Book: Сборник памяти



Сборник памяти

Александр Чудаков

Сборник памяти

© М. О. Чудакова, М. А. Чудакова, 2013

© Авторы, 2013

© Знак, 2013

Вспоминая Александра Павловича Чудакова

Это книга памяти незабвенного Александра Павловича Чудакова. Его внезапная гибель уже семь с лишним лет тому назад потрясла тогда читающую не только Москву и не нашу одну Россию, но весь большой гуманитарный мир, и читатели книги увидят, что мы до сих пор не можем с этой гибелью примириться и даже как бы в нее поверить. Саша исчез тогда на самом своем подъеме, на развороте новой научной и писательской жизни. Столько было уже за плечами сделанного и столько лишь начато, к продолжению и развитию чего он полностью был готов. В его тогдашние 67 лет это была не смерть, а именно гибель. Гибель, какая в сознание не умещается. Великолепный филолог, историк литературы только что неожиданно для многих его читателей явился сильным писателем. Но роман естественно вырос из его филологических, научных занятий и интересов, филолог естественно обернулся прозаиком. И вот мы утратили того и другого в один роковой момент. Потеря была научная и литературная – но прежде всего утрата была человеческая. Потому что на наших глазах из нашего мира исчез на редкость свободный внутренне человек, проживший счастливую и красивую жизнь. Это истинно было явление современной нашей русской жизни и нашей культуры – Александр Павлович Чудаков.

Что составило эту памятную книгу? Она открывается биографией, написанной Мариэттой Омаровной Чудаковой совместно с Ириной Евгеньевной Гитович для филфаковского энциклопедического словаря биографий литературоведов, еще не вышедшего в свет. Здесь, в биографии, освещается история семьи Чудаковых, рассказано о том самом деде его, послужившем прототипом центрального героя будущего романа. Речь здесь идет и о многолетнем человеческом и писательском дневнике А. П., ведшемся им почти каждодневно и оставленном нам как одно из его произведений. Из ранних записей в дневнике еще нашего исторического 1956 года мы узнаем о его писательском замысле и можем видеть, насколько издалека созревал роман. Восемнадцатилетним второкурсником была задумана «История моего современника» и его будущая структура – «используя автобиографический материал, но не давая своего портрета», – и замысел созревал затем для осуществления через сорок лет. Дневник за многие годы огромен, и полное наше знакомство с ним еще впереди; но солидная часть его подготовлена с личными комментариями М. О. Чудаковой и напечатана ею как «приложение» в последнем издании романа А. П., признанного жюри премии Букера лучшим русским романом первого десятилетия XXI века (Ложится мгла на старые ступени. М., 2012. С. 501–636). В настоящей книге эта публикация воспроизводится в расширенном виде. В 1970 году состоялась встреча А. П. с Михаилом Михайловичем Бахтиным, разговоры с которым о Чехове и о своей «Поэтике Чехова» он записал на многих листках, собираясь включить их в книгу мемуаров о своих великих учителях; этот материал («Бахтин о «Поэтике Чехова»») был подготовлен и опубликован М. О. Чудаковой в 13-м выпуске «Тыняновского сборника» (2008. С 595–603); для настоящей книги текст расширен. В нашем сборнике авторская запись разговора с М. М. Бахтиным о Чехове и о «Поэтике Чехова» сопровождается примечанием, составленным автором этих вступительных заметок. Бахтинские записи дополняют подготовленную сейчас к изданию мемуарную книгу о разговорах А. П. на протяжении многих лет с крупнейшими филологами ХХ века, ставшими ему научными и личными учителями, – С. М. Бонди, В. В. Виноградовым и В. Б. Шкловским. Наконец – стихи А. П., которые он писал всегда и собрал их в целую книгу – «Веселый волк», осуществив ее домашнее издание в четырех экземплярах, но и после книги он не переставал писать стихи, а в ту же книгу тогда же начал включать и свои стихотворные инскрипты – дарственные надписи друзьям, какие он всегда писал в стихах, превратив их в особый жанр, где чудаковский шутейный юмор единственным образом сочетался с серьезными темами. Избранные стихи и инскрипты А. П. Чудакова также присутствуют в настоящей книге. Часть их вошла в стихотворный сборник, другие возникали позже отдельно. Публикуются также и записи к подготовлявшемуся филологом-писателем роману; темы литературно-творческие соединяются здесь с волновавшими его темами общественно-политическими.

Слово самого Александра Павловича, таким образом, открывает книгу. Дальше – мемуары о нем его друзей и читателей, слово любви к нему («Память»). Частью этого мемуарного слова были прямые отклики на его гибель, появившиеся в разделе «In memoriam» в журнале «Новое литературное обозрение» (2005, № 75 и 2006, № 77) и в «Тыняновском сборнике», большой же частью это воспоминания-отклики более поздние, датируемые днем уже настоящим. Одна статья – о романе Чудакова Андрея Немзера – еще при жизни автора была написана и напечатана; мы вводим ее сюда же, в посмертное. Саша тогда же ее оценил и написал в своей дарственной Немзеру: «автору самых точных слов об этом сочинении». Жизнь Александра Павловича и живой его образ отражены в многочисленных фотографических материалах, а также в некоторых автографах. Это тоже Саша – его почерк, его живая рука.

Многие из составивших книгу материалов предоставлены для нее М. О. Чудаковой и М. А. Чудаковой, многие, особенно в личной части («Слово Александра Чудакова») сопровождаются личными комментариями Мариэтты Омаровны; ею же в основном подобран вошедший в книгу фотографический материал.

С. Бочаров

Мариэтта Чудакова, Ирина Гитович

Биография

Чудаков Александр Павлович (1938, г. Щучинск Кокчетавской области – 2005, Москва). Родился в семье учителей. Его отец, Павел Иванович Чудаков, выпускник истфака МГУ, был родом из Тверской губернии – из села Воскресенского Бежецкого уезда. В 20-е годы вся его семья – родители, пятеро их сыновей и единственная дочь – жила в Москве, на Пироговке. Дед Ч. по отцовской линии, Иван Чудаков, происходивший в далеком прошлом из однодворцев, но росший уже в крестьянской семье, был из артельных тверских мужиков – золотильщиков церковных куполов (в такую артель по понятным причинам набирали только самых честных). Семейная легенда о смерти деда, знакомая Ч. с детства, вошла впоследствии в его роман-идиллию «Ложится мгла на старые ступени»:


Когда взрывали храм – тогда делали это, еще не скрываясь – дед пошёл смотреть. Его уговаривали остаться дома – не послушался. Видел, как в три секунды осел с неба к земле Храм; с Каменного моста была видна как раз та часть большого купола, которую десять лет золотил он. <…>

После взрыва дед слёг, болел, долго не могли определить чем; через год выяснилось – рак. В семье были уверены – от этого.


Могил его и его жены в Москве не осталось; обстоятельства этого также описаны в романе-идиллии:


…Антон любил ходить по отцовским местам, о которых слышал столько раз, что, казалось, он уже здесь бывал: по Усачёвке, скверу на Пироговке, вдоль стены Новодевичьего монастыря. На Новодевичьем кладбище были похоронены дед с бабкой по отцовской линии. Но когда перед войной дядья как-то собрались посетить могилы, на их месте они увидели ровную заасфальтированную площадку. В конторе возмущенным сыновьям показали затертый номер «Вечерней Москвы», где в уголке было несколько петитных строчек о реконструкции кладбища, в связи с чем родственников таких-то участков просят в месячный срок и т. д. Но дядьям газета на глаза не попалась: Василий Иванович был уже под Магаданом, Иван Иваныч, отовсюду уволенный, обивал пороги в поисках работы, Алексей Иваныч, специалист по горным машинам, уехал от греха подальше куда-то на шахты, а отец Антона – в Казахстан.


Действительно – после ареста (по обвинению в троцкизме) одного из братьев (Василий пробыл в советском концлагере десять лет), вызова на Лубянку другого (Андрея) и увольнения отовсюду третьего – Ивана (не затронут был только четвертый – Владимир, служивший далеко от Москвы), самый младший, будущий отец Ч., в то время – строитель московского метрополитена – принял спасительное решение: уехать как можно дальше от Москвы. Так он оказался в Казахстане; вскоре вместе с молодой женой Евгенией Леонидовной Савицкой осел в городе Щучинске (близ курорта Боровое), где уже находились дед и бабушка Ч. со стороны матери – Леонид Львович Савицкий (из священников, окончивший Виленскую духовную семинарию, но ставший не священником, а учителем гимназии) и Ольга Петровна, урожденная Налочь-Длусская-Склодовская.

Хорошо подготовленный дедом, семилетний мальчик пошел сразу во второй класс.

Город был местом ссылок сталинского времени, поэтому уровень преподавания в школе, где среди учителей были доценты ленинградских вузов, оказался достаточно высоким. Мать преподавала химию в его школе, отец – историю в техникуме. Оба учительствовали в своем городе более тридцати лет; полгорода составляли их ученики.

Главное влияние на формирование личности и мировоззрения Ч. в детстве и отрочестве оказал дед (ставший впоследствии прототипом главного героя его романа), авторитет которого был в глазах ребенка незыблем. Ч. рассказывал, что с раннего детства слышал от деда при упоминании имени Сталина одно и то же слово – «Бандит!» – сопровождаемое энергичным взмахом руки. И не посадили деда в те времена лишь потому, что городской сотрудник НКВД был его учеником; поэтому пришел к его зятю (отцу Ч.) с предупреждением – как-то унять старика: «Посадим!».

В пять-шесть лет внук читал деду заголовки свежих газет. Лежа на диване, дед слушал и чаще всего подводил черту одним словом – «Брехня!» Внук читал следующий заголовок, в редких случаях получая приказание: «Читай целиком!» Так было прочитано заключение Специальной комиссии во главе с Бурденко – фальшивка, утверждавшая, что тысячи поляков в Катыни расстреляли немцы во время войны. Дед резюмировал – «Брехня!»; малолетний внук это запомнил. В родительский дом ходили ссыльные; при мальчике велись откровенные политические разговоры – хозяева и гости доверяли друг другу и почему-то были уверены в том, что ребенок понимает – эти разговоры не следует выносить за порог дома. Специфическая атмосфера в городе и семье дала Ч. такое представление об истории своей страны в ХХ веке, что для него, в отличие от многих ровесников – во всяком случае, москвичей – доклад Хрущева на ХХ съезде не был поворотным пунктом: о многом он уже знал или догадывался.

В 1954 году Ч. окончил школу с золотой медалью и вместе с двумя одноклассниками – его ближайшими друзьями, тоже медалистами – впервые в жизни поехал в Москву, о которой так много слышал от родителей, покинувших ее поневоле. Успешно пройдя собеседование (в тот год конкурс медалистов был 25 человек на место), он поступил на филологический факультет МГУ (заметим, что оба его друга-одноклассника также поступили с первого захода – без помощи родителей или кого бы то ни было – туда, куда хотели: один на физический факультет МГУ, другой – в геологоразведочный: так учили в школе Щучинска, население которого составляло тогда всего 20 тысяч). Помощь отца понадобилась только когда выяснилось, что успешному абитуриенту – 16 лет: в Московский университет, в отличие от других вузов, принимали тогда с 17-ти лет. Отец приехал в Москву и пошел на прием к ректору Петровскому с просьбой в виде исключения зачислить 16-летнего абитуриента; ректор дал согласие. Ч. был едва ли не самым младшим на курсе. Сегодня немало его однокурсников еще могут подтвердить, что уже на первом курсе он оказался среди лучших – обладателей достаточно широкого культурного кругозора, нетривиально мыслящих.

В первом же семестре Ч. проявил себя отличным спортсменом (первая «десятка» университета по плаванию), но на третьем курсе, когда в неделю оказалось пять тренировок, вынужден был сделать выбор в пользу науки; его тренер, известный многократный чемпион страны по плаванию Мешков, уверял, что он делает ошибку: «Ты прирожденный брассист! Я тебя готовлю на будущий год на Спартакиаду, а через три года – на Олимпиаду!..»

В Москве он в первую очередь бросился в Большой зал Консерватории. Прекрасно знавший классическую музыку (слушая ее по радио в родном городе), он любил и глубоко чувствовал ее. Одна из самых первых записей в его дневнике, начатом на втором курсе, весной 1956 года:


9 марта. Слушал вечером (попал – повезло) 7-ю и 8-ю симфонии Бетховена. Какой оптимизм, какое веселье, какой задор! Третья часть седьмой с ее славянскими мелодиями…


Решение вести дневник получает свою мотивацию (как и все его действия первых московских лет) – в самом дневнике (см. запись от 19 апреля 1956 г.)

Главные его занятия (и главные траты – скудной стипендии и небольших родительских переводов) первых московских лет – Консерватория, МХАТ и букинистические магазины. В прямом смысле слова отказывая себе в еде ради книг и музыки, на третьем курсе Ч. заболел язвой двенадцатиперстной кишки в такой острой форме, что прямо из рентгеновского кабинета университетской поликлиники был увезен в больницу и на четвертом курсе вынужден был взять годичный академический отпуск. (Тогда же он поставил себе задачу – вернуть здоровье и спортивную форму. Через несколько лет, когда слово «моржи» еще не появилось, занялся зимним плаванием и на первых же соревнованиях на Москве – реке занял третье место – следом за профессиональными спортсменами – мастерами спорта.)

Каждый день после лекций Ч. непременно обходит пять магазинов в центре Москвы – собирает главным образом филологическую литературу 1900–1920-х годов (иногда прибавляя к ней – по средствам! – философию и поэзию Серебряного века, еще не имеющего такого названия), рано поняв (каким-то наитием), что рекомендуемое на филфаке советское литературоведение к науке имеет отдаленное отношение; к концу пятого курса он досконально освоил труды Тынянова, Шкловского и Эйхенбаума; похвастаться этим в те годы могли не более трех-четырех его сокурсников.

Характерная дневниковая запись 1958 года:

19 июня. <…> Сегодняшний поход по букинистам был удачен. Но на Кузнецком буквально из-под носа взяли Мандельштама!.. «Огорченья не снесла»…

(Позже вставлен инициал – «И.». Речь шла об изданной в 1902 году книге И. Мандельштама «О характере гоголевского стиля», впоследствии им приобретенной. Купить книги О. Мандельштама – в отличие от книг Гумилева – в букинистических в ту пору было невозможно – М. Ч.)

Главные его силы отданы филологии. Он занимается на кафедре русского языка; начинает печататься (Стиль и язык рассказа Чехова «Ионыч» // Русский язык в школе, 1959, № 1); пишет диплом о стиле Чехова под руководством академика В. В. Виноградова.

Уже в студенческие годы, Ч., не будучи диссидентом (хотя, естественно, диссиденты входили в семейный дружеский круг Чудаковых), столкнулся с давлением советской власти на свою научную жизнь. Студентом 5-го курса он был приглашен на I Международную конференцию по вопросам поэтики, проходившую в августе 1960 года в Варшаве, – она должна была стать настоящим научным событием: изучение поэтики в странах «социалистического лагеря» только возрождалось после ликвидации «формальной школы». Тогда Ч. впервые не выпустили за рубеж. С этого времени он стал невыездным (разумеется, как это было принято, без объяснения причин). В последние годы жизни в домашних разговорах Ч. вспоминал именно этот первый случай, глубоко его травмировавший: «Если бы я поехал на эту первую конференцию по поэтике, которой был так увлечен, – каким бы толчком могло это стать в моих научных занятиях!..»

В аспирантуру в те годы поступать сразу после Университета было невозможно, несмотря на рекомендацию Ученого совета: Хрущев потребовал, чтобы и рекомендованные в аспирантуру наряду со всеми выпускниками отработали два года прежде, чем начать научные занятия. По распределению А. П. стал преподавать русский язык в только что открытом Университете Дружбы народов – и едва ли не первым стал активно применять лингафонные средства, добиваясь больших успехов; восхищался лингвистической одаренностью студента одной из африканских стран – на новогоднем вечере 1961 года тот читал наизусть стихи Пушкина без единой орфоэпической ошибки…

Спустя год, летом 1962 года, при содействии акад. Виноградова проректор МГУ принял у Ч. документы (до этого безоговорочно отказав в этом) и допустил к экзаменам в аспирантуру; на А. П. произвело неизгладимое впечатление поведение проректора: не смотревший в его сторону при первом визите чиновник после звонка академика вышел к нему из-за стола со словами: «Что же Вы нас совсем забыли?!..».



Под научным руководством В. В. Виноградова была написана кандидатская диссертация Ч. «Эволюция стиля прозы Чехова» (М., 1966).

В 1962 году Ч. познакомился с В. Б. Шкловским и, сразу же возбудив его интерес (прежде всего – как знаток Опояза) и несомненную симпатию, все последующие годы, до последних дней жизни Шкловского, встречался с ним; не боясь преувеличений, можно утверждать, что мемуары Ч. «Спрашиваю Шкловского» (Литературное обозрение, 1990, № 6) – едва ли не лучший очерк личности Шкловского. Впоследствии в его же предисловии к сборнику Шкловского «Гамбургский счет: статьи – воспоминания – эссе» (М., 1990) под названием «Два первых десятилетия» дан очерк самого плодотворного периода научного творчества Шкловского.

Серьезным шагом в изучении «формальной школы» стала работа (совместно с Е. А. Тоддесом и М. О. Чудаковой) над обширнейшим комментарием к сборнику статей Тынянова – и изнурительная четырехлетняя борьба за его издание (Ю. Н. Тынянов. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977); ему предшествовало издание сборника статей Тынянова «Пушкин и его современники» (М., 1968; комментарии Ч. и А. Л. Гришунина). Работа над историей отечественной филологической науки продолжалась все последующие годы; впоследствии, в 1976–2003, со статьями и комментариями Ч. вышли 4 тома «Избранных работ» В. В. Виноградова.

Ч. занимался и критикой современного литературного процесса; первая большая работа о современной литературе – «Искусство целого: Заметки о современном рассказе» (Новый мир, 1963, № 2; в соавторстве с М. О. Чудаковой, с 1957 г. – его женой).

В 1964 году, приглашенный к участию в начинавшемся академическом издании Чехова, Ч. оставил очную аспирантуру и стал сотрудником ИМЛИ, где проработал до конца дней. Одновременно читал лекции в МГУ, в Педагогическом институте им. Ленина, в Литературном институте, в последние годы – в Школе-студии МХАТ.

Первая книга А. П. Чудакова «Поэтика Чехова» вышла в свет в ноябре 1971 года; в ней, помимо новой концепции чеховского повествования – места в нем точки зрения автора и героя, было развернуто представление о принципиальной неотобранности и неиерархичности деталей у Чехова и введено в научный оборот понятие случайностности – в противовес многолетней уверенности исследователей, что всякое ружье у Чехова стреляет. В статье видного партийного чиновника (по совместительству чеховеда) Г. Бердникова «О поэтике Чехова и принципах ее исследования» (Вопросы литературы, 1972, № 5, с. 124–141) книга была подвергнута идеологическому разносу (в том же году ее высоко оценил М. М. Бахтин, назвав в беседе с автором «лучшей книгой о Чехове и вообще одной из лучших книг по филологии в последнее время»; книга получила признание мирового чеховедения, в 1983 году была переведена на английский язык). За этим последовал негласный запрет (действовавший в течение десятилетия) на печатание любой строки автора о Чехове в двух главных советских литературоведческих журналах. Условием защиты докторской диссертации в ИМЛИ был отказ автора от своей концепции. Так и не отказавшись, а, напротив, развив ее, Ч. защитил в 1982 году на филологическом факультете МГУ диссертацию «Художественная система Чехова: генетический и психологический аспекты» (один из оппонентов, М. Л. Семанова, рассказала собравшимся после защиты на кафедре русской литературы филфака, как в 1978 году редакция журнала «Русская литература» предложила ей написать обзор чеховианы за последние восемь лет, поставив одно условие – не упоминать книгу Чудакова. «– Как же я могу ее не упоминать, если это самое яркое явление чеховианы за эти годы?» – возразила М. Л. Ей подтвердили условие. Она отказалась писать обзор)[1].

В 1986 году, через 15 лет после «Поэтики Чехова» вышла продолжающая ее монография Ч. «Мир Чехова. Возникновение и утверждение». Книга была посвящена памяти учителя Ч., академика В. В. Виноградова. По библиографии работ Ч. о Чехове этих пятнадцати лет буквально по шагам просматривается путь к ней исследователя. Как член чеховской группы ИМЛИ, готовившей в те годы первое академическое собрание сочинений и писем Чехова, Ч. много и плодотворно занимался текстологией и научным комментированием томов сочинений Чехова, что придавало его теоретическим построениям дополнительную убедительность и глубину. Для некоторых из томов он написал образцовые предисловия к комментариям. Он напечатал за эти же годы большое количество научных статей и несколько предисловий к массовым изданиям Чехова. И каждая из этих работ приближала создание монографии «Мир Чехова», новаторство которой начиналось с заглавия. Никто до Ч., кажется, не пытался придать этому устойчивому для литературоведения, но достаточно вольно используемому в научных работах словосочетанию статуса научного термина (мир писателя, по определению Ч. – это «оригинальное и неповторимое видение вещей и духовных феноменов, запечатленных словесно» (с. 3)). Никто до Ч. не пытался проследить и самый процесс «возникновения и утверждения» этого мира в свете основного двигателя литературной эволюции – «художественной целесообразности», за которой просматривался исторически обоснованный взгляд исследователя на самый генезис литературы. Работа над «Миром Чехова» продолжала, углубляла и выводила на новый уровень как саму концепцию творчества Чехова, введенную в научный оборот еще «Поэтикой Чехова», так и предложенную исследователем методологию анализа художественного текста. Сам Ч. считал, что с точки зрения хронологии и генезиса творчества Чехова его новая книга должна была бы предварять прежнюю. Однако опасение представить творческий путь писателя как «предуготовление» к чему-то заранее обозначенному, в виде целеустремленной эволюции без боковых и тупиковых ветвей, заставило отказаться от этой эвристически заманчивой мысли.

Он выбрал путь исследования, который его учитель академик Виноградов считал наиболее плодотворным. Если литературное произведение можно изучать в двух аспектах – «функционально-имманентном» (системно-синхроническом) и «ретроспективно-проекционном» (историко-генетическом), то наиболее плодотворным, по Виноградову, является исследование, совмещающее эти подходы в виде последовательных этапов. Но Ч., следуя своему личному переживанию литературы как особой целостности процесса художественного познания, которую он остро чувствовал именно как литератор, должен был пойти дальше и объединить эти два типа исследования, рассматривая их так, как они присутствуют в этом живом процессе. Безукоризненный научный анализ и мощная писательская интуиция стоят во главе угла научного мышления самого Ч. Это ощущается и в его личной стилистике – научной точности изложения с прорывами в стилистику иного, непосредственного переживания литературного процесса, в формулировках, для которых нужен был опыт и дарование литератора. На стыке этих двух стилистических потоков происходит огромная концентрация смыслов чудаковской концепции Чехова. Таковы многие неожиданные «боковые» и столь продуктивные для будущего изучения Чехова идеи Ч., которые он как бы случайно пробрасывает, подчиняясь логике личного ощущения материала исследования, – о чувстве «нормы» прижизненной критики, которая у критиков-современников писателя значительно живее и правильнее, чем у потомков, о поэтичности Чехова на уровне поэтики текста. При этом сам Ч. не просто продуцировал идеи, озаренный собственными прозрениями, но изучал прижизненную критику, как профессиональный библиограф, просмотрев все российские газеты чеховского времени (1880–1904). Вопрос об истоках мира Чехова, о факторах, воздействующих на формирование этого художественного мира, мысли о массовой литературе, сформировавшей феномен Чехова, – все это сегодня предстает перед нами как саморазвивающаяся школа научного чеховедения.

В десятистраничном предисловии к «Миру Чехова» Ч., по сути, выстроил общую модель универсального способа описания «мира писателя», его основных составляющих: это – «человек, его вещное окружение – природное и рукотворное, его внутренний мир, его действия» (с. 3). При этом мироописание в этих параметрах предполагает выяснение законов построения содержаний, исходя из которых можно было бы сказать, что такое-то явление характерно именно для мира Х.

Еще в «Поэтике» он выдвинул, а в «Мире Чехова» развил и укрепил систему аргументов главной своей идеи, которую считал основополагающей для мира Чехова – идеи случайностности, восходящей к мировосприятию писателя. Чеховская художественная система, рассматривавшаяся уже при жизни писателя как недостаток его дарования, фиксировавшая прежде всего незакономерное, как бы даже необязательное – то есть собственно случайное, расширяла на самом деле тем самым возможности искусства. Ч. показал, что изображенные Чеховым эпизоды, детали, действия людей сопрягаются где-то в другом, «неэвклидовом» пространстве. Чеховские ружья во всех случаях стреляют, но их пули напоминают скорее дальнобойные снаряды, разрывающиеся где-то за линией горизонта, так что до нас доносится лишь мощный и слитный гул.

При таком расширенном понимании самой художественной целесообразности явление получает право быть изображенным не только в своих существенных чертах, но и в сопутствующих, преходящих, случайных – «тех, что всегда могут возникнуть в живом, нерасчлененном потоке бытия» (с. 364). Изображенный им мир выглядит естественно-хаотично, манифестируя этим сложность мира действительного, о котором нельзя вынести последнего суждения. Индивидуально-случайное в мире Чехова имеет самостоятельную бытийную ценность и равное право на воплощение наряду с остальным – существенным и мелким, вещным и духовным, обыденным и высоким. Ч. таким образом сформулировал особенности уникального, не повторенного после него никем, мышления Чехова-писателя, сближающего его с актуальным для времени научным мышлением, лежащим в основе той новой картины мира, которая складывалась на рубеже веков.

Ч. рассматривает в двух своих книгах и множестве статей о Чехове этого времени процесс возникновения в его творчестве предметного изображения нового типа. Ч. вообще первым обратил внимание на важность исследования предметного мира литературы:


Рождение художественного предмета – это объективация представлений художника, это процесс, где мир внутренний сталкивается с проникающим в него внешним, и с момента этого проникновения несет на себе его явственные следы. В этом столкновении реально-эмпирическое имеет преимущество – писатель может говорить только на языке данного предметного мира, только так он может быть понят. Поэтому всякий писатель естественным образом социален: любое надвременное и вечное воплощается им в вечном обличье той эпохи, к которой он принадлежит.


Обращение к предметности и случайностности чеховского мира совершенно иначе поставило вопрос о смысле обращения Чехова к повседневности как форме и философии жизни, что оставалось и до сих пор остается до конца не ясным для многих читателей Чехова. Ч. обращается к истокам новых для литературы сюжетно-композиционных принципов, использованных Чеховым, к вопросу о «внешнем и внутреннем мире», сравнивая фабулу и сюжет у Чехова, он совершенно по-новому ставит на основании этого проблему героя Чехова как проблему «среднего человека». Наконец, он намечает связь между художественным миром и биографией писателя, открывая пути для создания полноценной биографии Чехова. Каждая из этих тем не просто могла и должна была бы быть развернута в самостоятельную монографию, но содержит огромное количество как бы случайно возникающих, боковых, но необычайно продуктивных для дальнейшего изучения Чехова и чеховской литературной эпохи идей, еще требующих своего исследователя. Ч., по существу, намечает в этой книге и своей чеховиане возможную эволюцию парадигмы научного чеховедения.

В основе методологии Ч. лежит великолепное знание им методов и сути академических школ литературоведения, замечательная интуиция ученого и литератора, доскональное знание предшествующей ему литературы о Чехове, знание биографии и эпохи писателя в фактах и документах. Ч. исходил из того обстоятельства, что самый путь Чехова в литературу (через массовую литературу и мелкую прессу) был уникален для русской литературы. В книге немало блестящих страниц, посвященных анализу этой литературы, читателем и «выдвиженцем» которой был Чехов. Рассматривая это опытное поле писателя, исследователь выдвигает ряд интереснейших гипотез и еще больше дает толчков будущим исследователям. Это был новый тип художественно-философского постижения мира писателя, не только не бегущий быта, вещи, но вместивший их в медитирующее сознание, надстраивающееся над ними. Этими словами открывается возможность новой специальной монографии о Чехове, никем еще не написанной, но смогшей объяснить многое из неразгаданных загадок Чехова и снять с писателя многие претензии – в частности, отсутствие романа в его творчестве, который Чехов так и не смог написать. Очевидно, мы еще только на пороге постижения сути типа чеховского мышления, его генезиса и открываемых им путей возникновения и утверждения подобного сознания в литературе[2].

В 1987 году в издательстве «Просвещение» вышла биография «Антон Павлович Чехов: Книга для учащихся» (переиздана в 2013 году издательством «Время» с добавлением фотоиллюстраций), где таганрогское детство и отрочество Чехова предстали в необычном свете – в морском, портовом городе, где «в разгар летней навигации пароходам и парусникам со всего света было тесно в гавани». В основном подготовил к печати полную аннотированную библиографию прижизненной чеховской критики. Написал несколько мемуаров о старших коллегах – своих учителях: «Слушаю Бонди», «Учусь у Виноградова», «Спрашиваю Шкловского» и др.

Весь русский XIX век был в поле зрения ученого; но главным объектом его внимания наряду с Чеховым был Пушкин; изучая поэтику его прозы, Ч. мечтал также если не создать целиком (понимая неподъемность задачи), то положить методологическое начало тому, что он называл тотальным комментарием к «Евгению Онегину».


Необходим скрупулезный учет, прослеживание того, как рождаются и накапливаются те художественно-философские и речевые смыслы, которые обеспечили уникальный статус «Евгения Онегина» в истории русского языка, литературы и русской культуры в целом.

Разумеется, исчерпывающий комментарий (если он возможен) может быть выполнен лишь коллективным иждивением лингвистов, историков, географов, флористов, астрономов, архитекторов, специалистов по истории театра и конной запряжки, гастрономии и винам, костюмам и истории оружия, дуэли и фарфора, истории экономических учений и балету, экспертов по российскому землеустроению и кредитно-банковской системе, по коврам, обоям, мебели, гаданьям и отечественной системе воспитания и образования, экспертов по коневодству и истории шахмат.

Комментирование двух строф из «Евгения Онегина» в настоящей статье автор рассматривает лишь как постановку проблемы его тотального комментария (К проблеме тотального комментария «Евгения Онегина» // Пушкинский сборник. М., 2005. С. 212).


С 1987 года (до этого, будучи предполагаемым участником ряда Международных съездов славистов, ни разу не был выпущен за пределы страны, как и ни на один чеховский симпозиум, куда его неизменно приглашали) преподавал в качестве визитинг-профессора в университетах Европы (Гамбург, Кёльн), США (Мичиганском, Университете Южной Калифорнии, Принстонском и др.) и Азии (в Сеуле).

В 2000 году журнал «Знамя» напечатал его роман «Ложится мгла на старые ступени» («одну из самых свободных, благородных и насущно необходимых книг, созданных после освобождения от коммунизма», А. Немзер), принесший автору редкостное внимание и любовь самых широких кругов читателей. В декабре 2011 года жюри Букеровской премии назвало эту книгу «лучшим русским романом десятилетия» (2001–2010).

Глубоко затронутый судьбой своей страны, Ч. постоянно мыслил в масштабах судьбы планеты. С юных лет озабоченный проблемами экологии (тогда, когда этого термина еще не существовало в советском официальном дискурсе), он посвятил этому проникновенные строки в «Поэтике Чехова», подчеркнув, что для Чехова был важен не только абстрактно-духовный идеал человека. Ему важен человек в целом – он сам и тот предметный природный мир, в котором человеку предстоит жить.



Во времена Чехова – и даже много позже – ценность такого идеала не осознавалась, в сравнении с другими он выглядел слишком утилитарным и «земным». <…> Среди немногих проницательных, которые по слабым симптомам поставили диагноз начинающейся тяжелой и, возможно, смертельной болезни, угадали и предвидели судьбу планеты, был Чехов (Поэтика Чехова. М., 1971. С. 267, 269).


В своей повседневной жизни Ч. следил за тем, чтобы он и его семья не увеличивали загрязнение планеты – в бане на выстроенной им даче (в поселке «Московский писатель» в деревне Алёхново Истринского района, недалеко от «чеховского» Бабкина) проложил много слоев фильтра для стока мыльной воды и с плохо скрытым презрением относился к тем соседям по даче, которые спускали продукты своей жизнедеятельности непосредственно в землю: говорил домашним с возмущением – «Ведь все это попадает в грунтовые воды!».

Статья для готовящегося его Институтом сборника о динамике жанра как части поэтики русской литературы конца XIX – начала ХХ века «Ароморфоз русского рассказа (к проблеме малых жанров)» стала его последней работой.

Биологический термин ароморфоз – «это усложнение структуры и возможностей организмов в процессе эволюции, открывающие перед ними новые возможности в их взаимоотношениях со внеположенной средой».

В исторической поэтике, пояснял автор, «вводимый термин означает огромное расширение в означенный период горизонтов одного из самых распространенных жанров новейшей литературы – рассказа», открывшее в этом жанре невиданные дотоле перспективы в изображении мира и человека. Ч. вообще предпочитал в гуманитарных науках заимствование терминов из естественных наук – в противоположность так называемым наукам точным. Оправданием введения термина, пояснял он, «служит давняя уже традиция, согласно которой многие важнейшие термины-категории истории и теории литературы имеют биологическое происхождение. Таковы генезис и эволюция, закрепление в развитии литературы случайных результатов (Ю. Тынянов), мутации (Е. Поливанов, В. Виноградов), конвергенция…». В работе Ч. показано, как из прозы конца века осознанно уходит выдумка – под давлением «быта, факта, материала», как «жанровая свобода малой прессы привела к стиранию на рубеже веков жанровых перегородок в сфере «малообъемной» литературы»; в качестве подзаголовков – обозначений жанра в изобилии появились разнообразные свободные обозначения: «случай», «отрывок», «этюд», «миниатюры» <…>.

Поле литературы ждало только землеустроителя и садоводановатора, литературного Мичурина-Бербанка, который окончательно уничтожил бы жанровые межи и, используя в качестве подвоя дички маложурнальной и газетной прессы, привил бы им окультуренный привой художественного «языка» большой литературы». Современная критика обвиняла авторов в «дагерротипичности», «фотографичности» изображаемого, отмечая «необязательность многих вещей, эпизодов, сцен, оказавшихся в их произведениях». В прозу вводятся предметы, почти прямо взятые из эмпирического мира и всегда готовые «вернуться в него обратно, где будут приняты как свои.

Предметы рассказа Чехова внешне схожи с такими вещами, сохраняют их пропорции. Но сходство это мнимо. Центробежным силам этого предметного сообщества противостоят центростремительные, внутренние силы художественной гравитации, чеховского мира, направленные противоположно, приложенные к той же точке и создающие искусствоносную напряженность. <…> Явился новый синкретический жанр. Влияние его ощущается в литературе до сих пор (Поэтика русской литературы конца XIX – начала XX века. Динамика жанра. Общие проблемы. Проза. М., 2009. С. 365–396).

По своему темпераменту он не был борцом, не любил, когда его отвлекали от занятий, чтения, писания, дачных его работ, во время которых ему так отлично думалось, – напишут его коллеги по Институту, – но, человек спокойный, неторопливый, берегущий время и силы для научного творчества, он буквально взвивался, когда сталкивался с халтурой и наглым невежеством, и тут его легко было подвигнуть на действие, протест. Он мгновенно соглашался «быть заодно», когда речь шла о противодействии научному любительству или культурному варварству. И это качество не раз заставляло Чудакова вступать в настоящую борьбу за осуществление необходимых науке и культуре изданий или сохранение истинных ценностей, будь то биобиблиографический словарь «Русские писатели. 1800–1917» или чеховский флигель в Мелихове (In memoriam. Александр Павлович Чудаков // Поэтика русской литературы конца XIX – начала XX века… С. 811–812).

Добавим сюда и успешную борьбу российского общества против печально известного проекта поворота рек, в которой он без размышлений принял живое участие.

9 января 2005 года записал: «С тех пор как в моей душе (лет в 12) открылась дверца в литературу и науку – ее уже сможет закрыть только смерть».

После отпевания в церкви Космы и Дамиана (Столешников пер.) похоронен на Востряковском кладбище.

Соч.: Слово – вещь – мир: От Пушкина до Толстого. Очерки поэтики русских классиков. М., 1992; Ложится мгла на старые ступени. Роман-идиллия. М., 2001; 3 изд., испр. и доп. М., 2012; К проблеме тотального комментария «Евгения Онегина» // Пушкинский сборник. М., 2005. Дневник последнего года (1 января –31 августа 2005) // Тыняновский сборник. Вып. 12. М., 2006; Ароморфоз русского рассказа: к проблеме малых жанров // Поэтика русской литературы конца XIX – начала XX века. Динамика жанра. Общие проблемы. Проза. М., 2009.

Лит.: Немзер А. Памяти Александра Чудакова // Время новостей, 5 окт. 2005 г.; Бочаров С. Синяя птица Александра Чудакова // Филологические сюжеты. М., 2007; М. М. Бахтин о «Поэтике Чехова» // Тыняновский сборник. Вып. 13. М., 2009; In memoriam. Александр Павлович Чудаков // Поэтика русской литературы конца XIX – начала XX века. Динамика жанра. Общие проблемы. Проза. М., 2009.

I

Слово Александра Чудакова

Из дневников, записных книжек, писем

1956

[А. Чудаков – студент 2 курса филологического факультета МГУ, с успехом прошедший в 1954 году собеседование – при конкурсе 25 медалистов на одно место; ему 18 лет.] [3]


9 марта. Слушал вечером (попал – повезло) 7-ю и 8-ю симфонии Бетховена. Какой оптимизм, какое веселье, какой задор! Третья часть седьмой с ее славянскими мелодиями… Мне кажется даже, что я слышал какую-то русскую песню, где есть эта, основная для части, мелодия… Какое-то особое, безоблачное настроение, какого никогда не бывает. Велика очищающая сила искусства! Испытываешь какой-то духовный катарсис, душа очищается от пошлости и грязи, стремится в заоблачные выси…

Вечноживущая музыка!

А попал я туда так. Ещё днем узнал, что вечером – Бетховен. Пошёл. У здания – человек 15 таких же гавриков. Билет достать совершенно нет никакой возможности. Но я не терял надежду до конца. Долготерпение было вознаграждено. Уже несколько минут в вестибюле около окна стояла какая-то тётя, с надеждой, тоской и ожиданием глядя в окно. Я почуял, что здесь пахнет билетом. Стал делать по залу круги, постепенно сужая их. Наконец я так близко прошёл возле неё, что она не могла меня не заметить. Я умоляюще посмотрел на неё, но ничего не сказал и отошёл вглубь фойе. Она снова отвернулась к окну. Но я уже решился. Бормоча извинения и стараясь придать своему облику робко-наивный вид, спросил тихо: «Нет ли лишнего билетика?» Она ещё раз глянула в окно, секунду о чём-то подумала и вдруг решительно сказала: «Пойдёмте!»

Мы ходили к администратору, чего-то подписывали, о чём-то говорили. Но я уже мало соображал в эту минуту. Через несколько минут я уже сидел в амфитеатре.


[Без даты, та же весна]

История моего современника.

Попробовать написать историю молодого человека нашей эпохи, используя автобиографический материал, но не давая своего портрета.

1. Наивная вера во всё – 8–9 класс, хотя дед и говорил – газеты – [определение газет – явно пейоративное – тщательно зачеркнуто автором], зачем культ личности, жизнь колхозов (его взгляд), вообще.

Он – не консерватор, положительные явления усматривал (народы – равны, промышленность).

Я (будет от «я», может, писать в форме дневника?) спорил с ним, доказывал, но зерна в душе были.

Написать так: нам попалось несколько тетрадей из жизни Носорогова [под псевдонимом «А. Носорогов» А. П. Чудаков публиковал статьи в курсовой стенгазете «Молодёжная»] в разные годы – небольшая школьная тетрадка из 5-го класса, из 8-го и 10-го и из университета. Эволюция психологии ребенка. (В ранних тетрадях – ничего о взгляде на мир, только забавные эпизоды, переложенные, рассказанные дедом.) Потом – 7 класс – увлечение чтением и т. д., первые неясные мысли о всём (использовать тетрадку), вклинить кое-какие события международной жизни. Эволюция должна быть заметной, умелой. Язык – в первых – детская простота – Носов, комические эпизоды. Показать, показывать везде, на протяжении всех детских лет, как преломляются в детском сознании важные общественно-политические вопросы, пионерская жизнь, комсомол, политика.

Дружба, мысли о друзьях, их детская жестокость, мысли об идеальной дружбе; романтика – шпионы и т. д.

Романтика.

Он всегда был романтиком.

Детство – шпаги, мушкетёры, «таинственные знаки», шпионы, непроницаемость, владеть своими чувствами, настроением, расшифровывание разорванных записок, записок зачеркнутых, пережёванных, цифры, моргание глазами по азбуке Морзе (с помощью головы) и т. д.

Цветы.

Отношение к разным наукам. О своей воле мысли. Добрые начинания. Герой – не идеал, а обычный мальчик.

Любовь. I тетрадь – нет. II – очень робко, намёком … 10 кл. – ревность, чистота и т. д.

Когда впервые стал чувствовать прекрасное.

Это очень сложный вопрос, и в этом – вся соль. (Прочесть все книжки-брошюры об эстетическом (ха!) воспитании, дабы не впасть в эту ошибку.) Этот вопрос ещё не разрешён.

В связи с педагогикой – характеристика провинциальной школы, учителей, всего с этим связанного.

Школьные товарищи. Городок вообще. Самое главное – как можно компактнее, иначе это растянется на многие страницы. Но не за счет содержания. Вставить свои ранние стихотворения и еще раздобыть ранних стихов.

Спорт, игры, футбол, лыжи.

Все стороны жизни.

Учебный процесс – интересно учиться или нет, как детским сознанием воспринимается необходимость и какова здесь роль увлекательности т. д.

Детство: «Колыбельная» Моцарта. «Спи, моя радость, усни…».


[Через несколько месяцев автор дневника делает запись – на свободном листе непосредственно вслед за этой.]


19 сентября. Прочел все это. Может быть, действительно, получилось бы у меня. Вообще, мне кажется, я бы мог написать что-нибудь. Ведь должна найти применение моя способность изучать самые разнообразные и, казалось бы, никакого отношения к филологии не имеющие предметы. Я иногда сам удивляюсь – черт знает какой ерунды я только не знаю! Хорошо, что нахватался этого ранее, в школе, читая подряд все журналы и газеты. Не может быть, чтобы все это прошло даром!

Должны пойти на пользу и навыки по самостоятельному изучению эпохи. Не написать ли как-нибудь историческую повесть? О художнике, писателе? Ведь их настряпаны кучи, причём зачастую весьма низкопробных.

А стилистика? Зачатки понимания языка? Ведь сейчас я уже не могу читать что-нибудь, не обращая внимания на стиль, изобразительные средства. Должно же это дать результат и в моем собственном стиле? Посмотрим…


[Вскоре А. Чудаков полностью погрузился в науку. Следы замысла остались лишь в устных рассказах о причудливом быте родного города – однокурснице, которая на 4-м курсе стала его женой (в отличие от героя романа, у него, как и у нее, это был единственный брак). С увлечением слушая эти рассказы, она усиленно призывала его писать. Он, однако, в отличие от нее, постоянно сомневался в своих литературных возможностях. И обратился к юношескому еще замыслу только спустя четверть века.]


19 апреля. Сегодня [после месячного перерыва] решил возобновить писание дневника. Долго думал над целями его. У меня нет потребности «излить свою душу», «довериться единственному другу» и т. д. Нужен он потому, что сейчас я переживаю наиболее интересное время моей жизни, и не оставить в этот период никаких записей – глупо. Это ведь чрезвычайно интересно потом будет узнать, вспомнить, чем жил молодой человек эпохи 50-х годов. Здесь будет все важное, что волнует мой ум и сердце. Хоть это и будет отнимать у меня довольно много драгоценного времени – ну и что ж!


…Вчера появились деньги. Последнюю неделю жизнь вёл поистине собачью – «сшибая» по тройке, по пятёрке у кого только можно… Скверно такое полуголодное существование! Теперь я понимаю, почему пролетарии в интеллектуальном отношении отставали от имущих классов, – когда нечего есть – не очень-то будешь размышлять! Нельзя сказать, чтобы это поглощало всего меня, но всё-таки вещь очень неприятная.

Да и другие живут не лучше.

…Можно было бы рассчитывать каждую копейку, экономить на всём. Но это – не по мне. Я хочу жить нормальной жизнью, хочу выжать из Москвы все, что она может дать. Я хочу ходить в консерваторию, в театры… Но для всего этого денег, разумеется, не хватает… Вот и приходится временами класть зубы на пустые полки нашего шкафа… Но всё-таки я многое успел увидеть и узнать. В два года по зрелищным мероприятиям догнать и перегнать москвичей – нелёгкая задача, но можно сказать, что значительная ее часть мною выполнена.

В МХАТ беру входные билеты по 3 р. Смотрю все «программные вещи». <…>

1958

19 июня. <…> Сегодняшний поход по букинистам был удачен. Но на Кузнецком буквально из под носа взяли Мандельштама!.. «Огорченья не снесла»…

[Позже вставлен инициал – «И.». Речь шла об изданной в 1902 году книге И. Мандельштама «О характере гоголевского стиля», впоследствии приобретенной. Купить книги О. Мандельштама – в отличие от книг Гумилева – в букинистических в ту пору было невозможно.]

4–14 июля. Я дома. Увидел родителей, Наташку… Дед все такой же, в мягкой шляпе и похож на Мичурина. Огород – чудо, из одного корня растет по три вилка капусты. Кукуруза, маки, помидоры. Ни соринки. И в остальном он все тот же – старый скептик. Прочел мне статью из «Комсомольской правды» про создание искусственного солнца над городами, про то, что вскоре растопят льды и обогреют тундру. Хохотал до слез:

– Искусственное солнце!.. А?

Читал мне наизусть из Ветхого завета родословную Иисуса и всех святых.

У родителей – каторжный труд. Папа по 14–16 часов в день.

А я здесь на даровых хлебах в Москве… <…>

5 июня. Узнал, что умер Кажека, веселый пьяница-стекольщик, старик, которого за последние 30 лет здесь никто не видел трезвым.

1965

16 апреля. Страна отмечает 20-летие окончания войны[4]. Единственный неофициальный юбилей. Ничего не забыто.


Слушал днем (случайно, в вестибюле больницы) «Темную ночь», «Танцевать я давно разучился…» – и понял, что даже я, который был ребенком, помню все. Как же помнят они, кто воевал?

Слушал передачу про 57, которые под командованием лейтенанта Очкина 9 дней защищали обрыв Волги у тракторного завода в Сталинграде. Их осталось 6. Лейтенант Очкин жив. Поклон ему, всем, кто командовал ротами, кто умирал на снегу. Память погибшим.

Мое поколение – последнее, которое будет помнить великую войну. Младшие – уже не помнят. И для них – многое проще. Им кажется, что можно простить и забыть, потому что они не помнят, как было, не помнят эшелонов чеченцев в легких черкесках в феврале, немцев Поволжья, военной барахолки, безруких инвалидов, поющих «Раскинулась степь Сталинграда», баб в отрепьях с опухшими от голода ногами, костыли, костыли…

1972

31 января.

23.50. Только что прослушал по телевизору 15-ю симфонию Шостаковича. 1-я часть с соло на флейте до меня не дошла, но 2-я с ее одинокими сольными голосами почти всех инструментов, 3 и 4 – когда только-только убаюкаешься в гармонических звуках – и вдруг обрушивается что-то – прекрасно. <…>.

26 апреля, утро. Л. [здесь и далее – инициал домашнего имени М. Чудаковой] пишет обзор для «Записок Отдела рукописей» по фонду Булгакова и страшно мучается обилием мыслей, посторонних жанру. Сейчас, убегая на работу, сказала мне у двери:

– Мое состояние во время работы над обзором можно определить так: я сижу, тупо смотрю в листы, а сама прислушиваюсь к тому гулу мыслей, который стоит в голове. И все они не имеют никакого отношения к обзору.

– Прекрасно.

– Ужасно.


16 мая. Л. с 29-го апреля по 14 мая пробыла в Доме творчества в Дубултах. Привезла 150 страниц обзора по архиву Булгакова. Не обзор архива, конечно, какие обычно бывают, а некий новый жанр – творческая история + текстология + биографическая канва + поэтика. И когда читаешь, то видишь ясно: автор обзора может всё. Я эти две недели доводил с Пересыпкиной комментарии к 7 тому Куприна.

Вчера было заседание кафедры в МГУ – в числе прочих я докладывал о результатах своего спецкурса и курсовых. По ходу заседания решался вопрос, что делать с аспирантами покойного Ломтева. Я сказал Н. С. Поспелову (сидели рядом), что как это ужасно умереть в автомобиле и т. п.

Н. С. – А тут все говорят, что хорошо, сразу. (Смущенно смеется.) Нет, умереть все-таки лучше в своей постели…

И было ясно, что он хотел сказать – к ней надо приготовиться.

Я стал говорить, что атеисту труднее умирать, чем верующему, что для него там пусто и пр.

– Скорее всего… Но самое ужасное, конечно, что в самый последний момент он увидит, что что-то есть – но уже поздно – и вот это страшно.

…Накануне приезда Л. в субботу пошел в магазин – купить что-нибудь из еды. Стоял в одной очереди за ветчиной 30 минут – кончилась; за фаршем в другой 30 минут – тоже кончился; за молоком тоже минут 20. Это день был как символ загубленных часов, дней, месяцев на магазины, очереди, добывание самых простых продуктов питания. И конца нет – только все хуже. Будь проклято всё. Как Л. сказала Паперному [младшему – В. Паперному] – Нам цензура не мешает самоосуществиться. [М. Ч. добавила: «Мы до нее недобираемся»!] Мешают очереди в магазинах.


11 августа. Гоголя я начал без особых подходов, сразу, дерзко, сразу стал строить систему и пытаться найти конструктивный принцип. Что-то выйдет? Начал – 25 июля. Одно только ясно – хорошо, что не начал раньше на несколько лет – с моей прежней добросовестной робостью.

Каверин, когда я ему сказал о «Волшебном роге Оберона» Катаева и о силе катаевской изобразительности, сказал: – Да, это у него замечательно, великолепно. Мне этого всегда не хватало.


14 августа.

Все-таки у меня в моей филологии есть две-три совершенно новые идеи – а этим не все могут похвастаться.

Бегаю по холмам и просекам – хорошо укрепляет ноги. Вчера добежал до Ильинского (лесом) и там бегал по местным просекам возле каких-то роскошных глухих дач.

Т<амара> В<ладимировна> Иванова рассказывала (7-го), как Н. Ф. Погодин говорил в 30-е годы: – Я нашел верняк. На всю жизнь. И все будет – и слава и деньги.

Ночь на 15 августа. Перечитал роман поэта [ «Д. Живаго» – вставлено позже карандашом. – М. Ч.] – не перечитывал его десять лет, с первого чтения. Да, теперь я многое знаю и о многом уже годами думал сам – о чем думал и он. И если так действует сейчас, то как было тогда. И – теперь понимаю – роль его в формировании меня теперешнего велика.

Записал ли я что-нибудь тогда? Наверное нет, побоялся. Сколько такого незаписанного осталось.


Одиночество в Ромашкове – я его запомню. Каждое следующее мое одиночество лучше предыдущего. Долго ль еще?..

Сегодня бегал по левой стороне – лес лиственный и не было той строгой красоты, что в сосновом.


…Для того, чтоб так подействовали эти строки, нужно было, чтоб прошли эти десять лет – жизни нашей с Л.

Из писем Тони: «О Юра, Юра, милый, дорогой мой, муж мой, отец детей моих, да что же это такое? Ведь мы больше никогда, никогда не увидимся. Вот я написала эти слова, уясняешь ли ты себе их значение? Понимаешь ли ты, понимаешь ли ты?»

Из прощания с Ларой: «Больше я тебя никогда не увижу, никогда, никогда в жизни, больше никогда не увижу тебя».


16 августа, 22 часа. Только что приехал на велосипеде из Переделкина (рука не пишет), обратно ехал в темноте.

Был у Бахтина. Много он говорил о л/ведении и критике (записывал за ним). [См. «Диалоги с Бахтиным» в данном издании.]


19 августа, суббота. Ромашково. 30-е годы остались – несмотря ни на что – в памяти этого поколения светлыми потому, что было ощущение приобщения каждого к жизни всего государства, к чему-то значительному – неважно, что часто было псевдозначительным. Такого ощущения не было ни до, ни после.

25 августа. Бахтин, пожалуй, все-таки неправ, когда говорил мне, что прямое слово Гоголя повлияло только на гимназистов. Отголоски этого («где моя юность, где моя свежесть») ощущаются и у Тургенева, и у Помяловского, и у Чехова, и у Бунина («Неужели это она качала меня на руках?»). То есть он показал возможность такого слова, возможность прямого и смелого его внедрения. [Вписано позже карандашом: Ему об этом сказал – мне это возражение, как и в случае с Гегелем, показалось основательным. Но он ничего не ответил, как и тогда.]

…Сижу, брожу по саду и жду, когда сами явятся центральные мысли о гоголевской худ<ожественной > системе. Процесс неконтролируемый и сознанию почти неподвластный. Иногда это как сон – чем больше хочешь заснуть, тем дольше сон не приходит. Но это касается, конечно, особо крупных мыслей общефилософского плана. Средние и мелкие целиком зависят от усилия, от того, насколько сумеешь сконцентрироваться и сосредоточиться.


26-го, ночь. Да нет, ерунда, всегда надо напрягаться, мысль рождается только мучительно, в отбрасывании нелогичного, постороннего, нацеливании – насильственном – на главное. Иногда у меня это получалось.


27-го. Нет, самодвижение все-таки, но – при предварительных усилиях.

1973

6 июля, Коктебель. <…> Дважды был у Марии Степановны Волошиной. Второй – сегодня. Навел разговор на Чехова и беззастенчиво записывал.

Она встречала его 14–15-летней девочкой, когда МХТ приезжал в Петербург. <…> Меня не хотели брать на «На дне». Я стала за столом просить Горького:

– Ну ради Христа… Горький так громко:

– Такая дылда и веришь!

– А как же? А мама, а батюшка, все верят?

– Все врут.

Я вскочила и в слезах убежала. За столом зашумели, и помню возмущенный голос Чехова: «Ведь она верит твердо!».

Потом Чехов поднялся за мной наверх и стал гладить меня по голове, по плечам, что-то говорил («Успокойся, все пройдет»), а потом рассказал мне про Каштанку…

1978–1979 Из записных книжек

15/V-78. Всем очевидно, что «Евгения Онегина» восьмиклассникам читать рано. Но что делать? Все-таки читать, ибо стихи – это столько же литература, сколько и язык, а язык надо воспринимать как можно раньше.

«Белеет парус одинокий» – это уже не поэтический образ – это языковой фразеологизм, вошедший в ткань языка, как другие идиомы. Как и басни – ребенок многое не поймет, но усвоит язык.


17/VII-78. Л. Зорин рассказывал, что Шмальгаузен все лысенковское время просидел у себя на даче, нигде не служа. А кто-то говорил, что числился истопником.

* * *

Одни писатели мир только видят (В. Катаев, Ю. Олеша). И в понимании его и отношении к нему они, пассивно зрительно его воспринимая, почти всегда конформисты (те же Катаев и Олеша). Другие писатели прежде всего постигают его суть (Достоевский), и вещное для них второстепенно. Третьи думают, что постичь суть можно только через вещи (Гоголь), четвертые – что от них, как от ядра на ноге, не избавиться (Чехов). И от каждого нельзя требовать мировосприятия другого!

(О писателях, видящих мир.) К ним, несомненно, относится и Бунин. Ведь вся его философия – смерть, вечность, скарабеи – очень расхожа, это скорее ощущение этих проблем, чем их философское развитие (как у Толстого, Достоевского, даже у Чехова).


20/VII-78, Переделкино.

Шел к мостику в гору – в джинсах, легких дырчатых туфлях – резво (как всегда, когда приходится идти в гору, – так и подмывает на полубег). Навстречу пожилая женщина.

– Скажите, который час?

Я ответил и сначала не понял, что в голосе странного, но потом увидел: на глазах слезы. И она – без всяких предисловий и не стыдясь того, что я пойму, зачем она меня остановила:

– Издалека гляжу – ну точно брат мой Ваня. Он погиб на фронте. Такая же была легкая походка. Весь такой же высокий, громадный. Такие, знаете, ходят – переваливаются. А он – вот так же, легко… Увидела – ну точно он, и – на глазах слезы.

Я [вставлено позже карандашом: Антон] пробормотал что-то глупое, что, де, столько лет прошло, и мучительно соображал – что бы сделать ей хорошее? Но так и не сообразил, она махнула рукой и пошла.


5/XI-78. «Моя жизнь состоит из одного монотонного труда, который разнообразится самим же трудом» (Бальзак). И я б хотел. Но только чтоб это был труд, который я сам считал бы настоящим трудом.


26/XII-78

Если по Spitzer’у искать ключевые словечки у писателей, то у Твардовского это будет – «иной», «иные» (ср. «За далью – даль» в главе про Волгу и других главах).

* * *

5/I-79. Л. сказала, что перечитывание Чехова всегда у нее приводило к двум мыслям: что писать ничего не нужно, ибо такой совершенной прозы все равно не напишешь, и то, что вообще ничего делать не нужно, потому что все равно все бессмысленно.

* * *

В психической разноте отклонений от того отношения к вещам, что современность считает нормой (иногда очень значительном), – залог многих великих побед человеческого разума. И вообще залог разных успехов в более скромных сферах. Два примера. 1) Деяние купца, построившего высотную башню в тайге (это изобразил Вяч. Шишков в «Угрюм-реке»), казалось сумасшедшим. Через много лет это оказалось единственным сооружением на тысячи верст, пригодным для радиостанции. 2) У последней скрипки Страдивари, которую он сделал в 1730 г., в возрасте 92 лет, была странная судьба: она переходила из поколения в поколение с диким завещательным условием: чтобы на ней никто не играл. С этим же условием она была куплена и Юсуповым в середине 19 в. и хранилась у него в особом футляре. Дикости завещания удивлялись не раз.

В 1919 г. скрипка была национализирована. Это была единственная «не постаревшая» скрипка Страдивари – ведь на ней никто не играл. Можно было услышать звук только что сделанного Страдивари. На этой скрипке играют вот уже несколько поколений выдающихся советских музыкантов (я надеюсь, не все время).

21/V-79. Махачкала, г-ца «Ленинград»[5].

Все растущая отчужденность современного человека от творящей деятельности в предметной сфере (не умеет вбить гвоздя) несомненно оказывает разрушительнейшее воздействие на его духовность, только мы еще не можем осознать и понять, почему происходит это разрушение. Из-за гордыни? (Гордыня – всегда ржавчина и яд). Из-за того, что рушится единение всех людей <…>? Подумать.


27/V-79 Махачкала.

Псы [6]

Сейчас много говорят о диких собаках пригородов… Я видел одну такую собаку вблизи. Я занимался тогда дубовым шелкопрядом и жил уже два месяца в Северном Дагестане в дубовой роще возле Буйнакска. В Киеве мне дали 1 кг. грены – личинок (?) – 130 тыс. штук. Я расселил их по роще и наблюдал не на срезанных ветвях, а на растущих. Жил я в большой 6-местной палатке. (О том, как жук-краснотел ел гусениц шелкопряда.)


Однажды я вернулся из своего обхода и сидел на раскладушке. Из-за ящика встала большая собака и медленно направилась к выходу. Я хотел крикнуть, но что-то удержало меня. Собака не оглядываясь, медленно вышла. Это была уже немолодая собака. Я узнал одну из диких собак стаи, которая жила неподалеку, – по ее редкой масти рыжего цвета. По примятой охапке сена, где она лежала, было видно, что пролежала она в палатке давно.

Продукты мои находились в картонной коробке, даже ничем сверху не закрытой. Она их не тронула. Что ей нужно было у меня в палатке? Зачем она лежала здесь? Значит, она увидела, что никого нет, вошла и легла и долго лежала.

Какая тоска заставила ее покинуть (оставить) стаю хоть на время и погнала ее в палатку человека? О чем думала она это время?

* * *

Про то, как поспорил мой дядя с соседкой и выиграл пса, я кормил его, а потом он сбежал, и поднял на меня ножку, когда я упал (не было ли это где?..).

Про Буяна и мясника[7].

Косарь (Косьба)

Разбирая архив отца, он обнаружил его тетради, заполненные необыкновенным почерком, там же нашел листок, озаглавленный: Передать Юре (сыну). На коротком листке была только одна запись: «Он прямо попал из своей простой, органической, но действительной жизни в ту отвлеченную сферу, в которую стало русское новобранное общество и русская литература». К. Аксаков.

Получается, что он думал об отце, как пересаженном, а отец – о нем, посмертный диалог, и в результате получается, что рассказ не об отце, а о сыне, тут и всё обсуждение славянофильства, и стиля ля рюс… Все сюда войдет.

Псы. К названиям книг, стоящих у него на полке.

Я никогда не видел более странных и необычных названий («Сарматизация материальной культуры Боспорского царства»), которые содержали бы столько информации и которые хотелось бы читать: Сарматизация! Значит, там будет про сарматов. Маткультуры! И про это будет – и у сарматов и в Боспорском царстве!

Другие названия были совсем простые – но эти книги хотелось прочесть еще больше. «Сурки и места их обитания». Это была очень толстая книга, и было ясно, что из нее безусловно все можно узнать о сурках и исчерпывающие сведения о местах их обитания. Небольшая книжка называлась кратко и энергично «Верблюдоводство». Это слово так понравилось NN (он <философ> <гуманитарий> преподаватель русского языка), что он потом на уроках все время с удовольствием не к месту его повторял. И потом, уже через несколько месяцев, в поезде, так надоел попутчику, что тот грубовато сказал: – Что ты тычешь меня своим верблюдоводством? – и добавил еще одно крепкое слово.

Хозяин, заметив, что NN держит эту книгу, сказал грустно:

– Серьезная проблема.

NN, привыкнув из общения с Иннокентием, что со всеми животными плохо и становится все хуже, почему-то надеялся, что хоть с верблюдами все в порядке. Ведь вряд ли их кто-нибудь уничтожает, отстреливает, отлавливает, травит дустом, уничтожает их пастбища – ведь им и пастбищ-то никаких не нужно! – охотится за шкурой или горбами… Вон и книжку выпустили – значит, разводят…Но оказалось, что ничего подобного. Над верблюдами нависла смертельная угроза. И только в Австралии…


24/VII-79. Судьба

Я был связан с ними странным образом. Т. е. я не был связан, но стал их судьбой, не будучи им особенно близок, ни…

Началось с того, что я их и свел снова после разлуки, когда у них уже были дети, они пришли ко мне по отдельности – а потом уже вместе. А потом Люда не встретилась со своим мужем на Ленинском проспекте, т. к. опаздывала на мой доклад в Ист. Музее, и он попал под автомобиль. И т. д.


14/I-81. Роман, пожалуй, единственный честный жанр, где автор говорит до конца то, что может сказать. Рассказ – по сути дела, если не жульничество, то фокус: мелодика, намек, деталь, оборванность, недоказанность намекают на то, что автор не сказал, потому что, скорее всего, и не знал!


24/VI-83.

«Псы»

Эколог (или другой персонаж, болезненно переживающий всё, беспрерывно говорящий о гибели природы):

– Дождевой лес гибнет!

