Book: Китайские дети



Китайские дети

Ленора Чу

Китайские дети

Lenora Chu

LITTLE SOLDIERS


Copyright © 2017 by Lenora Chu This edition is published by arrangement with William Morris Endeavor Entertainment and Andrew Nurnberg Literary Agency


Russian Edition Copyright © Sindbad Publishers Ltd., 2020


© Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление. Издательство «Синдбад», 2020

* * *

Моим родителям

Я маленький солдатик, я каждый день в строю.

Бинокль поднимаю и вижу все вокруг.

Ружье фанерное беру, стреляю: бух-бух-бух!

Веду я канонерку, палю: трата-та-та!

Скачу кавалеристом, вперед, вперед, вперед!

Я маленький солдатик, я каждый день в строю.

Раз-два, раз-два, все шагом марш!

ВСЕ… ШАГОМ… МАРШ!

Песенка, которой учат в китайских детских садах

Красная звездочка

Поначалу затея казалась хорошей. Когда моему малышу было три года, я отдала его в государственный садик в Шанхае, крупнейшем китайском городе с населением двадцать шесть миллионов человек.

Мы – американцы, живем и работаем в Китае, а китайская система образования славится тем, что подарила миру множество блистательнейших ученых. В ту пору мы были загнанными работающими родителями, я писатель, мой муж – радиожурналист, и мотивировало нас соображение «с волками жить…» – а также потребность привить нашему отпрыску немножко китайской дисциплины. Наш сын к тому же выучил бы мандарин, самый распространенный в мире язык. Ну правда, что тут может не нравиться?

Решение казалось таким простым. И в двух кварталах от нашего дома в центре Шанхая находился детский сад «Сун Цин Лин», то самое заведение – по понятиям состоятельных горожан-китайцев. В детсад «Сун Цин Лин» сдавали своих трех-шестилетних детей большие шишки Коммунистической партии, богатые дельцы, знаменитости и крупные торговцы недвижимостью. Проходя мимо этого садика по выходным, я время от времени замечала, как молодые родители-китайцы всматриваются сквозь решетку садовских ворот, будто грезят о безграничном будущем своих чад. Оказавшись в культуре, где первые годы жизни считаются решающими и бытует присловье: 不要输在起跑线上 – «Не проиграй на старте», – мы поняли, что «Сун Цин Лин» – едва ли не лучший вариант дошкольного образования в Китае.

Преображение случилось почти тут же. Начался учебный год, и я заметила, что мой обычно буйный малолетка превращается в настоящего маленького школьника. Рэйни прилежно здоровался с воспитателями: «Лаоши цзао!» – «Доброе утро, учитель!» Он теперь подчинялся любому приказу учителя, терпеливо ждал своей очереди и выполнял мелкие поручения по дому, когда его об этом просили.

Начал он схватывать и мандарин – попутно с тем, что в китайской культуре ценится: с трудолюбием и научным знанием. Однажды Рэйни попытался разобрать значение одной китайской фразы, которую услыхал на занятиях.

– Что такое «цунмин»? – спросил он, глядя на меня распахнутыми карими глазищами.

– «Цунмин» означает «смышленый», Рэйни, – ответила я.

– О, это хорошо. Я хочу быть смышленым, – отозвался он, качая головой. Наморщил нос. – А что такое «кэ ай»?

– «Миленький», – сказала я, и глаза у него сделались еще шире.

– Ой! Миленьким я быть не хочу. Хочу быть смышленым, – объявил Рэйни.

Как-то раз вечером он появился из садика с блестящей красной звездочкой, налепленной на лоб.

– Кто это тебе звездочку прилепил? – спросила я у сына.

– Мой учитель! Я хорошо учился, – чирикнул Рэйни в ответ, подняв на меня взгляд, пока я всматривалась в его лицо.

– А за что дают красную звездочку? – поинтересовалась я из вечного любопытства к его садовским делам. – За то, что быстро бегаешь?

Рэйни рассмеялся – утробно, из самого живота, словно я только что произнесла самое нелепое в его жизни.

– Мам, за беготню по классу мне никогда звездочку не дадут, – выговорил он, ухмыляясь, в глазах – искорки. – Ее дают, если сидеть смирно.

Сидеть смирно? Я мгновенно осознала ошибочность собственных допущений. В Америке ученика могут наградить за исключительные усилия или достижения, за то, что высунулся дальше прочих. В Китае звездочку дают за неприметность и выполнение приказов. В этом американская культура знаменитостей противопоставлена китайской культуре образцового гражданина, культура, где принято выделяться, – культуре, где принято подстраиваться: личная блистательность против добродетели коллективного поведения.

Китайский подход мне, разумеется, был знаком: я дочь китайских иммигрантов в Америку. Однако я в то же время – и продукт американской государственной школьной системы и культуры личного выбора, а потому как родитель желала, чтобы хорошее прививалось по правильным причинам – твердой, но легкой, как перышко, рукой. Я задумалась: правильные ли ценности прививают Рэйни его наставники?

– Зачем ты сидишь? Они вас в садике заставляют сидеть? Ты обязан сидеть? – спросила я у Рэйни, голос у меня с каждым следующим вопросом взвивался все выше, а говорила я все быстрее.

Но мой обстрел вопросами оказался для трехлетнего ребенка перебором. Мой муж Роб сказал мне, что со стороны это выглядело, будто я спрашиваю: «Не нарушили ли твои права человека?»

Через несколько недель во время ужина – жареный тофу – Рэйни вдруг объявил:

– Давайте не будем разговаривать за едой.

– Ты где этого набрался? – спросила я, немедля бросаясь в атаку. – Тебе учителя так велели?

Тут уж и Роб опешил.

– Вам, значит, нельзя разговаривать за обедом, Рэйни?

– Нельзя. Бэй-Бэй и Мэй-Мэй болтали, и учитель сказал: «Молчать». Иногда учителя на нас сердятся, – сказал Рэйни, а Роб покачал головой.

Едва ли не самые нежные воспоминания из моего техасского детства связаны со школьными обедами: за столом мы учились обменивать бутерброды с арахисовым маслом на бутерброды с ветчиной, договариваться об играх и пятничных сходках, собирать голоса для выборов в ученический совет; там же крепли дружбы – на пределе доступной нам громкости. Роб тоже учился в американской школе и, сдается мне, с трудом представлял, как его собственного сына можно заставить помалкивать над колбасой (ну или, в нашем случае, – над соей).

В Китае, как мне стало ясно, воспитание ученика-«звезды» начиналось в самые ранние годы с укрощения порывов. Втиснутый среди остальных двадцати семи одноклассников-китайцев, усаженный на крошечный стульчик, мой сын научился держать руки на коленках, спину – прямо, а ступни ставить параллельно друг другу. Выучился не ерзать ни при каких обстоятельствах и не шаркать по полу, ибо иначе запросто можно было навлечь учительский гнев. Рэйни понял, что ему ни в коем случае нельзя трогать ребенка, сидящего рядом, разговаривать, когда говорит учитель, или вставать попить без разрешения. А сверх того, он понял: привлекать к себе внимание учителя стоит в последнюю очередь.

Красная звездочка стала ему наградой за то, что молча сидел на стуле, – мой сын показал себя образцовым курсантом. Хотя детский говорок у Рэйни получался спотыкливыми фразами, дома он отчетливо донес до нас одно: наклейку-звездочку он не снимет. Рэйни уселся с ней за обеденный стол, гордо вскинув голову к потолку. Ходил с ней и на футбольную тренировку, и к однокласснику на день рождения. Отказался отклеить, даже когда я собралась умыть его.

– Нет, мам, не трогай, не трогай! – заскулил он, когда я готовила его ко сну. Так он и отправился в постель – со звездою во лбу.

Не ввязались ли мы ненароком в битву за сознание собственного сына?

– Нам уже можно беспокоиться? – задавалась я вопросом вслух.

– Не волнуйся, – отзывался мой муж, хотя иногда я замечала, что и он морщит лоб.

Никуда не денешься – я волновалась. Прогуливаясь по своему шанхайскому району, я наблюдала за китайскими детьми: они прилично вели себя на людях, были вежливы к старшим и ровесникам и не шалили на игровой площадке. По будням я ходила мимо соседской начальной школы в три пополудни и видела, как родители и бабушки с дедушками терпеливо ждут в очереди, змеившейся вдоль квартала: образование в Китае – дело семейное. Чтобы представить себе, как из местных детей вырастают вышколенные гении, почитаемые во всем мире, не приходилось напрягать фантазию. Но чего эти дети лишаются – и лишаются ли?

Журналистское любопытство загорелось во мне, когда я взялась искать ответы – наблюдать пристальнее, задавать осмысленные вопросы и искать экспертов с бо́льшим, чем у меня, знанием. Работая в ежедневных изданиях Нью-Йорка, Миннесоты и Калифорнии, я всегда применяла этот подход, и, хотя китайское общество, похоже, не одобряет независимые исследования, мною двигала мощная сила: родительское беспокойство.

По иронии судьбы через четыре месяца после того, как в 2010 году мы с Робом и Рэйни прибыли в Китай, страна обнародовала впечатляющую новость в сфере образования: по результатам всемирных экзаменов PISA (Международная программа по оценке образовательных достижений учащихся)[1] шанхайские подростки лучше всех в мире показали себя в математике, чтении и естественных науках. На своих первых экзаменах ученики приютившего меня города обскакали сверстников из почти семидесяти стран (Соединенные Штаты и Великобритания финишировали где-то посередине списка). Результат поразил мировую образовательную общественность. «Шанхайский секрет!» – заголосила New York Times. Президент Обама назвал это «ситуацией „Спутника“», а президент Йельского университета в своей речи восхищался тем, что Китай строит свою национальную версию американской Лиги плюща – и создаст «всего-то лет за десять крупнейший в мире сектор высшего образования». Тем временем заголовки в прессе продолжили подтверждать неуклонно растущую мощь китайской экономики: эта страна не только выдавила весь остальной мир к обочине, но и взяла верх над Западом в образовании.

То, о чем я читала в газетах, не очень совпадало с моим житейским опытом. Начав разбираться в школьной жизни этих сверхуспешных китайских деток, я стала замечать тревожащие симптомы у нашего сына: привычку подчиняться, проникшую и в остальную его жизнь. Однажды мать одного его одноклассника спросила Рэйни, нравится ли ему петь. «Петь мне не нравится, но, если вы хотите, я спою», – ответил он. В другие дни Рэйни наизусть произносил тексты коммунистических песен, воспевавших «отечество». Я пыталась убедить себя, что наша домашняя среда не менее важна, чем садовская, а тем временем принялась смотреть за сыном с особым тщанием, словно у меня развилось шестое чувство, настроенное улавливать подобострастие, и седьмое, чуткое к признакам промывки мозгов. Вдруг вспомнилась беседа, которая состоялась у меня с одной подругой-экспатрианткой, забравшей дочку из китайской школы. «Я не для того ращу дочь, чтобы она стала роботом или подхалимом», – возмущалась она.

Я заметила, что у китайцев вокруг хватает и своих тревог – но иного рода. Давно утерянный, но теперь вновь обретенный кузен-шанхаец взялся лихорадочно договариваться о собеседованиях в младшую школу для своей дочери и записал ее на устрашающий факультатив под названием «Математическая олимпиада». Один знакомый старшеклассник приступил к марафонской подготовке для национального вступительного экзамена в колледж. Китаянка из глубинки, сидевшая с Рэйни целый год, внезапно сорвалась домой, в провинцию Хубэй. Сын, которого она там оставила, пытался сдать экзамены в старшие классы, и ему негде было жить. «Правительство сносит мой дом, чтобы зачистить площадку под новую жилую застройку», – объяснила она сквозь слезы, одна из сотен миллионов мигрантов-китайцев, облагодетельствованных работой, но в то же время проклятых разорением, какое нередко несут стремительные экономические перемены.

Мы с Робом, как нам казалось, устремились в Китай за безграничными возможностями, но сами китайцы переменам вокруг себя, похоже, не очень-то радовались. Я размышляла над противоречиями, которые явно видела: послушание, заметное в Рэйни, и есть секрет академического успеха? Может, китайская система образования и впрямь штампует роботов – или учащиеся действительно получают лучшие знания? Мир вроде бы приветствует поход Китая к всемирной славе, но действительно ли Запад должен сравнивать свои методы с китайскими – или тем более примерять их на себя?

Эти вопросы всплывали вновь и вновь, и вскоре я уже таскала с собой бумагу и ручку всюду, куда б ни шла, и делала пометки, ища ответы. Несколько лет подряд я ходила хвостом за юными китайцами и разговаривала с учителями, директорами школ и специалистами в просвещении. Я навещала школы в Штатах и в Китае, ездила в китайскую глубинку, чтобы проверить сведения о сокрушительной нищете и неравенстве. Изучала исследовательские труды и работала добровольцем в шанхайском детском садике. Я не сомневалась, что мои штудии дадут поглядеть, как в замочную скважину, на громадную страну, которая кажется снаружи такой устрашающей, однако внутри молча пытается постичь собственное новое место в мире; я была уверена, что смогу высветить лучший путь вперед для Рэйни, пока сам он учится.

В самом начале чутье подсказало мне: чтобы крепко встать на курс, моей семье придется приспосабливаться и быть гибкой (более того – нам предстоит сдавать проверочные работы первым делом поутру!). Мой журналистский поиск постепенно успокаивал мою родительскую тревогу, и один важный урок сделался очевиден: если придерживаться широких взглядов, можно, глядишь, пожать плоды воспитания нашего ребенка во второй культуре и образовать его на китайский манер (при этом есть надежда, что в нем сохранится и западное понятие об индивидуальности).

Наш путь потребует от нас выдержки, недюжинного доверия, а также выраженного почтения ко всему, что наша новообретенная культура подбросит нам (в том числе и взятки в виде красных звездочек-липучек).

В Китае иначе никак.



Часть I

Система

1. Яйца насильно

Она мне сунула это в рот, я расплакался и выплюнул, а она опять.

Рэйни

Мой дядя-китаец однажды сказал мне, что в тот день, когда я узнала эту новость, удача, похоже, сыпалась с неба: моего сына приняли в престижнейший шанхайский детсад.

– Как тебе удалось запихнуть Рэйни в «Сун Цин Лин»? – спросил он.

Иными словами, как я, его племянница-американка, сумела то, с чем не справился он? Его внучке было три, как и Рэйни, но ей места в садике не досталось.

Дядя Куанго – директор одной из первых в Китае компаний, поставлявших автозапчасти, бо́льшую часть жизни он пользовался удобствами гуаньси – сети людей, которым можно позвонить и попросить об услуге или рекомендации. Связи у него были такого уровня, что даже невозможное возникало прямо на пороге.

– Просто повезло, похоже, – ответила я, а дядя наморщил нос и уставился в пол.

Мы переехали в Шанхай из Лос-Анджелеса летом 2010 года, когда Рэйни было полтора годика. Мы объявили о наших планах, и я с удивлением уловила некоторую зависть в откликах наших друзей-американцев, словно мы вскочили на скоростной катер в Китай и вскоре они окажутся в нашем культурном и экономическом кильватере. Ясное дело, будущее Америки делалось все более смутным: в 2010 году американская экономика все еще пребывала в упадке, тогда как Китай стал самой быстроразвивающейся экономикой на планете, крупнейшим рынком автомобилей, здесь уже было больше всего пользователей мобильной связи – превосходные определения мелькали в западных СМИ чуть ли раз в полмесяца. По мнению экспертов, десяток лет – и Китай превзойдет Соединенные Штаты и станет мощнейшей экономикой на свете.

Более того, на нас сильно давила необходимость растить детей в конкурентной городской среде. Разговоры в гостях за ужином все более вращались вокруг хлопот о собеседованиях, чтобы ребенка взяли в приличный американский детсад, где мест всегда не хватало, и вокруг вероятности выиграть в лотерее привилегированных школ. Решение переехать виделось простым: Робу предложили работу китайского корреспондента одной общественной американской радиостанции, как раз когда мы приблизились к стартовой черте крысиных бегов, в каких участвуют все американские родители. «Рэйни будет двуязычным!» – проговорил один наш друг, вскинув брови, слово его внезапно осенило, что двуязычность может быть полезной на собеседованиях в садик. «В Азии, говорят, няни дешевле», – поразмыслила вслух одна подруга после яростных дебатов с мужем о том, кто будет на неделе забирать ребенка из яслей.

Мы с Робом постановили, что жить будем в бывшей Французской концессии – это часть городского центра, знаменитая своими причудливыми улочками, от которых ответвляются узкие переулки, где полным-полно маленьких лавочек и кафе, а над всем этим нависает густая зелень. Эту часть города отдали французам в 1849-м, но вернули Китаю в 1940-х во время Второй мировой войны. За столетие французы оставили свой след: сами застроили район зданиями, ныне – историческими, и засадили все роскошными лондонскими платанами. Здесь иностранцы обитают вперемежку с китайцами и вместе создают мощный спрос на всякие западные удовольствия: французские багеты, гурманский кофе и свежий бри, – а также на китайские блинчики с зеленым луком, свиные дим-самы и пирожки из таро. Встреча Востока и Запада, прямо у нас за дверью.

Все, что нам было необходимо, мы в нашем новом городе нашли – и быстро обзавелись друзьями. Поначалу Рэйни склонен был скорее совать палочки себе в уши, нежели есть ими, но вскоре и он обвыкся и нахватался мандарина, а также полюбил пельмени со свининой. Мы наняли китаянку-аи по имени Хуанжун, чтобы присматривала за Рэйни, пока мы с Робом на работе, и у них с ребенком возникла близкая, игривая связь. Днем Рэйни разговаривал с Хуанжун на мандарине, а с нами по вечерам – на английском и впитывал новые слова на обоих языках.

– Как дела у Рэйни с китайским? – спрашивали нас с завистью наши старые друзья.

– Прекрасно, он уже считает до тридцати, – хвасталась я. – Он полностью двуязычен.

Надвигалось трехлетие Рэйни – примерно через год после нашего прибытия в Шанхай, – и дома ему становилось тесно. Двуязычные ясли, где он бывал еженедельно, то и дело меняли воспитательниц, и я понимала, что нам нужен крепкий детсад с толковым начальством. Мы обдумали вариант «западного» садика, но образование в международных учебных заведениях в Шанхае стоит столько же или больше, чем учеба в университете Лиги плюща, – чистое безумие применительно к ребенку, который сам еще попу вытирать не научился. Более того, мы бы вряд ли это потянули (многие американские компании оплачивали школы детям своих сотрудников, но в ту пору мы были сами по себе).

Китайские садики – сравнительно неплохая альтернатива. Государственными школами в стране заведует и финансирует их авторитарное правительство – в культуре, где образование ценится высоко. Общеизвестно и то, что в китайских учебных заведениях сильная дисциплина, и я млела от мысли, что кто-то другой, а не я сама будет изо дня в день трудиться, чтобы научить нашего сына сдержанности и почтению к учебе и отпускать его домой к четырем в будни образцовым воспитанным гражданином. Роб хотел вырастить нашего ребенка двуязычным: сам он учился, жил и работал на четырех континентах, второй и третий языки очень помогли ему в профессии.

Мы слышали истории о китайских учителях, перегибавших палку с властностью, и о коммунистической пропаганде, просачивавшейся в средние и старшие классы, но и вообразить не могли, что столкнемся с этим уже в садике. Пока мы не знали о ежедневном бытье Рэйни в китайском детсаду, общее положение дел нам нравилось.

В этом мы были не одиноки. В больших западных городах няни-китаянки стали остро желанными, а в пригородах пооткрывались школы с обучением на мандарине. Друзья из Миннесоты пробились в совет одной такой школы – чтобы увеличить вероятность обучения в ней их дочери. «Нам досталось место!» – радовались они после месяцев ухищрений и светских маневров. Китай – одна из крупнейших мировых экономик, а его основной язык – самый распространенный на планете, и мне было ясно: разбираться в этой культуре и в этой стране будет все важнее и важнее.

В Шанхае у нас появится возможность ввести ребенка в настоящую китайскую школу – «в само́м Китае», как говорили мы друзьям.

Лучший вариант оказался в двух кварталах от дома.

Мы частенько гуляли мимо ворот детсада «Сун Цин Лин». Мало какой из китайских садиков смотрелся столь же величественно: черные с золотом кованые ворота, а за ними – сверкающая зеленая лужайка. Государственная табличка гордо заявляла, что этот садик – «образцовый» и все должны стремиться быть такими же, а в этой стране государственные таблички – дело нешуточное. Садик был назван в честь жены Сунь Ятсена, основателя Гоминьдана, правившего Китаем, пока в 1949 году у руля не встали коммунисты. Женщина Сун Цин Лин посвятила почти всю свою жизнь делам образования и детства, и в нынешнем Китае ее почитают, как святую.

В этом детсаду воспитывались в основном дети высоких чинов Коммунистической партии и влиятельных семей при деньгах. Тогдашний вице-мэр Шанхая отправил в «Сун Цин Лин» своих внуков, так же поступили и многие крупные городские чиновники. Это немаловажно, поскольку посты шанхайского мэра и секретаря горкома, как известно, – промежуточные остановки на пути к общегосударственным постам; этот путь прошел и нынешний президент Си Цзиньпин, бывший президент Цзян Цзэминь, а также бывший премьер-министр Чжу Жунцзи. Кроме того, в этот детсад ходили дети предпринимателей из сферы технологий и безопасности, гуру-айтишников и инвестиционных магнатов. То были семьи при власти, деньгах и роскоши выбора – в стране, где, как подсказывало мне чутье, для людей несостоятельных и без связей варианты не столь разнообразны. Родители-китайцы, которым не удавалось застолбить местечко в детсаду, спускали пар в интернете. «Многие себе голову разбивают о небосвод вдребезги, лишь бы попасть», – писал один, применяя расхожее китайское присловье. «Моему ребенку места не досталось… кругом полно несправедливых поблажек… какая уж тут удача для моего сына?» – писал другой. (Искали мы передышки от крысиных бегов американских родителей, а влипли в итоге в точно такие же, но китайские.)

Заглядывая за садовские ворота, я воображала, как будущие вожди Китая сидят по комнатам и зубрят иероглифы мандарина, лопают лапшу и рис, посапывают на брезентовых раскладушках. Если руководство Китая доверяет своих отпрысков этому садику, думала я, наверняка здесь дают лучшее дошкольное образование в стране.

Отношение Рэйни к «Сун Цин Лин» было проще.

– Мне нравится игровая площадка, – сказал он, вцепившись крошечными ручками в черные прутья садовских ворот и разглядывая две конструкции для лазания, устремлявшиеся на двадцать футов ввысь, с малюсенькими перекладинами на всех шестах – для детских ножек. Игровую площадку окружали корпуса; примерно в четыре часа дня китайская малышня выплескивалась на зеленый двор, и от их щебета воздух звенел весельем.

– Фан сюэ лэ! Уроки кончились!

– Мама дао лэ! Вижу маму!

– Хуэй цзя лэ! Пора домой!

В том, как дети заняли всю лужайку и постепенно выбрались за садовские ворота, кивая охранникам, наблюдался некий неочевидный порядок.

– Шу шу цзайцзянь! До свиданья, дядя! – чирикали дети, употребляя специальное слово для обращения к старшим.

Рэйни глянул на меня большими глазами.

– Это мой садик, мам?

– Пока не знаю, милый. Посмотрим. – Мы уже готовили его к переводу из дома в сад: мальчики ходят в садик каждый день, как мамы и папы на работу, говорили мы ему.

Месяцы напролет мы с Робом выстраивали стратегию, как нам добыть место для Рэйни. Большинство государственных садиков обязано было принимать детей по месту жительства, но некоторым заведениям – особенно образцово-показательным и передовым – правительство разрешило отдельные правила. Китайцы часто добивались приема в такие учреждения посредством затейливой сети гуаньси, но нам, иностранцам, предстояло найти другой способ. За год до того, как Рэйни можно было поступить на сяобань – «младшая группа», официальный первый год в детском саду, – мы названивали в головную контору. На телефон садились по очереди, осмотрительно делали между звонками паузы по нескольку недель – в надежде, что наши голоса с прошлых безуспешных попыток не запомнят.

На любой звонок отзывался одинаково бесстрастный голос, отвечавший примерно одно и то же: «В группах битком. Незачем звонить повторно. Надежды на место никакой». Мы просили пустить нас к директору, на что всегда получали ответ: «Она на совещании». Однажды нам удалось узнать ее имя: Чжан Юаньчжан, или директор Чжан.

Если что, мы всегда могли подстраховаться шанхайскими международными детсадами, но приближалось лето, и я поняла, что терять мне нечего. Я еще раз отправилась к воротам «Сун Цин Лин». Заглянула в застекленный домик охраны, торчавший сразу за черными коваными воротами – идеальное расположение, чтобы засекать любые вторжения.

В таких случаях я всегда помню, что я иностранка особого рода. Мандарин – язык моего детства и дома: родители эмигрировали с семьями из Китая в Соединенные Штаты через Тайвань несколько десятков лет назад, а сама я родилась и выросла в Америке. На мандарине я говорю с легким намеком на техасскую оттяжку, а словарный запас у меня – из калифорнийского говора, какой я нажила подростком. Большинству континентальных китайцев я казалась своей, покуда не открывала рот, и тут они быстро определяли меня как человека, который заслуживает исключительного презрения: родственница-чужачка, говорит странно, и манеры у нее заморские.

Я помахала стеклянному домику охраны. Один из двоих сидевших там мужчин выбрался наружу.

– Чего вам надо? – рявкнул он из-за ворот. Коротышка, мне до плеча, в толстых очках.

– Чжан Юаньчжан на месте? – спросила я.

– А вы по какому вопросу?

– Просто поинтересоваться о месте для моего сына.

Он оглядел меня и покачал головой.

– Тут битком, всегда битком, – сказал он. – Незачем и спрашивать.

– Можно мне с ней поговорить? Хотелось бы представиться.

– Она на совещании, – ответил охранник. Повернулся и зашел обратно в стеклянный домик.

– Когда лучше подойти еще раз? – спросила я ему вслед, но он пренебрег этим вопросом. В тот же день вечером мы с Робом перегруппировались.

– Может, мне сходить? – спросил Роб.

– Думаю, придется, – ответила я.

– Угу, – согласился Роб, глядя на меня многозначительно. Так уж обстоят дела в Китае: иногда необходимо подсылать «иностранца». Весь первый год в Китае я ныла на эту тему – я волевая женщина, управляю деньгами в своей семье, но в здешней культуре устоялась своя иерархия значимых и незначимых людей. Американец-европеоид всегда на голову выше китайского американца, а сверх того, Роб свободно говорил на мандарине и провел некоторое время в китайской провинции. Китайцев он завораживал, и ему, как правило, удавалось добиться своего, пока они восхищались этим голубоглазым блондином-иностранцем, который говорит на их языке.

Роб пришел к воротам садика перед работой и в тот же вечер торжествующе доложил, что ему удалось заставить охранника вызвать для разговора какую-то воспитательницу.

– Она оказалась приятной, – сообщил Роб. – Сказала: «Вы так хорошо говорите по-китайски!» А потом записала имя и номер паспорта Рэйни на бумажку.

– Она записала все это в какой-то блокнот? – приставала я. – На список очередников не похоже?

– Нет… просто листок бумаги. Размером с само-клейку для записей, – ответил Роб, помедлив.

– А внутрь она тебя не пригласила? – продолжала я, успокаивая уязвленную гордость тем, что и Робу не удалось проникнуть за ворота.

– Не-а. – Роб вскинул брови – он отчетливо понимал, что происходит у меня в голове. Но мы все равно ликовали. В глубинах этого устрашающего учреждения имя нашего сына значилось на клочке бумаги, и этот клочок мог рано или поздно оказаться в руках у директора Чжан.

Теперь оставалось лишь ждать.

Через месяц мне на мобильный телефон позвонили. Замдиректора представилась как Си.

– Вам повезло, – выговорила она отрывисто. – Нам разрешили еще несколько мест в группах сяобань. Вы нашли для Рэйни садик?

– Нет, мы бы мечтали отдать его в «Сун Цин Лин», – быстро отозвалась я.

– Приводите на следующей неделе.

В день нашего «собеседования» я обрядила Рэйни в клетчатую рубашку и вельветовые брючки, на завтрак подала его любимую овсянку с яблоками. Роб уехал на работу, а в городе гостил мой отец, и я решила взять его с собой в подкрепление.

Я собиралась явить директрисе Чжан портрет безупречной для «Сун Цин Лин» семьи: обворожительно милый малыш, увлеченная родительница-иностранка, владеющая мандарином, и общительный дедушка с глубокими корнями в этой стране. Рэйни говорил «нихао», когда полагалось здороваться, я безошибочно выдерживала тона на мандарине, а мой отец крепко подружился с замдиректора Си, восхищавшейся урожденным шанхайцем, вырастившим семью в Соединенных Штатах, – и вот, несколько десятков лет спустя, его родившаяся в Америке дочь живет с семьей на родине!

То ли случайно, то ли по обстоятельствам семья отправилась когда-то в дальние края и теперь вернулась на родную землю. И члены этой семьи подлизываются к замдиректора Си.

– И Рэйни получит возможность посещать «Сун Цин Лин», – объявила Си, осмысляя, вероятно, малость земного шара – или циклическую природу бытия.

– Да, мы очень надеемся! – улыбнулся мой отец.

– Цянь жэнь чжун шу, хоу жэнь чэн лян, – заметила Си, качая головой. «Одно поколение сажает деревья, другому достается тень». Свершилось: в тот миг я поняла, что нас взяли. Китайская пословица, возникшая в разговоре, означала изумление, братанье и принятие – три в одном; это всегда восхитительный сюрприз, словно завернутый в кальку пряник, вдруг упавший с неба. Директор Чжан, присутствовавшая где-то рядом почти всю нашу встречу, коротко кивнула Си, после чего покинула кабинет.

– Значит, Рэйни берут? – спросил мой отец у Си.

– Да. – Си уверенно кивнула.

Дома мы с Робом поразились своей удаче. Рэйни дали место в садике, и торжеству нашему не было предела.

* * *

Наступил первый день Рэйни в детском саду. В то приятное осеннее утро мы с Робом продирались сквозь толпы на улицах Французской концессии. Между нами, словно бутончик в цветочной гирлянде, болтался Рэйни, держал нас обоих за руки. Мы с Робом шагали вперед, а Рэйни тянул назад изо всех сил. Вдруг он замер. – Я сейчас заплачу, – объявил он.

– Ничего плохого в этом нет, – успокоила его я, волоча вперед. Из-за того что шли мы, держась за руки, удавалось это нам небыстро, и наша цепочка двигалась на север по людным тротуарам вдоль нашего жилмассива, светофор зажегся красным, и мы ждали, пока такси, фургоны и скутеры давились и кашляли в утреннем потоке.



– Давай не будем срезать через больницу, – выкрикнул Роб. Мы миновали оживленный больничный комплекс, где одно лишь амбулаторное отделение ежегодно обслуживает более четырех миллионов человек, и взяли левее, на главную дорогу. Приблизившись к садику, мы протиснулись между носом «феррари» и задом «БМВ» с шофером – автомобилями, задействованными как транспорт для детей. В толпе причастных к «Сун Цин Лин» мы с Робом отчетливо принадлежали к среднему классу, но мы иностранцы и этим выделялись. Само собой, Рэйни – идеальное воплощение Запада и Востока. Стройный, как мой муж, с высокой переносицей европеоида, но волосы темные, а глаза карие – мои китайские гены. Глазищи у Рэйни такие громадные, что занимают бо́льшую часть его лица, из-за чего казалось, что он постоянно ошарашен. И старики-китайцы, и работающие мамочки таращились на него и восклицали: «Ой какой малыш-иностранец! Какой красавчик!»

Вместе с другими родителями и дедушками-бабушками мы просочились за кованые ворота; старшие попутно выдавали наказы по-китайски: «Веди себя как следует. Слушай воспитателя. Ешь овощи».

В «Сун Цин Лин» детей делили на четыре возрастные категории – «ясли», «младшая», «средняя» и «старшая» – и, далее, на нумерованные группы. Итого получалось двадцать групп с детьми в возрасте от двух до шести. Рэйни предстояло провести год в младшей группе № 4.

Родители и дедушки с бабушками в четыре-пять слоев толпились у входа в комнату группы. Над их головами я увидела лицо учительницы Чэнь, старшего педагога младшей группы № 4. У нее были пожелтевшие зубы с черными отметинами, и даже ее улыбка не давала мне отвлечься от этих черных точек. Я учуяла, что нрава она крутого.

Сегодня Чэнь была дружелюбна, гладила детей по головам и мирно здоровалась с родителями на китайском или шанхайском: «Добро пожаловать! Хорошо ли прошло лето?» Она ловила на лету, на каком языке обратиться. Дети вели себя спокойно и смирно, кивали или приветственно чирикали.

В Китае приходится не столько двигаться вперед, сколько позволять толпе себя нести. Нас постепенно подтащили к дверному проему, Рэйни вцеплялся мне в руку все крепче. Родители сдавали назад, и мы наконец очутились в самых дверях перед учительницей Чэнь. Я кивнула ей, поправила на Рэйни рубашку и напутственно погладила по голове.

– Мы тебя любим, Рэйни. Увидимся после садика.

– Нет! Не бросайте меня, – сказал Рэйни по-английски, отчаянно вскидывая на меня взгляд, пока мы с Робом намеревались убраться к лестнице. – Не бросайте меня здесь. – Полились слезы. Я боком подалась к выходу, и тут Рэйни стремительно перешел в горизонтальное положение, бросившись к моим щиколоткам.

– Мы сегодня вернемся, – сказала я, глядя Рэйни на затылок, пытаясь сохранять спокойствие. – Тебе в садике будет весело – ты посмотри, сколько игрушек! – Я огляделась. С потолка на равных расстояниях друг от друга свисали бледно-зеленые гирлянды, а у дальней стены красовались бумажные тарелки с нарезанными из бумаги цветочными лепестками. Рисунки, выполненные прошлогодними воспитанниками, все еще украшали стены; я заметила, что все яблони на картинках были раскрашены одинаково: штрихи разных оттенков зеленого, бурого и красного.

– Иди поешь. Будь хорошим мальчиком. Тинхуа, – сказала учительница Чэнь. – Слушай, что тебе говорят. – Таков был приказ, которого нельзя ослушаться, и он станет основой здешней жизни Рэйни.

– Не-е-ет!!! – заревел сын, обращаясь к моим щиколоткам, а родители-китайцы наблюдали за этим с большим интересом. Их-то дети помалкивали, держались смирно и заходили в комнату, выпрямив спины. – Не уходите. Не бросайте меня! – вопил Рэйни. Роб склонился к нему, отцепил его руки от меня и внес его в комнату. Усадил нашего тридцатифунтового мальчика поближе к игрушечной кухне, развернулся и ринулся к выходу; за столиками сидели несколько детей, молча пили молоко и жевали сахарное печенье – печенье в восемь утра? – поглядывая на нас с любопытством.

Мы с Робом протолкались через строй родителей и детей и сбежали вниз по лестнице; остановились, лишь оказавшись вне видимости. Я навострила уши, надеясь услышать тишину: такая чуткость знакома любому родителю, сдающему ребенка в ясли или садик.

Рэйни все еще ревел. Мы послушали с полминуты, и я вдруг заметила, что скрежещу зубами. Роб обернулся ко мне.

– Добро пожаловать в «Сун Цин Лин», – сказал он с неуверенной улыбкой. Взял меня за руку, и мы направились к воротам.

После второго дня в садике Рэйни докладывал. Четыре раза ему в рот совали яйцо. Сам он его туда не клал – эта самая ненавистная ему еда пролезла между зубов посредством руки устрашающей учительницы Чэнь.

– Она мне это сунула, – сказал Рэйни, разинул рот и показал пальцем.

– А дальше что? – спросила я.

– Я заплакал и выплюнул.

– А потом?

– Она опять, – сказал Рэйни. Мы шли домой по людному тротуару, забитому пешеходами и уставленному торговыми лотками с овощами. Рэйни ткнул локтем в зад пожилой китаянке, шедшей впереди, уверенно протолкался вперед и занял освободившееся место. Наш малыш работал локтями не хуже местных.

– И? – выпытывала я.

– Я плакал дальше и выплюнул опять, – ответил он. Я вытянула из него всю историю до конца: учительница Чэнь запихивала ему яйцо в рот четыре раза, и в последний раз Рэйни его проглотил. Я впитывала новость о том, что моего ребенка кормят в саду насильно, а вокруг грохотал Китай: вопили со своих трехколесных тележек торговцы помидорами, где-то на середине соседнего проулка скрипел турникет, гудели такси.

У нас дома пищевые баталии заканчивались воплями и истериками. Рэйни предпочитал голодать, чем пробовать что угодно новенькое. Когда я взялась познакомить его с пареной капустой (из которой выложила у него в тарелке динозавра), он так бесновался, что отколол себе кусочек зуба о пол.

– Почему ты съел яйцо? – спросила я.

– Я больше не хочу разговаривать.

Позднее я отправила СМС своей американской подруге, яростно двигая большими пальцами по клавиатуре: «Кажется, Рэйни в садике насильно накормили яйцом».

Подруга ответила молниеносно: «По-моему, суровая дисциплина китайского образования подавляет… Мэри Поппинс ты там не найдешь. Но принуждение умного, свободомыслящего ребенка есть яйцо – это тревожно». Ее дети ходили в Шанхае в международный детсад.

Я решила, что поговорю об этом с учительницей Чэнь, когда в следующий раз приду за Рэйни. Я не полностью доверяла докладу своего трехлетки о том, что произошло, и подумала, что вот и будет у меня отличный повод проявить себя как заинтересованного приверженного родителя. Назавтра я ждала в толпе – в основном среди матерей и бабушек с дедушками – у дверей комнаты и тянула шею над родительскими головами. Увидела три десятка детей, сидевших на крохотных стульчиках идеальной подковой вокруг учительницы. Рэйни сидел – сидел! – на третьем стуле с краю. Дома его едва угомонишь, и я видела, что и тут ему непросто. Все конечности двигались – локти, руки, ноги, стопы. Он походил на неугомонную гусеницу, которую пригвоздили посередке, а концы при этом не находят себе покоя, но Рэйни все равно не покидал своего места. Вытянув шею к двери, как и все остальные дети, ожидавшие родителей, Рэйни наконец засек меня. Учительница тоже заметила меня и выкликнула его имя. Рэйни вскочил со стула и рванул ко мне. Детей называли одного за другим, родители отходили, и наконец я смогла подобраться к учительнице Чэнь. Рэйни стискивал мне руку.

– Добрый вечер, учитель Чэнь, – проговорила я. – Мы очень рады началу года.

– Хорошо, это хорошо, – ответила Чэнь.

– Как у Рэйни дела?

– Хорошо, – ответила Чэнь и кивнула.

– Я бы хотела спросить у вас кое о чем. Рэйни дома яйца не ест, но сказал мне, что в садике поел. Рэйни их кто-то заталкивал в рот?

– Да, – ответила она, никак не обороняясь. Сердце у меня екнуло, и все планы на непринужденную беседу испарились. Я ринулась вперед.

– Правда? И кто же?

– Я, – ответила Чэнь.

– О! А! Мы бы предпочли, чтоб вы не заставляли Рэйни есть то, что ему не нравится. Нам, иностранцам… мы такие методы не применяем, – сказала я, а учительница Чэнь переминалась с ноги на ногу и смотрела куда-то мимо меня. – Мы такие силовые методы в Америке не применяем, – повторила я.

– Да? И как же вы тогда? – хмыкнула она, глядя на Рэйни.

– Мы объясняем, что есть яйца полезно, что питательные вещества – они для того, чтобы кости и зубы были крепкие и чтобы зрение было хорошее, – ответила я, слова вылетали все быстрее, я старалась высказываться авторитетно. – Мы мотивируем детей делать выбор в пользу яйца. Мы доверяем им решение.

– Помогает? – спросила Чэнь.

Память об отколотом зубе Рэйни мелькнула у меня в уме.

– Ну… не всегда, – призналась я.

Чэнь кивнула.

– Рэйни надо есть яйца. Мы считаем, что яйца – полезное питание и все малыши должны их есть. – Она еще раз глянула на Рэйни и поцокала прочь.

* * *

В голове любого китайца или китаянки обитает человечек – независимо от того, знают они об этом или нет. Он управляет всем: тем, как они отыскивают себе спутников, чего хотят от работы, как обращаются с родителями – и как обучают детей. Человечка зовут Конфуций, он жил две с половиной тысячи лет назад. Он был и учителем, и философом.

Упомяните его имя – Кун цзы – чуть ли не при любом обычном китайце, и он уважительно склонит голову, а затем сменит тему, словно Конфуций ему двоюродный прапрадедушка, которого полагается чтить, но не очень понятно, как о нем разговаривать.

Конфуций считал, что цель образования – вылепить из человека «гармоничного» члена общества, а гармонию проще поддерживать, когда всяк знает положенное ему место. Поэтому Конфуций посвятил много времени и внимания описанию связей и отношений в обществе. В мире Конфуция жена всегда подчиняется мужу, подданный никогда не посягает на императора, младший брат слушается старшего, а сын в ежедневных делах поступает, как велит ему отец. «Пусть владыка будет владыкой, подданный – подданным, отец – отцом, сын – сыном», – рек Конфуций, как сообщают нам «Беседы и суждения», классическое собрание изречений, приписываемых ему или его последователям. Конфуций выстроил всю свою философию иерархий на представлении о власти сверху и подчинении снизу.

Помню эти уроки по своему детству. Мой отец вырос в Азии и китайские замашки привез с собой в Америку, где познакомился с моей матерью и женился на ней – она, как и он, была китайской иммигранткой; они вырастили нас с сестрой. Отец был в высшей степени властным, а во мне хватало бунтарства, из-за чего в моем раннем детстве у нас то и дело случались стычки. В нашем пригородном хьюстонском доме середины века росло деревце, привезенное из отцова родного дома на Тайване. Бугры, где когда-то росли ветви, прикрыты полиуретаном, ствол – узловатое ежедневное напоминание о древних традициях.

Я постоянно выходила за границы дозволенного.

– Не хочу я сегодня домашнюю работу делать, я устала от химии. Ты заставляешь меня слишком много учиться, – говорила я отцу, которого звала Ба, по-китайски – «отец».

– Дочери так с отцом разговаривать не подобает, – отбривал он, и губы у него дрожали от ярости.

Подростком я в упор не понимала, кто это сказал ему, будто с отцами так не разговаривают, но теперь знаю: это Конфуций нашептал сквозь поколения, это он пробрался в наши жизни. По другому поводу я холодно уведомила отца, что собираюсь податься в танцевальную команду поддержки – это почитаемая в старших классах институция, чемпионы штата Техас 1978 года, где на футбол молятся. К сожалению, футбол и танцы на китайской шкале ценностей среди достойных не значатся.

– Танцы не прибавят тебе успеваемости, – отозвался Ба. – У тебя средний балл упадет.

– Плевать. Все равно пойду, – сказала я.

– А? – изумился отец. – Вот так вот взяла да решила?

– Ага. Пойду, и ты ничего с этим не сделаешь.

Помню, ничего более утешительного – и устрашающего, – чем бросать вызов отцовской власти, не было. Я тем самым перла и против Конфуция.

Каждый год мои мама с тетей – сестрой моего отца – целыми днями готовили всякое к пиршеству на китайский Новый год. Лущили креветок, рубили свинину, обжаривали грибы, варили зимнюю тыкву для супа, пекли утку, лепили пельмени и так далее, и тому подобное. К концу долгих усилий, чтобы почтить предков, мы расставляли на столе благовония и тарелки – иногда пару десятков. Через час-два дымный сладкий аромат благовоний наполнял дом, еда же увядала, жарочное масло застывало на тарелках глянцевыми лужицами. Каждое блюдо приходилось разогревать в микроволновке, после чего можно было уже усесться наконец и пировать. Когда мне исполнилось десять, я объявила, что ритуал этот не только бестолков, но и расходует впустую женский труд.

– Предков надо чтить, – отбился отец и разразился речью о традиции. Уже знакомая к тому времени лекция длилась четверть часа, но сводилась к тому, что всякому, кто не чтит предков как полагается, грозят невзгоды. Согласно конфуцианскому канону, любое событие, кажущееся неудачей, – несчастный случай, потеря работы – на самом деле месть предков. И потому женщины в семье продолжали ежегодно лущить-рубить-жарить-варить-печь-лепить, а мы потом оставляли еду на столе на много часов.

Дочернее смирение у меня получалось из рук вон плохо. На этом правиле Конфуций настаивал особенно, оно призывало детей чтить старших, а также людей, стоявших у истоков клана, но уже давно покинувших этот мир. На Западе старшие, когда здоровье кончается, частенько оказываются в домах престарелых, китайцы же покупают дом с дополнительной спальней для бабушки и целыми днями готовят трапезы в ее честь, когда она уходит из жизни.

Древние картины и стихи иллюстрируют безграничную добродетель сыновнего и дочернего смирения: юноша призывает комаров сосать его кровь, чтобы родители спали непотревоженными; мужчина хоронит сына-младенца заживо, чтобы хворающей бабушке досталось больше еды; мужчина, пробуя на вкус испражнения своего отца, определяет таким способом, что отец смертельно болен, и предлагает пожертвовать собственной жизнью ради него. Мое любимое – о женщине и ее свекрови, фигуре в западной культуре очень недоброй. В Китае все иначе: в одной истории женщина вырезает у себя кусок печени, чтобы сварить на нем бульон, способный вылечить недужную свекровь.

В нынешнем Китае смирение отпрысков часто проявляется в образовательных достижениях. Добиваться результатов в школе – вершина уважения к родителям, поскольку хорошие оценки и баллы на экзаменах – залог финансовой устойчивости, возможность содержать родителей и купить дом побольше – со спальней для бабушки. Принцип послушания и уважения естественно распространяется и на учителей, само собой: от детей «требуется чтить власть учителя безусловно», как писали двое западных ученых в 1996 году в исследовании китайской учебной программы детских садов.

От родителей ожидают подобающего поведения. Я же в общении с учительницей Чэнь переступила черту. Опять проявила себя не как достойный последователь Конфуция.

До меня это дошло, как раз когда она решила закончить нашу беседу о яйцах простым маневром: взяла и ушла от меня.

В последующие недели Чэнь ко мне не обращалась, хотя я подмечала, как она поглядывает на меня во время вечерней родительской сутолоки. И вот однажды она попросила меня зайти в раздевалку, и я осознала, что Чэнь ждала возможности поговорить со мной с глазу на глаз.

– Позвольте вас побеспокоить на секунду, – сказала учительница, выговаривая общепринятую любезность.

– Разумеется, что-то стряслось?

– Не стряслось, но… Я бы просила вас воздержаться от сомнений в моих методах в присутствии Рэйни, – ответила она.

– Ой, – сказала я.

– Да, лучше пусть дети считают, что мы во всем друг с другом согласны, – продолжила она.

– Ой! – сказала я.

– Если ваше мнение отличается от моего, побеседуйте со мной лично. Но в присутствии детей вам следует говорить: «Учитель прав, мама будет делать так же», – ладно?

– Ох… ладно, – промямлила я. – Мне хотелось… хотелось, чтобы он в садике был доволен.

– Доволен? Он доволен, – сказала она и уверенно кивнула. – И дома вы б не обсуждали учителей при Рэйни. – Уголки губ у учительницы Чэнь были подняты – натянутая улыбка натужной любезности. Не успела я ответить, она еще раз мне выговорила: – Не следует допускать, чтобы дети думали, будто мнение мамы не сходится с мнением учителя.

Я кивнула и быстренько вышла из раздевалки. Учительница Чэнь меня отчитала!

По дороге домой с Рэйни я лихорадочно обдумывала эту беседу. То, что мне виделось простой просьбой, учительница Чэнь сочла вызовом ее авторитету. Вид Рэйни, сидящего на стульчике перед моим приходом за ним, то, как он ждал разрешения учительницы встать, внезапно показался мне зловещим.

В мои мысли просочились обрывки разговоров, которые я вела с другими родителями-китайцами, – у этих разговоров внезапно появился контекст. Как-то раз одна мамаша-китаянка сказала мне, что боится спрашивать учительницу о чем бы то ни было – из опасений, что для ребенка будут устрашающие последствия. Бедолага, подумала я тогда. Вот те на! Другая родительница рассказала, что подарки для старшей воспитательницы ее дочери она планировала не одну неделю. Западные косметические средства или предметы роскоши – хороший вариант, пояснила она, увлеченно перечисляя с китайским акцентом названия фирм: «Луи Вюиттон», «Прада», «Л’Окситан», «Клиник», «Годайва». Теперь-то я поняла, что это она мне подсказывала. Я провалила все экзамены, а сверх того – усомнилась в учителе в присутствии ребенка. Профессор, специалист по китайскому дошкольному образованию, позднее объяснил мне, что нет ничего хуже для учителя, чем потерять лицо при детях. «Людям с Запада, может, и нравится, когда дети дерзят им, но в нашей традиционной культуре для нас в порядке вещей не такое», – сказал он.

В последующие недели Чэнь старательно избегала меня. Когда я приближалась, она вечно втягивалась в беседу с каким-нибудь другим родителем или склонялась к ребенку. Шанхай всего несколько лет как построил себе метро, и в нашем районе новые дома возникали чуть ли не ежемесячно. На горизонте возносилась Шанхайская башня – кусок за куском стали, а когда ее достроят, она станет высочайшим в мире небоскребом, а в ней – самый быстрый лифт в истории планеты. Экономика страны развивалась с небывалой прытью. Но при всех этих переменах некоторые традиции оказались слишком глубокими и не сдвинулись ни на дюйм: будь привержен своим старшим и никогда не сомневайся в учителях в открытую. Нынешние правила общественного поведения были закреплены два с половиной тысячелетия назад, а я сотворила немыслимое.

Мы с Рэйни попали впросак.

На следующей неделе я принялась наблюдать за родителями, когда приходила забирать ребенка, но, приближаясь к комнате группы, старалась не привлекать к себе внимания. Кто-то трепался с учительницей Чэнь и с нянечкой Цай на их родном шанхайском – этот язык я не понимала и не говорила на нем, прочие же разговаривали на мандарине – о художественных работах своих отпрысков или о досугах после занятий. Родители никогда, судя по всему, никаких тревог не высказывали и ни на какие вопросы о том, чем их дети занимаются в саду, не отваживались. Единственные вопросы, которые до меня долетали, были открытыми и миролюбивыми, безобидными: «Быстро ли уснул Нун-Нун сегодня в тихий час?», «Мэй-Мэй обедала?»

Все разговоры завершались так или иначе всякими любезностями из уст родителей: «Лаоши, синьку лэ! Учитель, вы так упорно трудитесь! Великолепно поработали! Тайбан! Поразительно! Великолепно!»

Ладно, усекла, сказала я себе. Полегче надо. И комплиментов побольше.

Однажды, когда я забирала Рэйни, учительница Чэнь обратилась ко мне.

– Рэйни ест яйца, – сообщила она это ровным тоном, словно поставила оценку в табеле предметов. Судя по голосу, оценка эта была «четыре с минусом» – примерно вот такая: «Процесс был непрост, но цель в итоге достигнута».

– Тайбан лэ! – воскликнула я. – Великолепно! – У меня при этом чуть желудок до горла не подпрыгнул. Яйца в моей жизни обрели новый смысл: они перестали быть просто хорошим источником белка. Яйца меня тревожили, и я страшилась думать о методах, которыми моего сына заставляли их глотать.

В стенах нашей квартиры Рэйни продолжал отказываться от яиц – в любом виде, будь то омлет, глазунья, пашот или вкрутую. Как же Чэнь это удалось? И ел ли он их по своему желанию? Своей рукой? Эти мысли мельтешили у меня в голове, пока я наконец не решила, что нужно увидеть своими глазами, как Рэйни ест яйцо. Однажды утром в выходной я уговорила Рэйни съесть яйцо, добавив к трапезе углеводов, да еще и взятку предложила.

– Рэйни, если съешь французский тост, разрешу посмотреть «Кунг-фу Панду» после завтрака, – сказала я.

– А что такое «французский тост»? В нем яйцо есть? – Яйцо и для Рэйни, судя по всему, имело особый смысл.

– Ну… Французский тост – это хлеб. С чуточкой яйца, – рискнула я. – Но… в основном хлеб.

Рэйни глянул на покрытое яйцом сооружение, которое я устроила у него на тарелке, подумал о пандах, занятых кунг-фу, и кивнул. Попросил стакан воды, и я устроилась на стуле в десяти футах, делая вид, что читаю книгу.

Рэйни разместил пластиковый стаканчик с водой по курсу «два часа», рядом с тарелкой. С минуту смотрел на получившееся. Затем осторожно приступил.

Маленькие пальчики раскрошили тост на кусочки, Рэйни разметал их по тарелке. Оглядел. Глубоко вдохнул. Выбрал один и сунул в рот.

Далее он стремительно схватил стакан с водой и наклонил у рта, смывая тост, словно лодчонку по туннелю – штормовой волной. Замер, вдохнул еще раз и повторил все сначала. Я долила ему воды, когда стакан опустел. Рэйни действовал решительно, не прерывался на болтовню и не улыбался. Через четверть часа и после трех стаканов воды французский тост исчез.

Я слышала голоса всех до единого американских педиатров и диетологов, от клиники Мэйо до доктора Сирса[2]: не устраивайте пищевых баталий. Не заставляйте ребенка есть. Не превращайте трапезы в источник тревоги. Едой нужно наслаждаться, иначе позднее в жизни разовьется расстройство питания.

Можно было смело сказать, что против этих запретов я сделала все – в потрясающих масштабах. Мое обещание «Кунг-фу Панды» тоже было табу на Западе: никогда не вознаграждать за употребление пищи.

И все же я поразилась. Никогда бы не подумала, что мой трехлетка способен к подобному проявлению решимости. Я едва узнала в этом создании, заставившем себя добраться до цели, которая его не радовала, моего истеричного, швырявшегося едой малыша со сколотым зубом. Культура навязывала представление о том, что учителю виднее, но оправдывает ли средства поставленная цель?

После того как тарелка опустела, Рэйни уселся перед телевизором, на экране появился «Кунг-фу Панда».

– Учителя наблюдают за тобой, когда ты ешь? – спросила я. Рэйни помолчал, обдумывая мой вопрос.

– Скажу, если разрешишь мне посмотреть и про Паровозика Томаса[3].

2. Дела семейные

Мы не детей берем – мы берем родителей.

Вчера я общалась с родительницей, которая купила две флейты. Одну для себя, чтобы упражняться вместе с ребенком.

Такие родители мне по нраву.

Директор Чжан

Через несколько месяцев после того, как Рэйни пошел в сад, моя приятельница-китаянка У Мин Вэй привела к нам своего сына Хао поиграть.

– Ты очень вольно даешь сыну развлекаться, – сказала Мин. На мой слух, это замечание оскорбительно, эдакий китайский эвфемизм. Мин смотрела, как Рэйни полез за мячом, закатившимся под стол. По пути сын вскочил на кресло и спрыгнул с подлокотника, размахивая руками, словно радовался, что в его личном мире что-то пошло наперекосяк.

У Мин были все признаки городской родительницы из среднего класса: постоянная работа врача, двое сыновей, рожденных законно – благодаря лазейке в китайском законе об одном ребенке на семью, – квартира с комнатой для бабушки, жившей в этой самой комнате, прописка всего в квартале от приличных государственных детсадов, планы на будущее детей.

Я считала Мин эдаким неформальным экспертом по образованию. Она же, со всей очевидностью, обо мне так не думала.

Я глянула на ее мальчика, сидевшего по-турецки перед грудой «Лего». Мин все за него сделала: вытащила детальки, разложила их на полу и даже выдала фрагмент, с которого надо было начинать.

– На самом деле у нас есть правила, – сказала я Мин, вдруг обидевшись. – Но прыгать с кресла и лазать под стол – не опасно. Не понимаю, что тут такого.

Мин задумалась.

– Ты позволяешь ему исследовать – это роскошь, – сказала она с налетом зависти, а сама наблюдала, как Рэйни вылезает из-под стола с мячом в руках. – Иностранцы – они посвободнее.

Тем временем малыш Хао что-то сосредоточенно городил.

У Рэйни случались припадки внимательности, но обычно он не сидел спокойно и уж точно никогда дольше четверти часа подряд. Ребенок в движении – вихрь, он носится туда-сюда, бросается утолять любой порыв, какой бы ни настиг его. Утихомиривать подобную бурю само по себе подвиг. Как в таком маленьком ребенке воспитывать усидчивость? Поди пойми. Да и хорошо ли это?

– Я – да, иностранка, но наши с тобой дети – в одной и той же образовательной системе, – сказала я Мин. – Возможно, потому что мы с ним держимся посвободнее, Рэйни трудно привыкать к садику.

Мин кивнула, словно я подтвердила некое ее тайное подозрение на мой счет.

– Какие вай кэ он посещает? – спросила она.

– Вай кэ? – повторила я чуть ли не про себя. Факультативные занятия? Уже? Я глянула на наших детей – ее возился с кубиками, мой гонял кругами вокруг обеденного стола. Мин наверняка понимала, каков будет мой ответ.

– Я об этом еще не думала, – проговорила я. – А на какие Сяо Хао ходит?

– Английский, математика и пиньин, – ответила Мин. Пиньин – фонетическая запись китайских иероглифов. Запоминаешь любой иероглиф на пиньине – и тут же знаешь, как этот иероглиф произносить. К примеру, хайцзы – запись на пиньине иероглифа 孩子, что означает «ребенок». Сюэсяо – 学校, то есть «школа».

Я вспомнила, как один родитель поучал меня на тему факультативов. Дочке Грегори Яо было всего пять, но она уже брала шесть уроков в неделю, в том числе ходила и в переполненные классы математики, а также на курсы «маленький магистр делового администрирования», где начиная с четырех месяцев от роду малышню натаскивали в «шести ключевых областях», в том числе лидерстве и глобальном мышлении, со слов одного хозяина такой школы.

– Зачем? Зачем так рано? – спрашивала я у Яо, в котором невооруженным глазом видно было напряжение – и внутренний раздрай – современного родителя-китайца, облаченного в нейлоновую курточку поверх согбенных плеч.

– Четыре лучшие начальные школы в Шанхае берут одного ребенка из трех-четырех сотен желающих, – объяснил Яо. – Как принцип домино. В хороший колледж можно попасть, только если окончил приличные старшие классы, приличную среднюю школу, приличную начальную, приличный детсад, – продолжил он, щурясь сквозь очки без оправы. – Соревнование начинается рано.

Для меня этот парадокс воспитания был очевиден. Конкуренция в колледжах – одно дело, студенту предоставлялось семнадцать лет, чтобы проявить себя в лидерстве, умениях и оценках. Выталкивать в гонку малыша после пяти-шести лет жизни – совсем другое.

Как вообще можно маленькому ребенку выделиться?

С точки зрения Яо, ответ прост: быть на голову выше всех остальных хоть в чем-то – в чем угодно. Яо мог увеличить шансы дочери на успех, сделав из нее ученицу, самую памятливую на таблицу умножения или лучшую в каллиграфии или фортепиано, какую можно сотворить за деньги, – и все это еще до того, как ребенок научится самостоятельно резать яблоко. Так или иначе, Яо тратил почти тысячу долларов в месяц на восемь занятий в неделю – почти весь свой свободный доход он отдавал на образование ребенка. Китайские родители обычно тратят на своих детсадовцев больше, чем на старшеклассников, – примерно на треть, – чтобы с самого начала поставить детей на верный путь.

Я глянула на Яо, с которым познакомилась, когда брала интервью у родителей для журнальной публикации о шанхайском образовании. У Яо имелась привычка сжимать указательный и большой пальцы – он словно пытался прикинуть, сколько купюр может быть в пачке наличных, – и даже просто стоять рядом с ним было нервно. Если мой малыш останется в шанхайской системе, нам неизбежно предстоит карабкаться по этой системной лестнице «учись-экзаменуйся-прорывайся», и конкурентами Рэйни в борьбе окажутся другие дети – дочка Яо в том числе. А эти дети учили после садика математику и английский с трех лет или даже раньше. Одна родительница упомянула в разговоре, что в Китае ежегодно рождается восемнадцать миллионов малышей; судя по ее тревожности, она воображала, как орда младенцев, равная населению Нью-Йорка и Лондона, взятых вместе, вскоре восстанет из люлек, готовая соперничать с ее сыном за школьные и рабочие места.

Мой собственный отец имел на мое время свои планы: в старших классах мое расписание было похоже по плотности на программу кабельного телевидения с тысячей каналов. Занятия по углубленной подготовке, академический декатлон, подготовительный курс к академическому оценочному тесту, китайская школа выходного дня, а также несколько других прописанных мне родителем занятий, которые я вытеснила из памяти (очень похоже, они оказывались как-то связаны с простым карандашом № 2)[4]. Но и это еще не все: оценки обязаны быть отличными, никаких свиданий до колледжа, а танцы и спорт – строго факультативно. В последние мои два года жизни в отчем доме мы с отцом воевали насмерть за право определять мое будущее.

Я ли хозяйка собственной жизни – или отцу ею распоряжаться? Классический вариант «китайские представления против американской культуры и волевой личности». И все же в день моего поступления в Стэнфордский университет отец поставил себе победную галочку.

Мне, теперь уже родительнице, приятно думать, что и во мне есть отцовы надежды, но что хватка у меня шелковая, нежная – и с толикой сострадания. Я хотела, чтобы Рэйни выражал себя, подбирал себе увлечения и прокладывал свой путь так, как мне в детстве не досталось совсем. Иными словами, у меня есть планы на моего малыша, но в ту пору быть ребенку мамой-тигрицей я не решалась. Рэйни во всяком случае не учил пиньин, как сын Мин, и на занятия «Гений», как дочка Яо, не ходил. Мы с Робом записали Рэйни на еженедельные тренировки в футбольную лигу, но по выходным ребенок лодырничал.

Мин это со всей очевидностью казалось опасным, и она сочла необходимым втолковать мне риски бездействия.

– Это хорошо, что дети сейчас свободны, но в Китае рано или поздно всем учащимся приходится продираться по очень узкой тропе.

* * *

Такие вот тревоги обошли стороной лишь очень немногих китайских родителей, независимо от места жительства или общественного уровня, и требования к поведению детей были у них соответствующие – строгие. Помню этот урок, полученный в первых моих собеседованиях с потенциальными аи, – Рэйни нужна была нянечка, пока я на работе. Слово «аи» буквально означает «тетушка». В нашем доме «аи» со временем стало означать домработницу, кухарку, няньку, бонну и друга.

В первый мой месяц в Шанхае я позвонила агентше, назвавшейся на английском Кэрол. В городе, где обитает двадцать шесть миллионов человек, мне нужен был посредник. Кэрол сообщила мне, что у нее имеется база данных мужчин и женщин, которую можно отсортировать по росту, весу, городу рождения, навыкам, опыту и требованиям по зарплате.

– Мои аи готовы ходить за продуктами, варить обед, прибираться в доме и присматривать за ребенком, – сказала Кэрол. За четыре американских доллара в час и за еду?

– Кажется, мне подойдет, – ответила я Кэрол.

В основном аи – это мужчины и женщины, просочившиеся из провинций в большие города, привлеченные заработками вдвое, а то и втрое выше, чем дома. Почти всегда решение чу цюй – отправиться работать – возникает от нужды покрывать бытовые и образовательные расходы на ребенка. (Во имя образования принимаются бесчисленные частные решения, в большом и в малом.) Миграция из села в город в Китае – крупнейшее массовое переселение на планете, около трехсот пятидесяти миллионов человек за последние несколько десятилетий, и я собиралась подпитать это паломничество, создав рабочее место в своем шанхайском доме.

– Мои аи – шоу цзяо хэнь гань цзин, – продолжила Кэрол, что дословно означает «руки, ноги, очень чистые». Человек с нечистыми руками и ногами – воришка. – Дайте моим аи пятьсот юаней на покупку еды в дом, и они купят на пятьсот юаней, – пообещала Кэрол. – Они не купят на четыреста пятьдесят, а сдачу в пятьдесят юаней прикарманят. Вы откуда сами?

– Из Америки – я американка.

– Американка! – воскликнула она. – На американские семьи работать хорошо! Аи любят работать на американские семьи. И на канадские. И на британские.

– Почему же аи любят работать на американцев? – спросила я.

Кэрол этим вопросом пренебрегла.

– Аи не любят немцев. Немцы отказываются торговаться по зарплате. Аи и на испанцев не любят работать. У испанцев беспорядок. Они несдержанные. Вечно опаздывают. У сингапурцев на каждого члена семьи по стиральной машинке – слишком много для одной аи.

Я хихикнула. Частенько же китайцы обобщают образ нации или культуры, с какой столкнулись лишь походя.

– Гонконгские семьи не любят, когда аи сидят у них на диване, – не унималась Кэрол. – Французы надменные, а к тому же хотят, чтобы аи у них были молодые и хорошенькие – большинство аи им не подходит. Индийцы – вегетарианцы, и поэтому аи, которые на индийцев работают, вечно голодные.

– В смысле? – уточнила я.

– Голодают. Аи звонят мне и говорят, что есть нечего – помидор, да морковка, да картошка. И немножко карри, – объяснила Кэрол. Видимо, в такой плотоядной стране, как Китай, где ежегодно потребляется пятьдесят четыре миллиона тонн свинины, рабочее место, где нельзя мясо, – невезуха.

Я повторила вопрос:

– Почему аи любят работать на американцев?

– Потому что американец даст аи лекарство, если аи заболела. Не отправит аи по магазинам в дождь. Пригласит аи к столу вместе с семьей, а не выгонит на кухню. Ходит за аи и все время спрашивает: «Ты довольна? Ты довольна?» – Очевидно, в глазах Кэрол американская мать – начальница-невропатка, озабоченная правами человека и условиями труда. – Если у меня возникает американская семья, которой нужна аи, – сказала Кэрол, – я захожу в общежитие, и все аи поднимают руку. «Я хочу, я хочу!»

Кэрол сказала, что придет через несколько часов, и вскоре объявилась у меня на пороге с еще одной агент-шей и тремя улыбчивыми кандидатками-аи. На Кэрол был черный плащ из лакированной кожи и блестящие черные туфли – наряд, сообщавший мне, что, если я найму аи у Кэрол, мне хватит времени наряжаться, как она.

Китаянки прошли в гостиную и расселись вокруг обеденного стола. Я устроилась в кресле. Пять пар глаз цвета черного чая воззрились на меня.

– Можете начинать собеседования, – сказала Кэрол.

Я оглядела роту чужаков, занявших места, где мы обычно завтракаем.

– Сейчас? Здесь? – спросила я.

– Давайте-давайте. Спросите, как их зовут и какой у них опыт, – подсказала Кэрол.

Я начала с женщины слева.

Тан-аи гордилась тем, что за восемь лет своей жизни в Шанхае отработала всего у трех семей – такая вот она преданная, – а еще она была миловидна и с приятными манерами. Поглядела сверху вниз на Рэйни, увлеченно катавшего паровозики, и улыбнулась.

Ву-аи происходила из провинции Аньхуэй, на границе с Шанхаем. Она уверенно объявила, что вода из-под крана – не для питья и что у себя на родине она была поваром. Я вообразила, какие блюда она могла бы приготовить.

Ху-аи было сорок четыре, она из провинции Фуцзянь, у океана. Мне говорили, что в Фуцзяне самый чистый воздух на весь Китай, но Ху-аи выглядела так, будто жила в дымоходе. Скорее всего она только что завершила пыльный многодневный путь из глубинки.

Все кандидатки рвались работать. Каждая описала свой опыт, но я растерялась.

– Которая вам нравится? – спросила Кэрол, словно мы обсуждали покупку хомячка в зоомагазине. Аи ждали – и потенциальная победительница, и проигравшие, вместе, у меня в доме. Подумалось, что создавшееся положение безупречно отражает ситуацию с китайской рабочей силой: население огромно. Люди – бросовая штука. Не подходит кто-то – замена всегда найдется. Этот факт китайской жизни и прежде незачем было приукрашивать, и я встревожилась: мой выбор в конечном счете поможет поддержать чьего-то ребенка.

– Как мне выбрать? – спросила я наконец.

– Я бы пригласила каждую аи к себе домой на один день, – сказала Кэрол. – Понаблюдайте, как они моют стены. Кладут ли реактивы в воду или просто проходят поверхность влажной тряпкой? Как утюжат? Опрятно ли режут овощи? И обязательно обратите внимание, как они делают ребенку массаж.

– Ребенку массаж?

– Да, – сказала Кэрол. – Французы считают, что это очень важно.

– Ну, уж если кому и массировать ребенка, – заявила я, – так только мне.

Кэрол кивнула.

– Давайте вы попробуете каждую, по одному дню.

С которой начнете? Выберите одну. – Она описала круг подбородком.

Это уже перебор.

– Можно они подождут снаружи? – спросила я.

Кэрол выпроводила женщин за порог и вернулась к столу, готовая к деловым переговорам.

– Первая вам достанется за две тысячи жэньминьби[5] в месяц, – сказала она. Это примерно триста долларов, и для 2010 года это была хорошая зарплата. – Второй нужно будет платить две с половиной тысячи, а третья хочет две тысячи триста. Мой сбор – сорок процентов от суммы зарплаты за месяц.

Назавтра Тан-аи явилась к восьми утра, готовая к работе. Она устроилась рядом с Рэйни, сидевшим за обеденным столом и поглощавшим овсяную кашу.

– Здравствуй, малыш, – сказала Тан-аи. Малыш не отозвался.

– Его зовут Рэйни, – представила я его.

– Рэйни, что ты ешь? – спросила Тан, глядя на него пристально. Рэйни по-прежнему не отвечал, и это уже явно было чересчур. Тан вознамерилась заставить его отозваться, и потому она резко выдернула у него ложку и попыталась засунуть ее ему в рот. Рэйни слез со стула и ринулся ко мне.

Тан последовала за ним – с ложкой в вытянутой руке.

