которым бог не обделил ни ту, ни другую. То она выбросит в окно добытую ценой величайших жертв вкусную и питательную еду, то жадно набросится на объедки, от которых ей вспучит живот. Иногда плакала целыми днями и ночами, и никто не мог допытаться отчего; то вдруг становилась угрюмой и раздражительной, и для обеих женщин это была сущая мука. По мнению врача, посещавшего их дом из сострадания, и его коллег из тех, что устраивали бесплатный прием больных, нервно-психическое расстройство девушки было результатом анемии, от которой лечат железистыми водами, добрыми бифштексами и холодными обтираниями.

Обдулия была стройная и хорошенькая, лицо ее с тонкими чертами и опаловой кожей, окаймленное каштановыми локонами, освещали большие карие глаза; держалась она скромно и жеманно, кроме тех случаев, когда была раздражена. Трудно представить себе менее подходящую обстановку для такого хрупкого и болезненного создания, чем та нищета, в которой она выросла и жила. По временам в ней замечали самолюбование, желание нравиться, предпочтение кого-то кому-то — верные приметы беспокойного ожидания перемены в жизни, и они радовали донью Паку, у которой на этот счет были свои заветные мечты. Бедняжка все бы отдала, лишь бы они осуществились, но для этого Обдулия должна была прежде всего обрести душевное равновесие и пополнить свое образование, довольно беспорядочное, ибо писала она скверно и не знала основ тех наук, которые известны почти всем девушкам из семей среднего круга общества. Донья Пака мечтала выдать дочь замуж за одного из сыновей кузена Матиаса, землевладельца из Ронды, видных собой и хорошо воспитанных молодых людей, все они служили в Севилье и время от времени наезжали в Мадрид. Один из них, Куррито Сапата, заинтересовался Обдулией, у них уже возникло было взаимное влечение, но дальнейшего развития событий не последовало из-за неуравновешенного характера девушки и ее излишнего жеманства. Мать, однако, продолжала лелеять свои планы, пусть и несбыточные, так как среди стольких несчастий они служили ей единственным утешением.

Когда семья жила на улице Ольмо, в один прекрасный день вдруг оказалось, что у Обдулии неизвестно как установилась своего рода телеграфная связь с жившим напротив юношей, сыном владельца похоронного бюро. Сей повеса не был лишен привлекательности, учился в университете и знал кучу всевозможных вещей, поразивших воображение Обдулии, которая до той поры не имела о них ни малейшего представления. Литература, поэзия, куплеты —-сотни безделиц, созданных человеческим разумом, перешли от него к ней в письмах, записочках и при их невинных встречах.

Донье Паке их дружба совсем не нравилась, в ней она видела помеху своим планам выдать дочь за молодого человека из Ронды; но девушка, набравшись к тому времени романтического духа, чуть с ума не сошла, увидев, что пытаются воспрепятствовать ее духовному влечению. С утра до вечера билась в припадках, набивая шишки на голове и в кровь расцарапывая руки, и вот пришел день, когда Бенина застала Обдулию за приготовлением зелья из спичечных головок и водки, которое та намеревалась тут же выпить. Невозможно описать, что тут началось. Донья Пака утопала в слезах, девушка топала ногами и взвивалась под самый потолок, Бенина собиралась пойти к владельцу похоронного бюро, чтобы тот колотушками или еще каким эффективным способом отбил у сына любовь к смерти, кипарисам и кладбищам, которой тот заразил несчастную сеньориту.

Шло время, а заблудшую Обдулию никак не удавалось отвратить от задушевного общения с погребальных дел отпрыском, приходилось все сносить под угрозой припадков и во избежание более серьезной беды. Но всемогущий бог разрешил эту проблему легко и быстро, и обе семьи разом избавились от всякой мороки, ибо и похоронное семейство воевало с сыном, удерживая его на краю бездны, в которую он хотел ринуться очертя голову. Случилось так, что однажды утром девушка сумела обмануть бдительность обеих своих матерей и ускользнула из дома, то же самое сделал и юноша. Они повстречались на улице с твердым намерением найти какой-нибудь поэтический уголок, где они могли бы без помех расстаться со своей несчастной жизнью, умереть в объятиях друг друга одновременно, так чтобы ни один не пережил другого. Приняв такое решение, молодые люди бросились бежать по улице, на бегу размышляя, какую смерть избрать, чтобы мгновенно и без мучений отойти в иной мир, где их чистые души могли бы слиться воедино. Но когда они отошли подальше от родительских очагов, мысли их приняли другое направление, и оба, не сговариваясь, начали думать о вещах, не имеющих со смертью ничего общего. К счастью, у юноши были с собой деньги, так как накануне он получил с клиента за двойной цинковый гроб и за имперский катафалк, запряженный шестеркой лошадей, и тому подобное... Вот эти-то деньги и совершили чудо: мысли о смерти сменились мыслями о продолжении рода; влюбленные зашли в кафе и плотно позавтракали, а затем — в некий дом неподалеку, из которого уже вечером перешли в другой, откуда и написали каждый своим родителям, что они теперь — муж и жена. По правде говоря, мужем и женой они пока что не были, так как венчание еще не состоялось, но эту формальность родителям пришлось соблюсти, причем незамедлительно. Отец юноши пришел к донье Паке, та поплакала, гробовщик почертыхался, но было решено, что не остается ничего другого, как признать свершившийся факт. Поскольку донья Франсиска не могла дать за дочерью ни капитала, ни имущества, вообще ничего на обзаведение новобрачным, владелец похоронного бюро сказал, что отведет сыну комнату над мастерской и складом гробов и назначит жалованье, поручив ему вести рекламу отцовского предприятия; На это жалованье и на доходы от изготовления товаров погребального назначения и на комиссионные с заказов на предметы роскоши и бальзамирование новоиспеченная супружеская пара сможет жить скромно, но честно.

IX

Не успела горемычная донья Пака оправиться от удара, нанесенного ей безрассудством дочери, и проводила дни, жалуясь на злую судьбу, как сыну ее пришла пора тащить рекрутский жребий. Бедная женщина не знала, печалиться ей или радоваться. Сердце ее разрывалось, когда она представляла себе Антоньито в солдатском мундире с ружьем на плече: как-никак он дворянин, сеньорито, и казарменная жизнь не для него. Но, с другой стороны, военная дисциплина, может быть, окажет на сына благотворное влияние, заставит отказаться от дурных привычек. К счастью или к несчастью для молодого человека, ему выпал очень большой номер, и его оставили в запасе. А немного погодя, вернувшись домой после четырехдневного загула, Антоньито объявил матери, что женится, и если она не даст на то согласия, обойдется и без него — так он хочет жениться.

— Да, сынок, да, —ответила мать, заливаясь слезами. — Ступай с богом, женись, хоть мы с Бениной поживем спокойно. Раз уж ты нашел женщину, которая готова взять на себя такое бремя — заботиться о тебе и терпеть все твои выходки, — ступай к ней. А мне уж это не под силу.

На законный вопрос об имени, роде и звании невесты ветрогон ответил, что она, кажется, богата, но главное — собой хороша, лучше не сыскать. Вскоре выяснилось, что невеста — дочь портнихи и сама строчит на машинке так, что залюбуешься, и что, кроме наперстка, другого приданого за ней нет.

— Хорошо, сынок, очень хорошо, — сказала на это донья Пака. — Ну и везет же мне в детях! Обдулия — та, по крайней мене, живет среди гробов, хоть будет в чем похоронить... Но ты-то на что собираешься жить? Надеешься на наперсток твоей искусницы класть стежки? И то правда, ты ведь у меня такой работящий да бережливый, что наведешь порядок в ее швейном промысле, и она станет зарабатывать тебе кучу денег. Господи, что за проклятье висит на мне и на моих детях! Хорошо бы умереть поскорей и не видеть, чего еще вы натворите.

Справедливости ради надо сразу же сказать, что с самого начала жениханья с дочерью портнихи Антоньито начал понемногу бросать свои холостые привычки и в конце концов начисто от них избавился. И характером он сильно изменился: стал ласковым с матерью и Бениной и довольствовался только теми грошами, которые они сами ему давали, да и речь у него стала серьезной и разумной, не то что раньше. Вот почему донья Пака дала согласие на женитьбу сына, не познакомившись с невестой и даже не выказав желания взглянуть на нее. Болтая с госпожой об этих делах, Бенина осмелилась высказать мысль, что, может быть, вот таким окольным путем, через женитьбу беспутного Антоньито к ним в дом идет счастливая судьба, всякий знает, что она никогда не приходит оттуда, откуда ее ждешь по соображению разума, а делает немыслимые зигзаги и повороты. Но донья Пака этому не верила, ее грызла неизбывная тоска, и на семейном горизонте она видела лишь зловещие грозовые тучи. Хотя теперь, так или иначе определив детей, обе они могли жить намного спокойней, одиночество было для них непривычным, им не хватало их возлюбленных чад, и это было вполне естественно: старшие члены семьи всегда сохраняют любовь к своим отпрыскам, как бы дурно те с ними ни обращались, как бы их ни мучили и ни позорили.

Вскоре после того как сыграли обе свадьбы, донья Пака переехала на улицу Империаль, сняв квартиру еще дешевле, ибо проблема, как прожить, не имея средств, с уходом детей решена не была. А доходы ее в ту пору приблизились к нулю, остатка пенсии едва хватало, чтобы затыкать рты мелким кредиторам. Каждый божий день проходил в мучительных размышлениях, как бы раздобыть хоть несколько куарто[23] и придумать что-либо было крайне трудно, ведь ни одной ценной вещи в доме не осталось. Исчерпался кредит в близлежащих лавках и лавчонках. От детей ждать было нечего, те сами снискали себе пропитание с превеликим трудом. Положение было отчаянным, оставалось только ждать неминуемой катастрофы, барахтаясь на поверхности бурных вод и не находя ни единого спасательного обломка мачты или доски, за которую можно было бы ухватиться. Чего только не придумывала в ту пору Бенина, чтобы устоять перед бедой и накормить свою госпожу на ничтожные гроши. На торговых площадях у нее сохранилось немало знакомств, так как в свое время она слыла примерной покупательницей, и теперь ей удавалось добывать еду за минимальную плату, а кроме того, ей давали бесплатно кости для супа, верхние листья красной и белокочанной капусты и кое-что еще по мелочам. В магазинах для бедных, расположенных по всей улице Руда, у нее также были знакомые, и там она за гроши или в долг получала битые или несвежие яйца, горсточку бобов или чечевицы, сахарные крошки и другие отходы, которые она представляла госпоже как товар не высшего, но и не самого низшего сорта.

По иронии судьбы донья Пака, страдавшая многими болезнями, сохраняла прекрасный аппетит и вкус к изысканным блюдам; несомненно, такой аппетит и такой вкус тоже можно было считать болезнью, да еще какой злой, ведь в аптеках, именуемых съестными лавками, лекарств против нее бесплатно не отпускают. За счет нечеловеческих усилий, не жалея ни ног, ни изворотливого ума, ни прирожденного лукавства, Бенина старалась кормить свою хозяйку как можно лучше, иногда даже совсем хорошо, если доставала какой-нибудь деликатес. Ею двигали глубокое сострадание и горячая любовь, которую она питала к своей горемычной госпоже, как бы стараясь вознаградить ее за все беды и несчастья. Сама она глодала кости и подбирала объедки, после того как насыщалась донья

Пака. Однако ни милосердие, ни любовь не мешали ей следовать укоренившейся привычке: всякий раз она утаивала от госпожи какую-нибудь мелочь и складывала в чемодан, продолжая создавать новый капитал, новый фонд помощи.

В первый же год семейной жизни дети доньи Паки, так легко связавшие себя брачными узами, также начали испытывать на себе удары судьбы, будто над ними продолжало висеть проклятье, под гнетом которого изнывала их несчастная мать. Обдулия, не в силах привыкнуть к жизни среди гробов, заболела ипохондрией, и у нее случился выкидыш, снова расшатались нервы; муж ее зарабатывал мало, о жене ничуть не заботился, и это серьезно усугубляло ее болезни. Родители мужа на помощь скупились, и Обдулия жила на антресоли над мастерской, плохо одевалась, еще хуже питалась, к мужу остыла и проводила дни в мертвом оцепенении, дававшем пищу болезненной игре ума.

Зато Антоньито, женившись, стал порядочным человеком, возможно, благодаря добродетели, рассудительности и трудолюбию своей жены, оказавшейся в этом смысле настоящим сокровищем. Но все ее достоинства, хотя и способствовали моральному возрождению Антонио Сапаты, все же не могли избавить его от нищеты. Молодожены снимали квартиру на улице Сан-Карлос, и жилище их напоминало бонбоньерку, во всем видна была заботливая рука хозяйки. К счастью, молодой супруг, ранее принадлежавший к сорту людей, именуемых бездельниками, теперь обрел привычку и вкус к полезному труду и, не найдя ничего лучшего, заделался торговым агентом. Весь божий день челноком сновал от магазина к магазину, из одной газетной редакции в другую, и, хотя немалую часть комиссионных приходилось тратить на обувь, всегда кое-что оставалось и на жаркое, и на помощь Хулиане, сидевшей, не разгибая спины, над швейной машинкой «Зингер». Жена его на мелочи не разменивалась, ее плодовитость была под стать ее хозяйственным талантам: в первые же роды она принесла ему двух близнецов, мальчиков. Пришлось взять кормилицу, в доме появился лишний рот, быстрей закрутилось колесо зингеровской машинки, быстрей заметался по мадридским улицам Антоньито. До появления на свет близнецов бывший шалопай не раз поражал свою мать перлами сыновней любви, дарившими несчастной женщине единственные проблески радости за много-много лет: он приносил ей то песету, то две, а то и полдуро, и донья Пака так была за них благодарна, как бы ее родственники из Ронды подарили ей ферму. Но когда в доме молодых воцарились близнецы, жадные до молока, а чтобы добывать его, кормилицу надо было кормить как на убой, — счастливый отец, вставший на путь истинный, уже не смог баловать бабушку своих Детей избытками заработка по той простой причине, что и витков этих не стало. Теперь ему впору было не давать, а просить.

В противоположность этой счастливой паре дела у похоронщиков Лукитаса и Обдулии шли плохо, так как муж отвлеки л си и от домашних, и от служебных обязанностей, все чаще заходил в кафе, а возможно, и в более злачные места, из-за чего лишен был права получать с клиентов по счетам за погребальные услуги. Обдулия не имела ни малейшего представления о том, как надо вести хозяйство, и очень скоро по уши увязла в долгах; каждый понедельник и каждый вторник посылала с привратницей записки матери, просила денег, которых у той не было. Это обстоятельство прибавило Бенине забот и хлопот, ведь она всей душой любила сеньориту и не могла видеть ее в голоде и нужде, не попытавшись тотчас помочь ей, чем могла. Теперь ей надо было вести и дом госпожи, и дом Обдулии, заботиться, чтобы и тут и там было хотя бы самое необходимое. Что за жизнь, сколько тягот, какая отчаянная борьба со злым роком в зловещей тени постыдной нищеты, когда надо не потерять кредита и еще соблюдать достоинство! И вот однажды положение сделалось настолько отчаянным, что доблестная старушка, устав оглядывать землю и небеса в ожидании помощи и зная, что кредит в лавках исчерпан и все пути закрыты, решила, что ей ничего не остается, как презреть стыд и пойти просить милостыню. На следующее утро она так и поступила, дав себе клятву, что это будет в первый и последний раз, по пошла и на другой день, и на третий... Стать жалкой попрошайкой ее вынудила жестокая необходимость, другого способа помочь своим господам она не видела. Бенина пришла к этому решению естественным путем, не могла не прийти и теперь будет попрошайничать до конца своих дней, повинуясь общественному экономическому закону — кажется, так называют эту силу. Но ей не хотелось, чтобы госпожа узнала о ее падении, и она сочинила историю о том, что ее якобы пригласили прислуживать в дом некоего священника родом из Алькарраса, очень милосердного и состоятельного человека. При ее живом уме ей не стоило никакого труда выдумать ему имя, и она назвала его доном Ромуальдо. Донья Пака всему поверила и не одну молитву прочла, прося бога увеличить доходы и милосердие доброго пастыря, благодаря которому Бенина могла хоть что-то приносить в дом. Ей все хотелось узнать его поближе, и по вечерам, отгоняя тоску болтовней, она расспрашивала о доне Ромуальдо, о его сестрах и племянницах, о том, как ведется хозяйство, каковы расходы; Бенина на все вопросы давала обстоятельные ответы, сочиняя такие подробности, что выдумки ее не отличить было от правды.

X

Теперь, дорогой читатель, соткав основу моего повествования, начинаю плести узор и сообщаю, что в тот день, с которого начался мой рассказ, госпожа покушала с отменным аппетитом, и пока уничтожала припасы, купленные на дуро слепого Альмудены, одновременно переваривала милосердную ложь своей служанки и компаньонки, а та пичкала ее этим кушаньем не скупясь. Донья Пака к тому времени так веровала в способности Бенины, что уж и не беспокоилась о завтрашнем дне, она не сомневалась, что любые препятствия ее верной служанке нипочем при ее старании и житейском опыте да еще при покровительстве благословенного дона Ромуальдо.

Госпожа и служанка пообедали вместе, и когда добрались до десерта, донья Пака сказала:

— Ты уж не жалей времени на тех добрых господ, хоть ты и нанималась на полдня, и если тебя и в другой раз попросят задержаться после двенадцати, оставайся, я уж тут сама как-нибудь управлюсь до твоего прихода.

— Ну зачем это? — возразила Бенина. — Коли мне там времени хватает, как же я могу оставить вас одну. Они люди добрые и стараются...

— Это сразу видно. Я молю господа, чтоб наградил их за доброту к тебе, и была бы очень рада, если бы дона Ромуальдо произвели в епископы.

— Так уже поговаривают, что его хотят назначить как раз епископом какой-то там епархии на Филиппинских островах.

— Так далеко? Нет уж, этого не надо. Такой человек нужен и здесь, ведь он творит столько добра.

— Вот то же самое говорит и Патрос, его старшая племянница, я вам о ней рассказывала.

— Это та, у которой волосы с проседью, а глаза немного косят?

— Нет, другая.

— Ах да, Патрос заикается, и у нее трусятся руки...

— Вот-вот. Так она говорит, зачем им тащиться за тридевять морей... Уж лучше быть простым священником здесь, чем епископом там, где, говорят, полдень наступает, как раз когда у нас полночь.

— Значит, это у антиподов.

— Но сестра его, донья Хосефа, считает, что лучше получить митру где богу угодно и что она-то готова ехать хоть на край света, лишь бы увидеть преподобного братца на такой должности, какой он заслуживает.

— Что ж, может, она и права. А нам уж придется покориться воле господней, если уедет в такую даль тот, кто, поддерживая тебя, протягивает руку помощи и мне. Бог все наперед знает, и может случиться так, что зло обернется добром: дон Ромуальдо перед отъездом возьмет да и препоручит нас здешнему епископу, а то и самому нунцию...

— Очень может быть. Поживем — увидим. Разговор на этом не был закончен, ибо донья Пака уже

знала этого выдуманного священника, как будто ей довелось увидеть его воочию и побеседовать с ним: Бенина так подробно и красочно описывала их благодетеля, что госпожа мысленным взором видела его как живого. Но мы не станем тратить чернил на изложение дальнейшей болтовни двух женщин на эту тему, а перейдем к вещам более важным для нашей правдивой истории.

— Скажи-ка, Нина, а что нового у Обдулии?

— Да ничего. Что может быть нового у бедняжки. Этот проходимец Лукитас два дня домой носу не кажет. Наша девочка говорит, у него завелись деньги, получил за какого-то набальзамированного и теперь спускает их с потаскушками в веселых домах на улице Бонетильо.

— Господи Иисусе! Отец-то его куда смотрит?

— Когда поймает на какой проделке, поругает, а то и поколотит. Да тому все нипочем. Девочке, правда, свекровь присылает еду, но уж такими скудными порциями, что только червячка заморить. И если б я не носила ей, что могу, бедняжка умерла бы с голоду. Ангелочек наш! А знаете что? В последние дни она как-то повеселела. Такой уж у нее характер. Когда надо бы радоваться, она плачет; когда же есть все причины печалиться — вдруг ни с того ни с сего станет такой веселой, только что в пляс не пускается. Одному богу ведомо, когда на какой лад заиграет эта капризная дудочка. Так вот, прихожу я и вижу — она веселая, да-да, сеньора, а все оттого, что вообразила себе что-нибудь хорошее. Да так оно и лучше. Она из тех, кто верит тому, что сам навыдумывает. Только такие люди и могут радоваться в несчастье.

— Это ты верно сказала, с ней иначе не бывает, уж я-то знаю... И она сидит там одна-одинешенька?

— Нет, сеньора, с ней был тот учтивый кабальеро, что иногда заходит к ней по утрам, ну, ваш земляк из рода Дельгадо.

— А-а... Фраскито Понте. Как же, мне ль его не знать. Он из наших краев, вернее, из Альхесираса[24] но все одно. Когда-то был щеголем и, как видно, до сих пор старается держать фасон... Но теперь-то он, скажу я тебе, стар, как замшелый пень... Человек он порядочный, настоящий кабальеро, с дамами держится как рыцарь, нынче такие не в моде, кругом одна невоспитанность и грубость. Понте приходится деверем какой-то кузине моего покойного мужа, сестра его была замужем за... нет, не помню, да и бог с ним. Я рада, что он навещает мою дочь, ей и подобает общаться с людьми порядочными, занимающими в обществе высокое положение.

— Вот уж насчет положения этого самого дона Фраскито я так скажу, что висит он между небом и землей — чистый бриллиант без оправы.

— В наше время был он холостяком из тех, что любят пожить. Служил на хорошем месте, был вхож в знатные дома, а ночи проводил в игорном клубе.

— Сейчас он, ни дать, беден как церковная мышь, потому что ночи проводит...

— Где же?

— В волшебных дворцах сеньи Бернарды на улице Медиодиа-Гранде... В ночлежке, ясно?

— Да что ты говоришь!

— И там он ночует только тогда, когда у него есть три реала, чтоб заплатить за постель в зале, где почище.

— С ума ты сошла, Бенина!

— Я его там видела, сеньора. Бернарда — моя подруга. Это она одолжила нам восемь дуро — вспоминаете? — когда вам пришлось платить за просроченную закладную и послать в Ронду кучу денег.

— Да, да... А потом она каждый божий день приходила требовать долг и тянула из нас все жилы.

— Она самая. И все-таки женщина она добрая. По суду взыскивать не стала, хоть и грозилась. Другие много хуже. Надо вам знать, что она богата, держит шесть ночлежных домов и на доходы с них скопила тысяч сорок дуро, вот так-то, все положила в банк и живет теперь на проценты.

— Ну и ну! Что на свете творится... Но вернемся к нашему кабальеро Понте, в Андалусии так его и звали; если, ты говоришь, он беден, то жаль беднягу... Но для нас оно, пожалуй, и лучше: его визиты могли бы бросить тень на репутацию моей дочери, будь он богатым, хоть и старым ловеласом, а не последним бедняком, нищим в сюртуке.

— Я-то думаю, — сказала, смеясь, Бенина, которая при малейшей передышке от тяжких забот проявляла склонность к шуткам, — он туда ходит затем... чтоб его набальзамировали... Самое время. Даже надо с этим поспешить, пока он не протух.

Донья Пака посмеялась шутке, а потом спросила о семье сына.

— Мальчика я не застала ни сегодня, ни вчера, — сообщила Бенина. — Но Хулиана сказала, что он бегает, как нахлыстанный, в городе этот... как его... грипп, и каждый аптекарь старается расхвалить свой товар. Антоньито мечтает заработать побольше денег и запустить свою собственную газету для одних только торговых объявлений, ну, скажем, где какой товар продают. Близнецы — что твои сдобные булочки, но они им обходятся недешево: кормилице подавай и жаркое, и фасоль, а поесть она не дура, сколько ни наложи — все умнет. Хулиана обещала выделить и нам немного убоины, что ей пришлет к празднику своего святого ее дядя, и еще ваша невестка даст нам обрезки кожи, которые выбрасывают в мусорную корзину сапожники в той мастерской, где она подрабатывает, стежки у нее получаются лучше всех.

— Неплохая жена сыну досталась, —снисходительно заметила донья Пака, — правда, такая простая, что ровней мне никогда не станет. Подачки ее меня оскорбляют, но я благодарна ей за добрые намерения... Ну что ж, пора нам спать. Пища как будто улеглась в желудке, через полчасика приготовь и подай мне лекарство. Сегодня что-то ноги уж очень отяжелели, а в глазах — туман. Не дай, господи, вовсе ослепнуть! Не могу представить себе, что тогда будет. Ем я, слава богу, хорошо, а глаза с каждым днем слабеют и слабеют, хоть и не болят. И по ночам-то я теперь сплю спокойно благодаря тебе, знаю, что ты обо всем подумаешь, а проснусь — в глазах мутно и ноги как ватные. Ну скажи на милость: ревматизм ревматизмом, но при чем тут зрение? Мне велят гулять. А как я покажусь на людях одетой бог знает во что? Да еще все время буду бояться, как бы случайно не повстречался кто-нибудь из тех, кто знавал меня в лучшую пору моей жизни, или какой-нибудь из этих алчных и грубых мужланов, которым мы задолжали.

Услышав эти слова, Бенина вспомнила о самом главном, что должна была сказать своей госпоже в этот вечер, и решила не откладывать дела в долгий ящик, ибо новость могла разволновать донью Пакиту и лишить ее сна; поэтому, когда они, прежде чем уйти с кухни, взялись за мытье еще остававшейся в доме убогой посуды — причем и донья Франсиска не считала это занятие зазорным, Бенина сказала как бы между прочим:

— Ах да, я и забыла... Что за голова! Сегодня я повстречала сеньора дона Карлоса Морено Трухильо.

Донья Пака замерла и чуть было не выронила тарелку.

— Дона Карлоса?.. И что же он сказал? Он сам заговорил с тобой? Спросил обо мне?

— Ясное дело, да еще с таким интересом, что...

— В самом деле? Вовремя вспомнил обо мне этот скупец, который равнодушно взирал, как я погружаюсь в бездну нищеты, а ведь я — золовка его жены... Пурита была сестрой моего Антонио, ты же знаешь... А он руки мне не протянул...

— В прошлом году, в этот же самый день, в день смерти своей жопы, он кое-что вам прислал.

— Каких-то шесть дуро! Стыд и позор! — воскликнула донья Пака, давая выход возмущению, негодованию и презрению, накопившимся в ее душе за долгие годы нужды и унижения. — У меня щеки горят огнем, как вспомню об этом. Шесть дуро! И еще обноски покойной Пуриты: грязные перчатки, рваные юбки да вечернее платье, совсем ветхое, какие носили, когда наша королева была еще принцессой... На что мне это тряпье?.. Ну ладно, продолжай: ты его повстречала... В котором часу и где?

— Примерно в половине первого. Он вышел из церкви святого Севастиана...

— Я знаю, что он каждое утро обтирает штанами пыль со скамей в церквах. В половине первого, говоришь? Да ты же в это время подавала завтрак дону Ромуальдо!

Не такова была Бенина, чтобы смешаться, когда ее поймали на слове. Ее изощренный во всяких хитростях ум и удивительная память позволили ей быстро ухватить несоответствие между выдумкой и правдой и тотчас найти выход из положения, нанизав одну ложь на другую:

— Да разве я не говорила вам, что, когда накрыли на стол, оказалось, что не хватает салатницы, и меня послали за ней в лавку на площадь Ангела, на угол улицы Эс-пос-и-Мина?

— Может, и сказала, я не помню. Но как же ты могла уйти из кухни перед самым завтраком?

— А у нас там молодая служанка из деревни, она и улиц-то не знает, и купить может бог весть что. Пробегала бы целый час и вместо салатницы принесла бы тазик для умывания... Я-то сбегала мигом, а в кухне осталась Пат-рос, она в хозяйстве разбирается не хуже, если не лучше, чем я... Вот так я и встретила этого старикашку дона Карлоса.

— Но для того, чтобы с улицы Греда попасть на Эспос-и-Мина, тебе не надо было идти мимо церкви.

— Так я сказала, что это он шел из церкви, шел и поглядывал на часы на улице Кансеко. Я была в лавке. Лавочник вышел поздороваться с доном Карлосом. А тот увидел меня, и мы поговорили...

— О чем же вы говорили? Расскажи.

— О, он сказал мне... сказал... Спросил про вас и про детей.

— Что его каменному сердцу мать и дети! У этого человека в Мадриде тридцать четыре дома, так я слышала, тридцать четыре — возраст Иисуса Христа и еще один прибавить; этот человек нажил огромные деньги, занимаясь контрабандой, подмазывая таможенников и надувая всех на свете, а теперь он, видите ли, проявляет участие! Вовремя вспомнил, как говорится, после ужина горчица... Тебе надо было сказать ему, что я горжусь своей бедностью, если она воздвигла барьер между ним и мною... Ведь к бедным он подходит со своей меркой и у него свой расчет. Он думает, что, подавая по «худышке», покупает по дешевке молитвы нищих и этим сумеет обмануть всевышнего, обманом пролезть в царство небесное, выдав себя не за того, кто он есть на самом деле, точь-в-точь как в таможне он выдавал шотландку за перкаль по полтора реала за вару[25], подделывая таможенные штампы, накладные и прочие документы... Ты сказала ему все это, отвечай, сказала?

XI

— Нет, сеньора, я ему этого не говорила, да и ни к чему это, — заметила Бенина, видя, что донья Франсиска ужасно разволновалась, даже кровь в лицо бросилась.

— Разве ты не помнишь, что со мной сделали он и его жена, которая тоже хороша была штучка? Ведь когда начались мои беды, они воспользовались моим безвыходным положением, чтобы нажиться. Не только не помогли мне, но и затягивали петлю потуже на моей шее. Знали, что меня рвут на части ростовщики и не предложили денег взаймы на честных условиях. Могли спасти, а дали погибнуть. А когда мне пришлось продать мебель, они купили ее за понюшку табаку, мои золоченые стулья из гостиной и шелковые занавеси... Охотились за дешевизной и, когда я погибла окончательно — мне грозила опись имущества, — явились как «спасители». Сколько, по-твоему, они дали за святого Николая Толентинского, картину севильской школы, украшавшую когда-то дом моего мужа, который дорожил ею, как зеницей ока? Сколько? Двадцать четыре дуро, дорогая моя Бенина, двадцать четыре дуро! Застигли меня в каком-то отупении, я умирала от страха и сама не знала, что делала. Потом один сеньор из музея сказал, что картина стоила не меньше пятисот дуро... Вот что это за люди! Они не только никогда в жизни не знали истинного милосердия, но и деликатности у них не было ни на грош. Все, что нам присылали из Ронды, — яблоки, печенье из кедровых орехов, медовые пряники с миндалем, — почти целиком попадало в руки Пуриты. А они на это отвечали вазочкой конфет в день святого Антония да безвкусными дешевыми украшениями в день моего рождения. Дон Карлос был такой бессовестный, что вечно заходил к нам в час, когда мы пили кофе... Видела бы ты, как у него слюнки текли! Ведь у себя они пили не кофе, а помои. А если мы шли вместе в театр — я приглашала их в свою ложу, — они всегда устраивали так, что входные билеты на всех покупал Антонио... Я уж не говорю о том, как нахально они пользовались нашими лошадьми. Сама помнишь, в тот день, когда мы им продали стулья, они с утра до вечера раскатывали в нашей коляске по Кастельяне[26] и Ретиро.

Бенина только поддакивала и не перебивала свою госпожу, ибо знала, что, если уж речь зашла о подобных вещах, лучше дать ей выговориться. Лишь когда донья

Пака закончила свою речь, едва не задохнувшись от негодования, служанка осмелилась сообщить ей новость:

— Так вот, дон Карлос велел мне зайти к нему завтра утром.

— Для чего?

— Хочет о чем-то поговорить...

— Так я и знала. Наверняка пришлет мне жалкую подачку... Ну конечно — ведь сегодня — годовщина смерти Пуры... Хочет отделаться какой-нибудь мелочью.

— Как знать, сеньора! А вдруг он расщедрится...

— Он? Я представляю себе, как он сунет тебе пару песет или дуро и будет ждать, что с небес тотчас слетят к нему ангелы, чтобы восславить такой великий подвиг милосердия. На твоем месте, Нина, я бы отказалась от его подачки. Пока нас не забывает наш дон Ромуальдо, мы можем позволить себе такую роскошь, чтоб сохранить хоть капельку достоинства.

— Нет, так не годится. Он, чего доброго, обидится, скажет, вы загордились или бог его знает что еще.

— И пускай себе говорит. Только кому же он это скажет?

— Самому дону Ромуальдо, он с ним дружен. Каждый день ходит слушать его мессу, а потом заходит поболтать к нему в ризницу.

— Ну, поступай, как знаешь. И на всякий случай расскажи дону Ромуальдо, что за человек дон Карлос, пусть этот святой муж знает, что нынешней набожности дона Карлоса — грош цена. В общем, я знаю, ты зла мне не желаешь, и завтра увидим, много ли ты извлечешь из этой встречи, думаю, не больше, чем зулус из проповеди.

Поговорили еще кое о чем. Бенина старалась перевести разговор в более спокойные, мирные тона. Однако ее госпожа еще долго не могла заснуть, да и сама она не сразу забылась, все строила стратегические планы на завтрашний день, который обещал быть нелегким, если только фортуна не улыбнется ей и дон Карлос не отвалит кругленькую сумму... Как знать...

В назначенное время, минута в минуту, Бенина позвонила у подъезда дома сеньора Морено Трухильо на улице Аточа, и служанка провела ее в роскошный кабинет, обставленный мебелью одного цвета и стиля. В центре стоял прямо-таки министерский письменный стол, на котором лежали в идеальном порядке стопки бумаги и книги. Но книги не для чтения, а для записей и подсчетов. Посередине стены висел окаймленный черным крепом портрет доньи Пуры в рамке вроде бы из чистого золота. В кабинете были и другие фотографические портреты поменьше, видимо, дочерей, зятьев и внуков дона Карлоса. Рядом с большим портретом висели на стене, подобно жертвованиям или эксвото на алтаре, венки из матерчатых цветов: роз, фиалок, нарциссов, увитые траурными лентами с золотыми буквами. Это были те самые венки, которыми после погребения была украшена могила, — дон Карлос предпочел хранить их дома, чтобы их не попортили дожди и солнце. На никогда не топившемся камине стояли часы с бронзовыми фигурами и неподвижными стрелками, а рядом с камином висел американский календарь, показывавший вчерашнее число.

Через полминуты, шаркая ногами, вошел дон Карлос в надвинутой на лоб бархатной шапочке и плаще, приспособленном для ношения дома, еще более потертом, чем тот, в котором он выходил на улицу. Такой наряд, явно в стиле «зима-лето-попугай», дон Карлос носил потому, что терпеть не мог печей и жаровен, от которых того и гляди угоришь и отдашь богу душу, как это случалось со многими. Капюшон и воротник плаща не были подняты, так что Бенина могла видеть чистые воротничок и манжеты и массивную цепочку от часов — необходимые по этикету атрибуты для такого торжественно-траурного дня. Дон Карлос отер слезившиеся глаза огромным клетчатым платком, затем поднес его к носу и три раза оглушительно высморкался; заметив, что Бенина стоит, указал ей на стул, а сам уселся в похожее на трон кресло с высокой резной спинкой, стоявшее за письменным столом. Бенина присела на краешек стула, тоже дубового и с зеленой бархатной обивкой, как и вся остальная мебель.

— Так вот, я позвал вас, чтобы сказать...

Он умолк. Голова его подергивалась в нервном тике, как будто он вертел ею в знак отрицания. Обычно тик был едва заметен, но усиливался, стоило дону Карлосу разволноваться.

— ...чтобы сказать...

Снова пауза — заплыли слезами окруженные краснотой глаза. Дон Карлос отер слезы и почесал короткую бородку, которую отпустил единственно для того, чтобы пореже бриться. После смерти жены, ради которой этот достойный сеньор скоблил щеки, он решил ко всем проявлениям скорби добавить еще и траурное обрамление своего лица, и оно заросло теперь черными с проседью и рыжинкой волосами.

— ...чтобы сказать вам следующее: то, что случилось с Франсиской и довело ее до нынешнего плачевного состояния, произошло оттого, что она не желала вести учет. Без порядка в делах какое хочешь богатство обернется нищетой. Благодаря порядку бедные становятся богатыми. А когда порядка нет, богатые...

— Впадают в нищету, да, это так, сеньор, — смиренно согласилась Бенина, которой все это было давно известно, однако она слушала дона Карлоса с таким видом, будто тот изрекает новооткрытые истины.

— У Франсиски всегда ветер гулял в голове. Сколько раз мы с женой твердили ей: «Гляди, Франсиска, ты разоришься, тебя ждет нищета», а она... и ухом не вела. Так нам и не удалось убедить ее в том, что надо записывать и расход, и приход. Ей считать деньги? Нет, хоть убейте. А кто не считает, тот пропал. Только подумайте, никогда она не знала, кому сколько должна и когда наступают сроки платежей!

— Правда, сеньор, истинная правда, — вздохнула Бенина, с нетерпением ожидая, что же даст ей дон Карлос после этой проповеди.

— Рассудите сами... Если у меня к старости хватает добра и для себя, и для детей, если я могу позволить себе заказать мессу за упокой души моей дорогой супруги, так это только потому, что я всю жизнь аккуратно и четко вел свои дела. Даже теперь, отойдя от дел, я веду ежедневный учет всех своих личных расходов и не ложусь спать, пока не занесу их в книгу, а потом, как выдастся свободная минутка, вношу все свои записи в гроссбух. Вот, посмотрите, посмотрите, убедитесь воочию, — добавил дон Карлос, и голова его затряслась сильней, словно он энергично отрицал что-то. — Мне хочется, чтобы Франсиска смогла извлечь выводы из урока, который она получила. Еще не поздно... Вот, взгляните.

И он взял одну из книг, потом другую и обе показал Бенине, та подошла поближе подивиться на мудреную цифирь.

— Глядите. Вот сюда я записываю домашние расходы, не пропуская ничего, даже пяти сентимо, истраченных на коробку спичек, или куарто, который даю на чай почтальону, ничего-ничего... А в эту маленькую записываю милостыню и пожертвования. Всего за день — столько-то, за месяц — столько-то. Потом все переношу в гроссбух, там подсчитано, сколько потрачено за каждый день, подвожу баланс... Вы сами понимаете: если бы Франсиска подводила баланс, она не опустилась бы на самое дно.

— Верно, сеньор, ох как верно. Я и сама все время говорю госпоже, чтоб она подводила баланс, все-все записывала, что приходит и что уходит. Но ведь она уже не девочка, и никак ее теперь не приучить к такому доброму порядку. Но, сеньор, она как ангел небесный, так и хочется ей помочь, хоть она ничего и не записывает.

— Взяться за ум никогда не поздно. Уверяю вас, если бы я заметил у Франсиски хотя бы намерение или желание вести надлежащий учет, я помог бы ей свести концы с концами. Но она отродясь ни над чем не раздумывала, такова уж ее натура. Вы согласны со мной?

— Согласна, сеньор, согласна.

— Вот я и подумал... для этого вас и позвал... я подумал, что лучшим подарком для нее будет вот это.

С этими словами дон Карлос взял со стола новенькую книгу, узкую и длинную, и протянул ее Бенине. Это была приходо-расходная книга.

— Взгляните, — продолжал добрейший дон Карлос, листая книгу, — тут все дни недели. Обратите внимание: в левой колонке — дебет, в правой — наличные. Расходы записываются так: уголь, дрова, оливковое масло и тому подобное... Ну, скажите, разве трудно здесь записывать, что потрачено, а здесь — что поступило?

— Да в том-то и беда, что ничего не поступает.

— Чепуха! — воскликнул дон Карлос, хлопнув ладонью но книге. — Что-нибудь да поступает, как бы мало вы ни тратили, сначала надо заполучить эту сумму, будь она хоть совсем ничтожна, иначе тратить будет нечего. Ну, взять хотя бы милостыню, которую вам удается собрать. Это тоже доход, почему бы его не записывать, ну скажите, почему?

Бенина метнула на него взгляд, в котором смешались злость и сострадание. Но злости было намного больше, и в какое-то мгновение Бенина едва удержалась от того, чтобы схватить книгу и трахнуть ею дона Карлоса по голове. Но она сумела совладать со злостью и, чтобы помешавшийся на цифрах старик не заметил состояния ее духа, выдавила из себя улыбку и сказала:

— Значит, вы, дон Карлос, записываете и «худышки», которые раздаете нам у церкви святого Севастиана?

— Каждый божий день, — с гордостью заявил старик, и голова его задергалась сильней. — Если хотите, могу сказать вам, сколько я раздал за три месяца, за полгода, за год.

— Не трудитесь, сеньор, не стоит, —ответила Бенина, снова испытывая сильное желание пустить в ход приходов расходную книгу. — Я отнесу эту книгу госпоже, раз уж вы так хотите. Мы обе вам очень благодарны. Но у нас нет ни пера, ни чернил, ни даже карандаша. Чем же мы будем вести записи?

— Все в воле божьей. Но как это в доме нечем писать? Л если надо расписаться, записать сумму счета, фамилию и адрес владельца торгового предприятия?.. Вот вам карандаш, он отточен, возьмите, а когда затупится, заточите его кухонным ножом.

Однако дон Карлос все еще ни слова не говорил о вещественном подаянии, сведя свое милосердие к этой самой книге, которая должна была послужить фундаментом рационального* ведения хозяйства для легкомысленной доньи Франсиски Хуарес. Заметив, что дон Карлос шевелит губами, собираясь сказать что-то, а рукой взялся за ключ, торчавший из левого ящика стола, Бенина возликовала в душе.

— Нет и не может быть благоденствия, если домом не управлять, — заверил ее дон Карлос, выдвигая ящик и заглядывая в него. — Я хочу, чтобы Франсиска по-серьезному взялась за свое хозяйство, а когда она научится управлять...

«Да чем управлять-то? — воскликнула про себя Бенина. — Что такое ты нам дашь, безумный старик? Ты безумней тех, кто обитает в сумасшедшем доме в Леганесе, сгноишь ты все свои деньги, и гной этот скопится у тебя в утробе и ты лопнешь от жадности, как худой бурдюк».

— Забирайте книгу и карандаш и глядите не потеряйте по дороге. Так вы поняли, в чем задача? Ручаетесь, что будете записывать все расходы и доходы?

— Да, сеньор, ручаюсь... Будем записывать все до последнего сентимо.

— Хорошо. А теперь, чтобы Франсиска вспомнила мою бедную Пуру и помолилась за упокой ее души... Вы обещаете, что помолитесь за нее и за меня?

— Да, сеньор, мы в голос будем молить за вас господа бога, пока язык не задубеет.

— Так вот, у меня здесь двенадцать дуро, предназначенных для помощи нуждающимся, которым стыд не позволяет просить милостыню... Несчастные! Они больше всех достойны сострадания.

Двенадцать дуро! У Бенины глаза округлились, как блюдца. Господи Иисусе, на двенадцать дуро чего она только не сделает! Ей уже мерещилась вереница безмятежных дней, этих денег хватит на то, чтобы заткнуть рты самым крикливым кредиторам, купить хотя бы самое необходимое, какое-то время обходиться без унизительного попрошайничества, не выбиваться из сил в многотрудных поисках средств к существованию. Перед бедняжкой разверзлись небеса, и в разломе ослепительно засверкали двенадцать монет — символ недосягаемого для нее в те времена счастья.

— Двенадцать дуро, — повторил дон Карлос, пересчитывая монеты, — но сразу я их не отдам, чтобы Франсиска сразу же их не растранжирила, я назначаю вам...

Бенина спустилась с небес на землю. — Если бы я отдал их все, завтра к этому часу от них не осталось бы ни сентимо. Я назначаю вам по два дуро в месяц, и двадцать четвертого числа каждого месяца вы можете за ними приходить, и так шесть раз, а в конце сентября посмотрю, стоит ли увеличивать вспомоществование. Помните, все будет зависеть от того, правильно ли ведется хозяйство, наведен ли в доме порядок или продолжается... хаос. Остерегайтесь хаоса.

— Хорошо, сеньор, — покорно согласилась Бенина, тотчас сообразив, что ничего не поделаешь, пусть хоть два дуро, не пререкаться же со вздорным гнусным старикашкой. — Ручаюсь, мы будем вести этот самый обсчет как положено, не пропустим ни гроша... Значит, мне приходить двадцать четвертого числа каждого месяца? Эти деньги очень помогут нам в хозяйстве. Господь да воздаст вам сторицей, а вашу покойную сеньору да приимет в царствие свое на веки веков, аминь.

Дон Карлос с видимым наслаждением записал два дуро в графу расхода, отпустил с миром Бенину, потом надел свой уличный плащ и новую шляпу, которую извлекал из шкафа только по торжественным дням, и направился к выходу, следуя повелению долга, призывавшего его творить богоугодные дела на благом пути от Монсеррата до собора святого Пуста.

XII

«Вот чертов старик, — говорила себе Бенина, быстро шагая по улице Уросас, — как видно, у него это в крови, и он поступает так, как велит ему его натура. Каких только диковин не сотворил господь в царстве растений и зверей, но среди людей найдешь диковинки и того чудней. Такое встретишь, что и не верится... В конце концов, бывают люди и похуже дона Карлоса: пусть он считает и записывает каждый грош, но от него нам хоть что-то перепадает... Другие-то еще почище... те, которые и не записывают и не подают никому... Беда в том, что мне сегодня этими двумя дуро не обойтись, один из них придется отдать Альмудене, перед ним я должна свое слово сдержать. Придут черные дни, и он опять поможет... Остается двадцать реалов, из них сколько-то надо выделить дочке, не то совсем пропадет, а остальные — на еду, чтобы и сегодня поесть и... Вот и придется сказать госпоже, что ее родственничек расщедрился только на книгу для записей расходов да карандаш, из которых получится роскошный обед... суп из цифр и жаркое из букв... Смех один!.. Ладно, донье Паке чего-нибудь наплету, бог надоумит, пойду домой. Хорошо бы по дороге повстречать Альмудену, в этот час он обычно идет к церкви. А если на улице его не повстречаю, наверняка сидит в кафе на Крусдель-Растро.

Пойдя в этом направлении, Бенина встретила слепого на углу улицы Энкомьенда.

— Я тебя искала, дружок, — сказала она, беря Альмудену под руку. — Держи, вот твой дуро. Как видишь, за мной не пропадет.

— Амри, я торопить нет.

— Теперь мы в расчете... Как знать, Альмуденилья, может, я снова окажусь в нужде, и ты мне поможешь, или с тобой что случится, тогда я тебя выручу... Ты заходил в кафе?

— Да, и снова туда ходить, если ты хотел. Я приглашать тебя.

Бенина приняла приглашение, и вскоре они сели за столик в «экономном кафе» и заказали по стаканчику вина — всего десять сентимо. Заведение представляло собой переоборудованную таверну с аляповатым убранством не то для господ, не то для простого люда: стулья с позолотой; размалеванные маринами и пейзажами стены; спертый воздух — публику составляли бедняки и торговцы с Растро, одни говорливые, другие — вяло-безучастные, некоторые читали вслух газету, окружающие слушали, и все чувствовали себя прекрасно в этом шумном заплеванном зале, пропахшем табачным дымом и водочным духом. Марокканец и Бенина сидели за столиком одни и рассказывали друг другу о своих делах: слепой жаловался на безобразия, которые вытворяла его квартирантка, Бенина поведала ему о своей встрече с доном Карлосом, о его смехотворном даянии, состоявшем из приходо-расходной книги и двух дуро в месяц. Они долго говорили о несметных богатствах, которыми, если верить молве, обладал сеньор Трухильо (тридцать четыре дома, уйма денег в государственных ценных бумагах, бог знает сколько тысяч в банке), прикидывали, например, сколько бедняков могли бы жить счастливо на те деньжищи, которые текли к дону Карлосу рекой; если из них вычесть то, что он отдавал своим детям — дело законное и естественное, — то на остальные можно было бы прокормить столько несчастных, что бродят по улицам и чуть ли не воют от голода. Но раз уж нельзя устроить все по справедливости, то нечего и ломать голову над такими вещами, пусть каждый добывает себе кусок хлеба, как может, до конца дней своих, а уж на том свете господь бог воздаст каждому по заслугам. Наконец Альмудена очень серьезно и убежденно заявил своей собеседнице, что, если она захочет, все капиталы дона Карлоса могут перейти к ней.

— Ко мне? И все богатство дона Карлоса станет моим? Ты с ума спятил, Альмуденилья.

— Все... клянусь белым светом. Если ты мне не верить, попробовать и сама увидеть.

— Скажи-ка еще раз: все деньги дона Карлоса станут моими? Когда?

— Когда захотеть ты.

— Не поверю, пока ты не объяснишь, как же может случиться такое чудо.

— Я знает как... Я тебе сказать секрет.

— Если ты можешь сделать так, чтобы капиталы этого старика перешли, скажем, к кому-то другому, что же ты живешь в нищете, а не забираешь их себе?

Альмудена на это ответил, что чудо, секрет которого ему известен, может совершить только зрячий. А чудо свершится наверняка, он клянется белым светом; если она сомневается, пусть возьмет и попробует, только надо все проделать в точности так, как он скажет.

Бенина всю жизнь была склонна к суевериям, верила всем рассказам о сверхъестественном, какие ей довелось услышать; к тому же и нищета ее пробуждала в ней тягу ко всему невероятному и чудесному; правда, ей самой до той поры не пришлось увидеть ни одного чуда, но она не теряла надежды, что придет и ее день. Немного суеверия, жажда чего-то потрясающего и невиданного и немалое любопытство — все это побудило ее просить марокканца, чтобы он объяснил поподробней свою науку, вернее, магию — как еще называть подобные вещи? Слепой сказал, что все дело в том, каким образом и манером попросить то, чего ты хочешь, у некоего существа, носящего имя Самдай.

— А кто такой этот сеньор?

— Царь под землей.

— Как? Владыка подземного царства? Так это, должно быть, дьявол!

— Дьявол — нет, царь добрый.

— Видно, так выходит по твоей вере. А какая у тебя вера?

— Я иудей.

— Господи боже! — в изумлении воскликнула Бенина, так как она не знала, что означает это слово. — Значит, ты зовешь этого самого царя и он является?

— И он тебе давать все, что ты просить.

— Чего бы ни попросила?

— Да, это так.

Альмудена говорил с таким глубоким убеждением, что озадачил несчастную женщину, и она, вглядевшись в безжизненные глаза своего друга под блестящим желтым лбом, увенчанным шапкой черных волос, сказала:

— А что надо сделать, чтобы позвать его?