– Какой?

– Это термин. Влажно-тропический. К концу века он исчезнет! Сейчас его – 1 млрд. га! А в год он сокращается на территорию, равную половине Англии!

– Откуда у тебя такие сведения?

– Неважно. В «Нэшнл джиогрэфик» опубликовано. Уничтожить это чудо! Эту главную кладовую генетического фонда планеты! Ты знаешь, что такое парниковый эффект?

– Когда в одном месте тепло, а в других холодно.

– Да. Леса не будет, некому будет поглощать углекислоту от сжигания огромных количеств угля и нефти, углекислый газ накопится и накроет землю, как шапкой. Климат потеплеет, растают ледники Антарктиды, уровень мирового океана поднимется на 50–100 метров. Ты представляешь, что это – сто метров? Голландии – не будет!

Юга Франции – не будет! Только волны, волны…

– Ты какой-то библейский потоп рисуешь. Еще про Арарат и Ноев ковчег расскажи.

– Да! Люди скучатся на возвышенностях. Равнины затопит. Начнется борьба за жизненное пространство. Война всех против всех.

– Каменный век…

– Хуже! Тогда одно племя воевало с соседним, а в каждом было тысячи 3–4 народу. Этот же будет битва миллионов с применением самого совершенного современного оружия.

– Как-то странно. Мировая история изменится из-за какого-то дождливого, пардон, дождевого леса. Какой-то дремучий биологизм, без грана социальности.

– Хватит социальности! Из-за нее погубили Землю, и спохватились только в конце… и т. п.

1985 Из дневника

29 января. И вот опять чеховский юбилей, 125-летний. Увижу ли следующий?

Отчетливо помню, как в 1960 г. 22-летний, бродил я по зимней Москве и с каждой газетной витрины смотрело лицо Чехова! И это волновало до слез. Тогда я впервые начал чуть-чуть понимать, что такое Чехов, думал о нем, писал о нем первое большое – дипломное – сочинение. И вот прошло 25 лет, и я тоже думаю о нем и пишу, уже много написав всего до этого, – еще одну книгу.

Насколько в физическом времени он был тогда ближе. Только что умерла Книппер, и я был на похоронах; в Чеховском музее Соболевский рассказывал о встречах с молодым Чеховым, немало было в живых тех, кто знал его в 900-е годы.

25 лет отдано. И вижу, что это мало, мало. И что 50, если повезет, тоже будет мало. Но это справедливо: разве один человек, даже отдав жизнь, может исчерпать гения?..

В этот юбилей с витрин Чехов не смотрит, портреты не на первых страницах, а – маленькие – на разворотах. А сами газеты – через 25 лет! – гораздо больше, чем газеты 1960-го года, похожи на газеты моего детства – 48–49 гг. Все тот же знакомый дядя Сэм в полосатых брюках. Вот он шествует вниз по лестнице, составленной из слов «спад», хотя все знают, что прошедший год – год самого высокого у них подъема экономики.

Сегодня вечером иду в новое здание МХАТ на торжественный вечер по поводу юбилея.


30 января. На вчерашнем вечере в МХАТе в президиуме в первом ряду С. Михалков, Анатолий Иванов (!), во втором – Верченко, Бердников, Ан. Иванов – свежий кавалер! – пришел приветствовать Чехова. Бердников читал с пафосом из «В овраге»: «Оба толстые, сытые, и казалось, что они уже до такой степени пропитались неправдой, что даже кожа у них на лице была какая-то особенная, мошенническая»[8]. С. Михалков <…> Потом – замминистра культуры, потом – Царев, порадовавший своим поставленным голосом, потом бедолага-сталевар из Таганрога, которого заставили читать кем-то написанную речь, с чем он плохо справлялся.


В концерте показали: 1 д. «Иванова» <…>, сцену из «В. сада» <…>, сцену из «Трех сестер» <…>.

Все необычайно плохо. Все играют роли не по возрасту. <…> Все пьесы выглядят одинаково, все скучно, плоско, бледно. То же самое было и с вокальными номерами. Единственное светлое пятно – С. Юрский, читавший чеховскую «Клевету» – очень смешно.

25 лет назад меня никто не знал, тут – ползáла знакомых, подходят, здороваются[9], но даже это почему-то было противно, как и все остальное.

29-го с Л. пообедали в ресторане ЦДЛ, потом подсел Семанов. Поговорили о масонах и проч.[10]

Сегодня весь день пытаюсь переделать статью для институтского труда «Русская литература и литература народов России». – им опять не подошла. Сколько крови она мне стоила. Каждый раз, принимаясь за нее, делаюсь болен. Не могу же я написать о «реализме Чехова» и о том, что «Победоносцев над Россией простер совиные крыла», – а им нужно именно это. Должен заниматься этим вместо доработки книги. <…>


31 января. Работа последние месяцы плохо идет еще потому, что умер Шкловский[11]. Нет дня, чтобы он не вспомнился. Виноградов часто снится – недоговорил с ним, а со Шкловским говорил много, не снится совсем, но наяву постоянно перед глазами – мучительно живой. Ах, Виктор Борисыч, как он верил, что доживет до 100 лет, как этого хотел.

Днем. Жучка лежит, прикрыв морду своими черными лапами – как человек.

В бумажных старых завалах нашел запись: «7/I – 72 г. «Поэтику Чехова» я писал, спутав себя ремнями, I-ю часть – водя только кистью руки, II-ю – от локтя. Новую книгу надо писать от плеча, распоясавшись, свободно». Вложил листок в зеленую папку с документацией по книге «Чехов. Утверждение худ. мира» – для перечитывания.


8 февраля. Вчера ездил в Ленинскую б-ку <…>. Разговор с зав. подсобной библиотекой НЧЗ № 3, Над. Георгиевной.

– У вас раньше была витрина с новыми журналами… <Хотел посмотреть 1-е номера с материалами о Чехове>.

– Да, теперь нет.

– А в чем дело? Почему? Для удобства читателей?

– А посмотрите вон ту витрину, и вам все станет ясно.

Я посмотрел другой стеклянный стенд, через проход. Там выступления Зимянина[12] и др.

– Вы знаете, я не понимаю, какая тут связь. Сделали ту витрину, если кому-то это очень нужно, но зачем упразднять эту?

– Но витрина-то одна.

– В физическом смысле?

– Именно в физическом (печально улыбается). Мы уже год боремся, чтоб дали еще одну. Не получается. Я знаю, вы старый читатель, я вас помню давно. Вот и напишите выше, в дирекцию…

Я живо представил себе, как Кондрашев[13] читает заявление, подписанное столь хорошо знакомой ему фамилией. <…>

Вечер. Вдруг показалось нестрашно умереть (показались подозрительными некоторые симптомы). Высказано 2–3 идеи, которые останутся в литературоведении. Конечно, хорошо бы их развить и придумать что-нибудь еще. Но и так ладно. Все надоело. И впереди все то же – ничего нового.

19 февраля. Какие белые снега! Стою, смотрю, смотрю. (Написал стихи)[14].


В 1987 году А. Ч. перепечатал свои стихи и переплел, озаглавив «Веселый волк» и надписав на обороте титула: «Сборник отпечатан в количестве 4-х нумерованных экземпляров: № 1 – М. О. Чудаковой, № 2 – М. А. Чудаковой, № 3 – автора, № 4 – ничей». Тексты стихов здесь и далее – по этому сборнику; сборник целиком воспроизводен в этом издании.

27 февраля. Вдруг пришла в голову простая мысль: все мои идеи о предметном мире, экологии, современном человеке и вещеустройстве мира и не могут вместиться в традиционные жанры статей или даже книги (о чем я тоже думал). Об этом надо писать прозу!


2 марта. Слушал по радио какой-то спектакль о Суворове (ленинградское радио) со слезами на глазах – стар стал.


11 марта, понедельник, 12 часов дня. Хотел было в 11 узнать, что дают в ежедневной программе «Театр у микрофона», но – печальная музыка. Позже – тоже. Все программы отменены.

Ясно, чтó это значит. Занятия не идут, пошел на лыжах. «Россия, неужели снова…»[15]


13 марта. Тогда, 11-го, о смерти Черненко объявили в 2 часа дня. Сегодня смотрел по телевизору похороны, слышал впервые М. С. Горбачева.

Вчера <…> Л.: «– Ты очень бодр». Я: «– Как всегда, во время исторических переломов». Надежды, надежды.


21 апреля. <…> Болен; постоянные сильные боли в желудке; сразу всплыли все знакомые ощущения прежних лет – и безразличие ко всему, и мысли о тщете. Но столь же привычно их преодолеваю[16].


21 мая. Добавляю в книгу все новое и новое. Этак еще бы месяца с три повозиться, хорошая бы вышла книга.

Узнал недавно (случайно), что без моего ведома изменили заглавие. Ну разве можно было предположить – после утверждения, плана и проч.? Нет, никогда не привыкнуть к их бандитским привычкам, никогда.


22 мая. Вдруг стал писать конец рассказа «Разговоры с собакой», где собака умирает, и почти заплакал от жалости.


29 мая. <…> Вчера ходил к П. В. Палиевскому[17] по поводу того, что меня не пускают на международную чеховскую конференцию в Баденвейлер.

– Сквозь директора вам не пробиться, – сказал он. И стал утешать, что «ни один пост не вечен» и что меня «и так знают в Европе». Умолчал, что сам включил в список <…> Сахарова, автора одной плохонькой статьи о Чехове и Тургеневе[18].

8 июня. Снилось, что я разговариваю с Александром Веселовским после его лекции.

– Алексей Николаевич…

– Александр.

– Простите, я оговорился…

Я страшно смущен и не знаю, как мог оговориться – ведь Алексея Ник-ча Веселовского[19] я почти и не читал, а уже более двадцати лет размышляю об Александре Веселовском!

– Я хочу предложить Вам посмотреть очень интересный глаголический памятник. Вы разбираете глаголицу?

– Конечно.

Видя, что я слегка обижен, А. Н. говорит: – Я ведь не знаю, как теперь на филологическом факультете учат. Т. е. он явился из того времени!


21 авг. Сдал «Мир Чехова» в корректорскую <…>. Нескоро чеховедение выберется из-под этой книги – полемика на ближайшее десятилетие обеспечена <…>.


25 авг. <…> Недавно снова снился ВВ – сидим за нашим длинным столом[20], ласково треплет меня по плечу – чего никогда не делал. Посвящаю ему «Мир Чехова».


31 августа. Не знаю, что чувствуют авторы, закончившие большую, но описательную книгу, но завершить книгу-концепцию, где задача – каждую клеточку этой концепцией пропитать, пронизать, – это чувствовать усталость и опустошенность полные.

Не хочется ехать в Ессентуки, хочется плавать…


4 сентября. 2 сент. прилетел в Ессентуки, в санаторий «Аврора». Удалось получить отдельный номер.

Итак, через 27 лет я вновь в этих местах, гораздо более здоровый, чем тогда.


14 сентября. Брожу по Ессентукам, бегаю за городом по степи, как в Казахстане, Коктебеле, Прибалтике, Малеевке. За столом сидит старый чекист, служивший еще при Дзержинском и Менжинском. Говоря о религии, даже заикается и дрожит от возмущенья, ему 81 год – но ничто в нем не изменилось. <…>

Хожу в павильон механотерапии, изобретение великого Цандера, закупленный целиком на Нижегородской ярмарке в 1902 году и так с тех пор и остающийся единственным в стране. В очереди рассуждают о политике. Один особенно разорялся:

– Ведь как начинала Америка? А мы? Мы начинали с нуля! Я не выдержал:

– То-то с этого нуля вы лечитесь в павильоне, построенном в 1902 г., и грязелечебнице, построенной в 15-м! Как было, так и осталось.

Не нашелся, что ответить.

Был на концерте кисловодского симфонического оркестра: Григ, Россини, Моцарт (соль-минорная). В концерте Грига раза два, кажется, не совсем вовремя вступали духовые, но в целом ничего. В зале, рассчитанном на 1500 мест, сидело едва 40–50 человек, несмотря на то, что концерт был бесплатный[21].


24 сент. <…> Был у Н. В. Капиевой, которую не видел 27 лет[22].

Плаваю в бассейне – 25-метровый, как в МГУ. Впервые показалось, что в брассе потерял скорость. В открытых водоемах этого почему-то не казалось.

2 октября. Вернулся из Ессентуков в Москву.


13 октября. Опять занимался «Миром Чехова» – снимал вопросы с корректором. Сдал – кажется, окончательно. Завтра лечу в Петропавловск-Камчатский.


5 ноября. Сегодня было заседание группы по исторической поэтике, выступал Сережа Аверинцев <…>. Потом мы с Сережей поехали в Лавку писателей, куда он пошел в первый раз, т. к. его недавно приняли в Союз писателей, и я его вводил в курс дела.

По дороге рассказывал мне о своем путешествии в Грецию в 1980 г., как на о. Патмос не нашлось места в отеле и он до утра просидел на берегу моря.

– Но ночь была теплая… Греческая летняя ночь. Я рассказал про Камчатку.

– А у меня страх перед Востоком. Начиная с восточной окраины Москвы, где я никогда не снимал дач. И холод на меня действует тоже очень плохо – даже в Риме мне показалось холодно. А на вас?

Я бы не стал ему говорить, но на прямой вопрос сказал, что скорей хорошо и что не далее как сегодня утром я купался в канале. Никогда, пожалуй, не видел я у Сережи такого остолбенелого лица сначала и болезненно-гримасного сразу вслед затем – видимо, он представил, что его заталкивают в эту погоду в воду.

Про Камчатку сказал, что он тоже хотел бы увидеть океан, но другой – Атлантический, «мой». Я сказал, что хотел бы побывать у Геркулесовых столбов, он сочувственно кивал.


9 ноября. Был в гостях (вчера) у Юрки Лейки – впервые в его квартире в Строгино. Ковры, дорогие стенки, паркет и проч. – теперь, кажется, понял выражение его лица при виде нашей квартиры: по сравнению с его – просто сарай. <…> Старшая его сестра Галя (40 или 41 г.) – пьет, у нее 7 детей, двое – ненормальные; Сашка – брат (48 г. рожд.) – тоже пьяница, и жена его пьяница. Единственная удачная сестра – Света (кажется, ей 31 год) – живет в Вороновке возле Джамантуса, держат с мужем 2-х коров, телят, 4 свиней, 50 уток (а было 100), кур вообще не считают. «Пашут с утра до вечера, как нам не снилось…».


17 ноября. На отчетно-выборном собрании в ЦДЛ <…>. О. Чухонцев рассказал, что про меня говорили в передаче Би-би-си о конгрессе в Баденвейлере, куда меня не пустили: как я у них популярен, как они изучают мою книгу и проч. и как жаль и т. п.

18 ноября. Прочел верстку своей статьи «Предметный мир литературы». Уже в самом подробном своем варианте (ок. 90 стр.) это был почти конспект, во втором – 65 стр. – еще уконспектился, а нынешнем третьем – 50–53 – это вообще конспект конспекта. Надо печатать полный – и расширенный вариант. А то как бы не повторить судьбы учителей – Тынянова, давшего конспект (в сущности, тезисы) своей теории в 2-х статьях, и Виноградова, собиравшегося написать книгу о сказе, а оставившего статью объемом в печатный лист.


23 ноября. <…> 22-го в полном составе ходили к Зое смотреть выступление Горбачева на пресс-конференции в Женеве[23].


8 декабря. <…> Пишу биографию Чехова. Очень стесняет объем – всего десять листов.

1986

8 января. Сегодня отвез книгу[24] в «Просвещение». <…> Бердников опять не дает житья – придрался на этот раз к запланированной моей статье в «Историческую поэтику» про предметный мир. Не нравится слово и проблема! Опять заниматься контрабандно. Скоро всем я буду заниматься тайно и контрабандно.


7 февраля. <…> Читаю верстку «Мира Чехова». Густо, слишком густо написано, даже сам читаю медленно – будет непривычно для нынешнего читателя.


25 февраля. <…> слушал речь Горбачева на 27-м съезде – ту часть, где он говорит о преимуществах социалистического способа хозяйствования над капиталистическим.


13 апреля. Итак, получается, что в ближайшие 3–4 года надо написать:


1. Книгу о В. В. Виноградове. <…>

6. Заметки дилетанта в «Новый мир».

7. Прозу – «Псы», «СмД»[25].


30 июня. Был на своем участке, ночевал в палатке с Юрой Владиславским – будущим строителем моей дачи. Окончательно договорился, задаток внесен, пути назад нет, строю!

Сегодня встал в 5 утра – надо и наукой заняться, не все же пни корчевать да из болотной жижи гнилые пни таскать! <…>


6 августа. Весь июль – в тяжкой работе в газетном зале; в день просматриваю 15–20 газетных подшивок. <…>

Вышла моя статья «Предметный мир литературы» в сб. «Историческая поэтика». Ну и что? Кто заметит, что это совсем новое?

Л. в Дубултах. Дачу мне строят медленно; езжу туда каждую неделю, разобрал завал бревен и веток, обрубил сучья. <…>


11 августа. 9–10 был у Вята – в его деревенском доме во Владимирской обл. Кольчугинского р-на. Настоящий деревенский – купили у кого-то из местных в деревне, из которой коренные жители почти все разбежались. Русская печь, низенькие притолоки, старые стулья, сеновал, сарай. Все, как в нашем детстве, – тех, кто приехал к Вяту на 50-летний юбилей: Жинов, Крючков, Лейко, я. Приехали на машинах. Пили, пели – больше всего мы с Жиновым. Косили – тоже мы с Жиновым. Читали свои стихотворные поздравления – тоже мы с Жиновым. Он оказался мне ближе по духу и пониманию поэзии, чем друзья-мушкетеры Лейко и Пономарев. Отдохнул душою от своего одиночества последних недель.


27 августа. <…> Квартира без Л. пуста; вообще тоскливо что-то. И давно.


24 сентября. Вот и лето прошло. Захотел стать собственником. Где он, дом?


30 октября. Таганрог. Только здесь, в гостинице «Таганрог» нашел полчаса, чтоб записать кое-что. <…> Во вторник 28-го ездили с Янисом на Истру, крыли олифой дачу. Выяснил, что сумма расходов превышает предполагаемую на 800–900 руб. Где взять такую сумму?

Приехав, узнал, что пришла верстка книги о Чехове в «Просвещении». Во вторник же читал до 4-х ночи, потом – с 7.30 утра, потом в метро, потом в институте, где оформлял командировку, потом туда приехала Л. и повезла верстку в «Просвещение». В ту же ночь, с 28 на 29-е, читал еще верстку к статьям в сб-ке Эйхенбаума. «Не находите ли Вы, Женя, что что-то густовата нынешняя осень»[26]. – «Да, густо».

30-го в 12.00 зашел в вагон и свалился на полку, проспав часов до 6 вечера.

В Таганроге сегодня был в музее, смотрел новую экспозицию.

Чехов, Чехов. Быть может, я смогу когда-нибудь сказать перед его тенью, перед его духом: я сделал для Тебя все, что было в моих силах.


20 ноября.

По радио: «…достичь 5000 л. молока в год от каждой коровы…» Как знакомо! Это же я слышал в детстве, в юности… Шли годы – двадцать, тридцать, сорок – а все еще собираются надаивать те же пять тысяч…


7 декабря. <…> Слова Вс. Рождественского: «Никого не обижающий ум». Слово найденó!.. Далеко – ох далеко! – не про всех, с кем так тесно я общался в последние три недели, можно это сказать.

Щенков (9) раздали и продали на Химкинском рынке – по 3 р. Точный расчет: если хозяин отдает даром – товар бросовый; 5 р. – уже много; 3 же – не деньги. Первую партию Маня продала за 25 минут.

Оставили одного серого в яблоках по имени Буцефал; сейчас сидит у меня на коленях и пытается грызть диссертацию Н. К. Бонецкой об образе автора.

На диване сопит Жука, на коленях теплый Буцефал, думаю о теории; и мир впервые за последние месяцы снизошел на душу, замороченную кому-то, может, и нужной, но не мне – суетой конференций, ученых советов, заседаний.


11 декабря. О, как беспощадно прав Чехов: в жизни нет никаких событий, все идет как идет, и не события движут ее, а что-то другое, неуловимое. Как я хотел напечатать «Предметный мир литературы» – и не надеялся (где?), и мечтал. Но вот работа вышла – и что же? <…> 12 лет (а с выхода его рецензии – 15) мне портит жизнь Бердников, но, боюсь, когда он уйдет, это тоже не окажется событием, а вольется в общее мелькание дней.


28 декабря, воскресенье. Лыжи, снег, лес – и на душе нет «тоски и злобы». Почему я об этом забываю и не прибегаю к этому целительному средству?..

20 лет тому назад умер дед, человек, которому я более всего обязан своим миропониманием.

<…>

30 декабря. <…> Занятия не движутся. Веду жизнь писателя: любуюсь природой, читаю и пишу стихи, размышляю, делаю заметки в записной книжке…


31 декабря. <…> Последние события[27] вселяют надежды, впервые после 68 года. Целое поколение, возросшее в застойное брежневское время, возмужало с отсутствием каких-либо надежд. Да и наше… Неужто и на наш закат печальный – неужто еще будет что-нибудь вроде 60-х годов?..

1987 Из записной книжки

21/I-87

Когда приходит тебе в голову мысль, которая кажется тебе новой, если не забьется твое сердце и не окатит тебя горячей волной, – значит ты не ученый и брось заниматься этим.

* * *

Несмотря ни на что по теме «30-е годы» основной историей нашего государства, канвой этой истории, ее внешностью, образным рисунком, тем, что входит в учебники, останется та история, которая запечатлена в газетах, фильмах «Веселые ребята» и «Волга-Волга», песнях Дунаевского, Утесова, Шульженко, хроникальных кадрах Горького на трибуне I съезда писателей, встречи Чкалова и челюскинцев. А о лагерях, замученных и расстрелянных миллионах будет несколько абзацев – подобно тому, как историю Египта мы знаем по истории царей, а про безвестных строителей пирамид знаем только одно: они были, они мучались и гибли, ими построили. Такова сила архитектурного, визуального памятника, документа, запечатленного сиюминутного события. И даже сила фальшивого фильма, сделанного талантливым приспособленцем. В конечном счете остается только оно, а все реконструированное, извлеченное из забвения, воссозданное постфактум – все это, войдя в историю, никогда не станет ее доминантой – событийной, картинно-образной, музыкальной. Особенно это касается искусства.

Речь не о том, что Дунаевский – Александров – Орлова остались в сознании современников и трех-четырех последующих поколений как образ эпохи потому, что их вбивали, а другого не было, – а о том, что и у тех, у кого рядом есть другое знание, все равно в качестве почти подсознательной доминанты существует вот эта, образованная, созданная фильмами и музыкой.

Из дневника

14 февраля. Просматривал «Мир Чехова». Новое здесь то, что последовательно проведен принцип сопоставления с другими писателями. Ни одна особенность Чехова не рассматривается, как это обычно делается, в себе самой, без сравненья с тем, что было до и вокруг.


4 марта. Я впервые на общеинститутском открытом партсобрании – за 23 года работы в этом заведении. <…>


6 марта. Вчера собрание в институте было продолжено, выступило еще человек 12 <…>. Я построил речь на том, что роль ученого в ИМЛИ сведена к нулю, что между печатным станком и продукцией ученого стоит масса инстанций, и из-под каждой надо выбраться. Рассказал, как было в Российской Императорской Академии наук – то, что рассказывал мне ВВ., – как к ординарному академику приставляли наборщика, и академик передавал рукопись непосредственно ему. «Я не вижу причин, по которым С. С. Аверинцева должен кто-то редактировать. Правда, могут сказать, что Аверинцев не академик. Но в том, что Г. П. Бердников член-корреспондент, а С. С. нет, С. С. не виноват. <…> Почему администрация должна указывать Ю. В. Манну, какие труды он может открыть по Гоголю, а какие закрыть? Почему? Она должна это спросить у Ю. В. Манна!»


16 марта. 10-го, во вторник, был у Н. М. Виноградовой, принес «Мир Чехова». Была очень тронута моим посвящением В. В.[28]


17 марта. Зря я сержусь на наш отдел русской классической литературы ИМЛИ – на самом деле он мне очень нужен: затем, чтоб все время видеть, как не надо писать, что такое тривиальное мышление, что значит писание без определенной (какой бы то ни было вообще) методологии, – видеть это воочию, еженедельно.


1 апреля. Я – сам о себе: у него было стремление к предельной ясности в мысли и изложении; вера в то, что главное в художественном мире можно определить в 2-х–3-х фразах; только концепцию мира художника он считал заслуживающей вниманья.


6 апреля. В чем ложь фильма Соловьева «Чужая Белая и Рябой» – при похожести многого? В той жестокости, которая заливает, затопляет жизнь мальчика и которой он просто не мог бы вынести. И такой жестокости в той провинциальной полудеревенской жизни просто быть не могло: как и всякая природная жизнь, она разветвлена, растекается, там есть природа, купанье, лес, поле, огород, покос, лопухи, сад, вечера, звезды, рыбалка – да мало ли чего еще, даже две-три вещи из этого набора достаточно, чтобы фильм стал другим. Но этого нет. Жизнь Рябого напоминает замкнутую жизнь мальчика с Арбата, не выходящую за пределы колодцев московских дворов. Автор знал провинциальную жизнь, но то ли забыл ее, то ли наложился на те впечатления городской опыт так прочно, что они исказились до неузнаваемости. Открытая жизнь провинции сжата в комок жизни людей из подполья. На самом же деле эти дворы все время продувались степным ветром[29], однозначной жизни не было. И инвалиды были всякие – были и веселые пьяницы. Нарушение пропорций – самая опасная ложь.


7 апреля. Лира Долотова сказала, что самое главное в моей книжке «Чехов в Таганроге» – критика текста воспоминаний Мих. П. и М. П. Чеховых и трезвые слова про чеховскую семью.

– А то ее настолько заслюнявили, что даже уже Сергей Михайлович [племянник Чехова] какой-то герой, не говоря уж о Марии Павловне.


10 апреля. К записи от 6 апр. по поводу к/ф «Чужая Белая и Рябой»: это хорошо понимал Чехов, в своем «Ваньке» дав едва ли не больше светлых детских картин, чем эпизодов беспросветной жизни бедного подмастерья.


4 мая. 30 апреля были с Л., Маней и Янисом у Наташки и мамы – мамин день рождения. Юра рассказывал о ростовском деле – преступнике, убившем 38 женщин (с насилием). 1–2 занимались. 3-го с мамой и Наташкой ездили на могилу к отцу. Мама: – Ну, здравствуй, Павел Иванович Чудаков…

Звонила редактор из «Просвещения» – вышла «Биография Чехова» – моя третья книга за этот год.

30 мая. С 25 по 29 был в Вологде на конференции по поводу 200-летия Батюшкова. <…> На открытии памятника Батюшкову вологодский поэт Коротаев говорил про «вредителей», которые мешали поставить памятник в этом месте, в вологодском Кремле.

Все это – он, Викулов, Белов – меня сильно разозлило, и на заключительном заседании конференции я выступил, сказав, что вынужден внести диссонирующую ноту в общий хор похвал празднику.

– Я хотел бы сказать о тех скрытых и явных намеках, которые делали на этом празднике писатели, – о лженауке, о вредителях и т. п. По-моему, это недостойно – пользоваться юбилеем, чтобы высказывать такого сорта идеи. И вообще, мне кажется, слово «вредитель» не следовало бы возрождать… и еще две-три фразы на эту тему.

Следом за мною выступил Турбин и в начале сказал:

– Я присоединяюсь к тому, что сказал А. П. Слово «вредитель» – я давно его не слышал, и мне не хотелось бы, чтобы оно звучало со всеми перспективами, которые оно открывает.

После заседания ко мне подошла седая старушка:

– От себя и от имени части вологодской общественности хочу поблагодарить Вас за Ваши слова о «вредителях». Об этом нужно говорить, этого нельзя пропускать.

17 августа. <…> На чеховский конгресс в Англию поехать не удалось. Посмотрим, что выйдет с Германией.


11 сент. 9-го в «Праге» были с Л. на приеме, данном американскими издателями советским писателям. <…> из американцев много, в том числе Элендея Проффер с маленькой дочкой; Л. тут с ней и познакомилась.

Банкет был стоячий – не люблю.

В середине подошел В. В. Иванов, сказал, что в «Жизнеописании Булгакова» Л. его резануло «государь» в авторской речи.

Л.: – Но это же стилизация!

В. В.: – Но все же в авторской речи! Я вообще не против монархизма. Был такой зоопсихолог Вагнер, основатель зоопсихологии…

Л. делает жест в мою сторону – вот кто, де, знает про него. В. В. это не смущает:

– Он печатался до 30-х годов, когда печатание прекратилось. У него есть неопубликованные работы… Он считает, что на пути от животных к очеловечиванию утерялся вожак. <…> Еще одно место у Вас есть… Там где про евреев, что Булгаков в юности их избегал. Сейчас об этом нельзя… Я когда прочел, подумал: «Ну, пропаганда «Памяти» действует, если даже самые известные и активные деятели культуры поддаются».

Л. возражала (достаточно резко), объясняла. Я тоже сказал, что нужна свобода обсуждения всех проблем.

В. В.: – Я понимаю, что может не хотеться быть в том лагере, что все. Дело Бейлиса… Но сейчас

Всегда это сейчас! А когда же можно? Л. говорила, что Иванову не понравится, а мне казалось – он шире.


15 сентября. Вчера на самолетике прилетел в Болдино на XVII Болдинские чтения; долго брели по жидкой грязи в Дом колхозника: четыре человека в комнате, три стула, нет розетки электрической, каких-либо тумбочек при кроватях, плечиков-вешалок, мусорной корзины, воды в единственном умывальнике. Розетка – одна на этаже, для телевизора; ходим туда включать кипятильник для чая и электробритву. Купив килограмм гвоздей, набил таковых в стенных шкафах. Умывался, поливая себе из стакана, у крыльца.

8 ноября. 29-го (кажется) был у нас Эйдельман. Подарил две своих новых книжки. Поговорили о текущем моменте. Подарил ему «Биографию Чехова» – и через несколько дней по телефону:

– Я тебя держал по научной части, а в тебе вон какие таланты открылись. Замечательно написано, какой стиль! <…>


30 декабря. Год внешних успехов – вышло 3 книги, был в Германии и Голландии (до этого за 10 лет директор ни разу не пустил никуда), достроил дачу. Кошмарно много времени ушло на общественную борьбу <…>.

Работал мало весь год. <…>

1988

2 февраля. 02 часа ночи. С Л. и Женей Тоддесом распили бутылку грузинского вина за мое 50-летие. Почему-то вспомнилось 2 февр. 1947 г. – календарь, дед. 40 лет тому.


3 февраля. Вчера на юбилей пришли старые друзья: Вят с Тамарой и Таней, Юрка Лейко, А. Крючков, Г. Жинов со Светланой; Наташка с Юрой, Инна[30], Маня с Янисом. С Генкой Жиновым знакомы – страшно сказать! – с 1947 года! Но все еще живы, здоровы…


12 апреля. Закончил воспоминания «Спрашиваю Шкловского». Сначала было очень тяжело – чуть не плакал. Потом ничего.


16 ноября. Вчера были с Л. в изд. «Книга». Т. Громова просит пролонгацию на мою книгу о Чехове. Когда мне ее писать?.. А написать все же надо.


26 декабря. Такая круговерть, что и записать некогда. <…> Набегают и новые доделки – ненужные – по уже сданным работам. Дима Урнов берет мой мемуар о Шкловском, но хочет, чтобы я изменил начало – что-то переставил сюда из конца! Лакшин хочет, чтоб я переделывал свою публикацию о пародиях Чехова; статья ему нравится, но сами пародии публиковать не хочет, они, де, порочат Чехова! Идиотизм не кончается.

1989

3 января. Вчера на дне рождения у Л. были: Саша Осповат, Л. Гудков и Б. Дубин, Е. Тоддес, Ю. А. Молок, Ю. Карабчиевский, который много рассказывал о геноциде армян в Сумгаите. <…> Говорили о Гайдаре и все сошлись на том, что «Судьба барабанщика» передает атмосферу 1937 года и вообще талантливая вещь. Потом – о Мемориале и все вокруг.


19 января. И опять Виноградов! Не отпускает покойник. Виктор Владимыч, я потратил на Вас столько лет жизни, а сейчас я хочу заниматься своей наукой, не Вашей! Или Вы считаете, что я еще не отплатил своему учителю?

Дописываю предисловие к 1-й книге VI тома, которого бóльшую часть написал в Малеевке, еще 5 лет назад. Одновременно думаю над заявкой по поводу 2-й книги этого тома, которую тоже буду делать я – больше некому! – и скоро: уже в следующем году, Боже мой! <…>

А что делать с книгой о ВВ? Опять же – если не я, то кто ее напише т? Так – никто, разве что позже, иные поколения, но это уже будет другая книга, они не напишут о том, что надо написать в связи с ВВ и его феноменом как великого ученого в тоталитарном государстве.


6 апреля. Говорил по телефону с Юркой Лейко – делал ему втык. Хотя что волноваться после разговора с другом детства, тем более, что он со всем согласился и все признал, – но вот поди ж ты. Неловкое чувство, что на кого-то надавил – не покидает. И победа его не уничтожает, а скорее наоборот. И так всегда, буквально так: «мне неудобно, неприятно, муторно, что я заставил вас подчиниться своей воле. Так лучше, так нужно, я прав, я и сейчас не отказываюсь от своих действий, но мне все равно тяжело». Что же делать, что делать?..


7 апреля. Да, в обществе жить с таким настроем невозможно <…>. Вечер. А вот и Толстой подоспел на эту тему: «Вечная травля, труд, борьба, лишения – это необходимые условия, из которых не должен сметь думать выйти хоть на секунду ни один человек…. Мне смешно вспомнить, как я думывал <…>, что можно себе устроить счастливый и честный мирок, в котором спокойно, без ошибок, без раскаяния, без путаницы жить себе потихоньку и делать не торопясь, аккуратно, все только хорошее. Смешно! Нельзя…Чтобы жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться…, бороться… Дурная сторона нашей души и желает спокойствия» (письмо к А. А. Толстой 17–21 окт. 1857 г.).

Но только при этом спокойствии у меня получается что-то путное, а в суете и борьбе – поверхностное и среднее.


? апреля. <…> Из письма служащего ж/д станции Астапово П. Алексеева – когда Лев Толстой проходил через зал ожидания, «все как-то сразу встали…, а в проходе все бывшие там обнажили головы… Принесли его небольшой багаж. Многие прикасались руками к вещам этого человека». Как понятно! Как понятно!


15 апреля. Завтра лечу в Зап. Берлин – читать лекции <…>. Никуда не хочу лететь, хочу заниматься Толстым (предисловие к книге А. Л. Толстой закончил и последние дни так хорошо работал!) и вообще сидеть в Беляево. И в Америку не хочу в мае.


29 ноября. [Известие о смерти Натана Эйдельмана]. Узнали часов в 12, сейчас 2, до этого не мог взять перо – руки дрожали, Л. давала лекарства. Что-то много смертей. Но ни от одной – кроме Шкловского – не было так тяжело.


31 декабря. <…> Какой был год плохой. Умерли Каверин, Храбровицкий, Роскина, Натан (Твердохлебов, Гуральник, Над. Онуфриевна, Полина Овчарова). Сахаров.

1990 Из записных книжек

16.8.90.

Босоногое детство. Главное – именно в этой босоногости в прямом смысле. Путь домой, когда не торопишься (когда из дому – на озера, играть в футбол – бежишь) – целая гамма <приятнейших> острейших ощущений: после каменистой или жестко-кочковатой дороги – вдруг – ближе к обочине – удлиненный островок черной горячей пыли. Сойдешь с дороги – мягкая короткая прохладная травка. Дома – тоже прохладные, но по-другому – свежевымытые и выскобленные ножом желтые деревянные полы с теплыми – снова – оконцами на них от солнечных лучей.

* * *

16.9. 90

Зачем я делаю эти записи? Вот и другие делают – «Мгновенья», «Затеси», «Камешки на ладони», а потом вся страна смеется над этими мгновеньями.

* * *

Когда-нибудь все поймут, что надо оставить всё и спасать главное: воздух, воду, землю. Но будет или уже поздно, или сопряжено с таким напряжением для нынешней цивилизации, которого она не вынесет.

* * *

Размеры преступления советской власти перед филологией как-то забываются, но всякий раз поражают в каждом конкретном случае. Некрасоведение уныло и бледно, и едва ли не лучшая статья после Эйхенбаума и Тынянова – Шимкевича 1929 г. – их ученика, тоже формалиста. А, видимо, был рядовой ученик. Но сколько поставил чисто литературных проблем. И сколько бы было этого, если б не прикрыли издания вроде «Поэтики». Все наше л/ведение (история литературы) было бы иным.

Из дневника

31 декабря. Впечатление исчерпанности; закончился какой-то период нашей истории. Демократия, как можно было предполагать, но не хотелось верить, оказалась слаба, гребем все правее и правее[31]; уж не сам ли Горбачев во главе этого поправения?..

Мой год прошел в разъездах – 5 месяцев только в Америке! В 91-м не поеду никуда, хоть и зовут.

Хотя и сдал свою книгу, год был средней плодотворности.

1991

12 апреля. С помпой празднуют день космонавтики – 30 лет полета Гагарина – Терешкова и другие выступают с ностальгическими речами о 60-х годах.


Все время думаю о своей прозе. Колебания: рассказы – роман? Видимо, все же роман: не хватит сил на рассказы, самую трудную форму в литературе – на композиционную завершенность этой формы. Роман – гораздо более простой жанр. Романов много, «Дама с собачкой» одна.

1992

4 октября. Современные российские интеллигенты успокаивают друг друга:

– Все писали что-то, лицемеря, поддакивая власти, то, что сейчас не хотели бы перепечатать.

Не все! Я могу перепечатать сейчас – и когда угодно потом – каждую свою строку, и мне не стыдно ни за одну!

3 ноября. Пришла сверка моей многострадальной книги «Слово – вещь – мир»[32]. Л. завтра отбывает в Лозанну, <…> много обговаривали ее доклад о фантастике.

1993

4 января. <…> 31 – го были с Л. у мамы с Наташкой. <…> 2-го на дне рождения у Л. были: Алеша Берелович, Лазик Флейшман, Марк Харитонов, Костя Поливанов, Женя Тоддес, Юра Манн. <…> Марк поднял тост «за культурную ячейку – дом Саши и Мариэтты, которая все годы…» и проч. Было удивительно мило, хотя несколько тихо.

1994

13 августа, Истра. С 18 июля – ни дня умственных занятий, тяжелые дачные работы, одиночество, спокойствие. <…> На даче проделал такое количество работ, что, глядя теперь, удивляюсь: это я? один?

28 сентября. Вчера слушал речь Ельцина в ООН. Есть пара фраз из текста Л. Она: «Если осталась пара фраз – уже много!»[33]


21 октября. Вчера приехал в Badenweiler на II международный чеховский конгресс. <…>

…Забытое ощущенье ухоженного немецкого городка!..

* * *

Со своего балкона в отеле «Sommer» Чехов видел термы в ложно-римском стиле.

<…> Сначала ходил к пруду с лебедями, потом мог только смотреть – кусочек пруда был виден с его балкона. Теперь все заросло, и пруда уже не видно, как не видно моря в Ялте, на которое смотрел с балкона Чехов.

В курпарке было то, что он любил: прекрасная природа, но облагороженная двухвековыми стараниями человека.


3 ноября, Истра. Утром пилил с ребятами березу, свалили на провод[34], оборвали, сижу при керосиновой лампе.

Похоронили Асю Берзер. В крематории Донского монастыря были Люша Чуковская, А. Вознесенский, Клара Домбровская[35] (встретили ее, когда подходили с Л. к воротам), Н. Солженицына и др. (всего человек 40). Говорили Рыбаков, Войнович, Л., еще кто-то. <…>.

1995

17 января. Звонил Вят: умерла Клава Свешникова, моя первая любовь (7 января).


19 января. Клава, которую я помню 13-летней девочкой, кому я писал первые записки, кого первую поцеловал, самая жизнерадостная, самая здоровая из нас всех, – умерла! – представить это невозможно.


13 февраля. <…> 3-го на Истре – мой день рожденья. Были: Осповат, Вероника Долина с мужем, Гаев, Оля Майорова. <…> Осповат в тосте сказал:


– В начале 70-х гг., когда я размышлял над проблемой: если выпил с утра, пить ли еще и в обед, мне попалась «Поэтика Чехова», и я увидел, что бывает другое литературоведение, можно писать вот так! И я пошел в науку.


30 марта. <…> Сегодня был у Светы, дочери бедной покойной Клавы. Жаловалась на одиночество – сидит с двумя детьми, хотела поближе познакомиться именно со мною.

– Вы были ближе всех к маме, она про Вас много говорила, и тетя Маша (сестра Клавы) тоже советовала с Вами познакомиться.


8 декабря, Истра. Фильм о Вавилове. Как мы по крохам лет 20 назад добывали информацию о нем, впитывали и сострадали великому ученому. Теперь – пожалуйста, всё о нем, и уже играет мерзавца Лысенко как мерзавца хороший актер. Но впитывает ли кто из нынешних 35-летних это так, как мы тогда?.. Знание без труда и знание, добытое буквально кровью и пóтом?..

Кадры голода на Украине – собирают и воруют колоски, ребенок ест червяка… Что бы мы тогда отдали за такие кадры на всесоюзном экране?..


10 декабря, Истра. Вывели 10 венцов бани, к следующему моему приезду обещались довести до верха и положить лаги – из пятидесятки (коей 1,5 куба), а не бруса – так договорились. Во сне: приснились стихи:

Вы пойдете, вы пойдете

К Леониду Ильичу,

Вы найдете, вы найдете

То, что я найти хочу.

И под утро:

А дома ждет тебя

Негр в автобусе.

Кому прочесть – не поверят.


15 декабря. Истра, куда вчера приехали с Янисом, по дороге купив рубероид, утеплитель, фанеру. Сегодня начинают ставить стропила – «выше стропила, плотники!» <…>.


18 декабря. Первая неожиданность выборов: ЛДПР набрала еще больше голосов, чем в первый раз! Значит столько дураков в стране.

Л. дала прочитать очень хорошую статью Стреляного в «Русской мысли», где он задолго до выборов предсказал этот феномен, объясняя его подсознательно-патриархальным чувством русского народа. В связи с этой статьей Л. мне:

– Ты бы мог писать статьи не хуже этой. Литературный талант, стиль у тебя не меньше, чем у Стреляного, да и знание русского мужика не хуже. Вон как ты рассказываешь о своих беседах со строителями и мужиками из Алехнова.


24 декабря, Истра. Как забываются полезные патриархальные привычки: все утро топил печь, но забыл поставить на нее чайник, который пришлось кипятить потом особо. Забыл также, что надо сделать завалинку из снега, – немудрено, что от пола веяло холодом!

Мело, мело по всей земле во все пределы… Тишина, одиночество, покой.

<…> …Снег шел до вечера; разгребал; надо бы подшить валенки – займусь в следующий раз.

Вычитываю свою статью о Виноградове «Арест, тюрьма, ссылка, наука». Печально. В каких условиях работали люди. А мы все жалуемся.

1996

[Первая половина года прошла в разъездах – США, Ялта, Пушкинские горы, Петербург. Летом А. П. обосновался на даче. Было решено принять приглашение преподавать с осени два-три семестра в Южной Корее. Отсутствие хороших библиотек и сравнительно небольшие деньги надеялись компенсировать тем, что именно там, вдали от столичного обилия дел и обязанностей, он напишет наконец роман…]


2 июля, Истра. Приехав, парился впервые в собственной бане. Ух!


4 июля. <…> Сегодня – радио – перевес у Ельцина 13 %. Хоть и надеялись, но все же были волненья. <…> Л. вернулась из Горно-Алтайска.


6 июля. Сегодня приехал на рафике на дачу – завез пушкинистику, чеховскую энциклопедию и проч. – удастся ли поработать?.. <…>


11 июля. Как обычно, на даче – только физический труд. Соорудил стену из гигантских валунов. Сделал аллею. Правда, два раза был на водохранилище. Уже три дня жара 30–35°С. С мамой разговариваем о прошлом – рассказывала о своем деде, моем прадеде Длусском-Склодовском, который проиграл имение, отчего прабабка вынуждена была давать семейные обеды, где и познакомились мои дед и баба.

Читаю дневники Троцкого. Не отпускает от себя история этой злодейской партии – интерес к ней во мне все еще не угас, – странно.


22 июля. Все лето – дача. <…> Работал целыми днями от зари до зари. Пока еще могу.


6 ноября 1996 г. Вчера приехал в СПб. <…>.


8 ноября, СПб., г-ца «Москва». Был у Д. С. Лихачева в Комарово <…>.


9 ноября. Вчера приехал из СПб. <…>


10 ноября. После написания за 10 дней мемуара о ВВ в 2,5 а.л. (правда, были заготовки), когда работал как раньше – по 10–12 часов в сутки (могу еще, оказалось) принимаю решение: с ноября (с Кореи) начинаю серию КНИГ – и только книг, не статей! – и к 2004 г. напишу их:

1) роман (в Корее; ну, это как пойдет); 2)Лекции о Пушкине (или ЕО – курс для печати); <…> 9) Книгу о ВВ.


15 ноября, Сеул. <…>Квартиру дали из двух комнат с огромным холлом. Сегодня у меня первая лекция. <…>.


21 ноября. Читаю лекции, водят к высоким университетским чинам <…>.

Начал писать роман – непривычное занятие.


24 ноября. Вчера читал корейцам о многосубъектности слова в «Евгении Онегине», стилистической реформе Пушкина и проч. – крайне трудно изложить это знающим русский язык.

Роман движется плохо – куски сами по себе как будто ничего, но композиция их!..


30 ноября. <…> Вчера была моя вторая лекция по медленному чтению «Евгения Онегина» – мечта с самого начала моего преподаванья. За две лекции дал толкование примерно 1/3 строф. Корейцы клянутся, что понимают. Надо такой же курс по «Онегину» читать своим, в Москве. Пишу прозу.


2 декабря. Описываю депортацию чеченцев и ингушей – по впечатлениям детства. Все это надо было описать и напечатать 15 лет назад. А теперь все всё знают и об этом пишут – кто поверит, что я все знал и так же думал об этом и 20, и 25 лет назад – в сущности, всегда, с самого детства. Не опоздано ли?..[36]


8 декабря. М. б. осуществить чеховский замысел – писать роман в виде отдельных самостоятельных рассказов? Что-то все сваливается в эту сторону.

Из писем

[Начало декабря 1996 г.]

Пишу роман!

А. Чехов …Обещали какую-то культурную программу – корейскую свадьбу и проч. Но пока отстали, чем я доволен – сижу, пишу, как явствует из эпиграфа, роман (=хронику=мемуары=серию записей), боюсь, что его постигнет участь чеховского романа (он его писал в виде отдельных главок-рассказов, а потом вообще бросил). «Не справляюсь с композицией». Т. е. отдельные куски вроде и ничего, но как все это соединить?.. Трудно сочинять высокохудожественную прозу. Все непривычно, начиная со стола, на котором лежит только стопка чистой бумаги, а все остальное я за ненадобностью убрал, но стал чувствовать какой-то неуют и потихоньку опять все натащил. Нашу с тобой любимую серую бумагу вынужден был оставить в аэропорту вместе с книгами, а тут продается такая роскошная, что, чувствую, моя проза ее недостойна.

Библиотека университета бедна – не то слово: просто никакая, даже у проф. Кима (главного) в кабинете – лучше. Но т. к. я теперь прозаик, то этот недостаток не чувствую. Ежели переменить профессию, то можно не токмо что в Сеуле, а на необитаемом острове писать.


<…> Я почему-то взял мало рубашек под галстук – всего 3. Без перерыва их стираю. А купить тут на мой размер – нечего и думать. Когда назвал № ботинок в магазине – весело смеются. Говорят, что какие-то на нормальных нелилипутских людей размеры есть в магазинах на американской базе. Туда еще не добрался.


12.12.96 в Сеуле

<…> заранее поздравляю тебя – вдруг не дойдет, если позже, – этой высокохудожественной открыткой. С днем рожденья тоже – они в этих случаях посылают именно ветки – чтобы жизнь шумела, полная цветов и листьев, как писал известно кто. Я теперь тоже – пусть считается – писатель, создаю маловысокохудожественные тексты, а может средневысокохудожественные – неясно, только К <…>[37] скажет, прочитав. Пишу – ты будешь смеяться – за исключением двух дней недели каждый день! И – ты опять будешь смеяться – какие-то даже юмористические куски, временами кажется, что даже ничего, сам смеюсь, во всяком случае. Есть и серьез. «Рождался писатель универсального художественного и стилистического диапазона» (Ч-в А. П. А. П. Чехов. Биография писателя. М., 1987.). Все непривычно. Не надо библиотек. Пустой стол – только стопка бумаги, да черновичок слева (а то и его нет). Какая-то странная свобода в голове – не связанность каким-то материалом, оглядкой, ссылками, цитатами… Про что ни начну – что-то помню, знаю: хучь про кочегаров, хучь про лошадей… Может быть Каверин и был прав, когда советовал мне писать – «вы же много знаете». Во всяком случае, это – единственная область, где может быть востребовано все – от биологии до спорта, если вообще кому-нибудь нужно, чтобы это было востребовано. Твой телефонный совет – писать приятное, что идет, что пишется – с благодарностью принял. Ведь мы привыкли в своей науке: не только что хочется, но и что надо. М. б. в искусстве не так?.. Странно, но помогает мой небольшой мемуарный опыт, даже не знаю в чем – в каких-то приступах к темам, что ли. Вот расписался про это – привыкай, мы, писатели, любим поговорить о своих творческих задумках – проблемах – трудностях. Посылаю экран писания – как документ.

Лекции идут успешно. Почти 6 часов посвятил медленному чтению – комментированию Е<вгения> О<негина> – вопреки советам разных экспертов, что корейцы, де, ничего не поймут. Прекрасно поняли и говорят, что это им полезней всего остального – такой тотальный лингво-стилистический и культурологический комментарий. Прошел с ними ½ I главы, рассказал им, что Щерба вступление к «М<едному> всаднику» анализировал целый семестр, – ахали, восхищались и тоже захотели.

В Сеульском университете (это не мой, другой), где я читал одну лекцию, один аспирант сказал, что не думал, что ему выпадет такое счастье – разговаривать с великим ученым. А профессор в ун-те Ён-се сказал, что они весь семестр изучали в семинаре сначала «Поэтику Чехова», а потом «Мир Чехова». Как рассказывал Шкловский, когда студент в Праге заплакал, увидев его… А еще один аспирант сказал, что был уверен, что я давно помер, т. к. «Поэтика Чехова» вышла еще до его рождения. <…>

Покой снизошел на мою душу на этом краю света – последнее время я был нервен, прости меня за это, но теперь как-то спокойно.


Экран писания романа (г. Сеул)

Нояб.

14(15) – 4 стр. высокохудожественного текста

18 – 1 стр. не – «– «–

19 – 2 стр. художественного текста

20 – 1 стр. просто -«-

21–26 – 3 стр. среднехудожественного текста

27/XI – 2 стр. так себе текста

28/XI – 2 стр. высокохудожественного текста + 1 стр. антихудожественного текста + 3 стр. малохудожественного.

29/XI – 2 маловысокохудожественные стр-цы

30/XI – 1 стр. так себе текста

Дек.

1 /XII – 3 стр. неясного качества

2/XII – До обеда – 3 стр.: хорошо, но не ой-ёй-ей.

После – ½ стр. высоколирич. текста

1 стр. – ничего себе.

3/XII – 1 стр. (про кочегара) – высокохудожественная.

4/XII – 1 стр. народного диалога, м. б. и смешного, но неясно, нужного ли. + 3 стр.

5/XII – 2,5 стр. – непонятно.

8/XII – 1,5 стр. + 1 стр. событийного повествования после разговора по тел. с Л.

9/XII – 1,5 стр. про ООН – средневысокохудожественных.

10 /XII – 2 стр. о Ваське – высокохуд. юмористич. текст.

11/XII – те же 2 стр. о Ваське, полностью переработанные – еще более высокохуд. и еще более более юмористич. текст + 3 стр. дальнейшего юм. текста.

12 /XII – с утра непонятно насколько худ.2 стр.

Из дневника

14 декабря. 7-го в ун-те «Ён-сё» – конференция «Литература и лингвистика», читал там доклад «О принципах анализа художественного произведения» – о своей теории уровней, но больше всего о предметном мире. <…> Вечером – концерт камерного хора <…> – Christmas Hymn, Monteverdi, песни Шумана, Schonberg – Friede auf Erden – все на языке оригиналов, прекрасно. <…>

Из писем

17.12. 96.

<…> Работается хорошо. Стало ясно: всю жизнь я жил в клетушках, которые меня сдавливали. Тут брожу по трехкомнатной полупустой квартире и думаю. <…> Может, я, как Гоголь, буду писать роман в прекрасном далеке?.. Неясно, правда, что из этого выйдет, только К<…> скажет, стоит ли. Не говори никому больше про мою прозу <…>. Не стоит.

<…> Иногда кажется, что вроде и ничего… Не хуже, чем у NN и XY[38]… Правда, выяснилось, что я ненужно хорошо знаю русскую литературу – все время есть опасность свалить то в «Отрочество», то в «Жизнь Арсеньева». Неуж Тынянову это не мешало?

Из дневника

23 декабря. <…> 20-го, в пятницу, заболел, t – 39,3. Все испугались. Сказал им, что у меня быстро пройдет, – не поверили. 21-го уже была утром 37,3, а вечером – нормальная и 21-го же в 13 часов уже читал заключительную лекцию по исторической поэтике <…>.


…Целыми днями пишу. Чукча теперь не читатель, чукча – писатель. Все идет в дело! Все, что знаю. Странное чувство. Все, что выливалось только в застольные и кухонные разговоры, рассказы Юре Попову (когда еще!), Жене [Тоддесу] и др. – все, оказывается, можно перелить в чеканную маловысокохудожественную прозу. М. б. прав был Каверин – и мне давно надо было писать? «Вы много знаете и вам всё интересно – и разное, а это главное», – примерно так он говорил однажды после какого-то нашего длинного разговора. Действительно, интересно мне всё – пока. Надолго ль? Странно думать, что чувство это может угаснуть.

Если писать ежедневно, возникает инерция творчества, так хорошо знакомая мне по науке – и так же знакомо ее иссякание при перерыве хотя бы в два-три дня.

…Это будет последний роман-идиллия – ностальгия по доиндустриальной эпохе, но не патриархальной, как у Ф. Искандера, а русско-интеллигентски-патриархальной, осколок дворянского XIX века.


31 дек.

<…> Читаю Фазиля. Он совершенно уверен, что все это – как шелушат кукурузные початки, как доят буйволиц и едят баранину с аджикой – всем интересно. Буду и я так считать про патриархальную жизнь города Чебачинска.

1997

[Вернувшись в Москву, А. П. вновь писал уже урывками. Дни были отданы академической работе, преподаванию.]


1 марта. Получил главы своего романа с машинки. Видимо, слишком долго изучал Чехова – все слишком кратко – «вроде сгущенного бульона», как выражался классик. В главе – 8, 6, 4 страницы. Ну куда годится?..


19 марта. <…> С прозой застопорилось – нового пишу мало, штопаю (добавляю) старое. Л. отдал перепечатанные главы. Очень хвалит.


21 марта, дача. Приехал сегодня днем. Три дня валил снег – по колено. Расчистил, жду завтра Л. с Женечкой.

Набросал план теоретического введения к лекциям по исторической поэтике русской литературы, которое может быть развернуто в отдельную книжку по теоретической поэтике.


23 марта, дача. Вчера приехали Л. с Женечкой. Мы с Л. сразу пошли на лыжах, прокладывая лыжню по полуметровому снегу (оказывается, по снегу в этом месяце какой-то рекорд), а Женечка играла в снегу.

Вечером все втроем смотрели комету, так и в бинокль. Зрелище незабываемое, поймешь наблюдавших комету Галлея в 1812 г. <…>.


29 марта. Насколько проза – даже такая скромная, как моя, – насколько она сложней литературоведения, сколько в ней странного, подсознательного, необъяснимого.


9 апреля. Не писал прозу недели две. <…> Сегодня, с громадными усилиями почти все разбросав, пописал кое-что. М. б. и напишу что-нибудь стоющее – если Бог даст жизни.


6 мая. <…> Праздничные свободные дни провел бездарно – перебирал бумажки (по прозе), нового ничего не написал. Какой-то ступор. Или так всегда бывает у прозаиков? Привык к науке – сядешь за стол – и как из тюбика идут мысли и страницы.


9 мая. Весь день почти не работал (впрочем, странички 2 написал) – смотрел по ТВ хроникальные и прочие фильмы о войне. Как все это во мне живо, а ведь мало было лет в войну. Видимо, мое поколение – последнее с живым ощущением великой войны. Поговорил по телефону с мамой – о войне. «Этот праздник не сравню ни с каким другим», – сказала она. Вспомнила, что папа не верил в 7 млн. погибших – цифру, которую называли в 45 году. Он говорил, что у нас врут всегда, – погибших было 15 млн. А дед говорил: втрое, т. е. 21 млн. Сегодня сказали – 27. Через войну прошло 40 млн. солдат. Погибла – половина.


10 мая. Сегодня писалось. Если удастся, роман будет свидетельством представителя последнего военного поколения – представителя особого, свободного в детстве от яда советской пропаганды.

Л. звонила из Италии <…>.

12 мая. Перепечатал начало романа, то, что давно лежало в рукописи, первые пять глав: «Армреслинг в Чебачинске», «Претенденты на наследство», «Воспитанница ин-та благородных девиц», «Четвертая сибирская волна», «Клава и Валя». Получилось всего 37 стр. на машинке. Думал: некоторые главы будут страниц по 15–20, а получились – 6–8 страничные главки! Видимо, многолетние занятия Чеховым так въелись в плоть и кровь, что уже органически не могу писать более пространно, хотя материала хоть отбавляй, и Л. говорила (и другие читатели тоже): жалко, что глава кончается, хочется еще.


29 мая. 25-го были с Л. в немецком посольстве, а 26-го (воскр.) – в Доме журналиста по поводу врученья Виктору Астафьеву Пушкинской премии Фонда Альфреда Тепфера. В посольстве общался с Фазилем Искандером, Латыниными <…>, Витей Ерофеевым <…>.

В Доме журналиста было само вручение. Вел Св. Бэлза <…>. Когда уже все выступили, я сказал Л.: «Где же блестящие выступления? Куда все делись?» Вдруг она подымает руку. Бэлза торжественно: «Мариэтта Чудакова!» И выступила лучше всех.

27-го был в Твери, работал в библиотеке <…>.


8 июня.<…> Сегодня с утра занятия идут плохо – за завтраком видел фильм, как целыми стадами отстреливают слонов, которых расплодилось в каком-то африканском заповеднике слишком много. Стадо мечется, не понимая, в ужасе, закрывая телами малышей, но выстрелы гремят и гремят. Жаль, не показали близко стрелков – хотелось бы посмотреть им в лицо.

Вечер. Только расписался, пошел чай пить, включил ТВ – передача, как забивают детенышей тюленей; показали их печальные черные глазки. Ну что ты будешь делать!..


19 июля. 30 июня прилетел в Иркутск. <…> Радику [Лапушину][39] дал почитать две главы из романа <…>. Очень хвалил, сказал, что материал совершенно новый и стиль не повторяет никого, и что он, Радик, всегда подозревал, что я или пишу или буду писать прозу – в моих научных сочинениях всегда были как бы художественные стилистические куски.


10 августа. Впервые за все годы на даче не делаю крупных работ, а – пишу. Живем с мамой, которая варит мне борщи. <…>


24 августа. Приехала Наташа, увезла в Москву маму. Прожили мы с мамой на Истре больше трех недель – вдвоем. <…> Писал прозу; в разговорах с мамой оживил детские воспоминания. Почти все, что она рассказывала, я уже слышал и помнил, но некоторые пронзительные детали для меня были новыми – напр., что тетя Таня в первый год высылки жила в телятнике, что местный сапожник дядя Дёма тоже был ссыльным и проч. <…> Все время поражалась: «И как это ты все помнишь! Ведь лет-то тебе всего сколько было!» Впрочем, сама же вспоминала, что помнит себя с 3-х лет, а хорошо – с пяти. Я – хорошо, видимо, тоже с пяти – со времени завершения Сталинградской битвы: странно, но что-то понимал даже в окружении фашистских войск (карикатура в журнале «Крокодил»).


26 августа. Ходил вчера на водохранилище – очень хорошо, тишина уже осенняя, но тепло, всласть поплавал.


25 сентября. <…> Женя [Е. А. Тоддес] прочитал главу «Землекопы и матросы»; говорит, все достоинства автора сохранились. По-прежнему считает, что сюжет должен быть слабый, проходить лишь пунктиром.


23 октября. Уже месяц как не пишу прозу – первый такой большой перерыв – без видимых причин: текучка, лекции, дачные дела. Последние отнимают много времени – задумал делать забор-стенку из гигантских валунов – как в летнем саду китайского императора в Пекине, который я видел 2 года назад. Задумал – страдай, дурак.


8 ноября. Вчера с Л. были в Большом зале консерватории – «Реквием» Артемова. Второе исполнение в России, первое – в 88 г.


10 ноября. <…> Звонил Ким Хин Тхек из Сеула. В Корею еду. М. б. там меньше будет текучки, звонков и проч. Надо там дописать роман – откладывать боле некуда.


26 ноября. <…> Сегодня вдруг написал кусочек в роман про Анну Герман. Почему приятно писать роман? Погружаюсь в вымышленную, хотя и реальную действительность – в ту, в которой я бы и хотел жить, – а не в этой, в которой живу.

1998

8 марта. Шереметьево-2. <…> С сумкой, набитой черновиками прозы, отбываю в Сеул.


11 марта, Сеул, Дом преподавателя, кв. 801. <…> Написал вчера ночью треть главы «Кооперативный конь Мальчик».


13 марта. <…> Закончил главу о Мальчике.


21 марта. <…> Писание идет хорошо. Утопаю в материале. Закончил главы «Крупный рогатый скот» («Бычаги»?), «В бане и около».


2 апреля. Закончил 6-ю главу (из середины, были черновики) – «Чебачинск, или город детства». Теперь подряд готово 13 глав. Перечитал. Детский мир не муссируется, не подчеркивается специально-детское восприятие – кому это интересно после Толстого? Мне интересен в герое не ребенок, а тот, кто запомнил взрослую жизнь 50 лет назад, т. е. запомнил уже – историю.


6 апреля. Еще раз прошелся по главе «В бане и около». Удастся ли мне показать пронизанность всей чебачинской жизни лагерем, ссылкой? Она была, эта пронизанность, была! А то стало модно говорить: страна жила своей жизнью, ходили в парк культуры… Может, в Москве и ходили; в Чебачинске-Щучинске тоже ходили, но Гулаг не давал забывать о себе везде.


10 апреля. <…> Вчера начал главу «Псы». Когда перед отъездом объявил Л., что будет такая глава, она сказала: «Да еще я вот такусенькая была, а ты уже хотел рассказ с таким заглавием написать!» Действительно, замысел такой, как говорит классик, сидит в голове у меня лет двадцать.