– Малыш, вернись сейчас же и доешь кашу, – сказала она.

– Можете звать его Рэйни, – сказала я, а ребенок повис у меня на руке.

– Рэйни, иди сюда, – произнесла Тан-аи. Но Рэйни не подчинился. – Бу тинхуа, – сказала она, откладывая ложку. Не слушается. Тинхуа – слушай и подчиняйся, этот приказ выдала учительница Чэнь в первый же учебный день Рэйни. В тот день Рэйни проверку на тинхуа не прошел – в этот тоже.

Тан-аи направилась к входной двери и принялась обуваться. Я проследовала за ней в полном изумлении.

– Простите, вы уходите? – спросила я.

– Я слыхала, что заморские дети бу тинхуа. – И с этими словами закрыла за собой дверь. Аи, может, и предпочитают американских нанимателей, но американский паспорт – не козырь против непослушного ребенка.

Ву-аи пришла на свои испытания на следующий день. Она объявила, что ее муж – рабочий-строитель в другом городе, а ее заработок должен был покрывать расходы на обучение их сына.

Все шло вроде бы неплохо – до тихого часа: Рэйни вскакивал на постели, словно чертик из табакерки, ныл и плакал. Ву подошла к его кроватке, вытолкнула Рэйни из равновесия, чтобы он упал, и уложила его.

– Тинхуа! Слушайся! Ложись! Не крути головой.

Она прижала ему голову к матрасу, и я, не веря глазам своим, смотрела, как он замахал руками. В два прыжка я очутилась у кроватки.

– Отпустите его, – сказала я, убирая руку Ву с головы ребенка. Рэйни вскинулся и продолжил реветь.

– Он не слушается, – произнесла Ву, глянув на меня. Я увидела в ее глазах упрек. Это я виновата!

– Кажется, мы друг другу не подходим, – сказала я, сжимая кулаки. – Лучше уходите.

Молва явно разнеслась: Рэйни – это ужас. Я позвонила Кэрол и сообщила, что двое претенденток не годятся, остается лишь Ху-аи. Но Ву и Ху, похоже, сговорились, и Кэрол вскоре сообщила новость: Ху-аи сочла Рэйни «слишком маленьким», а наш дом «слишком трудно прибирать». (Мало ли что Ху-аи заявилась на собеседование замарашкой, будто вылезла из печной трубы.) Наша последняя возможность оказалась утраченной.

Подтекст был ясен, а доводы тщательно подобраны так, чтобы я не потеряла лицо. «Ты – ужасная родительница. Твой ребенок – кошмар. Как бы ни нужна была мне работа, чтобы поднимать собственного ребенка, я не буду заботиться о заморском ребенке, который не слушается».

* * *

У нашего заморского ребенка двое родителей, намеренных обустроить свою новую жизнь со смыслом и с приключениями.

Очень помогло то, что сам наш брак в некотором смысле закален уважением к личным различиям: один из нас был всегда вынужден приспосабливаться к новым обстоятельствам. Впервые явившись в Миннесоту знакомиться с родителями Роба, я вышла из самолета, прилетевшего из Нью-Йорка, в аэропортовый челнок и тут же заметила, что я тут самая низкорослая – и единственная, у кого волосы темнее белого шоколада. Бо́льшую часть жизни я провела в «плавильных котлах» культур – в громадных городах: Хьюстоне, Сан-Франциско, Нью-Йорке – и никогда прежде не видела столько высоких белокурых великанов одновременно.

Штука в том, что мы с Робом происходим из культур настолько же разных, насколько не похожи друг на друга лютефиск и личи.

Роб вырос в миннесотском городке с одним светофором на всю округу. Его предки – шведы, норвежцы и немцы – осели на Среднем Западе много поколений назад, и, если выстроить всех горожан вдоль Главной улицы и добавить к ним всех призраков их предков заодно, лягушек и рыб в соседнем озере все равно окажется больше. Почти все на короткой ноге с аптекарем и зубным врачом, а главные развлечения в городе – спорт и выходы в церковь. Сосед мог вспомнить все до единого результаты всех хоккейных матчей, в которых поучаствовал в старших классах ваш дядя, а если кто-то у вас в семье умирал, на пороге возникали люди с судками еды. Родители Роба блюли строгие часы возвращения домой и никаких прогулов школы, но в остальном Роб с братьями часы напролет играли в мяч, шастали по окрестным лесам, плавали или катались на лодке по озеру за домами.

Идиллическое детство – но и замкнутое, и Роб никогда не скучал по нему, едва нашел способ уехать. На третьем десятке он метался между континентами, жил в Испании, потом в Австралии, а затем и в Китае – в 1990-х, добровольцем Корпуса Мира. Более того, Роб – один из первых иностранцев, поживших в городе Цзыгун в китайской глубинке после того, как Мао Цзэдун встал у руля страны в 1949-м. На второй день в городе Роб отодвинул штору у себя в квартире на первом этаже и увидел десяток китайских детишек, вцепившихся в решетку у него на окне, – они рвались поглядеть на американца. Роб изумлялся не меньше – месту, которое станет ему домом на целых два года. Китайское общество менялось стремительно, однако письма по-прежнему добирались до Штатов пару месяцев, а электронная почта как способ общения с друзьями и любимыми пока еще не была в ходу. Обособленность от внешнего мира подарила Робу возможность сосредоточиться, выучить мандарин, взахлеб прочитать кучу книг по истории Китая и подружиться с соседями.

Моя связь с Китаем досталась мне с рождением. Я прямой потомок основателя династии Мин, но армии Мао Цзэдуна, прошедшие маршем по стране в 1940-х, нимало не интересовало династическое прошлое. В то время семьи моих мамы и папы сбежали из Китая под угрозой почти неминуемого преследования и нашли безопасность и стабильность, какие их родина предоставить им не могла. «Тяжко было», – единственное, что говорила о тех их скитаниях моя бабушка по материнской линии – со сдержанностью, свойственной многим китайцам. Пути в Китай им были отрезаны потом не одно десятилетие, и дальних родственников моя семья не видела годы и годы.

Тети, дяди и племянники, оставшиеся в Китае, пережили войну и сокрушительные кампании Мао, в том числе и Культурную революцию 1960-х, и только-только начали процветать: Китай стал открытой страной всего лишь пару десятков лет назад. Родственники зажили лучше вместе с Китаем, кто-то даже выбился в большое предпринимательство и политику. Самое примечательное, что в 1990-х мой двоюродный дед Чжу Жунцзи развивал Шанхай на посту мэра и затем стал одним из знаменитейших премьер-министров современного Китая.

Через Тихий океан мои мать с отцом перебрались еще юнцами, эмигрировали в Америку, и там набор ученых степеней был, видимо, брачным ритуалом: они познакомились в Мичигане, добыли себе докторские степени Лиги плюща, поженились и осели в пригороде Хьюстона. Там они вырастили меня и мою младшую сестру – едва ли не сломя голову: в них все еще жило беспокойство – они познали благополучие в дальних краях, но уезжали-то в чем были, имея при себе лишь образование и пару втихаря вывезенных золотых слитков.

В Америке мое фамильное древо заново пустило корни. Хотелось бы мне сказать, что детство мое было веселым, что родители обживались, поддерживая в себе авантюрный дух. На самом же деле я росла под незримой дланью семейных ожиданий, что тисками впивалась мне в плечо. Я, разумеется, не познала ни войны, ни революции и ходила в обычную американскую среднюю школу, какие в Техасе славились футболом и спортивными танцевальными группами, но возвращалась-то домой к авторитарным родителям с китайскими замашками.

Мать с отцом власть свою применяли безжалостно, наши с сестрой жизненные пути планировали так, чтобы мы выдержали испытание безупречностью и высокими учеными степенями. В отличие от детства Роба, церковь и спорт для моей семьи ориентирами не были; мы молились у алтаря образования, и, попытайся я податься в американский Корпус Мира, отец, без сомнения, спросил бы меня, зачем я рвусь жить в развивающейся стране, когда мои предки пытались оттуда удрать. («Зачем ехать в места, где нельзя пить воду из-под крана?»)

Мы с Робом познакомились в Нью-Йорке на третьем десятке – студентами-журналистами. К тому времени мы уже объездили шесть континентов, если считать на двоих, сменили разные работы и помотались по миру с рюкзаками, но жажда нового никуда не делась и после женитьбы. За пять лет мы сменили пять мест обитания. Роб занимался общественной радиожурналистикой, а я стала газетным репортером, а позднее – и писателем.

Переезд в Китай оказался для нас обоих возвращением домой – по-разному. Поездка Роба с Корпусом Мира вдохновила его решение стать журналистом. Мои китайские корни – мой фундамент как потомка, который побывал в долгой экспедиции и теперь навещает родину. У нас с Робом в крови бродило как раз нужное количество фермента перемен, чтобы забрать ребенка и переехать в другую страну.

Пока мы вживались в роль родителей, дух приключений и приспособляемость оказались очень кстати, и они стали для нас необходимыми по мере того, как мы понимали, чего от нас в Китае ждут как от родителей не только китайские учителя, но и общество в целом.

* * *

Вскоре, когда Рэйни уже пошел в садик, я начала улавливать, что образование ребенка – это полная занятость по крайней мере для одного родителя. Через три месяца Рэйни в детсаду я познакомилась с одной пекинкой, которая во время китайского экономического бума резко бросила торговлю промышленным оборудованием. Продажа станков принесла ей богатство, но из-за работы она безвылазно сидела на всяких переговорах – по многу часов.

– Однажды мне пришлось выбрать: либо совещания с боссом, либо занятия с дочкой в школе, – сказала она. – Они совпадали по времени один в один. – Она в суматохе как-то раз проворонила и то и другое. – Школа, оказывается, куда жестче работы. Вот я и ушла. В «Сун Цин Лин» таких родителей любили.

– Мы не детей берем – мы берем родителей, – как-то раз заявила на родительском собрании директриса Чжан битком набитому залу кивавших чернявых голов. – Вчера я познакомилась с родительницей, которая купила две флейты. Одну – себе, чтобы репетировать вместе с дочерью. Такие родители мне нравятся.

Директрисе Чжан нравились родители читающие и отвечающие. В китайском образовании ведется обширная переписка: уведомления, напоминания, СМС, электронные депеши, письма и разрешения от родителей. Рядом с комнатой занятий Рэйни висел ряд досок с объявлениями, они ежедневно подогревали толки среди родителей и прародителей, толпившихся возле них в три слоя. Эти чудища каждое площадью пять квадратных футов я привыкла именовать «Махиной». Ключевыми на ней были еженедельное расписание, обеденное меню и творения воспитанников – например, пара десятков нарисованных павлинов, каждое перышко в хвосте – под строго определенным углом. Как раз с наставлениями Махины я и начала конфликтовать – с уведомлениями о всевозможных задачках для родителя и ребенка: работа на дом, книги для чтения, задания. Если указы родителям не возникали на Махине, их отправляли прямиком с ребенком, в папке на трех кольцах, куда учителя пристегивали разные бумажки и записки. Имелся и классный блог.

Самой докучливой оказалась родительская группа в WeChat, из-за которой я была безотлучно привязана к телефону сутками напролет. WeChat – мессенджер, в Китае более популярный, чем электронная почта. С помощью этого мобильного приложения учителя могли доносить до нас все свои приказы. А приказы эти так и сыпались. Например:

На этой неделе мы берем тему «Я люблю свою семью». Начнем с рисования матери. Мамы, будьте любезны принести свой фотоснимок в сад. Подтвердите получение.

Не отставать от таких вот ежедневных заданий – неотъемлемая часть здешнего родительского воспитания. Иногда указания поступали ошарашивающие: «Принесите в школу пластмассовую рыбу»; или тревожащие: «Завтра медосмотр, скажите ребенку, что в него будут тыкать пальцем и он обязан бесстрашно это выдержать»; или противоположные моим представлениям о выносливости человеческого тела: «Сегодня холодная погода, и детям нельзя заниматься уличными видами спорта».

Бывало, что учителя привлекали родителей как бесплатную рабочую силу: «Вырвите все страницы из прописей и приделайте к соответствующим страницам учебника». В тот день Рэйни притащил на себе домой семь рабочих тетрадей, и мы устроили на обеденном столе маленькую фабрику – вырывали листки из тетрадей, листали страницы и пришивали степлером много часов подряд.

– Разве не школа должна этим заниматься? Не нянечки? – спросил Роб, берясь за степлер. Я покачала головой.

Родители для китайской системы образования – равноправные партнеры, и горе тем мамашам, кто прозевал записку или не принес пластмассовую рыбу.

Шли недели, обстрел посланиями в WeChat продолжался, тревожность моя росла. Ответ родителя на сообщения учителя в WeChat должен был быть стремительным, лучше всего – сию же секунду; не отставать от этого ежедневного потока сведений – моя работа. Вскоре я осознала, что именно раздражает меня больше всего: остальные родители-китайцы. Все это очень походило на гонки, будто я играла в «горячие стулья», кон за коном, и из-под родителя, который отвечал последним, могли вышибить стул. Учительница пишет:

Есть ли у кого-нибудь из родителей костюм «черепаха и заяц» для игры по ролям?

Через несколько секунд возникает какофония – в основном матери, – и мой телефон дребезжит от каждого следующего сообщения:

Да! У меня! Учитель, вы так стараетесь!

У меня есть костюм черепахи и зайца!

Отправляюсь купить немедленно! Учитель, вы изумительны!

Получила сообщение! Сделаем, как вы скажете!

У одной родительницы рвения было через край, и у нее оказались не только костюмы черепахи и зайца, но и «лягушки, золотой рыбки и головастика!». Остальные тут же бросились искать костюмы животных (или по крайней мере заявляли о своем усердии в WeChat).

Я не понимала смысла игры по ролям, не рвалась я и рядить своего трехлетку в костюм пресмыкающегося.

Но в тот конкретный день лишаться стула мне не хотелось, и я транслировала свой пыл:

Учитель, сделаю тут же!

Сообщения от наставников приходили в любое время дня и даже ночью и по выходным, а в некоторые сутки я насчитывала в нашей группе три с лишним сотни сообщений.


Большинству китайских семей было проще не отставать, чем мне: простая арифметика. Политика планирования семьи в Китае в последние пару десятилетий – «политика одного ребенка», как ее именуют попросту, – означала, что у многих одногруппников Рэйни нет ни братьев, ни сестер. У этих детей были мама, папа, две бабушки и двое дедушек, итого шестеро взрослых на одного ребенка. Такова перевернутая пирамида жизни в большинстве китайских городов – нередко под одной крышей обитают три поколения: ребенок, родители и парочка прародителей.

У такого уклада время от времени проявляются и теневые стороны: ребенок растет настолько избалованным, что в народе их именуют «императорчиками». А бывает, что множество заботливых рук оказывает на воспитанника в основании этой пирамиды сокрушительное давление надежд. Я частенько вспоминаю китайскую поговорку «бу кань чжун фу» – представляю себе ослика или рабочую лошадь, тяжко груженных товаром, которые «больше не тянут бремя».

Но хороша пропорция «шесть к одному» между взрослыми и детьми тем, что китайские городские дети обычно окружены многочисленными людьми, готовыми разделить тяготы образования. Моему двоюродному дедушке Куанго, общительному человеку со статью, приобретенной за десятилетия во главе банкетного стола, дедом работать давалось так, будто это азартный спорт.

– Важнейший мой труд только начинается, – объявил он мне, получив под опеку внучку. Дядя Куанго наличные в уплату кружков и факультативов возит тележками, повелевает домашними заданиями, добывает подарки учителям и ездит на экскурсии. Его внучка переезжает к нему в квартиру в будни – у нее там своя кровать, и эта миграция на срок с понедельника по пятницу дается ей легко: достаточно зайти в лифт и нажать на кнопку. Отец девочки, мой троюродный брат, купил квартиру в том же доме, где живет Куанго, исключительно с этой целью.

У Рэйни же, напротив, было всего двое надежных взрослых – мы с Робом. Дедушки и бабушки остались за океаном, и поэтому привлекать родственников к опеке мы не могли, а я прогибалась под грузом циркуляров, написанных на моем втором языке. Я нашла благодарную работу писателя, а позднее и телекорреспондента и не собиралась бросать все это в угоду учительнице Чэнь.

Думала, что научилась держать равновесие канатоходца и справилась с угрызениями совести, – пока не надвинулся День прародителей и не доказал, что я заблуждаюсь. Ничто так не возмущало хрупкого равновесия нашего хозяйства, в котором вечно не хватало рук, как этот конкретный праздник.

«Это добродетель нашего китайского народа – почтение к старикам. Наши прародители вложили столько любви, что теперь, когда они состарились, мы обязаны делать для них все возможное», – сообщила нам записка от учительницы. В записке нам было велено отправить в садик в грядущий четверг дедушку или бабушку – на празднование «сыновнего послушания».

Неувязочка.

– Дедушки и бабушки Рэйни живут в Соединенных Штатах, – сказала я учительнице Чэнь, когда забирала Рэйни.

– Ну, тогда Рэйни не сможет участвовать, – ответила Чэнь. – Пусть сидит дома.

– Бухаоисы – приношу извинения, – я уверена, Рэйни хотел бы участвовать, – возразила я.

– Тогда вы с ним приходите, – отрезала Чэнь.

– Я работаю и не смогу вырваться, – сказала я.

– В таком случае пусть сидит дома.

Вот так мне пришлось умолять, чтобы меня отпустили с работы и я могла бы изображать бабушку собственного сына. Я вошла в комнату младшей группы № 4, опоздав на две минуты, и обнаружила там пару десятков дедов и бабушек, рассаженных на крошечных стульчиках; все пели песню 1952 года о труде.

Труд – это самое славное дело.

Солнце сияет, поет петушок…

Я глянула на Рэйни. Вид у него был до странного отчужденный, и он избегал моего взгляда.

Проснулись цветы, чистят перышки птахи…

Вьет сорока гнездо, пчелы мед собирают.

Я вновь посмотрела на Рэйни, но он, похоже, вознамерился меня не замечать. Может, все потому, что его «бабушка», назначенная на один день, вообще-то родила его? Вряд ли трехлетка ощущает на себе давление среды, но в тот миг я осознала: Рэйни кое в чем отличается от одногруппников настолько, что не скроешь. Все еще хуже оттого, что китайская культура сосредоточена на коллективном, а не личном, и я наблюдала, как психология Рэйни уже смещается в том направлении. Ему было неловко, потому что он выделялся.

Дети хлопали себя по коленкам под «Большого петуха, большую курицу», а затем под другую развеселую песенку, посвященную любимым темам Партии – работе и труду, – и наконец учительница Чэнь добралась до сути праздника – до урока сыновнего послушания.

– Дети! – воскликнула учительница Чэнь, дважды хлопнув в ладоши. – Давайте скажем нашим бабушкам и дедушкам: «Вы так упорно трудитесь!» Бабушки и дедушки – старшие, давайте выкажем наше почтение и сделаем нашим старейшинам массаж!

Массаж старейшинам?

Заскрипели стульчики, дети встали и забежали за спины своим дедам и бабкам. Сидя на своем микро-стульчике, я оказалась одной высоты с Рэйни, когда он подошел.

– Привет, Рэйни! – сказала я, приглаживая ему волосы.

– Тай синькулэ – ты так упорно трудишься! – скомандовала учительница Чэнь. – Говорим, дети!

Дети подхватили.

– Тай синькулэ – ты так упорно трудишься! – пропищала детвора, глядя на своих стариков. Рэйни удалось промямлить что-то в мою сторону.

– А теперь массируем старших! – объявила Чэнь.

Рэйни обошел мой стул и положил ручонки мне на спину. Остальные дети сделали то же самое, и я осознала, что воспитанники репетировали эту церемонию на занятиях. Рэйни мял меня вяло – так прикасаются к стенке, на которой еще не досохла краска, но вскоре все и закончилось. Двадцать семь детей помассировали спины двадцати семи китайским старейшинам, а двадцать восьмой – мой сынуля – погладил по спине свою мать-американку.

В тот вечер Рэйни простонал:

– У меня нет бабушек и дедушек.

Само собой, они у него были – четыре штуки, но жили на другой стороне планеты. Переезжать к нам не хотелось ни одному.

Близился китайский Новый год, важнейший праздник китайского календаря, и я пронюхала, что остальные родители уже готовят изысканные дары. Я сообразила, что пора несколько подпитать гуаньси – отношения с учителями Рэйни. Бабушек и дедушек Рэйни под рукой не было, разделить нагрузку его образования мне было не с кем, но мать, очень заинтересованная влезть в громадную шкуру китайского родителя, у него имелась.

С задачей покупки подарков я справиться могла.

Я оказалась в магазине «Кауч»[6] в Хьюстоне, когда отправилась посреди года повидать родителей, Рэйни прихватила с собой. День в торговом центре был вялый, и, когда продавщица в «Кауче» выяснила, что именно я хочу купить, она принялась увлеченно таскаться за мной.

– О! – сказала она, встрепенувшись. – Вы подарки ищете? Для китаянок?

– Да. Мне надо два…

– Да! Для китаянок! – воскликнула она. – Китаянки ходят сюда толпами и скупают сумочки на тысячи долларов. Очень хорошие клиенты!

Налоги на ввоз взвинчивают цены на зарубежные торговые марки в Китае вдвое, а то и втрое, и потому китайский потребитель при деньгах начал летать за покупками в Европу, Штаты, Гонконг и Корею. Хьюстонская продавщица приметила сумочку с ремешком и ярко-синими «К», огладила буквы пальцем – и выдала диагноз покупательским привычкам зажиточных китаянок:

– Китаянки любят все, что начинается на «К». Любят металлические эмблемы с дилижансом и лошадками, потому что это классика. Обожают лакированную кожу, яркие, броские, пластиковые цвета. Любят молнии, чтобы ничего не было открыто и уязвимо. И еще ремешки, чтобы носить вот так, – завершила она, вешая сумку на плечо. Пока она говорила, слова из нее сыпались все быстрее, и все, о чем вещала, она показывала: логотип, кожа, молния, ремешок.

Я высадила полтысячи долларов на сумочки, у каждой – все четыре обязательных атрибута, и понадеялась, что привлеку к своему сыну немножко внимания. Рэйни недоумевал. По дороге из торгового центра он выпалил:

– Это для кого сумочки?

– Для твоих учительниц Чэнь и Цай.

В голосе у Рэйни послышалась растерянность.

– У них уже есть сумочки, – сказал он.

– Это подарок, – отозвалась я.

– То есть у каждой будет по две сумочки?

– Да, – ответила я, пристально вглядываясь в дорогу поверх руля. Рэйни уже просек абсурдность положения.

В современном Китае дарение подарков – важная часть ритуала в любых ценных отношениях. Из того, каков подарок – насколько он дорог, как его преподнесли, иногда с курбетами едва ли не комическими, – вытекало множество разнообразных следствий. Большинство моих знакомых китайцев считает этот ритуал утомительным, а само действо таким замысловатым, что исследователи посвятили немало диссертаций формальностям и скрытым смыслам дарения. Китайская культура – иерархическая, и при вручении подарка человеку «с высоким уровнем власти» надо непременно явить «почтительное речевое и невербальное поведение», писал ученый Хайжун Фэн.

Иными словами, это никогда не просто вручение коробки, завернутой в бумажку. Учительницы Чэнь и Цай – люди «с высоким уровнем власти» в наших отношениях, мой сын отдан им под опеку на восемь часов ежедневно. В академических понятиях мне следовало выказать почтение к учителям, а также пробудить в них встречное чувство.

Короче, вручение обязано было пройти гладко.

Как мне этого достичь? Я воображала, как воодушевленные учительницы принимают мои дары с восторгом и широченными улыбками, но как этого добиться, я не очень понимала. Одна китайская подруга сказала, что надо все делать тактично, и я подумывала пролезть в классную комнату, когда буду забирать Рэйни, и оставить коробки у них в шкафу, но тогда что писать в сопроводительной записке? Другая подруга предложила подсунуть каждой учительнице в отдельности записку с адресом. «Они поймут, что надо приехать по адресу, и там им вручат коробку». Такие в Китае обычаи, сказала она. Но было в этом что-то слишком мафиозное, слишком от Триады[7], на мой вкус.

Наконец я решила изобразить курьера. Разложила все сумочки по коробкам с логотипом «Кауча» и сложила их в пластиковый пакет. Прибыв к двери классной комнаты, я обратилась к учительнице Цай в прямой видимости от шанхайца, собиравшего вещи своей внучки. Но когда я приблизилась к учительнице Цай, пакет прорвался, и украшенные логотипом коробочки вывалились всем на обозрение.

– У нас для вас подарки из Америки, – сказала я неуверенно, склонив голову и приближаясь к Цай с коробкой, подобранной с пола. Мне подумалось, что склоненная голова – «почтительное невербальное поведение», подчеркивающее положение Цай.

Отклик учительницы оказался пылким и непосредственным.

– Бу юн, бу юн – не стоит, не стоит! – воскликнула она, вскинув руки и сдавая от меня назад. Она глянула на дедушку-шанхайца, стремительно убиравшегося прочь со сцены событий. Затем учительница Цай удалилась на безопасное расстояние, развернулась и дала деру быстрым шагом, оставив меня на пороге в класс. – Бу юн, бу юн, – повторяла она через плечо.

Я получила и словесное, и невербальное отвержение подарка и стояла теперь, как идиотка. Перебрав в уме все, что знала о китайских традициях дарения, я вспомнила такую разновидность отклика: асимметричная расстановка сил в отношениях требовала неоднократной процедуры предложения и отвержения.

Иначе говоря, получателю первые несколько раз полагается отклонить подарок, а дарителю – настаивать. Я наблюдала, как этот обычай отрабатывается на встречах моих родителей с одним их другом-китайцем. Даже если обстоятельства впрямую намекали, что платить предстоит моему отцу, его гость в первый, второй и третий раз отказывался, и все три раза мой папа настаивал. Все это обычно сопровождалось устной – если не физической – перепалкой над принесенным ресторанным чеком.

– Не стоит! – говорил гость, вскидывая руку.

– Ты в прошлый раз платил! – возражал отец.

– Ну правда, мне в радость посидеть с вами, твое присутствие – вот мне подарок, – продолжал настаивать гость.

– Ты обязан дать мне заплатить, – не сдавался отец.

Официант-китаец стоял рядом и ждал, когда этот цирк завершится. Однажды я наблюдала, как гость трижды обежал ресторанный столик в погоне за моим отцом – чтобы отнять у него чек.

Терпения к подобным мелодрамам у меня не было никакого, а от реакции учительницы Цай я остолбенела. Не желала я участвовать ни в каких «процедурах предложения и отвержения» и крутила педали по дороге домой, чувствуя, что сердце у меня в пятках; чертовы сумочки «Кауч» болтались в корзине моего велосипеда. В жизни китайской семьи – хоть мигрантки-аи, работающей в большом городе и отправляющей деньги домой, хоть городского папаши, высиживающего в школьных коридорах, пока не закончатся занятия по арифметике, хоть мамочки из «Сун Цин Лин», лихорадочно строчащей в WeChat, – существовали отчетливые правила приличий, и я пыталась играть свою роль правильной китайской мамаши.

Дома я запихнула коробки подальше в шкаф, за пальто и куртки.

Мне явно было еще чему учиться.

3. Подчиняйся учителю

СИДЕТЬ, иначе ваши мамочки сегодня за вами не придут!

Учительница Ван

Китайцы традиционно не выказывают особого уважения к животным, поскольку животные, так уж тут сложилось, либо предназначены в пищу, либо они тягловая сила.

Как-то раз той осенью мы с Робом и Рэйни отправились в субботу после обеда в Шанхайский зоопарк, где я наблюдала толпы зевак, грубо и бесцеремонно обходившихся с животными, пока смотрители не видят. Мы посетили хорька, поселенного в стеклянный ящик, похоже, задуманный для змеи. Роб вспомнил, как в провинциальном Сычуане посетителям время от времени позволяли кидать живых кур тиграм на обед, и тут я увидела, как какой-то мужчина швырнул стеклянную бутылку в орангутанга, а дружки этого хулигана загоготали. В павильоне с приматами мы с Робом и Рэйни разглядывали местную гориллу, запертую в бетонной каморке размером с нашу гостиную – низкий потолок, никакой зелени и стеклянная стенка, из-за которой таращились посетители.

Когда мы собрались поужинать в тот вечер, Рэйни принялся скакать по гостиной на четвереньках.

– Рэйни-Горилла, Рэйни-Горилла, – выкрикивал он. – Горилла грустный.

– Почему, Рэйни? – спросила я. – Почему Горилла грустный?

– Горилла совсем один. Мамочка, папочка далеко в джунглях, – ответил он. – Горилла в садике.

Сердце у меня екнуло.

– Горилла в садике? – переспросила я, вспоминая бесприютную одинокую каморку. – А друзья у Гориллы есть?

Рэйни не ответил.

На следующей неделе жалобы посыпались всерьез.

– Ненавижу садик. Ненави-и-и-и-ижу садик, – ныл Рэйни – тихим, беспрестанным, глухим воем, который попадал аккурат в тот регистр, где, казалось, отскакивал от барабанных перепонок и гулял эхом несколько секунд, пока наконец не затухал. И ровно в ту же секунду Рэйни принимался заново: – Ненави-и-и-и-ижу садик.

В то, что любое образование может быть стопроцентным развлечением, я не верила никогда, но не помнила, чтобы учеба вынуждала меня выть над утренней овсянкой.

– Почему, Рэйни? – спросила я. – Почему тебе не нравится в садике?

– Каждый день садик, – ответил Рэйни. – Завтра садик. Потом опять садик. Всегда садик, садик, садик.

Я вспомнила о временах, когда опускала голову на подушку и с облегчением закрывала глаза после утомительного дня. Некоторого привыкания требует что угодно, это естественно – особенно жизнь в чужой стране и садик с детишками-китайцами. Может, у Рэйни привыкание просто не состоялось?

Нужно прислушиваться к его нытью, попытаться уловить подробности, решила я. И вот однажды он их выдал.

– Я очень хорошо сидел, а учитель все равно на меня разозлилась, – сказал Рэйни. – Не знаю почему.

В другой раз он выпалил:

– Учителя все время шумят. Не хочу в садик. Они кричат. У меня из-за этого сердцу больно.

«Кричат? Шумят? – задумалась я. – Насколько громко – и в каком смысле?»

– Как они кричат? – допрашивала я.

– Не хочу об этом говорить, – всегда отвечал он. Вообще у китайцев самые громкие голоса из всех, какие мне доводилось слышать (голос моего отца мог, по-моему, преодолеть длину Большого каньона из конца в конец). Может, у трехлетки Рэйни просто уши чувствительные? С силовым кормлением яйцами я как-то свыклась, и мне казалось, что Рэйни иногда нравится в садике, особенно если он явился домой с наклеенной на лоб красной звездочкой и гордо с ней разгуливал. И все же новые подробности меня обеспокоили. Что происходит в классной комнате учительницы Чэнь? Может, есть о чем волноваться?

На жизнь Рэйни в садике я могла взглянуть лишь одним глазком – посредством желтой папки на кольцах под официальным названием «Журнал развития ребенка», которую учительница Чэнь еженедельно передавала нам домой. В папке содержались фотоснимки детей, сделанные в разных углах классной комнаты: вот они позируют, изображая поваров в игрушечной кухне, а вот выстроены рядками, рты нараспашку – это у них пение, или вот стоят группой на игровой площадке.

На одной фотографии Рэйни с однозначно сердитым лицом сидит на коленках у мальчика постарше, мальчик обнимает Рэйни за талию. Подпись под снимком ссылается на шефскую программу: «Сестры и братья из старшей группы заботятся о младшей группе. Младшая группа больше не скучает днем по отцам и матерям, дети в младшей группе становятся независимыми и храбрыми». Более несчастным я Рэйни не видела никогда.

В папке содержались и указания родителям. Один такой документ объяснял родителям, что́ им следует делать, дабы искоренить в ребенке «дурные привычки» или «невнимательность». Другой наставлял, что «детей следует учить, что нужно встречать отцов после работы с чашкой чая и тапочками». Листок с рекомендациями уведомлял женщин об их материнских обязанностях: «Главная задача матери по осени – защищать ребенка от сухой жары. Для профилактики сухости горла, губ и кожи, а также носовых кровотечений давайте ребенку бурый рис или грушевую кашу». Судя по всему, образцовый китайский отец горит на работе, мать приставлена к кухне, а дети существуют, чтобы обслуживать главу семьи – мужчину.

Сверх того, что я читала в «Журнале развития ребенка», о манере поведения учителей или об их взглядах на образование мне почти ничего не было известно. Сообщений в WeChat – сотни, но осмысленных сведений – самая малость. Я смекнула, что кое-кто из родителей в «Сун Цин Лин» не находил себе места, как и я, – особенно те немногие иностранцы, чьи дети попадались во всех пяти младших группах. Мы, родители-иностранцы из Америки, Австралии, Франции и Японии, взялись допрашивать наших детей и делиться результатами.

Одна дама доложила мне, что ее сын сказал попросту:

– Мы там сидим.

– Сидите? А книжки читаете? Песенки поете? – уточнила она.

– Нет, мы просто сидим.

– И что делаете?

– Просто сидим и ничего не делаем, – ответил малыш.

Другая мамаша рассказывала, что, по словам ее сына, они ходят на улицу и там учатся держать на голове мешки с песком и сыну это занятие, похоже, нравится.

Я принялась забрасывать Рэйни вопросами за ужином: «Что вам говорят учителя? Что говорит школьная аи? Чем вы занимаетесь в садике?»

Рэйни не ответил. Но прошло несколько дней, и мой сын начал использовать мое отчаяние как рычаг. «Расскажу тебе про садик, если ты меня сегодня не будешь спать укладывать». «Купи мне мармеладных мишек – расскажу про садик». И наконец: «Расскажу про садик – если разрешишь остаться дома».

Я взялась придумывать предлоги навестить «Сун Цин Лин» в дневное время: заявлялась перед самым обедом – оставить для Рэйни запасную рубашку (следить за тем, чтобы ребенку было тепло и уютно, – наиважнейшая задача родителя-китайца) или заплатить за садик лично, а не банковским переводом. (Согласно закону об обязательном образовании, государственные младшие и средние школы с первого по девятый класс обычно бесплатные, но садики, куда берут даже трехлеток, – вещь необязательная, и поэтому за них надо платить.) Когда б я ни прогуливалась – ну совсем как ни в чем не бывало – мимо двери младшей группы № 4, я оглядывалась по сторонам, чтобы убедиться, что никаких взрослых рядом нет, подкрадывалась и прижимала ухо к двери. Никогда ничего не слышала. Псих, ни дать, ни взять.

«Сун Цин Лин» оказался непроницаемым. Однажды мне удалось изловить директрису Чжан после занятий; я понадеялась, что меня пустят постоять в глубине классной комнаты – любой классной комнаты, хотя бы несколько часов. Чжан стояла у кромки зеленой лужайки и наблюдала, как поток семей устремляется за садовские ворота, и тут осторожно, стараясь не застить ей обзор, приблизилась я.

– Здравствуйте, Чжан Юаньчжан, я мама Рэйни. Спасибо, что взяли нас в садик, – сказала я. – Мы очень рады.

– Хао, хао, – сказала она. Хорошо, хорошо. Я сообщила ей, что оборудование игровой площадки считаю впечатляющим, а также обмолвилась парой слов о погоде. Затем глубоко вдохнула – и взяла быка за рога. – А нельзя ли как-нибудь поприсутствовать на занятиях?

– Мы не пускаем людей на занятия, – ответила она, глянув мне в лицо, а затем вновь воззрилась на семьи, покидавшие территорию детсада. Я применила прием лести.

– Ну, я надеюсь разобраться в китайском стиле преподавания, – сказала я. – Мы на Западе считаем китайскую систему очень впечатляющей!

– Мы не разрешаем наблюдать не-учителям, – сказала она, поглядела мне за плечо, а затем стремительно ретировалась. – Прошу меня извинить.

Я вознамерилась повидать китайский детсад изнутри. Постановила, что применю в своих репортерских изысканиях другой неплохой метод: другой шанхайский садик. В какую среду я вбросила своего ребенка? Рэйни проговорился про сидение – почему оно так важно? Китайское образование сводится к приспособленчеству и усидчивости? Действительно ли так суровы подходы учителей, как я опасалась?

Я попросила кое-каких своих китайских приятелей воспользоваться их гуаньси и наконец получила приглашение побыть на занятиях в садике под названием «Жэньхэ» – «Гармония». Пустят меня не раньше чем через шесть месяцев, когда начнется первая неделя занятий следующего учебного года, но я не сомневалась, что возможность это важная. В Шанхае более тысячи четырехсот государственных детсадов, все они работают по методикам Министерства образования, надзирает за ними местный комитет по образованию, и я была уверена, что, заглянув в классную комнату «Гармонии», кое-что пойму и о среде, в которой находится Рэйни.

Для наблюдений мне предоставят группу самых младших детей, преимущественно трехлетних, как Рэйни. Поскольку это будет их первый день вне дома, я получу уникальную возможность понаблюдать, как педагоги справляются с поведением детей в подобных непростых условиях.

Доступ я получила в порядке одолжения от подруги, которую об этом попросила. Подруга отчетливо дала понять, каковы тут «негласные» условия.

– Подарок учительнице будет кстати.

– Ладно… А какой примерно стоимости?

– Ну, скажем, тысяча куай?[8] – Это сто шестьдесят долларов, примерно четверть месячной зарплаты учителя. В Китае, если тебе нужно чего-нибудь добиться, тактическая смекалка всегда проигрывает основному блюду – гуаньси, с гарниром в виде подарка.

– Сумочка «Кауч» подойдет? – парировала я. – У меня тут завалялось несколько.

– Да. «Кауч» – это хорошо.

* * *

В садик «Гармония» я прибыла в 8:32 и постучала в дверь младшей группы № 1; из-за запертой двери доносился рев.

Открыла учительница Ли, худощавая дама лет тридцати с чем-то – короткая стрижка, брови нарисованы толсто, черным карандашом.

– Сегодня будет луань – кавардак, – сказала Ли, впуская меня и со щелчком запирая за нами дверь.

Первый день занятий в детском саду «Гармония», передо мной – двадцать восемь крошечных блуждавших по комнате детишек в разных стадиях расстройства. Большинство рыдало, некоторые повторяли примерно одно и то же: «Мама! Мама! Я хочу домой!» Первые три года жизни они провели в домашнем уюте, в окружении родителей и бабушек с дедушками. И вот всё внезапно закончилось – малышей сдали в детсад, началась их долгая узкая дорога в китайском школьном образовании.

И дорога эта – очень сообразно – началась с приказа. За главную сегодня была старшая учительница Ван – устрашающая женщина с длинными черными волосами, которые, ниспадая к полу, казалось, тянут книзу все черты ее лица. У Ван был пронзительный сосредоточенный взгляд, опущенные уголки рта, острый и выпирающий подбородок и голос-стаккато, от которого вздрагиваешь: учительнице Ван нравилось использовать звук как оружие массового ошеломления.

– Сидеть… сидеть… сидеть… СИДЕТЬ! СИДЕТЬ, иначе ваши мамочки за вами сегодня не придут! – гремела Старшая Ван.

Дети бродили по комнате, между столами и стульями, словно некий великан взял пригоршню пухлых неваляшек и метнул их в обувную коробку. Некоторые уже перестали колыхаться, а некоторые все еще болтались враскачку по комнате – искали хоть что-нибудь привычное. У всех был потерянный вид. Мама! Мама! Хочу домой!

Учительницы Ван и Ли царили в этой комнате, задача первого утра – усадить двадцать восемь попок на двадцать восемь крошечных стульчиков. Деревянные стульчики были расставлены полукругом, обращенным к доске, в комнате площадью с гараж на две машины. Здесь было битком инвентаря китайского образования: вдоль трех стен громоздились многоярусные кроватки, темная меловая доска, два фарфоровых горшка, где уже накопилось по нескольку дюймов желтой мочи. (Садик Рэйни был чуточку современнее, хотя в некоторых туалетах унитазы все еще были стоячие.)

– Сидеть! – Ван и Ли вышагивали по комнате, высматривали ревевших детей. Едва ли не на каждом шагу им попадался ребенок, и они стремительным движением хватали его за плечо и вели крошечное тельце к ближайшему стульчику. Обе учительницы двигались решительно, однако Ван прямо-таки высасывала весь воздух, словно робот-пылесос, у которого нет выключателя.

– Сидеть! – велела Старшая Ван. – СИДЕТЬ, иначе мама за тобой не придет. СИДЕТЬ, иначе бабушка за тобой не придет! СИДЕТЬ, иначе я тебя после тихого часа домой не отпущу.

Дети плакали пуще прежнего. Мама! Мама! Хочу домой!

Гвалт стоял потрясающий. Учительницы визжали, перекрывая любой шум. Ван – высокая и тощая, лицо – сплошные углы. Резкий голос, способный стремительно меняться от сахарно-сладкого («Здравствуйте, мисс Чу») до резкого, как мачете («Стой смирно!»).

Двигалась она тоже отрывисто – указывала на пустой стул, троекратно стучала по столу, вдруг присаживалась, подхватывала ребенка подмышки и втягивала на сиденье. Я подумала о первом дне Рэйни в саду, и мне стало интересно, как вела себя с моим ребенком учительница Чэнь.

Когда все тела оказались на своих местах, началась муштра сидения.

– Ручки на коленочки! Спинки прямые! Ножки рядышком на полу! – Ван подкрепляла устные приказы физическими действиями – мощное сочетание. Пинала заблудшую ступню на место, хватала непослушные ручонки и со всей силы прижимала их к бедрам, тычком в лопатки заставляла спины выпрямляться.

Понаблюдав за всем этим минут пять, я заметила пустой стульчик и села, поставив ступни как полагается.

Я уже приметила непосед. Один мальчишка попросту не мог успокоиться по команде. Крупный для своего возраста, голова чуть ли не с тыкву, коренастое тело; он бесцельно бродил по комнате. В Америке по физическим габаритам частенько предрекают спортивные достижения – «вот будущий полузащитник», – но в Китае ты просто делаешься заметнее, если проказничаешь.

– Ван У Цзэ, сядь! Что с тобой такое? Иди сюда и сядь на стул сейчас же!

Тыковка посидел несколько секунд – и опять вскочил.

Старшая Ван усадила его толчком в плечо. Скок – тычок, скок – тычок. Эти пятнашки будут длиться до конца дня.

Детей, которые не желали сидеть, отчитывали. Девчурке, уковылявшей к кулеру, поставили на вид: «Еще не время пить воду. Сядь». Другую девочку привлекли игрушечная кухня и два пластиковых фрукта в углу. Учительница Ли застукала ее, в два скачка оказалась рядом, схватила подмышки, поставила на ноги и отнесла на стул. Без единого звука.

К десяти утра мне захотелось в туалет, но я боялась внести сумятицу. Учительницы не говорили детям, что без спросу они не получат воду, их не пустят играть в игрушки в углу и им нельзя говорить, пока к ним не обратились. Но когда дети пересекали черту, о которой не подозревали, их загоняли обратно. Учеба на собственных ошибках; я представила себе, как быстро ребенок поймет одну простую вещь: сиди тихо, руки-ноги как велено – целее будешь. И потому, когда ко мне подошла Пань Ли Бао, я струхнула. Этой пухлой девчурке с тощими черными хвостиками было что мне сказать.

– Моя мама еще не пришла, – сказала Хвостик, глядя на меня умоляюще. Я посмотрела на Ван. Та нас пока не заметила.

– Тебе сюда нельзя, – сказала я Хвостику как можно тише и внушительнее.

– Моя мама еще не пришла. Мама на работе, – продолжила она, хватая меня за предплечье.

– Мама придет вечером, – пылко зашептала я со своего стульчика. – А ты сядь!

Старшая Ван засекла нас и, одним махом схватив Хвостик, усадила ее обратно в подкову стульчиков. Перешагнула через мои ноги, чтобы пройти, и мне показалось, что я заметила неодобрительный взгляд.

Через минуту Хвостик вернулась. На сей раз усадила мне на колени косматую бурую плюшевую игрушку – лося в футболке с зеленым персонажем-драже М&М.

Хвостик показала пальцем на персонажа, вперившись в его чересчур крупные белые глаза и безумные черные зрачки.

– Во хай па – мне страшно, – сказала она. Я оглядела комнату. Персонажи с такими зенками были повсюду. Хвостику в этом году придется тяжко.

– Нечего бояться, – сказала я ей. – Это же герой из мультика. Он добрый.

Но ребенок не слушал.

– Мне страшно, мне страшно, – повторила она.

– Тихо. Сядь, – сказала я, возвращая ей лося.

Мне тоже страшно, подумала я. Страшно, что Старшая Ван выпрет меня из класса – за то, что вношу смуту. И ровно в эту минуту Хвостик влезла ко мне на колени.

– Убери его, убери его, – приговаривала она, пытаясь сунуть лося мне в руки. Да какого черта, подумала я. Схватила гадкого лося и положила его к себе под стул. Глянула на Старшую Ван, обрабатывавшую Тыковку.

Скок – тычок. Скок – тычок. Того и гляди бритвенно-острое чутье Ван на тела не на своем месте обратится в мой угол классной комнаты.

– Иди сядь, – прошептала я Хвостику. Она не шелохнулась. Я отчаялась и принялась хвататься за все подряд, лишь бы заставить ее слушаться. – Или сядь, а не то мама тебя сегодня не заберет! – решительно объявила я. Когда из меня выскочили эти слова, мне стало стыдно.

– Мама! – заревела Хвостик. Хотелось ее утешить, но она сидела не на своем месте, и вот сейчас гнев Старшей Ван обратится на меня. Меня захватил порыв, из самого нутра и к горлу, и я завопила на малышку:

– Иди сядь!

Вывернулась из ее хватки и осторожно спихнула со своих коленок. Показала на ее стул. Ничем я не лучше учительниц. Зато порядок восстановился.

* * *

Ко второму дню стало ясно, что у Старшей Ван и учительницы Ли имелась негласная договоренность играть пару «хороший и плохой полицейские». Ли общалась с детьми, а Ван нависала над ними – следила за тем, чтобы руки и ноги у всех были там, где полагается.

– Они, в общем, уже обвыклись, – сообщила мне Ли в то утро, удовлетворенно кивнув на детей: они сидели на выставленных подковой стульчиках, а Старшая Ван расхаживала туда-сюда.

На третий день учительницы взялись объяснять детям, что от них требуется. Пока это оказалось самым отчетливым указанием о поведении в классе. Указание было предложено в виде песенки:

Я малыш хороший,

Ладошки на местах,

Ножки всегда вместе,

Ушки на макушке,

Глазки нараспашку,

Прежде чем сказать,

Я поднимаю руку.

Учительницы велели детям подпевать – и хлопать в ладоши в такт. Чтоб крепче запомнилось, выдали конфеты. Учительница Тан, зашедшая поприсутствовать, заявилась с пластиковой чашей, наполненной «Скиттлз».

– Душистые, правда? – спрашивала Тан, вышагивая вдоль подковы из стульчиков – в точности так же, как Ван накануне. Тан потряхивала чашей, и конфетки весело позвякивали. – Понюхай, – предлагала она, останавливаясь перед каждым ребенком. Осторожно наклоняла емкость, чтобы дети могли понюхать и поглядеть на разноцветное драже. – Яркие, да? – спрашивала она у группы.

– Да, учитель!

– Кто хорошо сидит? Все, кто хорошо сидит, получат конфетку, – сказала Тан.

Несколько детей пискнули со своих мест:

– Я! Я, учитель!

Учительница Тан показательно осмотрела положение рук, ступней и коленок, после чего кивала одобрительно и выдавала по конфетке.

Назавтра то же упражнение проделали с применением наклейки в виде красной звездочки.

– Домой не пойдете, пока не получите красную звездочку, – внятно проговаривала Старшая Ван, обходя подкову и оценивая каждого ребенка. Приклеивая звездочки на лбы, она делала из каждого награждения целое дело.

– Этот воспитанник доел сегодня весь рис, ему звездочка.

– Эта воспитанница быстро заснула в тихий час, ей звездочка.

– Этот воспитанник сегодня хорошо сидел, ему звездочка. – Теперь я отчетливее поняла значение первых дней Рэйни в садике – когда он являлся домой со звездочкой на лбу. Я раздумывала, что же он такое сделал – или не сделал – в те дни, когда на лбу у него ничего не было. А еще я осознала, что привычка Рэйни торговаться и выменивать – «Скажу, если дашь посмотреть „Паровозика Томаса“» – возникла, вероятно, из вот этого приема «сделай – получи» у китайских учителей.

Для Тыковки и его одногруппников начали вырисовываться отчетливые правила: не кроши печенье, выдаваемое во время перекусов; воду можно пить только в перерывах на питье; не болтай в строю; не болтай за обедом; чтобы вся еда помещалась, открывай рот пошире – «как лев». Дальнейшие указания – в песенке:

Когда учитель говорит, тебе болтать нельзя.

Когда учитель говорит, тебе играть нельзя.

Когда учитель говорит, тебе бродить нельзя.

Походы в туалет – всем классом, два раза утром и два раза после обеда; дети выстраивались в колонну по одному и медленно шли по коридору вдоль двойной желтой линии. Такой строй учителя именовали «паровозом»: дети держались за бедра впереди идущего. Если кому-то требовалось пописать вне графика, можно было воспользоваться горшком в углу классной комнаты. В конце дня под красной пластиковой крышкой скапливался галлон мочи, а иногда плавали в ней и бурые ошметки – источник вечной детской завороженности.

Обед ели в вестибюле – в классной комнате для этого не было места – за столиками, придвинутыми к стенам. Трапеза состояла из перепелиного яйца с тушеной брокколи, из курицы и риса или из китайской колбасы с жареной лапшой. Детей заставляли доедать, последствия ослушания очевидны: «Хочешь встать из-за стола? Тогда ешь рис. Не доешь яйцо – мама тебя сегодня не заберет».

Интересно, Рэйни так же заставили есть яйца?

Учителя выказывали и доброту; бывало, когда дети сидели, Старшая Ван нет-нет, да и улыбалась малюткам-подопечным. Как-то раз одну девчушку укусил кто-то из одногруппников, и тогда Ван обняла ее и погладила по волосам. Кусачего же усадили на стул перед всей группой, лицом к остальным двадцати семи детям, которые полчаса пялились поверх его головы в вопивший позади него телевизор. Классический ритуал публичного позора, и, разумеется, проштрафившийся больше никого в тот день не кусал и не бил. Хвостик все никак не могла помириться с лосем М&М и еще не раз притаскивала его мне:

– Я боюсь. Убери, убери.

Наконец к нам подошла Ван.

– Что случилось? – спросила она у Хвостика.

Голос подвел ребенка, и она заревела. Ей удалось лишь показать на лося, всхлипы делались все громче. Чуть погодя Ван вынесла вердикт:

– На занятиях никакой возни с игрушкой. Лося положу здесь, он тебя подождет, пока занятия не закончатся. Иди сядь!

Ван положила лося на полку в шести дюймах от стула Хвостика, выпученные глаза персонажа уставились ей прямо в лицо. Хвостик, все еще в слезах, сидела и таращилась на игрушку. Когда Ван отвернулась, я сбросила лося под стул.

Имя Тыковки уже успело осесть у меня в памяти – учительница проорала его много-много раз. Ван У Цзэ, сядь! Ван У Цзэ, поставь ноги вместе! Ван У Цзэ, да что с тобой такое? Ты вообще хочешь, чтобы мама тебя сегодня забрала?

Не попадаться на глаза у Тыковки получалось из рук вон плохо. Во-первых, он был на голову выше своих одногруппников, и его переполняла энергия. Я смекнула, что для китайского школьника быть крупным и жизнерадостным – самое вредное сочетание. Во-вторых, все четыре дня, пока я его наблюдала, он был в яркой цветной рубашке. Ему не хватало камуфляжа. Один раз он повел себя особенно возмутительно – во время занятия убрел со своего стула к немногочисленным игрушкам в углу, когда говорила учительница Ван, – и тут уж она рассвирепела не на шутку.

– Ван У Цзэ, остаешься без стула. БУДЕШЬ СТОЯТЬ! – Она в три прыжка добралась до мальчишки и отшвырнула его стул. Стул упал, громыхнул по полу несколько раз и замер. Все дети наблюдали молча, я тоже застыла на стуле у дальней стены. Я отчетливо понимала, что моя знакомая обеспечила мне проникновение в классную комнату как наблюдателя, и, хотя меня встревожило то, что я видела, я сочла, что не имею права вмешиваться – никак. Я постепенно становилась заложником ситуации.

Тыковка поглядел на перевернутый стул, и на глаза его навернулись слезы. Он вдруг больше всего на свете захотел этот стул.

– Я хочу сесть, я хочу сесть. – Он хватал Старшую Ван за руки, искал утешения, но она вскинула их так, чтобы он не достал. Тыковка вцепился ей в бедра и попытался неловко обнять ее, но она отступила.

– Бу бао – не буду обниматься, – сказала она его макушке. – Хочешь стул? Теперь ты хочешь стул?

– Да, да, я хочу стул.

– Тогда сиди на нем, – сказала Ван. – Если не будешь сидеть, я тебе его не дам. И мама за тобой сегодня не придет.

* * *

Китайцы знают толк в эффективности, а простым сидением можно добиться сразу многого одним махом. Оно физически закрепляет отношения между учителем и учеником: повелитель возвышается, вассал низведен. Сидение к тому же – удобный способ блюсти порядок в классной комнате, под завязку набитой детскими телами.

В Америке многим педагогам, работающим с малышами, нравится метод общения, когда дети и воспитатели усаживаются все вместе в громадный круг. «Садимся в круг», – говорят они по многу раз на дню. Воспитанники и дети смотрят друг на друга на одном уровне.

Китайцы, с которыми я это обсуждала, считают подобную рассадку чрезвычайно странной. – Дети встают, уходят из круга и возвращаются на место, когда хотят, – сказала Тыковкина учительница Ли, которая однажды наблюдала это явление. – Нам в Китае не до такой роскоши. Если ты в классе, нельзя просто встать и пойти попить. Детей много, их нужно усаживать. Нельзя делать что хочешь. Должны быть яоцю – стандарты.

Но следует ли требовать от трехлеток, чтобы те выучились сидеть? Разве авторитарные методы, которыми эта цель достигается, не слишком суровы? Тыковкиных учителей я про это спрашивать не отважилась и потому обратилась к эксперту Го Ли Пину.

Го Ли Пин учит специалистов дошкольного образования в одном из ведущих профильных университетов Китая. Его специальность – развитие познавательных навыков у детей, он опубликовал несколько отчетов об исследованиях качества дошкольного образования в Китае. Я приглашаю его на кофе, в голове у меня бурлят вопросы о дисциплинарных подходах в обучении.

– Разница между американским и китайским стилями образования связана с Богом, – говорит он.

– С Богом? – переспрашиваю я. Го сидит напротив меня в шанхайском кафе, потягивает латте.

– У людей Запада есть Церковь и авторитет Бога, а у китайцев – учителя, – пояснил он. – В Соединенных Штатах многие дети ходят в церковь с очень юных лет и поэтому обычно узнают, когда разговаривать, когда сидеть, когда молиться, когда прерваться на трапезу, из воскресной службы, – продолжил он. – Усвоение правил начинается с детства.

Китайским детям правила поведения вдалбливаются извне.

– И вот тут-то за дело берутся учителя, – говорит Го, поднимая чашку латте, чтобы подчеркнуть сказанное. – У китайцев нет религии, и потому больше некому научить детей правилам поведения. Учителя – высшие авторитеты.

Параллель между поведением в церкви и в школе не показалась мне убедительной, но я восхитилась, что подобную мысль китайский исследователь считает фактом.

– Почему учителя здесь орут на занятиях? – спрашиваю я.

Тут Го наконец начал излагать что-то вразумительное.

– Громко говорить – китайская традиция, – сказал он. – Китай – земледельческое общество, и в глубинке громкие беседы придают людям радости и бодрости.

Я переключилась на угрозы учителей как применимый в классе метод.

– Да, такого мы не хотим, – говорит Го, качая головой. – В наше время мы пытаемся объяснять, что угрозы детям в образовательную систему включать нельзя. Но на практике легко не будет. В нашей традиционной культуре учителя – это класс, который выше учеников, что влияет на манеру общения учителей с учениками. В Америке учитель уважает ребенка как личность, а в Китае общество значимее отдельной личности.

Иными словами, Конфуций и идеал общественной гармонии по-прежнему влияют на жизнь в классных комнатах.

По нескольким дням наблюдений в детсаду в Сынане я поняла, что подобные суровые методы могут быть необходимы для поддержания порядка в тесных детсадовских комнатах, особенно когда воспитанников гораздо, гораздо больше, чем педагогов. Го Ли Пин подтвердил: «Когда детей в комнате больше пятидесяти, попросту нельзя разрешать им своевольничать. Учителя в силах лишь одергивать и повелевать. Одергивать и повелевать».

Знамо дело, объемы детсадовских групп в Китае баснословны. Сорок человек. Шестьдесят. Семьдесят пять. На селе случается и более сотни воспитанников в одной комнате.

Профессор Го признал эту трудность. Целый год он преподавал по приглашению в Колумбийском университете и навещал школы по всем Соединенным Штатам. За рубежом его впечатлило одно: люди Запада располагают роскошью простора.

– Если бы у китайских детей было столько места, сколько у детей на Западе, им было бы восхитительно, – сказал он.

Моя китайская приятельница Аманда предложила более зловещее объяснение суровым методам учителей. Выпускница одной из лучших шанхайских школ, она готовилась поступать в колледж в Америке. Нас познакомил наш общий друг.

– Почему, – спросила я, – так важны приспосабливаемость и послушание?

Аманда только что вернулась из годичной обменной программы между китайскими и американскими старшими классами, благодаря чему она лучше поняла и китайское, и американское образование. Аманда читала «Человеческое, слишком человеческое» Ницше, и один абзац бросился ей в глаза.

– По-моему, он точно описывает положение дел и принципы дошкольного образования в Китае, – сказала она.

Воспитывающая среда хочет сделать каждого человека несвободным, ставя всегда перед ним лишь наименьшее число возможностей. […] Хорошим характером в ребенке называют проявляющуюся в нем связанность уже существующим; ребенок, становясь на сторону связанных умов, обнаруживает сперва свое пробуждающееся чувство солидарности; но на основе этого чувства он позднее станет полезным своему государству или сословию[9].

* * *

Детей в детском саду «Гармония» к концу недели удалось угомонить настолько, что Ван и Ли рискнули провести занятия по рисованию. Воспитанникам предлагалось изобразить дождь.

– Дождь падает с неба на землю в виде маленьких точечек, – сказала учительница Ли, показывая, как это, на листке бумаги, приколотом к пробковой доске. Она методично усеяла чистый белый лист точками сверху вниз, а затем – слева направо. Дети глазели.

Ли и Ван тут же включили привычные роли хорошего и плохого полицейских. Старшая Ван положила перед каждым ребенком по листу бумаги и по фломастеру.

– Давайте рисовать дождь, – объявила Ли. – Начали! – Ведем фломастером сверху вниз, – сказала Ван.

На занятиях у Ли дождь никогда не падает косо и не обрушивается на землю потопом. Никаких ураганов и смерчей. Не бывает и фигурального дождя – денежного, из жаб или из ведра. Дождя на удачу тоже не бывает. В этой классной комнате дождь состоит из водяных капель-слезинок, которые падают с неба на землю.

– Очень хорошо нарисовано, – сказала Ли и показала всему классу листок. – Это очень похоже на дождь, – сказала она про другую работу. – Вот дождь хорошо падает сверху вниз, – расщедрилась она, говоря о чьей-то еще работе.

Я глянула на Тыковку. Он крепко сидел на стуле, зато на бумаге у него такой дисциплины не наблюдалось. Толстые лиловые штрихи испещряли страницу справа налево, слева направо, по косой, по диагонали, как попало, извивами. В одном углу он попросту прижал фломастер к листку и возил его беспорядочными кругами. Его мир был похож на гелевую лампу на психоделиках – с плюхами лилового, плававшими по всему листку. Мне стало за него боязно.

Позднее, по пути назад после перерыва на туалет, учительницы остановили детей перед дверью в классную комнату. Группа стояла в колонну между двумя желтыми линиями в коридоре, а я болталась в самом конце.

– Кто стоит хорошо? – спросила Старшая Ван.

Тишина.

– Если встанете хорошо, сможете зайти в класс и попить воды.

Ван и Ли прошлись вдоль колонны, досматривая, кто как держит руки и ноги, выпрямляли детям спины. Минуты три ушло у них на эту проверку – учительницы нависали над своими солдатиками.

Как бы ни пыталась я постичь, по каким критериям учителя отпускали детей из строя, мне это не удавалось. Почти все малыши стояли смирно, руки по швам, но учителя ждали, наблюдали, а затем тыркали то одного, то другого: клали руку детям на затылок и крепко толкали. Вольно, иди попей водички. И шли дальше вдоль колонны. Вскоре я поняла, что суть как раз в произвольности, а все это упражнение происходит для одного: показать, кто тут главный.

Пусть так, но я все равно видела, как дети отыскивают способы хоть чуть-чуть проявить себя. Один малыш изображал рукой пистолет, стрелял по незримым существам, однако внимательно следил, чтобы за желтые линии не заступать. Одна девочка потихоньку помахивала кистями рук и попискивала, как птичка, но продолжала прижимать предплечья к бокам. Другой мальчишка сунул руку в штаны и копался там.

Я смотрела на эту группку и воображала почти полуторамиллиардный народ Китая. Эти дети с виду не казались несчастными, но не переполняли их и радость, открытость и любопытство, какие дарила бы жизнь моему сыну, как я на это надеялась. В этих детях мне виделось лишь безмолвное принятие судьбы, системы, правил, которые полностью понимали и какими повелевали лишь учителя. Было понятно, что тех, кто заходит слишком далеко, сурово наказывают. И все же – вот эти птичьи движения, эта возня в штанах, пистолетик из пальцев – давали мне надежду, что, быть может, эти дети найдут способ выразить хоть немного собственной неповторимости и раздвинуть границы, не привлекая к себе ненужного внимания. Или я просто хотела хоть как-то взбодриться?

Детей одного за другим толкали в затылок, чтоб шли попить.

– Ван У Цзэ, хочешь воды? – Да, учитель, я хочу воды, – отозвался Тыковка. – Так вот, ты воды не получишь. Ты будешь стоять тут, – сказала Старшая Ван, стрельнув в него взглядом.

Вошла в комнату и закрыла за собой дверь.

Тыковка заплакал. Он стоял между желтыми линиями в холодном коридоре, и его рев достигал глубин, на этой неделе неслыханных. – Учитель, я буду сидеть, я буду сидеть! – рыдал он. – Учитель, впустите меня в класс! – Но учителя уже и след простыл.

Пойди пойми малыша вроде Тыковки. Теперь-то он уж наверняка усек, что у его поступков будут последствия, но по-прежнему не мог подчиняться правилам.

В Америке такого мальчишку с неукротимой энергией и залихватскими приемами рисования лиловых дождей могли определить в страдающие от синдрома дефицита внимания или как ребенка с творческими склонностями – или и тем и другим. Возможно, его бы сочли заводилой, тем, кто бросает вызов власти, гнет свою линию, возвышается над толпой. Но тут Китай.

Сможет ли такой ребенок рано или поздно выучиться тому, как оставаться в пределах системы? Будет ли его индивидуальность и дальше делать из него мишень позора и насмешек? Здесь, в садике «Гармония», ответ пока был ясен: его будут бросать перед запертой дверью, пока его товарищи по ту сторону попивают водичку из металлических кружек.

В мой последний день в этом детсаду я обнаружила учительниц в классе, пока их воспитанники ели в вестибюле. Я выразила благодарность за уделенное мне время и вручила им тканую сумку и бумажник «Кауч», выкопанные в чулане. Ван и Ли кивнули и без единого слова убрали подарки в шкаф. В «Сун Цин Лин» моя попытка одарить закончилась лютой неловкостью, зато сегодня «Кауч» оказался мне другом.

Я покинула классную комнату в тот последний день и побрела на носочках вдоль желтой линии в коридоре. Прошла мимо трех классов и заглянула в каждый: дети сидели на стульчиках, расставленных подковой вокруг учителя. Добравшись до выхода из здания, я обернулась и бросила последний взгляд на длинный коридор, ведший к двери младшей группы № 1.

Тыковка все еще стоял один, ждал, когда его позовут.

4. Никаких исключений из правила

У нас тут китайский детсад.

Вы решили отдать сюда своего ребенка и обязаны соответствовать нашему образовательному подходу.

Учительница Чэнь

Рэйни – из тех детей, кто разыгрывает собственную семью, устраивает импровизированные концерты а капелла и организует других детей во время игр. Я счастлива, что личность Рэйни памятна почти всем, кто с ним сталкивается, и я всегда радовалась проявлениям индивидуальности и игривости. Пусть мой ребенок знает, каково это – выходить за рамки.

Но китайская культура – за послушание: как гласят пословицы, если гвоздь торчит, его нужно забить по шляпку, птицу, высунувшую голову, запросто подстрелят, а самое высокое дерево того и гляди сломает буря.

Чем больше я узнавала о подходах китайских учителей, тем больше эти подходы меня ошарашивали, и меня потрясала мысль, что в садике крохотную искорку в Рэйни могут и погасить. Дома, когда мы с Робом делали что-нибудь смешное, наш малыш обожал хохотать до упаду, складываясь пополам или хлопая ладонями по полу, а потом еще долго хихикал, даже когда весь юмор из шутки уже выветрился. Для нашего мальчика-весельчака физичность самого́ смеха частенько становилась потехой.

Склонны ли учителя Рэйни к крикам, шельмованию и угрозам? Вступили ли они на долгий путь усилий к тому, чтобы Рэйни начал соответствовать своему окружению? Свойства, замеченные в учителях, с которыми я успела познакомиться, со всей ясностью относились к авторитарной педагогической культуре, однако есть ли на этой шкале варианты подобрее, помягче?

– Меня полицейские заберут, если я спать не лягу? – спросил Рэйни у Роба как-то раз в субботу, отправляясь на послеобеденный сон.

– С чего это полицейским тебя забирать, если ты не спишь? – встречно спросил Роб, подтыкая Рэйни одеяло у шеи. Но Рэйни не ответил.

Ленивым вечером выходного дня на следующей неделе мы с Робом наблюдали, как наш малыш свернулся эмбрионом на полу в гостиной. Этот «младенец Рэйни» старательно и с усилием жмурился, словно пытался отогнать какой-то призрак. Через несколько секунд он приоткрыл глаза и украдкой огляделся. Проделал это несколько раз, пока до меня не дошло: он пытался сделать так, чтобы его не засекли.

Не засек – кто?

«Младенец Рэйни» вдруг вскочил на ноги и прошелся вразвалочку по комнате. Я тут же поняла, что сын изображает учителя.

– Вы должны спать! Закройте глаза и отдыхайте. А не то я вызову полицию, – гремел «учитель Рэйни», потрясая пальцем над тем местом, где лежал «младенец Рэйни».

Было понятно, что́ все это значит.

– Да! Закройте глаза! – продолжал разоряться «учитель Рэйни». – А не то я вызову полицию, чтоб забрала вас! – Когда я была маленькой, полицейский в американской культуре был дружественным представителем власти, который помогает старушкам переходить через дорогу, – предметом восхищения для детворы. В китайской культуре полицию часто используют строго по определенному назначению – чтобы заставить детей делать то, чего хотят от них взрослые.

– Я сказал, закрой глаза, – возопил Рэйни еще раз. – Не закроешь глаза – отправлю тебя в то бань. Никогда больше не увидишь своих друзей.

То бань – группа для двухлеток. Учителя угрожали разжаловать моего сына в малышню? Мы с Робом обалдело поглядели друг на друга.

Дочь своего отца, я наслушалась всяких угроз, пока росла, да и дядья с тетками не скупились на слова острастки, чтобы меня вышколить: «Не будешь учиться как следует – останешься бездомной», «Будешь переедать шоколада – разжиреешь», «Не станешь юристом – будешь нищей». (Применительно к моей сестре «юриста» заменяли на «врача».)

Мои знакомые китайцы умеют угрожать очень предметно, особенно при перечислении последствий; по части мотивации страхом они специалисты мирового уровня.

Дома я объясняла Рэйни, что чистка зубов предотвращает встречу со стоматологом, а однажды услышала слова нашей аи.

– Не будешь чистить зубы, – произнесла она зловеще, обращаясь к Рэйни, – в грязи заведутся жуки и сожрут тебе лицо, когда ты заснешь.

В последующие несколько ночей Рэйни спал в страхе жрущих лицо жуков, и я попросила аи предоставить мне заниматься гигиеной рта. Впрочем, угроза вызвать полицию нашего мальчика не тревожила, судя по всему. Может, он слишком часто слышал ее у себя в группе?

Рэйни либо не хотел, либо не мог подтвердить, откуда это взялось, и я предприняла то, что на моем месте сделал бы любой уважающий себя родитель-американец.

Я запросила встречу с учителем.

* * *

Учительницы Чэнь и Цай глазели на нас с малюсеньких стульчиков. Воспитанников выслали в другую комнату на тихий час, и комната младшей группы № 4 внезапно стала походить на холодную пещеру, словно сердце, бившееся в ней, внезапно выдернули щипцы хирурга.

Нас с Робом тоже усадили на детские стульчики, зады почти у пола, коленки неловко торчат. Я взяла быка за рога.

– Рэйни не нравится ходить в сад, – сказала я.

– А, – произнесли обе учительницы, кивая, будто в этом не было ничего неожиданного. Первой заговорила учительница Чэнь.

– Какой садик Рэйни посещал до этого? – спросила она.

– «Счастливые»… – Я умолкла и поморщилась от неловкости. – Кхм… «Счастливые дети». – Годом раньше Рэйни ходил в шанхайские ясли, которые открыла канадка, а управляла ими француженка. Китайцы не станут именовать учебное заведение в честь радости или удовольствия; «Мудрость – главное», «Жертвенность – золото» и «Лучшая в мире математика» – куда вернее.