— Я тебя научит.

— И мне ничего за это не будет?

— Нишего.

— И я не захвораю, не загублю душу, и черти не утащат меня в ад?

— Нет.

— Ну, рассказывай дальше, только не обманывай меня, не обманывай, прошу тебя.

— Я обманывать тебя — нет...

— А можно это сделать сейчас?

— Нет, это сделать в полночь.

— Обязательно в полночь?

— Да, это так, в полночь...

— Да как же я в полночь уйду из дому?.. Ладно, для меня это пустяк. Например, я могу сказать, что дон Ромуальдо захворал и я должна ходить за ним... Ну, так что же надо сделать?

— Надо сделать многая вещь. Одна-другая купить. Первая купить глиняный сосуд для масляный лампа. Но ты, когда покупать, не говори ни один слово.

— Прикинусь немой.

— Немой, да... Купить вещь... А если говорить, нишего не получаться.

— Бог ты мой... Ну ладно, куплю я глиняную масляную лампу, ни слова не говоря, и потом...

Потом Альмудена велел найти глиняный горшок с семью дырками — с семью, не больше и не меньше — и купить его, опять-таки не говоря ни слова, если заговоришь, все пропало. Но где же, черт побери, продают горшки с семью дырками? На это слепой ответил, что у него на родине их сколько угодно, а здесь можно взять горшок, которым пользуются торговки жареными каштанами, только подобрать такой, в котором семь дырок, не больше и не меньше.

— И купить тоже молча.

— Не говорить нишего.

Затем необходимо было раздобыть чурку карраша — это такое африканское дерево, здесь его называют лавром. Ее можно найти под любым навесом торговца дровами на Авенида-де-Америка. Купить, ничего не говоря. Ну, а когда все это собрано, положить чурку в огонь, чтоб хорошенько разгорелась... И сделать это надо в четверг, ровно в пять. Иначе ничего не получится. Чурка должна тлеть до субботы, а в субботу, тоже ровно в пять, надлежит семь раз окунуть ее в воду — семь, не шесть и не восемь.

— И все молчать?

— Не говорить нишего, нишего.

После этого головешку одевают в женское платье на манер куклы, чтоб все было как следует, и ставят к стене, прямо-прямо, ну, вроде бы на ноги. Перед ней зажигают масляную лампу и накрывают ее дырявым горшком, так чтобы огонь был виден только через семь дырок, а неподалеку ставят кастрюлю с горящими углями, на которые бросают благовония, и начинают читать про себя молитву — только про себя, в голос нельзя, все испортишь — раз, другой, сколько понадобится. Ни о чем другом не думать, не отвлекаться, не шевелиться и все смотреть на струйку дыма от росного ладана да на свет в дырках горшка, пока не наступит полночь...

— Полночь! — вздрогнув, воскликнула Бенина. — И как только пробьет двенадцать, он придет... выйдет из-под земли, явится!..

— Да, придет царь из-под земли, ты его просить, чего хотела, он тебе это давать.

— Альмудена, и ты в это веришь? Может ли так быть, чтобы этот самый владыка за одни только церемонии, о которых ты рассказал, отдал мне все, чем теперь владеет дон Карлос Трухильо?

— Ты сама увидит, если захотеть.

— Но в этой церемонии столько всякой всячины, а вдруг я что-то позабуду или перепутаю какое-нибудь слово на молитве, которую надо твердить про себя...

— Ты очень-очень стараться.

— А какая молитва?

— Я тебя научить, ты говорить: сема израиль адонай элохино, адонай исхат...

— Хватит, хватит, мне ни в жизнь такого не повторить без ошибки, ведь я понимаю только по-кастильски... А еще, скажу тебе, боюсь я всякого колдовства... Оставим это... Но если б такое могло случиться на самом деле, как здорово было бы отобрать у этого сквалыги дона Карлоса все его денежки... Да что там, хотя бы половину, и раздать тем, кто дохнет с голоду!.. Хорошо бы попробовать, купить горшки и полено, не говоря ни слова, и потом... Но нет, нет... Может, когда-нибудь этот волшебный царь и явится... Бывают, скажу я тебе, вещи или... как их там... феномены, например: летают по воздуху не то духи, не то души, смотрят, что мы делаем, слушают, что мы говорим. А вот еще то, что мы видим во сне — что оно такое? Наверно, в другом мире все зто взаправдашнее, но к нам попадает только через сон... И так может быть, откуда мы знаем... Но, как хочешь, не верится, что кто-то может дать мне столько денег просто так, за здорово живешь. Ну там, отобрать у богатых полмиллиона или четверть — это еще ладно, но чтоб такое богатство, такие деньжищи попали в наши руки — нет, куда там.

— Все, все деньги, что есть в банке, много миллион, лотерея — все твое, если делать, что я тебе говорить.

— Если это так легко, почему же другие не забирают себе всякие богатства? Неужели ты один знаешь секрет? Ты один во всем мире! Брось, расскажи это папскому нунцию, а мы такую наживку не берем... Говорю тебе, этого не может быть... Но если б я только сумела попробовать, я бы на это пошла и глазом не моргнула... Скажи-ка еще раз, что там надо купить, не открывая рта...

Альмудена повторил формулу заклинания и все правила действа, присовокупив к этому весьма живое и красочное описание царя Самдая: прекрасное лицо, благородная осанка, роскошные одежды; описал его свиту, князей и вельмож на белоснежных верблюдах, так что совсем зачаровал Бенину, которая хоть и не верила всему безрассудно, но все же так была поражена наивной поэзией рассказа Альмудены, что подумала: вот хорошо было бы, если б эта сказка оказалась правдой. Какое утешение для обездоленных — верить в такие красивые сказки! И если вправду существовали волхвы, приносившие дары детям, почему бы не существовать и другим выдуманным восточным царям, которые приходят на помощь престарелым честным людям, тем, у кого лишь одна рубашка, та, что на теле, да остатки порядочности, из-за которой они не смеют показаться на улице, оттого что задолжали торгашам и заимодавцам? Рассказанное Альмуденой было для нее неведомым. Но разве не может неведомое для нас оказаться ведомым для кого-то другого? Разве мало примеров того, как вымысел оборачивался правдой? До изобретения телеграфа кто мог подумать, что с Америкой, с Новым Светом, можно разговаривать так же, как говорят с соседом, выйдя на балкон? А до изобретения фотографии кто бы поверил, что достаточно постоять спокойно несколько мгновений — и портрет готов? Вот и здесь то же самое. Бывают секреты, тайны, которые никто не может постичь, а потом кто-то говорит: так, мол, и так, и секрета больше нет... Да что далеко ходить!.. Америка стояла с тех пор, как бог сотворил мир, но никто о ней ничего не знал... А потом явился этот самый Колумб, поставил стоймя яйцо и — готово, Америка открыта, и он сказал все народам: «Вот вам Америка и американцы, сахарный тростник и благословенный табак... Вот вам Соединенные Штаты и негры, и монеты, которые стоят двадцать семь дуро». Разве этого мало?..

XIII

Не успел марокканец досказать свою восточную легенду, как в кафе вошла женщина в черном. Заметив ее, Бенина сказала:

— А вот и твоя беспутная квартирантка.

— Петра? Пропащая она. Сегодня утром я задавать ей трепка. Она приходить, конешно, с Диега...

— Да, с ней какая-то старушонка, маленькая, худая и пьяней вина. Они подошли к стойке и заказали по стакану красного.

— Сенья Диега ее спаивать.

— Зачем ты держишь у себя эту бездельницу, какой тебе от нее прок?

Слепой рассказал историю Петры. Она сирота, отец ее работал — извини за выражение — на свинячей бойне, мать была менялой с улицы Руда. Оба умерли на одной и той же неделе из-за того, что съели кота. Вообще, кот — еда неплохая, но если он бешеный, у того, кто его съел, лицо покрывается пятнами, и через три дня он умирает своей смертью от сильного жара. И вот родители окачурились, и девочка осталась на улице. Она была хорошенькая, все хвалили ее красоту, а голос ее звучал, как нежная музыка. Сначала она взялась менять деньги, потом торговала чурро[27], у нее оказалась торговая жилка, только счастья она ей не принесла: девчонкой завладела Диега и в считанные дни научила ее пить и еще кое-чему похуже. Через три месяца Петру было не узнать. Исхудала, обносилась, от нее вечно несло перегаром. Говорила сиплым голосом, будто ее постоянно мучила перхота. Иногда Петра попрошайничала на дороге в Карабанчель[28], ночуя на каком-нибудь постоялом дворе. Время от времени кое-как смывала грязь с лица, покупала одеколон, опрыскивала свою худобу и, одолжив у кого-нибудь блузку, юбку и платок, подметала панель перед заведением Хорька на улице Медиодиа-Чика. Но нигде она больше двух-трех дней не удерживалась, ни в чем у нее не было постоянства. Кроме пристрастия к спиртному, разумеется; когда она набиралась (а пила она каждый божий день), выписывала кренделя на дороге, то и дело сваливаясь в канаву, а мальчишки над ней издевались. Отсыпалась на улице, в любом месте, где бы ни свалил ее хмель, затрещин и тумаков уже получила больше, чем у нее волос на голове. На теле живого места не осталось, сплошные синяки; несмотря на свою молодость (ей было всего двадцать два года, хоть выглядела она на тридцать), она была самой частой гостьей в полицейских участках кварталов Инклуса и Латина. С тех пор как Петра осиротела, Альмудена по доброте сердечной стал заботиться о несчастной и, понимая, как низко она пала, помогал ей, чем мог: советами, подачками и колотушками. Как-то он повстречал ее в ту минуту, когда она сводила золотушные пятна примочками с соком кактуса и расчесывала свои космы, подсушивая их на солнце. И он предложил ей жить у него за половину квартирной платы при условии, что она начисто откажется от дурной привычки напиваться до бесчувствия. Они долго спорили, прежде чем пришли к соглашению, соблюдать которое поклялись на липком пластыре и щербатом гребне, и в ту ночь Петра спала в приюте святой Касильды. Первые дни у них царило доброе согласие, Петра проявляла воздержанность в возлияниях, но как волка ни корми... Эта одержимая пороком женщина снова принялась за свое на потеху ребятне и к вящей досаде блюстителей порядка.

— Я с ней не совладать. Всегда пьяная. Это есть горе... горе. Я позволял жить ей у меня из жалость...

Заметив, что обе женщины, пропустив еще по стакану, насмешливо глядят на нее и на слепого, Бенина забеспокоилась и сказала, что ей пора идти.

— Ты уходить нет, амри, — возразил Альмудена, взяв ее за руку. — Ты оставаться со мной немного еще.

— Боюсь, как бы эти негодницы не подняли бучу. Они идут сюда.

Женщины подошли к их столику, и теперь Бенина смогла как следует разглядеть лицо Петры, действительно красивое, но такой красотой, которая пугает и отталкивает. Темные волосы, правильные, но резкие черты, прекрасные черные глаза, сходящиеся в изломе на переносице брови, четко очерченный грязный рот, словно не созданный для улыбки, тонкая и стройная благодаря худобе фигура, мятая одежда — все это придавало квартирантке Альмудены трагический вид, именно таким было впечатление, которое Петра произвела на Бенину, но та воздержалась от каких-либо замечаний на этот счет и лишь подумала, что не хотела бы повстречаться с этой женщиной в глухом месте после наступления темноты.

Что касается спутницы Петры, то трудно было сказать, молода она или уже на пороге старости. По фигуре ее можно было принять за девочку, по иссохшему лицу и морщинистой шее — за старуху, но живые глаза бегали, как у шустрого зверька. Диега была настолько худа, что Бенина невольно вспомнила андалусское выражение, которое не раз слышала от своей госпожи: «Она из тех, у кого кости того и гляди кожу проткнут». Петра поздоровалась и села, а ее подруга осталась стоять и стоя была лишь чуть-чуть выше, чем сидящий Альмудена, которого она похлопала по плечу.

— Отстань меня, — сказал тот, хватаясь за палку.

— Ого, с ним надо поосторожней, он злой и сердитый, — сказала Диега.

— Хай, правда ты злой и бьешь меня? — вмешалась Петра.

— Я добрый, ты плохая, пьяная.

— Ты бы хоть перед старушкой постеснялся.

— Она не есть старушка, нет.

— Откуда тебе знать, ты же ее не видишь.

— Она честная.

— Может быть, и так, ничего не хочу сказать. Но ты, значит, любишь старушек?

— Ну, я пошла, всего хорошего, — в смущении пробормотала Бенина, вставая со стула.

— Не уходите... Пошутила я.

Диега также удерживала Бенину и между прочим сообщила, что они с Петрой купили лотерейный билет, — не хочет ли она вступить в долю?

— Я не играю, — ответила Бенина, — не на что.

— А я — да, сказал марокканец, — на один песета.

— Почему бы и вам, сеньора, не войти в долю?

— Лотерея разыгрывается завтра. То-то разбогатеем, — заявила Диега. — Если повезет, клянусь святым Антонием, я вернусь на улицу Сьерпе. Мы ведь с тобой там и повстречались, Альмудена. Помнишь?

— Нет, я не помнишь...

— Ты с ней познакомился, еще когда жил на старой квартире, на Медиодиа-Чика.

— Ну да, его там звали Мулей Аббас.

— А тебя — Четвертинкой, из-за того, что ты такая маленькая.

— Обзываться неприлично, верно, Альмуденилья? Добрые люди называют друг дружку христианским именем, которое дано при крещении. А вас, сеньора, как зовут?

— Бенина.

— Вы, случаем, не из Толедо?

— Нет, сеньора, я из... ну, в общем, с Гуадалахары, мы жили в двух лигах[29] от реки.

— А я — из Себольи, это под Талаверой... Но скажи-ка, Альмудена, почему эта Петрилья так по-свински называет тебя — Хай? Как тебя звали единоверцы в этой твоей, не в обиду будь сказано, богомерзкой стране?

— Я звать его Хай, потому что он есть из мавров, — ответила за слепого трагическая фигура, подлаживаясь под его речь.

— Имя мне — Мордехай, — пояснил Альмудена, — и я родился в очень хороший деревня, у нас ее называть Уллах Бергели, близко от город Сус... О, это чудесный земля, красивый... Много деревья, оливки, мед, цветы, финиковый пальма, сильно хороший земля.

Воспоминание о родной стране пробудило в душе слепого пылкий энтузиазм, и он принялся описывать ее такими красочными и поэтическими гиперболами, что все три женщины немало позабавились и слушали его с восхищением. Это побудило его рассказать некоторые эпизоды из своей жизни, полной потрясающих событий, опасных начинаний и фантастических приключений. Сначала он рассказал, как пятнадцатилетним подростком бежал из отчего дома и с тех пор скитался по белу свету, ни разу за все эти годы не получив весточки из родных краев и не ведая, что сталось с его семьёй. Как-то отец послал его к своему другу торговцу с таким заданием: «Скажи Рубену из Толедо, чтобы дал тебе двести дуро, они мне очень нужны». Торговец этот был вроде банкира, и его дела с отцом основывались на патриархальном доверии: без всяких разговоров он отсчитал требуемую сумму, и Мордехай получил четыре увесистых свертка испанской монеты. Однако вместо того чтобы отнести их отцу, направил свои стопы в Фес, так как жаждал увидеть мир, потрудиться на свой страх и риск, заработать много-много денег и принести родителю своему не двести, а две тысячи, а то и сотни тысяч дуро. Купил двух ослов и начал возить грузы и пассажиров из Феса в Мекинес и обратно, зарабатывал неплохо. Но однажды в жаркий день подъехал к реке и — вот она, божья кара! — ему захотелось искупаться. А в заводи плавали две дохлые лошади, это совсем плохо. После купания защипало в глазах, и через три дня он ослеп.

У него еще оставались деньги, и какое-то время он смог прожить, не взывая к милосердию ближних, в глубокой тоске, вызванной потерей зрения и переходом от кипучей деятельности к сидячей жизни. В считанные дни ловкий и сильный юноша превратился в хилого, больного человека; на смену мечтам о богатстве и путешествиях пришли постоянные думы о ненадежности благ мирских и неотвратимости возмездия, которое господь бог, отец наш и судия, воздает каждому грешнику. Ослепший юноша даже не смел просить бога вернуть свет его глазам, ибо знал, что мольба эта останется без ответа. Это была божья кара, а уж коли бог тебя покарал, назад хода нет. И Мордехай просил у бога; лишь побольше денег, чтобы жить, не бедствуя, и «женшену», которая бы его полюбила, но и этого ему не было даровано: денег становилось все меньше, потому что уходили они каждый день, а новым неоткуда было взяться, и с женщинами ему не везло. Те, которые сближались с ним, выказывая притворную нежность, шли в его каморку с единственной целью: обокрасть слепого. Однажды он пришел в отчаяние, оттого что никак не мог поймать сильно кусавшую его блоху, которая, казалось, нахально издевается над ним, как вдруг... это вам не шутки... ему явились два ангела.

XIV

— Так ты немного видишь, Альмудена? — спросила Четвертинка.

— Я видеть неясный тень.

И он пояснил, что различает на свету крупные предметы в виде расплывчатой темной массы, но это касается только здешнего мира. А вот в таинственных мирах, существующих выше и ниже, впереди и позади, снаружи и внутри нашего мира, глаза его видят ясно, «как видеть меня вы». Так вот, значит, явились ему два ангела и, уж конечно, не затем, чтоб помалкивать себе: они сказали, что их послал к нему Царь из-под земли. Владыка Самдай желает, мол, поговорить с ним, а для этого Мордехай должен, как стемнеет, пойти на бойню и там, среди луж крови и прочих отходов, жечь фимиам и молиться, пока не наступит полночь, неизменный час встречи с повелителем подземного царства. Передав это послание, ангелы, само собой разумеется, улетели прочь, как быстрый ветер, а Мордехай взял курильницу и благовония, трубку и кулек с табачным зельем и направился на бойню: ждать придется долго, а чтобы скоротать время, ничего нет лучше трубки.

Придя на место, он зажег курильницу, сел возле нее по-турецки и так сидел, вдыхая аромат росного ладана и куря трубку за трубкой, пока не наступила полночь. Прежде всего он увидел двух огромных собак, «больше, чем верблюд, и совсем белый оба», а глаза у них горели огнем. Мордехай «много пугался», от страха перехватило дух. Потом прискакали всадники в богатых одеждах, целый «легиён», и протяжно запели не то песню, не то молитву; тут вдруг с неба градом посыпались камни и песок, да так густо, что его мигом засыпало по шею, стеснило грудь... Юноша совсем уже «сильно боялся»... По песку и камням вихрем промчался еще один отряд всадников в белых бурнусах, стреляя на скаку. А с неба посыпались скорпионы и змеи, которые, упав на землю, извивались и шипели. Бедный слепец прямо-таки умирал от страха, видя себя окруженным мерзкими тварями... Но вот показалась пешая процессия, шли мужчины и женщины, все в белых одеждах, и несли в руках золотые чаши и блюда, причем ступали они по цветам, потому что змеи и скорпионы по волшебству превратились в розы и лилии, а горячий песок и острые камни — в душистые пучки мяты и лавровые ветви.

Не заставил себя ждать и сам Царь, сияющий человеческой и божественной красотой: длинная черная борода, серьги в ушах, золотая корона, в которой сверкали, казалось, не драгоценные камни, а солнце, луна и звезды. На нем была зеленая мантия из такой тонкой ткани, которую могли соткать разве что блестящие паучки в недрах земли из огненных волокон. Свита Самдая ослепляла своим великолепием и пышностью. Тут Петра спросила, а была ли там ее величество царица; рассказчик на минуту задумался, припоминая, потом уверенно заявил, что да, видел он и жену Царя, но лицо ее было спрятано в тонких тканях, как луна в облаках, и поэтому Мордехай не смог разглядеть ее как следует. Платье на царице было желтого цвета, такого, какими бывают наши мысли, когда нам не то весело, не то грустно. Слепой выразил эту мысль с большим трудом, восполняя свою корявую речь выразительной и красноречивой мимикой, в его рассказе на равных правах с голосом участвовали лицо и руки.

В общем, дело было так: по приказу Царя женщины в белом поставили к ногам Мордехая золотые чаши и блюда. Что в них было? Всякие драгоценные камни, много-много, такая гора, что не уместилась бы ни в каком доме: рубины величиной с боб, жемчуг с голубиное яйцо, причем жемчужина в жемчужину, а отборных бриллиантов столько, что ими можно было бы набить не один мешок и мешками нагрузить целую телегу, изумруды с орех и топазы «что мой кулак»...

Три женщины слушали слепого в упоении, открыв рот и пожирая рассказчика глазами. Поначалу они склонны были считать эту историю чистой выдумкой, но мало-помалу стали верить, что все так и было на самом деле, ибо в душе каждой из них жила тяга ко всему красивому и приятному, чего они не видели в своей жалкой нищенской жизни. Альмудена вкладывал в этот рассказ всю свою душу, говорил не только его язык, говорили все морщины лица и каждый волосок бороды. Он изъяснялся знаками, иероглифами, восточными письменами, но слушательницы, сами не зная как, понимали его. Сказочная, полная великолепия сцена закончилась тем, что Царь сказал бедняге Мордехаю так: из двух его желаний он может удовлетворить только одно, и пусть он выбирает либо богатство, либо женщину; либо все эти драгоценности, которые он видит перед собой — с ними он станет богаче всех властителей мира, — либо добрая, красивая и работящая жена, сокровище, которое можно отыскать, разве что переворошив всю землю. И Мордехай не колебался ни секунды, а сразу сказал его подземному величеству, что все эти груды драгоценностей ему не в радость, если он не получит «женшену»... «Я хотеть ее... иметь моя жена, а без жена не хотеть никакой драгоценный камень, ни деньги, не хотеть ничего».

И тогда Царь указал ему на дорогу, по которой шла закутанная в плащ женщина с закрытым лицом, и сказал, что это и есть его жена, но за ней надо идти, вернее, гоняться, потому что суженая его легка на ногу, как газель. Сказав эти слова, Царь соизволил исчезнуть, а с ним исчезли все, кто с ним был: и свита, и всадники, и женщины в белом, остался лишь пряный запах росного ладана, да в холодной ночной дали замирал лай двух собак, как будто они в страхе убегали в горы. После этого необычайного происшествия Мордехай три месяца пролежал больной на воде и ячменной муке без соли. Исхудал настолько, что мог на ощупь пересчитать все свои косточки. Наконец он смог кое-как передвигаться и потащился по необъятному миру в поисках женщины, которую Самдай назначил ему в жены.

— И ты много-много лет не мог ее найти, пока наконец не повстречал Николасу, — пришла Петра на помощь летописцу собственной судьбы.

— Что ты знать? Николаса — нет.

— Тогда, наверно, она и есть эта самая сеньора, — нахально заявила Диега, показывая пальцем на бедную Бенину, которая до той минуты не проронила ни слова.

— Я?.. Господи Иисусе! Я не из тех ведьм, что бродят по разным дорогам.

Затем Альмудена рассказал, что из Феса он пошел в Алжир, жил подаянием сначала в Тлемсене, потом в Константине и Оране; из Орана отплыл на корабле в Марсель, обошел всю Францию: Лион, Дижон, Париж — большой город, сильно большой, там столько оливковых рощ, а мостовая на улицах такая гладкая, как ладонь. Дойдя до города Лилля, повернул обратно в Марсель, дошел до Сета и оттуда морем добрался до Валенсии.

— А в Валенсии повстречал Николасу и с ней побирался в разных городах и получал в каждом по два реала от аюнтамьенто, — подхватила Петра, — а из Мадрида вы перебрались к португалам, и три года ты с ней блаженствовал, нечего прибедняться, пока наконец эта потаскушка не ушла от тебя с другим.

— Ты ничего не знать.

— Пусть он вам расскажет про Николасу и про то, как в Мадриде его забрали, чтоб отправить в приют Сан-Бер-нардино, а она попала в больницу; и как-то ночью во сне ему явились с того света две женщины, ну, вроде душ, и сказали ему, что Николаса в больнице поладила с каким-то мужиком, которого вот-вот должны были выписать...

— Это есть не так, не так, замолчи.

— В другой раз расскажет, — решила Бенина; хоть ей и нравились такие занимательные истории, она вспомнила о своих не терпящих отлагательства делах и собралась уходить.

— Подождите, сеньора, куда вы так спешите? — сказала Диега. — Чем плохо вам здесь?

— Другой день я рассказать еще, — улыбнувшись, пообещал слепой. — Мой повидать мир много-много.

— Да, Хай, сейчас ты устал. Закажи всем по полстаканчика, а то у тебя глотка пересохла и задубела, как подметка.

— Я вас не приглашать, пьянчужки. У меня нет больше деньги.

— За деньгами дело не станет, — великодушно заявила Диега.

— Я не пью, — сказала Бенина, — и к тому же тороплюсь, так что извините, составить вам компанию не могу.

— Ты посидеть еще немного. Только-только часы бить одиннадцать.

— Да не держи ты ее, — поддержала Бенину Петра, — раз ей надо идти добывать пропитание, мы-то уже кое-что добыли.

Альмудена поинтересовался, что именно, и ему рассказали, что Диеге неожиданно вернули долг девки с улицы Чопа, и обе женщины тут же пустились в коммерцию, потому что и той и другой хватало склонности к купле-продаже и необходимой для этого занятия сметки. Петра чувствовала себя серьезной и порядочной женщиной, только когда занималась торговлей, и ей все равно было, чем торговать, пусть даже грошовыми мелочами: зубочистками, смолистой растопкой или лепешками. А ее подруга собаку съела в торговле платками и кружевом. На доставшиеся им чудом деньги они тотчас накупили товару в лавке, торгующей разными остатками, и устроились с лотками у фонтана на углу улицы Аргансуэла; им повезло: довольно быстро продали несколько вязок пуговиц, не одну вару кружев и два байонских жилета. Завтра они выставят глиняную посуду, святых и картонные лошадки, которых дает на комиссию фабрика на улице Карнеро. Негоциантки долго говорили о своей торговле, хвалили одна другую: Четвертинка не имела себе равных в приобретении товара оптом, а Петра отличалась ловкостью и хитроумием в розничной торговле. Видно, ей на роду было написано заниматься торговлей, а не чем-нибудь другим, и доказательством тому служил любопытный факт: деньги, добытые куплей-продажей, задерживались в ее карманах, пробуждая в ней неясное стремление к накопительству, меж тем как монеты, приобретенные иным способом, уплывали между пальцев раньше, чем она успевала зажать их в кулаке.

Бенина внимательно слушала эти рассуждения, они даже пробудили в ней симпатию к пьянчужке: ведь и сама она считала себя негоцианткой, в душе ее не раз пробуждалась мечта о купле-продаже. О, если бы вместо того чтобы лезть из кожи, прислуживая господам, она торговала бы на улице, это был бы совсем другой коленкор. Но — увы! — ее старость и нерасторжимый духовный союз с доньей Пакой не пускали ее в торговлю.

Героиня наша все же настояла на том, чтобы покинуть приятное общество, попрощалась и встала, но тут уронила карандаш, подарок дона Карлоса, а когда нагнулась поднять его, из-под мышки упала на пол и приходо-расходная книга.

— Да вы ходите не с пустыми руками, —заметила Петра, поднимая и листая книгу с таким видом, будто она ее читает, хотя едва разбирала слова по складам. — Ого! Да это же книга, чтоб вести счета. Какая красота! Вот тут написано: март, а здесь — пе...сеты, потом — сентимо. Сюда очень удобно записывать, что уходит и что приходит. Буквы-то я пишу еще ничего, а вот в цифрах сбиваюсь, восьмерки как будто обвиваются у меня вокруг пальцев, и как начну прибавлять одно к другому, никак не могу упомнить, сколько в уме.

— Эту книгу, — сказала Бенина, моментально сообразив, что тут можно совершить выгодную сделку, — дал мне родственник моей госпожи, чтоб мы записывали наши расходы, только не знаю... Как говорится, не в коня корм... Вот я и подумала, уважаемые, что вам при вашей коммерции книга эта — в самый раз. Что ж, я ее продам, если хорошо заплатите.

— Сколько?

— Для вас — два реала.

— Дорого, — сказала Четвертинка, глядя, как ее компаньонка листает книгу. — Да и на что она нам, когда у нас от букв да цифр в глазах рябит?

— Гляди-ка, — показала Петра, по-детски смеясь и водя пальцем по странице. — Тут линеечки, сколько линеечек, столько записей, все понятно, ясней ясного... За один реал — куда ни шло.

— Да вы взгляните, она же совсем новая! А вот тут и цена обозначена: две песеты.

Поторговались. Альмудена примирил обе стороны, предложив остановиться на сорока сентимо за книгу вместе с карандашом. Бенина вышла из кафе довольная, что потратила время не зря: если драгоценные камни Мордехая смахивали на сказку, то вполне весомыми и реальными были четыре монеты по десять сентимо, словно четыре солнца, а ведь она их добыла, продав бесполезный подарок полоумного старика, дона Карлоса Морено Трухильо.

XV

Долгий отдых в кафе восстановил силы Бенины, и она одним духом одолела расстояние между Растро и улицей Кабеса, где проживала сеньорита Обдулия, которую она считала своим долгом навестить: ведь сеньорите по праву причиталась примерно половина денег, оставшихся от двух дуро, выделенных семейству доном Карлосом, и в помощи она нуждалась не меньше матери. Без четверти двенадцать Бенина вошла в сырой и темный подъезд, напоминавший вход в тюрьму. Внизу располагалось заведение, именовавшееся «Дойные ослицы», как гласила вывеска с изображением вышеозначенных животных, и там, в стойлах без воздуха и света, содержались кроткие кормилицы чахоточных, малокровных и страдающих простудными болезнями. В клетушке справа от входа ютился знакомый Бенины, слепец по прозвищу Лощеный, непременный член нищего братства прихода Сан-Себастьян. Прежде чем подняться наверх, Бенина немного поболтала с Лощеным и ослятником, и те сообщили ей дурные новости: хлеб вот-вот поднимется в цене, потому что упали акции на бирже, а это верный знак того, что ожидается засуха. Вторая новость была еще хуже: судя по всему, пахнет революцией и все оттого, что мастера требуют, чтобы рабочий день продолжался не более восьми часов, а хозяева на это не согласны.

Ослятник с важным видом предсказывал, что скоро не будет металлических денег — останутся только бумажные от песеты и выше — и будут введены новые налоги: как побрился или с кем поздоровался — плати. Озабоченная такими печальными новостями Бенина пошла наверх по лестнице не очень крутой, но темной, с избитыми ступеньками и облезлыми стенами; у дверей углем или чернильным карандашом были нацарапаны на стене имена жильцов, из-под дверей торчали циновки, а с потолка свисали фонари с грязными стеклами, похожие на ковчежцы с мощами. Сеньорита Обдулия, душа которой витала в небесах, жила на втором этаже, из окон квартиры открывался чудесный вид на черепичные крыши со слуховыми окнами — царство котов; просторные комнаты, полупустые и холодные, напоминали бы монастырские кельи, если бы не низкий потолок, до которого высокий человек мог дотянуться рукой. Ковров и дорожек не было и в помине, их здесь не знали, как в Конго не знают сюртуков и цилиндров; лишь в комнате, именуемой кабинетом, лежал на полу изъеденный молью войлочный коврик размером в две вары на две с остатками красно-синих полос по краям, Купленная на барахолке колченогая мебель с потрескавшимися спинками всем видом своим свидетельствовала о частых путешествиях на подводе ломового извозчика.

Дверь открыла сама Обдулия, сказала, что услышала ее шаги на лестнице; в передней на Бенину тотчас набросилась пара кошек, они заглядывали ей в глаза и отчаянно мяукали, терлись о ее ноги, выгибая спины и распушив хвосты.

— Бедные мои зверьки, — сказала сеньорита, которая о кошках пеклась больше, чем о своей собственной персоне, — они сегодня еще ничего не ели.

На дочери доньи Паки был розовый фланелевый капот элегантного покроя, но изрядно поношенный, с жирными и шоколадными пятнами на груди, обтрепанными манжетами и длинным подолом — по всему было видно, что вещь эта куплена по случаю и Обдулии великовата — наверно, покойная была по дородней. Но даже несмотря на это, подобный наряд никак не вязался с той бедностью, в которой прозябала жена Лукитаса.

— А что же твой муж — так и не ночевал дома? — спросила Бенина, тяжело дыша после трудного подъема.

— Нет, моя милая, да я по нем и не скучаю. Пусть себе болтается по кафе и злачным местам с дурными женщинами, от которых он без ума.

— И свекровь тебе ничего не прислала?

— Сегодня не полагается. Ты же знаешь, они решили подкармливать меня через день. Пришла только причесать меня Хуана Роса, и наша Андреа ушла вместе с ней, та позвала ее обедать к своей тетке.

— Значит, ты тут как птичка божья. Не горюй, бог не без милости, уж я позабочусь, чтоб ты не постилась лишнего, и без того тебе давно уготовано место в царстве небесном... Там кто-то кашляет... Наверно, пришел тот самый кабальеро?

— Да, он тут с десяти часов. Развлекает меня, рассказывает о всяких хороших вещах, а я слушаю и забываю, что в доме осталось только две унции[30] шоколада, горсть фиников да горбушка хлеба... Если ты собираешься принести нам чего-нибудь, то сначала позаботься об этих голодных кошках, мне с утра от них житья нет. Они как будто говорят по-человечьи: «Ну где же наша добрая Нина, что ж она не несет нам хотя бы требухи?»

— Сейчас схожу и принесу на вас на всех, — заверила Бенина. — Только прежде хочу поздороваться с этим перезрелым сеньором, который такой учтивый и такой деликатный с дамами.

Они вошли в упомянутый выше кабинет, и сеньор де Понте-и-Дельгадо рассыпался перед Бениной в галантных приветствиях, принятых в высшем свете.

— Мне всегда вас так не хватает, Бенина... Я просто безутешен, когда вы блистательно отсутствуете.

— Блистательно отсутствую!.. Какие глупости вы говорите, сеньор де Понте! Вы что же думаете, мы, простые женщины, не знаем галантерейного обхожденья?.. Ну, бог с вами. Я пошла и мигом вернусь, мне надо накормить девочку и этих сударынь кошек. И уж вам, сеньор дон Фраскито, хотите не хотите, придется поскучать тут еще немного. Я вас угощаю... вернее, сеньорита вас угощает.

— О, это для меня большая честь!.. Премного благодарен. Я уже собирался уйти.

— Да-да, мы знаем, что вас всегда ждут к обеду в каком-нибудь знатном доме. Но я надеюсь, вы так добры, что не откажетесь сесть за стол с такими бедняками, как мы.

— И мы очень благодарны вам за это, — подхватила Обдулия. — Я ведь знаю, что разделить с нами нашу бедность — большая жертва со стороны сеньора Понте...

— Ради бога, Обдулия!..

— Но ваша доброта подвигает вас и на большие жертвы. Не так ли, сеньор Понте?

— Я уже не раз укорял вас, друг мой, за такие несуразицы. Называть жертвой то, что для меня — величайшее в жизни счастье!

— У тебя есть уголь? — спросила вдруг Бенина, словно бросила кахмень в цветочную клумбу.

— Кажется, осталось немного, — ответила Обдулия. — Если же нет, то принеси и угля.

Нина зашла в кухню и, убедившись, что скудный запас угля не иссяк, принялась разводить огонь в плите и наливать водой котелки. За этим прозаическим занятием она вела беседу с углем и растопкой, пользуясь, как рупором, воздуходувными мехами:

— Слава богу, еще раз накормлю этого изголодавшегося беднягу, который никогда не признается, что он голоден, из-за одного только стыда... Господи, как много нужды в нашем мире! Правду говорят, кто больше ее повидал, тот лучше видит. Бывает, подумаешь: ну, это уж последняя крайность, но нет — оказывается, есть еще и понесчастней тебя, потому что ты идешь по миру, тебе подают и ты ешь, хоть черствой горбушкой себя поддерживаешь... А вот те, у кого стыд сильнее голода, те слишком нежно воспитаны и просить не решаются; кто вырос и воспитывался в достатке, тот уронить себя не может... Вот кто несчастные-то! Как ни ломают голову, червячка им не заморить... Если у меня останутся деньги, после того как я их накормлю, надо бы ухитриться сунуть ему песету, чтоб он смог заплатить за койку в ночлежке. Хотя нет, что это я, ему небось надо все восемь реалов, то есть две песеты. Чует мое сердце, что прошлую ночь он спал в долг... А эта чертова Бернарда больше чем на одну ночь в долг не пускает... Впрочем, кто ее знает, может, поверила на две или даже на три ночи... Да если б и были деньги, как я осмелюсь ему предложить, он скорей переночует под открытым небом, чем взять последнее у нищенки... О господи, чего только не увидишь каждый божий день в нашем мире!

Меж тем увядший Фраскито и высохшая от голода Обдулия с упоением беседовали о разных приятных вещах, ничего общего не имевших с печальной действительностью. Как только в дом вошло Провидение в лице Бенины, молодую женщину покинули беспокойство и тревога, и благородный рыцарь тоже вздохнул с облегчением, оба возрадовались, как птицы небесные, поняв, что на этот день проблема поддержания бренного тела для них решена.

И отощавшая дама, и ветхий кавалер, находясь в крайней нужде, обладали бесценным и неистощимым кладом, сокрытым в недрах их воображения; сколько они ни черпали из этой сокровищницы, в ней оставалось еще больше. А все это богатство заключалось в счастливой способности в любую минуту уходить от реального мира и жить в мире воображаемом, где нет ничего кроме благоденствия, удачи и счастья. Благодаря этому божьему дару оба иногда могли даже не замечать своих горьких бед: когда они оказывались начисто лишенными реальных благ, на свет божий извлекался хранившийся в воображении рог Амалфеи[31], они его трясли, и оттуда в изобилии сыпались блага идеальные. Но при этом, как ни странно, сеньор де Понте Дельгадо, будучи, самое малое, в три раза старше Обдулии, превосходил ее силой воображения — должно быть, на склоне лет к нему возвратилась детская мечтательность.

Дон Фраскито был, как говорят в народе, божьей душой. Возраста его никто не знал, никаких точных данных о нем не сохранилось, так как весь архив церкви в Альхесирасе, где он был крещен, сгорел во время пожара. Ему на редкость повезло в том, что он сохранился наподобие египетских мумий, и никакие невзгоды и лишения на него уже не влияли. Как и прежде, у него была густая черная шевелюра; борода, правда, поседела, но много ли надо краски, чтоб она гармонировала с шевелюрой? Волосы Фраскито содержал не в романтическом беспорядке, напротив, он придерживался фасона прически, модного еще в пятидесятые годы: они блестели от брильянтина, были аккуратно расчесаны на пробор с правого боку, и пряди их красиво изгибались над ушами. У него даже вошло в привычку движение руки, которым он поправлял эти пряди, водворяя их на положенное место, движение, обусловленное нашей второй натурой, которая, впрочем, неотъемлема от первой. И все же, несмотря на расчесанные на пробор волосы и черную как смоль бороду, лицо Фраскито Понте выглядело детским, наверное, из-за выражения наивности и доверчивости, которое можно было уловить в его маленьком носе и в глазах, некогда очень живых, но уже поутративших былой блеск. Теперь они глядели кротко, бросая грустные закатные лучи из-под поредевших ресниц и испещренных бесчисленными морщинками век. Из всех предметов гордости сеньора де Понте Дельгадо осталось только два, а именно: пышная шевелюра и маленькая нога. Он был способен стоически сносить любые невзгоды, самое жестокое, изнуряющее воздержание, но не мог носить грубые и старые ботинки, которые скрывали бы идеальную форму и красоту его ступней — нет, только не это!

XVI

Я не говорю уже о том, что одежду свою Фраскито Понте сохранял с искусством поистине замечательным. Как никто другой, умел он отыскать среди многочисленных портных, ютящихся в подворотнях домов, такого, который за ничтожную плату мог перелицевать любую вещь; как никто другой, умел он ухаживать за одеждой, чтобы она служила вечно, хоть за долгие годы и вытиралась настолько, что становилась почти прозрачной; как никто другой, умел он выводить пятна бензином, руками разглаживать складки, растягивать севшую от стирки ткань и ставить двойные заплаты на коленях. Трудно сказать, сколько лет носил он свой цилиндр. Бесполезно было бы сравнивать моды разных десятилетий, ибо украшавший сеньора Понте головной убор хоть и был старомоден, но выглядел почти как новенький, чему немало способствовало ежедневное любовное приглаживание ворсинок. Остальные предметы одежды не уступали цилиндру в долговечности, однако не могли с ним сравниться в искусстве сокрытия своего возраста, так как после всех перелицовок, переделок, подштопывания и отглаживания горячим утюгом они превратились в бледную тень того, чем были когда-то. В любое время года дон Фраскито ходил в выгоревшем летнем пальто, оно было наименее ветхим и служило для того, чтобы скрывать все остальное: когда он застегивал его на все пуговицы, из^ под него виднелись только брюки ниже колен. А уж что под этим пальто скрывалось, про то знали только господь бог и сам Фраскито Понте.

В мире не было человека безобидней, но и бесполезней тоже. Всю жизнь Понте был ни на что не годен — этот прискорбный факт подтверждался его нищетой, скрыть которую на склоне лет он уже не мог. От родителей Фраскито унаследовал приличное состояние, служил в неплохих должностях, семейных уз и тягот никогда не знал, остался закоренелым холостяком: поначалу из-за того, что любовался только собой, а потом из-за того, что слишком долго и придирчиво искал себе подходящую партию, которую так и не нашел да и не мог найти, ибо желал заполучить бог знает какое сокровище. В те времена, когда еще не было в ходу слово «фат», Понте Дельгадо посвятил себя светской жизни: одевался с явной претензией на элегантность и часто посещал не то чтобы салоны — тогда это слово вообще употреблялось редко, — но гостиные в хороших, респектабельных домах. Настоящих салонов было мало, и хоть Фраскито под старость и похвалялся тем, что был в них вхож, на самом-то деле его и духу там не было. На званых вечерах и балах, а также в клубах и других местах, где проводят время мужчины с достатком, Понте Дельгадо из общего тона не выпадал, но и не выделялся ни умом, ни сочетанием корректности и легкой небрежности в той неуловимой пропорции, которая составляет основу подлинной элегантности благородного человека. Выглядел он франтом, тут уж ничего не скажешь: его перчатки, галстук и маленького размера штиблеты всегда были в идеальном состоянии — и дамы смотрели на него благосклонно, но ни одна из них по-настоящему им не заинтересовалась; мужчинам же он казался славным малым, а некоторые из них даже уважали его.

Лишь в нашем испанском обществе случается так, что какой-нибудь захудалый идальго, владеющий полдюжинрй акров пустоши, или чиновник средней руки водит компанию с маркизами и графами, в жилах которых течет голубая кровь, или с денежными тузами, встречаясь с теми и другими на сборищах, слывущих парадами элегантности; сходятся и объединяются те, кто ведет светскую жизнь из тщеславия, ради деловых связей или же любовных похождений, и те, кто пирует, танцует и развлекает дам с единственной целью — заручиться рекомендациями для повышения по службе или же завоевать благосклонность патрона, чтобы безнаказанно прогуливать присутственные часы в канцелярии. Я говорю не о Фраскито Понте — в апогее траектории, по которой он двигался в обществе, он еще не был нищим с утонченными манерами. Нисхождение его с этой вершины стало явным лишь к 1859 году, и с этого времени он героически боролся с судьбой до 1868 года[32], отмеченного черным цветом в истории его жизни, ибо в этом году наш горемычный кавалер упал на самое дно глубокой пропасти, выбраться из которой так и не смог до конца своих дней. Состояние свое он прожил за несколько лет до революции, которая отняла у него и приличную должность, дарованную ему Гонсалесом Браво; уволен он был без выходного пособия, а сбережений никаких не осталось: не в его натуре было откладывать на черный день. Вот и пришлось бедняге жить как птице небесной — чем бог пошлет и уповать на сострадание некоторых добрых друзей, иногда приглашавших его к обеду. Пришлось ему сносить и голод, и недостаток в одежде, он оказался лишенным того, что больше всего любил, и в такой жестокой передряге его врожденные деликатность и самолюбие явились для него камнем на шее, который тянул несчастного ко дну, чтобы он поскорей захлебнулся: Фраскито был не из тех, кто способен настойчиво домогаться помощи у друзей, чтобы, как говорят в народе, «выцыганить» хоть что-нибудь, и лишь в редчайших случаях, когда ему грозила полная катастрофа и чуть ли не смерть, он осмеливался протянуть руку, прося помощи, причем рука эта во имя приличий была затянута в перчатку, пусть рваную и расползающуюся, но все-таки в перчатку. Фраскито скорей умер бы от голода, чем уронил бы свое достоинство. Однажды он зашел в харчевню Бото, чтобы съесть косидо на два реала, лишь бы не идти в порядочный дом, где принимали приветливо, но не щадили чувство собственного достоинства гостя, отпуская грубые шуточки и открыто намекая на его положение нахлебника и дармоеда.

Насмерть перепуганный грозящей бедой, Фраскито усердно искал заработка, который позволил бы ему хоть как-то существовать, но полное отсутствие каких бы то ни было талантов затрудняло эту и без того нелегкую задачу. И так он старался, что время от времени находил работу, разумеется, несовместимую с его прежним положением, но позволявшую ему прожить какое-то время, не теряя достоинства. Соблюдение правил хорошего тона хоть в какой-то мере прикрывало нищету Фраскито. Когда его устраивали репетитором в коллеж или счетоводом в сапожную мастерскую на улице Сеговия, где он не только вел счета, но и сочинял письма, это была, конечно, милостыня, но так хорошо замаскированная, что Фраскито не считал за бесчестие принять ее. Так влачил он несколько лет жалкое существование, снимал комнатушки в южных районах Мадрида, не смея даже пройтись по центральным или северным кварталам из страха повстречать кого-нибудь из своих знакомых — не дай бог увидят его в стоптанных ботинках и обветшавшей одежде: терял одно за другим места, искал другие и согласился наконец, не без сомнений и переживаний, на должность агента или коммивояжера мыловаренного завода, ходил из лавки в лавку, из дома в дом, предлагая товар и добиваясь иногда кое-какого сбыта. Но не было у бедняги ни ловкости, ни хитрости для такого беспокойного занятия, и с ним очень скоро распрощались. Напоследок бог послал ему двух пожилых женщин с окраинной улицы Сан-Андрее, которым он помог вести счета при ликвидации торговли свечами, они малыми партиями продавали остатки товара приходским церквам и религиозным конгрегациям. Работы было не ахти как много, но за нее он получал по две песеты в день, на которые каким-то чудом ухитрялся жить, снискивая и пропитание, и ночлег, ибо к тому времени своего дома у него уже не было.

Еще с восьмидесятого года Фраскито, дойдя до крайней нужды, решил отказаться от найма жилья и, проведя не один день в положении улитки, несущей свой дом на себе, договорился с Бернардой, хозяйкой ночлежного дома на улице Медиодиа-Гранде, — та оказалась женщиной с пониманием и умела разбираться в постояльцах. Она делала скидку на исключительную порядочность Фраскито и за три реала предоставляла ему койку, тогда как с других брала песету, и всего за один реал разрешала держать чемодан в каморке позади общего зала и каждое утро занимать ее на час, чтобы починить одежду, помыться, причесаться и подкрасить бороду. Фраскито заходил в каморку похожим на труп, а выходил оттуда неузнаваемым, сияя чистотой и благоухай дешевым одеколоном — красавец да и только.

На вторую песету из своего ежедневного заработка он должен был есть и одеваться... Попробуй-ка решить такую задачу! Тут и алгебра не поможет. Но при всех затруднениях этот период жизни Фраскито Понте явился для него какой-то передышкой: он был избавлен от унизительной необходимости просить кого-то о помощи и худо-бедно, но жил — дышал и двигался да еще располагал свободным временем для вылазок в мир воображения. С Обдулией он познакомился через донью Паку и благодаря деловым связям торговок свечами с «похоронщиком», свекром молодой женщины; и высокоморальное общение с ней, с одной стороны, дало ему утешение, так как у них обнаружилась общность убеждений, вкусов и склонностей, а с другой — заставило пойти на немалую жертву: чуть ли не совсем отказаться от пищи, чтобы купить новые ботинки, ведь старые были до крайности стоптаны и давно утратили свою форму, а наш бедный кавалер готов был стерпеть что угодно, только не ступить в мир идеального ногой в безобразном ботинке.

XVII

Новые ботинки и прочие излишества, как-то: крем для лица, визитные карточки и тому подобное потребовали значительных расходов и настолько обескровили скудный бюджет Фраскито, что он, в полном смысле слова, ходил с пустым желудком, не имея ни малейшего представления о том, где и как его наполнить. Однако провидение, никогда не оставляющее в беде людей достойных, пришло ему на помощь тут же, в доме Обдулии, которая несколько дней кряду подкармливала его, настойчиво приглашая составить ей компанию за завтраком; и, уж конечно, ей пришлось потратить немало красноречия, чтобы уговорить гостя, возобладав над его застенчивостью и деликатностью. Бенина, видя на лице сеньора Понте все признаки крайнего истощения, не так заботилась о соблюдении этикета, как сеньорита, и подавала ему еду с грубоватым добродушием, посмеиваясь про себя над жеманством и пустыми словами, которыми он отдавал дань приличиям — не принимать же приглашение сразу.

В тот день, который поначалу не сулил ничего хорошего, но с приходом Бенины превратился прямо-таки в счастливый, Обдулия и Фраскито, поняв, что проблема подкрепления сил телесных для них сегодня решена, унеслись за тридевять земель от реальности, чтоб отдохнуть душой в розовом мареве воображаемого благоденствия. Духовный кругозор Понте был ограничен жесткими рамками: все мысли, которыми он обзавелся за двадцать лет своего общественного процветания, перешли в стадию окаменелости — с тех пор они нисколько не изменились и не пополнились новыми. Бедность отделила его от привычного круга друзей и знакомых, и мысли его окостенели, а тело превратилось в мумию. Его образ мыслей остался на уровне шестьдесят восьмого — семидесятого годов. Ему неведомо было то, что знали все кругом, он словно с неба свалился или, подобно птенцу, выпал из гнезда, о людях и событиях судил с неподдельной наивностью. Немалую роль в его умственной отсталости и скудости мыслей сыграло то обстоятельство, что он стыдился своего плачевного положения и потому сторонился людей.