14 апреля. Все эти дни вставал рано, сегодня – в 6.00. Закончил главу «Псы». <…>


6 мая. <…> Хожу в спортзал, очень современно оборудованный. Встаю ежедневно в 7–730. Проза идет вяловато. Хотя согласились мне перепечатать на компьютере «Чебачинск, или город детства», перечел, вроде ничего. Каждый день пишу по одной «заметке дилетанта» – герой мой делал такие записи, хочу собрать их в одну главу эдак на 0,7 листа. Про филологию там мыслей не будет.


9 мая. Оказывается, я хорошо помню этот день 53 года назад. Какое было особое, чистое ликование, сколько надежд – увы, не сбывшихся.

Вчера устроил литературный вечер для здешних наших преподавателей русского языка, прочел им главы 3, 7, 10 – в гл. 7 как раз про день Победы.

Отзывы: «Информативно». «– А вы это специально как-то изучали? – Что специально? – Да про все эти хомуты». «Нет психологизма» (Марсакова). «Есть юмор».


26 мая. Заканчиваю главу 22 «В Москве» – про Храм Христа Спасителя, советское кино 30-х гг., Лилю (попытка написать женский характер).


31 мая. За 27–31 мая написал главу 23 «Гибель Титаника». <…> С утра разбирал бумажки – материалы по роману, набросанные за эти месяцы и лежащие в папке «Нрзб». Чего только нет! Чтоб все это оформить… Неуж не успею закончить к декабрю? М. б. к этому времени сделать журнальный вариант и отдать в «Новый мир» <…>?


3 июня. <…> В связи с лекциями перечитал свою «Поэтику Чехова» – давненько туда не заглядывал. Нет, надо, надо написать последнюю обобщающую книгу о Чехове, куда войдет и экстракт из «Поэтики Чехова» (повествование) и статьи последних лет – хотя бы затем, чтобы читатели не искали их в сахалинских сборниках, «чеховианах» и «Новом мире».


6 июня. 4-го, в четверг, с аспирантами ездили в National Park, где подымались на гору И Сон – местами вверх, цепляясь за канат, – почти вертикальная стена. Горы необычайной красоты.


7 июня. Решил, как герой «Театрального романа», посмотреть, как в современной литературе описывают деревенское детство, 30-е–40-е годы и проч., взял в университетской библиотеке почитать Василия Белова. Знаменитые «Плотницкие рассказы» оказались очень средних достоинств – вкуса маловато, авторские высказывания и внезапные вторжения газетной лексики разрывают повествовательную ткань. А вот короткие рассказы «За тремя волоками» и «Кони» оказались хороши. В «Рассказах о всякой живности» спокойно рассказывает истории про котов, петухов, собак – а я-то сомневался и главу «Псы» порезал на треть! Больше наглости! Возраст мешает. Раньше начинать надо было, дурак.


10 июня, 600 утра. Позавчера вернул в главу «Псы» несколько эпизодов – и Л. говорила по телефону, что зря выбросил. <…>


12 июня. Сбросал вчерне главку «Разговоры с черной собакою», но так расстроился, вспомнив бедную мою погибшую Жуку, что бросил – не знаю уж, когда смогу.


14 июня. Вчера сбрасывал и складывал главы. Думал – будет 33, хорошее число, но уже намечается 40 и, похоже, это не предел. Роман – эпопея, как говорит Л.!..


15 июня. Л/ведение окончательно маргинализируется. Похоже, скоро я останусь один, кого заботит идея «Мир писателя», кто хочет писать работы, этот мир исследующие. Впрочем, и раньше – после стариков, да еще Сережи Бочарова, отчасти Юры Манна (и, конечно, Л. – но это почти «я») я был один, так живо эта идея никого не волновала, спокойно занимались частностями. Идти против всех трудно, но придется.


17 июня. Перебирал накопившееся «нрзб» – целая папка, материалу на несколько самостоятельных глав – но, видимо, придется ограничиться намеченными сорока, иначе все это грозит превратиться в бесконечный процесс.


[В конце семестра А. Ч. прожил несколько дней на острове Чечжу-до.]


…отделенном от южной оконечности Корейского полуострова стокилометровым проливом, считающимся местной жемчужиной и главным курортным местом. Океан прекрасен – те же длинные волны, что и в Петропавловске-Камчатском, на Гавайских островах и в Лос-Анжелесе. И то: тот же Тихий океан! По берегам скалы из вулканического туфа высотой примерно 50–70 м, совершенно вертикальные…

…Плыть можно, но только боком к волне – время от времени бьет в морду белым гребешком волны; волны до 3х метров – об этом сообщил какой-то служитель, пришедший специально и сказавший, что по этой причине сегодня купаться нельзя…Океан в такую погоду прекрасен.

Сюда взял обложку главы «Приобретенные признаки наследуются» – про биологию 50-х гг., лысенковщину и прочие мерзости – все всколыхнулось, от ненависти к этому негодяю не могу даже писать.


7 июля, дача. 1-го прилетел в Москву <…>.

2–3 читал Жене Тоддесу и Л. главы из романа «Кооперативный конь Мальчик», «Город детства», «Вдовий угол». Очень одобрили. Женя сказал, что как только возникает инерция литературности, материал всё перешибает. Л. сказала, что тот редкий случай, когда хочется слушать еще и еще и жалко, когда кончается. <…>

На даче живем с Женечкой и мамой. Встаю в 7. Дрова, газон, торф и проч. и проч.


23 июля. За три недели не написал ни строки: или работа на участке, вода, дрова и проч., – или Женечка: чтение с ней, изучение английского, рассказывание сериала «Маленький лорд Фаунтлерой на необитаемом острове» – собственного сочинения. Тренирую ее дважды в день в брассе – большие успехи, толчок хорош, есть скольжение, выдох в воду. Ошибки в работе рук.

<…> Дал наконец маме почитать главы из романа <…>.

Вполне поняла, что это не мемуары: «Ты все смешал» (т. е. обобщил). «Хорошо, талантливо. Юмор – я часто смеялась. И – хороший стиль. Чеховский. Ясный. Я люблю ясный стиль. Когда у меня плохое настроение, я беру Тургенева, Чехова. Говорят: у Толстого сложный стиль. А мне кажется – у него все очень просто излагается… Значит, ты сейчас работаешь над этим? Хочу почитать еще, что ты написал».


24 июля. Мама после главы «Кооперативный конь Мальчик, или Черепаха Наполеона»:

– Ты меня повеселил.

И действительно смеялась во время чтения, хотя многие эпизоды ей известны.

– Все так, как было. Но у тебя получается интереснее, чем было. Как-то увлекательнее, что ли. Вроде что-то немного другое. <Эффект литературы!>


30 июля. Дал маме «Натуральное хозяйство ХХ века» и другие главы. <…> (Отзывы записал на плёнку:)

– Вообще мне твое творчество очень нравится.

– Что именно?

– Всё, всё. И смешно так. Конечно, оппоненты найдутся, критиковать будут, но …

– А этот эпизод, когда папа принес графин с водкой, правильно я описал?

– Правильно.

– Кстати, ты помнишь, сколько мне было лет тогда? Шесть?

– Пять или шесть. Как бы не пять или четыре… Наташки или не было или она была очень маленькая. <…>[40]

– Кто вот так вот жил, тому будет интересно… Вот Цветаевой сестра жила в Кокчетаве. И я знала учительницу старую, которая была с ней соседкой. <…> Учительница рассказывала, как она, ничего не умея, сажала и картошку, и рубила…


5 августа. <…> Выучил Женечку плавать брассом – думаю, на уровне 3-го разряда (по технике; выносливости, конечно, еще нет); есть и толчок и скольжение. Классический брасс образца Мельбурнской олимпиады 1956 года! Вот удивится какой-нибудь тренер!

<…> Ничего не пишу – можно сказать, июль отдан внучке.


21 августа. <…> Вчера привез камень, плитку, бордюрный камень. Трудности были чрезвычайны.


26 августа. Осуществил давнюю мечту – сложил каменную стенку, как в летнем дворце китайских императоров в Пекине. Делали втроем. <…>


30, собственно, уже 31 августа. 2.30 ночи, Сеул. Прилетел сегодня вместе со всеми преподавателями в Корее. <…> Разложил рукописи романа, завтра начну. В Москве не написал ни строки.


5 сент., Сеул. Приступил к занятиям. Корейское начальство не только не выполнило свои обещания улучшить мне расписание, но сделало его еще хуже, оставив мне всего один свободный день! Напишешь тут какую-нибудь прозу.

Меж тем есть о чем писать: просмотрел за эти дни все папки «Нрзб» – материал громаден и нов. Правду говорил Женя Тоддес – редкий случай, чем больше – тем лучше.

Осваиваю компьютер – перепечатываю главу «Гибель Титаника». Эйфории, как обещали все, от общения с этой машиною не испытываю.


13 сентября. Жара, духота, смог. <…> Звонил в Москву. Л. прилетела из Лондона. Общалась там с Юрой Щегловым, который сказал, что только в Л. и во мне видит людей, по-настоящему увлеченных наукой. Западные профессора, уйдя на пенсию, дарят свою библиотеку университету и удят рыбку.


23 сентября. Вчера – занятия с переводчиками, сегодня – с третьим курсом. И тем и другим увлекся – вообще все больше втягиваюсь в преподавание лингвистики – вспомнил молодость. На третьем курсе в учебнике вопрос: какие профессии вы испробовали в своей жизни? Сан Джон работал официантом в студенческом кафе, Миша служил на аэродроме, одна девица преподавала англ. язык. Потом они спросили: а вы? Пришлось рассказать: землекоп, столяр, плотник, садовод, тренер по плаванию. <…> Перепечатываю на компьютере «Гибель Титаника». Готовя к перепечатке первые пять глав, перечел их. Есть некоторая робость. Сколько материала оставлено за бортом – из опасения, что будет неинтересно, скучно, длинно. Вот недостаток позднего дебюта: нет молодой наглости, сознания того, что раз мне интересно, то будет интересно всем! Набоков не боялся целые страницы заполнять перипетиями ловли и консервации бабочек – сведениями достаточно специальными. <…>

12 декабря. Продлил контракт – до февраля 2000 года (впервые увидел эту цифру на документе, ко мне относящемся). Закончил «Пельмени Ильича» – одну из самых больших глав романа (много всего). Ушел на нее месяц. Осталось написать <…> из II части – 4 главы, из III (не написано ни одной) 10 глав. Т. е. по теперешнему плану – на 14 мес. работы, т. е. уложусь в следующий свой корейский год только в том случае, если некоторые главы пойдут быстрее, что сомнительно – есть сложные («Прекрасное есть революция», «Диалоги 70-х», письма Серова).


17 декабря. Закончился 2-й мой семестр в Корее. Под конец расписался, устал. Кажется, удаётся вывести на принтер всю I часть – 18 глав. Сверяю компьютерную перепечатку – и снова правлю. Этак конца не будет. Говорил с Л. по телефону – считает, что моя проза благодаря односторонности (= единству) моей личности может стать явлением, дед может стать новым героем вместо Пл. Каратаева и т. п. Что не нужен сюжет – глыбы лягут собственной тяжестью, без цемента. И – никакой ориентировки на современный литературный процесс! Никакого с ним контакта!

1999

7 января, Москва. Сегодня были с Л. на приеме у патриарха по поводу Рождества <…>


13 января. Л. о моем романе (все привезенное еще не читала, а только: «Пельмени Ильича», «Вольф Мессинг» и что-то еще); списываю с бумажек – писал за нею.

– Главное достоинство – ты не озабочен созданием положительного героя – и вообще героя. Незаинтересованность в нем, он не хочет себя утвердить. Почему такой бешеный успех имеют твои мемуары? Потому что в них та же незаинтересованность собой! Ты хочешь показать Шкловского, Виноградова – а герой[41] обрисовывается сам собою, между прочим! У NN в мемуарах на первом месте он, N, он хочет прежде всего дать свои мысли – и это скучно, не нужно.


А у тебя – твои герои. И то же у тебя в романе: герой не думает о себе, он не утверждается, не описывается, он выскальзывает из рук – но в результате живой, полнокровный. Биография молодого человека 40–60-х годов 20 века всем известна, а мир, в который он погружен, всем интересен. Его биография должна проходить через роман как волосяная нить, пунктир. <…>

– Я и не ставлю цель показать эволюцию героя и проч. Я бы хотел хоть чуть-чуть показать ту Россию, ту ее толщу, которую не описали эмигранты, потому что уехали, и не изобразили советские писатели, потому что было нельзя.

Л.: – Пока я чувствую: есть объект – Россия. И он – в центре. <…> Сюжета – не надо. Он будет складываться из смены тональностей в главах, которая у тебя уже есть, это как набегающие волны, похожие – но разные. И эта стихия совершенно особого, твоего юмора, который все объединяет.

– Для меня это оказалось большой неожиданностью, когда в Сеуле физики из ФИАН’а, которым я прочел две-три главы, сказали, что главное у меня – юмор.

– Меня это не удивляет. Тебе и стараться не надо. Половина того, что ты вообще говоришь, – смешно. «Держись, Алёша»[42] – всё в этом роде.

Герой твой – пунктир. Как только начнешь оплотнять, приделывать руки и ноги – они проткнут полотно[43]. <…>

– Мне все кажется, что материал этот мало кому интересен. Многое отсекаю.

– И зря, и зря! В этом – главный интерес. Ты недаром вчера упомянул «Детские годы Багрова-внука». Все жили в имениях и ездили по степи, а написал об этом только Аксаков! Люди любят обстоятельное описание неприхотливых обстоятельств, бескорыстное описание простых событий и действий. В твоих устных рассказах об этом уже содержался нужный ракурс. Это покорит всех. Твой роман будет бестселлер! О чем сейчас пишут – мафия, выстрелы, секс. У тебя – возврат к нормальным ценностям. И, конечно, фигура деда. Он заменит Хоря и Калиныча и Платона Каратаева.


– Эк куда метнула.

– А что? Это будет новый герой. Во всяком случае в русской литературе ХХ века такого не было – уж мне-то ты поверь.

Женя говорит тоже в этом роде – хотя подробно еще не беседовали. <…>


15 января. Живу на даче; снег, тишина, одиночество. Приходят собаки – Динка и Тося – 3-месячный щенок московской сторожевой, ростом со взрослого пса и с ухватками ребенка. <…>


16 января. Снилась бедная моя Клава – как все умершие, живою. Будто похудела и стала похожа на себя – семиклассницу, в которую я влюбился. Обнял ее при всех. Понятно, почему про то, что похудела, – наложилась ее предсмертная болезнь, которую она запустила. Почему она – самая здоровая, жизнелюбивая – ушла первой из нас?..


17 января. Приезжали Л. и Женечка; катались втроем на лыжах по снежному лесу 2 часа.


8 февраля. Хватит ли художественной и нервной силы описать любовь мою к старой России и ненависть к тем, кто ее разрушил и топтал столько лет?..


13 февраля. Л.: – Женя [Тоддес] говорит: в твоем романе – какая-то странная увлекательность. Никаких событий, ничего, – а катится, увлекает. <…>

– А что скажет неэлитный читатель?

– За широкого читателя я спокойна. Зощенко нравился не только эстетам, а тому самому пролетарию – обывателю, которого он изображал.


16 февраля. Как всегда, расписался под самый конец. Но надо уезжать от сосен, от снега, от солнца.


6 марта. В Сеуле, как и в прошлый раз, неожиданности: расписание таково, что занят пять дней! <…>


11 марта. Занят учебными делами по горло. Прозы со дня приезда – ни строки. <…>


2 июля. 25 июня прилетел из Сеула, а 26 с Л. уже приехали на дачу. <…> Обновленный дом прекрасен. <…> Ходили на водохранилище. Остальные дни – с 7 утра и до темноты, не разгибаясь, на участке: прополка, покраска полов, наступление на болото, колка дров и т. п. <…>


4 сентября. 1-го прилетел в Сеул. <…> Перед отъездом Л. и Женя Тоддес прочли «Отважный пилот Гастелло», «Прекрасное есть революция» и «Приобретенные признаки…». Обоим больше всего понравился «Гастелло» и меньше всего – «Признаки», где чувствуется тенденция и заданность. (Видимо, так ненавижу Лысенку, что это перетекло в текст.) Женя советует чем-то разбавить. <…> Женя не имел никаких стилистических возражений, сказал, что рука стала тверда. <…>


26 сентября. Вывели на принтере главу «Мама» – 20 стр.! А уже и без нее есть страниц 320–30. А впереди еще не менее 6–7 глав. Это что же – будет 500 стр. – около 20 листов?.. Затевая это безумное предприятие, я рассчитывал листов на 10–12!..


9 октября. Прозу удалось пописать только во время Чусока, здешнего праздника, когда все затихло, все разъехались и не было занятий; за два дня написал около 30 стр. главы «Вольф Мессинг, граф Шереметев и другие». Все остальное время уходит на подготовку комментария по медленному чтению.


6 ноября. Дописал вчера главу «Отец» – сложную для меня (идея раздвоения человека, все понимающего, но вынужденного функционировать, хоть и в слабой степени, в Системе).


14 декабря. Итак, за сентябрь – полдекабря написал 5 новых глав – 96 стр., т. е. около 4 а. л. План был – закончить роман. Но в ноябре пошли композиционные трудности, а потом выплыли 3 новых главы, которые не собирался писать: «Отец», «Мама», «Караси». Контракт продлил, остаюсь здесь на март – июнь. Все расписал: будет 42 главы (если не выплывет какая-нибудь незаконная), из которых не написано 8 (!). Одна очень сложная («Записки дилетанта»), к двум последним – «И все они умерли» и «Смерть деда» – не знаю, как и подступиться: два раза открывал обложки с листочками и закрывал обратно, не могу. М. б., укрепив нервы на даче в снежном лесу, смогу?..


[27 декабря 1999 года Чудаковы были на праздновании Нового года и юбилея «Нового мира», в котором когда-то начинали свою литературную жизнь – короткими рецензиями и затем первой большой – совместной – статьей о современной прозе. Там А. П. передал главному редактору журнала А. В. Василевскому пять глав из романа. Чудаковы были уверены, что роман больше всего подходит «Новому миру». Тем острее пережил А. П. происшедшее далее.]

2000

9 февраля. Первый выход моего романа в официальные сферы: И. Б. Роднянская прочитала несколько глав.

«– Некоторые читала с захватывающим интересом. Много колоритных – поразительно – деталей. И написано хорошим языком – бесхитростно в хорошем смысле (с этой точки зрения переход на 1-е лицо не работает). Особенно хороши о бабушке, о деде и «Натуральное хозяйство». Но это, конечно, не роман! Повесть о детстве, очерки детства. Будь моя воля, я бы напечатала 3–4 главы в журнале – но только 3–4. М. б., в отдельной книге это как-то сложится по-иному – трудно сказать».

Все тащат написанное в свою сторону – понимают его не так, как автор. Сколько я видел этого в прижизненной критике о писателях самых разных!

<…> Второй выход в официальные круги (собственно первый, Роднянская читала неофициально) – полный афронт: Руслан Киреев, зав. отделом прозы «Нового мира», сказал, что проза автобиографического характера – не совсем автобиографического, но все же – «не в планах журнала».


[В последующие дни А. П. дал главы из романа главному редактору журнала «Знамя» С. И. Чупринину, и тот сказал, что прочитает очень быстро.]


21 февраля. В автобиографиях о таких днях принято писать с придыханьем. Вторая попытка пристроить роман оказалась успешной. Звонил С. И. Чупринину.

– Очень интересно! Должен сказать вам откровенно: брал рукопись с некоторым страхом. Думал: будет что-то осложненное в духе постмодерна. А прочел – хорошая литература, прекрасный язык. Берем, несомненно берем! Надо только решить – что, сколько и т. п. (И еще какие-то комплименты). Приходите в среду. Позвонил на эту тему тут же Наталье Ивановой.

– Порадовали! Когда филолог что-то дает – страшно. Я же вас читаю очень давно, ваша первая статья с Мариэттой лежит у меня выдранная. Но тут – проза! Я ожидала чего-то усложненного, м. б. даже филологического. А у вас – интересно, грустно, весело.

Дальше я сказал, что, к удивлению, обнаружил, что пишу исторический роман.

– Конечно! Та же дистанция, что у Толстого с «Войной и миром» – 50 лет. Всё – история. Эта бабушка с ее щипчиками, ложечками…

Я прямо рыдала! Не ждите до среды. Забрасывайте завтра. Мы мгновенно прочитаем.


1 марта. Прилетел в Сеул. Последний семестр в Сеуле. 24 февраля был в «Знамени». Главы, которые я принес 22-го, прочитали, действительно, мгновенно. Обсуждали прочитанное в составе: С. И. Чупринин, Наталья Иванова, Е. С. Холмогорова.

Чупринин: – К истории вопроса. Откровенно скажу: если бы это был не Чудаков, я бы просто не взял эти отдельные главы смотреть. У нас это не принято. На днях звонит мне (назвал неведомую мне фамилию тоном, что ее все знают) и говорит: «– Написал роман на 2/3!» А я ему: вот когда напишите на 3/3 – звоните, приносите. <…> Много неожиданного. Я сам землю копал, думал, все про это знаю. Но нет! У вас прочитал такое…

Сначала сказали, что возьмут 4 листа, но потом решили: 7–8. Чтоб я сам отобрал главы. Сделать: «I часть» или «Журнальный вариант».

<…> Когда прощались, Чупринин сказал:

– А все-таки предыдущая профессия оказывает влияние?

– ?

– Предметный мир! То, что вы основательно разработали в своих статьях и книгах. И в вашей прозе он занимает особое место.

Заглавие Чупринин отверг напрочь.

– «Смерть деда»! Не вижу, чтобы человек, увидевший у прилавка книгу с таким названием, захотел ее купить.

И накануне отъезда мы с Л. и Женей [Тоддесом] ломали голову над названием. Это надо было сделать быстро – они хотят анонсировать роман. Продиктовал секретарше три варианта: 1) И все они умерли.

Роман-идиллия. 2) Натуральная идиллия. 3) В ту степь. В самолете придумал еще одно: «Там, в степи глухой». Роман-идиллия.

В разговорах в «Знамени» было видно, что главное впечатление и у Чупринина, и у Ивановой – удивленье, и не от прозы, а от ее автора: «Вот он оказался какой! Чего знает. А мы думали – филолог». Иванова сказала еще, что от автобиографизма мне не уйти и что напрасно я сделал героя историком.


10 марта. Л. уехала в Италию до 25 марта. Завтра собираюсь в библиотеку в Ен-Се – а то засиделся в своей квартире и закис.


11 марта. Что значит растренированность: в Москве не обливался из тазов холодной водой (дача, в нашей ванной не получается), и, приехав в Сеул, где в роскошной ванной комнате можно обливаться хоть из цистерны, обнаружил, что обливаюсь не с прежним наслаждением. Не хочется выливать на себя 5 тазов, но только 3.


12 марта. Я не против рок-музыки, попсы и пр. Пусть – раз слушают, ходят и платят деньги. Но нужно, чтоб хоть иногда кто-нибудь говорил: все это к тому, что называется искусством, не имеет никакого отношения, это другое, и об этом надо говорить спокойно и неоскорбительно.

23 марта. Позавчера звонил Радик Лапушин. <…> Сказал ему, что роман мой взят в «Знамя». – пришел в восторг; один из немногих, кто так бескорыстно и искренне этому рад.


26 марта. <…> Звонила прилетевшая в Москву Л. <…> – У тебя особый дар описывать обычное, как у Дефо. Потому что ты сам Робинзон!


Умер Вят – ему суждено было оказаться первым из нашей троицы. <…> Как жаль, что не могу похоронить его со всеми вместе, как следует. Надо уезжать из Кореи, надо.

<…> Юрка не знает, что Вят умер, т. к. сам в реанимации – давление, сердце. Так что Вята в его последний путь не проводили оба его старых друга!..

2 ночи. Брожу; звонил маме – она, как и я, помнит Вята с его 12 лет; звонил Жинову, он был на похоронах, поговорили. Тоска, тоска.

5 апреля. Алексей Герман говорил по «Свободе», что его отец Ю. Герман по таланту сопоставим с русскими классиками, но жил в такое время, что из него получился просто хороший писатель.

Еще говорил, что Ю. Герман оценивал людей сперва всегда очень хорошо, и только потом находил в них недостатки. Это про меня.


9 апреля. Звонил Радик[44] <…>. Говорит, что для журнального варианта не обязательно писать главу «Смерть деда», даже если в отдельном издании она будет. И сюжета не надо – даже в отдельном издании. То же, что говорит Женя [Е. Тоддес], Холмогорова, Л.


17 апреля. Убит в своей подольской квартире Похлебкин – замечательный писатель, мой единомышленник и брат по ощущению предметного мира человечества. Он восстанавливал ту материальную культуру России, которая была утрачена. Если б мне в романе тоже хоть частично удалось сделать что-нибудь подобное.


18 апреля. Цветут фиолетовые багульник и рододендрон, сакура, которая здесь гигантских размеров – красота неописуемая.


21 апреля. А еще говорят – нет знаков, предопределения. Я приехал в Москву 15 июля 1954 г. Вся она была уклеена газетами с портретами Чехова – был его 50-летний юбилей. И я ходил, смотрел, читал. И подумал: «Буду его изучать». Так и вышло.


22 апреля. И. С. Гагарин о Тютчеве: «Его не привлекали ни богатство, ни почести, ни даже слава. Самым задушевным, самым глубоким его наслаждением было наблюдать за картиной, развертывающейся перед ним в мире, с неослабным любопытством следить за всеми ее изменениями и обмениваться впечатлениями со своими соседями» (Тютчев, Б-ка поэта. 1957, с. 7). Добавлю: и даже не обмениваться! <…>


23 апреля. И о Тютчеве хочется – и мог бы – написать. Хватит ли жизни?

«Когда испытываешь <…> сознание хрупкости и непрочности всего в жизни, то существование, помимо духовного роста, является лишь бессмысленным кошмаром» (Тютчев. Из письма. Полн. собр. стих-ний. Б-ка поэта, 1957, с. 20).


25 апреля. Завершающая роман глава «И все они умерли». Нейдет. Вспоминать смерть деда и остальных слишком мучительно.


9 мая. Пишу главу – последнюю – «И все они умерли». Как будто еще раз всех хороню. Тяжело.

По «Свободе» песни времен Отечественной войны к 55-летию Победы. Разволновался, как всегда. Мое поколение – последнее военное. Младшие – уже не помнят и чувствуют не так, как мы. А мы – как они, как участники.


27 мая. Отправил журнальный вариант романа (теперь называется «Ложится мгла на старые ступени» – слова Блока из стихотворения «Бегут неверные дневные тени», 4 янв. 1902) в «Знамя». Начал главу «Юрик Ганецкий». Осталось, кроме нее, написать «Проф. Резенкампф», «Сапожник дядя Дема», «ООН», «Кондитер Федерау», «Заметки дилетанта» – т. е., если не придумаю, не дай Бог, что-нибудь еще.


1 июня. Звонил Радик Лапушин. <…> Сказал ему, что написал – и с какими трудами – последнюю главу романа. Радовался, поздравлял.

– Ваша проза будет очень своевременна. Раскрытые окна, свежий ветер. Такого нет сейчас. <…> Это – счастливая книга, книга о счастье, вопреки всему.


2 июня. Увы, мой корейский (и – шире – восточный) опыт говорит: никакой «китайский путь», «корейский путь» невозможны – развитие экономики возможно только на западном пути.


9 июня. <…> Л. отнесла журнальный варьянт романа в «Знамя». Благодарила Чупринина, что он смог встать над и проч. Он: «– Так хорошая же проза!» И снова говорил, что не ожидал получить прозу такого типа. «Подумать только – структурализм породил такую прозу».


10 июня. Л. звонила и опять говорила, какую замечательную прозу я написал (перечла, выводя на принтер вариант для «Знамени»).

Когда Чупринин удивлялся, она сказала, что уговаривала меня писать с тех самых пор, когда впервые услышала мои рассказы про наш ссыльный город. Собрался – через 40 лет!

Унесенная белой метелью

В глубину, в бездыханность мою, –

Вот я вновь над твоею постелью

Наклонилась, дышу, узнаю…

Я сквозь ночи, сквозь долгие ночи,

Я сквозь темные ночи – в венце.

Вот они – еще синие очи

На моем постаревшем лице!

В твоем голосе – возгласы моря,

На лице твоем – жало огня,

Но читаю в испуганном взоре,

Что ты помнишь и любишь меня.

Блок, Посещение. 1910.

Из дневника М. Чудаковой

1 июля 2000, суббота, 13.10.

Читаю и перечитываю (оторваться невозможно!) прекрасную Сашину прозу. Вот – Россия!

Из дневника А. Чудакова

6 июля. 2-го прилетел из Сеула, а 3-го уже был на даче. Живем вдвоем с мамой. Как и в прошлые годы – разговоры, разговоры.

Без меня выстроили библиотеку (над баней) – впервые что-то построено без меня, что очень понравилось.

Роман в «Знамени» поставили в 10-й номер, в редакции говорят, что это редко: в марте автор впервые дал пробные главы, в июне представил текст, а в октябре будут печатать.

4-го был в редакции, снимали вопросы с Хомутовой.

– Замечания у меня мелкие: несогласованность в именах, датах… Не буду же я править стиль такой прозы!

Будут печатать (опять же, говорят, в виде исключения) в 2-х номерах. <…>

Больше всего Хомутовой понравилась глава «Натуральное хозяйство» и последняя – «сильная глава!»

– Мне очень нравится главная идея – как все умели эти люди – не боялись погрузить руки по локоть в грязь, хотя были вполне интеллигентными. Еще на меня произвело <впечатление> высокое отношение к науке – всех, и автора, и героев.

Сказала, что в романе все равно будут искать автобиографические черты и сопоставлять биографии автора и героя. Засылают в набор, на днях будет верстка.

Из дневника М. Чудаковой

12 июля 2000, среда,19.10, дома.

Машин день рожденья.

<…> Саша со 2-го июля в России, рад и счастлив, что попал, наконец, в родную страну, находится среди соплеменников… Устал от Востока.

С 3-го числа он на даче со своей мамой. Очень доволен моими постройками – особенно библиотекой над баней.

Из дневника А. Чудакова

26 июля. Дал маме почитать роман – впервые бóльшую часть – в прошлом году читала только 2 главы.

– Хороший у тебя язык. Сейчас пишут как в газете или будто доклад делают. А у тебя настоящий русский язык, ясный, простой, выразительный. В чеховском духе.

Прямо целую историческую эпоху охватил – как Солженицын.


29 июля, Тампере. Приехал на VI World Congress. <…>


30 июля. Вчера непрерывное общенье с теми, кого не видел 3, 5, 8, 15 лет – Гасановым (живет в Германии), с Леной Краснощековой – живет в Афинах, штат Джорджия, написала книгу о Гончарове, с Андреем Степановым, который там стажировался, Гретой Злобин, Богомоловым, А. Д. Михайловым и Таней [Николаевой], Олей Ревзиной, Мироненко. <…>


20 октября, Истра. Вышел 10-й № «Знамени» с I частью моего романа. Полистал, в журнальном виде читать не стал: текст надоел – или вообще всё. Не то было раньше. Вышедшую статью перечитывал, смотрел, что получилось. Л., напротив, читает: «Твой роман мешает мне работать». «В каждой главе, кроме общего потока жизни, есть еще какой-нибудь идеологический удар. Каждая глава отяжелена идеологической тяжестью. <…> У тебя: несмотря ни на что – жизнь идет, есть замечательные люди, которые живут, помогают друг другу, воспитывают детей, ведут интеллектуальные беседы». <…>


21 октября.<…> Умер Юрка Лейко (20 октября, Вят – 20 марта) – второй из нашей троицы. А еще вчера я хотел подарить ему журнал с романом, где он узнал бы нашу жизнь 50-летней давности. Л. по телефону: «Пока ты писал, уже и читать давать некому»[45]. <…>


26 октября. 24 октября, несмотря на болезнь (тяжелый бронхит, впервые в жизни), был на панихиде по Юрке Лейко. Сказал, что нас было трое: он был Атос. Всем понятно, что это значит. Он был человек долга, человек чести, человек спокойной и холодной храбрости – в наше время, когда этический и политический конформизм стал делом обычным, это встречается не часто.


28 ноября.<…> Сегодня приехал в Кёльн – добирался от Дюссельдорфа с приключениями, но все равно в сто раз легче, чем в Корее, – надписи понятны, обо всем можно спросить.


29 ноября. <…> слушаю радио – любимую свою немецкую эстраду. Вспомнилось:

В Щучьем испуганный Роберт Васильич, наш преподаватель немецкого, через огород прошел к Крысцату, играющему на патефоне трофейные немецкие пластинки: «А вы знаете, что вы играете?» «Мы не понимаем. Марши бодрые такие, с утра хорошо послушать.» Это были нацистские марши, в том числе «Хорст Вессель» – странно, что Крысцат, прошедший войну, этого не знал. <…>


3 декабря. С утра – большой предрождественский концерт – Бах – с изумительными солистами (тенор James Taylor). Передача популярная, дирижер все объяснял. По ассоциации вспомнил концерты 50-х годов в Большом зале и, кажется, в зале Чайковского с истерической ведущей по фамилии Виноградова.

Страна наша ухитрилась устроить себя за последние десятилетия так, что ни от чего на Западе нет беспримесной, чистой радости: увидишь чистые улицы – вспомнишь нашу грязь везде, узришь ухоженные замки – представишь наши разрушенные, заброшенные дворцы с облупившейся штукатуркою, услышишь их церковный хор… И мы б могли! И мы…


5 декабря. Начал главу «Сапожник дядя Дёма Каблучков». Полностью перекроил первоначальный намеченный – скучный – план: вдохновенье, вдохновенье… Для него надо уехать на Филиппины, в Тайланд, в Кёльн…


6 декабря. Самое тяжкое – не твоя собственная смерть, а гибель культуры всей Земли. Неужели может исчезнуть всё, всё – и египетские пирамиды, и Кёльнский собор, и Гегель, и Пушкин, и Моцарт, и Толстой?.. <…>


7 декабря. Вчера читал вторую лекцию «Чехов и массовая литература 80-х годов. Возникновение нового литературного качества». Задавали вопросы, много было русских студентов, обучающихся в Slav. Inst. Присутствовали Володя Порудоминский и Олег Клинг.

Олег за сутки прочел мой роман. <…> Говорил, что это особый жанр – «идиллия», что сюжет движется чередованием «от я» и «от Антона» (то, что не понравилось Роднянской), а то, что нет острого сюжета – в конце ХХ века его никто и не ждет. Композиция глав заменяет сюжет.

По поводу вчерашней записи про смерть. Вдумался: если быть честным до конца, то в гибели всей культуры я все равно сожалею о своей крохотной песчинке в ее здании, которая тоже погибнет.

<…> В библиотеку мне занес «Известия» с обсуждением гимна Володя Порудоминский. <…> В связи с гимном вспомнили Михалковых – и С. В. и Н. С., который забыл весь свой монархизм и хочет, чтобы был старый гимн: видимо, справедливо надеется, что слова в третий раз поручат писать папе!


9 декабря. С Володей Порудоминским по телефону: – Как хорошо, что вы позвонили! Я прочел ваш роман[46] и ни о чем больше говорить не могу. Это – настоящее!

И совсем меня смутил: «Я не знаю, кто еще бы сейчас мог написать такое. Конечно, этот материал, но его преображение! Я не знаю, как это делается. <…> То, что нет острого сюжета – мне не мешает. А какой сюжет в «Детстве» Толстого? Несбывшийся сон? Сюжет – дед и внук, их отношения снаружи и изнутри. А над последними страницами о деде я даже заплакал. Дед – человек без недостатков. Но это и пленяет. Это законченный, цельный образ.

Я: – Мариэтта говорит, что это еще не изображенный раньше тип русского человека.

– Именно. Но теперь он изображен. Очень хорошо про отца. Я знал одного очень талантливого журналиста, работавшего в «Пионерской правде». Однажды были какие-то цензурные сложности с номером – так он заново один сочинил весь номер.

– Включая письма пионеров?

– Включая письма. Ему было все равно, что писать – передовицу, письма, отклики. А есть журналисты, которых когда заставляли писать о сахарной свекле, они должны были полюбить эту сахарную свеклу – иначе не могли.


10 декабря. <…> Насколько хорошо настроение физическое и творческое, настолько отвратительно политическое: приняли старый гимн. Перезваниваемся с Л. по этому поводу – она пишет статью, хотят они там издать брошюру со статьями на эту тему и распространять ее.


24 декабря, утро. Разбудил звонок из Москвы. «Знамя» присудило мне премию «За произведение, утверждающее либеральные ценности». Л. сказала, что это – самая престижная премия журнала. Но – к понедельнику, т. е. к завтрему (как всегда у нас!) надо написать «нобелевскую речь» 2–3 стр., которая пойдет в № 3.

Только сел, а по TV документальный фильм о теноре Tauber’е, о котором я только читал, а тут – множество фрагментов 1927–1930 гг. в его исполнении – из Легара, Оффенбаха, Штрауса, Леонкавалло, Шуберта («Серенада» – очень хорошо).


31 декабря. 28-го прилетел в Москву из Дюссельдорфа. С чемоданами поехал в издательство к Кошелеву[47], где на ступеньках встретил убегавшего В. Н. Топорова, а в помещении уже давно выпивали:


В. М. Живов, Вера Мильчина, Боря Успенский, Кошелев и Козлов[48], Саша Осповат, С. Бочаров.

Расспрашивали у меня про Кёльн, потом разговор свернулся на 91 и 93 год, все вспоминали, кто где был и т. п., кто как думал: советская власть навсегда или нет. Большинство думало: навсегда. Сережа Бочаров сказал, что помнит, как я говорил, что кончится, и всегда в это верил. Я внес уточнение: верил, но прикидывал: буду ли еще в силах в это время работать и вообще пользоваться дарами свободы.

<…> Это уже было при Л., которая опоздала часа на два, т. к. ездила в типографию брать книгу «За Глинку!»[49], составленную ею, Курилкиным и Тоддесом.

Книга – убойной силы, и то, что она ни на что не повлияла, что старый гимн все равно приняли, – не страшно, м. б. в перспективе времени даже важнее, как идеологический поступок, из тех, что влияют на историю.

2001

1 января. Странно было б не начать новое, третье тысячелетие с новой тетради. Старая кончилась тютелька в тютельку.

Хорошо помню, сколь далеким казалась эта дата в ночь встречи 1951 года. Но наступление второй половины ХХ века ощущалась острее – видимо, по детской впечатлительности. И с волнением позднее воспринималось письмо акад. Обручева «Привет вам, путешественники в третье тысячелетие» – ощущал себя таким путешественником. Мечтал поднять бокал и сказать: «С Новым годом! С новым веком! С новым тысячелетием!» И поднял.

Встречали с Л. дома – был еще только Женя Тоддес.

Впервые слушал новый-старый гимн. Женя заткнул уши. Первый текст по сравнению с этим – просто классика. Как острил Шендерович, Михалков сочинил новый, третий вариант гимна – «надеюсь, последний». Сильно подпортили настроение перед вступлением в следующее тысячелетие. Последние десять лет не думалось, что такое может произойти.


2 января.

…Кто знает, что такое слава…

С утра – звонок от Иры Роднянской, поздравляла, поговорили о 3-м тысячелетии. <…>

– <…> В последнем номере нашего журнала Василевский в своем обзоре сожалеет, что не напечатал твой роман у нас[50]. Я не могла подей ствовать, я не имею влияния. Откровенно скажу, я не думала, что надо печатать весь роман, но считала, что главы. Все кругом роман хвалят.

Я сказал, какая разница, где напечатано, но потом спохватился и сказал: «Мне, конечно, было бы приятнее в «Новом мире»».

Л. сказала, что тут надо было бы им вмазать (она хорошо помнит, что Ире не понравилось), но мне как-то не пришло в голову.

Почти сразу же – звонок от Тамары Ганиевой – она больше не завотделом литературы и языка в Российской энциклопедии, «поэтому много времени. Но твой роман не могла отложить, начав. Читала всю ночь. Волна чувств. Я совершенно потрясена. Неожиданный подарок. Я как лингвист восхищена твоим языком. Только у Даля найдешь такие выражения. Ты спокойно пишешь: «пропускная бумага», а не «промокашка», «глубенеть» (даже у Даля нет, но слово образовано по правильной модели!). А худая – «пройди свет»? Какое народное выражение. И все это не выглядит какими-то архаизмами, а просто старым, классическим русским литературным языком. И для меня еще в том было потрясение, что он в тебе сохранился с детства, был где-то в тебе, хотя разговариваешь ты на современном литературном языке.

Замечательно про чеченцев. Объективно, многое в них объясняет (как в драке до конца стояли их дети, мальчишки, как я понимаю, лет 10–12, не больше).

Но, конечно, потрясающий дед. Да и бабка великолепна – со всеми своими ножичками и вилочками.

Все время проступает фон XIX века, а это очень важно – он почти исчез в современной литературе.

<…> Ты поздно начал, но теперь тебе надо писать и писать, не останавливаясь! О твоем романе везде только и говорят».

Я-то думаю, что говорят главным образом от неожиданности – так хорошо всем известный человек вдруг оказался не тем, за кого его держали.


22 января. Огромное несчастье: возле Галапагосских островов потерпел аварию нефтеналивной танкер, и уже 575 тонн нефти вылилось в море, нефтяное пятно движется к островам, как раз к пастбищам морских львов. А там рядом – и знаменитые черепахи, которые спокойно жили 200 лет, не подозревая, что кончат свои дни так бездарно. И никому не приходит в голову отнести трассы этих вредоносных судов хотя бы на 500 миль в сторону! Если души видят, что делается у нас, что испытывает душа Дарвина!..


27 января. 24-го был с Л. в швейцарском посольстве на презентации книг Хайди Тальявини о Чечне; книгу подарила с надписью «моим первым учителям»! Долго беседовал с С. К. Аптом – рассказывал мне про мой роман, говорил, что хозяйственные детали – самое интересное в романе. Считает, что это – несомненный новый материал, а современность надо убрать. <…>

25 января в Овальном зале библиотеки иностранной литературы было объявление номинантов премии Аполлона Григорьева: главная $25 тыс., две других – по $2,5 тыс. Я попал в шортлист из 7 фамилий, но в тройку не попал. Жюри – А. Василевский, Латынина и еще два критика из провинции. Латынина потом подходила и говорила, что в ее тройке я был. Все почему-то думают, что я очень расстроен, не скажешь же всем, что я рот и не раззявливал.

Потом подошла дама и сказала, что я номинирован на премию «Нацбестселлер». <…>

28 января. <…>. Камень с души: нефтяное пятно от потерпевшего аварию танкера переменившийся ветер относит в сторону от Галапагосских островов.


29 января. Какая-то китаянка установила мировой рекорд в плавании на 200 м брассом – 2 мин. 19,5 сек. Приятно сознавать, что для тебя это был когда-то совсем не заоблачный результат (хотя бы и в женском плавании).


10 февраля. 2-го на даче отмечали мой день рожденья: Женя Попов, Андрей Немзер, Г. Н. Владимов с новой молодой женой Женей, мы с Л. <…>


10 марта. Вчера приехал на дачу, где не был со 2-го февраля. Снежные заносы, каких еще ни разу не было. Надо писать доклад на Международный конгресс по русскому языку в МГУ, рецензию на Чумакова, но сутки расчищал снег, таскал дрова, топил на плите снег и проч.


26 мая. На даче с Женечкой, которая закончила учебный год.

Вчера были с Л. в немецком посольстве по поводу присуждения премии Тёпфера Юзу Алешковскому.<…>

Чупринин сказал, что выдвинул мой роман на Букера.

<…> Немецкий атташе культуры долго говорил речь о Юзе Алешковском (с переводом). Юз сказал ответную речь, где вставлял свои излюбленные словечки. В частности, сказал «водяра». Переводчик это никак не перевел, сказав просто «водка» («wodka»). Я, уже выпивший рюмок пять, прокричал ему через весь зал:

– Ubersetzen Sie bitte «водяра»!

– Das ist unmöglich! – развел руками добросовестный немец.


25 июля. Снится черт знает что – будто я веду вечер памяти Агнии Барто!

15 августа. Все это время – на даче, готовлю полный (не журнальный) вариант романа. Ничего не читаю, ТВ не смотрю. Чукча не читатель, чукча писатель. Звонила Л.

– Повеселю тебя отзывами о твоем романе. Юра Карякин пришел к Юре Давыдову[51], а тот читает вслух своему взрослому сыну <…> главу про Ваську Гагина, и оба укатываются со смеху. Карякин к ним присоединяется, и целый час веселятся по поводу этой главы. <…>


28 августа. Все эти две недели гоню – готовлю роман для отдельного издания.

М. б., действительно, изъять современность (не нравится Е. Т<оддесу>, Л., Апту) и главы типа «Сексуальный самум»?.. <…>


23 сентября. [За] неделю – после замечаний Л. и Жени Тоддеса выкинул окончательно и до этого уже сильно порезанную линию Лили – Юрика – Вали. Всего 4 главы, в том числе и «Кобры Мозамбика», и все записи из архива Антона. Л. говорит, что роман приобрел единство, которое в нем есть, но этими главами разжижалось. Сидим с ней на даче второй день, читает окончательный вариант, которым восхищается.

– Подымаешь со дна град Китеж и, с другой стороны, показываешь всю необозримую Россию.


14 октября. <…> Вечер. Весь день читал верстку романа. Ум за разум заходит. Кузьминский прав – после исключения московских глав, про Юрика, про кухни, «Кобр Мозамбика» (всего около 4-х листов) все стало стройнее и единее. Но – и однотемнее. Выпал образ молодого героя (даже двух) – не осуществившегося, не написавшего того, что мог бы. Немного жаль. Возникла мысль – нужно написать новую, современную повесть, где будет такой герой. <…> Неужто не окончены мои дела с прозой после романа?..

16 октября. Странно, что по ТВ не вспомнили про этот день 60 лет назад – трагический для Москвы.

Дочитываю верстку романа. С выброшенными главами это был совсем другой – не только исторический – роман.


7 декабря. Вчера был на торжествах по поводу премии Букера. Присудили Улицкой. После этого к нашему столику (Рассадин с женою, Саша Морозов с женою) стали подходить разные лица и говорить, что они считают меня более достойным, чем Улицкую, что ее вещи – дамское рукоделие и проч. Латынина, Прохорова и проч., и проч., много незнакомых. <…>

2002

1 января. Новый год – у мамы. Разговаривали в основном о моем романе. <…>

Вторая половина года прошла в дописывании романа, его печатании, работе с редактором, интервью, выступлениях и прочей суете. Видимо, это интересно лет в 30.

3 января. На дне рождения Л. были Женя Тоддес, Саша Осповат и Женечка. Обсудили программу тыняновских чтений – чтобы уйти от левинтоновского маргинализма и придать им теоретический характер. Например, поставить проблему создания истории литературы: Осповат – I пол. ХIХ в., я – вторую, Л. – литература советского времени и проч.

Надпись на романе, подаренном в день рождения:

Тому назад уж … лет

Твердила ты: пиши! Пиши!

И пред закатом я на свет

Все ж нечто вылил из души.

Тебе тут многое не ново:

Все та же Стеллера корова,

Быки, верблюды, кони, псы,

Озер, степей и ям красы,

Семьи за пропитанье Kampf,

Печник профессор Резенкампф…

……………………………………

<…> 2.1.2002.

30 января. Прочитавши роман, звонили Л. Г. Зорин и Наташа Кожевникова. Наташа (много, запишу чуть-чуть):

– Первая серьезная книга последних лет. Никакого постмодернизма. Что ты сейчас свободный человек – неудивительно, но по роману видно, что ты и раньше был таковым. Много трогательных вещей: Гагин, учительница, которая каталась на венике. Юмор свой, особый. <…>

Смутила: «Видно, что автор хороший и добрый человек. Я тебя знаю 40 лет, и это подтвердилось».

Зорин: – Прочел с громадным удовольствием, хотя здесь это не то слово. Расцениваю это как подвиг: восстановлена не только ваша собственная жизнь, но жизнь гигантского пласта людей. Память у вас просто чудовищная. Все это восстановлено на почве материальной жизни, и поэтому достоверно. Показано, как выживала мыслящая Россия, брошенная в эту мясорубку. Прекрасный русский язык, прекрасная проза.

Оказалось много общих вчувствований. Я тоже пересматриваю старые фотографии и с ужасом думаю: все покойники! Даже этот 6-тилетний мальчик. Может, жив? Ему должно быть 95 лет. Не, вряд ли.

Сказал ему, как тяжело мне было писать последнюю главу, где про это.

– Еще бы! В пьесах – я написал 48 пьес – легче, но и там тяжело об этом. Работа на износ.


3 февраля. Вчера звонил, прочитав роман, К. Я. Ваншенкин; писал у телефона на листки.

– Давно не читал ничего подобного. Замечательная книга. Какой язык! А сколько замечательных мыслей! <Первый, кто сказал про мысли, а я-то считал, что это первое, что заметят.> Память у вас просто фантастическая. Целая энциклопедия вещей, людей, ситуаций эпохи. Если все это расположить в алфавитном порядке, действительно получится энциклопедия. Это имеет историческую ценность. И озера, и лес, и лошади, и верблюды. И печи, и копанье земли. Я подумал, как бы был рад Твардовский, прочитав такую книгу. Все это потрясающе описано. Я встречал на фронте таких людей, которые все могут, – сам я копать терпеть не могу. Про окапыванье у вас правильно – под огнем копали «ячейку для положения лежа». Правда, постепенно переставали, притерпевались, надоедало… Даже каски не надевали. Чаще всего погибали ребята приблатненные – сам черт не брат, мне приказывают, а я не хочу! А «деревня» – та окапывалась – и оставалась жива. <…>

Много трогательного. Читается – не оторвешься, а ведь нет единого сюжета. Читать хочется не торопясь, что я и сделал.

Как всегда, мне стало неудобно, и я перевел разговор на его поэзию – как в Студии худ. слова у Оленина мы учили «Мальчишку», какие у него эссе <…>, про его мемуары и проч. – все это я читаю с 60-го года.

11 февраля. Звонил А. М. Турков.

– Прочел ваш роман с великим удовольствием. Очень хорошая книжка. Очаровательный дед, да еще подсвечен другими – отцом, мамой, соседями. Я читал даже с некоторой завистью – у меня не было ни прямого деда, ни отца. И очень хорошо написано. <…>

Очень важно, что вы показываете: семья выстояла, не перемололась, как пишут обычно. Ощущение целого особого мира. Вас миновала чаша сия, а у меня ведь есть госпитальные впечатления, там солдаты говорили так же откровенно, как и у вас в романе: «дальше фронта не сошлют». Потом, правда, выяснилось, что были и худшие меры воздействия. Кроме того, ведь была надежда, что что-то изменится. Ведь написал же Овечкин повесть «С фронтовым приветом». Я многое тогда не понимал, был зелен, попал на фронт после школьной скамьи, но тоже это чувствовал. И потом: как облака на небе идут в разные стороны – на разных высотах, – так и люди думают по-разному. Всё было.


4 марта. Гоголь! Второй юбилей, который я осознал в жизни – 8-классником, в 1952 г. (первый был пушкинский, в 1949-м). Полвека! Вот уже и я спокойно (спокойно?) пишу это слово. Хотел в этот день положить цветы к андреевскому памятнику, взять Женечку, но неудача – заболел мерзким гриппом. «Счастлив тем, что целовал я женщин, Мял цветы, валялся на траве…» И – читал Гоголя.


5 марта. Г. Каменская, моя слушательница в МГУ в 1970/71 гг., по телефону о романе:

– Книга очень отличается. Журнал не дает представления. Но издано плохо: серая бумага, опечатки.

Видно, что для автора слово важнее человека.

– Для героя!

– Ну, это вам виднее, герой или автор – я их объединяю.

– Герой-автор привык к уединению. И в этом уединении сосредоточился на себе. Самоирония есть, но ее мало. Там, где один из персонажей говорит, что Антон похож на Брута, – я бы такое про себя не написала!

<Что это один герой говорит другому герою, я уже объяснятьвозражать не стал.>

Много провинциальной слесарно-портняжной лексики…

– Народной! Если вы ее не знаете…

– Мне это было скучно. <Голос столичного снобизма.> Риторическое кольцо: с деда начинается, дедом кончается. Очень изящно. Да, опять про провинцию. Автор не выдавливает ее из себя по капле, как Чехов, а культивирует провинциальность. <Опять московский снобизм.>

Вы и семья осуждаете эвакуированных, которые не хотели работать. Но ведь бывает такой ступор, когда руки опускаются! Может, у них и был?

– У всех? Там у меня есть про сестру Цветаевой – она освоила огород, работала – и прокормилась.

– Иногда слишком много навоза и помета. В эти места надо делать интеллектуальные вставки. Главы «Вечерний звон» и «Другие песни» не понравились. Кто это все поёт?

– Если у вас, в семье полковника, это не пели, это же не значит…

– И вообще, в этих главах виден литературовед! <Надо спросить у Л., виден ли.> Если герой – историк, он должен мыслить датами. С самого начала. Что он по-другому мыслит историю – в слове – объясняется слишком поздно. Очень понравилась глава про общежитие – этот кошмар с 9 койками. Неужели жили по 9? Это же уже казарма!

– И были рады, что эту койку получили. Так были низведены.

– Нет беллетризации типа: «Митрич, закладывай лошадь!» Жалко, что не изображены московские тусовки 70-х годов – только чуть.

Самая большая заслуга – после вашего романа хочется писать мемуары. Я ведь детство провела в закрытом городке «Свердловск-45». Закрытый настолько, что двери квартир не запирали – чужие в городок не попадали. Я даже придумала начало. У вас похоже на «Гости съезжались на дачу». А я хотела бы начать так: «В городе было все». Действительно, было. Мать с соседкой обсуждали проблему, как лучше сохранять черную, а как красную икру, стоит ли покупать винограда целый ящик – не испортится ли.


14/III. Был на вручении премии Ив. Петр. Белкина в Пушкинском Музее. Первый, кого встретил, был Фазиль Искандер: – Прочел твой роман. Я просто потрясен твоими знаниями! Говоря словами Белинского, энциклопедия крестьянской жизни! Я даже не представлял, что ты это знаешь.

– Да у тебя самого: и как буйволиц доят, и как сыр делают, мамалыгу варят.

– А интересно: отзывов больше от нашего поколения или от молодежи?

– От нашего.

– Да, что-то случилось. Какой-то перелом. Но все вернется!


17 марта. Вчера на ВВЦ часа полтора надписывал свою книгу, а Виталий Леонтьев ее рекламировал:

– Те, кто ценит в литературе не сенсационность и не злобу дня, а то, что заложено в каждом настоящем русском…

– Это могло бы стать русской робинзонадой…

– Лучший роман года.

– Бережно пронес сквозь… память о русской культуре, о том, что мы потеряли безвозвратно и что смогли сохранить.

– Триумфатор выставки Non fction…

– Осталось ли в нас что-нибудь от старой русской культуры? На этот вопрос отвечает роман Чудакова «Ложится мгла…».

– Те, кто любит настоящий русский язык…

– Роман, поучивший наибольшее количество отзывов.

– Роман-эпопея о русской жизни… <…>


23 апреля. Конференция в Пскове, посвященная 100-летию Каверина. <…> Б. В. Аверин. Мемуарная проза Каверина. <…> Подарил Маше Виролайнен и Аверину свой роман. Аверин тут же на заседании стал читать: «Одна рука черная <кузнеца>. Другая – вдвое тоньше, белая <деда>». – «Это нельзя придумать, это было!» Но я эту сцену придумал всю от начала до конца.


3 мая. Поправляя одно слово в концовке романа, ее перечел.

Расстроился.

<…> От некоторых стихов, романсов, прозы мне хотелось плакать. И вот уже не один читатель говорит, что плакал(а), читая последнюю главу моего романа. «И все они умерли». Неуж и мне удалось?..


18 июля. С Марленом Коралловым по телефону; записывал: говорил про роман.

– Я поразился! Я вас никак не связывал с этим пластом жизни. Ученый, талантливый, но с этим пластом…

– Ссыльно-каторжным?

– Да!

– Ну, я очень сбоку…

– Но выбрали вы именно этот пласт! Значит, он в вас лег как главный! Как точка отсчета в оценке всего. И я с вами во всем солидарен. Что меня больше всего поразило – блистательная память, количество бытовых деталей, тонкостей. Из писателей одни могут накидать подробностей, другие дать обобщения. С моей точки зрения высшее достижение – соединение того и другого, и оно у вас есть.

Еще одна психологическая черта, располагающая в вашу пользу. Я недавно прочел книгу Генц о Лиле Брик (она работает с архивом Катаняна). И у меня – сразу враждебность: Лиля и ее круг упоены своей исторической значительностью, у них – кровное пренебрежение к быдлу, коим они считают остальных и среди которых я полжизни вращался. И вас я прочитал после этой книги. И прочел про тот народ, который они презирали.

Где я сидел? Под Карагандой, Песчанлаг, лагпункт Майкадук. Долинка, которую вы в романе упоминаете, – курортное местечко – это с/х лагерь… Меня туда перевели, и туда ко мне приехал Белинков, после 8 лет получивший четвертак, как и я.

2003

5 января. С Юликом Крелиным, которому недавно сделали операцию по поводу рака прямой кишки и почки, поговорили об Эйдельмане, литературе, о смерти.

– Я раньше смерти боялся. Как это: меня не будет, и я ничего не буду знать, что происходит.

– Я раньше тоже огорчался, но потом понял, что ничего хорошего не будет, станет только хуже.

– Это тоже интересно. А я прочел у Сенеки, что о смерти надо чаще думать, тогда она не так будет страшна. Я стал – оказалось: верно.

– Привыкаешь?

– Видимо. Не знаю. Но – верно.

Поговорили о том, как не хватает Эйдельмана. <…>


28 января. Л. уехала к своим бедным подшефным туберкулезным детям в Горно-Алтайск; пошел на вручение премий «Триумфа» один. <…> Битов <…> – Читаю с запозданием твой роман, нравится. Плуг поставлен под нужным углом. <…>

10 апреля. Звонили из «Олмы-пресс». За 1-й тираж мне ничего не причитается, более того – я им еще и должен и буду покрывать этот долг из второго издания, буде оно состоится!

Срочно (за два дня) дописываю свой доклад «Вторая реплика» для Ялты. Завтра отъезд.


13 апреля, Ялта. Дом актера. <…>

Утром – море в 50 метрах под окном! Солнце. Всю ночь оно под окном же шумело.

<…> Надо сдаваться![52] Забыл плавки – то, что всегда клал в чемодан в первую очередь!.. Это, впрочем, не помешало славно поплавать в море. Вода чистая, пляж пустынен, солнце; на пляже пили мускатель.

Люди делятся на две категории: одни хотят жить здесь и сейчас, с максимальным телесным и душевным комфортом; другие – в памяти потомков, своих книгах, стихах, мелодиях, и ради этого готовы на любые лишения здесь и сейчас.


14 апреля. С утра почему-то вспомнился Борис Балтер. Умер больше 30 лет назад, а мог бы жить до сих пор. <…>

XXIV Чеховские чтения, Чеховский музей. <…>


16 апреля. Доклады почти все – полный бред. Не выдержу – сочиню очередную пародию. <…>


7 мая. Вчера прилетел в Кёльн. <…>


10 мая. <…> При каждой сложности (= неприятности) жизни (например, сейчас в Кёльне: содрали много за квартиру, сложно утрясал несостоявшуюся поездку в Париж и пр.) убеждаюсь, к ней (жизни) я не приспособлен, хотя, видимо, недурно много лет притворялся, и все считали, что у меня все в порядке. Не в порядке. Каждая чепуха стоит огромного нервного напряжения, последующего самоедства, что сделал все неправильно – а в этом состоянии не могу работать. А когда удается это не разгрести (этого почти не бывает), а отодвинуть, забыть (и загнать этим в тупик), то работаю несколько дней прекрасно, в последнее время таким образом написал статью (недурную, кажется) в Festschrif Вольфу Шмиду, полуторалистную статью о «Коньке-Гобунке». Таким же образом написал роман – но это была исключительная ситуация: Корея, никто ни с чем ко мне не лез, не было быта, никаких взаимоотношений ни с кем.


<…> «Dienstag, 13 Mai 2003 11:56 <…> <Мое стих-е, посланное по e-mail>[53]

К <…>

Я приснился себе медведем, теперь мне трудно ходить.

Г. Адамович

Я все жилы тянул, надрывался

Человеком когда-нибудь стать:

Разучился лапу сосать,

Научился читать и писать.

Но, похоже, медведем остался.

Приучился носить костюм,

Шаркать лапой, убравши когти,

Перестал даже быть тугодум,

В заграницы езжу в гости.

По утрам я уже не рычу,

Косолапя противовольно;

Если гладить меня – молчу

Или тихо урчу довольно.

И почти привык к людям,

Правда, что-то их слишком много.

Но уж тут виноват я сам,

Что покинул лес и берлогу.

17 мая. <…> Покойный палеоботаник Сергей Викторович Мейен, про которого говорят, что его имя будет стоять рядом с именами Четверикова, Любищева, Вавилова, на вопрос, как отделить бесплодный шовинизм от естественного желания сохранить своеобразие, охранить культуру от безнациональных идей современности, сказал: «Индикатором должно служить отношение не к своей, а к чужой культуре: если «патриот» хоть чем-то принижает чужое, значит он ратует не за своеобразие, не за разнообразие культур, а за свое господство – значит, «возрождение» он видит в подавлении» (Вопр. ист. науки и техн., 1987, № 3. С. 171)».


11 июня. 10-го в ресторане «Огород» (Пр. мира, 28) был большой съезд в честь присуждения Ире Прохоровой Госпремии. <…>

На торжестве Ирина пела частушки и танцевала очень изящно. Общался с Галушкиным, Ивановой, <…> А. Зориным. Последний рассказывал, как он изучал в Гарварде со студентами мой роман. Один аспирант написал интересную работу: сравнение моего романа с «Виньетками» Жолковского. У обоих авторов преодоление мрачной действительности, но у Жолковского словом (и все в конце концов сводится к mot автора по поводу изображенного), а у Чудакова – при помощи коллективных усилий.


15 октября. <…> Л. говорит, что мне в моем романе помог не опыт «глубоких филологических идей», как считает Немзер, а опыт читателя классики, причем читателя-шестиклассника. Справедливо.

Но я сказал, что не воспользовался уроками классики в одном смысле: в смелости. Убрал целую большую главу с записями Антона («Записки дилетанта»), которая «выбивалась» по типу (что-то розановское, что-то похоже на Олешу).

Л.: – Не согласна! Твоя смелость – именно в отсечении этой главы и отброшенных тобою городских глав. Они в целом неплохие, но не лучше современной городской литературы, а остальной роман гораздо ее выше. <…>

Дневник последнего года (1 января – 31 августа 2005)[54]

января.

Вчера длинный разговор с Л. – заклинает не откладывать издание «Чехова в рус. критике». Считает, что Ицкович возьмет. Давно, давно пора! Обещал ей приступить, поехав на дачу, в середине января.


января. 2-го у Л. на дне рождения: Инна, Маня с Янисом и Женечкой, Н. М. Зимянина и, как всегда за последние 25 лет, Саша Осповат. <…>

Пишу статью о тотальном комментарии «ЕО» в сборник Иры Сурат.