– А, «Счастливые дети», – повторила Чэнь, кивая, словно ее догадка внезапно подтвердилась. – Одногруппники у него были иностранцы или местные?

– В основном иностранцы.

Чэнь еще раз кивнула: диагностика завершена.

– Мы считаем, что Рэйни очень умен, пылок, сердечен и готов учиться, – сказала учительница Чэнь. – Думаю, главное неудобство у него с гуйчжи – с правилами.

– С какими правилами? – уточнила я.

– Он чувствует, что его ограничивают. Мы считаем, что у него беда с дисциплиной.

– Не могли бы вы привести конкретные примеры? – попросила я, в голосе послышался гнев.

– Полегче, – едва слышно прошептал Роб со своего стульчика, чуть ли не упираясь коленями себе в плечи.

Чэнь и Цай обменялись парой слов на шанхайском и вновь обратились к нам.

– В… «Счастливых детях», – сказала Чэнь, – он находился в зарубежной образовательной культуре. Западная образовательная культура гораздо более… вольная, чем китайская образовательная культура.

Я сидела. Молча таращилась. Чэнь предложила пример:

– Если Рэйни носится и падает, американская мама думает: «Ничего. Дети есть дети». Но для мамы-китаянки очень важно, чтобы дети не падали. Рэйни не понял, что школа существует не исключительно для удовольствия.

– Что он натворил? Дайте пример, – настаивала я.

– Он катается с горки головой вперед, – произнесла она.

– Мы считаем, что кататься с горки головой вперед – хорошо, – сказала я. – Он экспериментирует, развлекается.

– А! – многозначительно вымолвила Чэнь, словно вдруг осознав, что дело не в ребенке, а в матери. – Но у нас в группе двадцать восемь детей. Если все будут вести себя так же, это опасно, – сказала Чэнь.

Я вспомнила соображения учителей из «Книги развития ребенка» – мир полон опасностей: «Во избежание заразы чаще переодевайте ребенка. По возможности поите его прохладной кипяченой водой. Не посещайте общественные места слишком часто. Протирайте полы влажным полотенцем. Занимайтесь физкультурой, но не слишком усердствуйте».

– Первым делом, – продолжила Чэнь, – следует соблюдать правила безопасности. Нельзя бегать чересчур быстро, нельзя налетать на людей. Обязательно доедать обед. Обязательно слушать учителя.

Цай сидела рядом – безмолвная, но кивающая подручная. После неудачной попытки вручить ей сумочку «Кауч» наши отношения с Цай так и не наладились, и она, когда не обдавала меня холодом, просто не видела меня в упор.

– Мы это понимаем, – сказала я, возвращая разговор к важной для меня теме. – Но Рэйни говорит, что его пугают полицией – она, дескать, заберет его, если он не будет спать в тихий час. Мы обеспокоены применением угроз как подходом.

Чэнь и Цай на миг глянули друг на друга и зашептались по-шанхайски.

– Угрожать детям запрещено, и здесь, и за рубежом, – наконец провозгласила Чэнь. – Мы никогда не говорили детям, что вызовем полицию.

– Они впрямую отрицают? – пробормотал Роб. – Где еще Рэйни мог это услышать?

Роб ввязался в разговор сам.

– Рэйни утверждает, что боится ходить в сад, потому что ему говорят, будто за ним приедет полиция, если он не будет спать, – заявил Роб.

– Мы никогда не применяли силу, – сказала Чэнь, ловко обходя молчанием угрозы и полицию.

– Почему тогда, по-вашему, Рэйни не любит садик? – спросила я. И постепенно описала все свои тревоги, связанные с диктаторской средой в классе: тихий час насильно, едва ли не постоянное пребывание в строю, никакой свободы самовыражения на творческих занятиях.

У Чэнь на все нашелся сносный ответ, на все была причина. Да, дети должны лежать, вытянувшись по струнке, во время тихого часа, потому что раскладушки расположены близко друг от друга, и если кто-то ворочается, это мешает соседям. Да, дети в туалет ходят строем, иначе начнется кавардак. Да, воду можно пить только по расписанию, чтобы не было сумятицы на занятиях. Да, детям надо обучиться основам рисования, прежде чем экспериментировать. Нет, детям нельзя разговаривать за обедом.

– Вообще? – уточнила я, и у меня в голове замелькали картины оживленных обедов за школьным столом в Хьюстоне. – Вообще никаких разговоров за едой?

– Никаких. У нас не как в западных школах, где все очень… вольно, – сказала Цай, переключившись ради последнего слова на английский. – Нам надо, чтобы они доедали одновременно. А если болтать, можно подавиться едой.

– А зачем сидеть на стульчиках подолгу?

– Да, они обязаны сидеть на стульях выпрямившись. На занятиях пением у них от этого голос чище, – вставила Цай.

– А дисциплина? Если ребенок что-то нарушает?

– Тогда я с ним говорю и прошу поразмыслить о сделанном.

– Вы его выведете в другую комнату и велите сидеть там в одиночку? Или оставите стоять за дверью?

– Никогда, – сказала Цай. – По-моему, это неприемлемо – угрожать детям, и здесь, и за рубежом, на Западе.

– Но Рэйни кто-то угрожал, – сказала я ей, вспоминая сценки, которые Рэйни разыгрывал дома.

Вероятно, это нянечка группы, сказала учительница Чэнь, и голос у нее сделался резче.

– Я с ней поговорю. Вы же понимаете – мы действительно стараемся перенять кое-какие западные подходы. – Чэнь и Цай уведомили нас, что правительство очень старается реформировать традиционное образование.

Чэнь обратилась ко мне.

– У нас, в свою очередь, тоже есть вопрос для обсуждения, – объявила она. – У Рэйни есть привычка садиться верхом на других детей и изображать, будто они ручные ездовые животные. – Она поднесла руки к груди, сжала пальцы и дважды подскочила на стульчике – цок-цок, – словно ехала на брыкливом ослике. – У него воображаемые вожжи и плетка, – пояснила Чэнь, – и он пытается заставлять других детей скакать галопом.

– О, – отозвалась я как можно безучастнее. Чэнь воззрилась на меня изумленно, словно ожидала, что я содрогнусь от ужаса. Меня сказанное встревожило, однако, по чести сказать, от пантомимы Чэнь мне стало смешно.

– Другие дети жалуются, – подлила Чэнь немного масла в огонь и еще дважды подпрыгнула. Цок-цок. – Когда мы впервые заметили подобное поведение – попытались с ним поговорить. Но теперь можем только кричать.

– Не поспоришь, – прошептал мне Роб по-английски. Мы сидели на своих шестках, родители ребенка-хулигана, посрамленные и онемелые.

Чэнь своего не упустила.

– У нас тут китайский детсад. Вы решили отдать сюда своего ребенка и обязаны соответствовать нашему образовательному подходу.

Она вроде бы обращалась напрямую ко мне, и я вдруг поняла, что директриса Чжан доложила ей о моих попытках проникнуть в классную комнату и понаблюдать.

Я прошептала Робу по-английски:

– Она что, думает, будто у нас дома джунгли?

– Ну, если Рэйни катается на одногруппниках – запросто, – пробормотал Роб в ответ.

– Если вы позволяете ему чересчур вольно вести себя дома, – отчитала нас Чэнь, – он приходит в садик и говорит учителю: «Ну а мама считает, что так можно».

Я кивнула.

Чэнь вновь посмотрела только на меня.

– Надо, чтобы он думал, что мама и учителя – заодно. Вы решили отдать его в этот сад. Вам надо полагаться на наш образовательный подход – и то же самое нужно делать и дома.

Не могу сказать, как мы поняли, что пора уходить, но оба встали со стульчиков одновременно; Чэнь и Цай – зеркально, вместе с нами. Мы пришли в эту комнату, надеясь на честный разговор, но правила мяньцзы – сохранения лица – не позволили учителям сознаться в чем бы то ни было. Наивно было с моей стороны надеяться, что прямой вызов окажется действенным.

Я склонила голову.

– Вам пора обедать, – объявила я.

Поскольку протокол требовал от них сохранить и нам некоторое лицо, признать причину этой встречи, Чэнь пообещала «разобраться» с полицейскими угрозами.

Я знала, что больше мы об этом никогда не потолкуем.

* * *

Подозреваю, что в этой точке пути Рэйни мои друзья-американцы уже неслись бы вон из черных ворот «Сун Цин Лин», волоча за собой ребенка и не оборачиваясь. Кто-то отчитал бы учительниц Чэнь и Цай, не слезая со стульчиков-шестков. Кто-то сбежал бы, возможно, в ближайший международный детсад с философией от Реджо Эмилии до Монтессори с Вальдорфом. Одна наша подруга недавно вытащила ребенка из «Сун Цин Лин», попробовав китайский вариант так же походя, как прикинула бы на себя платье ципао на местном рынке тканей.

Меня, само собой, на несколько дней парализовало сомнениями и страхами, но бросить наш замысел я все же готова не была.

Многие иностранцы, живущие в современном Шанхае, привлечены сюда транснациональными корпорациями, юридическими фирмами и агентствами услуг, жадными до прибылей на бескрайнем китайском рынке. Когда эти американцы, британцы, французы, немцы и японцы не горбатятся в конторских высотках, они отправляются в Таиланд или на Бали, бросаются в приключения на микроавтобусах с шоферами или пируют в европейских или средиземноморских ресторанах. Иными словами, пытаются отгородиться от переживания Китая всеми доступными средствами. Пара моих знакомых американок почти никогда не покидала квартир и вилл, если только служебные автомобили их супругов не ждали на подъездной аллее – двери в кондиционированные защитные капсулы нараспашку, – и лишь так странствовали по этому громадному городу.

Мы с Робом желали себе в Китае совершенно другого опыта.

Время, проведенное Робом в его двадцать с чем-то лет в провинциальном Китае, познакомило его со страной и ее культурой. Когда Роб преподавал под эгидой Корпуса Мира, он подружился с китайскими учащимися – учтивыми, пытливыми и уважительно относившимися к образованию, и Робу служило некоторым утешением, что его сын помещен в китайскую систему.

Меж тем благодаря моему собственному прошлому поведение китайцев и сами они мгновенно показались мне знакомыми: словно я смотрела в глаза учительницы Чэнь – какая бы суровость и властность в них ни мерцала – и тут же различала в них отцовы устремления (временами ошибочные, зато всегда благонамеренные). Вопреки любым моим метаниям я никогда не забывала о пользе дисциплины и упорства, прививаемых китайским способом.

Мы с Робом окольными путями сошлись в одном: с философской точки зрения мы видели ценность китайского взгляда на дисциплину и учебу и хотели, чтобы наш сын получил опыт культуры, которую мы научились уважать. Ныне мы с Робом ездим на велосипедах в потной путанице шанхайского автомобильного потока, едим огненную хунаньскую пищу и проводим отпуск в далеких закоулках Китая и Юго-Восточной Азии. Мы американцы, но наши целостные самости не привязаны ни к какому отдельному месту. «Ты гражданин мира», – говорила мне моя тетя Кари. Это понятие слишком затаскано, однако во многих смыслах тетя права.

Мы решили, что проведем в Китае годы, пока наш сын еще маленький, отчасти потому, что считали важным научить ребенка другой жизни. Мы хотели, чтобы наш сын был гибок, чтобы умел устроиться в мире неопределенном и быстро меняющемся, и желали уверенности, что ребенок найдет в нем свое место. Моя тетя Лян, психолог по профориентации с фокусом на этническую культуру, неприкрыто усомнилась в моих страхах и метаниях: «Чего ты так дергаешься из-за „местного садика“? Ты живешь в Китае. Почему это Рэйни должен ходить куда-то еще, а не в китайский сад?»

Учительница Чэнь была права. Мы решили отдать Рэйни в местный детсад. Мы решили погрузить нашего сына в местную культуру – в надежде, что он впитает язык и немного знаменитой китайской дисциплины. Неувязка состояла в том, что мы хотели слепить некий образовательный опыт, будто выбирали предложенное в меню. Я хотела, чтобы Рэйни выучил мандарин, но мне не нравилось, что его принуждают спать в тихий час или есть яйца. Мы понимали, что он как иностранец с каштановыми волосами и странными замашками выделяется, но предполагали, что учителя и одногруппники пренебрегут прямыми чувственными данными и примут его как ровню. (Я однажды поймала учителя на том, что он называет Рэйни сяо лаовай, маленьким иностранцем, что, к моему удивлению, сына, похоже, не заботило.) Я обливала учительницу Чэнь высокомерием, а она, между прочим, много лет преподавала в Китае, у нее была магистерская степень по педагогике – а у меня никакой.

С чего мы решили, будто можем вломиться в китайское учебное заведение и всего за пару месяцев перегнуть его образовательную систему в свою пользу?

Что давало мне право претендовать на исключение?

Меня утешало, что садик, в который ходил Рэйни, носил выданное государством звание «образцового» с доступом к особому финансированию и привилегиям. (Садик же, который посещал Тыковка, был, напротив, средним, в неприметном предместье Шанхая.) «Сун Цин Лин» стремился делать группы поменьше и брать педагогов с магистерскими степенями. У 70 % воспитателей «Сун Цин Лин» имелись дипломы специалистов именно в дошкольном образовании, эти педагоги часто ездили за рубеж – осваивать другие обучающие системы. Преподаватели физкультуры проходили практику в Австралии – оплоте солнца и спорта. Родители воспитанников – все сплошь хорошо устроенные, повидавшие мир люди, знакомые с европейскими и американскими взглядами.

– Мы верим в более человечное, более мягкое образование, – сказала нам директриса Чжан на родительском собрании. – Мы в этом детском саду одна семья – единая семья. Учителя и родители должны учиться друг у друга.

«Сун Цин Лин» – на переднем крае общенационального стремления изменить китайский подход к образованию, сказала нам директриса. Этот сад – «испытательный полигон будущего китайского образования, и в последние годы наш садик повлиял на все детские сады в Шанхае, а также и по всей стране».

Это давало надежду. Любой даже понаслышке знакомый с китайским образованием знает, что в подростковые годы у учащихся зверская нагрузка, а новостные СМИ часто публикуют заметки о самоубийствах среди школьников перед важными экзаменами. И все же имелись признаки, что государство не целиком удовлетворено состоянием образовательной системы. Не я одна задавалась вопросами – государство тоже.

Сомневалась я и в том, действительно ли учителя Рэйни такие уж кошмарные, как нашептывали мне мои самые лютые страхи. В хорошие дни меня увлекала мысль, что попытки правительства изменить систему способны уравновесить ее недостатки и что Рэйни, конечно же, сделается в результате обучения и гибким, и выносливым, а заодно и, глядишь, блистательным учеником. Я собиралась добавить рвения своим попыткам выяснить, куда именно движется китайское образование, и понимала, что мои отчеты смогут помочь нам предпринимать более осмысленные шаги в образовании Рэйни.

В целях предосторожности я записала Рэйни кандидатом в международный детсад на одной с нами улице. Эти двуязычные детсады, управляемые иностранцами, – ближайший вариант к государственному учебному заведению в Америке, но стоили они заоблачно: до сорока тысяч долларов в год. Международный садик – излишество, которое нам с Робом, если не «затягивать пояса», было не по карману, но ответственный родитель всегда должен иметь запасной план. Так или иначе место там возникнет, вероятно, не через месяц и не через два.

Меж тем учительница Чэнь выдала нам отчетливое задание на будние дни с восьми утра до четырех часов дня: мы обязаны проследить, чтобы Рэйни не катался на одногруппниках, как на лошадях, приучить его подчиняться угрозам и помочь обвыкнуться в чужой для него среде.

* * *

Чтобы исполнить хотя бы часть обещанного, я наняла Рэйни преподавательницу по мандарину.

Общеизвестно, что китайский язык – один из самых трудных на свете для изучения. В китайском более сорока тысяч отдельных иероглифов, любой из них – с виду случайное сочетание прямых и изогнутых черточек, выписанных тушью, без всякого интуитивно распознаваемого порядка.

Эта непроницаемость усиливается тем, что у разговорного мандарина четыре тона, а это означает, что у любой фонемы – например, «ма» – разное значение в зависимости от того, произнесена она ровным высоким тоном, повышающимся тоном, тоном понижающимся, а затем повышающимся или же понижающимся. Поэтому, даже если вызубрить тысячи иероглифов, в устной речи все равно придется попадать в тон.

– Проще всего запоминать иероглифы, которые похожи на то, что они означают, – объясняла преподавательница, юная сотрудница детсада, которую я нашла по соседству, – она обрадовалась подработке. Взялась поделить задачу на части. Иероглиф 火 означает «огонь», сказала она Рэйни, и видно, что он похож на пламя, вспыхивающее на двух деревянных палочках. Если приглядеться, есть иероглифы, содержащие ключ 火, и они обычно означают что-то, связанное с огнем. Например, 烧 означает «горение», 烤 – «жареный хлебец», 烫 – «что-то очень горячее». Такие ключи, или корни, подсказывают и звучание, и смысл.

Преподавательница рисовала поясняющие картинки. Например, 山 означает «гора», а 上 – «вверх». Есть и другие подсказки и уловки, помогающие усвоению, но, как ни крути, ни один учитель китайского не станет отрицать: в запоминании и практике письма тысяч иероглифов и состоит, в общем, изучение китайского. Никакому ребенку не избежать процесса, ставшего в американской школе ругательством, – зубрежки.

Китайский учат годами. Семь-восемь лет учишься читать и писать три тысячи иероглифов – такова оценка лингвиста и китаиста Джона Де Фрэнсиса, тогда как изучающие французский или испанский способны добиться сопоставимых успехов вдвое быстрее. Всякого пытающегося выучить китайский «неизбежно удручит убийственное соотношение усилий и результата», писал лингвист Дэвид Моузер. Моузер с юмором рассказывает о случае, когда сам не смог вспомнить слово «чихнуть». Как-то раз он ужинал с тремя аспирантами Пекинского университета. «Ни один из них не сумел без ошибок написать этот иероглиф, – рассказывает Моузер. – Пекинский университет вообще-то считается китайским Гарвардом. Можете ли вы представить, что три аспиранта на кафедре английского в Гарварде забыли, как пишется по-английски слово „чихнуть“?»

Мой путь изучения китайского был пыткой. Родители отправили меня в китайскую воскресную школу в Хьюстоне, и я впитывала изо всех сил – в смысле в паузах между припадками надежды, что, пока я вырисовываю у себя в тетрадке иероглифы, меня поразит внезапный удар молнии.

Китайские школьники учат язык уж точно не в режиме выходного дня. Муштра у них ежедневная, и от них требуют полной грамотности потрясающе рано. «Способность запоминать у ребенка в этом возрасте очень крепка, этим нужно пользоваться», – сказала мне в ходе нашей беседы одна преподавательница начальных классов.

Китай устанавливает жесткие стандарты обучения, никакого спуску даже самым маленьким: перво- и второклашки обязаны опознавать до тысячи шестисот иероглифов и писать восемьсот из них наизусть. К четвертому классу – две с половиной тысячи, к шестому – три, писать почти столько же, но особые программы многих школ на самом деле требуют еще большего. Согласно китайским стандартам среднего обязательного образования, полная грамотность означает память на ошеломительные три с половиной тысячи самых часто встречающихся иероглифов. Это означает, что в среднем китайский первоклассник – учеба в школе начинается с шести лет – посещает ежедневные многочасовые занятия по китайскому, чтению, письму и декламации. (Сам процесс обучения делает жесткую тренировку и запоминание частью повседневной жизни ребенка; некоторые наблюдатели за образованием считают, что именно безжалостная задача обучения китайскому языку – начало убийства в китайском школьнике любознательности и творчества.)

Парадокс: какой бы устрашающей эта задача ни казалась развитому уму, запоминание китайских иероглифов увлекало Рэйни больше, чем наработка навыков чтения по-английски. Он легко выучил алфавит, но при попытке запомнить, какие буквы как произносятся, не говоря уже о сочетаниях согласных вроде «sh», «ch» и «ll», он лишь всплескивал руками от отчаяния.

Бывали дни, когда его изучение китайского оказывалось ему на руку.

– Морковки – для кроликов, а я не кролик, – сказал он мне по-китайски и рассмеялся. Я уговаривала его съесть этот овощ за ужином и уверена, Рэйни от души радовался, что способен пресечь мои попытки кормления и по-китайски, и по-английски.

Бывали и трудные дни; однажды Рэйни отказался приглашать своих китайских друзей к себе на день рождения.

– Не хочу я говорить на своем дне рождения по-китайски, – сказал он.

– А в садике ты разве не по-китайски разговариваешь? – нашлась я.

– Да, но я же сейчас не в садике, – возразил он. Не поспоришь.

А однажды он развернулся и ушел посреди фразы, адресованной ему аи; та уставилась ему вслед растерянно. Мне и Робу он пояснил по-английски:

– Я устал говорить по-китайски. И вообще – палеонтологам китайский не нужен. – В свои четыре года Рэйни решил, что, когда вырастет, пусть ему платят за то, что он будет раскапывать окаменелости.

– Палеонтологам китайский как раз нужен, – возразил Роб. – В Китае находят много-много динозавровых окаменелостей.

Тоже довод.

* * *

Когда фабрики в дельте Янцзы работают с утра до глубокой ночи, а погода застойная, складываются идеальные условия, в которых воздух превращается в плотный, темный, удушающий туман.

Шанхай – родина процветающего сталелитейного сектора промышленности, а также многочисленных нефтехимических, резиновых, металлургических и машиностроительных заводов. Эти производства с изрыгающими дым трубами проникают в Шанхай и окружают его со всех сторон, и в некоторые дни толстые покрывала промышленного смога закрывают утреннее солнце и укутывают небоскребы у нас за окном в серые саваны.

Загрязнение воздуха в Китае представило для нас исключительную трудность.

Рэйни страдает припадками кашля, и при повышенном загрязнении воздуха они усиливаются; врач предупредил нас, что у ребенка, возможно, первые признаки астмы. Многие дети из нее вырастают, пояснил врач, но пока пусть лучше у Рэйни всегда будет под рукой ингалятор. В том числе, сказал врач, и в детсаду.

В особенно дымные дни, следуя этим медицинским предписаниям, мы вынуждены были не выходить из дома. Ежедневная оценка качества воздуха – проще простого: по утрам я у себя на шестнадцатом этаже раздвигала занавески в гостиной и смотрела на север, по-над красными крышами домов шикумэнь[10], жавшихся к земле, между высоченными жилыми башнями, по-над Яньаньским шоссе, уже забитым «баоцзюнями»[11] и «бьюиками» по дороге на работу.

Я искала свой личный показатель загрязнения: храм Цзинъаньсы во всем его золотом великолепии. Также известный как Храм мира и спокойствия, он располагается примерно в полумиле от нашего шестнадцатого этажа. Построенный в 247 году, Цзинъаньсы был перенесен во время династии Сун, отреставрирован при династии Цин, разрушен в 1851 году, а затем восстановлен, и ныне это величественное здание, покрытое позолотой, с многоуровневой кровлей, что возносится в небо.

В дни почище, когда мне удавалось разглядеть детали позолоченного шишака на шпиле храма, показатель чистоты воздуха обычно находился в пределах сотни.

«Безопасно почти для всех», – объявляло мое мобильное приложение по замеру загрязнения воздуха.

Если же очертания храма исчезали в серо-черной дымке смога, словно фотоснимок, черты на котором специально размазаны, показатель достигал отметки между сотней и двумя, а это уже сильно за пределами, допустимыми Управлением экологической защиты США: «Вредно для здоровья. Сократите пребывание на улице».

Если же храма я не видела вообще, не говоря уже о зданиях в квартале позади него, было ясно, что показатель уже двести, триста, а то и выше: «очень вредно» или «опасно». Пора прятаться дома, в герметически запечатанной квартире, с очистителями воздуха, похожими по размерам на маленький холодильник, включенными на всю катушку.

Как-то раз в декабре я раздвинула занавески и глянула на север, за Яньаньское шоссе. Никакого Цзинъаньсы. Глаза постепенно сфокусировались, и я осознала, что не вижу даже зданий соседнего квартала – лишь смутные тени там и сям, призрачные контуры, укрытые смогом. Я не смогла разглядеть солнца. Показатель перевалил за пятьсот: воздух настолько ядовит, что для него не нашлось отметки на шкале. (Лос-Анджелес и Лондон обычно болтаются чуть выше пятидесяти.)

«Аэропокалипсис!» – вопила одна западная газета, а шанхайские власти предписали всем учебным заведениям отменить уличные мероприятия.

«Дышать не могу, остаюсь дома», – прислала СМС подруга, отменяя наши посиделки за кофе.

– Рэйни будет дома, – объявил Роб сквозь зубы. – Окна закрыть, врубить очистители.

Несколько дней мы скрывались дома – выдерживали мировую войну со смогом. Муть в воздухе наконец рассеялась – через неделю, долгую, бесконечную.

Я вернула Рэйни в садик с новообретенной решимостью. Астма – не самое привычное для большинства китайцев понятие, и я сомневалась, стоит ли привлекать внимание к какой угодно особенности моего сына, которая сделает его исключением из правил. Но пришла пора поговорить с учительницей Чэнь.

– Что это? – спросила она, глянув на синее приспособление из пластика и металла у меня в руке. Я отвела ее в сторонку, когда пришла за Рэйни, вооружившись набором китайских слов, означающих астму, неотложную помощь и ингалятор.

– Ингалятор – сижу циуцзи – лекарство, которое помогает Рэйни дышать, – объяснила я. – У него астма. Если увидите, что Рэйни трудно дышать, не могли бы вы, пожалуйста, два раза ему пшикнуть?

– Никаких лекарств мы здесь не держим. Отнесите медсестре, – сказала Чэнь.

– Бухаоисы – мне неловко об этом говорить, – произнесла я. Китайцы применяют эту формулу любезности перед тем, как сказать что-нибудь неприятное, противоречивое или возмутительное, а то, что я собиралась сказать, было и первым, и вторым, и третьим. – Бухаоисы, но тут важна быстрота, а медпункт слишком далеко. Можно хранить это лекарство поближе к Рэйни?

– Никаких лекарств мы в классной комнате не держим, – повторила она и отвернулась. – Может, в раздевалке рядом? – попросила я. Но Чэнь покачала головой, не оборачиваясь. Удаляющаяся спина – такие вот у нас отношения с учительницей Чэнь.

Медпункт располагается в том же желто-белом беленом здании, что и стекляшка охраны у входа. Вдоль стены здания тянется длинный лоток с матовыми черными раковинами, ровно по пояс ребенку. Над раковинами – рядок золотистых табличек, на всех написано, что «Сун Цин Лин» – образцовый детский сад и «лаборатория детского образования».

У этой части территории по утрам было свое отдельное назначение: ежедневный тицзиань, или медосмотр. Дети проходили в ворота мимо охранников, мыли руки у низеньких черных раковин, сушили их, а затем вставали в одну из двух длинных очередей, вившихся до медпункта. Во главе обеих очередей стояло по медсестре, облаченной в розовый халат, они заглядывали в крошечные рты и осматривали ручонки – не появилось ли где красных точек, признаков ЭВС[12].

В зависимости от результатов осмотра медсестра вручала каждому ребенку тоненькую цветную пластинку размером с флешку.

– Пошли, мам! – говорил Рэйни, сжимая в кулачке пластинку, и мы отправлялись в их комнату. Красная пластинка означала «здоров», никаких действий предпринимать не надо. Синяя сообщала учителю, что ребенку полагается ежедневный прием лекарства. Розовый, как «Пепто-бисмол», означал неполадки с животом. Желтый – что у ребенка кашель. Зеленый оставался тайной, и я спросила у Рэйни.

– Это означает «кровь» или «больно», – объяснил он мне однажды, улыбаясь, пока мы шли по обширной травянистой лужайке в центре садовской территории, которую я стала именовать Большой зеленкой. Ежедневные медосмотры проходили упорядоченно, в полном молчании и были действенным способом общения между медсестрами и учителями: цветовой шифр – сообщение, дитя – гонец. Китайская эффективность в обращении с толпами поражала меня неизменно.

Однажды Рэйни выдали желтую карточку – «кашель». И на следующий день, и далее – всю неделю. Но он был совершенно здоров – ему должны были выдавать красную! Что-то шло не так.

– Что значит желтый? – спросила я у него как можно более непринужденно. Он стискивал в кулаке желтую пластинку, будто любимую игрушку.

– Значит «кашель».

– Но у тебя же нет кашля на этой неделе, – возразила я. Рэйни не ответил.

Наутро я заняла позицию, чтобы мне было видно начало очереди, и, к своему удивлению, заметила, как Рэйни старательно кашлянул – всего разок, – как раз когда медсестра глядела ему в рот.

Желтая карточка.

Мы с Рэйни добрались до классной комнаты.

– Что происходит, когда тебе дают желтую карточку? – спросила я, изображая невозмутимость.

– Больше воды, – ответил он.

«Детям воды не вдосталь?» – подумала я с некоторым ужасом. Эта сцена крутилась у меня в голове, пока я топала в тот день к медпункту, вооруженная ингалятором Рэйни. Зашла внутрь.

– Можно вас побеспокоить? – спросила я подошедшей медсестре Ян Цунь Цунь, облаченной в светло-розовый халат, в темно-карих контактных линзах, отдававших в синеву у кромки радужки. К нам присоединилась и широкоплечая женщина, возникшая из кабинета в глубине, и мы втроем уселись на стульчики за круглый стол.

– Рэйни страдает от сяочуань, и я бы хотела договориться с вами о лекарстве, которое надо держать в классной комнате – на случай, если Рэйни станет трудно дышать, – сказала я.

– Учителям нельзя хранить лекарства в классной комнате, – сказала Плечистая, словно повторяя строку 37 из какой-нибудь должностной инструкции. – Будем хранить здесь. – Она махнула рукой на желтый шкафчик у боковой стены. Сквозь матовые стекла дверей я разглядела очертания скляночек и белых картонных коробочек размером с ладонь. Медсестра Ян сидела рядом с Плечистой, подчеркивая ее нижестоящее положение молчанием.

– Бухаоисы – мне неловко об этом говорить, но у нас трудность, – сказала я. – Нам нужно держать лекарство рядом на случай приступа.

– Учителям нельзя хранить лекарства в классной комнате, – повторила она строку 37.

– Есть ли еще какие-то возможности? Может, у него в шкафчике в раздевалке?

– Нельзя хранить лекарства за пределами медпункта, – повторила она. Правило казалось осмысленным, однако в нашем случае все упиралось в расстояние до классной комнаты Рэйни, и эту неувязку нам предстояло разрешить.

– Лекарство не опасное… оно не повлияет на детей, которым оно не требуется, – сказала я. – Оно лишь открывает дыхательные пути тому, кто не может дышать.

– Будем хранить здесь, – решительно сказала Плечистая, глядя на меня в упор. Китай – место с кучей правил, и в данном случае официальные правила были ясны.

«Но где тут лазейка?» – задумалась я. Китайцы имели дело с таким количеством писаных и неписаных правил – государственных, общественных, культурных, – что зачастую, чтобы как-то функционировать в этой системе, приходилось вертеться и даже нарушать закон. Правила, взятые по отдельности или купно, были попросту слишком жесткими, чтобы следовать закону до последней его буквы. Древняя китайская поговорка –制度是死的, 人是活的 – гласит: «Правила мертвы, а люди живы». Одна знакомая, работавшая на некоммерческую структуру, говорила мне, что «правила либо слишком жесткие, либо слишком дурацкие и потому в конечном счете они просто для красоты».

Для красоты оно или нет, с одним из таких правил я и бодалась. Китайцы всегда, казалось, понимают, как разрешать подобные противостояния при помощи гуаньси – одаривания, кстати и вовремя подгаданного, замолвленного словечка или еще какого-нибудь кульбита. Но и через несколько лет, которые я прожила в Китае, все это виделось мне по-прежнему не менее загадочным, чем павлиньи брачные танцы. Происхождение у меня, может, и китайское, но почти все мои первые дни в Шанхае я чувствовала себя неуклюжей иностранкой.

В отличие от меня Рэйни как раз приспособился. Он сам отыскивал способы добиваться своего. Хотел больше воды – и обнаружил, что изображать кашель есть самое действенное средство достичь своей цели, не навлекая на себя учительский гнев. Он рос внутри системы.

У его матери такой волшебной уловки не нашлось. Я запросила встречу с учителем. Поставила учительнице Чэнь медицинский вопрос ребром. А теперь вот держала в кулаке ингалятор и имела дело с двумя школьными медсестрами. Никакого компаса при мне – оставалось лишь повторяться.

– Если лекарство останется здесь, оно будет слишком далеко и не успеет помочь, – сказала я.

– Мы доберемся до него за три – пять минут. Поспешим, – сказала Плечистая.

– Будет слишком поздно, – сказала я настойчивее. – Если случится приступ, он не сможет дышать. Ему тут же нужно две дозы.

Плечистая заметила лазейку.

– В те дни, когда он кашляет, будет отдыхать в медпункте. Мы посидим с ним во время занятий на воздухе, – сказала она, показав на кушетку неподалеку. Я глянула на эту мебель – жалкая кроватка в углу.

– Нет-нет-нет-НЕТ! – проговорила я быстро. – Бегать ему полезно – это помогает его легким раскрываться и сокращаться.

– Ну, тогда мы просто будем хранить здесь лекарство, – сказала Плечистая. Строка 37 инструкции еще разок.

– Вы не сможете добраться до него вовремя. Вот что случится, – возопила я от отчаяния. Наложила руки на горло, изобразила самую перекошенную гримасу из доступных мне и принялась давиться и задыхаться. – Акх-х-х-х, экх-х-х-х-х, хр-р-р-р-р, – хрипела я, мотая языком и выпучив глаза.

– Ой! – воскликнула сестра Ян. Они с Плечистой завозились на стульчиках.

– Сяочуань способна убить человека, если ему не помочь. Вы дадите ему умереть? – спросила я в лоб.

– Нет, нет, – сказали они, переглядываясь. Я все еще держала руки у горла. Чуяла, что прорыв близок.

Плечистая пришла к решению первой.

– Может, Рэйни нужно перевести в другой садик – для детей с особыми нуждами, – сказала она, знающе покачивая головой. – Можем дать рекомендацию.

– Ой! Нет-нет-нет, – сказала я поспешно, убирая руки от горла. – Нет, нет. Состояние Рэйни не критическое. – Слыхала я о таких садиках. Это заведения для «проблемных» детей с чем угодно – от аутизма до рассеянного склероза, таких малышей упрятывали туда подальше от общества. Китайская образовательная система в целом не имеет формализованных критериев определения детей с инвалидностями или особыми нуждами, и нет опыта обучения этих детей вместе с остальными (хотя я знакома с несколькими специалистами и энтузиастами, которые пытаются изменить положение дел).

Плечистая и медсестра Ян – хоть бы что, сидели себе и все. Смотрели на меня. Ждали.

– Ладно, давайте хранить лекарство здесь, – сказала я, вручая им ингалятор. Плечистая кивнула, и ингалятор исчез у нее в ладони. Поговорю с врачом Рэйни о том, как влиять на его кашель ежедневным стероидным ингалятором – такую долгосрочную профилактику мы могли проводить и дома.

Но Плечистая со мной еще не разделалась.

– Нам нужна справка от врача с именем ребенка и с названием препарата, – сказала она.

– У меня нету, – ляпнула я, не подумав. – Я это лекарство купила в Америке. Справка, о которой вы говорите, осталась в аптеке.

Плечистая попросту повторила запрос, глазом не моргнув, глядя на меня. Рэйни, очевидно, начал приспосабливаться к этой среде самодурства, а мать его все еще барахталась внизу. Чутье подсказывало мне, что эти стычки могут рано или поздно привести к некоему решению о том, стоит ли Рэйни оставаться в системе. Но пока было ясно, что, если я не подчинюсь регламенту «Сун Цин Лин», моего сына выпрут из садика.

– Принесу справку завтра, – сказала я Плечистой, глядя себе на туфли.

5. Никаких наград за второе место

Конкуренция меня подстегивает.

Рейтинги меня подстегивают.

Подталкивают действовать.

Дарси

Рэйни родился в Лос-Анджелесе, где круглогодичное солнце озаряет пикники в парках, консультанты по грудному вскармливанию приходят на дом, а нянечки веруют в свободу воли у младенцев, произвольные игры и соки из местных огурца и моркови. Наши калифорнийские семейные встречи – зацелованные солнцем, родители попивают пино-нуар и расправляются с кружком бри, а дети бродят по парковой траве.

Китайский вариант оказался менее расслабленным.

В кипучей громадине Шанхая приличных парков в жилых районах немного. Земля попросту слишком дорога, а местные органы власти вынуждены соответствовать слишком жестким требованиям роста, и потому им не до организации пустого места, предназначенного исключительно для удовольствия. Короче говоря, к концу первого года Рэйни в садике нас пригласили познакомиться с полудюжиной его одногруппников в игровой комнате в подвале семибашенного многоквартирного комплекса, в каждой башне – по двадцать, тридцать или более этажей.

Вся эта история началась с допроса, а завершилась забегом на скорость.

– Какая у Рэйни дата рождения и рост? – спросила Мамаша-1 через пять секунд после того, как мы вошли.

Я ответила, и она тут же занялась стремительными подсчетами в уме.

– Это значит, что Рэйни второй по старшинству в группе номер четыре, – сообщила она.

– Мой сын – самый старший, – вклинилась Мамаша-2. – У него день рождения двадцать седьмого сентября, то есть он старше на…

– …две недели, – сказала Мамаша-3.

– Ага – и Рэйни третий по высоте, – объявила Мамаша-2.

Я несколько ошарашенно кивнула. Она все эти цифры в голове держит?

Далее мамы выставили детей на линию старта гонки. Итого было пятеро мальчишек. Одна мама выстроила их на краю игровой площадки – обширной территории, застеленной ярким оранжево-серым ковром.

Я поглядела на Рэйни и с удивлением заметила, что он занял свое место на старте. Стоял на четвереньках, наставив нос на противоположную стенку.

Одна мамаша театрально вскинула руку – и махнула ей.

– Ибэйци! На старт, марш!

И борзые понеслись.

Дети ползли, руки и ноги шевелились изо всех сил, а маленькие тела рвались вперед, к противоположной стене комнаты. Я никогда не видела, чтобы мой сын так быстро двигался, ступни болтались в воздухе, он продвигался вперед на четвереньках.

– Цзяю, цзяю! Поддай! Поддай! – звенели голоса мамаш: таков китайский болельщицкий клич. Дама, которая устроила гонку, оглушительно хлопала в ладоши.

– Быстрей! Быстрей! – Другая мамочка, хлопая в ладоши, бежала на каблуках рядом со своим ползшим сыном.

Один малыш сразу отстал, а к середине маршрута просто остановился и распластался на ковре, раскинув руки и ноги. Так и пролежал изнуренной тушкой весь забег.

– Цзяю, цзяю! – «Поддай, поддай!» Голоса галдели на все лады, отдавались эхом по подвалу, отставшие мальчишки продолжали гонку.

Когда победитель добрался до стенки, он тут же развернулся поглядеть, как продвигается остаток стаи.

Рэйни пришел вторым. Мальчик, дотянувшийся до стенки третьим, заревел. Мамочки, приветствуя финишировавших, захлопали в ладоши.

– Сто очков Тянь-Тяню! Сто очков Тянь-Тяню! – объявила одна из них.

– Как они конкурируют друг с дружкой! – воскликнула другая, смеясь, и кое-кто из мам ринулся поздравлять победителя.

Рэйни сел, опершись спиной о стену. Он ни радовался, ни огорчался. Просто впитывал эту свою первую китайскую игровую сходку.

* * *

Размышляя над тем, что именно так обеспокоило меня в том сборище, я осознала, что американка во мне считала самоуважение Святым Граалем и родительства, и образования.

Американцы в целом обращаются с самооценкой ребенка – эмоциональным восприятием собственной ценности – в мягких, как перышко, перчатках, словно это медвежонок-панда (с ними необходимо обращаться особенно бережно, потому что они рождаются слепыми, не умеют двигаться и кормиться самостоятельно). Самооценку ребенка холят едва ли не как физический орган, почти такой же важный, как работающее сердце, что качает кровь к мозгу, другим органам и конечностям. Ради самооценки взрослые считают себя обязанными выдавать приз каждому ребенку, пусть даже пришедшему наипоследнейшим в велогонке среди соседских дворов.

В этом духе родители-американцы обычно воздерживаются от сравнения детей – в полном согласии с культурой, где ценится личность (и ее чувства). Невежливо произносить вслух, чей ребенок умнее, лучше, быстрее или выказывает качества заводилы, которых нет у остальных. (Если уж совсем неймется, соберите кружок лучших подруг и пошепчитесь за утренним кофе в четверг.)

У китайцев подход более приземленный.

Слова «самооценка» не существует в китайском лексиконе – по крайней мере в том смысле, в каком это понятие применяют американцы. В Китае самооценка ребенка едва ли важна – по сравнению с прямой оценкой успехов. Словно детство – практически олимпийский вид спорта, китайцы ранжируют детей во всем, от трудолюбия и способности распознавать иероглифы до музыкальных навыков.

Сравнения эти непринужденны и возникают по ходу дела.

«Не такой он умный, как его брат, зато поет лучше», – сказала мне однажды моя знакомая Мин, мотнув головой в сторону своих мальчишек, в поле слышимости того, который поглупее. Иногда стремление ранжировать сочетается с угрозой. «Твой отец твоего брата больше любит?» – как-то раз спросила учительница-китаянка дочку моей подруги Ребекки. Вопрос прозвучал после того, как девочка плохо сделала классную работу. Однажды учительница Чэнь сказала Рэйни перед всей группой: «С мандарином у тебя неважно».

Сравнения бывают и формальные, публичные, в китайском образовании начинаются они рано. В «Сун Цин Лин» громадная доска объявлений рядом с классной комнатой Рэйни была местом публичных рейтингов младшей группы № 4.

На Махине появлялись учительские оценки каждого ребенка – отчеты всем на обозрение: кто вовремя явился в садик? Чей ребенок встретил учителя улыбкой? Кто доел в обед весь рис до последнего зернышка? Звездочки и радостные мордашки наклеивались рядом с именем каждого ребенка, получившего хорошую оценку. Бывало, возникали и таблицы – имена и номера двадцати восьми воспитанников в крайней левой колонке. Все последующие колонки отражали те или иные показатели; когда я впервые увидела таблицу с ростом и весом, мой взгляд тут же нашел показатели моего сына. В декабре их младшего года обучения он весил 16,7 кг (36,8 фунта) и был ростом 105,6 сантиметра (почти три фута и шесть дюймов). Неудивительно, что взгляд там не задержался – он попросту инстинктивно принялся скользить по остальным цифрам, чтобы понять, как у Рэйни дела. Само устройство таблицы таково, что она подталкивает к сравнениям и состязательности.

Лишь малыши Ли и У оказались выше ростом. Как и говорила та мамаша на игровой площадке, Рэйни в группе третий по росту. На четыре десятых килограмма тяжелее малютки Хуна, и тут, вынуждена признаться, мне захотелось победно вскинуть кулак.

На следующей неделе обнародовали результаты проверки зрения, а также уровень гемоглобина у воспитанников: показатели Рэйни были в норме. У некоторых детей выявилась анемия, а «далее ожидаются анализы мочи», гласила приписка внизу этого объявления. В Соединенных Штатах поборники врачебной тайны скорее всего ринулись бы в кабинет директора, но в Китае их бы там ждали неприятности: здесь правительство запрещает организованные протесты, а в культурном лексиконе у китайского слова иньсы – личная тайна – вплоть до последних нескольких десятилетий сохранялась отрицательная коннотация чего-то такого, что нужно скрывать.

Истекали месяцы первого года Рэйни в садике, и Махина принялась показывать данные, впрямую связанные со сравнением успехов и способностей, словно некий Владыка повелел, что пора повысить ставки. К каждому объявлению увлеченно стекались родители, и я всякий раз знала, что на Махине возникло что-то новенькое, по количеству сгрудившихся рядом тел и голов, качавшихся в предвкушении. На будущий год Махина покажет нам успехи в игре на блок-флейте – всем на обозрение:

Безымянный палец воспитанника № 20 неустойчив.

Воспитанник № 30 не закрывает предыдущее отверстие при переходе на следующее.

Воспитанник № 16 не выдувает достаточно воздуха.

Воспитанник № 3 не закрывает отверстия как следует.

Рядом с номером Рэйни – № 27 – учитель нацарапал тот же карающий вердикт, что и № 8:

Не держит ритм.

У моего сына недостаток чувства ритма. Я понимала, что пора привыкать к подобным новостям, раз мой сын посещает китайское учебное заведение, и потому просто поддалась стыду и разочарованию. И все же за этой волной чувств последовала решимость добиться лучшего результата.

– Будем больше репетировать, – объявила я Рэйни как родитель, провозглашающий новогодний обет на следующий год.

В более взрослые школьные годы таким же манером обнародовались и итоги экзаменов, и каждому учащемуся присваивали ранг внутри его класса и года обучения. Меня всякий раз поражало, что средний ученик-китаец всегда держал эти цифры в оперативной памяти: не доводилось мне встречать ни одного китайского школьника, который не мог бы выдать свой текущий рейтинг, – в том числе и в провинции. «Шестьдесят четвертый номер из четырехсот учеников моего года», – сообщил мне один школьник. Ван, старший преподаватель Тыковки, знала наизусть показатели своей дочери Синди: «Шестая по математике, пятая по английскому, девятая по китайскому и четвертая по физике среди сорока семи одноклассников. В своем годе обучения – восемьдесят шестая из трехсот девяноста пяти». Уровень так себе, и Ван поэтому глядела в пол.

Для моих родителей только эти цифры и имели значение.

Когда мне было двенадцать, сильнее всего на свете я мечтала о мохнатом млекопитающем, которого могла бы назвать своим. Увы, мои родители считали традицию одомашнивания животных несколько странной, а содержание питомца не входило в их жизненное уравнение.

Моя доподростковая персона тщательно осмыслила варианты. Собака не пройдет по отборочным критериям – это дорого, и о ней надо эмоционально заботиться. От кошек моя мама чихала. Хомяки маленькие и дешевые, и однажды за ужином я заявила о своем желании.

– Нет, – решительно ответила мама. – Хомяки грязные. И воняют!

– Хомяк отнимет у тебя время учебы! – воскликнул Ба.

– Питомцев мы держать не будем, – заключила мама. В мои годы она только-только переехала в Америку с семьей, которая в то время едва говорила по-английски. С ее точки зрения, подари ей кто-нибудь в ее двенадцать лет грызуна, она бы не выучилась до доктора наук и не стала бы профессором.

– У Сары есть хомячок, – попыталась возразить я.

– Мы – не Сарины родители, – отрезала мама.

Приближался мой четырнадцатый день рождения, и тут комары и летняя жара принесли мне проблеск удачи. Через бабушку мы получили весть о моей двоюродной сестре Фун: девочку пригласили играть на региональном концерте в Пенсильвании (позднее она, еще подростком, солировала в Карнеги-холле, а это вершина почета для пианиста). Подвигнутые к действию, родители сделали мне предложение.

– Займи первое место – стань Номером Один – и получишь своего хомячка, – объявила мама.

Цель – фортепианный конкурс, на который съезжались участники со всей округи Хьюстона. Расчетливая взятка, замысел которой – принудить меня стараться изо всех возможных сил.

В то время соперничество между матерью Фун и моей – они сестры с разницей в два года, но родившие одновременно – обросло легендами. В китайской культуре не только можно применять соперничество как стимул, но еще лучше, если соперник – из родни.

В конце концов, проигрыш двоюродному родственнику показывал, что с генетикой у тебя все в порядке, а посредственность твоя – из-за недостатка рвения.

– Фун так здорово играет на пианино. Тебе нужно больше репетировать, – однажды подначила меня бабушка. Фун к тому же была тощая, как хворостина, а я – пухлая; Фун оставалась летом фарфорово-белой, а мое лицо делалось на солнце бурым в считаные секунды. Но на этот раз я решила сосредоточиться на чем-то одном.

Как любая хорошая китайская дочь, я играла на пианино с тех же пор, с каких начала ходить на горшок.

У моих родителей есть фотография меня четырехлетней на фортепианной банкетке перед инструментом, я играю гаммы, под крошечные ножки мне подложена телефонная книга – фотографическое свидетельство насильственной музыкальности. К доподростковому возрасту я уже упражнялась по крайней мере по часу в день восемь лет подряд; для меня фортепиано было восьмидесятивосьмиклавишной зверюгой, притаившейся у нас в гостиной и разлучавшей меня с Кёрком Кэмероном и повторами «Мук роста»[13].

Но ради хомячка я готова была выстрадать последний триумф.

– Будешь играть «К Элизе», – постановила мама. Китайцы обожают Бетховена, потому что, как объяснил дирижер Цай Цзиньдун, китайцы ценят чику – «горько есть», то есть трудиться, а Бетховен уж точно трудился упорно. Родился в семье простолюдинов, потерял целую вереницу возлюбленных из-за классовых различий, сражался с чередой беспрестанных тяжких болезней, а на третьем десятке начал глохнуть. И все равно продолжал создавать музыку и остается до сих пор одним из самых влиятельных композиторов в мире. Бетховен – классическая история невезухи, преодолеваемой упорством.

Я упражнялась два месяца – прела и корпела над Бетховеном. По ночам он мне снился, а днем моя мама выстукивала ритм у меня на плече линейкой, пока мои пальцы бесновались, как лошади, по клавиатуре. В некоторые дни я репетировала столько, что с удивлением смотрела на свои пальцы и видела их длинными и невредимыми, а не истерзанными красными культями.

Вот так два полных месяца наш маленький ансамбль из дочери и матери продвигался к финишу.

Сам день конкурса я помню смутно. В присутствии комиссии и аудитории, состоявшей преимущественно из родителей-азиатов, я продралась сквозь «К Элизе», но когда моим пальцам полагалось скакать, словно пони, они дергались, а там, где им надлежало порхать бабочкой, они плелись. Помню злорадство победительницы – тоже дочери-китаянки – и крупную, выпуклую бурую родинку, что уставилась на меня с ее верхнего века. На церемонии награждения мы мимолетно встретились с той девочкой взглядами, и я, кажется, засекла проблеск тьмы и, вероятно, ее личного бессловесного ада.

По дороге домой я молила, плакала и придумывала отговорки.

– Я хорошая пианистка, вы же знаете, что я могу сыграть «К Элизе», – ныла я с заднего сиденья машины. – У меня сегодня живот болит.

Родители безмолвствовали.

– Можно мне все равно хомячка? – просила я.

Родители не купили мне его, хотя я практически объявила детскую голодовку. Я замышляла сбежать из дома. Проклинала Фун, хотя та все свои награды заслужила (в подростковые годы у нее в левой кисти развилась болезнь де Кервена – скорее всего из-за избытка репетиций). Хоть бы что – никаких хомяков.

Вот так я на своей шкуре узнала, что китайцу не полагается никаких наград за второе место.

Разумеется, чрезмерная увлеченность соревнованиями может быть опасна.

– Если просоревноваться много лет подряд, начинаешь в каждом видеть соперника, которого нужно обскакать, – сказала мне Аманда. К концу первого года Рэйни в китайском садике я стала встречаться с Амандой чаще, обычно в центре города в «Старбаксе». У меня копились вопросы о китайском образовании. От учительниц Чэнь и Цай проку было немного: они считали, что мой сын – животное, а его мать нужно перевоспитывать.

И я искала встреч с Амандой; чутье подсказывало мне, что любой китайский ученик старших классов, цитирующий Ницше, – великий мыслитель.

– Кофе – черный, сахару побольше, – сказала мне Аманда на первой нашей встрече. – Пью теперь по чашке в день.

Ей всего восемнадцать, первый год в старшей школе она проучилась вместе с американскими подростками, и я посмеивалась над этим подарком Америки – неотвязной привычкой к кофеину.

На нашей первой встрече я оглядывала толпу молодых специалистов, оживленно болтавших за латте в «Старбаксе» рядом с нашим домом, и мой взгляд мгновенно притянула крошечная фигурка, на худосочных плечиках болталась сероватая ветровка. У девушки были прямые черные волосы ниже пояса, она склонялась над электронной читалкой, линзы очков без оправы; кутерьма вокруг нисколько ее не касалась. Вот он, подумала я, продукт китайского образования. Аманда блистала почти во всем, что ценится китайцами: лучшая студентка, делегат Модели ООН[14], учащаяся программы обмена с Америкой. Снаружи она выглядела в точности так, как я предполагала. А внутри, как позже выяснилось, было полно сюрпризов.

– С шанхайским детсадом у меня не заладилось, – сказала Аманда. – Как и с начальной, средней и старшей школой, в общем. Я вечно была белой вороной.

Я уставилась на нее и вообразила Рэйни – или Тыковку – подростком.

– Почему? – спросила я через стол.

– Мне нравятся Пруст и Камю, – сказала она. – А всем остальным – не нравятся.

Пока ее одноклассники зубрили цитаты из Мао Цзэдуна, она предпочитала фрагменты западной философии. Китайские поп-звезды ей были неинтересны – а одноклассницы молились на них и трепались о них на переменках. Дело еще и в том, что за двенадцать лет школьной учебы ее ни разу не выбрали бань-чжаном – старостой класса, а это пост, сообщающий власть и влияние.

– Я всегда была изгоем. Вам, возможно, это трудно понять, – сказала она.

Глядя на нее, попивавшую американо с двумя пакетиками сахара, я представляла себе взрослую версию школьницы, страдавшей от незримых увечий, что причинили ей взрослые, запихивая в железные рамки. Не была ли она ребенком, что катается с горки головой вперед?

– Вообще-то, – сказала я, – по-моему, я примерно понимаю.

Описанное ею оказалось мрачным. После нескольких лет, в течение которых ее заставляли заглатывать обед – ритуал, с какого, по ее словам, начался детский сад, – она безразлична к еде и питание не видится ей удовольствием. В первый же день в садике она ревела так надсадно, что воспитатели заперли ее в пустой комнате. Помнит, как ей было стыдно и неловко. Далее – психика, вылепленная годами существования в классе, где тебя вынуждают не выделяться.

– В толпе мне все время… странно. Я теряю автономию, – сказала она. – Если вокруг много людей – на вечеринке, допустим, – я стараюсь влиться в разговор, подражать чувствам других. Сливаюсь с толпой. Теряю себя.

Далее – чувство, что увяз в гонке, где пощады не жди.

– Когда не учусь, я кажусь себе ленивой. А когда учусь, мне кажется, что кто-то вечно делает больше, чем я.

Подобный настрой ума создан целой жизнью, проведенной в соревновании.

– У ребенка в Китае есть лишь одно определение: хороший ученик, возвышающийся над остальными. Я не знаю, как еще бывает.

– Но что-то же полезно, – допытывалась я. – Вы говорите, что пострадала ваша система ценностей, что соперничество сокрушило вам дух. Но если взять ваши учебные достижения, вы – звезда.

В тот год, когда Аманда училась в старших классах в Новой Англии, она обнаружила, что ее знания в математике на три года опережали достигнутое ее американскими одноклассниками, и вскоре она мощно доказала свою подготовку: поучаствовала в общенациональной математической олимпиаде с тысячами других учеников и оказалась в первой полусотне.

– Состязательность помогает стать лучшим учеником? – спросила я.

Она медленно покивала.

– Может быть. Родители говорили мне, дескать, подожди, сама увидишь. Оно того стоит.

– Что стоит того?

– Жертвы. Нагрузка, конкуренция, – ответила Аманда. – Постоянное чувство, что надо больше выкладываться.

Семья Аманды замахивалась на большое. В этом году Аманда подает документы в Гарвард, Йель, Принстон, в Калифорнийский технологический институт и еще в несколько лучших американских колледжей.

– «Жертвы будут того стоить», говорили они, – повторила Аманда, едва ли не себе самой.

– А вы сами как считаете?

– Не знаю, – проговорила она медленно. – Поглядим.

Аманда вернулась из Штатов, переполненная сомнениями в своем предыдущем образовательном опыте, а я очутилась в Китае с не меньшим количеством вопросов о месте собственного сына в этой системе.

– Давайте разберемся вместе, – предложила я ей, и она кивнула.

Там, где Аманда сомневалась, Дарси к конкуренции относился недвусмысленно.

– Конкуренция меня подстегивает. Рейтинги меня подстегивают, – заявил Дарси.

Когда мы познакомились в Шанхае, Дарси был семнадцатилетним подростком в тренировочном костюме, юнцом с гладкой кожей и застенчивой улыбкой, украшенной ямочками на щеках. Одна подруга-учительница свела нас тогда же, когда я познакомилась с Амандой, и выяснилось, что наши интересы превосходно совпадают. Я хотела взять интервью у шанхайского ученика старших классов, а Дарси стремился подружиться с иностранцем.

Мы стали встречаться раз в две недели.

Там, где Аманда была белой вороной, Дарси, казалось, чувствовал себя как рыба в воде: ему нравилось зачесывать густые черные волосы вперед, чтобы они торчали, застыв, как океанская волна, что того и гляди разобьется о его покатый лоб. Дарси – юноша немалого роста. Одевался он по картинкам из подростковых спортивных журналов, на ногах «Найки», в руках – мобильный телефон последней модели. Выбрал английское имя Дарси, потому что ему нравился сдержанный, но обходительный персонаж Джейн Остен. Пожелай родители Дарси дать брачное объявление на Народной площади Шанхая[15], оно бы гласило: «175 см, 1996 г. р., выдающийся выпускник шанхайской школы, с крепкими нравственными устоями и хорошими человеческими качествами, гарантированно поступит в один из лучших университетов».

Единственный недостаток Дарси, по его же словам, – его телосложение. «Тело, изнуренное учебой», – пошучивал он.

На одной из наших первых встреч я стремилась вытянуть из него смысл конкуренции.

– Конкуренция, может, и мотивирует, но как же быть с позором, если ученик обнаруживает, что он не лучший? – спрашивала я.

– Когда у меня оценки ухудшаются, падает рейтинг, это мотивирует задуматься, как добиться лучшего, – объяснил он. – Подталкивает к действию.

Как-то раз его преподаватель пожаловался, что его давнишние ученики были гораздо сильнее. Дарси, оказавшийся в тот день в классе, сказал, что ему стало стыдно. На следующей неделе он добился высшего результата на экзамене по математике.

– Я хотел доказать учителю, что достоин, – пояснил он.

– Но речь же о внешних критериях достоинства, – возразила я. – Нет ли в этом теневой стороны?

– Само собой, – сказал он. – Неуспевающие ученики, наверное, рано или поздно сдаются. Но упорным рейтинги дают краткосрочную цель, к которой можно стремиться.

Пока Дарси помешивал кофе, я разглядывала его. Как и Аманде, ему нравился крепкий американо. В отличие от Аманды, сомнений в выбранном пути у него почти не было.

– Китайская образовательная система – не совершенство, – сказал он, словно предвосхищая мой скептицизм. – Это растущее дерево, и сейчас власти стремятся к тому, чтобы ствол был крепкий. А если ствол растет хорошо, расцветут и цветы.

Отчасти пестование этого ствола, подумала я, – в том, чтобы продолжать просеивать учащихся в стране, где живет почти полтора миллиарда человек: прорвутся не все. Рейтинги и отсев среди масс – практика, уходящая корнями во времена династий, когда целые города встречались на главной или базарной площади и ждали результатов императорских экзаменов. В ту пору существовал Чжуанюань бань – Список победителей, к нему стекались толпы – в точности так же, как ныне Махина привлекает к себе внимание родителей, бабушек и дедушек.

Список победителей менял судьбы целых семей чуть ли не мгновенно.

* * *

Я решила почитать о жизни учащихся в имперском Китае. Какова была повседневная жизнь детей, стремившихся попасть в Список победителей? Оказалось, что легким этот путь не был – ни тогда, ни теперь.

Будь вы мальчиком-китайцем в 605 году, вы бы почти все часы бодрствования проводили над классическими текстами. Ваше будущее зависело бы от того, насколько крепко вы в силах запоминать абзацы написанного – например, вот такой, из «И Цзин»:

Когда текущая вода… встречает преграду на своем пути, препятствие движению, она останавливается. Прибывает в объеме и силе, скапливается перед преградой и в конце концов переливается через нее…

Слова цветисты, значения темны. И таких фрагментов было множество – больше четырехсот тысяч иероглифов в стихах, речах, заметках и примечаниях к «Четверокнижию» и «Пятикнижию» конфуцианского канона, которые нужно было знать наизусть.

Вам, изнуренному, быть может, захотелось бы бросить каллиграфическую кисточку и оставить учебу – по оценкам одного исследователя, ребенок, вероятно, проводил по меньшей мере шесть лет и более в ежедневных занятиях, без всяких выходных, – но императору династии Суй нужны были министры и чиновники. Он считал, что убийственный трехдневный экзамен обеспечит ему качество в людях, которым предстояло управлять императорским двором, и потому мужская половина претендентов по всей стране склонялась над книгами и прилежно училась.

Девочкам, конечно, участвовать в этом не требовалось: целеустремленные женщины могли заниматься самообразованием исключительно в надежде поддержать супруга или сына в их нелегком испытании.

Лестница общественного и экономического положения – это множество ступеней, и на каждой – экзамен. Первыми нужно было пройти проверки на уровне провинции. Далее – окружные, столичные и, наконец, общенациональные. Лишь самые выдающиеся мужчины могли явиться к императорскому двору и попытаться сдать главный экзамен из всех: цзиньши. Сдал цзиньши – получил возможность оказаться на вершине и занять чиновный пост в столице. Ваше сочинение мог просматривать сам император.

Вы бы стремились взойти по этой лестнице, потому что успех в этом деле означал награду, менявшую в жизни все. Пост при императоре приносил престиж, общественное положение и богатство – и вам, и вашей семье (и давно похороненным предкам). Каждая ступень возвышала положение, и чем выше вы взбирались, тем дальше оказывались от побоища у подножия этой лестницы.

А побоище было кровавым: пропускная способность экзаменов невероятно низкая. На окружном уровне лишь один-два кандидата из ста выдерживали испытание, а дальше шансов становилось еще меньше. Династии преображались одна в другую, экзамены делались все менее жесткими, но и в 1850 году всего один человек из шести тысяч ухитрялся пройти все этапы отбора.

Отбор этот был умственно изнурительным. Художник и писатель XVII века Пу Сунлин сделал набросок с переживаний экзаменуемого. Когда тот входил в экзаменационный зал, он был «босоногим голодранцем» – и стал «хворой птицей из клетки», когда из зала вышел. После провала на экзамене он превратился в «отравленную муху», сжег все свои книги и задумался, не «оставить ли мир». Та «отравленная муха» позднее, возможно, решит продолжить учебу, но такой путь требовал олимпийского упорства: в эпохи правления некоторых династий экзамен проходил чуть ли не раз в три года. Ждать приходилось долго.

Эту систему восхваляли как меритократию (хотя, по правде сказать, школы были не для всех, а книги и наставники обычно бывали по карману лишь знати и торговцам). По крайней мере в теории и крестьянин, которому доставался на ужин лишь рис, и благородный человек, трапезничавший черепахой, могли сдавать одни и те же экзамены и продвигаться по общественной лестнице посредством учебы, ступень за ступенью.

«Устарелая, трудоемкая и устрашающая», – назвал имперскую экзаменационную систему исследователь Джастин Крожер, однако она была и «замечательной попыткой создать аристократию просвещенности».

Ныне, как и в имперском Китае, эта лестница теоретически нисходит с небес в каждый уголок страны. Зов надежды отчетлив: любой ребенок способен зацепиться за ступеньку этой лестницы – от дочери бродячего пастуха из провинции Синьцзян до отпрыска пекинской или шанхайской городской элиты. Ученику нужно лишь упорно учиться, сдавать экзамены и надеяться взобраться на следующую ступень.

Само собой, в наши дни этот путь открыт и девочкам, а система пережила множество изменений, некоторые – благодаря императорам, а какие-то – из-за войн и революций. И все же в основе своей система проверок с высокими ставками и возможностью прорваться дальше остается прежней: ребенок проходит ту же узкую дорожку к успеху, что и всегда.

Для большинства современных китайцев, особенно из низшего и среднего классов, окончание колледжа – по-прежнему самый верный способ обеспечить себе стабильную работу, позволяющую расти социально и к которой нужно применять голову, а не руки. Учитель. Врач. Чиновник. Торговец.

Вместе с тем лестница, ведущая к колледжу, крута, ступеней в ней много, а движение по ней требует много лет гнуть спину и портить глаза в учении. На первой ступени пяти- и шестилетки высиживают вступительные экзамены и собеседования в лучшие городские начальные школы. Затем – испытания перед средними классами. Далее все делается не на шутку конкурентным – общенациональные вступительные экзамены в старшие классы, чжункао. На вершине лестницы – пресловутый общенациональный вступительный экзамен в колледж, гаокао, и его ежегодные результаты определяют судьбу почти десяти миллионов учащихся и решают, в какой колледж попадет ученик и что именно он будет изучать.

На этих двух высших ступенях угол наклона лестницы крут: из шестнадцати – восемнадцати миллионов учащихся, сдающих ежегодно вступительные экзамены в старшие классы, начальное академическое образование – а это простейший путь в университет на четыре года – начинают получать менее восьми миллионов.

Каждый год население, равное лондонскому, высиживает вступительные экзамены в колледж. И лишь две трети из почти десяти миллионов подростков, сдающих гаокао, получат место в одном из тысячи двухсот китайских университетских колледжей, и лишь три-четыре процента окажутся в колледжах так называемого высшего эшелона. Величайших неудачников на этой лестнице – примерно два миллиона подростков – частенько разжалуют до неквалифицированных работников или обрекают на годы попыток зарабатывать самостоятельно или заниматься предпринимательством во все более конкурентной и ненасытной на ресурсы экономике. Такая вот бойня у подножия лестницы.

Каждый год гаокао порождает взрыв фотографий в СМИ, живописующих лютейшую ученическую пароварку: в залах размерами с авиационный ангар ряды и ряды чернявых голов, склоненных над экзаменационными бумагами. Учащиеся, подключенные к капельницам – подпитке сил при подготовке к экзаменам. Автобусы, набитые учащимися, по дороге к местам экзаменов, мчат мимо тысяч пешеходов, а те приветственно машут руками. Толпы нервных родителей, расположившихся у ворот экзаменационных залов.

Мой любимый снимок входных ворот сделан фотографом с высоты птичьего полета: с одного края фотографии орды учеников шагают плечом к плечу в экзаменационные залы, а с другого ждут родители под парасольками, с бутылками воды, снедью и запасными карандашами. Детей отправили на бой.

Как-то раз я подслушала телефонный разговор между нашей тогдашней аи и ее тринадцатилетней дочкой, школьницей из провинции Аньхуэй. Хотя вступительные экзамены безусловно самые важные, безжалостная кутерьма еженедельных и ежемесячных контрольных – всегда на пути любого китайского школьника, с самого первого класса. До меня доносились лишь реплики аи. В этом и почти в каждом последующем телефонном разговоре, который мне доводилось услышать, тема была одна и та же.

– Ты уже сдала? – взволнованно спрашивала аи в трубку. – Когда сдала? Баллы уже вывесили? Ну и как сама думаешь, какой результат будет?.. Легко было?.. Сколько, как думаешь, не ответила?.. Так, – продолжала она, прижимая трубку к губам, – а на сколько, по-твоему, ты ответила правильно?

Поскольку семьи вперяют взгляды в небо, на ступени лестницы, годы напролет, потребность учиться – и учиться изо всех сил – навсегда вросла в китайскую культуру, с самых юных лет: этика трудолюбия становится мышечной памятью.

Я понимала, что мы, вероятно, вернемся в Штаты задолго до того, как Рэйни достигнет возраста гаокао. И все же пока Рэйни – ребенок в этой системе, пока он обитает рядом с учениками, пойманными в ловушку «экзамен-учеба-прорыв выше», учеба – неотъемлемая часть его повседневности. Рэйни подрастал, и показатели Махины сменились с роста и веса на результаты контрольных работ и проверок навыков. Такова неизбежность – глубоко укорененная черта китайского образования.

Пока же, зная то, что знала, я мирилась с подобной перспективой для своего ребенка. Растя в конкурентной среде, которую создали мои родители, я нажила себе настойчивое, неотвязное чувство, что другие водители обгоняют меня на трассе, хотя мой автомобиль уже и так на предельной скорости. И все же были и явные преимущества: как и Дарси, я знала, что понимание своих сил помогало мне с мотивацией в ключевых областях жизни и отчетливо определяло, к чему стремиться.

И все же я раздумывала, не оказывает ли состязательность, присущая китайской системе, построенной на сплошных экзаменах, какого-нибудь еще вредного воздействия, и взяла себе на заметку внимательнее приглядывать за Рэйни.

* * *

Ближе к концу учебного года, обычно в среду, садик «Сун Цин Лин» проводит ежегодные спортивные соревнования. Младшие группы состязаются друг с другом в нескольких физических упражнениях и задачках.

Учительница Чэнь, само собой, решила, что группа № 4 обязана выиграть.

За несколько недель до этого Чэнь отправила в WeChat сообщение: детям нужно обеспечить побольше отдыха и заниматься с ними «физкультурой». «В садике мы тренируемся и готовимся к этому великому испытанию – и призываем вас готовиться к этому важному дню и дома», – написала учительница Чэнь в WeChat. Какофония родителей согласно загомонила.

Соревнования планировались такие: влезание по лестнице на скорость, танцы в носках или гонка на трехколесных велосипедах вокруг Большой зеленки.

Все вроде безобидное, но я сообразила, что характер подобных состязаний зависит от духа лидерства. И, разумеется, на следующий год оказался изматывающим Большой дриблинг: за много недель до соревнований учителя тщательно отобрали команды «родитель-ребенок» и потребовали, чтобы те работали с мячом дома и записывали на разлинованных листах, сколько раз мячик подпрыгнул. По утрам, когда детей приводили в сад, на Большой зеленке устраивались тренировочные площадки, и я наблюдала, как детско-родительские пары сидят на корточках и ребенок лупит по баскетбольному мячу как можно быстрее. Линь Гуаньюй с его мамой оказались победителями того года: им удалось добиться потрясающих 128 ударов за 10 секунд. «Тренировались с марта месяца и рассчитывали на первое место! Новый рекорд поставлен!» – восхищались учителя.