Из страха, как бы кто не увидел, в какое пугало он превратился, Фраскито неделями и месяцами не выходил за пределы бедных кварталов и, поскольку никаких неотложных дел в центре города у него не было, дальше Пласа Майор он не показывался. Эта мания, словно центробежная сила, отбрасывала его на южную окраину Мадрида, причем для своих прогулок он предпочитал темные извилистые улочки, где редко увидишь человека в цилиндре. Там он мог наслаждаться покоем, своим неограниченным досугом и одиночеством и силой воображения вновь вызывать в памяти счастливые времена или же создавать прекрасное настоящее, перекраивая окружающие предметы и людей по прихоти своего жалкого мечтательного духа.

В беседах с Обдулией Фраскито не уставал рассказывать о своей былой шикарной светской жизни с интереснейшими подробностями: как он присутствовал на вечерах у сеньоров таких-то или у маркизы такой-то, с какими знатными людьми там познакомился, какие у них были характеры и нравы и как они одевались. Перечислял фешенебельные дома, где провел не один счастливый час, водя знакомство со сливками мадридского общества как мужского, так и женского пола, какие приятные вел беседы и как весело проводил время. Когда речь заходила об искусстве, Понте, который, оказывается, обожал музыку и был без ума от Королевской оперы, напевал арии из «Нормы» и «Марии ди Роган»[33] и Обдулия слушала их с восторгом. Иной раз, ударяясь в поэзию, он читал ей стихи Грегорио Ромеро Ларраньяги[34] и прочих кумиров тех незабываемых времен. Полное невежество молодой женщины явилось благодатной почвой для подобных попыток литературного просвещения — для Обдулии все было ново, все вызывало в ней восторг, какой испытывает ребенок, впервые увидевший игрушку.

Девочка (мы вынуждены так ее называть, хоть она была замужней женщиной и перенесла неудачную беременность) без конца могла слушать рассказы о светской жизни во всех подробностях; хоть она и имела какое-то представление об этой жизни по смутным воспоминаниям детства и по рассказам матери, волшебные картины, которые рисовал ей Понте, обладали для нее особым поэтическим очарованием. Светское общество тех далеких времен, безусловно, было гораздо привлекательнее, чем нынешнее: какие утонченные кавалеры, какие прекрасные и одухотворенные дамы! По просьбе Обдулии ископаемый элегантный кавалер описывал званые обеды, балы во всем их великолепии, чего стоили одни буфеты или столы а-ля фуршет с изысканными кушаньями и прохладительными напитками; рассказывал он и о любовных связях, о которых говорил тогда весь Мадрид, о строго соблюдавшихся в те времена правилах хорошего тона, непременных даже в интимной обстановке; восхвалял красавиц, некогда блиставших, а ныне отошедших в лучший мир или превратившихся в развалины. Не скрыл он и свои собственные похождения, вернее, робкие шаги на любовном поприще, и рассказал о связанных с ними неприятностях из-за ревнивых мужей и не в меру щепетильных братьев. О, ему однажды пришлось даже драться на дуэли, и дуэль была по всем правилам: секунданты, условия поединка, выбор оружия, споры и пререкания и наконец — бой на саблях, закончившийся дружеским завтраком. Фраскито по дням описывал все перипетии своей жизни в обществе, в котором было место и простодушному распутству, и вымученной элегантности, и честной глупости. А еще Фраскито был завзятым ценителем сценического искусства, играл главные роли в домашних любительских спектаклях «Цветок-однодневка» и «Ах, эта черная коса». Он помнил наизусть монологи и сцены из обеих этих пьес и декламировал их с таким пафосом, что Обдулия замирала в восхищении и внимала ему, как говорили в старину, со слезами на глазах. Фраскито подробно описал, затратив на это два с половиной визита, костюмированный бал, который дала в незапамятные времена не то маркиза, не то баронесса де ***. Проживи Фраскито еще тысячу лет, не забыть ему этот карнавал, где он выступил в костюме калабрийского разбойника. Он помнил решительно все костюмы на этом балу и описывал их до мельчайших подробностей, не забывая ни пояса, ни отделки. Правда, шитье маскарадного костюма и приобретение всех его атрибутов отняли у него кучу времени, так что он вынужден был неделями не появляться в канцелярии, в результате чего в первый раз получил отставку, а за ней последовали и первые просрочки платежей.

Фраскито мог, хоть и не в полной мере, удовлетворить любопытство Обдулии еще по одному пункту, вернее, это было даже не любопытство, а мечта — мечта о путешествиях. Правда, он не объехал вокруг света, но зато побывал в Париже — в Париже! — а для элегантного кавалера этого, пожалуй, было и достаточно. О, Париж! А какой он? Обдулия пожирала рассказчика глазами, когда он, не скупясь на преувеличения, рассказывал о чудесах великого города в блистательные времена второй империи. О, императрица Евгения[35] Елисейские поля, Большие бульвары, собор Парижской богоматери, Королевский дворец... ну, а для вящей полноты — и Мабиль[36], и лоретки!..

В Париже Фраскито пробыл всего полтора месяца, жил экономно, с толком используя каждый час дня и ночи, чтобы ничего не пропустить. За сорок пять дней и ночей парижской жизни он получил столько несказанного наслаждения, что рассказов об этом по возвращении в Мадрид хватило на три года. Он повидал все: великое и малое, прекрасное и диковинное, куда только не совал свой маленький нос, и уж нечего говорить, позволил себе немного разврата с единственной целью — уяснить себе, что за непостижимое очарование и что за тайный соблазн порабощали целые народы, превращая их в покорных рабов сладострастной Лютеции[37].

В тот день, когда Бенина возилась на кухне и в столовой, Фраскито как раз рассказывал Обдулии о Париже и в своем красочном повествовании то спускался в канализационные трубы, то карабкался на башню артезианского колодца в Гренели.

— Но жизнь в Париже, должно быть, очень дорога, — заметила его собеседница. — Ах, сеньор де Понте, она не для бедняков.

— Нет, не скажите. Если тратить с умом, можно жить в свое удовольствие. Я, например, тратил по пять наполеондоров в день и увидел все, что хотел. Быстро освоил такое средство сообщения, как омнибус, на котором в самые дальние концы можно проехать за несколько су. Есть там и дешевые рестораны, где за умеренную плату подают хорошие блюда. Вот только на чаевые, которые там называют, уходит больше, чем на оплату по счету, но, верьте моему слову, эти деньги выкладываешь с легким сердцем, когда с тобой так любезны. Только от них и слышишь, что «пардон» да «пардон, месье».

— Но из тысячи вещей, которые вы узнали в Париже, Понте, вы ничего не говорите о главном. Кого из великих людей вы там видели?

— Сейчас скажу. Было лето, и все великие люди уехали на воды. Виктор Гюго, как вы знаете, был в это время в эмиграции.

— А Ламартина вы встречали?

— К тому времени автор «Грациеллы» уже умер. Как-то вечером друзья, сопровождавшие меня в моих прогулках, показали мне дом, где жил великий историк Тьер, и сводили меня в кафе, куда зимой захаживал выпить кружку пива Поль де Кок[38].

— Это тот, что писал смешные романы? Да, он очень мил; но мне не нравятся его нескромность и откровенность в описании всякого безобразия.

— А еще я видел сапожную мастерскую, где шили обувь[39]. Конечно, и я заказал себе пару, которая обошлась мне в шесть наполеондоров... Но зато какой материал, какой фасон! Они служили мне до того самого года, когда умер генерал Прим... [40]

— А этот Октав — что он сочинил?

— «Сибиллу» и другие прекрасные вещи.

— Не знаю, не читала... Боюсь, я его путаю с Эженом Сю[41], который, если мне не изменяет память, написал «Смертные грехи» и «Собор Парижской богоматери».

— Вы хотели сказать, «Парижские тайны»?

— Ах, да... Эта книга произвела на меня такое сильное впечатление, что я заболела!

— Вы представляли себя на месте персонажей, жили одной жизнью с ними.

— Совершенно верно. И то же самое со мной было, когда я читала роман под названием «Мария, или Дочь поденщика»...

Тут Бенина объявила, что еда приготовлена; дама и кавалер тотчас набросились на дарованный провидением обед и воздали должное омлету с маринованной рыбой и котлетам с жареным картофелем. Как и в любой другой деликатной ситуации, требующей соблюдения правил хорошего тона, Понте геройски совладал с собой, сосредоточив всю свою волю на том, чтобы не показать, как он изголодался. Бенина добродушно и доверительно приговаривала:

— Ешьте, ешьте, сеньор де Понте... Хоть кушанья эти и не такие изысканные, как те, которыми вас потчуют в других домах, нынче они вам очень даже кстати... Такие уж времена, что приходится по одежке протягивать ножки...

— Сеньора Нина, —ответствовал обветшалый кавалер, — даю вам честное и благородное слово, вы просто ангел; я склонен полагать, что в вашем образе воплотилось доброе и загадочное существо, вы как бы живое воплощение самой Судьбы, какой ее представляют себе с древних времен до наших дней.

— Глядите-ка, что он знает! И как ловко заворачивает всякие глупости!

XVIII

Когда телесные силы собеседников окрепли благодаря живительному воздействию пищи, оба воспрянули духом и снова их потянуло в заоблачные высоты. Вернулись в кабинет, и Понте Дельгадо начал рассказывать о восхитительном времяпрепровождении в Мадриде летом. На Прадо собирались все сливки общества, весь его цвет. Те, кто мог себе это позволить, проводили летний сезон в Ла-Гранхе. Он и сам не раз бывал в королевской резиденции, любовался фонтанами.

— А я-то не видела ничего, ну совсем ничего! — воскликнула Обдулия, и в глазах ее появилось такое выражение, какое бывает у обиженных детей. — Поверьте, друг мой Понте, я бы давно сошла с ума, если б господь не даровал мне способность представлять себе вещи, которых никогда не видела. Больше всего на свете я люблю цветы. Когда-то мама разрешала мне держать их на балконе, в горшках, но потом пришлось от них отказаться: в один прекрасный день я так обильно их полила, что с балкона закапало, явилась полиция, и нас оштрафовали. Всякий раз, как я попадаю в какой-нибудь сад, я смотрю, смотрю на цветы и не могу наглядеться. Ах, как бы мне хотелось увидеть сады Валенсии, Ла-Гранхи, Андалусии!.. Тут у нас цветов почти что нет, их привозят по железной дороге, и в пути они вянут. А мне хочется любоваться ими на живом кусте. Говорят, сортов роз не перечесть, я хотела бы иметь их все, друг мой Понте, хотела бы вдыхать их аромат. Они бывают большие и маленькие, алые и белые, самые разные. Я хотела бы увидеть большой-большой куст жасмина, чтоб можно было укрыться в его тени. Как я была бы счастлива, если б тысячи лепестков сыпались на мои плечи, застревали в волосах!.. Я мечтаю о прекрасном саде и об оранжерее... Мне так хочется увидеть оранжерею с тропическими растениями и редчайшими цветами. Я представляю их себе, я их вижу... и умираю с горя, оттого что у меня их нет.

— Я видел оранжерею дона Хосе Саламанки [42] в его лучшие времена, — сказал Поите. — Она была больше, чем этот дом вместе с соседним. Представьте себе пальмы и огромные папоротники, американские ананасы со спелыми плодами. Они и сейчас у меня перед глазами.

— И у меня тоже. Все, что вы описываете, я вижу. Порой я мечтаю, мечтаю и, видя разные вещи, которые не существуют, вернее, существуют, но где-то в другом месте, я спрашиваю себя: «А разве не может случиться так, что в один прекрасный день у меня окажется богатый, роскошный дом с просторными гостиными, зимним садом... и за моим столом будут сидеть великие люди... а я буду беседовать с ними и набираться ума?»

— Почему же это невозможно? Вы еще очень молоды, Обдулия, у вас вся жизнь впереди. Считайте все, что вам видится в ваших мечтах, предвосхищением вполне возможной, вероятной реальности. В вашем доме раз в неделю, по понедельникам или по средам, будет накрываться стол на двадцать персон... Я, как старый знаток светской жизни, советую вам ограничиться двадцатью персонами, но приглашать только избранных.

— А-а, ну да... конечно... Цвет, пенки...

— В остальные дни — на шесть персон, и приглашать только самых близких людей, равных вам по происхождению и роду, понимаете? Тех, кто вам предан, кто любит и почитает вас. Вы очень красивы, и у вас наверняка появятся обожатели... это неизбежно... Вы даже можете оказаться в опасности. Я советую вам быть со всеми любезной, милой и приветливой, но если вдруг кто-то позволит себе выйти за рамки приличий, укройтесь добродетелью, станьте холодной, как мрамор, и величественной, как разгневанная королева.

— Я и сама так думала и думаю об этом всякий час. Я так буду поглощена развлечениями, что ничего дурного со мной не случится. Какое наслаждение ходить во все театры, не пропускать ни оперы, ни концерта, ни драмы, ни комедии — ни одной премьеры, ничего-ничего! Надо все увидеть, всем насладиться... Но поверьте, я всем сердцем хочу еще одного: при всем блеске и суете я была бы очень-очень рада щедро раздавать милостыню; я разыскивала бы самых бесприютных бедняков, чтобы помочь им и... В общем, я не хочу, чтобы на свете были бедные... Ведь их не должно быть в мире, правда, Фраскито?

— Разумеется, сеньора. Вы — ангел, ваша доброта — как волшебная палочка, и по ее мановению исчезнет с лица земли всякая нищета.

— Я уже вообразила себе, будто все, о чем вы говорите, — правда. Такая у меня натура. Вот, послушайте, что со мной происходит: мы только что говорили о цветах, и я ощущала восхитительный аромат. Как будто я хожу по своей оранжерее, смотрю на всякие чудеса и вдыхаю чарующие запахи. А сейчас, когда зашла речь об обездоленных, меня так и подмывало попросить вас: «Фраскито, будьте добры, составьте для меня список всех бедняков, которых вы знаете, чтоб я поскорей начала раздавать милостыню»?

— Список составить недолго, дорогая сеньора, — сказал Понте, заразившись горячкой воображения, и подумал, что во главе списка он бы поставил имя самого нуждающегося в мире человека: Франсиско Поите Дельгадо.

— Но с этим придется подождать, — вздохнула Обдулия, наткнувшись на твердую стену реальности, но тут же отскочила от нее, подобно резиновому мячу, и снова взвилась ввысь. — А скажите, в этой беготне по Мадриду в поисках несчастных я буду очень уставать, правда?

— А для чего тогда ваши экипажи?.. Видите ли, я исхожу из той основной идеи, что вы занимаете очень высокое положение.

— Вы будете сопровождать меня.

— Безусловно.

— И я увижу, как вы гарцуете на лошади по Кастельяне?

— Не скажу, что это невозможно. Я был когда-то ловким наездником. Рука у меня твердая... А вот насчет экипажей я, пожалуй, не советую вам держать свой выезд...

Лучше договориться с каким-нибудь содержателем наемных карет и лошадей. Он предоставит вам все, что нужно. И с выездом не будет никакой мороки.

— А как вы думаете, — спросила Обдулия, давая волю своей необузданной фантазии, — если я захочу путешествовать, куда мне сначала поехать: в Германию или в Швейцарию?

— Прежде всего — в Париж...

— Это само собой разумеется... Но представим себе, что я уже побывала в Париже... Я уже была там, то есть воображаю, что была, и на обратном пути хочу заехать еще в какую-нибудь страну.

— Швейцарские озера очень красивы. И не забудьте подняться в Альпы, чтобы увидеть там... собак с горы Сенбернар, огромные айсберги и другие чудеса природы.

— Вот уж там-то я вдоволь поем свежего сливочного масла, я его ужасно люблю... А скажите откровенно, Понте: какой цвет, по-вашему, мне больше к лицу, розовый или голубой?

— Я утверждаю, что вам к лицу все цвета радуги, вернее сказать, не цвет придает вам больше или меньше красоты, а сама ваша красота обладает такой силой, что любой цвет, в какой бы вы ни оделись, покажется очаровательным.

— Благодарю вас... Как хорошо сказано!

— Если позволите, — торжественно изрек увядший кавалер, у которого от высоты закружилась голова, — то я сравнил бы ваше лицо и фигуру с лицом и фигурой... кого бы вы думали? Да императрицы Евгении, этого идеала элегантности, красоты, благородства...

— Ну что вы, Фраскито!

— Я говорю то, что чувствую. Об этой идеальной женщине я не забываю с той минуты, когда впервые увидел ее в Париже, она прогуливалась с императором в Булонском лесу. И я видел ее еще тысячу раз, фланируя в одиночестве по здешним улицам и наяву видя сны, или же в глухие ночные часы, когда меня мучает бессонница в моих апартаментах. Мне кажется, я вижу ее всегда, вижу и сейчас... Это как навязчивая идея, как... не знаю что. Я из тех, кто стремится к идеалам, а не живет только в кругу презренных материальных вещей. Я ненавижу презренную материю и умею возвыситься над хрупкой глиной.

— Я понимаю вас... Продолжайте.

— Как я сказал, в душе моей живет образ этой женщины... и я вижу ее во плоти, как живое существо... не знаю, как это объяснить... не как образ, созданный воображением, а как нечто осязаемое и...

— Ах, как хорошо я вас понимаю. Ведь со мной происходит то же самое.

— И вы тоже видите ее?

— Нет, не ее... не знаю кого.

На какое-то мгновение Фраскито, покраснев до корней волос, подумал было, что идеальное существо, которое видит Обдулия... Но тут же отбросил эту мысль и продолжал:

— Ведь я, друг мой, знаю ее, знаю Эухению де Гусман и утверждаю, что вы точно такая же, то есть что она и вы — одно и то же лицо.

— Не думаю, что сходство такое уж большое, Фраскито, — ответила в смущении молодая женщина, но глаза ее при этом загорелись.

— Выражение лица, все его черты как в профиль, так и в фас, взгляд, статность фигуры, движения, походка — все, все одинаковое. Поверьте мне, я ведь никогда не лгу.

— Быть может, и есть какое-то сходство... — согласилась наконец Обдулия, в свою очередь покраснев до корней волос— Но мы не можем быть одинаковыми, это уж нет.

— Как две капли воды. И если вы похожи одна на другую телом... — продолжал Фраскито, откидываясь на спинку стула и стараясь говорить как можно непринуждённее, — то не меньшее сходство я вижу и в плане духовном — так выглядят особы благородного происхождения, живущие в самых высших сферах, в вас заметно сознание собственного превосходства, что всех обязывает подчиняться вам. В общем, я знаю, что говорю. И сходство это особенно бросается в глаза, когда вы приказываете что-нибудь Бенине, в такую минуту мне кажется, что передо мной ее императорское величество, отдающее распоряжения своим камергерам.

— Ну вот еще!.. Этого не может быть, Понте... не может быть.

Молодую женщину обуял истерический смех, такой долгий и громкий, что можно было опасаться, не предвещает ли он эпилептического припадка. Фраскито тоже засмеялся и, снова воспарив в заоблачные выси воображения, разразился галантной речью, которая в переводе на человеческий язык означала следующее:

— Вы несколько минут назад сказали, что хотели бы видеть, как я проедусь верхом по Кастельяне. Полагаю, вы сможете это увидеть! Я был добрым наездником. В молодости у меня была серая в яблоках кобылка — прямо-таки загляденье. Я садился в седло, и она повиновалась малейшему моему движению. Мы с ней привлекали к себе внимание сначала в Ла-Линеа, затем в Ронде, где я ее продал, чтобы купить хересского коня, а того впоследствии купила у меня — кто бы вы думали? — герцогиня Альба, сестра императрицы, тоже весьма элегантная женщина... и тоже похожая на вас, хотя друг на друга сестры не похожи.

— Да, я знаю... — заметила Обдулия, желая показать, что в генеалогии испанской знати она разбирается. — Ведь они обе — дочери графини Монтихо...

— Точно так, и жила она в Большом дворце на площади Ангела, на одном из ее углов, в сквере перед дворцом всегда так много птиц... волшебный замок доброй феи... Я как-то был там на вечернем приеме... меня представили Пако Устарис и Маноло Прието, мои сослуживцы... Так вот, я был добрым наездником и, поверьте, не все позабыл.

— Вид у вас будет, должно быть, импозантный...

— О нет, куда уж мне.

— Ну что вы скромничаете? Я вижу вас таким, а я вижу все очень правильно. И все, что я вижу, — правда.

— Да, но...

— Не спорьте со мной, Понте, не спорьте никогда и ни в чем.

— Покорно принимаю ваше замечание, — смиренно согласился Фраскито. — Я всегда так поступал, когда общался с дамами, а их было много, Обдулия, ох как много...

— Это сразу видно. Я не знаю другого человека, который отличался бы таким тонким обхождением. Скажу прямо: вы образец элегантности и...

— Ради бога, Обдулия!

В этой кульминационной точке или в апогее бредовой фантазии их вернул к действительности неожиданный приход Бенины, которая покончила с мытьем посуды на кухне и пришла попрощаться. Понте сообразил, что пора ему вернуться к своим обязанностям в доме сестер, которым он служил, и попросил у царственной особы разрешения удалиться. Та разрешила скрепя сердце, ибо ее ждало унылое одиночество до следующего дня в ее резиденции, где компанию ей будут составлять лишь тени камергеров и других блестящих царедворцев. Пусть в глазах простых смертных все эти вельможи казались двумя голодными кошками, ей это было все равно. Оставшись одна, Обдулия была вольна сколько угодно разгуливать по своей оранжерее, восхищаясь пышными тропическими растениями и вдыхая их пьянящий аромат.

Понте Дельгадо отправился восвояси, одарив хозяйку учтивым изъявлением своей привязанности и грустными улыбками, а вслед за ним ушла и Бенина, которая ускорила шаг, чтобы догнать идеального кавалера в портале или на улице, так как ей надо было поговорить с ним кое о чем.

XIX

— Вот что, дон Фраско, — сказала она, поравнявшись с ним на улице Сан-Педро-Мартир. — Вы не хотите мне довериться, а вам бы это не помешало. Я бедна, бедна как церковная мышь, и одному богу известно, чего мне стоит поддерживать госпожу и девочку, да еще себе добывать пропитание... Но есть человек еще бедней меня по всем статьям, и этот форменный бедняк — не кто иной, как вы... Не спорьте со мной.

— Сенья Бенина, еще раз повторяю: вы — ангел.

— Ну да... ангел с фронтона. Не нравится мне, что вы такой беспомощный. Слишком уж стеснительным создал вас господь бог. Хорошо, конечно, когда у человека есть стыд, но куда его так много?.. Мы знаем, что сеньор де Понте — человек порядочный, только обеднел и настолько отощал, что его унесло бы ветром, если б было что уносить. Так вот, я сегодня богатая и добрая: после того как я позатыкала все сегодняшние дыры, у меня осталась песета. Возьмите ее...

— Ради бога, сенья Бенина! — воскликнул Фраскито, сначала бледнея, потом краснея.

— Бросьте вы эти церемонии, берите, она вам будет очень кстати, заплатите Бернарде за койку на сегодняшнюю ночь.

— Ну что за ангел, святый боже, что за ангел!

— Не надо ангельских речей, берите-ка монету. Не хотите? Останетесь без ночлега. Разве вы не знаете ночлежницу? Ведь она пускает в долг только на одну ночь, ну, в крайнем случае, на две. И не говорите, что песета нужна мне самой. Другой у меня нет, это верно. Но я как-нибудь выкручусь и завтра хоть из-под земли достану на пропитание... Берите, говорят вам.

— Сенья Бенина, я дошел до такой крайней нужды, до такой нищеты, что взял бы эту песету, да, взял бы, забыв о достоинстве и звании... Но как же вы хотите, чтобы я принял от вас этот аванс, когда я знаю, что вы просите милостыню для того, чтобы поддержать свою госпожу? Нет, не могу... Совесть не позволяет...

— Оставьте ваши высокие слова, мы же говорим с глазу на глаз. Забирайте песету, не то, видит бог, рассержусь. Дон Фраскито, не стройте из себя неизвестно что, вы самый нищий из нищих, какие только бывают, с тех пор как придумали голод. Или, может, вам надо больше денег, из-за того что вы задолжали Бернарде? Сейчас я больше дать не могу, у меня их нет... Ну, не глупите, дон Фраскито, не будьте мямлей, иначе эта живоглотка Бернарда не даст вам спуску, живьем слопает. Постояльцу из аристократов, вроде вас, не отказывают в ночлеге только из-за того, что он задолжал, скажем, за три-четыре ночи... Дайте ей эти четыре реала и спите себе преспокойно под крышей.

Понте никак не мог решиться взять песету, хоть и понимал, как она была бы кстати; возможно, ему претила сама мысль о том, чтобы протянуть руку за милостыней. Бенина продолжала убеждать его:

— Раз уж вы такой стеснительный мальчик, что не осмеливаетесь поторговаться с хозяйкой, заплатив хотя бы часть долга, давайте я поговорю с Бернардой, попрошу, чтоб она на вас не ругалась и не брала за глотку... Ну, берите, что вам дают, и отпустите мою душу на покаяние, сеньор дон Фраскито.

И, не дав ему времени на дальнейшие возражения, Бенина взяла руку благородного кавалера, положила в нее монету, силой заставила зажать ее в кулаке и побежала прочь. Понте не сделал попытки вернуть монету и не бросил ее. Молча проводил глазами Бенину, исчезнувшую, словно видение в солнечном луче, и, по-прежнему держа монету в правой руке, левой вытащил платок и вытер катившиеся из глаз слезы. Они текли от старческого воспаления глаз, но еще и от радости, восхищения, благодарности.

Бенина задержалась еще на час, так как пошла покупать провизию на улицу Руда, и лишь после этого направилась на улицу Империаль. Покупать пришлось в долг, денег больше не было. Домой вернулась в третьем часу, не так уж поздно, ей случалось приходить и поздней, и то госпожа ее не бранила. Прием, который донья Пака оказывала своей служанке, зависел от того, в каком настроении она пребывала к моменту ее прихода. К сожалению, в тот день у дамы из Ронды расходились нервы и она была до крайности раздражена. Подобные приступы дурного настроения часто возникали из-за какой-нибудь пустяковой неприятности, а то и вовсе без причин, по необъяснимым законам женской натуры. Как бы там ни было, не успела Бенина переступить порог, как донья Франсиска обрушила на нее такую тираду:

— Ты, я вижу, думаешь, что тебе можно возвращаться домой в такой поздний час! Придется спросить у дона Ромуальдо, когда же ты уходишь из его дома... Бьюсь об заклад, сейчас ты начнешь выдумывать небылицы и отговариваться тем, что ты, мол, заходила к Обдулии и готовила для нее завтрак... Я, слава богу, не дурочка и россказням твоим ни на грош не верю. Молчи!.. Я не требую у тебя объяснений, они мне не нужны, ты же знаешь, что я не верю ни одному твоему слову, потому что ты — обманщица и проходимка.

Бенина давно уже изучила характер своей госпожи и знала, что, когда та в гневе, лучше ей не перечить, ничего не объяснять и не оправдываться. Доводам донья Пака не внимала, какими бы разумными они ни были. Чем логичней и справедливей были возражения, тем больше она разъярялась. Не раз Бенина, ни в чем не согрешив, вынуждена была признавать себя виновной в поступках, которые приписывала ей госпожа, лишь бы та поскорей успокоилась.

— Видишь, как я права? — продолжала донья Пака, которая в таком состоянии духа становилась настолько невыносимой, что трудно себе представить. — Ты молчишь... а молчание — знак согласия. Значит, я верно говорю, от меня никогда ничего не скроешь... Все было так, как я подумала: к Обдулии ты не заходила и близко у ее дома не была, а шаталась бог знает где. Но не беспокойся, я это выясню... Я здесь одна-одинешенька помираю с голоду!.. Хороший денек ты мне устроила! Я потеряла счет лавочникам, которые приходили требовать ничтожные суммы, из-за того что ты по своей безалаберности вовремя с ними не рассчиталась... По правде говоря, я ума не приложу, куда ты деваешь деньги... Ну, что ж ты молчишь, отвечай!.. Скажи хоть что-нибудь в свое оправдание, а если будешь играть в молчанку, я подумаю, что еще мало тебе сказала.

Бенина смиренно поведала о том, что нам уже известно, добавив к этому, что поздно освободилась в доме дона Ромуальдо, что ее надолго задержал дон Карлос Трухильо, что потом она пошла на улицу Кабеса...

— Бог знает, бог знает, чем ты занималась, бездельница и гуляка, и где тебя носило... Ну-ка дыхни, не пахнет ли от тебя спиртным.

Понюхав возле рта служанки, госпожа разразилась криками ужаса и гнева:

— Отодвинься от меня, пьянчужка несчастная. От тебя несет водкой!

— Я ее не пила, сеньора, в этом можете мне поверить. Донья Пака стояла на своем, ибо во время подобных приступов свои подозрения принимала за подлинные факты, причем ее убежденность питалась исключительно ее упрямством.

— Можете мне поверить, — повторила Бенина. — Я выпила только одну рюмочку вина, которым угостил меня сеньор де Понте.

— Подозрителен он мне, этот сеньор де Понте, нахальный и хитрый, как лиса, старикашка. Одно другого не лучше, ты, стало быть, втихомолку с ним... Не надейся меня обмануть, притворщица... Под старость лет пустилась во все тяжкие, шашни заводишь. Что творится на белом свете, о господи, какую силу взяли отвратительные пороки!.. Ты молчишь, стало быть, я опять права. Но если бы даже ты стала отрицать, тебе не удалось бы меня провести, уж если я что говорю, так потому что знаю... Глаз у меня верный. Ну, так что же ты мне расскажешь? Как тебя принял мой родственничек дон Карлос? Как он поживает? Здоров? Не околел еще? Впрочем, можешь не рассказывать, потому что я знаю все, что вы говорили, как будто сама там сидела, спрятавшись за портьерой... Или я ошибаюсь? Он тебе сказал, что вся моя беда из-за дурной привычки не вести учета, С этой дурацкой мысли его не собьешь. Всяк по-своему с ума сходит, мой родственничек помешался на цифрах... С их помощью он разбогател, обкрадывая казну и своих ближних, с их же помощью надеется на исходе своих дней спасти душу; бедным как панацею от всех бед рекомендует опять-таки цифры, только и его душу они не спасут, и нам они ни к чему. Ну что, угадала я? Так он тебе говорил?

— Да, сеньора, вы как будто сами слышали.

— А потом, после всей этой галиматьи насчет дебета и кредита, вручил тебе милостыню для меня... Ему невдомек, что тем самым он оскорбляет мое достоинство. Вижу, как он выдвигает ящик — дать, не дать? —вытаскивает узкий длинный мешочек, в котором хранит банковские билеты, считает, отвернувшись, чтоб ты не видела, завязывает мешочек и аккуратно кладет обратно, закрывает ящик на ключ... и, как последняя свинья, отделывается от меня жалкой подачкой. Не хочу уточнять сумму, которую он дал тебе для меня, нелегкое это дело — угадать расчеты скупердяя, могу только утверждать, не боясь ошибиться, что он дал не больше сорока дуро.

Невозможно описать, каким сделалось лицо Бенины, когда она услышала эти слова. Госпожа, которая внимательно за ней наблюдала, побледнела и, немного помолчав, сказала:

— Ты права: эк куда я хватила. Сорок — это слишком, но, каким бы жадным и подлым ни был этот человек, не мог же он дать меньше двадцати пяти. Меньше я не приму, Нина, не могу принять.

— Вы грезите наяву, сеньора, — ответила та, стоя обеими ногами на реальной почве. — Дон Карлос не дал мне ничего, в полном смысле слова ничего. Но обещал, что с будущего месяца начнет выплачивать вам по два дуро ежемесячно.

— Ах ты обманщица, мошенница!.. Думаешь обмануть меня такими вывертами? Что ж, ладно, я не стану выходить из себя... Себе дороже обойдется, и я ничего тебе не скажу... Но я все понимаю, Нина, все. Оставляю тебя наедине с твоей совестью. Я умываю руки, пусть сам господь бог воздаст тебе по заслугам.

— Что вы хотите этим сказать, сеньора?

— Разыгрывай теперь из себя дурочку сколько влезет. Но неужели ты не понимаешь, что я вижу тебя насквозь и никакое вранье тебе не поможет? Ну, любезная, сознавайся, не усугубляй бесчестный поступок еще и обманом.

— Да о чем вы, сеньора?

— Как видно, сильно было искушение... Расскажи все, как было, и я тебя прощу... Не хочешь сознаться? Тем хуже для тебя и для твоей совести, ведь я заставлю тебя покраснеть. Хочешь убедиться? Так вот, двадцать пять дуро, которые дал тебе для меня дон Карлос, ты отдала этому самому Фраскито Понте, чтоб он заплатил свои долги, отъедался в харчевнях, купил бы себе пару галстуков, помады и новую трость... Ну, теперь ты видишь, злодейка, что я обо всем догадываюсь и от меня ничего не утаишь? Я знаю больше твоего. Теперь тебе взбрело в голову покровительствовать этому дряхлому донжуану, и ты его любишь больше, чем меня, ухаживаешь за ним, а не за мной, его тебе жалко, а не меня, и это все за мою любовь к тебе, разрази меня гром.

И госпожа разрыдалась, а Бенина, которой уже хотелось взять розгу и высечь донью Паку, как ребенка, за такой чудовищный поклеп, увидев слезы хозяйки, смягчилась, пожалела ее. Она знала, что слезами вспышка ярости заканчивается, вернее, приступ утихает, и в этот момент лучше всего рассмеяться и обратить спор в остроумную шутку.

— Ну конечно, сеньора донья Франсиска, — проговорила она, обнимая свою госпожу. — Неужели вы думали, что, раз уж мне попался такой распрекрасный и милый женишок, я оставлю его в нужде и не дам ему на краску для усов?

— Не думай, что отделаешься от меня шуточками, врунья, подлиза этакая... — бормотала побежденная и обезоруженная донья Пака. — Уверяю тебя, мне безразлично, что ты сделала, потому что от Трухильо я все равно бы ничего не взяла... Уж лучше умереть с голоду, чем замарать руки о его деньги... Отдай их, отдай кому хочешь, неблагодарная, только оставь меня в покое, пусть я умру, забытая тобой и всем светом.

— Так скоро мы с вами не умрем, — заявила служанка, хватаясь за корзину, чтоб поскорей накормить хозяйку.

— Ну, посмотрим, что за пакость ты мне сегодня притащила... Покажи-ка корзину... Послушай, и тебе не стыдно приносить своей госпоже такие дрянные ошметки мяса?.. А что там еще? Цветная капуста... Меня уже тошнит от цветной капусты, живот пучит, третий день подряд ты меня ею пичкаешь... Впрочем, для чего мы живем в этом мире, как не затем, чтоб страдать? Давай мне поскорей эту невозможную мешанину... А яиц купила? Ты же знаешь, что, если они не самые свежие...

— Ешьте, что бог послал, и не ворчите, оговаривать хлеб насущный — только всевышнего гневить.

— Ладно, милая, делай, как знаешь. Поедим того, что ты раздобыла, и возблагодарим господа. И сама поешь, а то мне больно видеть, как ты из сил выбиваешься, хлопоча о других, а о себе забываешь, этак недолго и свалиться. Подсаживайся ко мне и расскажи, что ты сегодня делала.

И они пообедали вдвоем, усевшись за кухонный стол, когда уже начало смеркаться. Донья Пака, горестно вздыхая после каждого глотка, делилась со служанкой одолевавшими ее мыслями:

— Скажи мне, Нина, ведь в мире столько диковинного и непостижимого, а нет ли такого средства или способа... не знаю, как сказать, — колдовства, что ли, с помощью которого мы могли бы от скудости прийти к изобилию, чтобы к нам, у кого ничего нет, перешло все лишнее, скопившееся в жадных руках?

— Как вы сказали, сеньора? Чтобы в мгновение ока мы из бедных стали богатыми и в нашем доме оказалось бы полно денег и всего, что бог сотворил на благо людям?

— Да, я именно это хотела сказать. Коли бывают на свете чудеса, так почему бы и с нами не случиться чуду, разве мы его не заслужили давным-давно?

— А кто сказал, что оно не случится, что не будет и на нашей улице праздника? — ответила Бенина, в памяти которой вдруг ясно и поразительно четко всплыло заклятье Альмудены: с его помощью можно заполучить все земные блага.

XX

Идея слепого африканца и нарисованные им образы с такой силой овладели воображением Бенины, что она чуть было не рассказала госпоже об удивительной волшбе, которой вызывают владыку подземного царства. Однако сдержалась из опасения, как бы тайный обряд, став достоянием многих, не потерял силы, и сказала только, что, вполне возможно, в один прекрасный день, проснувшись поутру, они обнаружат в доме несметное богатство. Лежа в постели и слыша мерное дыхание доньи Паки — их кровати стояли рядом, — Бенина думала, что вся история, рассказанная Альмуденой, — самая настоящая сказка, и только набитый дурак примет ее всерьез. И все же мысль о заклинании не давала ей уснуть, приходила в голову снова и снова, казалась заманчивой и вполне разумной — словом, чем больше старалась Бенина от нее отделаться, тем упорней и настойчивей утверждалась она в ее мозгу.

«А что я потеряю, если попробую? — говорила она себе, ворочаясь под одеялом. — Может, все это и выдумки... А вдруг?.. Разве не случалось так, что побасенки оборачивались чистой правдой?.. Нет уж, я не успокоюсь, пока не попробую сама, завтра же, как только добуду деньжонок, куплю глиняную лампу, не говоря при этом ни слова. Только тут-то и заковыка: ума не приложу, как можно сторговать товар, ни слова не говоря... Что ж, притворюсь глухонемой... Потом поищу смолистую чурку — тоже все молчком. И пусть-ка мавр научит меня как следует этой молитве, чтоб я запомнила ее слово в слово...»

Ненадолго забывшись сном, Бенина проснулась в твердой уверенности, что в соседней комнате стоят огромные плетеные корзины, полные бриллиантов, рубинов, сапфиров и жемчуга... В комнатах еще было темно, ничего не видно, но она нисколько не сомневалась, что сокровища здесь. Взяла спички и хотела было зажечь лампу, чтобы насладиться созерцанием драгоценных камней, но, зная, что донья Пака спит очень чутко, побоялась нарушить ее сон и отложила удовольствие до рассвета... Однако вскоре пришла в себя и посмеялась в душе: «Ну не дурочка ли я!.. Рано еще дожидаться сокровищ...» На рассвете ее разбудил лай двух огромных белых собак, выскочивших из-под кровати; у входной двери зазвонил колокольчик, Бенина соскочила с кровати и в одной рубашке побежала открывать, будучи уверена, что пришел какой-нибудь адъютант или еще какой придворный длиннобородого царя, одетого в зеленую мантию... Но на лестнице не было ни души.

Бенина собрала завтрак для госпожи, прибралась немного в доме и в семь часов, взяв на руку свою корзину, вышла на улицу. Так как денег у нее не осталось ни сентимо и взять их было негде, она пошла по улице Империаль, направляясь к церкви святого Севастиана, и по дороге думала о доне Ромуальдо и его домочадцах — она столько раз их всех описывала, что уже сама верила в их существование. «Бог ты мой, совсем я умом тронулась, — укоряла она себя. — Сама выдумала этого дона Ромуальдо, а теперь мне кажется, будто он настоящий и может мне помочь. Какой там дон Ромуальдо, вся надежда на милостыню, собирать которую я и иду, может, что и перепадет с позволения Капралыпи». День выдался неплохой: как только Бенина пришла, Лощеный сообщил ей, что предстоят богатые похороны и свадьба. Невеста — племянница какого-то «уполномочного» министра, а жених... ну, этот... что в газетах пишут. Бенина заступила на свой пост, и вскоре какая-то сеньора подала ей два сентимо. Товарки Бенины попробовали вытянуть из нее, зачем ее приглашал к себе дон Карлос, но она отвечала уклончиво и односложно. Касиана решила, что сеньор де Трухильо скорей всего позвал к себе сенью Бенину, чтоб та приходила в его дом за остатками с господского стола, и слепая старуха на всякий случай стала обращаться с ней уважительно — а вдруг и ей что-нибудь перепадет.

На похоронах раздали не бог весть какую милостыню; устроители свадьбы расщедрились чуточку побольше, но зато собралось столько нищих из других приходов, что получилась давка и неразбериха, кто-то ухватил за пятерых, а кто-то остался in albis[43]. Когда из ризницы вышла разряженная в пух и прах невеста в сопровождении своей свиты, нищие налетели на процессию, как туча саранчи, шаферу разорвали пальто и помяли шляпу. Большого труда стоило ему стряхнуть с себя беспощадную стаю, пришлось швырнуть горсть мелочи в середину двора. Кто половчей, поживился, кто неповоротлив — только колени извозил в пыли. Капральша и Элисео пытались навести порядок, но, когда молодые и гости расселись по экипажам, вокруг церкви все еще бурлила толпа оборванцев, которые ругались и толкали друг друга. Расходились и снова сходились, чтобы поворчать напоследок. Это было похоже на мятеж, который идет к концу из-за того, что участники его выдохлись. Под конец слышались лишь отдельные выкрики: «Ты нахватал больше... отняли у меня мою долю... это нечестно... форменный грабеж...» Потешница оказалась в числе тех, кто нахватал больше, но все равно изрыгала хулу на Капральшу и Элисео, подстрекая против них всю местную когорту. В конце концов пришлось вмешаться полиции и пригрозить, что заберут смутьянов, если они не угомонятся, и для нищих эта угроза прозвучала как слово божье. Пришлые убрались восвояси, а местные зашли в проход. За всю утреннюю кампанию Бенина добыла двадцать два сентимо, Альмудена — семнадцать. Про Ка-сиану и Элисео говорили, что они собрали по полторы песеты. Бенина и марокканец ушли вместе и, сетуя на горькую судьбу, отправились, как в прошлый раз, на площадь Прогресса, где присели у подножья памятника, чтобы поговорить о незадачах и заботах текущего дня. Бенина не знала, какому святому молиться: с тем, что удалось собрать, она не могла решить ни одной из своих проблем, потому что пора было рассчитаться с кое-какими мелкими долгами на улице Руда, чтобы поддержать свой кредит у лавочников и перебиться еще день-другой. Альмудена сказал, что ничем помочь ей не может, единственное, что он мог сделать — это отдать ей сейчас утреннюю выручку, а вечером — то, что соберет после обеда на своем обычном посту, на улице герцога Альбы, неподалеку от казармы Гражданской гвардии. Старушка отказалась воспользоваться его щедростью, ему самому надо что-то есть, чтобы не отдать богу душу, и марокканец ответил, что у себя, на Крус-дель-Растро, он как-нибудь протянет до ночи, выпьет кофе и подберет хлебные крошки. Бенина все равно отказалась принять такую помощь и вернулась к вопросу о заклятье, которым вызывают царя из-под земли, проявив веру и убежденность, вполне объяснимые ее затруднительным положением.

Неведомое и таинственное находит своих приверженцев в царстве отчаяния, где обитают души, которым начисто отказано в каком бы то ни было утешении.

— Я хочу сейчас же купить все, что нужно, — сказала бедная женщина. — Сегодня пятница, а завтра, в субботу, можно и попробовать.

— Ты покупать все вещи и не говорить...

— Понятно, ни словечком не обмолвлюсь. Попытка — не убыток, верно? Скажи мне еще вот что: это обязательно делать в полночь?

Слепой ответил утвердительно, повторил все правила, необходимые для того, чтобы заклинание возымело силу, а Бенина постаралась их хорошенько запомнить.

— Как я понимаю, — сказала она наконец, — ты до вечера будешь сидеть у фонтанчика на улице герцога Аль-бы. Если я что забуду, приду и спрошу у тебя, и еще ты повторишь со мной эту самую молитву. Мне ее всего трудней запомнить. Тем более если ты не переложишь ее на христианский язык, потому что в твоем наречии, друг мой милый, как я ни старайся, обязательно собьюсь.

— Если ты ошибаться, царь не приходить.

Озабоченная предстоящими трудностями, Бенина рассталась со своим другом, ей надо было раздобыть еще малую толику денег, чтобы добрать до той суммы, которая требовалась ей в этот день, и, уже не уповая на кредит, стала просить милостыню на углу улицы Сан-Мильян, неподалеку от входа в кафе «Золотой апельсин», донимая прохожих рассказом о своих бедах: и она-де только что из больницы, и муж ее свалился с лесов, и три недели у нее крошки во рту не было, и о прочих душераздирающих ужасах. Несчастной подавали, и она бы набрала и больше, если б не явился чертов фараон и не припугнул ее каталажкой в квартале Латина, если она быстренько не уберется подобру-поздорову. Тогда она пошла закупать все, что нужно для заговора, и это была очень трудная задача, ведь объясняться пришлось только знаками, а потом отправилась домой, тревожно размышляя о том, как выполнить колдовской обряд, чтоб госпожа ни о чем не догадалась. Тут был только один способ: выдумать, будто дон Ромуальдо сильно захворал и надо посидеть у его постели, а самой пойти к Альмудене... Но там может помешать Петра: мало того, что неверующий свидетель может испортить все дело, так еще и в случае удачного исхода эта пьянчужка пожелает забрать себе все сокровища, дарованные царем, или их часть... Конечно, лучше бы этот дар принесли не в виде драгоценных камней, а звонкой монетой или в банковских билетах, в пачках, стянутых резинкой, какие она видела в лавках менял. А то какая еще морока — ходить по ювелирам и продавать такую уйму жемчуга, сапфиров да бриллиантов... Ладно, пусть несут, что хотят, тут уж нечего придираться да капризничать.

Донью Паку она снова застала в дурном настроении, оттого что утром в дом заявился продавец одной из лавок и ругался грубыми, даже непристойными словами. Несчастная госпожа рыдала, рвала на себе волосы, умоляя свою верную подругу хоть из-под земли достать несколько дуро, чтобы она могла бросить их в лицо этому скоту лавочнику, а Бенина прикидывала так и сяк, но не могла найти способа разрешить этот ужасный конфликт.

— Милочка, ради всего святого, раскинь мозгами, придумай что-нибудь, — просила госпожа, обливаясь слезами. — Друзья познаются в беде. В безвыходном положении ничего не остается, кроме как подавить в себе стыд... Тебе не приходит в голову, как и мне, что выручить нас из беды мог бы твой дон Ромуальдо?

Служанка промолчала. Готовя еду госпоже, она лихорадочно перебирала в уме самые тонкие и хитрые комбинации. Когда донья Пака повторила свое предложение, Бенина как будто сочла его разумным.

— Дон Ромуальдо... Да, да. Схожу, попробую... Но не ручаюсь, сеньора, не ручаюсь. Может, усомнится... Одно дело творить милосердие, другое — давать деньги взаймы... А нам надо не меньше десяти дуро, иначе не обойтись... А что сказал этот грубиян Габино? Завтра опять придет скандалить?.. Скотина, разбойник... И торгует-то он непристойно!.. Значит, нужно десять дуро, и я не знаю, как дон Ромуальдо... За ним дело бы не стало, зато сестра его — крепкий орешек... Десять дуро!.. Пойду спрошу... Но не беспокойтесь, сеньора, если я припозднюсь. Не знаю, как такое дело спроворить... Смотря как они на это посмотрят, чего доброго скажут: «В другой раз...» Ну, я пошла; боюсь, приду поздно, но лучше поздно...

— Особенно, если придешь не с пустыми руками. Иди, милая, иди, умудри тебя господь. Будь у меня твои способности, я быстро вышла бы из этого переплета. Иди, а я помолюсь всем святым, какие есть на небесах, чтоб просветлили ум твой и вызволили нас обеих из этого чистилища. Прощай, милая.

Составив план действий, суливший, на ее трезвый взгляд, хоть слабую надежду на успех, Бенина направила свои стопы на улицу Медиодиа-Гранде, в ночлежный дом, принадлежавший ее подруге донье Бернарде.

XXI

Хозяйка заведения блистала своим отсутствием. Бенина застала лишь домоправительницу и ее помощника по имени Прието, который пользовался ее неограниченным доверием, он же вел учет еженощной сдачи в наем коек. Старушке ничего не осталось, как ждать — ведь эта пара «кумпаньонов» хозяйки не располагала средствами, в которых она нуждалась, чтобы разрешить приводившую ее в отчаяние проблему. Поговорили о том о сем (трудный год нынче, порядочных постояльцев все меньше, а тех, что норовят переночевать на дармовщинку, все больше), и Бенина решила спросить о Фраскито Понте; Прието ответил, что вчера вечером они вынуждены были отказать ему в ночлеге, так как он задолжал за семь коек и ничего не дал в погашение долга.

— Бедный сеньор! — вздохнула Бенина. — Значит, ночевал под открытым небом... Какое мучение в его-то годы... Мягко выражаясь, он стар, как замшелый пень.

Домоправительница сообщила ей, что дон Фраскито, не зная, где преклонить голову, нашел все же приют в доме Хорька на улице Медиодиа-Чика, в двух шагах отсюда. Вроде бы кто-то сказал, что он заболел. Узнав такую новость, Бенина тотчас позабыла о главной цели своего визита в это благословенное заведение и стала думать лишь о том, как бы узнать, что стряслось с бесприютным доном Фраскито. Она вполне успеет забежать на минутку в дом Хорька и успеть обратно к тому времени, когда вернется домой донья Бернарда. Сказано — сделано. И минут пять спустя настырная старушка вошла в некое подобие кабачка, служившего фасадом заведению Хорька, и первое, что она там увидела, была нахальная рожа Лукитаса, мужа Обдулии, который в компании таких же греховодников и двух-трех растрепанных девок сидел за небольшим круглым столиком, уставленным стаканами с дешевеньким красным и розовым вином, и играл в карты. Когда Бенина вошла, они как раз закончили кон, и зять доньи Паки, бросив на стол замызганные карты, которые были не чище, чем руки играющих, поднялся, покачиваясь, из-за стола, и заплетающимся языком с особым радушием, свойственным пьяным людям, предложил служанке своей тещи стаканчик вина.

— Спасибо, сеньорито, не надо, я уже немного выпила... — сказала старушка, выставив вперед ладонь в знак отказа.

Но хозяйский зять так пристал и его собутыльники таким дружным хором поддержали своего товарища, — ну, выпейте с нами, сеньора! — что Бенина отхлебнула немного из стакана, липкого от грязи. Не хотела вступать в пререкания с этими шалопаями из страха, как бы они не учинили скандал, и, ни слова не сказав беспутному Лукитасу о том, что он совсем забросил свою жену, перешла прямо к делу:

— А что, Фитюльки нет?