Объявили: население земного шара перевалило за 6 млрд. Это получилось, когда в Китае оно стало 1 млрд. 300 мил. Гордятся: это могло бы наступить еще 4 года назад, если б не их программа «одна семья – один ребенок». 4 года. Не густо. Еще недавно их было меньше миллиарда. А я что говорил еще 35 лет назад?.. Хорошо помню, как учили в школе: население Земли – 2 миллиарда. О, великий Мальтус! Никто не понимает, что через 50 лет (дай Бог, чтоб не раньше!) в мире будет 3 проблемы: потепление климата, нехватка пресной воды и перенаселенность. И все религиозные, партийные, социальные противоречия померкнут перед этим вселенским кошмаром.


8 января. Фильм Ф. Дзефирелли «Молодой Тосканини». Как всегда у Дзефирелли, музыкально и роскошно. Правда, Тосканини выступает там против отсебятины дирижеров, как поборник точного следования партитуре авторов. Фильм сделан в 88-м году, до опубликования дирижерских партитур Тосканини, из которых видно, как свободно он относился к тексту великих. Но при всем том – певцы, оркестр… Гениальный марш из «Аиды» – до слёз (слаб стал…).


9 января. С тех пор как в моей душе (лет в 12) открылась дверца в литературу и науку – ее уже сможет закрыть только смерть.


10 янв[аря]. Звонил Саша Кушнер.

– Я давно прочитал ваш роман – не знаю, роман это или нет, но это замечательное произведение. Прекрасно описаны все эти подробности, вещи, умения, дела. И какое у вас умение видеть предметы и любить их!

– Не знаю, конечно, сколь хорошо они описаны, но у меня была самонадеянная мысль, когда я дарил вам книгу, что вам это должно быть близко, что у нас общая любовь к предметному миру.

– Конечно, конечно! Ваш учитель в этом видении – Чехов, недаром вы о нем так много и хорошо писали. Но у вас – иначе. А дед – необыкновенный!

– Спасибо, Саша. Мне очень хотелось написать об этих людях, которые уже почти все ушли.

– Это нужно, нужно. Я тут недавно написал одну статью – о Мандельштаме и Пастернаке. Они были втянуты в этот круговорот.

– На самом деле мелкий, политический, хотя он и выглядит большой историей. Для них мелкий, для их масштаба. Но они не могли иначе.

– Не могли. Но лучше бы Мандельштам не писал «Мы живем, под собою не чуя страны». И не читал бы это всем. Хотя да, тогда это был бы не он. Но сколько бы еще написал!..

Лене тоже очень понравился ваш роман. Не собираетесь ли в Питер? Заходите. Посидели бы втроем, поговорили.

11 января. Кажется, статья летит к концу – в пушкинский сборник Иры Сурат. Читая с утра до глубокой ночи Пушкина, еще раз напишу: слаб стал до слез на великую русскую литературу. Пушкиным надо было заниматься раньше, когда нервы были крепче.

Любищев записывал время по минутам – на чтó сколько ушло. Нечто попробовать – хоть с неделю?..

/Сегодня – полтора часа на ремонт молний у сумки (после того, как узнал, что в мастерской починить или вставить одну стоит 120 р.)/[55]. …Да, школа ВВ[56] – великая школа. Говорят, эрудиция. Конечно, он знал больше о русском языке, чем любой другой филолог. Но не это главное. Главное у него – ощущенье слóва, проникновение до самых его глубин и всех приращений и потерь в контексте – этим поистине дьявольским чутьем не обладал более никто. Хотелось бы надеяться, что хоть в какой-то степени я этому у него научился…


13 янв[аря].

Уж был денёк!

Вчера с 1000 показывали меня на ТВ по «Культуре». От наговоренного минут на 20 в студии оставили минуты две. Все ж не зря – принес им целую сумку книг ВВ, кои они и показали, а без меня не догадались. Был Кань Чул (сочинял ему вступительное слово). Потом поликлиника (жить буду!), в 17 час. на Пушк[инской] комиссии Валя Непомнящий читал свои мемуары (см. «Записи докл[адов]» № 4) – «Вокруг Пушкина». Первый – о Свиридове: «В 90-м году И. Роднянская, одна из выдающихся критиков нашего времени, предложила мне написать рец[ензию] на книгу Свиридова. Я не музыковед, не знаю нот и в жизни не прикасался ни к одному муз. инструменту. Но благодаря советскому радио я знал всю симфоническую классику, пел весь шаляпинский репертуар и проч. <Сказать Вале: мои музыкальные познанья – оттуда же!>. Свиридова тогда я знал не много. Но «Роняет лес багряный свой убор…» <пропел очень точно первую фразу> – это… Романсы Глинки, Рубинштейна – это: Пушкин и Рубинштейн, Пушкин и Глинка, а Свиридов – это Пушкин и Пушкин! Такое еще только у Бородина и Кюи. <Не «Сожженное ли письмо»?..>


Второй мемуар – речь на вручении Солженицынской премии Панарину за «Реванш истории». Ряд известных, но хороших цитат: «Все думали не об истине, а единственно о пользе» (Карамзин); «Культура – система табу» (Леви-Стросс). Еще не было времени, когда бы отменили все табу. Это – наше время. Панарин: Наша эпоха – предельной порчи человечества. Сейчас – не поражение России, а всего мира. И т. д., излагает Панарина со своими комментариями – о гибели культуры, всеобщем хамстве и прочее известное.

Сказать Вале: а не есть ли постоянная констатация нами всего этого равносильна нагнетанию средствами массовой информации сведений об убийствах, грабежах, катастрофах – т. е. создания катастрофического сознания, как говорят социологи – культуры человека пугающегося, живущего в сознании страха, боящегося этих ужастиков и одновременно желающего потреблять их еще и еще. То, что ты (мы) занимаешься при этом высокой культурой, – не оправдание. Она до масс не доходит. Не следовало бы подумать о средствах прямой борьбы с созданием в социуме этого катастрофического сознания, а не утешаться тем, что мы ушли в пещеры?..

Потом – мемуар про Крейна, к[ото]рый подсчитал, что Валя выступал у него в музее около 70 раз. «Крейн создал музей из ничего, из воздуха. Это – энергия народа, к[ото]рую Крейн собрал в кулак». «В его музее сквозь вещи проступал пушкинский текст»[57].

Последний мемуар не слышал – ушел на годовщину ВВ к Виктории. Были: Ю. Л. Воротников, В. Г. Костомаров, А. Б. Куделин, Надя – вдова Ю. В. Рождественского, Св. М. Толстая, вдова Никиты Ильича (я в разговоре: «…портрет Льва Ник[олаеви]ча, к[ото]рый тогда висел у него в кабинете…» С. М.: «Он и сейчас висит. Он же приехал из Югославии. И мы до сих пор не знаем, кто его написал, откуда он…»). Куделин рассказывал анекдоты, Костомаров в сотый раз вспомнил про статью «Это не русский язык» 48-го года (но не помнил, кто автор) и говорил что-то о том, что у ВВ много определений стилистики, но ни одно не повторяет другое и т. п. Надо мне в следующий раз, если он будет, сказать что следует о ВВ – о том знании и чувстве языка, помноженном на трудно представимую эрудицию, которых не было ни у одного ученого ХХ в. (даже у Шахматова и Щербы).

/[…] Заклеивал ручку у половой щетки./


Сказать Вале: Демидова очень хорошо читала замечательные стихи Пастернака, Бродского и др. о Рождестве. А в конце включили голос священника из рождественской литургии и колокола. И это было лишнее! Эти две равновеликие величины – сами в себе и не нуждаются в поддержке одна другой.


6 февраля. Просматривал том Л. Пумпянского – впервые после того, когда работал над ним так тяжело с Николаевым (но комментарий вышел превосходный). Вопросы все те же… Пумпянский предлагает строить историю литературы по вершинам – даже не писателей, а произведений – «Ревизор», «МД»[58] и др. Не есть ли это все же, как я всегда считал, методологический тупик?..


7 февр., 20 часов. 3 дня провели с Женечкой на даче, в тишине, мире и согласии, беседах о литературе и жизни. Поскольку было – 220 С, сначала на 1-м этаже было +6, перед отъездом – +220 С. Снег, псы, кот.


8 февраля. Умерла Таня Бек на 55-м году жизни, от инфаркта. Выпивая с ней в Липках 23 октября, мог ли подумать я!..

Говорили о ней с Л. Сказала о причинах любви ее ко мне в последнее время:

– Она тебя особенно полюбила после твоего романа. Это и есть настоящий литератор – ценить другого литератора за то, что он сделал.


10 февраля. Hamburg, Gastehaus an der Elbchaussee 195a. Из аэропорта ехали с Татьяной Толстой, к[ото]рая, как и я, приглашена als Mitglied des Puschkin-Preis-Kuratoriums der Alfred Topfer на заседание – видимо, последнее по врученью Пушкинских премий, дальше у них реорганизация, будет одна премия на все виды искусства (денег жалко). По дороге разговаривал по-немецки с таксистом восточной внешности и переводил Татьяне, присовокупляя свои замечания про таксиста, а когда расплачивался, тот сказал, что понимает по-русски, т. к. афганец и год провел в Ташкенте «в школе» – ясно, какой, – мог бы, мерзавец, сказать и раньше.


С Таней пили кофе и ужинали, выпили две бутылки вина, обсуждали кандидатов, рассказывала про свою клиническую смерть в 18 лет – что видела. А видела воронку, куда ее втягивало вперед ногами, свет, странный звук и еще что-то из набора, описанного в книге «Жизнь после жизни». «После этого я перестала бояться смерти, т. к. поняла, что на ней все не кончается». Поговорили об ее дедушке, А. Н. Толстом.

– Я никогда не верил, что он был пьяница. Написать столько к 62-м годам! Наоборот, он был трудоголик.

– Конечно! С утра садился и до обеда никто ему не должен был мешать. А насчет вина – он больше притворялся, он был актер. Он больше любил застолье, бражничество как действо.

Рассказала, как Алик Жолковский, ухаживая за Ольгой Матич, был вызван ее тогдашним любовником-негром на мордобой. В волненьи, негр сказал что-то на сомали. Автор книги «Синтаксис сомали» на этом же языке ему ответил. Пораженный негр вместо драки кинулся обниматься.

Я рассказал ей про родителей Ольги, про Ледовый поход и проч.

Рассказала: Таня Бек умерла не от инфаркта, как сказали по ТВ (офиц[иальная] версия), а проглотив 40 таблеток какого-то снотворного. Причина самоубийства – травля ее Е. Рейном, Синельниковым и Чуприниным после истории с Туркмен-баши.

Звонил Вольф Шмид. Ирине сделали операцию – 12-часовую. Пока все обошлось.


12 февраля. Вчера было последнее заседание жюри Пушкинской премии, которую фонд Тёпфера закрывает, о чем нам его представитель долго и нудно рассказывал.

Потом обсуждали кандидатуры. М. Эпштейн (выдвинул Вольф, считая его основателем эссеистики), А. Гольдштейн (Андреас), М. Соколов и Парамонов (Толстая), Л. Рубинштейн (Вольф), Гандлевский (я; вторым я назвал Парамонова). Таня очень ратовала за Соколова (образованность, стиль, создание своего жанра). Вольф считает Леву Рубинштейна замечательным стилистом, чутким к слову и т. п. Я подробно защищал Гандлевского, который одинаково хорош и как прозаик и как эссеист, и как поэт, а про Соколова сказал, что особенного литературного блеска в нем не вижу. Все защищали свои кандидатуры, и Парамонов оказался единственной фигурой, которая устроила всех. На том и порешили.

А в 18 часов у нас с Таней был творческий вечер в Гамбургском университете. Присутствовало в большом амфитеатре человек 100–150 – «весь русский Гамбург», как сказал Вольф Шмид. Я читал главу «Гимн Советского Союза» и даже пел кусочки гимна по-немецки, чем очень развеселил зал и сорвал большой аплодисмент.

Таня читала кусочек из «Кыси».

Потом до 2020 отвечали на вопросы и еще минут сорок раздавали автографы и приватно беседовали.

У Тани спрашивали про ее «Школу злословия» на ТВ, она отвечала, что передача доживает последние разы.

– Не трудно ли вам было выходить из страшного мира «Кыси»?

Таня: – Трудно было входить. Портить свой разговорный язык и т. п.

Рассказала, что задумала роман еще в 86-м году после посещенья деревенского дома, к[ото]рый покупала ее сестра и где сортир представлял собой две параллельные жердочки [следует рисунок], за одну держишься, на второй сидишь, выставив задницу в хлев, где коровы (видимо, для создания общей навозной кучи). Но тут началась перестройка, было много интересного, и вернулась она к замыслу только в конце 90-х, закончив роман в 2000 г.

«– До этого я писала только рассказы, и роман училась писать в процессе его писания – а как иначе этому можно обучиться? А там уже текст диктует свои законы – к голове тигра не приставишь селедочный хвост».

Мне тоже задавали много вопросов, часто глупых или сложных: как вы относитесь к современной литературе? Высказал свою любимую мысль, что мир становится все абсурднее и хаотичнее, но писатель не должен рабски это отражать, а в душе своей держать идею сдерживающей гармонии, чтобы все не рассыпалось уж совсем на куски. Забыл привести аналогию с языком: он портится, и ничего с этим не поделаешь, но мы должны сопротивляться до последней возможности и растянуть этот процесс на возможно более долгий срок. (Герцен: «Куда ямщик и так уже мчит жандарма».)

Спрашивали, на каком материале написал я роман, жил ли в Казахстане. Кратко это рассказал. Какая-то женщина сказала, что ссыльных немцев не отпустили обратно в Поволжье, с чем я не согласился, ибо мы с Л. и Машей, путешествуя по Ахтубе на байдарке, видели их целую деревню.

Накатил бочку на современную интертекстуальность, использовав пример, уже задействованный мною в заметке в «Знамени» (№ 1), прибавив туда материал из зарубленной мною в «Чеховиану» статьи Щукина из Кракова о числах в «Трех сестрах»; к слову упомянул Потебню – проблема «своих газов»[59] и т. п.

И прочее, уже не вспомнить. С Толстой составили славный тандем, заявив «не могу молчать», я два-три раза вмешивался в ее ответы, а она подхватывала мои (отразил это в инскрипте «от участника тандема»). Когда я сказал, что никто из серьезных людей не читает уже «Лит[ературную] газету», она добавила: «А. П. выразился слишком интеллигентно» и вмазала газете по первое число на уровне семантического гнезда «дерьмо».

После этого действа со Шмидом, Ириной (недавно ей сделали операцию по ее онкологии – 12 часов под общим наркозом), Марком Лубоцким, Ольгой и Татьяной ужинали во французском ресторане, где я почти все время проговорил с Лубоцким – о музыке. Он явно соскучился по такому разговору с немузыкантами. Рассказывал:

Не так уж обдирала советская власть выезжавших за границу музыкантов, как мы привыкли думать. Москонцерт оплачивал дорогу, пребыванье в отелях, а это огромные деньги! («Знаю, знаю, вот я в Сиэтле…»), оплачивала переговоры с менеджерами – а это еще бóльшие.

Записи Волковым разговоров с Шостаковичем в оригинале. Перед каждой главой Ш[остакович] писал: «Прочитал, согласен» – еще до чтения. Так что могло что-то попасть, что не говорил – есть там темы, к[ото]рые с Волковым он вряд ли обсуждал. Но все же не возражал. В целом он Волкову верит и считает его очень знающим и тонким музыковедом. Я продолжил тему, рассказав об его интересных выступленьях на «Свободе».

Говорил о любви Д. Ш. к Блантеру – в его кабинете в Союзе композиторов висел портрет песенника. В кабинете Хренникова – статуэтка Бетховена, Бах, Чайковский и огромный бюст самого Хренникова.


Жванецкая плохо владеет композицией, ее трудно воспринимать.

Сейчас успех имеют раскрученные музыканты, преимущественно молодые, кто известен каким-нибудь скандалом, цветными волосами или смелым декольте. Просто серьезному музыканту трудно.

Сальери не убивал Моцарта – зачем ему было это делать, он был достаточно известен (был учителем Бетховена), писал очень хорошую музыку. Это Пушкин виноват!

<Да, ничего не поможет! Никакие аргументы. В русском сознании он навсегда останется убийцей музыкального гения человечества, как война 1812 г. – как ее дал Толстой, а Пугачевский бунт – Пушкин в «Кап[итанской] дочке».>

Таня рассказала про музей Берлинской стены – экспонаты рассказывают, как через нее перебирались: в выпотрошенном моторе фольксвагена (хватало на 100 м завода после пропускного пункта), в двух чемоданах на верхней полке купе [сделанный А. П. рисунок двух чемоданов, сдвинутых вместе выбитыми торцами, с ручками и уголками…] с выбитыми пограничными стенками и т. п.

В одном ответе на вопросы сказала о вечной печали по России до 1917 г. и смерти Пушкина. Я горячо поддержал; сказав, что к ней можно применить слова Розанова о Лермонтове – «вечно печальная дуэль». Дуня Смирнова плачет, когда о дуэли заходит речь. Не удивляюсь, я почти тоже. Рассказал им, как не мог досидеть эту сцену в показе мима Марселя Марсо: на твоих глазах убивают Пушкина!..

Вечер. Вольф и Ирина Шмиды пришли к нам на виллу семейства Тёпфер на Elbe-шоссе 195-а (ост. автобуса Liebermushkrasse) на ужин. Выпивали, вспоминали прошлое. Ирина рассказывала о детях – сын Вольфа женат на бразилианке, выучил португальский язык, ее сын тоже на какой-то иностранке и т. п. Говорили о филологии (Ирина защищала интертекстуалистов и проч.). Вольф сказал, что им все звонили и говорили, какой удачный был вечер вчера, «весь русский Гамбург шумит».

Потом с Татьяной еще с час беседовали на разные темы; говорила о том, какой мерзавец В[…], умеет устроить свои дела, гипнотизируя тех, от кого это зависит, и проч.

Перед этим ходил по магазинам и купил два превосходных галстука.

В 100 м от виллы – Эльба, по которой тянутся с огнями баржи бесконечной длины.

Ночь. Звонила Ира Гитович, хвалила наше с Антоном Рябовым выступление по ТВ в защиту многострадального Словаря русских писателей. «Насчет Вашего выражения свирепости на лице, к[ото]рое Вы обещали создать в адрес врагов, – получился ручной лев. А остальное было хорошо. Теперь надо не упускать инициативы!» Легко сказать. На этих мерзавцев не действует ничто. Но, как я сказал по ТВ: мы не позволим!..


Марк Лубоцкий:

– Щедрин – плохой композитор.

– Но зато во всем мире знают «Кармен-сюиту» – знакомые мелодии, великие балерины…

– Да-да, очень знакомые… (Смеется.)


23 февраля, Москва. Прилетели, Янис встретил, довезли Татьяну до Войковской. Зовет Мариэтту в свою передачу (договорились уже давно).


14 февраля. Первая лекция по «Е.О.» в Школе-студии МХТ. Разошелся, говорил о поэзии вообще, читал наизусть Олейникова (видно было, что слышат впервые), вспоминал Д. Н. Журавлева и говорил о других (плохих) чтецах, о важности понимания текста для актеров.

Мих. Андреич (преподает у них мастерство) сказал, что так и надо, что им это нужно, то ничего подобного они не слышали и не знают, «а отступления ваши пусть вас не смущают – это и есть самое интересное!»

– Да, я когда слушал Бонди, Виноградова, то с нетерпением ждал, когда в общем курсе они отклонятся и расскажут что-нибудь об Андрее Белом, Мейерхольде, Щербе…

Надо еще что-нибудь повспоминать и им порассказывать.

На лекции была Женечка. Может, и удастся приобщить ее к литературе… Сказала: «Знаешь, они очень удивлялись, что ты все читаешь наизусть, никуда не подглядывая, и Пушкина, и Олейникова, и других поэтов. Наша учительница всегда подглядывала в книжку, и их учителя, наверное, тоже. Я-то привыкла, что ты все знаешь, а они ведь нет!»

* * *

Идею равенства французские революционные массы поняли не как равенство перед законом, а как получение равной доли с тех, кто их умнее, талантливее, лучше работает и поэтому богаче. И это изменило ход истории: сначала это стало главной идеей русской революции, потом левого движения во всем мире, потом к этому подключились майнорити в Америке[60], в последние годы – мусульмане в их ненависти к богатым [в] Америке и Европе – кто еще захочет всеобщего равенства во всем и к чему это приведет?.. Не будет ли это вторым столкновением – как варвары с античной цивилизацией?

В России современной это уже раскололо общество на как никогда ненавидящие друг друга части. И неимущие, воспитанные советской властью, считают, что и они независимо от своего потенциала и способности работать имеют право, как и вторая часть, на путешествия на Канары и Майорку. Но это не получается, и они чувствуют себя обделенными и несчастными.


15 февраля. Обсуждается в газетах и ТВ повышение зарплат военным.

Короли средневековой Европы были умнее нас, имея профессиональную армию и создав институт наёмников. Это прежде всего позволяло делать войны локальными и не столь массово-кровавыми. Всеобщая воинская повинность столкнула уже не армии, а народы, и известно к чему это привело уже в XIX и начале ХХ в. Понадобились все ужасы ХХ века и его страшные изобретения, чтобы вернуться к идее средневековья с его немногочисленной профессиональной армией, дающей возможность остальным молодым людям в самые цветущие свои годы осваивать профессии и заниматься общеполезным трудом.


Вчера в передаче на ТВ (программа А. Архангельского «Тем временем») показывали меня с речью в защиту нашего бедного «Словаря русских писателей». Выступающий хотя и сказал то, что нужно, но самому себе не понравился, хотя Л. сказала, что все нормально и даже эмоционально. Какое там эмоционально – сдержанно и сухо. А злобную фразу в адрес чиновников, кою даже репетировал перед зеркалом, вырезали. «Злобы побольше», как говаривал Салтыков-Щедрин. И свободы – вальяжности побольше – скован. Почему? Внутренне свободен, не волнуюсь (еще не хватало). Не артист-с!

По ТВ «Два капитана» (1976, 1-я серия из 6). За столом поют романс «Вот вспыхнуло утро, румянятся воды…»


…И вспомнилась ему бабка, которая так замечательно пела этот романс. А нет ее на свете уже 35 лет. И вспомнил он еще автора замечательной книги, по которой сделали этот сериал. И его уже нет в этом мире – целых 16 лет.


16 февраля. Вместо – вместо всего! – читаю для «Чеховианы» статьи: Собенникова, не очень корректно обращающегося с текстами предшественников[61]; Н. Разумовой, освоившей несколько философских терминов, в коих ее статья совершенно не нуждается («Новая драма … взяла на себя миссию осмысления и оформления новой онтологии», «кризис затронул глубокие эпистемологические слои», «распадение системы, основанной на логоцентрической корреляции между человеком и миром» и т. д.).


17 февраля. Продолжаю смотреть по ТВ «Два капитана». По-прежнему поражаюсь каверинскому мастерству сюжета. Сказал Л., что это качество – от внутренней активности личности, и с этой точки зрения меня не удивляет мастерство интриги и в ее рассказах старых и ее новой прозе. (По ходу заметил, что у одного из величайших писателей нового времени – Чехова – не было этой черты в темпераменте, не зря же он писал: «во мне огонь горит ровно и вяло». Великий огонь, но ровно и без напора. И отсюда вся его бессюжетность в противоположность Достоевскому, который создает невероятные сюжеты и адским напором энергии своей личности завораживает читателя, заставляя верить в невероятности «Села Степанчикова», «Дядюшкина сна» и скандалов «Идиота».) Посему – жду ее новых находок в сюжетах Жени Осинкиной и Митеньки. И не надо бояться сложных кусков в детской прозе. Читая «Два капитана» в 8–9 лет, я понимал всё (разумеется, во многом только верхний слой, но таки понимал).

Л.: – Но ты был особенный ребенок, не забывай.

Пожалуй; но не один же такой был. Если серьезные куски текста повлияют хоть на 1 % читающих детей – это уже достаточно.


Татьяна Толстая сказала, что мои идеи по рекламе надо сначала запатентовать, а потом идти в компанию «Тефаль» и др.

* * *

Недавно понял, почему мне всегда нравился Дюк Эллингтон, – узнал, что в отличие от других представителей джаза и попсы он получил нормальное воспитание и образование (в том числе музыкальное), не баловался наркотиками, не был замешан в скандалах и проч. и проч. Ничего этого не было почти ни у кого из его коллег по массовому цеху, все это благотворно отразилось на его вкусе, манере, стиле – чудес не бывает.


19 февраля. В «Линии жизни» С. В. Михалков: «Литературоведы говорят, что баснописцев было много, но остались Крылов и Михалков. У Крылова прекрасные басни, но есть и слабые. Я написал 250 басен».

Интересно, какие это литературоведы такое говорят? Вот еще один случай стопроцентного, геббельсовского вранья – сразу вспомнилось, как на приеме у патриарха, где мы сидели с ним вместе за «писательским» столом, я спровоцировал Радзинского на вопрос: много ли народу бывало на знаменитых междусобойчиках у Сталина в 1940-х годах. И старый лгун, не моргнув своими выцветшими голубыми глазами, сказал: «У Сталина? Да я никогда там не бывал!» Меж тем точно известно, что после написания им гимна, он, как и Симонов, бывал почти на каждом таком «парти». Сказал, не задумываясь, твердо, глядя через стол в глаза Радзинскому. Выучка советского партаппаратчика! Опытного Радзинского трудно сбить и смутить, но и он – только рот раскрыл.

Л. написала замечательную статью «Три «советских» нобелевских лауреата». Впервые нечто внятное сказано о Шолохове – ничего похожего не было, несмотря на громадную литературу о нем. Да и о Пастернаке. Да и о потоках литературы советского времени.

Если и эта ее статья пройдет незамеченной, как некоторые другие тоже замечательные, – значит уже никого не интересует литература страшного советского времени – ее герои, борцы, ее сдавшиеся. Только бы успела она изложить давно готовую концепцию в систематическом виде!..


23 февраля. 22-го были с Бочаровым у Ю. Н. Чумакова и Лоры в г[остини]це РГГУ. По ритуалу Сережа вспоминал год и день, когда они познакомились у меня в Беляеве. Они обсуждали книгу Маши Виролайнен, которую я не читал («Тяжело, сложно, но грандиозно»). Вспоминали, что новую страницу в изучении ЕО открыли Семенко, Штильман и моя публикация Тынянова в «Новых открытиях» («О композиции «Евг<ения> Онегина»»). Сережа в очередной раз вспомнил мое высказыванье о том, что Ю. Н. и он, Сережа, открыли новый язык в писании об ЕО, начав писать о нем сложно. (Видимо, ему этого никто не говорил – у нас такое не принято!)

Я рассказал Сереже, что нашёл ход к патриарху (через В. В. Полонского), но письмо пусть пишет он. Я могу продиктовать ему только первую строку: «Ваше святейшество!» Все смеялись. Два года назад мы заручились поддержкой высшей светской власти, теперь – высшей духовной. Если и это не поможет, остается последняя инстанция: к Господу Богу. (Стал записывать свои остроты, как Алик Жолковский. Впрочем, он их не записывает, а помнит до единой и через 40 лет воспроизводит в своих «Виньетках».)

К завтрему надо сочинить доклад для конференции «Культура остроумия пушкинской эпохи» (в доме В. Л. Пушкина на Старой Басманной). Пока – ни строки. Тема – «Ироничен ли «Евгений Онегин»»?


24 февраля. С Олегом Чухонцевым – разговор он решительно начал с несогласия с нашим решением дать премию Парамонову: «Таких у нас десятки! Это ж устный жанр!» Я вяло возражал.

[…] Потом сразу перешел на мой роман, 2-е изд. к[ото]рого я подарил ему на юбилее «Нового мира».

– Толстые журналы хороши как указание – придешь в магазин, один «Вагриус» выставит 20 книг, запутаешься. Тебя я прочитал в «Знамени». Они молодцы. Но потом хочется остаться с книгой наедине и прочитать заново, уже книгу, без соседей. Второе чтение выдерживают немногие книги. Твою мне хотелось читать второй раз.

Я люблю такой жанр, как «Детские годы Багрова-внука». В этом смысле книга твоя замечательна. Ты филолог, и тебе не надо было втаскивать в роман свою умность, она и так известна. У тебя открытия другие – душевные.

Надоело читать про уродов. О нормальных людях, кроме Дмитриева, не пишет никто.

Тургенев – как проверка на вшивость. Когда я был в жюри Букера…

– А кому вы дали?

– Шишкину. …Из 39 романов примерно в семи, включая Женю Попова, лягали Тургенева. А [я] его люблю. «Дв. гнездо», конечно «Записки охотника», ну и – в другом плане – «Отцы и дети».

Я, как и ты, всю жизнь дружил со старшими. И тоже, конечно, запоминал.

Я: – Мне кто-то сказал: «А вы что, в детстве записывали, кто что вам говорил?» А я и говорю: «Конечно! Мне было 9 лет, и я открываю свою писательскую записную книжку, и записываю…»

Олег долго хохотал.

– Главное у тебя – атмосфера. И установка. Она даёт спокойную совесть и эпический тон. И то, что я ценю больше всего – воздух прошлого. Когда он ушел, на его месте осталась пустота.


25 февраля. Только что сделал доклад на конференции в доме В. Л. Пушкина «Культура остроумия пушкинской эпохи: Ироничен ли «Евгений Онегин»»? Прочитав самые для меня волнующие из всей русской литературы строки «Живу пишу не для похвал & потреплет лавры старика!» сказал: «Если уж это ирония, как считают авторы приведенных мною цитат, то тогда зачем мы собираемся здесь и тревожим великую тень?..»

Н. Л. Вершинина (Псков). ««…Вдруг каламбур рожу» (каламбур в литературных стилях пушкинской эпохи)». В черновиках усиление (термин Жолковского) дается при помощи каламбура, в окончательных вариантах он исчезает, каламбур превращается в намек на каламбур. Исправник ест гуся с капустой. М[ожет] б[ыть], это не так безобидно. М. де Сталь: «Она все говорила, но не могла разговориться». «– Ни на кого не смотрит – Да на меня все время смотрел». В «Гробовщике» про погребение. Ср. анекдотич[ескую] эпитафию: «Под камнем сим погребена моя жена, Моим стараньем здесь она погребена». Ее приводит Некрасов, но задумана она была всерьез.

* * *

Поговорили с В. С. Листовым.

– Мне кажется, – сказал В. С., – я могу ответить на вопрос: кто был monsenior l’Abbé?

– Как кто? Французский эмигрант, выгнанный из Франции революцией.

– М[ожет] б[ыть], он и был эмигрантом, но до семьи Онегина он преподавал в кадетском лицее, l’аbbé – жаргон кадетов. Он не обязательно должен был быть аббатом, носить такой высокий чин.

– А у вас есть доказательства, что он преподавал в этом лицее?

– Есть, есть…


– В «Кап[итанской] дочке» на стене висит винтовка. Но нарезного оружия в пугачевские времена не было! (В пушкинские уже было.)

Относительно того, что вы говорите об оружии в «Р[услане] и Людм[иле]», в «Песни о в[ещем] Олеге» – я спрашивал на защите дисс[ертации] по истории русского оружия. П[ушки]н не имел каких-то особых сведений об этом оружии.

Людм. Александровна Перфильева. Я смущалась, у меня был комплекс: я мало чувствовала иронию в Е. О. Спасибо Ал[ексан]дру Павловичу Чудакову, он снял с меня эту тяжесть!..

Н. И. Михайлова – о доме В. Л. Пушкина.


До «Бауманской» проводили Л. А. Перфильева (автор статей «Замок» и «Крыльцо» в «Онегинской энциклопедии») и еще какая-то дама, преподавательница Ин[ститу]та культуры в Химках, куда меня в начале перестройки приглашали в завкафедрой (стесняясь, похвалила мой роман). С Л. А. поговорили об архитектуре пушкинского времени.

Обстановка на конференции была редкостно приятная, домашняя, включая пироги к чаю.


27 февр[аля]. Два дня провели на даче с Женечкой, вчера два часа занимались символизмом. Ребенок соображает[…].

Вместо писанья мемуара в сб[орник] МГУ с утра три часа (!) костенеющими на морозе руками чинил дверь в сортир, а до этого снимал дверцу со шкафчика на 1 этаже, а до этого ……………….. Снежный ком дел.

2 марта. Привыкаю болеть. Говорят, это ожидает всех. Но ведь я не просто не болел. После эпизода в 20 лет я по сути не болел никогда, даже гриппом раз в 7–8 лет. Это, видимо, и оказало мне медвежью услугу, когда при ангине у меня не болело горло, я, как обычно, не чувствовал температуры и таскал кирпичи на даче! И дотаскался.

И зубы! Дантист ошеломил ценой. Маша говорит: «Если бы у меня не то что в 67 лет, а хотя бы в 50 были твои зубы, я была бы счастлива. Какие-то четыре коронки!» – Ты права, первый зуб у меня заболел в 20 лет. Но все равно противно.

Читаю в Школе-студии МХТ «Евгения Онегина». Смущая, аплодируют и благодарят в конце каждой лекции, смущая.

Надо побольше говорить им по профилю: о художественном чтении стихов, например.


9 февраля по ТВ Евг. Миронов – хороший актер – очень плохо читал Пушкина. «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем» – лицом и шеей играет «мятежное наслажденье». Диапазон – от патетики до многозначительного шепота. «Я вас любил, любовь еще быть может» – с паузами, зловещим шепотом, который становится почти неслышимым. «Мне не спится, нет огня» – снова шепот – видимо, это главная его краска. Скажу им: так не читают стихи. Его кто-то обманул.


3 марта. Почему я перестал в последнее время [хотеть] прожить лишние 5–10 лет сверх обычной нормы? (Меньше нормы по-прежнему не хочется.) Да потому, что исчез главный стимул, который был очень силен во мне всю молодость и долго после: любопытство к тому, что будет дальше, и надежда. А теперь ясно: лучше не будет. Ничего хорошего не ждет человечество ни в ближайшем, ни в дальнейшем будущем. Не завидую тем, кто это увидит. И завидую тем, кто застал мир до I мировой войны: золотой век, с его верою, что так будет всегда. Да что там: я больше люблю недавнее, хоть и советское прошлое: ведь я мог раз в неделю беседовать с ВВ, сходить к Бахтину и Шкловскому, съездить к Л. Я. [Гинзбург] в Питер.


4 марта. Для сборника МГУ «Выпускники филологического ф-та 1960 года» как бы пишу мемуар. Прочел 2 предыдущих сборника: выпуск 1955–1958-го. Впечатление тяжелое: им нравились Самарин, Шанский, Турбин (от последнего – все в экстазе). Из выдающихся наших профессоров упоминают только С. М. Бонди. Как будто и не читали в эти годы на факультете ВВ, П. С. Кузнецов, С. И. Ожегов, В. Ф. Асмус… Кого они слушали, в чьи семинары ходили? Глаголева-дурака? Зозули?.. Положение мое трудное – надо написать: тех, кого вы хвалите, я не слушал, а ходил в это время к другим, такой я был умный.

Стал шерстить свой дневник университетских лет: это документ. М[ожет] б[ыть], дать кусочки?

Зачитался с утра – и не пишу, а уже 4 часа! И Грэй мяучит – не пора ли перекусить?..

Ночь. Написал на 4-х страницах письмо А. С. Собенникову[62] – прислал нам в «Чеховиану» очень наскоро написанную и неважную статью, где ни на кого не ссылается и, имея самые смутные представления о структуре повествования, пишет именно о ней. Написал ему резкое письмо, не упомянув, правда, о других его плагиатах – не только из меня. Из меня же – сколько их было! И с чего я вдруг решил бороться с этим?..


5 марта. После своей работы на Мосфильме в качестве консультанта по фильму Каверина я не заблуждался относительно эрудиции актеров; стало ясно, что знают они очень мало. Но чтоб настолько!

По ТВ вечер встречи с А. Збруевым, хорошим, хотя и не выдающимся актером (он как раз и играл в фильме по Каверину). Рассказывая про то, как он играл вместе с Е. Леоновым в чеховском «Иванове», сообщил:

– Это серьезный образ, его Белинский (!) назвал «Русский Гамлет».

Я решил, что это шутка. Но у него все-таки где-то что-то смутно брезжило, и он стал серьезно поправляться: «А может, и не Белинский…»


В настоящем своем виде статья ниже Ваших возможностей, производит впечатленье спешки и, с моей точки зрения, может только повредить Вашему уже упрочившемуся научному имени.

Из всех авторов «Чеховианы» такое подробное письмо я посылаю только Вам.

Если Вы найдете возможность учесть мои замечанья, то у Вас еще есть время – до 15 мая.

Желаю Вам всего самого доброго

Ваш А. Чудаков

5 [возможно, описка, надо – 6] марта. Звонил Стаське Рассадину по поводу его 70-летнего юбилея и выступления по ТВ в связи с этим.

– Мне твое выступление в целом понравилось – про себя говорил мало, все про своих знаменитых друзей. В последнее время я на тебя сердился.

– За что?

– За твои статьи в «Новой газете». Пишешь там бог знает о чем. Вдруг – о Киркорове, о его скандале. Какой Киркоров? Зачем? В нашей системе отсчета он не существует! Какое тебе до него дело!

– Ну, народ этим интересуется, я обязан откликнуться.

– Понимаю, тебе надо регулярно писать.

– Да нет, я свободен. Но я там пишу о многом…

– Не знаю, я редко читаю эту газету. Как себя ощущаешь?

– Трудно представить себя в 70 лет. Я еще из детства не вышел, а тут – уже 70!


7 марта. …В этот день он вел светско-развратную жизнь: после лекции поехал домой к приятелю-поэту, который только что (в час дня) встал, и провел там время за коньяком до 5 часов.

Правда, последние полчаса заняло ТВ, к[ото]рое приехало снимать в программе «Дачники» Шаховой то, что скажет им Чухонцев про Голицыно, и, узнав, что тоже там бывал, стали снимать и меня. Рассказал им про бедную Анну Баркову и про Домбровского.

У Олега выходит «Избранное», но за него он не получит ни копейки. «Хорошо, что хоть издают».

Что за мерзкое время. Одному из лучших поэтов современности не платят за книгу, куда вошло все основное, что он написал.

Последнюю прозу Маканина не одобряет: «Говорят, старческий эгоизм. Я думаю, дело проще: деньги. Что берут, что требуется на Западе, что переведут».

Показывал альбом с автографами Гумилева, Вяч. Иванова, Ю. Верховского и т. д.

Я подробно высказал свое мнение о его последней книжке (высокое). В частности, сказал, что он ввел мандельштамовскую сложность стиховой ткани в стихи на есенинско-народную тематику. Клюев ему, как и мне, не нравится. Согласились в том, что Мандельштам – первый поэт ХХ века. Снова говорил о моем романе.


10 марта. Вчера читал доклад в секторе Непомнящего о тотальном комм[ентировании] ЕО. Пожилый идиот с обтянутым, как у скелета, черепом, задавал дурацкие вопросы и порождал не менее идиотские высказывания, что я не опираюсь на теорию литературы и труды самых известных пушкинистов.

– На какие же?

– На мои. Шутка.

Знаем эти шуточки. Оказался <…>.

Непомнящий говорил, что, чтобы осуществить эту тотальную программу, жизни не хватит. А вообще надо ком[ментирова]ть по слоям: язык, герои, сюжет. Он сам так собирается делать. Я сказал, что моя задача – именно в объединении всех слоев в пределах строфы, строки, чтобы понять, как всё, включая пунктуацию, рождает смыслы.

Чухонцев сказал, что Стаське в «Новой газете» платят $ 200 в месяц и издают книги. Значит, и тут дело в этом.

* * *

У Толстого Нехлюдов размышляет: «Какие на них белоснежные рубашки, как хорошо вычищены сапоги. И кто делает все это?» Я бы тоже через сто лет хотел задать этот вопрос – неуж они, как я, стирают по вечерам свои рубашки, а утром перед лекцией гладят их?..

Толстой боролся за то, чтобы по утрам самому выносить за собою свое судно. Я чищу дачный клозет за родственниками, гостями, рабочими, строящими сарай и чердак. Получилось, как он хотел, – и с большим превышением.

Вдова Бернеса Лилия Михайловна вспоминает [вклеена вырезка]: «…Кроме быта. Если надо было что-то прибить, подвинуть, он кричал: «Лиля, иди сюда, здесь нужно то-то сделать». Он не мог без меня достать из холодильника котлеты» (НГ, 2001 № 73). Т. е. у нас уж [если] кто эксплуатирует кого, то на полную баранку. Подумаешь, Шаляпин нашелся. Вспомнился сотрудник нашей чеховской группы И. Ю. Твердохлебов, хороший комментатор (но не более). Про него рассказывали, что он не знает, сколько стоит батон хлеба.

У Чехова в «Моей жизни» Полознев говорит, чтоб все без исключения должны заниматься физическим трудом. А доктор ему говорит, что если все, в том числе ученые, участвуя в борьбе за существование каждый сам за себя, «станут тратить время на битье щебня и окраску крыш, то это может угрожать прогрессу серьезной опасностью». Это я каждое лето бью щебень и крашу если не крыши, то стены дачи (что по площади не в пример больше), копаю землю, чищу болото – это я! Не знаю, имеет ли отношение моя деятельность к прогрессу, но что не делай я всего этого, на пару книг написал бы больше – это факт.

12 марта. Даты, даты… Надев (обув) ботинки, коим 35 лет, намазав лыжи, коим 5 лет, мазью, которой 30 лет, ушел с утра в лес.

Зима поздняя, снежная; лес прекрасен. Покатался не хуже, чем 30 лет назад. А что – даты? Время – его нет, не существует, пока носят ноги, так гениально задуман Творцом человек.

* * *

Выбираю завалы записей 90-х гг. Масса почти готовых публицистических статей, не напечатал из этого ничего – м[ожет] б[ыть], и правильно, толку было бы чуть.

Одна из самых ранних перестроечных записей (год 90-й?): «Отдать собственность надо кому угодно – тому, кто может ее взять, кто к ней ближе. Главное – как можно скорее. А что все равно кому – «эти руки не могут быть чистыми» (Маркс), т. е. так и так достанется жуликам или полужуликам». Похоже, что те, кто эту собственность раздавал, подслушали мои мысли – им тоже казалось – скорей, скорей! Я-то боялся, не вернулась бы советская власть, и вообще не экономист. Но они-то – экономисты! И с чего они так торопились?..

Записей много. Зря не вносил их в дневник. На клочках, неразборчиво, черново. Теперь – только выкинуть. А ведь они – свидетельство эпохи.


13 марта. К 12 дня ходил на лыжах по глубокому снегу к лесу от Борченкова – единственного обитателя кооператива, кто живет зимой тут постоянно. У Козлова по ТВ смотрел Л. в «Школе злословия». Впечатление очень сильное, убеждающая сила велика. Таня Толстая и Дуня Смирнова в конце сказали, что М. О. надо выпускать по 10 минут ежедневно, и хотя у нее нет времени, пусть найдет (с ее энергией все получится), и тогда в стране будет порядок!

Вечером, приехав с дачи, звонил Тане, от имени Л. благодарил: она передавала, что «вы с Дуней образовали такую атмосферу доброжелательства и доверительности, что поэтому так хорошо все и получилось». А что хорошо – ей звонят целый день. Первый звонок был от режиссера Андрея Смирнова, отца Дуни, к[ото]рый с женой плакал, смотря эту передачу. «Мне было легко быть естественной и искренней в такой атмосфере».

Что значит сила личности – как это на всех действует и как все соскучились по этому!

14 марта. В ИМЛИ все подходили и хвалили выступленье Л.: Аэлита, Ир[ина] Спартаковна и др. Олег Лекманов сказал: «Какая все-таки сильная личность М. О.! Толстая и Смирнова очень легко расправлялись со всеми в своей «Школе злословия». А тут ничего не могли сделать – только лапки кверху!» С Олей Шалыгиной в «Макдоналдсе» беседовали о ее докторской диссертации и вообще жизни, вспоминали эпизод в Ялте, когда она попала в больницу с внутренним кровоизлиянием.

Вечером по ТВ в передаче Архангельского – Лева Аннинский, Валя Непомнящий (был представлен как «религиозный философ»), И. Волгин, Ю. Афанасьев, Наташа Иванова, Ст. Куняев, А. Дмитриев. Тема: что дала перестройка и т. п. – к 20-летию взятия власти М. Горбачевым. Лева говорил, что когда пишет, ни о какой свободе не думает, – получается, что она ему как бы и не нужна; Валя – тоже: цензуру можно было обойти, да и найти боковые ходы, что улучшало твою статью и т. п.[63] А цензуру денег, мол, не обойдешь! – и значительно потряс головою. В общем, несли бог знает что. Нормальны были только Н. Иванова и А. Дмитриев; первая говорила о том, что перестройка началась с печатанья «Чевенгура» и «Котлована» Платонова и проч., Андрей говорил, что благодаря перестройке осуществилось его поколение. Для всех остальных свобода оказалась не главным. Как тут не хватало Л.! Уж она им бы вмазала.


17 марта. 16-го с Женечкой ходили в т[еат]р Ермоловой на спектакль-чтение Г. И. Энтина и Голышева «Ужель та самая Татьяна?..». Шел с опаской, т. к. все актеры читают стихи плохо или очень плохо. К счастью, ошибся: провалов вкуса не было, а местами просто хорошо. Боюсь, однако, что слишком субъективен: видимо, нервы поизносились – лучшие стихи ЕО не могу воспринимать без слез. Как буду читать весь роман в Школе-студии МХТ?..

Потом говорил с Энтиным 1,5 часа по телефону, по его просьбе особо остановился на недостатках: спорно дуэтное чтение, несоблюдение enjambement’a («И, задыхаясь, на скамью // Упала»), отсутствие паузы в «Минуты две они молчали…», «небрежен» не значит спустя рукава, – легок, поэтичен и не надо делать жесты неб[режност]и.

Благодарил: «Мне еще никто не сделал столько таких серьезных замечаний».

Л. (мне): – Еще бы!


Рассказал ему про мой курс тотального комментирования ЕО. Он рассказал про свою коллекцию картин Жегина, Мая Митурича и др.

Л. написала блестящую статью в МН в связи с Катынью, читала мне по телефону, исправили несколько мест. И никого из записных публицистов Катынь не колышет, не задевает, на выступления не подвигает!.. Одна на всю страну! Правда, женщина, которой, как кавалеру де Бюсси, не знакомо чувство страха.


18 марта. Приехал вчера. <…>

С утра дела обычные: снег, сделал полку для Грэя и т. п.

<…> В программе на «Свободе» выступал Гавриил Попов – «Тайны победы» (или «войны» – что-то в этом роде). Опираясь на какие-то свои «Материалы» (видимо, опубликованные, надо посмотреть), кое-что рассказал про эти тайны. Большинство я знал – и давно (читайте, господа, мой роман!), но кое-что – нет или слышал краем уха.

Г. Попов читал приказ по ведомству Берии: Микояну (авиаконструктору) на основе моторов фирмы «Юнкерс» и «Мессершмит» создать авиамоторы, удовлетворяющие таким-то и таким-то качествам и т. д. Радиолокация <то, на чем приобрел огромную славу академик Берг> тоже была создана на основе захваченных немецких разработок. У нас молчат, сколько у нас работало немецких ракетчиков из конструкторских бюро Вернера фон Брауна (одна такая группа жила на острове Градомля на оз. Селигер, Г. Попова с другими туристами не пустили на этот остров). Ракетный кулак мы создали с помощью Гитлера. Правда, мы были здесь не одиноки – американцы делали то же самое. Но они, в отличие от нас, этого не скрывают.

Сталин снижал цены за счет огромного потока репараций из Германии. Когда поток прекратился, снижать перестали. Весь мир получал компенсации из Германии для индивидуальных людей, и только мы – на государство, в коем они и растворялись, а узники немецких концлагерей и прочие не получили ни копейки.

Никогда не было такого числа предателей, как в эту войну. Но в создании русской армии Гитлер не был заинтересован <не давал воевать РОА>, говоря: мы поддержали Пилсудского, а он создал армию, направленную против нас.

Власов – герой обороны Москвы. Что, он не мог перейти на сторону немцев сразу? Но он понимал, что это надо делать позже, когда Красная армия показала свою силу. Он думал о небольшевистском будущем России. Штауффенберг и другие заговорщики, видимо, после Гитлера создали бы такое правительство.

Еще Кутузов (см. Толстого) считал, что русскую армию надо остановить на границах России. Но Александру I нужна была Европа! Как и Сталину. «Воины, бросавшие знамена у Мавзолея, бросали их не к ногам народа, а к ногам Сталина!» Ветеранам надо было давно объяснить, что они принесли не только Победу.

Русские военные, вернувшись из Европы в 1815 г., стали создавать тайные общества. Советская армия <обладавшая невиданной в истории человечества мощью> покорно вернулась под сталинское ярмо. И совет[скую] власть свергли мирные люди, выйдя против танков в 91-м году.

Ерофеев: – Как Вы относитесь к Жукову?

– Он – типичный представитель сталинской военной номенклатуры, хотя очень талантливый полководец. Людей не жалел <и солдаты это знали, как и попробовал [я] описать в своем романе>. А когда Сталин разрешал генералам вывозить награбленное, понавез себе немецкого добра. Когда на его даче был обыск <после известного скандала>, там нашли сотни шкурок норки, 4 тыс. м. шелка, шерсти, картины и т. д. И ни одной книги! Т. е. он вел себя как обычный представитель советской номенклатуры. Можно ли представить Суворова, Кутузова, везущих себе барахло из Европы?

Генерал Серов вывозил немецкие «трофеи» самолетами. <Есть у Солженицына; вспомнилась история, как Конев или Рокоссовский велели снять для себя несколько картин «с бабами» в каком-то из музеев Германии. Историю рассказал значительно позже директор этого музея.>

По «Свободе» опять говорили о «Московских новостях» – уже другой комментатор. И снова о расколе в редакции. И опять ни слова о статье Л.! А я-то, дурак, думал, что она произведет впечатленье разорвавшейся бомбы! Я оскорблен. Сказал это Л. Она (смеется): «– Для тебя это в новинку, а мы с Женей давно это знаем. Им это не нужно!» Неуж действительно никому не нужно то, о чем она написала? И в 60-летней юбилей великой победы входим с враньем 43-го года?..


19 марта. Повторяли вчерашнюю беседу с Гавриилом Поповым; прослушал пропущенное вчера начало. «Материалы» он печатал в «Московском комсомольце», но под давлением властей это было прекращено; будет продолжение в «Новой газете» – если не прикроют и там.

Поставки по ленд-лизу составляли $8 на одного солдата – большая сумма! Микоян сказал, без ленд-лиза войну проиграли бы. Корабли все были не наши – мы за войну не построили ни одного. Амер[иканские] танки даже участвовали в параде 7 нояб[ря] 1941 г. – потом из «Хроники» Сталин это вырезал. На Курской дуге немцы прорвали фронт; против 100 наших погибших танков немецких погибло 10; броня «Тигров» оказалась для наших пушек неуязвимой. Взятие Кенигсберга и Берлина было нужно только Сталину – немцы бы и так сдались. В первые недели войны сдавали целые города (Минск). Но когда народ понял, что немцы не будут распускать колхозы (наиб[олее] эффективный способ эксплуатации), стали биться за каждую березку. Началась народная война.

В ближайшее время грядет жилищно-коммунальная реформа; монетизация уже проведена и после падения рубля вместе с реформой ЖЭК’ов это приведет к окончательному обнищанию народа. Одновременно проводится реформа образования и академической фундаментальной науки.

Неужели это сознательная и планомерная быдловизация общества, подобная той, которая проводилась большевиками после революции? Не хочется в это верить. Получается, что взамен мы получили только одно – свободу слова. Не мало ли?


20 марта, дача. Снял показания счетчиков – с 26 февраля по 20 марта за все вместе с отоплением (850 квтч) = 1 р. 28 × 850 =1028 руб. 25 % моей з/платы в ИМЛИ.


21 марта. Г. С. Кнабе по телефону говорил про мой роман – очень интересно (для меня). Записывал, но, боюсь, не все успел.

Начал с благодарностей; я от смущенья:

– Рад, что вам понравилось.

– Понравилось – не то слово! Это поразительная книга.

Есть два вида духовной деятельности: художественная и интеллектуально-логическая. Пушкин пишет об «Анналах» Тацита и почти в это же время – «Бориса Годунова» <…>. У вас – редкое сочетание, которого я больше нигде в современности не вижу. У вас все же художественное произведение. Но оно пронизано документальностью. Или иначе: фабула-сюжет пронизаны историко-философским ощущением нашего времени. Это ощущение подымает фабульный материал на большýю высоту.

У нас привыкли или к лаудативному <видимо, от laudamus> жанру или к отрицающему. «Голубая чашка» Гайдара замечательный рассказ, но он написан для того, чтобы кое-что утвердить и поднять. А у Ямпольского в «Московской улице» – обратная задача: показать, во что превратили Арбат. Но важна объективная картина, адекватный образ прожитого времени, и вы его даете. Философский образ времени прошит фабульными нитками, что сделано каким-то невиданным образом – я, во всяком случае, ничего подобного в современной литературе не встречал. Книга ваша не безразлична к материалу, оценка везде есть. Но автор не исходит из установки, а это разлито в материале. Пронизанность всего всем – и это очень важно.

Это – целый пласт русской жизни, данный в современном исполнении. Правда, я не знаю, надолго ли хватит тех поколений, в чей опыт входит этот материал.

Я рассказал, что говорят молодые о моем романе.

– Это очень хорошо, что им многое интересно. Один писатель – не буду называть его имени, мы оба с ним знакомы, – описал, как он конопатил лодку. И это действительно интересно!

Я кратко пересказал разговор с Фазилем и Тоней и с Аптом. Каким-то образом разговор перескочил на Германа Гессе.

– У него в романе «Игра стеклянных бус» <у нас перевели как «Игра в бисер»> философский пласт сочетается с фабульным. Об этом очень хорошо Томас Манн писал Гессе в октябре 51 г. Томас Манн говорил о себе: «Я слишком буржуа». Он жил в доме своего деда. Много у вас знакомых, которые бы жили в доме своих дедов?

– Да почитай почти что нет.

– А Манн жил. И если потом не в доме деда, то всегда в своем доме!

– А Набоков напротив: всегда в отелях.

– Вот именно! Уже разница эпох.

* * *

После лекции в Школе-студии МХАТ зашел к Смелянскому; у него К. Райкин.

Толя стал говорить, в каком восторге студенты от моих лекций, и приглашать Райкина вслушаться, т. к. в следующем году он будет начальником 1-го курса и надо, чтобы его студенты тоже слушали меня.

– Они мне рассказали, о чем вы им читаете. Это то, что нужно! И про театр пушкинского времени, и про то, как надо читать стихи и вслушиваться в текст.

Я не удержался, как обычно, и разразился небольшой лекцийкой из комментария к ЕО. Райкин тоже сказал, что это то, что нужно.

– Я им рассказываю и про некоторые режиссерские решения. См[елянски]й:

– Они, конечно, актеры…

– Кто знает! Конст[антин] Аркадьич тоже не сразу стал режиссером!

– Нет, я актер, актер…

Поговорили о необразованности актеров. Я сказал, что в свое время, поговорив с Гриценко, был потрясен.

Райкин: – Ну, Гриценко – это даже среди актеров случай почти патологический. Но в целом, конечно… Но зато они впитывают, схватывают из разговоров умных людей.

Смелянский: – Потому им и важны лекции таких людей как А. П.!

* * *

С дачи вчера в 930 вечера добирался до шоссе (такси по нашей дороге проехать не смогло) по колено в сугробах, за спиной тяжелый рюкзак, в руке – сумка с книгами, в другой с Грэем, к[ото]рый от волнения обкакался и я в темноте все это разгребал. Л.: – Архетип!

22/III. Перечитал статью Л. «О Победе, славе и чести» – уже в газете (МН, № 11, 8–24 марта). Еще больше обиделся на время наше мерзкое и вяло-болотное: не заметить такую статью!

23 марта. С Л., Маней, Женечкой вчера были во МХАТ’е на «Лес» в пост[ановке] Серебрякова[64]. Текст изменен (вместо Милонова и Бодаева – дамы, нет Карпа) и [о]современено: в современных костюмах, говорят по телефону, поют «Беловежскую пущу». Но что-то есть. Может быть, я не прав, что так стою за незыблемость текста (в шир[оком] смысле) классики? Публика, во всяком случае, была в восторге, особенно когда Алексей Буланов в финале, причесанный под Путина и с его интонацией. Л. сказала, что возвращается эзопов язык, а это – плохой знак! Есть кстати в духе Некрошюса: Счастливцев вынимает из урны окурок и прикуривает. Это уже не актеры, а зэки, да еще последнего разряда, по Солженицыну. (Гурмыжская – Тинякова, Несчастливцев – Назаров, очень похожий внешне на Меркурьева, Счастливцев – Авангард Леонтьев – вся троица хороша).

По ТВ смотрел в программе Ерофеева передачу «Первый роман», куда он меня так усиленно зазывал и отказываясь от которой я имел три длиннейших разговора с его редакторшей Леной. Разговоры дались очень тяжело. Я мотивировал тем, что не хочу быть в одной компании с Сорокиным, они уговаривали, Витя передавал через Лену, что я буду совершенно автономен и проч., а они все не хотели от меня отстать. Л. тоже не советовала участвовать.

На самом деле Витя сказал правду – все были автономны. Сорокин рассказывал, как писал свою «Очередь» – какие у его антенны и как он воспринимает действительность. О. Новикова и еще кто-то – тоже. Сам Витя сказал, что «Русская красавица», которая переведена на 34 языка, грех жаловаться, родилась из строчек «Девки спорили на даче…». Не решился (и это после своего романа «Век п…» – неуж так переменился?..) прочесть продолжение:

…У кого п… лохмаче,

Оказалася лохмаче

У хозяйки этой дачи.

«А потом ушла и дача, и девки…»

Видимо, отказался я правильно – с трудом представляю себе, как бы я рассказывал о «моем творчестве» и т. п.

Недавно Слаповский в какой-то передаче в связи с Фетом сказал про себя: «Поэту, когда он пишет «Шопот, робкое дыханье», все равно, какого он слушает соловья: парагвайского или аргентинского, в момент вдохновения это неважно – по себе знаю!» Милый Алексей Слаповский! Неужели Вы не понимаете, что разница меж Вами и Фетом больше, чем меж слоном и котом, что великий поэт – существо совсем другой породы!.. И я все бы Вам простил, извинись Вы хотя бы косвенно: я, мол, конечно, не сравниваю, но … и т. д. Но это Вам и в голову не приходит.


24 марта. В Школе-студии тоже сложности с оплатой – не хотят давать ту сумму, что обещал Смелянский.

Ради науки я всегда был на все готов и денег в ней не искал. Но, положа руку на сердце, не думал, что в 67 лет буду жить от з/ платы до з/платы, не иметь ни копейки сбережений и думать, на что купить лекарства!..


27 марта. Вчера было собрание дачного кооператива. Собираются зимой отключать свет от дач, т. к. много задолженности по электричеству. «Это что ж, – сказал я, – приехавшие зимой должны сидеть при керосиновой лампе?» Страшная советская мерзость. Все это довело меня почти что до сердечного приступа. Слаб стал, слаб! Раньше в этих случаях надевал кроссовки – и 12 км вдоль шоссе! Сейчас уж не могу, что плохо, в этом государстве хорошее здоровье надо иметь до конца. А я-то хорош! Полвека сознательной жизни в этом государстве меня, как выяснилось, не закалили. Слабак.


28 марта. С неожиданно фантастическим успехом прочел лекцию, где анализировал строфы ХХХ – XXXIV ЕО про ножки. Что значит будущие актеры – такого живого восприятия еще не встречал.


8 апреля. «Боже, как грустна наша Россия!» По «Свободе» (в связи со смертью Папы) – звонки слушателей. И чего только нет! Антисемитизм, антикатолицизм (что поляки стремятся проникнуть в Россию), ксенофобия всех видов, невежество, эгоизм («А что Папа сделал для нас» – как будто мало того, что он сделал для мира!..). И это на фоне смерти одного из величайших людей ХХ века.


11 апреля. Вчера был у Сережи Бочарова – подписывал очередное письмо (на этот раз в администрацию Швыдкого) про Словарь русских писателей наш многострадальный. Вряд ли поможет, но трепыхаться надо.

Как всегда, распив пару бутылок сухого, поговорили-повспоминали: А. А. Белкина, Натана и др. С. рассказал про одно из мероприятий по борьбе с космополитизмом: в 49 г. в 66-й аудитории (как помнится она по лекциям Бонди!) Самарин устроил заседание кафедры зарубежной л[итерату]ры, где сам был главным громильщиком космополитов (Гальпериной и др.).

Из поколения Сережи этим активно тогда занимался Лебедев, автор книги о Чаадаеве («к[ото]рую читала вся Москва» – Сережа; как же, как же…). И однажды на лавочке возле Герцена он попросил: не может ли Сережа дать ему какие-нибудь материалы (сейчас бы сказали: «компромат») на Лидию Моисеевну Поляк, к[ото]рую тоже собирались «чистить». Сережа же сказал, что может сказать о ней только хорошее, что его, Сережи, жена Ира – ученица Поляк – и тоже… и т. п. Лебедев был очень разочарован.

С. – И вот через несколько лет обсуждают его кандидатуру – на предмет приема в партию. И я выступаю и рассказываю эту историю. Получилось вроде доноса, меня это до сих пор мучит.

– По-моему, не стоит убиваться. Такие вещи надо обнародовать.

– Но он ведь потом каялся и т. д.

– Я слышал такие истории, как кто-то каялся за свои выступления на партбюро и проч. Но как-то… все равно…

* * *

Я рассказал ему историю, как пытался пробиться на прием к Горбачеву, когда он стал членом Политбюро, т. к. почему-то поверил, что он не таков, как все остальные, и что-то может сделать для страны, как не удалось (анкета и т. п.).

– И в общем ты оказался прав!

– Пожалуй. Он все же повернул колесо истории…


9-го ездил на дачу и уехал сразу обратно: не могу видеть рожу соседа, заниматься проблемой счетчика и проч. – уже не хватает здоровья. Дорого достается мне дача.

15 апреля. В Школе-студии МХТ был на докладе Роберта Джексона о «Вишн[евом] саде».

В последние дни ложился в 4 или 5 ночи, вставал в 8–9; зато написал статью «Вторая реплика» в сб[орник] в Badenweiler и мемуары в сб[орник] МГУ. Завтра – в Ялту; сегодня тоже предстоит весёлая ночь: к докладу еще не приступал.

У Л. выходят в газетах статьи и письма против возвращения Сталина; выступает и по радио. Но, кажется, никому, кроме подписавших, до этого нет дела! В разговоре с Колей Котрелевым упомянул про это, а он: «А я уже полгода не читаю никаких газет!..» Хорошо устроились! Одна женщина на всю страну, на всё про всё!..


17 апреля, Ялта. На конференцию ехали в двух купе: Катаевы с Катей и Скибина, Шалыгина, Горячева. В другом вагоне: Степанов. Собенников, Капустин, Настя. Всю ночь будили пограничники.

Опять у моря!

Катаев: – Ты чем-то, судя по лицу, озабочен.

– Возрождением сталинизма. И, по правде сказать, очень удивлен тем, что почти никто этим не озабочен!