В этом году главным испытанием станет игра под названием «Нора в горе́».

– Мы очень волнуемся за эту последнюю игру, – рявкнула учительница Чэнь группе родителей, собравшихся в комнате младшей группы № 4 в тот знаменательный день. Черные пятна у Чэнь между зубами казались не менее зловещими, чем ее пыл, и мы с Робом, сидя с толпой родителей на детских стульчиках, расставленных на манер стадионных трибун, прилежно загомонили: родитель становится учеником.

Чэнь объяснила расстановку сил.

– На младшем уровне – пять групп, две из них шустры – как молния. Я наблюдала за ними на тренировках, – сказала Чэнь. – Этим двум группам учитель сообщает, что они на финише, а другие группы даже еще и не поползли!

Всеобщий вздох ужаса прошелестел по комнате, и я заметила, что учительница Чэнь довольна таким откликом.

– Необходимо разработать план действий, – подытожила учительница Чэнь. Подробно растолковала, в чем заключается игра «Нора в горе». Отцам предстоит разместиться плечом к плечу на Большой зеленке, у их ног – резиновые коврики, выстеленные дорожкой, дети встают у одного конца шеренги отцов. Далее начинается гонка, состоящая из двух частей.

Сначала первый отец хватает первого ребенка в ряду и передает его следующему отцу, затем второго и так далее, пока вся группа детей не переберется с одного конца шеренги отцов на другой. После того как передадут по рукам последнего ребенка, мужчинам предстоит нагнуться и поместить руки на внешний край ряда резиновых ковриков – получится туннель из отцовских тел.

– Этот туннель и есть нора в горе, – объявила Чэнь. – В этой части детям предстоит ползти во весь дух обратно – туда, откуда они начали.

Группа, дети из которой проделают путь туда и обратно быстрее всех, победит. Учителя и нянечки разместятся стратегически: одна в начале, чтобы подавать детей, вторая посередине – поторапливать, а третья – в конце, чтобы гнать детей обратно.

– Мамы! Вы будете командой поддержки, – сказала Чэнь, раздавая помпоны и дудки; мне досталась пластиковая штуковина, вывшая как связанная утка. Батальные предписания выданы, и мы, родители, двинулись на Большую зеленку и сошли по лестнице в колонну по двое. Я стискивала свою дуделку, а Роб прилежно вышагивал левой-правой-левой-правой, в ногу с отцом, шедшим впереди.

Придя на место, мы обнаружили, что у родителей из групп № 2 и 3 тренировка в полном разгаре. Отцы заспешили и немедленно приступили к действию. Один взялся передавать воображаемого ребенка воображаемому отцу рядом, скручиваясь туда-сюда, вперед-назад, как флюгер, который накрыло смерчем. Другой принялся скакать, сгибая и разгибая колени, разогреваясь и готовясь принимать вес ребенка. Роб стоял в сторонке и впитывал происходящее.

– Тебе разве не надо делать растяжки, скакать или еще что? – подначила я мужа, тот фыркнул. Мы с Робом не очень разделяли рвение, читавшееся на лицах родителей вокруг, но выказать поддержку сыну хотели.

Когда появились дети, Рэйни, завидев нас, просиял. Чэнь тут же принялась рявкать приказы детям, в голосе прорезалось волнение: другие группы уже толпились вокруг нас на Зеленке.

– Напрягайте туловище, когда вас передают вдоль ряда, локти прижимайте к себе крепко, – орала она.

Родителям она выдала исчерпывающие наставления – пулеметной очередью:

– Мужчина Один, хватайте ребенка за локти, Мужчина Два – за талию. Мужчина Три попеременно держит то за спину, то за локти. Меняйте точку захвата, когда передаете детей. Так у вас руки не запутаются, – объяснила Чэнь. – Максимальная эффективность! И не роняйте детей! Команда будет наказана на пять секунд!

– Пять секунд! – возопил один отец, остальные родители загомонили, впечатленные масштабами штрафа.

Чэнь давала и другие полезные советы – для второй части соревнования:

– Мужчины, втягивайте животы, когда нагнетесь, детям будет больше места, где ползти.

– Я слишком жирный! – выкрикнул один отец.

– Тогда вставайте на мостик, – откликнулся другой – нужно было разрядить напряженность.

– Готовы? – вдруг подала голос со своего шестка у края Зеленки директриса «Сун Цин Лин», обозревавшая почти двести пятьдесят детей и родителей, столпившихся перед ней, все облачены в цвета соответствующих групп.

У первого ребенка в нашем ряду были красные туфли, и он держал руки высоко над головой, застыв, как мумия, и ждал, когда его схватят за пояс. Отцы нахохлились и потирали руки, желая разогреть энергию.

– Ибэйци – начали! – крикнула директриса. Красные Туфельки оказался вскинут на руки первого отца, и гонка началась. В тот же миг покой и порядок Большой зеленки уступил вопящему, маниакальному хаосу состязавшихся. Родители ободряюще орали, дети нетерпеливо подпрыгивали, учителя носились вдоль шеренги, понукали к большей прыти.

Красные Туфельки уже был в руках следующего отца, и далее, и далее вдоль шеренги. Подали второго ребенка, третьего, и вскоре каждый отец уже принимал и отдавал ребенка – и поворачивался за следующим.

– Младшая группа № 4 – цзяю! Цзяю! Поддай! Поддай! – вопила учительница Чэнь и носилась вдоль шеренги, едва успевая касаться земли.

– Скорей-скорей-скорей! СКОРЕЙ! – Учительницы Чэнь и Цай сновали вдоль шеренги, хлопали в ладоши и кричали.

Красные Туфельки добрался до конца шеренги и стал ждать у западного входа в туннель. Когда поставили на землю последнее чадо, отцы сложились пополам, поставив руки вдоль противоположного края дорожки из ковриков, ноги на месте, попами кверху. Образовался туннель. Я опознала зад Робовых синих джинсов рядом со штанами соседнего отца. Учителя заверещали еще пуще, дети поползли.

– Поддай! Поддай! Быстро, быстро, быстро, быстро, быстро!

Гвалт стоял устрашающий. Дети тоже начали вопить, образовалась каша копошившихся рук и ног, все ползли, голова одного ребенка так близко к заду ребенка впереди, что казалось, будто они единое целое. Словно цепочка гусениц, дети перебирали руками и коленками к восточному краю норы в горе.

С моей точки обзора выход из туннеля загораживала толпа родителей, сгрудившаяся в три-четыре слоя. Я просочилась вперед и наконец смогла увидеть выход из норы, откуда уже начали появляться дети, головой вперед.

И тут я застала Цай и воспитательницу за работой исподтишка. Они выдергивали детей из норы и швыряли их в сторонку. Ошалевшие дети, моргая, вставали и убирались на бровку лужайки.

«Они вытаскивают детей – это жульничество!» – подумала я потрясенно. Встала на цыпочки и глянула поверх голов родительской толпы, но не смогла увидеть соответствующие концы туннелей других групп. Все ли тут мухлюют?

Учительница Цай принялась убирать детей от выхода из туннеля, чтобы не возникло пробки. Отцы скандировали: «Быстрей, быстрей, быстрей!» Я села на корточки, чтобы разглядеть Роба, смиренно согнувшегося по форме туннеля где-то на середине.

Тут вдруг я заметила, что Цай выпрямилась, как газель, и обозрела окрестности, покрутив головой.

Замерла, решила, что горизонт чист, и применила новую уловку. Присев на корточки, она влезла в туннель, чтобы встретить там ребенка с опережением. Схватила мальчонку под мышки и поползла спиной, волоча его за собой. Выбравшись, она развернулась и метнула его в траву. То же она проделала еще и еще раз, встречая ребенка внутри норы.

– Давай, давай, давай! Поддай! Поддай! – вопили все. Я вгляделась в лица вокруг. Ни один родитель рядом со мной словно бы не замечал, что вожаки младшей группы № 4 беспардонно нарушают правила.

Наконец последний ребенок покинул периметр. Рука Чэнь вскинулась молнией – в точности как она описывала другие команды и их тренировки; всего секунды назад она старательно избегала привлекать к себе внимание, зато сейчас старалась перехватить взгляд директрисы.

– Мы выиграли, мы выиграли, мы выиграли! – громко провозгласила Чэнь и ожесточенно замахала теперь уже обеими руками. Я глянула на учительницу Цай, та заметила мой взгляд. Я засекла проблеск смущения.

Остальные родители сияли, разгоряченные победой, туннель отцов внезапно распался, отцы по одному расходились искать своих отпрысков. Я оглядела другие команды, но они еще не финишировали. Младшая группа № 4 намухлевала себе победу!

Я взглядом отыскала в толпе Роба, и мы молча вскинули брови, чуть ли не одновременно. Не хотелось мне портить праздник, но впитать то, что я увидела, было непросто. Дети играют в китайском обществе важную роль: они позволяют взрослым держать марку. Только что ученики показали прекрасный результат ради учительниц Чэнь и Цай, которых сейчас перед всем детсадом похвалит директриса. Мелькнула у меня и еще одна мысль: я знала, что жульничество – подробно задокументированная беда китайской образовательной системы, и я своими глазами наблюдала, как учителя в условиях состязания применяют уловки. Всего-то детсадовское спортивное событие, но разве не пример это для детей младшей группы № 4? Не усваивают ли учащиеся подобное поведение от людей, которые стоят перед ними в классной комнате?

Подошло время награждения.

Директриса помахивала выписанным от руки дипломом, провозглашавшим победителя: «ПОБЕДИТЕЛЬ ВТОРОГО ЕЖЕГОДНОГО СПОРТИВНОГО СОСТЯЗАНИЯ – младшая группа № 4». «Я здоров, потому что занимаюсь спортом», – сообщал диплом; учительница Чэнь, вцепившись в бумажку обеими руками, улыбалась во все лицо.

Далее Чэнь и Цай собрали детей для группового снимка. Группу поместили под красный транспарант, натянутый между деревом и столбом, транспарант гласил: «ВТОРЫЕ ЕЖЕГОДНЫЕ ФИЗКУЛЬТУРНЫЕ СОРЕВНОВАНИЯ».

На фото, которое я позже сунула в стопку записок из «Сун Цин Лин», члены младшей группы № 4 выстроены в три ряда, все улыбаются. Широчайшие улыбки – на лицах учительниц Чэнь и Цай, стоящих позади, они склоняются над своими воспитанниками, словно два китайских вяза. Дети с виду – и не в чрезмерном восторге, и не унылы, а попросту безразличны, что показалось мне уместным выражением для пешек в турнирной игре.

Я всмотрелась в Чэнь и Цай.

Обе учительницы показывали пальцами «V» – знак победы.

Часть II

Перемены

6. Высокая цена экзаменов

Научиться чему-то и сдать экзамены по этому предмету – совсем не одно и то же.

Сюй Цзяньдун, преподаватель из Чанчжоу и бывший чиновник в сфере образования

Летом после младшей группы мы отправились домой передохнуть.

Для американцев, живущих за рубежом, летнее возвращение домой сулит свежий воздух и национальные парки, разбросанные по всей стране, вперемежку с посещениями друзей и родни. Мы скакали с пляжей в Южной Калифорнии и девственных озер Миннесоты до влажного, душного жара Техаса.

Где-то посреди нашей поездки Рэйни обратился ко мне. Свободный от преподавательницы мандарина, блаженствуя среди пышной зелени американских парков и бассейнов размером чуть ли не с футбольное поле, объедаясь мороженым и хот-догами, мой сын задался простым вопросом:

– Мама, почему мы не живем в Америке?

Лето пробудило в Рэйни интерес к жизненным выборам его родителей, а я получила возможность понаблюдать за собственным сыном в свете американских приоритетов и привычек. Замеченное мне понравилось. Вкратце так: наш малыш получал похвалы от своих американских друзей и родственников, с чьими детьми его привычки ярко контрастировали.

Рэйни, выходя к завтраку, здоровался со всеми старшими, что особенно радовало моего отца. Умел ждать. Однажды Рэйни так терпеливо стоял в длинной очереди в Американский музей естественной истории в Нью-Йорке, что какой-то посторонний человек восхищенно уточнил:

– Сколько ему лет? Он так хорошо себя ведет.

Его пищевые повадки были решительно не западными, а предпочтения сделались кристально отчетливыми по сравнению с американской склонностью к мешанине из конвейерно-переработанной пищи. Дочка наших друзей ела только белое: пасту, рис и хлеб. Двоюродный брат Рэйни предпочитал еду из морозилки, в коробке или пакете, куриные или рыбные палочки – самое то. Как-то раз в субботу в музейном квартале Хьюстона я наблюдала, как маленькая девочка за соседним столиком пожирала обед. Она проткнула картонный пакетик напитка «Капри Сан» соломинкой, сорвала упаковку с пластиковой коробки хлебных палочек и залила все это контейнером шоколадной жижи. На десерт – пакет ярко-оранжевых крекеров «рыбки».

В садике «Сун Цин Лин» имелся штатный диетолог, а также повар, чья единственная забота – месить свежее тесто вручную и изготавливать из него тонкую, гибкую китайскую лапшу. Листовая зелень прилагается к любой китайской трапезе. Среда обитания Рэйни в детсаду и непримиримый подход учительницы Чэнь в истекшем году означали, что наш малыш начал есть яйца по собственной воле. Он с удовольствием поглощает рыбу вместе со шкуркой – превращать рыбу в палочки для этого не надо, – а также пластинки водорослей и сырой миндаль и не воротит нос ни от чего зеленого, желтого или оранжевого.

Однажды летним вечером Рэйни сел за обеденный стол и потянулся за куском обжаренного бок-чоя. Это удивило даже меня – я отложила вилку и уставилась на сына.

– Смотри! – воскликнул Рэйни, протыкая стебель вилкой. Сунул капусту в рот, прожевал, проглотил и победно воззрился на меня.

– Кто тебя научил? – спросила я.

– Никто, – ответил он и потянулся за добавкой. – Я сам.

Рэйни упивался этим мгновением. Ребенок иногда должен делать то, что ему не нравится, но полезно, и Рэйни с удовольствием демонстрировал, что постиг эту истину.

– Расскажем папе, – добавил Рэйни, а растительная масса меж тем сползала у него по пищеводу.

Меж тем, покуда американцы переживают восстание против экзаменов – один нью-йоркский учитель уподобил свежие общенациональные образовательные стандарты насилию над детьми, – китайская образовательная система уже готовила Рэйни к вузовской жизни. В свои почти пять лет Рэйни взялся учить своего малютку-брата мандарину – Лэндон родился через два года после нашего приезда в Китай, – и две головушки нависали теперь вместе над книжкой: мальчики определяли на картинках зверей.

И лишь вернувшись в Америку, я осознала потенциальные преимущества нашего образования в Китае. Когда завершился предыдущий учебный год, Рэйни тоже начал радоваться своим последним достижениям.

– Мама, я пишу! – гордо провозгласил он, показывая мне пропись, принесенную из класса, с заголовком: «Как пользоваться телефоном». Рэйни выводил цифры осторожно, робко. Единицу обвел несколько раз, у четверки сначала появилась палочка, а уж потом закорючка, ни одна линия не получилась прямой, но тем не менее: мой малыш мог написать все цифры вплоть до девятки. Вверху страницы учительница нарисовала толстым красным маркером здоровущую звезду.

Такое положение дел почти наверняка озаботило бы большинство американских и европейских специалистов по детскому развитию. Трех- и четырехлетки считаются слишком юными для обучения письму, а красная звезда, нарисованная учителем, могла бы прогневить многих. Красная ручка – «все равно что окрик», писали некоторые ученые из Университета Колорадо, и может «расстроить учащегося или подорвать отношения между учителем и учеником, а также, возможно, весь процесс обучения». Западные исследователи советуют учителям применять чернила нейтрального цвета. Не сомневаюсь, что учительница Чэнь похихикала бы над тем, что американские университеты тратят время и деньги на исследования эмоционального воздействия цвета учительской авторучки; я лично была в восторге, что мой ребенок, который по ночам все еще спал в «памперсе», уже умеет корябать цифры и зарабатывает звездочки пылающего красного цвета.

Это, впрочем, не означает, что у нас с Робом не было своих опасений.

Близкие друзья из Лос-Анджелеса отдали своего малолетку в садик, похваляющийся «гуманистическим подходом, с эмпирическим, основанным на игре обучением… и с глубочайшим уважением к достоинству и самооценке [детей]». В этом детсаду, пышно именуемом «Игровое высокогорье», дети сами составляют себе расписание, там нет оценок, наказаний и наград. Дети вольны не обедать, если не хочется, могут ходить в подгузниках до шести лет (садик не требует приучать детей к горшку!) – как им самим нравится. Даже в начальных классах от воспитанников «Игрового высокогорья» не требуют учиться читать, писать или считать. Учителя обращаются с детьми как со взрослыми, способными принимать решения, хотя, разумеется, время от времени воцаряется хаос. «Вообразите „Повелителя мух“, – рассказывали нам Джен и Кевин. – Но философия школы такова: академический успех – лишь один из многих способов быть человеком, а дети должны развиваться по-своему, со своей личной скоростью».

Справедливости ради скажу, что, думая об «Игровом высокогорье», я – когда не хихикала над отчаянной смелостью их подхода – каменела от неуверенности в собственных решениях относительно Рэйни. Эта школа была радикальным вариантом в любом случае, но все же я раздумывала, не способен ли такой подход порождать уверенных в себе прирожденных вожаков, кто в силах самостоятельно и вести игры, и добиваться личных успехов в учебе. А ну как китайский метод, напротив, может плодить одних лишь яйцеголовых математиков, которые рано или поздно будут работать – кхе-кхе – на взрослых, получившихся из деток «Игрового высокогорья»?

Действительность никогда не бывает настолько белой или черной, но мои страхи – всегда вырвиглаз и никаких оттенков.

Короче, чтобы уравновесить то, что в китайском образовании Рэйни казалось мне недостатками, я составила хитрый план, и претворять его мы будем дома. Безопасность – это обязательно, так же как и для китайцев, а вот почти во всем остальном мы с Робом уполномочили сына решать самостоятельно. Обложили его комнату фломастерами и прочими художественными инструментами, наполнили его среду обитания возможностями выбора. Рэйни мог сам решать, что надеть, какие книги читать, каким спортом заниматься. Музыкальные инструменты – строго по желанию. В дни с минимальным загрязнением воздуха мы отправлялись на футбольную площадку или теннисный корт и часами пинали мяч или сражались у сетки. Шанхайское правительство тоже вложило силы в развитие процветающей культурной жизни, чтобы наши дети имели доступ к искусству, и мы принялись навещать некоторые местные музеи, куда стали привозить зарубежные выставки. Занимались мы и всяким исключительно досуговым – рыбачили, например, что с китайской точки зрения совершенно бесполезное занятие. «Чего вы на рынке рыбу не купите?» – спрашивала меня одна китайская приятельница.

Наш план начал действовать, и мы приготовились к наступающему году в китайском садике.

В первый же день нового года в средней группе Рэйни рвался из дому.

– Пошли, мам! – пищал он, пока мы ехали на лифтах до первого этажа.

Рэйни нырнул в пучину улиц, скакал впереди меня.

– Не беги! – орала я ему вслед.

Тротуары кишели торговцами. Потрепанный жизнью мужчина из Синьцзяна нес на плечах бамбуковое коромысло, на одном конце – корзина черешни, на другом – поднос с лиловатыми шанья. Иди он со своим коромыслом и всем, что на нем, прямо – зачистил бы восьмифутовую тропу на тротуаре. Но он вышагивал осторожно, бочком, петляя в толпе, пока не нашел место, где остановиться и выставить свой товар. Велосипеды и электрические мопеды вились в бурном автопотоке, из-за чего скорость движения на дороге снизилась до парковочной. Ноздри мне забивал выхлоп.

Рэйни продолжал скакать впереди, мимо суматошной больницы и вплоть до самого проулка, ведшего к «Сун Цин Лин». Мы миновали торговца голубями с его гомонившими птицами и вошли в лабиринт переулков шикумэнь, под хлопавшее на ветру постиранное белье, свисавшее из окон. Далее по этому переулку размещался маленький овощной базар, бывалые торговцы уже разворачивали на земле клоки брезента. На брезенте уютно устроились кочаны белой капусты, зеленого бок-чоя и налитая рыжая морковка.

– Почем вот эти? – спросил покупатель, потыкав в толстый бежевый дайкон.

– Двенадцать куай за кило!

Прогулки по китайским кварталам затрагивают все каналы восприятия.

Я рада была вернуться – Рэйни тоже. И все-таки, когда мы приблизились к кованым воротам детсада, Рэйни вдруг замедлился, словно предчувствовал, что переход от американского лета к китайскому учебному заведению будет резким.

– Подожди, мам, подожди, – сказал Рэйни, сбавляя скорость. – Не хочу туда. Учителя скажут, что позвонят маме, если я буду плохо себя вести, а сами не звонят.

Я наконец догнала его.

– Милый, у тебя в этом году будет новая учительница и новые одногруппники. Давай посмотрим, как пройдет день, а?

Первый же месяц в «Сун Цин Лин» привнес новый элемент в утренний распорядок: Ревущий Рупор у входных ворот. Замдиректора теперь стояла у ворот с мегафоном крупнее собственной головы и взяла привычку вопить на родителей и детей, будто они скот, который того и гляди промахнется мимо загона.

– Не опаздываем, не опаздываем! – верещала она, а родители и дедушки с бабушками поспешали. – Ворота закроем в девять ноль-ноль. Опоздаете – в сад не пройдете!

Нас выдернули из толпы на второе же утро, хотя, проходя в ворота, я старалась не поднимать голову.

– Рэйни, сейчас девять ноль-две, – объявил Ревущий Рупор, а имя моего сына откликнулось эхом по всей Большой Зеленке. – Завтра опоздаешь – в садик не пустим.

– Бухаоисы – нам очень стыдно, – сказала я мегафону замдиректора, поскольку лица ее видно не было. Чуть поклон не отвесила. Рэйни вжался мне в ноги, и мы понеслись в класс.

Извне дисциплина в садике «Сун Цин Лин» была, как и прежде, лютой.

Зато внутри, как выяснилось, все начало меняться.

* * *

– Мы стараемся внедрить некоторые западные приемы.

Эти слова учительница Чэнь произнесла во время нашей встречи с ней в прошлом году, защищаясь от моих претензий, связанных с угрозами детям на занятиях.

Теперь я глядела на нового старшего педагога Рэйни в средней группе, и контекст прошлогоднего замечания Чэнь начал обретать очертания.

– Душевное тепло – важная часть образования, – сказала учительница Сун группе родителей в актовом зале на четвертом этаже. – Взрослым следует научиться выражать свою любовь к детям, чтобы дети выросли любящими людьми, преисполненными теплоты, – продолжила учительница Сун со своего шестка у квадратного палисандрового стола. Стройная, как балерина, с черными волосами, что отсвечивали сапфирово-синим, и с родинкой на подбородке, которая словно бы пританцовывала, когда Сун говорила. У прошлогодней учительницы Чэнь были жутковатые темные зубы, а у Сун – сплошь сияющая яркая белизна, которую я заметила, потому что Сун нравилось улыбаться. Уже одно это – яркие мощные перемены по сравнению с прошлым годом. – Мы не заставляем малышей делать упражнения, – продолжила Сун. – Скорее, мы естественным путем вводим обучение в повседневный распорядок. Основам учимся постепенно.

Я не ослышалась? Кто эта женщина и долго ли она протянет в «Сун Цин Лин» со своими радикальными взглядами?

– Рисование – не жесткое следование образцу, предложенному учителем, – не унималась Сун. – Мы надеемся, что дети найдут способ самовыражения через символы, линии и фигуры. Мы учим основам рисования и предоставляем много простора для исследования.

Я сидела и кивала, а Сун меж тем предложила совет родителям, которым подобный простор мог бы показаться самоуправством или даже непристойностью.

– Мы не должны судить рисунок по тому, похож он на модель или нет, – заявила она. – Не говорите детям: «У тебя уродливая картинка». Поддерживайте и хвалите детей – если они в себе уверены, у них получится лучше.

Классический довод в пользу самооценки.

У Сун нашелся решительно некитайский совет и в том, как готовить ребенка к академическому будущему.

– Не пихайте знания ребенку в глотку, – сказала она. – Детям средней группы на пользу некоторое давление, но не чересчур.

Я оглядела стол. Некоторые родители кивали, а вот у остальных на лицах читалось сомнение. Я всмотрелась в скептиков. У этого палисандрового алтаря образования была мамаша, вызубрившая со своим ребенком тысячу иероглифов за лето. Другие начали заниматься со своими чадами фортепиано и флейтой. Один родитель сделал снимок своего сына в набитом битком факультативном математическом кружке и отправил это подтверждение прилежности своего сына в нашу родительскую группу в WeChat.

У Сун нашлись слова и для таких родителей.

– Моя дочь сейчас в четвертом классе, и я никогда не учила ее ничему, пока она была в садике, – сказала она. – Дайте детям насладиться детством. – Сун не обошла осуждением и отличника в классе дочери – он слишком затюкан репетиторами и зарегулирован расписанием. – Такой ребенок выгорит, не успев включиться в строй рабочей силы, – пояснила она.

По правде сказать, рассуждения Сун смахивали на логику учителей из Бруклина или Лос-Анджелеса: она пропагандировала прогрессивное образование и призывала нас бросить крысиные бега для малышни. Меня ее слова вдохновили, но я задумалась, воплотится ли ее философия в действие на занятиях. Время покажет.

Сун завершила нашу встречу постановкой нескольких отчетливо китайских целей, относившихся к питанию.

Детям в этом году предстоит тренировать «мышцы, управляющие палочками», сообщила она. Они научатся самостоятельно очищать масляную рыбу от костей и чистить креветки. И, как всегда, значима скорость потребления пищи, поскольку «зима на носу».

– Зимой пища остывает очень быстро, и мы уже начали тренироваться. Обед должен быть завершен за полчаса или быстрее, иначе все остынет, – пояснила Сун. Тут я рассмеялась. У китайцев жесткие правила, какой температуры должно быть то, что они глотают, и правила эти просочились даже в образовательный распорядок. Пищу необходимо употреблять горячей, чтобы способствовать пищеварению и усвоению, воду нельзя пить холодной, а все обжаренное нужно запивать горячим чаем или теплой водой, чтобы масла в желудке были в жидкой фазе. (Закажите в ресторане в Китае пиво, и официантка уточнит, желаете ли вы его теплым.)

В общем и целом бо́льшая часть взглядов Сун показалась мне родной, все это я могла проделывать на рефлексах. Разговаривать с детьми о том, что им интересно. Внимательно слушать. Читать книги вместе. Поддерживать детей в самостоятельной работе и подпитывать их самооценку и уверенность.

Все это полностью противоречило тому, что я доселе знала о китайском образовании.

* * *

Что же прояснило позицию учительницы Сун?

Директор одного шанхайского детсада предложила мне однажды утром возможную причину. Я запросила интервью с ней, чтобы обсудить тенденции в образовании, и она вручила мне официальную на вид брошюру. Выпущена в 2000-х Министерством образования, заголовок: «Руководство по обучению и развитию 3–6-летних детей».

Я оглядела книжицу: белая обложка, черно-оранжевая печать. Про себя я назвала ее Белой библией – подходяще, по-моему, раз уж это попытка правительства направить дошкольное образование в сторону большей мягкости и доброты.

– Это очень важная книга, – сказала мне моя собеседница, поглаживая обложку. – Все детсады Китая обязаны ей подчиняться. Она гласит, что все должно основываться на естественном детском ритме развития. – Я заинтригованно полистала брошюру и обнаружила десятки лозунгов – все они защищали святую неприкосновенность и индивидуальность китайского ребенка.

«Любой ребенок развивается со своей скоростью», – заявляла Белая библия. «Индивидуальные особенности необходимо учитывать». «Не меряйте детей одной линейкой».

Иными словами, подумала я, не меряйте рост, вес и навыки игры на флейте и не вешайте результаты в коридоре у всех на виду?

«Поддерживайте в детях позитивные, счастливые эмоции», – продолжала Белая библия.

В смысле не угрожайте детям полицейским произволом, как учительницы Рэйни в прошлом году?

«Поддерживайте детей в их развитии, придавайте им смелости в исследовании и воображении», – гласила Белая библия.

То есть Тыковке следует разрешить рисовать дождь любым цветом, каким он пожелает?

«Направляйте детей в их получении опыта и личном обучении, а не внушайте им необходимость в гонке за знаниями», – постановляла Белая библия.

Что означает «не забивайте детям голову фактами и китайскими иероглифами во время летней подготовки к экзаменам»?

И вот еще: «Позволяйте детям ошибаться. Не бейте их – они будут так бояться наказания, что станут вам врать».

Я сморгнула и глянула еще раз. Китайскому правительству и впрямь пора было сказать это вслух.

Как я узнала позднее, основная часть Белой библии была впрямую заимствована у Запада, и эту книгу обязаны были прочесть все педагоги по всему Китаю. С помощью ЮНИСЕФ китайские исследователи изучили руководства по дошкольному развитию из тринадцати стран, в том числе США, Великобритании, Германии и Франции, чтобы работники в сфере образования деятельнее поддерживали физическое, умственное и моральное здоровье малышей.

До меня долетали смутные слухи о попытках реформировать систему в целом, и когда я наконец разобралась в тонкостях – с изумлением обнаружила, что Китай равняется на Запад в смысле взращивания ребенка как целого так же, как мы с завистью смотрим на китайских юных умников. Более того, Китай пытается сделать свою школьную систему дружелюбнее и уютнее для детей всех возрастов, от самых маленьких до студентов колледжей, и эти попытки начались несколько десятилетий назад.

Белая библия – просто последняя из инициатив, направленная на реформу детских садов. Многие педагоги явно переняли ее легко, зато другие – как учителя Тыковки, например, – продолжали гнуть привычную линию поведения, и их классы оставались традиционными в авторитарном подходе. Я могла бы перечислить нарушения едва ли не каждого правила новой инструкции, какие видела своими глазами или о которых слышала. И все же эта брошюра – свидетельство того, что в детском образовании Китай хотя бы философски пытался сдвинуться к большей мягкости.

– Нет ничего в наших образовательных учреждениях, что должно остаться неизменным, – сказал мне чиновник Министерства образования Ван Фын на педагогической конференции в Пекине.

Что ж подтолкнуло все эти усилия?

* * *

В 2004 году Ма Дзядзю страшно рассердился, а то, что случилось далее, сделало его знаменитым.

Ма был студентом-стипендиатом в Юннаньском университете, его семья описывала его как задумчивого и робкого. Он один раз сбегал из дома в старших классах, потому что боялся провалить гаокао, но вскоре вернулся. Такие страхи ведомы любому выпускнику школы, и почти во всем остальном Ма Дзядзю был неприметен.

Вплоть до того дня, когда небольшая компания его однокурсников по колледжу не обвинила его в картежном шулерстве.

Тут Ма взял нож и быстренько укокошил своих обвинителей – четверых студентов, в том числе и своего соседа по комнате, – и рассовал их тела по чуланам в общежитии. А затем пустился в бега. «Студент-убийца – интроверт, у которого лопнуло терпение», – вопила «Чайна Дейли». Охота на убийцу развернулась по всей стране, и через три недели Ма в конце концов арестовали в Санье.

Еще один знаменитый пример общественного злодеяния произошел со студентом Университета Цинхуа: он плеснул серной кислотой в морды нескольким медведям в Пекинском зоопарке. Один медведь ослеп, остальные получили увечья. А совсем недавно несколько университетов задокументировали случаи отравления студентами своих однокашников, некоторые привели к смерти или параличу. В инциденте 2013 года скончался студент по имени Хуан Ян – его сосед по комнате подлил яда в общежитский кулер.

Эти события обычно вызывали общенациональные брожения умов на темы китайского образования. С чего Ма Дзядзю убивать своих сокурсников из-за какого-то оскорбления? Что в его жизни сделало из него социопата? Зачем студенту одного из лучших китайских университетов так бесчеловечно обращаться с медведями в зоопарке? С чего студенту травить своих однокашников?

Подобные случаи – радикальные примеры, конечно, однако государственные чиновники и педагоги вцепились в них, чтобы продолжать пылкие призывы к переменам.

«Эти события – оборотная сторона нашего образования. Это наш будильник: нельзя зацикливаться только на академическом развитии наших учащихся, мы обязаны и воспитывать здоровые личности, а также – высокую эмоциональную компетентность», – говорил Вэй Ю, замминистра образования чуть ли не десять лет подряд. «Наше образование опирается на соперничество и личный успех. Китайские студенты смышлены и трудолюбивы, но им не хватает духа братства и взаимовыручки», – сказал один профессор в интервью онлайн-версии People’s Daily.

Китайское руководство намеревалось создать систему образования, которая поставляла бы обществу целостных, нравственных, спортивных и трудолюбивых членов. А получилось, по словам репортера из СМИ, наплодить население, состоящее из «экзаменующихся роботов» без общественных и эмоциональных навыков.

Вину за создание нескольких поколений профессиональных студентов есть на что валить – на китайскую образовательную систему, основанную на экзаменации, или инши дзяю, говорят в один голос и эксперты, и правительственные чиновники. Документы самого правительства резко порицают такую систему как радикальный отход от ключевых нужд учащихся. Система эта погребает ученика под горами домашних заданий. Оценки становятся единственной мерой достоинств ребенка. Это вредит инициативе и творчеству учащегося. Нарушает исходные установки самого Закона об образовании. Аманда, моя знакомая из шанхайской школы, сказала мне: «У меня никогда не было времени, чтобы разобраться, как обращаться с другими людьми. С книгами я лажу, а контактов с людьми не выношу».

Под тяжестью учебников организм школьника идет вразнос. Окулисты Китая доложат вам, что у детей беда со зрением – как никогда прежде: четверо из десяти младшеклассников близоруки, за последнее десятилетие количество очкариков в Китае удвоилось. Ученики средних классов – и того хуже. Возможно, это генетическое, но репортеры и комментаторы из СМИ сочли этот факт доказательством, что перемены совершенно необходимы. И пока мозги учащихся пухнут от знаний, пухнут и их тела: каждая пятая школьница страдает ожирением, среди мальчишек – каждый третий (хотя отчасти в этом виновата переменная диета).

«Китай заплатил очень высокую цену за свою зацикленность на экзаменах», – сказал Гуань И, учитель старших классов из Сучжоу. «Научиться чему-то и сдать экзамены по этому предмету – совсем не одно и то же», – заявил в нашем разговоре Сюй Цзяньдун, бывший чиновник в сфере образования провинции Чаньчжоу.

Китайские чиновники высшего ранга тоже без дела не сидели – более того, они не один десяток лет пытались сдвинуть образовательную систему с фокуса на экзамены. Давайте введем более «целостный» подход к образованию, объявило министерство в 1980-х и утвердило подход под названием сучжи цзяою, или «качественного образования». Это часть правительственной кампании, направленной на повышение качества жизни всего китайского населения. (Политика одного ребенка на семью – составляющая этой же кампании.)

Это веерное усилие – «качественное образование» – породило десятки постановлений. Когда чиновники обнаружили, что детсадовцы заучивают объемы, подходящие для гораздо более старших детей, они заявили: «Даешь устранение школы из детсада!» Лозунг стал названием законодательного документа. Когда исследования показали, что игры в дошкольных учреждениях помогают облегчить учебную нагрузку малышей, возник документ «Игры и игра». Законы перли стремительно и яростно, и все они касались образования от детского сада и до колледжа. В общей сложности центральное министерство выдало сотни директив с причудливыми названиями – «Добрее, мягче», например, – и все они были направлены на всевозможные изменения: отменяли вступительные экзамены в начальные классы, укорачивали учебный день, вводили временны́е ограничения на домашнюю работу для младшеклассников, возбраняли численные оценки, запрещали добавочные занятия после школы, по выходным и на каникулах – и список на этом не заканчивается.

Все было нацелено на облегчение груза учебы среди учащихся в рамках обязательного образования – а это примерно двести миллионов детей, – и, конечно, возникла директива под названием «Облегчим бремя». Комитеты по образованию на уровне провинций и совсем на местах применяли и собственные инициативы. Министерство образования Шанхая, к примеру, недавно потребовало, чтобы средние и старшие школы привлекли консультантов-психологов на полную ставку – помогать ученикам справляться с учебной нагрузкой.

На вступительные экзамены тоже смотрят косо: правительство пытается уменьшить их значимость в принятии абитуриента в старшие классы и колледжи. Самая последняя шанхайская реформа рассматривает возможность дать абитуриентам две попытки сдавать некоторые части гаокао – предполагается, что шанс на пересдачу несколько ослабит нервную дрожь первой попытки. В 2017 году шанхайские университеты рассмотрят и внешкольную деятельность – волонтерство, например, – вместе с оценками на привычных выпускных экзаменах из школы. Я вижу тенденцию: университетам все настойчивее предлагается рассматривать студента как целое – а не только его оценки на гаокао.

Чем больше я изучала эти попытки реформирования, которые, казалось, направлены на одно, а по ходу дела меняют фокус на что-то совершенно другое, тем отчетливее видела застарелое недовольство китайского правительства образовательной системой в стране, а также паралич, возникавший при попытке исправить все раз и навсегда.

* * *

Намерение изменить – благо, но у меня-родительницы свои шкурные интересы. Я желала понимать последствия. Что эти реформы значат для ежедневной жизни учащегося? Что они значат для Рэйни?

Я обнаружила, что Министерство образования и поборники реформ держат руку на пульсе своих пациентов – учебной системы страны и тех, кто с ней связан, – посредством опросов. Совсем недавно министерство провело опрос среди почти пяти тысяч учеников начальных и средних классов, директоров школ и родителей по всему Китаю. Но результаты, обнародованные в 2013 году, после того, как прошло несколько волн реформации, оказались обескураживающими.

Лишь каждый четвертый учащийся ощущал, что нагрузка уменьшилась. Ученики по-прежнему погрязали в домашних заданиях. Большинство детей все еще занималось с репетиторами, вопреки прямому запрету на учебу сверхурочно. Более трех четвертей всех учащихся страдало яньсюэ – ненавистью к учебе. С 2005 года мало что изменилось – тогда состоялся широкий опрос, и он показал, что у большинства учащихся нет времени на домашние дела или спорт, а из-за утомления от учебы в отчетах мелькали слова «депрессия», «скука» и «тревожность». Ныне каждый третий учащийся говорит, что нагрузка не уменьшилась, а даже прибавилась.

Вопреки десятилетиям усилий работники просвещения не заметили в уменьшении учебной нагрузки никакого заметного прогресса. Понятно почему: многочисленные контрольные не позволяют учащимся заниматься чем бы то ни было помимо учебы, им остается лишь корпеть над книгами, а вступительные экзамены в старшую школу и колледж – по-прежнему неколебимые – отягощают лишь еще сильнее.

Я поговорила с одним шанхайским психологом, нанятым в среднюю школу в рамках реформы.

– Мой кабинет обычно пустует. Я пытаюсь лечить яньсюэ – непереносимость учебы, но ученики зачастую слишком заняты контрольными, им некогда со мной разговаривать, – сказала Ян Линцюн.

Бывший глава провинции Юннань Ло Чунминь выдал в своей речи злую оценку положению. «Любые директивы – порожние и невыполнимые, пока существует гаокао, – гремел он. – Единственный способ действительно облегчить бремя учебы – изменить текущую систему оценок, ориентированную сейчас на экзамены. Средние и старшие классы не решаются сбавить темп, у Министерства образования нет настоящей власти, чтобы карать школы, а чиновники и госслужащие никаких проверок не проводят. Инициативе „Облегчим бремя“ уже скоро полвека, а нагрузка у учащихся на деле многократно усилилась».

Внимательно приглядевшись, я обнаружила, что эта нагрузка проявилась в проверке той же самой PISA, благодаря которой шанхайские студенты оказались мировыми лидерами в математике, чтении и естественных науках. В рамках этой проверки рассматривалось качество жизни учащихся, навыки творческого мышления и время, проведенное за учебой, и в этих областях у китайцев были сплошные «неуды».

Более того, человек, которого называют крестным отцом китайской реформы образования, завистливо смотрел через проливы на Тайвань, Южную Корею и Японию. «Эти страны показали результаты, близкие к шанхайским, – второе, третье и четвертое места, – но их учащиеся проводят за учебой втрое или вдвое меньше времени», – сказал мне Ян в Пекине в 2015 году.

Он прав: по количеству времени, которое дети проводят за учебниками, Шанхай тоже оказался на первом месте.

Есть и еще одна важная вещь: американские дети, может, и показывают не лучшие результаты на письменных экзаменах, однако те, кто преуспевает в математике, любят свой предмет всем сердцем. «У китайских студентов оценки лучше, но интерес к математике неустойчивый», – сказал Лю Цзянь, математик, работающий над всекитайской программой образования. Он сослался на исследование, в котором показано, что увлеченность китайских учащихся тем или иным предметом подогревается в основном извне: экзаменами, вниманием педагогов, наградами и объявлениями оценок. Стоит устранить внешние поощрения, сказал Лю, и интерес и мотивация учиться вянут. «Если студент не заинтересован в учебе, ему будет трудно добиться чего-то великого в будущем», – так выразился профессор Гу Минъюань.

Нет, не радуются китайские деятели просвещения своему призовому месту в рейтинге, а задаются вопросом: как добилась своих результатов Финляндия – за половину времени на домашние задания? И как нам сделать так, чтобы наши дети любили учиться ради самой учебы?

* * *

Вот с какой неувязкой имеет дело Министерство образования Китая.

Если снизить значимость вступительных экзаменов, учащимся, конечно, полегчает. Но тогда работникам просвещения придется придумать какой-то другой способ отбирать детей для старших классов и колледжей. Это означает введение сочинений, собеседований и учительских рекомендаций.

– Для этого нужны люди-отборщики, а они неизбежно будут делать всевозможные ошибки, – сказал Андреас Шляйхер, создатель системы PISA. – Вводишь отборщиков в среду, где ставки высоки, – тут же возникает куча всяких вопросов. Можете вообразить, что случится.

Система попросту не готова к возникновению серых зон: в Китае по учебной лестнице ежегодно двигаются миллионы студентов из тридцати четырех провинций и муниципалитетов по всей стране, их приходится фильтровать при поступлении почти в три тысячи вузов. Мест на всех не хватит.

– Словом, если нужна стопроцентная надежность, – заключил Шляйхер, – всегда возвращаешься к многовариантному тесту.

Это «черно-белый» вариант, он – теоретически – не оставляет возможности для злоупотреблений и хаоса. Выходит, что, в принципе, ничего ближе к честной борьбе, чем гаокао, не выдумаешь.

Китайская культура к тому же противится изменениям: страна страдает от привычной приверженности проверкам, дарующим общественное положение, основанное на набранных очках. Тяжкая для преодоления привычка, ничего не попишешь. «Китай – нация, подсаженная на экзамены, – говорит консультант в сфере просвещения Цзян Сюэцинь. – Видеоигры вызывают привыкание – так же и к экзаменам привыкают. Сдаешь контрольную по математике – на следующий день у тебя 99 очков, „Я крутой, правильно?“. Порочный круг мгновенного поощрения».

Мне это чувство очень понятно. И через полвека после того, как мой отец сдавал национальный вступительный экзамен в колледж на Тайване, он до сих пор помнит, сколько баллов набрал и как эти баллы распределялись по шести предметам: математике, химии, физике, китайскому, английскому и Конституции Китая. На его 76-летних плечах все еще можно разглядеть мантию гордости; заметна в нем и радость, что его приняли в лучший университет Тайваня. Самоопределение через цифры свойственно целым общинам: уже взрослой я сопровождала отца на встречу выпускников его колледжа и, помню, за столом поражалась, что они с его однокурсниками до сих пор помнят экзаменационные баллы друг друга и соответствующие рейтинги в колледже – целых сорок лет спустя.

Когда пришел мой черед высидеть американский эквивалент этих экзаменов – SAT, – моему отцу так понравились результаты, что он запечатлел их в памяти навсегда. Через пятнадцать лет он, провозглашая тост за наше с Робом пожизненное брачное счастье, произнес эти цифры над говяжьим медальоном в присутствии двухсот гостей. «Моя дочь – выпускница с национальным отличием!» – объявил он, и я, сидя во главе стола, вжалась в кресло.

Суть папиного сообщения: это число – мера моей ценности как человека.

И после того как человек завершает формальное образование, Китай по-прежнему обожает проверять его – словно это привычка самой страны. Квалификационные экзамены существуют для всевозможных профессий, в том числе для врачей, психотерапевтов, юристов и судей, есть и экзамен для начинающих госслужащих. Имеется проверка владения стандартным мандарином.

– В Америке разве нет проверки разговорного английского? – спросила моя подруга-китаянка Мередит и оторопела, когда я покачала головой. – В Китае это очень важно.

Допустимый уровень для полицейских – не ниже 80, для учителей – 87, для актрис – 93. Для некоторых профессий этот уровень знания – лишь рекомендация. Для ведущих, как Мередит, чьи голоса звучат на радиоволнах страны, минимально допустимое число очков – 97.

– У меня 98, – гордо объявила она. – Полагается проходить проверку раз в пять лет. Владеть стандартным мандарином очень важно.

Обнаружила я и еще кое-что – эдакое прокрустово ложе китайской системы образования. Проверки в этой стране применяются и для профессиональной оценки учителей и школ. Учителей, в общем, оценивают по успеваемости их учащихся, школы ранжируются по тому, насколько успешно их ученики пробиваются на следующий учебный уровень, а это, в свою очередь, обычно определяется результатами вступительных экзаменов. И пусть все на дух не выносят экзамены, учителя вынуждены заставлять детей сосредоточиваться на проверках. (Это становится все более применимо и к Соединенным Штатам.)

Более того, в Китае зарплата учителя старших классов может быть поднята на 20–40 %, если у учащихся высокие показатели по гаокао, сообщил мне Вэй Юн, учитель в пекинской школе «День нации». Школы завоевывают и теряют репутации на основании совокупного количества баллов по гаокао, набранных учащимися той или иной школы: высокие результаты – фонтан удачи, поскольку управляющие заведением в силах оправдать повышенные расходы школы, бытует и практика государственного финансирования, основанного на этих результатах. Их сравнивают и ранжируют по классам, школам, городам и провинциям – такая вот открытая оценочная ведомость.

– Никто не хочет реформ по-настоящему, – сказал мне бывший директор школы Кан Цзянь. – Пока гао-као – способ оценки образования, давление никуда не денется. – И добавил зловеще: – А гаокао лишь набирает значимость.

* * *

Китайская пословица «цзинь жи ши, цзинь жи би» означает «Не откладывай на завтра то, что можно сделать сегодня». В стихотворении времен династии Мин встречается задумчивое: если «отложил что-то на завтра, сколько тех „завтра“ будет у тебя?».

Не прохлаждайся, говорят пословицы, поскольку всегда найдется задача, которую нужно решить, или дело, с которым следует справиться. Этот урок заложен у меня в мышечной памяти, как бы я ни противилась, а вся моя ближайшая китайская родня ни училась сознательно расслабляться – увы. Я и поныне борюсь с угрызениями совести, лентяйничая с бокалом вина после долгого трудового дня. Не пойти ли мне покопаться в своем пенсионном портфеле? Может, прибраться в кухне? Позаниматься физкультурой?

Как-то раз учительница Сун задела в WeChat именно эту струну. «Наш детсад примет у себя почетных гостей, которые обсудят подготовленность к начальной школе и условия приема», – написала она, а это самое что ни есть «цзинь жи ши, цзинь жи би», учитывая, что до начальной школы почти два года.

– Рэйни наконец-то встроился, – говорила я Робу, надеясь, что пока допустимо немного расслабиться. – Может, немного отпустим поводья?

– Кажется, мы уже опаздываем про это думать, – ответил Роб, качая головой.

Как всегда, учительница Сун потребовала немедленного ответа: «Прошу сообщить, желаете ли вы забронировать место». Броней возникло столько, что пришлось запланировать второе заседание.

Мне доводилось краем глаза глянуть в экзаменационный лист одной из трех лучших шанхайских начальных школ. Три густо исписанные страницы задачек, иероглифами, с многовариантными ответами. Например:

Есть два стакана сока. Ребенок выпил полстакана, мама доливает до верха. Ребенок пьет еще полстакана, мама доливает до верха. Затем ребенок выпивает все до дна. Сколько стаканов сока выпил ребенок?

«Эта задачка для пятилетки?» – задумалась я.

– Бухаоисы – позвольте вас потревожить на минутку. – Я оттащила учительницу Рэйни в сторону. – Разве вступительные экзамены в начальную школу не запрещены? Я думала, что система пытается облегчить нагрузку. Зачем нам готовиться к экзамену?

– Да, но в престижные школы экзамены есть все равно, – сказала учительница Сун, посмотрев на меня изумленно. – Это важно, поскольку лучшие старшие школы – часть системы и вступление на верный путь начинается с начальных классов. – Так же рассуждал и Грегори Яо, одержимый факультативами папаша, засунувший малолетнюю дочку на занятия в «ранний MBA».

Я глядела на учительницу и переваривала первую догадку: на своих занятиях Сун несколько отклоняется от Белой библии, которую она пропагандировала на нашем стартовом родительском собрании. Но как – в этой культуре, в этой системе?

Отношения у нас с Сун сложились легкие. Учительница Чэнь с предыдущего года считала, что иностранца нужно перевоспитывать, а вот Сун смогла разглядеть больше особенностей моего существования в Китае.

– На вид вы – как «мы, китайцы», – однажды сказала она мне оторопело, кивая моему мандарину с иностранным акцентом.

– Я – как «вы, китайцы», только американка, – поддержала ее я. – Мои родители – китайцы, но эмигрировали в Америку, еще молодыми.

– Чжидаолэ – понимаю, – кивая, сказала Сун.

В День учителя я решила подарить ей кошелек «Кауч», желая дать нашим отношениям здоровый зачин. Рэйни нарисовал на куске картона динозавра, и я сунула его рукоделие в кошелек. Учительница Сун обозрела подношение – маленькое, умещавшееся у меня на ладони, скромно обернутое от чужих глаз белой бумажкой – и решила принять.

Наутро она передумала.

– Дорого, – сказала она мне, вытаскивая сверток из тайника в контейнере для фломастеров. Быстро сунула мне в руку. – Простите, не могу принять.

– Это лишь небольшой символ нашей признательности. Я лично привезла его из Америки. Никаких ввозных налогов! Он не такой уж дорогой, – сказала я. Все по учебнику стратегий вежливости.

– Подари́те подруге или матери, – твердо возразила она, тем самым намекая, что разговор окончен. Пока. Она играла свою роль в «предложи повторно – откажись», и я покивала.

И хотя от моего подарка она отказалась, жест не остался незамеченным, и, согласно протоколу китайского дарения подарков, я постепенно протаптывала дорожку в клуб «своих».

На юзерпике в WeChat Сун сидела на подоконнике, а за нею плескался океан. На коленях у нее девочка, на вид – лет одиннадцати. Как и я, учительница Сун была матерью в Китае, и ей приходилось разбираться в системе. Мы обе пытались нащупать самую верную дорогу.

В день заседания, посвященного подготовительным вопросам, я и еще полторы сотни родителей вошли в актовый зал. На сцене размещались три матери, чьи дети ходили в «Сун Цин Лин» и поступили в школы. Матери облачились по случаю формально и разместились перед микрофонами; особенно остро аудитория встревоженных родителей откликнулась на выступление второго оратора.

– Мир делается все более тесным, и наши дети должны хорошо владеть не только китайским, математикой и английским, но и искусствами и философией, – сказала мамаша родителям. У этой женщины было трое детей, она явно располагала деньгами или связями, позволившими ей обойти закон о единственном ребенке – или же она рожала за рубежом, или платила штрафы. – Нам всем нужен план, приблизительный сценарий развития наших детей. Каковы могут быть потенциальные средние школы после начальной? Или отправить за рубеж? Или лучше получить степень бакалавра в Пекинском университете, университете Фудань или Цзяотун? – спрашивала она, перечисляя элитные заведения страны. – И потом отправлять ребенка за магистерской степенью за границу?

Кто-то из родителей строчил конспект, другие же вперили в «гуру подготовки» видеокамеры.

– Мы все на этом пути, – продолжала мамаша, – не только ради своих детей, но и ради их детей. Вот до чего важны наши решения. – Она упомянула сериал девятнадцатилетней давности под названием «Династия Юнчжэн». – Никогда не забуду слова императора Юнчжэна: «Не просто выбирайте нового императора – имейте в виду и его наследника, и наследника его наследника».

У всех этих родителей здесь, за стенкой, сидели сейчас дети-малолетки, и родители кивали, словно погрузившись в мысли о своих нерожденных детях и внуках. По толпе прокатилось согласное бормотание.

В этом зале, подумала я, оглядывая кивавшие головы родителей «Сун Цин Лин», находится полторы сотни причин, почему реформы в китайском образовании быстрыми не будут. Силы культуры и системы, основанной на экзаменах, слишком мощны, ими не пренебрежешь.

Мне еще предстояло узнать о дополнительной причине медлительности перемен. Для независимого мыслителя, выращенного в условиях демократии, эта причина оказалась самой неприятной.

7. Маленький солдатик

Школьная программа используется как «средство политического внушения с целью управлять народом, а не развивать отдельные личности».

Ли Маосэнь, специалист в сфере нравственного воспитания

Однажды вечером Рэйни сделал заявление.

– Мне Китай нравится больше, чем Америка, – сказал он нараспев.

– Что, Рэйни? – переспросила я ошарашенно. В понятиях стран мы с ним толком не беседовали – и никогда не обсуждали ни национальную, ни этническую принадлежность.

Чтобы разъяснить эту тему, мне пришлось бы сказать: «Рэйни, мои предки – из Китая, а у твоего отца – из Германии, Норвегии и Швеции. Твой отец – белее не придумаешь, но с вывертом: он жил в Китае, когда был добровольцем Корпуса Мира – задолго до того, как твоя мама впервые ступила на свою историческую родину. В расовом отношении ты строго наполовину папа, наполовину мама – европеоид и китаец, но твоя национальность – американец. А, да, кстати: все твои одногруппники – граждане Китая».

Все сложно. Я глянула на Рэйни и сформулировала вопрос:

– Почему же Китай нравится тебе больше Америки?

Повторял ли Рэйни что-то услышанное в садике? Кто-то вложил ему в голову эту мысль? А как же каникулы в Штатах, под классическим барбекю-летним синим небом, когда Америка взяла верх?

Рэйни пожал четырехлетними плечами.

* * *

Над доской в большинстве китайских учебных помещений висит в рамке флаг Китайской Народной Республики. Яркий красный символизирует Коммунистическую революцию; на красном поле китайского флага – крупная желтая звезда, она означает Коммунистическую партию, а на ее орбите – еще четыре звезды помельче: народ под руководством партии.

Китайский школьный флаг совсем не похож на американский, каким я его запомнила: звездно-полосатый болтается на флагштоке, любой ребенок может до него дотянуться, ткань плещет, когда в дверь класса прорывается сквозняк. Флаг можно потрогать, вытереть об него вымазанный виноградным вареньем рот – учитель, понятно, не обрадуется – или даже сжечь, если очень хочется: это право защищено Конституцией США. Осквернение китайского государственного флага, напротив, – преступление, наказуемое сроком в тюрьме. В классе китайский флаг запрятан под стекло, заключен в деревянную раму и висит над головами учащихся – точная метафора образования в Китае: вечная нужда в высшей власти. Красуясь над доской, флаг нависает над каждым школьным учителем страны ежедневным зримым напоминанием об истинной цели китайского образования.

Китайские школы учат математике и естественным наукам, да, но цель им поставлена единая: лепить из учащихся подобающих граждан страны.

От сознания китайского гражданина требуют многого. Он обязан любить страну (Китай), его народ (китайцев), труд (работать на Китай), научное знание (ключ к китайскому экономическому будущему) и социализм (китайскую рыночную модель). Эти «пять любовей» вшиты в общенациональную программу просвещения и есть в учебниках с начальной школы и вплоть до колледжа, это столпы партийной кампании, формирующей взгляды народа.

Патриотизм – основополагающий метод, древний, как сама история Китая. Конечно, можно было бы сказать, что за тысячи лет китайское руководство научилось держать сердца и умы своего народа в крепкой хватке. Сам Конфуций считал, что правление посредством идеологии «важнее и действеннее, чем правление посредством закона», как писал специалист в сфере нравственного образования Ли Маосэнь. Конфуций говорил: «Тот, кто повелевает силами нравственности, подобен Полярной звезде, что недвижима, тогда как остальные звезды обращаются вокруг нее».

Иными словами, зачем ружья или сила, если вожаки способны настроить в каждом подданном внутренний, автономный компас? Я вновь задумалась о семьях, вглядывавшихся в Список победителей: чтобы попасть ко двору императора, требовались годы изнурительной учебы. Юн Чжао, ученый, знаменитый своим презрением к китайской системе образования, говорил, что экзамены обслуживают удобства вожаков, поддерживающих экзаменационную систему: лучшие и самые блистательные молодые люди заняты зубрежкой текстов чуть ли не целые дни напролет, «их умы… погружены в конфуцианскую философию, что не позволяет развитие никаких оригинальных мыслей». Масса времени, посвященная учебе, означала, что на организацию бунтов его не остается, а экзамены – удобный инструмент власти над громадными территориями, которые то и дело раздирали распри.

Нынешний подход Партии к образованию не слишком отличается от стародавнего. В 1949 году коммунисты встали у руля страны, разоренной войной, с колоссальными разрывами в благосостоянии между отдельными деревнями и отдельными областями.

Партия унаследовала никуда не годную школьную программу. Напичкать ее патриотизмом – отличная уловка: удалось стянуть воедино очень разное население, поскольку школы, которым Партия поручила задачу объединения, разнились радикально – от школ рабочих ячеек маоистских коммунистов до заведений в бозе почившего Гоминьдана и классов в сиротских приютах, управляемых на уровне провинций.

В ранние годы коммунистического правления школьные учителя лично отвечали за распространение политики Партии. Первый учебник для начальной школы, составленный под руководством Мао, воспевал Вождя: «Председатель Мао – он подобен солнцу, даже ярче солнца он сияет… Мы за тобой будем всегда идти». В учебнике 1950-го учащимся напоминали, кого им благодарить за прогресс:

Мой дед пас овец с шести лет; мой отец в шесть лет сбежал от голода. Сегодня мне исполняется шесть, а я сижу в школе благодаря усилиям Коммунистической партии.

Отдел государственной пропаганды был насквозь оппортунистским и смелым в своих махинациях. В зависимости от эпохи он выделял среди прочих те или иные темы, в том числе марксизм как доминирующую идеологию, унижение Китая японскими агрессорами или важность социалистической рыночной экономики. В 2017 году Партия объявила, что все учебники следует переписать и сдвинуть в них начало Японской войны на шесть лет вперед. Продляя Японо-китайскую войну до четырнадцати лет и назначая ее начало на вторжение Японской империи в Маньчжурию в 1931 году, Партия рассчитывает подогреть патриотизм (и еще большую настороженность к Японии). Переписать историю – раз плюнуть.

По мере открытия Китая миру цели Партии преобразились, словно вожди внезапно осознали, что вырастить миллиард коммунистов им не по силам. Они рассудили, что мощное национальное самосознание внушит людям, разметанным работой и учебой по всему земному шару, приверженность Родине. Партию в этом деле ничто не должно останавливать: на народ надо «влиять» и «питать в нем патриотические мысли и дух, постоянно и везде в их повседневной жизни», – постановил ЦК Партии в 1994 году. Великий размах – и рука Партии дотянулась не только до школьных классов, но и до кино, телевидения и СМИ. Патриотизм «мыслится самым действенным оружием против опасности утраты Китаем самоопределения и против всевозможных иностранных вторжений: политических, военных, экономических и культурных», – пишет Маосэнь.

Разумеется, Китай в попытке воспитать целый народ патриотов – страна не первая и даже не самая рьяная. Многие американские студенты ежедневно поют государственный гимн, а 4 июля празднуется День независимости США от Англии, это национальный праздник – парады, барбекю и патриоты с флагами наперевес. В Индии люди обязаны вставать под звуки государственного гимна перед любым кинопоказом; многие кинотеатры в Таиланде крутят перед основным сеансом видеоролики из жизни тайского короля, а публике полагается стоять. Студенты российских вузов вынуждены терпеть ежегодные военные сборы, а нечто подобное Народной освободительной армии устраивают и для китайских школьников всех сортов.

Вот соображения ученого Джоэла Уэстхаймера:

Если зайти в школу в минуту выражения патриотизма, как понять, в тоталитарном ты обществе находишься или в демократическом? И в тоталитарной стране, и в демократической учащиеся, бывает, поют государственный гимн. И там и там в актовом зале школы звучат какие-нибудь «гип-гип-ура» в честь родины. Флаги и символы национальной гордости можно найти в школе и там и там на каждом углу. И те, и другие учащиеся, случается, соблюдают минуту молчания в память о военнослужащих своей страны, погибших в бою.

Различие же вот в чем: Китай исключительно бессовестно – и неприкрыто – применяет систему образования как метод управления страной. Когда продемократическое движение «Оккупируй Центр» парализовало Гонконг на семьдесят девять дней, пекинское правительство быстро перевело стрелки на недостаток патриотического воспитания в гонконгской школьной программе. «Очевидно, что с образованием в Гонконге всегда были проблемы», – сказал бывший заместитель представителя Гонконга Чэнь Цзоъэр. И далее Чэнь прописал средство в виде «национальной безопасности и суверенитета», чтобы предотвратить рост «пагубных сорняков» – так он назвал студентов, участвовавших в мирной сидячей забастовке.

План подпитки патриотизма распространяется и на колледжи. Китай – одна из немногих стран в мире, где в программе высшего образования есть политические предметы, а содержание их курсов диктует Коммунистическая партия.

На мой взгляд, подобный топорный подход несколько не соответствовал положению дел в действительности, поскольку китайцы получают все более широкий доступ в интернет, не говоря уже о том, что такая политика противоречит здравому смыслу. В особенности меня поражало, как китайское руководство способно развивать в народе критическое мышление – такова одна из многочисленных текущих потуг на реформы, – одновременно продолжая гнуть патриотическую линию? Я обратилась за ответом к пекинскому ученому Се Сяоцину.

– Не усомнятся ли учащиеся в некоторых элементах своего образования, если им позволят мыслить чересчур свободно? Не сочтет ли руководство эту тенденцию опасной? – спросила я.

Се настаивал на разговоре по-английски и сделался на своем втором языке болтлив и велеречив.

– Верховное руководство стремится развивать у учащихся критическое мышление в области физики, математики, химии, биологии и тому подобном, – признал он, – но не в сферах политики, нравственности и религии.

Не в сферах политики, нравственности и религии.

Флаг в классе определяет параметры общества: перемены – дело хорошее, покуда четыре желтые звезды – китайский народ – крепко сидят на орбите большой желтой звезды. Самых выдающихся студентов ждет официальное членство в Коммунистической партии, и долгий процесс подготовки начинается у школьника сызмальства.

Началась она и у Рэйни и его одногруппников в «Сун Цин Лин».

– Я на этой неделе чжижишэн – дежурный! – объявил Рэйни как-то раз, скача по гостиной.

– Что это означает, Рэйни? – спросила я; не начало ли это его Красного пути?

– Я буду раскладывать рис по тарелкам в обед, – ответил он. – Буду поливать клубнику, фасоль и морковь. Кормить гусениц в классе. А еще объявлять, когда детям можно идти играть на улицу после того, как они закончат утренний перекус.

Учителя начинают ротацию учащихся на этом посту дежурного уже с детсада. Цель тут тройственная: у учителя возникает помощник по классным делам, воспитанники учатся служить общине, а одногруппники запоминают, насколько хорошо дежурный всем помогает. Это оказывается полезным, когда приходит время выборов старосты группы; в начальной, средней и старшей школе этот пост дает ученику полномочия и возможности, в том числе и обязанность одергивать сверстников и работать в тесной сцепке со школьным руководством.

Затея с таким вот наделением отдельного ребенка властью над однокашниками не нравилась мне никогда, но в садике подобная практика начинается невинно. Наставницы Рэйни проводили игрушечные выборы старосты группы, и нашего сына на первых выборах обскакала общительная девочка по имени Ляньпэн. Голосовали строем, и учительница Сун выслала в WeChat фотоснимок торжества победительницы: Рэйни и Ляньпэн стоят рядом, а за обоими вьются длинным строем их одногруппники.

Тыкая пальцем в экран, я пересчитала головы: десять детей стояли за Рэйни и тринадцать – за Ляньпэн.

Рэйни отстал на три головы. Сын не пал духом и тут же принялся строить стратегию своей следующей кампании.

– У Ляньпэн была хорошая речь, – чирикнул Рэйни невозмутимо. – Ляньпэн сказала много и лучше, и было еще всякое.

Через несколько выборных периодов Рэйни наконец выиграл с опережением в четыре очка.

– Мам, хочешь послушать мою речь? – предложил он, усаживаясь перед телевизором, старательно выговаривая слова на мандарине. Каждый раз, когда забывал строчку, смотрел вверх, словно бы ожидая, что слова, как дождь, упадут ему в рот:

Уважаемые учителя и товарищи, я хочу быть вашим старостой. Я буду служить всем. Если у кого-то трудности, я помогу их разрешить. Если кто-то поранится, я скажу учителю, чтобы позвал на помощь… Пожалуйста, голосуйте за меня.

– Прекрасная речь, Рэйни, – сказала я. – Думаю, на этот раз тут достаточно много всякого, да?

– Да, – просиял он. – Я сказал много всякого.

В ту неделю его место в вертикали власти не вызывало сомнений.

– Раз я староста, мне решать, кто будет дежурить, – сообщил Рэйни. У него на рубашке красовалась бляха, и он расхаживал по гостиной под музыку, слышную ему одному.

Не то же самое проделывал президент Си Цзиньпин, когда был маленьким? «Это все игры», – успокаивала я себя.

Я беспокоилась, а учительница Сун – ликовала. «Дети трудятся серьезно и качественно, а если им удается навести порядок, когда они дежурят, они становятся „маленькими учителями“, – разливалась она в «Книге детского развития». – Таким образом, эта деятельность способна не только исправить скверное поведение у детей в раннем возрасте, но и закрепить в них стремление помогать другим в группе. Что называется, разом убить двух зайцев».

Взращивание продолжается в начальной школе, где всем детям рекомендуется вступать в ряды пионерии, чьи заветы велят пионерам «следовать указаниям Партии» и «становиться последователями дела Коммунизма». В четырнадцать все совсем серьезно: по благословению двух членов Коммунистического союза молодежи Китая учащимся можно подавать заявку на вступление в комсомол – это нечто вроде школы «для молодежи, где их просвещают о социализме с китайскими особенностями и о коммунизме, а также дают возможность служить помощниками и резервистами Партии», как сообщает конституция Союза. (И премьер-министр Ли Кэцян, и бывший президент Ху Дзиньтао до своих постов выросли из китайского Комсомола.)

Ныне в Комсомоле Китая почти девяносто миллионов членов и восемьдесят девять миллионов – в само́й Партии.

Дарси, мой юный друг-школьник из Шанхая, планировал вступить в партию к восемнадцати годам.

В семнадцать Дарси – уже из избранных.

– Я цзицзифэньцзы – и мой план уже в действии, – сказал он мне, применив понятие, которое означает «ревнитель» или «энтузиаст» – а также и партийный статус. К первому году в старших классах учителя поручились за него, и его избрали для дальнейшего: он уже прошел обряды посвящения, посетил специальные занятия и написал доклады, восхваляющие Партию. Подобное приглашение получили лишь трое из четырехсот учащихся в его школьной параллели.

Он показал мне письмо, которое сочинил в поддержку своей заявке. Заголовок гласил: «Вперед по Красному пути».

Они храбрецы, ни война, ни беда не преграда.

Они – впереди, головы твоей не щадя.

Они мудрецы, они новый Китай нам провидят.

Они Красным путем шагают вперед, коммунисты!

Список достижений Дарси явил мне выдающегося пионера с правильным для службы Комсомолу воспитанием – член дисциплинарного совета, контролер дисциплины, зампредседателя отряда, – и юноша подытожил, что желал бы трудиться на благо долгого будущего Коммунистической партии: «Я встаю на Красный путь, за мной старшее поколение революционеров, и мы постараемся не отставать, перенять эстафету, преодолеть все преграды, чтобы Красный путь ширился и длился!»

Я глазела в это невинное лицо подростка, попивавшего кофе напротив меня. На Дарси были тренировочная курточка «Адидас» и кроссовки «Найки» – таков, видимо, в наши дни костюм будущего коммунистического вождя.

– Вы верите во все, что написали? – спросила я, теребя листок.

Дарси примолк.

– Да, верю, – сказал он и кивнул, мотнув челкой.

Когда мы познакомились поближе, Дом Коммунизма у Дарси не выдержал пристального осмотра и рухнул.

– То, что я написал, – по большей части официозная гуаньфан, галиматья, – однажды сказал мне Дарси шепотом. – Просто надо – и всё, – сказал он. – Это нужно делать, если хочешь продвинуться.

Его цель – там, куда Партия не дотянется, вне Красного пути: отучиться в Университете Мичигана.

– Хотите учиться за рубежом? – уточнила я.

– Да, – сказал он и кивнул, ему на ум внезапно пришла тревожная мысль: – Если я хочу учиться в Америке, будет иметь значение, что я коммунист? – спросил он, склонив голову, но взгляда от меня не отвел, ждал ответа.

Я осознала, что лицо, которое мой друг являл миру, можно было выставлять то так, то эдак, в зависимости от собеседника и наличной цели. Но одно было ясно: пробивное дитя мигрантов, Дарси вступал в Партию, потому что это сулило ему лучшее будущее в пределах Китая. Членство открывало ему новый мир благ: возможность претендовать на стипендию, связи, благодаря которым добывается хорошая работа, места на государственных предприятиях. Членство в Партии необходимо для продвижения на многих государственных и университетских должностях.

Дарси – среди лучших и блистательнейших молодых китайцев, и все это ему попросту необходимо было проделать. Я размышляла над будущим двоих моих знакомых учащихся и поняла, что они избрали себе отчетливо расходящиеся пути.

Год, который Аманда провела за рубежом, проложит ей дорогу в заграничный колледж, а Дарси предстоит изо всех сил пробиваться в китайском обществе.

* * *

Размышляя над положением дел у Дарси, я осознала, что большинство нынешних китайских публичных персон разительно отличаются от их облика в частной жизни. Подобный расклад представлялся мне особенно непростым для самого младшего поколения Китая.

Я американка, у кого та самость, которую я являю окружающему миру, и та, с которой расхаживаю по собственной гостиной, примерно одинаковы. Само собой, полностью здоровый член общества обязан следовать его писаным и неписаным правилам, но в основном я готова выставить любую свою мысль на всеобщее обозрение. Дарси такой роскоши не досталось. Вглядевшись поглубже, я обнаружила, что не одну меня это тревожит: горстка смелых китайских исследователей критикует китайскую программу нравственного воспитания именно по этой причине; они считают, что деспотия Партии – безнадежная затея-двоечник.

Беда вот в чем: между тем, чему детей учат в школе («правительство о тебе заботится»), и тем, что происходит у них на глазах в действительности (правительственные чиновники присваивают себе привилегии), существует громадная пропасть. Между тем, о чем люди говорят как о своих убеждениях («Да здравствуют коммунисты»), и тем, какие желания лелеют в личной жизни («Капитализм дарует мне возможности – приличную пару „Найки“»), – бездна.

Из-за ускоряющихся экономических перемен в Китае социалистические ценности, заложенные Партией, оказались под угрозой. Капитализм процветает, и попытки часами напролет убеждать учащихся в противном стало «спорно и недостоверно во многих отношениях», – пишет специалист по нравственному воспитанию Ли Маосэнь. Попытки Партии в нравственном воспитании стали попросту «средством политического внушения с целью управлять народом, а не развивать отдельные личности». Рупор интеллектуальной общественности Жань Юньфэй открыто насмехается над обществом, «где образовательные материалы целиком посвящены любви к Партии – это, само собой, ведет к духовному кризису», – сообщил он New York Review of Books.

Китай – растущая нация патриотов, боготворящих Партию на публике, но в частном порядке культивирующая совсем другое мышление.

Взять, к примеру, образцы для подражания, которые коммунисты представляют героями. Дарси и Аманда, пережившие почти двадцать лет китайского образования, способны отбарабанить истории этих героев без единой запинки: Лай Нин, четырнадцатилетний школьник, погиб в огне, помогая пожарным справляться с возгоранием, возникшим в провинции Сычуань. Его запомнили как нелюдимого, но прилежного мальчика, однако после его смерти государство объявило его самоотверженным национальным героем. Хуан Цзигуан своим телом встретил пули врага, смело сражаясь за китайский народ во время Корейской войны. Солдат Дун Цуньжуй воевал за коммунистов в 1948-м и подорвал себя, чтобы уничтожить гоминьдановский бункер. «За новый Китай!» – прокричал он, как гласит история, перед тем как пожертвовать собою. Внедряемые в рамках школьной программы и представляемые на занятиях, эти образцы – почти всегда солдаты Народно-освободительной армии или же пылкие фанатики, демонстрировавшие непревзойденную верность Мао Цзэдуну, старейшинам Партии или высшему благу.

Ныне большинство китайцев считает, что эти истории не имеют отношения к действительности. И неудивительно: никакая байка, воодушевляющая поколение драгоценных единственных детей к самопожертвованию, скорее всего, не понравится родителям.

В частной жизни у семей свои соображения. Одна моя подруга сдала двух своих дочек в государственную школу в Гуандуне. Однажды ученикам рассказали историю человека, гордо несшего китайский флаг, но медленно умиравшего от голода на жарком солнце. И вот этот человек повстречал потенциального спасителя – путника с буханкой хлеба.

– Отдам тебе хлеб в обмен на флаг, – сказал путник.

– Нет, – ответил голодающий знаменосец, пусть и голоден он был, и слаб.

– Может, за десять буханок отдашь?

– Все равно не отдам, – ответил знаменосец.

История заканчивается тем, что человек умирает от голода, высоко держа над головой флаг, покуда хватало сил. Учитель проговорила мораль рассказа: «Вот это отвага у человека!»

Моя подруга была в ужасе.

– Дома я стараюсь бороться с промывкой мозгов, – сказала она. – Говорю детям, что надо брать хлеб! Правда, девочки? – спросила она, глядя на дочерей, сидевших у нас за столом во время легкого обеда. – Что мы берем вместо флага?

– Хлеб! – хором ответили и шестилетняя, и девятилетняя.

* * *

Противостояние идеологии и действительности проявилось во всей красе, когда я навестила занятие по политологии в старших классах – мне было любопытно узнать, улавливают ли китайские учащиеся попытки Партии промывать им мозги.

– Вы – будущие хозяева этой страны, – говорила учительница Цю своим тридцати двум ученикам-шанхайцам. – Вы – будущее родины, наша надежда. Если пойдете по ложной тропе – заведете страну в тупик.

Я пробралась в класс и уселась на задах; понаблюдать мне разрешил директор школы, знакомый моей ассистентки в исследовании. Ученики расселись попарно за металлические парты, выстроенные в три колонны от доски до задней стены класса. Меня всегда поражали китайские учебные помещения: яркий дневной свет шпарит из одностворчатых окон, одинокий круглый вентилятор свисает с высокого беленого потолка, зеленая доска, вымытая учениками на переменке, на доске все еще призрачно читаются остатки вчерашних записей. Больше похоже на казарму, чем на класс. Над доской – китайский флаг, ученики внимают.

– Итак, поговорим об экзамене для госслужащих, – сказала учительница Цю. – Прошу вас высказываться. Почему тысячи людей стараются взойти на борт корабля государственной службы? – Потому что госслужба – «железная плошка»: надежная работа.

– Золотая плошка, – воскликнул другой ученик. – Сверхнадежная работа.

– Деньги! – встряла третья, содрогаясь плечами. Стояла зима. На учениках поверх школьной формы были толстые красно-серые пальто – в государственных школах обычно нет отопления, – и все дрожали над своими учебниками.

– Денег немного, зато стабильность! Хорошее соцобеспечение! – выкрикнул еще кто-то.

И еще один, голос низкий и хриплый:

– А еще можно наживаться.

– Наживаться? – повторила учительница Цю с тем же удивлением, что возникло и у меня. В последние годы зарубежные журналистские расследования вскрыли миллиарды активов на счетах и в фирмах-однодневках, принадлежащих членам семей нынешних коммунистических лидеров. Деньги, накопленные благодаря деловым контактам, возникшим напрямую из-за связи с властью. Это было общеизвестно, однако я не ожидала, что школьники могут запросто сомневаться в партийных вождях прямо в классе.

Учительница Цю уставилась на юношу, тот перефразировал:

– Выражаясь помягче, зарабатывать дополнительные деньги.

– Не болтай, – выговорила ему Цю, кивая на меня, сидевшую на задней парте. – Ты смущаешь учителя в классе. – Деликатное напоминание, что тут присутствуют посторонние: не стоит слишком уж сильно отдергивать занавес.

Учительница попробовала перевести разговор в другое русло:

– Госслужащие – они как мы с вами. Кто угодно может сдать экзамен и стать госслужащим, выполнять свои обязанности и пользоваться гарантиями от государства. Не надо завидовать.

Если совсем по-честному, не знаю, кто отнесся к ее утверждению с бо́льшим скепсисом: она сама или ее ученики. Китайское общество стало жестокой средой с волчьими правилами, где все одержимы личным успехом; в подобных конкурентных средах нравоучения о служении государству получаются несколько порожними.

Заговорил кто-то из учеников.

– Госслужащие, – объявил он, – становятся привилегированным классом, а это противоречит их роли слуг народа.

Критика юноши обоснованна. Финансовое и нравственное болото – из-за непрозрачности или законодательной волокиты в верхах – подмочило репутацию китайского правительства едва ли не на всех уровнях. Западные эквиваленты недавно вскрытой коррупции верховного китайского правительства – небоскреб, оформленный на двоюродного брата премьер-министра Великобритании, или обнаруженные у матери американского президента акции в страховых компаниях объемом в восемьсот миллионов долларов, вопреки тому что ни двоюродный брат, ни мать не работают ни в сфере недвижимости, ни в страховом бизнесе. Когда подобное происходит в Китае, народу жаловаться некому.

Учительница решила поспорить:

– У большинства госслужащих нет привилегий. Большинство подчиняется положенным процедурам – в установленном порядке. Например, когда мы встаем утром, мы сначала умываемся, затем чистим зубы, а потом завтракаем.

– Но некоторые же сначала завтракают, – встрял другой ученик. Я предположила, что это такой эвфемизм для чиновников, которые воруют общественные деньги или злоупотребляют властью.

– Конечно, кто-то сначала завтракает, – согласилась учительница Цю, все еще пытаясь совладать с беседой. – А потом они умываются и чистят зубы.

– Ваш пример не подходит, – возразил ученик.

– У тебя есть другие примеры? – спросила учительница, глянув на меня. – Какое поведение требует определенного порядка? К примеру, сдача домашней работы?

– Конвейерное производство в капиталистическом обществе, – ответил ученик. Еще одно узкое место: о капитализме – ни-ни. Официальная линия Партии в китайской системе – «социализм с китайскими особенностями».

– Какой именно конвейер – и какой у него порядок? – спросила учительница Цю, вновь стараясь перенаправить разговор.

Ученик ответил нараспев:

– Да здравствует коммунизм, да здравствует Коммунистическая партия. – Тут он фыркнул, и весь класс захихикал.

– Ты выкрикнул лозунг, – сказала учительница Цю.

Ученик выдал еще один, в голосе – сплошной сарказм. На сей раз он выбрал жаргонное прозвище президента Си Цзиньпина:

– Си Да Да – хороший человек.

* * *

Когда мы остались наедине, учительница Цю, сложив руки на коленях, заговорила о временах попроще.

Госслужащие когда-то вызывали у учащихся восхищение, сказала Цю, распустив класс, и голос у нее смягчился от ностальгии.

– Обожание было безусловным. Ныне школьники не считают, что «домашний срам на люди не выносят».

Китайское руководство предпочитает «домашний срам» держать под спудом десяти футов юннаньской земли, желательно в замороженном виде, чтобы никакой киркой и лопатой не докопаться. Госслужащие вроде учительницы Цю – пехота, которой поручено блюсти в народе порядок.

Цю – человек из другой эпохи, а вот сухопарый харизматичный учитель истории, с которым я познакомилась в Пекине, был более чем готов заметать нарождающееся недовольство под ковер. Учитель Кан никогда не сомневался, где находятся границы обсуждаемого в классе.

– Любой китаец знает, что можно говорить в классе, а что нельзя, – рокотал Кан. Мы познакомились на педагогической конференции в Пекине, и он согласился побеседовать со мной о нравственном воспитании. Мы проболтали где-то с час о теориях воспитания гражданственности, после чего он сделался чуть более откровенен.

– Существует ли методичка, объясняющая, чего нельзя говорить? – спросила я почти в шутку.

– Ничего внятно прописанного нет, – ответил Кан, хотя документ верховного правительства от 2013 года был ясен: он запрещал обсуждение демократии, свободы слова и прошлых ошибок Коммунистической партии.

– Как же тогда определить? – спросила я.

– Я просто знаю, – продолжил Кан невозмутимо. – Ничто не минвэнь – не выражено впрямую.

Я не унималась:

– Что же, например? Чего нельзя говорить в классе?

Кан расщедрился на список.

– Нельзя упоминать фалуньгун. Совсем-совсем нельзя. Это даже более деликатная тема, чем события 4 июня. Исламский вопрос тоже нельзя поднимать.

Фалуньгун – буддийская духовная практика, которую считают угрозой общественному порядку, а «события 4 июня» – это сокращение от «4 июня 1989 года, или бойня на площади Тяньаньмэнь», когда официальный Пекин бросил десятки тысяч войск на подавление студенческого продемократического восстания. «Исламский вопрос» касается исламских сепаратистов в Синьцзяне и их потенциальной угрозы китайскому большинству – этнической группе хань.

– Можно ли критиковать правительство? – спросила я у Кана.

Кан ненадолго задумался.

– Простого ответа «да» или «нет» я не дам. Можно обсуждать те или иные отдельные недоработки властей, например ужасное городское планирование Пекина, наши автомобильные пробки и кошмарное обслуживание.

– А коррупцию?

– Коррупцию обсуждать можно. Это запросто, – подтвердил Кан.

– Уверены? – переспросила я. Меня это удивило, зато объяснило увиденное на занятии по политологии.

Кан уточнил:

– Нельзя сомневаться в легитимности китайской Коммунистической партии. Этого следует избегать. Но можно обсуждать причины коррупции – например, недостаток сдержек и противовесов власти.

– Как вам удается понимать, где проводить черту?

Тут он от души расхохотался, дернул головой вправо.

– Я же китаец. Я знаю. Этому учит история. Культурная революция была темным временем, и Китай усвоил урок. – То была неудачная попытка Мао Цзэдуна придушить капитализм и традиционализм в китайском обществе и сделать маоизм ключевой философией; эта кампания привела к гонениям миллионов людей.

Один исследователь из Гарварда подтвердил заключения Кана о дозволенных речах: Гэри Кинг проанализировал почти одиннадцать миллионов публикаций в соцсетях и обнаружил, что именно призывы к действию – а не выбор тем – Пекин более всего склонен подавлять. «Слова сами по себе разрешены, сколь угодно критические и ядовитые, – писал Кинг. – Но любое упоминание совместных действий – любого крупного сборища, не организуемого правительством, хоть мирного, хоть протестного, – подлежит мгновенной цензуре».

Недавно президент Си Цзиньпин завинтил гайки в академической науке – эту инициативу один исследователь уподобил «маленькой культурной революции», – а также сузил каналы, по которым в Китай поступает содержание западных программ обучения, на всех уровнях образования.

Я спросила у учителя Кана о все более суровой хватке Партии.

– Издержки неизбежны, – признал он, но добавил, что Китаю на текущей стадии его развития авторитарное правительство необходимо. – Гражданское общество еще не сформировалось. Строить в Китае демократию нерационально попросту потому, что демократия – это более высокий уровень развития.

Мой китайский приятель Дарси, более того, считал, что двухпартийная система неэффективна.

– Когда партия одна, можно воплощать ее инициативы, – сказал Дарси, уверенно кивая. – В Америке демократы, допустим, хотят запретить хранение оружия, и вся страна бы запретила это. Но республиканцы возражают, и запрет не протащишь. В Китае партия одна. Она может делать что хочет. – В других наших разговорах Дарси намекал на разницу между публичной и частной личиной, однако в отношении однопартийной системы был совершенно неколебим.

У Аманды подход оказался столь же практичный. Ей как ведущему организатору Модели ООН в Китае сказали, какие темы обсуждать нельзя:

– Тайвань и Тибет, выборы в Гонконге, расовые вопросы ЮАР и конфликт между Ираном и Израилем. Наш директор говорит, это обсуждать нельзя.

Я была ошарашена. Ожидала гнева или по крайней мере какого-то недовольства от того, что Аманде навязывают запреты.

– Так ведь цель Модели ООН – укреплять свободу мышления у следующего поколения юных лидеров, – подначила я. – А вы говорите о прямой цензуре тем обсуждений в деятельности, направленной на… обсуждение мировых проблем!

Аманда пожала плечами.

– Куда нам сопротивляться цензуре, это роскошь Запада. Вы забываете, что Китай – все еще развивающаяся страна, мы по-прежнему сосредоточены на том, чтобы у всех было вдосталь еды, кров и образование.

Углядев у меня во взгляде оторопь, Аманда поставила меня на место одним своим наблюдением, сделанным во время учебы в Соединенных Штатах.

– У американцев есть эта иллюзия свободы и демократии, – сказала она, – но Конституцию создали отцы-основатели. Элитарная группа, контролируемая меньшинством.

Не поспоришь.

– Америка – не истинная демократия, это элитизм, – заявила она. – Если внушать людям, что это демократия, у них возникает иллюзия, будто надежда есть. В этом разница между китайцами и американцами: у китайцев нет настоящей надежды, и они поэтому сосредоточены на своих личных делах.

С этими словами она убежденно уставилась в свой кофе.

Тут наша дискуссия и завершилась.

* * *

Как-то раз я услышала, как Рэйни поет: «Я маленький солдатик, я каждый день в строю», – на мандарине, а сам он при этом маршировал по коридору. С отмашкой, задирая колени к потолку.

Ружье фанерное беру, стреляю: бух-бух-бух!

Веду я канонерку, палю: трата-та-та!

На слове «ружье» Рэйни схватился левой рукой за правый локоть и склонился вперед. Правая рука у него стала ружьем, словно он пехотинец, стережет, не начнется ли вражеская пальба.

Скачу кавалеристом, вперед, вперед, вперед!

Я маленький солдатик, я каждый день в строю.

Раз-два, раз-два, все шагом марш!

ВСЕ… ШАГОМ… МАРШ!

– Замечательно, Рэйни, – выкрикнула я ему в удалявшуюся спину. И сильно сморгнула, когда он тем же маршем ушел к себе в комнату.

Чуть ранее он декламировал текст песни «Красен восток»: «Красен восток, солнце встает. Из Китая идет Мао Цзэдун. Он к счастью народа стремится. Ура, он великий спаситель людей!» Я опросила своих американских и европейских друзей, чьи дети тоже посещали местный китайский садик, и все, похоже, разделились на два лагеря: их подобное либо отвращало, либо они махали на это рукой. «А чего ты хочешь? Это ж китайский детсад!» – подначил меня мой немецкий друг Крис и умчал на скутере на работу.

На следующее утро мы с Рэйни собирались в сад, и я заметила, что сын прихватил с собой черный мусорный пакет, выуженный из-под кухонной мойки.

– А мешок зачем? – спросила я.

– Для мусора, – ответил он.

По дороге в «Сун Цин Лин» он скакал впереди меня, а я наблюдала, как он наклоняется и подбирает с земли всякую дрянь, разбросанную у нас в жилом массиве. Рэйни раскапывал листву и вытаскивал из-под нее отломанный сучок, камешек, брошенный кем-то фантик от леденца. Все это он складывал в пакет, зажатый в левой руке.

На улице мусор сделался опасным: Рэйни заметил разбитую склянку из-под лекарств, из тех, в какие втыкают шприцы. Флакончик из-под лекарства от диабета.

– Фу… этот я подниму, – сказала я, хватая склянку. Сунула ее в пакет.

В тот миг Рэйни заметил мятую бумажку и ее тоже положил в мешок.

– Рэйни, пожалуйста, хватит уже, а? Что ты делаешь?

– Я делаю Китай красивым, – ответил он.

– Зачем ты делаешь Китай красивым, Рэйни? Кто тебе это велел?

– Учителя.

Пока мы шли к садику, Рэйни то и дело наклонялся, приметив очередное сокровище для своего мешка. Когда мы добрались до «Сун Цин Лин», чья-то бабушка увидела пакет у Рэйни и, как это часто случается с китайцами, усмотрела в этом повод повоспитывать своего отпрыска. Отвесила внуку подзатыльник. Шш-ш-леп!

– Посмотри, он собирает мусор. Он хаохайцзы – хороший ребенок, – сказала она. – А ты плохой ребенок, ты не собираешь мусор. – Тут она крепко ткнула мальчика в плечо, тот покачнулся вперед.

Перед тем как войти в классную комнату, Рэйни вручил мне пакет. Я заглянула внутрь и увидела коллаж Китая: старое и новое, использованное и брошенное. Арахисовый орешек. Грязные листья. Сухой цветок лотоса. Обертка от мороженого. Золотистая фольга от шоколадки «Ферреро Роше». Стеклянная склянка с иероглифами «инсулин».

Мы вошли в класс, и я рассказала учительнице Сун о кампании Рэйни по украшению Китая. Она просияла и погладила его по голове.

– Рэйни, давай – положи это в мусорный бак.

Позже я позвонила Робу.

– Наш старший сын постепенно превращается в рабочую силу государства, – пропыхтела я в трубку, а в голове у меня пронеслись лозунги, которые Аманда выучила еще школьницей:

劳动最光荣: Труд есть самое почетное дело.

无私奉献, 舍己为人: Жертвуй ради других беззаветно.

报效祖国服务社会: Служи своей стране, служи обществу.

人民的利益高于一切: Интересы народа – превыше всего.

– Чепуха, – отозвался Роб. – Это же хорошо, что Рэйни собирает мусор.

– Да, конечно, хорошо, – сказала я, – но, по-моему, мы теряем власть над его сознанием… Школа воздействует слишком мощно. – Пожелает ли мой сын когда-нибудь вступить в комсомол, меня не тревожило. До того дня.

Роб расхохотался.

– Не волнуйся, – сказал он. – У него дома есть мы.

Я завела этот разговор с Дарси, он тоже отмахнулся от моих тревог.

– Китай никогда не станет по-настоящему единым фронтом патриотов, – заявил он вполголоса, пойманный врасплох. – Национализм – он в основном в теории. В действительности же человеческая природа подталкивает людей заботиться о себе самих.

Убежденность Аманды оказалась даже крепче.

– Школьная программа – фуфло! Промывка мозгов! На поверхности все учителя воспевают социализм. Членам Партии надо писать доклады. Но все знают, что у нас тут не социалистическая экономика. Очевидно же! Очевидно всем!

Учебное заведение, вероятно, способно сосредоточить внимание учащегося на чем-то временно, но, как бы ни старалось, понятно, что сильные мира сего не способны контролировать контекст, критическое мышление или что угодно еще внутри отдельно взятой головы. Китай, может, и мечтает стать нацией патриотов, и на пути обучения ребенка случаются времена, когда следовать линии Партии выгодно – или даже необходимо. Но мои знакомые китайцы осознают неприкрытые попытки Партии сокращать и контролировать доступ к информации, и Аманда с Дарси, да и знатоки нравственного воспитания понимают, что опасаться, в конечном счете, нечего.

Китай лишь будет держать сердца и умы своих граждан все немощнее.

* * *

На следующей неделе Рэйни рисовал у окна синими и золотыми фломастерами. Я заглянула ему через плечо. Он делал набросок некоего величественного, многоуровневого монумента. Несколько десятков полицейских окружали нарисованную площадь, головы – овалы поверх коренастых тел, тонкие палочки – руки и ноги. Квадратные военные фуражки поверх каждого овала.

– Что это, Рэйни? – спросила я, махнув рукой над рисунком.

– Ты не узнаешь Тяньаньмэнь? – переспросил он совершенно изумленно. Я вгляделась в картинку. Посередине строения он разместил портрет человека без волос – овал лица, две точки глаз и рот с направленными вверх уголками. – А это кто? – спросила я, тыкая в мужчину и полагая, что ответ мне уже известен.

– Это Мао! – сказал Рэйни.

Когда большинство людей с Запада слышит «Тяньаньмэнь», они вспоминают 1989 год, одинокого танкиста, студенческое демократическое движение и массовое убийство протестовавших на площади, санкционированное правительством.

Мой четырехлетний сын – другое дело. Для Рэйни Мао Цзэдун был улыбающейся головой-яйцом, а площадь – памятником китайскому величию.

– Что учительницы рассказывали про Тяньаньмэнь, Рэйни?

– Это такое место в Пекине, – сказал он.

– А еще что? – продолжила я.

Но воспоминания Рэйни на этом истощились.

Разумеется, учителя ничего не рассказывали о важности этого места для мировой истории демократического движения, о лютой бойне. Это событие привлекло внимание всего мира к китайской ситуации с правами человека, а студенческая демонстрация могла изменить историю – разжечь восстание против правящей партии. Но учителя обо всем этом не рассказали. Ни один учитель в Китае не отважится рассуждать на эту тему, и, более того, они даже не станут называть истинный день, месяц и год этого события.

Учительница Рэйни, вероятно, сказала, что площадь Тяньаньмэнь – мемориал Мао Цзэдуна или его гражданского долга, то есть дань стране, народу, труду, науке и социализму.

Я глянула на рисунок сына и интуитивно почуяла: каким бы ни было желание Пекина реформировать образование, ключевая цель его не изменится еще многие годы – если не десятилетия. От этого зависит сохранение – легитимация – Коммунистической партии.

Я всмотрелась в полицейских на картинке и заметила угловатые темные штучки, подрисованные некоторым вместо рук.

Рэйни нарисовал половину человечков с оружием в руках.

8. Сто дней до сессии

Я побывал в двадцати с лишним странах по всему миру, и ни в одной из них нет такого отставания, как в Китае. Столетнего отставания в экономике, идеологии и мышлении.

Чжоу Нянь Ли, профессор педагогики в Восточно-китайском педагогическом университете

В свободное от футбола и изучения китайских иероглифов время Рэйни любит рисовать.

За синим детским столиком под окном у нас в гостиной все самое дорогое для моего сына воплощается на бумаге: подарки на день рождения, перевязанные бантами, свиные пельмени, ушастый окунь, пойманный на озерах Миннесоты, Мао Цзэдун и полиция на площади Тяньаньмэнь.

Как-то раз вечером Рэйни старательно выводил толстую одиночную черную кривую, принявшую вид нелетающей птицы.

– Кто это, Рэйни? – спросила я.

– Это Китай, – сказал он уверенно, продолжая возить фломастером.

– Это разве не петушок? – не отставала я.

– Нет. Это Китай, – сказал он, рисуя дальше.

Китай у Рэйни очень походил на петуха. Я пристально наблюдала, как на бумаге проступает воображение моего сына. Петух у него упитанный, спесивая грудь колесом, голова и гребешок вдаются в Россию, изогнутая спина огибает Монголию, а воображаемые ноги попирают где-то Южно-Китайское море. Столица Пекин – на восточном краю ближе к морю, в самом горле птицы, удачно расположенная так, чтобы крепкой хваткой держать все остальное тело. Я рассеянно потыкала пальцем в это средоточие власти.

– А где Шанхай, мам? – спросил Рэйни.

– Вот тут. Мы живем вот здесь, – сказала я и провела пальцем на юг вдоль береговой линии – Шанхай размещался на выступе гордой, надутой петушиной груди. Подходящее место для престижного китайского города небоскребов.

– А аи откуда? – спросил Рэйни, вспомнив, что наша няня прыгнула в поезд на каникулах и укатила далеко-далеко повидать семью.

– Из провинции Цзянсу, – ответила я, показывая пальцем на север от Шанхая, в шею петуху.

Мы с Рэйни, не сговариваясь, поглядели на запад, вдоль тела птицы, на просторы земли у границ с Индией, Пакистаном, Казахстаном, Кыргызстаном, Таджикистаном и Непалом.

– А тут что? – спросил Рэйни, укладывая ладонь плашмя на листок.

– Это западный Китай, Рэйни, – сказала я, махнув ладонью над телом и хвостом петуха. Большинство нынешних гостей страны посещает лишь главные города, сосредоточенные на востоке. Палец Рэйни пополз к Тибету посередине азиатского континента, и я задумалась о сотнях миллионов китайцев, живущих в больших городах, мелких общинах и совсем в глуши к западу от состоятельного городского побережья Китая.

Каковы тамошние школы? Выдерживают ли провинциальные студенты ту же учебную нагрузку, что и городские дети? «Побудьте где-нибудь вне Пекина и Шанхая», – советовал знакомый выпускник Стэнфорда, два года отработавший преподавателем в глухой провинции Гуандун. Другой знакомый выразился еще яснее: «Разберитесь, откуда произрастает китайская образовательная система, – и вы лучше поймете, куда она развивается».

Условия в провинциальных школах, возможно, чудовищны. Бывает, что и по сто тридцать детей запихивают в один класс, не хватает питьевой воды, а учителя скверно подготовлены. Детей сдают в интернаты и школы, их родители тем временем батрачат в далеких городах, а дома помогать с домашними заданиями остаются бабушки и дедушки – зачастую не обученные грамоте. Некоторым везет, они живут под одной крышей с родителями, но среднестатистический опекун малолетки понятия не имеет, как растить ребенка, чтобы он преуспел в современном Китае. «Они больше понимают в том, как вырастить свинью на убой, чем как воспитать ребенка», – говорится в докладе одной американской исследовательской группы.

Когда миру объявили о шанхайских студентах-отличниках, шепотки о провинциальном Китае усилились. Эти лучшие в мире баллы по PISA не включают глубинку, сказали критики, усомнившиеся в показательности этого экзамена. Если включить студентов из бедных сельских областей – тела и хвоста петуха, – средний балл Китая рухнет, как мешок с камнями, брошенный в Янцзы, считают критики.

И вот однажды я наткнулась на ошеломительные цифры.

Почти половина детей, живущих вне больших китайских городов, не доучивается до выпуска из старших классов. В глубинке лишь где-то семь из ста китайцев учатся в каких бы то ни было университетах: дети в городах имеют почти в двенадцать раз больше шансов получить высшее образование. Изучение доходов показывает, что разрыв в благосостоянии между богатыми и бедными в Китае такой же, как между населением Лондона и Бангладеш. Когда в последние десятилетия китайская экономика рванула в небеса, она оставила позади колонии отсталого населения. Как страна может продолжать модернизироваться и расти, если сотни миллионов плохо образованных нищих китайцев прозябают в провинции?

Я вновь посмотрела на рисунок Рэйни.

По его эскизу выходило, что расстояние между провинциальным и городским Китаем – всего-то в два-три пальца.

В действительности это расстояние – решающее.

* * *

С Лорен я познакомилась в Шанхае в 2012 году.

Лорен – мигрантка из сельской провинции Аньхуэй к западу от Шанхая, она считается в народе одной из беднейших в Китае. Если мы встречались сразу после очередного визита Лорен домой, она всегда приносила мне пластиковый пакет, полный яиц – свежих белых кругляшей в крапинах куриного помета; Лорен настаивала, что следует варить их на пару́ и кормить ими семью.

– Полезно для зрения, – говорила она, воодушевленно кивая. – Наши сельские яйца, они питательные – видите, какой желток яркий? Я восемь часов с этим пакетом на коленях просидела в автобусе, и ни одно не побилось!

У Лорен широкие плечи и бедра, разлапистые ступни, чтобы ходить босиком по земле, короткие бедренные кости – с такими ловчее удерживать равновесие, когда сидишь на корточках. Тело крестьянки, скроенное для работы в поле, но Лорен уехала из деревни двадцать лет назад – за деньгами большого города. Поболтавшись по разным работам на фабриках и в ресторанах, она наконец сообразила: крепкое тело, сподручное на селе, отлично сгодится, чтобы делать массаж в городе. И она выучилась на массажистку. За час, который она проводит где-нибудь в темной спальне в Шанхае, 75 юаней – примерно тринадцать долларов – она кладет себе в карман. Двигается беззвучно, мнет спины бодро и споро, и руки ее в этой работе устают редко.

– На самом деле меня зовут Лун Цзян, – сказала она мне при первой встрече, – но один немецкий клиент сказал, что Лорен проще для иностранцев.

Лорен – женщина практичная, и, раз уж совершенно чужой человек счел, что англоязычное имя поможет ей зарабатывать, она совет примет. Эта вот деревенская сметка всегда была при ней, и, родив единственного ребенка пятнадцать лет назад, она и ему подобрала утилитарное имя.

– Цзюнь, 军, или Солдат, – пояснила она. – Солдат – хорошая работа. Железная плошка для риса – постоянная государственная служба. Пенсия, опять же.

Среди китайцев бытует негласное правило, как именовать детей: в порядке вещей – и даже поощряется – выбирать имя, в точности отражающее ваши сокровенные желания. Нет нужды скрывать амбиции, надежды или даже алчность. Я знаю немало китайцев, назвавших своих детей в честь головокружительных профессий, устремлений, вождей в правительстве или даже физических характеристик, которые общество считает желанными. «Большой Босс». «Высокий». «Богатей». «Красивый». Последнее, «мэй», – очень модное имя среди китайских девочек. Знаменитости, поп-звезды и предприниматели – не исключение, равно как и марки зарубежных шикарных автомобилей.

Я два года отработала волонтером, преподавая английский в шанхайском детсаду, и одного из моих любимых воспитанников назвали Феррари.

– Почему родители выбрали Феррари? – спросила я у этого пятилетнего мальчика.

– Мама сказала, что у меня такой когда-нибудь будет, – ответил ребенок.

Ритуал выбора англоязычного имени предполагает бо́льшую сдержанность, поскольку у большинства имен есть тот или иной библейский или исторический источник; иными словами, чтобы постичь глубинный смысл имени, нужно покопаться в Библии короля Иакова или же осмыслить латинские корни. У нашего сына имя означает «сильный советчик» или же «обширный холм», но поди пойми это, если не вкапываться в английские и германские корневые формы.

Когда пришло время дать нашим сыновьям китайские имена, я знала, что мои притязания на изящество придется отставить. Давнишняя китайская традиция наделяет полномочиями именования мужчину-старейшину в семье, и каким бы прочим условностям я ни противилась, следовать этой была готова. Попросила отца выбрать.

– Я немедленно возьмусь все изучать, – сказал он мне. Осведомившись в древних текстах, в китайском словаре и у друга-писателя, мой отец объявил: – Китайское имя Рэйни будет 磊. – Произносится «лэй», в иероглиф трижды вписан символ «камень», 石. Тройной камень. Означает «открытый» и «честный», и я восхитилась, что отец выбрал положительные черты характера, не связанные с деньгами и благосостоянием.

Для младшего брата Рэйни Лэндона, родившегося через три года после Рэйни, мой отец разошелся. «鑫 – иероглиф золота, 金, написанный три раза, – объявил он. – Произносится „синь“. – Трижды золото. – Означает „прибыль и процветание“», – написал мне отец из Хьюстона.

«Нам странно именовать ребенка в честь состоятельности, богатства и процветания, – ответила я отцу из Шанхая на последних неделях беременности, когда пуп у меня уже торчал наружу. – Ты уверен, что это не вызывающе?»

«Иероглиф „золото“ сам по себе своего рода вызывающий, но три золота вместе – уже нет. Такое вот поразительное свойство китайского языка», – ответил он мне изворотливо.

«Ладно. Значит, будет „прибыль и процветание“», – постановила я. Трижды золото. Может, китайское имя нашего сына направит его в профессии, где зарабатывают больше, чем журналистикой или писательством.

Для Лорен имя ее сына служило ежедневным напоминанием о цели, которую она ему поставила: пойти в Народно-освободительную армию, что избавит мальчика от пожизненного ручного труда. У Лорен была еще одна мечта: она хотела, чтобы Цзюнь-Цзюнь смог спать в одной постели со своей будущей женой. Поскольку Лорен и Ван – рабочие-мигранты, работа развела их по разным городам, связь – только мобильная, а еще междугородние автобусы и поезда. Единственное устремление Лорен: пусть ее сын избежит судьбы своих родителей-мигрантов.

Ни у той, ни у другого образование толком не сложилось. Родители Лорен отправили ее в деревенскую школу с опозданием в три года, и учеба у нее стремительно пошла под уклон: она, восьмилетка, слишком отстала от остальных, куда тут нагонять. Она просиживала позади пятилетних детей, слова учителя – набор звуков. Когда следующей осенью начался новый семестр, она попросту осталась дома. В ее городе примерно в миле от нее Ван одолел три года учебы, окончил четвертый класс, но потом вылетел, поскольку семья не смогла оплачивать питание, учебники и покрывать прочие расходы.

Лорен познакомилась с будущим мужем, работая в Ханчжоу, когда они оба уехали из деревни. Ван – жилистый и проворный, и Лорен тут же почуяла, что неуемную энергию тот вложит в работу. Когда Лорен впервые привела потенциального жениха в дом, ее отец громогласно объявил: «У него ни денег, ни дома, ни машины», – а Ван уставился в пол. Так и есть, да, но Лорен отказалась рассматривать других кандидатов. После свадьбы пара вновь подалась на заработки, она – на ткацкую фабрику, он – на стройку, где ел, работал и спал. Встречались по праздникам, и вскоре Лорен родила малыша Цзюнь-Цзюня. Через несколько месяцев Лорен оставила мальчика с родителями и вновь вернулась к работе, еще долго пачкая сорочки молоком, вспоминала она.

Правильно она Вана выбрала, сказала мне Лорен. Ван не покупает себе секс – такое искушение подстерегает многих мужчин-мигрантов, видящих жен раз в год. Есть и другие радости. Через пятнадцать лет работы в разных городах они накопили достаточно денег и выстроили в деревне четырехэтажный дом, отделанный плиткой, с рабочим холодильником.

– Бу цо – неплохо, – всякий раз повторяет Лорен. Экономически и романтически это счастливая история китайской миграции из провинции в город, благодаря которой население китайских городов увеличилось за последние тридцать лет примерно на четыреста миллионов.

Когда дело дошло до образования Цзюнь-Цзюня, удача подвела Лорен. Массажные заработки складывались у Лорен в Шанхае прекрасно, а вот Цзюнь-Цзюню дома в Аньхуэе было непросто. Устаревшая китайская система прописки – хукоу – не давала мальчику ходить в государственные школы за пределами родного уезда. Это означало, что переходить из школы в школу в местах, куда перебиралась работать мать, он не мог. Первые пятнадцать лет жизни Цзюнь-Цзюнь провел с бабушками и дедушками, Лорен же работала, а вот в средней школе она перевела его в интернат в соседней провинции Цзинсянь. В том городке с населением триста пятьдесят тысяч человек были хорошие школы и получше выпускные баллы у учащихся.

Подросток внезапно оказался среди чужих людей. Условия в том интернате – почти из романа Чарльза Диккенса. Повариха мыла овощи в тазу ногами. Цзюнь-Цзюнь спал в комнате на восьмерых, многоярусные кровати в два-три уровня возносились к потолку, в одном жилом блоке обитало до сорока детей. По китайским меркам, Лорен платила заведующей общежитием целое состояние – 4900 юаней (800 долларов) за семестр, но Цзюнь-Цзюнь постоянно ходил голодный, ему не хватало питьевой воды. Оконные стекла в комнате были выбиты, остались только вертикальные черные прутья решетки. Света, чтобы читать или учиться, не хватало, остальные подростки не давали спать, болтая до глубокой ночи.

Изнуренный недостатком крепкого ночного сна, Цзюнь-Цзюнь начал засыпать на занятиях.

Лорен успевала зарабатывать на образовательные расходы сына – на еду, книги, оплату частных или экспериментальных школ, репетиторов, подарки учителям, – но Цзюнь-Цзюню по-настоящему нужны были объятия родни и крепкий взрослый надзор.

– Он стал люшоуэртун, «брошенным ребенком», – стенала Лорен. В ту пору каждый пятый китайский ребенок – 60 миллионов детей младше восемнадцати лет – жили с одним родителем или вовсе без них: такова расплата Китая за перемещение дееспособных китайцев из сел в большие города. Как и многие дети без дисциплины, какую обеспечивает бдительный родитель, Цзюнь-Цзюнь подсел на видеоигры. На учебу ему стало плевать, пришла депрессия.

До общенационального вступительного экзамена в старшие классы оставался всего один год. Этот чжункао решит, поступит ли Цзюнь-Цзюнь в традиционную старшую школу и получит ли надежду попасть в приличный колледж. Для большинства китайцев этот экзамен куда важнее вступительного в колледж: он определяет, вольется ли семья в зарождающийся средний класс.

– Цзюнь-Цзюню обязательно надо поступить в старшие классы. Обязательно попасть в колледж, – все повторяла и повторяла Лорен, для нее образ Цзюнь-Цзюня, ставшего рабочим-мигрантом, – худший кошмар.

Однажды Лорен ввязалась в СМС-ссору с директрисой школы. Результаты последней контрольной оказались у Цзюнь-Цзюня совсем уж скверными.

«С тех пор как я сдала вам своего сына, его оценки ухудшились вдвое, – написала Лорен директрисе общежития Чжан, пообещавшей бесплатное репетиторство, которое так и не состоялось. – Надеюсь, вы возьмете на себя ответственность за этого ребенка, как берете за других детей».

«Как вы смеете слать мне подобные сообщения? – рявкнула в ответ директриса Чжан. – У вас никакого образования, никакого сучжи – качества».

Для необразованного мигранта это предел оскорбительности. «Вы правы, у меня нет образования. Но качество у меня есть», – бросила в ответ Лорен, набирая сообщение со всей возможной для ее больших пальцев прытью.

«С такой-то матерью немудрено, что ваш сын – какой есть. Все остальные родители приглашают меня ужинать. Выражают уважение. А вы – нет», – написала Чжан.

«Я вам плачу, чтобы вы приглядывали за моим сыном. Как вы смеете так со мной разговаривать?» – отбрила Лорен.

Но Чжан не ответила – нашла назавтра мишень поближе: Цзюнь-Цзюня. Директриса ударила мальчика по лицу и процедила: «Твоя мать тебя не любит».

Лорен была в Шанхае, когда сын доложил ей о происшедшем, и Лорен вышла из себя. Цзюнь-Цзюнь – под опекой этой женщины, а Лорен – в шести – девяти часах езды на междугороднем автобусе.

– Цзюнь-Цзюнь наверняка сокрушается, – сказала она мне, лихорадочно решая, как быть. – Может, и впрямь начнет думать, что мы его не любим. Мы же его бросили, верно?

Лорен подумывала подать жалобу, но юридически Чжан не уличить, и никакие власти не станут разбираться. Цзюнь-Цзюню учиться последний год обязательного образования, и в конце этого пути его подстерегал общенациональный вступительный экзамен в старшую школу. Баллы у мальчика падали, а с ними рушились и мечты Лорен и ее мужа, которые они так долго вынашивали.

Пора было возвращаться домой.

* * *

Той весной Лорен пригласила меня к себе в провинцию.

Она уехала из Шанхая годом раньше, и я получала от нее сообщения, судя по которым семья попыталась выстроить вместе новую жизнь – после полутора десятков лет порознь. «Мы сняли квартиру. Пол еще недоделан, зато тут рядом школа». «Цзюнь-Цзюнь не выносит учебу. Не знаю, чем ему помочь».

В Китае развили высокоскоростное железнодорожное сообщение и выстроили самую длинную в мире систему метро – всего за десяток лет, но лучше всего добираться до Цзинсяня по-прежнему на междугороднем автобусе – из тех ползущих еле-еле дизельных устройств, что были отголоском времен попроще.

Я преодолела три высоченные, до колена, ступеньки. Другие пассажиры, десятки мигрантов на пути домой, жевали орешки и крекеры, цыкали зубами и бросали мусор в размещенные в проходе синие пластиковые баки. Выкашливали мокроту с харкающими, утробными звуками и сплевывали в проход. Игра «крепи мочевой пузырь» началась: два часа едем без остановок, но и там облегчаться придется над длинным корытом с бегущей по нему водой, на краткой остановке в глухомани, рядом с другими пассажирами, штаны у всех спущены до щиколоток.

– На дороге все хорошо, – объявил водитель на мандарине с деревенским акцентом, – сегодня за семь часов доберемся, наверное.

Мы выкатились из дорогого китайского мегаполиса по гладкому, поднятому на эстакаду шоссе, небеса посерели, здания измельчали. Десятиполосные трассы выродились в двухполосные шоссе, грязные и в рытвинах, заделанных не везде и кое-как. Проехали мимо бригад, работавших у трассы: они расчищали площадки под новые блестящие постройки. Участки начинались прямо у обочины, а вокруг – ничего, куда хватало взгляда.

Панорама, развертывавшаяся за окном, – неостановимое стремительное преображение: пустоши исчезали под гусеницами желто-оранжевых экскаваторов. С моего сиденья в автобусе я наблюдала отчаянное стремление сельской местности стать городом. Рекламные щиты высились вдоль дороги над исполинскими кучами выкопанной бурой земли, воспевали прогресс лозунгами:

Покупайте обогревательный прибор на солнечных батареях.

Надежный банк – денежное дерево, на много поколений вперед.

Строим цивилизованное общество и поддерживаем рывок развития.

«Рывки развития» – дело грязное, и бо́льшую часть пути в Цзинсянь в воздухе висела строительная пыль, она заволакивала небеса и оседала на деревьях, зеленая листва покрывалась тонким бурым налетом. От одного взгляда в окно хотелось пить.

До общенациональных вступительных экзаменов в старшие классы оставалось всего три месяца. С той стычки по СМС между Лорен и заведующей общежитием Цзюнь-Цзюня прошел целый год. Через пятнадцать лет жизни врозь в трех разных городах вся семья собралась под одной крышей: отец, мать, сын.

Я задремала, уперев голову в высокое окно, мысли скакали вместе с автобусом по дорожным колдобинам. Цзюнь-Цзюнь вырос почти без всякого присмотра, и тут вдруг родители спят на кровати рядом с ним. Каково приспосабливаться этому подростку? Каковы его перспективы на чжункао? Лорен с мужем не образованны, как же им помогать Цзюнь-Цзюню по математике и физике?

Несколько часов спустя автобус вкатился на автостанцию Цзинсяня, и через запыленное стекло я заметила Лорен. Она стояла рядом с синим седаном «бао-цзюнь» – китайским автомобилем. Я вышла наружу, моргая от света, Ван направился ко мне.

– Это китайская машина, зато движок импортный, – тут же сообщил мне Ван, усаживая в автомобиль; даже в пыльной китайской глуши импорт – штука статусная, а отечественные марки приходилось дополнительно комментировать.

Лорен устроилась на заднем сиденье вместе со мной.

– Ван отвезет нас ко мне в массажный салон, – сказала она.

– У вас свой массажный салон? – воскликнула я.

Лорен кивнула, покосившись на меня. Массажные салоны знамениты тем, что служат прикрытием для проституции. Я сомневалась, что Лорен подалась в этот бизнес, но то, что она бросилась очертя голову в дело, где полно конкурентов с нечистой игрой, – недобрый знак.

– Дела так себе, – сказала она и пояснила, что вложила семилетние сбережения – эквивалент десяти тысяч долларов – в покупку предприятия.

Мы миновали каркасы домов в разной степени недостроенности. Стальные и бетонные конструкции зияли черными дырами пока не вставленных окон. Повсюду в небо втыкались подъемные краны; казалось, что мы едем по парку «Лего». Правительство провинции желало удвоить население, подтянув крестьянскую бедноту из окрестных сел. Для местных чиновников, как и всюду в Китае, повышения по службе полагались за рост ВНП (валового национального продукта), а это означало, что мантра развития такова: «Строй и надейся, что приедут».

– У правительства Цзинсяня большие планы, – сказала Лорен. Провинция до недавнего времени экспортировала тальк, но местное руководство сообразило, что, если построить перерабатывающие предприятия, в регионе останется больше денег. Средний годовой доход местных жителей – несколько тысяч долларов, благодаря этому несколько лет назад провинции удалось убраться из списка «беднейших» в Китае. Самый обычный региональный центр страны, ничего примечательного – как ничего примечательного и в истории Лорен. В Китае сотни провинций, подобных Цзинсяню, все они пытаются поддерживать здоровый темп развития, и миллионы китайцев из села, подобных Лорен, работают на то, чтобы обеспечить своему единственному ребенку образование. Я созерцала пустые дома, безлюдные тротуары и свежепроложенные дороги. Кроме нашего «бао-цзюня», на шоссе было совсем немного машин.

Люди еще не приехали.

– До чжункао всего несколько месяцев, – сказала Лорен, вручая мне газету из школы, где учился Цзюнь-Цзюнь. Отпечатанная красным и черным на шести страницах, газета пестрела рейтингами учащихся, лозунгами о преданности провинции и Партии – и вестями о грядущем чжункао.

«До чжункао сто дней», – провозглашала статья на верху страницы, в тексте – сплошь фразы, похожие на военные призывы. «В броске к цели нельзя терять ни минуты, ни секунды. Вот она, возможность проявить себя. Эти сто дней надо трудиться изо всех сил и тем воздать нашим родителям, воздать учителям, воздать школе и подарить себе лучшее будущее».

На второй странице печатали список лучших результатов школьных экзаменов. «С похвалой публикуем их имена», – гласил заголовок списка из девяноста трех имен, разделенных по годам обучения. Ученическое сочинение о скромности воспевало коллективные полезные выводы: «Мой друг очень быстро пробежал километровый марафон. Всегда ищем того, кто лучше, и берем с него пример». Следом – заметка о долге перед родиной: «Мы должны взять на себя ответственность и за себя самих, и за наших друзей, страну и общество».

Газета бурлила пропагандой, слепленной так, чтобы читатель чувствовал безотлагательность и веровал, что долг учащегося перед общиной и страной – добиваться высших баллов.

– Как поживает юный Цзюнь? – спросила я у Лорен, а та вздохнула.

– Он подрастерял надежду – фанци. Мы его подталкиваем учиться, а ему уже плевать.

– Ну, у него еще есть время – сто дней, если точнее, – сказала я, оглаживая газету.

– Поздно. Он очень устал, – ответила Лорен. – Говорит, что американская система образования ему больше нравится. От детсада и до старших классов родители не управляют детьми. А знания, которые дети получают, – полезные, а не выученные ради экзамена.

– Откуда он знает про Америку? – спросила я.

– Кино, телевидение. Сказал, что американские дети вроде как все время счастливы.

Речь директора напечатали на последней странице школьной газеты, слово в слово: «Мы, руководители, хотим, чтобы вы воплотили свои мечты – и наши. Чжункао – очень важный экзамен, он определит вашу судьбу и ваше будущее. Вот он, решающий миг, а достичь цели можно только прилежанием».

Мы добрались до массажного салона Лорен, где прилежанием и не пахло. Цзюнь-Цзюнь сидел за конторкой в приемной и увлеченно жал на кнопки. Играл в «Лигу легенд», многопользовательскую компьютерную войнушку – с бандитами-мародерами, чудовищами и оружием.

– Не знаю, как помочь Цзюнь-Цзюню, – сказала Лорен.

Я глянула на нее. Хотела предложить, что Цзюнь-Цзюню лучше бы уткнуться носом в учебник математики, а не в цифровых чудищ, но промолчала.

– Я по уши занята в салоне, – сказала Лорен.

Я огляделась. Ни одного клиента, гора туфель на шестидюймовых каблуках, конфетной раскраски. Лорен выбрала себе пару, сбросила уличную обувь и нацепила бело-зеленые шпильки.

Положение дел оказалось печальнее, чем я думала. Лорен необразованна, помочь мальчику с учебой не может. Отношения семьи с завобщежитием, которая должна была помочь с репетитором перед экзаменами, испорчены. Сбережения растрачены на покупку бизнеса, а также «баоцзюня» с импортным двигателем, денег на репетиторов не осталось. После покупки салона Лорен обнаружила, что предыдущий хозяин на верхних этажах торговал сексом. Лорен отказалась цяо-дабэй – «опрокидываться», и завсегдатаи салона перестали заходить, массажистка, нанятая Лорен, сбежала к конкуренткам, когда дела пошли неважно.

Лорен с Ваном, опоздав на пятнадцать лет, вернулись в провинцию приглядывать за учебой сына, которого давно потеряли.

* * *

Сельским детям в Китае приходится непросто.

Перспективы у учащихся вроде Цзюнь-Цзюня и близко не такие, как у Дарси или Аманды, посещавших хорошие старшие классы в городе, при ресурсах и широком предложении талантливых педагогов. Фанци – расставание с надеждой – почти наверняка грозит Цзюнь-Цзюню в будущем. Этот мальчик – один из ликов показателя неравенства, которым эксперты по экономическому развитию называют более чем столетнее отставание провинции по уровню здравоохранения, благосостояния и образования.

– Я побывал в двадцати с лишним странах по всему миру, и ни в одной из них нет такого отставания, как в Китае. Столетнего отставания в экономике, идеологии и мышлении, – говорит профессор педагогики Чжоу Няньли.

В большинстве крупнейших городов вроде Шанхая доходы подскочили небывало – они-то и породили ошеломительные заголовки в СМИ о китайском экономическом чуде последних десятилетий, зато «показатель неравенства» в Китае вырос больше, чем в любой другой стране мира. Китайский экономический взлет оставил многие семьи без билета: им остается лишь наблюдать этот аттракцион из-за забора луна-парка.

Многие такие семьи и есть провинциальный Китай.

Их дети еще в утробе матери переживают невзгоду за невзгодой. Исследовательская команда Стэнфордского университета взяла под наблюдение триста пятьдесят деревень и обнаружила, что более половины всех проверенных младенцев оказались недокормленными (80 %, если включить детей, близких к анемии). Трое из четверых выказывали отсталые познавательные навыки. Родители, которым приходится мигрировать ради работы, бывает, отсутствуют годами, как Лорен, детей приходится оставлять бабушкам и дедушкам, которые образованы еще хуже. К средним классам, как выяснили ученые, почти у половины всех сельских детей в Китае коэффициент интеллекта ниже 90 (средний показатель).

Все это – в системе, придающей ускорение лишь 20–25 % детей, которые все же попадут в старшие классы. «Остальными учителя пренебрегают», – говорит Скотт Розелл из Программы инициатив в сельском образовании Стэнфордского университета.

Без финансовой, эмоциональной или академической поддержки эти дети не могут остаться в школе, они отстают. Всего один проваленный экзамен отделяет их от прекращения учебы, что и происходит – они выпадают из системы в потрясающих количествах. Многие подростки тут же выходят на работу – заниматься неквалифицированным трудом, но эти задачи все больше передают в страны, где рабочая сила дешевле, – во Вьетнам, Бангладеш и Индонезию. Другие дети прозябают дома, сидят на шее у родителей, которые шлют им средства к существованию из далеких городов. Кому-то удается поступить в профессиональные учебные заведения разного качества.

Эта неопределенная судьба ожидает слишком многих китайских детей. По оценкам экспертов, когда через десяток-другой лет эти дети дорастут до дееспособного возраста, они окажутся среди сотен миллионов китайцев, не обученных навыкам полноценного участия в инновационной экономике с высокими зарплатами. Это примерно треть всего населения. И, говорит Розелл, «Китай все еще недостаточно состоятелен, чтобы выплачивать пособия по безработице, а потому созданы все условия для массового недовольства, организованной и стихийной преступности, бандитизма и тому подобного».

Вот поэтому-то Китай и не стал учитывать провинции в первых двух раундах подсчетов по PISA, обнародованных в мире: попросту нечем было бы хвастаться. (В самом недавнем раунде 2015 года Китай, разумеется, утратил призовое место: в результаты Шанхая включили Пекин и две другие провинции.)

* * *

С девочками Бай и Цун я познакомилась в глубинке провинции Хэнань.

Я путешествовала с одной волонтерской организацией, занятой образованием для мигрантов и жителей удаленных областей, и вот в одно свободное утро заметила этих девчонок: они поглощали завтрак на уличном перекрестке, кишевшем торговцами. Уезд Луи – в нескольких часах от Шанхая поездом, а потом автобусом к северо-западу от города. У Рэйни на карте Китая я оказалась в груди петуха, примерно там, где крепится крыло.

– Вы не пьете суп? – спросила Бай. Хэнань – одна из беднейших и самых густонаселенных провинций Китая, в среднем 1464 человека на квадратную милю. Крошка Бай, худенькая девочка, втиснутая в джинсы невзирая на жару, сидела на низеньком табурете перед металлическим чаном студенистого бордового отвара. Суп продавался по три куай за плошку, это примерно сорок центов. Потрепанный жизнью торговец нависал над чаном, все это заведение питания размещалось в нескольких шагах от суматошной проезжей части, задыхавшейся от мопедов, автомашин и выхлопа.

– Нет, – сказала я, поразмыслив над вопросом. – Суп я не пью.

– А я – каждый день, – сказала Бай, склоняясь над красной жижей, – чтобы пить не хотелось.

Девчонкам было шестнадцать и семнадцать, ни та, ни другая не виделись с семьей по многу месяцев. Родители Цун – кочевые скотоводы, работавшие в Синьдзяне, а у Бай родители держали аптеку в другом городе. Семьи бросили их в этом пыльном, занюханном городе в средней школе, где они ели, спали и учились в одном и том же здании.

Общенациональный вступительный экзамен в старшие классы ожидал этих девчонок через восемнадцать дней.

– Пошли с нами в класс, – сказала Цун, беря меня за руку, и мы отправились в путь по длинной улице. Прошли мимо дерева, которое чуть раньше в тот день дарило тень человеку в синем тренировочном костюме, удовлетворявшему себя в рабочий перерыв.

– Ой, – вырвалось у меня, когда я его заметила и встретилась с ним взглядами; его глаза не выразили ничего. Я заспешила мимо, а мужчина продолжил дергать рукой ниже пояса; показательный образ рабочего-мигранта, отделенного от семьи долгими одинокими неделями на стройке. Этот город – сплошь поиск наживы и никакого сердца, пустые здания в разных стадиях постройки и немногие жители, если не считать строителей и учащихся.

– Школа в разрухе, – жизнерадостно сообщила Бай, когда мы приблизились к кораллово-красному четырехэтажному зданию, отстоявшему от дороги и отгороженному десятифутовыми стальными воротами. Взошли по лестнице на второй этаж и оказались в классе, отделанном тусклой штукатуркой. Высокие окна, заклеенные газетами двухлетней давности, пропускали лишь самую малость солнечного света.

– Это американская учительница, приехала из Шанхая, – объявила Бай своим одноклассникам, сидевшим за партами в четыре ряда. На каждой парте стояли учебники – баррикада между учителем и учениками, Великая стена книг.

– Я – жирная, – сообщила пухлая девочка, хихикая от собственной прямоты.

– А я – дылда, – заявила тощая девочка, сидевшая во втором ряду.

– А я – тупая, – включилась Цун под всеобщий смех.

– Кто же в классе лучший ученик? – спросила я. Когда я задавала этот вопрос школьникам, меня всякий раз поражало, что они знают ответ. Десять рук показали на худенькую девочку в очках с черной оправой, сидевшую в первом ряду.

– А вы где? – спросила я у Жирной, на которой были темные очки, хотя в классе и так сумрачно.

Жирная опустила ладонь к полу, словно пронзала пустоту под нижней ступенью лестницы.

– Там – внизу-внизу-внизу.

Я заняла место между Жирной и Цун в третьем ряду, и тут в классе появилась сурового вида женщина. Все вдруг притихли. Учительница тут же начала урок.

– Разберемся с задачей номер восемнадцать, – сказала она. – Фура везет товар из пункта «А» в пункт «Б». «Икс» – время, «игрек» – расстояние от фуры до пункта А. Решите задачу, применив данные графика.

Головы в первом ряду склонились над партами, я сосредоточилась на лицах и языке тела и быстро сообразила, что класс рассажен в соответствии со способностями и целеустремленностью. Ученики на первом ряду – бойкие и бодрые, ученица № 1 – предводитель, но чем дальше от доски, тем ниже успеваемость и качество внимания. Во втором ряду Жирная даже не делала вид, что ей нужно решать задачку: она стригла ножницами ноготь на указательном пальце, складывая обрезки кучкой. Две девочки в третьем ряду по очереди массировали друг дружке бедра.

– Итак, запишите функциональное уравнение возвращения фуры в пункт «А» для «икс» и «игрек», – сказала учительница, не обращаясь ни к кому в отдельности. На заднем ряду трое ребят, прячась за Великой стеной из книг, дулись в видеоигры на мобильных телефонах.

Тянулся долгий ленивый июньский день, жара и свет плавали по классу, учительница бубнила. Мне было ясно: школа для большинства этих учеников – чепуха, многие тут просто коротают время. Восемнадцать дней до чжункао, но тут никакого горения, сплошь праздность и безволие. Эти дети годами сдавали пробные экзамены, и лишь некоторые удивились бы результату.

Я зашептала Цун, дочери пастухов, щелкавшей жвачкой:

– Покажите мне вашу месячную контрольную.

Она выгребла из парты гору бумажек и смяла их в правом кулаке.

– Вот, берите, – сказала она, бросая их передо мной. – Мне они без надобности.

Я расправила одну. Контрольная по физике, Цун получила четыре из пятидесяти возможных баллов. Расправила остальные, там не лучше. Восемь из восьмидесяти по алгебре. По химии Цун нацарапала несколько иероглифов под первым вопросом, остальные остались нетронутыми.

Она собрала бумаги в комок и запихнула их мне в сумку.

– Заберите с собой. Потом посмотрите, – прошептала Цун.

До меня с четвертого ряда добралась пластинка жвачки.

– Из Америки, – прошептала Цун, а я глянула на мятный «Ригли». На фантике была обезьянка, сидевшая на горке разнообразных фруктов.

– Чем хотите заниматься, когда вырастете? – прошептала я девочкам в моем ряду. Жирная оперла на учебники зеркальце и рассматривала свое лицо, пригнув голову, чтобы не засекли.

– Я хочу тканями торговать, – ответила она. – Хочу сводить покупателей и продавцов.

– А я – медсестрой, – сказала Бай.

– Я хочу управлять гостиницей, – прошептала Цун.

Поверх их голосов учительница невозмутимо произнесла:

– Итак, посмотрим на график этой функции. Что означает ось «икс»?

В третьем ряду девочка выковыривала серу из уха соседки заточенным концом карандаша.

У этих детей – никаких образцов для подражания, учителя для их развития сверхзначимы; однако и сами учителя зачастую мигранты, они переходят из класса в класс, с подопечными у них связи почти никакой. Через полтора часа занятие завершилось, и учительница вымелась из класса.

– Откуда эта учительница? – спросила я, обращаясь ко второму ряду.

– Из Шанцю, – сказала Жирная; это город покрупнее, в часе езды на поезде. – Всего несколько месяцев работает. Надолго никто не остается.

– Почему? – спросила я. Учительница не обратила внимания на то, что в классе посторонний, и тем более не спросила, что я тут делаю, и я теперь поняла почему. Ее отношения с этими детьми и заинтересованность в их будущем сводились практически целиком к получаемой тут зарплате.

– Потому что мы тупые, – встрял мальчишка из заднего ряда, наконец оторвавшись от мобильного телефона.

– Нам учиться-то осталось всего восемнадцать дней, – сказала Жирная. – Восемнадцать дней – и дальше никакой школы, никогда!

– Вы разве не будете сдавать чжункао? – спросила я у нее.

– Буду, но провалю. И дальше никакой школы!

* * *

Через несколько месяцев, вернувшись в Шанхай, я рассмотрела фотоснимок, сделанный с Бай и Цун в последний день моего визита в их город.

Дочь аптекарей и дочь пастухов стоят рука об руку, за ними – длинная пустая грунтовка, по обеим сторонам которой – каркасы зданий. Целый год они жили, спали и учились бок о бок, но после чжункао их судьбы резко разойдутся.

Цун, дочь пастухов, получит 291 балл из 600. Чудовищный результат, а у родителей не было денег на другие варианты. Семья Цун не сможет купить несколько сотен баллов, необходимых для того, чтобы попасть в старшие классы – подмазать директора или заплатить посреднику за поступление. В глуши можно найти черный ход, чтобы учиться дальше, но все равно необходимо набрать определенный минимум баллов, иначе и обходные маневры окажутся недоступны. Цун отправится работать. Бай, дочь аптекарей, получит гораздо больше – 430. Все равно 70 баллов до проходного в старшую школу в тот год недоберет, однако набранного хватит, чтобы пробиться дальше. У родителей деньги найдутся, и они будут готовы раскошеливаться. (Подобные обходные пути лишь увеличивают неравенство: семьи с деньгами имеют судьбоносные для детей возможности.)

Мой снимок оказался до жуткого провидческим. Цун, худенькая, сухопарая, лицо сердечком, морщится от солнца, она сморгнула, когда я фотографировала. Бай смотрит прямо в объектив, голова вскинута, улыбка уверенная, левая рука показывает знак победы.

Через два года я справилась о делах Бай – она оказалась по уши погружена в вузовскую учебу. К тому времени ее бывшая одноклассница Цун сменила столько же низкооплачиваемых работ, сколько ей было лет, и наконец уехала в Синьцзян к родителям-пастухам. Почти через три года после провала чжункао Цун стала слать мне фотографии своего сильно накрашенного и густо нарумяненного лица на фоне ярких огней массажного салона, в котором работала. Я задумалась, вынуждена ли она была податься в торговлю телом, и мне стало грустно за нее.

Бай по колено в учебниках не сомневалась, что поступит в университет, но всякий раз, когда я спрашивала ее о подруге, она хмурилась. Если б WeChat умел вздыхать, она бы вздохнула.

«Эх, Цун. Жизнь несправедлива. Общество жестоко».

* * *

Я вернулась из провинции с отчетливым пониманием: невелика натяжка говорить, что Рэйни включен в громадный образовательный эксперимент.

Представьте: всего шестьдесят лет назад четверо из пяти китайцев не умели читать. В 1949 году Мао Цзэдун и его войска прошлись маршем по образованной элите и по зажиточным семьям – в том числе и по таким, как у дедушки с материнской стороны: семья владела центральным банком в городе Шанхайгуане. Неудачное было время для богатых и образованных, и Мао с коммунистами выгнали правивший в ту пору Гоминьдан из Китая – через пролив, на Тайвань.

Была установлена Китайская Народная Республика с Мао у руля, и ее новые вожди прытко взялись за работу. Коммунистическая партия сочинила конституцию, основанную на советской модели, и принялась душить гоминьдановские школы – и открывать новые, во имя «государственного строительства».

Чиновникам Мао пришлось начинать с нуля: учебники, методики, основные цели. Предстояло нанять квалифицированных учителей, разработать программу начальных классов. Далее система развивалась через многочисленные кампании Мао: попытки индустриализации в период четырехлетнего Большого скачка, начавшегося в 1958 году, связали воедино образование, труд и показатели производительности, последовавшая Культурная революция застопорила образование – книги жгли, учителей унижали, – а прием в колледжи полностью прекратился на десять лет с 1966 года начиная.

С 1980-х китайское правительство пыталось модернизировать школы и загнать туда практически всех детей на девять лет в рамках обязательного школьного обучения – в ту эпоху и родились реформы «качественного образования». Вожди стремились и развить гражданское общество, преуспевающее в науках и технике, и эти задачи тоже внедрялись через систему просвещения. Недавно были сформулированы новые цели: обеспечить поголовно всем детям места в детских садах и сделать так, чтобы девять из десяти китайцев оканчивали старшие классы. «Моя мечта – добиться, чтобы мы могли обучать студентов согласно их наклонностям, обеспечивать образование всем в равной мере и пестовать таланты каждого гражданина этой страны», – сказал министр образования Юань Гуйжэнь в 2013 году.

По мере того как я усваивала современную историю образования в Китае, голова у меня шла кругом от всех этих финтов. Возьмем отношение к образованным интеллектуалам: от десятилетия к десятилетию их то воспевали, то подражали им, но ненавидели их, то запрещали, то убивали за их взгляды. Образование в Китае всегда описывается словами «смелые решения, великие переломы и повороты», как говорил исследователь Мунь Цан.

И все же за шестьдесят лет страна, безусловно, добилась результатов. Путунхуа – мандарин, на котором сейчас разговаривают самые образованные китайцы, – был принят как общенациональный диалект лишь в 1956 году. Немало исследователей считают попытки Партии ликвидировать безграмотность «возможно, величайшим достижением в истории мирового образования». В последующие десятилетия китайское правительство создало систему школ, где обучается одна пятая мирового народонаселения, и при начатках грамотности и обязательном школьном образовании правительство продолжит добиваться дальнейшего развития.

Перемены начнутся с больших городов вроде Шанхая, где финансирование, связи и открытость горожан создадут своего рода лабораторию. Школы, у которых недостаток возможностей или неудачно складываются обстоятельства, увы, начнут отставать.

«На все сразу» денег не хватит, сказал Ван Фэн, мой источник в Министерстве образования. «Мы не развитая страна, чьего богатства хватило бы на финансирование правильного развития всех школ до единой. Наши ресурсы распределяются в первую очередь среди некоторых учебных заведений, а остальным придется выполнять работу искоренения безграмотности. Из-за этого возникает разрыв между хорошими и плохими школами».

Стэнфордский исследователь Скотт Розелл сокрушается, что образование в современном Китае страдает, поскольку Пекин сосредоточен на другом; перенаправьте «толику» денег, которые Китай тратит на заброску человека на Луну, на постройку высокоскоростного отрезка железной дороги Сиань – Урумчи или отдает Африке, говорит он, «и этого хватило бы, чтобы преобразить провинциальный Китай. Дело не в недостатке денег, а в приоритетах».

Как бы то ни было, прогресс распределяется неравномерно. Качество образования Цун и Бай зависело от учителей, приходивших к ним в класс и исчезавших, а в глубинке учителя мотаются от станции к станции не реже поезда из соседнего депо (правительство поддерживает миграцию в городские населенные пункты, сельские школы поэтому объединяют, а посещаемость у них падает). Школа Цзюнь-Цзюня в Аньхуэе и даже детсад Тыковки в Шанхае располагаются куда ниже на шкале качества образования, чем садик Рэйни.

Учеба в Шанхае дает учащемуся и другие преимущества. Шанхай – не только город, но и провинция, а потому он обладает особой автономией: здесь можно составлять местные учебные программы и проводить в жизнь особые инициативы.

На каждого ребенка, удостоенного привилегии протолкаться в шанхайскую школу, приходится немало детей в провинции, кому остается учиться без подобающей поддержки в нищих школах или же самостоятельно разбираться в материале, поскольку родители горбатятся в другом городе. Эти факторы укрепляют неравенство, которое и дальше будет издержкой всей системы.

Покуда есть Цзюнь-Цзюни, победы просвещения в виде Аманды, например, будут не без горечи. Эта горечь слышна и в словах Сюзэнн Пеппер, написавшей, что образование может быть сильным «дестабилизатором… если учесть его способность вскармливать надежды быстрее, чем развивающиеся политические институты способны их воплотить».

Покуда отстает провинциальное образование, не будет никакого настоящего прогресса.

* * *

За окном спальни Цзюнь-Цзюня располагалась его первая возможная вакансия.

– Стройка! Провалишь чжункао – отправишься прямиком работать, – пригрозил отец сыну.

Цзюнь-Цзюнь фыркнул из-за стола, заваленного учебниками, прервался, задумчиво посмотрел на рабочих, что таскали грунт из зиявших ям и наваливали его высокими кучами дни напролет.

Я вернулась повидать Цзюнь-Цзюня и его семью за неделю до чжункао. Отец Ван забрал меня с автобусной станции на своем «баоцзюне» с импортным двигателем и отвез к ним на съемную квартиру. Полы недоделаны, двери все еще обернуты синим упаковочным пластиком. В спальне Цзюнь-Цзюня нам втроем было так тесно, что мы слышали запахи друг у друга изо рта.

– Это будет на чжункао, – пробормотал Цзюнь-Цзюнь, пока Ван усаживался на пластиковый стул рядом с письменным столом. Я устроилась на кровати, откуда мне была видна сгорбленная спина мальчика. – И это будет на чжункао. Этого не будет, так что можно не учить. – Мальчик склонялся над учебником физики, листал страницы, черкал карандашом по бумаге, подолгу молчал. Казалось, он расстроен, с отцом перекидывался хмурыми фразами на аньхуэйском диалекте.

– Что такое? – спросила я у Вана на мандарине. Ван постукал ногой по бетонному полу.

– Он не понимает ничего в домашнем задании, – прошептал Ван. Я встала и увидела на столе контрольные задания по математике. Цзюнь-Цзюнь получил 102 из 150 баллов.

– Неплохо, – пробормотала я Вану ободряюще.

– Для чжункао недостаточно, – отозвался Ван.

– Я даже записать это уравнение не могу, – сказал Цзюнь-Цзюнь, отпивая из стакана зеленый чай. Чайные листики бесцельно плавали в бежево-желтой жидкости.

Цзюнь-Цзюнь возился с алгебраической задачей, связанной с доказательством через производные. Китайская школьная программа знаменита своей трудностью, а содержание ее в таких густонаселенных провинциях, как Аньхуэй, особенно мудреное – чтобы отсеивать побольше учащихся.

– Постарайся еще, – подбодрил Ван Цзюнь-Цзюня.

– Вы тут каждый вечер сидите? – спросила я шепотом у Вана.

– Да. Ничего в этом не понимаю, но хочу, чтобы он хоть что-то написал на каждой странице, – ответил Ван, опустив голову. – У него образования куда больше, чем у меня.

Цзюнь-Цзюнь худо-бедно умеет читать и говорить по-английски, он неплохо писал контрольные по сложной математике и уже влез в алгебру. Он успел добиться того, что любой человек с Запада счел бы высоким уровнем для шестнадцатилетки, но в провинциальном Китае этого обычно недостаточно, чтобы пробиться в старшие классы.

– Чем ему заниматься на будущий год, если он провалит чжункао?

– Не знаю, – вздохнул Ван. – Он такой юный. Не знаю.

Но Ван знал, хоть и не говорил вслух. Он, строительный рабочий, учебников не читал, зато соображал, что к чему в современном Китае, и понимал, что Цзюнь-Цзюнь рано или поздно пойдет по тому же пути, что и его отец двадцать лет назад: окажется на фабрике или на стройке. Впрочем, китайская экономика сбавила темпы, подумала я, и ее производственная база смещалась в другие азиатские регионы, и неизвестно еще, удастся ли Цзюнь-Цзюню найти работу так же легко, как получалось у его отца.

Девять вечера, учебный день. Их сын – на последней остановке в девятилетнем обязательном образовании. Семья положила все силы на финансирование учебы – на учебники, подготовку к экзаменам, репетиторов и интернаты – и на дальнейшее движение по этой лестнице, но оказалось, что Цзюнь-Цзюнь того и гляди с лестницы свалится. Лорен и Ван пытались наверстать упущенные пятнадцать лет родительского воспитания, но чжункао надвигался на всех парах.

Лорен помнит, как ехала домой на китайский Новый год, навестить своего третьеклассника. Ее девятилетний сын-провидец заявил, что ненавидит не только свое имя, но и путь, который оно предписывало.

– Цзюнь-Цзюнь. Солдат. До чего же дурацкое имя, – сказал тогда мальчик. – Кому сейчас охота быть солдатом?

9. Уловки и поблажки

Если есть деньги, за тебя и призраки будут работать.

Китайская пословица

Как-то раз весенним вечером учительница Сун сделала мне предложение, хотя за словами я его не сразу опознала.

– Надо что-то делать с устойчивостью внимания у Рэйни, – сказала она мне, когда я зашла за ребенком, пока дети огибали нас на пути из класса. У Сун была привычка стоять в пятой позиции, как у настоящей балерины: пятки вместе, носки – в противоположные стороны.

– Бухаоисы – в каком смысле? – оторопело переспросила я. Между нами установились простые отношения, укрепляемые кивками и помахиваниями рукой друг другу, но учительница Сун обычно не обращалась ко мне с подобной прямотой.

– У него плохо с сосредоточенностью, – пояснила она. – Надо тренировать это дома, на том, что требует внимания, – на головоломках, например.

В том же году, но ранее, Сун прислала в WeChat статью о развитии «сосредоточенности и внимания». «Это важный первый шаг к гениальности», – заявляла статья.

Обяжите ребенка выполнять упражнение «смотри в одну точку» – пусть сосредоточивается на выбранной точке по нескольку минут в день. Успех подтверждайте положительным подкреплением: словесной похвалой, прикосновением и поцелуем. Затем дайте ребенку отдохнуть 5–10 минут.

Я решительно не относила себя к практикующим глазение в одну точку, и Рэйни, судя по всему, пострадал.

– У него проблемы с сосредоточенностью. Вам надо упражняться с ним, – вдруг рявкнула Сун, возможно, заметив, что мамаша тоже ловит ворон.

На следующей неделе Сун нанесла второй в этой серии удар: график, отражающий успехи каждого ребенка в игре на блок-флейте. График сопровождала подпись: «Не сравнивайте своего ребенка с другими. Это просто доклад, чтобы родители знали, каковы успехи у их ребенка».

Наедине с собою я кипела. Она рассылает график всем родителям в WeChat. Как тут не сравнивать свое чадо с остальными, если результаты – вот они, все рядом?

– Как у Рэйни дела с блок-флейтой? – спросила Сун, выловив меня назавтра.

– Ну, как вы и говорили, – ответила я ехидно, – у него проблемы с ритмом.

– Когда я обращаю на Рэйни отдельное внимание, он играет точно. У него получается – когда он сосредоточен, – сказала Сун, тщательно проговаривая каждое слово. Глянула мне за спину на пустой коридор и вновь обратила взгляд на меня. – Хотите, я с ним отдельно позанимаюсь?

Тут уж до меня дошло.

– О! – сказала я, переминаясь с ноги на ногу и пытаясь вычислить, что именно это означает. Отдельно прямо на уроке? Или же после занятий, вечером или по выходным? И платить ли мне ей за это ее «отдельно»? А ну как она обидится, если я деньги предложу?

Или хуже того – вдруг обидится, если не предложу?

Перед самым началом того учебного года учителям официально запретили принимать подарки и деньги, а также платно заниматься с учащимися вне официальных учебных часов. Прямиком из Министерства образования, этот запрет 2014 года был одной из неуклонных попыток искоренить коррупцию в просвещении. «Сун Цин Лин» выдал собственное толкование:

Согласно принципам преподавания бабушки-основательницы Сун Цин Лин, всем педагогам надлежит обращаться с каждым ребенком одинаково и отвергать любые «подарки» от родителей. Наша комиссия просит родителей воздержаться от дарения. Давайте создадим по-настоящему гармоничную среду для развития наших детей.

В этой впрямую оговоренной антикоррупционной среде я осознала, что у вопроса Сун есть особое значение: мне давали понять, что я принята в круг доверия средней группы № 4. Иностранцам такое приглашение перепадает нечасто, но Сун явно считала меня лицом китайской национальности.

Благодаря клубку сплетен, обвивавших каждого преподавателя, я знала, что некоторые принимают и наличные, и подарки от семей, которые считаются «благонадежными». Хорошие импортные вина. Упаковки французских кремов для рук. Подарочный сертификат, заряженный на десять тысяч юаней – примерно на тысячу семьсот долларов, или эквивалент учительской зарплаты за пару месяцев.

Переступить этот порог означало попасть в запретный мир дарения за поблажки, за внимание учителя, за баллы. Оказавшись внутри, так запросто наружу уже не выберешься, и отношения между воспитанником и наставником меняются навсегда.

– Ух, – замялась я, поглядывая на учительницу Сун, – я… можно я обдумаю и вернусь к вам по этому вопросу.

Сун кивнула, и я попятилась прочь от нее.

Завернув за угол и оказавшись вне поля зрения Сун, я побежала.

* * *

Китайцы пересыпают свою речь вдохновляющими поговорками древних мудрецов, но выражение, за которое я больше всего ценю китайское общество, не очень-то тянет на вдохновляющее. По мне – это проклятье:

有钱能使鬼推磨: Если есть деньги, за тебя и призраки будут работать.

Иными словами, «богатые способны поднять мертвых из гроба», как гласит другое толкование. Деньги делают возможным что угодно – могут даже призраков пробудить ото сна.

Подарки издавна имели неслыханную силу в китайском обществе – в начале пути Рэйни я уж точно ощущала это давление, – и потому, в паре с сегодняшней неудержимой потребительской культурой, подобное подмазывание стало частью повседневной жизни. Взаимность подразумевается почти всегда. «Некто поднес мне персик в подарок, я же в ответ поднесла ему грушу», – трубит «Книга песен», один из пяти столпов конфуцианского канона[16]. «Не пристало не возвращать полученное», – гласит другая известная поговорка.

Дарение в период, пока ребенок учится, может начаться вполне невинно: ананасный пирог директору или воспитателю, который он или она милостиво примет. Всего лишь знак внимания, но тем не менее микроскопической толщины граница пересечена. А дальше узнаешь, что мама Нун-Нуна передала денег в красном конверте, и замечаешь вскоре, что учитель пересадил мальчика на первый ряд на уроке математики. (Твое чадо сидит на задах, где хуже слышно.) Вскоре уже покупаешь «Луи Вюиттон» к китайскому Новому году. Через несколько месяцев до тебя долетает, что работа – новая идея подарка и что отец Мэй обеспечил племяннице директора школы, студентке колледжа, стажировку в своей фармацевтической компании. Тем временем твоего сына «выбирают» старостой класса – в Китае слово «выбирают» нужно всегда брать в кавычки, – и задумываешься, не в «Луи Вюиттоне» ли дело.

Жажда урвать себе преимущество, какое угодно, гнездится в китайском нутре глубоко, и не успеешь оглянуться, а уже кладешь на подарочный сертификат юани и суешь его учителю в руку. Все начиналось с ананасного пирога, но вылилось вот во что: «Я только что вручила вам пять тысяч юаней, что это даст моей дочери?»

Эта система подарков и встречных любезностей – для обеспеченных родителей, конечно, чьим детям может перепасть допуск на скоростную магистраль личного внимания и возможностей. Вознаграждения включают в себя дополнительную подготовку к контрольным, особые призы и лидерские должности, возможности съездить за рубеж по школьным обменным программам и даже принятие в старшие классы или колледж обходным путем. Родители, которым участие в этой системе не по карману, или те, кто отказывается участвовать из принципа, рискуют обречь своих детей на трудности.

Аманда и ее родители усвоили этот урок рано.

– Учитель Тан, учитель Тан, – выпалила однажды Аманда, постукивая костяшками по столу – неожиданный жест от этой хрупкой девочки.

– Кто это?

– Моя баньчжужэнь – классная руководительница в начальной школе, – ответила она, содрогаясь. Восьмилетняя Аманда была от Тан в ужасе. – Учитель Тан вечно унижала меня перед одноклассниками. Говорила: «Ты, может, думаешь, что умная, но ты самая обыкновенная». Я не понимала, чего она ко мне цепляется, но нам вбили в голову, что учителя всегда правы. Я считала, что я плохой ребенок.

Словесные отповеди ухудшались, когда Аманда показывала хорошие результаты, когда пела особенно чисто или завоевывала первое место на контрольной по математике. Когда Аманда набрала большинство «голосов» и стала классной старостой, «учитель Тан подтасовала выборы, чтобы я вышла второй. Никогда я не выигрывала», – говорит Аманда.

Столько лет прошло, а Аманда все еще помнила взгляд учительницы Тан: такой яростный, что и белки-то в тех совиных глазах не всегда было видно, сплошная настырная черная радужка и зрачок.

– Почему она так вела себя с вами? – спросила я.

– Мы никогда не платили, – сказала Аманда. Много позже еще одна школьница поделилась с ней, что ее родители платили учительнице Тан подарками.

– Вроде взяток? – уточнила я.

– Это подарки. Деньгами. Оплачивали ее поездки. Одна ученица у нас в классе… ее семья свозила учителя Тан в отпуск на Хайнань. – Этот тропический остров – китайский аналог Гавайев. Большинство ее одноклассников, по прикидкам Аманды, приносило учительнице Тан от ста до двухсот долларов раз в несколько месяцев, год за годом, а это для семьи из среднего класса немалые деньги.

– А потом ваши родители пожалели, что не участвовали? Что не втянулись в эту игру? – спросила я.

Аманда уставилась в свой кофе. Кивнула, быстро, едва заметно.

В другой раз у Аманды возникли трудности с секретарем в старших классах. Аманде понадобилась копия выписки об академической успеваемости, чтобы подать заявку на программу обмена с американской школой, и девочка обратилась к заведующему архивом аттестационных бумаг.

– У меня по всем предметам «А» – всегда. Но в моей выписке стояли «B», – сказала мне Аманда, и голос у нее дрожал от гнева. Тот человек вручил ей выписку с ее именем в заголовке, а ниже – «B» по политологии, китайскому и биологии.

Ошарашенные родители навели справки, и один друг семьи раскрыл им глаза. «Вы не знали? Полагается платить», – сказал он.

– Текущая ставка – две тысячи юаней, – с горечью произнесла Аманда, показывая копии выписки «до» и «после», когда я попросила доказательств. Увидела два неразличимых документа, вплоть до официальной «шапки» школы, красными чернилами, – кроме букв, обозначавших оценки по трем предметам: политологии, китайскому и биологии. – После того как мама заплатила ему, он вернул мне мои «А», – продолжила Аманда, показывая пальцем на вторую бумагу. – Это базовая цена за правильную выписку, и она каждый год повышается.

– А что будет, если денег нет? – спросила я.

– Если б я не заплатила, у меня бы в выписке остались три «В».

– Учителя не имеют права принимать подарки! – воскликнула я. – Секретарь не имеет права пользоваться своей властью ради денег. Это злоупотребление.

По возвращении Аманды после года, проведенного в американской школе, из нее хлынул нескончаемый поток наблюдений за американской культурой, пронзительных в своей простоте: родители на Западе хотят достижений, но не желают, чтобы ребенок за них страдал. Самооценка – это очень важно. Как и футбол. У богатых есть связи, чтобы продолжать быть богатыми – и чтобы их дети тоже непременно были богатыми. И все же, пока была в Америке, Аманда редко натыкалась на понятие «злоупотребление».

Я попыталась объяснить.

– Должна ли учитель Тан принимать подарки? – спросила я у Аманды. – Семьи, дарившие подарки, могут получить несправедливые поблажки.

– Китайцы так не мыслят, – отозвалась Аманда, пожав плечами. – Такое поведение – оно везде.

Моя знакомая мигрантка Лорен тоже пала жертвой подобных схем: учителя Цзюнь-Цзюня хотели денег за школьную газету, которая должна быть бесплатной, оплаты учебников вне программы, наличных за факультативы, проводившиеся классными руководителями и объявленные «обязательными».

– Учительница Цзюнь-Цзюня сказала, что если он не будет посещать – отстанет от программы в основные часы занятий, – бурчала Лорен. – Восемьсот юаней в месяц. Никакой шицзай – честности.

Учащиеся тоже ищут лазейки.

– Как минимум девяносто процентов моих учеников жульничает, – считает директор одной шанхайской старшей школы. – По утрам я обхожу здание и ловлю по крайней мере двоих, списывающих домашнюю работу. – В последнее время, добавил он, техника позволяет мухлевать так, что поймать еще труднее. – Они применяют WeChat на мобильных телефонах. Фотографируют контрольные и рассылают друзьям.

Одним теплым дождливым днем Дарси покаялся, что тоже нашел себе лазейку.

– Мой отец не женат на моей матери, – сказал мне Дарси вполголоса, пока мы шли к метро после встречи. Это откровение стало случайностью: я обнаружила неувязки в его заявлениях о своей «мачехе» и допросила его.

– Они не женаты? – уточнила я, не очень понимая, к чему это он. Мы выходим на разговор о кризисе среднего возраста у родителей и связанных с ним романах на стороне?

– Нет, не женаты, – сказал он, прикрывая лицо зонтиком. Взгляда от тротуара не поднимал. – Когда мне было десять, мой отец обручился с другой женщиной. Я зову эту женщину своей мачехой. Они только ради фамилии.

Мачеха – из Шанхая, продолжил Дарси, и тут вдруг все встало на свои места. Ради фамилии женаты. Его отец тайком договорился о женитьбе и подмазал уговор кучей наличных: взял новую жену, женщина обрела финансовую независимость, а мальчик – родительницу с шанхайской хукоу.

Хукоу – это система прописки по месту жительства, которая накрепко привязывает ребенка к городу, где он родился. В основном китайские дети ходят в старшие классы и сдают общенациональный вступительный экзамен в колледж в родных городах. Это означает, что самые значимые годы образования ребенка зависят от того, что отпечатано в хукоу у его или ее родителей. Если б то же самое было в Америке, я бы, вероятно, обязана была в пятнадцать лет переехать туда, где родилась, – в Филадельфию, – и ходить в старшие классы там, хотя мы оттуда уехали, когда я еще подгузники носила, и никого в том городе я уже не знала.

Более того, содержание вступительных экзаменов в колледж зависит от того, где их сдавать: университеты открывают одним провинциям больше мест для абитуриентов, а другим – меньше. В американском эквиваленте вышло бы так, что вопросы в SAT, сдаваемом в Омахе, были бы труднее, чем в нью-йоркском варианте. Это означает, что хукоу способна привязать невезучего ребенка к провинции, где вступительные экзамены труднее или где меньше детей пробивается в колледжи высшего уровня. Например, Университет Цинхуа – известный в народе как «китайский Гарвард» – в 2016 году принял примерно двести детей из Пекина и столько же – со всей провинции Хэнань, хотя в Хэнане проживает девяносто пять миллионов человек – в семь раз больше, чем в Пекине. (Шанхайским детям везет, их игральные кости такие же шулерские: у учеников с шанхайской пропиской в пятьдесят три раза больше шансов поступить в блистательный Фуданьский университет, чем в среднем по стране.) В Китае система хукоу – помеха для общественной и классовой мобильности, и некоторые исследователи приравнивают ее к кастовой, называют «китайским апартеидом».

Дарси мог оказаться среди тех невезучих. Он родился в глубинке, в провинции Хубэй, но его еще в раннем детстве перевезли в Шанхай родители, искавшие будущего в большом городе. Прошло десять лет, и Дарси теперь – городской подросток с соответствующими повадками, его хубэйский диалект давно поглотила вторая родина, громадный город в двадцать шесть миллионов человек. Меж тем родной по его хукоу город стал экономическим пустырем.

– Я там видел заброшенные поля и массу пустых домов, – рассказывал Дарси, описывая свою поездку в родной городок на свадьбу к родственникам. – Я мальчишкой ходил в дом к двоюродному брату, играл в полях – тогда они были пышными и зелеными. – Теперь в том краю ни работы, ни людей.

Решение было очевидным, и семья определилась.

Дарси нужно учиться в старших классах там, где живет прогресс. Дарси необходимо сдавать гаокао в Шанхае.

Вот так его родители с провинциальной пропиской развелись, отец оформил фиктивный брак с кем-то с городской хукоу – по цене 50 тысяч юаней. Это позволило мальчику остаться на учебу в Шанхае.

Обойди правила и добудь жизнь получше. Упрямый стимул, как ни крути.

Это откровение показалось мне ошеломительным.

– Когда вы сдадите гаокао, – проговорила я обалдело куда-то в направлении зонтика Дарси, – ваши отец с матерью поженятся обратно?

Мы добрались до метро, куда он прилежно провожал меня после нашей встречи.

– Увидимся, – сказал Дарси, голос его сделался тих, словно он вдруг осознал, что рассказал слишком много. Я пригнулась заглянуть к нему под зонтик, Дарси склонил голову в знак прощания.

* * *

В те дни, когда меня покидало сострадание, я именовала всю эту систему одним словом: фубай – испорченной, или прогнившей. Всякий раз, когда натыкалась на известия о том, что какой-то директор школы берет взятки, или учитель подписывает своих учеников на факультативы за дополнительную плату, или на затейливую схему жульничества на гаокао, мне в голову лезло это слово. Фубай.

Таково было суждение человека с Запада, отучившегося в другой культуре. Со временем я добралась до истины попроще, менее осуждающей и более вдумчивой применительно к действительности современного Китая: правила тут такие жесткие и иерархические, а игра идет на такое выматывание, да еще и с такими высокими ставками, что выживать китайцы способны, лишь наловчившись отыскивать обходные пути. Нарушение закона – или вопрос выживания?

Путь школьника полон контрольных и проверок, результаты которых обычно обнародуются – вывешиваются на Махину, допустим, – всем на обозрение. В тех случаях, когда результаты не объявляются формально, они с той же скоростью возникают на незримом табло сплетен: чей ребенок чаще других поднимает руку? Чья блок-флейта точнее всего выдерживает ритм? Кто оторвал себе первое место на экзамене по математике? У кого баллы по гаокао попали в районный список лучших?

Оценка – всего лишь оценка, не более, будь подобные контрольные просто проверкой успеваемости. Но в китайской школьной системе цифра – далеко не просто цифра. Безжалостная машина проверок выплевывает оценки, у которых нешуточные последствия, многое на кону, ставки высоки и взаимозависимы: учитель за воспитание успевающих учеников может получить надбавку к зарплате; директору на основании общешкольных показателей по гаокао могут дать повышение; ученику может перепасть место в элитном колледже, тогда как его одноклассники соскользнут с лестницы социальных и экономических гарантий. Прибавьте к этим высоким ставкам и игре на выбывание массу населения, недостаток возможностей и культурную склонность отдариваться – и система образования внезапно делается лабиринтом с хоумэнь – черными ходами, где подарки и деньги перебираются с рук на руки.

В современном Китае велико искушение заклеймить учителей и администраторов, барахтающихся в серой зоне, фубай. Разумеется, некоторых моих знакомых из этой системы легко охарактеризовать как жадных и зловредных, но большинство – пешки, застрявшие в том, что не они придумали и на что не влияют. Пресловутая китайская гордость тоже имеет значение: потерять лицо или признать поражение – попросту не вариант, а если придерживаться высокой нравственности – многое потеряешь. Таков национальный спорт «Не отставай от Ванов», и временами нет-нет, да и задействуешь все подручные инструменты.

Есть и еще одна загвоздка: зарплаты учителя и администратора сравнительно низки, а это означает, что возможность заработать дополнительных денег бывает чрезвычайно важна, чтобы удержаться в нынешнем Китае на плаву. Педагогов в китайском обществе, может, и чтят, но почтение не очень-то утешает, если на экономическом росте страны наживаются владельцы заводов, предприниматели и другие самостоятельные профессионалы. Учителя к тому же подвержены особому давлению авторитарной системы. Они по крайней мере обязаны заискивать перед начальством, которое определяет повышение по службе на основании результатов проверок. Учитель, надзирающий за оценкой качества работы учителей, рассказал мне, что он имеет право прийти на занятие музыкой или рисованием, произвольно выбрать несколько учеников и велеть им спеть или нарисовать что-нибудь в приказном порядке. «Если ребенок знает песню или хорошо рисует, учитель работает как надо». Учителя математики могут оценивать на основании результатов контрольных его учеников. Эти оценки вносятся в досье, и с ними сверяются всякий раз, когда учитель просит повышения зарплаты или продвижения по службе.

В руках у уполномоченного выдавать эти оценки сосредоточена громадная власть. Учителям остается лишь надеяться, что судия окажется справедлив, – так же, как китайский крестьянин в 1980-х мог надеяться на местного сборщика налогов, непримиримого к злоупотреблениям или несправедливым, случайным поборам. Не всем везет. «Ни для кого не секрет, что нам приходится предлагать начальству до 50 тысяч юаней, чтобы нам дали возможность повышения по службе», – писал некий учитель из Эчжоу, провинция Хубэй, на одном форуме в Сети.

Аманда рассказала, что ее учитель математики в старших классах всегда искал обходные пути. Он сидел в комиссии, составлявшей экзаменационные вопросы для общегородской математической олимпиады, и его власть оказалась искушением, которое он не смог преодолеть.

– Он раздавал вопросники своим ученикам, – сказала мне Аманда, – загодя.

С такой форой, продолжала Аманда, ученики этого человека оказывались лучшими в районе. В тот год и у самого учителя характеристика заблистала.

– А дальше что? – спросила я у Аманды, воображая, как того человека поймали и уволили.

– Получил повышение, – ответила Аманда, – а школу наградили.

Китайские СМИ в последние годы сообщали о многочисленных случаях широкомасштабных махинаций в образовании. Директор одной старшей школы в Гуандуне принимал «взносы» от родителей и брал на учебу сотни детей, чьи результаты вступительных экзаменов оказались ниже проходного балла. Более трех тысяч учителей и школьных начальников в Хубэе требовали, чтобы ученики покупали форменную одежду по ценам выше рыночных, а затем получали откаты от компаний-производителей. Целую обойму администраторов в провинции Гуйчжоу уволили за взятки; один школьный руководитель из Аньхуэя накупил лабораторного оборудования и на откаты приобрел сыну квартиру. Шишка из Университета Жэньминь покаялся, что принял более 3,6 миллиона долларов в обмен на гарантии мест в колледже или за другие поблажки, связанные с учебным администрированием.

Власти пытаются изжить эти беды, но претыкаются: закон – одно дело, а действительность – совсем другое. Махина системы и глубоко въевшаяся культура образования препятствуют переменам. Случается, что сами учителя и родители, как ни парадоксально, протестуют против антикоррупционных мер: им удобно с системой, которая, очевидно, ущербна, зато совершенно понятна.

Возьмем, к примеру, попытки правительства искоренить мухлеж на гаокао. Многие лазейки на этом экзамене уже описаны – лазейки, найденные учениками, родителями и даже учителями, которым выгодно, чтобы экзаменуемые зарабатывали побольше баллов, – но с каждым годом возникают ходы все более хитрые. В новостях проскакивают фотографии микрофонов, скрытых в монетах и очках, наушников в виде ластиков, снимки крошечных шпаргалок. Учеников из одной провинции нанимали, чтобы они сдавали экзамены за учеников другой провинции – это отдельная беда в глубинке. Бывает, привлекают консультантов, чтобы те передавали ответы в день экзамена, платят чиновникам, чтобы заранее глянуть на экзаменационные вопросы. Случалось, что учителя продавали распечатки с ответами.

В последние годы пекинские чиновники предложили жестко наказывать – в 2015 году вышло постановление о тюремном наказании за жульничество на гаокао сроком от трех до семи лет. Местные комитеты образования тоже пробуют принимать меры – запрещают наручные часы в экзаменационном зале, к примеру. В провинции Гуандун ввели систему распознавания удостоверений личности, чтобы за студентов экзамены не сдавали подсадные. В одной школе в Цзинчжоу экзамен проводится глубоко в лесу, где никакая сетевая связь не пробивает, а по интернету распространился снимок, на котором парты отстоят друг от друга на расстоянии длиннее вытянутой руки, по рядам ходят учителя – чтобы предотвратить списывание. Министерство недавно объявило, что каждый экзаменационный зал должны патрулировать по крайней мере два человека из персонала.

Таково публичное признание эпидемии.

И все же еще чуть-чуть нажать – и люди начинают возмущаться. «Мы хотим справедливости. Несправедливо, что нам не дают мухлевать», – вопила толпа рассерженных родителей после того, как власти внезапно установили металлоискатели и пригласили внешних надзирателей на экзамен в провинции Хубэй. Мухлеж – «национальный спорт», заявила эта группа из более чем двух тысяч родителей, они швыряли камни и орали на экзаменационных надсмотрщиков, которым пришлось укрыться в здании.

Решительные меры, применяемые только к их детям, ставят их в невыгодное положение, говорили они.

* * *

Примерно тогда же я вновь навестила занятия Тыковки.

Прошла по длинному коридору до младшей группы № 1 в детсаду «Гармония» и приметила старшую преподавательницу Ван у рукомойника в открытом туалете. То, как она мыла руки, пробудило во мне множество воспоминаний о тех первых днях у нее в классной комнате: Ван сунула руки под воду, они соприкасались лишь запястьями и кончиками пальцев, между ладонями образовывалась емкость, словно Ван держала в руках мышонка. Когда она энергично терла руки в этих двух точках соприкосновения, казалось, будто она целенаправленно мучает малютку-грызуна.

Я прошла с ней до класса, и мы, оказавшись внутри, разговорились на задах комнаты, а помощница учителя тем временем начала урок.

– А где Ван У Цзэ? – спросила я у старшей Ван, оглядывая лица детей в поисках Тыковки, желая увидеть, как мальчонка справляется через полгода после того, как мы впервые с ним тут познакомились.

– М-м-м-м… его нет. Он болен. Вечно он болеет, – сказала мне старшая Ван, опираясь о многоярусную кровать. Лицо у Ван – сплошны углы, резкие черты язвительно нахмурились.

– У него не ладится в садике? – спросила я.

– Он вайдижэнь – чужак, – сказала Ван, словно ее городская предубежденность объясняет отсутствие провинциального мальчика на занятиях. – Хотите покажу другого странного ребенка? Вот, например, – сказала она, внезапно шагнув вперед и схватив какую-то девочку за плечо. – Цзыбичжэн – ничего не понимает. – Три иероглифа «цзыбичжэн» переводятся как «самость», «закрытый» и «болезнь». У девочки был аутизм. – Ее родители отказываются что бы то ни было с ней делать, – пояснила Ван. – Просидит в углу, пока не вылетит. – Таков подход «ничегонеделания» к детям с особыми нуждами, и девочка действительно сидела у дальней стены и издавала звуки, которые я не смогла распознать как слова: «Бан хай бао, бан хай бао».

Учительницы Ван и Ли многое успели с тех пор, как я навестила их впервые. Дети заучили десяток стишков, освоили устный счет и уяснили разницу между самолетами, поездами и автомобилями. Ван взирала на порядок в классе с гордостью – эмалированные кружки для воды выстроены по линейке в буфете, пижамы уложены стопочкой на каждой подушке, дети молча сидят на стульях, – словно мое посещение внезапно проявило ее успехи.

– Дети очень гуай – смирные, – подтвердила я.

– Они рыдали, как привидения, и выли волками в ту первую неделю, – сказала Ван, – зато теперь – теперь они слушаются меня.

Впрочем, быстро проявил себя отщепенец. Дети, рассаженные группами по восемь, возились с упражнением, в котором надо было раскрасить пингвина, на листках у них начали проступать очертания маленьких черных птиц, неспособных летать. Одна малышка почему-то изобразила два громадных круглых глаза у пингвина на левой щеке; прямое нарушение указаний Ван, занятие которой никак не спутаешь с упражнением на свободное рисование или на пробы кубизма в стиле Пикассо.

Пингвина требовалось нарисовать строго в профиль.

В три шага Ван добралась до столика девочки.

– Ты что делаешь? Ты рисуешь два глаза! Два глаза! Ну-ка посмотри на меня, – велела Ван.

Девочка подчинилась. Ван демонстративно повернулась к ней в профиль – чтобы девочка получила представление об очерке лица учительницы, вид слева.

– Когда я поворачиваю голову, тебе один глаз видно или два? ОДИН глаз или ДВА? – резким тоном потребовала ответа Ван, и все головы вокруг дернулись.

Девочка приоткрыла рот, но ничего не прозвучало.

Ван рявкнула:

– СМОТРИ НА МЕНЯ! ПОСМОТРИ НА МОЕ ЛИЦО СБОКУ. ТЫ ОДИН ГЛАЗ ВИДИШЬ ИЛИ ДВА?

– Один, – промямлила девочка.

– Правильно. ОДИН. ОДИН ГЛАЗ! – сказала Ван, стуча по столу. – Чего тогда ты рисуешь ДВА ГЛАЗА?

* * *

После обеда учительница Ван взяла быка за рога.

– У вас муж в Америке? А вернется когда? – спросила она. Я заикнулась, что Роб уехал в командировку. – На следующей неделе, – ответила я.

У Ван загорелись глаза.

– Может, ему удастся привезти для меня кое-что? – сказала она. Повернулась к учительнице Ли и сообщила ей известие о том, где сейчас Роб, с восторгом пятилетнего ребенка рождественским утром.

Учительница Ли тут же поняла, что это означает, и жестом велела детям рассесться на стульчики. В Ли была мягкость, упрощавшая общение с ней, – короткая прыгучая стрижка и отстраненная улыбка. Временами казалось, что ее напарница смущает Ли, особенно когда Ван кричала на девочку с аутизмом или яростно вопила на мальчика, который встал попить вне очереди.

Зато по части покупок дамы оказались единодушны.

– Какие вы покупаете сумочки? – спросила учительница Ли, поглядывая на сумку у моих ног. Моя шоколадно-коричневая матерчатая сумка через плечо – удобный предмет писателя, всюду таскающего с собой ноутбук.

– Хм… да я, в общем, не очень-то их покупаю, – запинаясь, произнесла я. В глазах Ван и Ли стиля у меня был ноль.

Ли продолжила:

– «Кауч» мы больше не носим. Слишком у многих он, – сказала она, вскинув бровь. Это она мне подсказку дает?

Подключилась Ван.

– Вы слыхали о марке «Цяньби»?

Я мысленно повторила эти фонемы, но никакой известной мне торговой марки в голове не сложилось.

– Нет, – неохотно призналась я. Ван дотопала до компьютера, стоявшего в классной комнате, набрала иероглиф-другой, и на экране появился образ знакомой желтой бутылочки лосьона, выставленной перед знакомой конфетно-зеленой коробочкой.

– «Цяньби»! – повторила учительница Ван.

– «Клиник»! – воскликнула я.

– Да! – Учительница Ван взбудоражилась еще сильнее. – Или вот «Майкэ Гаоши»?

– «Майкэ Гаоши» не знаю, – сказала я. Пара нажатий на клавиши, и на экране высветилась сумочка с инициалами «МК».

– О! «Майкл Корс»! – возопила я.

– «Танли Байци»? – выговорила Ван, загружая на компьютере округлый фирменный знак, составленный из ориентальных на вид черт.

– «Тори Бёрч»! – узнала я.

– Да! – подтвердила Ван, довольная, что я все быстро поняла. – Вот это – оно эксклюзивнее. Слишком много у кого в Китае сейчас «Кауч» – примерно у шести прохожих из десяти «Кауч».

Это научные данные?

Мы перебрали китайские варианты названий «Луи Вюиттона», «Кейт Спейд» и «Марка Джейкобза», и наконец Ван подскочила к металлическому шкафу у боковой стены класса. Я думала, что в нем хранятся материалы для поделок, но оказалось, что это секретное хранилище предметов роскоши. Ван победно распахнула дверцы, подвинула коробку с фломастерами и достала черный клатч.

– «Пулада» – пять тысяч юаней, – сказала она, оглаживая лакированную кожу. «Прада». Следом она извлекла мобильный телефон и показала мне снимок разнообразных дорогих вещей, уложенных вдоль стены, словно сумочка совершила убийство и готовилась к ощупыванию в ряду с другими сумочками. – Моя сестра привезла это все из Франции. И еще четыре «Лаолиши».

– «Лаолиши»?

Ван еще раз потыкала в кнопки, и возникла картинка: «Ролекс».

– Знаете, – вдруг заговорила Ли, показывая на меня носом, – учитель Чу – американка. Американские марки в Америке дешевле. Европейские марки мы покупаем во Франции или в Корее.

Разнарядку я получила и теперь вытаскивала свой «МакБук Эйр» – записать. Осознала, что раздариванием «Каучей» сама себе свинью подложила, и переделка, в которой теперь оказалась, мне не нравилась, но я не понимала, как из нее выпутаться.

Дети молча сидели полукругом и ждали указаний, и тут взгляд Ли уткнулся мне в ноутбук.

– Сколько стоило? – спросила она, тыкая пальцем в светящийся логотип «Эппл».

– Купила в Штатах… примерно за две тысячи долларов, – сказала я.

– А когда новый айпэд выходит? – спросила учительница Ван.

– Можете нам шестой айфон купить? – подпела Ли.

Через пять минут я оказалась в переговорной, а у меня за плечом нависало шесть учительниц. Ван проорала сразу в несколько открытых дверей классных комнат, пока мы шагали по коридору:

– Учитель Чу собирается купить мне сумочку «Майкэ Гаоши»! – и призывала остальных присоединяться к процессии. Я вдруг стала крысоловом в мире предметов роскоши. Иностранкой, которая вмешивалась в течение занятий, но вдруг оказалась полезной: из-за китайского налогообложения заграничные торговые марки, приобретенные в Китае, получались заоблачно дорогими. Компьютеры «Эппл» выходили дороже на треть, а сумочки «Луи Вюиттон» – вдвое выше по цене в сравнении с США или Европой.

На сей раз курьером для них станет Роб. Я скакала между сайтами «Нордстрома», «Блумингдейла», «Мейсиз» и «Заппо», дыхание женщин горячило мне плечо. Где вообще директор? Кто смотрит за детьми?

Ли желала темно-синюю сумку «Майкл Корс» в стиле под названием «Селма». Но нашлась она только в «Нордстроме» – и зеленая.

– Не могу найти, – неохотно призналась я.

– Я очень… хочу… эту сумку, – постановила Ли, голос перешел на стаккато, дыхание обдавало мне щеку. – Не зеленую. Синюю.

– Синий – это прошлый сезон, кончились, – отрезала я.

– А еще наделают? Позвоните им, – велела Ван, тыкая меня в плечо.

Позвонить Майклу Корсу?

– Дайте я еще посмотрю, – нервно отозвалась я. Пальцы заскользили по клавишам, вновь открылся сайт «Нордстрома».

Ван ткнула меня еще раз – в предплечье.

– Вы там уже смотрели, – сказала она.

– Простите, – произнесла я, поглядывая на нее пристыженной школьницей.

– Ладно, неважно, – ответила она.

Еще через пятнадцать минут я получила все заказы. Четыре учительницы удовлетворились бумажниками «Майкл Корс», а Ван выбрала себе полосатую соломенную сумку «Тори Бёрч», стоившую примерно месячную учительскую зарплату.

– Нравятся мне соломенные сумки, особенно летом, – сказала Ван решительно, и все остальные согласно загомонили. Два поколения назад десятки миллионов китайцев умирали от голода в провинции – результат очередной провальной инициативы Мао Цзэдуна. А теперь вот мы копаемся онлайн в сумочках, ищем фасоны, подходящие ко времени года.

От голодухи к изысканным сумочкам – за полвека: вот она, скорость – и парадокс – преображения Китая.

Я глянула на стайку учительниц, сгрудившихся надо мной, и задумалась, как сформулировать свой следующий вопрос.

– Как вышло, что вам по карману такие сумочки? – спросила я в конце концов. Средний шанхайский учитель получал в тот год примерно 750 долларов – такова, в общем, цена сумочки «Тори Бёрч».

Ван задала встречный вопрос:

– А вы почему не покупаете сумочки?

– Я двоих сыновей ращу, – сказала я.

Ван кивнула.

– Вам надо покупать сыновьям квартиры, чтобы они могли жениться?

– У нас это не принято, но некоторые американские университеты стоят до трехсот тысяч юаней в год, – сказала я.

– Ва! У нас у всех по одному ребенку, плата за колледж – не выше двадцати тысяч юаней в год, – победно провозгласила Ван. – У меня уже есть квартира – и дочь, а не сын. Так что можем купить кучу сумочек!

Я загрузила все товары к себе в онлайн-корзину и ввела в данные заказа адрес в Нью-Джерси, где остановился Роб.

– Готово! – объявила я.

Всей гурьбой мы двинулись обратно к детям, учительницы отпадали от шествия, каждая в свою классную комнату вдоль по коридору. Когда мы с Ван и Ли добрались, обнаружили, что дети все так же сидят на стульчиках, у каждого чашка с водой, под надзором классной воспитательницы.

– Давайте «Трех поросят»! – объявила учительница Ван, выходя на середину класса и начиная эту английскую сказку в китайском ритме. Педагоги в Китае обожают эту историю: ее мораль отражает китайские представления об упорном труде. Зачем городить лачугу из глины или веток, если можно приложить усилия и соорудить нерушимый дом из камней?

Я устроилась в глубине комнаты. Почувствовала, как расслабляется на стуле тело – как ни странно, мне почудилось, что мне здесь рады гораздо больше, чем прежде, – и принялась стремительно перебирать в голове, что вообще произошло. Предложенные при первом визите вещи «Кауч» породили наглую, алчную лихорадку покупок изысканных сумочек при моем втором посещении, и я попросту понимала, что отказать не смогу. Эти учительницы, вероятно, используют эти сумочки «Майкл Корс» во встречных любезностях, которые сами кому-то задолжали; меж тем серые зоны системы и дальше будут процветать и шириться – подпитанные игроками, застрявшими в границах этих игр.

Учительницы Ли и Ван тем временем вели урок с необычайной жизнерадостностью – возможно, воодушевленные мыслями о добыче.

– Голосок у поросенка должен быть высокий, быстрый, а у волка – низкий, страшный, – гремела учительница Ли.

Ли принялась дуть изо всех сил, двадцать семь детей, раскачиваясь на стульчиках, последовали ее примеру, а учительница Ван до конца занятия ни разу ни на кого не наорала.

* * *

Мой муж оказался неохотным посредником в доставке «Тори Бёрч».

– Эта штука больше моей ручной клади! – возопил Роб, звоня мне из дома своего брата в Принстоне, Нью-Джерси. – Ты хочешь, чтоб я это притащил в Китай?

Роб прислал мне с телефона снимок свертка. Дзынь! Соломенная сумка 2014 года из коллекции Тори Бёрч оказалась завернутой в оранжевый картон, запечатанный золотым клеймом, и вся эта конструкция была размером со слоненка. – Да, большая, – признала я, – но мне надо.

После некоторой ожесточенной дискуссии и нескольких минут уговоров мой раздраженный супруг наконец согласился добраться до ближайшего «Хоум Депо», приобрести там почтовую упаковку и перед долгим перелетом в Китай сдать это чудище в багаж.

Вечером того дня, когда вернулся Роб, Ван прибыла в наш жилой квартал на джипе «фольксваген». Она предупредила меня, чтобы в сад я не являлась.

– У нас новый директор, у нее кабинет в садике. Я сама приеду. Привезу наличные.

Стемнело. Я стояла под уличным фонарем у багажника автомобиля Ван, нахохлившись, как и полагается толкачу, готовому принять пачку наличных за наркотики, в руках – добыча от Тори Бёрч. От водительской дверцы отделилась тень, двинулась к задней части «фольксвагена», который, как и дорогие сумки, подлежал устрашающему налогообложению. Ван – учительница, ее муж – правительственный чиновник, и в тот миг я задумалась, откуда у нее средства на такие траты.

– Так это оно? «Танли Байци»? – спросила Ван, сгустившись рядом со мной у багажника автомобиля. – Такая громадная.

– Да-да. Да, громадная, – сказала я, стиснув зубы. Вручила ей покупки. – Тут еще сумочка, два черных бумажника «Майкэ Гаоши», один оранжевый и один розовый, для ваших подруг-учительниц.

Ван выхватила у меня товары и сунула пачку наличных мне в опустевшую руку.

– Пересчитайте, – велела она.

Я послушно пошуршала пачкой, надеясь, что никто из соседей меня не засечет. Пачка банкнот – 6500 юаней итого – оказалась толстой, как стопка айфонов.

Закончив считать, я неловко сказала:

– О’кей.

Ван вернулась к водительской дверце и влезла в джип.

Я развернулась и отправилась к себе в квартиру, где залезла под душ.

* * *

Через два дня у меня зазвонил телефон.

– Бумажник «Майкэ Гаоши» оказался неправильный, – прорычала учительница Ван мне в трубку. – На этикетке написано 228 долларов, а я вам передала в юанях 298. И к тому же кожа блестящая, а учитель Ли хотела мягкую. Нам не годится.

Я была на встрече с Амандой и поразилась абсурду происходившего.

– Учитель Ван, я проверю по чеку и перезвоню вам. Сейчас говорить не могу, – сказала я. Но Ван ждать не собиралась.

– Вы взяли у меня 298 долларов. Вы заплатили за эту вещь 298 долларов? – завопила она.

– Разумеется, я заплатила 298 долларов, – выпалила я. Она что, думает – я попыталась нажиться на этой сделке?

– Тогда магазин ошибся, – сказала Ван. – Магазин обязан выслать в Китай правильный бумажник. – И отключилась.

Я вообразила, как пытаюсь описать ситуацию отделу возврата покупок в «Мэйси». Решила рассказать Аманде. – Я в шоке, до чего она наглая, – сказала я, хоть и осознавала себя соучастницей.

Аманда кивнула.

– Учителя и чиновники в Китае привыкли, что родители выполняют все их желания, – сказала она. – Такая большая у них власть. – Я поглядела на свою юную приятельницу, которую стычки с властями явно ожесточили.

На следующей неделе я отправилась в детсад Тыковки забрать мистера Корса. Приблизился охранник. Этого человека я мысленно прозвала Курящим Сторожем, у него с губы обычно свисала зажженная сигарета, но сегодня он двинулся на меня ходко и целеустремленно, совершенно не тронутый пороком. Не распахнул передо мной ворота, как обычно, а замер за ними и уставился на меня сквозь прутья.

– Нельзя вам больше сюда ходить, когда вздумается, – прошептал он, в глазах – упреждающий блеск. – У нас теперь директор присутствует. – Он вернулся в основное здание и через минуту вышел опять, а за ним цокала на четырехдюймовых каблуках худая женщина, опоясанная ремнем с пряжкой в стразах.

– Я директор этого сада, – сказала женщина, глядя на меня сквозь решетку, взгляд ее скользнул от моего лба и до туфель, я поежилась. Наконец она кивнула Курящему Сторожу, тот открыл ворота. Старался на меня не смотреть, я прошла внутрь и в тот миг осознала, что он накапал про меня директрисе – втирался в доверие к новому начальнику.

Директрису звали Кан. Она проводила меня в ту же переговорную, где я искала в интернете «Тори Бёрч» месяц назад, а шесть учительниц наблюдали из-за моего плеча. Я огляделась, едва ли не ожидая увидеть на этих глумливых белых стенах или осуждающих незанятых стульях улики преступления.

Директриса Кан держала садик в ежовых рукавицах, ее только что перевели в Синань, и казалось, что такая загнала бы учителей работать в часы занятий, а вопросы «Прады» и «Майкла Корса» отложить на вечера и выходные. Вопросами она пуляла решительно, посверкивая стразами на пряжке. Как мне удалось получить доступ в сад? Кто я по паспорту? Чем занимается мой муж? С какой целью я наблюдала за занятиями?

Я ответила ей и рассказала, что я писатель, исследую китайскую систему образования с личным интересом.

– У меня в этой системе ребенок, – сказала я. – Мой сын ходит в «Сун Цин Лин».

– Понятно, – произнесла она, и я уловила отзвук благоговения.

Мы поговорили о моей работе, и вот наконец она встала, нисколько не впечатленная.

– Если мы вам не перезвоним, вы нам сами не звоните, – сказала она, показывая на дверь.

– Можно я загляну к учителям Ван и Ли? – спросила я, пытаясь найти лазейку к комнате, откуда можно было бы забрать мистера Корса.

– Думаю, вам лучше немедленно уйти, – сказала директриса Кан.

Взгляд Кан, кажется, прожигал две дырочки у меня в спине, пока я не дошла до ворот, и удалилась директриса, лишь когда Курящий Сторож закрыл их за мной. И тут появилась учительница Ли, нарисованные брови вскинуты, ноги мелькают в погоне за мной.

– Вот, – сказала она, пыхтя, и сунула отвергнутого Майкла Корса мне в руки. Мы обе настороженно глянули через плечо, но директриса уже растворилась в недрах здания. Пылая щеками, я извлекла трехдюймовую пачку юаней из кошелька и отсчитала эквивалент 298 долларов. Курящий Сторож забавлялся, наблюдая, как я считаю.

Ли схватила стопку.

– Новая директор все делает по правилам, – прошептала она и исчезла прежде, чем я успела ответить.

Даже у учительниц Ван и Ли был владыка. В тот день, когда клацнули кованые ворота и отвергнутый бумажник оказался у меня в руках, я знала, что на территории детсада с учительницами Ван и Ли я уже не повидаюсь.

Через год, когда я встретилась с Ван в лапшевне, она рассказала, что директриса ввела правила, каких прежде и не бывало.

– Мы обязаны подавать отчеты, писать бумажки. Придерживаться программы. Я теперь провожу на работе больше часов, чем раньше. – Ван выдала и еще одну причину расстройства: ее двенадцатилетняя дочь уже готовилась к экзаменам в старшие классы. – Она учится каждый вечер до полуночи – уже, а до экзамена еще три года, – сказала Ван, глядя в свою плошку с лапшой, от которой шел пар и впитывался в тревожные морщины у Ван на лбу.

Я спросила, как у девочки успехи на пробных экзаменах.

– Средне, – сказала Ван. – Она средняя ученица. Ей надо 460 баллов, чтобы попасть в ту школу, куда мы хотим.

Учительница Ван и ее муж работали за много миль от дома в районе Янпу, чтобы их дочка могла посещать престижную среднюю школу рядом с их тесной съемной квартирой. Лишь тогда, год спустя, я посочувствовала сложности положения Ван.

Она не только авторитарный представитель жестокой системы, но и жертва нового железного порядка. Но главное – она встревоженный родитель и раб этой же системы.

* * *

А в «Сун Цин Лин» меж тем учительница Рэйни ожидала ответа.

С того дня, когда учительница Сун предложила «дополнительно позаниматься» с Рэйни, прошли недели, а вечно прятать глаза, каждый день забирая Рэйни, я не могла. За те недели я навела справки и узнала, что признаки продажности у учительницы Сун могут быть зримыми.

– Понаблюдайте за ней в следующий раз, – посоветовала мне одна родительница. – Посмотрите, как она детей строит.

Порядок построения детей на китайских детских концертах – на праздниках, на исполнении торжественной песни, посвященной окончанию года, на танцевальных показах – предположительно должен быть четким: высокие дети сначала или впереди, низенькие – ближе к концу или по бокам, особо толковые – в первом ряду и по центру. Но построения учительницы Сун – кавардак. По росту – кто в лес, кто по дрова, а дети впереди – далеко не всегда лучшие исполнители.

Иными словами, Сун организовывала детей на сцене по неким совершенно иным критериям. Вероятно, участие учительницы Сун в манипуляциях с подарками и действительно имело зримые признаки.

Место, куда ставили Рэйни на праздниках, меня не очень заботило, хотя я знала, что мелкие подарки и наличные за услуги наверняка подмазали бы ему дорожку. Вопреки этой выгоде я понимала, что мы попросту не можем ни в чем подобном участвовать. Роб считал так же.

– Не нравится мне эта «дополнительная помощь», – сказал он.

– Маленький знак внимания – это нормально, – согласилась я, имея в виду ананасный пирог для учительницы, – но платить наставнику нашего сына за дополнительные занятия – совсем другое дело.

– Давай сами позанимаемся блок-флейтой? – предложил Роб.

Мы с Робом посидели минутку, молча обдумывая это наше новое занятие. Учительница Сун – умелая, а мы с Робом на блок-флейте не играем. Я все еще оправлялась от детства, проведенного за насильственными занятиями фортепиано, и хотя музыкальное образование у меня было, с листа я читала с трудом, ноты казались мне круглыми букашками, ползающими по странице. А юношество Роба прошло в игре под «Лед Зеппелин» на воображаемой гитаре.

Гораздо проще было принять предложение учительницы Сун.

* * *

Натяжкой было бы сказать, что любой родитель в Китае дарит подарки – или даже что большинство учителей и администраторов их принимает, но практика эта – вполне беда, раз министерство объявило повальный запрет на подарки, а также на платные услуги учителей вне занятий по программе. Многие шептали, что подобные антикоррупционные меры лишь загоняют отношения «ты – мне, я – тебе» глубже в подполье, где подобные обмены продолжают процветать втайне.

Ясно одно: многие китайские родители смятены так же, как и я. Один доклад гласит, что девять из десяти родителей желали бы отменить День учителя, поскольку из-за него вокруг любой школы не проехать – все родители устремляются дарить подарки. При государственной инициативе и растущем недовольстве родителей от всего этого дарения и серых зон все, быть может, начнет потихоньку улучшаться.

В последующие месяцы, впрочем, я заметила, что моему сыну время от времени попадает от учительницы Сун. Обычно по мелочи и не специально, не от зловредности по отношению к Рэйни, а скорее от желания потрафить другому ученику. По большей части – терпимо.

Но бывало и так, что я с трудом сдерживала инстинкты.

На одном из детсадовских праздников, посвященном окончанию года, одногруппник Рэйни по имени Ли Фа Жун, которого одна приятельница прозвала Королем непослушных детей, поскольку его постоянно наказывали, куда-то подевал свои черные парадные ботинки. Решение учительницы Сун: попросить Рэйни снять ботинки и отдать их босому Жуну (у мальчиков одинаковый размер ноги). Я заподозрила неладное, когда Рэйни пожаловался, что его «новые» ботинки ему жмут.

Я выслушала пересказ сына и рассвирепела. У меня аж пальцы задергались от ярости. После того как Рэйни лег спать, я десять минут металась по гостиной и пыталась продышаться, а назавтра, забирая Рэйни, ринулась к учительнице Сун. Встала перед ней, как скала.

– Я желаю, чтобы Рэйни носил ботинки, которые я ему купила, – объявила я. Сун несколько опешила от моей прямоты, но заговорила ровным размеренным тоном:

– У Жун-Жуна нет ботинок. Рэйни разве не может ходить в тех, которые я ему дала? – спросила Сун, показывая на пару, которая была на несколько размеров меньше, чем ноги у Рэйни.

– Они ему жмут. Мы купили ему другие ботинки, – сказала я, вздернув подбородок.

Сун всмотрелась мне в лицо, решая, как бы половчее меня отбрить.

– Вы уверены в том, какой у Рэйни размер? – проговорила она. – Жун-Жун потерял свои ботинки, и мы просто не хотели бы, чтобы произошла какая-нибудь ошибка.

Я развернулась кругом, рванула домой и сделала снимок пустой коробки из-под ботинок, оставшейся в комнате у Рэйни, бирка отчетливо читается. Других доказательств размера Рэйни у меня не было, поскольку обувь, принесенная в дом в этой коробке, осталась в заложниках в детсаду. Снимок я отправила в группу в WeChat: «Коробка из-под ботинок Рэйни. Размер 33!» – гласило мое сообщение.

Чтобы сохранить мяньцзы, то есть лицо, перед остальной группой, Сун пришлось сдаться. Рэйни получил обратно свои ботинки, я ликовала. Когда обходного маневра нет, прибегаешь к подручным средствам.

Бывало и так, что мне приходилось лишь беспомощно наблюдать. В тот год чиновников из нескольких крупных китайских городов поймали на том, что они без ведома и согласия родителей подмешивали к детсадовским обедам препараты от простуды. Делалось это ради сбережения денег – чтобы дети продолжали ходить в сад: если воспитанник пропускает день, детский сад теряет бюджетные средства, выделенные на этого ребенка. Искушение оказалось непреодолимым.

«Пичкайте их лекарствами, пусть будут здоровы!» – так гласил заголовок газетной публикации об этом инциденте. Сотни родителей в Сиане заявили, что их дети жалуются на головные боли, ломоту в теле и раздражение кожи – от противопростудного препарата мороксидина гидрохлорида. То же случилось и в садике в городе Цзилинь.

Центральное правительство тут же ринулось в бой: назначило «повальную инспекцию» всех детских садов, начальных и средних школ на материке, дабы пресечь дальнейшие нарушения. Дальнейшее фубай.

Под инспекцию подпал и «Сун Цин Лин».

Рэйни отправили домой с запиской и с прозрачным пластиковым флакончиком размером с мой большой палец, подписанным именем Рэйни. Десятимиллилитровый флакончик был изготовлен из тонкого пластика, я задумчиво тискала его в руке. Его легко было смять пальцами. Записка повелевала нам вернуть флакончик с мочой Рэйни – для правительственной проверки.

Я обратилась к Робу:

– Огромный же скандал был бы, случись такое в Штатах, а? Если бы администрация детсада накачивала детей лекарствами?

– Да, это был бы материал для передовиц, – согласился Роб.

– Подсудное дело, верно? – спросила я.

– Подсудное дело, – сказал он.

– Так я и думала.

Жизнь в Китае иногда творит с человеком такие штуки. Правда может быть до того странной, что она меняет настройки фильтра, через который воспринимаешь действительность.

Наутро мы с Рэйни отправились в садик, прихватив полный флакончик желтой жидкости. До нас не долетело потом никаких слухов, что хоть кого-нибудь из детишек «Сун Цин Лин» пичкали лекарствами, и скандал быстро выветрился из коллективного сознания.

10. Побороть систему – или выйти из нее

Я больше не верю в китайскую нравственность.

Я мыслила так, как мне велели родители и учителя, но это не единственный способ.

И уж точно не правильный.

Аманда

Однажды январским вторником мне позвонили.

– Ваш сын ходит в среднюю группу? – произнес голос, исполненный самоуверенности. Звонили из приемной комиссии того самого международного садика, куда я подавала заявку более года назад.

– Да, моему сыну исполнилось пять в этом году, – ответила я и внезапно принялась отплясывать джигу.

– Для него появилось место, – продолжил голос. – Подержим три дня. Если от вас не будет вестей, мы отдадим его следующему в очереди.

Шанхайский детсад «Виктория» примостился в переулке, рядом со спокойной, обсаженной деревьями улицей в нескольких кварталах от нашего дома. Никакого Ревущего рупора, никаких сварливых сторожей. Директор регулярно общался с родителями. Преподавание велось на мандарине и на английском, то есть учителей нанимали по обе стороны Тихого океана, и мысль о наставнике, образованном на Западе, носителе английского языка, в группе у моего сына согрела меня.

То был популярный садик, магнит и для иностранцев, и для китайской элиты, желавшей чего-то подобрее и помягче, нежели местный китайский вариант. Отдел маркетинга «Виктории» понимал это, и потому спеси в нем было пропорционально длине списка ожидания. «У нас инновационные методики обучения и стили преподавания, они помогают детям полностью раскрыть их потенциал», – выхвалялись тамошние буклеты.

Одна родительница из «Виктории», с которой я познакомилась, оказалась столь же уверенной.

– Занятия ориентированы на ребенка, обучение основано на запросе, – рассказала она, с оттяжкой произнося слово «ребенок», словно это ириска, которую можно тянуть и сплющивать, не рискуя порвать. – Если ребенку что-то интересно – что угодно, – он заявляет эту тему на занятии, и вся группа может это обсудить. Ориентация на ребенка, – повторила она. – Не то что в китайских садиках.

«Виктория» была предельно близка к образованию в западном стиле, и нам представилась лазейка из китайского образования. Но мы с Робом отчего-то медлили.

– В общем и целом китайский садик же оказался для Рэйни полезным? – размышляла я вслух.

– Думаю, да, – отозвался Роб, лицо у него на миг помрачнело.

Китайский вариант был хорош по крайней мере в одном.

– Когда я вырасту, вы состаритесь, – сказал Рэйни, забираясь к нам на кровать однажды утром. Мы лежали втроем и таращились в потолок, смаргивая с глаз сон.

– Верно, – сказала я, смеясь.

– Кто же о вас позаботится? – спросил Рэйни, поворачиваясь на бок, чтобы смотреть прямо на меня.

– Удивительно, что именно ты про это спросил, Рэйни! – весело ответила я.

– Может, я буду? – произнес мой сын нараспев. Он усвоил некоторое сыновнее смирение в китайском стиле, и мне нравилось воображать, что он не позволит мне и дня провести в доме престарелых.

На решение у нас было три дня. Три дня для шанхайского садика «Виктория» – предел терпимости к нерешительным родителям, и я наконец всерьез задумалась об образовательном будущем Рэйни – в отчаянной попытке определить, как у него сейчас идут дела.

Никаких тревожных признаков в его поведении пока не проявилось, и я вообще-то заметила в Рэйни некоторые подвижки, которые мне нравились: он набрался навыков критического мышления. В прошлом месяце Рэйни пришел к откровенному осознанию о наставниках-китайцах, царивших в его среде:

– Мои учителя иногда врут.

Это прозрение я обнаружила, когда мы с Рэйни по обычаю разговаривали перед сном.

– А бывает, что ты иногда плохо работаешь? – спросил меня Рэйни в тот вечер, когда мы лежали с ним на нижнем ярусе двухэтажной кровати у него в спальне и глазели на деревянные планки над нами.

– Ну… иногда мне не хочется что-то делать, и я поэтому не делаю как надо, – ответила я.

– А что твой учитель говорит? – спросил Рэйни, крошечный среди одеял, высовывая голову в каштановых волосах.

– У меня есть начальник. Мой начальник говорит: «Переделай, исправь», – объяснила я. Рэйни уставился в верхний ярус, я осторожно продолжила: – А твой учитель что говорит, когда у тебя плохо выходит?

Но Рэйни не ответил.

– Я не рассержусь, Рэйни, – заверила его я. – Расскажи, пожалуйста.

Мой сын начал отвечать – робко:

– Иногда учителя говорят мне, что надо остаться в классе, когда все идут вниз играть, – произнес он, глядя вверх. – Иногда они меня отводят посмотреть на оценки групп, которые младше, и говорят, что сдадут меня туда и я больше никогда своих ребят не увижу.

Сердце у меня застучало.

– Кто-то есть рядом, когда учителя тебе такое говорят? – спросила я.

– В прошлый раз Ли Фа Жун, и Мэй-Мэй, и Вэй-Вэй были, – сказал он, называя трех других воспитанников. – Они плачут, а я нет. – Рэйни показал, как они плачут – густые, резкие всхлипы, от которых тело извивается, как у брошенных тигрят.

– А почему они плачут? – спросила я.

– Ли Фа Жун думает, что мы никогда больше не увидимся с ребятами. Но я знаю, что учителя это все понарошку. Я говорю ребятам: «Это цзядэ – понарошку!» – сказал Рэйни ровно, почти без выражения.

– Ты знаешь, что это понарошку? – воскликнула я, глянув на него.

– Да, знаю. Я знаю, что они врут, – сказал Рэйни, вдохновленный моим интересом. – А еще они говорят, что я никогда не увижу маму, но я знаю, что и тут они врут. – Рэйни, казалось, особенно убежден именно из-за последнего утверждения. Ну действительно: я же тут, правда?

Большинство моих знакомых китайцев к правде относится не совсем так, как я. Китайцы более склонны жертвовать правдой во многих случаях: ради достижения цели, чтобы сберечь лицо начальнику, из соображений скромности или для сохранения мира. Это подтверждают и сравнительные исследования китайской и западной культур. Китайские врачи с меньшей вероятностью сообщат онкобольному правдивый диагноз, тогда как западные врачи склонны оглашать пациенту мрачные прогнозы. Китайские учащиеся положительнее отнесутся к однокласснику, допустившему маленькую ложь, чем к тому, кто говорит хвастливую правду. Одной моей китайской приятельнице родители говорили, что нашли ее на свалке, – лишь бы не разговаривать откровенно о сексе и воспроизводстве. Иными словами, правда сама по себе не есть достойная цель, отчасти потому, что китайцы ставят интересы общины выше личных. Учительницы Рэйни, например, искажали правду ради того, что было важно для коллектива: хорошее поведение детей.

Я понимала где-то в глубине души, что мне бы полагалось вызвериться, но я не рассердилась. Думаю, я уже давно осознала тщетность гнева на то, что уже случилось. Или, вероятно, привыкла к перегибам в китайской системе, поскольку главным во мне стало ликование и облегчение, что Рэйни распознал угрозу как ложную. Он задавал вопросы. Благодаря ли домашней обстановке, устройству его личности ли – неважно. Просто хотелось торжествовать: мой сын научился критически оценивать окружающую среду.

Канал передачи данных между нами редко когда бывал таким открытым, и я тянула из Рэйни новости, пока тот пялился на планки верхней кровати. Выяснилось, что Ли Фа Жуна – Короля непослушных детей – наказывали изоляцией по крайней мере с десяток раз в год.

Рэйни высылали всего дважды – за баловство, в том числе за дуракаваляние во время обеда.

– Тебе нравится в садике, Рэйни? – спросила я.

– В садике мне нравится, но иногда я бы лучше был дома с вами, – признался он. Обычно, когда я его забирала, он несся впереди меня, рука об руку с друзьями из группы, все они гурьбой высыпали на Большую зеленку. Рэйни лазил по конструкциям на игровой площадке, а я болтала с другими родителями, после чего мы шли домой. Рэйни нравились его друзья, а я уже начала налаживать отношения с родителями.

– Это нормально, Рэйни, – сказала я. – Мне моя работа нравится, но я бы предпочла сидеть дома с тобой. – Мы лежали рядом, и у меня в груди завозилось что-то, некая смесь нерешительности, вины и любви. Она захлестнула меня, из уголков глаз сбежало несколько слезинок. – Знаешь, Рэйни, – начала я, – иногда… часто я не согласна с тем, как учителя себя ведут.

– Так, – сказал он.

– Но ты не забывай: мама с папой любят тебя в точности таким, какой ты есть. Мы хотим, чтобы ты всегда мог рассказать нам что угодно.

– Ладно, – ответил Рэйни. Мы помолчали. – А теперь что? – спросил он, глянув на меня.

– В смысле?

– Нам спать не пора?

– Ладно, – смеясь, сказала я, утирая слезы с глаз. – Давай спать.

На этом мой сынок отвернулся к стенке и опустил голову на подушку. Я смотрела, как он задремывает, как вздымается его грудь с каждым вздохом, и обнаружила, что сама дышу в одном с ним ритме.

Он утешил рыдавшего Короля непослушных детей – утешил и меня.

* * *

Пока Рэйни полным ходом приспосабливался к системе, мой приятель, начинающий коммунист Дарси, демонстрировал, как заправски он в системе разобрался.

– У меня состоялось собеседование в Университет Цзяотун, – объявил Дарси на нашей следующей встрече, назвав один из четырех лучших китайских колледжей.

– Собеседование? – переспросила я. – Мне казалось, что все решает гаокао. Экзамен.

Дарси ухмыльнулся, намазанная гелем челка плеснула по лбу. – Некоторые знают другой путь.

Министерство продолжало экспериментировать с «качественным образованием» и прочими реформами, и отчасти это означало снижение значимости гаокао для некоторых групп учащихся. Если сделать экзамены чуть менее важными, гласит теория, детство станет чуть более приемлемым. Университет Цзяотун – один из семидесяти колледжей, которым в тот год позволили вести «независимый прием», и университет пригласил сотни учащихся со всего Китая на «собеседование». Абитуриенты, прошедшие это испытание, могли получить дополнительные баллы на гаокао – или поступить с меньшим числом баллов, чем официальный проходной уровень.

Я поглядела на Дарси.

– Вас пригласили на собеседование?

– Да, – ответил Дарси.

– Кто вас выбрал?

– Директор моей школы. Я один представляю нашу школу. Я цзицзифэньцзы – энтузиаст. Я им нравлюсь. – Он опять осклабился. Цзицзифэньцзы буквально означает «фанатик» и «ловкач» – разом. Понятие это не во всех контекстах положительное, и Дарси, используя его в речи, намекал и на свою двуличность. Но он был комсомольцем, любимцем школьного руководства. Дарси полным ходом двигался к своей цели, а в китайской студенческой жизни цель оправдывала средства.

– О чем вы говорили на собеседовании? – спросила я. Он коротко опустил взгляд, застеснявшись, но потом опять посмотрел на меня.

– Я рассказал им о вас, – произнес он. – Рассказал, что многому научился у западного мышления.

Меня это никак не задело. У нас обоих были свои причины дружить.

Дарси сидел перед профессорами из Цзяотуна, которые попросили его описать памятные события и людей в его жизни. Тщательно продуманные ответы Дарси явили его как зрелого юношу, понимавшего к тому же, что такое смирение и общественное благо. Как по учебнику коммунистической ложной скромности: Дарси не только рассказал о своей новой знакомой иностранке, но и о том, как он восхищается компьютерным гением Аланом Тьюрингом, но – «Не мне замахиваться на подобное»; он подарил маме часы на День матери, но приобрел их бартером, а не за наличные; он одернул своего дядю – тот жаловался, что положение Китая в мире тай жо, очень слабое: настоял, что в Китае «усилия по защите интересов страны и поддержка молодежи, вне всяких сомнений, впечатляющие».

Я посмотрела в глаза моему другу-цзицзифэньцзы.

– Волновались? – спросила я.

– Да было нетрудно, – сказал Дарси. – Я ответил на некоторые вопросы, основываясь на правде, а на некоторые – то, что, мне кажется, они хотели услышать.

Это напомнило мне другую его историю, про группу крови. В прошлом году школьное начальство Дарси постановило, что все студенты, когда им исполнится восемнадцать, должны сдать кровь для определения ее типа. За создание такой сводки – в ту пору нововведение для государственной школы – начальство заслужило славу и почтение от старейшин в правительстве, но горстка учащихся воспротивилась. Они рассердились, что их тела используют ради шумихи.

Дарси счел эти протесты глупыми.

– Я считаю, обязательно надо определять тип крови, я же рано или поздно вступлю в Партию. Школа не сочтет меня благонадежным, если я не поучаствую. – С точки зрения Дарси, сотрудничество с системой принесет плоды ему лично.

И потому он закатал рукав перед медсестрой и не поморщился, когда игла вошла ему под кожу.

* * *

В отличие от Дарси, Аманда не хотела ничего рационализировать. Она хотела вырваться из системы.

– У меня такое ощущение, будто я в кандалах, – сказала она. – Будто мне нельзя думать самостоятельно.

– А поточнее? – попросила я. Аманда задумалась, а затем кивнула. – «Венецианский купец», – произнесла она.

Эту шекспировскую пьесу Аманда изучала по программе и в Китае, и в Америке. В пьесе купец Антонио берет взаймы большую сумму денег у богатого ростовщика-еврея Шейлока, чтобы помочь другу в беде. К сожалению, корабли купца не возвращаются из плавания, и, когда подходит срок расплаты, у купца не находится денег. Взамен Шейлок требует фунт плоти – в соответствии с договором, а это непросто: в XVI веке нож хирурга отнимет у купца жизнь. В пьесе все прямым текстом. Для Аманды же драма была в толкованиях.

– Будь здоров там возникла разница, – сказала она.

Китайский вердикт относительно плотоядного Шейлока однозначен: ростовщик – само зло, жадность и жестокость.

– Учитель всегда представлял Шейлока как бессердечного и безжалостного капиталиста, – сказала Аманда.

Сидя в школьной форме на занятии в шанхайской школе, Аманда никогда не сомневалась в этом толковании. Представить доказательства обратного она не могла, даже если б хотела. В Китае произведения литературы преподают в виде фрагментов или даже переписанными, а затем из них тщательно отбирают то, что пригодно по морали, и помещают в учебники.

В Америке у Аманды открылись глаза – в десятом классе. Там ей задали прочесть полный текст пьесы, без изъятий. Она тут же ухватила всю картину целиком: современники Шейлока травили его и насмехались над ним, а этот факт из китайских учебников полностью вырезали.

– Поведение Шейлока отвратительно, однако Шейлока же все отвергли! Общество выдумало «гнусного жида»![17] – восклицала Аманда, все еще ошарашенная открытием – даже год спустя. – Он не единственный, кто тут зло. – Вдохновившись, Аманда быстро написала сочинение о том, как персонажи, воплощающие зло, в некоторой мере сделаны средой, в которой живут. В большинстве американских школ происходит хотя бы какое-то обсуждение такого вот сострадательного подхода к Шейлоку.

– А в Китае вы бы такую точку зрения могли бы предложить? – спросила я.

– Нет, – ответила Аманда.

– Почему?

– Она отличается от официальной трактовки.

– А как же тогда обсуждать сюжетные линии в этой пьесе? – спросила я.

– Обсуждать?

– Обсуждать, дискутировать в классе, говорить о различных точках зрения, – пояснила я.

Аманда прыснула – смешок выскочил из самого ее нутра. Это первый по-настоящему непосредственный отклик, какой я получила от нее за все время нашего знакомства, и возник он из-за моей наивности.

– Нет никакого обсуждения, – сказала она. – Учитель зачитывает фрагмент из пьесы, построчно, говорит, что какая фраза означает и что́ нам надо заучить для экзамена.

– А сочинения как же? – спросила я. – Можно же на письме изложить свои взгляды?

Аманда покачала головой.

– Нет смысла думать иначе. Чтобы получить зачет, нужно излагать «официальные ответы».

– Каково же «официальное» толкование Шейлока?

– Что зло в Шейлоке – от его жажды наживы, а алкать денег – плохо, – сказала Аманда. Не поспоришь. Официальная линия Партии провозглашает, что деньги зарабатываются только ради личных целей. Хороший китаец ставит страну, общину и общество выше себя, и Партия по-прежнему крепко держится этой пропаганды – вопреки повальному капитализму и погоне за деньгами, которые китайцы наблюдают сплошь и рядом.

Поездка Аманды в Америку словно сорвала с петель дверцу в птичьей клетке. По возвращении в Шанхай, уже наделенная пристрастием к кофеину и незабываемым опытом учебного года в Штатах, она больше не могла не думать о «легкости», какую ощутила за океаном, – легкости переходов от математики к английскому, из спортзала к мировой истории, с каждым следующим звонком на урок. В Китае ученики сидят с одними и теми же одноклассниками в одной комнате, весь день, шесть лет в начальной школе и по три года в средней и старшей. Меняется только учитель у доски. Америка подарила Аманде волю быть разной, а от того, что каждый час лица вокруг меняются, возникала и определенная свобода. Были теперь у Аманды и Кант с Шопенгауэром, которых она смогла почитать во всей их нецензурированной красе. Аманда показала результаты по математике, «на пару лет опережавшие» те, что были у ее сверстников, и поэтому она могла не ходить на занятия, которые сочла «легкими», пояснила она. В этом ее заявлении не было высокомерия – это просто факт. Новообретенные свободные часы она проводила, погрузившись в западную философию, в компании Ницше, Юма, Камю, Сартра.

– Я больше не верю в китайскую нравственность. Я мыслила так, как мне велели родители и учителя, но это не единственный способ. И уж точно не правильный.

Китайские уроки стали казаться ей «удушливыми», стены давили, дюйм за дюймом. У Аманды начались конфликты с учителями.

В Шанхае Аманде поручили написать сочинение под названием «Неведомое». Она позволила мысли течь, а перу – двигаться вольно, и возникла мысль, что люди должны чтить то, чего они не знают.

– А еще я написала, что люди должны бросать вызов власти, – сказала Аманда. Вот так ее альтернативный взгляд на мир масштабно заявил о себе в шанхайской школе.

Учительница перечеркнула ее сочинение красной ручкой и нацарапала сверху незачет. Одноклассница же выбрала следовать одобряемому системой шаблону и заслужила похвалу за «слова, которые сияют», как выразилась учительница, что лишь углубило унижение Аманды.

– Моя одноклассница понаписала красивых фраз, но чувства за ними пустые, и никакого вызова в них, – поделилась Аманда. Китайцы считают, что написанное – хорошо, если в нем есть эмоциональные преувеличения и богатство языка; в Америке же, напротив, ценится языковая экономия и ясность аргументации.

Опыт получился болезненным, но поучительным.

– Я очень, очень расстроилась, – сказала Аманда. Китайское мировоззрение более не сидело у нее в костях – наоборот, оно висело на ней, как плохо подогнанная школьная форма.

И Аманда поставила себе целью сдать другой экзамен. SAT уведет ее прочь из Китая и, если все будет по плану, – в американский университет. Аманда попробовала и загорелась примкнуть к тоненькой, но неиссякаемой струйке китайцев, выбирающихся из образовательной системы, в которой родились.

– Мы, люди, – сказала Аманда, – имеем психологическую нужду придавать жизни хоть какой-то смысл.

На всякий довод Дарси в пользу обживания системы нашелся Амандин – в пользу убраться из системы прочь.

* * *

Всякий ребенок рожден с воображением.

Это встроенное умение, благодаря которому возможно творчество, – а оно, в свою очередь, порождает живопись, музыку, революционные изобретения, прорывы в медицине, новые производства и вообще любые новые и самобытные подходы, наделенные ценностью.

Еще малышом Рэйни выкапывал улиток и камешки, разбрасывал их вокруг без всякого очевидного порядка, а его смех разносился над лужайкой нашего шанхайского жилого массива. Я с восторгом наблюдала, как он совершает открытия. Учебный путь Рэйни катился своим чередом, и дни откапывания улиток и разбрасывания камешков сморщились до отдаленной памяти о былом, а я все больше тревожилась, не удушит ли среда эту врожденную пытливость и жажду открытий. Уничтожает ли китайское образование способности к творческому независимому мышлению или просто временно не поощряет самовыражение? Каковы они, китайские выпускники, далее в жизни: в старших классах, в колледже и когда выходят на работу?

Мей Ли ведет курсы по инновациям и предпринимательству для китайских студентов в Шанхае, и в самом начале курса ей нравится проводить с учениками одно упражнение. Эта китайско-американская преподавательница вызывает к доске десятерых учеников – все они выпускники китайской школьной системы. Выдает каждому бумажный пакет и просит надеть его на голову.

– А затем я прошу их за одну минуту снять с себя что-нибудь, что им не нужно, – говорит Ли.

Ослепленные пакетом, стоя в классе перед сверстниками, китайские студенты обычно снимают часы, туфлю или куртку. Кто-то снимает очки – прямо под пакетом, какое-нибудь украшение или носок. Меж тем одноклассники в аудитории катаются со смеху, но сами при этом не очень понимают, в чем смысл этого спектакля, кроме его юмора.

По истечении минуты Ли просит студентов снять пакеты – что они и делают, продолжая стоять перед классом, моргая от света.

– Я у них спрашиваю: «Почему вы не сняли пакет с головы?» И у всех на лицах ужас, потому что это им даже не приходило на ум. Тут-то и случается «эврика!».

Мей Ли провела этот эксперимент с тысячами китайских студентов. По ее оценкам, лишь трое из ста китайцев сбрасывают с головы пакет. У большинства учащихся ум не настроен на распознание этой простой установки – не говоря уже о том, чтобы ее оспорить: учитель велел надеть на голову пакет, а значит, снять его означает нарушить что-то. Мей Ли контрольную группу не заводила, а само упражнение можно счесть розыгрышем. Но я все равно задумалась.

Снимет ли подросток Рэйни пакет с головы?

Не я одна тревожилась за своего ребенка: китайское правительство тоже – за учащихся, оканчивающих китайские школы. Для участия в мировой экономике навыки творческого самостоятельного мышления необходимы, и многие эксперты-экономисты говорят, что Китай рискует стагнацией второсортной мировой державы, если не реформирует школы и профессиональную среду. В той же серии международных проверок, что наделила шанхайских учащихся высшим признанием в математике, чтении и естественных науках, обнаружилось, что с решением творческих задач у шанхайской молодежи все несколько хуже. «Удастся ли Китаю породить Стива Джобса?» – грустят многие китайцы. «Сколько денег сделали на нас иностранцы, потому что у них технологии лучше?» – стенал один китайский начальник производства на национальном телевидении в 2015 году в программе, посвященной неудаче Китая в развитии местных технологий для производства кончиков стержней для шариковых ручек (в начале 2017-го один государственный производитель стали победно объявил, что наконец они нашли точное инженерное решение).

Что все это означало для моей семьи? Читая исследовательские отчеты и разговаривая с экспертами по инновациям, я обнаружила в отношении Рэйни кое-что отрезвляющее: процесс творчества неотделим от общественного и культурного контекста, и, более того, среда «влияет на творчество сильнее, чем наследственность», как писала исследователь Лорин К. Стаатс. «Творчество у ребенка может быть либо сильно поддержано, либо подавлено опытом ранних лет жизни дома и в детском саду». Я с интересом узнала, что практика творческого подхода неимоверно важна для развития творческих наклонностей, в идеале – в среде, которая питает их выражение. Другие ученые считают, что новый опыт и богатство стимулов так же важны для умственного развития ребенка, как здоровое питание – для физического роста, и что пытливость – штука хрупкая.

Препятствия для творчества в китайском образовательном пейзаже – сплошь и рядом: властные учителя, порицающие прямые вопросы; экзаменационная система оценок, которая принуждает детей в первую очередь учиться, а не исследовать; общественный коллективизм, питающий приспособленчество; малое время, выделенное на творчество; влияние конфуцианства на культуру. Более того, основы философии Конфуция мешают «в Китае открытости, возможностям и кооперации, необходимым для дальнейшего раскрытия творчества», – пишет Стаатс. Один британский профессор, преподающий в Китае юриспруденцию, сказал мне: «Когда местные студенты попадают ко мне, они руки не поднимают. Они даже не понимают, как сформулировать вопрос. Их время пытливости закончилось».

Более того, в китайском образовании рискнуть означает навлечь на себя наказание. Мою шанхайскую подругу Офелию проучили очень рано. Ее учительница математики в первом классе попросила рисовать знаки равенства двумя идеально параллельными штрихами. У Офелии в шесть лет не получалось, и она связала два карандаша ниточкой. Вуаля! Одним движением выходили две идеальные черточки. Офелия пошла на творческий риск, но учительница вызверилась на нее.

– Она прикрепила мой листочек на стенку и позорила меня перед всем классом, – рассказала Офелия.

Американская подружка Рэйни столкнулась с чем-то подобным. На занятии, рисуя по точкам черепаху, Миа между точками 18 и 19 решила подрисовать маленький ласт. Неуставным деталям нет места в китайском детсаду, и учительница исчеркала ее листок толстыми красными линиями. Дома Миа расплакалась. «Боженька хотел, чтобы у черепашки была ножка», – сказала она маме. Мама на миг задумалась и мудро ответила: «Боженька, может, и хотел, чтобы у черепашки была нога, но в школе Боженька – учитель. Поэтому в школе рисуй черепашку от номера 18 к номеру 19».

Китайский класс поддерживает в детях одинаковость и порицает экспериментаторство, а это может означать смерть творчества. Присущий культуре страх потерять лицо – мяньцзы – тоже подымает свою властную голову: директор одной старшей школы в Ханчжоу провел опрос среди учащихся-подростков и выяснил, что большинство считает свободомыслие неуважением к учителям.

Подобная среда влияет и на домашнюю обстановку.

Моим родителям, безусловно, неплохо было бы организовать для детей более открытое пространство, но воспитание творчества и независимости не слишком-то занимало их умы. Независимые дети – непослушные дети, а занятия искусством, литературой или творческим письмом не входили в жесткие планы моих родителей, построенные так, чтобы я попала в элитный университет. Путешествуя, мы редко заходили в музеи или художественные галереи, за обеденным столом не было места для бесед о европейской философии. Мои родители, ученые с шестью дипломами колледжа и вуза на двоих, за искусство считали кривую синуса, за мелодию – запоминание знаков после запятой в числе «пи», а за свободное самовыражение – капли жидкого азота, скакавшие по полу в химической лаборатории у мамы. Искусства, по мнению матери, имели право на ее жизнь в виде хобби: она увлеченно читала британскую классику, а также научную фантастику и фэнтези, но все это не виделось достойным учебы или же карьерных усилий.

Когда речь заходила о предметах, будивших мой интерес, родители имели свое мнение, укорененное в практических основах рынка занятости.

– Я хочу изучать психологию, – объявила я на первом курсе колледжа. Послушала поразительную лекцию психолога Энн Ферналд, и меня заворожило исследование ума и поведения.

– И какую работу ты найдешь со степенью в психологии? – спросил отец.

– Ну, может, социология тогда? Социология тоже интересная, – сказала я.

– И к чему социология тебя приведет? – остудил он мой пыл.

Через месяц я подумала, что нашла идеальное решение.

– ПИ – промышленная инженерия! – объявила я по телефону, наивно восторженная. В этой сфере было достаточно всякого изучения человеческого поведения, чтобы я втянулась, и куча математики и точных наук, чтобы умаслить родителей.

– Хм-м-м-мф… мы, инженеры-химики, шутим, что ПИ означает «пустопорожняя инженерия», – ответил отец. Устроил мне в точности такую среду, в которой мог победить в этой битве, и потому я отсидела много часов в Стэнфорде, учась проектировать водоспуски в дамбах и рассчитывать всевозможные нагрузки на вантовые мосты. Получила степень бакалавра в гражданском и экологическом инженерном деле.

Мои китайские и китайско-американские друзья, ставшие социологами, художниками и писателями, рассказывают, что дома у них была поддерживающая и открытая среда, противовес школе. (Или, как в моем случае, мои друзья нашли свой путь в более поздние годы жизни.) К сожалению, многие из тех, кто оказался в китайских школах первого эшелона, научены идти к успеху отчетливо определенным путем, а это означает, что многие лучшие первокурсники страны ни разу ни в чем не промахнулись (хотя это, возможно, верно для всех лучших университетов планеты).

Вообще, некоторые успешнейшие люди Китая утверждают, что добились успеха, потому что получили третьесортное – а не лучшее – китайское образование. Джек Ма, миллиардер, основатель торгового интернет-портала «Алибаба», трижды провалил гаокао и относит свой предпринимательский успех на счет паршивого образования в колледже. «Поступи я в Цинхуа или в Пекинский университет, работал бы сейчас исследователем, – сказал он в одной своей публичной речи. – Но поскольку отучился в Педагогическом университете Ханчжоу, я получил культурное образование, развлекаясь. Детей, которые умеют развлекаться, способны развлекаться и хотят развлекаться, обычно ждет блестящее будущее».

Хань-Хань – один из популярнейших блогеров Китая. А еще он бросил школу в старших классах. В газетной статье, которую потом оживленно распространяли пользователи Сети, Хань-Хань сказал, что китайское образование – «все равно что стоять под душем в телогрейке». «Самый вероятный результат у полной успеваемости (в китайском образовании) – полная посредственность».

Но действительно ли китайская система образования настолько уныла?

На китайском рынке бурлит творческий дух китайцев, пусть он и не проявляется на школьных уроках, утверждают друзья и коллеги, работающие в стране. После многих лет подавления и десятилетий жесткой экономической политики китайцы хватаются за любую возможность устроить лучшую жизнь себе и своим семьям, и даже малейшая поддержка способна разверзнуть потоки творческой деятельности. Доказательство – дух, процветающий в общественных чатах и в стартапах, подогретый правительственной политикой, которая поддерживает венчурных капиталистов и создает стимулы для предпринимателей. Из кипучих топей китайского мира технологий возник «Тенсент», компания, владеющая платформой WeChat, и «Алибаба», одна из самых бурно развивающихся компаний на планете. А когда высокообразованные китайцы выбираются за границу, результатов они добиваются громадных: исследователи, изучающие предпринимательство, обнаружили, что китайские и тайваньские иммигранты основали 13 % стартапов в Кремниевой долине, им принадлежит 17 % американских международных патентов, а это несоизмеримо с тем, в какой пропорции эти иммигранты находятся ко всему населению в целом.

Я – дитя американской культуры и, как и мои собратья с Запада, романтизирую представление об одиноких чудаках-гениях вроде Стива Возняка или Стива Джобса, изобретших персональный компьютер в гараже или взявшихся переворачивать с ног на голову целые сферы производства. Кто б не желал, чтобы его ребенок удалился куда-то с парой микросхем и вернулся с зачатками продукта, который навсегда изменит наш стиль жизни и работы?

Сейчас китайский способ пробиваться, может, и более зависим от других людей и ориентирован на групповую деятельность, а перемены, вероятно, будут происходить скорее постепенно, нежели шквально и революционно. Задумайтесь: китайских художников учат в ранних работах подражать какому-нибудь известному живописцу и копировать его работы еще и еще, пока приемы не войдут в моторную память. (Настоящее творение начинается, когда усвоены основные навыки.) Китайские компании, которые считаются самими революционными, вполне доказуемо взяли чью-то модель, понемножку ее улучшили, и получилось нечто уникально китайское. Разве это не инновация, обозреваемая не через западную призму? Пока выходит вот так. По словам преподавателя предпринимательства, если визионер уровня Стива Джобса – действительно то, чего желает Китай, Китаю хватит одного такого. (По правде сказать, на Западе тоже не очень-то много «Стивов».)

Один из администраторов в среде платного образования сказал мне, что, как бы люди Запада – и многие китайцы – ни ругали авторитаризм китайской общественной, политической и образовательной системы, на самом деле она способна готовить людей к рисковым предприятиям (хотя явно еще и подталкивает людей нарушать закон). «Китайцы привыкли преодолевать кирпичные стены – ты строишь стену, а они соображают, как ее обойти, еще до того, как бетон схватился». Склонность пренебрегать планированием тоже может поддерживать экспериментальные подходы, а они порождают инновации: даже бетон в Китае не очень-то на века, не то что на Западе. В Китае бригады дорожных рабочих заливают бетонную дорогу, а через две недели сковыривают, потому что надо прокладывать трубы. В этом курьезе суть такова: все возможно, и привычные нормы неприменимы – разломай, залей заново, еще и еще раз.

Сила китайского рынка в том, что перемены происходят быстро, со скоростью и в стиле, которые поражают воображение большинства работающих здесь людей Запада. В такой обстановке целеустремленность и хватка ценнее личного творчества. «Когда дело доходит до упертости, китайцам нет равных, – а еще в них есть готовность пробовать, ошибаться, пробовать, ошибаться», – говорил один знакомый американский инвестор, проработавший в Китае пятнадцать лет. Означает ли это, что Китай не способен подарить миру Стива Джобса? Или это попросту означает, что такая революция будет выглядеть несколько иначе? Один профессор педагогики с Запада, постоянно навещавший Китай с 1983 года, сказал мне: «Китай становится инновационным, и это происходит очень, очень быстро».

Те, кто работает в Китае, едины во мнении, что довод о «недостатке творчества» – ложный. Школьный класс, несомненно, возводит преграды для самовыражения – среди многих других бед (справедливости ради скажем, что работники просвещения по всему миру обеспокоены этим и в своих школах), однако китайцы стараются преодолеть такие трудности. Если в школе не удается, возможности возникнут на рабочем месте.

«Личное наставничество и подготовка – мои главные приоритеты», – говорит высокопоставленный шанхайский чиновник в сфере технологий, работающий с тысячами юных китайских программистов и инженеров. «Моя работа – снять с них цепи. Кое-кто чрезвычайно быстро учится, и вот они-то и становятся лучшими из лучших».

Само собой, для качественнейшего развития творчество и парадоксальное мышление требуют крепкой почвы из технических навыков и дисциплины, что распространяется и на художников, и на писателей, и на предпринимателей в сфере технологий. Размышляя об образовании Рэйни в Китае, я понимаю, что ему дали крепкую базу математики, естественных наук и других академических дисциплин. В идеале он получит и всякие чудесные навыки межличностных отношений, и образование в гуманитарных науках (над чем нам, вероятно, предстоит потрудиться в будущем). Если школьная среда питает одну часть этого уравнения, как часто случается с китайскими школами, другую необходимо крепить дома или вне школьного класса.

Я хотела, чтобы в этом уравнении мой сын везде чувствовал себя свободно.

Рэйни делал семимильные шаги в сферах, которые нам в китайской системе нравились: он становился дисциплинированным и учтивым ребенком, а также хорошо схватывал числа и набирал все больше багажа для начальной школы.

– У Рэйни теперь поразительное чутье на самоконтроль, – сказал Роб на второй день операции «Решение выйти вон».

– Да, но ты видел, как он раскрашивает? – спросила я. – Он будто не может штриховать внутри контура и рисует одних динозавров. Постоянно. – Хотя иногда по поводу китайского образования нервничала я, бывало, наступала очередь Роба.

– Это совсем не так, – отозвался Роб. – Рэйни рисует всякое разное. И мы делаем все для того, чтобы дома у него были возможности творить.

– А как же слепое подчинение? – спросила я.

Роб рассмеялся.

– Он что, похож на слабовольного ребенка?

Как раз в то утро Рэйни явился к завтраку в наряде, который подобрал себе сам. Коричневые вельветовые брюки не шли к рубашке в синюю и белую полоску, и его выбор фасона меня встревожил.

– Доброе утро, Рэйни! Ты не хочешь поменять штаны? – спросила я, отправляясь на кухню поставить кофейную чашку в мойку. – Они не подходят.

– Нет, – вызывающе ответил он, топая за мной на кухню. – Ты слышала, что я сказал? Я сказал «нет». Не буду менять штаны. – Встал как вкопанный в дверном проеме и не спускал с меня глаз.

Мы с Робом возликовали от такого проявления воли.

– Видишь? – сказал Роб. – А вчера он расставил всех своих динозавров армией против персонажей «Звездных войн». Назвал все это «Звездные войны динозавров». Круче для «Звездных войн» не придумаешь, а? Динозавров туда подбавить. Чем не творчество?

– Ты цепляешься за соломинки, – возразила я мужу.

По правде сказать, все вроде бы шло хорошо. Чем дольше ребенок пробудет в китайской системе, понимала я, тем труднее будет «переделать» кое-какие гнетущие последствия, а в некоторых китайских детях, возможно, не удастся переделать совсем ничего, но мы сами попросту еще не оказались в такой ситуации. Не исключено, что Рэйни – личность инородная и ему удастся сохранить в китайской среде все свои качества в целости.

Рэйни не только смекнул, что взрослые иногда врут, – поймал намек в пустых угрозах учительницы Сун, – но и к четырем годам уже вынюхивал подробности о Санте.

– А олени боятся Санты? – спросил он чуть ранее той же зимой. Мы украшали орегонскую сосенку. Китайцы начали перенимать Рождество со всеми потрохами, хотя более склонны праздновать коммерческую составляющую, нежели рождение Христа.

– Нет, олени Санту не боятся, – ответил Роб.

Рэйни надолго задумался, подвешивая елочную игрушку в виде санок на наше крохотное дерево, доставленное из-за океана контейнером.

– Но олени же боятся людей, – возразил Рэйни. – Санта, что ли, не человек?

* * *

Пока я размышляла обо всем этом, а детский садик «Виктория» ждал нашего ответа, мне пришлось взвесить некоторые наблюдения, собранные к тому времени.

Дарси как-то раз доложил мне, что китайская система образования еще недостаточно крепка и цветы расцветут, только если ствол хорошенько вырастет. Необходимость питать и развивать эту систему и придавала опыту каждого отдельного учащегося жесткость, по мнению Дарси. Британско-китайская журналистка Синьжань поделилась со мной собственной аналогией: «Китай очень похож на полотно Пикассо: есть глаза, нос, губы, уши – но не на своих местах».

И все же со временем и опытом ветви того дерева начали отрастать, а глаза и уши потихоньку находят свое место.

За день до звонка в приемную комиссию шанхайской «Виктории» я предприняла последний рывок в своих исследованиях.

– Что происходит, если ребенок плохо себя ведет? – спросила я педагога из «Виктории», придя на назначенную в садике встречу.

– Я не верю в наказание, – сказала учительница-англичанка, с которой я там разговаривала. – Я просто беседую с ребенком о том, что он сделал нехорошего. Наказания – далеко не единственное, что порицали учителя из «Виктории». Они отвергали традиционную китайскую программу обучения и применяли вариант свободного образования, где дискуссии могут возникать вокруг любой темы, которая интересна детям. Свободная игра встроена в ежедневное расписание. Математику дают в дружелюбном для малышей варианте – без зубрежки, через применение чисел в повседневности. Управление настойчиво просило родителей сообщать, как еще можно улучшить обслуживание в садике. Все вроде прекрасно, однако есть ли все же какие потенциальные трудности?

– «Виктория» – хорошее заведение, но родители морочат себе голову тем, на что мне плевать, – сказала моя подруга Алекс, чей ребенок ходил в этот сад. Профессиональный юрист с докторской степенью и даром к языкам, Алекс питала страсть к особенностям культуры и практическим задачам и никакой чепухи не выносила на дух. Ее мнение мне всегда было дорого.

– В смысле? – спросила я.

– Родителям дают волю, – сказала Алекс. Родители деток, посещавших «Викторию», – преимущественно американцы, европейцы и австралийцы, и, с моей точки зрения, они воплощали западный подход к воспитанию.

– У Рэйни в садике все родители из кожи вон лезут, чтобы подлизаться к учителю, – сказала я.

– В «Виктории» не так, – предупредила меня Алекс.

Я уже видела одним глазком электронную переписку между родителями из «Виктории».

Одна мамаша в группе «Поросенок» выразила очень отчетливое пожелание: «Можем ли мы попросить воспитателей… предоставлять нам простые отчеты о занятиях в реальном времени… какие-нибудь фотоснимки, видео и так далее». Мне всегда казалось, что западные учебные заведения тратят время на обслуживание запросов, не имеющих ничего общего с образованием детей. Я уж молчу о том, как педагогам учить, если от них требуют, чтобы они работали ежедневными кинодокументалистами?

Но сыр-бор вокруг «инициативы обувной стойки» среди родителей в «Виктории» – вот от чего я и впрямь задумалась. Китайские улицы иногда используются как накопители для плевков и сигаретных окурков, и у учебных заведений есть жесткое правило: дети обязаны переобуваться в чистую сменку «для помещений» и лишь после этого заходить на территорию, где учатся. Прежде чем покинуть вечером садик или школу, дети вновь надевают «уличную обувь», которая весь день простояла со всеми своими микробами на обувной стойке у входа на территорию.

Разумное уложение, однако администраторы довольно скоро скисли: воспитатели и учителя тратили слишком много времени, переобувая детей туда-обратно. И садик сменил политику – не предупредив родителей.

Родители детей из группы «Поросенок» пришли в ужас и негодование – и мобилизовались по электронной почте. «Я очень недовольна», – написала одна мамаша; сад не «уведомил родителей официально», – заявила другая; «сад в этом отношении проявил самоуправство».

Одна закоренелая западная мамочка устроила опрос в поддержку своего мнения и получила семь «за». Собралась отнести результаты этого голосования директору садика, чтобы приняли меры!

Вероятно, я слишком долго прожила в Китае, но меня это возмутило. Учительница Сун никогда не стремилась уведомлять родителей «Сун Цин Лин» ни о чем, что считала делом служебным, не говоря уже о том, чтобы просить разрешения, если садик всего-то и собрался убрать от входа обувную стойку.

Когда-то я, может, и взялась бы мобилизовать группу родителей, чтобы, допустим, запретить насильственное кормление яйцами или чтобы ингаляторы для астматиков разрешили держать поближе к классным комнатам. Теперь-то я понимаю, что́ меня ждало бы. Стала бы изгоем – если не физически, так социально. Другие родители перешептывались бы, завидев меня на Большой зеленке. «Та самая мамаша, которая попыталась ввести в „Сун Цин Лин” демократию!» – говорили бы они и избегали бы смотреть мне в глаза.

Ревущий рупор – директриса, надзиравшая за воротами с мегафоном, – сказала бы охранникам запирать ворота до моего прибытия.

Китайский подход: нанимать крепких администраторов и доверять им выполнение их задач; родителям полагалось поддерживать систему, брать на себя всю полноту ответственности и не соваться с мелочами.

Не могу не согласиться.

* * *

Решение остаться в «Сун Цин Лин» мы приняли не столько умом, сколько чутьем. Я все более разочаровывалась в системе, особенно в политических аспектах занятий и несуразице дарений и одолжений. И все же дорога прочь из китайского образования была односторонней – после первого же шага на этом пути вернуться уже не получится, – и мне не казалось, что настала пора уходить. Многие академические преимущества, даруемые китайской системой, возникнут в начальной школе, и любой учитель или родитель понимает, что гораздо легче начинать с жесткости и смещаться к большей воле, чем наоборот.

За несколько часов до срока решения по «Виктории» я стояла у ворот «Сун Цин Лин», прижимаясь щекой к кованым прутьям, и наблюдала за утренней гимнастикой, мысли бурлили у меня в голове. На Большой зеленке резвилась сотня детей.

– Стройся! – гаркнула учительница Сун своим подопечным, дважды хлопнула в ладоши, и дети выстроились в шеренги рядом с остальными младшими группами. Утренняя гимнастика обычно сводилась к получасу зарегулированных упражнений, проделываемых в опрятных рядах, и превращала Большую зеленку в плац с крошечными марширующими солдатиками.

Сегодня каждому ребенку выдали по паре пластиковых обручей, и с началом музыки я увидела, что Рэйни – участник неохотный. Дети вскинули обручи к солнцу, Рэйни опустил их к ногам. Когда одни наклонялись влево, а другие вправо, Рэйни, вскидывая энергичные мальчишеские ручонки, тянулся вверх. Когда его одногруппники в финале подались вперед, Рэйни уже мчал по лужайке и звал друзей из средней группы № 3. Он проскочил вдоль узкой аллейки между рядами, зигзагом, с одного конца до другого, будто водомерка по поверхности озера. Вероятно, учителя делали поблажку этому неугомонному иностранцу, а может, их снисходительность навеяна подходом «мягче, добрее» из Белой библии, просочившимся в садик. Как бы то ни было, я порадовалась проявлению индивидуальности у своего сына.

– Пошли! – рявкнула учительница Сун, когда музыка умолкла и дети встали в колонну, чтобы строем отправиться на занятия. Когда колонна задвигалась, Рэйни заскакал, как лягушка, руки впереди, ноги сразу следом. Таким манером он допрыгал до здания, и его белые носочки вскоре исчезли из вида.

– Он вот так носился и прыгал и никто не обращал внимания? – спросил потом Роб, когда я рассказала ему об увиденном.

– Именно, – ответила я. – Передо мной был мальчишка, который явно чувствует себя в своей тарелке. – Мы переглянулись.

В той многозначительной паузе мы с Робом еще раз перебрали свои мысли, личные истории, происхождение и вспомнили, как оказались здесь и сейчас. Роб вырос в миннесотском городке с двумя тысячами населения, с озером, по которому можно было кататься зимой на коньках, а летом – на лодке, с учителями, обычно дружелюбными и отзывчивыми. Своим детям он желал большего соприкосновения с культурой, академической дисциплиной и жесткостью, чем те, в каких рос он сам. Я все еще восстанавливалась после гнетущего детства в пригороде, но ни на миг не забывала о благах академической дисциплины в том виде, в каком ее предлагал китайский подход. Мы с Робом – идеальное сочетание факторов в пользу китайской среды для нашего сына.

– Остаемся, значит, – сказала я, произнося вслух вывод, к которому мы уже пришли независимо друг от друга.

– Мы уже проскочили всякое тяжкое, что связано с поведением, Рэйни выжил, – сказал Роб.

Чего ж бросать, прежде чем начнется учеба? Мы знали, что на следующий год педагоги начнут давать основные математические понятия и учить иероглифам. Я поделилась новостью о нашем решении с моей свекровью Джо-Энн, профессиональным учителем в американской государственной школе, и она написала в ответ: «После принятия решения просто помни: вы сделали все, что могли, – и ищи хорошее в любой школе, какую б ни выбрала».

Что же «хорошего» в китайском образовании? В этом я разберусь в следующей части нашего пути.

Роб поглядел на меня.

– Знаешь… нам надо смириться с тем, что иногда мы сомневаемся в собственных решениях, что чувствуем себя чужаками и что нам не всегда будут нравиться здешние подходы.

Я ухватилась за это.

– Мой самый большой вопрос вот в чем: нравится ли ему на занятиях в общем и целом? Уверен ли он в себе? Думаю, да. – Мы будем пристально наблюдать, день за днем, месяц за месяцем, год за годом. Роб внимательно всмотрелся мне в глаза.

– Давай все же не будем так волноваться. Может, стоит расслабляться побольше, – мягко предложил мой муж.

Это предложение явно было адресовано мне.

Часть третья

Китайские уроки

11. Займемся арифметикой!

Китайские дети превосходят американских во всех направлениях: в счете и арифметике, в геометрии, решении задач и рассуждении.

Межкультурная исследовательская команда – о навыках в математике среди первоклассников из Нью-Йорка и Пекина

Учительница Сун предложила нечто в «Сун Цин Лин» запретное.

– Математику будем преподавать через контрольные, занятия в классе и применение в повседневности, – сообщила она группе родителей, приглашенных для разъяснения учебных целей в средней группе.

И хотя то, что сказала Сун, нарушало уложения министерской реформы, направленной против преподавания учебных предметов садовцам, мы, пятнадцать родителей, собравшихся за палисандровым столом, стали сообщниками Сун, и лица наши пылали жаждой арифметики для малышей. Никто не хотел «ослабить нагрузку», если это означало, что наши дети окажутся в хвосте безликой конкурирующей массы, состоящей из примерно восемнадцати миллионов малышей, которые ежегодно родятся в Китае. – Дети научатся считать до двадцати и узнают об отношениях между числами, например, пять – это на одну ступеньку выше, чем четыре, – пояснила учительница Сун, и мы все увлеченно закивали.

Рэйни посередине года в средней группе едва-едва перевалило за пять лет. Пока я лихорадочно искала подтверждения правильности нашего выбора, он тихонько превратился в настоящего ученика, радостно отсиживавшего на занятиях с репетитором по мандарину, он теперь сам собирал свой рюкзак и кивал учителям, проскальзывая в ворота детсада.

После непростого приспосабливания к местной культуре и повадкам, которое нам пришлось пережить, удастся ли нам наконец пожать плоды? Многие плюсы удерживали нас в системе, и с помощью специалистов в просвещении и экспертов я свела эти плюсы к нескольким отчетливым.

Преподавание математики – один из них.

На той же неделе Рэйни притащил домой упражнение на счет, исчерканное ярко-красной учительской ручкой.

– Ты это задание в классе делал, Рэйни? – спросила я.

– Да. – Вид у него был унылый.

На листке бумаги изображалось шестиэтажное здание, каждый этаж поделен на семь отсеков. В каждом из сорока двух получившихся квадратиков размещались номера по порядку – начиная с «101» на первом этаже, далее «201» на втором – и пустые клетки, разбросанные по сетке, ждавшие ученического карандаша. Эта задачка требовала понимания трехзначных чисел.

– Сначала 101, 102, а дальше что, Рэйни? – спросила я его, но в ответ – тишина. Не слишком ли это сложно для такого малыша, задумалась я.

Очевидно, учительница Сун так не считала – для нас она написала сообщение. «Ему надо больше трудиться» – вот что было нацарапано красным по верху страницы. Обнародовала она и оценку: шесть из восьми баллов.

Пока я размышляла над оценкой, мой сын глядел на меня. Он явно полагал, что некоторую вину за эти два недостающих балла я должна взять на себя.

– Мам, почему ты не объясняешь мне математику, и как читать, и все другое? – спросил он. – Мама Лун-Луна учит его читать по-английски. А мама Мэй-Мэй учит ее складывать.

Я начала встраивать числа в наши с Рэйни повседневные разговоры, но такие попытки обычно ничем не увенчивались: их перебивали вопросы обо всем, что ребенку вдруг становилось любопытно. «Нужно что-то делать с сосредоточенностью у Рэйни», – говорила мне учительница Сун.

Мои разговоры со старшим сыном происходили обычно вот так.

– Твоему младшему брату один год, а тебе четыре, – говорила я. – Когда Лэндону будет два, тебе будет пять. Когда Лэндону три…

– Когда я вырасту до папиного возраста, у меня будет малютка? – перебивал он.

– Да, можешь тогда завести малютку, если захочешь, – отвечала я.

– Кто будет моим малюткой? – спрашивал Рэйни.

– Тебе придется сначала найти кого-то, с кем у тебя будет малютка.

– А Лэндон не может быть моим малюткой? – спрашивал Рэйни и показывал на младшего брата, возившегося рядом на полу.

– Нет, потому что Лэндон не всегда будет малюткой, – отвечала я и хваталась за возникшую возможность. – Ты всегда будешь на три года старше Лэндона. Значит, когда Лэндону исполнится семь, тебе будет… сколько?

– А мне надо будет на ком-то жениться, чтоб завести малютку?

Обычно я отвечала на этот вопрос так: женитьба – дело хозяйское, но лучше быть в крепких отношениях с кем-то, кто хочет вместе с ним растить ребенка – особенно такого, который постоянно задает вопросы, потому что это очень утомительно.

Очевидно, когда дело доходило до математики, образцовой родительницей я не была. Что еще хуже (для моего эго), я наткнулась на доклад, где сравнивались способности китайских и американских детей в возрасте пяти лет. Этот доклад я заглотила в один присест. Каковы преимущества Рэйни, если он ходит в китайский детсад? Не испорчу ли я все своим расслабленным подходом дома?

Ведущий исследователь Дженни Чжэн-Чжоу выросла в Китае, а сейчас преподает в Нью-Йорке. Ее команда поработала с детьми в двух городах, которые Дженни знала лучше всего, – в Нью-Йорке и Пекине: взяла первоклассников, всего месяц отучившихся в начальной школе, чтобы тем самым минимизировать влияние формального обучения математике.

Результаты оказались однозначными. «Китайские дети превосходят американских во всех направлениях: в счете и арифметике, в геометрии, решении задач и логике», – написала Чжоу с ее коллегами.

Всего в шесть лет между детьми – уже разрыв? Я вкопалась поглубже. Чжоу и ее команда предлагали детям выполнить несколько задач. В легких заданиях – счете до десяти, чтении и написании чисел – американцы и китайцы набрали практически одинаковое количество очков. Разрыв проявился в задачах потруднее. Китайские дети смогли назвать больше разных двух-и трехмерных фигур. Вдвое лучше управились со сложением и вычитанием чисел в пределах десяти. Вчистую победили американцев в устных математических задачках – например, как поровну раздать предметы заданному числу друзей. В общем зачете по математике китайские дети набрали 84 очка, а американские – 60.

Почему? Исследователи выдвинули теорию. «Математические навыки есть в любой культуре, – написали они, – но лучше они развиваются там, где их выше ценят».

Признаки этой культурной ценности можно заметить, гуляя по парку в Китае, сказал Лю Цзянь, математик, участвовавший в составлении китайской государственной учебной программы. «Буквально в эти выходные я видел, как бабушка привела четырехлетнего внука в сквер пособирать камешки. Они начали считать – вместе. В нашей культуре подобные занятия – часть детства. Мы считаем с малолетства».

Родители Дарси учили его запоминать математические факты с самых ранних лет.

– Очень важно, чтобы ваш сын заучил чэньфабяо – таблицу умножения, – сказал мне Дарси. Склонившись над чашкой кофе, он достал ручку и принялся рисовать на салфетке сетку девять на девять. – Многие дети учат таблицу в начальной школе. А на экзаменах в начальной школе нужно будет за пять минут ответить на пятьдесят вопросов.

Он начал вписывать цифры в ячейки, пальцы спешили, а я тревожилась все сильнее.

– Все нормально, – успокаивал меня Дарси. – Главное – пусть выучит основы. Более сложные понятия тогда проще дадутся.

У Аманды объяснение китайской силы в математике оказалось простым.

– Мы ее не боимся, – сказала она. – И заниматься начинаем очень рано.

Аманде было всего три года, когда мама начала решать с ней вот такие задачки:

Стена в высоту десять метров. Улитка проползает пять метров в день, но соскальзывает на два метра вниз. Через сколько дней она влезет по стене?

Пока большинство детей Запада еще ходило в подгузниках, Аманду уже приучили к горшку. И она способна была пропищать ответ: улитка влезет по стене за три дня.

Мои родители всегда вдалбливали мне, как важна математика, и мы с сестрой усвоили эту мантру и донесли ее до школьных занятий в Хьюстоне. Там я всегда поражалась тому, что орды моих одноклассников радостно орали на всех углах, что геометрия или химия – это им трудно. Некоторые щеголяли этим, как медалью. В целом в американской культуре старшеклассников крутизна и успехи в математике или естественных науках чаще всего взаимно исключают друг друга; один увлеченный этой темой психолог назвал социальные издержки академической успеваемости «штрафом за яйцеголовость».

Во многих представлениях я с родителями не сходилась, но в нашей вере, что математику учить совершенно обязательно, мы оказались единомышленниками. Сама я при этом не стала зубрилкой, загнанной в угол на переменке, и в вышибалы играть меня брали не последней. Я была танцоршей, способной на тройной оборот, владела разговорным французским и стала капитаном танцевальной команды поддержки в выпускном классе, а это вершина достижений в техасской старшей школе. Но удовлетворение мне приносили и победы над комплексными алгебраическими уравнениями. Это утешительно – знать, что ответ существует, и окончательность его обретения меня радовала. Влекло меня и к английской литературе и сочинениям, с них начинались приключения чувств и раздумий, но иногда мне просто хотелось найти значение «икс».

Копая еще глубже, я выяснила, что математические навыки, усвоенные в раннем возрасте, оказывается, коррелируют с бо́льшими успехами в учебе позднее, а также – с потенциалом заработков. Академические умения, развитые рано, особенно в математике, – «важнейший фактор» в предсказании позднейших достижений в учебе, утверждает исследователь, проанализировавший данные по тридцати пяти тысячам дошколят. Лондонская группа ученых обнаружила, что «математические навыки, развитые в начальной школе, влияют на заработки через 20–30 лет». Баллы по математическому SAT предрекают повышенные доходы среди взрослых, тогда как у результатов устного SAT таких последствий нет (хотя я задумалась, как это исследование учитывает людей вроде меня, кто добился блестящих оценок в SAT, но решил стать писателем, а в этой профессии получки случаются раз в десятилетие).

Есть и преимущества, не связанные с банковским счетом: люди с хорошими математическими навыками более склонны «выступать добровольцами, действовать, а не быть пешками в политических процессах, а также более склонны доверять другим», сообщает нам отчет Организации экономического сотрудничества и развития.

Математические умения явно значимы для целых стран, и многочисленные исследовательские открытия словно бы вежливо понукают Америку, будто это нация балбесов, все еще не освоивших деление в столбик. Если американские школьники дотянут по математике до уровня канадских или корейских, «годовой экономический рост Штатов увеличится на 0,9 или 1,3 % соответственно», – сообщает доклад Гарвардской школы государственного управления имени Джона Ф. Кеннеди. В другом докладе говорится, что автоматизация и все более конкурентный мировой рынок и дальше будут уменьшать количество рабочих мест для низкоквалифицированных работников. Страны с высокими уровнями зарплат, подобные Америке, должны приспосабливаться – или рисковать увеличением разрыва в уровне доходов и политической нестабильностью, считают исследователи.

Политикам в Китае нет нужды в подобных зловещих предупреждениях: китайцы уже держат нос по ветру, а современные лидеры страны давно поняли связь между техническими умениями населения и здоровьем экономики (хотя запуск спутника Советским Союзом в 1957 году и подтолкнул реорганизацию научного образования в Штатах). Дэн Сяопин назвал науку и технику ключевыми для китайской модернизации после разрухи Культурной революции 1966–1976 годов. Цзян Цзэминь, по образованию – инженер-электротехник, был поборником «воскрешения страны посредством науки и образования», пока был у власти с 1989-го по 2000-е. Ху Цзиньтао, инженер-гидравлик, последние десять лет проталкивает идею «инновации изнутри» и ориентированность на инновации[18].

Правящий класс в сегодняшнем Китае состоит почти целиком из ученых и инженеров.

Все это укрепило меня в том, что я сделала правильный выбор, хотя, по чести сказать, я обошлась бы без китайского высокомерия в этом отношении. Чжоу Нянь Ли, профессор детской педагогики, с которой я подружилась, однажды поведала мне о том, как наперекосяк пошло ее посещение американского продуктового магазина. Она сложила в корзину продуктов на двадцать пять долларов, но кассовый аппарат вышел из строя на середине выдачи чека. Эта маленькая неувязка совершенно озадачила кассиршу-американку.

– Я сказала ей, что могу обсчитать свои покупки устно, но кассирше пришлось ждать, пока починят аппарат, – сказала Чжоу, перебирая пальцами, как бы намекая, что первые тридцать знаков после запятой в числе «пи» она могла бы назвать, параллельно крутя сальто.

Глава контрольной комиссии в одной шанхайской начальной школе хвастался, что в Китае юридическая степень Барака Обамы не выдержала бы никакой проверки.

– В Китае Обама, возможно, стал бы мэром, но уж никак не президентом, – фыркал Ни, задрав нос к потолку. (Что учитель Ни думает о президенте Трампе, я спрашивать не рискнула.)

Тут-то я и призадумалась. Судя по всему, китайские семьи ценят математику как составляющую китайской культуры – можно было бы сказать, что местное общество наделяет своих членов «наградой за яйцеголовость», а не выписывает за нее штраф, – но что же происходит на школьных занятиях? Насколько сильно различаются китайский и американский подходы к преподаванию математики? Что удастся изучить Рэйни, когда он подрастет, и каков был бы американский вариант? Какой из двух подходов лучше?

Чтобы все прояснить, я решила провести самостоятельное исследование.

В Шанхае учитель Ни пригласил меня навестить начальную школу, в которой работал; нас с ним познакомил один наш общий друг. На следующий год я запланировала посетить школы в Миннесоте, Массачусетсе, Калифорнии и Нью-Йорке, но сосредоточиться решила все же на окрестностях Бостона.

Я решила написать о двух математических классах: один – в школе в центре Шанхая, второй – в сильной школе в Массачусетсе; это даст возможность глянуть на два очень разных подхода к обучению. Конечно, кое-какие особенности культуры и системы означают, что Штаты с Китаем – птицы не одного полета: для начала, китайские школы обычно не встраивают учеников с особыми нуждами, в результате чего детям в пределах одного класса удается учиться с сопоставимой скоростью. Китай к тому же предполагает, что дети будут вылетать из системы на каждом этапе обучения, в то время как Америка гордится тем, что обучает каждого ребенка. (Самый радикальный из недавних американских образовательных подходов называется «Ни один ребенок не оставлен за бортом» и «Каждый учащийся успевает».)

И все же сравнение – полезный метод, сказал мне Джеймз Стиглер у себя в кабинете в Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе. Стиглер – психолог, посвятивший себя изучению образования в разных культурах. «Осмысление зачастую возникает в сравнении, – написал он со своим соавтором Херолдом Стивенсоном в книге «Разрыв в обучении». – Мы не знаем, что это значит – упорно трудиться, пока не увидим, как упорно трудятся другие. Не поймем, чего могут добиться дети, пока не увидим, чего достигли другие дети того же возраста. То же и с культурами».

С ручкой и блокнотом наготове я принялась всматриваться в культуры.

* * *

Начнем с китайской математики.

Весенним будним днем учитель Ни забрал меня от охраняемых ворот своей шанхайской начальной школы. Я почтительно шла в трех шагах позади него вдоль длинного коридора на верхнем этаже главного школьного корпуса. В обширном школьном дворе я заметила несколько сотен учеников, занятых утренней гимнастикой; облаченные в школьную форму дети зеркально воспроизводили движения тренера.

Мы добрались до конца коридора и вошли в класс.

– Здесь у нас семи- и восьмилетки, – произнес Ни, помахивая рукой. Высокий, властный, с привычкой дергать подбородком, чтобы подчеркнуть сказанное, Ни держался с важностью, сообразной его посту.

– Это сильные в математике дети? – спросила я, насчитав в классе тридцать две головы. В Америке эти дети учились бы во втором классе.

– Нет, обычные, – ответил Ни, – средние, по шанхайским меркам. Некоторые родители учили их тому-сему еще до начальной школы, но мы теперь больше даем им играть, пока они маленькие.

Эти слова – «по Белой библии»: так я привыкла называть любые попытки государства сделать образование добрее и мягче по отношению к учащимся, – но я ни на миг не поверила, что эти дети, пока были совсем малышней, безвылазно торчали на игровой площадке. Ученики сидели на серых металлических складных стульях в группах по шесть и восемь вокруг прямоугольных деревянных парт и оживленно болтали. У каждой парты был стеклянный «фартук», и я разглядела аккуратные коленки, ступни на полу. На всех детях были красные галстучки в полоску – опознавательный признак китайского школьника. Обстановка – типичная для традиционной китайской школы: уложенные плиткой или цементом холодные полы, голые стены – если не считать красно-желтого китайского флага в рамке. Для американца, привыкшего к пестрым, застеленным ковровым покрытием классам китайский вариант напоминал пустой морозильник с запертой дверцей.

Мы с учителем Ни уселись в конце длинной узкой комнаты, помощница положила мне на колени планшет «Самсунг».

– На этом занятии пригодится, – сказала она.

В девять ноль-ноль в класс вошел старший учитель, и все тут же затихли. Девочка за второй партой вскочила со стула.

– Раз! Два! Три! – возопила она, кивая вместе с каждым выкриком. – Читаем двенадцатый текст «Си Ху Мин Ди». «Над Западным над озером ветвями машут ивы…» НА СТАРТ, МАРШ!

Хор детских голосов эхом начал речитатив, шустро выкрикивая слова известного китайского стихотворения. А затем без всяких проволочек:

– Начнем урок, – объявила учительница Чжоу, стройная женщина, замершая перед классом.

– Встать! – рявкнула девочка-вожак.

Тридцать один стул скрипнул по полу, ученики вылезали из-за парт. Прилив чернявых макушек.

– Доброе утро, ученики! – сказала учительница, обращаясь к классу.

Ученики ответили, а затем обратились ко мне и учителю Ни:

– Доброе утро всем учителям!

Я возилась с планшетом, и это внимание к моей персоне оказалось неожиданным. Поневоле я нахохлилась на стуле.

– Прошу садиться, – сказала учительница Чжоу, поворачиваясь к доске. – Вчера мы посмотрели видеоролик, в котором нам рассказали о квадратных числах. Сейчас я попрошу вас возвести в квадрат какое-нибудь число при помощи точек, справитесь?

– Справимся! – хором ответили дети.

– Начнем! – объявила учительница. Тридцать две головы склонились к тридцати двум планшетам, и я отсчитала восемьдесят секунд тишины. Затем учительница резко хлопнула в ладоши, трижды. – Раз! Два! Три! – рявкнула она.

– Сели ровно! – запищали ученики, выпрямляя спины, словно кол проглотили.

– Смотрим на экран, – велела учительница Чжоу, и тридцать две головы повернулись к экрану на передней стене класса. Чжоу нажала на кнопку, и на сетке образовалось несколько черных точек. Мой «Самсунг» проделал то же самое.

– Ученик номер два! Встань! – приказала учительница Чжоу. В «Сун Цин Лин», подумала я, воспитанников тоже часто вызывали по номеру, а не по имени.

Отвечать на вопрос встал мальчик.

– Я возвел в квадрат четыре.

Тут Чжоу принялась с пулеметной скоростью задавать вопросы, ответы полетели, как пинг-понговые подачи по столу.

– И что получилось?

– Шестнадцать.

– Как у тебя получилось?

– Четыре точки в линию.

– Сколько рядов?

– Четыре.

– Садись.

Ученик опустился на стул, словно незримая рука надавила ему на плечо. Учительница прикоснулась к экрану, возникла следующая сетка. Я поразилась, что работа ученика – предмет оценки тридцати одного одноклассника по мановению учительского пальца.

– Номер двадцать семь! – сказала учительница Чжоу. Вызывала она случайно, и классная работа то одного, то другого ребенка оказывалась на всеобщем обозрении внезапно.

Поднялась девочка.

– У меня получилось девять. В каждом ряду по три точки, всего рядов три.

– Номер четыре! – вызвала учительница Чжоу, вскочила еще одна ученица. Стремительный обмен репликами, но я не уловила ни напряжения, ни беспокойства. А что случится, если ученик не успеет выполнить задачу или ответит неправильно? Наконец на экране возник листок бумаги, на котором выставлены не все точки.

– Кое-кто все еще работает. Давайте посчитаем ему хором! – сказала Чжоу, и ученики разом встали со стульев.

Одноклассники опаздывавшего принялись считать вслух:

– Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять!

Мальчик встал и внимательно слушал. Я не уловила у него на лице и следа смущения.

– Как ученику нагнать, если он отстал? – прошептала я учителю Ни.

– Если не ухватывает принцип, учитель предупредит родителей и потребует буися – наверстать, позаниматься дома, – ответил мне шепотом учитель Ни.

Без всякого порядка вызывая учеников отвечать в классе, а также при помощи контрольных учитель может выловить отстающих и выработать план действий. Такой подход впечатлял, однако почти во всех остальных отношениях занятие меня покоробило. В Китае в зданиях южнее Янцзы отопления почти не бывает или нет совсем, и эта школа – не исключение. Классная комната – вытянутая и длинная, учитель в ней неотвратимо превращается в далекую властную фигуру, отделенную от учеников бескрайним пространством и безликостью парт. Учеников вызывают по номерам, а не по именам, от чего порядка в классе больше, но дети при этом низводятся до набора чисел.

Я оглядела детей в опрятных школьных формах, головы подрагивают в такт хлопкам ладоней. Отвернулась на миг и глянула вновь.

Ни один здешний ученик не отпечатался у меня в памяти.

* * *

А как выглядит в сравнении американский класс?

Следующей осенью учительница из бостонского пригорода пригласила меня поприсутствовать на занятиях. Массачусетс всегда добивался высших похвал на программных контрольных, в этом отношении Массачусетс – один из самых успешных штатов Америки.

Я вошла в класс к учительнице Дениз и тут же поразилась теплу в комнате. Стены выкрашены в яркий морской, полы – сине-серый ковролин. Промышленное ковровое покрытие, больше подходящее для звукоизоляции, чем для прогулок по ворсу босыми ногами, но уюта классу оно придавало. На стенах – доски объявлений, индиго и ярко-желтый, на досках – графическое объяснение десятичной классификации Дьюи, рекомендации, как применять воображение при чтении книг. Китайская классная комната – обувная коробка из стекла и металла, американская же – пасхальная корзинка для яиц, выстеленная травкой, инкубатор, где всему, что в нем лежит, тепло.

– Это ярдовая линейка, – сказала учительница Дениз, спокойная брюнетка с уверенным голосом. Китайский учитель – грозное присутствие, обе ноги крепко упираются в пол; учительница Дениз общалась с классом, перенеся вес на одну ногу, держалась непринужденно, дружелюбно. – Сколько дюймов в ярде?

На полу перед учительницей Дениз устроилось несколько десятков девятилеток. Примерно на год старше китайских школьников, которых я наблюдала в Шанхае, одеты произвольно, в фуфайки, свитеры и удобные штаны.

Мальчик в толстовке вскинул руку.

– Мэтт? – вызвала учительница Дениз.

– Тридцать шесть дюймов, – ответил Мэтт.

– Правильно. Теперь смотрите, вот метровая линейка – видите разницу? Метровая линейка длиннее ярдовой на три с небольшим дюйма. Если внимательно присмотреться к метровой линейке, можно увидеть малюсенькие черточки, – сказала учительница Дениз. – Черточки покрупнее, где числа, – это сантиметры, а черточки помельче – миллиметры.

Так начался учебный блок, посвященный метрической системе.

– Есть местная американская система мер, а есть метрическая, – пояснила Дениз.

С моего места у боковой стены группа учеников казалась домашним пикником. Китайские дети, одетые в школьную форму, сидели за деревянными столами, а эта малышня выражала свою индивидуальность направо и налево, вплоть до того, как кто сидел: по-турецки или выпрямившись, вытянув ноги или откинувшись назад на локти, словно в шезлонге у бассейна.

– Давайте подумаем над тем, что я только что сказала, – продолжала Дениз. – Вот есть сантиметры и миллиметры. В обоих словах есть приставки. Какие еще слова начинаются на «санти-» или «цент-»?

– Центы! – предположил один.

– И сколько центов в одном долларе?

– Сто! – сказал другой.

– Сто! Улавливаете? В каких еще словах есть эта приставка?

– Centipede?

– Century?[19]

– Да! А угадайте, сколько лет в веке? – спросила учительница Дениз, усаживаясь на пол, на одном уровне с учениками.

– Сто!

Группа проделала похожее упражнение с приставками «милли-» и «деци-»: «Millipede[20]… миллениум… хорошо!»

Учительница Дениз вдруг встала.

– Так, теперь разобьемся на группы и поработаем с измерением, – велела она, и в классе началась бурная деятельность. Пока стулья и парты в центре класса перемещались к стенам, я успела посчитать до шестидесяти. Учительница Дениз достала пучок линеек. Одна группа учеников ушла к экранам на задах класса – заниматься по FASTT, индивидуализированной программе игр, помогающей ученикам осваивать основные математические факты.

В следующую четверть часа остальные ученики производили замеры. Прикладывали линейку к различным предметам: к партам, стульям в высоту, ручкам в длину, к ножницам, к учебникам в ширину. Занимались они группами, оживленно болтая, сгрудившись в кучу, а выбранный старший в группе записывал измерения на разлинованном листке бумаги. Постепенно гвалт многократно усилился, и учительница Дениз вмешалась, чтобы пресечь пустые разговоры.

– Мальчики и девочки, проверка громкости! Руки вверх! Проверка громкости! – выкрикнула учительница Дениз.

Все дети подняли руку и на краткий миг примолкли.

* * *

В китайском классе ученики на упражнениях соревновались друг с другом. – А теперь давайте бииби – посоревнуемся! – сказала учительница Чжоу, выводя на экран график со ступенчатой кривой. Ступеньки начинались в нижнем левом углу моего «Самсунга» и тянулись в верхний правый угол экрана. На каждой ступеньке сидело по числу.

– На этой лестнице полно ловушек, – продолжила учительница Чжоу, вставая перед классом. – Ступайте только на те ступеньки, на которых есть квадратное число, иначе упадете. За каждое квадратное число получите по звездочке. Поглядим, кто наберет пять звездочек! Начали!

Класс склонился над планшетами, а я засекла время. Я привыкла отмерять секунды на этих этапах урока, который виделся мне чудом безмолвной эффективности и производительности.

Прошло двадцать пять секунд. Учительница Чжоу резко хлопнула в ладоши, и я вздрогнула на стуле, как обычно бывало, когда безмятежную тишину нарушал какой-нибудь китайский начальник.

– Раз, два, три! – проорала учительница Чжоу. – Сколько звездочек кто получил?

Взорвался хор голосов.

– Пять! Пять звездочек!

– Сдайте задания. – Ученики потыкали в экраны, и на мониторе перед классом возникла цифра «27».

– Ага! У нас двадцать семь учеников, у кого пять звезд. – Это означало, что пятеро детей заблудились, и учительница Чжоу вгляделась в монитор – вычислить, кто потерялся.

– Ученик номер пять? Сколько квадратных чисел ты нашел?

Встал мальчик, долговязая фигурка в красном полосатом галстуке.

– У меня четыре звездочки – четыре квадратных числа.

– Давайте вместе, – обратилась Чжоу ко всем. – Какие числа вы нашли?

Хор голосов:

– 16, 1, 81, 49, 100.

– Ученик номер десять! Что ты потерял?

За своим публичным поучением встал второй мальчик – и тут же вернулся на складной металлический стул. Меня потрясло содержание этого упражнения, и я прошептала учителю Ни:

– Как такие маленькие дети уже учат квадратные корни?

Ни хохотнул.

– Скорее всего, родители начали учить их еще в пять лет или же отправили детей в кружки еще до начальной школы.

– Как раз этого я и боялась! – воскликнула я. – Я это со своим ребенком дома не прохожу.

– Кхм-м. Не волнуйтесь. У нас есть несколько учеников в похожем положении. Применю метафору: когда все вокруг рвутся к финишу, иногда желание бежать угасает.

Иными словами, не убивайте жажду бежать, погоняя слишком рано. И вновь это слова из Белой библии, в духе облегчения учебного гнета, хотя мало кто из родителей рискнет оказаться единственными, кто к этим словам прислушался.

Дальше – еще одно состязание.

– Давайте посмотрим, кто сумеет собрать больше квадратных чисел, – объявила учительница. – Начали!

Я вновь посчитала секунды, на сей раз я все считала и считала. Прошло семь минут, и лишь тогда учительница Чжоу хлопнула в ладоши.

– Добрались до очень больших чисел? – спросила Чжоу.

– Да! – ответили дети хором.

– Вам здорово?

– Да! – откликнулись ученики дружно.

Учительница полностью повелевала классом. Пространства для дополнительных вопросов почти никакого, и я заметила, что ученикам ни разу не представилась возможность сказать: «Нет, учитель, мне не здорово, я не понимаю».

– Если я дам вам сумму нечетных чисел по порядку, сможете мне тут же сказать, квадрат какого числа получится в сумме?

– Да, – прилетел хоровой ответ.

Я откинулась на стуле, разинув рот. В этой простой шанхайской начальной школе эти семи-восьмилетние дети учили вот что:

Если: 1+3+5+7 = 4²

1+3+5+7+9+11 = x²

Чему равен «x»?

– Ученик номер двенадцать! – вызвала Чжоу, оглядывая своих семи-восьмилетних учеников. – Заметил закономерность?

Встал мальчик.

– Это число слагаемых.

Тут я еще ниже сползла под стол, словно могла случайно попасться учительнице на глаза.

– Да, – отозвалась учительница Чжоу. – Это соотношение между слагаемыми и квадратными числами! Давайте посчитаем, сколько чисел у нас в следующей строке!

Хор голосов принялся считать:

– Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять!

Учительница Чжоу удовлетворенно кивнула. В открытую дверь класса внезапно ворвался сквозняк, и на Чжоу затрепетал белый свитер.

– Сегодня на уроке мы обнаружили красоту математики, – сказала она, кивая своим подопечным. Как по команде, все встали, стулья заскрежетали по плиточному полу. – Урок окончен… все свободны, – сухо объявила учительница Чжоу.

Ученики ответили кратким кивком.

– Просим, отдохните, учитель!

– Уберите ручки и бумагу, – велела учительница и покинула сцену.

Я оглядела детей. Они встали со стульев, подавшись корпусом в том направлении, куда удалилась спина Чжоу, тридцать две головы в легком поклоне.

* * *

В массачусетском классе меж тем детей начали учить дробям и разделили учеников на группы по четверо-пятеро. Учительница Дениз села на корточки рядом с девочкой из группы, устроившейся рядом с дверью.

– Сколько сантиметров в пяти миллиметрах? – спросила учительница Дениз, вглядываясь девочке в лицо. Девочка молчала. Учительница Дениз деликатно попробовала помочь: – Давай так: пятьдесят миллиметров – это сколько сантиметров? – и постукала по листку с упражнением перед девочкой. Нет ответа. – Подумай вот как: сколько сантиметров в метре? На сей раз девочка ответила без запинки: – Сто.

– Вот, да! Запиши. Хорошо? Хорошо. А теперь подумай про пять сантиметров – и сколько сантиметров в метре. Какую часть составляют пять сантиметров? Девочка записала число на листочке. – Вот, прекрасно, – сказала учительница Дениз. – А пять таких – это сколько?

Учительница и ученица склонились над листком, касаясь друг друга головами. На миг, со стороны, они показались подружками.

– Поняла, да? – спросила учительница Дениз, с надеждой и поддержкой на лице заглядывая девочке в глаза.

* * *

Достаточно побыть по пять минут в обоих классах, и различия так и прут – это пропасть, и в стиле, и в ожиданиях от детей, да и общая разница в ценностях: групповое и индивидуальное.

Китайская учительница – центр тяжести в классе. Она ожидает полного внимания – и получает его. За тридцать пять минут занятия она задала пятьдесят девять вопросов и вызвала отвечать половину класса по крайней мере единожды – по номеру, а не по имени, – и совершенно наугад. Таков был ее метод выяснять, кто как успевает в ориентированном на групповую деятельность классе; выявить отстающих не составляло труда. Бо́льшая часть урока – в режиме лекции, с классными заданиями, закрепленными соревнованием на скорость. Урок был расписан поминутно, и учителю удалось дать обширный материал.

Американская учительница была гораздо дружелюбнее. Садилась так, чтобы глаза у нее оказывались на одном уровне с детскими, называла всех по именам. Редко требовала внимания впрямую и применяла уловки, чтобы возбудить и удержать детский интерес. Почти не приказывала и лишь троих учеников попросила ответить на вопросы при классе; остальные вызывались сами. За пятидесятиминутный урок она перескакивала с лекционного формата на занятия в малых группах и на взаимодействия один на один. Пока ее ученики занимались в группах, учительница Дениз целых восемь минут посвятила мальчику Мэтту. Предоставила детям массу возможностей сказать: «Я не понял. Прошу помощи», – а позднее сказала, что работа в малых группах позволяет ей легко определять, «кто не врубается».

Заметила я разницу и в том, что исследователи называют «жесткостью, фокусом и связностью», за которые издавна хвалят азиатские школьные занятия математикой. Китайский преподаватель начал урок с математических фактов (квадратные числа), а затем впрямую подвел учеников к более глубокому понятийному пониманию (взаимосвязь квадратных чисел и слагаемых суммы). Урок у американского преподавателя больше сосредоточивался не на математике, а на измерениях, а когда дети не смогли разобраться в дробях («пять миллиметров – это сколько в сантиметрах?»), учительница взялась задавать ребенку вопросы, ответы на которые ребенок знал («сколько сантиметров в метре?»), а не стала проталкивать ученицу к более глубокому пониманию.

Китайская учительница никого не поощряла, а учительница Дениз сыпала похвалами, в том числе и словами: «Ты такой гений. Ты такая умница. Умные у меня тут дети! Очень хорошо».

Китайский класс – это пропорция учитель-ученик 1:32, здесь нет детей с особыми нуждами. У американцев – 1:6, один учитель и двое помощников на восемнадцать учеников (включая детей с особыми нуждами).

И наконец, хихикнула я, большего ждали и от мочевого пузыря китайского ребенка: любому, кто хотел в уборную, приходилось терпеть до окончания урока. Американским детям позволено больше свободы самовыражения, но меньше доверия их мочеиспускательным нуждам. Пропуск в туалет выдавали в любую минуту, но его нужно было зарегистрировать в журнале.

– Это для того, чтобы знать, кто напи́сал под стенку, если есть трудности с пользованием туалетом, – сообщила мне учительница Дениз без всякой иронии.

Разумеется, одно занятие – всего лишь часть урока, преподаваемого в течение нескольких дней, и то, что действует в одном уголке мира, вовсе не обязательно переносимо в другой с тем же успехом. (Более того, китайская учительница давала впрямую понятийный урок, а американская – более «широкое математическое представление», то есть измерение.) Но и однократный взгляд подарил мне полезные откровения об образовательной культуре.

* * *

«Отец PISA» подтвердил мои наблюдения за динамикой на занятиях.

Это прозвище Андреасу Шляйхеру подарила китайская пресса, он – создатель международного стандартного экзамена PISA, давшего толчок сотням заголовков в СМИ по всему глобусу. Шляйхер вполне соответствует своему положению: высокий, худощавый, с гривой седых волос и сивыми усами, он символ международного стандартного экзамена. Красноречив на конференциях – и рок-звезда в образовательной среде.

В 2015 и 2016 годах я приезжала в Пекин пообщаться с ним.

– Давайте найдем место потише, – сказал он, пожимая мне руку в толпе посетителей конференции. Шляйхер по профессии статистик, немец по национальности, за последнее десятилетие он, так уж вышло, превратил PISA в золотой стандарт сравнения образования по миру. Вот его кредо: «Системы образования разных стран могут многому научить нас, и PISA – экзамен, показывающий, какие страны заслуживают пристального внимания».

Когда шанхайские студенты вышли на первое место по математике, чтению и естественным наукам, этот результат поставил под сомнение многие западные убеждения, в том числе и идею малочисленных классов. И позволение детям находиться в открытой обучающей среде. И то, что творчество развивается в самостоятельном поиске. И то, что бедность надо искоренять, потому что она плохо влияет на результаты обучения.

По сути, Шанхай перевернул бо́льшую часть этих «истин» с ног на голову, добившись лучших результатов в условиях, в точности обратных привычным американским представлениям, – в больших классах и в авторитарной среде. Конечно, тут же прорезались критики и освистали результаты PISA: Китай наверняка жульничал. Шанхай – это не весь Китай, как же можно делать широкие обобщения о системе образования целой страны?

Шляйхеру нашлось что ответить.

– Разумеется, Шанхай не представляет весь Китай, но сегодняшний Шанхай – это завтрашний Китай, – сказал Шляйхер. – Эти люди потратили тысячу лет, чтобы разобраться, как лучше всего преподавать математику. Вам не кажется, что нам есть чему поучиться?

Я взялась играть адвоката дьявола.

– Китайцы все детство пишут контрольные, – возразила я. – Это они умеют. Может, это отчасти объясняет первые места у шанхайцев?

– А-а-ага-а-а, – сказал Шляйхер, но я быстро поняла, что у него такое вежливое согласие обычно предвосхищает контраргумент. – Отчасти объясняет. Но их успех – это гораздо, гораздо больше, чем одно это. Преподавание в математике заслуживает особенно пристального взгляда, потому что их подход сосредоточен на «жесткости, сосредоточенности и связности».

Китайцы многого требуют от познавательных способностей учеников, у них высочайшие ожидания от каждого ребенка. Кое-чему они учат хорошо, у них крепкие возможности развивать у детей понимание.

Шляйхер объяснил, что, по сути, основную часть времени в шанхайской школе посвящают глубокому понятийному пониманию.

– Что такое «вероятность», «пространство», «математическая функция», «соотношение»?

– А как же западный подход к преподаванию математики? Там разве не больше прикладных аспектов? – спросила я.

– А-а-ага-а-а, – протянул Шляйхер, кивая. – В Штатах и многих странах Европы занятия математикой привязаны к мелким повседневным задачам – это программа шириной в милю и глубиной в дюйм. На уровне понятий берем довольно простую математику, вводим ее в перегруженный контекст действительности и думаем, что тем самым делаем предмет понятнее детям. Но это же очень поверхностное представление о математике.

Западный подход возникает из взглядов, что запоминание и прямое научение – это плохо, говорит Шляйхер, хотя на самом деле знание, предложенное таким способом, может оказаться крайне полезным инструментом.

– Китайцы запоминают то, что необходимо вызубрить, а остальное время глубоко погружаются в понятийное постижение. А мы потом удивляемся, чего это наши (западные) студенты не вырабатывают глубинного понимания идей, а шанхайские учащиеся вырабатывают.

Ян Сяовэй пришел к тому же выводу. Профессор педагогики в Восточно-китайском педагогическом университете, он недавно посетил восемнадцать школ в Соединенных Штатах и заключил, что американское преподавание «хорошо в теории, но не действенно практически». Слишком много внимания уделяется тому, чтобы «заинтересовать» детей математикой через проектное и опытное обучение, сказал мне Ян. «Слишком мало внимания непосредственному преподаванию математики».

Ориентированный на ученика подход, который понаблюдал Ян, помогает детям более осознанно заняться предметом и лучше понять преподносимое в классе, говорят поборники этого подхода. Детям также позволено двигаться с сообразной для них скоростью. (И все же, пусть такой способ преподавания и может быть очень плодотворным, он требует обучения и подготовки для педагогов, и лишь тогда его можно успешно применять.)

Более того, «прямое обучение», которое предпочитают китайцы, лучше подходит для раннего возраста по многим предметам, особенно в том, где много «многоходовых операций, в которых учащиеся вряд ли разберутся сами, например в геометрии, алгебре и компьютерном программировании», – писали два преподавателя в журнале Psychological Science. Особенно на первых этапах преподавания наук «многие дети усвоили больше из прямого обучения, нежели из самостоятельного». Доклад ОЭСР 2015 года сообщает, что обучение, проводимое учителем, действительно показывает лучшие результаты экзаменов в науках (а обучение, основанное на запросах от учащихся, – худшие). Дети в странах с обучением под управлением учителя чаще выражали интерес профессионально развиваться в науке. Мне очень понравился категорический вывод группы исследователей образования, сообщивших в журнале Educational Psychologist, что «за прошлые полвека сбора данных» выявлено «неопровержимое и недвусмысленное доказательство», что обучение с малым руководством – это вообще-то провал.

Еще один урок, который мне удалось извлечь: западный подход к математике нуждается в некотором подстегивании. Не от одного и не от двух американских учителей и друзей я слышала в разговорах, что, дескать, с математикой у них все было ужасно, однако жизнь удалась. Один профессор педагогики из Мичигана, проведший тридцать лет в исследованиях программ преподавания математики, сказал мне, до чего его раздражает американское отношение к делу всей его жизни. «Я сталкиваюсь с позицией, что „математическая грамотность, да ну ее, нам и так хорошо“, – сказал он мне. – Те же родители ни за что не скажут своим детям: „Да ну ее, грамоту, можешь не учиться читать“».

В Бостоне учительница Дениз сама предпочитает подход к занятиям «математика по выбору». «Ученикам ни физика, ни алгебра в повседневной жизни не нужна, а вот арифметику мы применяем ежедневно. На уровне четвертого класса математика необходима. А дальше? На мой взгляд, все индивидуально. Зависит от того, какие у человека цели», – сказала она мне.

Мало кому из китайцев и в голову-то придет такое произнести.

Слова Дженни Чжэн-Чжоу и ее нью-йоркско-пекинских исследователей вновь возникли у меня в голове: «Математические навыки есть в любой культуре, но лучше они развиваются там, где их выше ценят».

Само собой, китайцы являют неопровержимые недостатки и в математическом образовании: малышне надо проводить время на качелях, а не над таблицей умножения; система слишком перегружена сложностями и в более поздние годы преподавания. Естественный интерес к другим предметам – к искусству, театру, литературе, иностранным языкам – забивать стремлением к высоким баллам по математике нельзя. По многочисленным свидетельствам, китайские учащиеся мучаются, когда их просят применить наличное знание в непривычной ситуации или когда вопросы им задают в стороне от того, что выучено. Однако я восхищаюсь китайской приверженностью математике в юные годы и жесткому, наставническому подходу в ведении уроков. Блистательность, бывает, означает здоровую порцию зубрежки основ и постоянного применения глубоких понятий.

Как говорил Шлейхер, «взять и в лоб скопировать образовательную систему не удастся, зато можно рассмотреть черты, которые придают системе плодотворности, и разобраться, как их можно встроить в собственный контекст».

В первом классе Рэйни в китайской начальной школе я увидела, к своей оторопи, как он выучил сложение и вычитание двухзначных чисел уже в шесть лет. Начал участвовать в упражнениях на время, где ему давали минуту, чтобы решить двадцать уравнений на сложение и вычитание двухзначных чисел:

56 + 27 − 32 = ☐

74 + ☐ − 21 = 42

Когда Рэйни впервые показал мне свое домашнее задание, меня охватила тревога. Я представила, как мой сын превращается в нервного задохлика, замученного комплексом отличника, в голове пронеслись мысли о Рэйни-андроиде, тарахтящем таблицу умножения.

Действительность оказалась иной. Так же как в садике Рэйни постепенно одолел сетку с числами – 103 перед 104 и после 102, – он выучил сложение и вычитание двухзначных чисел. Поначалу пришлось кое-что втискивать и запихивать – на уровне понятий, но под руководством его учительницы в первом классе и с нашей помощью дома у Рэйни все получилось.

Вскоре он уже помогал нам считать сдачу в ресторанах и спрашивал цены на кроссовки, и я видела, что с каждым следующим успехом уверенности у него прибавляется.

Сколько стоит сэндвич в местном кафе, если шаг между ценами одинаковый?

Сэндвич с огурцом: 35元2角

Сэндвич с ветчиной: ☐元☐角

Сэндвич с лососем: 36元8角

– Тридцать шесть юаней стоит сэндвич с ветчиной! – выкрикивал Рэйни.

Вероятно, дети более способны изучать предметы вроде математики, даже в юные годы. Первый шаг – поверить, что это и важно, и по силам нашим детям.

12. «Гений» означает «старание»

Американцы придают больше значения достижению без упорного труда.

Они верят в понятие «гений». Вот в чем беда. Китайцы знают, что такое упорный труд.

Сяодун Линь, преподаватель когнитивистики

В декабре учительница Сун сделала объявление в родительской группе WeChat: «Мы репетируем ежегодный спектакль „Сун Цин Лин“».

Китайцы обожают славные зрелища, особенно с костюмами и возможностью пофотографироваться, и родители в WeChat бодро ответили:

«Великолепно, Учитель!»

«Вы такая отважная и прилежная!»

«Жду не дождусь этого дня!»

Изображать энтузиазм в этом случае далось мне с трудом – равно как и Рэйни.

– Мы только репетируем, репетируем и репетируем, – сказал Рэйни, недовольно морща нос за завтраком.

Зима в Шанхае вечно портила мне праздничное настроение. В дни с особенно сильным загрязнением воздуха мы сидели в назначенном самим себе карантине на верхнем этаже, заточенные в смог, и сильнее всего скучали по родителям и сверстникам именно в эти дни – перед Днем благодарения и Рождеством. На праздниках наша семья прозябала в Шанхае в одиночку. Только спектакль в «Сун Цин Лин» нам и оставался.

Спектакль должен был состояться за неделю до Рождества.

За пару недель я заскочила в школу с очередной оплатой и наткнулась на учительницу Сун, помыкавшую стайкой детей в раздевалке второго этажа.

– Я повторяю свои требования, чтобы вы смогли их выучить, – командовала Сун. – Тинсюн! Внимание!

Десяток воспитанников, стоя лицом друг к другу в две шеренги, выпрямились по команде.

– Значит, так! Если мы, учителя, так упорно трудимся, вам тоже нужно упорно трудиться! – рявкнула Сун пронзительно и резко. – Шагом марш, ноги выше! Ибэй-ци – Начали!

Я заметила Рэйни. Он возился и дрыгался, но к приказам Сун прислушивался и спину держал так, как я у своего сына не видела ни разу в жизни.

Шеренги детей двинулись друг на друга, колени взлетали к потолку, маршировавшие покачивались.

Когда шеренги сомкнулись, между плечами детей оказался зазор в точности шириной с предплечье.

Через две недели мы с Робом вошли в актовый зал «Сун Цин Лин».

Спектакль, который нам показали, я не раз мучительно высиживала в воскресной китайской школе в Хьюстоне. Директриса то и дело решала, что пора «показать» детей, и учителя тратили не одну неделю, планируя для нас представления, спортивные мероприятия и ораторские соревнования. Судя по всему, моим родителям всего этого не хватало, чтобы вдосталь насмотреться на чад, и они поэтому сдали меня на десять лет еженедельных занятий китайским танцем, за успехами в котором можно было следить посредством ежегодных гала-концертов, бурливших шелковыми платьями и веерами. В целом восторга у меня подобные спектакли не вызывали, если не считать дружб, которые я завела в процессе (впрочем, когда выросла, я стала дорожить воспоминаниями и попытками моих родителей сберечь свою культуру в Америке).

Мы с Робом зашли в зал, и у меня перед глазами понеслись детские воспоминания. Какая б ни была география или эпоха, представления в китайских школах – это всегда три атрибута: изысканно одетый взрослый на сцене, с микрофоном, сто наряженных в костюмы детей за кулисами и орды родителей в зале с фото- и видеокамерами наперевес.

Сегодня Тао, двадцатичетырехлетняя помощница учителя Рэйни, облаченная в кафтан имперского красного цвета, взяла микрофон и, затрепетав приклеенными ресницами, обозрела бурливый океан собравшихся родителей. Атмосферу электризовали мысли танцующих отпрысков, и Тао возвысила голос до противоестественно высокого регистра.

– Ежегодное детско-родительское мероприятие… – начала учительница Тао, подрагивая бедрами от натуги, – СЕЙЧАС… НАЧ-НЕТ-СЯ! Поаплодируем детям!

Десяток родителей подскочили с мест, и все полезли с видеокамерами вперед, чтобы снимать сцену поближе. Колонки взревели музыкой. Трое детей возникли из-за кулис и встали в начале дорожки из резиновых ковриков, добегавшей до зрителей.

Все дальнейшее было тщательно срежиссировано – эдакая китайская версия Миланской недели моды. В глубине сцены трое детей приняли позы, девочка посередине победно вскинул руку, как певица, только что завершившая первую композицию концерта. Ее «Спайс Гёрлз» в подтанцовке заняли положенные места.

– Замри! Раз… Два… – произнесла другая учительница с другого конца дорожки, начав отсчет. Родители поспешно фотографировали неподвижное трио, фыркая от умиления. – Три… Четыре… – продолжала учительница-кукловод, а из колонок вопила прыгучая мелодия, от которой на ум шли видения сиропно-слад-ких мультяшных леденцов. – Пять… Шесть… Пошли! ПОШЛИ НА МЕНЯ! – подала сигнал Кукловод.

Таким манером представление показало нам несколько десятков детских трио. Далее учителя явили нам череду красочных песенно-танцевальных номеров, ставших однообразными после первых нескольких.

Далее на хоровой станок выбралась стайка детей с бежевыми пластиковыми блок-флейтами. Роб выпрямился.

– Рэйни не умеет играть на флейте, – прошептал он; редкий миг тревоги у моего супруга. Я глянула на сцену. Наш сын отсутствовал, казалось, красноречиво, словно на станке было пустое место, которое видели только мы с Робом. Назначенный в дирижеры ребенок принялся деревянно размахивать руками под мелодию «У Мэри был барашек»[21], и уши нам наполнила какофония нот.

– Возможно, он единственный из детей, кто не умеет играть, – пробормотал Роб, в голосе послышался стыд.

Мы отказались от предложения учительницы Сун помочь Рэйни с флейтой, а наша глубоко самоотверженная попытка помочь сыну вместо Сун продлилась три вечера. Тем временем Сун слала в WeChat непрестанные бесившие нас сообщения о флейте: «О, чем дальше, тем труднее будет, если семья не репетирует и не наверстывает».

– Мы сделали выбор, – сказала я Робу, не отводя взгляда от группы бойких, пыхтевших на сцене детей. – Давай с этим смиримся. – Мы перетерпели мелодическое напоминание нашей родительской никчемности, а затем посмотрели номер с танцем оленей и музыкальный номер с Сантой и санями; следом прозвучало самобытное исполнение композиции «Мы – целый мир»[22]. У меня заурчало в желудке. Мы с Робом сидели и смотрели, время от времени перешептываясь, но вскоре я уже тупо таращилась, а попы у нас на жестких пластиковых стульях заныли.

Рэйни не видать.

Наконец учительница Тао в развевавшемся красном кафтане объявила:

– Синьцзяньский танец!

– Да! Вот оно, – сказала я Робу, почти уверенная, что Рэйни выберут для чего-нибудь причудливого или странного.

– Ага. Тут Рэйни и будет, – согласился Роб.

Расположенный на дальнем северо-западе Синь-цзянь обычно считается тем самым местом на Земле, которое равноудалено от океана в любую сторону. Там высокая плотность этнических меньшинств, особенно уйгуров, казахов и таджиков. Китайские государственные СМИ склонны списывать эту территорию со счетов как дремучую тмутаракань, но на самом деле эти этнические группы все более ощетиниваются из-за все более жесткой политики центрального правительства, и Партия даже выявила там исламский экстремизм и «сепаратистские поползновения». В новостях этот регион изображают как рассадник терроризма и беспорядка. Бомба в автобусе? Синьцзянь. Нападение с холодным оружием и гранатой на железнодорожной станции? Синьцзянь. Угон грузовика? Синьцзянь. На синьцзяньцев, уезжающих в другие места – в Шанхай, например, – национальное большинство хань часто смотрит свысока (хань составляют 90 % китайского населения Китая).

Наша учительница-хань могла выбрать нашего сына танцевать оленем или веселым Сантой. Но Рэйни ждал за кулисами, облаченный в жилет синьцзяньского меньшинства.

– Вон он! Наш сын – уйгур! – прошептала я Робу.

Кто-то вырезал из черной бумаги закрученные усы и приклеил нашему сыну на лицо – два черных толстых червяка у него над верхней губой. Из колонок заорала песня «Подыми покрывало, покажи красоту» – кивок в сторону мусульманских хиджабов, и стадо детишек выбежало на сцену на цыпочках, правые руки приветственно вскинуты.

Уж что-что, а политически учителя «Сун Цин Лин» подкованы. Никаких намеков на этнические разногласия, неразбериху или терроризм. В этом собрании люди Синьцзяня были счастливым меньшинством, выписывавшим пируэты, мальчики – в угольно-черных жилетах, расшитых золотыми косами и блестками, девочки – в юбках из тафты поверх белых лосин. Ритмичная, разухабистая мелодия помогала детям с ритмом, они перешли в парный танец, напомнивший о кочевниках, выплясывавших у костра рядом с юртами.

Вся эта дребедень выглядела нелепо, но, не буду отрицать, танец оказался чудом постановки, муштры и представления. Учителя «Сун Цин Лин» спланировали рисунок танца до пяти секунд – с несколькими десятками малышей.

В хореографию и репетиции была вложена не одна неделя, да и костюмы пошили что надо.

* * *

Отчет учительницы Сун был представлен так, будто Китай только что уделал Японию в олимпийских соревнованиях за золотую медаль в бадминтоне.

– Две с половиной недели мы готовились к этому концерту, – объявила Сун, едва переводя дух, обращаясь к родителям, добредшим до переговорной на четвертом этаже, пока дети обедали. – Учителя очень устали. Процесс был крайне напряженным и непростым – работать со ста двадцатью детьми средних групп. Но вы сами видите, каких успехов достигли наши дети! У любой практической методики есть цель, пояснила Сун, методики созданы ради определенных результатов. Репетиции с другими группами позволяют развить навыки общения. Новые учителя требуют от детей приспосабливания к новым стилям преподавания. Зубрежка позиций на сцене улучшает пространственное мышление.

– Самые сообразительные дети запоминают свое положение на сцене уже через два-три повтора. Они знают, кто должен стоять рядом, – сказала Сун. – Другим бывает нужно пять-шесть повторов. Но при должном старании запоминают все! – провозгласила она, изящно махнув рукой.

Мне подумалось о занятиях математикой, которые я наблюдала на другом краю Шанхая: усилие приводит к результату. Здесь, в «Сун Цин Лин», эти уроки преподают рано, в детсадовском варианте. Дети научились учиться, репетировать не одну неделю подряд и показывать свои достижения завороженной аудитории. По описанию учительницы Сун, ежегодный концерт в «Сун Цин Лин» – контрольная работа, и старания детей оказались щедро вознаграждены.

* * *

Дарси пожинал плоды усилий всей своей жизни. Общенациональный вступительный экзамен в колледж – через несколько месяцев, и мой приятель-школьник уже вошел в режим учебы, забитый туже, чем у марафонского бегуна. Он прошел «собеседования» в Университет Цзяотун, что давало ему преимущество на гаокао, но ему все еще необходимо было набрать определенный проходной балл.

– Даньдяо, – сказал он мне, когда мы встретились за кофе.

– Что это означает? – спросила я. По отдельности эти иероглифы означали «единственный» и «нота», но вместе не получалось никакого известного мне слова.

– Моя жизнь – даньдяо, – сказал он.

Я покопалась в памяти. Ничего.

– Я не знаю этого слова, – повторила я.

– Возьмем картинку двенадцати цветов, – сказал он, подыскивая объяснение, – а рядом положим фотографию, на которой только один цвет, и вот одноцветная фотография – это даньдяо. Вот так я себя чувствую. Жизнь – это всего один цвет.

Дарси описывал однообразие.

Его дни в школе скрупулезно расписаны: подъем в шесть, к семи утра на занятия. Время на еду – рис, овощи, суп – урывается между уроками, на обед пятнадцать минут. В шесть вечера начинаются подготовительные курсы, это четыре часа, в десять отпускают, далее – к себе, поспать. Через несколько часов – все заново. Выходные – еще больше занятий.

– А когда вы спите вдосталь? – спросила я.

– В воскресенье. Воскресенье – любимый день, день отдыха. Но и тогда я думаю о гаокао. Ради этого отказываюсь от всего остального.

Вдобавок его родители применяли к нему тактику запугивания: рассказывали истории, которыми вынуждали его учиться, еще когда он был маленький. Любимая их байка – подлинный случай одного старшего двоюродного брата Дарси, который плохо сдал экзамены, что, разумеется, повлекло за собой всевозможные несчастья: работы нет, невесты нет, родители в нищете. Мальчик в конце концов нашел работу благодаря семейным связям, но относятся к нему как к «недостойному», сказал мне как-то Дарси.

– Он не заслужил.

Интереснее всего в истории про двоюродного мне показалось то, что провал этого мальчика никогда не описывали словами «недостаточно умен». Родственники верещали, как гласит легенда, несомненным эхом многих поколений: «Он недостаточно упорно трудился».

Дарси поклялся себе, что отыщет другой путь. Гаокао – «трамплин к успеху, веха, которую надо преодолеть, и тогда люди признают твою способность добиваться своего», – сказал Дарси.

– Мудро, – отозвалась я.

– Учеба вооружает тебя возможностями, – продолжил Дарси. – Когда люди прыгают с одной и той же начальной скоростью, чем выше прыгнешь и чем дольше пробудешь в воздухе, тем дальше приземлишься. Прилежная учеба дает мне более высокую точку начала прыжка.

* * *

Китайская система убеждений, связанная с усилием, – едва ли не важнейшее из всего, что я поняла в детстве и пока жила в Китае. От легендарного упорства коммунистов в Великом походе – убийственно трудной, длиною в год и примерно в шесть тысяч миль переброске Красной Армии, с которой началось восхождение к власти Мао Цзэдуна, – до стоицизма среднестатистического китайского студента в наши дни, китайская культура пропагандирует идею, что все, чего имеет смысл добиваться, требует серьезных, продолжительных усилий. И дело не в том, что китайцы не верят в удачу или судьбу, как им велит народная религия. Настоящее почтение предкам должно, в принципе, одарять благословениями, и, конечно, другая группа верований предполагает, что наследство может определять судьбу: «Дракон рождает дракона, курица – курицу, а сын мыши способен лишь выкопать норку».

И все же сильнее – врожденная вера, что тяжким трудом, то есть чику, «горькой пищей», преодолимо все. Если есть цель, достойная достижения, ежедневная жизнь некоторое время может быть совершенно и убийственно неприятной. Это понятие родители доносят до детей, учителя вдалбливают ученикам, а китайские вожди мотивируют им население, чтобы оно стремилось к цели – к модернизации Китая. Это убеждение царит в классных комнатах; исследования показывают, что плохие оценки у детей китайские учителя связывают с недостатком прилежания, а не башковитости. «Разница в умственном развитии среди моих учеников невелика, – убежденно сказал мне учитель Мао, шанхайский преподаватель китайского в старших классах. – Тяжкий труд – это самое главное».

Американцы и европейцы же, напротив, скорее склонны верить во врожденные способности. Сколько раз вы слышали от родителей: «Математика мне никогда не давалась, чего же ожидать от Джона? У него на это генов нет»? В западной культуре предпочитают думать, когда речь заходит об учебе, особенно – о чем-нибудь техническом, вроде математики или естественных наук, – что оно либо заложено, либо нет. По словам одного исследовательского отчета 2014 года, без всяких обиняков: «Азиатская и азиатско-американская молодежь – более прилежные труженики благодаря распространенным в культуре убеждениям, что между усилием и результатом существует мощная связь… белые американцы склонны относиться к познавательным способностям как к врожденным качествам».

Любой, кто изучает психологию и образование, скажет, что такое мировоззрение опасно. Это попросту неправда, что недостаток достижений объясняют врожденные способности ребенка. Чрезмерная вера в талант расхолаживает детей: «Чего напрягаться, если с этим ничего не поделать? Во мне такое просто не заложено».

Подобное мировоззрение глубоко влияет на то, как человек проживает жизнь. Психолог Кэрол Дуэк всю жизнь исследует полемику «смышленость – усилие», и, по ее словам, усилие берет верх. «Поборники укрепления самооценки утверждают, что закрепление в детях мнения о себе как об умных и талантливых поможет им успешно учиться, – сказала мне Дуэк у себя в кабинете в Стэнфордском университете. – Но чрезмерный акцент на „умном“ – и детям уже не хватает мотивации. Упорства».

Лучший подход очевиден. Лучше говорить ребенку так: «Молодец, хорошо поработал», а не «Ух какой ты умный».

Размышляя над китайской верой в усилие, я осознаю, что она отчасти происходит из современности. Десятилетия напролет нация наблюдала за легионами молодежи, сдающими гаокао. Это общенациональное геркулесово усилие само по себе являет веру китайцев в то, что высокий балл – скорее воздаяние за пот и труд, чем за врожденную смышленость.

Такого рода мировосприятие особенно ценно, когда дело касается изучения математики и точных наук. «Чтобы преуспеть, нужно тяжко трудиться, – говорит Сяодун Линь. – А китайцы трудятся тяжко».

Маленькая, жилистая, пышущая энергией Линь – китайская эмигрантка, профессор в педагогическом колледже Колумбийского университета в Нью-Йорке. В одном из самых цитируемых ее трудов она поделила подростков, пытающихся учить физику, на три группы.

Одной группе школьников представили величайших физиков мира – Галилея, Ньютона и Эйнштейна – и рассказали, что знаменитыми этих ученых сделали могучие усилия, которые они вложили в развитие своих теорий. Ньютона описали как человека, чья рабочая этика изнурительного каждодневного труда позволила ему выдвинуть теорию всемирного тяготения. Эйнштейн разработал революционную теорию относительности, но, как было сказано подросткам, он двадцать пять лет своей жизни положил на обоснование единой теории поля, которая могла объяснить и электромагнитные, и гравитационные явления. Это ему не удалось.

Второй группе учеников сообщили только о достижениях этих ученых и ничего не сказали о том, как ученые этого добились.

Контрольная группа просто изучала физику по программе.

Результаты оказались однозначными. Детям из некоторых групп сведения о мучительных усилиях великих людей придали больше уверенности и интереса в изучении физики. Для них эти знания оказались толчком – «Может, и у меня в науке что-нибудь получится».

Для детей, узнавших о гениях, которые не тратили сил, это знание оказалось медвежьей услугой.

«Те, кто верит, что ум – данность, сдаются или быстро бросают, если попадается сложная задача, – писала Линь. – Те, кто верит, что ум – дело наживное и его можно развить постепенно, прилагая усилия, с большей вероятностью будут придерживать целей в учебе».

Людям Запада не помешало бы усвоить это, подчеркнула Линь. «Американцы считают, что, если приходится много работать, значит, ты не гений. Мы постоянно видим это в новостных заголовках: „Невероятный успех без всяких хлопот“».

Такое отношение рождает трудности в школе, говорит Джеймс Стиглер, профессор психологии из Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе.

«В Америке мы пытаемся протолкнуть представление, что учеба – это весело и легко, но настоящая учеба вообще-то дело трудное, – сказал Стиглер. – И страдать приходится, и мучиться, а если не хочешь через это проходить, то глубоких знаний не будет. Учащиеся зачастую сдаются, если делается трудно или не развлекательно, – такова оборотная сторона».

Китайский учитель, которому надо поставить трудную задачу, справляется с этим легко, сказал мне Стиглер. «Китайский учитель попросту скажет: „Работай!“ – и ученики станут мучиться, продираться, им будет тяжко. Китайцы приучили своих детей терпеть страдания, неудобства и вообще все, что действительно важно для знания».

При посещении старших классов в Миннесоте я познакомилась с китайской учительницей, которая натолкнулась на конфликт культур, преподавая мандарин американским учащимся. Коротко стриженная, улыбчивая Шин Чжан совсем не похожа на образ авторитарного китайского учителя, к какому она привыкла в детстве в Сиане, китайском городе, где находятся знаменитые терракотовые воины. Я выложила ей свое наблюдение, она рассмеялась.

– Начинала я очень жестко, но заметила, что, если орать, американские учащиеся бастуют, – пояснила она. – Они пререкаются!

Шин заметила и еще кое-что: ученики не способны спокойно высидеть восьмидесятиминутное занятие, родители жаловались, когда она давала слишком много домашних заданий, и ей пришлось «сделать жизнь в классе веселой и приятной».

Как ни странно, в спорте американцы все понимают как надо. «В спорте как раз сплошь старание, старание, усилие, – говорит Джим Стиглер. – В спорте мы готовы к соперничеству и борьбе».

И с иерархией в спорте американское сознание вполне мирится. «Финиш девятым по счету попросту означает, что бегуну необходимо перестроиться и продолжить тренироваться – финиш девятым не отражается на самооценке или самоуважении человека. А вот в науке человека нельзя позорить, ставя его на тридцатое место, потому что „он не виноват“. В американском изучении наук „либо тебе дано, либо нет“. Очень жаль, что так» – с этими словами Стиглер постукал костяшками пальцев по столу.

* * *

Вера в тяжкий труд, а не в талант – не исключительно китайская, конечно, но, похоже, это философия, с которой китайской культуре проще всего. Еще одна ценность – запоминание, особенно зубрежкой.

В западной культуре у зубрежки репутация ни к черту. Бытует убеждение, что зубрежка превращает детей в роботов, в андроидов – если учащийся способен давать ответы только по команде, а творческого мышления у него никакого. Это в ключе западной философии, которая поддерживает представление о том, что люди развитее зверей. «Ум – не сосуд, который надо заполнить, а дрова, которые необходимо поджечь», – говорится в цитате, приписываемой греческому историку Плутарху.

Нынешний вооруженный интернетом мир лишь укрепляет этот взгляд – позволяет нам жить, мало что запоминая наизусть. Чего хлопотать, если знание доступно одним щелчком по кнопке? Желаете вспомнить 18-й сонет Шекспира, столицу Эфиопии или первые десять знаков после запятой в числе «пи»? Поисковик тут же выдаст вам ответы. Факты у нас под пальцами, и в результате школьники тратят все меньше сил, чтобы запоминать что бы то ни было.

Тут я обращусь к исследованию, согласно которому это опасная тенденция. Настоящее научение не достигается, если сведения не отпечатались в долгосрочной памяти, утверждают когнитивисты, а передачу знания в хранилище мозга частично можно осуществить запоминанием и практикой. Дело вот в чем: когда ребенку удалось закрепить ключевые сведения, он может освободить оперативную память, чтобы мыслить глубоко – и даже проявлять творчество. Британский просветитель Дэвид Дайдэу формулирует так: «Кое-что необходимо запоминать так глубоко, чтобы пользоваться им без усилий, и тогда можно обращаться к этим данным не задумываясь». Американский психолог Дэниэл Уиллингэм писал, что «чем большее хранилище сведений имеет мозг, тем лучше он воспринимает новые данные… таким образом происходит больше мышления». Первоклассные решатели задач опираются на «громадные массивы данных» и опыт, отложенные в долгосрочной памяти, сообщала в журнале Educational Psychology одна исследовательская группа.

Иными словами, глянуть в интернете, погуглить или спросить соседа – недостаточно.

В целом китайский подход к образованию полностью включает такое представление. Дети находятся в «золотом периоде расширения памяти», как пишут редакторы учебника по чтению для начальных классов, составленного из классических китайских текстов. В 1998 году в ходе одного шанхайского эксперимента выяснилось, что дети в начальных классах, проводившие по двадцать минут в день за зубрежкой классики, уже через год способны прочитать больше иероглифов, у них лучше с усидчивостью и сосредоточенностью. Запоминание важных фактов к тому же учит детей дисциплине, а это неотъемлемая часть изучения китайского языка для младших школьников.

Запоминание наизусть само по себе не ключевой фактор: даже специалисты по конфуцианскому наследию говорят, что великий китайский философ поддерживал пытливость и самостоятельное мышление. Важно и то, что фрагменты данных связаны между собой и доступны: недавнее явление в психологии образования – введение «желательных трудностей» в учебный процесс, которые помогают человеку дольше удерживать знания. Китайцы заучивают основы, цементируют крепкий фундамент для дальнейших знаний и используют оставшееся время, чтобы развить глубокое постижение понятий. Они не усваивают таблицу умножения через проектное обучение, говорит, хмыкая, Андреас Шляйхер, «это трата учебного времени. Возможности стоят очень дорого. Мы многое делаем не очень эффективно».

В детстве я провела много часов, зубря таблицу умножения, периодическую таблицу, алгебраические формулы и тексты моих ролей в школьных пьесах. Любой театральный актер знает, что, когда строки пьесы впечатались в мозг, открываются настоящие эмоции. Более десяти лет прошло после моей поездки в Словению, а я все еще помню, как считать по-словенски до десяти – ena, dve, tri, štiri, pet, šest, sedem…, поскольку мы с Робом несколько часов уделили зубрежке и упражнениям вслух (при содействии пива и каштанового шнапса).

На своем пути запоминания китайских иероглифов Рэйни уже добрался до трехсот.

– Смотри, мама, – сказал он, гордо показывая на стопку карточек. Мы храним их в пустой коробке из-под овсянки и каждые выходные достаем, чтобы поупражняться.

Садимся на десять минут в день – ну ладно, ладно, не каждый день – и вместе на них смотрим. Я переворачиваю карточку, Рэйни произносит. Переворачиваю следующую, он произносит.

大 – большой

小 – маленький

山 – гора

甜 – сладкий

老师 – учитель

В более поздние школьные годы китайцы запоминают первые двадцать элементов таблицы Менделеева, математические формулы и теоремы, исторические факты и многое прочее. Фрагменты классической поэзии и знаменитые тексты тоже значимы: мой отец все еще может прочитать наизусть стихи, которые выучил в начальных классах. Как-то раз я спросила Аманду, какие у нее любимые.

– «Цзин Е Сы», – сказала она, не задумываясь, или «Мысль в тихую ночь» поэта Ли Бо времен династии Тан.

– Можете прочесть? – попросила я. Аманда тут же вскинула взгляд, словно вдохновение низойдет с небес. А затем, очень тихо, посыпались слова. Аманда говорила о ярких лунных лучах, озаряющих спальню, и голова мальчика «поднимается, глядит на луну и вновь опускается с мыслью о доме».

Когда она дочитала, я замерла молча, и посетители кафе, попивавшие латте, растворились в небытии. Аманда помолчала, а затем вновь заговорила, и голос у нее был мягкий, словно она карабкалась по хрупкому лунному лучу.

– Я это стихотворение выучила, когда была еще совсем-совсем маленькой, может, в младших классах. Мы учили его на уроке. Оно такое красивое, и рифма в конце, и луна в небе. Когда смотрю на луну, я думаю о родном городе.

– А какова мораль? – спросила я.

– Это стихотворение учит меня справляться с тоской по дому, – ответила Аманда. – Когда была в Штатах, я много думала об этом тексте.

И через десять лет после того, как выучила это стихотворение, Аманда все еще могла прочесть его наизусть.

И поэтому могла рассуждать о его смыслах и прочувствовать достаточно, чтобы утолить тоску по дому.

Любой китайский школьник так умеет.

А я – нет. Мне по силам вспомнить лишь названия некоторых стихотворений, которые учила в школе, и уж точно не смогу прочесть ни одного из них наизусть от начала и до конца. Более того, некоторые строки стиха не помогают мне утишить эмоциональные бури моей жизни.

В тот миг, сидя напротив Аманды, погрузившейся в сияние луны «Цзин Е Сы», я подумала: «Какая жалость, что я так не могу».

* * *

Я решила рассмотреть и китайский подход к преподаванию. При такой важности, какую видит в образовании этот народ, что ее вожди делают для подготовки тех, кто это образование обеспечивает?

До черта делают, как выясняется. Китайцы считают, что учительство – искусство, которому можно учиться, которое можно совершенствовать, как умение. Существует крепкая традиция видеозаписи занятий, оценки преподавательских методов и приглашений коллег понаблюдать на уроках и поделиться советами. «Бытует мнение, что преподавание можно прямо-таки проанализировать, можно судить о его качестве и предложить соображения, как и что улучшить», – сказал Джеймс Стиглер.

В Китае подготовка учителей встроена в ежедневную школьную жизнь, и подготовка эта – обычно жесткая и зарегулированная. В среднем новый учитель в Шанхае посвящает повышению квалификации около пятидесяти часов в месяц первые три года работы – сверх положенной учительской нагрузки. Далее требования постепенно смягчаются, хотя даже самые старшие учителя все еще посещают по два занятия в месяц и обмениваются идеями с коллегами. Учителей одного и того же профиля объединяют в группы для обмена опытом; происходят и регулярные встречи учителей разных предметов – для обсуждения подходов, а также общих учеников.

Более того, отдельные школы и образовательные комитеты на местах и в районах имеют собственные особые требования к профессиональной подготовке учителей; есть и рекомендации у центрального министерства. В некоторых случаях предполагаются стажировки учителей за рубежом в целях культурного обмена, благодаря которым идеи и учебные программы проникают внутрь и вовне страны. В Восточно-китайском педагогическом университете, одном из лучших педагогических вузов Китая, каждому студенту рекомендуется провести по крайней мере год за границей. Учительница Сун сказала мне, что несколько раз посещала Австралию.

В демократических странах вроде Америки ценится личный выбор, а вот Китай пользуется эффективной возможностью отправить учителя туда, где тот сильнее всего нужен. Самые опытные учителя могут оказаться в самых непростых классах, а бывалые директора – в школах, где нужна высокая квалификация; где требуется дополнительная мотивация – ее предлагают. По другим программам в успешные школы направляют не самых блестящих учителей и там назначают им наставника – своего рода подшефные отношения, там, где это нужно.

Что особенно примечательно – и к пользе всех участников, особенно учащихся: учителя специализируются на предметах с самого первого года в начальной школе. Учитель математики у первоклашек учит только математике, а естественник – только естественным наукам. Это означает, что дети с самых ранних лет знакомятся с преподавателями, которые обучены на самом высоком уровне и располагают большими знаниями.

В американских же школах, напротив, школьные учителя в начальных классах – универсалы: преподаватель третьего класса может вести все предметы, включая математику, английский и прикладное творчество. Обучение для учителя – в основном одиночное, от человека почти не ждут сотрудничества с коллегами или попыток улучшить свои педагогические приемы. И в целом жесткая подготовка учителя обычно заканчивается – или продолжается строго вне школьных часов, – как только начинается работа.

Мне понравилась мысль, что по математике в первом классе Рэйни станет натаскивать преподаватель, который учит только математике, что этот человек получает строгую профессиональную подготовку, встроенную в рабочий день, что учительницу поддерживают ее коллеги и что она трудится вместе с ними ради постоянного улучшения качества преподавания.

* * *

Все это увязывается воедино: учителя достойны почтения.

Китай обеспечивает учителям более высокое положение, чем любая другая страна, как обнаружила одна международная некоммерческая организация в опросе 2013 года (хотя мне хватило и того, что у меня самой руки трясутся, когда я разговариваю с учителями Рэйни). Более того, учителя приравниваются к врачам – и в смысле уважения, и в смысле зарплат (впрочем, и те и другие в Китае считаются плохо оплачиваемыми; доходы профессионалов в этих сферах подпитываются подачками в «красных конвертах»). Примерно половина всех китайцев поддержала бы своих детей в выборе профессии учителя (вопреки низкой зарплате). А вот во многих западных странах такой выбор поддержало бы менее трети всех родителей, в том числе в США, Франции, Великобритании, Испании, Германии и Нидерландах.

Дебора, американская учительница, два года преподававшая в провинциальном Китае, рассказала мне, что никогда не чувствовала столько почтения и никогда на ее работу не возлагали столько надежд, как в первый же миг, когда она вошла в китайский класс. Тот же опыт я получила сама, преподавая английский в шанхайском детсаду в двух остановках метро от дома, два занятия в неделю, два года подряд. В первый день работы я была в ужасе и подслушивала за дверью классной комнаты, пока ведущая учительница готовила подопечных.

– Глаза вперед. Будьте женьчжэнь – серьезны, – велела она детям. Детей в комнату набили в два ряда – и так плотно, что малыши упирались коленками в спинки впереди стоявших стульев. Все молчали, обратив лица вперед. – После занятия я назову имена детей, про которых решу, что они вели себя хорошо, – сообщила учительница, оглядывая класс. Наконец удовлетворившись, она позвала меня, и я вошла.

– Добрый день! – сказала я на мандарине, и тишина в классе тут же взорвалась: двадцать восемь детей вскочили со стульев.

– Добрый день, учитель! – ответили двадцать восемь голосов с такой силой, что, казалось, меня пришпилило к стенке. В такой среде мой урок происходил в безупречном темпе, как вдох и выдох аккордеона, перебирающего гаммы, и к концу первого месяца мои ученики могли считать по-английски от одного до двадцати, перечислять дни недели, петь буквы алфавита и выдать наизусть текст «Очень голодной гусеницы»[23].

– Мишка, белый мишка, что тебе слышно? – спрашивала я у класса, и двадцать восемь голосов вопили в ответ:

– Мне слышно, как лёва рычит мне на ушко![24]

Я не хочу сказать, что детей надо набивать битком в два ряда лицом к доске и гонять их по вызубренному, пока учитель преподает, но, без сомнения, легче, если дети научены внимать учителю и чтить его – с последствиями за ослушание. Когда преподаватель не злоупотребляет этим почтением, среда для стремительного раннего развития получается очень качественная.

Ценю я и привычки, которые складываются у Рэйни.

Через полтора года после того, как он начал ходить в младшие классы, я обнаружила, что рюкзак он себе собирает сам. Точит себе шесть карандашей, проверяет, на месте ли ластик и черный маркер, застегивает пенал и складывает учебники по английскому, китайскому, математике и чтению. Когда учитель отправляет его домой с запиской, Рэйни несет ее прямиком к нам – для обсуждения. В такие дни я ценю, что его китайские наставники взялись закреплять такое поведение и привычки еще в садике.

Одна такая привычка – попросту являться вовремя. Я наконец поняла смысл Ревущего рупора у входных ворот. Авторитарно? Да. Но и действенно: когда ребенок опаздывает и переживает на собственном опыте, что его не пустили на занятия, он потом почти не опаздывает. Пунктуальность – невероятно важное для школьника качество; в исследовании ОЭСР 2012 года обнаружилось, что прогулы или несобранность – эквивалент пропуска «почти полного года формального обучения» в баллах по математике. В начальных классах, перед тем как отправиться в школу, Рэйни ждал у входной двери и торопил своих родителей-копуш.

– Пошли, пошли, – звал он.

Посещаемость тоже чрезвычайно важна: по количеству прогулов американские школьники почти вдвое превосходят среднюю страну ОЭСР, что впрямую связано и с худшей успеваемостью.

Внимание к дисциплине в школе переносится и в дом.

– Где мой стол, мам? – спросил однажды Рэйни. Я оторопело уставилась на своего шестилетку.

– В смысле?

– У вас с папой есть столы, а у меня нету, – сказал он, поделившись впечатлением, которое получил из бесед со своими китайскими одноклассниками. В большинстве домов у китайцев выделена территория, специально предназначенная для учебы детей, – то же и в целом в Азии. Более 95 % пятиклассников в Тайбэе и Сэндае, Япония, занимается дома за собственными письменными столами, а в Миннесоте – такой штат выбрали авторы исследования – всего 60 %. Китайские дети учатся не за обеденным столом в гостиной или за журнальным столиком в углу. «Если в американском доме есть письменный стол, – писали авторы исследования, – за ним скорее всего работает родитель, а не ребенок».

Китайские родители еще и формально привязаны к образованию ребенка, нравится им это или нет. Обычно они обязаны проверять домашнюю работу каждый-прекаждый день, то же касается и контрольных. Для проформы это делать не удастся, поскольку родительское прилежание нужно доказывать: учителя в начальных классах требуют от матери и отца подписывать контрольные с оценкой, а также дневники с прописанным домашним заданием, которые ребенок приносит обратно в школу наутро. Это автографированный странствующий посланник между учителем и родителем.

И все же у родительского участия есть временны́е пределы. Родителям необходимо очень сосредоточиваться в первые учебные годы, предупредила меня учительница Рэйни, чтобы к средним классам дети научились справляться с домашними заданиями самостоятельно.

– Очень важны привычки, – сказала мне учительница Сун на собрании в конце года. – Начинайте под родительским руководством, а потом у ребенка включится свое гуаньли – управление задачами.

По крайней мере в этом деле нам все удалось. Рэйни уже вырабатывал привычки дисциплинированной учебы, которые останутся с ним на всю жизнь.

* * *

Разумеется, любые преимущества китайского образования несколько подмочены из-за перегибов.

Простой здравый смысл: подросткам не стоит тратить многие часы еженедельно, зубря факты вне более широкого контекста. Почтение к учителю и его авторитету полезно, однако не в тех случаях, когда эту власть применяют, чтобы сломать ребенку дух. Свойственный культуре акцент на стараниях не должен означать, что работа важнее жизни.

В отношении последнего, по правде сказать, мне самой понадобилась психотерапия. Мои родители – трудоголики, но наши с сестрой даже самые поразительные достижения редко удостаивались слова «молодец!». Нас натаскали рваться дальше, к следующей вехе: «Что дальше?»

Помню особенно отчетливо тот день, когда меня приняли в Стэнфордский университет. Перед этой вехой я убивалась все свои семнадцать лет, и в один прекрасный день наш черный железный почтовый ящик выплюнул пухлый белый конверт с обратным адресом, отпечатанным багряной краской. Это был мой билет в вуз, прочь из Техаса – и прочь из детства. Однако отцу было трудно смириться с необратимостью этого странствия и со свободой, которая светила его первенцу.

– С чего ты взяла, что заслужила отправиться в Калифорнию? – возопил отец. – Ты считаешь, что достойна?

Мы спорили о моем будущем чуть ли не целый час: мой отец грезил о Восточном побережье и Лиге плюща, на одну риску ниже в его шкале располагался Университет Райса, предложивший мне полную стипендию. Я устроилась под столом родительского обеденного стола из красного дерева, и мне было до странного уютно иметь над головой волокнистое дерево. Я видела, как босые ступни отца снуют туда-сюда во главе стола.

– Я поеду, я ПОЕДУ! – орала я из-под стола.

– Стэнфорд – это дорого, – бормотал отец чуть ли не самому себе. Мысль о внезапном отбытии дочери столкнула его в океан страхов и неуверенности, а также предвещала перспективу ежеквартального счета за учебу в вузе, который будет появляться в почтовом ящике, – в том вузе, что не был для моего отца лучшим. Китайские родители обычно раскошеливаются, но это покупает им право голоса при принятии решений.

В последние годы школьной учебы наши ссоры набирали силу, покуда не взрывались – вулканически, масштабно, с выбросами гнева и пара, а следом наступали затяжные периоды молчанки и взаимного избегания. Мы сражались почти по каждому поводу моей подростковой жизни, начиная с того, можно ли мне на свидания («только на выпускной»), в весенние каникулы на пляж («не в старших классах»), участвовать в конкурсе на капитана танцевальной команды поддержки («если оценки останутся безупречными») или ежегодно покупать новую сумочку «Дуни и Бёрк», как всем остальным девчонкам в моем кругу («выброшенные деньги»). Я втихаря нарушала правила, которые считала самыми нелепыми, но наши ссоры обо всем остальном сделались такими яростными, что вскоре мы оба принялись понемножку приспосабливаться и уступать, чтобы наш дом не превратился в форменный театр военных действий. Я научилась чуять, когда стоит давить, а когда лучше сдать назад, но в отношении того, где я проведу следующие четыре года, я уступать не собиралась.

– Я поеду! Я поеду! – повторяла я. Было в Стэнфорде что-то: волейбол на плацу в студгородке, пальмы вдоль утренней дороги на занятия, мощный интеллект тамошней общины, невзирая на калифорнийское солнышко, – все это зачаровывало мое воображение.

– Ты, значит, берешь и решаешь вот так? – с вызовом бросил мне отец, но голос у него чуть смягчился.

– Да, беру и решаю – я еду в Стэнфорд, – провопила я из-под стола. – И ты ничего не поделаешь.

Еще минут двадцать мы перебрасывались накаленными фразами, пока оба вулкана не иссякли. Как обычно, отец урвал себе последние слова, швырнул их через плечо, ураганом выметаясь из комнаты:

– Ну смотри у меня, оправдай. Если я плачу за Стэнфорд, ты уж будь добра соответствовать.

Справедливо отметить, что меня ни разу не похлопали по спине ни за учебу до глубокой ночи, ни за подготовительные курсы к SAT, ни за часы, которые я корпела над вступительными сочинениями. Мой отец уже сосредоточился на том, что я буду делать со степенью, которую еще не получила, – за полгода до того, как нога моя ступила на территорию студгородка на первом курсе.

Оглядываясь назад, скажу так: если бы мои детские плечи осыпали чуточкой похвал, это, возможно, помогло утихомирить кое-каких бесов с пронзительными, завораживающими голосами, о которых говорят мои многие китайские и китайско-американские друзья. Эти паршивцы вцепляются тебе в ключицы и нашептывают, как сказала Аманда: «Ты недотягиваешь, ты недотягиваешь, всегда найдется тот, кто трудится больше, у кого лучше получается».

Теперь у меня есть преимущество возраста и раздумий задним числом, и я знаю, что не всякий миг любого дня следует тратить на достижение чего бы то ни было (хотя я уверена, что, по крайней мере, четверть миллиарда китайцев со мной бы не согласились).

Впрочем, я знаю, что обычно работаю больше очень и очень многих, особенно если задача кажется нерешаемой. Возможно, в этом у меня преимущество, поскольку никогда я не имела ангела самооценки, выданного, чтобы сидел у меня на плече, который нашептывал бы мне милые утешения. Успех сводился к простому уравнению, и при целеустремленном упорстве я всегда могла покорить вершину.

Я почти всегда радуюсь, что мы дали Рэйни возможность выучить этот урок.

Мы не предполагали, что его учителя станут пихать в него яйца насильно, запирать одного, угрожать или применять к нему всякие прочие сомнительные методы, на которые сами китайцы смотрят косо. Но наш сын выжил. Он упорный, стойкий парень, и испытания его воодушевляют.

В том числе и стоматологические.

– У Рэйни четыре дырки, – объявила доктор Ни На, дама немногословная, если не считать тех слов, которые я слушать не хотела бы. – Две такие большие, что ему, возможно, придется удалять нерв.

– Но Рэйни же всего пять, – промямлила я в стоматологическом кабинете, вознесенном на высоченный этаж над Шанхаем. – Это же молочные зубы, они все равно выпадут.

Но их надо сохранить, не уступала доктор Ни На, пока под ними зреют коренные.

Аи тут же насторожилась.

– Вы уверены, что этот стоматолог не просто деньги вымогает? – возопила она, когда я объявила приговор.

За несколько месяцев до этого наша аи рассказала нам, как делаются в провинции аборты: – В Китае, если не хочешь ребенка, катаешься на велосипеде, бегаешь и плаваешь, – сказала она, энергично дергая руками и ногами.

– Кхм… мне кажется, стоматолог надежный, – сказала я, не торопясь спрашивать, как устроена стоматология в провинции, особенно послушав про методы прерывания нежелательной беременности.

– В наших краях молочные зубы не лечат, – уведомила меня аи. – Они просто сгнивают. Болит, болит, пока не выпадет, а потом новый вырастает.

Экономно, сказала я.

Обезболивание и веселящий газ в китайской детской стоматологии не очень распространены, и мы с Робом тревожились, как пройдет первый визит нашего сына к этому врачу, – и, когда наступил назначенный день, мы оба отпросились на пару часов с работы.

– Обожаю цзаоцзе, – прошептал наш мальчик, завидев родителей на пороге классной комнаты; он употребил садовское слово, означающее «забрать пораньше». – Жалко, что вы не можете чаще цзаоцзе. – Я заметила, что у него за щекой перекатывается какой-то комок.

– Что это?

– Учительница Лю положила мне яйцо в рот, – сказал он. Я заглянула внутрь. Перепелиное яйцо размером с шарик для игры в марбл.

– Она так часто делает? – спросила я.

– Иногда.

– Всегда яйцо?

– Нет, иногда пельмень.

Учительница Лю, статная женщина за пятьдесят, вечно облаченная в белый фартук, была классной нянечкой и приглядывала за тем, как дети едят и спят. В прошлом году я бы, вероятно, сочла странным, что учитель выстраивает детей в шеренгу и запихивает им еду в рот.

У Рэйни нашлась встречная мера.

– Я это выплюну сейчас, – сказал он, когда мы убрались из поля зрения учительницы Лю, и яйцо заелозило у него за щекой. Я заметила, что мой сын прекрасно умеет разговаривать с яйцом за щекой.

– А в школе дают его выплевывать?

– Нет, но теперь я с вами.

Верно. Мы прошагали по Большой зеленке к воротам, и Рэйни домчал до приветливого мусорного бака, выкрашенного под улыбчивый грибок. Аккуратно разместил голову над баком, заглянул внутрь и сплюнул. Яйцо вылетело и приземлилось на что-то мягкое. Рэйни поразглядывал бледный шарик, вытащил голову из бака и улыбнулся нам с Робом – мы как раз догнали его.

– Готово! Пошли!

Стоматологическая процедура оказалась быстрой, и пятилетний ребенок проявил чудеса решимости.

– Если нерв оголится, нам придется влезть и вычистить канал, – сказала доктор Ни На, облаченная в халат, украшенный резвящимися зоопарковыми зверями.

Рэйни лежал под мощным покрывалом от шеи до щиколоток, кроссовки «Звездные войны» с огонечками торчали наружу. В лотке рядом с креслом размещались всевозможные металлические инструменты – маленькие, детского размера, словно обычный набор стоматологических приспособлений подвергли воздействию невероятной уменьшающей машины.

Доктор Ни На двигалась быстро и ловко.

– На вкус будет как клубничка! Совсем-совсем не двигайся, ладно, Рэйни? – Стоматолог смазала десны Рэйни анестезирующей пастой и ввела иголку прямо в мягкую розовую десну. Уверенно нажала на поршень шприца. В общей сложности Рэйни нужно три укола новокаина.

– Если станет неприятно, подними левую руку, – сказала доктор Ни На. Рэйни поднял правую, задергал ступнями.

– Это правая. Подними левую, – сказала доктор Ни На.

Рэйни сменил руку, лихорадочно зашевелив всеми пальцами. Пальцы у него бесновались, но тело не шевельнулось ни на втором, ни на третьем уколе.

– Это иголка? – спросил Рэйни с инструментами во рту.

– Она вводит лекарство, – ответила доктор Ни На.

– Ненавижу, – сказал Рэйни, пока рот ему набивали ватой.

– Знаю, но нам вроде как надо, – сказала врач. Эта фраза поразила меня – это же девиз всего китайского образования.

Далее начался парад блестящих острых предметов: доктор Ни На совала все подряд в рот моему ребенку: похожую на бабочку штуку, чтобы рот не закрывался, длинные тонкие металлические палочки, которыми чистят каналы, серебристый крючочек, которым туда-сюда двигают вату. Один инструмент оказался длинным и тонким, как иголка, – эдакий прибор, чтобы издалека выкалывать глаза шмелям.

Рэйни сжимал и разжимал кулачки, но тело не двигалось. Ноги подрагивали и дергались, но тело не шевелилось.

Через сорок минут доктор Ни На вынула окровавленную вату, и все завершилось.

– До свиданья! – чирикнул Рэйни, спрыгивая с кресла.

На пути домой мы с Робом, несколько ошарашенные, бурлили гипотезами.

– Это из-за китайского детсада? – размышлял Роб вслух.

– Он внимательно слушал авторитетное лицо и способен терпеть боль, – отозвалась я. – Он знает, что не все всегда будет легко.

– Давайте еще туда сходим! – вклинился Рэйни. Новокаин все еще действовал.

Наутро я преисполнилась решимости и отвела в сторону учительницу Лю.

– Прошу вас не засовывать никакую еду ему в рот во время питания, – сказала я. – Рэйни должен есть только в обед. Частая еда вредит его зубам.

– Хорошо, – сказала она, заморгав от моей прямоты. – А как же печенье? И печенье утром тоже нельзя?

– Особенно никаких печений по утрам, – ответила я.

Китайцы сообразили, как сделать так, чтобы дети сдвигали горы, подчинялись старшим, запоминали таблицу умножения и неделями упражнялись в дриблинге, чтобы потом посоревноваться с однокашниками.

Но в части гигиены рта и рафинированного сахара пусть будет по-моему.

13. Золотая середина

Возможно, идеален гибрид американской и китайской систем.

Лю Цзянь, математик, работающий на Министерство образования

Мы всегда неукоснительно посещали дни рождения у одногруппников Рэйни. Родители-китайцы вкладывали бездну сил в организацию подобных праздничных сборищ, и я восторгалась тем, как эти торжества открывают окошко к новым родительским подходам и культурным поветриям в Китае. (Любая такая вечеринка превращалась в маленькое социологическое исследование, поданное с зеленым чаем и тортиком.) Я замечала, как китайские горожане все больше перенимают американские и европейские обычаи: поздние завтраки с шампанским и морепродуктами, шаржисты и клоуны, надувные замки, вдохновленные европейскими цитаделями. Разумеется, всюду оставалась китайскость: приветственный строй детей под командованием родителя-хозяина, профессиональный фотограф, караоке-соло в исполнении именинницы.

По моему мнению, эти праздники символизировали быстро сжимающийся, сливающийся воедино мир. Еще десять лет назад шанхайская девочка, возможно, никогда не принимала бы на своей территории американца, а ныне я ращу своих детей в Китае, а мой сын стоит в ее приветственной шеренге. В то же время китайцы выезжают за рубеж – в Америку, Европу, Австралию и другие страны – великими множествами, питая тем самым мировой обмен идеями куда деятельнее, чем когда бы то ни было в прошлом.

Иногда лучшие намерения идут насмарку из-за перевода между языками.

Одна мамочка из «Сун Цин Лин» гордилась, что много поездила и на день рождения своей дочурке приобрела пиньяту. Единственная иностранка среди родителей, я зачарованно наблюдала, как обязательный атрибут моего детства становится поводом для восторга у современных китайцев.

Большинство родителей-американцев моего пошиба знают параметры вечеринки с пиньятой: детей выстраивают в одну шеренгу на безопасном расстоянии с пластиковыми пакетами наготове – для добычи. Ничего подобного я здесь не увидела. Стадо детей рыхлой толпой роилось вокруг пиньяты в форме Эльзы, главной героини диснеевского фильма «Холодное сердце». Именинница лупила Эльзу по лицу как попало тяжелой битой, та свистела в опасной близости от детских носов и зубов. Я ринулась в бой.

– Дети, встаньте в одну линию и отойдите от пиньяты подальше! – сказала я на мандарине, осторожно проталкиваясь сквозь толпу, вытянув руку, словно я единственная из родителей, кто осознал смертельную угрозу, которую представляла Эльза. Но удары и дальше сыпались как ни попадя, бита переходила из рук в руки без всякого порядка. «Брось… брось…» – пела в моем воображении Эльза, но я решила иначе. Возвысила голос. – В РЯД! В РЯД! УШЛИ ПОДАЛЬШЕ от пиньяты! – велела я громче. На сей раз попыталась встать перед Эльзой. – И биту передаем каждому по очереди.

Но дети все равно бурлили вокруг меня, словно вода вокруг валуна, и меня отнесло в сторону; тут я почувствовала, что меня дергают за локоть: это из толпы выбрался Рэйни.

– Мам. Мам! МАМ! Ты не волнуйся, ладно? – сказал он по-английски, а затем вновь погрузился в пучину. В тот миг я осознала, что Рэйни стал китайцем так, как мне не стать никогда, – мне уж точно не было так ловко и уютно в громадной, прущей толпе, как ему. Я осторожно удалилась на безопасное расстояние, а далее последовал в чистом виде Китай: кавардак постепенно обрел собственное подобие порядка. Словно по волшебству, за четверть часа молотьбы ни один ребенок не получил в физиономию, и наконец у Эльзы отвалилась рука: пиньята рухнула на пол.

Я приготовилась к привычному столпотворению детей, охотящихся на конфеты, но дети, скучая, разбрелись: Эльза оказалась пустой картонной коробкой, валявшейся теперь на полу. Мама именинницы в своих стараниях упустила главное в этом упражнении: она не знала, что пиньяту нужно битком набить сладостями и лакомствами!

Хотелось похихикать, а следом научить и просветить маму девочки, но тут рядом со мной вновь материализовался Рэйни и притянул к себе мое ухо. Мой сын уже далеко превзошел свою мать в способности беззаботно скакать из культуры в культуру, и он, пятилетка, учуял, что мне не помешает наставление – или даже прямое вмешательство.

– Тс-с… я знаю, мам, я знаю. Но ты не говори ничего, ладно? – прошептал он, избавляя меня от неловкого разговора. Рэйни стал мастером сохранения лица и призывал меня оставить мамашу именинницы в блаженном неведении.

Иногда и лучшие намерения не мешает несколько довести до ума – или точнее перевести с языка одной культуры на язык другой (в подходящий момент).

Мое исследование продолжилось, и мне довелось наблюдать, как принимают и толкуют внешние обычаи и в китайском образовании (и тут в переводе теряется очень многое).

Несколько лет назад одна из лучших государственных школ Пекина решила, что в составе ее учеников должны быть «иностранные глаза». В политике этой школы я распознала черты прототипа американской: рейтинги больше не обнародуем; учебники должны оставаться в школе; размеры классов свести к двадцати пяти ученикам максимум; заводим клуб умственного здоровья – как паровой клапан от давления учебы. Ученики сами выбирают себе некоторые предметы, в том числе плавание, скалолазание и фрисби. Плюс реформа цзоубань, что буквально означает «пеший класс», то есть ученики переходили из кабинета в кабинет к каждому следующему уроку.

Мне стало любопытно заглянуть за кулисы, и я позвонила в школу – представиться, а затем полетела в Пекин.

– Школа «День нации» была основана в 1951 году, – сказал учитель Дай Чун раскаленным весенним днем, встречая меня у школьных ворот. – Первые выпускники нашей школы служили командирами Народно-освободительной армии. – Мы прошли мимо монумента в виде исполинского экзаменационного листа, проверенного автоматически: три ромбовидные бетонные плиты тридцати футов в высоту, в каждом пробито по дырке.

Сильнее всего учитель Дай гордился реформой «пеший класс».

– Теперь наши ученики могут повидаться с друзьями на одном занятии и познакомиться с другими на следующем, – оживленно пояснил Дай, пухлый мужчина, постриженный «под горшок». Аманде такие перемены понравились бы: традиционный вариант китайского класса она именовала «камерой застоя» – с одними и теми же тридцатью, сорока или пятьюдесятью учениками сидишь все школьные годы напролет.

Индивидуальность и выбор тоже нашлись в меню.

– Мы считаем, что традиционное китайское авторитарное преподавание имеет массу отрицательных следствий и отклоняется от сути образования, которая заключается в обслуживании индивидуальности. Наши учителя – они как друзья, они равные.

Я усомнилась в том, что авторитаризм можно директивно исключить, но само усилие меня порадовало. Я целый час записывала за Даем, пока мы гуляли по территории и он мне все показывал.

– А вот президент ученического союза. Ее только что избрали, – сказал Дай, останавливаясь перед плакатом на стене в коридоре; на плакате был снимок тощей девочки в очках.

– У вас ученические союзы есть? – изумленно спросила я. Подумала, не для галочки ли такие объединения.

– Да, – уверенно ответил Дай и продолжил: – Ученикам предлагается выражать свое мнение и выдвигать предложения, а союз доносит их до соответствующих отделов. – Ученики получили возможность и жаловаться онлайн – или присаживаться к директору школы за обедом.

– Не происходило ли чего-нибудь непредвиденного?

– Происходило, – признал Дай, щурясь на солнце. – Ученикам не плевать на их права. Мы этого не ожидали. Они жалуются различным отделам и добиваются, чтобы их трудности улаживались.

Учитель Дай, казалось, не на шутку удивлен, а его наивность показалась мне чарующей.

– Можете привести пример? – спросила я. Мы подошли к школьному музею, и Дай распахнул стеклянные двери, чтобы мы укрылись от жары.

– Зимой не было горячей воды, и ученики оказались недовольны, – сказал он. Мы приблизились к массивному бюсту основателя школы, выставленному перед фотоисторией школы – шестьдесят пять лет, три стены.

– А раньше была только холодная вода? – спросила я.

– Да. Мы считали, что холодная вода укрепляет в учениках выносливость и силу воли, – сказал Дай, хихикнув, и этим впервые скрыл некоторую нервозность. – Но теперь мы гуманнее.

Требования продолжили поступать, сказал Дай. Одна группа пожелала баки для раздельного сбора мусора. Другая раскритиковала учительские привилегии, в том числе лифты, которыми ученикам пользоваться не разрешалось, и много десятилетий ученики таскали учебники по многочисленным лестницам.

– Теперь и ученики, и учителя ездят на лифтах вместе, – сказал Дай.

Ученики «Дня нации» ухитрились облегчить себе цзюнь сюнь – военную подготовку, одно из самых жестоких физических испытаний, какие приходится выдерживать школьникам по всему Китаю. Ученики восстали против строевой подготовки – «бесчеловечной и косной», как сказал Дай, и школа отменила самые зверские ее части.

– Есть ли какие-то пределы переменам? – спросила я у Дая.

– Были кое-какие отрицательные последствия, – медленно ответил Дай. – Ученики начали впрямую нарушать правила и не слушаться учителей. В Китае не хватает гражданского общества, и, когда людям предоставляют некоторые свободы, у их поведения нет компаса.

– Может, школа способна справиться с этими новыми свободами? – спросила я.

Дай Чун помолчал несколько секунд, а затем рассмеялся, тревога постепенно покинула его лицо.

– Посмотрим, – сказал он. – Посмотрим.

* * *

В школах больших китайских городов происходят перемены.

Министерство образования не один десяток лет терпеливо проталкивает реформы – подобно говорливому сержанту полиции, который все бубнит и бубнит, хотя толпа его совсем не слушает. И все же на низовом уровне что-то меняется – и не столько по воле сержанта, сколько по инициативе государственных школ, у которых есть финансирование, специальный профиль или же политический интерес экспериментировать. У частных школ тоже есть кое-какие свободы (хотя Пекин прилагает усилия, чтобы заставить частные школы придерживаться предписанной правительством политической программы). «Китай – в процессе реформации, и мы понимаем, что неизменным не останется ничто, особенно институционально, – сказал Ван Фэн, мой источник в Министерстве образования. – С нашей позиции макрополитики преобразовать нужно всё».

Пока всходят ростки экспериментальных посадок, китайские семьи не стоят в сторонке праздно. (Терпение в наши дни совсем не входит в число ключевых китайских добродетелей.) Учащиеся устремляются за рубеж постоянным потоком, который делается с каждым годом лишь плотнее, он впадает в Соединенные Штаты, Великобританию, Австралию и даже в Японию и Францию. Учителя и чиновники от образования тоже ездят за границу – повышать квалификацию, учиться и работать. Эти китайцы оставляют след в новообретенных общинах, но и домой возвращаются с новыми идеями об образовании.

Течет поток и внутрь Китая. За последние двадцать лет в Китай приехали учиться почти четыре миллиона иностранцев из более двухсот стран. Эта динамика сжимающегося мира способствует международному смешению образовательных идей на всех уровнях – между отдельными людьми, между общинами, организациями и правительствами.

Легко не будет: даже моей маленькой семье пришлось задуматься, когда мы столкнулись с новыми идеями в непривычной обстановке; придется задуматься и китайцам. Образовательная система Китая происходит из тысячелетней традиции, но сейчас переживает период беспрецедентных изменений. Это школьная система, в методах которой непрестанно сомневаются, однако к результатам которой – по крайней мере, в Шанхае – стремятся. Китайские специалисты просвещения стараются развивать систему в тех сферах, где считают ее ущербной: в творческом мышлении, лидерских качествах, социоэмоциональных навыках и других межличностных умениях, – но китайцам придется иметь дело с некоторыми новыми факторами: чтобы достичь успеха, учащемуся время от времени необходимо выходить за принятые рамки. В процессе он может подрастерять баллы, поставить под сомнение авторитеты и не посчитаться с традиционным укладом. Готовы ли будут китайские родители, учителя, чиновники и правительство принять эти перемены? И что это будет значить для общества?

Одна специалистка в просвещении резюмировала по моей просьбе:

– Китайцы хотят творчества и прочат своим детям зарубежные вузы, но при этом с трудом позволяют мальчикам и девочкам держаться за ручки, – сказала она. Так же как американский родитель рад был бы выбрать кое-какие пункты в меню китайского образования – «да» строгости в математике, «нет» безропотному подчинению, – китайцы тоже избирательны в своих пожеланиях к западному изводу культуры.

Вместе с тем американцы и европейцы не очень уверены: политик за политиком и педагог за педагогом внушают им мысль о пользе большего упора на достижения у учащихся.

«Нам нужно строго взглянуть на наше преподавание математики, особенно с учетом тенденции к ухудшению результатов контрольных и экзаменов», – сказала Пегги Карр, одна из старших чиновников, курирующих образовательную статистику. «Американские студенты топчутся на месте. Мы теряем позиции», – заявил министр образования США Джон Кинг в 2016 году. Этот хор сделался громким, как Ревущий рупор у школьных ворот, что закономерно, поскольку в этом международном диалоге Китай занял особое место. Призовые места шанхайских учащихся так всех поразили в том числе и потому, что экзамен показывает не объем полученных знаний, а скорее то, что́ дети способны сделать с тем, чему научились. Мало кто ожидал,