— Здесь я, к вашим услугам, — откликнулась тощая женщина, выходя из едва заметной щели за стойкой между полками с бутылками и графинами, служившей входом внутрь дома. Вход этот напоминал расщелину в скале, ведущую в орлиное гнездо, а женщина была такая худая, высохшая и жилистая, что облик ее никак не вязался с обстановкой и фауной подобных злачных мест. Ее лицо было настолько лишено плоти, что в профиль казалось совершенно плоским, как жестяные фигуры на флюгерах. На шее не уместилась бы ни одна новая морщина, а на одном ухе дыра для серьги была так велика, что в нее пролез бы палец. Выщербленные почерневшие зубы, облезлые брови, слезящиеся глаза и слипшиеся от гноя ресницы — вот, пожалуй, и все характерные черты ее лица. О фигуре этой женщины можно сказать лишь, что своими очертаниями она напоминала палку от швабры, на которую надели, вернее, накинули большую половую тряпку; когда она жестикулировала, казалось, будто в руках у нее метелочки, которыми она смахивает пыль с лица собеседника; когда говорила, в горле хрипело и булькало, словно она его прополаскивает; и тем не менее, как это ни странно, ее мятущиеся верхние конечности непостижимым образом выражали ласку и привет, и это располагало к ней, поэтому я утверждаю, что Фитюлька вовсе не была особой неприятной.

— Каким ветром вас сюда занесло, сенья Бенина? — приветствовала она гостью и, взяв за плечи, дружески встряхнула. — Я слышала, вы пошли в гору, устроились в богатый дом... И уж, должно быть, от сладкого пирога и вам кое-что обламывается... Видать, есть навар, а?..

— Да нет, что ты... Это было сто лет назад. Теперь мы на мели.

— Что? У вас плохи дела?

— Перебиваемся кое-как. Когда хлеба горбушка, когда воды кружка. А Хорек дома?

— Он вам нужен, сенья Бенина?

— Нет, я просто так о нем спросила. Как его здоровье?

— По-всякому. Болячку не ждешь, а она тут как тут.

— Дай бог ему здоровья... Скажи-ка мне еще вот что...

— Все, что прикажете.

— Я хочу знать, не приютила ли ты в своем доме одного кабальеро, которого зовут Фраскито Понте, и здесь ли он еще, мне сказали, он вчера вечером сильно захворал.

Вместо ответа Фитюлька знаком пригласила Бенину следовать за ней, и обе женщины, съежившись, пролезли в служившую входом щель между полками за стойкой. Там, внутри, оказалась узенькая лестница, по которой они одна за другой поднялись наверх.

— Человек он порядочный, —сказала Бенина, теперь уже уверенная в том, что горемычный кабальеро здесь, — можно сказать, персона.

— Из благородных. Гляди-ка, до чего можно докатиться... Что ему теперь его титулы!..

Через грязный и вонючий коридор они прошли в кухню, где давно уже не готовили. Плита и полки были завалены пустыми бутылками, рваными коробками, обломками стульев и грудами тряпья. В углу на жалком тюфяке неподвижно лежал, вытянувшись во весь рост, дон Франсиско Понте, в одной рубашке, с изменившимся до неузнаваемости лицом. Над ним склонились, стоя на коленях, какие-то две женщины, одна держала в руке стакан с разбавленным вином, другая терла больному виски, и обе наперебой кричали ему в уши:

— Да очнитесь же... Какого черта?.. Хватит дурака валять. Выпейте-ка еще... Не хотите?

Бенина тоже опустилась на колени и начала трясти больного, приговаривая:

— Бедный мой дон Фраскито, что с вами такое? Откройте глаза и посмотрите на меня: это же я, Нина.

Две мегеры, которые, заметим попутно, на состязании в безобразии и уродстве дали бы всем соперницам сто очков вперед, тотчас охотно рассказали почтенной старушке о том, что привело Фраскито Понте в такое плачевное состояние. Когда ему было отказано в спальных покоях Бернарды, он пошепт к ирландской часовне и присел у двери, чтобы провести ночь, прислонившись к косяку. Там они его и увидели и принялись подшучивать над ним, говорили такие вещи... ну, в общем, обыкновенные вещи, на которые никто не обижается. Но этот несчастный старикашка почему-то посчитал себя оскорбленным и погнался за ними, подняв трость, чтобы проучить их, как вдруг — бряк! — грохнулся оземь. Они захохотали, думали, он споткнулся, но, заметив, что старик не шевелится, подбежали к нему; тут подошел ночной сторож и поднес свой фонарь к лицу упавшего, и тогда они увидели, что он без чувств. Как ни дергали, ни трясли, бедный сеньор лежал, как мертвый. Позвали Хорька, тот его послушал и сказал, что это «обморока»; и так как Хорек примерный и очень милосердный христианин, да к тому же целый год учился в ветеринарном училище, он велел отнести старика к себе в дом, чтоб выходить его, вернуть душу в тело растираниями и горчичниками.

Так они и сделали: позвав на помощь еще одну товарку, отнесли его в дом — больной весил не больше, чем охапка сухого тростника, — и там, благодаря шлепкам и растираниям, Фраскито пришел в себя и очень учтиво поблагодарил их. Фитюлька сварила ему супчик, и он с аппетитом поел, поминутно выражая глубочайшую благодарность... и проспал до утра, укутанный одеялами, на этом самом тюфяке. В комнату поместить его не смогли, потому что с вечера все комнаты оказались заняты, а здесь, на старой кухне, ему было хорошо, воздух свежий благодаря вытяжной трубе.

Но вот беда: когда он утром встал, чтобы уйти, приступ повторился, и весь божий день он то и дело падал в глубокий обморок, становился совсем как покойник, и стоило немалого труда с божьей помощью привести его в чувство. С больного сняли сюртук, потому что у него был жар, но вся одежда его здесь, никто к ней не притронулся, по карманам не шарили. Хорек сказал, что, если к вечеру Фраскито не оправится, он сообщит в полицейский участок, чтоб его увезли в больницу.

Бенина заявила, что ей очень жаль отправлять такого знатного сеньора в больницу и она решила взять его к себе домой, вот именно... В голову старушке пришла смелая мысль, и со свойственной ей решимостью она тотчас начала проводить ее в жизнь.

— Можно тебя на два слова? — сказала она Фитюльке, беря ее под руку, и обе пошли к двери.

В конце коридора находилась единственная в доме жилая комната: альков с широкой железной кроватью с вязанным крючком покрывалом, кривые зеркала, эстампы, изображающие одалисок, ветхий комод и святой Антоний на пьедестале, увитом матерчатыми цветами, перед ним — лампадка. Там между Бенином и Фитюлькой состоялся короткий деловой разговор:

— Что вам угодно?

— Ничего особенного. Чтоб ты мне одолжила десять ДУРО.

— Да вы в своем ли уме, секья Бенина?

— В своем, Тереса Конехо, в своем, как и в тот день, когда я дала тебе взаймы тысячу реалов и спасла тебя от тюрьмы... Помнишь? В тот день еще налетел ураган, который с корнем рвал деревья в ботаническом саду... Ты жила на улице Губернатора, а я — на улице святого Августина, где тогда служила.

— Как же, помню. Я с вами познакомилась, когда мы вместе ходили по лавкам...

— Ты влипла в скверную историю...

— Тогда я еще только училась жить.

— Училась, училась да и поддалась искушению...

— Вы служили тогда в богатом доме, я прикинула и сказала себе: «Вот кто может вызволить меня из беды, если захочет».

— Ты заявилась ко мне, перепуганная насмерть... вот как дело было... открываться не хотела, пришлось мне самой допытываться.

— И вы меня выручили... Как я вам была за благодарна, сенья Бенина!

— И без процентов... А потом, когда ты уладила дело с хозяином винной лавки, ты мне отдала долг...

— До последнего реала.

— Так вот, теперь я попала в беду, мне нужно двести реалов, и ты мне их дашь.

— Когда?

— Сейчас.

— Черт побери... бог ты мой! Где мне взять столько денег? С неба они не сыплются.

— У тебя нет таких денег? И у Хорька тоже?

— Мы сейчас кукарекаем, что твой общипанный петух... А для чего вам десять дуро?

— Для того, о чем тебе знать не обязательно. Скажи: дашь ты мне их или не дашь. Отдам скоро и, если хочешь реал на дуро, я на это согласная.

— Не в этом дело, просто у меня нет и ломаного гроша. С этими дрянными овечками одно разоренье.

— Господи боже! А как насчет?..

— Нет, и драгоценностей у меня нет. Если б были...

— Поищи хорошенько, подруга.

— Ну ладно. Есть два колечка. Не мои, а Трефового Короля, приятеля моего Ромуальдо, тот дал их ему на хранение, а он отдал мне.

— Ну так...

— Так если вы дадите слово выкупить их через неделю и вернуть мне — только верное слово — то бог с вами, забирайте... За них дадут самое малое десять дуро, ведь в одном — бриллиант на целую катаракту.

Лишних разговоров не было. Заперли дверь, чтоб никто не подслушивал из коридора. А если бы кто-нибудь и попробовал это сделать, то услышал бы только звук выдвигаемого и задвигаемого ящика, шепот Бенины и хриплый клекот хозяйки дома.

XXII

Затем они вернулись к лежавшему в беспамятстве Фраскито; вскоре пришел и Хорек, статный молодец, развязный в обхождении, лицом смахивавший на цыгана, в широкополой шляпе, туго подпоясанный факой[44], и сразу же заявил, что пострадавшего скоро увезут в больницу. Бенина запротестовала и принялась уверять Хорька, что у Понте такая болезнь, которая требует домашнего ухода в лоне семьи, а в больнице он непременно умрет, так что лучше уж она отвезет его в дом сеньоры доньи Франсиски Хуарес: та хоть и обеднела, но еще в состоянии совершить такой акт милосердия, тем более что Понте ее земляк и, кажется, дальний родственник. В это время несчастный кабальеро пришел в себя и, узнав свою благодетельницу, принялся целовать ей руки, называть ее ангелом и говорить всякие чудные слова — так он обрадовался, увидев ее рядом с собой. Фитюлька, для вящей убедительности топнув ногой, отправила обеих лахудр исполнять свои обязанности на панели возле дома, Хорек спустился к посетителям таверны, а с бедным Понте остались только Бенина и ее подруга; они надели на него сюртук и пальто, чтобы он был готов к поездке по городу.

— Теперь, дон Фраскито, когда здесь все свои, скажите нам, по какой причине вы не сделали того, что я вам велела.

— Что именно, сеньора?

— Дать Бернарде песету в погашение долга за ночлег... Может, вы потратили ее на что-нибудь очень нужное, скажем, на краску для усов? Если так, тут уж ничего не скажешь.

— На косметику? Нет... клянусь вам, нет, — ответил Фраскито слабым голосом, с превеликим трудом выдавливая из себя слова. — Я ее потратил... но не на это... Мне надо было при... при... сейчас скажу... приобрести фото... график».

Он сунул руку в карман пальто и среди мятых бумаг отыскал небольшой сверток, из которого извлек фотографию размером с обыкновенную почтовую открытку.

— Кто эта мадама? — спросила Фитюлька, взяв фотографию, чтобы разглядеть ее хорошенько. — Красивая, ничего не скажешь...

— Я хотел, — продолжал Фраскито, переводя дух после каждого слова, — показать Обдулии, что она изумительно похожа на...

— Но это не портрет нашей девочки, — сказала Бенина, глядя на фотографию. — Лицом немного похожа, а в остальном — совсем другая женщина.

— Что вы там толкуете, похожа, не похожа. Для меня они — одна и та же личность... Что одна, что другая, не отличишь.

— Но кто же это?

— Императрица Евгения... Разве вы не видите? Такой фотографии нигде не было, только в заведении Лаурента, и меньше чем за песету они не захотели ее отдать... А я обязан был приобрести ее, чтобы показать Обдулии, какое между ними сходство...

— Пресвятая дева! Дон Фраскито, никак вы умом тронулись... Отдать песету за фотографию!

Но бедный кавалер остался при своем мнении и, осторожно обернув карточку бумагой, положил ее обратно в карман, застегнул пальто и попробовал встать — задача эта оказалась ему не по силам, подняться он так и не смог, ноги, тонкие, как барабанные палочки, его не держали. Как всегда в подобных случаях, Бенина действовала молниеносно: она пошла за извозчиком, но прежде ей надо было завершить еще одно дело первостепенной важности. Благодаря своей настырности, она быстро управилась с тем и с другим и вскоре вернулась на Медиодиа-Чика на извозчике с десятью дуро в кармане; у самого дома ей повстречались пьянчужка Петра и ее подруга Четвертинка, которые, громко разговаривая, выходили из таверны Хорька.

— Мы все уже знаем, — насмешливо сказала Петра, — вы увозите его к себе. Так и поступают порядочные женщины, когда хотят оказать услугу какому-нибудь мужчине... Ну, ну, чего же тут стыдиться... Почему бы и нет?

— Конечно!.. Раз вы ничего не имеете против, то я... А что?

— Да ничего... Подумала и сказала.

— А уж как вы порадовали слепого Альмудену!

— Что с ним?

— Ждал вас весь вечер... Но как вы могли прийти, если вы разыскивали хворого кабальеро!..

— Он просил кое-что вам передать, если встретим вас.

— Что же?

— Сейчас вспомню... Ах да: чтоб вы не покупали горшок...

— Горшок с семью дырками... У него такой есть, он привез его из своей страны.

— Понятно.

— А вы что же, открываете фабрику и будете изготовлять цедилки? А то зачем столько дыр?

— Не мелите вы языком, болтушки. Ступайте с богом.

— Да еще вы прикатили на карете! Вот это шик! Видно, денег невпроворот!

— Замолчите вы... Лучше помогли бы спустить его вниз и посадить в коляску.

— Извольте, с полным нашим удовольствием.

То-то была потеха для всех обитательниц дома, включая тех, которые в это время прохаживались неподалеку по панели! Пока Фраскито несли вниз, они пели ему куплеты на похоронный лад, отпускали соленые шуточки в адрес его и Бенины, но та, не обращая никакого внимания на крики и смех этого подлого отребья, села в коляску вместе с андалусским кабальеро, которого запихали туда, как узел с бельем, и велела кучеру ехать на улицу Империаль, да поживей.

Нетрудно догадаться, как велико было изумление доньи Франсиски, когда она увидела, что Бенина и извозчик вносят в ее дом недвижное тело, вроде бы умирающего. Несчастная сеньора провела остаток дня и часть вечера в ужасной тревоге и сейчас, увидев такую странную картину, не верила своим глазам, ей казалось, что она видит страшный сон. Но лукавая служанка поспешила успокоить госпожу, сказав, что никакой это не труп, а тяжело больной, не кто иной, как сам Фраскито Понте Дельгадо родом из Альхесираса, которого она подобрала на улице; и, не пускаясь в дальнейшие объяснения по поводу столь неслыханного события, тут же постаралась укрепить дрогнувший дух доньи Паки отрадной новостью: у нее в кармане девять с лишним дуро, и денег этих хватит на то, чтобы заплатить срочные долги и еще прожить день-другой без особых забот.

— Ах, какой тяжкий груз сняла ты с моей души! — воскликнула госпожа, воздевая руки. — Благослови тебя бог! Теперь мы в состоянии выполнить долг милосердия, приютив этого беднягу... Вот видишь? Господь одновременно и помогает нам, и велит помогать ближним. К нам вместе пришли божья милость и христианский долг.

— Надо все принимать, как располагает... тот, кому подвластны громы.

— Куда же мы поместим это бедное пугало? — спросила донья Пака, щупая рукой лоб Фраскито, который, хотя и был в сознании, ни говорить, ни двигаться не мог, а лежал мертвым телом на полу у стены.

Когда дочь и сын доньи Паки ушли к своим семейным очагам, их кровати были проданы, и теперь возникла проблема постели для больного, однако Нина решила ее в один миг, предложив перенести свою кровать в комнатушку, служившую столовой, и положить на нее Фраскито. А сама она постелит на циновку тюфяк, и, может быть, им и удастся вырвать горемычного старика из когтей смерти.

— Но, дорогая Нина, подумала ли ты о том, какой груз мы берем на свои плечи?.. Как говорится, кто сам увяз, другого из болота не вытащит. Ты считаешь, мы с тобой можем взять на себя заботу о ком-то еще?.. Но скажи наконец: это все благословенный дон Ромуальдо?..

— Да, сеньора, Ромуальдо... — подтвердила старушка; она настолько была озабочена, что ничего еще сочинить не успела.

— Благословен будь тысячу раз этот добрый сеньор!

— Это все она... Тереса Конехо.

— Что ты сказала?

— Я сказала, что... Но разве вы не поняли, о чем я говорю?

— Ты сказала, что... Разве дон Ромуальдо охотник?

— Охотник?

— Ты что-то там сказала про кролика[45].

— Нет, он не охотится, но ему преподносят в подарок... ну, всякую всячину... я не знаю... куропатку, дикого кролика... И вот сегодня...

— Ясно, он тебе сказал: «Бенина, посмотрим, как ты завтра приготовишь кролика, которого мне принесли...»

— То ли с острым соусом, то ли с рисом, начался спор, но я ничего не говорила, только роняла слезы. «Бенина, что с тобой? Что случилось?» Вот так, начав танцевать от кролика, я и поведала ему о своей беде...

Донье Паке этого было достаточно, и впредь она думала только о том, как устроить дона Фраскито, который, как мне кажется, не соображал, что тут происходит. Наконец, когда его уложили на кровать, он узнал вдову Хуареса, пожал ей руку и, вздохнув, сказал:

— Вся в мать... Вы живой портрет графини Монтихо.

— Что он говорит?

— Ему кажется, что все мы похожи на... не знаю кого... на французских императоров... Пусть себе.

— Я нахожусь во дворце на площади Ангела? — спросил Понте, оглядывая жалкий альков блуждающими глазами.

— Да, сеньор... А теперь накройтесь одеялом и лежите тихонько, чтобы поскорей заснуть. Потом мы сварим вам бульончик... и живите себе на здоровье.

Больного оставили одного, и Бенина снова вышла из дома, ей не терпелось заткнуть рты самым алчным кредиторам, которые грубо и нагло осаждали бедных женщин. Она позволила себе маленькое удовольствие — сунуть в рожу этим бесстыдникам деньги, которых они так домогались, потом накупила еще провизии на улице Руда и вернулась домой с полной еды корзиной и надеждой в сердце хоть два дня прожить без позорного попрошайничанья. Умело и проворно захлопотала на кухне, ей помогала госпожа, счастливая и улыбающаяся.

— А знаешь, — сказала она, — что со мной приключилось, пока тебя не было? Я задремала в кресле, и мне приснилось, что вошли двое сеньоров в черном. Это были дон Франсиско Моркечо и дон Хосе Мария Порселль, мои земляки, и они пришли сообщить мне, что скончался дон Педро Хосе Гарсиа де лос Антринес, родной дядя моего мужа.

— Бедный сеньор, царство ему небесное! — искренно огорчилась Бенина.

— И этот самый дон Педро Хосе, один из первых богачей у нас в горах...

— Но скажите, это сон или было на самом деле?

— Не спеши, милая. Значит, пришли ко мне эти сеньоры, дон Франсиско, врач, и дон Хосе Мария, секретарь Аюнтамьенто... они пришли ко мне, чтобы сообщить, что дон Гарсиа де лос Антринес, родной дядя Антонио, назначил их душеприказчиками...

— И что же?

— И что... это вполне понятно... так как прямых наследников у него не было, он завещал свое состояние...

— Кому?

— Успокойся, милая... Половину оставил моим детям, Обдулии и Антоньито, а вторую половину — Фраскито Понте. Как тебе это нравится?

— Да такого благодетельного сеньора надо было бы причислить к лику святых.

— И сказали мне дон Франсиско и дон Хосе Мария, что много дней они меня разыскивали, чтобы сообщить о наследстве, спрашивали и тут и там, и наконец узнали мой адрес... От кого бы ты думала? От священника дона Рому-альдо, которого вот-вот назначат епископом, а кроме того, он сообщил им, что я приютила сеньора де Понте... «Так уж получилось, — сказали они мне, от души смеясь, — что, явившись засвидетельствовать вам свое почтение, сеньора, мы убили сразу двух зайцев».

— Но скажите в конце концов: все, о чем вы рассказываете, это сон, да?

— Конечно. Я же тебе сказала, что уснула в кресле. Ведь эти сеньоры, что посетили меня, умерли тридцать лет тому назад, когда я была еще невестой Антонио... Ты только представь себе... А Гарсиа де лос Антринес и в то время был уже очень стар. С тех пор я о нем ничего не слыхала... Ясно, что это был сон, но все выглядело как наяву, я их обоих как будто и сейчас вижу... Я тебе об этом рассказала, чтобы ты посмеялась... нет, смеяться тут нечему, бывает, что сны...

— Сны... — сказала Нина. — Что бы там ни говорили, а сны тоже от бога. Кому ведомо, что в них правда, а что — ложь?

— Верно... Кто может утверждать, что за тем миром, где мы живем, под ним или над ним нет другого мира, в котором живут те, что давно умерли?.. И кто может оспаривать, что смерть — не что иное, как переход в другую жизнь?

— Под нами, под нами этот мир, — задумчиво произнесла Бенина. — Я снам верю, ведь вполне может случиться, к примеру, что те, кто в другом мире, явятся сюда и избавят нас от наших бед. Мир этот под землей, и вся штука в том, чтобы узнать, как и когда мы можем поговорить с подземными жителями. Они, должно быть, знают, как плохо нам живется здесь, а мы во сне видим, как хорошо им там... Не знаю, понятно ли я говорю... Я хочу сказать, что нет в нашем мире справедливости, а чтобы она была, мы и видим во сне все, чего нам не хватает, стало быть, в наших снах мы несем в этот мир справедливость. Донья Пака в ответ лишь глубоко-глубоко вздохнула, а Бенина, с присущей ей скоропалительностью, снова принялась лихорадочно думать о чудесной волшбе. Деловито суетясь в кухне, внутренним взором она видела перед собой лишь горшок с семью дырками да одетую в платье лавровую чурку... Но вот молитва, черт бы ее побрал! Это трудней всего!

XXIII

На следующее утро все шло хорошо: дону Фраскито с каждым часом становилось легче, и туман в его голове почти рассеялся; донья Пака пребывала в благодушном настроении; в доме было полно провизии, дня на два хватит, и Бенина могла отдохнуть от нелегкого труда у церкви святого Севастиана. Однако ей нужно было поддерживать легенду о своих обязанностях в доме священника, поэтому она, как в обычные дни, взяла на руку корзину и вышла из дому, решив употребить свободное утро на какое-нибудь полезное дело. Перед самым ее уходом донья Пака сказала ей:

— Я считаю, мы должны сделать подарок нашему дону Ромуальдо... Надо показать, что мы хорошо воспитаны и очень ему благодарны. Снеси-ка ему от моего имени две бутылки хорошего шампанского к жаркому из кролика, которое ты сегодня ему сготовишь.

— Да в своем ли вы уме, сеньора? Вы знаете, сколько стоят две бутылки этой самой шампани? Нам такие деньги за три месяца не выплатить. Я вижу, вы все такая же. Ведь и обеднели-то вы только из-за того, что вам не хотелось ударить в грязь лицом. Мы его одарим, когда выиграем в лотерею, с сегодняшнего дня я буду искать, кто бы взял меня в пай на одну песету, так чтоб на троих купить один билет, который стоит три песеты.

— Ладно, ладно, иди с богом.

И госпожа пошла поболтать с Фраскито: он к тому времени заметно ожил и снова стал словоохотливым. Они вместе принялись вспоминать андалусскую землю, где они родились, воскрешали родственников, знакомых и события; за разговором донья Франсиска вспомнила свой сон и решила проверить то, что ей привиделось, из осторожности ничего не сказав земляку о самом сне.

— А скажите, Понте, что сталось с доном Педро Хосе Гарсиа де лос Антринес?

После мучительных поисков в темных кладовых своей памяти Фраскито ответил, что дон Педро умер в тот год, когда произошла революция[46].

— Вот оно что, а я-то думала, он еще жив. А вы знаете, кто наследовал его добро?

— Да его сын Рафаэль, который так и остался холостяком. Теперь он почти старик. Мог бы и вспомнить о нас, о ваших детях и обо мне, ведь мы его самые близкие родственники.

— О, не сомневайтесь, он о вас вспомнит... — заявила донья Пака, сверкнув глазами, и речь ее заметно оживилась. — Будет просто свиньей, если не вспомнит... Говорили же мне дон Франсиско Моркечо и дон Хосе Мария Порсель...

— Когда?

— Всего... нет, не припомню, когда это было. Правда, они уже отошли в лучший мир. Но я как сейчас их вижу... Они были душеприказчиками дона Педро, верно?

— Да, сеньора. Я часто с ними встречался. Они были друзьями нашего дома, и я их прекрасно помню. Ходили всегда в черных сюртуках старинного покроя...

— Именно так.

— Помню их узкие шелковые галстуки и цилиндры, высоченные, как колокольня собора святой Марии...

И разговор продолжался в том же духе, свободно переходя от реальных вещей к воображаемым. Бенина меж тем шагала по улицам и проулкам со спокойной душой — у нее еще оставалось не менее трех дуро, и мысли ее тоже прояснились: открытая ей Альмуденой волшба с вызовом владыки подземного царства "казалась теперь абракадаброй, сказкой для дурачков. Гораздо более реальной она считала удачу в лотерее, которая, что бы там ни говорили, зависит не только от слепого случая: как знать, не витает ли над нами невидимый ангел или демон, который и вытаскивает номер главного выигрыша, заранее зная, у кого счастливый билет? Вот почему случаются и такие чудеса, что выигрыш делят между собой несколько бедняков, купивших билет в складчину — кто песету, кто реал. Эти рассуждения привели Бенину к мысли, что надо найти кого-то, кто взял бы ее в пай, ибо покупка лотерейного билета в одиночку казалась ей слишком уж рискованным предприятием. С Петрой и Четвертинкой, пытавшими счастье почти в каждом выпуске лотереи, ей не хотелось связываться, и она подумала о Лощеном, сочлене нищего братства прихода Сан-Себастьян, который как-то рассказывал ей, что играет в лотерею вместе с ослятником, соседом Обдулии; и Бенина ускорила шаг, чтобы застать слепого, пока он не ушел к церкви, направилась на улицу Кабеса и зашла в заведение с вывеской «Дойные ослицы». Лощеный, как мы уже говорили, проживал в хлеву с этими мирными животными, куда пустили его хозяева заведения, люди честные, добрые и милосердные. Одна из сестер хозяйки служила продавщицей лотерейных билетов, такая же профессия была когда-то у дяди хозяина, и этому самому дяде много лет тому назад выпал крупный выигрыш, после чего он вернулся в родные края и купил себе ферму. Таким образом, увлечение лотереей составляло, так сказать, фамильную черту владельцев молочного предприятия, превратилось в неизлечимый порок, ибо на деньги, истраченные за пятнадцать лет на лотерею, ослятник мог бы увеличить поголовье ослиц раза в три.

Бенине повезло: она застала все семейство в сборе, ослицы уже вернулись с утреннего выпаса и теперь лакомились отрубями. А разумные существа тем временем прикидывали шансы и приводили доводы в пользу того, что их лотерейный билет № 5005 завтра обязательно выиграет. Лощеный, рассмотрев проблему внутренним взором, до предела обостренным его слепотой, укрепил надежду семейства ослятников, заявив пророческим тоном, что билет № 5005 выиграет непременно, и это так же верно, как то, что на небе — бог, а в аду — дьявол. При таких обстоятельствах нетрудно догадаться, что предложение Бенины войти в долю подействовало на разгоряченные умы хозяев как взрыв бомбы, и первым всеобщим побуждением было отказать ей даже в самом скромном участии, ведь это означало подарить ей ни за что ни про что кучу денег.

Нищенка, оскорбившись, заявила, что в таком случае у нее найдутся три песеты, чтобы купить билет только для себя одной, и этот смелый шаг возымел желаемый результат. В конце концов сошлись на том, что, если она купит лотерейный билет, они войдут к ней в пай в половинной доле, а ей за это предоставят участие в счастливом билете № 5005, который всенепременно выиграет, на два реала. На том и порешили. Бенина ушла и быстро вернулась с лотерейным билетом № 4844, и номер этот, прочтенный горячими приверженцами лотереи и доведенный до сведения слепого, вызвал немалое смятение всей честной компании, словно фортуна по какому-то волшебству перекинулась с одного номера на другой. Наконец договор был заключен, паи распределены, и ослятник каждому выдал бумажку с указанием доли участия, так что наша старушка заплатила шесть реалов за свой билет и два реала за общий билет ослятников и Лощеного. Уходя, Лощеный ворчал себе под нос, что эта сладкоречивая ханжа вырвала у них часть выигрыша; ослятники позлословили насчет Обдулии, утверждая, что она не платит за хлеб, а сама покупает цветы в горшках и что хозяин дома того и гляди выставит ее на улицу; Бенина же поднялась наверх навестить девочку, у которой застала парикмахершу, трудившуюся над обрамлением хорошенькой головки Обдулии. В тот день свекровь прислала ей фрикаделек и маринованных сардин, Лукитас вернулся домой в шесть утра и еще спал, как говорится, без задних ног. Девочка собиралась на прогулку, ей хотелось посмотреть на сады, аллеи, экипажи, элегантно одетую публику, а парикмахерша сказала, что все это и прочие диковины она может увидеть в Ретиро, не говоря уже о лебедях, это те же гуси, только шея подлинней. Узнав, что Фраскито Понте заболел и лежит в доме ее матери, девочка искренно огорчилась и хотела тотчас же пойти навестить больного, но Бенина ее отговорила. Пусть Фраскито отдохнет денек-другой, оправится, и пока что ему лучше не вести бредовых разговоров, от которых он может и вовсе свихнуться. Согласившись с этими разумными доводами, Обдулия распрощалась со служанкой и вернулась к своему первоначальному намерению выйти на прогулку, а Бенина поспешила на улицу Руда, где ей надо было заплатить кое-какие мелкие долги. По дороге решила, что доля ее в двух лотерейных билетах слишком уж велика, и, чтобы уменьшить ее, пошла искать Альмудену, который мог бы принять участие в игре, выложив хотя бы песету. Это верней, чем вызывать подземных духов.

Размышляя об этом, она носом к носу столкнулась с Петрой и Диегой, несших вдвоем корзину с дешевым галантерейным товаром. Те остановились, так как хотели сообщить ей нечто экстраординарное, представлявшее для нее несомненный интерес: — А вы знаете, почтенная? Альмудена вас ищет не доищется.

— Меня? Я сама ищу его, чтобы спросить, не хочет ли он...

— Он хочет вытряхнуть из вас душу, вот чего он хочет...

— Что?

— Он злой, как черт... Совсем с ума сошел. Меня утром чуть не убил ни за что ни про что. В общем, он съезжает.

— С улицы Санта-Касильда переезжает в Камброне-рас...

— Его будто муха какая укусила, ходит сам не свой. Бабенки громко расхохотались, а Бенина не знала, что

им ответить. Она подумала, что африканец заболел, и решила поискать его у церкви святого Севастиана, но женщины ей сказали, что слепой просить не пришел, а если почтенная желает с ним повстречаться, пусть пройдется по улицам Аргансузла и Пеньон, они там его недавно видели. Бенина, наскоро справив дела на улице Руда, пошла туда, куда они указали и, обойдя фонтан на площади и пройдя туда и обратно по улице Пеньон, увидела наконец Альмудену, который выходил от кузнеца. Подошла к нему, взяла за руку и...

— Оставь меня, ты меня не трогать, — крикнул слепой, весь задрожав, будто его ударило электрическим током. — Ты плохая, ты обманщица... Я тебя убить.

Бедная женщина испугалась, увидав по лицу своего друга, что он в страшном волнении: губы его конвульсивно дергались, все лицо исказилось, руки и ноги дрожали, голос хрипел.

— Да что с тобой, Альмудена? Какая муха тебя укусила?

— Укусила меня ты, злая муха... Идем со мной... Я хотел с тобой говорить. Ты — дурная женщина...

— Ну пойдем, куда ты хочешь. Ты вроде не в своем уме! Они вышли на Ронду, и марокканец, хорошо знавший местность, направил их путь к газовой фабрике, повелев своей подруге вести его туда под руку. По узким дорожкам перешли они бульвар Акасиас, а добрая женщина так и не узнала причин странного поведения своего друга.

— Давай присядем здесь, — сказала Бенина, когда они подошли к асфальтовому заводу, — у меня ноги гудят.

— Нет, не здесь, еще мало-мало вниз...

И они пошли вниз по узкой тропинке, спускавшейся по насыпи. Если бы Бенина не поддерживала своего друга под руку, он покатился бы вниз. Наконец они добрались до места намного ниже бульвара, где земля была изрыта, засыпана шлаком, будто там прошла вулканическая лава, позади остались дома, фундамент которых оказался намного выше их голов, а у ног простирались крыши жалких лачуг. В складках котловины виднелись такие же жалкие халупы, а впереди, меж каменных громад приюта святой Христианы и лесопилки, лежал квартал Инхуриас, прибежище бедняков.

Когда они присели, Альмудена, тяжело дыша, вытер платком пот со лба. Бенина не сводила с него глаз, сторожила каждое его движение, ибо чувствовала себя неуверенно наедине с разъяренным марокканцем в таком глухом месте.

— Ну что ж... выкладывай... почему я такая плохая, почему я-такая обманщица, почему?

— Потому что ты обманывать меня. Я любить тебя, ты — любить другой... Да, да... Красивый, благородный сеньор... ты его любить... Заболел в доме у Хорек... ты взял его в свой дом... он твой возлюбленный... возлюбленный... он богатый, сеньорито...

— Кто рассказал тебе такую чепуху, Альмудена? — вымолвила бедная женщина, давясь от смеха.

— Зачем ты отнекиваться... Меня не обманывать... Ты надо мной посмеяться...

Тут его обуяла внезапная злость, он встал и, прежде чем Бенина сообразила, какая опасность ей угрожает, изо всей силы ударил ее палкой. К счастью, Бенине удалось уберечь голову от страшного удара, но плечу-таки досталось. Она попыталась отнять у слепого палку, но, прежде чем ей удалось это сделать, получила еще один сильный удар в плечо, потом по ягодице... Оставалось лишь бежать... Старушка мигом оказалась шагах в десяти от слепого. Тот пытался преследовать ее, но удары его приходились либо в воздух, либо в землю. Наконец, замахнувшись, он упал ничком да так и остался, будто он — жертва, а женщина его мечты приговаривала:

— Альмудена, Альмуденилья, дурачок... Я же тебя могла бы... Дурачок ты, несмышленыш!..

XXIV

Довольно долго Альмудена бился на земле, дергаясь, как эпилептик, тыкал себя кулаком в лицо, рвал волосы и выкрикивал что-то по-арабски, так что Бенина не понимала ни слова, потом наконец сел по-турецки и заплакал, как ребенок, продолжая терзать свое лицо. Плакал он горько, безутешно, и слезы, несомненно, смягчили его сумасшедшую ярость. Бенина подошла чуточку поближе и увидела, что все лицо слепого залито слезами, даже намокла борода. Из мертвых глаз ручьями изливалась неутихающая боль его души.

Оба молчали. Наконец Альмудена жалобно, точно наказанный ребенок, и в то же время ласково позвал свою подругу:

— Нина... амри... ты здесь?

— Да, сынок, здесь я, гляжу, как ты плачешь, точно святой Петр после того, как отрекся от Христа. Ты раскаиваешься?

— Да, да... амри... Поднять рука на тебя!.. Тебе ошень больно?

— Еще бы не больно!

— Я плохой... я будет плакать много день за то, что побить тебя... Амри, ты мне простить...

— Ладно... простила... только я тебя еще боюсь.

— Возьми ты мой палка, — сказал он, протягивая ей свой посох. — Иди сюда близко... Бери палка и бей меня много, пока ты меня не убить.

— Не верю я тебе.

— Возьми ты этот нош, — добавил марокканец, вытаскивая из внутреннего кармана куртки остро отточенную железную полоску. — Я купить его, хотел тебя ударить... Убей меня ты, насмерть. Мордехай не хочет жить... хочет смерть, да, смерть...

Бенина машинально взяла палку и нож и уже без страха приблизилась к несчастному слепому и положила руку ему на плечо.

— Ты, наверно, сломал мне какую-нибудь косточку, очень уж болит, — сказала она. — Как я буду лечиться... Нет, кости вроде целы, зато синяки будут с ладонь, придется тебе купить для меня арнику.

— Я отдавать тебе все... жизнь... Ты мне простить... Я будет плакать много месяц, если ты не простить... Я есть совсем сумасшедший... Альмудена тебя любит... Если ты меня не любить, я убивать сам себя.

— Хорошенькое дело! Ты зелья какого хлебнул, что ли? Подумать только — в меня влюбился! Не знаешь разве, что я старуха, и если б ты меня увидал, то отшатнулся бы?

— Ты не есть старуха... Я тебя любить.

— Ты же любишь Петру.

— Нет... Пьянчужка она... некрасивая, плохая... Ты есть моя женшена... ты одна. Другая — нет.

Не давая передышки своему глубокому горю, заливаясь слезами и поминутно вздыхая, Альмудена выражал свои чувства на еще более корявом, чем обычно, языке, так что Бенина понимала его благодаря не столько словам, которые он произносил, сколько искренности, звучавшей в странных модуляциях его голоса, стонах и воплях и невнятном бормотании. Марокканец поведал ей, что с того дня, когда Самдай показал ему его единственную женщину, он обошел всю землю. Но чем дальше шел, тем дальше шла и женщина, никак не удавалось ее догнать. Одно время бедняга думал, что эта женщина — Николаса, с которой он три года вел бродячую жизнь, но потом понял, что это не она. Его женщина по-прежнему шла впереди, не открывая лица, и он не знал, какая она... Видел ее внутренним взором, глазами души... И вот однажды утром Элисео привел к церкви святого Севастиана Бенину, и сердце Альмудены, едва не выскочив из груди, сказало ему: «Это она, единственная, других для меня на свете нет!» Чем больше он с ней говорил, тем больше убеждался, что она и есть «его женщина», однако не спешил объявить ей об этом, пока не обретет полной уверенности. Наконец такая уверенность наступила, и Альмудена ждал лишь удобного случая, чтобы открыться ей... И тут вдруг ему сказали, что Бенина любит «шикарного кавалера», которого увезла к себе домой — подумать только! — в карете... И его охватило отчаяние, а потом — такая дикая ярость, что он не мог решить, убить ли себя или ее. Лучше бы и то и другое разом, а перед тем отправить на тот свет полмира, разя направо и налево.

Бенина с интересом и состраданием выслушала этот рассказ, который мы, дабы не утомлять читателя, передали как можно короче, и, так как она была женщиной здравомыслящей, не возгордилась тем, что пробудила в душе Альмудены такую неистовую африканскую страсть, но и не посмеялась над нею, что было бы вполне естественным, если принять во внимание ее возраст и физическое состояние несчастного слепца. Избрав золотую середину между такими двумя крайностями, она стала думать лишь о том, как бы успокоить своего друга и отвлечь его от мрачных мыслей о смерти и смертоубийстве. Для этого она рассказала, каков на самом деле «шикарный кавалер», и постаралась убедить марокканца, что отвезла беднягу в дом своей госпожи из одного лишь сострадания, а вовсе не из-за каких-то других чувств, возникающих между мужчиной и женщиной. Но Мордехай, как видно, до конца убежден не был, ибо поставил вопрос так, как того требовали искренность и серьезность его чувства к ней, а именно: пусть Бенина докажет правдивость своего рассказа поступками, а не словами, которые уносит ветер. А что же надо сделать, чтобы он поверил ей до конца и совершенно успокоился? Да очень просто: бросить все — свою госпожу, свой дом, шикарного кавалера и жить с Альмуденой, соединиться с ним на всю жизнь.

Старушка не отказалась наотрез, чтобы не возбудить нового взрыва страстей, а лишь объяснила, что вот так внезапно не может бросить свою госпожу: без ее поддержки та просто-напросто умрет. Но слепой на эти доводы приводил свои, основанные на законах любви, которые выше всех других законов:

— Если ты любить меня, я будет на тебе жениться, амри.

Услышав такое предложение руки и сердца, подкрепленное нежным вздохом и смущенной улыбкой, растянувшей рот до ушей, после чего губы собрались трубочкой в умильную гримасу, Бенина чуть было не захохотала. Но сдержалась и прибегла к весьма разумному доводу:

— Сынок — я так тебя называю, потому что гожусь тебе в матери... — спасибо за любезность, но пойми, что мне уже стукнуло шестьдесят.

— Какой мой дело, шестьдесят, сто шестьдесят, если я тебя любить.

— Так я же ни на что не годная старуха.

— Годная, амри, я любить тебя... Ты прекрасная, как белый свет, ты молодая.

— Какая чушь!

— Я будет с тобой жениться, и мы ехать, ты и я, в мой страна, где город Сус. Мой отец Саул, он есть богатый, мои братья, они тоже богатые, моя мать, Римна, богатая, хорошая, она тебя будет полюбить, называть дочка... Ты увидишь мой страна: много оливка, много апельсин... у мой отец много бараны... много деревья возле река, большой дом... нория с прохладный вода... хороший погода, не жарко, не холодно.

Хотя описание такого благоденствия не могло не затронуть душу Бенины, она не поддалась соблазну и трезвым оком тотчас оценила неудобства внезапного отъезда в неведомую далекую страну, к чужому народу, говорящему на немыслимой тарабарщине, у которого другие обычаи, другая вера и наверняка другая одежда — там скорей всего ходят в набедренных повязках... Хороша она будет в набедренной повязке! Ох уж этот Мордехай, надо же что удумал! Но его она ласково поблагодарила и сослалась на то, что замужество — дело серьезное, и решать его второпях, с бухты-барахты, не годится, да к тому же еще надо сорваться с места и ехать не куда-нибудь, а в Африку, где, говорят, берут начало Пиренеи. Нет, нет, необходимо все хорошенько обдумать, повременить, чтобы второпях не наделать глупостей. На ее взгляд, намного разумней отложить пока что это дело со свадьбой и свадебным путешествием, а поскорей заняться заклинанием царя Самдая, собрав все, что нужно для успеха этого предприятия. Если дело выгорит, как уверял ее Альмудена, и она завладеет корзинами с драгоценными камнями, которые без труда можно превратить в банковские билеты, вот тогда все их проблемы будут решены, и остальное нетрудно будет уладить. Деньги — самое верное средство для преодоления всех на свете трудностей. В общем, она принимает его предложение и дает слово соединить с ним свою судьбу и идти за ним на край света, как только царь Самдай дарует ей то, о чем она его попросит, соблюдя все правила обряда и произнеся нужную святую молитву.

Услышав такую речь, африканец задумался, потом снова начал бить себя кулаками в лоб, что выражало крайнее расстройство и отчаяние.

— Прости меня ты... Я забыл сказать тебе один вещь.

— Как? Теперь ты идешь на попятный? Чего-нибудь не хватает, чтоб все получилось как надо?

— Я забывал один вещь... Ничего не выходить, потому что ты есть женщина.

— Ах ты, такой-сякой! — вскричала Бенина, не на шутку рассердившись. — Что же ты сразу не сказал? Значит, первое условие — быть мужчиной... Ничего себе!

— Ты меня прости... Я забывал.

— Ну что у тебя за голова! Хорошенькое дело! Хотя я сама виновата, поверила сказкам, которые выдумывают в твоей проклятой стране, где поклоняются царям из преисподней. Да нет, не то чтоб я поверила... Это бедность меня лишила разума. А я в это не верю, нет. Прости, господи, мои грешные мысли, ведь я собиралась улещать самого дьявола, прости меня и ты, пресвятая дева.

— Раз уж дело не выходить из-за того, что ты есть женшена, — пристыженно пробормотал Альмудена, — я знать еще один вещь... Если ты его сделать, ты получай вся деньга, какой хотел...

— Нет уж, в другой раз меня не обманешь. Ишь какой хитрец!.. Я теперь ни одному твоему слову не поверю.

— Белым светом клянусь, это есть правда... Пусть меня разрази гром небесный, если я обманывал тебя... Будешь получить много, много деньги.

— Когда?

— Когда захотеть ты.

— Ну, посмотрим... Хоть я и не верю, скажи все-таки, в чем дело.

— Я давать тебе бумажка...

— Бумажку?

— Да... Ты класть ее на кончик языка...

— На кончик языка?

— Да. И входить в банк с бумажка под язык, и никто тебя не видеть. И можешь брать себе вся деньга... Тебя никто не видать.

— Альмудена, это ж воровство!

— Никто тебя не видать, и никто ничего не говорить.

— Ну уж это ты брось... Нет у меня такой привычки, не стану я красть. Говоришь, никто не увидит? Но бог-то все видит.

XXV

Влюбленный марокканец не оставлял надежды добиться благосклонности своей дамы (именно так мы должны ее называть в данном случае, ибо такой он видел ее внутренним взором); он понимал, что одними идеалами ее не прельстишь, вернее будет воззвать к корыстолюбию Бенины, к ее стремлению разбогатеть, и предложил прибегнуть к другому колдовству, порожденному богатым воображением его соплеменников-семитов. Он сказал, что среди вверенных ему милостью божьей тайн, есть одна, которую он хранил, с тем чтобы открыть ее лишь владычице своего сердца, а так как Бенина и есть женщина его мечты, назначенная ему Самдаем, то ей одной он расскажет о верном способе отыскивать зарытые в землю клады. Бенина хоть и заявила, что не верит подобным сказкам, однако не упустила ни одного слова из рассказа Альмудены. По его разумению, дело это простое, несмотря на то, что кое-какие практические трудности все же были очевидны. Тому, кто через волшбу хочет наверняка узнать, где спрятаны деньги, надо всего-навсего вырыть в земле яму и просидеть в ней сорок дней легко одетым, питаясь одной ячменной мукой без соли, все время читая священную книгу с длинными листами и размышляя о содержащихся в ней великих истинах...

— И это должна проделать я? — сердито спросила Бенина. — С ума ты спятил! Эта книга небось написана на твоем языке? Вот чудак, как же я прочту всякие там закорючки, когда я и по-нашему-то, по-кастильски, еле-еле разбираю, у меня от букв в глазах рябит!

— Я читать, ты читать.

— И в этой Яме вроде кротовой норы мы поместимся оба?

— Конешно.

— Ладно. А чтобы как следует видеть буквы в этой самой книге, — ехидно заметила дама, — ты наденешь очки для слепых...

— Я згнать этот книга на память, — смело отпарировал африканец.

По прошествии сорока дней поста и покаяния волшебная процедура завершалась тем, что на клочке бумаги вроде папиросной надо было написать магические слова, которые знал один Альмудена, потом бумажку бросают на ветер и, пока она летит, оба они должны усердно читать молитвы, не спуская глаз с бумажки. Где она опустится на землю, там и надо копать, копать, пока не откопаешь клад, скорей всего глиняный горшок, полный золотых монет.

Бенина засмеялась, тем самым выказывая неверие в подобное колдовство, но эта новая сказка все же оставила какой-то след в ее душе, потому что она с полной серьезностью высказала такое мнение:

— Не верю я, что закопанные деньги можно найти в поле. В твоих краях, может, такое и случается, а у нас... У нас клад надо искать в патио, на скотном дворе, под сараем или амбаром или же в погребе, а то еще он может быть замурован в стену...

— Все равно я могу его находить... И скажу тебе, если ты будешь меня любить и выйти за меня замуж.

— Мы еще поговорим об этом не спеша, — сказала Бенина, снимая и надевая платок, — верный знак того, что ей не терпится уйти.

— Не уходить, амри, нет, — жалобно пробормотал слепой, держа ее за подол.

— Мне пора, дружок, дома дел невпроворот.

— Я хочу, ты всегда быть со мной.

— Пока что нельзя. Наберись терпения, сынок. Почувствовав, что она встала, Альмудена снова пришел в ярость, цепкими пальцами до боли сжал ее руки и скорее рычанием, чем словами выразил свое страстное желание не расставаться с ней.

— Я тебя любить... Я буду убивать себя, бросаться в река, если ты не приходить ко мне...

— Пусти меня ради бога, Альмудена, — печально и кротко попросила дама, полагая, что ласковыми просьбами скорей убедит своего друга. — Я тоже тебя люблю, но сейчас меня ждут дела.

— Я буду убивать шикарный кавалер, — сжав кулаки, вскричал слепой и шагнул к старушке, а та испуганно отступила.

— Да образумься ты, а не то разлюблю... Пошли. Если обещаешь быть паинькой и не драться, пойдем вместе.

— Я бить тебя нет, нет... любить больше, чем белый свет.

— Ну, коль драться не будешь, идем, — ласково сказала Бенина и, подойдя к слепому, взяла его под руку.

Успокоив таким образом неистового Мордехая, Бенина повела его обратно наверх, и по дороге кавалер рассказал, что съезжает с квартиры в приюте святой Касильды, так как решил расстаться с Петрой; времена настали трудные, подают мало, и он нынче же переедет в предместье Камбро-нерос, у Толедского моста, там есть ночлежка, куда пускают ночевать всего за десять сентимо. Бенина не одобрила переезда: в том квартале, как она слышала, бедняки живут в великой тесноте, в дрянных каморках, но слепой с грустью и печалью заявил, что он хочет, чтоб ему было плохо, так нужно для покаяния, он целыми днями будет плакать, пока Адонай[47] не смягчит сердце любимой им женщины. Оба вздохнули и до конца улицы Толедо шли молча.

Когда Бенина предложила Альмудене дуро на переезд, тот выказал полное презрение к деньгам:

— Не хочу деньги... Деньги есть дурная вещь... Хочу иметь амри... Мой жена со мной.

— Хорошо, хорошо, не спеши, — сказала Бенина, опасаясь, как бы на прощанье марокканец снова не разошелся. — Обещаю тебе, что завтра мы об этом поговорим.

— Ты будешь прийти в Камбронерос?

— Да, обещаю.

— Я не ходить больше к церковь... Не люблю кто много важничать: Касиана, Элисео... Мне это противно. Я просить у моста Толедо...

— Так жди меня завтра... и обещай быть умницей.

— Я будет плакать, плакать.

— Но к чему столько слез?.. Альмуденилья, я же тебя люблю... И ты меня не расстраивай.

— Теперь ты в твой дом, видеть шикарный кавалер, много ласка.

— Да ты что? Совсем умом тронулся! Что ты себе вообразил? У него в чем только душа держится. Ведь он стар, как Мафусаил! Просто он родственник моей госпожи., это она велела мне привезти его к ней в дом.

— Он есть дряхлый старик?

— Еще какой дряхлый-то! Тебя с ним и сравнивать нельзя... Вот что, сынок, я очень спешу. Прощай. До завтра.

Марокканец глубоко задумался, и Бенина, воспользовавшись этим, пустилась наутек, оставив его у стены возле лавки с вывеской «Кувшин». Только так и можно было избавиться от упрямой привязанности слепого к ней. Оглянувшись, она увидела, что Альмудена стоит неподвижно, опустив голову. Немного погодя он опустился на землю, и до конца дня прохожие видели, как он молча сидел у стены с протянутой рукой.