Дал им почитать статью Л. в «Моск[овских] ведомостях». <…> несла какую-то чушь про Петра I, что он тоже уничтожил много народу.

Не удержался и сказал неск[олько] фраз со словами «людоед» и мерзавец и о том, что ни одно достижение страны не связано с его деятельностью (это надо внушать и внушать с фактами в руках).

Катаев: – Я сейчас занят только падением высшего образования.


19 апреля. Сделал доклад «Чехов и киноязык ХХ века», где в числе прочего раздолбал итальянский неореализм.


20 апреля. Ялтинские таксисты – спрашивал у всех – все за памятник Большой Тройке в Ялте. Один сказал: «Когда поставим, туристы будут ездить, смотреть. Деньги!»

Выступал по поводу доклада Чадаевой: доклад напоминает мне диагнозы из книг на темы «Чехов и медицина». Разговаривал с Теплинским.

– Из того, что мы здесь докладываем, обсуждаем, только 3 % учителей это читает. И из школьников – тоже процента 3.

Была в разговоре и ложка дегтя: оказывается, он предлагает включить в школьную программу поэму «Саша» (милая, компактная) вместо «Кому на Руси жить хорошо».


23 апреля. Фильм М. Тереховой «Чайка». Фильма более низкого уровня, кажется, я еще не видел. Играют дочь, сын – бездарны, пошлы.

Катаев снова зовет на полную ставку на свою кафедру, что предполагает, кроме нагрузки, участие в нуднейших заседаниях кафедры, двух ученых советов и проч. и проч. Решительно отказался.


24 апр[еля]. Обратно ехали целой толпою. Пили крымские вина, и Катаев, как обычно, по кругу предлагал тосты за всех присутствующих, что начинает уже и надоедать.


25 апр[еля]. Женечка огорчает: читала на моей лекции какую-то постороннюю литературу. <…>


26 апреля. Почему теология ближе к актуальной жизни человечества? Тем, что наука оперирует слишком большими цифрами – 25–30–50 млн. лет, и даже существование человека после находок Лики исчисляется уже миллионом. А в Библии – 6 тыс[яч] лет. А что было и будет через миллион – неведомо никому.


28 апреля. По ТВ – ветераны, ветераны. Один сказал: «А что такое одиночество? Это когда ты окружен людьми, но ты один, никому не нужен. И то, что дорого тебе, – уже не дорого никому». Простой солдат! Он вряд ли знает строки «Кому из нас под старость день Лицея торжествовать придется одному? Несчастный друг! Средь новых поколений… и чужой…».

По «Свободе» Оксана Генриховна Дмитриева, незав[исимый] депутат. Спросили: – Какая программа?

– Свободные выборы и свобода СМИ.

Через 15 лет – те же задачи! В целом же разумно: стабилиз[ационный] фонд не копить, а раздать: увеличить покуп[ательную] способность, что стимулирует развитие экономики; в инфляцию от этого не верит. Досрочно долги Межд[ународному] банку не возвращать, а вложить в экономику (д[ействитель]но: зачем торопиться? Кто подгоняет?), и другие такие же простые меры, к[ото]рые могут оздоровить экономику.


30 апреля с Женечкой и Янисом приехали на дачу. Плохое самочувствие и муть в голове привели к тому, что забыл ключ и с полдороги возвращались, попав на дачу только в 5 часов.


13 мая. Умерла В. М. Мальцева. На гражд[анской] панихиде в Боткинской б[ольни]це сказал, что она подвижница, отдавшая жизнь ВВ, изданию его трудов и т. д. Что не договорил, сказал на поминках в Калашном, в квартире, куда ходил сорок лет, а сегодня – не в последний ли раз?.. Пришли: В. Г. Костомаров, Ю. Л. Воротников, М. В. Ляпон, Люда Мисайлиди (Косячкова), акад[емик] О. Т. Богомолов (Наташа Михайлова была только в ритуальном зале.) Ал[ексан]др Павл[ович] – декан нового ф[акульте]та искусств в МГУ (его питомцев мы слушали в Мелихово в июле 2004 г.) – синтетическое изучение искусств.

Люда готовит переписку, точнее, письма ВВ к Н[адежде] М[атвеевне], которые я двадцать лет назад переписывал от руки в архиве АН СССР и хотел издать. Она и Богомолов напомнили мне, что Викт[ория] Мих[айловна] хотела, чтобы я писал предисловие. Заметив на лице моем колебанье, Люда: «А. П.! Вы должны! Ну кому ж еще!» Сколько раз я слышал это от Надежды Михайловны, академиков Алексеева и Лихачева. Да, должен. Кто ж, как не я.

В середине пришла Любочка Казарновская с Робертом. Рассказывала об уроках Н[адежды] М[атвеевны], об Ирине Архиповой, к[ото]рая на своем 80-летнем юбилее «спела три романса в начале и три в конце – исключительный случай!» Рассказывала о своем отце-генерале, к[ото]рый был офицером-порученцем у Рокоссовского, общался с Жуковым и Коневым.


14 мая. С 8 мая – на даче. Несмотря на плохое самочувствие, работа на участке с 10 до 10. Убран зимний мусор, выложена кирпичом набережная вдоль болота, участок вылизан. Трава, вода, березы, звезды.

Вдруг вспомнил, что Л. называла меня «котик-братик». А тут еще бродит Грэй. Сочинил стих, к[ото]рый при случае можно отправить Л. имэйлом:

Ах, как много на свете кошек!

Много также разных котов.

Но ты помни: твой котик-братик

За тебя умереть готов. <Не отправил>[65].

15 мая. Звонил Коржавину.

Эмма: – Мариэтта хорошо пишет. Про Сталина – это очень надо! Сталин убил Россию. Она должна возродиться, но это будет нескоро.

Про мой роман: – Это замечательно – значительно. И очень серьезно. Ты показал, что Россия всегда была жива, несмотря ни на что!

– Ты же сказал, что Сталин ее убил.

– И все же! Ведь до конца можно убить только отдельного человека, а народ – нет!


27 мая. Вчера в Домжуре вручали Пушкинскую премию Борису Парамонову. Вольф Шмид рассказал историю премии и охарактеризовал лауреата. Поэтесса Павлова сказала речь и прочла стихи.


Я тоже сказал речь, что Парамонов философ sui generis, но философ русского пошиба, т. е. не имеющий завершенной системы в немецком понимании, о том, как трудно философствовать по всякому поводу, о широте его диапазона: П[ушки]н, Чехов, Шкловский, Стивен Спилберг, Лени Рифеншталь, Чапек и проч.

Подарил ему свой роман. На фуршете общался с Левой Рубинштейном, немного с А. Латыниной, с Курчаткиным, с Вольфом и Ириной [Шмид], с какими-то поклонницами романа.


30 мая. С утра принимал зачет в Школе-студии МХАТ – 24 чел[овека] (по ЕО). Был поражен знанием моих лекций и общим энтузиазмом будущих актеров.

Потом переехал в ИМЛИ на юбилей Ю. Б. Борева. Несколько ораторов упомянули про «Сталиниаду». А. Д. [Михайлов?] спросил Борева как-то: «А вы не боялись тогда собирать эти анекдоты?» – «Боялся. Но собирал».

Потом с Л. – в МГУ на юбилей О. Г. Гецовой, где я говорил о ней как педагоге, а Л. о ее роли в нашей семейной жизни[66]. Выступал Ю. Апресян и многие диалектологи.


3 июня. Безвыездно на даче. Осуществил давнюю мечту: разложил по коробкам все свои болты, гайки, шурупы, шайбы, трубы и проч., снабдив эти коробки пристойными надписями. Удовлетворенье едва ли не большее, чем после окончанья приличной статьи.

Радио («Свобода») весь день о безобразии с Ходорковским. Стыдно перед миром. Но этим П. роет себе могилу.

Женечка сдает ЕГЭ – как-то странно: дают тексты, советуется с Машей (а она со мной) по пейджеру. Видимо, всем всё давно в образовании всё равно, только мы с Л. этого не знали.


22 июня. Л. блестяще выступала по радио «Россия» про начало Отеч[ественной] войны. Сказала всё, что нужно про Сталина, вспомнила историю своей семьи. Особенность ее таланта – в убедительной простоте, она не гнушается объяснять все самым простым людям, головы которых до сих пор (и, видимо, навсегда) замутнены советской пропагандой, – то, что почти не делает никто, презирая этот слой, который ничему не научился и ничего не понял. И я этот слой если не презираю, то не люблю. Она – нет.

Больше трех недель вожу песок, кладу кирпич, наступаю на болото – с 10 утра до 10 вечера. За исключеньем отзыва на дисс[ертацию] Степанова ничего больше не делал. Как рачительный помещик, вечером с удовольствием обхожу свое именье, отмечая, что сделано и что еще надо сделать.

Дважды по 2,5 дня жила Женечка, с которой занимались литературой в видах ее поступления в Литинститут.


26 июня. А странно: жизнь, изображенная в моем романе, тяжелая, грязная, находящаяся в постоянной борьбе с этой грязью, – она оказывается более тонкой, духовной и эстетичной по сравнению с примитивностью и антиэстетизмом «интеллигентной» столичной жизни 1940–50-х годов.


30 июня. Л. вчера поехала к Маше в 1 час ночи, чтобы уговорить Женечку приехать ко мне на дачу готовиться к поступлению в Литинститут. Каждый ее приезд буквально вымаливаем. Говорю ей о ее печальном будущем, если не поступит, что без образования она перей дет в другой социальный класс и т. п. – не слушает, не понимает, не верит, не хочет. Ощущение бессилия.


6 июля. Сидел в темноте на веранде, смотрел на березы. Как когда-то с мамой. Это было счастье. Не то чтоб я этого не понимал. Но почему-то думал – оно будет длиться долго.


7 июля. И чего это я недоволен необходимостью постирушек? Складывал высушенное белье, пахнущее солнцем и березами, какого никогда не бывает ни после какой стиральной машины и прачечной. Как в детстве.

5-го был в ин[ститу]те, ушел в отпуск, в план 2006 г. вставил свою многострадальную библиографию «Чехов в прижизн[енной] критике».

Пришла японка Сильвия Какубари. Сказал ей, что в МГУ уже не работаю, но потратил на нее час.

На днях звонил Толя Смелянский. Предложил в Школе-студии МХАТ читать не семестр, как в этом году, а два. ЕО – на I курсе, как во II семестре – историческую поэтику рус[ской] л[итерату]ры. Семинары, аспиранты – всё за такие гроши, что и сказать кому-нибудь стыдно.


10 июля. Возбуждают уголовное дело против бывш[его] премьера Касьянова: задéшево приобрел дачу Суслова – 11 га, ту самую, за забором которой году в 59–60-м мы видели оленей, где свой пляж на Москва-реке и т. п. Касьянов, конечно, жулик (минус 2 %), как и все они. Но все равно противно, что до поры до времени никто ничего не возбуждал, а когда объявил, что, возможно, будет баллотироваться в президенты, – сразу нá тебе.


11 июля. Именно это говорят про историю с Касьяновым по «Свободе» и даже по «Радио России».


12 июля. Звонила Л. из Евпатории по поводу дня рожд[ения] Мани; я звонил по этому же поводу Женечке и самой имениннице, которая сейчас в Н.-Новгороде.

Закапывал полузадушенную Грэем мышь; она из последних сил, защищаясь, вцепилась своими крохотными зубками в мой шлепанец и затихла. Жесток мир – и ихний, природный, тоже. Расстроился; нервы уже не те.


13 июля. По «Deutsche Welle» интервью с Володей Порудоминским – хорошее. Я – мерзавец, что не звоню ему. Сказал, что Бунин про «Темные аллеи» кому-то сказал: «Это не то, что со мной было, а то, о чем я мечтал». К стыду своему, не помню, откуда Володя это взял. Но я всегда знал, что это сочинено, особенно про то, как легко отдаются рассказчику все женщины. В начале ХХ века это было не так просто. Об этом хорошо написал Чехов в письме к Суворину, к[ото]рое не входило в его советские собр[ания] соч[инений] («на столах, под столами, чуть ли не на лезвии ножа»). Это, разумеется, не имеет никакого отношения к литературному качеству великих рассказов этого сборника. Но говорит только о том, что свежесть эротического чувства Бунин сохранил до преклонных лет.


16 июля. 15 июля 1954 г., когда я приехал, вся Москва была уклеена газетами с портретами Чехова. Это был знак. Скоро я прошел собеседование и был принят на филфак МГУ.

17 июля. Англичане после теракта спохватились: слишком большую свободу дали мусульманским организациям, которые могли в мечетях и вообще проповедовать все, что угодно.

Когда я в 88 году три месяца с лишним провел в Гамбурге и увидел, сколько там турок и проч., то говорил: Европе не надо повторять ошибок Америки, ввозившей негров, что она расхлебывает до сих пор. Немцы со мной не соглашались. Но Европа к этому ограничению придет – жаль только, что такой ценою.

В ИМЛИ 7 июля встретил Алика Мацевича. В числе прочего сообщил ему, кто умер из однокурсников. Никого не помнит. Как и Жанка Борисова, к[ото]рая ни разу не была на вечерах встречи филологического факультета.

Из «Дневника дачной жизни»

17 июля.

Миг вожделенный настал: окончен мой труд многолетний. Что ж непонятная грусть тайно тревожит меня? Или, свой подвиг свершив, я стою, как поденщик ненужный, Плату приявший свою, чуждый работе другой?..

Пушкин

Болотная Набережная закончена – т. е. доведена до первой каменной стенки; прогулялся в шлепанцах (не в сапогах!) от угла бани до этой самой стенки. Держит, не пружинит. Твердь. Сколько ушло в болото десятков кубометров биомассы (сорняки, скошенная трава, ил, листья), мусора, битого шифера и кирпича, камней, сечки, бутылок, банок, затвердевшего цемента, глины, гравия и песку – подсчитать невозможно. Конечно, недурно бы еще все поднять на 30 см – тогда не было бы разлива=потопа на газон и Плац весной и в сезон дождей. Но это – две машины песка. Мечты, мечты…

В последние дни: 1) подвязывал виноград; 2) надставил шланг – тяжелое дело: зачистка гофрированного пластика (изнутри, рулончиком шкурки), шкурение вставляемой части, клей, проволока, клейкая лента сверху; 3)отмочил керосином и спец. жидкостью, отскрёб и найденную в придорожных земляных отвалах гигантскую мощную отвертку для шурупов с прямым шлицем (давно прицеливался в магазине, да дорогá: 120 р.); посадил черенки вьющегося винограда у второй каменной стенки; 5) продолжал выкладывать камешки на Кирпичной Набережной; 6) привез три тачки больших камней с обочины перед Алёхновым – и др. и разные мелочи. Но до многого руки не дошли. Главное – опять запустил газоны! Никак не выкраивалось время (надо больше 3-х часов).

«Саше случалось знавать и печали»: сломалась вилка у руля велосипеда. И то: 17 лет приличной эксплуатации, содержанье в неотапливаемых помещениях. Первый эксперт (в магазине), конечно, сказал: «Надо покупать новый!» Попробую попросить Мишу заварить[67].

Грэй теперь не «дармоед»[68]: поймал огромного красавца крота, за что был глажен, чесом и угощен дефицитным кроликом из пакета. Надеюсь, что этот крот был атаманом шайки и она теперь уйдет: второй такой эпопеи, как два года назад, я уже не перенесу.

Урчала топь. Темнела глыбь.

Утробно выла где-то выпь.

Где было топко и урчанно –

Теперь прямой проспект песчаный.

18 июля. Разговор с нанимаемым работником.

– Говорили: газон. А у вас их тут – до… И за березами, и вдоль трубы. Тут дело такое…

– Хорошо, хорошо, я добавлю.

– Да и трава перестоялась. Ее косой косить уже надо!

– Ладно, ладно.

Работа начата.

– Хозяин, нож у нее тупой, выворачивает с корнем.

– Наточи! Точило есть.

Точит; заодно – топоры, ножи. Газонокосилка вся развинчена, собирается долго и с трудом. Дело особое.

– А куда траву девать?

– Под деревья… Мульчирование. Вдоль болота.

– Сразу бы и говорили.

– Хорошо, хорошо…


Обычная ситуация: начни одно – дела растут, как снежный ком. Кто хозяин? Понятно, я. А работник? Ить работник – это тоже я!..[69] <…>.

* * *

Быть может, и придет ко мне удача.

Боюсь, что поздно. Или никогда.

* * *

…И полосатый толстый шмель…

Твардовский

Докашиваю газон. Клевер вырос до цветов – сплошной белый ковер. Шмели слетелись со всего окружающего пространства: такую плотность элитного клевера где они еще найдут! <…>

С огромными сложностями купленная толстая леска для триммера рвется так же, как и тонкая. Никто ничего не знает. Разве что звонить на фабрику.

Приехали Л. с Женечкой. По дороге по пути купили: 1) нагреватель; 2) велосипед. Велосипед – мне, взамен сломавшегося. И сказал-то об этом один раз, мельком.

Л.: «Что, мой муж не достоин нового велосипеда?»

Уже опробовал. Есть элемент игрушечности: маленькие колеса, прямой руль. Но ход превосходный, едет сам. В сущности, у меня первый современный велосипед. Только суршит по шоссе: шур-сур-мур… Ухудшения качества жизни на даче, о чем я тихо сокрушался, т. о., не произошло: будет горячий душ, будет водохранилище.

Л. привез ее знакомый грузин Алико, владелец секции в универсаме, очень милый человек[70].


19 июля. К вопросу о. Только утром сел за стол – явились армяне. На велосипеде – в хозмаг (экономия времени – наличие транспорта!). Купили пластиковые шланги, переходники и т. д. и т. п. на 437 р. А потом началось! Поиски вентиля, раскопка газона и проч. – без меня тоже было не обойтись никак. И так до 4 часов. Но зато в 430 я, потный и грязный, уже принимал горячий душ и стал чистый и веселый. Правда, надо еще менять треснувший тройник; Мадо обещал завтра съездить купить; выдал ему 200 р. Странно, что для получения горячей воды не надо, как древние славяне, топить баню.

Женечка вчера вечером очень успешно занималась с Л. За завтраком прочел ей свои стихи из этого ДДЖ.

– А откуда они у тебя берутся? – спросила будущая студентка Литинститута. На этот вопрос ответить я не смог. Оказывается, она читала экземпляр моих стихов № 2, подаренный некогда Мане, но молчала.

Появилась первая кротовая нора. Одна надежда на Грэя, которого я с охотничьим заданьем выпустил в 3 часа ночи – кротовое время. Утром увидел результат (по просьбе трудящихся исключаю подробности)[71].


20 июля. <…>


21 июля. Первый полный день занятий.


22 июля. Алико привез Л. с Женечкой; жарили шашлык и ели его, сервировав стол на газоне. С Женечкой Л. упорно занималась часов 5, а я разговаривал насчет этюда в Литинститут.

Алико свозил меня на водохранилище. В кой раз подумал, почему бываю там так редко.


26 июля. С утра – выдалбливание стамеской пространства возле замка – не помещались пальцы. <…>

Вскрыл компостную яму возле рябины – для засыпки лысин при подсеве газонов. Перегной высокого класса – хоть ешь (это куда сбрасывается пищевой мусор). Такой не продают – тот, что в 6-тыс[ячной] машине[72], – много хуже.

Пересаженные по второй каменной стенке черенки винограда растут, растут! Уже понадобились им веревки для усиков (сделать в ближ[айшие] дни).


Ездил с Алико на в[о]д[о]хр[анилище], по дороге купил удобрение и удобрил весь Малый газон, заодно засеяв в нем пролысины. <…>


[Далее запись рукою Жени Астафьевой.]

Сегодня годовщина смерти Бабы-Жени. Поздним вечером, сидя напротив берёз, на которые так любила смотреть наша горячо любимая Баба-Женя, мы помянули ее, выпив по рюмке вина. Я принесла свой складень и зажгла перед ним свечку[73]. Потом мы почитали ее остроумные и, как всегда, интересные записи про Грея, про все дела на участке и про приезжих, написанные ее замечательным каллиграфическим почерком, которым в наше время никто не пишет. Де-Са вспомнил, как Баба-Женя говорила, глядя на берёзы: «Как замечательно и точно сказал Есенин: «И берёзы стоят, как большие свечки»"<…>[74].

Последняя запись мамы в этом дневнике – 2 августа 2002 г. (с. 167) – очень прощальная. Летом 2003 г. ей было уже не до дачи.

Дневник последнего года (продолжение)

22 июля. Вчера смотрел на луну, которая так близко к Земле и хорошо видна будет только еще раз через 20 лет. Говорят: трудно представить, что по ней ходил человек. Вовсе нет; пока я жив, представимо все. Гораздо труднее представить, что в следующее противостоянье меня, скорей всего, уже не будет. Она будет светить так же над моими березами, но – без меня.


31 июля. М. б., действительно издать у Кошелева большой том: NB ПЧ, МЧ (Н. Ф. Иванова сказала, что ПЧ в Новгороде Великом нет вообще, а МЧ – только у Вяч[еслава] Анат[ольевича], к[ото]рому я в свое время подарил, студенты страдают), + «ПМ литературы» + всю пушкинистику мою (статьи)[75] <расширить статью в сб<орник> Митурича, из чеховед[ени]я – новые статьи + атрибуции, всю книжку «Слово – вещь – мир», м. б., даже статью об учебнике, ответы в Тын[яновском] сб[орни]ке и т. п. А то когда еще соберусь сделать 2-е изд[ани]е МЧ!..[76]

5 августа. Женечка поступила в Литинститут, пока не на переводческое отделение, а публицистики и очерка. Говорит, что это тоже интересно. Вчера писала «Из дневника дачной жизни» (на основе нашего Д[невника] Д[ачной] Ж[изни], используя свои записи) с 1030 до 9 вечера, а потом еще занималась совр[еменной] л[итерату]рой с приехавшей Л. Я ее недооценивал. Вполне толковая, с творческими задатками <…>.

15 августа. Бурмистрово, близ Новосибирска, где будет что-то вроде Летней школы. Летели с Романом Лейбовым и Осповатом. В числе прочего говорили о терроризме. Американцы боятся: начни зажимать и ограничивать любую группу (мусульман, например) – покатится, как снежный ком.

Живем в пионерлагере, построенном в чудном березовом лесу 30 лет назад. Прекрасные дома из до сих пор еще свежего бруса. Бродят детки. Вернулся в детство. Тем более что питание – как 60 лет назад: пшенная каша, котлеты, и тот же запах в столовой. Что это так неистребимо пахнет?..


Ю. Н. Чумаков. Осн[овные] идеи А. П. Чудакова о тотальном комментарии] мне знакомы.

Я тоже хотел сказать о своем представлении о ком[мента]рии.

У Новалиса есть текст, что человек должен общаться со свящ[енни]ком; прямо с Богом – нельзя. В л[итерату]ре тоже нужен посредник. Но и с Богом тоже можно общаться без посредников. Посредник – очень важная позиция ком[ментато]ра. М. Л. Гаспаров считает, что ком[ментато]р – вроде переводчика на более понятный язык.

Мы творим множество обманов для удовольствия людей – все хотят быть обманутыми.

Комментатор – проводник по тексту. Он сопровождает текст.

Комментарии с эпохами должны меняться.

Ком[ментари]й Лотмана отодвинул комментарий Бродского, бывший до того каноническим.

Не все ком[ментар]ии входят в нашу жизнь. Ком[ментари]й Чижевского широкому читателю неизвестен.


Лотман спросил у меня: «Вы читали комм[ентарий] Набокова?» – «Нет, я не знаю английского». – «Я тоже не знаю, но мне было нужно, и я прочитал».

О[негинская] Э[нциклопедия] не может вып[олни]ть функцию ком[ментари]я. А. П. сказал, что к[омментари]й надо писать коллективом спец[иалис]тов. Но для энц[иклопедии] – пожалуйста, а для тот[ального] ком[ментари]я – нет. <…>

Ваши работы прекрасно укладываются в этот комментарий. На две строфы понадобилось вам 32 стр[аницы]. А всех строф более 300!

С. И. Бернштейн о «Тени сизые смесились» написал 25 стр[аниц].

С моей т[очки] з[рения], тот[альный] комм[ентари]й по вашей мерке занял бы те же 2 тома, что и Онег[инская] энц[иклопе]дия!

Нужен отбор! Это единств[енная] возможность все это издать. Что же касается идеи сосред[оточени]я на поэтологическом ком[мента]рии – вы стараетесь рассматривать помещение слова в строке, семантику и т. п.

Всё, что вы об этом говорили, приемлемо. Можно оспорить отд[ельные] утверждения.

Идиллия Гнедича. Ваши сообр[ажения] о поэтике Гнедича интереснее, чем Лотмана про благодарность Гнедичу. Я ощущаю, как П[ушки]н сжал в 4 строки Гнедича. Я не знаю, зачем он менял текст. I вар[иан]т лучше! Если б я комментировал, я бы Г[недич]а поднял.

С б[ольшой] симпатией я отнесся к утвержд[ению] о лимб[ургском] сыре, что у нас нет оснований присоединиться к Похлебкину. «Бобр[овый] в[оротни]к», «донской жеребец» – вы можете попробовать подложить под это все термин сукцессивность. Сук[цессивно]сть придает слову [далее текст забелен автором, но новый сверху не написан]…

«Бобр[овый] воротник» – м[ожет] б[ыть] его требовал только, исключительно стих. Есть и др[угие] места: «На красных лапках гусь тяжелый»…

Если ваш ком[ментари]й, воз[ника]ет поэтич[еское], стиховое прочтение. Мы с вами разошлись: вы – как предш[ественни]к реализма. Курганов считает, что у П[ушкина] не было романтизма. Вам интересно писать про поэтику. Вы заметили одному ком[ментато]ру про сани. Этим ком[ментаторо]м был я. Онегин замерз.

Мелкая поэтич[еская] деталь: Вы пишете: гулял, сел в санки – поехал обедать. М[ожет] б[ыть], все же заехал домой! Мое поэтич[еское] ощ[ущени]е говорит, что не мог он прямо с прогулки ехать в ресторан. (Кто-то: м[ожет] б[ыть], вообще это обобщ[енная] рисовка? Как же он в боливаре ходит зимой?) Пробел, за время которого он мог успеть съездить переодеться.

«Приятель, а не друг» – у вас. Но «друзья» тоже могут иметь отрицательные] коннотации. Не очень обяз[атель]но эту разницу выяснять!

Мне трудно представить ком[ментари]й, где все было бы прописано; более того, я не знаю, зачем он нужен. Но понять возм[ожнос]тъ этого – необходимо.

То, что А. П. делал и делает, это тот фонд пушк[инской] поэтики, к[оторы]й нужен. Не могу же я, читая 30 лет «Онегина»…

Осповат: Я не согласен с вами, А. П., когда вы легко отделались от соц[иального] момента! Но это надо делать!

Я: У меня внутр[еннее] отталкиванье от Бродского и даже от Лотмана – поэтому мало социологич[еского].

О[споват]. I главу обсосали все. А дальше – нет!

Я: Жизни не хватает!

О[споват]. Конец романа более непонятен! Отдельный ком[ментари]й к гл[аве] 8-й был бы не бессм[ыслене]н!

Я: Начать с 8 главы?

О[споват]: Если угодно.

А. А. Долинин. Сегодня всеми были спутаны 3 вида отношения к тексту: 1) ком[ментари]й, 2) интерпретация, 3) описание.

1) ком[ментари]й делает зазор между текстом и знач[ени]ем; других задач нет.

«Бобр[овый] вор[отни]к» – это интерпретация!

NN. М[ожет] б[ыть,] разные сезоны? Сл[ишком] велика разница между Боливаром и бобр[овым] вор[отни]ком.


16 августа. Осповат, Лейбов: «14-е декабря 1825 г.» Тютчев зафиксировал нек[ото]рое общее мненье-отношение – в целом отрицательное: [Николай] I не мог, де, до конца своего царствования избавиться от кошмара 14 декабря и думал: что бы было, если б он не свернул всех в бараний рог.

<…> Перекличка с пушкинской одой «Вольность». Пушк[инская] формула: «молчит закон, народ молчит». У Тютчева есть перепис[анный] рукою Тютчева кусок «Вольности». Тютчев крайне редко переписывал чужие стихи – он и свои-то не любил записывать!

В «Вольности» дихотомия: законная власть и попирающие закон («Но вечный выше вас закон»). Отклик на «К Чадаеву»: «Напишут наши имена» – «Поносит ваши имена».

Замена архитектурной метафоры («обломки» – Бастилии) природной <я: и это природное может развратить> институцией. Постоянная оглядка на П[ушки]на, которая приобретает здесь важное значение.

Мой вопрос о значении «развратило» в I стихе: «Вас развратило Самовластье».

Ю. Н. Чумаков. Значимость пробела между восьмистишиями: перевод с одного регистра в другой. «Самовластье» относится к исполнителям мятежа: оно с ними что-то сделало, а потом их же и поразило. Противоречие.

«Самовластье» – это деспотизм (фр.).

Чумаков: мог бы состояться этот ком[мента]рий 25 лет назад? Ведь давила на всех героическая апология декабристов.

Осповат. Не так уж требовалась тогда апология д[екабрис]тов. Но сейчас это звучит актуальнее. Отзыв Бонч-Бр[уевича] о Тютчеве – только в 6-м издании!

«Нет, карлик мой…» (1850?)

Перекличка с эпизодом из «Р[услана] и Людм[илы]», где карла пытается соблазнить Людмилу – у Тютчева эту роль выполняет Святая Русь. Цитир[овани]е Т[ютче]вым П[ушкин]а: 1) «св[ободная] стихия, сказал бы наш поэт родной» – полемически 2) слабые сигналы – вставляются, и с ними начинается работа.

«Цицерон» («Оратор римский говорил…») (1829 или 30?[77]).

По Тютчеву в истории важны тектонические сдвиги, все остальное скучно и не важно. Ни одно событие до Т[ютчев] не наделял столь высоким статусом.

Тема – конец вел[икой] языч[еской] эпохи – обычна. Осложнение – кровавой звездой.

У Т[ютчева] речь о закате не респ[ублики], как у Цицерона, а о закате Римской цивилизации, культуры.

Только тогда начинается настоящий пир, когда минуты роковые.

Живущий не пьет из чаши бессмертия; он жив, но общается.

<Мой вопрос>: Зачем I часть? И без нее со слов «Счастлив» (или «Блажен») всё ясно.


Осповат. А. П. точно сформулировал – мне тоже приходило в голову: у другого поэта это было бы развитием темы. Но у Тютчева часты самостоятельные] куски. Но этот – особенно самостоятелен!

Долинин: I часть нужна, ибо ближайшее – совет богов на Олимпе по поводу Троянской войны.

Лейбов, Осп[ова]т: Нужно давать набор мотивов, повторяющихся слов.

Белоусов. На полях, как в Библии.

Лейбов. На семинаре Лотмана Зинаида С. сказала, что глаза «влажной ночи» относятся к первой жене Тютчева. «Но она была блондинка!» – «В минуту страсти зрачки у женщин расширяются».

Мое выступление (след. стр.): «Я спросил за обедом у Юрия Николаевича, не кажется ли ему, что мы на своем симпозиуме сильно расширили права и обязанности комментатора? Ю. Н. ответил, отхлебнув компота: «Кажется»».

Зачем я сообщаю эту деталь? Приведу еще пример. ВВ, рассказывая мне об одном периоде в жизни Жирмунского, обмолвился: «Тогда он много писал. В это время он жил с машинисткой N». Мне инф[орма]ция про маш[инист]ку показалась лишней. Но я ошибся. Н. И. Толстой, к[ото]рый, в отличие от меня, с ВВ не только беседовал, но и выпивал, объяснил, что ВВ говорил что-то про бесплатную перепечатку, которую теперь имел В. М.

Приведу еще один пример: библиографический (рассказал про К. Д. Муратову). Слухи о Чехове. Мы не знаем, что понадобится буд[уще]му иссл[едовател]ю. Биб[лиогра]ф д[олжен] работать на вечность. Упаковщик Масанов… «Скифы» Брюсова. Интерпретация б[иблиогра]фа и к[омментато]ра предполагает отбор! От ком[ментато]ра же требуется сугубый объективизм. Э. Ил[ларионов]на Худошина права. Д[олжен] б[ыть] библиографический] свод. Но – и только. Не надо отбивать хлеб у авторов статей.

Необходимо поставить вопрос, сообщить все, что знаем и чего не знаем. «А решают, – как сказал классик, – пусть присяжные заседатели». Как и библиограф, к[омментато]р должен спрятать в карман свои амбиции. Предоставить интерпретатору поле – если угодно, поле боя – и бежать, «бросив щит, творя обеты и молитвы». Параллель с прозектором хороша. Вопросы объема ком[ментари]я оставляем в стороне. <Я… про это не сказал> Предлагаю отсчет теории ком[ментари]я начать с сегодняшнего дня.

Ю. Н. Чумаков. Ком[ментари]й д[олжен] быть бесстрастным.

Ком[ментато]р и текстолог глубоко погружается в текст и не должен скрывать проблем, к[ото]рые открываются перед ним.

Вечером беседы с Сашей Белоусовым о Сталине, Жукове, войне. «Рокоссовский – лучший полководец отеч[ественной] войны». С Чумаковым о его посадке, о засед[ании] в Саратове в янв[аре] 1944 г., где о Тынянове говорили Эйх[енбау]м, Гуковский, Бялый. Как Гук[овски]й пригласил, и Ю. Н. [Чумаков] и еще неск[оль]ко приходили к нему в г[остини]цу, и он говорил с ними о л[итерату]ре.

17 августа А. А. Долинин. Авторы американской статьи о чужом слове. Как ни странно, именно наличие чужого слова обнаруживает авторскую интенцию. А вообще знание ее только мешает. Авторы звонили Ти Эс Элиоту: цитировал ли он Джона Донна? Три возм[ожнос]ти: да, нет, я об этом не думал. Набоков – Профферу: ваша идея о цитате из Брюсова – полный идиотизм. О другом – это возможно, но мне это не приходило в голову.

Идея интертекстуальности презумпцию автора напрочь отрицает: автор мертв (Барт). Неважно, знал ли автор этот текст, это позиция. Автор – скульптор. Но на практике Умберто Эко, например, забывая теорию, все время говорит: «Я хотел сказать», «я думаю». Ни один критик или ис[следовате]ль не игнорирует письмо автора об авторской интенции.

Сущ[еству]ют разные виды текста. В нек[ото]рых авт[орская] интенция проявляется больше. Кафка не требует никаких ком[ментар]иев: нет аппарата, простой язык <…>.

Читатель должен выбрать стратегию. Набоков – писатель, провоцирующий на комментирование, а Кафка – на интерпретацию.

Что надо ком[ментирова]ть в «Даре»? Заглавие – надо? Можно вспомнить «М[оцарта] и Сальери»… «Дар напрасный…» Почему Пушкин?.. Ответы Филарета: «Не напрасно, не случ[айно]…» Это проясняет провидческий смысл романа. Присутствие автора в самом тексте – его мы замечаем везде у Набокова – разного типа, под разн[ыми] масками. Использование на[родного?] слова. «Даром и чирей не вскочит». Гл. П. «Сбоку не под …». Упражнение из учебника для гимназий.

Я в комм[ентарий] включаю только то, что могу документировать; я ввожу большие ограничения. Читатель может сам посмотреть Библию и проч. – и получить удовольствие – от сотворчества? Научного?

Мой вопрос. Вы сказали об удовольствии от ко[ммент]и[ровани]я. Вопрос о 1) метаязыке, 2) эзотеричности, 3) сотворчестве, 4) простоте – сложности ср. – см.

Долинин: зависит от объекта.

Почему «Кап[итанская] дочка»? Потому что она строится на даре. КД – и прямо (2 гл.) и косвенно прис[утствует] в «Даре».

Печерская: А вообще меня инт[ересу]ет тип ком[ментари]я. Что гов[ори]л А. Дол[инин] – это лукавство. Но это его ком[ментари]й сочетается с интерпретацией. Каждый текст требует своего ком[ментари]я. IV гл[ава] «Дара» – вся на источниках. Это известно. А. П. <я> говорил про «ср.», «см.». Д[ействитель]но, какой норм[альный] человек будет смотреть туда.

Я: – В Стеклова?

[Печерская] – Хорошо бы! В Чернышевского!

Важен вопрос о выборе: что указ[ывать], а что – нет.

Комментарий д[олжен] б[ыть] функциональным. Д[олжна] быть публикация фрагментов, на основе к[ото]рых текст. Но зачем? <…> Выход в поэтику – легкое изм[енени]е док[умен]та – и он уже иной! Искажение фактологии: Бел[инский], Добр[олюбо]в, Черн[ышевски]й – у него одна компания. Пересказ эпизода про Николаевский вокзал – а было это на разных вокзалах. Та же история с могилами. Эти сдвиги не просм[атрива]ются через простое указ[ание] на источники. <Т. е. вводим идею трансф[орма]ции, причем это главное!> Как смещаются детали. «Три слезы». У Набокова цитата не точна, у него «3–4 слезы», т. е. почти всплакнул. Легкое смещенье, другой смысл.

Считать комментарием или нет: Черн[ышевский]-Прометей, Христос.

Стеклов закрепляет это. «Однажды на его дворе появился орел – клевать его печень, но не признал его Прометеем». Черн[ышевский] об орле, поселившемся на его дворе. Стеклов впадает в риторику: «Самодерж[авны]й коршун исклевал печень сков[анного] Прометея». Ильф и Петров («орлуша… стерва…»).

Набоков: «Никогда не научился ни плавать…». Цитируется письмо Черн[ышевско]го жене: «В детстве я не мог выучиться ни одному из искусств: ни вырезыванию фигурок…».

Долинин: «Доп[олнение] к теме «Черн[ышевски]й – Христос». Стих[отворение] Наб[окова] «Мать».

Выяснилась примитивн[ая] вещь: сотни источников – только те, к[ото]рые упом[ина]ет Стеклов! Не перетрудился Набоков.

Осповат.

Создаем миф.

[Печерская?]. Для биогр[афии] Ч[ернышевско]го достаточно было бы Стеклова. Но хочу защ[ити]ть Набокова. Он кроме Стеклова прочел огромную л[итерату]-ру, не гов[оря] о соч[инениях] самого Черн[ышевско]го.

Исп[ользовани]е фотографии Ольги Сократовны из Л[итературного] Н[аследства] у Набокова.

Еще более связано с поэтикой: распростр[аненный] прием Н[абокова] – пересказ близко к тексту. Вообще это, по Бахтину, способ интерпретации. Как он строится у Н[абоко]ва? «Заметили, что смотрит он в пустую тетрадь» (а будто читает). Пов[ествовательную] свою интонацию <в IV главе> [Набоков] не изобретает, а берет у Короленко из его известного очерка.

Пользуясь письмами Ч[ернышевско]го, [Набоков] делает его своим соавтором.

Дневник Ч[ернышевского] периода жениховства. Из Л[итературного] Н[аследства] 1936 г. ясно, что «Что делать» написано раньше.

У Долинина ком[ментарий] этой главы – аскетичен, большая часть «см.», «ср.». Но с др[угой] стор[оны] – фрагменты док[умен]тов. Т. е. разнородность. Типа ком[ментари]я к текстам такого склада нет; и я сделала – но объем. Совмещение ком[ментария] с интерпретацией.

Долинин. Можно сделать сводку источников и параллельных мест – это составит большую] книгу. Путеш[естви]е – монтаж фрагментов из 15–16 книг: Пржев[альский], Грум-Гр[жимайло], Козлов[ский]. Циммер – 94 % – чужое слово. Читателю надо знать принцип. Он таков: он заполняет дырки в док[умен]тах, а не как Тынянов: «Где док[умен]т к[ончает]ся, я начинаю…»

В V главе Кончеев рецензирует IV главу. [Набоков]: «4 главы написаны от невидимого автора… Д[олжны] быть переданы <при переводе> стилистич[еские] расхождения. О. Ронен: источник ернич[еского] типа – книга Блока (Г.?) 1927 г. Жизнь Ч[ернышевско]го – перчатка, брошенная Тынянову.

У меня есть статья об истории IV главы в сб[орник]е в честь Ляпунова.

Вместо второго заседания ходил в сопровождении некоей Елены, учительницы, на Обское море, славно поплавал.


18 августа.

Шатин Ю. В. «Онегин» и Набоков: от комментария к роману.

Изложение Набоковым монолога Онегина из I строфы. Оно могло стать таким после «Смерти Ивана Ильича».

Вторжение «я» в комм[ентарий] Набокова: «Летний сад. Там через 100 лет гулял и я. Благодаря пародии Набоков в своем комментарии может… Переходит на личности – 20 раз упоминает Бродского, как Батюшков и др. Эпитеты по отн[ошению] к Бродскому – «идиотски-глупый» комм[ентарий] и т. п. Скрытая наррация в комм[ентарии], превр[ащающая] его в роман-комментарии [так!]. Комм[ентарий] Н[абоко]ва аллюзивно-агрессивный: амер[иканская] и советская действительность 40-х–50-х гг. Опис[ани]е Набоковым поедания икры опережается книгой «О здоровой и вкусной пище». Демонстративное непониманье советского кода (о «брюках»). Нарушение всех конвенций разрушает жанр комм[ентари]я. Многие считали комм[ентарий] Н[абоко]ва насмешкой над ком[ментато]рами.

Комм[ентари]й к блинам – кусок худ[ожественной] прозы.

Ответ на мой вопрос: доля авт[орских] вмеш[ательст]в – ок[оло] 20 %.

Долинин. Эта доля не так велика! Нужно учитывать прагматику. Я был против перевода: [Набоков] писал комм[ентарий] к ЕО для амер[иканских] студентов. (А Чижевский сводит счеты с Якобсоном в своем комментарии). Убийств[енная] рец[ензи]я экономиста Андрея Гершензона на комм[ентарий] Н[абоко]ва – много справедливейших замечаний. Н[абоко]в, написав «Ответ моим критикам», [Гершензон]у не ответил, но во 2-м изд[ании] учел все его замеч[ани]я. Русскими 2-мя переводами пользоваться нельзя хотя бы потому, что оба перевода сделаны не со 2-го изд[ани]я, а с 1-го! А во 2-е Набоковым внесены изменения. Они не удосужились это посмотреть. У Н[абоко]ва – свободный ком[ментари]й переводчика.

Шатин: Я согл[асен] с Лейбовым, что пушк[инская] наррация повлияла на комментарий] Н[абоко]ва

Ham. А. Ермакова. П[ушки]н – Вяземский. В ЕО, даже в названии романа. М[ожет] б[ыть], можно говорить о сюжете Вяз[емско]го внутри ЕО. (II гл[ава] ЕО). «Коляска» инт[ерес]на с т[очки] з[рения] стиховой орг[аниза]ции, подобна ЕО. Но ему мешает форма стиха, нестроф[ический] текст. Идет постоянный взаимообмен. <А интересны ли нам пассажи Вяз[емско]го по пов[оду] ЕО?>

Чумаков. Я хотел за эти 4 дня исполнить намер[ени]е: придвинуть новосиб[ирскую] филологию к пер[еднему] краю науки.

Осповат. Пробл[ема] тот[ального] ком[ментари]я, о к[ото]ром говорил А. П., не отменяется, ни одно изд[ани]е его не отменяет. Мы должны себя постоянно спрашивать, где ком[ментари]й, а где интерпретация.

Жанр д[олжен] быть пересм[отре]н! Мы в плену старого ком[ментари]я. Жанр к[омментари]я – свободный, в т[ом] числе и комп[озицион]но <т. е. вынесение статей из нарратива?>. Норм[альный] процесс: я написал ком[ментари]й, ты – ком[ментарий] на мой ком[ментари]й, а на этот – еще один… и т. д.

Лейбов. Я хочу попол[емизирова]ть со св[оими] соседями по палате. Ком[ментари]й пишется непонятно для кого, точнее [ясно] для кого. Для себя! Такой, какой бы хотели видеть в идеале.

Читаю – сочиненные к заключению Школы свои юмористич[еские] «Два голоса».

Чумаков. Как приятно, когда маститый филолог соед[иня]ет этот дар с даром пис[ате]ля и даже юмориста.


19 августа. Новосибирск – М[оск]ва, самолет. Приехали на автобусе из Балуш вчера. В 15 час[ов] обед у Чумакова: Саша Долинин, Саша Белоусов, Т. Печерская, Наташа – зав. кафедрой пед. ун[иверсите]та. О литературе, о науке. Чумакову очень понравилась моя хар[актеристи]ка творчества В. Н. Топорова последних лет: «Не смог преодолеть искушения дескриптивизма» – я имел в виду его «Энея» и др[угие] книги, к[оторы]е объемом и сырым м[атериа]лом «превышают возможности любого читателя».

Долинин спросил, не у Набокова ли из «Дара» я взял прием перехода 1-го л[ица] в 3-е.

– Я не помнил, что это есть в «Даре». Просто почувствовал, что некоторые пассажи должны исходить от «я».

– Я так и предполагал. Это очень интересно.


20 августа, дача. Вчера в электричке из Домодедова с Осповатом – об его и моих планах. Он – о своих сомнениях, как заканчивать книгу о «Кап[итанской] дочке» (как аллюзия на ист[орическое] событие). Я – тоже о 2-м изд[ании] МЧ. Он расспрашивал о библиографии. Рассказал о своем визите к акад. Н. Н. Покровскому, к[ото]рый чувствует до сих пор, что его не оставили в покое органы.

Ходит раз в неделю на Каширку в онкологический центр к М. Л. Гаспарову. Миша читает, интересуется, хотя дела, конечно, неважные.


21 августа. По «Свободе» в своей программе Шендерович дважды упомянул Л.: «Как написала Чудакова: «Команды [ «Ложись!»] еще не было, а все легли»»[78], «…те, кто подписывает противоположные письма, – та же Чудакова». Что же он не приглашает ее в свою передачу? Впрочем, может быть, она не согласилась бы[79].

Передача была – беседа с Ю. Ф. Карякиным. В числе прочего Карякин сказал: «Какой я литературовед? Я писал о Достоевском, ничего в нем не понимая. Не были еще сняты атеистические очки». Не каждый про себя это скажет.

Рассказал, как Яковлев показал ему «Краткую биографию» Сталина с его пометами и вставками. Одна из них – вставка под типографским значком: «Как принято говорить в народе, Сталин – это Ленин сегодня».

Из Америки звонил Л. [мне. – М. Ч.] Коржавин. Люба прочитала ему «Дела и ужасы Жени Осинкиной» – целиком. Эмка сказал: «Очень значительная вещь. Имеет и будет иметь в дальнейшем колоссальное педагогическое и политическое значение».

Л. рассказала ему про отриц[ательные] рецензии. [NN] сказала про этих двух девок-авторш: «Я их хорошо знаю. Их позиция: коммунистическое или антикоммунистическое сод[ержани]е – это неважно. Не нужно ни того, ни другого, а нужны только хармсовские штучки».

Я: «Это близко к тому, что я думал, прочтя два-три для детей сочинения: это так постмодернизм отразился в детской лит[ерату]ре».

Л. – Замечательно, как всегда. Можешь не уточнять. <…>

Эмка заключил договор с Захаровым, где не указал ни объем, ни срок. Это Лёша ему подсудобил. Ясно, что договор надо расторгать.


Но как? Я в этом ни черта не понимаю и сам с «Олмой» влопался, не получив ни копейки еще, хотя 2-е изд[ани]е вышло еще в декабре.

А из детской литературы хороши только сказки Улицкой, к[ото]рые я читал в «Известиях» от 19 авг[уста], – про кита, воробья и столетник – что-то андерсеновское.

Саша Белоусов сказал, что Миша Билинкис очень болен.


22 августа. Фет, которого перечитывал три недели назад, после Тютчева (читал последн[ие] 3 дня) выглядит мелким, хотя чисто художественно, лексически, образно часто его и превосходит. Хотя… «Не то, что мните вы, природа…», «Вот бреду я вдоль большой дороги…» Последнее по лирической пронзительности – среди трех лучших в русской поэзии.

Л. сказала, что у Ю. Карякина томá дневников. Много ль нас, таких?..

Жарко; август – как июль. Поехал на велосипеде на водохранилище. Всего 20 мин[ут], а сколько раз за лето я там был? Живу неправильно. Березы, конечно, на которые, как мама, гляжу долго-долго, частично компенсируют… Не хватает, чтоб они преломлялись в пруду. Но тогда я бы не писал ничего уж совсем.

Говорил с Наташей про Юру[80]. Дела неважные, опухоль растет, через неделю начнут лучетерапию.

* * *

Дилер килеру (брокеру) глаза не выклюет.

* * *

Мой вывод (для моего комм[ентария] к ЕО) после летней школы: не бояться статейного м[атериа]ла; если вопрос велик – только обозначить его, но обозначить; поставить вопрос, проблему (сказать прямо: если не решена); не бояться полемики и похвал Гроту и др. под.


26 авг[уста]. По «Свободе» сказали, что Томас Манн был горд, недоступен, считал себя Гёте ХХ века. 50 лет со дня смерти (12 авг[уста] 1955 г.). По радио «России» не отмечали. Интересно – а по ТВ? Умаялись отмечать юбилеи Бог знает кого!


«Кто не против зла резко и до конца, тот в какой-то степени за него» (Т. Манн).


28 августа. Как влиятельно все же массовое искусство. По «Радио России» какая-то передача про Джо Дассена. С удивлением обнаруживаю, что прекрасно помню, как и весь мир, кто жил в 70-е годы, «О, Шан Зелизе» и «Бабье лето».

Шендерович на «Свободе» снова сослался на Л.: «Чудакова сказала, что мы в 90-м году не освободились от прошлого, как Германия в 46-м».

Л. сегодня выступает по «Эху Москвы», но я – увы – этого не услышу по своему плохонькому дохлому приемничку. Кому сказать, что не могу купить новый за 800–900 р., – не поверят.

Звонил А. Д. Кошелев – хочет включить мой мемуар о ВВ в сборник, готовящийся Борей Успенским: «Вы так замечательно пишете». Пообещал ему к 20 сент[ября] сдать. Надо бы дополнить – но когда?..

Фет отдал поэзии всю жизнь. Что было бы, если бы это же сделал Тютчев, а не писал от случая к случаю?..

В статью «Как нам писать историю литературы?» вставить рассужденье о профессионалах (Фет) и дилетантах (Тютчев).

31 августа. Полная робинзонада: вчера, в грозу отключился свет, затем телефон, потом села батарея на мобильнике. Вчера писал при керосиновой лампе. Чтобы позавтракать, топил сейчас печь в бане и боком заталкивал в ее узкое зевло сковородку. В комнате 150 С. Посмотрим, как при такой изоляции пойдет наука.

Вечер. Дали свет, заряжаю мобильный, включился стационарный. Наука при полной изоляции шла хорошо.

Л. с Маней были на презентации книги стихов Комы Иванова в литовском посольстве. Мне сообщили post factum. Повидать всех вдруг захотелось – видимо, робинзонство хорошо до определенного предела, чего ранее я не думал.

Диалоги с Бахтиным

Это – часть записей разговоров с Бахтиным, с которым мы с А. П. познакомились в 1970-м году. К мемуару о Бахтине А. П. обращался в последние годы не раз, но отвлекали срочные работы, и закончить не удалось.

В конце 90-х он решил было назвать свой мемуар «Недиалоги с Бахтиным», но в 2001 уже озаглавил «Диалоги с Бахтиным» и начал его так:

От этого заглавия невозможно было удержаться. На самом деле того полноценного диалога, который так глубоко изучил М. М. Бахтин, мне с автором не только не приходилось вести, но даже и наблюдать. По моему ощущению М. М. вообще был не диалогист. Или говорил он, или – увы – я. Казалось, он вообще предпочитает слушать, и если собеседник был активен, то за вечер М. М. мог произнести всего несколько фраз. Такое я наблюдал однажды, совпав в визите с Пинским.

10 ноября 2002 года, снова взявшись за мемуар, А. П. написал в левом углу листа:

«Именно диалоги, а не «Недиалоги»!» Поставил восклицательный знак и дату (М. О. Чудакова).

1971

29 августа. Перед отъездом Л. в Ригу[81] были с ней у Бахтина в Гривне. Говорили с ним об обериутах, сказал, что близок со всеми не был, только с одним.

Я рассказал ему свою концепцию «случайностного видения» у Чехова. Целиком принял и согласился.


Говорил, что в монологах типа «небо в алмазах» автор относится к слову героя иронически (моя мысль в связи с постановкой «Трех сестер» Эфросом), а у нас принимают всерьез, целиком. Хотя автор здесь и есть – «он везде есть – не может не быть!»


21 декабря. <…> Сережа Бочаров сказал, что Бахтин в числе немногих книг, к[ото]рые захватил в больницу, взял и мою.

Рассказывал, что книгу Волошинова Б. диктовал В[олошино]ву где-то в Финляндии; книгу Медведева Е[лена] Ал[ександров]на писала под его диктовку. Первая вышла в таком виде, в каком он ее продиктовал. Во вторую Медведев сделал вставки, как выр[азился] Бахтин, – «к сожалению, крайне неудачные». «Мне это не составило труда». «Догов[орили]сь, что они подтянутся».

Монографию д[ействитель]но он искурил в войну – о немецком романе 18 в.

Философские романы в 20-х гг. были, но многие погибли, а иные – «Я пишу всегда карандашом, все стерлось, пробовал прочесть – невозможно». «Худ[ожественная] л[итерату]ра» заключила с ним договор на 30 л[истов] – но нечего включать.

1972

12 янв[аря], среда.

Утром был у Бахтина (он сейчас в Переделкинском Доме творчества, в к. № 7).

Постучал, всунул голову – спиной ко мне кто-то массивный, и уже выходит Ляля Мелихова.

– Здравствуй, Саша. Там Машинский, сейчас они кончают.

Я подождал <…>. Вышел Машинский, <…> стал рассказывать, как пытается выбить из Бахтина для «В[опросов] л[итературы]» статью о Гоголе, к[ото]рая готова, но Бахтин считает, что нет, что это набросок и проч.

Я стал говорить, что надо печатать, как есть, а то он замотает, тем более, что в теперешнем состоянии когда он еще приступит к работе, и что если даже напечатать необработанную стенографическую запись беседы Бахтина, то это и то будет интересно.

У Машинского до этого на лице было написано выражение полного почтения к Бахтину, но при последних моих словах тем не менее на меня посмотрел с некоторым удивлением и любопытством. Но ничего не сказал.

М. М. сидел на постели, закутанный в одеяло.

– Очень, очень рад. Спасибо вам за книгу. Но должен извиниться – еще не читал. Тут происходили такие события – было не до чтения. Книгу Гинзбург тоже еще не читал (думаю, интересно, как все, что она пишет, я всё очень люблю). И Пинского.

И показал рукой на стол, где лежат 4 книги: Гинзбург, моя, Пинского о Шекспире и Новый Завет.

– Но я слышал уже много отзывов о Вашей книге – и очень положительных. Как только смогу – тут же начну читать. Я ведь помню суть Вашей концепции по прошлому нашему разговору, летом. Это очень интересно.

Пинского книга хорошая. (Это сигнал[82]). Я ее пролистал. Я знал ее первый вариант. Это было совсем не то – было традиционно: комедии, трагедии. Теперь о комедиях совсем мало. «К[ороль] Лир» – в центре.

Потом я стал излагать свои идеи насчет прямого слова.

– Это очень важная проблема. Я думаю, самая важная в литературоведении.

Я сказал, что эта проблема в том виде, в к[ото]ром ее поставил Эйхенбаум, будучи для своего времени очень прогрессивной – я заразился от него этим пониманием в юности и это очень много мне дало, – уже не может сейчас нас удовлетворить.

Бахтин согласился.

Потом заговорили о Тургеневе.

– Да, верно, у него нет этого сложного отношения к слову. А ведь он современник Достоевского. Однажды только у него проявилось отношение к слову, близкое к Достоевскому, – в «Петушкове». Неожиданно мелькнуло и исчезло.

Я: – Это уже было скорее подражание или эпигонство.

– Да. И он сразу понял, что это не его путь, – и бросил. Самый примитивный из всех русских классиков – кого мы зовем этим именем. Вот уж у кого не было ни грана пророчества!

Я: – И мистическое в последний период подавал робко, с оглядкой, чтобы не подумали, что он это целиком всерьез.


– Да-да, робко. Меня всегда удивляла «Собака» – все таинственное в том, что эта собака чесалась!

Я: – Почти пародия.

– Да, какая-то уже пародийность. У него нет того отношения к слову, что было у Дост[оевско]го, Толстого, Чехова.

Я рассказал о своих лекциях в МГУ. Сказал, что студенты этими проблемами очень интересуются и понимают. Спросил, как проходило у него в Саранске.

– Понимали очень плохо. Это же провинциальный вуз. За 20 лет мне не встретилось ни одного способного студента. Между столичными и саранскими студентами – пропасть. Я знаю очень много студентов разных курсов. Интер[есные] люди. А там мои ученики вышли даже в доктора – но по причинам, к науке отн[ошени]я не имеющим. О русской литературе? Нет, никогда там не читал. Упаси бог! Там же все время была слежка, тут же бы уволили. А в зарубежной они, т. е. кто следили, меньше понимали, поэтому было легче. Как я им читал? Старался – близко к учебнику, по к[ото]рому им приходилось сдавать.

На мое горячее восклицание, что не читал же он близко к учебнику Самарина:

– Нет, был же другой учебник. Жирмунского и др. Хороший учебник. Я, конечно, старался избегать вульгаризации. В курсе теории л[итерату]ры читал кое-что из того, что является моим. Но в очень упрощенном виде. Этот курс в основном приходилось читать на 1-м курсе.

– Меня долго не трогали, арестовали перед войной – вместе с Б. М. Энгельгардтом, Комаровичем, Тарле, Платоновым – в одну ночь. В Ленинграде осталась семья – тогда была еще жива мать, сестры. Все они погибли в блокаду. А я таким путем от блокады был избавлен. В 1935–40 гг. я жил в Кустанае. Там я работал экономистом. Это было спокойнее. Там я мог работать, не кривя душой, и ко мне не было никаких претензий. А в Саранск попал уже потом.

Я спросил, знает ли он, что есть уже чистые листы 3-го издания его Достоевского.

– Да-да. Я боюсь, что не разойдется. Сейчас это уже устарело. Столько вышло книг о Достоевском. Я сейчас не могу читать, но просмотрел «Неизданного Достоевского». Это замечательная книга.

Наивность и полная убежденность, что его «Достоевский» «устарел», так меня ошеломили, что я не сразу нашел аргументы, чтобы доказать, что «нет, не устарел», – настолько эта мысль была дикой и неожиданной.

…Вот так же он, наверное, считал, что не обязательно издавать книгу о Рабле, что ничего страшного не будет, если он пустит на цигарки единственный экземпляр монографии о немецком просветительском романе, что можно бросить пылиться свои философские работы 20-х годов.


18 января. Вчера ненадолго заходил к Бахтину. Чувствует себя хуже, лежит. В связи с предисловием к «Пр[облемам] п[оэтики] Достоевского» зашла речь о Виноградове. Очень высоко его ценит. Предисловие это в свое время написал сам, без чьих бы то ни было рекомендаций. Так что намеки Бори Успенского в свое время, что это написано под давлением, чистейшая ложь.

– Я встречал Виноградова в конце 20-х в салоне одной поэтессы. Забыл ее фамилию. Память стала никуда. Туда ходили оба Радлова – тогда еще неизвестные, Б. М. Энгельгардт. Поэтесса была плохая, но создала салон. Да! Щепкина-Куперник! Плохая поэтесса и плохая мемуаристка. Но Виноградов ходил туда редко.

– Степанова[83] я давно не видел, лет 30. Я его не узнал. Другой человек! Раньше это был очень энергичный, быстрый <что Н[иколай] Л[еонидович] был быстрый – невозможно представить!>, близкий к футуристам немного с их манерами, слегка развязный…

– Договор с «Худ[ожественной] л[итерату]рой» на днях я подписал. Без аванса. Деньги мне не нужны. Я не люблю связываться. Сколько есть? Меньше половины. Договор на 30 листов.

Когда прощались, вдруг сказал:

– А про прямое слово мы еще с Вами поговорим, когда я немного лучше себя буду чувствовать.


7 марта

Сегодня вечером был у Бахтина. Почти с первых же слов он сказал:

– Читал Вашу книгу. Прекрасная книга. Одна из лучших книг – да что там – лучшая книга по литературоведению за несколько последних лет. Я непременно выскажу Вам свое мнение подробней, но для этого мне нужно еще раз все пересмотреть. Но уже сейчас могу сказать – замечательная, прекрасная книга. Да-да.


20 марта, понедельник, Переделкино

Около 7 вечера зашел в Дом творчества – навестить Бахтина. Вдруг в холле громовой голос: – Здравствуйте!

Из кресла встает Шкловский. Это – первая встреча после моего к ним приезда, когда я отказался от предисловия. С<ерафима> Г<уставовна> холодна, В. Б. же и совсем как раньше. Оказалось, что он только что от Бахтина.

– Мы не были знакомы. Хотя он сказал, что видел меня у Горького в 25-м году (?), когда я говорил Горькому разные неприятные вещи.

Диалог. Я сказал Бахтину: нельзя разорвать писателя на две части, нельзя его разграфить пополам, как листок бумаги. …Я немного лепил. Понес Репину свои работы. Он сказал: ничего не выйдет.

– Почему?

– Вы начали, как Микельанджело. Значит, кончите, как дурак. <Я: т. е. нужно начать, чтобы было куда двигаться?>

– Да. Куда двигаться.

<Я: но Вы хорошо начали>.

– Но я много раз начинал снова. Показал на свое ухо.

– В субъекте, который перед Вами, сохранилась обезьяна. <Так произведение носит черты процесса своего создания, своей эволюции – передаю свои слова, которые я потом сказал, а он подтвердил, что именно это имел в виду.>

Зашел к Бахтину – читает мою книгу.

– Я сейчас ее перечитываю подробно и дня через 3–4 подробно Вам о ней скажу. Книга очень цельная. О равноценности существенного и несущественного – это действительно есть у Чехова, но лучше всего это было у Гомера. Но это для нас все равно. Но мы не знаем, как было для него, для них.

Я стал говорить, что очень возможно, но я не ставил исторических задач.

– Я понимаю, что задача у Вас была другая.

Шкловский знает Вашу книгу и хвалил ее. Что он Вам о ней говорил? Но я смог передать только какие-то обрывки.

– Я считаю его основателем всего европейского формализма и структурализма. Главная мысль была его <На мои слова, что нельзя требовать от него разработки>. Очень много, всегда много свежих мыслей. А уж когда нужно было исследовать дальше, это делали остальные. Впрочем, он и здесь много сделал.


27 марта, Переделкино.

Был у Бахтина; около двух часов говорил он мне о моей книге – в прошлый раз было договорено, что я за этим приду. Записывал за ним тут же в блокнот (в папке отзывов о книге).

Из не относящегося к книге:

– Брюсов назвал свой сборник «Chefs d’oeuvre». Все возмущались. Он же говорил: если поэт не считает свои вещи шедеврами, он не должен их выпускать. Другие лгут, я откровенен. Марина Цветаева правильно о нем сказала: преодоленная бездарность. Громадными усилиями преодолел. И выходило часто совсем неплохо. Очень похоже на поэзию, хотя совсем не был поэтом.

<Я: Кем ему надо было быть?>

– Историком. Он историк и по склонностям, и по образованию. И лучшее у него – исторические романы. Я их всегда перечитываю. Он именно здесь – в прозе – приблизился к Пушкину.


7 авг[уста]. <…>

Был у Бахтина (вчера <…>). Теперь он в отдельном коттедже. Сидит, закутанный в плед, под деревьями. Выглядит лучше, чем зимой. Дай бог!

На мои рассуждения о том, что бывают же пророчества и прочие предвидения хода истории:

– Только в частностях. В формах. В главном – нет. Это нельзя предугадать. Предугадывается только необходимое, но оно-то не главное. Главное творится на путях свободы.

На мои рассуждения о возникновении нового качества в литературе:

– Да. Литература берет его и в идеологии, и в жизни.

Я: – М. М., но так сказать – это ничего не сказать. Конечно, и оттуда, и оттуда. Но есть, видимо, иерархия.

– Да. Прежде всего из жизни. Она видит в жизни то, что никакая идеология и наука не увидит. Да и не нужно л[итерату]ре то, что видит идеология. Л[итерату]ра видит свое.

Я: – Т. е. торжествует тривиальный взгляд, что примат действительности и т. п.

– Если хотите, да.

Я: – О Гоголе, о безусловно новом качестве, к[ото]рое он внес в л[итерату]ру и т. п.

– Безусловно новое. Истоки? Это сложный вопрос. (Закурил, молчит.)

Я: – Но все-таки?

– Прежде всего изменение отношения к высокому по сравнению с 18 веком. Затем – иное отношение в его время к смеховой культуре – более серьезное.

На вопрос, как движется его книга о Гоголе.

– Я ее оставил. Если мне удастся ее завершить, то печатать при жизни ее не буду. В сб[орни]ке статей будет одна крошечная статейка о Гоголе.

О своей статье, к[ото]рая упомянута в примеч[ании] Кожинова («В[опросы] л[итературы]» № 7).

– Да, это одна из первых. Она была написана – был такой журнал «Современник»…

Я (почему-то почти радостно): – И не успели? Он закрылся?

– Закрылся.

Я: – А кто заказывал?

– Человек малопочтенный теперь. Автор «Мы».

Я: – А откуда Замятин знал о вас? Ведь вы тогда, кажется, еще ничего не напечатали?

– Ничего. Но был известен. По выступлениям. В официальных местах и не в официальных. Был известен. Не знаю, по собственной инициативе Замятин действовал или ему подсказали.

– Вы хотите сделать все слишком ясным. Все закончить. А ничего не кончается. Хотите поставить точки над i. И вообще точку. А фраза часто кончается многоточием.

Я: Все устали от многоточий, расплывчатости, неопр[еделеннос]ти. М. М. (с неожиданной горячностью, быстрее, чем обычно):

– Философии, науке неважно, кто устал. Она развивается не по этому закону. Устал кто-то, не устал – ей это неважно.


8гоавг[уста]. Вторн[ик]. 7-го утром снова переносили на кресле Бахтина на улицу (привлек к этому Борева, должен был прийти Валя Асмус, но не пришел). <…> Потом, когда ушел Борев, поговорили немного о Гоголе. Я спросил, повлияли ли, по мнению М. М., лирические отступления Гоголя на русскую прозу?

– Очень мало. Разве что на гимназистов, которые старались писать что-нибудь похожее на «Чуден Днепр при тихой погоде».

<…> Бахтина вечером снова относили с Боревым. Пробыл т[аким] о[бразом] в Переделкине сутки и вечером на велосипеде уехал в Ромашково. Сегодня целый день провел в ГБЛ <…>.


9 авг[уста]. Замучившись размышлениями последних дней, я спросил Бахтина (7-го, в Переделкине) – с некоторым даже отчаянием:

– Но ведь новое качество, совсем новое, не бывшее нигде до него, великий художник создает?

М. М. посмотрел на меня с видом понимания и даже жалости («бедные вы – и вам мучиться до смерти над теми же вопросами!»).

– Безусловно. Конечно, создает.

И хотя у меня на эту тему уже много написано, а еще больше думано – стало легче.


16 августа, 22 часа. Только что приехал на велосипеде из Переделкина (рука не пишет), обратно ехал в темноте.

Был у Бахтина. Много он говорил о л/ведении и критике (записывал за ним).

– Мы должны описывать литературу на другом языке или, как сейчас говорят, дать другой код. Но этот код должен быть богаче, чем первый! Иначе нечего и браться.

– А критика – как она существует – не нужна. Разве что для читателей, которые понимают произведение еще меньше, чем критики. Впрочем, так всегда и было – одни пишут, другие критикуют – и тем и тем хорошо платят. Критика – это паразитизм на литературе.

– Анализировать произведение должен гениальный ум, которому есть что сказать по этому поводу свое.

Я: – А если не по поводу и не в сторону, а непосредственно о произведении – например, при изучении строгими методами?

– Писатель пишет не для того, чтобы его анализировали строгими методами.

<Вообще сегодня он – может, потому, что чувствует себя лучше, весь день на воздухе, в кресле – был язвителен и афористичен.>

– Мы должны постигать феномен в целом – феномен произведения, что такое оно вообще.

Я: – Его структурные черты? Построение? А не заниматься наивным анализом «содержания». Потому Вы и не разбираете произведение непосредственно!

– Именно не наивным анализом, не анализом героев. Все равно о них лучше Достоевского не скажешь. Да и как писать о них? Как о живых людях? Это будет натяжка.

<Да, забыл. Разговор начался со статьи Кожинова, которую я теперь прочел до конца и сказал М<ихаилу> М<ихайлови>чу, что Кожинов сузил значение формалистов – и очень.

– Да. Сузил. Их значение было – конечно – шире. Но хорошо, что он поставил вопрос лит<ературной> моды. И отошел от традиционного тона в критике формалистов.

По ходу дела я упомянул о «Формальном методе».

– Разве важно, кто автор?

Я: – Вы проповедуете средневековое представление об авторстве.

– Во всяком случае оно имеет не такое значение, как сейчас этому придается. (Громко) Неважно, кто – первый! Кто – второй!

Я стал говорить о том, что Медведев сделал какие-то вставки.

– Это тоже неважно. Особенно сейчас, когда никто не может выпустить книгу в том ее виде, в котором хочет.>

Потом я стал излагать свои идеи насчет новой логики. Очень заинтересовался.

– Это очень, очень важно. Только шире – не логика, а новое видение мира.

Я: Это очень неопределенно.

– Новое осмысление мира. Тотальный смысл мира. Я обращаюсь к писателю: покажи мне, чего я не знал.

Не помню как разговор перескочил на смерть.

– Один немецкий психолог (из школы биолога Дриша) написал работу: «О жизни и смерти, которых нет». Этих границ нет, их создали люди. И не в них дело. Смысл бытия, и именно тогда создаются его ценности – не тогда, когда мы об этих границах думаем, а когда они спутаны страхом перед концом или увлекательностью самой жизни – когда их нет. Тогда возникает ситуация медитации (что Сократ говорил перед смертью).

Снова о новой логике.

– «Влас»? Там это перерождение наивно. Такого мужчину не собьешь «ведьмой-егозой».

Я: – Может быть, ему нечто открылось, но Некрасов передает это в нарочито стилизованных формах?

– Лучше бы этого куска не было.

<«Рассказ Бахтина» – вписано позже карандашом.> «Где-то на Урале или в Сибири одного рабочего стукнуло болванкой по голове и он находился в состоянии клинической смерти. Когда выздоровел, приходит в партком – а он был старый партиец – и кладет на стол свой партбилет.

– Что с вами? Что вы? – всполошился секретарь.

– Там посоветовали.

Стал уходить. Секретарь догнал и запер дверь.

– Слушай, мы тут одни. Как там вообще?

– Не позволили про это говорить».

* * *

– В чеховской «Скучной истории» есть некоторая сделанность. Не чувствуется, что он профессор медицины. Его единственная специальность – колебания. А его самого нет.

– «Доктор Живаго» – я его читал тогда же (еще был жив автор) – во время приезда моего в Москву. Мы всегда останавливались у моего приятеля Залесского, умер три года назад, – петролога, член-корра (в конце даже получил орден Ленина за что-то – я на эту тему с ним не говорил).

Я, читая «Детство Люверс», «Повесть», ожидал от него гораздо больше – и в смысле философии и с т<очки> з<рения> мастерства. Но роман, безусловно, входит в литературу Толстого, Достоевского, Чехова, хотя здесь он и уступает своим компаньонам. Но никакой другой роман из советских в этот ряд не входит.

<Приписано позже карандашом: Я – о Евлахове, не помню что, но думаю, что-то о его 3-х огромных томах.>

– Евлахов? Академическая среда его не признавала. Считала, эклектик. А он был очень знающий человек. Я недавно говорил с его внучкой.

– Да, Гоголь очень сложен. Я недавно пытался <проникнуть в его мир>[84]. Но – отложил. Нажил бы кучу врагов. С Рабле мне повезло – им у нас не занимается никто. Достоевским – тоже никто из большого начальства. А Гоголем – все! Храпченко меня бы просто съел.


Сборник памяти

С мамой Евгенией Леонидовной Савицкой


Сборник памяти

С сестрой Наташей


Сборник памяти

1952 г. 8а класс Щучинской средней школы. А. Чудаков – во втором ряду, третий слева


Сборник памяти

Лето 1953 г.


Сборник памяти

«На бревнах» – с одноклассниками после окончания школы (22 июня 1954 г.). А. Чудаков– крайний справа во втором ряду


Сборник памяти

Щучинск, лето 1954 г. А. Чудаков со своей первой любовью – одноклассницей Клавой Свешниковой


Сборник памяти

Москва, осень 1954 г. А. Чудаков – студент 1-го курса филфака МГУ


Сборник памяти

Москва, 1954 г. В кухне университетского общежития на Стромынке


Сборник памяти

1956 г. Осенний университетский туристский слет. А. Чудаков – на переднем плане. В последнем ряду крайний слева – А. Жолковский, третий справа в очках – А. Старков, далее – В. Львов, В. Кузнецов, И. Черкасов


Сборник памяти

1957 г. Весенний университетский туристский слет. А. Чудаков, Н. Горбаневская, С. Неделяева, В. Львов, А. Жолковский, И. Тарахтунова (в первом браке – Жолковская, во втором, с известным правозащитником А. Гинзбургом – Арина Гинзбург), М. Хан-Магомедова (полгода спустя – Чудакова)


Сборник памяти

Апрель 1957 г. После турслета


Сборник памяти

Август 1958 г.


Сборник памяти

Август 1958 г.


Сборник памяти

Август 1963 г. С дочерью Машей


Сборник памяти

Декабрь 1963 г.


Сборник памяти

Январь 1964 г.


Сборник памяти

Май 1964 г. Поездка во Владимир – Суздаль с проф. П. А. Зайончковским (в центре) и ленинградскими историками


Сборник памяти

1967 г. В семейном байдарочном походе по Ахтубе


Сборник памяти

Февраль 1968 г. Зимнее плавание в Серебряном бору


Сборник памяти

Февраль 1968 г. С дочерью в Серебряном бору


Сборник памяти

Июль 1968 г. В походе по р. Медведице


Сборник памяти

В походе по р. Медведице. В пирамиде – Маша Чудакова, Танечка Паперная, Вадик Паперный. В партере – А. Чудаков


Сборник памяти

Май 1971 г. В походе по р. Протве


Сборник памяти

Река Протва. А. Чудаков и В. Паперный


Сборник памяти

Река Протва. На привале. З. С. Паперный, А. Чудаков, М. Чудакова


Сборник памяти

Осень 1971 г. Северная Карелия


Сборник памяти

Лето 1972 г. В Щучинске с дочерью Машей, племянницей Таней и псом Буяном


Сборник памяти

Август 1973 г. На Рижском взморье


Сборник памяти

1974 г. В Чеховском музее с В. Кавериным и Н. Эйдельманом


Сборник памяти

2 января 1975 г. Дома с Е. Тоддесом и Вяч. Вс. Ивановым


Сборник памяти

Январь 1975 г. Дома с Е. Тоддесом в работе над томом Ю. Тынянова


Сборник памяти

С Юрием Поповым


Сборник памяти

1 октября 1975 г. Дубулты. С Е. Тоддесом и Р. Тименчиком


Сборник памяти

13 декабря 1975 г. Опять работаем над томом Тынянова…


Сборник памяти

17 апреля 1976 г. Ленинский субботник в секторе русской классической литературы в ИМЛИ. Э. А. Полоцкая, З. С. Паперный, А. Чудаков


Сборник памяти

28 ноября 1977 г. С Н. И. Толстым на банкете А. Н. Робинсона


Сборник памяти

Март 1978 г. Лыжный поход чеховского семинара на филфаке МГУ в Мелихово


Сборник памяти

19 мая 1980 г. Мелихово


Сборник памяти

Июль 1980 г. С С. М. Бонди в Доме творчества в Малеевке


Сборник памяти

1 ноября 1983 г. Свадьба дочери


Сборник памяти

Май 1984 г. Первые Тыняновские чтения в Резекне. А. Чудаков с Е. Душечкиной и Л. Я. Гинзбург


Сборник памяти

Июнь 1984 г. Вторые Тыняновские чтения в Резекне. 1-й ряд – В. Сажин и Г. Левинтон; 2-й – А. Чудаков и А. Осповат; 3-й – М. Л. Гаспаров, Н. Брагинская, С. Черноброва, Т. Никольская, М. Чудакова, Л. Степанова, Р. Тименчик, А. Белоусов, А. Парнис; 4-й – С. Шведов, М. Ямпольский, Ю. Цивьян; 5-й В. Руднев, Л. Щемелева, Б. Дубин, Л. Гудков, Ю. А. Молок


Сборник памяти

Вторые Тыняновские чтения. Е. Душечкина, М. Чудакова, Ю. М. Лотман, А. Чудаков, Маша Чудакова, З. Г. Минц


Сборник памяти

Вторые Тыняновские чтения. А. Чудаков и М. Чудакова с Ю. А. Молоком и Вяч. Вс. Ивановым


Сборник памяти

Вторые Тыняновские чтения. А. Чудаков с Ю. В. Давыдовым


Сборник памяти

2 января 1986 г. Дома


Сборник памяти

Июль 1994 г., Резекне. Седьмые Тыняновские чтения. Крайний слева – Михаил Мейлах, Г. Левинтон, А. Осповат


Сборник памяти

На даче – за работой


Сборник памяти

С. Г. Бочаров и А. П. Чудаков. Великий Новгород, Варлаамо-Хутынский монастырь


Сборник памяти

В Михайловском у памятника зайцу. А. П. Чудаков с внучкой Женей, С. Г. Бочаров с дочкой Аней


Все это на старости лет мне просто ни к чему. Напишу – останется, потом напечатают…

Я: – Большинство наших разговоров с Вами сводится к тому, что я говорю о законах внутри модели, которые нужно установить, – и теперь это первоочередная задача, а Вы – о связи модели с миром. Я ее не отрицаю, но первейшая задача сейчас – законы внутри нее.

– Получается снова, как у формалистов: как сделан автомобиль. Но так не узнаешь, как сделан «Дон-Кихот». Этот автомобиль (литературное произведение) не оторван от окружения.

– Писатель создает не модель, а что-то неповторимое, образ мира. «Уникальная модель» – это квадратный круг. Его занимают только вход и выход по вашей терминологии. Связь тысячами нитей с внешним миром…

– Зачем этот термин – «модель»? Он сюда не подходит.

– 90 % того, что пишется сейчас в л/ведении – не нужно.


3 ноября. Был у Бахтина на Красноармейской (30-го были у него с Л., но недолго – обещал подарить 3-е издание «Проблем поэтики Достоевского»[85]). Укрывшись за чернильным прибором, записывал.

– На поэзию в 19 веке влияла не вся проза, а проза романного типа. Гоголь – не влиял; прозаизация началась не с него, он настолько своеобычен, что нет ни в прозе, ни в поэзии никого, кто мог бы воспринять его. Влияние прозы было вплоть до символистов, которые возвратились к традициям романтизма – во многом. Романтизма – потому что реалистические направления обнаружили известную узость – и прежде всего в отсутствии лиризма – настоящего лиризма.

Спрашивал про мой курс ЯХЛ в МГУ.

– Там есть хорошие, умные ребята: Дерюгина, Сидоров.

Я сказал, что в прошлый раз читал Некрасова. Поговорили о Некрасове.

– «Русские женщины» – просто очень плохое произведение, которое любой хороший школьник, если он действительно хороший, может раскритиковать.

– Фальшивые ноты есть у любого поэта – никто не может уберечься от фальши – ни поэт, ни музыкант. Но у Некрасова их особенно много. «А в чем ваше счастие? – В хлебушке» (КНЖХ). <Вписано позже карандашом: Высоко ставил «Рыцарь на час» – «сильный Некрасов».> Как и в самой его личности. Он и сам сознавал это, что он неискренний поэт.

Я стал говорить о нецельности Некрасова и о том, что цельная модель мира – явление крайне редкое, а в русской литературе 19 в. таких писателей можно перечесть по пальцам.

– Да. И только к ним можно подходить в какой-то мере как к цельным явлениям. В какой-то мере. В полной – ни к кому.

Я: – Если бы Вы писали историю литературы, как бы Вы ее построили?

– Я бы не писал. Сейчас нет никакой базы, не выяснены основные категории теории литературы. Нужна большая подготовительная работа.

<Все-таки я добился, что он ответил на мой вопрос: историю литературы он строил бы как историю жанров.>

– Всю литературу мы загнали в искусственные жанры, нами (или писателями того времени) придуманные[86]. Лит<ературные> направления – тоже все искусственно. Дефиниции Тынянова по началу века? Тоже неудачны. Он исходил из понятия «новое – старое», а чем выше искусство, тем эта грань больше стерта. Применительно к моде, как написал Кожинов, это верно.

Я высказался в том смысле, что анализ моды у Кожинова меня не удовлетворяет.

– Конечно, понятие моды на самом деле сложнее, много сложнее. Но в целом эти категории там применить можно. Можно.

– Пишут: поэма. А что такое поэма? В разные годы она разная! Если нет памяти жанра, то мы не знаем, как подойти к произведению, что в нем искать.

У Чехова много от «Повестей Белкина», без них его не было бы.

Повесть – это что-то меняющееся, но это не абстракция. Жанр существует в творческом сознании писателя; каждая эпоха его трансформирует – именно так живет жанр, как и все живое: куколка – в бабочку, бабочка – в червяка.

– Все категории условны. Их порождает наш ум, но им нельзя присваивать онтологическое значение. Нужно всматриваться в сам предмет, в саму литературу, а не навязывать ей что-то извне. У нас навязали соц. реализм – а что это?.. (Помните – в «Фаусте» – разговор Мефистофеля со студентом?)

– Я всегда старался – и (с особым ударением) сейчас стараюсь – исходить из самого предмета. Конечно, и я находился во власти привычек, предрассудков, но искал всегда в самом предмете.

– Семиотика нова, она позволяет осветить то, на что закрывали глаза – смотрели, но не видели. Но она верна до тех пор, пока то, что исследуется с ее помощью, не выдают за целое <полное знание о предмете>, а осознают, что это – одна из возможных точек зрения.

<Приписано позже карандашом: А сам был очень субъективен и исходил только из своих категорий.>

1973

29 августа. 28-го был у Бахтина. Выглядит лучше, чем весной – лицо как будто помолодело. У него сидел кто-то (Пинский?), рассуждавший о том, что добро в известных случаях (все те же примеры, которые приводили Толстому – я ему это, вмешавшись, сказал) должно применять насилие. Бахтин возражал, говоря, что это уже будет не добро. Разговор шел на разных уровнях – гость все время тянул в прагматику (что делать, если на ваших глазах насилуют женщину), а Бахтин говорил о принципиальном решении этого вопроса.

1974

17 янв.

<…> Потом поехал к Бахтину. Сначала поговорили о его сборнике, который идет в Гослитиздате, потом я спросил его о своей статье к съезду славистов.

– Моделей может быть сколько угодно. И вообще понятия физики нельзя применять к филологии. Здесь совсем другое. Сейчас этим злоупотребляют. Не модели, а диалогические отношения, голоса…

Потом я стал говорить о том, что его книга о Достоевском не завершена – но я всегда думал, что по вненаучным причинам.

– Не только. И по методологическим. Мой мэтод не годится для анализа автора-творца.

Я стал говорить о том, что у меня была глава «Личность Чехова», но я ее выкинул, что биографические данные, письма, мемуары приведут к Антону Павловичу, а не автору-творцу.

– Конечно. Но автора-творца мы никогда не постигнем, но эти данные…

– Дадут возможность приблизиться к нему насколько возможно?

– Да, да. Приблизиться.

– А на каком языке это нужно описывать? Какие категории?

– Здесь не должно быть никаких ограничений, это очень свободный жанр.

– Наверно, категории должны быть философско-теологические?[87]

– Да, скорее философско-теологические.

– И вообще иррациональное постижение?

– Что значит иррациональное? Мы часто злоупотребляем такими терминами. …

……………………….

<На мои замечания о закрытости Чехова> – Чехов боялся заглянуть в себя – считал, что не найдет того, что должно там быть.

Я: – Это от его позитивизма, шестидесятничества и т. п. (подробно).

– Да, да. Это было у него примитивно. Его письма к брату, где он дает ему рецепты, – это очень примитивно.

– Гигиенические советы.

– Да, именно гигиенические.

19 янв. У Бахтина на столе лежала книга Асмуса «Кант». Я спросил, хороша ли.

– Да. Серьезная книга. Асмус – настоящий философ, последний из оставшихся.

– А Лосев?

– Да, конечно, по своим возможностям. Но в последнее время он занялся не тем. Зачем ему это нужно? И сам запутался и всех запутал.

– А Аверинцев?

– Ну, он не занимается философией преимущественно, но когда занимается, это очень интересно. Я читал все, что он пишет. Это явление замечательное, я такого <среди новых> и не встречал.

М. М. Бахтин о «Поэтике Чехова»

А. П. хранил свою рукописную запись на многих листках с заголовком:

27 марта 1972 г.

Переделкино.

М. М. Бахтин о «Поэтике Чехова»[88]

В последний год стал готовить ее к печати в составе воспоминаний о Бахтине для книги своих мемуаров, которую предложило ему напечатать «Новое издательство» – Е. Пермяков и А. Курилкин.


Самый дорогой из моих манускриптов. Самая подробная и точная запись – без пропусков – двухчасового монолога Бахтина о П<оэтике> Ч<ехова>, к<ото>рый я тогда, извинившись и сказав, что это сл<ишком> для меня важно, открыто записывал.

Оценил высоко; комплименты общие приводить не буду – приведу содержательные… придется кое<-что приводить>, ибо нельзя разр<ывать> мысль.

* * *

…Почему именно эти уровни? Я вовсе не считаю, что они плохи. Но почему, например, нет уровня человека или уровня характера?

(Отчасти под его влиянием в след<ующей> книге – «Мир Чехова» – я ввел уровень внутреннего мира…)

Вы считаете их замкнутыми, само собою разумеющимися.

* * *

У вас полный изоморфизм. Только одно отношение на всех уровнях. Этим вносится в анализируемую структуру бόльшая определенность, гармоничность, чем она на самом деле ей присуща.

* * *

Вы доказываете системность; но это же ваша регулятивная идея (в кантовском смысле), из нее вы исходите. Доказывать не надо.

* * *

Стремление к ясности не должно быть очень сильным – будет некоторый механицизм.

В реальном творчестве и в отдельном произведении, и в каждом выделимом отрезке текста мы найдем и иные отношения, не только те, что у вас.

* * *

Между уровнями никогда нет строгого изоморфизма. Противоборство отдельных уровней пронизывает произведение, противоречия и создают его жизнь.

У Достоевского на одном уровне – полифонич<еский> роман, а на других – монофонический роман.

Уж на что Достоевский не сатирик – а появляются сатирич<еские> места.

<Я: Но у вас все уровни изоморфны!>

– Основной принцип – полифонизм. Но на одних уровнях он проявляется в полной степени, а на других – в неполной. В самой меньшей степени – в композиции. Полностью полифонизм в комп<озиции> проявился только в «Братьях Карамазовых». А в других – мало чем отличается от неполифонических. «Преступление и наказание» – какой тут полифонизм?

Но я не стал бы в Вашей книге ничего менять, сделав лишь об этом оговорку.

В основе книги – метафизическая и онтологическая идея, что все равноважно, что случайно…

Вы считаете эту картину убедительной.

* * *

Важное и неважное смешивается. Но само это разделение сохраняется у него и даже подчеркивается. У Гомера все хороши – и Троя,

и греки. Гомер не делает различий ни между чем. Все хорошо в этом лучшем из миров.

У Чехова – все различается, иначе не будет того эффекта – если не делать различия между главным и неглавным. Эта иерархия существует, и он требует, чтобы мы эту иерархию понимали. Он не показывает ее конкретно – он и так знает: читатель понимает, что у него существенное и несущественное.

Если некто, незнакомый с обывательским мировоззрением, с этой культурой, прочтет Чехова – он не поймет многое. («Тарарабумбия….» и прочие песенки – подумает, что это что-то важное…)

Я: Т. е. Чехов различение, иерархию важного и неважного предполагает известным, не объясняет, что важно, существенно, а что нет, у него это уже как данность, он не размышляет мучительно, как Толстой: а не самое ли важное в жизни тачать сапоги, заниматься физическим трудом и т. п.? Для него это ясно, он хочет показать только, что в жизни это смешано.

<Да, именно так.>[89]

– Вы раскрыли и показали, что у Чехова все смешано. Отлично различая их и нас заставляя различать, он показывает, что жизнь отбора не делает. Понимая разницу <иерархию>, он оставляет все как есть.

* * *

Вы хорошо показали, что он нарочито смешивает, уравнивает. Но почему? Не потому, что он нашел что-то высшее, какую-то высшую точку зрения, как Гомер, с точки зрения которого высокого и низкого нет. Совсем не так. У Чехова мы остро ощущаем неуместность деталей типа «А жарища в этой Африке…». А у Гомера – одинаковая уместность всего. Белинский где-то приводит пример, что в поединке кто-то из героев поскользнулся на куче помета. Гомер не замечает неуместности, он действительно не видит разницы. Для него есть нечто высшее, есть воля богов; такова его точка зрения.

У Чехова этого, конечно, нет.

* * *

Надо было подняться выше обывательских представлений. Но его высший уровень <сфера идей> очень близок к обывательским представлениям.


Нет другого великого писателя в русской литературе, который так бы стоял на одном уровне со своим читателем.


«Кажется, я не соглашался…» («Выстрел»).

Я не соглашался, кажется, спорил.

* * *

Нет выхода из чеховского мира в настоящую жизнь. Может быть, это и правда. А врать он не хотел.

Огромное большинство его героев – да все! – пошловаты. Он показывает: жизнь такова, что не дает возможности быть непошлым.

* * *

Роковые недоразумения, когда высказывания героев приписывают Чехову, – то, что украшает парки, клубы. «В человеке все должно быть прекрасно…» – это ведь пошло. Лирика, когда звучит голос поэта, мало отличается от того, что говорят сами герои.

* * *

Важная проблема: как в результате получается нечто очень значительное, хотя нет ни одного настоящего, непошлого слова.

* * *

Когда кто-то что-то знает у Чехова, он говорит пошлости <и тривиальности. Т. е. в позитивной программе очень тривиален: культура, гигиена… >.

* * *

Идея случайностности: Все входит на равных правах. Это трюизм: в мире господствует случай. Это трюизм! А у него получается эффект!

Какую цель в высоком художественном смысле это преследует? У него эффект. И смешивая, он вовсе не хочет, чтобы мы спутали главное и неглавное. Вот Гомер – да. У Гомера случайность и необходимость сливаются. У Чехова они четко подчеркиваются <т. е. разница подчеркивается>.

* * *

Загадка: с какой стороны мы ни захотели бы выделить идею – пошловато.

* * *

Это какая-то более глубокая реализация модной теории абсурда – дзэнбуддизм. (Дзэнбуддизм – это учение о сплошной нелепости – «В огороде бузина, а в Киеве дядька». Это и есть, по дзэнбуддизму, подлинное понимание мира.)

Это лучший художник дзэнбуддизма.


Что Чехов начал. Он первый не побоялся подойти к абсурду, не скрывая, а раскрывая его.

* * *

Книга очень хорошая[90], чрезвычайно последовательная и очень строгая логически.

Но она раскрывает <показывает> единство и осмысленность у Ч<ехова>, а у него не так все едино и осмыслено. <Шкл<овский> то же.>[91]

Нужно бы сделать некоторые оговорки. <Я, мол, понимаю, но> соблюдаю правила игры, если хочу играть дальше, а то получится драка, как это часто бывает в игре.

Но в конце все же вернулся к своей регулятивной идее.

Но какой-то догматизм необходим для изложения.

<О Брюсове – см. Дн<евник>[92]

Показать истоки – это было бы очень полезно. Наверное, в рус<ской> л<итерату>ре было что-то ему близкое – Гоголь в плане безбоязненного смешения высокого и низкого.

<Я: Это у Гоголя он воспринял тоже через юм<ористические> ж<урна>лы – они многое у Гоголя взяли на воор<ужени>е.>

Это я попр<обовал> сделать в «Мире Чехова». Мне вообще везло – прогр<аммы> начерчивали В. В.<Виноградов>, Шкл<овский> и Бахтин.

* * *

В плане личности великий Чехов близок к своему обычному читателю. Он обычный интеллигент. Сколько боролись с собой Толстой, Гоголь – о Гоголе я уж не говорю – жизнь Г<оголя> это мистерия!


Чехов похож на Флобера. Прямого влияния, конечно, не было.

Леон Додэ (внук знаменитого) то ругал Флобера, то хвалил. Кончил тем, что объявил: «шедевр из папье-маше». Но все же шедевр. Чехов – это тоже шедевр из папье-маше.

Чехов – очень большая загадка. Но ваша книга помогает в решении этой загадки.

* * *

Странно, что не отмечают пророчества Чехова. Бродяга в «Вишневом саде», к<ото>рый декламирует «Брат мой, страдающий брат…», «Выдь на Волгу, чей стон…».

Ему не червонец надо подарить, а тысячу – он предугадал всю сущность нашего л<итературо>ведения и критики, со времен Белинского. Только это оно видит в л<итерату>ре и извращает писателей, в Пушкине отыскивая тоже это. <Прогресс<истские> идеи>

* * *

– Почему у вас нет «Черного монаха»? В указателе даже не упоминается.

<Я: – Я его еще не понял.>

– Он стоит вне творчества Чехова. Там совсем другой тон. Там другой психологич<еский> характер. Обывателя нет! Фантастика вдруг.

<Я: – <тогда я думал так> И утверждение идеи, чего почти не бывает у Чехова. Пока страстно следовал идее величия, был человеком, а перестал – стал обывателем.

<– Да. И в этом трагизм.>

<Про идею свечи с двух концов>

* * *

– Вы правильно считаете <пишете>, что «Степь» – ничего общего с предыдущим творчеством. Если бы пошел от «Степи» – был бы другой Чехов. Но он вернулся на прежний путь. Не остался на линии «Степи», а от Чехонте <в дальнейшее творчество> ввел обывателя.

«Степь» и «Детство» Толстого – какая разница!

От «Степи» скатился, но постоянно поднимался на прежние высоты.

«Степь» – это не из жеваной бумаги сделано.

Идея природы и человека была в л<итерату>ре (Рёскин) – и более глубоко рассматривалась природа в человеке. А он переносит в газетно-журнальный план – вроде охраны Байкала. А на этом уровне нет выхода. Нужно подняться на другой уровень мысли. Метафизическая природа атомной бомбы – есть сферы, куда человеку нельзя было вмешиваться.

* * *

Письмо брату Николаю об этике – это пошлость.

* * *

Не помню, к чему:

Анекдот: Кондуктор: – Курить нельзя – вот объявление.

– А я плевать хотел!

– Плевать тоже нельзя: вот объявление.

Кондуктор мыслит только в рамках этих объявлений и выйти за них не может.

* * *

– Что Чехов хотел всем этим <отсутствием иерархии> сказать? За этим есть, стоит что-то более глубокое.

Но это – за пределами структурного анализа. Это уже – философия л<итерату>ры. Такой анализ есть у Хайдеггера, у Ницше, <к<ото>рый хорошо знал только литературу>, у Вяч. Иванова в трех его книгах.

Философский монизм сейчас дискредитировал себя.

<Я: Но Бердяев о творческом хар<акте>ре догматичности> <подробнее>

– Бердяев от этого отошел. Он кончил прямо противоположным – утверждением свободы творчества. И начало, исходное всего – небытие, ничто. Догматизм допустим, если он не переходит границ.

* * *

< Я: про адогм<атиз>м Чехова.

Б. уточнил:>

– У Чехова – недогматический адогматизм (а может быть догматический – тогда это нигилизм: ничего нельзя утв<ержда>ть и проч.), не нигилистический.

Чехов выступает как гуманист – высшей ценностью он считает человека.

Он близок к тому пониманию, которое сформ<улирова>л Бодлер: «Человек – это больное животное». Эта забота о животном – единственно гуманное, и нет другого отн<ошени>я. По Чехову в человека поверить невозможно: нет намека, <что из этой самой материи может быть соткан богочеловек>. Он не верил в такого человека, он требовал только, чтобы с человеком можно было рядом жить, чтобы он не плевал на пол. Тех требований, к<ото>рые ставили Дост<оевский> и Толстой, – и тени нет!

* * *

Сложность Чехова осложняется кажущейся общепонятностью.

* * *

<Я – о том, что нек<ото>рые чеховеды протестуют [т. е. против принципа случайностности].>

– Эта т<очка> з<рения>, что если повесил ружье, оно должно выстрелить, – устарела давно, давно. (Морщась.) Вы совершенно правильно пишете, что ружья не стреляют. Захочу – и повешу!

У Чехова деталь не только для целого – это Вы совершенно правильно говорите… Хорошо.

Другое дело – словесные двусмысл<еннос>ти: чеховеды считают, что вы пишете, будто это вообще бессм<ыслен>но, но с т<очки> з<рения> Чехова-то это ведь целесообразно.

* * *

Вынужден привести и это – вдохновляет то, что он говорил об этом не только мне.

Со смущением и неохотою вынужден переписать сюда все комплименты – это важно для защиты моей теории, с к<ото>рой и сейчас много слож<ностей> и проч.

– Вы проанализировали худ<ожественную> систему с начала и до конца – впервые. Это Ваша регуляторная идея.

Вы написали замечат<ельную> книгу. Это лучшая книга о Чехове и вообще одна из лучших книг по филологии в последнее время.


В конце последней страницы – по-видимому, след наших обсуждений сказанного Бахтиным. Записана, видимо, моя (помеченная обычным значком, которым он помечал сказанное мною) понравившаяся ему формулировка – несомненно, его собственной мысли: «Рассказы Чехова – это романы о людях, о которых не стоит писать романы». И далее – его слова: Это считали до него; считают и после него. Но он все-таки писал о них романы. Что же из этого вышло?

Ответ на этот вопрос А. Ч. стремился дать в своих многочисленных работах о Чехове (М. Ч.).


Попутное примечание к разговорам А. П. с М. М. Бахтиным и к его записи монолога М. М. о «Поэтике Чехова». Многим из нас, младших учеников, посчастливилось беседовать с Михаилом Михайловичем и оставить кое-какие записи этих бесед, но столь подробную и сосредоточенно-цельную запись оставил один Александр Павлович. Сам он сказал о ней как о «самом дорогом из моих манускриптов».

Что же самое ценное в ней? Самое ценное – независимость собеседников, столь различно, при обоюдной острой заинтересованности, судящих о предмете разговора. Оба вышли из разных времен и из во многом диаметрально различных научных школ. В том, что названо «диалогами с Бахтиным», это сразу сказывается в формулировке различия, с какой А. П. обращается здесь к М. М.: ему, А. П., важнее всего «законы внутри модели, которые нужно установить», тогда как М. М. важнее «связи модели с миром», как и в ответной достаточно резкой бахтинской реплике на чудаковскую программу изучения своего предмета «строгими методами»: «Писатель пишет не для того, чтобы его анализировали строгими методами».

А. П. принес Бахтину свою «Поэтику Чехова» на научно-философскую экспертизу и получил в монологе учителя щедрое одобрение и приятие главной мысли и любимого метода. Но А. П. предложил своему высокому собеседнику судить о не самом близком тому художнике. Состоялась встреча разнонаправленных интересов, из которой высекалась искра вместе с сочувственным пониманием острого разногласия. Метод автора был принят, но с существенной оговоркой. Был принят «изоморфизм» как «регулятивная идея», позволившая автору впервые увидеть так целостно чеховский мир (кантовские «регулятивные идеи» в разговорах М. М. всегда ценил высоко), но вместе с предостережением от «некоторого механицизма», когда единый принцип проводится неуклонно сквозь художественный мир на всех его уровнях. Оговорка была здесь же продемонстрирована на собственном примере: сам Бахтин неожиданно включил здесь ее в свой знаменитый принцип полифонии: ««Преступление и наказание» – какой тут полифонизм?» Ему было свойственно вообще ценить оговорку как необходимый корректив, спасающий широту суждения, и он владел культурой оговорки. И еще неожиданность, на которую здесь навела учителя терминологическая новация автора, – знаменитая чудаковско-чеховская «случайностность»: рядом с Чеховым внезапное имя Гомера. Бахтин Гомера знал наизусть (см. его об этом признание в т. 3 бахтинского Собрания сочинений, с. 647) и любил по-гречески декламировать – здесь же он пускается в размышление о том, как по-иному происходит нарушение иерархии, неразличение главного и неглавного, важного и неважного у Гомера и у Чехова – но происходит у того и другого. Неожиданная связка имен Гомера и Чехова обогащает все обоюдное обсуждение. Но при этом мы вдруг встречаем здесь по ходу высказанное о Чехове несколько обидное, вероятно, суждение, что «нет другого великого писателя в русской литературе, который так бы стоял на одном уровне со своим читателем». А. П. не принимает этого заключения и собирается спорить с ним. В ответ ему задаются вопросы о том, что не совсем укладывается в его систему: почему нет «Черного монаха»? «Он стоит вне творчества Чехова». Но тут же Бахтин говорит о «пророчествах Чехова»: странно, что так их не замечают, между тем как бродяга в «Вишневом саде» с его некрасовскими декламациями – ему не червонец надо дать, а всю тысячу, ибо он напророчил все будущее нашей критики с ее безумными прогрессистскими упрощениями также и Пушкина под Некрасова. В общем, итог обширного обсуждения: «Чехов – очень большая загадка. Но ваша книга помогает в решении этой загадки», и при этом «сложность Чехова осложнена кажущейся общепонятностью». И вновь возврат к тому же, вокруг чего столько вертится в разговоре, – «отсутствию иерархии» и к методологическому спору, с ним связанному: «За этим стоит что-то более глубокое. Но это – за пределами структурного анализа. Это уже – философия литературы». И – великолепный бахтинский выход к чеховскому абсурду: «Это лучший художник дзэн-буддизма». Приобретение Александра Павловича от содержательнейшего чеховско-гомеровско-чудаковско-бахтинского разговора: ««Мне вообще везло – программы начерчивали» учителя столь разные – В. В. Виноградов, Шкловский и Бахтин» (С. Б.).

Учились, учимся

Нашему поколению сильно повезло. Прошло несколько лет, и более поздним однокашникам уже не посчастливилось слушать ни В. Ф. Асмуса, ни С. М. Бонди, В. В. Виноградова, И. Н. Голенищева-Кутузова, Н. К. Гудзия, П. С. Кузнецова, С. И. Ожегова, A. А. Реформатского, А. А. Сабурова, которые были живой связью с поколением Шахматова, Фортунатова, Щербы, Перетца и несли свет той науки и культуры.

Замечательным достижением тогдашней университетской системы (позже варварски уничтоженной и в полной мере так и не возобновлённой) был институт совместительства, благодаря которому на факультете вели спецкурсы и спецсеминары практически все выдающиеся учёные, работавшие в исследовательских учреждениях Академии наук. Списки этих курсов на чёрной доске возле деканата занимали несколько машинописных страниц.

А если еще учесть, что мы бегали на лекции Н. И. Конрада, B. Н. Лазарева, М. Ф. Овсянникова в соседние здания за старым зданием университета, ходили на лекции В. В. Иванова в Библиотеку иностранной литературы, на доклады А. Н. Колмогорова и выступления начавшего приезжать Р. О. Якобсона, то станет ясно, какие открывались возможности образовываться и умнеть.

Был объявлен даже спецкурс по библиографии. Читал его какой-то бородач, про которого говорили, что он родился в 70-х годах прошлого века (скорее всего это был известный библиограф Б. С. Боднарский). Его не смущало, что в конце I семестра из его слушателей остался я один; он продолжал с жаром рассказывать о великих библиографах – Н. М. Лисовском, А. Г. Фомине, И. Ф. Масанове, который 28 лет прослужил на книжном складе торговой фирмы «Гесцель и К°» рассыльным, потом упаковщиком, конторщиком, кассиром. Думал ли я, что через 15 лет «Чеховиана» и «Словарь псевдонимов» Масанова станут моими настольными книгами, а его идеи о невыборочной исчерпывающей библиографии воплотятся в мою работу по прижизненной критике о Чехове, которой я отдам, как он своему «Словарю», сорок лет жизни?..

Я ходил на все семинары, где хотя бы чуть пахло стилистикой и поэтикой, – Е. М. Галкиной-Федорук, С. А. Копорского, Н. С. Поспелова; на 3-м курсе в каждом писал по курсовой. Евдокия Михайловна взяла написанную в ее семинаре работу в «Русский язык в школе» (это была моя первая научная публикация), нещадно ее сократив («это виноградоведение будет непонятно для учителя»). Я тогда еще не знал, что за свой текст надо бороться.

На 4-м курсе я занимался стихотворным синтаксисом Пушкина у Н. С. Поспелова. Это был человек замечательный. Происходил он из семьи потомственных священников; его отец общался с Иоанном Кронштадтским и о. Силуяном. В квартире Н. С. был шкаф; если его открыть, там обнаруживался киот с лампадою. В 1900-е годы он посещал Религиозно-философские собрания; постепенно стал рассказывать мне о выступлениях Мережковского, Розанова, Бердяева; переписал для меня из «Вестника Московской патриархии» некролог, посвященный моему двоюродному деду о. Павлу, протоиерею Горьковского (Нижегородского) кафедрального собора.

Вместе с Мариэттой Хан-Магомедовой (затем Чудаковой) слушал спецкурс А. А. Сабурова о «Войне и мире» – полный анализ великого романа от философии до языка и стиля – потом все это вошло в единственную в своем роде книгу ««Война и мир». Проблематика и поэтика» (1958).

Вспоминая наших учителей, боюсь, что я сильно разойдусь во мнении с большинством участников двух вышедших книг о выпускниках филологического факультета 1950–1955 и 1953–1958 годов, упоминавших совсем другие имена.

Почти все пишут о В. Н. Турбине, и все – с восторгом. Восторг этот уже в студенческие годы был мне непонятен. И именно потому, что в соседних аудиториях читали ученые, которых я упомянул в первых строках этого мемуара, – там делалась настоящая наука, и это было очевидно даже третьекурснику.

Виноградов в одной из лекций очень ядовито высказался о нем. В смягченном виде этот пассаж вошел в его книгу «Стилистика. Теория поэтической речи. Поэтика» (М., 1963. С. 102–104): «По неясным причинам, очевидно, под влиянием неожиданного знакомства со старой книгой П. Медведева «Формальный метод в литературоведении» <…> раздается звучная, но логически, филологически и исторически не вполне осмысленная риторическая декламация. <…> Вообще все определения терминов и характеристики лингвистических, стилистических и эстетических понятий в статье В. Турбина темны, субъективны и расплывчаты». Сказано очень точно: семинаристы В. Н., отражая прихотливые изгибы пристрастий и метаний своего руководителя, занимались то какими-то темами по плохо усвоенной теории Потебни, то сравнением Лермонтова с Алексеем Сурковым, то семантикой имен, то проблемой гастрономии в русской литературе и другими столь же необязательными и маргинальными темами. Не знаю ни одного из его учеников, кто работал бы в архивах. В. Н., несомненно, был очень полезен первокурсникам, отучая их от школьной схоластики, и хорошим педагогом в том смысле, что прививал любовь к литературе, горенье ею, сам быв в этом ярким и наглядным примером.

Но нетривиальной эрудиции, строгой методологии надо было набираться у вышеназванных, к которым надо добавить еще Н. И. Либана, навсегда закладывавшего основы строгого мышления и историко-литературной точности.

Полярный по сравнению с турбинским подход к литературе ярко демонстрировал Г. Н. Поспелов. С 1930-х годов он почти не изменился. В классической книге Виноградова «Гоголь и натуральная школа» Г. Н., требуя социологического анализа, находил «литературно-лингвистическое» «поверхностное описание гоголевских текстов», в котором генетические наслоения «свободно плавают в опустошенном сознании Гоголя» (Красная новь. 1925. № 5. С. 277). В своих лекциях 50-х гг., как следует из моих записей, о работах всей формальной школы и прикосновенных к ней он говорил то же самое. И даже в 1967 г. он критиковал Г. Лукача, который считал, что «писатели могут не стремиться к овладению наиболее прогрессивными общественными взглядами. Мимо таких невозможных выводов, конечно, никак не могли пройти те литературоведы и критики, для которых прогрессивность взглядов советских писателей была главным условием творческих успехов и самого развития советской литературы» (цит. по: Тимофеев Л. И., Поспелов Г. Н. Устные мемуары. Изд. МГУ, 2003. С. 209).

Методология Г. Н. была основана на жесткой системе терминов; его первые лекции по курсу теории литературы были целиком посвящены терминологии; своих учеников он безжалостно заставлял делать второй, третий, четвертый варианты дипломов и диссертаций, если усматривал там какие-либо вольности. Об этом он сам ясно и откровенно сказал в беседе с В. Д. Дувакиным в 1980 г.: «Я никогда никаких терминологических отступлений никому не позволяю. <…> Не прощаю» (Тимофеев Л. И., Поспелов Г. Н. Указ. соч. С. 83).

Видимо, я слишком рано испорчен работами Тынянова, Эйхенбаума, Шкловского – вся эта игра в термины казалась мне страшной схоластикой; подготовка к экзамену по теории литературы превратилась в мученье.

Вульгарный социологизм разлива 30-х годов пышным цветом доцветал в лекциях Р. М. Самарина. В упомянутых сборниках он квалифицируется как «блестящий лектор и уважаемый профессор», о нем вспоминают «с благодарностью», он «любил студентов и хорошо их помнил». На одной из лекций мы послали ему записку: «Как объяснить то, что Сервантес и Лопе де Вега, жившие в страшную эпоху истории Испании, создали такие великие произведения, подобных которым не было больше в испанской литературе в самые прогрессивные эпохи?» Р. М. сказал: «Написавшие записку о Сервантесе подойдите ко мне в перерыв». Зная о памятливости профессора и некоторых деталях его биографии (только что вернулся из заключения проф. Ф. П. Шиллер, посаженный, как говорили, по доносу Р. М.), мы, конечно, не подошли. (Замечательной памятью на лица, имена и отчества обладал также Я. Е. Эльсберг.)

Но дело было даже не во всем этом, а в том, что Самарин был просто плохой ученый. Лекторские способности не всегда совпадают с содержанием излагаемого. Неважным лектором был великий лингвист Ф. Ф. Фортунатов; лекции П. С. Кузнецова часто переходили в малопонятный комментарий к его записям на доске праязыковых форм. Мне запомнилась только одна лекция Р. М. – об Эжене Потье. Автору «Интернационала» она была посвящена целиком. «А что можно было говорить о нем полтора часа? – спросил у нас живший тогда в общежитии главного здания Жан Торез, сын генерального секретаря французской компартии, бонвиван и плейбой. – И сколько же тогда ваш лектор говорил о Малларме?» – «Нисколько». Кто-то из студентов, пришедших навестить больного Р. М., увидел у него на ночном столике томик Рильке. Хочется сказать: тем печальнее.

Балласта среди профессорско-преподавательского состава было немало. На мой взгляд, это прежде всего С. И. Василёнок, Н. А. Глаголев, А. С. Дмитриев, А. И. Метченко, К. В. Цуринов, П. Ф. Юшин, более 20 лет возглавлявший факультетскую парторганизацию. И балласт этот был далеко не безвреден – и не только в научном отношении. Говорили, что по доносу С. И. Василёнка посадили Костю Богатырева.

На факультете были популярны В. Д. Дувакин с курсом по Маяковскому, но больше по русской дореволюционной поэзии XX в.; блестящий знаток всего В. В. Иванов, который на занятиях в нашей группе по общему языкознанию мог к случаю процитировать строчку из Пастернака. В связи с Пастернаком он был позже с факультета уволен, говорили: за то, что водил студентов к опальному поэту. Популярен был и А. Д. Синявский. Я на его лекциях не бывал, но когда через много лет прочел его «Прогулки с Пушкиным», нашел там много мыслей, хорошо знакомых мне по лекциям С. М. Бонди, книгам Б. В. Томашевского и А. Л. Слонимского, – учителя у нас были общие.

Из самых сильных впечатлений первых лет – обсуждение романа B. Дудинцева «Не хлебом единым» в Коммунистической аудитории, на котором будущий известный германист Гриня Ратгауз сказал: «Советская литература была литературой большой лжи, а теперь она становится литературой большой правды». И закончил выступление словами Гейне: «Бей в барабан и не бойся!»

На первых курсах я больше всего слушал Сергея Михайловича Бонди – общие курсы, спецкурсы по стиху, «Евгению Онегину», теории литературы и лирике Пушкина.

Бонди исходил из презумпции, что студент не знает ничего. Например, не помнит, кроме хрестоматийных, никаких стихотворений Пушкина – и не верил, что кто-то следует его совету «перечитать Пушкина». И в лекциях рассказывал всё, ничего не опуская. Можно было даже слегка обидеться (говорю о своих ощущениях). Но потом я понял достоинства подобного метода: это была система, выстроенная полностью, без всяких пропусков, отсылок и подразумеваний; в ней были эксплицированы все ячейки, все звенья и уровни; так подробно осветив нечто, лектор может идти дальше, будучи уверен, что предыдущее слушатели знают не все по-разному, с пробелами и провалами, а – после его лекций – примерно равно.

C. М. читал одинаково перед любой аудиторией: свою лекцию о «Медном всаднике» на втором курсе он без изменений повторил на XIV Всесоюзной Пушкинской конференции в Ленинграде. Студентам же он разъяснял всё – и кто такой был Катенин, и о чем писал Брюсов, и какие пьесы давал МХАТ.

На это профессор имел все основания. Уровень знаний студентов середины 50-х годов был очень невысок.

На одном из занятий по фонетике русского языка студент из нашей группы написал на доске слово «почерк» с буквой «д» – «подчерк». На занятиях по латыни К. П. Полонская, чтобы мы лучше запомнили слово «urbanus», сказала: «Ну, вы знаете: урбанизм, урбанистическое искусство». Никто не знал ни такого искусства, ни самого этого слова.

Имена Гумилева, Мандельштама были незнаемы, имя Ахматовой было известно только по ждановскому докладу.

Лекции Бонди не пестрели множеством имен и теорий. Эрудиции надо было набираться у других профессоров.

Список рекомендуемой литературы я обычно записывал на обратной стороне тетрадной обложки. Перебирая записанное за Бонди, я нашел одну такую тетрадку. На обороте обложки написано крупно: «Список литературы». А ниже – одна строка: «Перечитать Пушкина». Но он делал то, чего не делал никто: воспитывал поэтический вкус. Главное в подходе Бонди к литературе было то, что он обозначал как «эстетическое восприятие литературы». На эту тему он читал целые курсы; один из них я слушал в 1956 году. Так как С. М., по обыкновению, ничего на эту тему не опубликовал, привожу здесь некоторые его высказывания.

– Трудно представить музыкального критика без любви к музыке. Так же должно обстоять дело и в филологии: если вы без волненья читаете «Роняет лес багряный свой убор», «Брожу ли я…» или «Встает заря во мгле холодной» – вам не стоит заниматься литературой. Красоту прозы, например «Архиерея» Чехова, тоже можно чувствовать даже без особого внимания к содержанию – каким-то инстинктом, когда мороз подирает по коже и волосы встают на голове дыбом.

Но этого мало. Нужно иметь развитой художественный вкус. Уметь отличить хорошее от плохого.

К сожалению, это не считается за важное, пишут в основном о каких-то социологических вещах. Надеждин был интересный критик, он был ниспровергателем, вроде Белинского. У него были блестящие статьи! Но, в отличие от Белинского, у него совершенно не было художественного вкуса. Плохой вкус был у Чернышевского. Да и в эстетике он был слаб. (Сейчас трудно представить смелость и редкость подобных высказываний. Помню, как с восторгом передавали из уст в уста высказывание А. Ф. Лосева: «Туповатый Чернышевский…») Родоначальником традиции исключения из литературы художественной стороны был Тихонравов. Позже – Пыпин, Стороженко, Скабичевский, Овсянико-Куликовский – все они имели дело только с идеями. Венгеров был такой же. Это был замечательный человек, прекрасный педагог, очень знающий ученый, он много написал, создал замечательные биографические словари – но он ничего не понимал в поэзии.

Насчет вкуса, эстетического чувства Бонди вообще был очень строг.

– Томашевский был большой, очень серьезный ученый. Много знал! Но у него не было эстетического чувства. Совершенно другое дело – Шкловский, Тынянов, Эйхенбаум. Они прекрасно чувствовали литературу. – И добавлял с неподражаемой ужимкой: – К сожалению, они были формалисты.

Высоко отзывался Бонди о художественном вкусе Г. О. Винокура.

Трудно переоценить значение позиции Бонди в годы господства эстетической доктрины революционных демократов и марксистско-ленинской социологической схоластики, обрушивавшейся на неподготовленные головы студентов (например, на лекциях Г. Н. Поспелова). Главная сила Бонди была в отрицании всех этих догматов, которыми до предела были напичканы мы, тогдашние студенты. Его критика была проста, даже простодушна. Тем сильнее действовало это искреннее, с позиций здравого смысла, недоумение.

– Один теоретик пишет, что художественность состоит в воспроизведении реальных форм действительности. Но тогда за пределами художественности остается архитектура: что она воспроизводит? А какие реальные формы действительности передают фуга, квартет? Не воспроизводится же форма луны в «Лунной сонате»! А мифология – что она воспроизводит? Какие реальные формы? Что воспроизводил Мефистофель? Долой его! «Ум человеческий ловок и гибок», но зачем же ловчить в рассуждениях об искусстве?..

Говорят: агитация – главная задача искусства. Так думали и Чернышевский, и Маяковский. В некоторые эпохи – да. Но далеко не всегда! Ведь можно агитировать за чёрт знает что!

Говорят: художественность – это правдивость. Но тогда куда девать сказки? Они же выдумка!

Чернышевский: «Прекрасное есть жизнь. Нормальному человеку нравится только то, что связано с жизнью, а что со смертью – ему противно». Это определение стоит не большего, чем все предыдущие. Куда в таком случае девать «Реквием» Моцарта? Прекрасное нельзя определить по самому объекту. Определение художественного может быть только субъективным.

Очень хорошо помню реакцию одного аспиранта философского факультета (сейчас он уже профессор), случайно попавшего на лекцию Бонди в качестве возлюбленного нашей однокурсницы. «Ну и лекции у вас на факультете, – возмущался он. – Это субъективный идеализм какой-то! Ничего себе! И такое проповедуется в сотенной аудитории!» Такое действительно проповедовалось – а в соседних аудиториях читали лекции по марксистской эстетике Недошивин, Скатёрщиков – все почему-то с фамилиями из области кройки и шитья; я обратил однажды на это вниманье С. М. – он долго смеялся, он любил такие вещи. Он был веселый человек.

– Категории прекрасного нет. Как отвлечённое понятие – это фикция, выдуманная кем-то неизвестно для чего.

Доброму и честному С. М. всегда было искренне непонятно, для чего выдумано множество вещей в социологии, массовой агитационной литературе, научных статьях, учебниках. Ему всё время казалось, что тут какое-то гигантское недоразумение, стоит его разъяснить – и всё исправится.

Ощущалось ли в лекциях Бонди давление времени? Безусловно (его не избегли даже такие независимо мыслящие ученые, как Б. М. Эйхенбаум, А. П. Скафтымов, В. В. Виноградов); оно чувствовалось в преувеличении революционности Пушкина, рассужденьях об историческом материализме, в таких терминах, как «реакционный романтизм», «классовое сознание», «ошибки» (любимое слово эпохи). Но – странное дело! – в устах Бонди всё это не носило такого казенно-догматического характера, как, например, в лекциях Р. М. Самарина или даже А. Н. Соколова. Отчасти это получалось потому, что все эти ярлыки стояли для него на десятом месте, основное же было – анализ текста и конкретный историко-литературный подход (может, поэтому официальная литературная наука всегда относилась к нему настороженно). Но главное, видимо, заключалось в том, что и эти давно девальвированные категории у него были обеспечены золотым запасом его личности, чуждой всякой конъюнктурности, воспринимались как его искренняя вера, – и это так и было.

Он обладал удивительной, завораживающей уверенностью в том, что множественность толкования произведения – от лукавого, что в нем есть какая-то одна истина, до которой надо только докопаться, если внимательно и непредубеждённо это произведение прочитать.

Первые слова его доклада о «Медном всаднике» на XIV Пушкинской конференции были:

– Удивительное дело! Разные ученые находят в одном произведении разное содержание!

Изложив точки зрения Мережковского, Брюсова, одного современного польского ученого, Бонди в горести восклицал:

– Можно прийти в отчаяние! Что же это за наука? Чем объяснить такую пестроту толкований? Виноват не Пушкин, а методы его изучения. Вместо внимательного чтения – а при лаконизме Пушкина это особенно нужно! – вместо того, чтобы верить автору, чтобы проверить, что вашей концепции ничто не противоречит – ни черновики, ни высказывания на эту тему в других произведениях, ни образы, ни ход сюжета, ни композиция, – вместо этого дают какие-то (с сарказмом) «свои понимания» – «мой Пушкин!», субъективные толкования!

Я уже тогда увлекался Потебнёй и за обедом в столовой ЛГУ, опираясь на него и Горнфельда, стал защищать правомерность и даже закономерность множественности толкований.

– Это другое! – живо возражал Бонди, забыв о тарелке. – Это многозначность, палитра образа! Но не смысл произведения. Смысл один!

В лекциях Бонди упоминал Ф. Сологуба, А. Чеботаревскую, Д. Мережковского, В. Гнедова, Н. Бурлюка, А. Белого, Н. Гумилева. Как важно было нам тогда услышать эти имена. Мережковского вычеркивали из моих комментариев даже в 1977 году.

Лекция Бонди! Ее ждали с нетерпеньем, неделя казалась долгой. Это было ощущение праздника, которое не притуплялось, хотя встречи длились целый год, а у самых верных слушателей и особенно слушательниц (они назывались «бондитки») – и не один. Трудно сказать, что ожидалось – встреча с Пушкиным или с С. М. Бонди. Он как бы предстательствовал за великого поэта в другом веке – впечатление совершенно особое, на лекциях никого из профессоров не повторявшееся, даже на лекциях С. И. Радцига, читаемых почти гекзаметром. И еще было чувство свободы, несвязанности учебно-программными и идеологическими рамками. Последнее не осознавалось прямо, но подспудно все время ощущалось. Он был замечательным мастером лекционного жанра, знающим все его секреты.

В подсчеты стоп, стиховедческие схемы вдруг вторгался какой-нибудь веселый пример – такие примеры запоминались на всю жизнь. Иллюстрируя небезразличность стихотворного размера содержанию, Бонди проделывал такой эксперимент: слегка изменял начальные строки «Евгения Онегина» и показывал, что получился плясовой размер.

Дядя самых честных правил,

Он не в шутку занемог,

Уважать себя заставил,

Лучше выдумать не мог.

Говоря о том, что собственно размер еще не делает речь стиховой и что в прозе часто встречаются куски вполне выдержанных размеров, он приводил подмеченные еще Томашевским два стиха 4-стопного хорея в «Пиковой даме»:

Германн немец: он расчетлив,

Вот и всё! – заметил Томский.

Однажды С. М. пришел на лекцию очень печальный, долго стоял, наклонившись над столом (во 2-й аудитории), перебирая какие-то бумажки. Мы затихли.

– На днях умер Борис Викторович Томашевский. Наш лучший пушкинист… Ах, вы не знаете, что это такое, когда умирает такой большой ученый. Который знал французскую литературу так, как никто ее не знал. Любой вопрос из нее ему можно было задать – вот у Пушкина… а как Вы думаете – во французской литературе?.. Теперь не у кого спросить. Ах, вы этого еще не понимаете…

Мы действительно поняли это только потом.

О Томашевском рассказывал много – главным образом об их спорах. Но почти вся полемика отразилась в статьях Бонди, и здесь я это не повторяю. Несколько раз рассказывал о подвиге, совершенном Томашевским (всякий раз так и говорил: «Настоящий подвиг!»), когда он за год подготовил для академического издания «Евгения Онегина» («несколько тысяч вариантов!») и сдал том в срок. «В договоре было: в 1936 году. Так он сдал 29 декабря.

А следующий год был – тридцать седьмой!»

На моей памяти это – единственный случай, когда кто-либо из профессоров публично упомянул эту дату.

Как многие простодушные люди, он считал, что вообще очень хитер и даже ловок. С большим удовольствием он излагал книгу Ленина «Государство и революция» в связи с «Медным всадником» и доказывал, что Пушкин вполне по-ленински понимал функцию государства, которая всегда находится в непримиримом противоречии со свободой отдельного человека, и это противоречие исчезнет только на высшей фазе развития человечества. При цитировании Ленина на лице его являлось знакомое хитрое и даже победоносное выражение: он был чрезвычайно доволен, что не хуже других и даже к месту ссылается на Ленина и что таким образом все в порядке.

Примерно так же поступал С. И. Радциг, читавший в университете с 1908 года. Вот начало (в моей записи) самой его первой лекции по курсу античной литературы 2 сентября 1954 года: «Значение античной литературы в нашей культуре очень велико. Многие знаменитые русские писатели и поэты – Ломоносов, Державин, Жуковский, Пушкин, Брюсов обращались к античной литературе. Напомню только знаменитый пушкинский «Памятник», однотипный с горациевым «Я воздвиг памятник». А миф о Прометее! Ведь Прометей – первый мученик за человечество. Когда окончилась Гражданская война, в одном из городов был сооружен памятник: Прометей, разрывающий цепи и несущий огонь людям. Естественно, что фашисты, придя в этот город, сразу разрушили этот памятник. Маркс говорил, что мифы продолжают доставлять нам наслаждение и сохраняют значение нормы и недосягаемого образца. Ленин говорил, что без знания культуры, созданной всем развитием человечества и без ее переработки нельзя построить пролетарскую культуру. Сталин в одной из своих речей сослался на миф об Антее. Миф продолжает жить в наших умах – уже в качестве аллегории». Далее было ещё несколько фраз о чертах родового и рабовладельческого строя.

Переведя дух и легко вздохнув, Сергей Иванович вышел из-за кафедры, седой, румяный, как рождественский дед, и продолжал уже другим тоном: «Рассуждения о том, что поэзия Гомера – вымысел, есть полная чепуха! Шлиман поверил автору «Илиады», стал копать – и раскопал Трою! И, в частности, нашел там золотой кубок с голубками, про которых упоминает Гомер!» И без перехода начал читать, отмеряя жестом ритм гекзаметра: «Гнев воспой, о богиня, гнев Ахиллеса, Пелеева сына…»; глаза его увлажнились, голос прервался. Полтораста человек замерли, почувствовав веяние того, чего им никогда еще не приходилось ощущать. Излишне говорить, что, погрузившись в изложение увлекательных эпизодов из жизни героев и богов великой поэмы, С. И. начисто забыл и о Марксе, и о рабовладельческом строе, равно как и остатках родового.

Имя Виктора Владимировича Виноградова я слышал еще в школе. Но когда на 1-м курсе, взяв для курсовой тему по лингвистике и почитав недели три в общем читальном зале Ленинки разные книги современных языковедов, я наткнулся на «Русский язык», то сразу понял: это другое. (Теперь, когда я написал листов двадцать статей о нем и комментариев к четырем томам его сочинений, мнение это только укрепилось.) И я стал ходить на его лекции, как и на лекции Бонди, о чем бы В. В. ни читал – о стилистике, словообразовании, теории лексикографии, истории синтаксических учений. Не знаю, как я в шестнадцать лет догадался, что важно не то, о чем читают, важно – кто.

В отличие от Бонди, В. В. не делал никакого снисхожденья к малой подготовленности слушателей. Это была произносимая письменная научная речь. Кроме того, молчаливо предполагалось, что его слушатели прочли полдюжины его монографий по 400–500 страниц каждая и на этих темах можно не останавливаться.

Личное мое знакомство с В. В. началось с зачета, точнее – с экзамена. Слушая три года его спецкурсы, на четвертый я решил в качестве обязательного зачета по какому-либо спецкурсу сдавать этот. О чем и сказал Евгении Карловне, многолетнему бессменному секретарю кафедры.

– Не знаю, – неуверенно сказала она, – Виктору Владимировичу уже давно никто не сдавал никаких зачетов.

Велись длинные переговоры; выяснилось, что на факультете в связи с окончанием семестра В. В. бывает редко и для сдачи зачета надо идти в Отделение литературы и языка Академии наук, коего тогда Виноградов был академиком-секретарем.

В предбаннике его кабинета все стулья были заняты; я узнал Р. А. Будагова, Р. И. Аванесова и Н. К. Гудзия. В. В. появился и, поздоровавшись со всеми за руку, сказал: «Это вы тот упорный студент?» И жестом пригласил проходить – может, потому, что все сидели, а я по студенческому инстинкту стоял у самой двери. Помню удивленное лицо Р. А. Будагова.

– Вы так добивались этого экзамена, – продолжал он, садясь за огромный стол.

– Экзамена? – снова мгновенно встрепенулся во мне бывалый студент. – Зачета!

– Я думаю, – со своей скользящей улыбкою сказал В. В., – справедливо будет устроить именно экзамен.

– Но как же?.. Деканат…

– Ничего, они не будут возражать.

Они действительно не возражали, но хорошо помню, как недоуменно разглядывала секретарь курса Мария Трофимовна ту страничку зачетки, куда обычно вписывались только зачеты: «Яз. худ. лит-ры. Отлично. 25. V. Викт. Виноградов». Я тоже долго разглядывал этот автограф.

Экзамен длился сорок минут – видимо, ему было интересно, что думают о поэтике современные студенты. Помню одну реплику:

– Я вижу, современные студенты увлекаются формализмом.

Я промолчал, потому что надо было сказать: нет, не увлекаются. Из увлекающихся я знал только одного: своего сокурсника Алика Жолковского. Через десять лет я с удивленьем обнаружил, что этот экзамен остался не только в моей памяти: В. В. вспомнил, что тогда я говорил «слишком горячо и многословно».

Второй касающийся меня автограф Виноградова сохра нился на заявлении. Будучи распределен в только что организованный Университет дружбы народов (тогда еще не им. П. Лумумбы), я уже начал преподавать русскую фонетику неграм Танганьики и Занзибара (Танзании еще не было).

Как-то дома вечером я сочинял упражнение, связанное с фонемой «б» («а» мы уже прошли), стараясь использовать реалии, близкие, как мне казалось, моим студентам.

– Это банан?

– Да, это банан.

– Это твой банан? А где мой банан? Нет, это не мой банан. У меня батат.

– Дай мне твой батат. Я бегу на батут. И т. п.

Звонок в дверь (телефона не было); с кафедры прислали девицу со срочным письмом: «Акад. В. В. Виноградов просит Вас прибыть к 12 часам в кабинет русского языка для переговоров о зачислении в штат. Г. Артемьева».

На другой день я уже сидел перед дверью, ведущей из круглого зала кафедры в крохотный кабинетик Виноградова.

Сохранилась моя наглая записка, которую я передал Виноградову через ту же Г. Артемьеву и которую она мне потом, тонко улыбаясь, вернула: «Виктор Владимирович! Я пришел. А. Чудаков.» Начало было ничего себе.

Позвали в кабинетик. Там, кроме хозяина, уже сидели проф. А. И. Ефимов и доц. Н. М. Шанский. А. И. сказал что-то о моей дипломной работе, по коей был оппонентом, и, поглядев в анкету, добавил:

– У А. П. есть печатные работы – статьи и рецензии. В том числе в журнале «Русский язык в школе» и «Новом мире».

– Сколько? – впервые нарушил молчанье В. В.

– Семь! – торопливо сказал я.

В. В. улыбнулся; значенье этой улыбки я понял позже: через год-два после окончания институтов (он окончил сразу два) Виноградов был автором листов двадцати пяти текстов – в том числе монографии по истории русского раскола, большой работы о языке Жития Саввы Освященного, обширного исследования в области фонетики севернорусского наречия.

Второй вопрос В. В. был как раз о возрасте. Мне было двадцать два. Он снова улыбнулся и сказал:

– В этом возрасте я был уже профессором.

Ефимов и Шанский одновременно, глядя друг на друга, понимающе развели руками.

Смысл этой реплики я с годами понимал все меньше – особенно когда узнал, что Виноградов был выбран профессором Археологического института в Петрограде не в двадцать два года, а в двадцать пять лет, почти в двадцать шесть. Не мог же он такое – да при его памяти – забыть! Но для чего он тогда это сказал? Поставить на место? Вчерашнего студента? Вельможно уязвить? Зачем?..

Этот вопрос меня долго мучил; тогда я постоянно думал о В. В. – по утрам, по пути в библиотеку и почему-то в бассейне, где я, будучи в сборной МГУ, плавал ежевечерне по полтора часа.

Записан у меня и третий вопрос В. В. – к сожалению, в форме косвенной речи. Сказав, какое это исключение, что меня без степени берут преподавателем кафедры, он спросил, намерен ли я отдать науке всю жизнь и является ли она главным интересом в моей жизни. Я сказал, что намерен и является.

Несмотря на резолюцию Виноградова: «Прошу зачислить», на кафедру я не попал – не отпустили из УДН как распределенного туда молодого специалиста.

Осенью того же года я поступил в аспирантуру.

К концу аспирантского срока я представил, как это чаще всего и бывает, не окончательный текст диссертации, а первый вариант. В. В. на заключительной переаттестации отозвался о нем одобрительно. Но когда после заседания мне передали заполненный им аттестационный лист, там наряду с другим («Есть литературно-критические способности и чутье языка», «слаба внутренняя дисциплинированность») я увидел такую изящную формулировку: диссертацию такой-то представил «в отдельных набросках и этюдах» (Архив МГУ). Не написать чего-нибудь в этом роде он, видимо, просто не мог.

Размышлений о таких качаниях виноградовского маятника мне хватало на многие месяцы. Кажется, для меня этот человек был слишком сложен.

В МГУ, а может и вообще, я был последним аспирантом Виноградова.

Консультации у В. В. выглядели примерно так.

Я: – В одном журнале 1820-х годов говорится, что синонимы…

В. В.: – Вы, наверное, имеете в виду статью Остолопова 1828 года. Но Остолопов…

Или:

Я: – Соотношение элементов старославянских…

В. В.: – …церковнославянских.

(Он плевать хотел, что термин «церковнославянский» был изгнан.)

Я: – …церковнославянских и разговорных элементов в допушкинскую эпоху… у Карамзина…

В. В.: – На эту тему есть статья Булича (или: Соболевского, Богородицкого) в «Журнале Министерства народного просвещения», 1898 год, том VII, книга 3 – по-моему, в конце. Писал об этом и профессор (В. В. всегда титуловал: профессор, академик) Будде в своем «Очерке истории современного литературного русского языка». Есть про это и у проф. Трубецкого в известной статье.

Статья Булича действительно оказывалась в самом конце названной книжки журнала, и у Будде было именно об этом. Правда, статью Трубецкого приходилось с трудом отыскивать самому (раз «известная», спрашивать было неудобно), она оказывалась в спецхране (тогда я еще не знал, что книга с этой статьей: Н. С. Трубецкой. К проблеме русского самопознания. Париж, 1927 – была одной из главных тем допросов Виноградова на Лубянке в 1934 году). Устный консультационный монолог В. В. мало отличался от лекционного, когда перед ним лежал текст – разве что точными библиографическими ссылками в первом.

В одном из своих выступлений он сказал, что, готовясь к магистерскому экзамену, прочел все журналы и литературные газеты первых десятилетий XIX века. Я потом переспросил: все ли? В. В. ответил, характерно подняв брови: «Разумеется, все». И при его слушании и чтении его сочинений с некоторых пор меня стала преследовать мысль, что В. В. прочел не только журналы, но и все книги. Я даже поделился ею со своим приятелем, ныне известным, а тогда начинающим критиком. Он меня обсмеял, и я несколько засомневался. Но теперь я думаю, что устами студента говорила истина.

Он читал всё: газеты, альманахи, журналы, прозу, стихи, историю, публицистику, своды законов, сборники судебных речей и духовных сочинений, военные уставы, ботаники, путешествия, книги по химии, судостроению, коннозаводству, «землемерию межевому», поваренные и хозяйственные, словари сельскохозяйственные и псовой охоты, лечебники, руководства по картежной игре, сонники, письмовники. Похоже, что он действительно знал все русские книги по крайней мере с середины XVIII века до 60–70-х годов XIX-го.

Знакомство с методом работы В. В. огорошило меня в очередной раз: у него не было библиографической картотеки! Это было странно, невероятно. И именно для В. В., с обвешанностью всякой его статьи гирляндами сносок. Первое, что я услышал на семинаре в университете: надо завести коробку из-под рафинада и ставить туда карточки. Что и делали все стоящие ученые. Кроме Виноградова. Он, разумеется, давал ссылки к своим выпискам, но библиографию в целом всю держал в голове.

В работах отзывы критиков, грамматиков, литераторов приводятся так обильно, что едва ли не заменяют первоисточник, – во всяком случае, так, видимо, думают многие, цитируя эти отзывы вместе с опечатками по книгам В. В. Постоянно обнаруживая такое, сначала я это очень осуждал, но когда сам начал писать о Пушкине, стал снисходительнее: из критики первой половины XIX века трудно процитировать что-нибудь, уже не приведенное если не в «Языке Пушкина», то в «Стиле Пушкина» или в «Очерках по истории русского литературного языка». Сам Виноградов из вторых рук не брал ничего.

В современной науке живет несколько снисходительное отношение к мысли прошлых веков. У Виноградова было обратное. Труды А. Востокова, Н. Греча, Г. Павского, «отчасти Ф. Буслаева», К. Аксакова, не говоря о Потебне и Шахматове, он ставил гораздо выше современных «по количеству конкретных фактов, по степени охвата живого литературно-языкового материала, по стилистической тонкости и глубине его освещения». Их мысли он не перелагал на нынешний язык. Он полагал должным давать современнику писателя или языкового явления свободную трибуну, с которой звучит голос эпохи, не искаженный перекодировкой. Он любил сказать: как выразился бы К. Аксаков; Потебня назвал бы это… Много у него и скрытых цитат (кошмар комментатора). «В молодости, – сказал однажды В. В., – я просто не мог писать сам, пока не прочитывал всё, что на эту тему было написано до меня». Мне кажется, эта особенность сохранилась у него навсегда. С. М. Бонди говорил мне: он не раз убеждался, что Виноградов по любому вопросу пушкинистики читал – и помнил! – всю литературу.

Полноты учета сделанного предшественниками он требовал и от учеников.

Но апологии эрудиции у В. В. не было. Про О. С. Ахманову он сказал как-то: «Читает больше, чем может переварить».

Особенно болезненно В. В. воспринимал внеисторический подход к любому явлению грамматики или стилистики; самые резкие его инвективы – по этому поводу; элементы «антиисторизма», «модернизации прошлого» он находил едва ли не у всех и везде. «Ни в одном из наших словарей нет историзма»; «стилистику необходимо поставить на историческую основу», «изучение сюжета нужно опустить на историческую почву» – подобное можно было услышать в его лекции на любую тему, на историческую почву надо было поставить всё, и он очень боялся, что мы этого не сделаем.

Разговор с В. В. (у меня) никогда не переходил на бытовые темы. Такое случилось всего едва ли не два раза.

Однажды, когда он укладывал в роскошную папку очередную мою главу, я внезапно спросил:

– В. В., а где вы берете такие замечательные папки? Вспоминая весь стиль наших отношений, не могу понять, что мною двигало. Разве что одна из сильнейших человеческих страстей – страсть к письменным принадлежностям. Но на эту чушь В. В. откликнулся так взволнованно, как более ни на что и никогда:

– Нигде! Нигде нельзя достать! Только то, что на международных конгрессах дают! Но и там – любят всучить что-нибудь парадное, без клапанов, с золотым тиснением. Вроде юбилейных адресов.

Однако бытовые детали и истории прошлого все же вторгались в его консультационный монолог; мысль В. В. несло потоком его феноменальной памяти, которая фиксировала всё и без видимой иерархии. К сообщению о замечательно изданной «Хронике Гр. Амартола» добавлялось, что ее комментатор болел сифилисом; в середине изложения взглядов В. М. Жирмунского рассказывалось о двух его женах, которые жили в одной квартире; упоминалось о любовных историях В. Б. Шкловского и проч.

На этих консультациях я сначала пробовал устно излагать В. В. всякие свои теории, о чем у меня будет первая или вторая глава. Но В. В. этого не поважал.

– Всё это устная филология. Вы напишите.

И я писал (до сих пор со стыдом вспоминаю, что первую главу принес в неперепечатанном виде и даже не всю перебеленную), и получал развернутые отзывы и ядовитые маргиналии на полях, и постепенно понимал, насколько это плодотворнее «устной филологии».

Рассказывал о своих учителях. Много говорил о Шахматове, его взглядах на роль индивидуального почина в развитии языка – это меня тогда очень занимало в связи с идеями Фосслера – Шпитцера (говорили и о них). Рассказывал, как Шахматов писал ему рекомендацию для получения пайка.

Рассказал, потемнев лицом, как умер Шахматов: надорвался, перетаскивая в двадцатом году при переезде на пятый этаж свою огромную библиотеку.

Из коллег по Государственному институту истории искусств рассказывал о Б. М. Энгельгардте, Б. В. Томашевском, Ю. Н. Тынянове, В. М. Жирмунском, Б. И. Казанском, Г. А. Гуковском.

Выписываю несколько высказываний В. В. из моих записей его лекций.

«Сейчас стало модным открывать новые тексты, приписывая их Салтыкову-Щедрину, Белинскому, Герцену, хотя произведения эти им принадлежать никак не могут. Считать их написанными этими писателями можно лишь тогда, когда это дозарезу нужно автору. Спрос, жажда на новые произведения великих писателей рождает недобросовестное предложение» (2 апреля 1958 г.).

«Есть два метода придумывания за Пушкина. Метод первый – объективно-неосмысленный. Этим занимался Илья Александрович Шляпкин. Щёголев метко назвал его реконструкции ненаписанными стихами Пушкина. Метод второй – что текстолог при изучении черновиков наталкивается на те же ассоциации, что и поэт. Так считает Сергей Михайлович Бонди. Но они остаются все же ассоциациями Бонди. Он таки присочинил кое-что к Пушкину» (из спецкурса 1957/58 годов. «Язык художественной литературы»).

Во всякой культуре существуют мифы, имеющие косвенное отношение к реальности и лишь частично с нею пересекающиеся. В новой русской культуре это прежде всего мифы Пушкина и Гоголя; взаимоотношение столь мифогенных фигур породило, натурально, новый миф. Пафос нескольких лекций В. В. был – разрушенье этого мифа. «Есть литературные легенды, которые, включаясь в историю литературы, становятся на пути правильной картины закономерностей развития литературных стилей. Такой является легенда о тесном литературном общении Пушкина с Гоголем и о щедрых жертвах Пушкина в области сюжетов.

Всё, что можно найти по вопросу о литературных и личных отношениях между Пушкиным и Гоголем в трудах наших литературоведов от Кулиша, Шенрока до Искоза-Долинина и проф. В. В. Гиппиуса, носит легендарно-беллетристический характер. В утверждении и романтическом оформлении этой легенды, автором которой являлся сам Гоголь, решающее значение принадлежит, несомненно, С. Т. Аксакову, хотя отчасти тут замешан и Жуковский. Главную роль здесь играл мотив переданного «священного знамени». Вся эта история очень возвышенна, но чрезвычайно сомнительна».

Легенда в лекциях разбиралась подробно, с привлечением всех доступных свидетельств, и подробно же дискредитировалась.

Вспомнить можно многое. Даем ли мы, нынешние профессора, хотя бы малую часть того, что давали нам? И являемся ли хоть в самой малой степени примером того горенья, которым пылали они?

(Время, оставшееся с нами. Вып. 3. Филологический факультет в 1955–1960 гг.: Воспоминания выпускников. М., 2006.)

Из «Заметок дилетанта»[93]

Три источника и три составные части, как сказал бы вождь советской идеологии и всего советского строя: страх, потворство низменным инстинктам и безграничная ложь в государственном масштабе. При существенности первого и третьего, главное, конечно, второе. Все большевистские лозунги потому имели успех, что открыто апеллировали к самому темному, подавляемому, мутному: грабь награбленное, я – пролетарий (и поэтому лучше прочих), всеобщее равенство – пусть бездельники и идиоты получают столько же, сколько таланты.


В медицине и гигиене необходимо новое понятие – категория абсолютного здоровья. У человека может быть язва, артрит, приступы астмы, но всю жизнь он может выдерживать перегрузки, которые и не снились «практически здоровому». У не обладающего высоким уровнем АЗ как будто ничего не болит, но он всегда вял, и в шестьдесят – дряхлый старец; имеющий высокий уровень АЗ до конца бодр. Он может заболеть гриппом. Но он этого не почувствует и узнает о своих 390 совершенно случайно, когда внимательная жена, которой чем-то не понравились его глаза, сунула ему градусник, а на утро он уже здоров, была кратковременная немощь сильного человека. А если он рано умер – ну что ж, у него просто оказалось хрупкое железное здоровье. АЗ – это нервы, верблюжья выносливость, неисчерпаемый ресурс энергии, темперамент, сила. Это состояние души.

После «железное здоровье» было вписано: «Как у Юлия Цезаря, сочетавшего «необыкновенную неутомимость с телесной немощью», как у Переплеткина, бившего двадцатифутовым молотом за полдня до смерти». И позже еще добавлено карандашом: «как у Высоцкого, писавшего свои песни на другой день после русской пьяной ночи».


Бахтин полагает за аксиому, что мысль формируется лишь в диалоге с Другим. Но все живое развивается по своей внутренней программе, не нуждаясь для созреванья в нем главного во взаимодействии с внешним (номогенез). У Бахтина ощутимы явные дарвинистские флюиды. (Подавляющее влияние Дарвина на всё мышление XIX века еще не оценено вполне.) Недаром все так готовно заговорили о диалоге.

Мысль прежде должна вызреть в многочисленном уединении, только тогда диалог с не-я будет полноценен. Торопятся начать, а диалогизировать еще не о чем!


Всякое удивительное и необыкновенное имеет смысл и интерес только тогда, когда сопоставимо с реально представимым, моим, человеческим. Фотография пули, выстреленной в колоду карт и пробивающей карту, видимо, большое техническое достижение. Но оно ничего не дает уму-сердцу человека.


Начиная с Аристотеля и «Духа законов» Монтескье разделение законодательной и исполнительной власти – азбука государственного устройства, претендующего на демократичность и её обеспечивающая. Не потому ли Ленин в своих Советах сознательно или бессознательно слил эти функции в одном органе – т. е. изначально уничтожил самое суть демократического государственного устройства?


О Сталине. Интерес к личности, даже быту диктатора, сосредоточившему в своих руках небывалую в истории власть над судьбою, жизнью и смертью миллионов, понятен, он останется надолго; облик человека, присвоившего себе прерогативы Господа Бога, магически притягивает к себе гораздо больше, чем интерес к Наполеону, хотя личностные масштабы несоизмеримы. Но нынешняя любовь к Сталину, его портреты на ветровых стеклах автомобилей – уже советское извращение этого понятного чувства, подобное извращениям многих других чувств у советских.


Раньше хозяйством занимались кухарки, советский же интеллигент для этого женится – или сразу на кухарке, или делает таковую из женщины с высшим образованием. Но 90 % гуманитариев занимается советской псевдодеятельностью, и такую-то бессмысленную деятельность обслуживает, окружает удобствами другой человек, кладет на это жизнь. За это я презираю советскую интеллигенцию.

Рекордное время в беге на 100 м с 10,1 сек. в 1936 г. (Джесси Оуэнс) за сорок лет улучшилось на 0,2 сек., т. е. всего на 2 %, результат по прыжкам в длину и в высоту – на 3 %. Абсолютно иная картина в «снарядной» легкой атлетике. Рекорд в метании копья возрос на 20 %, прыгуны с шестом перенесли планку под 6 м, т. е. улучшили свои результаты на 30 %. Вряд ли неснарядники более вялы. Дело, конечно, в технической оснащенности. У спринтеров изменилось мало что – только дорожка вместо гаревой стала тартановой. А у шестовиков появился фибергласовый шест, который буквально катапультирует спортсмена (и есть проекты гидравлического шеста), у копьеметателей – планирующее копье, по аэродинамическим качествам отличающееся от своего довоенного прототипа не меньше, чем современный самолет от биплана. Но тогда надо сконструировать уже прямо летающее копьё, придав ему подъемные плоскости. Это будет только логично. Правда, это уже будет окончательно соревнование не спортсменов, а конструкторов. Но судя по всему, это мало кого взволнует.

По сути, мы не можем реально сравнить результаты шестовиков и копьеметателей тридцатилетней давности с теперешними. Единственный способ – международная конвенция о вечной консервации определенного вида этих снарядов. Тогда можно будет увидеть, как растут (растут ли) человеческие, а не технические возможности.

Да, мой друг Антон неисправим: он все еще грезит об общественном договоре в самых разных отраслях.


К зрелому возрасту кардинально должны различаться меж собою люди, один из которых всю жизнь ежедневно с утра до вечера общается с преступниками или изучает судебные дела, а другой – штудирует, переводит, читает, изучает Гете, Пушкина, Гегеля, Толстого.


В биографических очерках о великих людях принято восхищаться тем, что они продолжали свою деятельность в трудных условиях. В тяжелые двадцатые годы ученый при свете коптилки в нетопленой комнате пишет о поэтике Гоголя – удивительно! В блокаду Шостакович работает над симфонией – поди ж ты! Тогда же и в том же городе другой ученый, служа в архиве, продолжает работать над историей Российской Академии – уже предел недоуменья. Как-то не замечается, что такое удивленье – позиция обывателя, не представляющего себе, что такое неостановимая работа мысли. Все наоборот: странно было б, если бы такие люди в это время вдруг прекратили думать и писать.

Слишком большая безграничная свобода не только невозможна (такого общества не было и не будет), но и не нужна человечеству – как ребенку, который все разобьет и сломает и навредит прежде всего себе.


Антиферромагнетики не имеют собственно магнетизма, а приобретают его только под воздействие поля, в которое помещены. Так же многоразличными смыслами намагничиваются самые обычные слова, оказавшиеся не только в стихе, но и в поле высокохудожественного прозаического текста – такого, как в великих рассказах русской литературы: «Дама с собачкой», «Легкое дыхание».


Историю надо превратить из высоколобой – в популярную прикладную науку – политические деятели всех уровней должны представлять хотя бы отдаленно, результатом чего в прошлом является всякий феномен настоящего.


Необходимость охраны окружающей среды ясна. Но странно, что никогда не ставился вопрос: какую среду сохранять? Какого времени? Возвращать к той, что была 10 тысяч лет назад (засаживать лесом степи юга России, осушать болота Западно-Сибирской низменности), или к той, что была в прошлом веке? А почему не в позапрошлом?


Тургенев – вечный пример негениального классика, слишком нормального, у которого всё как следует, который и существовал как будто для того, чтобы его сравнивали с Толстым, Достоевским, Чеховым.


Нужна ли обществу истина? Так, близка к истине мысль, что всё циклично, что всякая цивилизация, расцвев, увянет. Но насколько плодотворнее для мироощущения конкретного социума, его сиюминутной, каждодневной жизни теория постепенного прогресса, скорее всего совершенно неверная.


Была также затертая обложка, озаглавленная: «К философии истории». В ней ничего не было, кроме одного листочка, на котором вверху было написано: «История человечества, в отличие от природной, не результат каких-либо законов – но явлений, событий, случайно оказавшихся в данном сочетании и последовавших одно за другим, и породивших ту картину, которая имеет видимость осмысленного движения и гордо именуется: Всемирная история». А внизу стояло: «Все сожжено 30 апреля. А. С.»


Потрясающа чрезмерность Гоголя. Какие мощные эффекты. Отец видит удальца и красавца сына во главе вражеской конницы: «Впереди других понесся витязь всех бойчее, всех красивее. Так и летели черные волосы из-под медной его шапки». И Тарас убивает такого сына. Тот покорно, как ребенок, принимает смерть от отцовской руки. «Он был и мертвый прекрасен». «Это ты убил его?» – спрашивает подъехавший брат. «Пристально поглядел мертвому в очи Остап». А вскоре уже самого брата пытают на городской площади, и ни крику, ни стону не услышали от него «даже тогда, когда стали перебивать ему на руках и ногах кости, когда ужасный хряск их послышался среди мертвой толпы». И в этой толпе стоял Тарас. Но когда подвели его к последним смертным мукам, «упал он силою и воскликнул в душевной немощи:

– Батько! где ты? Слышишь ли ты?

– Слышу! – раздалось среди всеобщей тишины, и весь миллион народа в одно время вздрогнул».

Нет никакого сомненья: вздрагивает всякий читатель, впервые (да и не впервые) прочитавший эту сцену. Трудно выделиться на фоне произведений современников Гоголя в романтически-ужасном жанре, в которых с живых сдирают кожу; Гоголю это удалось.

Что же сталось с этой чрезмерностью в знаменитом гоголевском так называемом реализме? А ничего. В «Мертвых душах» зеркало показывает «вместо двух четыре глаза, а вместо лица какую-то лепешку», хозяин в окне лавки выглядывает так, что «издали можно было подумать, что на окне стояло два самовара», индюк величиной с теленка и, напротив, лимон – «ростом не более ореха», есть и непознанное кушанье, «которое очень походило видом на сапоги, намоченные в квасе», и повозка, похожая «на скелет, еще не совсем освободившийся от кожи».


Середина 70-х. Всё тихо. Газету просматриваешь за завтраком за пять минут – событий в стране нет. Не слышно шелеста страниц истории, и кажется, что книга много лет раскрыта на одном и том же развороте. Что всё в спячке. Но это впечатленье обманчиво. Мы живы, мы умнеем. Мы пишем – кто в стол, кто в журналы, но без забора из цитат, без продажи, так что нас не стыдно будет прочесть через двадцать лет.

Даешь пределы ты растенью,

Чтоб не покрыл гигантский лес

Земли губительною тенью,

Злак не восстал бы до небес!

Баратынский

Человечество – великая само (если угодно – кем-то) регулируемая система. И она не допустит своей гибели. Когда популяция крыс начинает превышать цифру, способную нормально прокормиться, животные начинают умирать от воспаления коры надпочечников, возникающего по невыясненным причинам. Если сейчас умирают от инфаркта в 45, будут умирать в 30. Система может действовать и контрабандно – через разум, используя его как инструмент: позволит открыть возможность планирования пола ребенка, и наступит самая кошмарная эра – мир мужчин. Бойтесь этой могучей силы системы и помогите ей эволюционными средствами, иначе она поможет себе революционными.

По почерку было видно, что это написано тогда же, что и остальные записи, т. е. до эпохи СПИДа.


– Я согласна, что «затеси», «камешки» – это безвкусно, но если говорить не о названии, то почему известный поэт не может опубликовать свои даже отрывочные мысли, которые ему пришли при чтении дореволюционных газет? Только потому, что он не Розанов? Антон, вы, я знаю, всю жизнь читаете дореволюционные газеты. Скажите!

– Я начал читать одну такую его публикацию и бросил. Да потому, что он врет! Пишет, что случайно увидев в газете прошлого века объявление, прочел его как «Рифмы женские и мужские» и только потом понял, что на самом деле было напечатано: «Муфты женские и мужские». Объявления такого он не мог видеть. Не знаю, были ли мужские муфты, но ручаюсь, что про другие было бы написано: «Муфты дамские»!

Веселый волк

Всякие стихотворения надписи, апологи, мадригалы пародии, эпиграммы, мелочи

Сборник отпечатан в количестве 4-х нумерованных экземпляров: № 1 – М. О. Чудаковой, № 2 – М. А. Чудаковой, № 3 – автора, № 4 – ничей.

Разные стихотворения

Гильотен

Орудие – прочих не хуже

Из тех, что создал человек.

В кровавой распластанный луже

Кончался осьмнадцатый век.

Эвклида зазубривал школьник,

Всемирной науки азы.

Сиял в вышине треугольник,

И мазали салом пазы.

Его равномерная сила

Правдивей, чем взмах палача.

Скользил он, скользил он, скользил он,

Равéнству и братству уча.

Мы слышали: доктор-механик

На тот же возлег эшафот

И видел, и видел, как в раме

Беззвучно и ровно идет

Тот нож. То начало скольженья –

Согласно законам движенья.

Словарь в неживой позолоте

Развеял легенду тех дней,

Отметил: изобретатель

Скончался в постели своей.

Редактор, седея в работе,

Детали нам все уточнил.

Но умер на плахе тот доктор!

И нож треугольно скользил.

1966

«Курортное вялое счастье –…»

Курортное вялое счастье –

Газоны, источник, вода,

Осеннее тянут ненастье

В тягучих слезах провода.

Скамейка, объятье, улыбка,

В глазах то ли бред, то ли грусть.

Все временно, сыро и зыбко,

Известно давно наизусть.

1962

Семя

На полдень солнце

Наводит тень.

Цветет крапива,

Растет сирень.

Из почвы вышел

И сосен скрип,

Питает почва

Поганый гриб.

Никто не знает,

Где то зерно,

Что в Книгу Судеб

Занесено.

1969

Он меж нами жил

Знаком исписанный карниз

Над дверью мастерской:

«Борис, Борис – погонщик крыс!» –

Ребяческой рукой.

Пришел забрать я табурет

В столярку дверь толкнул.

– «Борис пришел?» – «Бориса нет».

– «А где же?» – «Утонул».

Спокойно на меня глядит

Хозяин уж другой,

Не делает печальный вид,

Не никнет головой.

…Он каждый день сюда ходил

Почти двенадцать лет.

Пилил, строгал, строгал, пилил.

Висит его жилет.

– «Вы были?.. Похороны?.. Да?..»

– «Никто и не ходил.

Да и пойти туда – когда?

Заборчик я чинил.

Тут Никсон будет проезжать,

И мы, как штык, должны…

А кто пойдет? Помёрла мать,

И не было жены».

Устроен сложно этот свет:

Чтобы являться в ЖЭК,

Чинить забор, сбивать багет

Родился человек.

И лишь исписанный карниз

Ребяческой рукой:

– «Борис, Борис – погонщик крыс!» –

Над дверью мастерской.

1972

Шестерка

«Я пас!» Корректен и достоен.

Чуть вял, не суетлив, не трус.

Хоть с картой средне – он спокоен:

Есть на руках трефовый туз.

И не высматривает зорко,

И не глядит судьбе в глаза.

Но вышла в козыри шестерка

И бьет трефового туза.

Май 1972

Из ненаписанного и отданного

* * *

Сквозила странным светом

Узорчатая тень,

Забытая поэтом

Мордовская сирень.

* * *

И снизу узкая река

Блеснула, как клинок.

Поутру русские войска

Прошли за Белосток.

* * *

Среди грядок

Устроил порядок

И дорожки

Посыпал песком.

* * *

Из незаписанных стихов о Беломоро-Балтийском канале.

«И лопата насажена криво…»

И лопата насажена криво,

Тачку с глиной ведем по гробам.

Лучше б Лосев молчал про пиво,

Что давали в Египте рабам.

Все повяжут молочные реки,

Не во сне потекут, наяву.

И на Волге, свободной навеки,

Флаги в гости все будут в Москву.

70-е гг.

Столовая дома творчества в Дубултах

Здесь стена открыта

в лес,

Над столами

свод небес.

В том слияньи

достиженье

Архитектонаслажденье,

Приобщенье и

родство,

Возрожденье,

естество.

Лес – стекло. В новейшем

роде.

Предоставлено

природе

Слиться с теми, что

жуют,

Ощущая здесь

уют,

В жующей той

особи[94]

Разглядеть свое

подобье.

Тихо смотрится

Природа

В залу, полную

народа,

И зеленая

слеза

Набегает

на глаза.

1975

«Этот мир окутан душным словом…»

Этот мир окутан душным словом,

Небо, море – все уже слова.

Кто-то шел вселенским злобным ловом

И опутал сетью луч и дерева.

И иссохнут сосны, в прах развеет дюны,

И отступит море из забытых глаз.

И истают лица, заживятся думы,

Но проклятье слова не сотрется в нас.

5.11.75

Рижское взморье

О, если хвалим ты,

Не плачь и не верь –

Не стоят кимвалы

Соленых потерь.

О, если хулим ты,

Не плачь, не рыдай

И горькие камни

В волну не бросай.

Спокойно взгляни

На соленую гладь.

Спасибо, природа,

Что можно нырять.

На сумрачном дне

Тишина, тишина

И звуки Земли

Не доходят до дна.

И черный азот

Твои легкие рвет,

И спазмой соленой

Сжимается рот,

И в венах Гольфстримов

Кровавая соль

Твердеет – вселенских

Смычков канифоль.

1977

Черви

Дождь ушел. Струи его косые

Затопили дышащую слизь.

Радужные черви дождевые

По дорожкам сквера расползлись.

Персть его безжизненно-нелепа –

Вялая покинутость чехла.

Где земли частицы слиплись слепо,

Там его дорога пролегла.

Кольцевые мышцы совершенны.

Безупречен, как Линнея лист,

Дух структуры господинно-пленный

Безустанен, гладок, мускулист.

Будем там, где чёрно стынет время.

Глухота сдавила, ночь мертвя.

Но вверху, в последнем тяжком небе

Я услышу мерный ход червя.

1978

«День заскреб железом по асфальт…»

День заскреб железом по асфальту,

По броне, зажавшей грудь Земли,

Где-то есть на свете остров Мальта,

Где-то есть седые ковыли.

Ветер голубой песок перевевает

И шуршит волною по косе,

И стригун копыто поднимает,

Бабки омочив в ночной росе.

Что же мы? Прививка на плохом подвое?

Неудачная творца строка?

А что если – это черновое?

Черновик того черновика?

Может, и не надо удивляться,

Что сама себя съедает жизнь.

Тем колесам не всегда вращаться.

Пущен в ход ужасный механизм.

12.09.78

Человек

В. В. Иванову

Когда заполнилось пространство –

Земля, вода и небеса,

И стали злое постоянство

Прошло зубцами сквозь леса,

Он оглянулся.

Он вспомнил: ветер на равнине.

Высоко небо – Божий кров.

И что ж еще тебе, о, сыне?

Осел, бурдюк, вязанка дров.

О, это нищее пространство!

Оно помнилось наготой.

И мира тяжкое убранство

Ты взнес над мира пустотой.

Ты сбросил рубище и шкуру,

Бетоном сжал земную твердь.

И это ты назвал: культура.

А прочиталось это: смерть.

Я вижу: небо и просторы.

И пуст опять земной покров.

Свободны мысли, дальни взоры.

Осел, бурдюк, вязанка дров.

30.09.78

Беглецы

Видно важные были причины,

Опустившие чашу весов.

И отдали родные картины,

Речь российских полей и лесов.

Да, у всякого были причины

Все оставив, бежать, бежать.

Только как же: в песках Палестины

Ведь придется и умирать?

1979

«Ты сказала: елки плачут…»

Ты сказала: елки плачут,

Затвердели слезы в свечки,

Эти свечки что-то значат,

Что-то плачут эти свечки.

И тогда в лесу еловом,

Молодом, весенне-прелом

Показалось это новым,

Показалось это смелым.

Затопили в дачах печки.

Снег свистит в лесу сосновом.

Затвердели свечки в ветки.

Грустно, было, и не ново.

1980

«Я уйду – он останется там…»

Я уйду – он останется там,

Над водою тяжелый туман.

Потому что осталась река,

Потому что черны облака.

Я приму в свою душу туман,

Я приму в свое сердце обман,

Потому что туман от воды,

Потому что обман от беды.

1981

Комментатор

Лежат тома тяжелой грудой.

Здесь билась жизнь, здесь сжата мысль.

Когда? Зачем? Куда? Откуда?

Пойми. Додумай. И расчисль.

Он думал, думал в дни былые,

Все было в нем и зрело в нем.

И шли часы, часы России,

Стуча нерусским языком.

Казалось, меркнет, гибнет слово,

Не этим занята страна –

При чем тут архаизм Шишкова

И новый слог Карамзина?

И унесли огонь в пещеры,

Замуровали в стены книг.

Ни возрождения, ни веры –

И погребли надежно в них.

Пришло иное поколенье,

Раскрыло желтые листы,

Его младое нетерпенье

Увяло от непростоты.

…Ты не утонешь в этих грудах,

Просеешь с тщанием тома,

Отыщешь блестки в серых рудах,

Все нити сердца и ума.

Ты океан бурлящей мысли

В систему твердую сведешь

И жизнь отдашь – но все расчислишь

И пункты твердые найдешь.

Полезно, ясно и умело,

Ни сожалений и ни тризн.

И что за дело, что за дело,

Что жизнь меняется на жизнь?

12.08.83 Малеевка

Веселый волк

Веселый волк, веселый волк,

Ты звучно клацаешь зубами.

И черный лес уже умолк,

Прожжен зелеными глазами.

Тебе не грустно. И легко

Тебя стальные носят ноги…

Когда тумана молоко

Распространится вдоль дороги,

Ты побежишь. Беги, беги!

Гул сердца лишь туман услышит.

Еще живут твои враги.

Но кровь стучит и ребра дышат.

26. VI.83 Паланга

В переделкине

1.

Патриарх получил именье.

Был пожалован – как встарь.

То каприз или дней знаменье?

Вспомнил Бога вдруг Секретарь?

Получил Алексий. Не Тихон.

Стар, послушен, неслышен, как тень.

В день июльский он въехал тихо

Под сосновую свежую сень.

2.

Переулки и ели. Лето.

Неживой электрический свет.

И слетаются тени поэтов

Из лесов и далеких лет.

Переулки, заборы, дачи,

И слова на шоссе звучат.

Так гремит лишь с вершины удачи –

Внуки времени так говорят.

И от пушечных этих звуков,

Лишь заслышав в тиши голоса

Переласканных временем внуков,

Возвращаются тени в леса.

3.

Кто будет здесь бродить в двухтысячном году?

Не вем. Кто знать про это может.

Но мысль одна все время, как в бреду,

И эта мысль сознанье гложет, гложет.

Уж решено – кому век новый присудить.

Мы все под Богом ходим, люди.

Не знаю я, кто будет тут бродить,

Но слишком точно – кто бродить не будет.

Н. Бутаково, 23.03.84

«Я постепенно к жизни приучаюсь…»

Я постепенно к жизни приучаюсь,

Всему я понемногу научаюсь.

Плыву не нервно в человечьей массе,

Все реже сдачу забываю в кассе

И избегаю стресса – по Селье,

И уже дважды шил я в ателье.

Я постепенно к жизни приобщаюсь.

Я потихоньку к смерти приближаюсь.

18.03.84

Желанье

Если б лампу Аладдина

Подарила мне судьбина,

Иль властитель мирозданья

Выполнял мои желанья,

Что б тогда я попросил?

Богатырских вечных сил?

Чтобы мог я, как Поэт,

Сочинить 8-й сонет?

Нет.

Не желал бы я греметь.

Я хотел бы петь уметь.

Ну, не то чтобы как Ланца –

Где уж нам до итальянцев, –

Но приятно и с теплом,

Под гитару, под окном.

Чтоб я мог отдаться мигу,

Слившись с затуханьем дня,

И чтоб ты, оставив книгу,

Тихо слушала меня.

27.05, 19.06.84

Старик

В. Б. Шкловскому

Течет река. Растет трава.

Над ней летит

Обрыв.

На нем одна

Сквозит сосна,

А дальше –

перерыв.

С боков – лишь ветра синева,

Все рядом с ней – подрост.

Совсем одна, давно одна,

Живой в былое мост.

Туда, что было и ушло,

Растаяло, как дым.

…За чаем, в кухне, где тепло,

Со стариком сидим.

Но пахнет белый керосин,

Эпохи дух иной.

На кухне с ним прощался сын

Почти перед войной.

В его глазах стоит вода

И вековой покой.

Те, девяностые года,

До них подать рукой.

Там – у бушменов вновь война,

И Ливингстон пропал,

И эфиопский негус сам

В изгнание попал.

(Поправка: первого нашли,

До Конго он дошел.

Второй, пока депеши шли,

Вернулся на престол.)

Постройка храма. Наконец

И осетров везут.

И продается жеребец,

И дрожки, и хомут.

Быт тек российским сладким сном.

Ох, мелкая печать,

И различается с трудом,

И надо ль различать?

Как долговечен человек –

Как тот газетный лист.

Встречал двадцатый новый век

Веселый гимназист.

К нему принес я пыль газет

И их страниц печаль,

Что ничего того уж нет

И никому не жаль.

Не жалко было и тогда,

И скучно стало им.

…В восьмидесятые года

Со стариком сидим.

– «Бросали бомбы?» – «Да, бросал.

А может – лишь хотел.

Не все ль равно, с чего пошло,

С желаний или дел?..

Статья, иль бомба, или стих,

А результат – один.

Все, все работало на них.

Все шло в котел один.

Все в нем кипели – все как есть…»

«Все?» – «Да. Казалось нам,

Культуру надо делать здесь,

Идти к большевикам.

И повязали всех одним

Теперь – уже навек…»

Со стариком вдвоем сидим,

И истекает век.

В его глазах стоит печаль

И стынет века взвесь.

И тех ему немного жаль,

Кто остается здесь.

20.01.84

«Какие белые снега…»

Какие белые снега,

Какие мощные сугробы,

Как опушило берега!

И в сердце нет тоски и злобы.

И в этой чистой тишине

Россия заново родилась –

Иль это только в снежном сне

На миг почудилось, помстилось?..

19.02.85 Н. Бутаково

Через много лет

Замшели камни, и у льва

Крошатся лапы. Еще свиреп

Оскал зубов, но уж не так,

Не с тою мощию змию

К граниту он когтисто прижимает.

И трещина времен прошла

Чрез шею, грудь и сердце властелина.

И мудрый Эскулап

Все так же держит чашу,

В которую змия точит целебный яд.

Но уж и он устал, и посох его треснул,

И время

Вернее каменистых троп

Подошвы у сандалий изъязвило,

И Гигейя

Забыла руку на сосуде

Движеньем утомленным женским.

Но ты – но ты все та же.

Все так же голос твой смеется в телефоне,

И вижу: стройно ты стоишь

В кабинке душной,

Движеньем легким и знакомым

Подносишь трубку

И говоришь

Со мною.

14.08.85. Ессентуки

«Лежать во тьме, забыться…»

Лежать во тьме, забыться,

Не думать и не спать,

И серые страницы

В сознаньи не листать.

О, проволоки строчек

В колючей высоте,

Удары черных точек

Как гвозди на кресте.

1986 Левобережная – Н. Бутаково

Отшельник

Топ. Топ. Топ. Топ.

Я несу тяжелый гроб.

Домовину я несу.

Я долбил ее в лесу.

Ее сделал я, как смог.

Приготавливая впрок.

Принести чтоб и смотреть,

Как глядит простая смерть,

И ложиться каждый вечер,

Долбь чтоб чувствовали плечи.

Остальное – в руце Бога.

Ох, добраться б до порога,

Не издохнуть по пути.

Ох ты, Господи, прости.

26.06.86

Надписи

Сопроводительная надпись при вручении подарка

Мане в день ее восемнадцатилетия

Когда вам восемнадцать лет

И все на вас глядят,

А вешалки все нет и нет

И мнется ваш наряд,

Наряд, что вами ж ночью сшит

Под швейных скрип колес,

Наряд, что так на вас сидит,

Как на принцессе грез,

То с ситуацией такой

Мириться не с руки.

Возьмите вешалку рукой,

Снимите башмаки.

То есть не то хотел сказать,

Но рифмы липка сеть.

Вам лучше знать,

Что надо снять

И где чему висеть.

12.08.79

Паспорт к ювелирному изделию

(Цепочка из белого металла)

И днем и ночью кот ученый

Все ходит по цепи кругом.

Пушкин

Ах, вы цепи, мои цепи,

Вы железны сторожа…

Народная песня

…цепь великая

Распалась-расскочилася…

Некрасов

Ох, цепка-цепочка,

Белый металл.

Родилася дочка

В третий квартал.

Родилась в июле,

На Павла – Петра.

Ах, гуленьки-гули

Et cetera.

…В Италии мастер

Умел мастерить

Но лишь не цепочкину

Тонкую нить.

Вот годик проходит,

И Маня пошла.

Другой, и четвертый –

И книжку взяла.

Про цепь вокруг дуба

Смогла прочитать…

…В Италии мастер

Учился ковать.

– А кой тебе годик?

– Шестой миновал.

…А мастер-латынец

Ковал и ковал,

И было все толсто

Сперва у него –

Непросто, ребята,

Иметь мастерство.

А Маня меж тем

Все росла и росла,

Где толсто, где тонко,

Уже поняла,

Какие-то цепи

Мерещились ей,

Подземные крепи

И груды камней,

И сам перуанский

Глубокий рудник

В серебряном блеске

Пред нею возник.

Добыли индейцы

Аргентум-руды.

О, бывшие инки,

Где ваши следы?

А мастер знакомый

Копил мастерство,

Не так уже толсто

Все шло у него.

А Маша уж учит

Язык Беранже,

А Машина мама

В Итальи уже.

И море сияет,

И скалы висят,

На всех итальянцах

Цепочки горят,

И сам Челентано

Стоит на скале:

– Парле итальяно?

– Конечно, парле.

Но маме не нужен

Залив и артист,

И мама сбегает

Стремительно вниз,

И видит в витринах

Груды цепей,

Но цепи такие

Не нравятся ей,

Поскольку те цепи

Не так уж тонки

Для Машиной шеи,

Для ейной руки.

Печальная мама

Вертает назад,

Ни Рим, ни Неаполь

Ее не манят[95].

Знакомец наш мастер

Меж тем не дремал

И цепи свои совершен-

ствовал.

И цепки тончали

У всех на глазах

И в нить превращались,

В невидимый прах.

А Маша же наша

Росла и цвела,

Язык итальянский

Уже превзошла,

«Парле итальяно»,

Шептала порой…

А мастер все цепи

Ковал в мастерской.

И как-то в порыве

Такое сковал,

Что кто ни глядел –

Ничего не видал:

На солнце пылинки

Казались крупней.

И миллиардер

Засмеялся: «О’кей!

Я эту цепочку

У вас заберу,

Красавице-дочке

Ее подарю.

Красавице-дочке

Наскучил брильянт,

А также и прочий

Ее диамант.

Боа соболиный

Противен плечу.

Такую цепочку,

Рыдает, хочу.

Не нужен, рыдает,

Аграф и колье –

Цепочку одну

Подавайте мине.

Прискучила дочке

Жемчужная брошь –

Цепочку, цепочку

Ей вынь да положь!

Хочу ее вынуть,

Хочу положить.

Валюты не жаль мне,

Чтоб ей угодить».

Кузнец-пролетарий

Сказал ему: «Но!

С цепочкою этой

Давно решено:

Цепочка поедет

В страну СССР

И там же украсит

Один экстерьер.

Там девушка Маша,

Учась в МГУ,

В цепочке резвиться

Пойдет на лугу».

И мастер пинцетом

Цепочку берет,

И тонким ланцетом

Под марку сует.

Цепочка под маркой

Совсем не видна,

Таможня спокойна,

Спокойна она.

Так вот до чего

Он довел мастерство.

Учитесь, ребята,

Всегда у него!

11 июля 1982 г.

Надписи на книге «мир чехова»

В. Б. К.

Этот мира необычаен.

Ты считаешь – не случаен,

Я считаю – даже очень,

Тысчекрасочен и сочен,

И движенье этих соков

Не узреет наше око.

Скучен, сух детерминизм,

Как учебный реализм.

Но одно здесь не случайно,

Не спонтанно, не нечайно,

А весьма закономерно,

Предсказуемо и верно,

Что мой первый адресат –

Ты, соратник и собрат.

«Как все было снежно – недавно……»

Н. А. Подорольскому

Январь 1960 – февраль 1987

Как все было снежно – недавно…

С десятков газетных витрин

Бессмертно, печально и славно

Смотрел в нас писатель один.

Вступал во второе столетье

Нетленного он бытия.

Тот год вам сулил многолетье –

Вы были моложе, чем я.

Еще не написаны книги,

Все было еще впереди.

Те снежно – январские миги

Дрожат и не гаснут в груди.

З. С. П.

О, дорогой З. С., поверьте

От самой юности до смерти

Он серых одеял

Не обличал.

Отдав Потапенке подобные трюизмы

Не видел в быте страшные трагизмы,

Не ратовал за тайну переписки,

Любил и осетрину, и сосиски,

Любил и из крыжовника варенье,

И не любил он слова «обличенье».

И Вас любя, мне «где-то» так печально

Здесь быть от Вас – диаметрально.

Э. А. П.

Как только вышла в свет ПЧ,

Сочли: не в том она ключе.

Хоть я не стал моложе,

С ключом, боюсь, все то же.

Г. И. Г.

15 лет тому назад

Твой друг в «Науке» был издат.

Потом, хотя и не старался,

Он до Ann Arbor’a поднялся.

В таких высотах, ясно, брате,

Все эти книги были gratis.

Ликуй, мой друг – заимодавец:

За эту книгу был аванец!

И вскоре – сразу успокою –

Возможно, будет остальное.

В. Е. и В. Е.

Коли писать лет шестьдесят,

Всю жизнь отдав свою,

То удостоишься в конце

У Вити интервью.

То славы всякой апогей,

Литературный факт.

Примите, други, томик сей

Любви и дружбы акт.

И. Б. Р.

Да примите, Ира,

Чеховского мира

Этот слепок бледный,

Этот абрис бедный.

Я не прибедняюсь

И во всю стараюсь –

Я придумал сферы,

Я предпринял меры,

Изучил всю прессу,

Двинск и Дерпт, Одессу,

Вятку, Оренбург,

Екатеринбург,

Оршу, Белосток

И Владивосток,

Ашхабад, Тифлис,

Почти что Танаис,

И тогда я понял:

Не возьмешь в ладони

Мир, что так устроен,

Яблоко простое, –

Будет слепок бедный,

Будет абрис бледный.

10.02.87

На статье «Предметный мир литературы»

Предметный мир

Не миф, но быль,

Посуда, магазин и пыль,

И запоздавшее белье,

И тараканное зверье.

Не спи,

солдат,

Терпи,

солдат,

Нигде нас

не вознаградят.

Одинокому бойцу с ПМ Е.Т.

1986

Пародии

Эпиграммы, мелочи

Россия, нищая Россия

(Страницы современной лирики. А. Прасолов, Н. Рубцов, Вл. Соколов,

А. Жигулин, Г. Горбовский, Ст. Куняев, А. Передреев, В. Казанцев, О. Чухон-

цев, Э. Балашов, Ю. Кузнецов. – Сост.: В. Кожинов. – М., 1980.)

I

Чухонцы тоже белобрысы,

Но им невнятен русский стих.

Вл. Соловьев

Их бабушки были бурятки

И в нетях их были отцы.

Играли в чухонские прятки

Нарымские эти юнцы.

К зырянам не явится Тютчев,

Зыряне к нам сами придут

И желтою кровью лесною

Сквозь снег до корней протекут.

Живала словесность в ночлежках,

Гремел по журналам босяк.

И ныне считают прилежно:

Бродяга, бетонщик, батрак.

И пухлый поэт краснолицый,

Воспевший рабочий клозет,

Брезгливо протянет страницы:

– У вас биографии нет.

Опишем деревню и лунность,

В альбоме увиденный скит.

Стряхнем с ног советскую юность.

Удастся ль? Поэзия мстит.

II

Здесь густо солят, густо перчат.

Е. Винокуров

О чем шумим, народные витии?

О чем хотим поведать мы России?

Изобразим, картошку как сажали…

Копали, тяпали – еще строка.

Внимательно мы в детстве прочитали

Советского поэта Маршака.

Педтехникум – их геттингены.

Лицей – вологодский детдом.

Их коми-пермяцкие гены

Нас судят шаманским судом.

Те Библию в 30 открыли,

Прочли про воззренья славян,

А в 40 узнали, что были

И скиф, и хазарский каган.

И череп, и крест, и молитву –

Все в общую кучу одну.

И Куликовскую битву –

По С. Бородину…

Отчизна. Засеки, предгорья.

Татары, колхозы, шоссе.

Российская наша исторья

Лежишь ты не в БСЭ.

С кнутом босиком по росе я

Побегав, все стал постигать.

Доколе, доколе, Расея,

Тебе все с нуля начинать?

III

Русский русскому не скажет:

«Здравствуй, русский, здравствуй, брат».

Из журнала 1930-х годов

«Я снова русской осенью дышу»,

«Благословенна русская телега»,

Я русский огонек в душе ношу,

Добрался я до русского ночлега.

А если явилося имя Придача

Иль – Боже – Углянец нежданно возник –

Какая находка, какая удача!

Названье, как сивка, вывозит весь стих.

Все уже было. Слово кутали

В тряпье родное, сволоча с небес.

И называли, чтоб не путали,

Большие книги: «Русский лес».

Все это было, было, было.

Нам говорили: все про вас.

И в заверенье получили

На штоф нашлепку: «Русский квас».

Отец, позаботься о сыне,

Лишь гул – ни начал, ни концов,

Россия, ужель на вершине

Воронежский прасол Кольцов?

«Околица родная, что случилось?»

Окраина и вязкий чернозем.

Что с русским словом ныне получилось?

Околицею медленно бредем.

Вяче. Всево. Иванов

Очерки по истории самозарождения семиотики в Атлантиде и СССР

Введение

В настоящей книге освещаются лишь некоторые научные направления, слияние, объединение, союз и симбиоз которых привел к созданию современной науки о знаковых системах.

Первостепенное значение здесь имеют работы Бахтина, изданные за 41 год до Бенвениста, Филиппа Почтарева, написанные за 104 года до Шлегеля-младшего, Австратия Фермопилова, на 427 лет предварившие труды Леви-Стросса, Авраамия Палицына, 666 лет назад высказавшего мысли, предвосхитившие идеи Греймаса, а также труды друга Эйзенштейна Выготского, сочувственницы Марра О. Фрейденберг и безымянного спутника прогулок одного из основателей гештальпсихологии Кёллера, который за 9 месяцев до выхода в свет указанных работ совершенно самостоятельно пришел к аналогичным выводам.

Глава I. В предсмертных и посмертных своих работах Эйзенштейн с присущей ему провиденциальной и пророческой прозорливостью предвидел все основные идеи всех современных наук.

Мысль Эйзенштейна об убийстве внутри наглухо закрытого помещения, сходная со схемой мифа о Минотавре, имеет решающее значение для современных методов лечения клаустрофобии. В терминах гельминтологии это могло бы быть представлено как движение аскариды в относительно замкнутом пространстве кишечника; анальный финал нормален для личинки и трагично анормален для взрослой особи аскариды. (Аналогично у других трематодов. – См.: Скрябин, 1958.) Ср. также у особи из insecta, открытой проф. С. Аверинцевым – Averinicimus. Любопытно сопоставить с этим труды его сына С. С. Аверинцева по поэтике византийской литературы. Ср. у Эйзенштейна (Grundprobl. und Prolegomena, «Zeitschrif fur allgemeine Äsfetik, Physik, Pychologie и s.w.») биологическую аналогию художественного произведения с организмом животных, у которых скелет может выноситься наружу. Это удивительно близко к отнесению от тела языка у хамелеона (Chamaeleontidae) – иногда на очень значительное расстояние. Ср. также отделение от тела шинели в рассказе Чехова «Хамелеон», изоморфные вынесению же вперед укушенного собакой пальца второго героя (функция отторжения по Леви-Стросу).

В анализе ритуальных действий древних инков в неоконченных карандашных набросках к предварительному замыслу задуманного конспекта плана фильма «Vivat Amasonia» Эйзенштейн предугадал ритуал показа летчика самолета Миг-2 советскому дипломатическому корпусу в Японии на расстоянии (знаковый характер такого показа детерминирован традиционными сценическими представлениями японцев – ср. театр «Кабуки»; ср. также проход тени отца Гамлета и проход упомянутой выше личинки askaridas vulgaris через anus субъекта и объекта аскаридоза. Ср. у Маяковского: «Как прошли Азорские острова»).

Глава II. Для выяснения ритуальных и мифологических истоков категорий верх – низ94, сырое – вареное существенна оппозиция белый верх – черный низ в советской пионерской форме (см. пионерские исследования в этой области Ти Эс Элиота), а также отсутствие оппозиции сырое – вареное в продукции советских столовых 70-х годов, восходящее к смешению категорий «кипяченое – сырое» в начале 30-х гг. (ср. сцену долива сырой воды в самовар в романе «Мастер и Маргарита»); впрочем наличие этой оппозиции предвосхитил Маяковский в известных строках: «Певец кипяченой и ярый враг воды сырой», близких к этому времени хронологически. Формулировка же Маяковского о добыче грамма поэзии опережала современную рудно-обогатительную теорию, пришедшую к этим идеям лишь в 70-е гг. ХХ в. – имеется в виду прежде всего предложение Канады покупать уже использованные рудные отвалы Норильских рудников. С этим сопоставимы приемы восточной порошковой металлургии и золотодобычи древних инков (Завенягин, 1932; Бардин, 1952; Кнорозов, 1958; Топоров, 1972).

Роль оппозиции верх – низ приобретает особый смысл в связи с проблемой верблюдоводства в странах арабского Халифата. Любопытна с этой точки зрения деятельность выдающегося средневекового арабского биолога и ветеринара Ибн Абенд-Хунд-Мунда, за 1000 лет до нас (или, как сказал бы Диллан Томас, Сахáру тому назад) предсказавшего современный верблюдоводческий взрыв в Австралии.

Глава III. Соотношение ритма и метра можно сопоставить с выводимым геометризмом паутины крестовика обыкновенного (Araneus

94 Интересно совпадение с выражением «ходить на низ», широко употреблявшееся в терапевтической школе Захарьина, как широко известно, противостоящей в своих основных диагностических принципах школе Боткина (прим. автора).

diadematus) и реально сотканной паутины; близость к этим идеям обнаруживают высказывания В. Набокова в его ранних биологических работах; ср. также известные труды прочих мирмекологов, герпетологов, таксидермистов и т. п. Ср. также комментарии Набокова к «Евгению Онегину». Вообще, описание этого романа в терминах гляциологии и одонтологии, к сожалению, не знакомых филологам, могло бы вскрыть важнейшие стороны поэтики Пушкина.

Чрезвычайно важен семиотический анализ обрезания, инцеста, инициации и инсинуации. Семиотическое исследование всех важнейших систем моделирования позволяет нам сделать выводы социологические, психоаналитические, топологические, мирмекологические, аналогические, сексологические, спелеологические; такое исследование отвечает, предваряет и предвосхищает.

1976

Апостол Натан (вариант: намьледйэ)

(серия ЖЗЛ)

Аннотация на задней крышке переплета: Как и герой предлагаемой книги, ее автор является противником беллетризованных биографий и опирается на одни только документы.

Апрель 1930 года. Напряженная международная обстановка. Американские империалисты, английские колониалисты и подымающие головы немецкие милитаристы (сокращаю раздел о Клаузевице, Мольтке и Гинденбурге).

Но в стране кипит культурная жизнь (цитаты из хроники «Культурная жизнь СССР»).

Итак, 1930 год. Прошел всего один год с того дня, как вышел сборник статей Бориса Львовича Модзалевского, и еще пять лет было до выхода «Пушкинологических этюдов» Николая Осиповича Лернера, шел всего 15-й год с того момента, как Сергея Михайловича Бонди начали уговаривать писать книгу о Пушкине; Александр Зиновьевич Крейн успешно заканчивал начальную школу и до открытия музея Пушкина в Москве было еще более четверти века! Всего 5 лет в обращении находилась книга Петра Ивановича Бартенева «Рассказы о Пушкине», которую затем так полюбит пионер Тоник, того самого Бартенева, который на открытии памятника Пушкину в Москве всего за 50 лет до того поднял тост за семью поэта – любопытно, что высочайшим приказом генерал-майор Александр Александрович Пушкин получил этот чин в том же 1880 году (потом он станет генералом от кавалерии, а его внуки и правнуки будут, напротив, в пехоте и даже авиации), А. А. Пушкин, на открытие памятника приехавший из г. Козлова Тамбовской губернии, где дислоцировался 13-й Нарвский гусарский полк, сформированный еще при Петре I и в 1709 г. штурмовавший Выборг, Кексгольм, Егерсдорф и Гельсингфорс – тот самый Гельсингфорс, в котором через 143 года состоятся первые послевоенные Олимпийские игры, возобновленные в 1896 г., после 2000-летнего перерыва Пьером де Кубертеном, и которые мы ждем сейчас в Москве – бывают странные сближенья!

1930 год! За 119 лет и два месяца до того, на рассвете июльского дня из Москвы выехала карета, в которой вместе с дядей сидел кудрявый отрок – выехала карета, чтобы заночевать в пути, затем проехать еще сутки, опять заночевать и на третий день к вечеру успеть в столичный город Санкт-Петербург. Через сорок лет, по железной дороге, уже ездили быстрее, пройдет еще 90 лет, и Н. Я. Эйдельман будет долетать за несколько часов до Иркутска, того самого Иркутска, от которого всего в 18 верстах почти полтора века назад жил Лунин, и от коего не так уж далеко до Антарктиды, которой не было еще на лицейской карте, где и Сахалин еще не остров, той карте, которую любил рассматривать Дельвиг, тот самый Сахалин, на который через 79 лет поедет другой Антон, не Дельвиг, – он родится, когда Дельвига уже почти три десятилетия не будет в живых. И тот, другой Антон, напишет, что, проехав всю Сибирь на лошадях, он целый месяц видел солнце с восхода до заката, а друг того, другого Антона, по прозвищу Мясожоров, еще раньше напишет:

Блеснул на западе румяный царь природы…

А этот, другой Антон, посетит остров Сахалин и порт Кóрсаков (Корсáков), а под № 13 в Лицее жил Корсаков, музыкант – родственник композитора… Интересно, что основателем русской психиатрии был тоже Корсаков – бывают странные сближенья!

Итак, 1930 год… Но время мое истекло, и о дальнейших годах юбиляра я резервирую за собою право сказать на следующем его юбилее, в 1990 году[96], до которого не так уж и далеко!

(Прочитано в Музее Пушкина на 50-летии Н. Эйдельмана в апреле 1980 г.)

Е. Тоддес

О записях Тынянова в связи с конспектами черновиков его замыслов незавершенных произведений.

(Доклад на I Тыняновских чтениях.)

Тынянов не завершал свои знаменитые произведения, как обычно считается, а оставлял их незаконченными по причинам как внешним, так и внутренним; о тех и других я говорить не буду, хотя так и принято считать.

Вопреки тому, как принято думать, у него были знаменитые списки ненаписанных знаменитых произведений, которые я прочту, если найду соответствующий листок, а если не найду, воспроизведу по памяти.

В этом знаменитом списке значится знаменитый рассказ о рыжем Мотеле, хотя об этом и не принято думать. У рыжего Мотеле была бабушка, которая водила Тынянова – он здесь выступает от лица «я» – в синагогу. Тут возникал интерес Тынянова к Востоку – Восток есть Восток, – как, впрочем, и к Западу – Запад есть Запад. Он был русским на Западе, точнее, не совсем русским и, точнее, не совсем на Западе, и даже совсем не на Западе. Отсюда его знаменитый интерес к Персии, вопреки тому, о чем принято не думать, а также пропасть между наукой и литературой, которую он всячески стремился перешагнуть, для чего написал знаменитую статью «Как мы пишем», хотя об этом и не принято писать.

1982

Жили-были…

Жил на свете поэт Мандельштам.

Был любитель большой анаграмм.

А позднее лингвист Иванов

Произвел им научный подков.

* * *

Жил Иона – сама простота,

Он попал как-то в чрево кита.

Но на «Славе» был кит рассечен

И Иона на свет извлечен.

* * *

Жил на свете Егор-богатырь.

Он случайно наткнулся на штырь.

Бедолага весь кровью истек,

Но Егору никто не помог.

* * *

Жил на свете казак Емельян.

Он с утра и до ночи был пьян.

А однажды, когда отрезвел,

То себя уж на плахе узрел.

* * *

Жил да был покоритель Ермак.

Выпить тоже он был не дурак.

Но презренный тать-ворог Кучум

Хладной ванной наставил на ум.

* * *

Жил на свете наладчик Игнат.

И не сват он мне был и не брат,

Но любил я его всей душой

За его произрайльский настрой.

* * *

Жил на свете философ Коген,

Изучал философию дзен.

Пастернака туда приплетя,

Л. С. Флейшман рыдал, как дитя.

* * *

Жил в Калуге глухой Константин.

Не любил он полей и равнин.

Удивлялся калужский раввин,

Что лишь звезды любил Константин.

* * *

Были, нет ли Перун и Велес,

Было то тыщу лет – темный лес.

Но пришли Иванов – Топоров

И сорвали мистицкий покров.

* * *

Жил в Саратове Хряпов-мясник,

Был то с нежной душою старик.

И на бойне он вынесть не мог

Вместо обуха электроток.

* * *

Жил на свете Федот-золотарь.

Его хобби был рижский янтарь.

И в пахучей спецовке своей

Он бродил у балтийских зыбей.

* * *

Жил философ Жантиев Отар.

Он Юркевича как-то читал.

Удивлялся философ тому,

Что Н. Бельтов понятней ему.

1974

Из двустиший

Я видел пьяного туркмена.

Но лучше пьянство, чем измена.

* * *

Знавал я глупого декана,

Но водку пил он – из стакана.

* * *

Есть молодые генералы,

Но канты брюк их также алы.

* * *

Бывают скульпторы болваны,

Притом, однако ж, бонвиваны.

* * *

На свете много есть чего.

И я не знаю, что с того.

1979

Из «Полосатой поэмы»

Только версты полосаты

Попадаются одне.

Пушкин

Ну и цаца, ну и цаца

Полосатее матраца.

Современный фольклор

Только не сжата полоска одна.

Некрасов

Вступленье в поэму

Полоску одну лишь

Некрасов воспел,

Но все остальные,

Увы, не успел.

И мы на себя

Эту смелость берем

Восполнить пробелы

Хоть слабым пером.

Глава первая

Прекрасны полоски

На взморьевском дне.

Красивы полоски

На зебрской спине.

Забавны еще

Полосатый матрас

И роба в полоску –

Когда не на вас,

Заметен в тельняшке

На мачте матрос.

Метисы в полоску

Приятны до слез.

А кит-полосатик

В гренладских морях

Внушает сомненье,

Почтенье и страх.

Прекрасен средь джунглей

Крадущийся тигр.

Алеют полоски

Рискованных игр –

О эти следочки

Тех памятных травм…

Пронзает до дна

Полосатый шлагбавм.

Красив и старинный

В полоску сундук,

Внезапных пропорций

Лесной бурундук.

Упруг и хрустящ

Полосатый арбуз,

И матовый хрящ

По структуре, на вкус.

А кот камышовый,

Хотя и усат,

Но тоже отчасти,

Слегка полосат.

Газетные полосы

В мире пестрят,

И пестрые волосы

Дыбом стоят.

Узрев на асфальте

Полос переход,

Мы мчимся. Куда?..

Уж никто не поймет.

Не помнит никто

Средь градской суеты

Зари полосатой

Тона и черты,

Не знает прохлады

Сверкающих рос,

В зеленых лугах

Полосатый прокос,

Где шмель полосатый,

Как поезд, гудит,

И толстым мохнатым

Брюшком шевелит. <…>

1983, июнь, Паланга

«Я бегу. Болит спина…»

Я бегу. Болит спина.

Если только бы она!

Дальше что? Вертлюг. Еще?

Выше – левое плечо.

В центре – шеи позвонки,

Вбок – суставы у руки.

Ниже – если по порядку –

Отдает жестоко в пятку,

И бегу я через лес,

Как под Троей Ахиллес.

Я бегу. Скрипит вертлюг.

Все исчислить – недосуг.

Лето 1985

Примечания Мариэтты Чудаковой

В. Б. К. – Владимир Борисович Катаев – литературовед, чеховед. После годичного академического отпуска, взятого по болезни на 4-м курсе, Чудаков кончал университет со следующим курсом – вместе с В. Катаевым (отсюда и «собрат»); товарищеские отношения складывались поверх того, что их разделяло – мировоззренчески (К. был, например, членом КПСС, о чем Ч. не мог помыслить и в страшном сне) и научно.

З. С. П. – Зиновий Самойлович Паперный.

3. А. П. – Эмма Артемьевна Полоцкая; «ПЧ» в надписи – «Поэтика Чехова».

Сочетание неприкрытой полемичности и в то же время дружественности трех надписей коллегам было обусловлена особенностями личности Ч. – очень доброжелательного и очень терпимого (конечно, и добрыми личными свойствами его коллег); попробуем кратко их прокомментировать.

4. был глубоко удручен, когда Э. Полоцкая, всегда тепло относившаяся к младшему коллеге, опубликовала в «Вопросах литературы» хвалебную рецензию на Г. Бердникова, громившего непосредственно из своего цекистского кабинета (он был зам. заведующего Отделом культуры ЦК КПСС) «Поэтику Чехова» и ставшего вскоре директором ИМЛИ (где служили и Полоцкая, и Чудаков). Отсюда – редкая для Ч. тональность надписи, вполне адекватно отразившая несгибаемую твердость в отстаивании своих научных убеждений, резко контрастировавшую с неизменной нелицемерной мягкостью в общении.

Со всеми тремя чеховедами, которым Ч. надписывал свою книгу, у него были искренне-дружеские отношения, с Паперным – особенно теплые (З. С. несколько раз ходил с нами в байдарочные походы, что для понимающих людей говорит само за себя). Но все они не приняли его первую книгу – новаторскую «Поэтику Чехова» (1971) с открытым в ней принципом случайностности, опровергающим ходячее представление о детерминированности каждой чеховской детали (см. надпись В. Б. К.), все трое в той или иной степени продолжали традиционное чеховедение. И после того, как Чудакову спустя много лет лет после статьи Бердникова (см. в «Биографии») удалось вновь вернуться в советскую печать со своими чеховедческими штудиями, он полемизировал с ними в своей второй книге о Чехове. Приведем полемику с З. С. П. в книге, которую автор ему дарил (не скрывая «диаметральной» противоположности их историко-литературных оценок):

«…В «Учителе словесности» «каждый эпизод, сценка строятся на контрастном столкновении душевного мира героя, влюбленного Никитина, и – грубой, пошлой действительности. <…> Все время – что бы ни сделал, ни подумал, ни почувствовал герой – ему отвечает громкое, троекратное, как «ура», хамство окружающей жизни. <…> Венчание Никитина и Манюси перебивается суровым голосом протоиерея «Не ходите по церкви и не шумите»»[97].

Но, прочитав текст рассказа, мы увидим, что никакого контраста все эти детали не выражают, и об этом прямо сказано: «Никитину, с тех пор, как он влюбился в Манюсю, все нравилось у Шелестовых: и дом, и сад, и вечерний чай, и даже слово «хамство», которое любил часто произносить старик». Слова же протоиерея – часть той атмосферы в церкви, которая Никитина «трогала до слез, наполняла торжеством»»[98].

Н. А. Подорольский (1899–1988) – журналист, литератор, в 1921 году работавший корректором в одесской газете «Моряк»; в 1926 году на три года сослан в Вятскую губернию, 25 июня 1941 арестован, отсидел за «антисоветскую агитацию» 10 лет; со второй половины 50-х гг. углубился в изучение творчества Чехова и его брата Николая (сын П. – А. Н. Подорольский – лучший знаток творчества Н. П. Чехова, собиратель материалов о нем) – и стал коллегой Ч., охотно делившимся с ним своими маленькими открытиями.

По словам Ч., Подорольский скрывал свой почтенный возраст (в нашей стране для этого всегда есть причины); отсюда, возможно, слова в надписи в феврале 1987 года, когда Чудакову исполнилось 49 лет, про январь 1960-го года, когда отмечалось 100-летие Чехова, а Подорольскому шел 62-й год: «…Вы были моложе, чем я» (т. е. – чем я сегодня). Не исключено и иное толкование, льстившее адресату, всегда моложаво и бодро выглядевшему.


Г. И. Г. – Геннадий Ильич Гаев, переводчик с немецкого, школьный приятель М. О. Чудаковой, ставший близким приятелем и безотказным кредитором А. Чудакова (надобность в кредитах, увы, не исчезла до его последних дней).


В надписи – ссылка на «нелегальное» и безгонорарное (как и в отечестве) издание «Поэтики Чехова» в США (в переводе на английский), о котором автора только уведомили.


В. Е. и В. Е. – писателю Виктору Ерофееву и его тогдашней жене.


И. Б. Р. – Ирина Бенционовна Роднянская, замечательный литературный критик, исследователь русской литературы и философии; дружеские отношения с ней завязались в конце 60-х годов.


Надпись на статье «Предметный мир литературы» Одинокому бойцу с ПМ [предметным миром] Е. т. – коллега, соавтор и близкий друг А. и М. Чудаковых Евгений Абрамович Тоддес; Чудаков сочувствовал его ежедневной холостяцкой «борьбе с бытом».


Сборник памяти

Инскрипты

А. Л. Осповату

На книге «Мир Чехова: возникновение и утверждение» (М., Советский писатель, 1986):

Коль сразу исключить «vivat»,

Классическое «осповат»

И диссидентское «права»,

То, лишь надеясь на везенье,

В процессе стихосотворенья,

К фамильи Вашей подыскать

Возможно рифму на -оват.

Но таковой не отыскав,

Задавленный, как батискаф,

Всей толщей звуков и корней,

Преподношу все ж труд Вам сей.


Дорогому Саше Осповату с лучшими

пожеланиями в сдаванке и прочей жизни.

А. Чудаков 6.2.87.

На книге «А. П. Чудаков. Антон Павлович Чехов: Книга для учащихся» (М., Просвещение, 1987):


Мужайтесь, боритесь, о храбрые други,

Займу еще раз ваши я недосуги.

И коль про поэтов писать нам судьба –

Не сильно глухие пусть будут гроба.


Дорогому Саше Осповату

от автора

А. Чудаков

3. 7. 87.


На книге «Чехов в Таганроге» (М., Правда, 1987):


Тот, кто между копыт его стоял,

Тому, кто про копыта написал.

Дорогому Саше Осповату:

Найдете здесь мальвазию, висант.

Про горькую – увы! Нужон талант.

Чем долее во днях я продвигаюсь,

Тем более той мыслью проникаюсь.

Коль наберетесь Вы терпенья,

В напитках наше расхожденье

С годами сгладится на нет.

Биографический привет.

А. Чудаков 2.4.87.

На книге «Слово – вещь – мир. От Пушкина до Толстого: Очерки поэтики русских классиков» (М., Современный писатель, 1992):


Что слово? А что вещь? И мир?

Все тянет рифмовать с «сортир».

Но убегу сего соблазна

Из опасения-боязни,

Что том поедет в Анджелес –

Страну морских соленых слез[99].


Дорогому Саше Осповату от шкипера-пирата [здесь идет стрелка к фотографии на контр-титуле]


На книге «Ложится мгла на старые ступени» (М., Олма-пресс, 2001):

В далёко-душном Анжелесе

Прочтете Вы о русском лесе,

Про псов, верблюдов, лошадей.

Отчасти, впрочем, про людей.

О них сложнее, чем о лесе –

Боюсь, что и

в Лос-Анжелесе.

Дорогому Саше Осповату

от сочинителя.

2.1. 2002

в Москве

А. С. Немзеру

На книге «Слово – вещь – мир. От Пушкина до Толстого: Очерки поэтики русских классиков» (М.: Современный писатель, 1992):


Дорогому Андрею Немзеру –

Бель летр – в Лету, знать, за ней

Исчезла критика – туда же.

Один Андрей, один Андрей

Покритикует и расскажет.

А. Чудаков. апр. 93

На книге «Ложится мгла на старые ступени» (М., Олма-пресс, 2001):


Дорогому Андрею Немзеру

– автору самых точных слов

об этом сочинении –

с пожеланием счастья

А. Чудаков 1/XII – 2001

С. Г. Бочарову

На книге «Мир Чехова: возникновение и утверждение» (М., Советский писатель, 1986):

Сергею Георгиевичу Бочарову с любовью.


Ах, Сережа, ах, Сережа,

Почему мы непохожи?

Я б хотел быть так же ровен

И в походке так легок,

Не озабоченно-спокоен,

Как под пеплом уголек.

А. Чудаков 5.2.87.

На книге «Слово – вещь – мир. От Пушкина до Толстого: Очерки поэтики русских классиков» (М., Современный писатель, 1992):


Дорогому Сергею Бочарову –


Ах, Сережа, ах, Сережа,

Может, все же мы похожи?

Сборник – ты, и сборник – я:

Общность явно явная.

Нет, моя попроще пьеса:

Нету в ей про Сервантеса.

По капле капля каплют годы

В филологические воды.

Посильно каплем в сей бассейн –

И наплевать, что есть Хусейн.

15/V – 93 г. А. Чудаков Беляево

Записка, переданная на чеховской конференции в Генуе в ноябре 2004:


Это эпиграфы:

1) Welte Seele

2) Я пролетарская пушка, стреляю туда и сюда (Д. Бедный?) Дорогой Сережа,

твой доклад прекрасен. Чеховед, нечеховед – какая реникса. Внутренне философ или нет – важно только это.


Кто имеет в голове

Не одну мысль и не две,

Ну а целый их клубок –

Только тот все это смог,

Никогда о нем не пиша,

Объяснить: мировая душа

Это то, о чем Шеллинг писал

И о чем Мережковский мечтал.

Чехов мыслил туда и сюда,

Но мы точно не знаем – куда…

Это странный мистицкий плакон,

А что в нем – это знал только он…

А. Ч., в Генуе 12.11.04

Е. А. тоддесу

На книге «Ложится мгла на старые ступени» (М., Олма-пресс, 2001):

«Писать! Писать!» И я писал,

У океана, диких скал,

Под пальмой, в стойле черепах

В молочно-липких облаках.

Зрели Манила и Тайланд,

Как я писал про Vaterland,

Про псов, верблюдов и псарей

Спеша закончить поскорей.

Коль Вы б устали повторять:

«Писать-писать-писать-писать», –

Меня бы «Олме» не видать!


Жене Тоддесу для внутреннего употребления в 7 утра

А. Чудаков. 12.12.2001.


[Активное поощрение (при первых же авторских читках начальных глав) к писанию в избранном автором ключе было для А. Ч. значимым и стимулирующим.

Упоминание о 7-ми утра – ироническое: Е. А. ложился на рассвете и поздно вставал. – Примечание М. Ч.]



Сборник памяти


Семейные оды[100]

Дорогой маме в день рождения

Два Айболита

(паспорт к художественному изделию «Шкатулка резная»)

Наша мама мастерица,

Это знает целый свет.

И уменью нет границы,

Мастерству предела нет.

Если ваши все носки

Разодрались на клочки,

Если вашим же штанам

Не прикрыть и стыд, и срам,

А рубашки все от носки

Расползлися на полоски,

Если наступил момент,

Простыня уже из лент,

А сквозь наволочки ухо

Кажет серый цвет подуха,

А про ваш пиджак давно

Надо вам сказать… – (очень хороший пиджак!)

Ну, а ваши же трусы

Не прибавят вам красы, –

Всё исправит, зачинит

Наш одёжный Айболит!

И зашьёт она штаны –

Будут той же ширины,

И заштопает носки,

К пиджаку найдёт куски,

Станут мерзкие трусы

Потрясающей красы,

А тельняшка, словно зебра,

Вам прикроет мощны ребра,

А пиджак – ноблесс оближ! –

Хоть сейчас езжай в Париж!

________

Всё прекрасно. Но одно

Всё ещё не решено:

Для изящной этой штопки

Нужны разные коробки,

А для всяких лоскутов

Не хватает ей мешков.

Хороша цветная нить,

Но и ту где же хранить?

А иголка, хоть мала –

Тоже требует угла.

В острый вещный тот момент

Пригодится сей презент.

Можно выкинуть коробки,

Где хранилось всё для штопки,

Можно выбросить мешки,

Где хранились лоскутки,

Заодно уж на помойку

Все пакеты с разной кройкой,

И корзины, саквояжи,

Чемоданы можно даже –

Всё вместится в ein Moment

В поместительный презент!

Всё на свете застрочит

Мама, вещный Айболит!

Маме

Родилась девчонка

В обычной семье

На хлебной и тёплой

Укра-инé.

Семейка обычна

На русский манер:

Склодовские, Длуские

Мервиль де Сенклер.

Но время течёт,

Как воды реки,

Уже на Украине

Большевики.

Исчезло и сало,

А вскоре и хлеб.

И життя дитячья

Уж в руце судеб.

И Ольга Петровна

Картошку варит,

И лепит котлеты,

На рынок тащит.

И дети все живы,

И учатся все,

И младшая – Женя

В девичьей красе.

– Хочу я в химички!

Подайте мне бром!

Сбегу тёмной ночью –

Учтите добром!

Хочу я азоту!

Хочу водород,

А уж Н2О

Через жизнь всю пройдёт.


(страница утеряна)


…Но дело второе

На подвиг зовёт.

И вот уж в пелёнках

Громко орёт:

– Подайте мне серы!

Хочу водород! –

И химия в жилах

Ребёнка течёт.

А тут уже внуки

И правнуки есть…

Хорошее дело,

Высокая честь.

Кто землю оставил,

Пошёл воевать,

Чтоб внуком и правнуком

Всё заполнять?

И вот они все здесь

За этим столом.

Под мамы – прабабы

Нежным крылом!

28.04.1996

Ода[101]

17. Х. – 92

Эх, Наталья, эх, Наталья…

х х х

Натали, Натали…

Соврем. бард. песня

х х х

Прославилась Наташа!

И вся тут песня наша.

А. Пушкин

Зачем мы собрались

И съехались здесь?

А то, что узнали

Мы радостну весть –

Одна из достойных

В се дни родилась,

Меж всеми меж нами

Устроивши связь.

Мы разные люди

И разно живём,

Паяем и режем,

И пишем и шьём.

Мы вырежем гланды

И в анус нальём.

Мы все здесь всё можем,

Кто есть за столом.

Покрасим, спаяем,

Засудим, зашьём,

Потом оправдаем –

И снова нальём.

Ведь мы здесь собрались

Не резать, не шить,

Мы здесь съединились,

Чтоб снова налить

И выпить за ту,

Что вот-вот родилась,

Меж нами сегодня

Устроивши связь.

И кто ж есть Наташа?

Сложнейший вопрос.

Сестра? Слишком просто.

А дочь? Не всерьёз.

Быть может, grand mother?

Вообще ерунда!

И их не бывает

В такие года.

Тут, правда, болтается

Где-то внучёк…

Но впрочем, но впрочем,

Про это молчок.

Быть может, тот мальчик

Случайно попал.

По улице шёл

И забрёл в этот зал.

Какие тут стены!

А потолки?

Везде результаты

Умелой руки.

Быть может, причина –

Разрядник-маляр?

Иль может, скорее

Разрядник-столяр?

Здесь гвозди забиты

Всё той же рукой

И шторы подшиты

Вещают покой…

А краски на кафеле?

Радуга ванн!

Быть может, причина –

Японский дизайн?

Но эта хозяйка

Ужасно горда,

Японца не пустит

Наташа сюда.

Ему не отдаст

Шихан, Итуруп

«И прочие скалы

Лишь через мой труп!

Недаром мой Юра

На острове том

Кету раз распластывал

Острым ножом,

Привёз с Итурупа

Большой капитал,

Какого японец

Во сне не видал!

Японец не нужен!

Краситель тот – мой!

Его я сварила

Вот этой рукой!

Всё в ванной покрашу,

Одену весь мир,

Не дам Итуруп,

Не отдам Кунашир!»

Японец рыдает,

Японец побит.

С позором на остров

Хонсю он бежит.

Уж он не мечтает

Про Шикотан –

Столь мощный отпор

Косоглазому дан.

И Ельцин рыдает

И благодарит,

И орден России

Наталье сулит.

«Зачем я, дурак,

Свой визит отменял?

Мне взять бы Наталью –

Замяли б скандал!»

Но за деяние

Одно только из,

И жаль, не взялась она

За коммунизм.

С энергией этой

И силой такой

Построила бы бесклассовое общество

Левой ногой.

Завидовал б Маркс

На кладбище Хайгет…

Но наша Наташа

Сказала тут: «Нет!

Бесклассовый мир

Я совсем не хочу.

Марксизм – ленинизм

Мне не по плечу!

В советское время

Все краски мои

Теряли значительно

Свойства свои.

И индиго стало

Как синька в тазу.

И чукча не купит

Такую бузу!

Я рынок приветствую,

Ваучер дай!

Его я покрашу –

Ура и банзай!

Весь мир я закрашу

В розовый цвет,

Не будет на свете

Моральных тенет.

Все лица – румяны

И алы платки,

Все в розовом цвете

Сияют комки.

И клюковка рдеет,

И рдеет салат,

На девушках наших

Парадный наряд.

И дочка Татьяна

В красных цветах,

И внучек Мишатка…

Но что это? Ах!

Какой там Мишатка?

И нам не с руки,

У дамы столь юной

Чтоб были внучки!

Какие там годы?

Какой юбилей?

Налейте молодке

Бокал пополней!

Мы здесь собралися.

Пора, брат, пора

Нам тут за Натусю

Всем крикнуть ура!

(Кричать мы не будем,

Конечно, «банзай»,

Японец – краситель

Ты наш не замай.)

Наташа, ты наша

Маляр и швея,

И фельдшер, и слесарь –

Всё помнит семья!

Какие там годы,

Какой юбилей?

Налейте Наташе

Вина поскорей!

1992

Сказка – ода о чудесном рождении и дальнейшем произрастании Наталии Самойловой, урожд. Чудаковой, произнесённая её счастливым от такого родства единокровным, единоутробным и прочая и прочая братцем


Раз сказала наша мама[102]:

«Надоело, скажу прямо,

Родила себе сыночка,

Ну, а нету малой дочки,

Чтоб была она нежна,

И румяна, и умна,

Чтобы помнила всегда,

Н2О – это вода.

Сын – поэзии любитель.

А изучит кто краситель?

Кто покрасит нам футболки?

Не филолог-балаболка!

Кто нам стёкла напылит?

Ведь филолог лишь пылит

Пылью всяких разных книг!

Пыль, конечно, та почтенна,

Но излишня совершенно.

То ль очки – хамелеон!

Пригодится всюду он.

В том числе – попозже – внучке,

Когда та изящны ручки

И изящный тонкий стан

Окунёт в тот океан

И в то море, где Киприда

Всем явила чудны виды.

Но куда Венере той –

Её до внученьки родной!»

И однажды в тёмну ночь

Бог даёт мамаше дочь.

Белолица, черноброва,

Нраву кроткого такого,

Высока, стройна, бела

Поднялась и расцвела.

И жених сыскался ей

Королевич Елисей.

Одолевши все препоны,

Изучил он все законы…

Собирает он газеты,

Их на шкаф кладёт при этом,

Чтоб потом их изучить

И ещё умнее быть.

Где преступность чуть видна,

Наш юрист тут, как со сна,

Встрепенётся, повернётся

И в то место обернётся.

И кричит: «Кири-ку-ку!

Ваши деньги сберегу!

Как свои я все сберёг.

У меня их – вот мешок!»

Мафиози присмирели,

Мафиозничать не смели –

Таковой им дан отпор.

……………….

Ну, а с некоторых пор

Наша милая сестрица –

Ещё больше белолица,

Ещё кротче нравом стала,

Как на фабрику попала.

«Не нужны науки стяги –

Мне милы лишь работяги.

Все милы, интеллигентны,

Толерантны, конвергентны.

Семьянины все подряд,

Любят все своих ребят.

Ещё больше любят мать –

Слово это повторять».

Ценят в фирме нашу Нату:

Повышают ей зарплату,

Умоляют отдохнуть

Там, у моря где-нибудь.

Не клюют уж денег куры,

Выбирает Ната туры:

– Не подходят мне Канары –

Там неважные товары.

Не подходит Барбадос –

До меня он не дорос.

А Анталия? Годится?

– Не могу туда стремиться –

Проба золота не та,

И вообще там суета.

Не люблю я также пиццу –

Не хочу и в Рим. – А в Ниццу?

– В Ницце русских слишком много.

Не лежит туда дорога.

Новых русских сильна спесь.

Отдыхать я буду здесь.

Я люблю полоть, копать

И веранду подметать.

Делать всё перфектно, быстро…

И всё это есть на Истре!

Там и грязь есть, и сорняк,

И морковка, и буряк,

Там Алпатовой кусты

Необычной красоты.

Их подруга подарила,

Чтоб варенье я варила.

Не варю я там варенье,

Разве это наслажденье?

Наслаждение в другом:

Обиходить целый дом,

Корчевать в болоте пни,

Проводя вот так все дни.

В виде отдыха – поливка

Или креслица обивка.

Гвозди шляпками сияют,

Развалиться призывают.

Маша – эксперт мебелей –

Удивляется – ей-ей!

«И в Италии самой –

Нет работы там такой!»

Восхищались итальянцы –

«Как в музее Марьо Ланца!»

Эпилог

Меж берёз висит гамак.

Он висит не просто так.

Возвратившися с Гавайев,

Там Наташа сон вкушает,

Проводя так целы дни.

– Да, сестрица, отдохни!

Разогни свою ты спину –

Пусть работают машины!

Косоглазые японцы

Пусть красители варят,

Ты же нежься лишь на солнце

Среди милых правнучат,

Потому хоть как-нибудь

Раньше – вряд ли отдохнуть.

8.11.97

Поэма – ода на день защиты Наталии Самойловой

в 4-х главах без вступления и эпилога, но с многочисленными эпиграфами

Эпиграф общий.

О ты, которых ожидает

Отечество от недр своих

И видеть таковых желает

Михайло Ломоносов

Глава 1. Синтетическая

Эпиграф к гл. 1.

«Несмотря на то, что многие лаборатории мира

занимались этим вопросом…»

(Проф. Горелик, из выступления на учёном совете НИОПИКа 13 июня 1974)

Фотохромный материал

Неким свойством обладал,

Сам он этого не знал,

В вечной дрёме пребывал.

Фишер, также как Планше,

Собрались было уже,

Но решили: «Всё же рано,

Долог путь к спиропирану.

Поглядим-ка мы ужо.

Торопиться не гожо.

Замещай, галоидируй,

Ациллируй иль бромируй –

Толку чуть. Перегруппировка

Результат даёт так робко».

Что же делать? Ждать прилежно,

Что найдут в России снежной.

Глава 2-я. Кинетическая

Эпиграф к гл.2.

А там, во глубине России,

Там вековая тишина.

Некрасов

Тишина обманчива

Народная мудрость

В тихом омуте…

Ещё народная мудрость

А в России не дремали,

Всё тотально изучали.

И возглавил дело сам

Марк Абрамыч Гальберштам.

Материал был недоступен,

Как Монблан был неприступен.

Героиня шла на вы,

Не жалея головы.

Все презрев пути кривые,

Дала синтезы прямые.

От могучего тарана

Цитадель спиропирана

Зашаталась, треснув: крак!

И взметнула белый флаг.

Глава 3-я. Спектральная

О ты, Наталия, ты защитилась

И диссертацию на свет произвела.

И на учёный на совет ты вдруг явилась

И в восхищенье привела.

Чудесная,

Прелестная

И всем неизвестная,

Талантливая,

Интеллектуальная,

Вся такая спектральная,

Как-то вся фотохромная.

Т в о и чудны таблицы

Просветлили все лица.

И ушла ты чудесная,

Всем отныне известная.

Глава 4-я. Этиловая

… бланманже.

Цимлянское несут уже.

-

Освободясь от пробки влажной…

-

Жомини да Жомини, А об водке ни полслова…

Забудь Арренуса, Планше,

Шампанское несут уже.

И в нём химический процесс

Сулит всем нам большой прогресс.

В него всмотрися ты, сестра.

Пытливо, вдумчиво. Ура!

13.6.74., ресторан «Центральный»

II

Память

Андрей Немзер

Памяти Александра Чудакова

Александр Чудаков прожил шестьдесят семь лет. Поверить в смерть этого человека – красивого, сильного, едва ли не каждым словом и деянием своим воплощавшего внутреннюю свободу и неколебимое здоровье – попросту невозможно. Наверное, и тем, кто с толком читал филологические труды и прозу Чудакова. И уж точно тем, кому выпало счастье личного с ним общения. Он не был ни академиком, ни лауреатом, ни «культовой фигурой», но уже по появлении монографии «Поэтика Чехова» (1971; автору тридцать с небольшим) филологический мир – от лидеров науки до тогдашних студентов – ясно понял: не только в изучении Чехова, но в самом составе русского литературоведения произошли значимые и радостные перемены. Книгу эту будут читать очень долго, обнаруживая в ней все новые (иногда весьма сжато проговоренные) смыслы. Так же будет и со следующей монографией Чудакова – «Мир Чехова. Возникновение и утверждение» (1986), где системно-синхронический анализ творчества Чехова был продолжен анализом историко-генетическим. Так же будет и с его статьями о других русских классиках (от Пушкина до Толстого), составивших первый раздел книги «Слово – вещь – мир» (1992), который можно назвать скрытым конспектом исторической поэтики русской литературы XIX века. И со статьями второго раздела, где речь идет о теоретических работах великих предшественников автора – А. А. Потебни, В. Б. Шкловского, учителя Чудакова в самом прямом смысле слова академика В. В. Виноградова: под его редакцией вышла «Поэтика Чехова», его памяти посвящен «Мир Чехова». Александр Павлович написал воспоминания о Виноградове, Шкловском, С. М. Бонди, Л. Я. Гинзбург – в основу их легли многолетние записи. Их благодарный и вдумчивый собеседник делал после встреч, которыми одаривала его щедрая судьба. Он с замечательной ясностью фиксировал человеческую неповторимость больших и сложных людей с трагическими судьбами, но одновременно его живые рассказы по-новому освещали пути русской филологической мысли, да и русской культуры вообще. Точно так же в комментариях Чудакова к трудам великих филологов всегда присутствовало не педалированное, но внятное слово о человеческой составляющей научных концепций и стоящих за ними личностей. Равно как и большая мысль о судьбе русской науки, культуры, самой России, с муками, но сохранившей себя под бесчеловечным квазигосударственным гнетом большевизма.

Появившийся в начале века роман «Ложится мгла на старые ступени» вырос из прежних работ Чудакова совершенно естественно. Здесь было то же внимание к природному и вещному (предметному) миру, что отчетливо звучало в книгах о Чехове, статьях о Гоголе, Достоевском, Толстом. Здесь было то же пристальное и доброжелательное вглядывание в человеческие лица, что прежде вело и к фронтальному обследованию «малой литературы», и к портретированию великих собеседников. Здесь была сосредоточенность на детстве как важнейшем этапе формирования личности – тема, не раз возникавшая в трудах Чудакова и обусловившая построение его книги «Антон Павлович Чехов» (1987). Здесь были обретшие словесную плоть любимые идеи Александра Павловича: об эволюции в природном мире (если бы Чудаков не выбрал филологию, он, наверное, стал бы замечательным биологом) и эволюции литературной, о бесследно исчезающих животных и возможности сохранения-возрождения пропущенных (или загубленных) своим временем духовных свершений, о бесценности земного мира во всей его полноте и в каждой его составляющей, об особом значении того поколения, жизнь которого была перерезана революцией и исковеркана подсоветским существованием. Роман Чудакова – бесспорно одна из самых свободных, благородных и насущно необходимых русских книг, созданных после освобождения от коммунизма, – утверждает непреходящую значимость простых и так трудно дающихся ценностей: семьи и родового предания, труда и культуры, милосердия и ответственности, свободы и веры, надежды на будущее – на детей и внуков.

В последней главе романа, той, что посвящена кончине главного героя «семейной хроники» – Деда (и его нерасторжимой связи с внуком-рассказчиком), Чудаков говорит о том, как менялось его отношение к смерти, как страшно преследовала его мысль о конечности земного бытия – молодых гениев, которые еще столько могли совершить, стариков, сохранивших собой истинную Россию, тех, от кого не осталось ничего… Скорбя по ушедшим, мы не в меньшей мере скорбим о себе, о своем сиротстве.

Александр Павлович прожил счастливую и красивую жизнь. Он мог бы сделать еще очень много, но и для того, что им было сделано, недостаточно обычных слов. Его жизнь и личность больше, чем весомый вклад в науку или литературу. Русский интеллигент, ученый с мировым именем, больше всего любивший работать на земле, он был неотделим от России, ее истории, ее судьбы – и без Александра Павловича Чудакова труднее будет жить не только тем, кто его знал и любил.

(Время новостей, 5.10.2005)

Сергей Бочаров

Погиб Александр Чудаков

Гибель Саши Чудакова потрясла читающую – не одну Москву и не одну Россию: звонят из Петербурга, Новосибирска, Гамбурга. Потеряли не только большого филолога и недавно явившегося нам писателя – это было явление современной русской жизни.

Александр Павлович считал своим святым долгом провожать академических стариков и этот долг выполнял; помню, как он говорил у гроба 92-летнего С. М. Бонди. Он себя чувствовал сам человеком академическим и хотел держать традицию не только отцов – филологических дедов. Он на них не только равнялся в собственной филологии – он разговаривал с ними годами и разговоры эти за ними записывал. Есть книга, которую мало кто видел – она отпечатана в Сеуле, когда А. П. там несколько лет преподавал, в количестве 10 экземпляров – «Слушаю. Учусь. Спрашиваю. Три мемуара». Разговоры с Бонди, В. В. Виноградовым и Виктором Шкловским, которые шли на протяжении многих лет и записывались в тот же день. Разговоры, населенные людьми и событиями за полвека – с 20-х до 70-х годов. Своей пытливостью А. П. эпохи связывал и оставил нам материалы к культурной истории нашего отошедшего века. Последнее дело, которое он не успел совершить-завершить, как хотел, – мемуарная книга таких разговоров со столь интересными персонажами, к которым он так легко и естественно шел и вступал в контакт, – сверх имен уже названных с М. М. Бахтиным и Лидией Гинзбург. Не успел, как хотел, но сеульская книжка есть, и она должна быть переиздана в количестве большем 10 экземпляров.

Не успел – странно это сказать, когда две недели назад говорили с ним весело об онегинском «бобровом воротнике». А. П. написал о нем исследование по случаю нового замысла – тотального, как он его называл, комментария к «Евгению Онегину» (курс лекций на эту тему он несколько лет читает в разных местах). Все мы (почти) «предполагаем жить» и легкомысленно не собираемся умирать – А. П. как будто был таким в особенной степени. Какая-то бодрая, можно даже рискнуть сказать – оптимистическая нота его отличала, с постоянной настроенностью на новое дело – и гибель его в сознание не умещается. Именно гибель – не просто смерть. Столько было в нем жизни, с каким же шумом она из него ушла?

Анекдот из не столь уже недавнего прошлого: в самом начале перестройки мы были с ним в Амстердаме, и вот в студенческом клубе тамошний студент, узнав, что с ним рядом сам Чудаков, автор той самой «Поэтики Чехова», так обалдел, что никак не мог иначе это выразить – он сказал: – Позвольте Вам предложить сигарету с марихуаной. Саша сказал тогда, что в первый раз понял, что такое слава. «Поэтика Чехова» 1971 года, которая объяснила нам Чехова таким словом, как «случайностность» – не случайная случайность, а случайностность как возведенное в философскую степень качество бытия – термин, образованный автором книги, вероятно, по образцу немецкого философского словообразования.

Но, может быть, сказанное о бодром оптимизме – это внешнее впечатление? «И все они умерли» – заключительная глава романа-идиллии Александра Чудакова, названного блоковской строкой. Герой романа, личный герой, в последней главе погружен в мысль о смерти, и первоначальное название романа было – «Смерть деда». Не только, наверное, для меня роман стал открытием в человеке. Мемуариста Чудакова я знал, писателя не подозревал. А филолога, с его излюбленной темой предметного мира в литературе (с тем самым бобровым воротником) я стал узнавать, читая роман. Сколько в нем предметного мира – не литературного, а вынесенного из детства, биографического! Бесчисленные подробности быта ссыльного (или полуссыльного) населения в городке на границе России и Казахстана, где провел свое военное и послевоенное детство автор, – как косили, копали и варили мыло. Как можно было сохранить такую бездну подробностей в памяти? Такая память не бытовая и уже не только личная – писательская, художественная. С любовью к тому самому предметному миру, к человеческой материальной плоти мира.

А вообще роман – исторический. Не только картина эпохи в обилии подробностей, но свидетельство. Свидетельство о том, как русская жизнь сохранялась внутри советской в той полуссыльной среде, о которой я не знаю другого такого литературного свидетельства. Об этом не познанном литературой опыте.

«Смерть деда». Дед – первое и последнее слово романа. «Дед был очень силен». В первой главе в современном армреслинге он кладет руку кузнеца. Я видел, как Саша работает ломом – лед колет. Видел, как он строит дом своими руками. Дом (дача) вышел трехэтажный, вытянутый по вертикали, готический, как собор. Одна знакомая, увидев его, сказала: – Автопортрет.

Высокий, тяжелый, большой человек – этот образ входил и в работу филолога. Мощь физическая, наверное, передавшаяся от деда. Оттого и явление. Александр Чудаков мог стать профессиональным пловцом – знаменитый послевоенный пловец и тренер Леонид Мешков склонял его на эту карьеру. Не пошел – пошел в филологи.

Три года назад мы были в Михайловском и много плавали в приятно чистой Сороти. Он, конечно, отрывался и великодушно дожидался. Выйдя же из воды, облачался в белый костюм и галстук и делал доклад. Таков был стиль-человек.

«Немота перед кончиною подобает христианину». Эта некрасовская строка стоит последним словом романа-идиллии, озаглавленного строкой из Блока.

(Новая газета, 6.10.2005)

Александр Осповат, Роман Тименчик

Спустя две недели

Когда человек умирает, изменяются его портреты», но это не о Саше Чудакове. Облик его остается неколебимым и в траурной окантовке.

Всегда казалось, а теперь еще сильнее ощущенье (Саша Чудаков держался архаической нормы): в том, как он жил и писал, неуклонно исполнялся утвержденный им некогда генеральный план; его работа, за столом и на земле, шла по разным направлениям, но все они должны были сойтись в далекой, одному ему видимой точке. Воля к целому – курсив Чудакова из последней его книги о Чехове.

Первой же была «Поэтика Чехова», одна из главных книг для начинавших тогда филологов. Написанная языком, столь же терминологически ответственным, сколь и свободным в выборе своих ресурсов из сфер, не имевших ничего общего с шаблонным «литведением», она повлияла на умы своим подходом, поступью изложения, концептуальным замахом. Она научала ценить самостояние как таковое.

«Сам» – было, наверное, одним из ключевых слов для этой фигуры. Он уважал и поддерживал работу, за которой стоял добытый собственными руками материал, угадывал человеко-часы, стоящие за литературоведческой гипотезой. Просиживая дни в пустынных химкинских залах, он выслеживал старую чеховиану, и одновременно в погонных метрах ветхой периодики отыскивались тайны ушедшей «среды», той, которая «заедала» людей прошлого и которую они перебарывали.

«Среда» – видимо, еще одно ключевое слово: среда вещей (каждую из которых он знал в лицо и на ощупь), среда слов (в каждом из которых он вымеривал угол его соотношения с вещью) и среда словесников (которую он проглядывал поверх отношений личной приязни). Самостоящий, он считал своей обязанностью формировать филологическое сообщество, тратя усилия на привлечение аутсайдеров официальной науки к исследовательским и издательским проектам, на соединение одиночек в научный процесс.

Золотой здравый смысл был его даром. Устойчивый и надежный во всем, что он делал, Саша возвышался сродни столпу. На таких столпах натянут прочный тент сегодняшней филологии, – и как не сказать, что для резвившихся под этим тентом он всегда оставался одним из главных читателей; на его понимание мы рассчитывали, на его похвалу надеялись.

Портрет Александра Павловича не изменился, и фигура Саши противится самой интонации некрологического нарратива, да, впрочем, и любой готовой, заемной литературной интонации. В окружавшем его мире почти все люди походят на персонажей какой-нибудь прозы, а ему пришлось самому написать роман, в котором он мог стать персонажем. «Побежденный лишь Роком», он сам окликнул его тютчевскими цитатами в инскрипте на биографии Чехова:

Мужайтесь, боритесь, о храбрые други,

Займу еще раз ваши я недосуги.

И коль про поэтов писать нам судьба –

Не сильно глухие пусть будут гроба.

(Новое литературное обозрение, 2005, № 75)

Александр Долинин

Памяти А. П. Чудакова

Последние три года, при всех наших нечастых встречах, Александр Павлович Чудаков неизменно подзуживал меня. «Бросьте, хотя бы на время, филологию, пишите эссе или прозу, я на вас надеюсь», – говорил он. Его совет я никогда не принимал всерьез и только отшучивался, но сейчас, когда земное существование Александра Павловича вдруг оборвалось, он приобрел особый, пугающий меня оттенок. Вспоминая этого крупного – во всех смыслах слова – человека и его книги, я, получается, выполняю его волю, хотя не был его близким другом и ни разу не побывал у него в доме.

Я слышал Сашины доклады, рассказы, воспоминания, шутки, тосты и даже песни; я видел его на кафедре, на прогулке, за накрытым столом и даже в воде, плывущим мощным баттерфляем. Общение с ним всегда доставляло огромное удовольствие. Он был необычайно (и оскорбительно для нас, обыкновенных хлюпиков) силен и здоров; он возвышался над низкорослой интеллигентской толпой и своим ростом, и своими редчайшими познаниями; в его огромном и, на первый взгляд, грузном теле временами просыпалась поразительная грация, как у тренированных борцов-тяжеловесов; его добрая, чуть смущенная улыбка очаровывала. Но мне жаль, что я никогда не видел (и теперь уже никогда не увижу) его в настоящей мужской работе, где он, наверное, был особенно красив, и могу только воображать, как он склоняется над рукописью, или листает желтые страницы старых провинциальных газет в библиотеке, или копает яму, не снимая рубашки, или собирает детскую кроватку, или одним ударом разбивает чурбаки, или строгает и прилаживает трехдюймовые доски – прилаживает не кое-как, а обязательно заподлицо.

Заподлицо – это яркое плотницкое наречие с двумя словно бы взаимоисключающими приставками – было, кажется, для Саши важным, едва ли не ключевым словом. Во всяком случае, оно встречается не только в его замечательном автобиографическом романе, где он наконец дал волю своей богатейшей словесной памяти, но и в научных книгах, которые написаны намеренно строгим и скупым – «академическим» – языком. Обсуждая в «Поэтике Чехова» уравнивание больших и малых событий у любимого им писателя, он говорит, что чеховское событие «выглядит незаметным на общем повествовательном фоне; оно подогнано заподлицо с окружающими эпизодами». И ту же самую метафору он использует в «Мире Чехова», когда описывает включение «чуждых» слов в авторскую речь: они, проницательно замечает Александр Павлович, «не выпячиваются над ровной повествовательной поверхностью, но подгоняются заподлицо с ней». То, что так нравилось ему у Чехова, похоже, было сродни его собственным творческим и жизненным установкам, его нравственному стержню.

Во-первых, подогнать заподлицо, то есть утопить доску или брус вгладь, вровень, в уровень с поверхностью, – значит сделать работу на совесть, а не на глазок, точно, крепко и красиво. Именно так, ладно и основательно, построены его статьи и книги: материал любовно отобран и рассортирован, инструментарий отточен, мысль движется неторопливо и обстоятельно, не оставляя зазоров. Во всем чувствуется глазомер рассудительного мастера, знающего толк в гармоничном сочленении вещей и слов, эти вещи называющих, одухотворяющих и преображающих.

Во-вторых, подогнать заподлицо – значит заделать какой-то провал или дыру, восстановить покореженную поверхность. Александра Павловича прежде всего беспокоили провалы и прорехи социально-исторические, вызванные разрушительными ударами ублюдочного политического режима по всему, что было ему дорого. Сохранение преемственности и сохранение культурной памяти он, как кажется, полагал своим первостепенным долгом. Свидетельство этому – его образцовые комментарии к трудам Тынянова, его записи разговоров со Шкловским и Бонди, его устные рассказы о повадках и причудах «старших». Каждый учитель может лишь мечтать о том, чтобы его ученики сделали для его наследия то, что Александр Павлович сделал для В. Виноградова, – ученого и человека отнюдь не безгрешного.

Непрерывающаяся традиция, только не научная, а фамильная; прочная цепь, связывающая человека с дедами и прадедами, с детьми и внуками; заповедные уроки труда и культуры, внутренней свободы и сострадания, чести и стойкости, терпения и терпимости, которые он с благодарностью получает и с надеждой передает, – главная тема его романа воспитания. Поэтому в нем – большая редкость в наши дни – совсем нет нарциссизма: автор любуется не собой, а той великой цепью бытия, в которой он лишь малое звено.

Странный подзаголовок автобиографической книги – «роман-идиллия» – ввел в заблуждение многих критиков, усмотревших идиллическое начало в основном предмете изображения – в том провинциальном «семейном оазисе», который создали дед и бабушка героя, попович и дворянка, случайно уцелевшие выходцы из старого мира, среди советской мерзости запустения. Однако, если присмотреться, никакого огороженного рая в «романе-идиллии» нет и в помине: зло, жестокость, абсурд, смерть в разных обличьях – женщина с перерезанным горлом, мужик, пропоротый грязными вилами, брошенные старики, умирающие дети, семейные распри, аресты и расстрелы – входят в состав изображенного мира на равных правах с добром и красотой. Александр Павлович наверняка знал, что в переводе с древнегреческого «идиллия» значит просто «маленький образ», и, называя так роман, хотел подчеркнуть в первую очередь огромное значение малого, случайного, частного (как пылинка на ноже карманном иль небо в чашечке цветка), которое он по-чеховски «выравнивает» с крупномасштабными трагическими событиями исторического времени и с вечною красою равнодушной природы. Идиллическим тогда оказывается не сам мир, а авторский взгляд на него – взгляд спокойный, мужественный, благорасположенный. Александр Павлович умел увидеть жизнь «во всем ее охвате», в «природно-вещном» единстве, во взаимосцеплении большого и мелкого, прекрасного и омерзительного, смешного и печального, и принять ее полностью, такой как она есть и была всегда.

Стоически принять жизнь – значит преодолеть страх смерти, принять и ее как часть природного круговорота. В ключевых главах романа достойно умирают долгожители – сначала старый конь Мальчик, из чьей щетины делают щетки, которым до сих пор нет равных, а потом старый дед, самый важный человек в биографии героя, идеальный наставник, научивший его смотреть на жизнь с грустной всепонимающей улыбкой. Рискну предположить, что сам Саша тоже готовился к подобной смерти и не страшился ее. Судьба почему-то распорядилась иначе и отняла у него жизнь до срока, внезапно и жестоко, когда у него оставалось еще много сил и творческой энергии. Думаю, что он не испугался и такой гибели.

Смерть Саши – страшный удар для его семьи и близких друзей. Это удар и для тех, кто, как я, любовался им с изрядной дистанции, обусловленной разницей биографий, возрастов, вкусов. Ведь с его уходом в мире стало меньше доброты, порядочности и ума, и этот новый провал, боюсь, никому заподлицо не заделать.

(Новое литературное обозрение, 2005, № 75)

Юрий Манн

Скорбь и благодарность

Уже первый научный опыт Александра Чудакова обратил на себя пристальное внимание. Если не ошибаюсь, это была дипломная работа, выполненная на филфаке МГУ под руководством академика В. В. Виноградова.

За рукопись первой книги «Поэтика Чехова» Чудаков был награжден премией московского комсомола; к слову сказать, ею же был отмечен автор и другой рукописи («Мастерство Юрия Олеши») – Мариэтта Чудакова. Позднее Александр Павлович рассказывал, как они с Мариэттой «пересеклись» на ковровой дорожке: один лауреат уже спускался с дипломом, другой – поднимался на подиум…

Я познакомился с Сашей в 1965 году, когда его приняли в чеховскую группу Отдела русской классики ИМЛИ (я был тогда младшим научным сотрудником того же отдела). Потом на отделе обсуждались его работы. Потом они вышли упомянутой книгой – «Поэтика Чехова». Эта книга поразила читателей – систематизмом, дотошностью, строгостью мышления, выученного и, хочется сказать, вышколенного в формальной школе.

В те времена формализм уже не клеймили как идеологически чуждое явление, но в чести он тоже не был: мол, к чему эта «схоластика», мелочное копанье в тексте; нужны смелость и свободное парение… А тут на десятки, сотни страниц – кропотливое описание повествовательной манеры, синтаксических конструкций, соотношения автора и его персонажей.

В ту пору в русском отделе ИМЛИ было немало ярких людей: Ульрих Рихардович Фохт, Кирилл Васильевич Пигарев, Дмитрий Дмитриевич Благой, молодые сотрудники и аспиранты. Но и на этом фоне Саша Чудаков выделялся: в критериях научности он был бескомпромиссным. Рядом с ним чувствовалось как-то спокойнее. Когда он принимал участие в заседаниях, я почти физически ощущал повышение научного уровня обсуждений.

Помнится, такое же чувство приятного удивления я испытал позднее, когда вышла книга «Ложится мгла на старые ступени» и талант Чудакова открылся с новой стороны. Что меня поразило? Не секрет, что часто художественное творчество литературоведов – это некое инобытие их профессиональных навыков и интересов. А тут все необычайно органично, подлинно, в полном смысле – «первично».

Иногда можно было услышать адресованные Александру Павловичу упреки: мол, уклоняется от некоторых работ, особенно тех, которые имеют статус «коллективных трудов», общественно индифферентен и прочее.

Ответить на это можно совершенно определенно: эгоизм ученого – это его достоинство; самоограничение необходимо, если хочешь держаться подальше от опасной зоны всеотзывчивости и всеядности. Ничего нет непригляднее, чем готовность писать или говорить на любую тему и в любое время. Александра Павловича отличали искусство сосредоточения, каторжный труд, умение добывать и перелопачивать горы материала.

Что же касается «общественной индифферентности», то я вспоминаю, с какой страстностью и терпением защищал Чудаков словарь «Русские писатели. 1800–1917», когда над этим замечательным изданием нависла угроза приостановки (он был членом редколлегии словаря).

Чудаков был здоровым, крепким человеком. В Переделкино на лыжне за ним было не угнаться. Просто идти с ним рядом – для малорослого испытание: там, где он делал один шаг, приходилось делать несколько. Говорят, он никогда не болел. Трудно даже представить себе, как много еще мог сделать этот человек.

…Никакие слова утешения не помогают. Можно лишь сказать, перефразируя Жуковского: не говорите с тоскою: его нет, но с благодарностью: он был.

Был и остается: Александр Чудаков вписал себя в ряд тех больших отечественных филологов – Виноградова, Тынянова, Потебни, которыми он так плодотворно занимался.

(Новое литературное обозрение, 2005, № 75)

Лев Соболев

Остаются книги

Еще не вспоминая – помня

М. Ч.

Сейчас уже трудно представить себе, чем была книга «Поэтика Чехова», вышедшая в 1971 году. Люди старшего поколения отлично помнят то унылое, безнадежное, порой отталкивающее впечатление, которое неизбежно возникало у читателей работ о Чехове, – статьи Н. Берковского или А. Скафтымова погоды не делали. И вот молодой человек, ученик В. В. Виноградова, пишет во «Введении» к своей книге, что «взгляд на литературное произведение как на некую систему, или структуру, стал в современном литературоведении общепризнанным» (с. 3). Это был вызов – общепризнанным был как раз род общеидеологической жвачки, где банальности перемежались с обличениями мещанства и несправедливого общественного строя и все сдабривалось сожалениями о том, что Чехов не дожил даже до первой русской революции, которую, таким образом, не успел поприветствовать.

Это было возвращением к Ю. Тынянову и Б. Эйхенбауму – советское литературоведение существовало так, будто и не было этих исследователей, основоположников науки филологии. И А. П. Чудаков вместе с М. О. Чудаковой и Е. А. Тоддесом выпустили знаменитый том Тынянова «ПИЛК» («Поэтика. История литературы. Кино»), где комментарии составляют вторую, не менее ценную и важную книгу. Это было не просто. Рассказывают, что, когда редакторша требовала от Александра Павловича каких-то уступок, он сказал ей: «Вы со мной ничего не сделаете – я каждый день пробегаю десять километров». Этот большой, сильный и добродушный, как все сильные люди, человек умел быть железным, если дело шло о его убеждениях. А что до фона – Сергей Чупринин хорошо сказал в передаче об Александре Павловиче (она снималась три года назад для канала «Культура» в рамках цикла «Экология литературы»), что для Чудакова просто не существовало Ермиловых, Бердниковых и проч.

В книге 1971 года проявились некоторые важнейшие для А. П. темы: это, прежде всего, структура авторского повествования и предметный мир. И подлинным открытием, перевернувшим наши представления о Чехове, была глава «Сфера идей». То, что Чехов безразличен к высказываемой идее персонажа, но не безразличен к тому, в чем состоит подлинный смысл (идея) существования героя, было настолько необычно, что даже сейчас, когда это суждение уже вошло (часто без ссылки на А. П.) в несколько книг о Чехове, оно далеко не всем понятно и не всеми принято. Но А. П. всегда и во всем предельно доказателен – причем добросовестно доказателен; внимательный читатель оценил такое, например, замечание из «Введения»: «Все выводы настоящей работы основывались исключительно на анализе самой чеховской художественной системы. Теоретические высказывания Чехова <…> привлекались в минимальной степени» (с. 8).

Потом была книга 1986 года «Мир Чехова». На вопрос, почему он выбрал Чехова, А. П. ответил: «Чехов один из тех немногих писателей, которого интересовали все стороны жизни. В отличие, скажем, от Достоевского, который может в беседе Ивана и Алеши на тридцати страницах ни разу не упомянуть о предмете, где сидели, кто встал, кто что-то поел и т. д., у Чехова это совершенно невозможно. То есть он включает своего человека в предметный мир в каждый момент его жизни. И скажет, какие у него галоши и кто в это время проходил… И надо сказать, что вот этой чеховской философии предметного мира, мне кажется, вообще принадлежит будущее. Как и вообще философии предметного мира» (из передачи 2002 года). И о том же в книге 1986 года: «Нам кажется, что литературоведение стало несколько высокомерным. Если б некто до знакомства с самими сочинениями Пушкина, Лермонтова, Тургенева, Достоевского, Толстого стал читать литературу о них, он бы решил, что они писали исключительно о мировых проблемах, «лишних людях» и конфликтах и что мир в его вещности и конкретной вседневной бытовой заполненности не занимал авторов «Евгения Онегина», «Тамани», «Записок охотника», «Бедных людей», «Анны Карениной». И менее всего такая приподнятая позиция пригодна в изучении Чехова» (с. 5). Предметному миру А. П. посвятит свою книгу 1992 года – «Слово – вещь – мир. От Пушкина до Толстого». А в книге 1986 года важнейшим станет изучение творчества Чехова на фоне так называемой «массовой литературы»; ведь Чехов был не только читателем малой прессы, «но ее работником, ее неутомимым вкладчиком» (с. 9). И вот «для целей настоящей работы были обследованы все основные юмористические и иллюстрированные журналы 70–80-х годов», провинциальные газеты, фронтально просмотрена критика о Чехове 1883–1904 годов. Жаль, что собрание прижизненных критических откликов на произведения Чехова, которое собирался издать А. П., так и не вышло, как не вышел и библиографический указатель «Чехов в прижизненной критике». Быть может, работа А. П. будет кем-то доведена до конца и издана – лучшей памяти ученому придумать нельзя.

Сам он ценил память об ушедших и умел ее хранить. Я говорю не только о его очерках, посвященных С. Бонди, В. Виноградову, В. Шкловскому; здесь же следует сказать и о его комментариях к сборнику Тынянова «Пушкин и его современники», к упомянутому уже тыняновскому сборнику 1977 года, к собранию сочинений Виноградова и, конечно, к тридцатитомному собранию Чехова. Ему принадлежит идея переиздания филологического наследия – работ выдающихся филологов прошлого; пожалуй, память – главный мотив его замечательного романа. И даже его сожаление о том, что изменилось отношение к вещи, предмету – теперь вещь не наследуют и не хранят, а меняют, – связано, наверное, с убеждением, что и в дедовской этажерке или ложке тоже живет память.

Есть еще одна сфера, где деятельность А. П. была особенно ценна, – педагогическая. Не знаю, насколько смогли оценить его лекции студенты Сеульского или Мичиганского университетов, но старшеклассники из 67-й московской школы, где он читал лекции о Пушкине, Некрасове и Чехове, его слушали внимательно. Потом, учась в Московском университете, с гордостью говорили, что Чудаков (приглашенный кафедрой русского языка) читал им лекции еще в школе. Как сказал сам А. П. в передаче 2002 года, «школьникам нужно давать самые великие образцы. <…> Нужно показать детям, что вообще бывает великого в литературе. Даже если они из этого поймут очень немногое. Вот это ощущение величия поэзии данного поэта, вот это первое, что им должно, что им нужно внушить. А постепенно они увидят, что есть, что бывает и как это. Они потом постепенно поймут. Главное, чтоб они начали читать». Здесь, наверное, сказался опыт самого А. П., который признавался: «…классе в шестом, может быть, в седьмом я узнал, что существует такая профессия: всю жизнь читать замечательные произведения литературы, и у меня уже не было никаких колебаний. Я просто уже знал, что я пойду на филологический факультет университета». Так начинают жить литературой – и эта жизнь не кончается. Остаются книги.

(Новое литературное обозрение, 2005, № 75)

Татьяна Смолярова

Расстояние

На расстоянии многие вещи кажутся более настоящими и страшными, чем они есть на самом деле. Другие – совершенно невероятными. Но во вторник утром никто – ни тот, кто, как я, в растерянности открывал и закрывал Интернет, надеясь больше не увидеть на экране скупой и опустошающей фразы, ни тот, кто узнал о случившемся на месте – в Москве – от друзей, по телефону, по радио, – никто не мог поверить. Такого не бывает, потому что не может быть никогда. Американская коллега, специалист по Чехову, отшатнувшись, сказала: «He does not seem like someone who would die». Мое знакомство с Александром Павловичем Чудаковым, наверное, следует назвать поверхностным. То есть с любым другим человеком, общение с которым измерялось бы столь же незначительным количеством «человеко-часов», оно таким бы и было. Не таким был Александр Павлович. В моей жизни А. П. Чудаковых было три: первый – смешная фамилия на обложке умной и удивительно ясной книги о Чехове, которую мы читали в девятом классе у Л. И. Соболева; третий – автор романа «Ложится мгла на старые ступени», над которым на моих глазах плакали несентиментальные старики, уже не надеявшиеся взять в руки верную и светлую книгу о своем страшном времени. А посередине был второй – большой, улыбающийся, в очках. Похожий на свою смешную фамилию. Создавалось ощущение, что Александр Павлович катастрофически никуда не помещается, не влезает, не вписывается – ни в маленькое купе поезда, ни в маленький номер гостиницы, ни в малогабаритную квартиру, ни в другие, вполне просторные помещения. Единственное, наверное, место на земле, скроенное им «по себе», была их с Мариэттой Омаровной любимая дача, на которой мне – как и многим другим – посчастливилось побывать. И в последнюю неделю я все время вспоминаю именно ее.

Мы приехали туда небольшой компанией зимой, 30 декабря. Я была сильно простужена и всю дорогу себя ругала, что поехала, не найдя в себе сил отказаться от такого приглашения. Обычно я болею долго, тяжело и занудно. Александр Павлович посмотрел на меня озадаченно, с удивлением и некоторым сожалением; но не успела я оглянуться, как оказалась сидящей где-то на печи, в рваном, но очень теплом ватнике, шерстяных носках и ботинках самого А. П. – совершенно немыслимого размера: он объяснил, что это особенно полезно. Еще была малина, протертая с сахаром, пара каких-то настоек, крепкий чай и что-то, чего я не помню. За столом, кажется, велась филологическая беседа. Потом я уснула. Проспала недолго, но проснулась совершенно здоровой. Из носа не текло, горло не болело, в груди перестало хрипеть, голова была как новая. Это был единственный в моей жизни случай чудесного исцеления. Потом, встречаясь с А. П., я говорила ему, что не могу забыть, как он меня вылечил. Он повторял: «Приезжайте еще – еще полечим».

Я пишу сейчас эти слова и опять не верю в то, что случилось. Ведь это так далеко и так нелепо. Может, неправда? Не does not seem like someone who would die. Александр Павлович здесь. Наши расстояния ему теперь не помеха. Светлая память.

Нью-Йорк, 8–9 октяб