Дома особых новостей не было, если не считать отличного расположения духа доньи Паки, которая без устали нахваливала тонкое обхожденье своего гостя и была в восторге от того, как они делились воспоминаниями об Альхесирасе и Ронде. Донья Пака будто перенеслась во времена своей юности, почти забыла о нынешней нищете и, движимая теми же побуждениями, которые смолоду составили основу ее характера и привели к полному разорению, попросила Нину пойти и купить для дона Фраскито две бутылки хереса, паштет из индюшатины, кабанью голову и воздушный пирог.

— Да, конечно, сеньора, — ответила служанка. — Я все это принесу, а потом мы с вами сами пойдем в тюрьму, чтоб избавить лавочников от труда нас туда засадить. С ума вы сошли! Сегодня на ужин я приготовлю чесночный суп с крошеным крутым яйцом — и, то слава тебе господи. Будьте уверены, этому кабальеро, привыкшему есть что попало, такое угощенье покажется райской едой.

— Что ж, ладно. Делай что хочешь.

— Вместо кабаньей головы мы ему предложим головку чесноку.

— С твоего разрешения, я полагаю, что при любых обстоятельствах человек должен вести себя, не забывая, кто он такой, пусть даже ценой немалых жертв. Короче говоря, сколько у нас денег?

— Для вас это неважно. Предоставьте уж мне управляться с хозяйством. Как деньги кончатся, не вы же пойдете их добывать.

— Да, да, я знаю, что ты пойдешь и добудешь. А я уже ни на что не гожусь.

— Как это не годитесь? Вот, помогите-ка мне почистить эти картофелины..

— Что ж, изволь. О, я совсем забыла. Фраскито любит чай, а ведь он такой изнеженный, надо купить лучшего.

— Ну, ясно. Съезжу-ка я в Китай.

— Не смейся. Поди в лавку и попроси того чаю, который называется «Мандарин». И заодно прихвати кусок хорошего сыра на десерт...

— Вот, вот... Бросьте вы эти замашки и забудьте о транжирстве.

— Ты же сама знаешь, что он привык обедать в богатых домах.

— Совершенно верно, например, в таверне Бото, что на улице Аве-Мария... Порция жаркого — реал, а с хлебом и вином — тридцать пять сентимо.

— Ты что-то сегодня... совсем невыносимая. Но я покоряюсь, Нина. Здесь командуешь ты.

— Да если б я не командовала, хороши бы мы были! Нас давно уже отправили бы в городской приют Сан-Бер-нардино, а то и в Эль-Пардо[48].

За такими шуточками они не заметили, как наступил вечер, и все втроем скромно поужинали, в неплохом расположении духа, ибо и с бедностью можно мириться, когда есть хоть кусок хлеба, чтобы заморить червячка. Однако истины ради мы вынуждены отметить, что хорошее настроение доньи Паки немного испортилось, когда обе женщины удалились в спальню и хозяйка дома легла на кровать, а Бенина постелила себе на полу,, так как свою кровать уступила Фраскито. Мы уже знаем, что у вдовы Сапаты нрав был переменчив, она без всякой видимой причины могла внезапно перейти от благодушия к неправедному гневу, от детской доверчивости к болезненной подозрительности, от разумных речей к несусветной чепухе. Служанка знала об этих крутых поворотах мыслей и чувств своей госпожи, про себя называла ее флюгером и, не принимая близко к сердцу ее сердитых или гневных слов, спокойно ждала, когда ветер подует в другую сторону. И действительно, ветер неожиданно поворачивал, разгонял грозовые тучи, и точно так же, как минутами раньше мальва превращалась в чертополох, теперь чертополох снова оказывался мальвой.

По достоверным сведениям, дурное настроение доньи Паки в тот вечер, о котором я рассказываю, вызвано было тем, что Фраскито во время бесед за ужином и десертом оказывал явное предпочтение Бенине, что глубоко уязвило самолюбие несчастной вдовы. Лишь Бенине выражал этот достойный муж свою глубокую благодарность, не оставляя для госпожи ничего, кроме холодной учтивости; Бенине адресовались все его улыбки, самые цветистые фразы, на Бенину избивалась вся нежность его кроткого, как у ягненка при последнем издыхании, взгляда; ко всему этому надо добавить, что в течение вечера он раз двести назвал Бенину ангелом, а это уж было верхом неприличия.

После этих пояснений послушаем, что говорит донья Пака, лежа на кровати, своей служанке, устроившей себе ложе на полу:

— Послушай, милая, мне кажется, я даже уверена, что ты опоила этого несчастного каким-то приворотным зельем. Гляди, как он тебя возлюбил! Не будь ты такой безобразной и противной старухой, можно было бы подумать, что он тобой увлечен... Правда, ты добра, сострадательна и умеешь расположить к себе заботами и ласковым обращением... и это, конечно, может обмануть того, кто тебя не знает... Но при всех твоих способностях никак нельзя предположить, чтобы ты пленила такого искушенного в жизни человека... Если ты так думаешь и пыжишься от гордости, бедняжеч-ка, мой тебе совет: выбрось это из головы. Чем ты была, тем и останешься до конца своих дней... Но не бойся, я не стану разочаровывать дона Фраскито, рассказывая ему о твоих повадках, о том, как ты любишь обсчитывать господ, и о многом, многом другом, что знаешь ты и знаю я...

Бенина помалкивала, натянув простыню до глаз, но ее смирение и сдержанность еще больше распаляли гнев бедной вдовы, и та продолжала язвить свою верную компаньонку:

— Никто так не ценит твои достоинства, как я, но тебя надо все время держать на расстоянии, чтобы ты знала свое место и не зарывалась, не воображала себя ровней тем, кто выше тебя. Вспомни, как я дважды выгоняла тебя из дома за обсчеты... Ты до того дошла в своем бесстыдстве, скажу даже — в своем нахальстве, что... что даже я, никогда не любившая считать да подсчитывать, и то заметила, как денежки текут из моего кармана в твой... текут непрерывным потоком!.. Что? Что ты сказала?.. Ах так, не отвечаешь. Онемела ты, что ли?

— Да, сеньора, я онемела, — спокойно и просто ответила доблестная служанка. — Быть может, когда вы устанете и закроете рот, я скажу вам... Но нет, ничего не скажу.

XXVI

— Ха-ха... Да говори что хочешь... — продолжала донья Пака. — Посмеешь ли ты сказать мне что-нибудь оскорбительное? Да, я никогда не умела подводить баланс! Ну и что? Кто тебе сказал, что дама из общества должна копаться в конторских книгах? Отсутствие учета и каких бы то ни было записей — это естественное проявление моей безграничной щедрости. Я позволяла обкрадывать себя всем кому не лень, видела, как вор запускает руку в мой карман, и притворялась дурой... Такая я была всю жизнь. Но разве это грех? Господь мне его простит. Чего он не прощает, Бенина, так это лицемерия, притворства и всяческих ухищрений, с помощью которых человек пытается показать себя лучше, чем он есть. А у меня по лицу всегда можно прочесть, что у меня на душе, и в глазах всего света я была, есть и останусь сама собой, такой, какой сотворил меня господь, со всеми моими недостатками и достоинствами... Тебе нечего мне ответить?.. Не можешь придумать ничего в свое оправдание?

— Сеньора, я молчу, потому что засыпаю.

— Нет, ты не засыпаешь, это ложь: совесть не даст тебе уснуть. Ты понимаешь, что я права и что ты действительно из тех, кто из кожи лезет вон, чтобы замаскировать, скрыть свои грешки... Даже не «грешки», это не совсем верное слово. Буду великодушной, как и во всем прочем, и скажу: слабости... Но какие слабости! Все мы слабы, но уж ты-то смело можешь сказать: «Я зовусь не Бениной, имя мое — Слабость...» Однако не беспокойся, сама знаешь, я не стану рассказывать все о тебе сеньору де Понте, чтобы развенчать тебя и тем самым лишить его всяких иллюзий... Вот потеха-то!.. Не мог же он увидеть у тебя ни стройной фигуры, ни свежего розового личика, ни тонкого обхождения, какое бывает у хорошо воспитанных женщин, — ведь ничего такого, что привлекает к нам мужчин, у тебя нет и в помине...

Гак что же он в тебе нашел? Что? Убей меня бог, если я знаю. Если б ты была чистосердечна, какой никогда не была и не будешь... Ты слышишь, что я тебе говорю?

— Слышу, сеньора.

— Если б ты была чистосердечна, ты призналась бы мне, что сеньор Понте называет тебя ангелом за то, что ты хорошо готовишь чесночный суп и гренки... Тебе кажется этого достаточным, чтобы женщину называли ангелом в полном смысле слова?

— Да вам-то какая забота?.. Пусть сеньор де Понте Дельгадо называет меня, как ему заблагорассудится.

— Ты, пожалуй, права... Может статься, он просто над тобой подшучивает, ведь большие господа, знающие толк в светских разговорах, часто шутят, нам кажется, что они возносят нас до небес, а они, как говорится, валяют дурака... Но уж коли он от души это говорит и у него на твой счет серьезные намерения... Может быть, и так, Бенина, на белом свете чего только не бывает... Тогда ты должна быть с ним честной и признаться ему в своих прегрешениях, чтобы он не думал, что ты чиста, как ангел небесный. Если ты этого не сделаешь, ты — дурная женщина. В таких случаях, Нина, надо говорить правду, всю правду. Фраски-то, видно, вообразил себе, что ты — чудо целомудрия, ха-ха... И воистину было бы чудом прожить до шестидесяти лет в Мадриде служанкой и сохранить невинность... Впрочем, ты можешь сказать, что тебе пятьдесят пять, этот грех невелик, все мы, женщины, ему подвержены, но в вопросах морали, нравственных устоев шутить нельзя. Пойми, милая, я тебя очень люблю и как твоя госпожа и твой друг советую поговорить с ним начистоту, рассказать обо всех своих проступках и грехопадениях. Тогда этот бедняга не скажет, что ты его обманула, когда со временем ему откроется то, что ты сейчас от него скрываешь. Да, Нина, да, дочь моя, признайся ему во всем, даже если при этом щеки твои покраснеют, а бородавка на лбу станет багровой. Поведай ему и о своем падении, когда тебе стукнуло уже тридцать пять... Наберись смелости и скажи: «Сеньор Фраскито, я любила гражданского гвардейца по имени Ромеро, который два с лишним года сулил мне золотые горы, а потом так и не женился на мне...» Ну, милая моя, что ж тут заливаться краской. В конце концов, что ты сделала? Полюбила мужчину. Женщины для того и созданы, чтобы любить мужчин. Тебе не повезло, попался нечестный. Кому какая судьба, милая. А ты по нему с ума сходила... Как сейчас помню. Тебя было не узнать, все из рук валилось. А уж тащила у меня, как никогда, у самой платья приличного не было, а он у тебя раскуривал дорогие сигары... Я-то видела все твои страдания и твою слепоту, день за днем ты мучилась, но вместо того чтобы избавиться от муки, сама шла на нее, об этом мне не надо рассказывать, своими глазами видела. Правда, эту историю я знаю не во всех подробностях, ты всегда от меня что-то скрывала... Кое-что мне рассказывали, не знаю, правда или нет... Говорили, что от этой любви у тебя родился...

— Это неправда.

— И что ты отдала его в приют...

— Это неправда, — твердо и громко повторила Бенина, садясь в постели.

Услышав такой ответ, донья Пака вдруг замолчала, как ночная мышь, которая перестает скрестись, заслышав человеческие шаги или голос. Некоторое время слышались только глубокие вздохи госпожи, которые затем перешли в тихое и жалобное бормотанье. Служанка не откликалась. Состояние духа несчастной вдовы резко изменилось, флюгер повернулся в другую сторону, гнев и раздражение уступили место мягкости и кротости. Буря утихла, и наступило искреннее раскаяние в содеянном, госпоже теперь было стыдно вспомнить свои речи, и верным признаком перемены настроения были стоны и жалобы на воображаемые боли. Так как Бенина на эти сигналы не отвечала, донья Пака уже почти в полночь принялась звать ее:

— Нина, Нина, если б ты знала, как мне плохо! Ну и ночка мне выдалась! Будто кто-то прижигает мне бок каленым железом, а из ног выдергивает по одной все косточки. В голове будто не мозги, а хлебный мякиш с какой-то острой приправой... Я не хотела тебя беспокоить и не попросила, чтобы ты заварила мне липового чаю, потерла спину и дала бы порошок аспирина, бромистого натрия или сульфонала... Это ужасно... А ты спишь, как колода. Что ж, ладно, отдыхай, может, пополнеешь хоть немного... Не буду тебя беспокоить.

Нина, не говоря ни слова, встала с тюфяка, надела юбку, пошла в кухню, вскипятила воду на спиртовке и заварила липовый чай, дала госпоже лекарство, растерла спину и наконец легла к ней в постель, чтобы убаюкать ее, как ребенка. Госпоже хотелось загладить впечатление от своих злоехидных речей и, пока служанка ее убаюкивала, она не скупилась на ласковые слова:

— Если бы не ты, не знаю что бы со мной было. И я еще ропщу на господа бога, чего только ему не говорю, даже ругаю его, как простого смертного. Правда, он лишил меня многого, но он даровал мне тебя, твою дружбу, которая для меня дороже серебра, золота и бриллиантов... И вот еще я вспомнила: что ты мне посоветуешь делать, если снова придут дон Франсиско Моркечо и дон Хосе Мария Порсель но этому делу насчет наследства?..

— Но, сеньора, вам же это приснилось, а эти господа уже сто лет смирнехонько лежат в земле.

— Правильно, мне это приснилось... Ну, а если не эти, а другие придут по такому же делу, разве этого не может быть?

— Может, что и говорить. А вам не снились пустые ящики? Это верный знак, что скоро получите наследство.

— А тебе что снилось?

— Мне? Вчера снилось, будто мы повстречали черного быка.

— А это значит, что мы найдем клад... Послушай, кто может утверждать, что в этом старом доме, где когда-то жили богатые торговцы, не запрятан в стене или переборке какой-нибудь горшок, полный золотых унций?

— Слыхала я, что сто лет тому назад здесь жили торговцы тканями, очень богатые, а когда умерли... никаких денег в доме не нашли. Они вполне могли замуровать их в стену. Таких случаев не счесть.

— Я совершенно уверена, что эти деньги спрятаны здесь, в доме. Но куда же, черт побери, эти скопидомы их засунули? Нет ли какого-нибудь способа узнать об этом?

— Не знаю... не знаю, — пробормотала Бенина, а в памяти ее всплыл восточный колдовской обряд, описанный Альмуденой.

— Если не в стене, то под плитами на кухне или в чулане могли эти сеньоры припрятать денежки, как будто надеялись попользоваться ими на том свете.

— Может быть, и так... Но скорей всего в стенах или крыше между стропилами...

— Думаю, ты права. Клад может находиться как внизу, так и наверху. Знаешь, когда я ступаю по половицам в коридорах и в столовой и весь дом сотрясается, будто вот-вот рухнет, мне слышится какой-то шум, вроде бы звякает металл о металл... Ты не замечала?

— Замечала, сеньора.

— А то попробуй хоть сейчас. Пройдись по спальне, топай посильней и послушаем...

Бенина прошлась по спальне, веря словам госпожи не меньше, чем та сама, и на самом деле... они услышали звон металла, какой могли производить, разумеется, лишь груды серебра и золота (золота было больше, чем серебра), схороненного под старыми досками. О этой надеждой обе уснули и во сне продолжали слышать: дзинь... дзинь...

Огромный дом потел, как живое существо, и из бесчисленных пор выскакивали унции, сентены и другие старинные монеты.

XXVII

Наутро Бенина, шагая с корзиной на руке по дороге на Камбронерас, с беспокойством думала о бредовых мыслях несчастного Альмудены, которые, чего доброго, доведут его до сумасшествия, если она не придумает, как удержать его в границах благоразумия. Миновав Толедские ворота, увидела Потешницу и еще какую-то нищенку с большеголовым ребенком. Подруга по приходу Сан-Себастьян рассказала ей, что живет теперь у Толедского моста, из-за того что в центре Мадрида жилье слишком дорого, а милостыни подают мало. А в лачуге у реки она получает приют за сущие гроши, к тому же дышит вольным воздухом, совершая ежедневные прогулки от реки до места и от места обратно к реке. Бенина спросила, не знает ли Потешница, где живет слепой марокканец, и та ответила, что видела, как он просил у фонтана за мостом, а где он живет, она не знает.

— Помогай вам бог, сеньора, — сказала Потешница, прощаясь. — Вы сегодня на место не идете? А я иду... хоть и мало мы там собираем, но я все же устроилась неплохо. Мне каждый день приносят кучу еды из дома сеньора банкира, который живет прямо напротив церковных ворот на улице Уэртас, так что я теперь питаюсь что твоя аббатиса, а какое удовольствие видеть, как вытягивается рыло Капралыпи, когда служанка сеньора банкира приносит мне целую кастрюлищу всякой снеди... В общем, этим и живу помаленьку, да кое-что и подают по мелочи, вот так, донья Бенина, назло всем богачкам. Прощайте, всего вам доброго, надеюсь, вы встретите вашего слепого в добром здравии... Храни вас бог.

На том они разошлись, и Бенина перед мостом свернула направо, на мощенную камнем дорогу, которая спускалась в предместье Камбронерас, расположенное в низине на левом берегу Мансанареса. Вышла она на небольшую площадь, с запада ограниченную невзрачным каменным домом, с юга огражденным перилами контрфорсом моста, а с двух других сторон — неровными откосами и песчаными насыпями, поросшими диким кустарником, чертополохом и чахлой травой. Место было живописное, открытое ветрам и, можно сказать, радовало глаз, потому что отсюда видны были зеленые берега реки, прачечные на берегу и разноцветное белье на площадках для просушки. На западе виднелись горы, а на том берегу Мансанареса — кладбища Сан-Исидро и Сан-Хусто, украшавшие пейзаж многочисленными куполами пантеонов и темной зеленью кипарисов... Грусть, навеваемая видом кладбищ, здесь не лишала их своеобразной прелести, они как бы представляли собой декорацию, добавленную человеком к созданной природой панораме.

Неторопливо спустившись на эспланаду, наша нищенка увидела двух ослов... какое там двух! — восемь, десять, а то и больше, все в кричаще алых ошейниках; неподалеку от них небольшими группами расположились цыгане, гревшиеся на солнце, которое поднялось уже довольно высоко, и в его ослепительных лучах яркими пятнами горели цветастые наряды людей и украшения на животных. Говор, шутки, смех и беготня. Парни гонялись за молодыми цыганками, те проворно убегали; одетые в лохмотья дети кувыркались в пыли, и лишь ослы держались степенно и важно среди всеобщего гама и суеты. Старые цыганки, смуглые до черноты, судачили, собравшись отдельной группой у большущего дома с галереей, похожего на коробку. Какие-то девушки стирали тряпье в луже, образовавшейся посередине эспланады у водоразборной колонки. У одних лица были темные, почти черные, и на них ярко выделялись крупные серьги; у других кожа была посветлей, и все они были стройные, грациозные, ловкие и бойкие на язык. Старушка поискала, нет ли среди цыган кого-нибудь знакомого, прошлась туда-сюда, и ей показалось, что одного из цыган она когда-то видела в больнице, куда он приходил встретить свою подругу, которую в тот день выписывали. Но подходить сразу не стала, потому что ее знакомый вел жаркий спор с товарищами о потертостях на крупе осла, и момент был неподходящий. Но вот подрались двое мальчишек, на одном из них были штаны с разорванными сверху донизу штанинами, из которых выглядывали черные ноги до самого бедра, у другого на голове было что-то вроде тюрбана, а на теле — один лишь мужской пиджак; цыган подошел разнять их, Бенина, пользуясь случаем, пришла ему на помощь и тут же спросила:

— Скажите, добрый человек, не видели ли вы здесь вчера или сегодня слепого мавра по имени Альмудена?

— Видел, сеньора, и говорил с ним, — ответил цыган, раздвинув в улыбке толстые мясистые губы и показывая два ряда идеально ровных белых зубов. — Повстречал его на мосту... Он сказал, что со вчерашнего дня живет в одном из домов Ульпиано... и что... не помню, что еще... Посторонитесь, добрая женщина, этот осел норовистый, как бы не лягнул...

Бенина отскочила, увидев вблизи задние ноги крупного осла, которого двое парней охаживали палками, как видно, с целью воспитания строптивого животного в цыганском духе, и направилась к тем домам, на которые ей указал белозубый цыган.

По направлению к Сеговийскому мосту от эспланады отходила не то дорога, не то кривая улица. По левую руку от нее стоял домина с галереей — гигантский улей, разделенный на дешевые клетушки, за которые брали всего шесть песет в месяц, а дальше шли глинобитные стены и надворные постройки некоей фермы, именовавшейся «усадьбой Вальдеморо». По правую руку в беспорядке лепились друг к другу обветшалые домишки с внутренними дворами, заржавелыми оконными решетками и грязно-белыми глинобитными стенами — трудно представить себе более жалкую и примитивную городскую или сельскую архитектуру. Кое-где над дверями красовались мозаичные изразцы с изображением святого Исидора и датой постройки, а над покоробившимися дырявыми крышами торчали затейливой формы жестяные флюгера. Приблизившись к одному из домов, Бенина заметила, что кто-то выглядывает в забранное решеткой окно, и хотела навести дальнейшие справки — оказалось, это белый осел, который при звуках ее голоса высунул наружу длиннущие уши. Старушка зашла в первый двор: он был мощен камнем, но весь в рытвинах, его окружали лачуги разной величины, жилые сараи или просто дощатые коробки, крытые латунными листами; на одной из беленых стен, не такой грязной, как остальные, Бенина увидела намалеванный красной охрой корабль, трехмачтовый фрегат вроде тех, что рисуют дети: с длинной трубой, над которой вьется дым. Рядом с дверью худая, изможденная женщина стирала в корыте какие-то тряпки, это была не цыганка, а здешняя. Она рассказала, что по левую сторону двора живут цыгане со своими ослами, причем под одной крышей мирно уживаются люди и животные, тем и другим ложем служит мать-земля, а деревянные кормушки люди используют как изголовье. Справа, в таких же грязных ослиных стойлах, живет много бедняков из тех, что утром уходят в Мадрид: за десять сентимо им предоставляется место на земле — спи себе на здоровье. Когда Бенина сообщила женщине приметы Альмудены, та заверила, что он действительно здесь ночевал, но ушел спозаранку вместе с остальными, так как подобные спальни к утренней неге не располагают. Если сеньора хочет передать что-нибудь слепому мавру, она передаст, как только он вернется на ночлег.

Поблагодарив женщину, Бенина вышла из двора и прошла до конца улицы, поглядывая по сторонам. Она рассчитывала увидеть на каком-нибудь из лысых холмов фигуру марокканца, предающегося грусти под лучами утреннего солнца. После домов Ульпиано справа идут лишь голые каменистые склоны, которые служат свалкой для всякого рода отбросов и мусора. Метрах в ста от эспланады дорога делает поворот, вернее, зигзаг и идет к станции Пульгас, ее снизу можно узнать по горе угля, заборам, ограждающим пути, да по клубам дыма, поднимающимся к небу. Недалеко от станции, чуть восточнее, проходит сточная канава, по которой течет темная, как чернила, вода; поток прорезает склоны холмов, скрываясь в сточной трубе, и удобряет огороды, прежде чем впасть в реку. Тут наша нищенка задержалась и, острым, рысьим взглядом окинув окрестности, увидела, как черная вода каскадами низвергается из трубы в глубокую канаву, оглядела грядки, засаженные белой свеклой и салатом-латуком. Кинула взгляд и еще дальше, ибо знала, что африканец любит пустынные дикие места. День был погожий: яркое солнце высвечивало буйную зелень свекольной ботвы и фиолетовые завязи салатной капусты, разливая радость на всю долину. Старушка не раз останавливалась, давая взору насладиться созерцанием богатых всходов на грядках, оглядывала лысые холмы, но нигде не увидела греющегося на солнце марокканца. Возвратившись на эспланаду, спустилась к реке, прошла мимо прачечных и домов, лепившихся к контрфорсу моста, — не видать Мордехая. Изрядно устав; поплелась обратно в Мадрид с твердым намерением продолжить поиски завтра.

Дома особых новостей не было — да что это я? — была новость, да такая, которую можно было бы назвать чудом, происшедшим по велению подземного духа Самдая.

Только Бенина вошла, как донья Пака взволнованно сообщила:

— Ты знаешь, Бенина, я так тебя ждала... Мне так хотелось тебе рассказать...

— О чем, сеньора?

— Что сюда заходил дон Ромуальдо.

— Дон Ромуальдо!.. Опять, наверно, вам приснилось.

— Да с чего бы... Может, этот сеньор пришел в мой дом из другого мира?

— Нет, но...

— Меня это, конечно, поразило... Что случилось?

— Ничего не случилось.

— Я-то подумала, что стряслось что-нибудь в доме сеньора священника, ты что-нибудь там натворила, и он пришел ко мне пожаловаться.

— Да ничего подобного.

— А ты разве не видела, как он ушел из дома? Он не сказал тебе, что идет сюда?

— Ну что вы! Только и не хватало сеньору священнику докладывать мне, когда и куда он идет.

— Тогда это очень странно...

— Но, в конце концов, раз он пришел, так, наверно, сказал вам...

— Да что он мог сказать, когда я его не видела?.. Сейчас объясню. В десять часов, как обычно, ко мне пришла одна из девочек, из дочек соседки-позументщицы, старшая, Селедония, самая шустрая. Так вот, болтаем мы с ней и вдруг без четверти двенадцать — дзинь! — звонят. Я говорю девочке: «Отвори, дочка, и, кто бы там ни был, скажи, что меня нет дома». После скандала, что устроил этот мерзавец из бакалейной лавки, я боюсь принимать кого бы то ни было, когда тебя нет дома... Селедония отворила... Я отсюда слышала такой густой голос, сразу почувствовала, что человек солидный, но слов разобрать не смогла... А потом девочка рассказала мне, что это был священник...

— А какой он?

— Высокий, видный... Не старый, но и не молодой.

— Да, это он, — подтвердила Бенина, изумляясь совпадению. — А карточку он не оставил?

— Нет, он забыл дома бумажник.

— И спросил обо мне?

— Нет, сказал только, что хочет меня видеть по очень важному для меня делу.

— Тогда зайдет еще раз.

— Но не очень скоро. Он сказал, что вечером уезжает в Гвадалахару. Ты, должно быть, слышала об этом.

— Да, что-то говорили... Насчет того, чтоб отвезти на вокзал чемодан и так далее.

— Ну вот, видишь... Если хочешь, позови Селедонию, она тебе расскажет подробней. Дон Ромуальдо очень сожалел, что не застал меня... сказал, что зайдет тотчас, как вернется из Гвадалахары... Странно только, что он ничего тебе не сказал об этом важном деле. А может, ты все знаешь, но хочешь сделать мне сюрприз?

— Нет, нет, мне об этом ничего не известно... А Селедония не перепутала имя?

— Спроси сама... Он два или три раза повторил: «Скажи госпоже, что заходил дон Ромуальдо».

Селедония подтвердила достоверность события. Девчонка была бойкая и передала слово в слово все, что говорил сеньор священник, точно описала его внешность, одежду, манеру речи... Бенина, как ни была смущена странным совпадением, долго о нем раздумывать не стала, ее заботили дела поважней. Фраскито к тому времени настолько окреп, что женщины решили поставить его на ноги, но кавалер, сделав несколько шагов по гостиной и коридору, с удивлением обнаружил, что левая нога не слушается... Однако он надеялся* что при хорошем питании сумеет ее разработать и сможет твердо ступать обеими ногами. Так что скоро совсем поправится. Свою признательность обеим сеньорам, особенно Бенине, он сохранит на всю жизнь... У него появилось второе дыхание и новые надежды получить в скором времени хорошее место, которое позволит ему существовать безбедно, иметь собственное жилье, пусть скромное, и... В общем, он воспрянул духом, а это главное, когда надо восстановить силы телесные.

Нина, не забывавшая ни о каких нуждах тех, кого держала на своем попечении, сказала, что надо бы предупредить хозяек дома на улице Сан-Андрее, которые, несомненно, удивляются долгому отсутствию своего жильца.

— Да, пожалуйста, передайте им, что я здесь, — согласился кавалер, удивленный такой прозорливостью. — Скажите им то, что сочтете нужным, и я не сомневаюсь, что мои интересы вы соблюдете.

Бенина так и поступила, в тот же вечер выполнила поручение, а на следующий день, чуть свет, снова направила свои стопы к Толедскому мосту.

XXVIII

У часовни на улице Оливар она повстречала оборванного старика с ребенком на руках, и тот поплакался ей на свои невзгоды, тяжести которых не вынес бы даже камень. Его дочь, мать вот этой малютки и еще одной, которую из-за болезни он оставил у соседки, умерла два дня тому назад «от нищеты, сеньора, оттого что устала страдать, продавая себя за кусок хлеба для детей». А что ему теперь делать с двумя девчонками, если он не может собрать милостыню и на себя одного? Господь оставил его. И никакие святые ему уже не помогут. Единственное, чего он желает, это умереть, поскорей лечь в могилу, чтобы не глядеть больше на белый свет. Хотелось бы только пристроить обеих девочек куда-нибудь, ведь есть же приюты для младенцев обоего пола. И надо же было так сложиться его несчастной судьбе!.. Уже нашел он добрую душу, священника, который обещал устроить девочек в приют, но тут вмешался дьявол и все нарушил...

— Вы, сеньора, случайно не знаете священника, которого зовут доном Ромуальдо?

— Вроде бы знаю, — ответила нищенка и снова смутилась так, что все поплыло у нее перед глазами.

— Высокий, статный, в сутане из тонкой шерсти, не старый, но и не молодой...

— Вы говорите, его зовут дон Ромуальдо?

— Да, сеньора, дон Ромуальдо.

— А нет ли у него племянницы, которую зовут донья Патрос?

— Не знаю, как ее зовут, но племянница у него есть, и хорошенькая. Но только подумайте, какая злосчастная у меня судьба. Вчера вечером прихожу я к нему за ответом. А мне говорят, что он уехал в Гвадалахару.

— Так оно и есть... — ответила Бенина растерянно, потому что в голове у нее реальность и собственный вымысел совсем уже перемешались. — Но он же скоро вернется.

— Дай бог, чтоб вернулся.

Затем несчастный старик поведал ей, что умирает от голода, за последние три дня съел только сырую треску — в лавке подали — да несколько черствых корок хлеба, которые пришлось размачивать в бассейне у фонтана, иначе их было не угрызть. От самого дня святого Иосифа, когда общество сердца Иисусова отказало ему в похлебке, бедняге некуда податься, к его мольбам глухи небо и земля. А ему исполнилось уже восемьдесят два года, и случилось это шестнадцатого февраля, в день святого Власия, на другой день после сретенья — ради каких таких благ жить ему дальше? Двенадцать лет он прослужил королю, за сорок пять лет переворочал тысячи тонн камня на строительстве дорог, всю жизнь был на хорошем счету, а теперь ему не осталось ничего другого, как вверить себя заботам могильщика, чтобы тот уложил его на дно могилы и засыпал землей. Как только он устроит обеих малюток, так сразу ляжет и поднимется лишь в день страшного суда, и то под вечер... Он восстанет последним! Бенина была тронута горем старика, без сомнения искренним, и попросила свести ее туда, где лежала больная девочка; скоро они пришли в полутемную комнату в нижнем этаже большого дома с галереей, в этой комнате за три песеты в месяц проживали а полдюжины нищих, не считая детей. Сейчас они почти все добывали в Мадриде заветные «худышки». Бенина увидела лишь маленькую полусонную старушонку, словно одурманенную вином, да пузатую опухшую женщину, у которой кожа была натянута, словно наполненный бурдюк, и кое-как прикрыта лохмотьями, из которых торчало воспаленное, словно от рожи, лицо. На тощем тюфяке под кусками фланели и истрепанным бордовым одеялом лежала больная девочка лет шести с бледным личиком и сосала кулак.

Бенина потрогала лоб и руки больной — они были холодны, как лед.

— Да она у вас больна от голода! — воскликнула добрая женщина.

— Может, так оно и есть, потому что со вчерашнего дня горячей пищи мы не видали.

Бенине этого оказалось достаточно, чтобы милосердие, переполнявшее ее душу, выплеснулось наружу и она, со свойственной ей стремительностью, начала действовать: пошла в лавку, размещавшуюся в том же доме, и купила все, что нужно для похлебки, а еще яиц, трески и немного угля — делать дела лишь наполовину она не умела. Через час дети и старик были накормлены, а с ними и другие несчастные, пришедшие на соблазнительный запах стряпни из соседних клетушек. В награду за милосердие господь бог послал Бенине в числе других нищих безногого калеку, передвигавшегося с помощью рук, который дал ей наконец точные сведения об Альмудене.

Марокканец ночевал в одном из домов Ульпиано, а день проводил в усердных молитвах, подыгрывая себе на двухструнной цитре, которую принес из Мадрида; для этого занятия он облюбовал себе мусорную кучу у станции Пуль-гас со стороны Сеговийского моста. Туда Бенина и направилась потихоньку, потому что ее провожатый передвигался медленно, под ягодицы у него была подвязана доска, и он перекидывал тело вперед, упираясь в землю двумя колодками, которые держал в руках. По дороге полчеловека позволил себе сделать несколько критических замечаний в адрес Альмудены, осуждая его странное поведение. Он склонен был думать, что у себя на родине слепой был служителем культа этого самого их долговязого и худого пророка, а сейчас у них, видно, магометанский великий пост, когда надо прыгать, хлопая себя по ногам, есть только хлеб с водой да слюнить себе ладони.

— Он тренькает на цитре и поет, должно быть что-то похоронное, так жалобно, что слеза прошибает. Да вон он, сеньора, устроился на колючем мусоре вместо коврика и не шевелится, будто окаменел.

И действительно, Бенина разглядела неподвижную фигуру своего друга на свалке всяческого мусора и отбросов между железнодорожным полотном и дорогой на Камбро-нерас, на пустыре, где не росли ни деревья, ни кусты, ни даже трава. Безногий отправился своей дорогой, а Бенина, держа на руке корзину, стала карабкаться на мусорную кучу, и это было нелегко, так как мусор под ногами осыпался. Еще не добравшись до той высоты, где находился африканец, стала кричать ему, возвещая свой приход:

— Ну и местечко ты выбрал, дружок, чтобы погреться на солнышке! Хочешь совсем высохнуть и превратиться в барабанную шкуру?.. Эй!.. Альмудена, это я, я поднимаюсь к тебе по этой устланной ковром лестнице!.. Да что с тобой, сынок?.. Уснул ты или очумел?

Марокканец не шелохнулся, продолжая подставлять лицо солнцу, будто хотел его подрумянить. Старушка бросила в него камешком раз, другой, потом наконец попала. Альмудена вздрогнул и, встав на колени, воскликнул:

— Бинина, это ты, Бинина?

— Я, сынок; бедная старушка пришла навестить тебя в твоей пустыне. Подумать только, что за блажь стукнула тебе в голову! Не так-то легко было тебя разыскать!

— Бинина! — повторил слепой, по-детски разволновавшись, из глаз его хлынули слезы, и весь он задрожал.

— Ты приходить ко мне с небеса.

— Нет, дружок, нет, — ответила добрая женщина, добравшись наконец до марокканца и трепля его по плечу. Не с небес я спустилась, а поднялась к тебе с земли, карабкаясь по каменьям. И зачем только тебя сюда занесло? Скажи, в твоей стране такая вот земля?

На этот вопрос Мордехай не ответил, оба помолчали. Слепой ощупывал ее дрожащей рукой, у слепых пальцы заменяют глаза.

— Я пришла, — сказала нищенка наконец, — потому что подумала, как бы ты ненароком не умер с голоду.

— Я не принимать еда...

— Совершаешь покаяние? Но мог бы выбрать место и получше...

— Место хороший... Красивый гора!

— Ничего себе гора! А как же ты ее называешь?

— Гора Синай... Я попал на Синай...

— Ты впал в обалдение, вот что.

— Ты# приходил с ангелы, Бинина... приходил с огонь.

— Нет, сынок, огня я не принесла, да он и ни к чему, ты и без того тут перегрелся. Гляди, совсем высохнешь, как вяленая треска.

— И хорошо... я хочу высыхать... и гореть, как солома.

— Ты мог бы превратиться в солому, если б я тебя оставила. Но я же пришла, и сейчас ты поешь и попьешь, чего я тебе принесла вот в этой корзине.

— Не хочу есть... хочу быть скелет.

Не входя в дальнейшие рассуждения, Альмудена стал шарить вокруг себя, отыскивая цитру с кое-как натянутыми двумя струнами. Бенина увидела ее и взяла в руки.

— Дай мне, дай мне! — нетерпеливо вскричал слепой, видимо, в порыве вдохновения.

Взяв инструмент, он стал перебирать струны, извлекая унылые глухие звуки без всякого ладу. И запел на арабском языке какую-то диковинную заунывную песню или молитву, в такт ударяя по струнам, звучавшим резко и сухо. Бенина слушала кантигу настороженно, хоть она и не понимала слов, состоявших из гортанных и твердых звуков, да и музыка совсем была непохожа на привычные для ее уха мелодии и ритмы, но все же старушка почувствовала звучавшую в песне безысходную грусть. Слепой все время поворачивал голову то вправо, то влево, словно хотел, чтобы слова песни разлетелись на все четыре стороны, и нажимал на отдельные слова, вкладывая в них весь пыл своего вдохновения.

— Хорошо, сынок, хорошо, — сказала старушка, когда слепой закончил. — Мне очень нравится твоя музыка... Но разве желудок не говорит тебе, что песнями его не насытишь и что ему нужен добрый ломтик ветчины?

— Ешь ты сама... а я — петь... Я есть сыт от радость, что ты со мной.

— Сыт тем, что я здесь? Ну и закуска! — Я любить тебя...

— Хорошо, сынок, люби на здоровье, только не забудь, что я, как мать, должна о тебе заботиться.

— Ты есть красивый.

— Это я-то? Старая, как мир, в этом тряпье и с этими морщинами!

Альмудена, не утратив в речи того вдохновения, которое украшало его песню, сказал на это:

— Ты есть как белая лилия... Твой фигура стройный, как пальма в пустыня... Твой рот — розы и шасмин... А глаза — вечерняя звезда.

— Пресвятая дева! А я-то до сих пор и не знала, как я хороша.

— Все девицы, они тебе завидовать... Рука бога лепил тебя от душа. Ангелы с арфа тебя славить.

— Пресвятой Антоний!.. Если хочешь, чтобы я тебе поверила, сделай милость, поешь, чего я тебе принесла. Как насытишься, тогда и поговорим, а сейчас ты не в себе.

С этими словами она извлекла из корзины хлеб, омлет, холодное мясо и бутылку вина. Она перечисляла все, что вытаскивала из корзины, с целью разжечь его аппетит, и в заключение сказала:

— Коли заупрямишься и не станешь есть, я к тебе больше не приду. Тогда забудь и мой рот, похожий на розу, и глазки, как звезды небесные... И еще ты должен выполнить все, что я прикажу: вернись в Мадрид и живи в своей каморке, как раньше.

— Если ты выходить за меня замуж — да... Если нет — нет.

— Так будешь ты есть, в конце-то концов? Я пришла сюда не затем, чтобы тратить время на проповеди, —самым решительным тоном заявила Бенина. — Если ты решил поститься, я ухожу.

— Ешь ты сама...

— Оба поедим. Я пришла, чтобы позавтракать с тобой вместе.

— Ты выходить за меня замуж?..

— Ну что за человек! Хуже ребенка. Отшлепать тебя, что ли?.. Прошу тебя, поешь и подкрепись, а потом уж поговорим о свадьбе. Неужели ты думаешь, что мне нужен муж, высушенный на солнце, как пергамент?

Этими и другими доводами ей удалось наконец убедит^ своего друга, и несчастный преодолел отвращение к еде. Начал как бы через силу, а под конец хватал пищу с жадностью, пока не насытился. Но мысль о женитьбе не оставил и, пока жевал, время от времени приговаривал:

— Я с тобой жениться... ехать в мой страна... Если хочешь, венчаться в твоя вера... Или в моя вера, если хочешь... Я — иудей... Сеньориты из благотворительный общество меня крестили... Дали имя Иосиф Мария Альмудена...

— Хосе Мария де ла Альмудена. Раз ты христианин, так нечего и говорить обо всяких плохих религиях.

— Один бог на свете, один, только Он, — воскликнул слепой в порыве мистического вдохновения. — Он исцелять всех, у К.ОГО разбитый сердце... Он один знать, сколько звезда на небе, зовет каждая по имени. Адонай славят каждый живой тварь, и четвероногий, и птица с крыльями... А-али-илуйя!

— Правильно, дружок, затянем-ка алилуйю, чтоб еда пошла впрок.

— Голос Адоная над вода, над большой вода. Голос Адоная сильный, голос Адоная красивый. Голос Адоная рушит великолепие Ливана и Сиона, повергает в страх детей единорога... Голос Адоная гасит пламя, сотрясает Пустыня; сотрясает и пустыня Кадер... Голос Адоная пугает робкий олень... Во дворце его все петь ему слава. Адонай насылать на земля потоп. Адонай благословлять свой народ и ниспослать ему мир...

Он долго еще читал еврейские молитвы на кастильском пятнадцатого века, сохранившиеся в памяти с детства, а Бенина почтительно слушала, дожидаясь, когда он кончит, чтобы вернуть его к действительности, к повседневным земным заботам. Потом они поспорили о том, надо ли ему возвращаться в приют святой Касильды: он не хотел подчиниться своей подруге в таком важном деле, пока та не даст твердое слово стать его женой. Он попробовал объяснить, почему в том состоянии духа, в котором он пребывал, его так влекли заваленные мусором каменистые склоны. Ему не по силам было выразить свои чувства, а Бенине — понять их; однако внимательный наблюдатель без труда мог бы увидеть в этом его странном желании своего рода атавизм, инстинктивный возврат к древности, ибо марокканец искал пустоши, дикие места, подобные тем, в которых возникла его раса... Такое ли уж это безумие? Пожалуй, нет.

XXIX

При всей своей изобретательности и находчивости Бенина не смогла убедить марокканца вернуться в Мадрид.

— Не возьму в толк, — сказала она, исчерпав все доводы, — на что ты будешь жить на этой твоей горе, где ты устроил себе молельню. Побираться не ходишь, кроме меня, никто тебе харчей не принесет, а у меня пока что есть деньги, но очень скоро не останется и медного гроша, и мне придется снова унижаться, попрошайничать. Манны небесной ты ждешь, что ли?

— Да, и манна будет упасть, — с глубоким убеждением ответил Альмудена.

— Жди, как же... Но скажи-ка мне вот что, сынок: нет ли здесь закопанных денег?

— Есть много деньги, много.

— Так послушай, почему бы тебе их не поискать, хоть не даром тратил бы время. Да нет, куда там, не верю я ни в сказки, ни в ворожбу, что ты привез из страны неверных... Нет, нет, не в этом нам, беднякам, надо искать спасения: что клады, что драгоценности, которые тебе принесут в корзинах — все это, по-моему, пустые разговоры.

— Если ты выходить за меня замуж, я находить много клад.

— Ладно, ладно... Так и берись за дело, узнай, где закопана корзина с деньгами, я помогу тебе ее выкопать, и тогда этих денег, как бог свят, хватит нам и на свадьбу.

И Бенина начала собирать в корзину остатки еды, намереваясь уйти. Альмудена не хотел, чтобы подруга его уходила так скоро, но она настояла на своем с твердостью, которую всегда проявляла в подобных случаях:

— Только мне и не хватало остаться здесь на солнцепеке да на ветру, словно шкуре, растянутой для просушки возле дубильни! А еще вот что ты мне скажи: я буду сидеть с тобой здесь, а кто накормит мою госпожу?

Упоминание о госпоже вернуло Мордехая к мысли о «шикарном кавалере», он снова разволновался, и Бенина поспешила успокоить его известием о том, что Понте, дескать, уже вернулся в свои дворянские хоромы, а они с госпожой не хотят иметь больше никаких дел с этим старым плутом, проявившим черную неблагодарность: он ушел по-английски, ни с кем не попрощавшись и не заплатив за пансион. Африканец с детской наивностью поверил этой выдумке и, взяв с Бенины торжественную клятву, что она будет навещать его каждый день, пока он не закончит свое суровое покаяние, отпустил ее с миром. Бенина поднялась наверх, чтобы вернуться в город через станцию — этот путь был короче и легче.

Когда Бенина пришла домой, госпожа первым делом спросила ее, когда вернется из" Гвадалахары дон Ромуальдо, на что она ответила, что точных сведений о дне возвращения сеньора священника нет. В тот день не случилось ничего, достойного упоминания, если не говорить о том, что Понте стало намного легче, особенно после того как зашла Обдулия и проболтала часа четыре с ним и с матерью о светской жизни, которую те вели в Ронде сорок лет тому назад. Надо заметить, что денег у Бенины стало еще меньше, так как девочка обедала с ними и пришлось, кроме обычной еды, купить вина, фруктов и мармеладу на десерт. В эти дни она изрядно потратилась да еще занялась благотворительностью в предместье Камбронерас, так что после уплаты самых неотложных долгов от десяти дуро, одолженных Фитюлькой, на день третьего похода Бекины к Толедскому мосту у нее остался всего один дуро и еще мелочь.

Нам достоверно известно, что во время этого третьего похода навстречу Бенине вышел вчерашний старик по имени Сильверио, а с ним стройной шеренгой шли, точно на бой, другие нищие обитатели трущоб, причем своим представителем они избрали безногого, у которого язык был хорошо подвешен, как будто мать-природа решила хоть чем-то возместить ему потерю обеих ног. Он выдвинулся вперед и от имени присутствующих членов нищего сообщества потребовал, чтобы сеньора делила свое безграничное милосердие поровну, ибо все они имеют право на ее подаяние и надеются на него. Бенина искренне и просто ответила на это, что раздавать и делить ей нечего и что она нисколько не богаче их. Ей никто не поверил, и, так как полчеловека истощил свое красноречие в первом выступлении, слово взял престарелый Сильверио и сказал, что все они не вчера родились и каждому ясно, что сеньора не та, за кого она себя выдает, что на самом деле она важная дама, переодетая нищенкой, которая и раньше посещала эти места, разыскивая и поддерживая настоящих бедняков. Так что напрасно она наряжалась, они знают ее уже много лет. О, в тот раз переодетая сеньора помогала всем поровну! Ее лицо хорошо запомнили и он, и многие другие, и все они готовы поклясться, что она — та самая персона, которую они сейчас видят своими глазами и могут коснуться рукой.

Присутствующие в один голос подтвердили слова восьмидесятилетнего Сильверио, который еще добавил, что прежнюю благодетельницу они почитали как святую и трижды будут почитать нынешнюю, как бы она ни нарядилась, и будут славить ее, преклонив колени. Бенина шутливо ответила, что она такая же святая, как ее бабушка, и если б они прежде подумали, то не впали бы в такую глупую ошибку. Да, действительно, несколько лет тому назад была такая знатная дама и прозывалась она донья Гильермина Пачеко, сильная духом и щедрая сердцем; она бродила по свету, творя благодеяния, в простом, но приличном платье, по строгому покрою которого можно было догадаться о ее принадлежности к высшему свету. Но этой достойной дамы уже нет в живых. Слишком уж хороша она оказалась для этого мира, и бог взял ее в царствие небесное, хоть здесь она была нам нужнее. Но даже если бы она была жива, господи, как можно спутать с нею несчастную Бенину? Всему Мадриду известно, что она из деревни, служит прислугой. Если уж по нищенской одежде в заплатах и штопке, по стоптанным альпаргатам они не могут отличить старую кухарку от знатной сеньоры — допустим даже, что та специально так вырядилась, — то уж во всем-то остальном никого не обманешь, например в речи. Донья Гильермина говорила что твой ангел — ну как же они могли спутать ее с женщиной, которая разговаривает на простом и всем доступном наречии? Родилась она в деревне под Гвадалахарой в крестьянской семье, двадцати лет от роду пришла в Мадрид и нанялась в прислуги. Читает с большим трудом, а в письме так слаба, что едва может накарябать свое имя: Бенина де Касиа. Из-за этой фамилии сельские шутники прозвали ее святой Ритой Кассийской. А она — никакая не святая, а большая грешница, и с опочившей в бозе доньей Гильерминой не имеет ничего общего. Она такая же бедная, как они, живет подаянием, выкручивается, как может, чтобы прокормить своих близких. Бог наделил ее щедростью, это верно, и как заведется у нее деньга, она, не жалея, делится с теми, кто нуждается еще больше, и этому рада.

Нищие ей не поверили, они лишь почуяли опасность быть обойденными милостью божьей и, протягивая к ней худые руки, жалобными голосами молили Бенину де Касиа о помощи. К общему хору присоединились оборванные истощенные дети, которые, цепляясь за юбки несчастной уроженки Алькаррии, все просили хлеба, хлеба. Тронутая такими несчастьями, старушка отправилась в лавку, купила дюжину фунтовых хлебцев и, разламывая их пополам, раздала нищей братии. Проделать это оказалось нелегко: все тотчас бросились к ней, каждый хотел получить свою долю первым, а некоторые пытались ухватить и вторую порцию. Получилась такая свалка, что казалось, будто руки страждущих умножились, из-под земли выросли. Бедная старушка запыхалась, стараясь оделить всех, однако ей пришлось пойти и купить еще хлеба, потому что две или три старушонки остались ни с чем и подняли крик на весь квартал.

Бенина уже считала, что отделалась от назойливых попрошаек, как ее хриплым голосом позвала женщина с «большеголовым уродцем на руках. В ней она тотчас узнала ту, которую два дня назад повстречала у Толедских ворот вместе с Потешницей. Женщина попросила Бенину подняться с ней в одну из комнат второго этажа, где она покажет ей такую жалостную картину, какую только можно себе представить. Та согласилась, ведь жалость и сострадание всегда брали в ней верх над другими чувствами, и, пока они поднимались по лестнице, женщина рассказала о бедственном положении своего несчастного семейства. Она была незамужем, но в сожительстве родила двоих детей, которые умерли от крупа на одной и той же неделе. Большеголовый уродец — не ее сын, а ее товарки, нечистой на руку пьянчужки, промышляющей тем, что водит слепого, а тот играет на скрипке. Женщину, которая все это рассказывала, звали Василия, у нее на руках отец, он обезножел, оттого что ловил в реке угрей, бродя по колено в воде; ее сестра, Сесареа, лежит вся в примочках — избил любовник, хлыщ и бездельник, завзятый картежник, «ночи напролет играет в мус в заведении Хорька на Медиодиа-Чика, сеньора знает, что это за дом?»

— Слыхала, — ответила Бенина, которую эта история не очень заинтересовала.

— Так вот, этот проходимец, после того как отлупил мою сестру, унес и заложил наши шали и нижние юбки. Вы его, наверно, знаете, во всем Мадриде другого такого мазурика не сыщешь. И прозвище у него дурное — Только Задень, но мы-то зовем его просто Задень.

— Нет, я его не знаю... С такими не вожусь.

В одной из самых тесных комнатушек второго этажа Бенина увидела действительно удручающую картину. Старый ревматик казался безумным: боли так терзали его, что он на крик кричал и чертыхался, а Сесареа как будто отупела от истощения, только и знала, что шлепала по попке орущего сопливого мальчугана, у которого от крика и дерганья, казалось, глаза вот-вот вылезут из орбит. В этом содоме обе женщины объяснили Бенине, что главной их бедой был не голод, а то, что они задолжали хозяину дома за три недели, и тот грозил выставить их на улицу. Старушка ответила, что при всем своем сочувствии не располагает средствами, чтобы выручить их из этого затруднения, и может предложить им только одну песету, на которую они день-другой перебьются. Сердце ее сжималось от жалости, когда она покинула этот бедлам, и хоть женщины ее и поблагодарили, видно было, что в душе у них осталось сомнение и разочарование, раз они не получили той помощи, на которую надеялись.

На лестнице Бенину остановили две старухи, одна из которых крикливым голосом заявила:

— Это надо же: спутать вас с доньей Гильерминой!.. Вот уж дураки, ослы безмозглые! Та была ангел в человеческом обличье, а тут... обыкновенная тетка, ходит тут и разыгрывает благодетельницу... Сеньора!.. Ничего себе сеньора!.. Луком разит, как из отхожего места, руки, как у прачки... Ну и святые нынче пошли, красная цена им — реал, а продавать их фигурки — не дадут и куарто!

Добрая женщина, не обращая внимания на эту ругань, пошла своей дорогой, однако на улице (как еще назвать пространство между домами) ее поджидало великое множество слепых, безруких и паралитиков, которые настойчиво просили хлеба или «худышек», чтоб его купить. Она попыталась уйти от назойливой толпы, но нищие преследовали ее, подступали, не давали пройти. Пришлось истратить на хлеб еще одну песету и быстро его раздать. Наконец ей удалось чуть ли не бегом уйти от докучливых попрошаек, и она поспешила к свалке, где надеялась встретить доблестного Мордехая. Тот нетерпеливо ждал ее на вчерашнем месте, и, поднявшись к нему, она тотчас достала из корзины припасы, и оба принялись за еду. Но богу не было угодно, чтобы в тот день дела шли сообразно добрым и милосердным намерениям Бенины: не прошло и десяти минут, как на дороге у подножья холма собрались подозрительного вида цыгане, несколько калек и две-три оборванных и злых старухи. Увидев наверху идиллическую пару, вся эта толпа принялась вопить. Что они там кричали? Разобрать можно было лишь отдельные слова... Она-де вовсе не святая, а воровка, которая прикидывается святошей, чтоб легче было воровать... церковная крыса и ханжа... Страсти распалялись, и вот уже в воздухе просвистел камень угодивший Бенине в плечо... Потом еще и еще. Оба в испуге вскочили на ноги и, побросав еду обратно в корзину, решили уйти от греха. Дама взяла под руку кавалера и сказала:

— Уйдем, не то нас убьют.

XXX

Взявшись за руки и втянув головы в плечи, они начали с трудом карабкаться вверх по каменистому склону, подальше от летевших в них камней. А камни летели градом, и увернуться от них не было никакой возможности. Два небольших голыша попали Бенине в накинутую на плечи шаль и особого вреда не причинили, зато Альмудене не повезло: порядочный булыжник угодил ему в лоб, когда он обернулся, чтобы обругать нападавших, и рана получилась ужасная. Когда они, задыхаясь, добрались наконец до верхнего края откоса, который загородил их от каменного града, рана марокканца сильно кровоточила, заливая алыми полосами его желтое лицо. Как ни странно, пострадавший молчал, зато его спутница, оставшаяся невредимой, задыхалась в крике, призывая громы и молнии на головы подлых истязателей. К счастью, им повстречался стрелочник, будка которого стояла неподалеку от злосчастной свалки; будучи человеком степенным и набожным, он не убоялся приютить беглецов в своем скромном жилище, так как посочувствовал их беде. Вскоре пришла и его жена, тоже сострадательная особа, и прежде всего дала Бенине воды, чтобы та обмыла рану своего друга, затем достала с полки бутылку уксуса и принесла чистых тряпок, чтобы перевязать рану. Марокканец только и спрашивал:

— Амри, а в тебя не попадать камень?

— Нет, дружок, только небольшой камешек ударил в затылок, но даже не раскровянил.

— Тебе болеть?

— Чуточку, да это ничего.

— Они есть исчадья... злые духи из-под земля.

— Подлые мерзавцы! Жаль, нет на них парочки гражданских гвардейцев или хотя бы полицейских!

Бенина и хозяйка промыли рану слепого, остановили кровь и перевязали ему голову, замотав тряпками и один глаз, потом уложили беднягу на землю, потому что у него кружилась голова так, что он не мог стоять . Нищенка снова извлекла из корзины недоеденные хлеб и мясо и предложила гостеприимным хозяевам разделить с ними трапезу, но те отказались и в свою очередь предложили гостям сардин и чурро, оставшихся от завтрака. Последовал обмен любезностями, учтивыми предложениями и отказами, и в конце концов каждая из сторон осталась при своем. Однако Бенина, воспользовавшись добрым к ним расположением этих честных и порядочных людей, попросила их приютить слепого, пока она не подыщет для него жилье в Мадриде. О возвращении в Камбронерас не могло быть и речи, там все явно настроены к нему враждебно. К себе она не может его взять, так как служит в одном доме прислугой, и там он... В общем, объяснить положение оказалось нелегко, ну что ж, если стрелочник и его жена подумали что плохое об отношениях между Пени ной и африканцем, пусть их думают.

— Видите ли, — сказала старушка, видя, что хозяева смутились и замялись, — вот все мои деньги: одна песета и мелочь. Возьмите их и приютите бедного слепого до завтра. Он вас не стеснит, человек он добрый и честный. Будет себе спать тут же, в этом углу, если дадите какое-нибудь старое одеяло, а насчет еды — что найдется.

После недолгого колебания хозяева согласились, и стрелочник позволил себе дать совет этим чужим для него людям.

— Вам бы надо оставить эту бродячую жизнь и похлопотать, чтоб вас взяли в приют: сеньору — в приют для престарелых, а сеньора — в приют для слепых, есть и такие, и тогда у вас обоих до конца жизни были бы и хлеб, и кров над головой.

Альмудена ничего на это не сказал, потому что любил свободу и предпочитал свою нынешнюю многотрудную и полную лишений жизнь сытой приютской неволе. А Бенине не хотелось пускаться в длинные объяснения и уверять этих добрых людей, что они с Альмуденой объединились вовсе не для бродяжничества и нечестного промысла, она только сказала, что в подобные заведения не так-то легко попасть, слишком уж много бедных, без рекомендаций и визитных карточек важных лиц место там не получишь. На это хозяйка дома ответила, что если они хотят устроиться в приют, то надо обратиться к священнику, который такими делами занимается, этого святого человека зовут дон Ромуальдо.

— Дон Ромуальдо?.. Ах да, знаю, то есть слышала о нем. Это такой высокий и видный собой священник, у него еще есть племянница, донья Патрос, которая немножко косит, да?

Тут Бенина снова почувствовала, как в ее сознании странным образом действительность переплетается с вымыслом.

— Не знаю, косит или нет его племянница, — сказала на это жена стрелочника, — знаю только, что родом он из Гвадалахары.

— Так оно и есть... Как раз сейчас дон Ромуальдо уехал к себе на родину... Наверно, ему предложили место епископа и он поехал выправлять нужные бумаги.

Все высказали уверенность в том, что таинственный дон Ромуальдо обязательно все бумаги выправит, после чего было решено, что Альмудена останется на попечении супружеской пары до завтрашнего дня, Бенина вручила хозяйке песету и мелочь (оставив себе три «худышки», которые хранились в другом кармане), а та пообещала ходить за слепым, как за собственным сыном. Бедной Нине пришлось еще немного поспорить с марокканцем, который настаивал, чтобы она взяла его с собой, но наконец ей удалось убедить его, преувеличив опасность осложнений от раны, которых не миновать, если сутки он не полежит спокойно. «Амри, приходить ко мне завтра, — сказал слепой на прощанье. — Если ты оставлять меня один, я буду совсем умирать». Старушка клятвенно пообещала вернуться и ушла, с грустью размышляя о незадачах этого дня и о грозных признаках еще больших бед, ведь она, поддавшись порыву милосердия, раздала последние деньги. Конечно, ее ждут тяжелые испытания, ведь вскорости надо вернуть Фитюльке ее драгоценности, раздобыть денег, чтобы накормить госпожу и ее гостя, помочь Альмудене и так далее... Столько обязанностей взяла она на себя, что теперь не знала, как с ними управиться.

Взяв кое-что в лавках в долг, Бенина вернулась домой и, видя, что Фраскито совершенно оправился, предложила Донье Паке отпустить его с миром, пусть идет добывать себе пропитание и устраивать прочие свои дела. Госпожа согласилась, но тут еще пришла служанка Обдулии с печальным известием о том, что та заболела, вся горит, бредит и дергается в нервных припадках. Бенина пошла к свекру и свекрови Обдулии и попросила, чтобы они позаботились о больной, потом вернулась успокаивать донью Паку. Вечер оказался не лучше, чем день, Бенина долго не могла заснуть, думая о трудностях и бедах, а наутро бедной женщине пришлось занять свой пост у церкви святого Севастиана, чем еще могла она бороться со столькими неудачами и ударами судьбы. Кредит в лавках со дня на день иссякнет, торговцы с улицы Руда и с улицы Империаль все настойчивей требовали уплаты. Пришлось попрошайничать и днем, и даже вечером, правда, недолго: она сказала донье Паке, что идет навестить Обдулию. На вечернюю кампанию она украдкой захватила из дому ветхую черную вуаль доньи Паки, чтобы скрыть лицо, и еще свои зеленые очки; из нее получилась заправская слепая нищенка, и в таком виде она постояла на углу улицы Баррионуэво, тихо и жалобно прося подаяния у каждого прохожего. При такой системе, выходя на работу по три раза в день, она добывала по нескольку куарто, но на все нужды их не хватало, ибо Альмудене стало хуже, и он оставался в будке стрелочника у станции Пульгас. За постой стрелочник не брал ничего, но еду приходилось носить. Обдулия все не поправлялась, надо было добывать для «девочки» лекарства и кормить ее бульонами, потому что родители Лукитаса об этом не заботились, а отправлять бедняжку в больницу у Бешшы и в мыслях не было. Вот так и получилось, что несчастная женщина геройски взяла на свои плечи непосильный груз; однако она держалась, как могла, и тащила свой крест, даже не один, а несколько крестов, по крутой тропе в гору, надеясь добраться если не до вершины, то хотя бы до той высоты, которую одолеет. Если даже пройдет всего лишь полпути, и то наградой ей будет сознание, что она исполнила долг совести.

Днем Бенина, объявив госпоже, что идет за покупками, просила милостыню у церкви святого Пуста или у Епископского дворца, но долго задерживаться не могла, чтобы донья Пака не встревожилась. Однажды вернулась под вечер домой, и привратница сообщила ей, что ее госпожа в сопровождении Фраскито пошла навестить Обдулию, а после их ухода, совсем недавно, к ним заходил какой-то священник, высокий, видный, и, не дозвонившись, ушел, а привратницу попросил...

— А-а... дон Ромуальдо!..

— Да, так он себя и назвал. Сказал, что приходил уже во второй раз и...

— ...что снова уезжает в Гвадалахару?

— Нет, он вернулся оттуда вчера вечером. Ему нужно поговорить с Доньей Пакой, зайдет еще раз, когда сможет.

Бенина не знала уже, что и думать об этом благословенном святом муже, по всем приметам похожем на того, которого она выдумала — уж не сотворил ли бог чудо, превратив в человека во плоти и с христианской душой плод ее невинного вымысла, обмана, к которому принудили ее печальные обстоятельства.

— Что ж, посмотрим, чем все это кончится, — сказала она себе, медленно поднимаясь по лестнице. — Если вы несете нам в дом хоть что-нибудь, дон Ромуальдо, добро пожаловать.

Мысль о том, что выдуманный ею священник стал настоящим, мало-помалу укоренилась в мозгу Бенины, и вот однажды вечером, когда она в зеленых очках и под вуалью стояла с протянутой рукой на улице, ей показалось, что в одной из проходивших мимо женщин она узнала — кого бы вы думали? — донью Патрос, племянницу дона Ромуальдо, которая чуточку косит.

В тот же вечер, дорогой читатель, донья Пака и Фраски-то, вернувшись, принесли благую весть о том, что Обдулия понемногу поправляется.

— Послушай, Нина, — сказала вдова, — во что бы то ни стало для Обдулии надо добыть бутылку кордовского хереса. Может, дадут в долг в лавке, а если нет, делай что хочешь, но раздобудь денег, девочка очень ослабела, ее надо подкрепить.

Служанка не стала возражать против такого широкого жеста, чтобы не гневить госпожу, и принялась готовить ужин. Весь вечер она была молчалива и задумчива, и перед сном донья Пака выразила свое неудовольствие тем, что Бенина не развлекает ее, как всегда, приятными разговорами. Тогда наша геройская старушка, преодолев смятение духа и прогнав мрачные мысли, принялась трещать, как сорока, болтала всякие глупости, какие только приходили ей в голову, и даже спела какую-то песенку, так что в конце концов умиротворенная госпожа уснула.

XXXI

Слепой марокканец оправился от раны и по настоянию своей подруги снова пошел просить милостыню — не в таком он был положении, чтобы день-деньской греться на солнце и наигрывать на своей чудной гитаре. Росла нужда, суровая действительность все больше напоминала о себе, и надо было выуживать монеты из человеческого муравейника, как из моря добывают скрытые в нем сокровища. И пришлось Альмудене уступить увещеваниям своей дамы; мало-помалу он излечился от меланхолии, мистического бреда и страсти к покаянию, которые привели его к упадку духа. После жарких споров было решено перенести свой пост от церкви святого Севастиана к церкви святого Андрея, так как Альмудена знал тамошнего священника, человека доброго, который когда-то оказывал ему покровительство. Туда они и направились, и хотя и там нашлись свои «капралыпи» и «элисео» под другими именами, ибо они — естественные плоды любого человеческого сообщества, эти оказались не такими деспотичными и высокомерными, как в прежнем приходе. Покровитель Альмудены был молодым и ученым клириком, изучал арабский и еврейский и потому нередко останавливался поболтать со слепым не из милосердия, а для упражнения в этих языках. Однажды утром Бенина увидела, как молодой священник вышел из дома приходского священника вместе с другим своим собратом, высоким, статным, и они стали о чем-то говорить, поглядывая на Альмудену. Наверно, беседовали о его происхождении, языке и басурманской вере. Потом обратили внимание и на нее — какой стыд! Что-то они подумают, что скажут о ней? Чего доброго, сочтут ее сожительницей африканца, женой или же...

Наконец высокий и пригожий священник ушел по улице Кава-Баха, а второй, ученый, соизволил поговорить немного с Альмуденой на арабском языке. Потом подошел к Бенине и вполне уважительно сказал:

— Вам, донья Бенина, неплохо было бы оставить эту жизнь, в вашем возрасте вести ее нелегко. Что хорошего таскаться за слепым, как нитка за иголкой? Почему бы вам не поступить в «Милосердие»? Я уже поговорил об этом с доном Ромуальдо, он обещал узнать...

Бедная женщина оторопела и не знала, что ответить. Поблагодарила сеньора Майораля — так звали ученого богослова — и добавила, что узнала в его собеседнике благодетельного дона Ромуальдо.

— Я сказал ему также, — продолжал Майора ль, — что вы служите у некоей сеньоры, что живет на улице Империаль, и он намерен справиться у нее о вас, прежде чем рекомендовать вас в приют...

Вот и все, что он сказал, но Бенина пришла в необычайное смятение духа, потому что красавец священник, которого она только что видела, как нельзя больше соответствовал образу, отложившемуся в ее памяти благодаря частому повторению сочиненной ею истории. Ее так и подмывало побежать за ним по Кава-Баха, догнать и сказать ему: «Сеньор дон Ромуальдо, простите меня ради бога за то, что я вас выдумала. Мне казалось, в этом нет ничего плохого. И поступила я так, чтобы госпожа моя не знала, что я каждый день хожу попрошайничать, иначе мне нечем было ее кормить. И то, что теперь вы явились живым человеком, — это наказание, посланное мне господом богом, но я больше не буду. А может, вы — другой дон Рохмуальдо? Разрешите мои сомнения, будьте так добры, скажите, есть ли у вас племянница, которая чуточку косит, и сестра по имени донья Хосефа, и действительно ли вас хотят назначить епископом, как вы того заслуживаете, и дай бог, чтоб это совершилось. Скажите мне, вы — мой дон Ромуальдо или другой, взявшийся неизвестно откуда, а еще скажите, какого дьявола вам нужно от моей госпожи: уж не собираетесь ли вы пожаловаться ей, что я вас придумала?»

Так бы она ему и сказала, если б повстречалась с ним, но встреча не произошла и слова эти не были произнесены. Домой Бенина вернулась в унынии, ее мучила мысль, что, возможно, милосердный священник и не был ее выдумкой, ведь все, что нам снится, существует само по себе и заведомая ложь может таить в себе великую правду. В таком состоянии она пребывала два дня, за которые не случилось ничего особенного, только усугубились денежные затруднения. Той милостыни, которую она собирала утром и днем, явно не хватало, и в долг ей уже не давали ни на один реал, Фитюлька грозила заявить куда следует, если в ближайшее время Бенина не вернет ей кольца. Энергия ее иссякала, дух слабел, она потеряла веру в провидение и пришла к нелестному мнению о людском милосердии, все ее старания раздобыть денег ни к чему не привели, если не считать одного дуро, который дала ей взаймы Хулиана, жена Антоньито. Собираемая ею милостыня была каплей в море, напрасно она отказывала себе даже в обычной скромной пище, скрывая от госпожи бедственное положение, напрасно ходила в прохудившихся альпаргатах, натирая мозоли на ногах. Никакая экономия, никакое скопидомство делу помочь не могли, оставалось только отказаться от борьбы, пасть на землю и сказать: «Я карабкалась, пока не кончились силы, остальное пусть сделает господь бог, коль будет на то его воля».

Как-то в субботу днем несчастья ее довершились неожиданным ударом. Она стала просить милостыню у церкви святого Иуста, Альмудена стоял неподалеку, на улице Сакраменто. Бенина разжилась десятью сентимо и очень обрадовалась — шутка ли, такая удача. Но как она заблуждалась, приняв за удачу приманку злой судьбы, которая посылает ее нарочно, чтоб потом больней ударить! Вскоре после этого счастливого почина к ней подошел полицейский агент в штатском и, грубо толкнув ее, приказал:

— Ну-ка, божья старушка, шагайте вперед... Живей, живей...

— Что?. Как?

— Помолчите и шагайте...

— Но куда вы меня ведете?

— Тихо, говорят вам, не скандальте, хуже будет... Пошли! В Сан-Бернардино.

— А что плохого я сделала, сеньор?

— Вы попрошайничаете!.. Разве я вам вчера не сказал, что сеньор губернатор запретил попрошайничать на этой улице?

— Так пусть сеньор губернатор меня накормит. Ну что за люди!..

— Придержите язык, сеньора пьянчужка!.. Шагайте, говорят вам!

— Не толкайте меня!.. Я не преступница... Живу в приличном доме, за меня есть кому поручиться... Не пойду я с вами...

И она прислонилась к стене, но агент грубо выволок ее на тротуар. Подошли двое полицейских в форме, которым он и поручил препроводить ее в Сан-Бернардино вместе с другими нищими обоего пола, схваченными на этой улице и в близлежащих переулках. Тогда Бенина попыталась умилостивить полицейских, выказав покорность и свое глубокое горе. Умоляла, горько плакала, но ни мольбы, ни слезы не помогли. Вперед и вперед, а шествие замыкал слепой африканец: как только он узнал, что ее забрали, подошел к полицейским и сказал, пусть заметут и его и ведут хоть к черту в пекло, лишь бы ему не разлучаться с ней. Большого труда стоило бедной женщине смириться с таким жестоким испытанием... Ее ведут в приют для бездомных нищих, как ведут в тюрьму карманников и прочих мелких жуликов! И нет возможности вернуться домой в обычный час, позаботиться о своей хозяйке и подруге! Когда она представляла себе, что в этот вечер донья Пака и Фраскито останутся голодными, ее охватывала ярость, она бросилась бы на стражников, будь у нее силы справиться с мужчинами. Все думала, как ее несчастная госпожа будет ждать час за часом... а Нины все нет. Господи Иисусе и пречистая дева! Что будет твориться в доме? Если мир при таких событиях не обрушится, то будет стоять вовеки веков... Когда миновали Кавалерийские казармы, Бенина вновь попыталась смягчить сердца конвоиров жалобами и мольбами. Но те выполняли приказ начальника, а не выполнишь приказ — хорошего не жди. Альмудена шел молча, держась за юбку Бенины, и казалось, ему нипочем арест и насильственное препровождение в приют для бездомных нищих.

Плакала бедная просительница, и плакало само небо, солидарное с ней в неизбывной печали. Дождь начал моросить во время облавы и все усиливался, а теперь лил как следует. Бенина промокла до нитки. С лохмотьев каждого из нищих стекала вода, широкополая шляпа Альмудены напоминала верхнюю чашу фонтана с тритонами — теперь наверняка заплесневеет. Легкая обувь Бенины, избитая в беготне за последние дни, совсем раскисла от воды и грязи. Когда пришли наконец в Сан-Бернардино, Бенина подумала, что уж лучше было идти босиком.

— Амри, — сказал Альмудена, когда они переступили порог муниципального приюта, — ты не надо плакать... Здесь мы оба хорошо, ты и я... Не плакать... я довольный. Нам давать похлебка, давать хлеб...

Бенина пребывала в таком отчаянии, что ничего ему не ответила. Она бы даже его побила. Да и как понять этому бродяге, почему она жалуется на свою судьбу? Только она и понимает беззащитность и беспомощность своей госпожи, сестры, подруги, понимает, какую ужасную ночь та проведет, не зная, что с ней случилось... А если над ней сжалятся и завтра отпустят, как ей объяснить свое столь долгое отсутствие? Что сказать, что соврать, какую ложь придумать? Ничего не поделаешь, придется раскрыть обман, признаться в попрошайничестве, ведь в этом нет ничего дурного. Но может статься, донья Франсиска ей не поверит, и их старой дружбе придет конец, а если госпожа по-настоящему рассердится и прогонит ее от себя, Бенина умрет от горя, она жить не может без доньи Паки, которую любит со всеми ее достоинствами и недостатками. Наконец, обдумав все это, Бенина, когда их привели в большую, но душную и зловонную комнату, куда затолкали не менее полусотни нищих обоего пола, предалась спасительному самоотречению, сказав себе: «Что будет, то и будет. Как вернусь домой, скажу правду, и если госпожа доживет до моего возвращения и не поверит мне — ну и пусть не верит; коли рассердится — пусть сердится; прогонит — пусть прогонит; а если я умру — пусть умру».

XXXII

Даже если бы Нина ничего не подумала и не сказала, все равно читатель догадался бы, что мое перо бессильно описать тревогу и смятение доньи Паки в тот злополучный вечер. По мере того как время шло, а служанка все еще не возвращалась, росло и беспокойство госпожи: если сначала она думала только о материальных неудобствах, связанных с отсутствием Бенины, то потом стала тревожиться, опасаясь, не случилось ли с ее верной служанкой несчастья: может, попала под колеса экипажа или умерла на улице от внезапного приступа какой-нибудь болезни. Фраскито, добрая душа, успокаивал ее, как мог, но безуспешно. Увядшему кавалеру пришлось умолкнуть, когда его землячка сказала:

— Да такого никогда еще не было, дорогой Понте, никогда! За столько лет она ни разу не задерживалась до ночи, а тем более до утра.

Об ужине в тот вечер нечего было и думать, хотя дочери позументщицы охотно согласились заменить запропастившуюся служанку. Правда, донья Пака начисто потеряла аппетит, то же самое, возможно, в чуть меньшей степени, произошло и с ее гостем. Но чтобы поддержать силы, надо было хоть что-нибудь съесть, и они удовольствовались взбитым в вине яйцом и несколькими ломтиками хлеба. О сне не могло быть и речи! Донья Пака по бою соседских часов считала каждый час, каждые полчаса, четверть часа и все ходила взад-вперед по коридору, прислушиваясь к каждому звуку на лестнице. Понте не желал отставать от нее: воспитание обязывало его не ложиться в постель, пока его добрый друг и покровительница бодрствует, а чтобы примирить требования дворянской чести с потребностями не вполне оправившегося от болезни организма, он задремал сидя на стуле, но для этого пришлось принять не очень удобную позу: скрестив руки на спинке стула, положить на них голову; когда он заснул, голова свесилась, и наутро у него страшно болела шея.

На рассвете донья Пака, сморенная усталостью, задремала в кресле. Во сне она разговаривала и время от времени нервно вздрагивала. Проснулась словно от толчка, ей показалось, что в доме воры, и как только она вспомнила, что Бенины нет, свет божьего дня стал для нее тоскливей, чем ночная тьма. По мнению Фраскито, который все время думал о том же, разумней всего было справиться о Бенине в доме, где она прислуживала по утрам. Донья Пака подумала об этом еще накануне вечером, но она не знала номера дома по улице Греда, поэтому на поиски не отважилась. Утром привратник вызвался пойти поискать этот дом, но через час вернулся и доложил, что во всех привратницких получил отрицательный ответ.

В довершение несчастья, кроме остатков вчерашнего, почти прокисшего косидо да черствой горбушки хлеба, никакой еды в доме не было. Спасибо соседи, узнав о такой серьезной беде, предложили благородной вдове кто миску чесночного супа, кто кусок жареной трески, кто яйцо и полбутылки дешевого вина. Горе горем, а пришлось подкрепиться, природа своего требует, надо жить даже тогда, когда душа этого не хочет и лелеет мысль о смерти. Дневные часы тянулись томительно долго, хозяйка и гость только и# делали что прислушивались ко всякому шуму на лестнице. Но столько раз им пришлось разочаровываться, что в конце концов оба утратили надежду, сдались и молча сидели друг перед другом с бесстрастными, как у сфинксов, лицами, ибо, не сговариваясь, решили не ломать себе голову и положиться на волю божью. Они узнают, где Нина и почему ее нет, когда господь бог милостиво пошлет им весточку каким-либо ему одному ведомым путем и способом.

Было часов двенадцать, когда у входной двери громко зазвонил колокольчик. Дама из Ронды и кавалер из Альхесираса вскочили, как на пружинах, со своих мест.

— Нет, это не она, — с горьким разочарованием произнесла донья Пака. — Нина никогда так не звонит.

Фраскито хотел было пойти открыть, но хозяйка дома остановила его вполне разумным предупреждением:

— Не выходите, Понте, это, может быть, какой-нибудь нахальный лавочник из тех, что не дают мне житья. Пусть девочка откроет. Селедония, беги, но запомни хорошенько: если кто-то принес известие о Нине, пусть зайдет. А если кто из лавки, скажи, что меня нет дома.

Девочка убежала и тут же вернулась.

— Сеньора, это дон Ромуальдо.

От волнения и страха оба онемели. Понте кружился на одной ноге, как волчок, а донья Пака раз десять пыталась встать и снова падала в кресло, бормоча:

— Пусть войдет... Сейчас узнаем... Боже мой, у меня в доме сам дон Ромуальдо!.. В гостиную, Селедония, проводи его в гостиную... Я надену черную юбку... И причесаться не успела... Как я его приму в таком виде!.. Иди, девочка, иди... Мою черную юбку.

Альхесирец и девочка кое-как натянули на донью Паку юбку поверх платья, впопыхах вывернув ее наизнанку. Хозяйка дома нервничала, обзывала их неуклюжими и от нетерпения топала ногами. Наконец привела одежду в порядок, прошлась гребнем по волосам и неверными шагами прошла в гостиную, где священник ждал ее, стоя и рассматривая семейные фотографии, единственное украшение полупустой комнаты.

— Извините меня, сеньор дон Ромуальдо, — сказала вдова Сапаты, у которой от волнения подгибались ноги, и, поцеловав руку священнику, опустилась на стул. — Слава богу, что я могу наконец выразить вам благодарность за вашу безмерную доброту.

— Это мой долг, сеньора, — ответил тот, слегка удивленный, — и благодарить меня не за что.

— А теперь скажите бога ради, — продолжала донья Пака заплетающимся языком, так она боялась услышать дурную весть, — скажите сразу. Что случилось с моей бедной Ниной?

Для священника это имя прозвучало как кличка любимой собачки, которая у хозяйки дома потерялась.

— Она, значит, пропала?.. — спросил он, лишь бы что-нибудь сказать.

— А разве вы не знаете?.. О-о! Случилось несчастье, и вы из жалости не говорите мне о нем.

И несчастная дама залилась горючими слезами, а служитель божий, еще больше смутившись, не знал, что сказать.

— Сеньора, ради бога не огорчайтесь... Кто знает, случилось или нет то, что вы подозреваете.

— Нина, дорогая моя Нина!

— Это член вашей семьи, близкая родственница? Объясните мне...

— Я бесконечно вам благодарна, сеньор дон Ромуальдо, за то, что вы не хотите сказать мне правду... Но лучше все-таки знать... Или вы хотите подготовить меня к печальной новости, чтобы не сразить неожиданностью?

— Дорогая сеньора, — с нетерпеливой прямотой сказал священник, так как жаждал выяснить, в чем же дело. — Я не принес вам ни добрых, ни дурных вестей о той особе, по которой вы плачете, я не знаю, кто это и почему вы думаете, что я...

— Простите меня, дон Ромуальдо. Я подумала, что с Бениной, моей служанкой, вернее, подругой и компаньонкой, произошел какой-нибудь несчастный случай в вашем доме или когда она от вас ушла, на улице, и я...

— Час от часу не легче!.. Сеньора донья Франсиска Хуарес, здесь какое-то недоразумение, которое я должен прояснить, назвав себя: я — Ромуальдо Седрон. Двадцать лет исполнял должность протопресвитера прихода Санта-Мария в Ронде и сейчас пришел к вам по поручению других душеприказчиков объявить вам последнюю волю моего задушевного друга Рафаэля Гарсии, которого бог призвал в свою обитель.

Если бы донья Пака увидела, как разверзлась земля и из расщелины выскочили полчища чертей, а над головой раскололся свод небесный, откуда слетели легионы ангелов и смешались с чертями в диком и нелепом хороводе, и то она не была бы так поражена и смятена. Завещание, наследство! Правду говорит священник или это глупая и жестокая шутка? И сам священник — действительно ли он живой человек или видение, плод больной фантазии несчастной женщины? Донья Пака онемела и лишь испуганно смотрела на дона Ромуальдо.

— Вам нечего пугаться, сеньора. Наоборот: я с большим удовольствием сообщаю донье Франсиске Хуарес, что пришел конец ее страданиям. Господь, испытав лишениями вашу кротость и ваше смирение, захотел вознаградить вас за эти добродетели, вызволить из того бедственного положения, в коем вы прожили столько лет.

У доньи Паки слезы текли ручьем, и она по-прежнему не могла вымолвить ни слова. Так велики были ее волнение, изумление и радость, что образ Бенины тотчас вылетел у нее из головы, как будто загадочное исчезновение служанки произошло много лет назад!

— Понимаю, — продолжал священник, пододвинув свой стул поближе и положив руку на запястье доньи Франсиски, — понимаю ваше смятение... Внезапный переход от несчастья к благоденствию не может не потрясти душу человеческую. Было бы хуже, если б вы отнеслись к этому безучастно... Поскольку дело это важное, требующее особого внимания, давайте, сеньора, о нем и поговорим, оставив пока в стороне то, что вызвало у вас такое беспокойство... Не стоит так убиваться по служанке или подруге... Наверняка объявится!

Эти слова опять напомнили донье Паке о Нине, о ее загадочном исчезновении. Услышав в голосе дона Ромуальдо бодрые нотки, она решила про себя, что этот добрый священник, покончив с основным делом, расскажет и о старой служанке, с которой, без сомнения, ничего страшного не случилось. И мысли госпожи, повернувшись, словно флюгер, обратились к наследству, отвлекшись от всего остального; священник заметил, что она жаждет дальнейших сведений и поспешил приступить к своей миссии:

— Вы, очевидно, знаете, что несчастный Рафаэль отошел в лучший мир одиннадцатого февраля...

— Нет, сеньор, я не знала. Ах, упокой господь его душу!

— Это был святой человек. И единственным его заблуждением было то, что он боялся связать себя супружескими узами и отвергал все прекрасные партии, которые мы, его друзья, ему предлагали. Последние годы он жил в небольшом поместье, которое называется «Смоковницы Хуареса»...

— Я знаю это имение, оно принадлежало моему деду.

— Совершенно верно, дону Алехандро Хуаресу... Так вот, Рафаэль заболел там воспалением печени, и недуг этот свел его в могилу на пятьдесят шестом году жизни. А какой был мужчина, сеньора Франсиска, ростом почти с меня, руки и плечи тоже не хуже, широкая грудь и пышущее здоровьем лицо!..

— Ах!..

— Когда мы вместе охотились на кабанов или оленей, он от меня не отставал. А дух его был сильней тела. Ему нипочем были ни ливень, ни голод, ни жажда. И вот видите, этот благородный дуб сломался, как тростинка. Через месяц-другой после того, как он заболел, у него можно было пересчитать все ребра... Таял на глазах...

— Ох!..

— Ас каким смирением принял он свой недуг, считал его божьей карой, против которой нельзя роптать, а нужно принимать ее с благостью в сердце! Бедный Рафаэль, сущий ангел!

— Ах!..

— Меня в то время в Ронде не было, в интересах нашего города я переехал в Мадрид. Но когда я узнал о тяжелом недуге моего лучшего друга, вернулся... Месяц ходил за ним... Какая жалость!.. Умер у меня на руках.

— Ох!..

Эти восклицания сопровождались вздохами, шедшими из глубины души доньи Паки и срывавшимися с уст, словно птицы, которые летят из открытой клетки на все четыре стороны. Совершенно искренне и благородно, не лелея в эти минуты мысли о вероятном наследстве, она скорбела вместе с доном Ромуальдо о славном холостяке из Ронды.

— Словом, сеньора, умер он как истинный католик, успел позаботиться о наследниках...

— Ах!..

— Он составил завещание, в котором треть своего имущества завещал племяннице во втором колене Клеменсии Сопелана — вы ее знаете? — супруге дона Родриго дель Кинтанар, брата маркиза де Гвадалерсе. Оставшиеся две трети — частично на благочестивые цели, частично на помощь тем родственникам, которые по несчастному стечению обстоятельств, из-за неудач в делах или по каким другим причинам обеднели. Так как вы и ваши дети относитесь к таковым, то, естественно, входите в этот список в числе первых и...

— А!.. Все-таки бог не пожелал допустить, чтобы я умерла в такой постыдной нищете. Благословен будь во веки веков наш избавитель, справедливейший и милосерднейший святый боже!..

Излив душу, несчастная донья Франсиска разрыдалась, сложила руки на груди и стала на. колени, а добрый слуга божий, убоявшись, как бы такой взрыв чувств не закончился истерикой, подошел к двери и похлопал в ладоши, чтобы кто-нибудь принес стакан воды.

XXXIII

Воду принес сам Фраскито, и, пока хозяйка дома пила и приходила в себя после такого потрясения, дон Ромуальдо сказал увядшему кавалеру:

— Если не ошибаюсь, я имею честь говорить с доном Франсиско Понте Дельгадо, уроженцем Альхесираса?.. Сколько лет прошло... Ведь вы — троюродный брат Рафаэля Антринеса, о кончине которого вам, должно быть, известно?

— Так он умер? О, я не знал! — просто ответил Понте. — Бедный Рафаэлито! Когда я был в Ронде в пятьдесят шестом году, незадолго до падения кабинета Эспартеро[49], он еще пешком под стол ходил. Потом раза два или три мы встречались в Мадриде... Здесь он обычно проводил осень, был завсегдатаем Королевского театра, дружил с семейством Устарис, на выборах поддерживал Риоса Росаса[50] ... Бедный, бедный Рафаэль! Отличный друг, искренний и сердечный человек, страстный охотник!.. Мы сходились с ним во всем, кроме одного: он любил сельскую жизнь, его постоянно тянуло в деревню, я же терпеть не могу поля и рощи, всю жизнь провел в городах, отдавая предпочтение столице...

— Присядьте, пожалуйста, — сказал дон Ромуальдо, хлопнув ладонью по сиденью мягкого стула, из которого густым облаком поднялась пыль.

Через минуту, когда наш галантный кабальеро узнал о том, что ему достанется часть наследства Рафаэля, он был так ошарашен, что едва не брякнулся в обморок, и допил всю воду, которая осталась после доньи Франсиски. Теперь уместно будет указать на идеальное соответствие особы священника его родовому имени Седрон[51], ибо ростом, крепким сложением и даже цветом кожи он напоминал могучий кедр; если сравнивать людей с деревьями, между ними можно найти сходство и даже родство. Кедр высок, а кроме того, красив, благороден, древесина его хотя и ломкая, но приятна глазу и пахуча. Таков был и дон Ромуальдо: высокий, крепкого сложения, загорелый, а кроме того — добрая душа, безупречный служитель церкви, светский человек в той мере, в какой это допустимо для священника, пастырь, умеющий убеждать, терпимый к человеческим слабостям, приветливый, в высшей степени сострадательный, во всех делах соблюдавший такт и меру, что особенно ценно для человека его положения. Одевался он хорошо, но без претензии на элегантность, курил хорошие сигары, ел и пил все, что необходимо для поддержания крепкого и сильного тела. Огромные руки и ноги вполне гармонировали с могучим торсом. Крупные и резкие черты лица благодаря своей пропорциональности и правильности делали его красивым, такое лицо можно изваять в стиле Микеланджело, чтобы украсить импост, консоль или портал, дополнив его фестонами и гирляндами.

Перейдя к подробностям, которые, естественно, очень интересовали наследников Рафаэля, Ромуальдо Седрон охотно рассказал им обо всех пунктах завещания, и донья Пака и Понте слушали его с религиозным благоговением. Душеприказчикам, кроме Седрона, были дон Сандалио Матурана и маркиз де Гвадалерсе. В той части завещания, которая особенно интересовала присутствующих наследников, Рафаэль распорядился следующим образом: Обдулии и Антоньито, детям своего двоюродного брата Антонио Сапаты, он оставил ферму «Альморайна», но только в пожизненное пользование. Душеприказчики предоставят в их распоряжение доходы от этой фермы, а после смерти Антонио и Обдулии она будет разделена на две равные части и перейдет к их наследникам. Донье Франсиске и Понте, как и многим другим родственникам, он назначил пожизненную пенсию в виде ренты за счет процентов с государственных ценных бумаг, составлявших основной капитал завещателя.

Слушая священника, Фраскито без конца заправлял за уши свои поредевшие кудри. А донья Франсиска так и не могла понять, что же происходит, ей казалось, она грезит. Затем ее охватило лихорадочное возбуждение, в порыве ликования она вышла в коридор и крикнула:

— Нина, Нина, поди сюда, у нас такая новость!.. Мы теперь богатые!.. То есть мы уже не бедняки!..

И тут она вспомнила, что Бенина исчезла, и, вернувшись в гостиную, разрыдалась и сказала Седрону:

— Простите меня, я забыла о том, что потеряла спутницу своей жизни...

— Скорей всего, она объявится, — вновь успокоил ее священник.

— Объявится, — эхом откликнулся Фраскито.

— Если бы даже она умерла, — заявила донья Франсиска, — я уверена, что моя невыразимая радость заставила бы ее воскреснуть.

— Мы еще поговорим об этой женщине, — сказал Седрон. — А пока что вернемся к тому, что представляет для вас главный интерес. Душеприказчики, зная, что вы и сеньор Понте находитесь в очень стесненных обстоятельствах по причинам, которые я не хочу сейчас обсуждать (да в этом и нет надобности), решили, сообразно с волей завещателя, давшего им широкие полномочия, не дожидаясь, пока будет произведена точная оценка наследуемого состояния за вычетом королевских налогов и прочая и прочая...

Донья Пака и Фраскито, слушавшие его затаив дыхание, едва не задохнулись.

— Так вот, они решили... вернее, мы решили месяца два тому назад выплачивать вам ежемесячно пятьдесят дуро в качестве временного пособия или, если хотите, аванса, пока не будет установлен точный размер пенсии. Вы понимаете?

— Да, да, сеньор, понимаем... прекрасно понимаем, — в один голос воскликнули оба наследника.

— Вы давно бы уже получили это пособие, — продолжал священник, — но мне стоило не мало труда установить ваше местожительство. У кого только ни спрашивал, ни допытывался, наверно, у половины мадридских жителей, и вот наконец... Мне еще повезло, что в этом доме я нашел и ту и другую дичь — простите мне охотничье выражение, — которую преследовал много дней...

Донья Пака поцеловала правую руку священника, а Фраскито — левую. Оба роняли слезы.

— Вам уже причитается пенсия за два месяца, и как только мы выполним необходимые формальности, каждый из вас тотчас получит...

Сеньору Понте показалось, что пол поплыл у него под ногами, и он ухватился за подлокотники кресла, как воздухоплаватель за борт гондолы.

— Мы готовы выполнить все, что вы скажете, — сказала донья Франсиска, а про себя подумала: «Этого не может быть, это сон».

Радость, переполнявшую душу вдовы, омрачало лишь то, что Нина не может разделить ее с ней. Как бы угадав мысли вдовы, Понте Дельгадо сказал:

— Как жаль, что нет с нами Нины!.. Но не надо думать, что с ней обязательно произошло какое-нибудь несчастье. Правда, сеньор дон Ромуальдо? Это могло быть и...

— Сердце мое говорит мне, что она жива и здорова и сегодня вернется... — объявила донья Пака с безграничным оптимизмом, ибо в эту минуту все вокруг виделось ей в розовом свете. — Наверняка она... Простите меня, сеньор, моя бедная голова идет кругом... я хотела сказать, что... Как только мне сказали, что пришел дон Ромуальдо, я, услышав это имя, решила, что вы — тот почтенный священник, у которого моя Бенина служит приходящей прислугой. Выходит, я ошиблась?

— Получается так.

— Людям, душа которых исполнена великого милосердия, свойственно скрывать это, отрекаться от самих себя, чтобы избежать изъявлений благодарности и огласки своих святых добродетелей... Сделайте милость, сеньор дон Ромуальдо, не скрывайте от нас свои великие благодеяния. А правда ли, что вас за ваши добрые дела хотят сделать епископом?

— Меня?.. Первый раз слышу.

— Ведь вы из Гвадалахары, из тех краев?

— Да, сеньора.

— А есть у вас племянница, которую зовут донья Патрос?

— Нет.

— Вы служите мессу в церкви святого Севастиана?

— Нет, в церкви святого Андрея.

— Значит, вам не подарили на днях дикого кролика?

— Вот это возможно... ха-ха-ха... но точно боюсь сказать.

— Так или иначе, сеньор дон Ромуальдо, вы уверяете, что не знаете мою Бенину?

— Кажется... Нет, не могу утверждать, сеньора, что она мне незнакома. Я с ней как будто встречался.

— Ага! Значит, я права... Вы не представляете себе, синьор де Седрон, как я рада!

— Не горячитесь. Скажите, ваша Бенина ходит в черном, ей лет шестьдесят, и на лбу у нее бородавка?..

— Это она, она самая, сеньор дон Ромуальдо: очень скромная, не по возрасту живая. .

— Другие приметы: просит милостыню в компании со слепым африканцем по имени Альмудена.

— Господи Иисусе! — воскликнула донья Пака, оторопев от изумления и страха. — Нет, это не она, избави бог, нет... Теперь я вижу, что вы ее не знаете.

И она посмотрела на Фраскито, как бы призывая его подтвердить ее слова. Понте глянул на священника, потом перевел взгляд на хозяйку дома — душу его терзали сомнения.

— Бенина — ангел, — робко сказал он. — Не знаю, просит она милостыню или нет, но все равно она — ангел, поверьте моему слову.

— Ну, это вы оставьте... Чтоб моя Бенина попрошайничала... шаталась по улицам с каким-то слепым!..

— По внешности — из арабов, — добавил дон Ромуальдо.

— Должен сообщить вам, — честно и простодушно сказал Понте, — что не так давно, проходя по площади Прогресо, я видел, как она сидела у подножья памятника со слепым нищим, который смахивал на уроженца Риффа.

Так велико было смятение мыслей и чувств доньи Паки, что радость ее в мгновение ока обернулась печалью, она не хотела верить своим ушам, ей опять стало казаться, что собеседники привиделись ей во сне, и вся эта история с наследством — плод ее фантазии. Она боялась пробуждения, возврата к мрачной действительности и, зажмурившись, сказала про себя: «Господи, избавь меня от страшных сомнений, просвети мой разум!.. Где правда, где ложь? Я — наследница Рафаэлито Антринеса, у меня есть средства к жизни!.. Нина попрошайничает вместе с каким-то мавром!..»

— Ну и пусть! — воскликнула она наконец с отчаянием в голосе. — Лишь бы Нина была жива, пусть вместе с мавром, с мавританской братией из всего Алжира, но только б мне ее увидеть, пусть возвращается домой, пусть даже с африканцем в корзине!

Дон Ромуальдо расхохотался и рассказал, как он познакомился с Бениной: его друг, коадъютор церкви святого Андрея, человек весьма образованный и гуманный, знаток восточных языков, обратил его внимание на араба Альмудену, которого сопровождала женщина, служанка некоей вдовы, кажется андалуски, проживающей на улице Империаль.

— Эти сведения неизбежно навели меня на мысль о сеньоре Франсиске Хуарес, которую я тогда не имел чести знать, и сегодня, как только вы стали печалиться по поводу исчезновения своей служанки, я сказал себе: «Если речь идет о той самой женщине, поищем иголку — найдется и нитка, найдем мавра — найдем и одалиску. Как, вы говорите, ее полное имя?

— Бенигна де Касия... именно де Касия, отчего ее в шутку прозвали родственницей святой Риты Кассийской.

Седрон добавил еще, что не из-за каких-то там заслуг, а благодаря доверию, которым почтили его основатели приюта для престарелых под названием «Милосердие», он-состоит его попечителем и главным управляющим, и ходатайства о приеме поступают к нему, на каждом шагу его осаждают нищие, проходу не дают, суют рекомендации и визитные карточки, добиваясь, чтобы их приняли в приют.

— Порой кажется, — добавил он, — что страна наша кишит нищими и надо бы превратить ее в один огромный приют, где нашли бы убежище мы все до одного. Если дела наши и дальше пойдут так же, мы скоро станем самой большой богадельней в Европе... Я вспомнил об этом, потому что мой друг коадъютор, знаток восточных языков, попросил меня взять в приют подругу Альмудены.

— Умоляю вас, дорогой сеньор дон Ромуальдо, — попросила вовсе отчаявшаяся донья Франсиска, — не верьте всему этому, забудьте об этих мнимых бенинах, сколько бы их ни оказалось, а говорите о настоящей Нине, о той, что каждое утро ходит в ваш дом прислуживать и видит от вас столько благодеяний, каковых немало видела и я через нее. Только эта Нина настоящая, законная, ее мы будем искать и найдем с помощью сеньора де Седрона, его достойной сестры доньи Хосефы и племянницы доньи Патрос... Вы, пожалуй, снова станете отрицать, что знаете ее, из желания скрыть свои святые добродетели, но это бесполезно, сеньор, бесполезно. Я знаю, вы святой человек и держите в тайне свое высокое милосердие, знаю, потому так и говорю. Так давайте же вместе искать Нину, и как только она возвратится ко мне, мы обе в один голос крикнем: «Святой человек! Святой!»

Выслушав ее речь, Седрон понял лишь, что донья Франсиска Хуарес немного тронулась умом, и, полагая, что возражения не вернут ей ясность рассудка, решил на том покончить дело и стал прощаться, обещая прийти на следующий день, чтобы ознакомиться с бумагами и вручить под расписку причитающиеся наследникам суммы денег.

Прощание было долгим, ибо как донья Пака, так и Фраскито проводили его до самой лестницы, бессчетное число раз повторяя слова благодарности и целуя руки священника. Когда достопочтенный Седрон скрылся из виду за поворотом лестницы, а дама из Ронды и кавалер из Альхесираса остались одни, донья Пака спросила:

— Дорогой Фраскито, скажите мне: это все взаправду?

— Я только что собирался спросить вас о том же... Может, нам это приснилось? Как вы думаете?

— Я?.. Не знаю... мысли путаются... Мне не хватает соображения, не хватает памяти, не хватает ума — мне не хватает Нины.

— Мне тоже чего-то не хватает... Не знаю, как рассудить.

— Может, мы оба поглупели, сошли с ума?.. Я все себя спрашиваю: почему это дон Ромуальдо отрицает, что его племянницу зовут донья Патрос, что его хотят возвести в сан епископа и что ему подарили кролика?

— Насчет кролика он не отрицал... Простите, что перебил. Он сказал, что не помнит.

— Верно... А что, если дон Ромуальдо, которого мы только что видели, окажется духом, порожденным колдовством или черной магией... ну, скажем, испарится или обратится в дым, и все это было обманом зрения, игрой теней, наваждением?..

— Сеньора, ради господа бога!

— А если он больше не придет?

— Если не придет!.. Не придет и не вручит мне... нам... Тут на увядшем и выцветшем лице Фраскито появилось

поистине трагическое выражение. Он провел рукой по глазам и со стоном упал в кресло: кровь ударила ему в голову, и с ним случился приступ, как в тот злополучный вечер на углу Ирландской и Медиодиа-Гранде.

XXXIV

Благодаря заботам доньи Паки, которой помогали дочери позументщицы, Понте довольно скоро оправился от нового рецидива болезни и к вечеру уже мог вести беседу с хозяйкой дома; они сошлись на том, что дон Ромуальдо Седрон — живой человек, и наследство — вещь, безусловно, реальная. Тем не менее оба были ни живы ни мертвы до следующего дня, когда образ священника-благодетеля снова явился им, на этот раз в сопровождении нотариуса, который оказался старинным знакомым доньи Франсиски Хуарес де Сапата. После того как все убедились, что бумаги в полном порядке, наследники Рафаэлито Антринеса получили в счет назначенной им пенсии по такой сумме денег в банковских билетах, которая обоим показалась сказочной, по той причине, разумеется, что казна и у того, и у другого была совершенно пуста. Обладание кучей денег — неслыханное за долгие безрадостные годы жизни доньи Паки событие — произвело весьма странное действие на ее психику: у нее помутился рассудок, утратилось представление о времени, она никак не могла подобрать слов, чтобы выразить мысли, которые бились в ее голове, точно рвущиеся к свету мухи на стекле. Она хотела поговорить о Нине, а вместо этого несла всякий вздор. Словно издалека доносились до нее звуки голосов и отдельные слова; когда Фраскито и оба гостя говорили о ее служанке, она вроде бы поняла, что беглянка скорей всего объявится, ибо обнаружен ее след — но и только... Мужчины разговаривали стоя, рядом с Седроном стоял нотариус. Он был маленький, горбоносый и походил на попугая, который собирается лезть на дерево, цепляясь когтями за кору.

После того как любезные гости, заверив наследников, что от всей души готовы служить им, распрощались и ушли, дама из Ронды и кавалер из Альхесираса порядочное время бесцельно бродили по дому, заходя без всякой надобности то в кухню, то в столовую, а когда встречались, обменивались ничего не значащими фразами. Справедливости ради надо сказать, что радость доньи Паки была неполной, оттого что она не могла поделиться ею со своей компаньонкой, поддерживавшей ее в трудное время столько долгих лет. Ах, если бы Нина сейчас вошла, какой сюрприз преподнесла бы ей госпожа, сначала прикинувшись огорченной полным безденежьем, а затем выложив на стол кипу ассигнаций! Какое бы у той сделалось лицо! Как широко она разинула бы рот! Чего бы не накупила верная служанка на горсть монет! Нет, что бы там ни говорили, бог никогда не доводит дело до конца. Творит ли он зло или добро, всегда оставляет лазейку судьбе иной. Насылая на нас величайшее несчастье, дает возможность перевести дух, а когда вершит милосердие, обязательно забудет какую-нибудь мелочь, из-за которой все идет насмарку.

При одной из встреч на пути из гостиной в кухню или из кухни в спальню Понте пригласил свою землячку пообедать в таверне и тем самым отпраздновать столь знаменательное событие. Этим приглашением он хоть как-то ответит на ее щедрое гостеприимство. На это донья Франси-ска сказала, что не намерена показываться на людях, пока у нее не будет соответствующего ее положению гардероба, а когда ее друг заметил, что, пообедав в таверне, они избавят себя от докучной необходимости стряпать дома самим — много ли помогут девчушки, — дама из Ронды заявила, что, пока не вернется Нина, она не будет растапливать плиту, а за всем, что нужно, пошлет в заведение Ботина. У нее, несомненно, возродился вкус к хорошо приготовленной пище... Да и пора уж, господи! Столько лет вынужденного поста дают полное право спеть аллилуйю по поводу возрождения из праха.

— Ну-ка, Селедония, поди надень новую юбку да сходи в таверну Ботина. Я на бумажке напишу, что надо купить, чтобы ты не перепутала.

Сказано — сделано. Что еще могла потребовать донья Пака в этот благословенный день, как не две жареных курицы, четыре жареных макрели, добрый кусок филея, а еще нежирной ветчины, соломку из желтков да дюжину сладких пирожков?..

— Ну, беги!

Однако объявление о таком роскошном пиршестве не подавило воображение и волю Фраскито, которого с той минуты, как он получил деньги, снедало страстное желание выйти на улицу, бежать, лететь, ибо ему казалось, что у него выросли крылья.

— У меня, сеньора, сегодня много дел... Мне придется покинуть вас... К тому же я так нуждаюсь в свежем воздухе... Голова что-то кружится. Мне нужен моцион, понимаете, моцион... А еще мне надо срочно повидаться с портным, узнать хотя бы, какая сейчас мода, и что-нибудь заказать... Я очень разборчив, и так трудно бывает решить, какой взять материал.

— Да, да, ступайте по своим делам, но особенно не тратьтесь, это счастливое событие для вас, как и для меня, должно послужить уроком, который преподала нам судьба. Я, со своей стороны, сознаю теперь, как необходим порядок в делах, и твердо намерена записывать до последнего сентимо все, что буду тратить.

— Не только расход, но и доход... Я буду делать то же самое, вернее, я уже это делал, но поверьте, дорогой друг, это мне не помогло.

— Когда имеешь твердую ренту, все дело в том, чтобы соразмерять расход с доходом и не допускать излишеств... Богом заклинаю вас, дорогой Понте, давайте не повторять глупых ошибок, не пренебрегать подведением баланса и... Теперь я признаю, что Трухильо прав.

— Уж этот самый баланс, сеньора, я подводил столько раз, сколько у меня волос на голове, но кроме головной боли ничего с этого не получал.

— Раз уж бог смилостивился над нами, будем придерживаться порядка: осмелюсь попросить вас, если не трудно, когда пойдете по магазинам, купите мне конторскую, бухгалтерскую книгу или как она там называется.

О чем тут говорить! С превеликим удовольствием Фраскито принесет ей хоть дюжину книг. И с этими словами он бросился на улицу, так хотелось ему воздуха, света, людей повидать, отдохнуть душой в водовороте жизни. Шагая машинально, он мигом дошел до бульвара Аточа и только там опомнился. Тотчас повернул к центру, так как предпочитал идти среди домов, а не среди деревьев. Скажем прямо: деревья он не любил, скорей всего потому, что в минуты отчаяния ему казалось, будто они протягивают к нему сучья, как бы приглашая повеситься. Он брел по улицам наугад, поглядывая на витрины портновских мастерских, где были выставлены красивые ткани, элегантные рубашки и галстуки. Не пропускал он и ресторанов и съестных лавок, на которые долгие годы смотрел с неизбывной тоской по той причине, что в кармане было пусто.

Эта счастливая прогулка длилась не один час, но Фраскито не устал. Напротив того, он чувствовал себя сильным, здоровым и даже крепким. Ласково, а то и покровительственно поглядывал на встречавшихся ему красивых или просто недурных собой женщин. Витрина шикарного галантерейного магазина навела его на счастливую мысль: у него же все седины на виду, это неприлично, надо привести в порядок и подкрасить волосы, а в этом магазине есть все, что для этого требуется, возрождение личности следует начинать с лица. Тут Фраскито и разменял первую ассигнацию из той кипы, что вручил ему дон Ромуальдо Седрон; попросив показать ему разный товар, сделал солидный запас того, что считал необходимым в первую очередь, заплатил не торгуясь, и велел доставить благоухающий пакет со всевозможной косметикой в дом доньи Франсиски.

Выйдя из магазина, Фраскито подумал, что надо как можно скорей подыскать приличную и не очень дорогую гостиницу сообразно с пенсией, которой он теперь располагал, ведь и ему нельзя предаваться излишествам. В ночлежку Бернарды он зайдет лишь раз, затем, чтобы расплатиться за неделю, погасив свой долг, и сказать хозяйке заведения все, что он о ней думает. Погруженный в такие приятные мысли, он брел и брел, пока желудок не напомнил ему, что мечтами сыт не будешь. Вот задача: где пообедать? Мысль о приличном ресторане он сразу же отбросил. В таком виде туда не пойдешь. Разве что по привычке зайти в харчевню Бото? О нет, туда он всегда заходил жгучим брюнетом. Там просто удивятся, завидев его седины, как это он мог так быстро состариться... Но в конце концов вспомнил, что немного задолжал Бото за всякую бурду, которой тот его кормил, и решил, что все-таки надо пойти туда, ответить на доверие владельца таверны полным расчетом и извиниться, сославшись на серьезную болезнь, которую убедительно засвидетельствует его поблекшее лицо. И он направил свои стопы на улицу Аве-Мария и вошел в таверну, стыдливо прикрывая лицо платком, будто сморкался. Заведение было тесновато для такого наплыва посетителей, привлеченных дешевизной и хорошим приготовлением блюд, так что внутри было душно. За таверной в собственном смысле этого слова идет узкий коридор, где тоже стоят столики вдоль проходящей по стене скамьи, а дальше — небольшая комнатушка с низким потолком, в которую попадаешь, поднявшись на две ступеньки вверх, и в ней по обе стороны от входа стоят длинные столы, между которыми оставлен проход для мальчишки-официанта. Здесь-то и устраивался обычно Понте из желания быть подальше от любопытных взглядов и злословия завсегдатаев таверны, садился на свободное место, если таковое находил, ибо нередко все места были заняты и комнатушка напоминала бочку, набитую селедками.

В тот день, вернее, вечер, Фраскито повезло: за одним столом сидело всего трое, а за вторым вообще не было никого. Он сел в углу, поближе к двери, ибо место это было самым уединенным, здесь никто из посетителей таверны видеть его не мог, и... Но вот вопрос: что заказать? Обыкновенно плачевное состояние финансов вынуждало его ограничиваться жарким за один реал, а с хлебом и вином всего получалось сорок сентимо, за эту же сумму можно было получить треску С подливкой. Когда он съедал то или другое с хлебом, который подбирал до последней крошки, да еще запивал вином, этого оказывалось вполне достаточно для поддержания сил. В иные дни он предпочитал тушеное мясо, а по великим праздникам позволял себе заказать паштет из дичи. Что до рубцов, фрикаделек, улиток и прочей мерзости, такого он никогда не пробовал.

Так вот, в тот вечер он потребовал у мальчика меню и, поколебавшись, как человек, который не может выбрать ничего себе по вкусу, решил взять паштет из дичи. — У вас болят зубы, сеньор де Понте? — спросил мальчик, видя, что посетитель держит платок у лица.

— Да, сынок, принеси мне не черного хлеба, а французскую булочку.

За столом напротив двое уминали жаркое из одной большой тарелки, порцию за два реала, а в другом углу какой-то тип не спеша уничтожал улитки. С каждым моллюском он, подобно автомату, разделывался одними и теми же движениями челюстей, рук и даже глаз. Брал улитку, палочкой выковыривал из раковины, совал в рот, потом обсасывал раковину и при этом укоризненно смотрел на Франсиско Понте; затем откладывал пустую раковину и брал следующую, с которой проделывал те же операции, не спеша, теми же движениями выковыривал моллюска, а заложив его в рот, бросал добрый взгляд на следующую улитку и недобрый — на сеньора Фраскито, когда принимался обсасывать раковину.

Время шло, а этот человек с обезьяньим лицом и тщедушным телом все складывал в кучу пустые скорлупки, и куча их все увеличивалась, по мере того как уменьшалась порция; Понте, сидевший напротив, начал уже испытывать беспокойство от яростных взглядов, которые, точно заводной, бросал на него пожиратель улиток.

XXXV

Сеньора Понте Дельгадо так и подмывало потребовать объяснений у этого нахального типа. Могла быть только одна причина его нескромных взглядов: появление Фраскито на людях с полинявшей физиономией, и наш кавалер говорил себе: «Да кому какое дело, привел я в порядок свое лицо или нет? Мое лицо, что хочу, то с ним и делаю, вовсе я не обязан появляться перед кем бы то ни было в одном и том же обличье. Нравится оно кому-нибудь или нет, я сумею защитить свое достоинство и заставлю уважать себя». И он уже собрался было ответить на столь неприличное посматривание в свою сторону взглядом, наполненным презрения, как вдруг пожиратель улиток, обсосав последнюю раковину и положив ее в общую кучку, расплатился, натянул на плечи плащ, надел берет, встал, подошел к облезлому кавалеру и обратился к нему как нельзя более любезно и учтиво:

— Сеньор де Понте, извините мою смелость и позвольте обратиться к вам с вопросом.

По дружескому тону его голоса Фраскито догадался, что перед ним один из тех несчастных, у кого взгляд выражает противоположное тому, что они чувствуют.

— Слушаю вас...

— С вашего позволения, сеньор Понте, я хотел бы спросить, если вы не сочтете это нескромностью, правда ли, что Антонио Сапата и его сестра получили миллионное наследство.

— Что вы, уважаемый, какие там миллионы... Могу только сказать, что моя часть наследства и часть доньи Франсиски Хуарес представляют собой пенсию, размеры которой еще не установлены. Но скоро я смогу дать вам более точные сведения. Вы, часом, не газетчик?

— Нет, сеньор, я художник-геральдист.

— Вон оно что! А я-то думал, вам эти сведения нужны, чтобы пропечатать их в газете.

— В газетах я помещаю только рекламные объявления. Геральдическая живопись нынче в загоне, поэтому я занимаюсь размещением в газетах всякого рода рекламы... Антонио — мой главный конкурент, между нами идет нешуточная борьба. Вот почему, узнав, что Сапата разбогател, я осмелился просить вас повлиять на него в том смысле, чтобы он уступил мне свою клиентуру. Я вдовец, и у меня шестеро детей.

Произнеся эти слова с подкупающей искренностью и прямотой, художник вперил в собеседника взгляд, каким убийца смотрит на свою жертву, перед тем, как нанести смертельный удар. Затем, не дождавшись ответа, продолжал:

— Я знаю, вы друг этой семьи, навещаете донью Обдулию... Кстати, может быть, донья Обдулия или ее уважаемая матушка, раз они разбогатели, захотят получить какой-нибудь титул? На их месте я бы так и поступил, ведь они ведут свой род от лучших дворянских семей Испании. Тогда не забудьте обо мне, сеньор де Понте... Вот моя визитная карточка. Я нарисую их герб и генеалогическое древо, и дворянскую грамоту старинным письмом с пурпурными заглавными буквами — и все это за меньшую цену, чем любой другой художник. Дома я держу образцы моих работ, вы на них можете взглянуть.

— Не могу сказать вам с уверенностью, — важно ответил Фраскито, ковыряя в зубах зубочисткой, — будут они выправлять себе титул или нет. Знатности у них хватит с избытком, ведь Хуаресы так же, как Сапата, Дельгадо и Понте, — цвет андалусского дворянства.

— Герб рода Понте — подъемный мост на красном фоне и четыре сине-золотистых щита по углам...

— Совершенно верно... Я-то не собираюсь выправлять титул, да и наследство мое не дает оснований для этого... А вот насчет этих дам — не знаю... Обдулия по благородству, внешности и манерам вполне заслуживает титула герцогини, будет она хлопотать о нем или нет. Клянусь богом, ей подобает даже титул императрицы. Но я в это не вмешиваюсь... Впрочем, оставим пока геральдику и поговорим о другом.

Тут пожиратель улиток присел рядом с Фраскито, взглядами наводя страх на остальных посетителей таверны.

— Раз уж вы занимаетесь рекламой, не могли бы вы указать мне хороший пансион?

— Как раз сегодня я поместил два объявления о пансионах... Они у меня тут, в портфеле, пансионы называются «Импарсьяль» и «Либералы). Оба весьма респектабельные... Вот, взгляните: «Отличные комнаты, французская кухня, обед из пяти блюд... Тридцать реалов».

— Мне бы что-нибудь подешевле... Ну, реалов так за пятнадцать.

— Есть у меня и такие... Завтра я вам назову с полдюжины вполне приличных пансионов.

Беседу их прервало неожиданное появление Антонио Сапаты, тот вошел, шумно поздоровался с хозяином заведения, обменялся шутками с двумя-тремя посетителями. Затем поднялся во внутреннюю комнату, бросил на стол объемистый портфель, сдвинул шляпу на затылок и плюхнулся рядом с Фраскито и пожирателем улиток.

— Ну и денек, сеньоры, ну и денек! — воскликнул Антоньито, переведя дух, а мальчику сказал: — Мне ничего не нужно, я уже пообедал... Сеньора матушка втиснула по полкурицы в меня и мою жену... А потом еще шампанское... и кучу пирожков.

— Теперь-то тебе все нипочем, дружище! — задушевным тоном произнес пожиратель улиток и метнул на молодого человека испепеляющий взгляд. — А скажи-ка мне вот что: уступишь ты мне свою клиентуру или нет?

— Моя жена взвилась под потолок, как только я заикнулся о том, чтобы оставить работу. Я испугался, что она меня искусает или выцарапает мне глаза. Никаких — все останется как было: она — за машинкой, я — со своей рекламой, черт его знает, что это еще за наследство... Дорогой Понте, вы знаете это имение? Какой с него доход?

— Точно сказать не могу, — ответил Фраскито. — Знаю только, что местность красивая, лес, конный завод, плодородные пахотные земли, а сверх всего прочего это лучшее место для охоты на перепелов, когда те прилетают из Африки.

— Скоро мы туда наведаемся... Но жена ни за что не хочет, чтобы я оставил это чертово ремесло. Так что наберись терпения, Полидура, с моей Хулианой шутки плохи, в гневе она страшней, чем голодная львица... Ну, а чем ты сегодня занимался?.. Ох, чуть не забыл: матушка хочет купить люстру...

— Люстру?!

— Ну да, висячий светильник для столовой. Не продается ли где по случаю нарядная люстра?..

— Да, конечно, — ответил Полидура. — Есть такая в распродаже на улице Кампоманес.

— И еще: просит отыскать для нее подержанные плюшевые и бархатные коврики в хорошем состоянии.

— Есть в распродаже на улице Селенке. Вот, гляди:

«Полная обстановка дома. С часу до трех. Старьевщиков не принимают».

— А моя сестрица, которая, к слову сказать, сегодня тоже умяла полкурицы, хочет приобрести ландо с пятью фонарями...

— Ничего себе!

— Я советовал Обдулии, — важно изрек Фраскито, — не держать собственный выезд, а пользоваться наемными каретами.

— Это ясно... Только хватит ли дохода с этой чертовой фермы? Ландо с пятью фонарями! И она, наверно, велит запрячь в него молочных ослиц дядюшки Хасинто.

Полидура расхохотался, но, заметив, что кавалеру из Альхесираса такие шуточки не по душе, поспешил сменить тему разговора.

А бессовестный Антонио Сапата осмелился сказать сеньору Понте:

— Ей-богу, сеньор Фраско, так вам больше идет.

— Как это?

— Без подкрашиванья. Лицо почтенного пожилого кабальеро. Поймите, что от черной краски вы моложе не становитесь, а только чем-то напоминаете... гроб.

— Любезный Антонио, — сказал в ответ Понте, поджав губы, чтобы не показать раздражения и сделать вид, будто он шутки понимает, — нам, старикам, нравр1тся наводить страх на юнцов, чтобы они... чтобы они оставили нас в покое. Нынешняя молодежь хочет во всем разобраться, но не разбирается ни в чем...

Несчастный кавалер остановился в смущении и не знал, что еще сказать. Его замешательство придало смелости Сапате, и тот продолжал донимать его:

— Теперь, когда мы стали людьми с достатком, первое, что вам надо сделать, это выбросить на свалку ваш саркофаг.

— Что, что?

— Да ваш цилиндр, который вы надеваете по торжественным случаям, он вышел из моды еще в те времена, когда повесили Риего[52].

— Что вы понимаете в модах! Они возвращаются, и то, что было модным вчера, буду носить завтра.

— С одеждой, может, и так, но не с людьми: то, что прошло, так и остается бывшим. От прежнего у вас только и осталось что ноги как спички. Подагрические шишки, которые прежде на них росли, подобрались уже и к голове... Да, именно так... Я хочу сказать, что теперь у вас мозоли на мозгах...

Еще немного — и Фраскито вышел бы из себя и разбил бы о голову обидчика тарелку или стакан с вином, а то и опрокинул бы на него столик, но вовремя вмешался Полидура и смягчил злую шутку такими утешительными словами:

— Замолчи, глупец, сеньор де Понте — не какая-нибудь тебе старая песочница и нам с тобой еще сто очков вперед даст.

— Я и не говорю, что он стар, нет... Просто он из тех времен, когда Фердинанд VII носил пальто...[53] Но если он обижается, я умолкаю... Сеньор Понте прекрасно знает, как мы его любим, и если я когда и пошучу, так только чтоб развеселить компанию. Не принимайте к сердцу мою болтовню, дорогой патриарх, и поговорим о другом.

— Ваши шуточки довольно наглые, — с достоинством промолвил Фраскито, — и, если угодно, непочтительные... Но ведь вы совсем еще мальчишка и...

— ... бесенок?.. Ладно, покончим с этим. Я хочу спросить вас, почтенный сеньор де Понте: на что вы употребите первые куарто из вашей пенсии?

— Потрачу их по справедливости: на милосердие. Куплю новые туфли Бенине, когда она объявится, если объявится, и новое платье.

— А я куплю ей костюм одалиски. Он ей подходит больше всего, с тех пор как она решила жить по мавританским обычаям.

— О чем это вы? Узнали, где сейчас этот ангел?

— Этот ангел сейчас в Эль-Пардо, в раю, куда сгоняют ангелочков, которые просят милостыню в недозволенных местах.

— Всё шуточки.

— Усмешки жизни, сеньор де Понте! Я знал, что Бенина просила милостыню у церкви святого Севастиана, собирая грошики... Нужда — великая советчица. Бедная

Нина занималась этим... Но до нынешнего дня я не знал, что она сдружилась со слепым мавром, а это и довело ее до беды.

— Своими глазами видел. Маме я ничего не сказал, чтоб ее не расстраивать, но сам давно в курсе дела. Полиция провела облаву, Нину схватили вместе с ее дружком и упрятали в «Сан-Бернардо». А оттуда отправили в Эль-Пардо, и Нина прислала мне записку, чтобы я за нее поручился, иначе ее не выпустят... Так вот, слушайте, что я сделал сегодня утром: взял напрокат велосипед и покатил в Эль-Пардо... Да, чтоб не забыть: если жена узнает, что я ездил на велосипеде, будет грандиозный скандал. Гляди не проговорись, Полидура, ты же знаешь Хулиану... Стало быть, явился я туда и повидал ее: бедняжка совсем босая, и одежда вся в лохмотьях. Больно было смотреть на нее. А мавр такой ревнивый, о господи! Как услышал, что я с ней говорю, пришел в ярость и хотел побить меня палкой... «Шикарный кавалер, — кричал он, — я будет убивать шикарный кавалер!» Дал бы я ему пару затрещин, да не хотелось шум поднимать...

— Я не верю, что Бенина в ее годы… — робко возразил Фраскито.

— Разве вам так уж трудно представить себе, что и у стариков бывают причуды?

— В общем, — сказал Полидура, метнув яростный взгляд на Антонио, — постарайся ее вызволить. Надо похлопотать в канцелярии губернатора.

— Да, да... Давайте сделаем это как можно скорее, — предложил Понте. — А что, губернатором у нас по-прежнему Пепе Альканьисес?

— Господи Иисусе! Кто, сказали вы? Герцог де Сексто? Вы все вспоминаете, что было при царе Горохе.

— То было во времена войны в Африк[54], сеньор де Понте, или чуть позже, — подтвердил пожиратель улиток. — Я припоминаю... это когда Либеральный союз... Министром внутренних дел был тогда дон Хосе Посада Эррера. Я сотрудничал тогда в газете «Ла Иберия»...[55] Но с той поры столько воды утекло...

— Как бы там ни было, сеньоры, — сказал, возвращаясь в сегодняшнюю реальность, Фраскито, — надо вызволять Нину.

— Надо, конечно.

— И вместе с ее мавром. Завтра же пойду в комиссариат, там служит один мой друг... Только помните, о чем я просил: ты, Полудура, не ляпни чего-нибудь... Если Хулиана узнает, что я брал напрокат велосипед, полгода грызть меня будет.

— Вы снова поедете в Эль-Пардо?

— Возможно. А вы умеете ездить на велосипеде?

— Не пробовал. Но я мог бы поехать верхом.

— Глядите-ка! А помалкивали. Вы ездите на английский манер или на испанский?

— В этом я не разбираюсь... Но езжу хорошо. Хотите посмотреть?

— Ну разумеется... Иду на спор: если вы не сломаете себе шею, за наемную лошадь плачу я.

— А если вы не расквасите нос, свалившись с вашей машины, за прокат плачу я.

— Договорились. А ты, Полидура?

— Я?.. На своих двоих.

— Значит, отправимся втроем. Я угощаю улитками.

— А я — чем угодно, — сказал Фраскито, вставая. — Если же удастся освободить Нину и уроженца Риффа — их тоже.

— Ну, это уже королевская щедрость...

XXXVI

Тоску доньи Паки по Нине не смогли развеять до конца даже ее дети, которые пришли разделить ее радость, а еще больше — излить на нее свою: подумать только, наследство! Когда мать и дети обсуждали это счастливое событие, бедная вдова не раз стремительно возносилась на седьмое небо, но, ощущая вокруг себя пустоту из-за отсутствия подруги долгих тяжких лет, снова спускалась на грешную землю. Тщетно пылкое воображение Обдулии увлекало донью Паку чуть ли не за волосы в заоблачные сферы. Будучи по натуре склонной к подобным взлетам, донья Пака давала себя увлечь, но вскоре возвращалась к действительности, оставляя запыхавшуюся и растрепанную дочь на каждом облачке, на каждом ярусе небес. Девочка считала, что она и мать должны поселиться вместе и вести такую жизнь, какую позволяет их нынешнее положение. С Лукитасом она расстанется de facto[56], назначив ему небольшую пенсию, на которую он смог бы существовать, а они с матерью снимут особняк с садом, абонируют ложу в двух-трех театрах, завяжут знакомства в избранных кругах общества...

— Погоди, дочь моя, умерь-ка свою прыть, ты же еще не знаешь, какова твоя половина дохода с «Альмораймы», хоть я и полагаю, что это будет не пустяк, так как помню эту прекрасную ферму, но все равно тебе, как и мне, придется по одежке протягивать ножки.

В такие слова облекала донья Пака позаимствованные у Нины практические мысли, у той их было что звезд на небе. Первым делом Обдулия оставила свою квартиру на улице Кабеса и переселилась к матери, с тем чтобы вместе приискать на первое время квартирку получше и повеселей на более оживленной улице и там уже дожидаться дня, когда они перенесут свою резиденцию в желанный особняк. Донью Паку зуд расточительства мучал меньше, чем дочь, видимо, по той причине, что безжалостная судьба хлестала ее больней, однако и она выходила из границ благоразумия, уступая соблазну приобрести ту или иную ненужную и дорогую вещь, которую считала предметом первой необходимости. Несчастная вбила себе в голову, что ей нужен приличный светильник в столовую, и не успокоилась, пока не исполнила свой каприз. В этом ей помог злополучный Полидура, его стараниями в дом доставили огромную старую люстру, которая хрустальными подвесками чуть-чуть не касалась стола. Но это не смутило ни мать, ни дочь: ведь скоро они переедут в квартиру с потолками повыше. Еще пожиратель улиток всучил им отделанные фанерой из красного дерева старые стулья и несколько новых ковров, которые они благоразумно не стали расстилать по всей квартире, а лишь там, где для них хватало места, чтобы отвести душу, ступая по мягкому. Обдулия без конца трясла материнскую казну, покупая цветы в горшках на ближайшем цветочном базаре, так что за два дня дом расцвел: грязные коридоры превратились в цветники, а гостиная — в оранжерею. Готовясь к жизни в особняке, Обдулия приобрела и крупные декоративные растения: лактании, пальмы, фикусы и древовидные папоротники. Донья Франсиска радовалась вторжению растительного царства в свой дом, восхищалась красотой цветов по-детски, словно под старость лет к ней вернулись ребячьи восторги.

— Цветы — божий дар, — говорила она, прохаживаясь по волшебным садам, — они приносят в дом радость, и мы должны благодарить господа за то что он, не дав нам возможности наслаждаться сельской природой, позволяет за малую толику денег приносить ее дары в дом!

Целый день Обдулия только и делала, что поливала цветы, еще немного — и коридор между гостиной и столовой пришлось бы преодолевать вплавь. Понте своими галантными фразами подогревал ее желание превратить квартиру чуть ли не в ботанический сад. В первый и второй день новой жизни донья Пака вынуждена была попенять Фраскито на то, что он, выходя в город, забывал купить ей бухгалтерскую книгу. Одряхлевший кавалер оправдывался тем, что слишком много у него неотложных дел, однако на третий день среди множества принесенных им пакетов дама из Ронды увидела наконец и желанную книгу, которую тотчас схватила, горя желанием поскорей завести строгий учет, основу будущей счастливой жизни.

— Я сейчас же внесу туда все, что у меня записано вот на этом листке: еда от Ботина, люстра, ковры, кое-что по мелочи... лекарства... словом, все-все. Теперь, дочка, отчитайся за каждый цветок по порядку, до последнего листика... Гляди, чтоб можно было подвести баланс... Правда ведь, Фраскито, баланс должен сойтись?

Любопытная, как всякая женщина, донья Франсиска принялась затем ворошить покупки Понте:

— Ну-ка посмотрим, чего вы накупили... Не забывайте, что я не позволю вам транжирить. Что это? Светлая фетровая шляпа... Прекрасно, фасон, кажется, удачный. Хороший вкус — качество врожденное. Сапоги для верховой езды... Послушайте, это же очень элегантно! А какая маленькая нога, иная женщина позавидует... Галстуки, три штуки... Обдулия, взгляни, как хорош этот зеленый с желтым горошком. Какой широченный пояс, прямо-таки бандаж. Это чтоб живот не выпирал... А это что за штука? А-а, шпоры. Господь с вами, Фраскито, на что вам шпоры?

— О, вы собираетесь кататься верхом! — радостно воскликнула Обдулия. — И проедете мимо нашего дома? Как жаль, что отсюда ничего не увидишь! Мыслимое ли дело жить в квартире, из которой не видно ни кусочка улицы?!

— Молчи, дочка, мы попросимся к соседке, донье Хусте, повивальных дел мастерице, она позволит нам поглядеть в окно, когда наш кабальеро прогарцует по улице... Бедная Нина, как бы она порадовалась глядя на вас!

Желание возродить свое искусство верховой езды Понте Дельгадо объяснил тем, что дал слово кое-кому из своих великосветских друзей участвовать в увеселительной прогулке в Эль-Пардо. Верхом поедет только он, остальные — кто на велосипеде, кто пешком. Завязался оживленный разговор о разных видах спорта, который прервался с приходом Хулианы, жены Антонио: узнав о наследстве, та стала частенько навещать свекровь и золовку. Это была миловидная женщина, быстрая в движениях и решительная по характеру, белизну ее лица подчеркивали роскошные, искусно уложенные черные волосы. На плечах ее была ковровая шаль, на голове — кричаще-пестрый платок, на ногах — дорогие туфли; вся одежда свидетельствовала об опрятности и любви к чистоте.

— А что здесь такое: Ретиро или Аламеда-де-Осуна? — спросила она, завидев пышную листву кустов и цветов. — Для чего столько растительности?

— Это прихоть Обдулии, — ответила донья Пака, всегда чувствовавшая, что ей не совладать с решительным и насмешливым характером пригожей невестки, — Ее причуда превратить мой дом в лес обошлась мне недешево.

— Донья Пака, — сказала невестка, беря ее под руку и уводя в столовую, — не будьте вы такой податливой, доверьтесь во всем мне, уж я-то вас не подведу. Если будете потакать глупостям Обдулии, то очень скоро опять обнищаете, никакой пенсии не хватит, когда в делах нет порядка. Я бы на вашем месте избавилась и от растений, и от зверей... Я имею в виду того облезлого орангутана, которого вы притащили в дом, его надо как можно скорей выставить на улицу.

— Бедняга Понте завтра переезжает в пансион.

— Вверьтесь мне, я знаю толк в домашнем хозяйстве... И бросьте эту забаву с приходно-расходной книгой. Коли в голове порядок, не нужны никакие записи. Я, может, не умею написать ни одной цифры, а глядите, как у меня все подсчитано. Послушайтесь моего совета: переезжайте в недорогую квартиру и живите, как подобает вдове с приличной пенсией, а не старайтесь выпячиваться да пускать людям пыль в глаза. Берите пример с меня, ведь я не брошу работу, пока точно не буду знать, что это за наследство, какой доход будет давать нам эта самая ферма. И выбейте из головы вашей дочери блажь насчет особняка, если не хотите пойти по миру; наймите прислугу, которая бы вам стряпала, а не выбрасывайте деньги Ботину.

Донья Франсиска одобрила эти предложения и на все согласилась, не осмелившись высказать ни одного возражения против таких разумных советов. Хулиана подавляла ее самой манерой, в какой она выражала свои мысли, причем ни мастерица класть стежки не осознавала своей власти, ни ее свекровь — своей мягкотелости и покорности. Испокон веков воля брала верх над капризом, разум — над глупостью.

— Пока не вернулась Нина, — робко заметила хозяйка дома, — я попросила Ботина...

— Да забудьте вы о Нине, донья Пака, и не рассчитывайте на нее, даже если мы ее найдем, в чем я теперь сомневаюсь. Она очень добрая, но уже старая, какая вам от нее польза. И кто сказал, что она пожелает вернуться, ведь ушла-то она, как мы знаем, по доброй воле, так или нет? Ей нравится ходить в лохмотьях и, если вы не дадите ей болтаться до темноты по улицам, невелика будет для нее цена нашего благодеяния.

Не тратя лишних слов, Хулиана повторила свекрови настоятельную рекомендацию взять в дом прислугой за все свою двоюродную сестру Иларию, девушку молодую, здоровую, чистоплотную и трудолюбивую... а уж насчет честности нечего и говорить. Донья Пака очень быстро увидит разницу между честностью Иларии и вороватостью других.

— О, боже!.. Но ведь Нина так добра, — воскликнула донья Пака, вырываясь из когтей мастерицы класть стежки, чтобы защитить свою подругу.

— Знаю, что добра, и мы должны помогать ей... Как же иначе... Подкармливать... но поверьте, донья Пака, без моей двоюродной сестры вам не управиться. А чтоб вы больше не сомневались и не ломали голову зазря, я сегодня же к вечеру пришлю вам ее.

— Ладно, дочка, пусть придет и займется хозяйством... Да, кстати, у нас осталась жареная курица, она может испортиться. Я уже видеть не могу курятину. Если хочешь, возьми себе.

— Почему же нет? Давайте.

— И еще остались четыре котлеты, потому что Понте пообедал в городе.

— И они пригодятся.

— Послать их тебе с Иларией?

— Да нет, сама унесу. Сделаем так: я все уложу в глубокую тарелку и оберну салфеткой, вот, видите?.. Теперь концы свяжем...

— А этот кусок пирога?.. Он очень вкусный.

— Его мы завернем в газету... О, мне надо поторопиться! А на что вам столько фруктов? Правда, тут только яблоки да апельсины... Ну, все равно... Я их завяжу в платок...

— Как ты все это на себя навьючишь?

— Неважно... Пока что обойдемся и так! Завтра я снова зайду узнать, как у вас дела, и скажу вам, что надо делать... Но глядите, не теряйте голову и не пускайтесь во все тяжкие. Если моя сеньора свекровь за моей спиной начнет транжирить деньги и делать глупости...

— Нет, что ты„ дочка... Как ты могла подумать!

— Вы помните, что, если не послушаетесь меня, я больше палец о палец не ударю. Каждый ест свой хлеб, каков привет, таков ответ. Но мне-то хочется, чтобы вы вели себя умно и не попадали впросак, то есть в лапы к ростовщикам, как вы и жили до сих пор.

— Ах, это святая правда! Ты все знаешь, Хулиана, ты со всем управишься. Характер у тебя немного крутоват, но не мне тебя в этом упрекать, раз ты сумела укротить моего Антонио. Был он вовсе пропащий, а ты из него человека сделала.

— Потому что я с ним не церемонюсь, а с первого дня требую, чтоб выполнял все святые заповеди, потому что ору на него, чуть он оступится, и он у меня, голубчик, ходит по струнке и боится меня больше, чем воры гражданских гвардейцев.

— А как он тебя любит!

— Это и понятно. Чтоб муж любил, женщина должна не всякий раз допускать его до себя, что я и делаю... Только так, сеньора, мы и правим домом, будь он мал или велик, только так мы правим миром.

— Это очень остроумно!

— Умом бог меня не обидел, кое-что есть в этой черепушке. В этом вы еще убедитесь. Ну, я пошла. Дома дел полно.

Пока шел этот разговор между свекровью и невесткой, Обдулия и Понте, оставшиеся в гостиной, судачили о Хулиане, причем девочка говорила, что никогда не простит брату женитьбу на такой вульгарной женщине, которая иных слов по-кастильски и произнести-то не может, а он ввел ее в их семью. С ней никогда не найдешь общего языка. Прощаясь, Хулиана расцеловала Обдулию, а Фраскито пожала руку и предложила погладить ему рубашки за умеренную плату и перелицевать костюм за ту же цену или дешевле, чем берут портные. Кроме того она умеет и кроить на мужчин, в этом он может убедиться, если закажет ей новый костюм, который получится элегантнее, чем те, что шьют ему в мастерских из подворотни, где он их заказывает. Антонио она обшивает сама, и пусть кто-нибудь скажет, что муж ее одет хуже других... Еще бы! Сшила она жакет своему дяде Бонифасио, который собирался на святой праздник к себе на родину в Кадальсо-де-лос-Видриос, и там эта вещь так всем понравилась, что алькальд попросил ее на время, чтобы по ней раскроили для него такую же. Понте вежливо поблагодарил, но скептически отнесся к способности женщин шить на мужчин, и все проводили Хулиану до двери и помогли ей нагрузиться свертками и пакетами, которые она с превеликим удовольствием унесла с собой.

XXXVII

Обдулия не захотела уступить бразды правления в материнском доме невестке — этой швее, втершейся в благородное семейство и теперь во все сующей нос — и заявила матери, что они не смогут жить достойно, обходясь одной лишь прислугой за все, и раз уж Хулиана навязала им кухарку, она требует горничную, вот так-то!.. Поспорили, и дочь привела столько доводов, доказывая необходимость еще одной служанки, что донье Франсиске не оставалось ничего другого, как согласиться. Да, конечно, как им обойтись без горничной? На такую важную должность Обдулия, оказывается, уже присмотрела девушку, получившую тонкое воспитание в богатых домах, где она служила прежде, а теперь эта барышня как раз свободна, живет в семье позолотчика и декоратора, который работает в похоронном бюро свекра Обдулии. Зовут ее Даниэла, она хорошенькая и такая старательная и домовитая, какую не часто встретишь. После подобного описания донье Паке уже не терпелось заполучить в дом эту девушку и допустить ее к работе, по которой та стосковалась.

Вечером явилась Илария и начала свою службу с того, что передала донье Франсиске совет или, вернее сказать, распоряжение Хулианы. Сестрица, мол, сказала, чтобы сеньора не думала больше о покупках, а уж коли что действительно понадобится, сообщала бы об этом ей, лучше нее никто не сумеет раздобыть нужную вещь. И еще: пусть сеньора отложит не меньше половины пенсии на выкуп из ломбарда бесчисленного множества предметов одежды и прочих вещей, в первую очередь тех, на которые истекает срок закладных; таким путем сеньора за несколько месяцев сможет получить обратно значительную часть домашнего имущества. Донья Пака похвалила мудрое предупреждение невестки, проявившей такую прозорливость, и обещала неукоснительно следовать ее совету, иначе говоря, выполнить ее распоряжение. Но, так как голова у доньи Паки шла кругом от необычайных событий тех дней, исчезновения Бенины и, скажем прямо, от дурмана, исходившего от цветов, у нее руки не дошли до закладных квитанций, хранившихся в разных тетрадках, точно золотые монеты в узелках. Но она ими займется, да, конечно, что и говорить... а если Хулиана хочет взять на себя такую нудную работу, как выкуп вещей из ломбарда, — тем лучше. На это новая кухарка сказала, что она сама это сделает не хуже сестрицы, после чего принялась готовить ужин, который пришелся по вкусу и матери, и дочери.

На другой день к числу домочадцев добавилась горничная; донья Пака и Обдулия настолько убедились в необходимости ее услуг, что теперь сами удивлялись, как это они столько времени обходились без них. Таким образом Даниэла в первый день своей службы имела не меньший успех, чем Илария. Все поручения выполняла быстро и ловко, угадывала желания обеих дам и тотчас их удовлетворяла. А как она хорошо воспитана, какая почтительность в обращении, какая скромность, какое пылкое желание угодить хозяйкам! Обе девушки как будто соревновались одна с другой: кто быстрей завоюет расположение матери и дочери. Донья Франсиска блаженствовала, ее огорчала лишь теснота квартиры, в которой четырем женщинам было не развернуться, как им того хотелось.

Хулиана, надо сказать, вовсе не обрадовалась появлению в доме свекрови горничной — на кой черт она понадобилась? — но высказывать свое мнение пока что не стала, решив подождать, пока власть ее в семье не укрепится, и уж тогда отправить девушку на все четыре стороны. Зато в других делах она дала и провела в жизнь столько дельных рекомендаций, что даже Обдулия признала ее талант в управлении домом. Кроме всего прочего, она подыскивала им квартиру, но предъявляла такие требования к удобствам и размерам за небольшую плату, что надо было перевернуть весь Мадрид, чтобы найти нечто подходящее.

Фраскито, ясное дело, быстренько перебрался в пансион на улице Консепсьон Херонима, 37, и был очень доволен новым жильем. У доньи Паки для него комнаты не осталось, а устроить его в коридоре было невозможно из-за тропических и альпийских растений да к тому же и не подобало мужчине, слывшему когда-то галантным кавалером и повесой, жить в окружении четырех одиноких женщин, три из которых были молоды и хороши собой. Но Фраскито, верный долгу благодарности, навещал донью Франсиску каждый день утром и вечером и однажды в субботу объявил, что в воскресенье имеет быть пикник в Эль-Пардо, на котором он вспомнит и воскресит свое былое мастерство верховой езды.

С каким любопытством и нетерпением ожидали появления бравого наездника все четыре женщины, собравшись на соседском балконе! Он лихо прогарцевал мимо дома на огромной кобыле, помахал рукой дамам, повернул и проехался еще раз. Обдулия махала платком, а донья Пака в порыве дружеских чувств крикнула сверху:

— Ради бога, Фраскито, поосторожней с этой лошадью, как бы она не сбросила вас на землю, нас это очень огорчило бы!

Искусный наездник дал коню шпоры и потрусил по Толедской улице, свернул на Сеговийскую, затем по Ронде выехал к воротам Сан-Висенте, где его поджидали друзья. В этой веселой вылазке кроме Антонио Сдпаты участвовали еще четыре велосипедиста, такие же молодые насмешники, как и их предводитель; Понте они встретили криками «ура!» и всевозможными шуточками. Прежде чем направиться к Пуэрта-де-Йерро, Фраскито и Сапата поговорили о деле, ради которого они предприняли эту поездку, молодой человек сообщил, что с превеликим трудом добился наконец распоряжения отпустить на свободу Бенину и ее мавра. Весело тронулись они в путь, и на шоссе началось состязание между живым конем и железными, молодые люди подбодряли друг друга шутливой бранью. Один из велосипедистов, настоящий чемпион, намного опережал остальных, но и те продвигались быстрей, чем кляча, на которой трясся Фраскито, однако мудрый наездник не поддавался на подзадориванье и ехал спокойной ровной рысью.

На пути в Эль-Пардо никаких происшествий не случилось. Там к ним присоединились Полидура и другие пешие участники пикника, тронувшиеся в путь по утреннему холодку; позавтракали всей компанией за счет Фраскито и Антонио в равной доле, как было договорено, быстренько зашли в приют, освободили пленников и после полудня отправились обратно в Мадрид. Бенина и Альмудена вышли еще раньше. Богу не угодно было, чтобы обратный путь компания проделала также без происшествий: один из велосипедистов, не зря прозывавшийся Педро Огненным, ибо в нем не иначе как горел адский огонь, за завтраком хватил лишнего и начал выделывать на велосипеде черт знает что: проезжал узкости, лавировал, пока не врезался в дерево, повредив себе при этом руку и ногу, так что больше работать педалями не смог. Но на этом беды не кончились, и, когда путники миновали Пуэрта-де-Йерро и подъезжали к Виверос, лошадь Фраскито, видимо, раздраженная беспрестанным мельканием перед глазами велосипедных спиц и не ощущавшая твердой руки, решила избавиться от жалкого и нудного седока. Навстречу проезжали запряженные волами повозки с дроком и падубом для мадридских печей, и лошадь то ли испугалась, то ли притворилась испугавшейся, но начала брыкаться, подкидывая элегантного всадника, и в конце концов сбросила его. Несчастный Понте брякнулся оземь, точно полупустой куль, и не шевелился, пока друзья не подбежали и не подняли его. Ранен он не был, голова, к счастью, тоже серьезно не пострадала, ибо он был в сознании и, как только его поставили на ноги, принялся кричать, побагровев от гнева, на погонщика волов, которого считал единственным виновником несчастного случая. Тем временем жаждавшая свободы лошадь, воспользовавшись замешательством, галопом поскакала в сторону Мадрида, и попытки прохожих перехватить ее успеха не имели, так что минут через пять она скрылась с глаз Сапаты и его друзей.

Бенина и Альмудена, идя неторопливым шагом, уже миновали Виверос, когда старушка увидела, как мимо них проскакала кляча Понте, и догадалась, что произошло. Она и раньше опасалась такого исхода, потому что подобная забава не для Понте, в его возрасте смехотворное желание покрасоваться до добра не доводит. Но задерживаться для выяснения подробностей Бенина не стала, ей хотелось побыстрей добраться до Мадрида и дать отдых обессилевшему Альмудене, у которого к тому же был жар. Потихоньку побрели они дальше и, достигнув уже в сумерках ворот Сан-Висенте, присели отдохнуть, ожидая, что вот-вот появятся участники поездки, несущие на носилках жертву несчастного случая. Прождав с полчаса и никого не увидев, продолжили путь по улице Вирхен-дель-Пуэрто, чтобы затем по Сеговийской подняться до улицы Империаль. Вид у обоих был плачевный: Бенина шла босая, в изорванном грязном платье, марокканец осунулся, лицо его еще больше исхудало и пожелтело; по виду обоих можно было догадаться, что они перенесли голод и тоску насильственного заточения в богадельне, похожей скорей на застенок.

Нина беспрестанно думала о донье Паке, все представляла себе то так, то эдак свою встречу с ней. Порой надеялась, что та примет ее с ликованием, порой боялась, что донья Франсиска гневается на нее за то, что она просила милостыню, а более всего за то, что подружилась с мавром. Но самое сильное смятение ее мыслей вызвала новость о наследстве, которую в общих чертах сообщил ей Антонио еще в Эль-Пардо. Донья Пака, Антонио и Обдулия теперь богаты! Как это могло случиться? Такая внезапная перемена, виновником которой был не кто иной, как дон Ромуальдо... Ох уж этот дон Ромуальдо! Она сама его придумала, а он возьми да и выйди из туманных недр воображения настоящим живым человеком, который творит чудеса, раздает сокровища — обращает в реальность сказку о подземном царе Самдае. Да нет, не может быть! Нина опасалась, не подшутил ли над ней насмешник Антоньито: а ну как она найдет донью Франсиску не в благоденствии, а все в том же положении, по уши в долгах, в неизбывной нищете.

XXXVIII

Когда Бенина пришла на улицу Империаль, ее била дрожь; устроив марокканца у стены, велела ему ждать, пока она поднимется наверх и спросит, можно ли устроить его в доме, который был и ее домом.

— Не покидать меня ты, амри, — сказал Альмудена.

— Да в своем ли ты уме? Чтоб я бросила тебя больного, когда оба мы на мели? Выкинь это из головы и дожидайся меня. Наш дом — напротив, только улицу перейти.

— А ты меня не обманывать? Ты скоро будешь вернуться?

— Сразу же и вернусь, как только узнаю, что там за дела и в каком расположении духа донья Пака.

Поднявшись по лестнице, Нина чуть не задохнулась и в большом волнении дернула за ручку колокольчика. Тут ее подстерегала первая неожиданность: дверь открыла незнакомая девушка, совсем еще молоденькая и нарядная, в накрахмаленном переднике. Бенина не поверила своим глазам. Не иначе нечистая сила унесла дом по воздуху, а на его место поставила похожий, но совсем другой. Беглянка вошла, не говоря ни слова, к немалому удивлению Даниэлы, которая сразу ее не признала. Но что это такое, откуда взялся цветник, превративший коридор в цветущую аллею? Бенина протерла глаза, опасаясь, не ударили ли ей в голову зловонные испарения душных казематов приюта в Эль-Пардо. Нет, это не ее дом, такого не бывает, и как бы в подтверждение этой мысли на сцене появилась еще одна незнакомая женщина, хорошо сложенная, надменного вида, вроде бы расфранченная кухарка. Бросив взгляд в конец коридора на открытую настежь дверь в столовую, Бенина ахнула... Святый боже, какое чудо! Может, это ей снится? Да нет, глаза ее не обманывают. Над столом, не касаясь его, висит в воздухе как бы груда драгоценных камней, переливаясь всеми цветами радуги: красным, синим, зеленым. О господи, какая красота! Быть может, донья Пака оказалась половчей ее и сумела вызвать заклинанием подземного царя Самдая, попросила и получила целый воз бриллиантов и сапфиров? Прежде чем Бенина сообразила, что все это сверканье исходило от люстры, освещаемой свечой, которую зажгла донья Пака, чтобы осмотреть ножи, принесенные невесткой из ломбарда, путь старушке заступила сама Хулиана, улыбающаяся, но непреклонная:

— А, это ты, Нина? Явилась наконец? Ну, здравствуй. Уж мы подумали, не отправилась ли ты в Конго... Стой, дальше не ходи, ты заляпаешь грязью весь пол, а его сегодня мыли... Ну и вид у тебя!.. И не топчись, вон какая грязь от твоих ног...

— Где госпожа? — спросила Нина, снова взглянув на бриллианты и изумруды, но теперь она понимала, что они не настоящие.

— Она дома... Но входить тебе не велит, бог знает, чего ты там набралась...

В этот миг из другой двери выскочила сеньорита Обдулия.

— Нина, добро пожаловать, только сначала надо тебя обкурить, пропарить одежду... Нет, нет, не прикасайся ко мне. Столько дней среди грязных нищих!.. Видишь, как тут чисто и красиво?

Хулиана подошла к Нине улыбаясь, но за улыбкой старушка разглядела уверенность мастерицы класть стежки в своей власти и сказала себе: «Вот кто теперь здесь командует. Сразу видать самодержицу». На прикрытое благодушием высокомерие, с каким ее встретила тиранка, Бенина ответила просто, что она не уйдет, пока не повидает госпожу.

— Входи, Нина, входи, —с рыданием в голосе произнесла сеньора донья Франсиска Хуарес в глубине столовой.

Бенина, не отходя от двери, громко сказала:

— Я здесь, сеньора, и раз они говорят, что я запачкаю пол, входить не хочу, тут и постою... Не стану рассказывать, что со мной приключилось, чтоб вас не расстраивать... Меня схватили на улице, я голодала... стыда натерпелась, со мной обращались, как с последней тварью... А я все думала о вас, кто же без меня вам поможет, не голодаете ли.

— Нет, Нина, я не голодала; подумай, какое совпадение: стоило тебе уйти, в дом пришла радость... Настоящее чудо, не правда ли? Ты помнишь, о чем мы болтали от скуки по вечерам, когда страдали от нищеты? Так вот это чудо произошло на самом деле, и, как не трудно догадаться, свершил его твой дон Ромуальдо, этот святой, архангел божий, только из скромности он не признается в благодеяниях, которые оказывал тебе и мне... скрывает свои заслуги и добродетели... говорит, что нет у него племянницы по имени донья Патрос... и что его не собираются сделать епископом... Но это он, он самый, только он и никто другой сотворил такое чудо.

Нина не отвечала и лишь плакала, прислонившись к косяку двери.

— Я бы с радостью приняла тебя обратно, — заверила ее донья Франсиска, рядом с которой стояла в тени Хулиана и тихонько нашептывала, что ей говорить, — но все мы не поместимся, нам и без того здесь тесно... Ты знаешь, что я тебя люблю, что с тобой мне лучше, чем с кем бы то ни было, но... сама понимаешь... Завтра мы переезжаем и в новом доме поищем уголок и для тебя... Что ты говоришь? Знаешь, милая, тебе не на что жаловаться: ты же ушла, никому ничего не сказав, и оставила меня одну, больную и немощную, без крошки хлеба... Вот так, Нина. Откровенно говоря, за такой поступок я могла бы на тебя и рассердиться... И вину твою еще усугубляет то, что ты презрела высокие моральные принципы, которые я всегда старалась тебе внушить, и стала шататься по улицам с каким-то мавром... Бог знает, что это за птица и какими заклинаниями заставил он тебя забыть добропорядочность. Скажи мне все, скажи откровенно: ты его уже оставила?

— Нет, сеньора.

— Привела с собой?

— Да, сеньора. Он ждет меня внизу.

— Раз уж ты до такого дошла, ты, по-моему, способна на все... даже привести его в мой дом!

— Да, я вела его в ваш дом, потому что он болен и нельзя его бросать на улице, — твердым голосом ответила Бенина.

— Я знаю, ты очень добра, и порой твоя доброта заслоняет для тебя все, и ты забываешь о приличиях.

— Приличия тут ни при чем, я с Альмуденой только потому, что он несчастен. Бедняга любит меня... а я смотрю на него как на сына.

Искренность, с которой говорила Нина, не дошла до сердца доньи Паки, она по-прежнему сидела в кресле, держа на коленях выкупленные ножи, и продолжала свое:

— Ну, я-то знаю, что сочинять ты мастерица, так все изобразишь, что и грехи свои выставишь добродетелями, но все равно я тебя люблю, Пина, признаю твои достоинства никогда тебя не оставлю.

— Спасибо, сеньора, большое спасибо.

— Всегда у тебя будет и пища, и кров над головой. Ты служила мне, была со мной и поддерживала меня в несчастную пору моей жизни. Ты добра, очень добра, но не перегибай палку, не говори мне, что ты вела в мой дом слепого мавра, не то я подумаю, что ты сошла с ума.

— Да, сеньора, я вела его в ваш дом, как в свое время привела сюда и Франсиско Понте — из милосердия... Если было оказано милосердие, то почему отказывать в нем? Или для господина в сюртуке — одно милосердие, для нищего в отрепьях — другое? Я так не считаю, все одно... Вот почему я и вела его к вам. Если вы его пустите, это все равно что пустить меня.

— Тебя я всегда пущу... то есть не то чтоб всегда... [ хочу сказать, сейчас у нас нет места в доме... Нас четверо, видишь... Может, завтра зайдешь? Устрой того нечастного в хороший ночлежный дом... нет, что я говорю — больницу... Тебе стоит только обратиться к дону Ромуаль... Скажи, что я его рекомендую, что считаю как бы воем... О господи, сама не знаю, что говорю!.. Что он как твой... В общем, сама сообразишь. Может даже, его приютят в доме самого сеньора Седрона, у них, наверно, много. Ты говорила, что это такой большой дом, будто белый монастырь. А я, как тебе известно, существо слабое на героические поступки не способна, не могу во имя добродетели общаться с грязными и вонючими нищими. Не гордыни, нет, все дело в моем желудке и в моих нервах... >т отвращения могу богу душу отдать, ты же знаешь. А ты сейчас в таком виде! Я люблю тебя по-прежнему, но что я могу поделать со своим желудком, сама знаешь... Увижу волосок в еде — и меня выворачивает наизнанку, три дня ничего есть не могу. Возьми, что нужно, из своих вещей... Хулиана принесет, тебе необходимо переодеться... Слышишь, что я говорю? Почему ты молчишь? А, понимаю. Притворяешься смиренной, чтоб скрыть гордыню. Ладно, я все тебе прощаю, ты знаешь, как я тебя люблю, как я к тебе добра... Одним словом, знаешь меня... Что ты сказала?

— Ничего, сеньора, ничего я не сказала, мне нечего сказать, — глубоко вздохнув, промолвила Бенина. — Бог с вами.

— Но ты не должна сердиться на меня, — дрожащим голосом добавила донья Пака, шаркая ногами по коридору, как бы провожая Бенину на расстоянии.

— Нет, Сеньора, я не сержусь... — ответила старушка, глядя на госпожу скорей с состраданием, чем с гневом. — Прощайте, прощайте.

Обдулия проводила мать обратно в столовую и сказала:

— Бедная Нина!.. Уходит. А знаешь, мне интересно было бы взглянуть на этого ее мавра и поговорить с ним. Ох уж эта Хулиана, во все ей надо сунуть свой нос!

Донья Франсиска, терзаемая жестокими сомнениями, не знала, что сказать, и снова принялась осматривать вернувшиеся в дом ножи. Тем временем Хулиана проводила Нину до двери, легонько касаясь рукой ее плеча, и на прощанье ласково сказала:

— Не огорчайтесь, сенья Бенина, у вас ни в чем не будет недостатка... Я прощаю вам дуро, который одолжила на прошлой неделе, помните?

— Да, сеньора Хулиана, помню. Спасибо.

— Ну и хорошо, вот, возьмите еще один дуро, чтобы устроиться где-нибудь на ночь... А завтра приходите за своими вещами.

— Отдай вам бог сторицей, сеньора Хулиана.

— Нигде вам не будет так хорошо, как в «Милосердии», если хотите, я сама поговорю об этом с доном Ромуальдо, вы, наверно, стесняетесь. Мы дадим вам рекомендации, донья Пака и я... Моя уважаемая свекровь доверяет мне во всем, отдала все деньги, чтоб я вела хозяйство и выделяла ей, когда потребуется. И пусть благодарит бога, что ее деньги попали в такие руки.

— В хорошие руки, сеньора Хулиана.

— Идите устраивайтесь, а потом я скажу вам, что делать дальше.

— Ну, я-то, может, и без подсказки знаю, что мне делать.

— Как вам угодно... Если не хотите искать себе пристанища...

— Поищу.

— Тогда — до завтра, сенья Бенина.

— Ваша покорная слуга, сеньора Хулиана.

И Бенина быстро спустилась по ступеням, ей хотелось поскорей выйти на улицу. Когда дошла до слепого, поджидавшего ее неподалеку, тяжкое горе, от которого сжималось ее сердце, излилось горючими слезами, в отчаянии она стучала себя по лбу кулаком и восклицала:

— Неблагодарная, неблагодарная, неблагодарная!

— Ты не плачь, амри, — нежно сказал Альмудена, но голос и у него дрожал. — Твой госпожа плохой, ты есть ангел.

— Боже мой, какая неблагодарность! Что за мир, что за люди! Творить добро — только бога гневить...

— Мы уехать далеко, амри... далеко. Ты презирать этот дурной мир.

— Бог видит, что у кого в душе, и что у меня — тоже видит... Гляди, владыка земной и небесный, гляди хорошенько!

XXXIX

После этих слов Бенина дрожащей рукой отерла слезы и стала думать о практических делах, каких требовали сложившиеся обстоятельства.

— Уйти, мы уйти отсюда, — повторил Альмудена, беря ее за руку.

— Куда? — отупело спросила Бенина. — А, знаю! К дону Ромуальдо.

И сама изумилась, произнеся это имя, — она уже сама себя не понимала.

— Румуальдо есть выдумка, — заявил слепой.

— Да, да, это я его выдумала. А тот, который принес моей госпоже богатство, должно быть, другой, не настоящий... сам черт его придумал... Да нет, что это я, это мой не настоящий... Поди разберись. Ладно, Альмудена. Давай думать о том, что ты болен и что тебе надо провести ночь под крышей. Сенья Хулиана, которая теперь заделалась главной в доме моей госпожи и всем заправляет... и слава богу... дала мне дуро. Я отведу тебя во дворец Бернарды, а завтра видно будет.

— Завтра мы уходить в Хиерусалайм.

— Куда, говоришь? Ах, в Иерусалим? А где это? Ничего себе, ты так говоришь, будта зовешь меня, скажем, в Хетафе или в Нижний Карабанчель!

— Далеко, далеко... Ты выходить за меня замуж, ты и я всегда вместе. Сначала будем пойти в Марсель, по дорога просить милостыня... В Марсель садиться на пароход... пим, пам... Яффа... Хиерусалайм!.. Жениться в твой вера, мой вера, какой хочешь... Ты увидать гроб господень, я ходить синагога молиться Адонай...

— Погоди, дружок, успокойся и не дури мне голову всякой всячиной, мало ли что в горячке взбредет на ум. Сначала тебе надо поправиться.

— Я уже поправляться... горячка нет... совсем успокойный. Ты и я всегда вместе, мир большой, много-много дорог, много радость: земля, море, свобода...

— Все это очень хорошо, но пока что, как я понимаю, мы оба голодные и нам надо где-нибудь поесть. Если ты не против, пойдем в какую-нибудь таверну на Кава-Баха...

— Куда ты сказать...

Они сносно поужинали, Альмудена все продолжал мечтать, как они вместе отправятся в Иерусалим, прося милостыню на земле и на море, идти будут не спеша, без забот и печалей. Проведут в пути много месяцев, может, целый год, но в конце концов придут в Палестину, хотя бы пришлось идти пешком до самого Константинополя. А сколько прекрасных стран будет у них на пути! Нина возражала: не для ее ног такие длинные дороги, и тогда африканец, не зная, чем еще ее убедить, напомнил:

— Испания — неблагодарный страна... Надо ходить далеко, бежать от неблагодарные люди.

Поужинав, устроились на ночлег в доме Бернарды, в нижних залах, где койки — по два реала за ночь. Альмудена провел ночь беспокойно, долго не мог уснуть, бредил путешествием в Иерусалим; Бенина, чтобы успокоить его, сказала, что согласна на такое дальнее путешествие. Морде хай беспокойно ворочался на койке, словно лежал на колючках, жаловался на зуд и болезненные уколы, будто его кто кусал, однако, скажем сразу, причина была не в насекомых, спутниках нищеты, против которых придуманы разные порошки. А дело было в том, что болезнь марокканца перешла в другую стадию: наутро лихорадка сменилась красной сыпью на руках и ногах. Несчастный отчаянно чесался, и Бенина повела его на улицу в надежде, что на свежем воздухе ему станет легче. Останавливаясь в разных местах, они просили милостыню, чтобы не забыть свое ремесло, потом пошли на улицу Сан-Карлос, где жила Хулиана, и Бенина поднялась к ней за своими вещами. Та вынесла ей небольшой узел и посоветовала, пока они будут хлопотать насчет ее принятия в «Милосердие», снять где-нибудь комнату подешевле, с этим мужчиной или без него, что было бы лучше для ее репутации, подобный союз — нарушение приличий. И еще Хулиана сказала, что, когда Бенина смоет с себя всю грязь, собранную в Эль-Пардо, она может навестить донью Паку, та с радостью ее примет; но о возвращении в дом пусть и не думает, этого не желают дети, они хотят, чтобы их мать всегда была обихожена и обеспечена всем необходимым. С этим старушка согласилась, в подобной перемене она видела повеление свыше. Хулиана не была злой, а лишь властолюбивой, ей больше всего хотелось проявлять свои богоданные хозяйственные таланты, она умела цепко держать все, что попадало ей в руки. Не лишена была она и любви к ближнему, жалела Бенину и, когда та сказала, что слепой ждет ее у дома, захотела взглянуть, что он за человек. Вид несчастного африканца произвел на нее удручающее впечатление: она страдальчески поморщилась и, махнув рукой, сказала презрительным тоном:

— Да я его знаю, видела, как он просил милостыню на улице Герцога Альбы. Место неплохое, у него губа не дура. Сеньор Альмудена, правда, что вы любите женщин?

— Я любить Бенина, амри...

— Ха-ха-ха... Бедняжечка Бенина, ничего себе кавалера отхватила! Если вы с ним возитесь из милосердия, я тоже скажу, что вы святая.

— Он болен, и без помощи ему не обойтись. Мавра одолевал нестерпимый зуд, и он, засучив рукава, вовсю царапал руки и грудь; швея подошла, взглянула и охнула:

— Да у него проказа! Господи Иисусе, как есть проказа! Я такое уже видела, сенья Бенина, у одного нищего, тоже из мавров, тот был родом из Орана, просил недалеко от площади Пуэрта-Серрада, у мастерской моего отчима. И так одолела его эта болезнь, что никто не решался к нему подойти, и в больницу для бедных его не принимали...

— Кусать, сильно кусать, — только и твердил Альмудена, проводя ногтями по руке от предплечья до кисти, словно расчесывал спутавшиеся волосы.

Не показывая своего отвращения, чтобы не обидеть несчастную пару, Хулиана сказала Нине: — Ну и забота вам выпала с этим молодчиком! Ведь болезнь-то заразная. Пристанет к вам чесотка, за милую душу, вот хороши будете, красота, да и только. Вы что, совсем рехнулись, как тот дурачок из сказки, который хотел поджарить кусок масла, или что с вами такое?

Бенина только взглядом показала свою жалость к бедному слепому, решимость не покидать его и готовность вынести все беды, какие пошлет ей господь бог. В это время возвращавшийся домой Сапата увидел свою жену рядом с живописной парой, подошел к ним и, узнав, в чем дело, посоветовал Бенине отвести мавра к врачу-дерматологу на улицу Сан-Хуан-де-Диос.

— Лучше всего было бы отправить его на родину, — заявила Хулиана.

— Далеко, далеко, — сказал Альмудена. — Мы ходить в Хиерусалайм.

— Неплохо придумано. «Из Мадрида в Иерусалим, или Семейство дядюшки Маромы»... Недурно, недурно. Теперь о деле, женушка, не бей меня и выслушай. Я не смог выполнить твое поручение, потому что... Я же просил тебя не драться.

— Небось заходил в биллиардную, подлец... Иди домой, там я с тобой рассчитаюсь.

— Не пойду, надо что-то решить с этими чертовыми телегами.

— Что, что, негодяй?

— Я говорю, что возчик большой телеги не поедет меньше чем за сорок реалов, а ты мне велела давать не больше тридцати...

— Придется мне самой этим заняться. От мужчин никакого проку, верно, Нина?

— Верно. А что, госпожа переезжает?

— Да, но раньше завтрашнего дня ничего не выйдет. Мой распрекрасный муженек вышел из дому в восьмом часу, чтобы снять квартиру и договориться с возчиками, и сами видите, когда он вернулся, да еще сказки рассказывает, почему ничего не сделал.

— Ну что ты, мне пришлось-таки побегать. В девять я уже пришел к маме, чтоб она подписала договор о найме. Видишь, как быстро. Но ты же не знаешь, сколько мы провозились с Фраскито Понте, он задал нам работенку. Нам с Полидурой пришлось вести его в пансион, и это было нелегко. Бог мой, у бедняги ум за разум зашел после вчерашнего падения с лошади!

Бенина и Хулиана, небезучастные к судьбе кавалера из Альхесираса, с интересом выслушали рассказ Антониб о печальных последствиях падения бравого седока на обратном пути из Эль-Пардо. Увидев его на земле, все подумали, что этим печальным событием и закончился жизненный путь бедного кавалера. Но когда его подняли, Фраскито, подобно воскресшему из мертвых, вновь обрел дар речи и способность двигаться; заверив спутников, что голова — самое уязвимое место — не пострадала, и ощупав весь череп, он заявил: «Ничего, сеньоры, ничего, потрогайте—и вы убедитесь, что я не набил себе ни одной даже самой маленькой шишки». Поначалу казалось, что с руками и ногами тоже все в порядке, так как переломов не было обнаружено, но когда Фраскито попробовал идти, оказалось, что он сильно хромает на левую ногу — видимо, ушиб ее при падении. Но странное дело, когда его поставили на ноги, он был красен, как рак, горячился и нес какую-то чепуху. Взяли экипаж и отвезли пострадавшего домой, рассчитывая, что длительный отдых восстановит его силы, всего растерли арникой и уложили в постель, а сами ушли. Однако чертов старикан, как им потом рассказала хозяйка, оставшись один, поспешно оделся, вышел на улицу и допоздна просидел в таверне Бото, задирая оскорбительными замечаниями любого и каждого из ни в чем не повинных посетителей. Такое поведение никак не вязалось с обычной кротостью, робостью и хорошими манерами Фраскито, и можно было лишь предположить, что при падении он получил серьезное повреждение мозга. Где он провел остальную часть вечера — неизвестно, скорей всего бродил по Медиодиа-Гранде и Медиодиа-Чика. Но вскоре после прихода Антонио и Полидуры к донье Франсиске в дом ворвался страшно возбужденный Фраскито, с красным лицом и горящими глазами, и, к неописуемому удивлению и огорчению матери и дочери, понес несусветную чушь, нечетко выговаривая слова перекошенным ртом. Обманом и силой его выдворили от доньи Франсиски й отвели домой, наказав хозяйке присматривать за ним, накормить чем-нибудь и, если сумеет, не пускать на улицу. Среди прочих навязчивых идей одна заключалась в том, что долг чести повелевает ему потребовать объяснений у мавра, позволившего себе неслыханную дерзость предположить и во всеуслышание объявить, что, дескать, он, Фраскито, ухаживает за Бениной. Раз двадцать прошелся он по Медиодиа-Гранде, разыскивая сеньора Альмудену, чтобы вручить ему свою визитную карточку, но африканца нигде не было видно. Ясное дело: бежал на родину, спасаясь от гнева Понте... Но Фраскито не успокоится, пока не отыщет обидчика и не призовет к ответу, хоть бы тот спрятался в самом глухом ущелье Атласских гор.

— Если находить меня этот шикарный кавалер, — сказал Альмудена, раздвинув рот до ушей и похохатывая, — он давать мне много-много пинок.

— Бедный дон Фраскито... несчастный, божья душа! — воскликнула Нина, сжав руки. — Я так боялась, как бы он этим не кончил...

— Вот развоевался, одер несчастный! — заметила Хулиана. — Да нам-то что за дело, свихнулся этот крашеный старикашка или нет. Знаете, что я вам скажу? Это ему в голову ударила вся пакость, которой он мажет, мочит и посыпает лицо. Ладно, не будем тратить времени. Антонио, возвращайся на улицу Империаль и скажи там, чтоб готовились, я пойду добывать телеги, может, еще на сегодня договорюсь. Нина, иди с богом и гляди не подцепи... понимаешь? Ах, милая, какой бы ты чистюлей ни была, такая штука все равно прицепится. Вот видишь? Это тебе наказание за проступок... за то, что не послушалась меня. Донья Пак сказала мне, что позволит тебе приходить на новую квартиру. Хочет видеть тебя, бедняжка! Я дала согласие и сегодня думала взять тебя с собой, но теперь боюсь, Нина, просто не смею. С этой заразой шутки плохи, придется держаться от тебя подальше... Я уж тут решила, чтоб ты приходила каждый день забирать остатки еды из дома бывшей твоей хозяйки...

— А теперь передумали?

— Да нет, нет, еду ты будешь получать... но... сделаем так: ты будешь приходить к подъезду в час, который я назначу, и моя сестрица Илария будет тебе ее выносить, только ты не подходи к ней слишком близко... Сама понимаешь... у каждого свои привычки... Не у всех такой луженый желудок, как у тебя... Значит...

— Я все поняла... сеньора Хулиана. Храни вас господь.

Огорчения одно за другим накатывали на душу Бенины, словно морские волны на прибрежный камень. С шумом ударяли, разбивались на тысячи брызг и белые хлопья пены — и больше ничего. После того как ее отвергла семья, которую она поддерживала в печальные дни нищеты и бесконечных горестей, Бенина вскоре смогла оправиться от жестокого удара, нанесенного ей человеческой неблагодарностью; какое-то необъяснимое утешение нашла она в собственном сознании: взглянула на жизнь с высоты, на которую вознесло ее презрение к людскому тщеславию, и окружающие люди показались ей маленькими и смешными, а дух ее возвысился и окреп. Она добилась славной победы, она восторжествовала, хотя и потерпела поражение в борьбе за материальные блага. Однако внутреннее удовлетворение своей победой не лишило ее практической сметки, и, расставшись с Хулианой, она вернулась к насущным делам житейрким, от которых зависела ее и Альмудены телесная жизнь. Прежде всего надлежало приискать жилье, потом она попробует вылечить Мордехая от чесотки или чего там еще, ибо в таком плачевном состоянии она не покинет его ни за что на свете, даже под угрозой заразиться его болезнью. Она повела слепого на улицу Святой Касильды и сняла ту самую квартирку, где он раньше жил с Петрой, благо она оказалась свободной. К счастью, пьянчужка съехала и поселилась вместе с Диегой на улице Кава-де-Сан-Мигель. Устроившись в этом убежище, не лишенном некоторых удобств, старушка из Алькарраса первым делом наносила воды, сколько смогла, и вымылась вся, не жалея мыла, это была ее старая привычка, такую процедуру она проделывала и в доме доньи Франсиски, когда представлялась возможность. Затем переоделась в чистое. К приятному ощущению чистоты и свежести добавлялось в какой-то мере и чувство душевного успокоения, ибо и душа ее словно очистилась и посвежела. Потом Бенина прибралась в доме, на оставшиеся гроши купила еды и приготовила Мордехаю сытный обед. К врачу решила свести его на другой день, слепой согласился, как соглашался со всеми ее решениями. За обедом она подбодряла его ласковыми речами, выражала готовность ехать с ним хоть в Иерусалим, хоть еще дальше, как только он поправится. А пока не прошла сыпь, о путешествии нечего и думать. Он пока что посидит дома, а она каждый день будет одна просить милостыню, чтобы добыть на пропитание, — даст бог, с голоду не умрут. Слепого так восхитил план, придуманный его подругой и высказанный ласковыми словами, что он затянул арабскую мелопею, которую Бенина уже слышала на свалке; однако, спасаясь от града камней, он потерял свою двухструнную гитару и теперь не имел возможности аккомпанировать себе на этом незатейливом инструменте. Потом попросил зажечь курильницу, и Бенина выполнила его просьбу с удовольствием, ведь дым оздоровлял и наполнял ароматом убогое помещение.

На следующий день они пошли к врачу, но им назначили прием на послеобеденное время, поэтому все утро они просили милостыню то на одной, то на другой улице; Бенина то и дело озиралась по сторонам, нет ли где полицейских ищеек, как бы снова не попасть в лапы тех, кто охотится за нищими, словно за бродячими собаками, чтобы собрать их в загон, где с ними обращаются, как со скотиной. Надо заметить, что неблагодарный поступок доньи Паки не пробудил в Нине ненависти к ней или гнева, она примирилась с неблагодарностью хозяйки, и ей по-прежнему хотелось повидать несчастную вдову, которую она любила всей душой как подругу по несчастью, длившемуся столько лет. Желание увидеть госпожу хотя бы издалека привело Бенину на улицу Лечуга, чтоб подсмотреть тайком, переезжает семейство или уже переехало. И пришла она как раз вовремя! У ворот стояла ломовая телега, на которую возчики поспешно, с варварской бесцеремонностью грузили домашний скарб. Из своего укрытия Бенина разглядела ветхие, расшатанные стулья и кресла и не смогла сдержать волнения. Для нее они были почти свои, составляли-часть ее жизни, в них, как в зеркале, видела она отражение своих бед и радостей, ей казалось, что, если подойти к ним поближе, они ей что-нибудь скажут или хотя бы поплачут вместе с ней. Но больше всего Бенина взволновалась, когда увидела, как из портала вышли донья Пака и Обдулия, а за ними — Полидура и Хулиана, видимо, они отправились на новую квартиру, оставив в старой нарядных служанок присмотреть за погрузкой мелкой утвари и прочего домашнего хлама.

Нина юркнула в подъезд, чтобы ее не увидели, а она могла бы продолжать наблюдение. Она нашла, что донья Пака выглядит неважно. Платье на ней новое, но какой покрой! Будто его скроили и сшили наспех, и сеньора выглядела в нем, как нищенка на паперти. На голове у нее была шаль, а Обдулия красовалась в огромной шляпе с безобразными украшениями и перьями. Донья Пака шла медленно, глядя в землю, и казалась такой грустной и подавленной, словно ее конвоировали гражданские гвардейцы. Девочка смеялась и болтала о чем-то с Полидурой. Хулиана шла последней, она как бы погоняла всех остальных, направляя их на избранный ею путь. Ей бы еще прут руку — и она стала бы похожа, как одна капля воды на другую, на крестьянку, которая в канун рождества гонит по улице стаю индюшек. Сколько властности было в каждом ее движении! Донья Пака казалась смирной скотинкой, которая покорно идет туда, куда ее ведут, даже если ведут на бойню; Хулиана же была пастухом и погонщиком. Они дошли до Пласа Майор и исчезли, свернув на улицу Бото-нерас... Бенина прошла несколько шагов вслед за унылым стадом, когда оно скрылось, отерла щеки, мокрые от слез.

— Бедная моя госпожа! — пожаловалась она слепому, когда вернулась к нему. — Я люблю ее, как сестру, мы с ней вместе пережили столько бед. Я для нее была всем, она для меня — тоже. Она прощала мне мои прегрешения, и я ей все прощала... Такая пошла грустная, бедняжка, наверное, сожалела о том, что так дурно обошлась со своей Ниной! Хромает — похоже, у нее разыгрался ревматизм, а лицо такое, будто она не ела дня четыре. Я-то с нее пылинки сдувала, обманывала, скрывая нашу нищету, стыдом своим поступилась, чтоб кормить ее тем, к чему она привыкла... В общем, как говорится, что было, то прошло. Пошли, Альмудена, уйдем отсюда, и дай бог, чтоб ты поправился и мы с тобой пошагали в Иерусалим, меня теперь дальняя дорога не страшит. Кто ходит по дорогам, тот по разным землям проходит, и дышит вольным воздухом, и видит то, чего прежде не видывал, а еще уверяется, что, куда ни пойдешь — везде все одно, на всем белом свете; это я к тому, что повсюду, где живут люди, есть неблагодарность и себялюбство, повсюду есть такие, которые помыкают другими, волю их подавляют. Потому-то мы должны поступать, как велит нам совесть, а они пусть грызутся, как собаки из-за кости или как дети из-за игрушки, а иные — из-за того, чтобы верховодить всеми и склевывать, подобно птицам, все, что пошлет им бог... Не унывай, пошли в больницу.

— Я не унывай, — сказал Альмудена, — я довольный, что с тобой... Ты знать обо всем, как господь бог, и я тебя любить, как прекрасный ангел... Если ты не будешь захотеть выйти за меня замуж, ты есть моя мать, а я — твой сын.

— Ну ладно, дружок, это очень хорошо.

— Ты есть большой красивый пальма в пустыня, ты — белый лилия, цветок... Я называть тебя амри, это значит моя душа.

Пока двое нищих брели к больнице, донья Пака со свитой, идя в противоположную сторону, приближалась уже к новой квартире на улице Орельяна: четвертый этаж, квартира чистая, заново оштукатуренная и оклеенная обоями, светлая, много воздуха, просторная кухня — и все за умеренную плату. Донье Паке квартира понравилась, когда она поднялась наверх, едва не задохнувшись на бесконечной лестнице, а если что и не понравилось, вдова об этом умолчала, начисто отрекшись от своей воли и собственного мнения. Мягкий, более того, совершенно податливый характер ее целиком приспосабливался к мыслям и чувствам Хулианы, и если та отщипывала от хлеба мякиш, донья Пака катала из него шарик. Донья Пака и вздохнуть не могла без соизволения тиранки, а та диктовала ей свою волю по любому, самому ничтожному поводу. У доньи Паки выработался какой-то детский страх перед невесткой, в железных руках которой она совсем размякла — не столько из страха, сколько из уважения и даже восхищения. Сеньора отдыхала от треволнений дня, после того как вся мебель была расставлена, утварь и цветочные горшки заняли свои места в новой квартире, но душу ее грызла тоска, и тогда она позвала тиранку и сказала:

— По дороге ты о чем-то рассказывала, я не совсем поняла. Что говорит Нина о своем мавре? И как он выглядит?

Хулиана дала своей верноподданной все объяснения, не пытаясь очернить Нину, выставить ее в невыгодном свете, а напротив, проявив весьма тонкое чувство такта.

— Так вы договорились... что она не может навестить меня, чтобы не заразить этой страшной болезнью. Ты поступила правильно. Если б не ты, видит бог, я подверглась бы опасности подцепить какую-то там чуму... И ты обещала отдавать ей остатки пищи. Но этого мало, мне очень хотелось бы назначить ей какую-то ежедневную сумму, скажем одну песету. Как ты на это смотришь?

— Я думаю так, донья Пака: если мы начнем с таких штучек, то очень скоро понесем что-нибудь в ломбард. Нет и нет, песета — это песета... Хватит с нее и двух реалов. Я так решила, а если вы считаете иначе, я умываю руки.

— Два реала, говоришь, два... ну и ладно, хватит. Ты знаешь, какие чудеса делает Нина на полпесеты?

Тут прибежала встревоженная Даниэла и объявила, что пришел Фраскито; Обдулия, заглянув в глазок, пришла к мнению, что отворять ему не следует, дабы не повторился такой же скандал, как на улице Империаль. Но кто дал ему новый адрес? Наверно, этот болтун Полидура, и Хулиана заявила, что надерет ему уши. И надо же было случиться такой беде: пока Понте яростно дергал ручку колокольчика, словно хотел ее оторвать, по лестнице поднялась вернувшаяся из лавки Илария и открыла дверь своим ключом, так что преградить путь непрошеному гостю стало невозможно, он ворвался, прихрамывая, в гостиную и предстал перед испуганными женщинами в надвинутой на глаза шляпе и забрызганной грязью одежде; в руках он вертел трость. Рот его был перекошен, как и в прошлый раз.

— Фраскито, — взмолилась донья Пака, — ради бога, не пугайте нас. Вы нездоровы, вам надо лежать в постели.

Обдулия с драматическим пафосом воззвала к его тщеславию:

— Фраскито, такой светский человек, как вы, воспитанный, утонченный, не может говорить с дамами в подобных выражениях!.. Опомнитесь, придите в себя.

— Сеньора и мадама, — сказал Понте, с трудом стаскивая с головы шляпу. — Я кабальеро и горжусь тем, что знаю, как обращаться с дамами из общества, но произошел нелепый случай, и я вынужден просить объяснений. Этого требует моя честь.

— Да нам-то какое дело до вашей чести, пугало вы огородное? — вскричала Хулиана. — Порядочный человек женщинам не грубит! Когда-то вы их величали императрицами, а теперь...

— И теперь... — отвечал Понте, задрожав, как осиновый лист, от резких слов Хулианы. — И теперь я оказываю женщинам полное уважение. Обдулия — дама, донья Франсиска — тоже дама. Но эти дамы... оклеветали меня, задели мои самые чистые чувства, утверждая, будто я ухаживал за Бениной... склонял ее к тайной любовной связи, чтобы ради меня она поступилась верностью арабскому кабальеро...

— Да никогда мы не говорили подобной чепухи!

— А весь Мадрид это повторяет... Отсюда, из этой гостиной, разошлось по всему городу это недостойное измышление. Меня обвиняют в подлом преступлении, дескать, я строил куры ангелу небесному с белоснежными крыльями незапятнанной чистоты. Знайте же, что ангелов я почитаю; другое дело, если бы Нина была земной женщиной, тогда я не пощадил бы ее чистоты, потому что я мужчина... Знавал я блондинок и брюнеток, замужних, вдов и девиц, испанок и француженок, и ни одна не могла передо мной устоять, ибо я того стою, красота моя не увядает... Но ангелов я не совращал и не собираюсь совращать... Так н знайте, Франсиска, так и знайте, Обдулия... Нина не принадлежит этому миру... ее место — на небесах... Одевшись нищенкой, она просила милостыню, чтобы поддерживать вас и меня... Женщину, которая способна на такое, я не стал бы соблазнять, не мог бы пленить и злоупотребить слабостью... Моя красота земная, а ее — божественная; мое красивое лицо — это бренная плоть, а ее лицо сияет небесным светом... Нет, нет, не совращал я ее, не была она моей, она принадлежит господу богу... Это вам говорю я, Курра Хуарес из Ронды. Вы теперь еле передвигаете ноги оттого, что отягощены грузом неблагодарности... А я легок, как перышко, потому что преисполнен благодарностью... Вы сами это видите... Вы, неблагодарная, налиты свинцом, который гнет вас к земле... сами видите...

Дочь и мать, придя в отчаяние, стали кричать, взывая о помощи, может, соседи услышат. А Хулиана, как женщина смелая и решительная, возмутилась наглыми речами несчастного Понте, храбро подступила к нему, схватила за лацканы сюртука и, сверкая глазами, крикнула:

— Убирайтесь отсюда, да поживей, чучело несчастное, не то я выкину вас с балкона.

Наверняка так бы она и поступила, если бы Илария и Даниэла, подхватив под мышки злосчастного кавалера из Альхесираса, не поволокли его к двери. Привлеченные криками, прибежали привратники и кое-кто из соседей, все четыре женщины вышли на лестничную площадку и объяснили, что человек этот лишился рассудка и из любезнейшего и учтивейшего кабальеро превратился в бесстыдника и наглеца. Фраскито доковылял до следующей площадки, остановился, глянул вверх и крикнул:

— Неблагодарная, неблагодаррр...

И тут страшная конвульсия не дала ему договорить. Из уст его вырвалось лишь хриплое клокотанье,-будто чья-то невидимая рука сжала ему горло. Все увидели, как исказились черты его лица, глаза полезли из орбит, а рот скривился совсем на сторону, чуть ли не к уху... Воздев руки, он горестно воскликнул: «Ах!» и рухнул на каменные плиты так, что задрожала вся ветхая лестница.

Четыре женщины подняли его и снесли наверх, чтобы оказать помощь, в которой несчастный уже не нуждался. Удостоверившись в этом, Хулиана сухо сказала:

— Он мертв, мертвей моего дедушки.

ЭПИЛОГ

Примером исключительного влияния человеческой воли на жизнь больших и малых сообществ была Хулиана, понятия не имевшая ни о каких принципах, едва умевшая читать и писать, но от природы наделенная редким даром организовывать жизнь и направлять действия других людей. Если бы на долю ей выпало управлять не семейством Сапата, а семьей побольше или даже островом или государством, она с честью справилась бы и с этой задачей. На острове доньи Франсиски она с первых же дней после прихода к власти установила незыблемый порядок, все у нее ходили по струнке и никто не осмеливался восстать или даже поставить под сомнение какой-нибудь из ее приказов. Правда, для достижения такого благого результата ей пришлось ввести режим чистейшей воды абсолютизма, основанный на терроре: она не допускала даже робких замечаний со стороны своих подданных, законом служила ее высочайшая воля, средством убеждения — палка.

Система эта, полностью оправдавшая себя во взаимоотношениях с Антонио, вполне подходила и для доньи Паки и Обдулии, обладавших вялым, анемичным характером. Над доньей Франсиской Хулиана обрела такую власть, что та не смела даже прочесть «Отче наш», не испросив на то разрешения диктаторши; а перед тем как вздохнуть, что случалось довольно часто, она бросала взгляд на невестку, как бы извиняясь: «Ты уж не сердись, я разик вздохну». Во всем свекровь повиновалась Хулиане, кроме одного; та требовала, чтобы донья Пака не предавалась грусти изо дня в день, и хоть раба покорно соглашалась, по всему видно было, что приказ этот не выполняется. Вдова Сапаты вступила в долгожданное благополучие понурив голову и опустив глаза, будто разглядывала узоры на ковриках; передвигалась она с трудом, а ее безразличие ко всему, плохой аппетит и неизменно мрачное настроение свидетельствовали о том, что сеньору Франсиску все больше одолевают черные мысли.

Через две недели после переезда семейства на улицу Орельяна властительница решила, что руководить будет гораздо удобней, если генерал будет находиться при подчиненных неотлучно. И она переехала к свекрови со всем своим имуществом, детьми и кормилицей, для чего пришлось сначала расчистить место, выбросив кое-какой старый хлам и часть цветочных горшков и рассчитав Даниэлу, которая, строго говоря, больше мешала, чем помогала. К обязанностям великого канцлера добавились обязанности камеристки, эти услуги Хулиана оказывала и свекрови, и невестке. Таким образом, все оставалось в семье.

Но в нашем мудреном мире полного счастья не бывает: примерно через месяц после переезда доньи Франсиски, отмеченного в хронике семейства Сапата нелепой смертью Фраскито Понте Дельгадо, Хулиане стало казаться, что здоровье ее пошатнулось. Крепкая и сильная женщина, тянувшая лямку не хуже доброго мула, ни с того ни с сего стала страдать недугами, казалось, несовместимыми с ее природным здравомыслием и уравновешенным характером. Что это было? А были это нервные расстройства и приступы истерии — то, над чем Хулиана всегда смеялась и считала выдумкой и капризом избалованных женщин, эти болести, по ее мнению, могли лечить мужья, мастера заговаривать зубы.

Недуг Хулианы начался с упорной бессонницы: не одно утро она вставала, так и не сомкнув глаз, через несколько дней начала терять аппетит и наконец, кроме бессонницы, ее стали одолевать ночные страхи, а днем она ходила мрачная и унылая. Для семьи хуже всего было то, что эти недомогания вовсе не смягчили нрава властительницы, а наоборот, сделали его еще более суровым. Антонио приглашал ее прогуляться по бульвару, в ответ она посылала его подальше, добавив к этому тысячу чертей. Она стала угрюмой, грубой, невыносимой.

Наконец ее истерические припадки вылились в навязчивую идею о том, что двойняшки якобы нездоровы. Те, как и прежде, выглядели крепышами, но это не успокаивало ее страхов. Она принимала всяческие меры предосторожности, окружала детей чрезмерными заботами, чем изрядно докучала им и дорой доводила до слез. Ночью вдруг соскакивала с постели в полной уверенности, что дети ее зарезаны неведомым убийцей и плавают в крови. Стоило кому-нибудь из них кашлянуть, ей уже казалось, что ребенок задыхается, если дети плохо ели, воображала, что кто-то их отравил.

Как-то утром Хулиана поспешно вышла из дому и отправилась в южные окраинные кварталы разыскивать Бенину, с которой ей надо было поговорить. И, видит бог, потратила на поиски не один час, так как бывшая служанка уже не жила в приюте святой Касильды, а перебралась на пятый круг ада, то есть в предместье слева от Толедского моста. Там Хулиана и отыскала ее наконец после долгих расспросов и утомительного блужданья по нищему кварталу. Старушка жила со своим мавром в домишке, вернее, в лачуге на горе к югу от шоссе. Альмудена понемногу оправлялся от мучительной болезни, но отвратительные струпья все еще безобразили его лицо, и он не выходил из дома, каждое утро Бенина одна отправлялась добывать пропитание к церкви святого Андрея. Хулиана немало удивилась, найдя ее в добром здравии, веселой и спокойной, ибо покорность судьбе, как видно, укрепила ее дух.

— Я пришла с вами ругаться, сенья Бенина, — сказала Хулиана, усевшись на камень перед лачугой, рядом с которой Бенина стирала белье в корыте; слепой сидел в тени у стены лачуги, на безопасном, как показалось гостье, расстоянии. — Да, ругаться, потому что вы согласились забирать остатки еды из нашего дома, а сами носу не кажете.

— Сейчас объясню, сеньора Хулиана, — ответила Нина. — Поверьте, я к вам не хожу не из гордости, нет. Просто нужды не было. Я получаю еду из другого дома, кое-что перепадает у церкви, и нам этого хватает; так что вы можете отдавать излишки какому-нибудь другому бедняку, какая вам разница, лишь бы совесть была спокойна... Что вы хотите узнать? Кто дает мне еду? Вижу, вас разобрало любопытство. Это святое подаяние я получаю от дона Ромуальдо Седрона... Я познакомилась с ним у церкви святого Андрея, он там служит мессу... Да, сеньора, дон Ромуальдо — настоящий святой, чтоб вы знали... Я долго думала и теперь уверена, что это не тот дон Ромуальдо, которого я выдумала, а другой, но они похожи, как две капли воды. Человек сочинит небылицу, а она вдруг оборачивается правдой, значит, бывает и такая правда, которая прежде была заведомой ложью... Вот так-то.

На это швея сказала, что очень рада за нее, и раз уж дон Ромуальдо ей помогает, они с доньей Пакой будут делиться излишками с другими нуждающимися.

— И еще я в долгу перед вами, — продолжала Хулиана, — потому что моя свекровь, которая во всем меня слушается, велела, чтоб я выдавала вам по два реала в день... Я не могла этого сделать, ведь мы нигде не встречались, но эти деньги на моей совести, и я принесла вам долг, за месяц получилось пятнадцать песет.

— Что ж, я их возьму, сеньора, — сказала обрадованно Нина, — это деньги немалые... А сейчас они для меня как манна небесная, я выплачиваю долг Фитюльке с Медиодиа-Гранде, мы договорились, что я буду отдавать ей все, что удастся собрать, и еще проценты: одну песету на дуро. Деньгами, что вы принесли, я рассчитаюсь с долгом наполовину, даже больше. Пусть бы такая манна каждый день с неба сыпалась. Я очень вам благодарна, сеньора Хулиана, дай бог вам здоровья, а также вашему мужу и деткам.

Нервно и сбивчиво, сильно преувеличивая, мадридская швея заверила Бенину, что здоровья-то у нее и нет, что ее мучают какие-то странные и непонятные болезни. Но она сносит их терпеливо, о себе не очень беспокоится. А вот что действительно ее тревожит и превращает ее жизнь в сплошную муку, так это мысль о том, как бы не заболели дети. Это даже не мысль и не опасение, это уверенность в том, что Пакито и Антоньито заболевают... и непременно умрут.

Бенина попробовала отговорить Хулиану от подобных мыслей, но та осталась при своем, поспешно распрощалась и вернулась в Мадрид. Старушка и мавр немало удивились, когда на следующий день спозаранку Хулиана снова к ним пришла, взволнованная, дрожащая, со сверкающими глазами. Разговор был коротким, но знаменательным, с психологической точки зрения.

— Что с тобой, Хулиана? — спросила Нина, впервые обращаясь к невестке доньи Паки на «ты».

— Чему ж еще со мной быть? Мои дети умирают.

— О господи, какое несчастье! Захворали?

— Да... то есть пока нет, они здоровы. Но меня мучает мысль, что они умрут. Ах, дорогая Нина, нейдет это у меня из головы! Я без конца плачу и плачу... Сами видите, что со мной...

— Да, вижу. Но раз это только мысль, возьми да и выкинь ее из головы.

— Затем я и пришла, сенья Бенина, со вчерашнего вечера в голову мне засела еще одна мысль: что вы и только вы можете меня вылечить.

— Как?

— Скажите мне, что я не должна верить, будто мои дети умирают... прикажите, чтоб я в это не верила.

— Я?..

— Если это скажете вы, я поверю и избавлюсь от этой проклятой мысли... Потому что... скажу прямо: я согрешила, я скверная женщина...

— Что ж, милая, тогда тебя вылечить нетрудно. Я тебе говорю: твои дети не умирают, они здоровые и крепкие малыши.

— Вот видите?.. Я уже и успокоилась, а это знак того, что вы уверены в том, что говорите... Нина, Нина, вы святая.

— Нет, я не святая. Но все равно твои дети здоровы, никаких болезней у них нет... Не плачь... А теперь иди домой и больше не греши.



Примечания

1

Новены, или девятины, — служба, повторяющаяся девять дней подряд перед некоторыми католическими праздниками.

2

Фермопилы — горная долина в Греции, где в 480 г. до н. э. спартанцы во главе с Леонидом задержали многочисленное персидское войско.

3

Сентимо — мелкая монета, сотая часть песеты.

4

Амадео. —Имеется в виду Амадей Савойский (1845—1890), избранный на престол в 1870 г. в ходе Испанской революции 1868— 1873 гг. и отрекшийся от трона в 1873 г.

5

Имеется в виду конная статуя Филиппа III (1598—1621), по приказанию которого была застроена площадь Пласа Майор.

6

Лосойский канал был прорыт в середине XIX в., и Мадрид получил воду из реки Лосойя.

7

«Худышка» —просторечное название монеты достоинством в пять сентимо.

8

Бенигна (лат.) — благожелательная.

9

Имеется в виду Виктор Эммануил II (1820—1878), первый король Италии. В 1870 г. папские владения по плебисциту вошли в объединенную Италию. В 1871-м были подписаны соглашения, регулирующие светскую и папскую власть, но папа Пий IX отказался от них и объявил себя ватиканским узником.

10

Сорриль я-и-Мораль Хосе (1817—1893) — испанский поэт романтического направления, прославился как автор пьесы в стихах «Дон Хуан Тенорио» (1849).

11

Реал — монета, равная четверти песеты (двадцать пять сентимо).

12

Гуайако — южноамериканское тропическое дерево с крепкой смолистой древесиной.

13

Пусть исполняет (лат.) — формула согласия государства на выполнение дипломатическим представителем другого государства своих обязанностей.

14

Монсеррат — церковь и приход в Мадриде.

15

Амри (араб.) — душа моя.

16

Альварес-и-М ендисабаль Хуан (1790—1853) — испанский политический деятель, один из руководителей леволиберальной партии.

17

Ретиро — большой парк в Мадриде, в западной части которого находится зоологический сад.

18

Растро — рынок подержанных вещей в Мадриде.

19

Ронда —город на юге Андалусии, в горах Кордильера-Пенибетика.

20

Улица Клаудио Коэльо расположена в центре Мадрида, недалеко от бульвара Кастельяна. Улицы, носящие названия деревьев (о1то — вяз), находятся на западной и южной окраинах.

21

Сауко (исп.) — бузина; Альмендро (исп) — миндаль.

22

Алькаррасский — из города Алькаррас, расположенного в долине р. Себре, притока Эбро.

23

Куарто — монета, равная трем сентимо.

24

Альхесирас — город на берегу Гибралтарского пролива.

25

Вара — мера длины, равная 83,5 см.

26

Кастельяна — центральный бульвар Мадрида.

27

Чурро — крендельки, поджариваемые в масле.

28

Карабанчель — южное предместье Мадрида.

29

Лига — путевая мера длины, равная 5572 м.

30

Унция — мера веса, равная 28,7 г.

31

Амалфея — коза, вскормившая новорожденного Юпитера; рог Амалфеи — рог изобилия (греч. мифол.).

32

В 1859 г. Испания начала войну с Марокко, в 1868-м — произошла революция, в результате которой была низлодоена Изабелла II.

33

«Норма» — опера Винченцо Беллини (1801 — 1835); «Мария ди Роган» —опера Гаэтано Доницетти (1797 — 1848).

34

Грегорио Ромеро Ларраньяга (1815—1872) — испанский поэт-романтик.

35

Речь идет об Эухении Монтихо (1826—1920), графине, фрейлине испанской королевы Изабеллы II, ставшей в 1853 г. женой Наполеона III.

36

Мабиль — танцевальный зал в Париже, где в то время устраивались публичные балы.

37

Лютеция-то есть Париж; латинское название селения галльского племени паризиев на самом большом острове Сены.

38

Поль де Кок Шарль (1793—1871) —французский писатель, автор популярных мещанских романов.

39

Октав Фёйе (1821 —1890) — французский писатель, назидательные романы которого нравились императрице Евгении.

40

Прим-и-Пратс Хуан, граф де Реус (1814—1870) — генерал и политический деятель; после свержения Изабеллы II (1868) — премьер-министр.

41

Эжен Сю (1804—1857) —французский писатель, прославившийся своими романами «Парижские тайны» (1843) и «Семь смертных грехов» (1849).

42

Хосе де Саламанка (1811 —1883)— маркиз, министр финансов, его именем назван один из районов Мадрида.

43

Здесь: ни с чем (лат.).

44

Фака — широкий и длинный пояс.

45

Фамилия Конехо, которую Бенина упоминает выше, означает «кролик».

46

Имеется в виду революция 1868 г.

47

Адонай (др.-евр. «господь мой») — слово, заменяющее имя иудейского бога Яхве, которое верующим запрещается произносить.

48

Эль-Пардо — в те годы предместье Мадрида, где находился приют, фактически тюрьма для бездомных нищих.

49

Эспартеро Бальдомеро (1793—1879) — генерал и политический деятель, возглавлял испанское правительство в 1854—1856 гг.

50

Риоси-Росас Антонио де (1812 — 1873) — председатель испанского конгресса в 1863 г.

51

От исп. сейго — кедр.

52

Риего-и-Нуньес Рафаэль дель (1785 — 1823) —один из вождей испанской революции 1820—1823 гг.; в 1820 г. возглавил восстание в армии против Фердинанда VII, которое переросло в революцию. Был избран председателем революционных кортесов. После подавления революции французскими интервентами Риего-и-Нуньес был казнен. Гимн, написанный в честь Риего, стал в 1931 г. государственным гимном Испанской республики.

53

Фердинанд VII (1784-1833) король Испании (1808, 1814— 1833); в 1808 г. по требованию Наполеона отказался от престола и до 1814 г. жил в плену во Франции.

54

Имеется в виду война Испании с Марокко (1859—1860).

55

Речь идет, вероятно, о газете «Ла Нуэва Иберия», которая в канун сентябрьской революции 1868 г. резко обличала Изабеллу II.

56

Фактически (лат.).


home | my bookshelf | | Милосердие |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу