Book: По ту сторону рассвета
Перевод — Ольга Брилева
ПО ТУ СТОРОНУ РАССВЕТА
философский боевик с элементами эротики
Эпиграф от автора
Пойманный в смерть, точно в ловчую сеть,
Я слушал, как пела печаль.
Не знал я, сломав этой жизни печать,
Как больно умеешь ты петь…
Эпиграф от переводчика
И много будет странствий и скитаний —
Страна любви — великая страна,
И с рыцарей своих для испытаний
Сурово будет спрашивать она.
Потребует разлук и расстояний,
Лишит покоя, отдыха и сна.
Но вспять безумцев не поворотить —
Они уже согласны заплатить
Любой ценой, и жизнью бы рискнули,
Чтобы не дать порвать, чтоб сохранить
Волшебную, невидимую нить,
Которую меж ними протянули.
Свежий ветер избранных пьянил,
С ног сбивал, из мертвых воскрешал,
Потому что если не любил —
Значит, и не жил, и не дышал.
Всякому тексту положена легенда. Где-то и кем-то когда-то он был написан, прежде чем увидел свет. Порой история самого текста ничуть не менее интересна, чем история, в тексте изложенная. Порой она заслуживает отдельного романа. Увы, для этого нет ни времени, ни места.
А жаль. Право же, история романа «По ту сторону рассвета», обнаруженного в записях сантора на космическом корабле «Helya Maiwin», стоит другого романа.
Впрочем, об эпопее исследовательского экипажа «Helya Maiwin» написано множество книг, и в Королевстве, и за его пределами (ведь в состав экспедиции входили представители четырех народов). Очерки, документальная проза, пьесы, романы и повести. Однако ничего из прочитанного мной о трагедии «Helya Maiwin» и Берена Белгариона не понравилось мне настолько, чтобы просто перевести это с вестрона и предложить читателю как пролог. Данный очерк — моя собственная компиляция из прочитанного плюс ряд размышлений по поводу.
Автор «По ту сторону рассвета» до сих пор остается в Королевстве фигурой одновременно героической и одиозной. Хотя с того времени, как корабль «Helya Maiwin» пропал, прошло более тридцати лет, а с того момента, как он был обнаружен — двадцать три года, споры не утихают и по сей день. Берен Белгарион — герой-мученик или безумец? Чем было его деяние — спасением всей Арды или срывом самого многообещающего контакта в истории человечества? В самом ли деле на корабле присутствовал «оборотень» или Берен Белгарион обрек экипаж на пожизненное заключение в космосе только по причине собственной паранойи?
В отличие от двух других членов экипажа, астрофизика Даннузира Дионну и инженера двигателей Бэй Маса-фато, Берен Белгарион не вел дневника. Единственный, кроме скупых отчетов, документ, оставленный загурзаном (капитан-лейтенантом) Белгарионом — его роман «По ту сторону рассвета», черновики к нему и к другому, ненаписанному роману об Исилдуре. До момента обнаружения этих документов лейтенантом Линтиром Итари никто не знал, что Берен что-то пишет; когда роман был предложен к опубликованию, многие поразились тому, что первая и единственная книга человека, начавшего писать, судя по датировке файлов, в 26 лет, оказалась образцом настоящей зрелой прозы и практически не потребовала редакторской доработки. Близкие знакомые Берена Белгариона и друзья утверждают, что ему была свойственна склонность к перфекционизму. Он явно относился к тому типу людей, которые не показывают своей работы, не доведя ее до предельного совершенства; где же предел этому совершенству — ведают лишь они сами, да еще Господь Бог.
Ясно одно: роман является таким же человеческим документом происходившего на корабле и в душе Берена, как и дневники, и показания выживших членов экипажа. Мне кажутся неправомерными попытки некоторых публицистов проводить прямые параллели между тем, что происходило на борту и тем, что происходило в романе — хотя бы потому, что я сама писатель, и знаю, что редко какое событие попадает в художественный текст прямо из жизни. Допустить, например, что «упыриная» тема в романе является прямым развитием «темы оборотня» в жизни, мне трудно, учитывая, насколько болезненной и насущной была проблема «оборотня», и насколько бегло в романе автор касается темы «упырей». В то, что самоубийство (или убийство) капитана Маблунга спроецировалось в роман как смерть Финрода, я просто не верю. Параллели, думается мне, лежат куда глубже, на уровне философском и даже мистическом. Так, например, для автора весьма животрепещущим был вопрос: сдаться «Аш-шаиру» или продолжать сопротивление, зная, что это обернется трагедией для всего экипажа. Не исключено, что он устоял именно потому, что в романе «сыграл» в сдачу. Но все это догадки, которых я постараюсь избегать. Ограничусь одной: роман был не только проекцией событий на борту корабля, но и своего рода «полигоном» для принятия решений. 11 дня месяца гвирит Берен Белгарион поставил точку в эпилоге, 12 дня он бросил экипажу вызов, который — он не мог этого не знать — грозил ему смертью и в конечном счете привел к гибели (разве что пилота спасло чудо сродни тому, которое спасло его героя).
До исчезновения корабля и последовавшего за ним тяжкого противостояния с нечеловеческим разумом и волей Берен Белгарион был ничем не примечательным молодым офицером Королевского Военно-Космического Флота. «Ничем не примечательным», конечно, с поправкой на редкий пилотский дар, абсолютное пространственное чутье. Пилот, способный вслепую отыскивать «дырки» в ткани Вселенной и проводить сквозь них корабли (увольте меня от лекции по астрофизике) — обладатель весьма незаурядных особенностей; пилот, дар которого развит настолько, что позволяет ему совершать прыжки в неисследованные зоны — незауряден в квадрате. Но толпа незаурядностей — это все равно толпа. Берен Белгарион был не просто «как все», а «как все пилоты» — но до определенного момента его карьера среди других пилотских карьер была именно ничем не примечательна. Родился в поместье «Облачный холм» принадлежащем семейству дворян средней руки, вышедших из купечества восемь поколений назад (прадед прадеда Берена Белгариона был произведен в рыцарское достоинство за Островную Войну). Восемнадцати лет поступил в Королевскую Академию ВКС, в 24 окончил ее, получил свое первое назначение и шесть лет участвовал в экспедициях, явно ни сном ни духом не помышляя о том, какие испытания готовит ему будущее. В 26 лет он начал «марать бумагу» (точнее, забивать электронную память сантора), но никому не показывал плоды своих трудов — наброски к роману об Исилдуре. Исследователи, конечно, не устояли перед соблазном провести прямую параллель между автором и его лирическим героем, между Нуменором накануне гибели и богатым, могущественным, сытым и коррумпированным Королевством конца Восьмой Эпохи, и эта параллель опять-таки кажется мне слишком надуманной.
Эта накатанная жизнь резко переломилась в 1242 году, когда корабль «Helya Maiwin» пропал без вести во время экспедиции к Оку Всадника.
Восемь лет спустя корабль был обнаружен. Четверо из двенадцати членов экипажа погибли, пятый — Берен Белгарион — пропал без вести, остальные пребывали в психически нестабильном состоянии.
В точности установить, что же произошло там, в дальнем Эа, за сотни парсеков от Арды и ее звездных колоний, невозможно. Похоже, что лгут все оставшиеся в живых, и их нетрудно понять: происшедшее было слишком ужасно, чтобы смотреть правде в лицо. Одно известно точно: там экипаж встретился с чужим разумом.
Согласно приказу, полученному всеми пилотами исследовательских кораблей, Берен Белгарион стер всю базу данных навигационного сантора, как только обнаружил, что корабль находится под чужим контролем. Именно на этот случай такой приказ и отдавался. На этот же случай исследовательскими кораблями управлял только один пилот — а не два, как на всех прочих судах Арды и колоний.
Существо — или сообщество — именующее себя Ша-аардом, около полугода подвергало экипаж изучению, достаточно бесцеремонному, хотя назвать его, вслед за некоторыми исследователями, пыткой, даже психической — все-таки слишком. Но эти исследования действительно мало способствовали сохранению душевного здоровья. Уцелевшие члены экипажа рассказывали о своих двойниках и двойниках родных и близких, приходивших к ним во плоти, о грандиозном фантопликаторе, где оживали их фантазии, об ощущении постоянного давления на сознание. Однако примерно через полгода это прекратилось: Ша-аард выучил (выучили?) язык Королевства и начал вести с экипажем обычные переговоры. Главным предметом переговоров был обмен технологиями. Ша-аард очень интересовал пространственный прыжок. В обмен он (они?) предлагал мгновенную пространственную связь, биотехнологии, позволяющие продлевать жизнь практически бесконечно, многое другое…
По какой причиной капитан Маблунг Хьярадан и пилот Берен Белгарион резко ответили «нет» на эти предложения? Несомненно, их полномочия простирались не настолько далеко, чтобы вести торг о технологиях с чужими — но дело совсем не в этом. Линтир Итари настаивает, что оба, и капитан, и пилот, были решительно намерены не допустить этих переговоров даже с теми, кто был бы уполномочен обсуждать подобное. Свой отказ они мотивировали предельно ясно: практическое достижение бессмертия и даже сама попытка его достигнуть является тягчайшим грехом с точки зрения Верных, к которым принадлежали и капитан, и пилот. Цивилизация, практикующая это, не может быть благой; межцивилизационный контакт принесет в этом случае только зло. Не только Королевство, религия которого запрещает опыты с бессмертием, но и другие страны не следует допускать до этого контакта — они могут не устоять перед соблазном.
На этом этапе их поддержал практически весь экипаж. Трудности начались тогда, когда Ша-аард (Ватайян Таурианна именно тогда назвал его «Аш-Шаир», что на языке южных истерлингов значит «не-должное») начал давить на людей «Helya Maiwin», в особенности — на пилота, от которого зависело все. Насколько можно доверять словам экипажа — это давление носило чисто психологический характер. Эмиссары Ша-аард (или, как полагал Берен, эффекторы Аш-Шаира) появлялись пред людьми и вели с ними беседы, склоняя на свою сторону, предлагая даже вступить в сообщество Ша-аард. Это длилось достаточно долго, и вскоре противники контакта оказались в меньшинстве.
Когда подходил к концу первый год заключения экипажа, Ша-аард резко сменил (сменили?) тактику. Экипаж, проснувшись однажды, узнал, что он свободен, двигательные системы корабля работают, и можно возвращаться на родину.
С этого момента начинают разворачиваться самые драматические события. Берен Белгарион после первого прыжка объявил экипажу, что на корабле есть «засланец», оборотень, эффектор (или эмиссар) Ша-аард, принявший облик одного из них. Берен чувствовал его присутствие и его чужеродность благодаря своему пилотскому дару. Будь на корабле второй пилот, это можно было бы как-то проверить — но увы, второго пилота корабль не имел.
«Охота на оборотня», начавшаяся на борту, является основным камнем преткновения для апологетов Берена. Даже тем, кто разделял его уверенность в том, что Ша-аард не отпустил бы «Helya Maiwin» так просто, приходилось доверять суждениям пилота, доказать которые он не мог никак.
Поначалу ему поверили почти все — поскольку Ша-аард всем предлагал присоединение к сообществу, и никто не исключал того, что другой мог поддаться. Но ни в чем нельзя было быть твердо уверенным — в самом ли деле кто-то поддался? В самом ли деле он только один на корабле? В самом ли деле эффекторы Ша-аард лишены эмоций и свободной воли? Все было зыбко, все базировалось на неверных данных и смутных догадках. Но, повторюсь, поначалу экипаж добровольно согласился на новое заключение в корабле — до того момента, когда будет изыскан способ либо найти оборотня, либо убедиться, что на судне его нет.
Однако поиски затягивались. Среди экипажа начался ропот, который до определенного момента сдерживался силой капитанского авторитета. Вдобавок ко всему этому Берен избрал достаточно рискованный способ идентификации «оборотня». Основываясь на своем предположении об отсутствии эмоций у Аш-Шаира и полагая эмоциональные проявления его эффектора искусным притворством, он задался целью вызвать каждого из членов экипажа по очереди на проявление сильной эмоции, легко верифицируемой простыми средствами. Проще говоря — на гнев.
На протяжении нескольких месяцев Берен Белгарион старательно «вызывал огонь на себя». Замечу, что это должен был быть тот огонь, который невозможно сымитировать. Не просто легкое раздражение, а самый настоящий гнев, до потери контроля над собой. «Он вел себя как настоящий сукин сын», — признавался Линтир Итари. С чем это можно сравнить? Вообразите себе, что Коттон Мэзер в Салеме, вместо того, чтобы пытать предполагаемых ведьм, провоцирует их пытать себя.
В течение нескольких месяцев пилот оказался изгоем на корабле, настроив против себя даже мичмана Итари, до того — его лучшего друга. Его жизнь хранили два обстоятельства: власть капитана и то, что без него никто не мог бы вызволить корабль из космической тюрьмы. Уникальный пилотский дар.
Только Бог знает, какие ужасные ночи он проводил наедине с собой в каюте. Возможно, главы с 12-й по 17-ю написаны именно в этот период.
Файл 17-й главы датирован 19-м числом месяца хитуи по корабельному времени. 21-м числом датирована запись в бортовом дневнике: «Сегодня ночью, около 3-30 капитан Маблунг Хьярадан покончил с собой, застрелившись из табельного игольного огнестрела «Куталион-330». Тело обнаружил пилот Берен Белгарион. Реанимационные мероприятия длились 1 час 26 минут. Я сделал все, что мог. Марах Майта Рианон, лейтенант, корабельный врач».
После этого события ускорялись лавинообразно. Похоже, никто, кроме врача, не сомневался в том, что капитан на самом деле убит. Экипаж подозревал пилота, первым обнаружившего тело, Берен отрицал свою вину и настаивал на том, что виновен «оборотень», которого осталось установить среди пятерых подозреваемых (остальных он отсеял, как прошедших «проверку»).
Идея заставить пилота силой вывести корабль в локальное пространство Арды, несомненно, обсуждалась в экипаже и до того, как погиб капитан. Берен неоднократно получал угрозы, однажды был жестоко избит «втемную» — но после смерти капитана угрожать ему стали открыто. Из сухого профессионального отчета корабельного врача мы можем узнать, что последние дни перед финальным актом трагедии он провел в своей каюте, под замком, практически лишенный пищи (по счастью, перекрыть ему воду то ли не сообразили, то ли сочли слишком жестоким). Перед этим в рукопашной стычке, начатой им самим, он тяжело, но не опасно, травмировал мичмана Итари. Терпевший унижения и удары от своих явных неприятелей, капитан-лейтенант Белгарион «оторвался» на последнем, кто был способен испытывать к нему хоть какое-то сочувствие, уложив того на неделю с лишним в лазарет — так это выглядело поначалу.
Через несколько дней мичман Итари понял, что Берен спасал ему жизнь. Иначе Итари неминуемо вступился бы за Берена во время решающих событий, и неминуемо был бы убит.
Удивляет то, что именно в это время были написаны самые светлые, жизнеутверждающие главы романа — с 21-й по 23-ю, истинный гимн любви, мужеству и верности.
Имена четверых, инициировавших жестокую драму с кровавой развязкой, не принято называть, так как двое из них все еще живы. Несомненно, в тот момент все они были ментально неадекватны, как, впрочем, и весь экипаж. Им было уже все равно, есть ли на борту «оборотень» или нет. Им было все равно, чем обернется для Арды появление там эмиссара Аш-шаира. Они хотели жить, хотели домой. Они приняли решение угрозой физических истязаний заставить пилота вывести корабль в локальное пространство Арды.
Доктору Рианону запретили делать записи в бортовом дневнике. Отчет о состоянии пилота после первого разговора с «горячей четверкой» находится в медицинском санторе. Врач констатировал двойной перелом правой руки и многочисленные ушибы. Это было еще не претворение угрозы в жизнь, а, так сказать, предварительная демонстрация возможностей.
Два человека попытались воспрепятствовать этому. Бэй Маса-фато, инженер двигателей, и второй навигатор Лауран Гимильзаран встали на пути «горячей четверки». Дело дошло до кровопролития, и Маса-фато, гражданин кхандского государства Саинна, был убит. Погиб также один из «горячей четверки», Гимильзаран и другой «горячий» были ранены и попали в лазарет.
Даже если не принимать во внимание нравственную сторону вопроса, а думать только о том, как сильно зависят жизни экипажа от решений пилота, действия «горячей четверки» кажутся безумием. Берен Белгарион, доведенный до отчаяния, вполне мог в межпространстве распылить корабль вместе с собой и со всеми, кто там находился. А впрочем, даже такой вариант наверняка устраивал «горячую четверку» куда больше, чем пожизненное заключение в жестянке, болтающейся среди звезд.
Поначалу они решили, что он сломался. До локального пространства колоний было четыре прыжка. Но после четвертого все поняли, что пилот завез их не туда, и что он намерен держаться до конца, каким бы этот конец ни был.
Он уже знал имя «оборотня». В ситуации неминуемого и тяжелого этического выбора только один из членов экипажа сумел сохранить холодный нейтралитет. А впрочем, Берен уже никак не мог воспользоваться результатом своих действий.
Дальнейшие поступки «горячей четверки» (точнее, уже «двойки») были обусловлены чистой яростью. Что именно произошло на мостике в тот день, 14-го числа месяца гвирит — не знает никто, потому что нет живых свидетелей. Но под ложечкой у меня застывает всякий раз, как думаю о том, как Берен Белгарион лежал в тесном коконе гибернационной капсулы, слыша только боль в правой руке и ожидая — когда за ним придут.
За ним пришли и извлекли из капсулы. Точнее, раскрыли ее — на большее не хватило терпения. Один из нападающих был найден мертвым с окровавленным обрезком титанового стержня в руке. Другой — тоже мертвым, но безо всяких подручных средств. У них (по крайней мере, у одного из них) хватило ума срывать злость на пилоте, не сняв с него прыжкового наношлема. Диагноз при вскрытии поставлен один и тот же — мгновенная гибель всех нервных клеток, «прыжковая смерть», настигающая каждого, кто находится вне гибернационной капсулы.
Вряд ли Берен Белгарион пытался покончить разом и с собой, и с ними по принципу «умри, душа моя, вместе с филистимлянами». Скорее всего, попытка совершить прыжок произошла в состоянии болевого шока, на грани потери сознания. Во всяком случае, чувствуя свое тело, ни один пилот не может включить «межпространственную ориентацию».
Остается загадкой только один вопрос — куда делось тело пилота, который, по идее, должен был умереть точно так же?
По наиболее вероятной версии, оно было захоронено в космосе доктором Рианоном, не желавшим сохранять улику против тех, кто остался в живых. Версия довольно слабая — именно письменные показания доктора Рианона рисуют наиболее полную и беспощадную картину бунта на корабле. Никакой симпатии к заговорщикам он не испытывал и подробно описал все их действия. Происшедшее произвело на него столь глубокое впечатление, что все семь с половиной лет на борту корабля он ни с кем не обменялся ни словом, и лишь через год по возвращении домой сумел выбраться из усиливающегося аутизма.
По другой версии, тело Берена Белгариона захоронил в космосе мичман Итари. Однако тогда совершенно непонятно, почему он это отрицает. Утверждения о том, что произошло «вытеснение, вызванное комплексом вины» — попросту говор, что Итари «забыл» о том, как хоронил друга — не выдерживают никакой критики. Во всяком случае, Итари не забыл, как прослушал последнюю запись происходившего на мостике и как убил своими руками человека, имя которого Берен Белгарион назвал перед тем, как… погиб? Исчез?
Итари не отрицал своей вины перед трибуналом: он действительно убил второго инженера Вейна Варатта, так как действительно полагал того оборотнем — уже не только со слов Берена Белгариона, но и по собственным убеждениям. Но если он не отрицал того, что считал преступлением и требовал для себя казни — то зачем он стал бы отрицать (хотя бы внутренне) факт похорон друга?
Есть и еще одна версия, совершенно безумная: произошло чудо, вроде того, которое случилось в романе с героем и тезкой Берена Белгариона. Он действительно исчез, отправившись в невозможное одиночное странствие среди звезд. Когда-нибудь он вернется.
Как только началось таяние снегов и открылись тропы в горах, его обложили со всех сторон. Саурон и Болдог ничего не оставляли на волю случая: волки и орки тщательно прочесывали лес за лесом, ущелье за ущельем, все туже и туже смыкая полукольцо вокруг затерянного в предгорьях урочища, где была хижина старой ведьмы.
Ведьма умерла в день Солнцеворота, Берен остался наедине с ее козой. Ведьму он схоронил, а козу думал было зарезать, но решил не трогать, пока не придет нужда. Минула зима — нужда пришла: орки подступили совсем близко, и прорвать кольцо не было никакой возможности. Берен зарезал козу и завялил ее мясо. Собрал в дорогу то, без чего никак не мог обойтись, и вышел.
На следующий день с плеча Грозовой Матери он видел, как орки и волки суетились вокруг хижины. Но Берен был уже далеко и мокрый снег занес его следы.
Когда по прошествии месяца Берен спустился с другой стороны Эред Горгор, от него уже мало что осталось, а когда он выбрался из Нан-Дунгортэб, — его уже почти что и не было. Не различая дня и ночи, скал и деревьев, кустов и животных, возможных врагов и возможных друзей, он медленно, упорно и бездумно двигался вперед — как хитрая нолдорская игрушка с заводом. Галечное дно речного русла, наполняющегося только по весне, — «вейдх» — задавало направление: где проложила путь вода, сумеет пройти и человек. Берен шел. В агонии потерялся миг, когда щебенка перестала ранить ноги. Кругом было темно, и ночь это или полная слепота — он уже не мог понять.
Потом увидел в отдалении свет, услышал смех, голоса и музыку — и, задыхаясь, поковылял туда, уже не надеясь, что это — люди, а не морок, созданный воспаленным сознанием…
* * *
Это была дивная весенняя ночь — одна из тех безлунных ночей, когда звезды особенно ярки и крупны, а воздух напоен запахами пробуждающейся жизни. Их было десятка два — Лютиэн, Неллас и Нимлот, стайка их подруг, непременно — Даэрон и Ильверин и их друзья, с арфами и флейтами, и здесь, на окраине Нелдорета, они воскрешали в песнях и танцах те дни, когда мир был юн и эльдар бродили под звездами.
— Давайте пройдем чуть дальше, — предложила Лютиэн.
— Здесь — граница Нан-Дунгортэб. Здесь может быть опасно, — сказал один из мужчин.
— Но ведь мы еще не вышли из-под Завесы, — пожала плечами Неллас. — И мы еще не устали. Право же, давайте пойдем дальше, давайте идти, пока солнце не сядет!
И они шли, пока не село солнце, а когда оно село, расположились на небольшой круглой полянке, сплошь поросшей болиголовом. Сначала танцевали все, кто не играл и не пел, потом танцевали и пели поодиночке, потом Лютиэн танцевала и пела одна. Песней она сотворила белый огонь и свет, и танцевала в круге света. Пела же она о том, что произошло в этих лесах давным-давно: о чудесной встрече своих отца и матери, и голос ее дивно переплетался с напевом флейты Даэрона… Время расступалось, точно руки танцовщицы раздвигали пыльные занавеси лет. Еще немного, знала Лютиэн, и колдовство этой ночи, и колдовство песни сделают свое дело: слушателям и зрителям воочию предстанет то о чем она поет, помолодеют звезды и лес, и на этой поляне соединят руки Элу Тингол, эльфийский король, и Мелиан, звезда, сошедшая с небес…
Песню оборвал испуганный женский крик, и почти сразу же Даэрон схватил Лютиэн за руку.
— Беги! Опасность, зло в наших пределах! Беги, Лютиэн, беги!
Чары рассеялись — она успела разглядеть спутанные, грязные волосы надо лбом и прямо на лице — или на морде? — пронзительные серые глаза, обветренные потемневшие губы — и почти ничего больше: Даэрон тащил ее за руку, да ему и особенно и стараться не приходилось — ноги сами несли Лютиэн прочь от страшного явления. Где-то поодаль перекликались другие, Даэрон отпустил руку Лютиэн, уверенный, что она следует за ним — да так оно и было какое-то короткое время. Лютиэн стремглав бежала от того места, где неведомое ужасное создание прорвало волшебную Завесу Мелиан — до тех пор, пока к ней не вернулось обычное здравомыслие.
Какие бы ужасные чары ни одолели чар ее матери — в такой близости она должна была бы почувствовать возмущение сил. Однако же не почувствовала.
Она остановилась. Даэрон, не заметив этого, бежал дальше, иногда перекликаясь с теми, кто бежал слева и справа.
Лютиэн, прикрыв глаза, восстановила в памяти лицо (она была уверена — лицо, а не морду) неведомого существа. Оно было страшноватым — но теперь Лютиэн могла назвать то, что разглядела за короткий миг в глубине глаз незнакомца: страдание. Кем бы он (оно?) ни был — он страдал и нуждался в помощи.
Так же быстро, как прежде, Лютиэн помчалась в обратную сторону. Полянка открылась перед ней. Ночной пришелец был все еще там — на краю поляны, где и увидел его Даэрон. Он не решился отойти от этого места даже на шаг — только упал на колени. Стоя за деревом, Лютиэн слышала его хриплое, рваное дыхание, и сердце ее сжалось: пришелец плакал. Это был страшный сухой плач без слез, безмолвный вопль отчаяния. Корчась в рыданиях, странный гость повалился на пружинистый ковер из опавших листьев, царапал землю ногтями, сжимая в горстях перегной и мох. Лютиэн вышла из-за дерева и подошла к нему поближе, встала почти прямо над ним…
Она не боялась. Она видела теперь, как он истощен и слаб. Он был грязен, от него скверно пахло… Догадка блеснула как близкая молния: он прошел через Нан-Дунгортэб! Рядом лежал его меч — длинный клинок нолдорской работы, в затрепанных ножнах воловьей кожи. Значит, это воин. Воин-golda.[1] Неужели golda можно довести до такого состояния? Нет, это не эльф. И не орк… Это…
Он вдруг перестал биться в приступе глухой муки, резко, как только мог, вновь вскочил на колено, пальцы сжались на рукояти меча. Его взгляд снова встретил взгляд Лютиэн — напряженный прищур подсказал ей, что он плохо видит в темноте…
Человек. Смертный. Adan…[2]
Она слегка склонилась — чтобы он сумел разглядеть ее лицо и оставил свой страх. Сколько времени они стояли так — неизвестно. Потом Лютиэн как можно мягче спросила у него:
— Кто ты?
Губы его дрогнули в попытке улыбнуться — и лопнули: в трещине показалась капелька крови. Он явно попытался что-то сказать — но горло вновь перехватило, и лишь сиплый выдох вырвался из груди. Протянув руку вперед, человек на миг притронулся к протянутой руке Лютиэн — и повалился замертво, как скошенный.
Он не был мертв, он только лишился чувств. Лютиэн опустилась рядом с ним на колени, осмотрела его получше — нет, на нем не было серьезных ран, ни первым зрением, ни вторым она ничего подобного не увидела. Он медленно угасал от истощения — телесного и душевного. Ему требовалась вода, требовалась пища — но у Лютиэн ничего не было с собой. Человек был без сознания, и его душа не собиралась расставаться с телом немедля. У нее было время по меньшей мере, до рассвета — чтобы найти остальных беглецов и взять у них все, что человеку было необходимо.
Уходя с поляны, она оглянулась в последний раз. Как же все-таки он сумел пройти через Завесу Мелиан, не возмутив ее? Он — чародей? От жгучего любопытства у нее захватило дух: прежде она никогда не слышала, чтобы среди людей были чародеи. Отойдя от поляны шагов на шестьсот, она услышала тихий оклик Даэрона…
* * *
Привычка вскидываться на любое колебание воздуха не подвела Берена — но от резкого движения в глазах потемнело, и если бы над ним стоял враг, он мог бы брать человека теплым.
Но то был не враг.
Дева… Берен далеко не сразу вспомнил то слово, которым называются эти небесные создания прежде, чем становятся старухами… Синий шелк, отягощенный золотым шитьем, кожа — светлая и нежная, волосы — черные, глаза — живое серебро…
Вот и пришла моя смерть, подумал он. Потому что земной мир такую красу породить, кажется, не в силах. Я умер, и Валиэ явилась по мою душу…
— Кто ты? — спросила она.
Он протянул руку и слегка коснулся ее ладони. Пальцы ее были сухими и теплыми — Берен понял, что все-таки жив. Он попробовал сказать: «Я Берен, сын Барахира». Попытался попросить: «Помогите», — пересохшее горло исторгло лишь хрип.
Звезды померкли, деревья качнулись в сторону, стебли болиголова кинулись в лицо — Берен упал и забытье накрыло его с головой.
Казалось, он был без сознания совсем недолго — открыв глаза, он видел над собой те же звезды.
Девушка исчезла.
Берен прислушался. Ничего — только шум листьев. То ли она привиделась ему, то ли убежала, бросив его. Безумие отступило, пришло безразличие. Была ли эта красавица явью, сном, бредом от недосыпа и жажды — все равно. Он погибал? Наплевать.
Безразлично шумел ночной лес, ветер ворочался в кронах, журчал ручей…
Ручей!!! Дурак! Ручей!
Берен перевернулся на живот, попробовал встать — заплечный мешок и меч были уже неподъемны. Высвободившись из лямок, он пополз на звон бегущей воды… Пил, как животное, лакал, словно пес, пока не заломило зубы, пока не заболел живот, пока перед глазами не пошли круги…
Потом его вырвало.
Откатившись в сторону, он полежал еще немного у корней ближайшего дерева. Затем снова вернулся к воде, но на этот раз пил осторожно, понемногу… Потом опять отполз к тому же дереву и сел, привалившись спиной к мшистому стволу.
Он снова слушал шум леса, но теперь это был шум жизни. Утолив жажду, он смог рассуждать спокойно. Даже не найдя людей и помощи, он выживет и один, раз есть вода, лес и такая чудная весна…
…Они не были бредом — те, на чей волшебный огонь он вышел из пустыни. Но не были и людьми. Эльфы. «Серые» эльфы из Дориата.
Берен и не думал о такой удаче. Эльфы из пограничной стражи Дориата — это значит, что здесь нет орков, которым он был сейчас не соперник. Конечно, нарушение границы могло быть истолковано как враждебное намерение, но ведь пересечь границу Дориата было невозможно — так говорили люди знающие.
Нужно было вернуться и подобрать свой заплечный мешок. Подобрать меч, сбереженный в горах, в жутком лабиринте лавовых полей и галечных дорог вейдх.
Дорога от ручья до поляны и обратно заняла целую вечность и выпила остаток сил. Подтащив свое немудреное имущество все к тому же дереву, Берен повалился на палую листву и заснул сразу же, словно сознание задули как свечу.
* * *
Увидев Лютиэн, Даэрон опустил глаза.
— Бросил меня, да? — пряча улыбку, спросила она. — Убежал один?
— Я думал, ты бежишь за мной, — ответил Даэрон. — Зачем ты возвращалась? Ты понимаешь, как опасно существо, способное прорвать завесу Мелиан?
— Ты хоть знаешь, что это за существо? — спросила Лютиэн. — Что это за могучий страшный зверь, наделенный неведомым волшебством?
Даэрон не выдержал ее взгляда и снова склонил голову.
— Это человек, — тихо сказала Лютиэн. — Обычный смертный. Голодный, жаждущий и исстрадавшийся до предела. Пришедший из Нан-Дунгортэб — что он видел там? Что он там пережил? Вот, кого мы испугались. Вот, от кого бежали, сломя голову…
— У меня остались лембас, — тихо проговорил Даэрон. — Он все еще там?
* * *
Берену снился кошмар, ставший привычным за четыре года: черные птицы на льду, кровь, крик… Огонь в ночи. Окошко, переплет косой, накрест, как водится в Дортонионе…
Горлим, не ходи. Не ходи, Горлим, там засада!!!
Крик… Крик!
Эй-ли-нэээээль!
Хохот… Нелюдской хохот, хотя среди убийц есть и люди. Нет, тот, кто служит Морготу, уже не человек…
Хохот… Птицы, черные птицы на белом льду… «Аарк, Аарк… Поздно, слишком поздно…»
…Он проснулся в холодном поту, как просыпался не раз с той ночи.
По левую руку лепетал ручей, правая рука затекла немилосердно… Берен сел, растирая правое плечо.
Стоял жаркий полдень.
Опять хотелось пить.
При свете дня это место казалось более живым и красивым. Благословенным — так было бы правильней всего. Самый его воздух исцелял тело и душу — Берен чувствовал в себе гораздо больше сил, чем мог бы дать простой ночной отдых. Или он проспал больше, чем одну ночь? В Нан-Дунгортэб он не спал вовсе, заснуть там означало заснуть навсегда…
Ручей, из которого он пил ночью, был родником, начинавшимся здесь же, у корней старого дерева, породу которого он не знал: в Дортонионе таких не бывает. Ложе родника кто-то расчистил и заботливо выложил камешками, придав ему форму круглой чаши. Эльфы, синдар — больше некому. Берен склонился над родником и посмотрел в глаза человеку с-той-стороны.
Нехорошие у него были глаза. Худое, заросшее безобразной бородой, грязное лицо вполне сошло бы за морду орка, а то и дикого зверя. Под стать зверю был и взгляд: серые волчьи звезды в провалах глазниц. Немудрено, что ночная танцовщица убежала от такого зрелища.
Берен ударил по воде рукой, чтобы прогнать кошмарное видение. Он бы и сам от себя убежал — знать бы, как…
Слезы нахлынули бурно и неожиданно. Отец дал бы ему хорошую взбучку за такие безобразные, недостойные мужчины слезы… Но и Берен давно подрос, и отец уже четыре года был мертв…
Он видал людей, низведенных до уровня не то что лесных зверей — бездумной скотины под ярмом. Сам он долгое время вел жизнь, которая больше пристала медведю, нежели человеку, но уж о себе-то он думал, что скорее умрет, чем дойдет или позволит себя довести до состояния неразумной твари, даже образ человеческий потерявшей окончательно и забывшей прочно. И вот теперь — он не мог вспомнить, как выглядел прежде, чем потеки грязи покрыли лицо, глаза ввалились, а борода слиплась в колтун от козьего жира, которым, пытаясь обмануть солнце, он смазывал лицо; и от сукровицы, которой сочились ожоги — ибо солнце все-таки не удалось обмануть, и рожа пошла пузырями что твое печеное яблоко.
Он силился вспомнить то лицо, которое когда-то видел в зеркале. Ведь Берен считался красивым юношей… Говорили, что похож на эльфа… Кто же сотворил с ним такое? Кто сделал так, что теперь он и на человека-то не похож? Чем он это заслужил, какой совершил грех, что осужден быть зверем среди зверей?
Он знал — какой…
…Что-то, завернутое в серебристые свежие листья, лежало прямо перед его носом — поглощенный своими терзаниями, Берен не замечал этой вещи, наверняка положенной сюда, когда он спал. Протянув руку, он развернул неожиданный подарок.
Лембас. Эта штука называется «лембас».
Про «эльфийские сухари» рассказывали такое, чему верить никакой возможности не было. Говорили, к примеру, что здоровенному мужику одного такого сухарика хватает на целый день — причем, не на день лежания на печке, а день работы в полную силу, похода или битвы. Говорили, что сухари раз от разу меняют свой вкус, становясь на языке тем, чего тебе в настоящее время больше всего хочется. Говорили, что они лечат от разных напастей — не то чтобы могли поднять смертельно раненого или исцелить чумного, но вот если у тебя цинга или куриная слепота, или с голоду открылись старые раны, или донимает кровавый понос — то это запросто…
Разумные люди всем этим байкам не очень-то верили. Берен не верил, а точно знал: это правда. Во время перехода через топи Сереха с остатками дружины Финрода Фелагунда ему приходилось есть лембас. И все целебные свойства этих лепешек были сейчас очень кстати, потому что десны его кровоточили, глаза слезились днем и плохо видели в сумерках, а раны и царапины, полученные в горах и в пустоши, никак не хотели заживать.
Сняв со связки один сухарик, Берен завернул остальные в листья и положил в мешок. Достал из того же мешка кожаную флягу, набрал родниковой воды и сел под дерево, в удобную ложбинку между корнями. Отламывая от сухарика маленькие кусочки, клал их в рот и ждал, пока они растают. Запивал водой, чтобы усилить ощущение сытости. Думал…
Итак, эльфы не бросили его. Даже помогли. С помощью этих лембас он в два дня поправится, а уж там — не пропадет… Прежний замысел оставался в силе: идти на юг, пока не упрешься в Завесу Мелиан — это ни с чем нельзя перепутать — а там повернуть на запад и топать в Димбар… Или на восток, к Горе Химринг? Когда-то это ведь было очень важно: именно на запад, и именно в Димбар, почему-то такое решение он принял… Забыл. Проклятье. Берен пошарил за пазухой и достал шнурок с ладанкой — он служил чем-то вроде календаря. Берен завязывал на нем по узелку каждый день — начиная с того, как покинул землянку. Сейчас весна была в разгаре, и белые облака, висящие среди листвы, могли быть только яблонями в цвету. Он сосчитал узелки: тридцать пять. Последние дни не отмечены: они прошли в бреду и безумии, счет им потерялся, хотя вряд ли было их больше пяти. Значит, сорок дней он петлял по горам и тащился через пустыню.
Берен рассмеялся. Он не мог выжить в этом походе, об ужасах Эред Горгор и Нан-Дунгортэб ходили легенды, и Берена передернуло, когда он вспомнил, что там видел и делал, но все-таки он выжил и добрался сюда, в окрестности Нелдорета. Теперь сами Валар велели дойти до Димбара. Сказать Государю Фелагунду… что? Что в той каморе его памяти, которая наглухо замурована и завалена, как… Как тот колодец в деревушке без названия? Голос и речь, а еще что? Берен в очередной раз ткнулся в глухую, черную стену забвения. Ничего. Он беззвучно застонал и ткнул кулаком в землю.
Лембас имела привкус меда, молока и земляники.
Земляника с медом и с молоком — в детстве это было любимое лакомство. Берен и Роуэн собирали ее, уходя в лес на целые дни… с ними был третий, но Берен, сколько ни силился, не мог вспомнить, кто. И все трое толклись вокруг большой миски, в которую бабка Андрет бросала очищенную землянику и получали деревянным черпаком по рукам, если лезли в залитую медом землянику раньше времени, пока она не дала сок… А потом в миску наливали молока доверху — готово! И они, толкаясь плечами, уписывали лакомство за обе щеки и порой дрались за право выпить розовый сладкий сок, уже не поддающийся вычерпыванию ложкой… Потом за земляникой начала ходить с ними маленькая Морвен, и Берен как самый большой, должен был таскать ее в коробе на плечах…
Он попытался вспомнить лицо матери, каким оно было тогда, в дни его детства…
Не вспоминалось.
Вместо него приходило на память другое лицо — той девушки, что танцевала в столпе света и пела… Память возвращала ее голос, и прекраснее этого голоса не было в мире ничего… Он вывел Берена из темноты к свету. Он дал жизнь.
Берен придумал ей имя: Тинувиэль. Его народ говорил на смеси талиска и синдарина, и сам он носил вполне понятное эльфу имя. Тинувиэль означало «дитя сумерек», так эльфы называют соловья. Маленькую серую пташку, что поет ночью под синим небом. Тинувиэль, Соловушка…
Он был уверен, что именно Соловушка принесла лембас. Возможно, как раз по ее просьбе Берена еще не задержали часовые Дориата.
Сейчас, напившись и насытившись, думая о ней, Берен почувствовал, как смраден и грязен. Следовало, раз уж стоит такой теплый день, прополоскать где-то свои тряпки, да и самому вымыться.
Оскорблять родник стиркой ветхих обмоток не годилось. Он встал и поковылял вниз по течению ручья. Ноги болели невыносимо. Сапоги, запросившие пощады еще в Эред Горгор, скончались в пустыне, не выдержав мучений — и то, что от них осталось, почти никак не защищало ступни от камней и колючек. Впрочем, здесь этой пакости не было. Мягкая густая трава ласкала кожу, земля была еще прохладной, и казалось, что раны и трещины заживают на ходу. В двух сотнях шагов была мелкая, быстрая, с песчаным плотным дном речонка, в которую впадал ручей. Упавшее дерево перегородило ее в одном месте, образовав заводь по колено глубиной.
Вода была на удивление теплая.
Берен разделся и лег в воду — головой на берегу, ногами на другом. Немного отдохнув, вымылся с песком, кое-как выстирал одежду и разложил ее на берегу. Не заметил, как уснул — блаженство и покой одолели осторожность. Очнулся, когда солнце опустилось за верхушки деревьев и воздух ощутимо похолодал. Снова искупался, проверил одежду — еще влажная — достал нож и точильный камень, опять сел ногами в воде и принялся за работу. Ему нужна была очень хорошая заточка: он собирался побриться, чтобы проложить между собой и тем зверем, что напугал ночную танцовщицу, как можно большее расстояние.
* * *
Человек был опасен.
Сейчас он так ослаб, что Даэрон справился бы с ним шутя. Любая женщина справилась бы с ним. Он шатался под тяжестью своего меча и своего тощего мешка, а чтобы облегчиться, ему пришлось прислониться к дереву. Забравшись в речку, он почти сразу же снова потерял сознание, и Даэрон испугался — не пришлось бы его оттуда вынимать, пока он не захлебнулся. Обошлось. Смертный благополучно выбрался на берег — и снова заснул. Его можно было брать голыми руками — и тем не менее он был опасен.
Даэрон, менестрель, привыкший подчинять себе слова, сейчас не мог найти слов, чтобы объяснить эту опасность. Она была смутным чувством, но сильным и неотвязным. Убедившись, что смертный спит, Даэрон подобрался поближе и рассмотрел его меч и нож. Меч был работы golodhrim, а от golodhrim Даэрон никогда не ждал ничего хорошего. На перекрестье гарды и клинка был знак Дома Арфина и маленький личный значок: острый язычок пламени.
Аэгнор. Этот меч выковал сам Аэгнор, сын Арфина, брат Финрода Фелагунда. Человек, носящий такой меч, едва ли был простым воином. Четырем братьям-арфингам служило человеческое племя, называвшееся Народом Беора, Народом Вассала. Значит, если человек, распростертый на траве — не везучий мародер, то он — беоринг.
Нож был человеческой ковки — такой, какие носят люди народа Беора, недавно бежавшие из-за Эред Горгор и поселившиеся в Химладе: длинный, односторонней заточки, с легкой деревянной рукоятью. Нож подтверждал первоначальную догадку: перед Даэроном лежал беоринг, причем не простой, а знатный. Все говорило за это — оружие, остатки одежды, внешность человека: высокий, как эльф, темноволосый, резкие, крупные, но тонкие черты лица… Вылитый golda, если бы не борода. Даэрон разглядел еще кое-что: шрамы, нанесенные железом в бою и шрамы на запястьях. Человек воевал и попадал в плен. Удача изменяла ему, но, как видно, не покидала его совсем, раз уж ему повезло живым выбраться сюда. И еще одно: длинный шрам, начинавшийся на плече и тянувшийся через всю грудь почти до правого соска — эта рана была в свое время зашита, и зашита рукой эльфа.
«Зачем тебя принесло сюда?» — в сердцах подумал Даэрон. — «Что бы тебе выйти к своим, в Химлад? И как ты сумел миновать Завесу?»
Веки человека дрогнули — и Даэрон отступил в заросли. Человек сжал кулаки, задышал часто и хрипло, резко перевернулся на бок — и проснулся.
Какое-то мгновение он был еще там, внутри своего сна — и едва ли это был хороший сон: на лбу смертного выступила испарина. Но он тут же опамятовался, тряхнул головой, умылся, пощупал одежду и принялся точить нож. Похоже, он ничего не заподозрил.
Он точил нож и брился, а Даэрон внимательно рассматривал тряпку, в которую был завернут точильный брусок. Последнее, что окончательно говорило в пользу его догадки — эта тряпка, бывшая когда-то родовым плащом, сотканным в три цвета. Тряпка была грязной, но не настолько, чтобы нельзя было различить цветов и узора: черный, синий и белый; косая клетка.
Сбрив бороду, красивей смертный не стал: лицо и так облезало клочьями, а после бритья из-под счищенного ножом слоя мертвой кожи показалась молодая, розовая — и человек сделался похож лицом на молодой клубень земляного хлеба. Он отправился в лес — за хворостом. Каждую большую ветку он тащил отдельно и отдыхал подолгу. Даэрон запахнулся в плащ, надвинув капюшон почти до подбородка и склонив голову — смертный прошел мимо и не заметил его. Не заметил он и Дионвэ из пограничной стражи.
— Это он и есть? — тихо спросил лучник, склонившись к самому уху Даэрона. — Как он сюда попал?
Даэрон развел руками.
— Что мы будем с ним делать? — спросил Дионвэ.
— Это дело должен решить король. А пока мы должны удерживать его здесь. — Даэрон говорил тихо, но не особенно скрываясь: смертный ломился через лес как конный golda и вряд ли слышал что-нибудь вокруг себя. — Королевна уже сделала кое-что, я не знаю, когда он это обнаружит.
— Как он прошел Завесу?
— Это я и хочу выяснить.
— Почему не сейчас?
— Пусть он отдохнет — так хочет Лютиэн. Тебе бы понравилось, если бы тебя допрашивали голодным и полумертвым?
— Не так уж трудно было бы его накормить. Почему бы не взять его под стражу и не доставить в Менегрот?
— Лютиэн боится, что он тяжело перенесет задержание и плен. И я склонен с ней согласиться. Он… еще немного не в себе. Вскидывается на каждый шорох и мечется во сне. Здесь ему будет лучше.
— С королевной что-нибудь случилось? Я слышал, она встретилась с ним один на один.
— Она испугалась и меньше всех нас, и больше всех нас.
— Его?
— Похоже, что не его, а за него.
Дионвэ удивленно приподнял брови, но ничего не сказал.
— Почему бы тебе не поговорить с ним для начала? — спросил он вместо этого.
— Не сейчас: пусть он немного придет в себя. Я уже… кое-что узнал и хочу это проверить. Скажи: ты нес охрану на западных рубежах?
— В последний раз — три луны тому, — сказал Дионвэ.
— Ты знаешь кого-то из этих сумасшедших горцев, которые осели в Бретиле?
— Нарво из рода Дэррамаров, — сказал Дионвэ.
— Какой плащ он носит?
— Желтый с коричневым и черным.
— А кто носит белый, черный и синий?
Дионвэ призадумался на минуту, потом уверенно сказал:
— Таких плащей я не видел ни у кого.
Даэрон кивнул.
Это не подтверждало его догадку напрямую, но косвенным образом работало на нее. Он постарался отогнать эту догадку, отложить ее в сторону: такие преждевременные выводы нередко стоят на пути у верных решений.
— Белег знает? — спросил он у Дионвэ.
— Мы отправили Гилтанона с вестью — сегодня или завтра он узнает. Если смертный захочет углубиться в Дориат, что я должен делать?
— Ничего. С этим уже справилась Лютиэн. Ты должен следить за тем, чтобы никто из наших не тревожил его и не совался к нему.
— Почему?
Даэрон уже собрался уходить, но оглянулся.
— Он опасен.
* * *
Родник.
Берен без сил опустился на колени. Снова проклятый родник… Снова проклятое дерево, о которое так удобно опираться спиной… Изрытые его ногами мох и перегной…
Во второй раз, чтоб не потерять дорогу, он держался русла реки и шел все время вниз по течению. Как же вышло, что он опять оказался у Морготом проклятого родника?
Колдовство. Эльфийские чары… Возможно, это и есть Завеса Мелиан — его возвращают все к тому же месту. Если так…
«Ладно», — подумал он. — «Ладно… Подохнуть не дали — спасибо и на этом. Ну что, Дагмор, тогда завтра — на Запад, по солнышку?»
«А не на восток?» — спросил Дагмор. — «Или, раз на то пошло, не пересидеть ли здесь? Тебе пока нечего нести на запад. Хорош же ты будешь, притащившись к государю Финроду и не умея объяснить, кто ты и откуда взялся! С запертым горлом и замкнутой памятью…» Берен достал из мешка последний лембас, отломил краешек, положил кусочек в рот, проглотил… На этот раз лембас отдавал мятой…
Снова возникло чувство: следят. Берен вскочил, резко повернулся на шорох, надеясь увидеть в листве промельк эльфийского плаща… Нет. Никого и ничего. Он был один, как сказочный витязь в заколдованном лесу — сами собой появлялись волшебные лепешки, волшебные девы танцевали на полянах, но ни одной живой души не было вокруг — и все тропинки и стежки вели все к тому же источнику. Закусив губы, Берен опустился в промоину между корнями — в ту самую, что служила ему ложем в первую ночь.
Сквозь сон ему один раз почудилось чье-то присутствие. Подхватившись, он успел заметить тающий в темноте серебристый плащ, золотые заколки в ливне черных волос…
«Тинувиэль!» — он бросился туда, споткнулся о корень, растянулся во мху… Проклиная себя, сплевывая сухую траву и листья, поднялся и вернулся в «постель». Наваждение, сон…
Тинувиэль…
* * *
Дом Даэрона был в пещерах, неподалеку от маленького лесного озера. Если королевского певца не было в Менегроте, скорее всего, он находился именно дома. Или за пределами страны — Тингол чаще всего посылал с посольством именно его, да и по своей воле Даэрон нередко покидал Потаенное Королевство.
— Даэрон! — окликнула она, перешагивая порог.
— Я здесь! — послышался голос сверху. — Что привело принцессу в скромную обитель книжника и поэта?
Высокопарные слова он всегда говорил легко, шутя, и Лютиэн нравился этот тон, как и многое другое в нем — до того, что она полюбила Даэрона. Полюбила как сестра и подруга. Он ждал от нее иной любви, но… как-то не вышло. Она знала о его чувствах, а он знал, что чувствует она, и оба старательно не вспоминали о старом-старом разговоре, и от этого старания разговор вспоминался каждый раз при каждой встрече.
Улыбаясь, она поднялась наверх — в верхнюю пещерку, открытую всем ветрам. Даэрон сидел там, со свитком и флейтой.
— Ты узнал что-нибудь? — спросила она.
— А что решил Король? — ответил он вопросом на вопрос.
— Отец согласился предоставить ему свободу. Неожиданно легко. Мне показалось даже… Я понимаю, что это смешно, но показалось, что он испугался, что человека могут привести в Менегрот. Ты говорил с ним? Ты видел его?
— Не все сразу, — Даэрон спустился вниз, вытащил из погребца оплетенный кувшин вина, достал яблоки и сыр, по ходу разговора накрывал на стол — точнее, — а плащ, расстеленный Лютиэн прямо поверх травяной подстилки. — Я еще не говорил с ним. И никто не говорил с ним. Похоже, что он нем.
— Нем? — удивилась Лютиэн.
— Те, кто его стережет, говорили мне, во сне он нередко мечется, словно его мучают кошмары. Но он не стонет и не кричит, не издает вообще ни звука. Если бы были повреждены голосовые связки, он по меньшей мере бранился бы шепотом. Если бы был отрезан язык, он бы во сне в голос стонал. Похоже на немоту, порожденную заклятием — но я был очень близко от него и не чувствовал на нем никаких чар.
Лютиэн вспомнила первую встречу: человек попытался что-то сказать и задохнулся.
— Так значит, ты ничего о нем не узнал, — огорчилась она.
— Нет, — лукаво сверкнул глазами Даэрон. — Ничего… Только имя и род, и краткую историю жизни и последних лет — это так мало, что можно сказать: ничего.
— Даэрон! Тебе что, нравится дразнить меня? Говори же поскорее.
— Я посмотрел на него и его вещи, пока он спал на берегу. Меч его сработан самим Аэгнором. Твои голодримские родичи не дарят оружие кому попало — значит, он или знатного рода, или отчаянный храбрец, заслуживший такую награду. Я предположил, что он — из беорингов. Прийти он мог только из Дортониона. Лицо его сожжено солнцем, руки обморожены — он шел через горы, напрямик через Горгорат. Но не бросил там меча — значит, воин по рождению и воспитанию. Догадку подтвердили его шрамы: несколько боевых ран, одна зашита рукой лекаря из голодрим. Он сражался на их стороне. Последние эльфы ушли из Дортониона девять лет назад — значит, он мог получить эту рану только во время Дагор Браголлах. Я слышал, что Аэгнор и Ангрод погибли сразу, и никто не уцелел из бывших с ними: первый попал под огненную волну, второго убили вместе со всем его отрядом. Итак, человек не мог получить этот меч от кого-то из них за доблесть, а раньше не было случая ее проявить. Этот меч получен до войны, либо перешел по наследству — что опять же указывает на сына вождя. Далее. При человеке были разные вещи, сделанные из одной и той же ткани: шерсть, черно-бело-синие полосы косым пересечением. Я знаю, что по таким плащам беоринги различают род. По моей просьбе стрелки Белега должны были расспросить на границе с Бретилем, кто носит синее, черное и белое?
Лютиэн не стала прерывать дразнящее молчание Даэрона и он продолжил сам.
— И я получил ответ сегодня утром: белое, синее и черное носят потомки самого Беора. Человек, потревоживший наш праздник, Лютиэн — это Берен, сын Барахира.
— Кто такой Берен, сын Барахира?
Даэрон улыбнулся.
— Барахир был младшим братом Бреголаса, правителя Дортониона… У Бреголаса было двое сыновей — Барагунд и Белегунд, у Барахира — один Берен. Дом Беора, как ты знаешь, получил лен от Финрода Фелагунда, брата Галадриэли. Бреголас погиб десять лет тому, на северных границах, правление принял Барахир… Впрочем, там нечем сейчас править: страну разорил Саурон. Те из их народа, кто не пожелал жить под рукой Саурона Гортхаура, бежали в Бретиль и в Хитлум. Барахир попытался дать войскам Саурона еще один бой — в долине Ладроса при замке Кэллаган. Они сражались храбро, но были разбиты. Остатки дружины принялись разбойничать под началом Барахира, и неплохо пощипали сауроновы войска. Но их становилось все меньше, и в конце концов осталось двенадцать человек; они укрывались по лесам, время от времени нападая на обозы и небольшие отряды. Тянулось это примерно с год, и народ начал поднимать голову, видя, как горстка храбрецов допекает Саурона. Многие пожелали последовать их примеру; Тху и его наместнику это было вовсе ни к чему, тем паче, что по лесным дорогам шастал не кто-нибудь, а сам законный правитель и трое наследников. Какой дурной пример для подданных! Их требовалось изловить во что бы то ни стало. Удалось разнюхать, что один из них — его звали Горлим — часто появляется в долине озера Аэлуин, где жила его жена… Их дом стоял опустевший, но Горлим знал, что женщина не ушла вместе со всеми, и приходил к своему дому в надежде, что она вернется. Рассказывают, что Саурон колдовством сотворил призрака этой женщины. И когда Горлим появился в деревне и увидел свет в окне, он не удержался и подошел к дому. Его схватили, пытали — и он рассказал, где скрываются Барахир и его люди. Потом несчастного предали мучительной смерти… Барахира и всех остальных окружили. Сопротивлялись они отчаянно, поэтому все были убиты. Кроме одного из воинов, который отсутствовал в лагере. Молва гласит, что это и был Берен. Ночью он напал на лагерь орков, убил одного из вожаков и украл правую руку Барахира с кольцом Фелагунда, которую те прихватили в качестве доказательства. После этого возобновились дерзкие нападения — но теперь нападавший был один. Погибали предводители карательных отрядов, их добровольные помощники, местные конены, переметнувшиеся к Саурону… Рассказывали всякое: что Берен колдун, что он умеет превращаться в медведя или появляться одновременно в двух-трех местах, понимает язык зверей и птиц, не трогает ни одной живой твари, если та не служит Врагу… не ест мяса… Люди Бретиля и те, кто служит Маэдросу Феанорингу, полагают на него свои надежды. Однажды он вернется, верят они, и, встав под его знамена, они освободят Дортонион.
— Вот как, — Лютиэн потрясенно качнула головой. — Ты уверен, что не ошибаешься?
— На девять десятых. Ты помнишь подаренного гномами пардуса, долгие годы проведшего в клетке? Сломанная гордость. У этого человека стать и взгляд вождя, но порой он словно внутренне склоняется, сгибается до самой земли. Он раздвоен, разорван пополам. Это мучает его.
Лютиэн вздохнула.
— Не так давно матушка предсказала, что с севера придет человек, смертный, который сможет пройти через Завесу. И появление этого человека будет означать, что час Дориата близок. Что именно произойдет и как — не было ей открыто, но этот человек изменит судьбу всего Белерианда — навсегда и необратимо.
— О! — Даэрон впервые слышал об этом предсказании — Мелиан произнесла его только в присутствии мужа и дочери. Так вот оно что… Король Элу, Серебряный Плащ… Он горд, ему трудно, мучительно признавать над собой чью-то власть — хотя бы и власть Судьбы. И он мудр — он знает, что с Судьбой не спорят. Ее можно обойти — но очень, очень трудно… И — только по мелочам.
— Отец хочет задержать смертного, чтобы понять — как именно его судьба сплетена с судьбой королевства, — принцесса опустила ресницы. — Я думала, он прикажет отпустить Берена. Даэрон, я не хочу больше водить его кругами. Если отец не желает упускать его из виду, почему бы нам не разрешить человеку поселиться где-нибудь на окраине… Например, в твоем охотничьем домике?
— Это замечательная мысль, — сказал Даэрон. — Сделаем завтра же.
* * *
Тропинка вела на запад.
Как она появилась там, где ее и в помине не было еще вчера? Или была, да он не замечал? Чушь, тропинку проглядеть он не мог… И все же — откуда она взялась, ведь все как вчера, все на своих местах?!
Эльфийская магия. Он хотел на запад — его ведут на запад… Если не опять по кругу. Тревога уходила: признаков того, что его ведут куда-то не туда, Берен не замечал. Когда день сошел на нет, он увидел дом…
Люди сказали бы, что это неимоверно старый дуб, полый внутри, кем-то приспособленный для удобного ночлега: навешен полог, внутри лежит свернутый гамак и несколько льняных одеял, рядом вырыт колодец, обложенный диким камнем, трава на полянке как нарочно мягкая, высокая и густая, и в прохладной ямке под корнем кто-то оставил корзину с едой. Все как положено: волшебный дом для сказочного витязя…
Меньше всего хотелось бы вламываться в чужое жилище, тем более — жилище эльфа. Берен решил ограничиться внешним осмотром, и почти сразу заметил в корзине кусок бересты, исписанный рунами Даэрона.
«Берен, сын Барахира. Ты находишься в королевстве Элу Тингола и должен следовать нашим законам. Еда, одежда, оружие, постель и кров — для тебя. Оставайся здесь, пока тебе не позволено будет уйти. Жди».
Берен сел на выпирающий корень дуба, вертя послание в руках. Значит, в королевстве Тингола… Но не мог же он пересечь Завесу! Не мог… Или мог? Он достал из-за пазухи ладанку, развязал ее и вытряхнул на ладонь свитую кольцом длинную прядь каштановых волос и перстень Фелагунда. Погладив локон пальцами, спрятал обратно. Перстень оставил на ладони.
Две змейки — золотая и серебряная, с изумрудными глазами — сражались, сплетясь телами, за корону. Не столько украшение, сколько знак власти. Символ дома Финарфина… Единственного нолдорского дома, для которого были открыты рубежи Дориата… Берен спрятал перстень обратно. Он не любил смотреть на кольцо: слишком живо помнилось, как вожак орков размахивал в темноте отрубленной рукой отца, и изумруды вспыхивали в отсветах костра…
Надо было как-то устраиваться. Надо было найти хоть кого-то из эльфов и узнать, наконец, о дороге в Димбар.
В «доме» Берен нашел лук и колчан со стрелами. Кроме одеял, была там и эльфийская накидка с капюшоном. Была куртка и две рубашки из тонкого льна. Были новые сапоги — высокие и мягкие, какие носят эльфы. Были штаны — не узкие, нарядные, а просторные, походные. Все — серых и зеленых цветов, все ношеное.
Берен нашел нужным нацарапать на бересте слова благодарности и вывесить ее снаружи, приколов ножом.
Он переночевал в доме — а утром проснулся от пения флейты.
Бересты не было, нож торчал на месте. Берен какое-то время стоял неподвижно, потом побежал с поляны — на звук. Почти сразу же открылась тропа — Берен уже не удивлялся тому, что вчера ее не было. Музыка приближалась, и за первым же поворотом он увидел флейтиста — высокий черноволосый эльф, одетый в простой охотничий костюм вроде того, что сейчас носил и Берен; но на эльфе все это сидело с таким изяществом, что он казался нарядным.
Эльф, завершив мелодию, отнял флейту от губ и сказал:
— Я Даэрон, Голос короля Элу Серебряного Плаща. А ты — Берен, сын Барахира?
Берен кивнул.
— Ты и вправду не можешь отвечать?
Берен покачал головой, поднес руку к горлу и к губам: когда он пытался говорить, лицо и горло сводила судорога. В горах это его не беспокоило: ведьма, не смущаясь его немотой, говорила за двоих. За троих, считая козу. Сейчас же невозможность вернуть себе речь и память порой повергала его в отчаяние. Хоть плачь, хоть смейся: Берен Талискаран, Берен-Скорый Язык — нем как бревно… То-то порадовались бы те, над кем он насмешничал прежде…
— Хорошо, — мягко сказал Даэрон. — Король просил передать тебе вот что. Ты нарушил границу и теперь должен, находясь под стражей, ждать решения королевского совета. Берен рывком снял с себя пояс, быстро скрутил им свои руки и протянул их к Даэрону. Лицо его выражало насмешливый вопрос.
— Нет, ты не пленник, — возразил менестрель. — Ты скорее гость.
Берен все с той же насмешкой а глазах поклонился, прижав руку к сердцу, потом показал этой же рукой на север и на запад.
— Нет, уйти ты пока не можешь. Если тебя мучает необходимость объясняться знаками — есть дощечка и стило.
Он вынул из-за пазухи оба вышеназванных предмета. Человек схватил их и принялся писать. Когда он вернул их эльфу, тот прочитал:
«Гость уходит по своей воле. Кто не может — пленник. Мне нужно в Димбар».
— Нет, — качнул головой Даэрон. — Не сейчас.
Человек снова взял стило и дощечку. На сей раз Даэрон прочитал: «отведи меня к королю».
— Всему свое время, — сказал эльф. — Прежде я должен расспросить тебя. Понимаю, нам обоим будет непросто, но это нужно. Потом твои слова проверят. И после этого ты придешь на королевский суд и услышишь приговор. Тебе все равно придется быть под стражей. Где лучше — здесь, в моем доме — или в пещерах Менегрота?
Берен показал пальцем на землю: здесь.
— Ты согласен отвечать на мои вопросы?
Берен кивнул: да.
— Хорошо. Итак, ты пришел из Дортониона?
* * *
…После того, как Даэрон замолчал, какое-то время стояла тишина — все обдумывали его слова. Первым заговорил Маблунг.
— Если это правда, мы должны отпустить его, не медля, едва получим подтверждение его слов. Он — достойный вождь, и последнее дело — держать такого воина в заточении.
— Я не спорю, — Тингол говорил медленно, поглядывая на Мелиан. — Но ты забыл еще об одной вещи: о Судьбе. О предсказании. О том, что человек, прорвавший Завесу, станет причиной гибели Дориата.
— Не так, муж мой и король, — покачала головой Мелиан. — Я не сказала «станет», я не сказала даже «может стать» — но за одним может последовать другое.
— Имя Берена уже сейчас звучит достаточно громко, — подал голос Белег, командир лучников. — Я хочу присоединиться к предложению лорда Маблунга, государь мой Элу. Пусть Берен идет — если он и нарушил границу, то не по своей воле, случайно. Это не вина, а беда. Нет смысла его задерживать.
— Есть, благородный Белег, — возразил Даэрон. — Есть, пока мы не установили истину. Что если этот человек — все же не тот, за кого выдает себя? Или что он сам не знает всего о себе? Эта вероятность ничтожна — но она существует. Допустим, что Враг сумел каким-то способом захватить Берена, пыткой выведать все его тайны, а потом вложить это знание в какого-то несчастного, лишив его собственной памяти. Этот человек сам не до конца уверен в том, что он — тот, чье имя носит.
— Ты же сказал, что он не лгал тебе.
— Не лгал, но отказался отвечать на некоторые вопросы, а ответа на иные — не мог вспомнить.
— Каждому воину есть что скрывать, — возразил Белег.
— Этот человек мучительно что-то вспоминает, — продолжал Даэрон. — Почти все время. — Ты пользовался gosannu[3] — без его согласия, лорд Даэрон? — королева Мелиан приподняла брови.
— Разве это возможно? Я прочитывал лишь чувства, которые он и не пытался скрыть за завесой avad. Он страдает, и именно от того, что не может вспомнить что-то важное.
— Если Моргот и в самом деле научился стирать и менять память Eruhini — то воистину его мощь больше, чем я думала, — Мелиан сжала пальцами край своего покрывала. — Продолжай, лорд Даэрон.
— Но даже если этот человек — и вправду Берен, сын Барахира — это не отменяет предсказания о гибели Дориата. И мы не знаем, в каком случае предсказание исполнится. С этим человеком действительно что-то связано. Он не понимает своей судьбы, хотя верит в нее. Подумайте сами — он прошел сквозь Завесу. Что, если он понял, как это у него получилось? Что если, будучи отпущен, он попадет в руки Врага и тот сумеет выведать его тайну? Далее. Он если не безумен, то близок к безумию. Отпусти мы его сейчас — что произойдет? Он придет в Бретиль, немой и одержимый, соберет своих сородичей — и что станет делать дальше? Пойдет отвоевывать Дортонион? Если да — что случится после этого? Государь мой, я призываю лишь к одному — к осторожности.
— Так в каком же случае он может послужить причиной падению Дориата? — спросил Тингол. — Если мы задержим его или если отпустим?
— Высчитать этого нельзя, а предугадать я не сумею, — ответила Мелиан. — Но вот что я скажу: ничто не предвещает спокойного завершения и в том случае, если мы задержим Берена.
— Саэрос, — король повернулся к эльфу, темные волосы которого были нандорским способом заплетены в косы, что обручем охватывали голову. — Ты один из тех, кто знает людей довольно близко. Что скажешь?
Саэрос слегка поклонился.
— Я видел его издалека. Он не похож на посланника судьбы. Он обычный убийца — как и те, кому он служит.
— Дом Арфина непричастен к убийствам, — негромко возразила Мелиан. — А Финрод, благороднейший из edhil, не избрал бы себе в вассалы обычных убийц. Ты слишком скор в суждениях, Саэрос.
— Увы, госпожа, я знаю, о чем говорю: там, на востоке, они убивали нас без жалости, без различия пола и возраста. Все их племя отмечено печатью Моргота, даже лучшие из них. Что до того, что этот человек убивал орков? Они и сами убивают друг друга — но мы же не заключаем с одним их племенем союза против другого. А Финрод, действительно благороднейший из golodhrim, мог просто обмануться, ибо мерит всех по себе и во всех сначала предполагает хорошее.
— Они служили Дому Арфина шесть поколений, — заметил Маблунг. — И никто из них не был замечен в предательстве. Ни один из вождей их племени не переметнулся к Морготу, хотя он звал их и посулами и угрозами. Отчего же мы должны уступать Фелагунду в благородстве и предполагать в нем сначала худшее?
— Рано или поздно нужно решать, каким ты хочешь быть: благородным или живым, — сказал Саэрос.
— Ты слишком долго пробыл под Тенью, — покачал головой Белег.
— Так что же ты предлагаешь, советник? — спросил у Саэроса Тингол.
— Убить его. Так, чтобы никто ни о чем не узнал. Или заточить здесь до конца его дней. Как бы он ни изменил лицо Белерианда — это будет во зло, и если ему суждено принести великие изменения — значит, это будет великое зло.
— А чем же будет тайное убийство? — не выдержал Маблунг. — Добром?
— Нет, злом. Но меньшим по сравнению с гибелью Дориата. Мертвый, он никак не сможет послужить злой судьбе. Даже заточенный он намного опаснее. Королева сказала — отпустить ли его, задержать — Дориат не устоит. Тогда нужно выбрать третий выход: убить его.
— И чего мы будем после этого стоить? — вскочил Белег. — Если такова цена спасения Дориата — я не согласен ее платить, ибо тайные убийства или заточения — самый верный путь к Падению. Какая Завеса поможет нам, если зло поселится в наших сердцах?
— Ты прав, Белег Тугой Лук, — кивнул Тингол. — И все же нужно принять какое-то решение.
— Его следует задержать если не для нашего, то хотя бы для его блага, — снова заговорил Даэрон. — Долгий отдых будет только на пользу — иначе этот безумец может загнать себя насмерть.
— Дочь моя, — Тингол повернулся к до сих пор молчавшей Лютиэн. — Что скажешь ты? Дева на миг склонила голову, пропуская между пальцев длинную прядь своих смоляных волос. Потом она подняла лицо и обвела всех твердым, открытым взглядом.
— Здесь много говорилось об осторожности и Предназначении, — сказала она. — И ни слова — о милосердии. Говорилось о том, что Берен может собой представлять — и ни звука о том, что он может чувствовать. Даэрон упомянул, что он нем и частью лишен памяти — и только в связи с тем, как трудно было его допрашивать. Но хоть кто-то из нас подумал, какая это мука — лишиться памяти и речи? Тут говорилось, что он может представлять опасность из-за своей склонности к безумию — но никто не упомянул о том, что он может страдать из-за этого и нуждаться в исцелении!
— Он человек, — пожал плечами Саэрос. — Вторые думают и чувствуют не так, как мы.
Лютиэн не обратила внимания на его слова. Она продолжала.
— Отец, если ты хочешь его задержать — позволь мне попытаться исцелить его. Если же ты хочешь оставить его таким как есть — немилосердно держать его в заточении и не пускать к своему народу.
— Я согласен, — Тингол встал. — Мы не можем ничего решить — потому, что мало знаем. А единственный способ узнать больше — это задержать Берена и исцелить его. Не вижу в этом никакой опасности, ибо полагаюсь на тебя, Белег, и твоих стрелков. Справедливость превыше всего, но милосердие превыше справедливости. Мы слишком мало знаем, чтобы принять поистине справедливое решение — примем же милосердное. Пусть Берен остается там, где он сейчас. Ему разрешено свободно передвигаться между Эсгалдуином и Аросом, но границу Дор Динена он переходить не должен. Я позволяю своей дочери заняться исцелением человека. Лорд Даэрон, на тебя возлагается обязанность проверить то, что ты узнал от Берена, через стрелков пограничной стражи и подданных Финрода. Но молчи о том, что Берен жив и в Дориате.
Все, чьи имена были названы, поднялись и коротко поклонились.
— Хочу только напомнить, король мой, — встал и Маблунг. — Мудрая Мелиан не даст мне ошибиться: очень многие предсказания сбывались потому, что те, кого они касались, пытались их обойти.
С этими словами старший военачальник Тингола тоже поклонился королю и вышел.
* * *
Ночью Берен не мог спать, изводясь от желания увидеть эльфийскую девушку. Он разрывался между этим желанием и страхом перед тем чувством, которое он, как ему казалось, давно в себе избыл. Он боялся этого чувства, ибо оно делало его беззащитным перед… перед теми, к кому он это чувство испытывал.
Берен боялся этого чувства настолько, что не решался называть своим именем.
После гибели отца он не завязывал ни с кем отношений, хотя бы отдаленно похожих не то что на любовь — на дружбу. Потери измучили его, а самый верный способ не терять дорогих тебе людей — это не иметь их. Он принимал помощь от своего народа, потому что эти люди были его вассалами. Он мог прикончить сборщика податей и подбросить деньги в голодающую деревню, перебить фуражную команду и тайно вернуть людям отобранное зерно — ничего не испытывая к тем, для кого он это делает: во-первых, потому что такие действия обеспечивали ему поддержку, во-вторых, потому что ненавидел новых хозяев своей земли. Друзей ни в хижинах, ни в замках у него не было.
Продержав свое сердце впроголодь четыре года, он теперь ловил себя на желании раскрыться перед первым встречным. Эти места усыпляли тревогу, время текло незаметно, не хотелось думать ни о чем плохом — хотелось наконец-то чувствовать себя живым. Хотелось вспомнить, что такое красота — и что же она такое, если не Соловушка? Полжизни не жаль, чтобы еще раз увидеть ее, услышать ее пение. А что если она ему просто пригрезилась? Если она — волшебный морок, навеянный этим местом, сотканный из тумана и волнующейся травы, звездного света и древесной тени его воображением, всем его существом, исстрадавшимся по любви?
Он лежал на одеяле, брошенном поверх травяной подстилки (эльфы подарили ему и гамак, но спать на весу он не смог), звал к себе сон — а сон не шел. Смешно. Прежде он не страдал от бессонницы. Найти такое место, чтобы проспать от зари до зари, не опасаясь ни орков, ни зверей, ни троллей, ни людей, ни волколаков — за четыре года редко когда выпадала такая удача. Спал всегда вполглаза, просыпаясь от каждого шороха — и если находилось место, где можно было не бояться, то засыпал мертвецким сном. Так почему же не спится здесь?
Луна, набравшая полную силу, светлым пятном проступала на ткани занавеса. А пришел он, когда луна еще не народилась… Что ты не спишь, хиньо — разве не знаешь, что в полнолуние только оборотни не спят? А я теперь оборотень и есть, дэйди[4]… Ты не знал, ты умер раньше…
Слишком спокойно и слишком много времени для раздумий… Эльфы избавили его даже от необходимости добывать себе пропитание: раз в два дня он находил где-нибудь неподалеку потребный запас еды — сыр, пресные лепешки, яблочное вино или пиво в плетенке, сушеные ягоды и орехи. Этим можно было жить. Два или три раза Берен ходил на охоту — не столько потому что так уж хотел мяса, сколько потому что других занятий не было. Он узнал границы того участка леса, который ему запрещалось покидать — с востока и запада они проходили по уже довольно-таки большим и холодным речкам, названий которым он не знал, с юга — по границе редколесья и настоящей древней пущи (при попытке войти под своды неохватных диковинных деревьев Берен получил предупреждение: в стволы справа и слева вонзились стрелы — он пожал плечами и повернул назад), с севера — по линии причудливых каменных холмов Нан-Дунгортэб (и без эльфийских стрел Берен не стал бы туда соваться). Это пространство можно было пересечь за два дня пешего пути с востока на запад или за день — с юга на север. Самая лучшая тюрьма на свете — просторная и светлая, а не выскочишь. Что за ним следят все время — он не сомневался.
Была и еще одна причина для охотничьих походов, с которых он чаще возвращался с пустыми руками, чем с добычей — бродя вдоль дозволенных границ, он мечтал встретить Тинувиэль. И в этом тоже он боялся признаться себе, потому что знал, как глупа такая мечта — он напугал девицу и во второй раз ее сюда уже не потянет… Правда, она поделилась с ним хлебом — но теперь-то она наверняка уже знает, что в хлебе он больше не нуждается. Он набрался сил и окреп — хоть и уставал быстрее, чем раньше, но с каждым днем это все меньше чувствовалось. Она жалела его, а теперь его жалеть не нужно. Она не придет…
Вернувшись в «дом» из очередного похода вдоль границ, он думал, что уснет быстро — все-таки долго бродил и устал. Как оказалось, устал не слишком — все равно не спалось… Что за притча — неужели он так привык иметь врагов, что теперь совсем без них не может и сам себе делается врагом, когда других нет…
А вдруг — она бродила где-то рядом? Совсем неподалеку от него — а он не мог даже крикнуть? Только кидался на промельк синевы и серебра в зелени леса — и оказывалось, что это или небо проглянуло сквозь ветки, или седой мох стлался по коре дуба…
«Если бы ты пришла», — подумал Берен. — «Если бы я мог сказать тебе… начертать на бересте, на земле… как я устал быть один…»
Когда бездействие стало невыносимо, он вскочил, схватил меч и выбросился на свежий воздух, в ночную прохладу. Проделал самые основные воинские упражнения с мечом: «мельница» и «морской змей», прямые и косые удары с выпадами, сверху и снизу, отражение ударов мечом или воображаемым щитом, уходы и контратаки. Игра лезвия в лунных бликах завораживала, и Берен перешел к более сложным выпадам и приемам. Получалось не очень хорошо, не совсем чисто — тело, ослабленное долгим переходом и голодом, недостаточно окрепло для такой работы, оно могло в любой миг выйти из повиновения, и это было по-настоящему опасно: случалось, что во время таких игр плохо подготовленные, похмельные или не оправившиеся после раны воины калечили себя. Например, Берен очень легко мог бы вывихнуть руку из плеча, если мышцы схватит неожиданная слабость. Или того хуже: задеть мечом себя же по ногам, что будет не только очень больно, но и просто позорно.
Но опасность не останавливала его, а только раззадоривала. И лишь закончив последнюю, самую сложную фазу танца с мечом, Берен бросил его в ствол ближайшего дерева, и, в струнном звоне дрожащего клинка неслышно сказал сам себе: «Дурак».
Он подошел и выдернул меч. Из раны на теле дерева слезой выступил сок. Берен снял пальцами густую каплю, лизнул. Кровь дерева была сладкой на вкус, как у клена — но это не был клен.
Он вернулся в дом, вытер лезвие насухо обрывком своего диргола. Мать соткала ему и его отцу эти дирголы, провожая в Ущелье Сириона. В отцовский было завернуто теперь тело Барахира, зарытое в одном из урочищ Таур-ну-Фуин; а диргол Берена за годы истрепался до того, что кроме ветоши ни на что не годился. В один из обрывков был завернут точильный брусок, еще какую-то часть он извел на обмотки — почти истлевшие у него на ногах в Эред Горгор и Нан-Дунгортэб. Последний лоскут, самый чистый — по крайней мере, можно было разобрать цвета — он использовал, чтобы обтирать меч. Теперь, держа его в руках, Берен усмехнулся: точное отображение того, что осталось от славы Беорингов. Сунув меч в ножны, он завернулся в плащ и побрел к тихому лесному пруду. С притопленного поваленного ствола, разбивая брызгами отражение луны, посыпались лягушки.
Тепловатая вода этого озерца не дала того ощущения, которого хотел Берен, да ну и враг с ним. Он все-таки добился своего: вымотал себя так, что теперь уснет, едва повалившись.
И все же спал он паршиво: ему снилось, что луна рисует на дверном пологе зыбкую тень, и он, не в силах сопротивляться, поднимается и идет, откидывает плотную ткань, берет на руки ту, что стоит на пороге, и вносит ее в дом…
* * *
Лютиэн шла и вспоминала все, что ей рассказал Даэрон.
Прошло десять лет с последнего дня Дагор Браголлах. За это время изменилось многое. Потерянный было перевал Аглон Маэдросу удалось вернуть — не без помощи уцелевших горцев из последней армии Барахира. Кроме того, пришло новое пополнение — люди с востока, называвшие себя вестханэлет; горцы и эльфы звали их вастаками. Хитлум тоже уцелел, наступление Саурона в Эред Ветрин провалилось, и теперь хадоринги были постоянной угрозой крепости Минас-Тирит, которая нынче называлась Тол-и-Нгаурот, Волчий Остров. Крепость Саурон черным колдовством отбил у Ородрета, брата Финрода Фелагунда. Сам Ородрет бежал с немногими уцелевшими, и после этого король Нарготронда даже не попытался вернуть себе Минас-Тирит, Башню-Страж.
Эльфийские королевства были обескровлены этой войной. Даже те, кто стоял крепко, и думать не могли о наступлении. И вот — судьба нависла над Дориатом. Над родным домом. Лютиэн заглянула в домик Даэрона — человека там не было. Искать его? Она спросила лес, и узнала, что Гость — так создания Арды называли смертных — ушел на восток. Что он в полудне пути отсюда, где-то возле Ароса.
Человек, который потерял все. Родную землю, семью, радость, речь… Только свободу да честь он сохранил — и то ценой неимоверных усилий. Как же это будет? Лютиэн шла на восток и смотрела кругом. Дориат падет, и в этих лесах — поселятся орки? А если ей повезет выжить, она принуждена будет скитаться в чужих лесах — как женщины народа Беора?
Она попыталась представить это себе: вот она одна — в своей земле, которая стала ей чужой; унголы вьют паутину в ветвях ее любимых деревьев и волки рыщут там, где паслись олени; и пастыри дерев покидают границы — а на их месте селятся тролли… А она — одна: никого, ни друзей, ни подруг, и последних своих близких она хоронит своими руками, и, чтобы выжить, превращается в ходячую смерть…
Она должна была представить, чтобы понять — это не будет какая-то чужая земля, а вот эти самые деревья, вот эта самая трава, вот эта река — все это будет захвачено, изуродовано, искажено… И ее душа будет искажена — тоже…
О, Элберет! Он жил так десять лет, четыре из них — один. Десять лет — Даэрон сказал, что ему около тридцати, и по человеческим меркам как раз на Дагор Браголлах пришлась граница между его юношеским и взрослым возрастом. Треть своей жизни он провел в беспрестанных скитаниях и боях… Лютиэн попыталась представить себе, как это — провести в таком горниле треть своей жизни. Она бы утратила рассудок или умерла…
«А если — придется», — пришла неожиданная мысль. — «А если ты идешь именно по тому пути, на котором Дориат ждет гибель? Если человек, которого ты намерена исцелить — и есть эта самая гибель — пусть против своей воли, пусть он сам по себе никому и не желает зла? И по его вине все произойдет именно так, как ты мыслишь — огонь, гибель, ужас и мука. Что будет с твоей матерью и с твоим отцом? С друзьями? С тобой? Неужели этот человек больше заслуживает милосердия, чем они?»
Лютиэн остановилась — с колотящимся сердцем, хотя шла она не скоро.
Не может быть, сказала она себе. Мое сердце мне никогда не лгало прежде — если Дориат и ждет погибель — то не потому что мы окажемся слишком милосердны, а скорее потому что мы окажемся слишком жестоки, или горды, или глупы… Из доброго семени не растут злые плоды…
Чтобы прогнать свой страх, она посмотрела вокруг — на широкую прогалину, поросшую болиголовом, по правую руку, и на светлый, нежный березнячок — по левую. Солнце то скрывалось в облака, то выпадало сквозь прорехи в белых грудах лебединого пуха — соединяя землю и небеса золотыми столпами.
— Ха! — крикнула Лютиэн, вскинула руки и запела, и пошла по поляне в танце — быстром и веселом весеннем танце, кружась так, что водоворотом закручивался подол, отщелкивая пальцами ритм в плеске рукавов и выводя голосом несложную, но пронзающе-радостную мелодию.
Уже слегка закружилась голова, уже немного устали пальцы — когда она поняла, что не одна на поляне. Словно к молодым светлым березкам прибавился серебристый тополек.
Лютиэн сначала даже не узнала его: он был в охотничьей эльфийской одежде, срезал волосы с лица и скрутил волосы в узел, сколов обломком стрелы. Очень, очень похожий на одного из golodhrim. Лютиэн оступилась и покачнулась, но его быстрый рывок вперед был лишним — она вернула равновесие и он снова застыл в немом ожидании.
«Так нечестно», — подумала словно бы не она, а кто-то другой. — «Это я должна была застать тебя врасплох, а не ты меня».
Она сделала шаг назад, повернулась, словно собираясь уходить — последует он за ней или нет? — сделала еще шаг…
И крик, настигший ее, поразил — так, наверное, поражает стрела в спину:
— Тинувиэль!!!
Она обернулась, не веря своим ушам — он стоял, прижав ко рту ладонь, в смятении, и сам еще себе не верил…
— Скажи еще что-нибудь, — быстро попросила она.
Он опустился на одно колено, вытащил из-за пояса нож и положил к ее ногам.
— Не уходи, госпожа Соловушка. У меня нет меча, чтобы положить у твоих ног, но я объявляю себя твоим вассалом.
Он и говорил на голодримский манер — синдар объясняются немного иначе.
— Ты заговорил, — она обрадованно склонилась к нему, перешагнув через нож. Он почему-то вздрогнул — наверное, она, не зная человеческих обычаев, нанесла ему оскорбление. — О, подними нож… Я принимаю твое служение, я не хотела тебя обидеть.
— Ты не обидела меня, — он покачал головой и поднял оружие. — Разве я могу на тебя обидеться, госпожа Соловушка?
— Кто сказал тебе мое имя? Даэрон?
— А это и вправду твое имя? — он как-то робко обрадовался, она ощутила всплеск радости — но лицо человека не дрогнуло, словно он стыдился этого чувства. — Даэрон не называл мне его. Я его выдумал. В ту, первую ночь ты так пела, как поют соловьи…
— Правды ради скажу, что это не имя, а скорее прозвище. Все знают меня как Тинувиэль.
— А имя — мне будет позволено узнать?
— Я — Лютиэн, дочь короля Тингола.
Берен снова склонил голову и опустился перед ней на одно колено.
— Нолдор говорят, — тихо сказал он, — что нас, людей, слышит сам Единый… Что наши молитвы идут прямо к Нему, минуя Валар… Теперь — я в это верю.
Она сделала знак подняться.
— Ты и в самом деле молил Его о встрече со мной?
— Не далее как вчера.
— Ну что ж, вот я здесь, — Лютиэн развела руками. — Ради беседы с тобой. Мы будем говорить здесь или ты пригласишь меня под свой кров?
— Идем, — сказал Берен.
Теперь, шагая справа от него, Лютиэн увидела, что у пояса человека болтается добыча — небольшой, но довольно упитанный заяц.
— О чем же ты хотел беседовать со мной? — начала она.
— В первую голову я хотел поблагодарить тебя за спасение моей жизни, — сказал он.
— О, это не стоит благодарности, — Лютиэн пожала плечами. — Раз ты добрался до Нелдорета, то выжил бы и сам, а хлебом с тобой поделился бы любой из нас.
— Но я бы не выбрался из пустоши, если бы не твой свет и твое пение, — возразил Берен. — Госпожа Волшебница… Еще я хотел принести извинения за то, что напугал на поляне тебя и твоих друзей, испортив вам праздник.
— Ну… это тоже, пожалуй, не стоит извинений, хотя я их принимаю. Ничего особенного не было, мы просто решили провести вместе первую безлунную ночь весны.
Берен наморщил лоб, и Лютиэн поспешила объяснить:
— Мы ведем счет временам года не так, как голодрим, первым месяцем весны у нас называется gwirith. Я люблю первое новолуние gwirith. Оно напоминает мне о днях молодости этого леса. В такие ночи звезды ярки и велики, а земля поет…
— Самые красивые звезды, — тихо сказал Берен, — зимней ночью в горах. Если лечь на спину, в густой снег… то кажется, что летишь. Плывешь без движения, без звука в черном небе, и только звезды кругом…
— Тебе нравилось так делать? — полюбопытствовала Лютиэн.
— Я так делал один раз в жизни… — он вдруг замялся, и она подбодрила его:
— Ну, ну! Берен, не бойся показаться скучным: я мало знаю о людях и мне очень, очень интересно!
— Я валялся в снегу не потому, что мне это понравилось, а потому что не мог встать, — признался он. — Я поспорил с… одним человеком, что поднимусь на вершину Одинокого Клыка, на которую прежде никто, кроме государя Фелагунда, не поднимался… Тогда это и случилось… Я ослаб, приходилось подолгу лежать в снегу и отдыхать… Заночевать на склоне горы — мало что хуже можно себе придумать… Будь ночь лунной, я бы продолжал спуск, но я от большого ума полез на гору еще и в новолуние. Это большая удача, что я не замерз насмерть.
— И все же ты думал о том, как красивы звезды…
— Я не думал об этом, — Берен на миг остановился, глаза его слегка затуманились — словно, пронзив взглядом этот весенний день, он перенесся в ту давнюю ночь. — Я был — и все. Я был одно со звездами, со снегом, с горами и долинами внизу… Это не описать.
— Но я понимаю, — сказала Лютиэн. — Это мне знакомо. И, если честно, я не знала, что это знакомо и людям. Я ведь много раз — не счесть, сколько — любовалась оттуда, с границы, вершинами Криссаэгрим и Эред Горгор, и мне ни разу не приходило в голову, что можно подняться на одну из них… Но теперь мне хочется. Я хочу увидеть звезды зимней ночью в горах.
— Для этого не обязательно так рисковать, госпожа Соловушка, — улыбнулся Берен. Лютиэн прислушалась к его чувствам — в них сквозила какая-то горечь. — Сейчас я бы так не сделал.
— Ты любишь горы? Отсюда они кажутся такими высокими и чистыми.
Берен призадумался на мгновение.
— Они высоки и чисты, — согласился он, — но беспощадны. Прежде, пока мы не знали о Валиноре, мы считали горы обителью богов. И это были суровые боги… Прости, госпожа Соловушка, я много болтаю — это оттого, что я долго молчал, и сейчас боюсь, что чудо вот-вот кончится.
— Оно не кончится, — успокоила его Тинувиэль.
Беседуя, они дошли до дома Берена. Он собирался отойти к ручью и заняться зайцем, и ни в какую не желал, чтобы Лютиэн ему помогала. Она засмеялась — неужели он думает, что ей впервые придется увидеть, как разделывают принесенную с охоты дичь? Он вздохнул и позволил ей развести костер.
Солнце едва перевалило за полдень — а заяц уже пекся на угольях.
— Ты любишь охотиться, сын Барахира?
Берен пожал плечами.
— Раньше — любил, — сказал он. — У меня было три собаки: Морко, Клык и Крылатый.
При этом воспоминании он улыбнулся широко и тепло.
— Крылатого я так назвал за то, что у него были здоровенные уши… Вот такие, — он показал ладонями. Получилось впечатляюще, потому что кисти рук у Берена были большие.
— Когда он бежал, они трепыхались вот так, — Берен показал пальцами, изрядно рассмешив Лютиэн. — Морко вырос большой и черный, он был волкодав… А Клык мог с одного раза перекусить дубовую палку толщиной в руку…
— А где они теперь? — неосторожно спросила Лютиэн.
— Погибли. Крылатого еще до войны задрал кабан… А Морко и Клыка убили орки… Они убили в замке Хардингов все, что там было живого…
Нужно помнить, сказала себе Лютиэн, что ни мгновение — помнить, что для него прошлое — кровоточащая рана.
— …Прости, госпожа Соловушка, но давай лучше ты расскажешь мне о себе. У тебя есть собака?
— Нет, — сказала Лютиэн. — Но есть коты и кошки. Они большей частью серые, их зовут Миэо. Всех моих котов зовут Миэо. Никому, кроме меня, они не нужны, а мне не обязательно звать их по именам, чтобы различать. Они живут в Менегроте очень давно, первых из них приручила моя мать, когда меня еще не было. Маленькой я очень жалела, что они не могут быть бессмертными, как мы. Я просила маму сделать хоть одного котика бессмертным, и не сразу поняла, почему нельзя… Лишь со временем я осознала, какой мукой будет для существа, имеющего смертную душу — бессмертное тело…
— А для существа с бессмертной душой — смертное тело? — спросил Берен. Лютиэн прикусила губы.
— Я не знаю, могу ли говорить об этом, — сказала она. — Мне кажется, что не стоит. — Да, — заметно погрустнев, сказал Берен. — Это лишний разговор. Госпожа Соловушка, не будет ли дерзостью спросить тебя: а зачем ты пришла сюда?
Он ждал ее ответа со странным душевным трепетом. Разговаривать с человеком, который так откровенно показывает свои чувства, было временами страшновато, потому что она не могла этих чувств понять. Что значит эта внутренняя дрожь? Почему ему так важен ответ? Она пришла сюда, чтобы исцелить его от немоты, беспамятства и ночных кошмаров, чтобы разогнать призраков, терзавших его во сне. Но… он заговорил, едва увидев ее, испугавшись, что она уйдет! Если причиной немоты было сильное потрясение — то причиной возвращения речи должно быть потрясение не менее сильное.
— Я слышала от Даэрона, что ты нуждаешься в помощи, — сказала она. — Что ты поражен немотой, бредишь ночами и время от времени что-то мучительно вспоминаешь.
— А это-то ему откуда знать?
— Может быть, это и новость для тебя, но ты открыт в своих чувствах. И любой при помощи gosannu может прочитать их, а иногда — и не только их, но и твои мысли.
— Значит, все это время, — Берен опустил голову, — я был для тебя как развернутый свиток?
— Большей частью — да, — сказала она. — Но я не смотрела на страницы. Я знаю не больше, чем ты сам хотел мне сказать.
— Я ничего не хотел сказать.
— Если бы ты и вправду не хотел, нежелание не дало бы мне прочесть твоих чувств.
— Вот как? И что же я чувствую?
— Боль, — коротко ответила Лютиэн. — Ты носишь ее в себе все время. Позволь мне освободить тебя.
Какое-то время он думал, потом сказал:
— Нет. Не сейчас…
— Почему?
— Долгое время я… не чувствовал боли… Потому что был… мертвым, — в руках его хрустнула, ломаясь, сухая веточка. — Так было нужно, потому что… мертвец неуязвим. Я так думал. Я привык быть мертвым. Мне не нужно было бояться за свою жизнь, думать о том, что я буду есть завтра, не схватят ли меня… Что бы ни случилось — я могу перестать двигаться, говорить, сражаться, но мертвее, чем я есть, уже не стану… Это и в самом деле страшно, госпожа Соловушка, но быть живым было еще страшнее… Но вот — случилось что-то, и я понял, что обманывал себя. Что я — живой, что я должен чувствовать боль, иначе я… Я стану хуже волколака. Мертвые должны лежать в земле, а живые должны ходить по земле и чувствовать боль. Если ты возьмешь ее у меня — я боюсь, что опять не буду знать, живой я или мертвый.
Лютиэн после краткого раздумья сказала:
— В твоих рассуждениях есть изъян. Боль не существует сама по себе, она — лишь знамение того, что с нашими феа и роа что-то не так. Тот, кто не чувствует боли, или мертв — или здоров. Мертвый не чувствует боли потому что лишился самой способности ее чувствовать, здоровый — потому что с ним все хорошо, и феа и роа цельны. Здоровый отличается от мертвого тем, что способен чувствовать боль, а от больного — тем, что способен чувствовать радость. Не бойся — способность чувствовать боль не будет у тебя отнята…
Берен молчал, и нежелание его теперь было крепче щита. Теперь Лютиэн полагалась только на свой рассудок.
— Ты думаешь, что, избавившись от страданий, предашь тех, кто страдал до конца?
Берен покачал головой и невесело улыбнулся.
— Ты не сможешь избавить меня от этого, госпожа Соловушка. Если моя феа и страдает — то лишь потому, что много помнит. А свою память я не отдам. В ней и так неплохая дырка, и мне не легче от того, что она там есть. Я даже не могу решить, хочу я узнать то, что скрыто — или нет.
— Как велик срок, охваченный забвением?
Берен нахмурился, вытащил заколку из волос и склонился над углями, ковыряя прутиком в золе.
— Я помню себя четко — до того дня, когда подался к Минас-Моркрист — было это на третий день хитуи. Я помню кое-что из своего там… пребывания. Помню, как убил часового… Но вот что я там делал и главное — зачем туда шел — из головы вон…
— А дальше? Когда ты начинаешь себя помнить снова?
— Деревушка, названия которой я не помню… Не спрашивай, какой день. Наверное, середина хитуи — когда я встал на ноги, выпал первый снег, а валялся в горячке я никак не меньше двух недель. Бабка, которая меня выходила, была наполовину безумна, я — нем (хорошую же мы составляли пару!), читать она не умела, а спросить я не мог. Прошло три недели, когда бабка наконец проговорилась, что сегодня — Солнцестояние. Так я и узнал о дне своего выздоровления… С этого дня я помню себя ясно.
— А прежде?
— Прежде? — Берен посмотрел себе под ноги. — Урывками. И… всякое такое, чему сейчас, в трезвом уме, верить трудно…
— Например?
— Например — что я превращался в медведя.
Лютиэн от изумления не сразу нашлась, что сказать. А чем поблескивали глаза Берена? Вызовом? Насмешкой?
— Если тебе не трудно — расскажи об этом подробнее, пожалуйста, — попросила она наконец. — Я впервые сталкиваюсь с тем, кто умеет превращаться в зверя.
Берен сломал свою «заколку» пополам и бросил ее в угли.
— Есть поверье, — сказал он. — Что мужчина из рода Беора может превратиться в медведя. Оно идет из тех времен, когда наш народ переходил через горы, которые гномы зовут Мглистыми. За проход по своим землям живущий там человек, хозяин этой земли, потребовал себе на год в жены нашу предводительницу, прапрабабку Беора Старого. Она была мудра и прекрасна ликом, а ему нужен был наследник… Гномы не хотели нас пропускать, а с севера были орки… Ради блага племени Имданк согласилась. Тот человек умел оборачиваться медведем. Близнецы, которых родила Имданк, тоже имели это свойство… Одного тот человек оставил себе и сделал своим наследником. Что с ним было дальше — никто из нас не знает. Второго Имданк привела в племя. Он был прадедом Беора Старого, звали его Финбьорн, Полумедведь. С годами и поколениями это умение терялось. Дальний потомок Имданк, такой, как я, — неизвестно, может ли сделаться медведем… — Берен перевел дыхание и продолжил. — Орки тоже знали это поверье… Мне нравилось их дурачить… Ночами я надевал плащ из медвежьей шкуры и латницу, к которой приварил стальные когти… Утром они находили одного или двоих — с разорванным горлом, вскрытым животом, клочьями медвежьей шерсти в пальцах… Половину того, что ты сделать не можешь, делает за тебя страх…
Лютиэн почувствовала холодок между лопаток.
— Они убивали людей — женщин, детишек… сбрасывали трупы в колодец, и кричали, издеваясь: «Покажи свою силу, Беоринг, превратись в медведя!» Ну, и… похоже, они получили, чего хотели. Я превратился в медведя, выворотил из земли коновязь — веревки разорвать так и не смог — и кого-то из них, кажется, убил… Потом снова стал человеком — и свалился под тяжестью бревна…
Берен умолк.
— Ты был в такой ярости, что плохо помнил себя и твои силы утроились, — предположила Лютиэн. — Я не думаю, что ты и в самом деле в кого-то превратился.
— А я не знаю… Да и неважно это, потому что никому не помогло. Я считал это хорошей выдумкой… А они выместили весь свой страх на этой деревне.
— И на тебе, — тихо сказала Лютиэн.
— Но я-то жив… Это второе, чему я дивлюсь, и что неясно в моей памяти: после… всего меня связали и швырнули в сарай для стрижки овец. И… как я оттуда выбрался? Знаешь, чего я боюсь больше всего? Что меня отпустили по приказу Саурона. Что облава на меня была хитростью — заставить меня уйти. Что у меня отнята память о том, как я дал согласие служить Врагу. Или кого-то ему выдал… Или что-то еще.
— Берен, — голос Лютиэн был предельно серьезен. — Король Тингол опасается того же самого и прислал меня сюда, чтобы разрешить эти сомнения. Из твоих слов я понимаю, что ты в этом будешь мне союзником.
— Госпожа Соловушка, — горячо сказал Берен. — Я так благодарен тебе, что буду тебе союзником даже если ты решишь намазать меня на хлеб и съесть с маслом.
— Если мне не хватит этого зайца, я подумаю над твоим предложением, — сказала Лютиэн, с трудом удерживая улыбку.
…Берен разделал зайца несколькими взмахами ножа и лучшие части протянул Лютиэн на плоском деревянном блюде. Шкурку он натянул на самодельную распорку.
— Что ты собираешься делать с ней? — спросила Тинувиэль. Берен пожал плечами.
— Парень заберет… — видимо, он говорил об эльфе, сторожившем неподалеку. — Мне не жалеют еды и питья — надо же чем-то отдаривать. В прошлый раз я оставил ему пучок гусиных перьев — он взял. Может, возьмет и шкуру, сошьет детям рукавички.
Лютиэн засмеялась. У детей «парня» были свои внуки.
— Ты не обижаешься на то, что тебя стерегут? — спросила она.
Берен покачал головой.
— О тебе было предсказание, — Лютиэн сказала это неожиданно даже для себя самой. — Судьба Дориата сплетена с твоей.
— Вот так даже? — Берен не донес свой кусок до рта. — И что за предсказание, если это не тайна?
— Если смертный из дома Беора пересечет завесу Мелиан, в Белерианде произойдут великие изменения и, может быть, падет Дориат. Государь Тингол в затруднении — ведь первая часть уже сбылась…
— Тогда на вашем месте я бы вышвырнул меня отсюда, и поскорее.
— Ты не понял, — Лютиэн запила свой кусок мяса вином, передала флягу Берену и продолжила: — Не говорится, что ты послужишь гибели Дориата тем, что будешь здесь находиться. Не говорится и о том, что ты станешь непосредственной причиной. Понимаешь, король вынужден выбирать не просто между двух зол. Он вынужден выбирать между двух зол с завязанными глазами. Берен, прошу тебя, перестань подкладывать мне лучшие куски: на моем блюде уже больше, чем я могу съесть.
Берен внял ее просьбе и какое-то время полностью сосредоточился на заячьем плече. Но потом, бросив кость в золу и выпив вина, он возобновил разговор:
— Я рад услышать, что не обязан своими руками уничтожать Дориат. Но если все так, как ты говоришь, госпожа — получается, что будущее уже предопределено и выбирать свой путь мы не можем, а двигаемся как талая вода по проложенному руслу. Незавидная участь. В этом духе рассуждают последователи Темного, которые бахвалятся тем, что хотят избавить всех от Предопределенности. Они, похоже, и впрямь к этому стремятся, но знают только один способ: перебить всех, до кого руки дойдут.
— Те, кто говорят, что будущее предопределено и неизменно, ошибаются, к какой бы стороне они ни принадлежали. Ведь многие провидцы видят не один возможный путь, а несколько — откуда взяться какой-то Предопределенности?
— И какие же несколько путей открыты передо мной? Извини, госпожа Соловушка, что я все время завожу речь о себе: кто про что, а босой про сапоги.
— Давай сначала узнаем, что ты носишь в своей памяти. Возможно, это поможет прояснить положение.
— А если… — ему трудно было подбирать слова. — Если окажется, что я…
— Нет такого колдовства, которое не могла бы преодолеть добрая воля, — перебила его Лютиэн.
— Хорошо, если так, — больше не говоря ни слова, они убрали остатки трапезы, вымыли в ручье руки — и завершили свой «пир знакомства» двумя яблоками из котомки Лютиэн.
— Когда мы начнем? — спросил Берен.
— Сейчас, если ты не против.
— А много времени это займет?
— Я надеюсь управиться за несколько дней.
Берен запустил пальцы в волосы и растрепал их — впрочем, они и так были растрепаны.
— И как же ты будешь это делать?
— Я это уже делаю. Мы говорим с тобой, и я все больше узнаю о тебе. Но этого недостаточно. Необходимо осанвэ. Необходимо, чтобы ты открыл мне свой разум, свою память. Добровольно.
Берен на миг зажмурился, подняв лицо к солнцу.
— А если я не дам согласия? — спросил он.
— Мне будет намного труднее помочь тебе. Это все равно что перевязывать рану поверх одежды.
— А ты бы согласилась раздеться перед незнакомым мужчиной?
— Будь я ранена и нуждайся в перевязке — да. А человеческие приличия запрещают это? Неужели вы готовы умирать, чтобы не нарушать их?
— Нет, — Берен решительно выставил перед собой ладонь. — Но… Если бы ты была… хоть это и невозможно представить… нечиста и безобразна… настолько… что, может быть, предпочла бы умереть?
— Берен, мне не совсем понятен смысл твоего вопроса.
— Я боюсь оскорбить тебя, госпожа Соловушка. Даже против моей воли. А в моей голове хватает такого, что может тебя оскорбить. Мне страшно подумать о том, что ты можешь открыть во мне…
— Берен, — Лютиэн смотрела прямо ему в глаза, и он не отводил взгляда. — Уже за время нашего разговора я узнала достаточно такого, что меня потрясло. Я узнала, что обман и убийство могут нравиться тебе. Что ты боишься быть отверженным из-за своих душевных ран — а значит, в твоем народе такое не считается чем-то из ряда вон выходящим. Лекарь, который при виде гноящейся раны бежит от больного — скверный лекарь. Я надеюсь, что мне хватит милосердия.
— А если… — Берен на миг сжал горло рукой, — милосердие — это как раз то, чего я… боюсь?
— Как можно его бояться?
Берен промолчал.
— Ты дашь согласие на соприкосновение разумов? — спросила Лютиэн.
— Не знаю. Дай мне подумать.
— Сколько времени тебе нужно?
— Не знаю. Есть другие способы?
— Есть. Я могу погрузить тебя в некое подобие сна — и ты заново переживешь в этих грезах то, что стерлось из твоей памяти. Я могу дать тебе напиток, благодаря которому ты выйдешь за свои пределы. Но я ничего не могу сделать без твоего согласия. И все эти способы сопряжены с той опасностью от которой ты бежишь: открыть передо мной свое существо.
Берен вздохнул.
— Хорошо, — сказал он. — Хорошо, если ты дашь мне слово… В том, что все мои тайны останутся твоими тайнами.
— Я клянусь тебе, что ни одна из твоих тайн не покинет моих уст, — сказала Лютиэн.
Он снова скрывал свои чувства за avad, но взгляд у него был очень странным. Он смотрел так, словно прощался с ней.
Солнце клонилось к вечеру. Они разговаривали долго.
— Госпожа Соловушка, где ты живешь? — забеспокоился Берен. — Сколько времени нужно идти до твоего жилища?
— Если выйти сейчас, — сказала Лютиэн, — можно добраться к полуночи. Но я не собиралась возвращаться сегодня. Я намеревалась провести эти несколько дней у тебя.
— Здесь — везде твой дом, — учтиво ответил Берен. Лютиэн показалось, что он чем-то смущен, и вечером эта загадка разрешилась.
Когда стемнело, Берен пригласил ее под полог дома, сам же вытащил травяную постель наружу. Ему, как видно, захотелось поспать на свежем воздухе, и Лютиэн посчитала своим долгом предупредить его:
— Сегодня ночью может быть дождь.
— Ничего, госпожа Соловушка, — коротко ответил он.
Она провесила в дереве гамак, забралась в сетку и пожелала Берену спокойной ночи. Он долго ворочался на своей постели, а когда все же заснул, то сон его был действительно тяжелым.
Лютиэн выбралась из гамака, вытащила из котомки то, что приготовила нарочно для такого случая: резной деревянный гребень с длинными зубцами. Осторожно отодвинула полог и спустилась к человеку, спящему у подножия дерева.
Его дыхание было неровным, короткие выдохи временами звучали почти как стоны. Спал он лицом вниз, и это было ей на руку. Лютиэн осторожно, стараясь не разбудить человека, провела гребнем по его волосам — от макушки вниз, к затылку, и дальше — вдоль спины. Волосы Берена были темными, почти черными — но в них проблескивали серебристые пряди. Гребня они не слушались, но Лютиэн не волновала красота прически — гребень служил совсем другому. Резал его Ильверин, а заклятье накладывала она сама — когда-то давно, для одного маленького мальчика из племени данас, чудом выжившего после нападения орков на селение. Мальчика тоже мучили ночные кошмары, и тогда Лютиэн попросила вырезать гребень из самого доброго дерева — можжевельника. Мальчик вырос и стал мужчиной, гребень долго лежал без дела. Еще предки Берена не заселили Дортонионское нагорье, а жили в шатрах на землях Амрода и Амроса, когда Лютиэн отложила этот гребень и надолго забыла о нем.
Напряжение, не отпускавшее тело Берена и во сне, исчезло — он дышал теперь как обычный спящий, плечи расслабились. Лютиэн вернулась в гамак, оставив гребень в его волосах. Она знала, что он спокойно проспит теперь если не до утра, то до начала грозы — а гроза уже собиралась; воздух сделался тяжелым, а небо плотно обложили тучи, сквозь которые полная луна и не проглядывала.
Она уснула и проснулась от шума дождя; ливень молотил по листьям, и трава радовалась щедрому подарку небес. Лютиэн открыла глаза и увидела Берена сидящим на пороге: стопы упираются в одну «притолоку», спина — в другую, руки обхватили колени, глаза полуприкрыты. Гребень все еще торчал у него в волосах. Мокрое одеяло лежало у ног, сухое — укрывало голые плечи. Он промок в первые же мгновения ливня. Что за странное упрямство!
Услышав шорох, Берен повернул к ней голову. В позе и прежде было что-то птичье, а быстрое движение усилило это сходство.
— Я кажусь тебе несусветным дураком, госпожа Соловушка? — тихо спросил он.
Лютиэн спустила на пол ноги. Берен отвернулся, чтобы не смущать ее, хотя в темноте вряд ли что-то видел, кроме белого полотна рубашки. Лютиэн вдруг подумала, что ее предложение, в котором не было ничего удивительного для эльфа, могло показаться странным с точки зрения человеческих обычаев. Предположение это подтверждал и обнаженный меч, лежащий на полу и разделяющий крохотное пристанище на две половины.
— Думаю, я поступила не менее глупо с твоей точки зрения, — сказала она, одеваясь. Она не знала, стоит ли ей перешагивать через меч, и потому оставалась на своей половине. — Вызвавшись ночевать с тобой под одной кровлей, я нарушила какой-то человеческий закон? Он покачал головой.
— Зачем ты положил между нами меч? Это что-то значит?
— Это значит, что мы не… не возлежали как муж и жена. Если бы кто-то вошел, увидел бы.
— Он бы и так это увидел, — улыбнулась Лютиэн. — Даже если бы мы лежали рядом, обнявшись ради тепла. Мы же не муж и жена.
Берен вдруг беззвучно засмеялся, и этот смех показался Лютиэн нехорошим.
— Погоди, — сказала она. — Человеческие приличия предписывают вам, оставшись наедине с женщинами, которые вам не жены, устроить все так, чтобы никто не подумал, что вы спали с ними как с женами. Это значит…
— Это значит, — резко сказал он, — что человеческие мужчины способны спать с женщиной прежде, чем она стала им женой, и с женщиной, которая приходится женой другому человеку, и с женщиной, которая никогда не будет женой никому, и с женщиной, которая вообще этого не хочет. Если ты действительно намерена войти в мое сознание, ты узнаешь еще много мерзостей обо мне и о роде людском. Привыкай, госпожа Соловушка.
Он отвернулся, свесив ноги наружу, выпрямил руку, и, дождавшись, пока она намокнет, провел ладонью по лицу.
— Берен, — сказала эльфийка. — Если бы ты был эльфом, я бы сочла такое положение дел неподобающим. Но вы — люди, вы — другие…
Внезапно ее слегка покоробило воспоминание о почти тех же самих словах, сказанных Саэросом.
— Да, — кивнул Берен. — Мы больше походим на зверей. И в этом, и во многом другом.
— В этом вы на них скорее на них походим мы, эльфы, — возразила Лютиэн. — Ведь мы вступаем в брак ради того, чтобы родить детей, как и они. Двое соединяются телом для того, чтобы появился третий. Как же это возможно — соединиться с женщиной, которая тебе не жена, ведь соединившись с нею, ты станешь ее мужем. Иное невозможно, как невозможно войти в воду и не намокнуть. Если вы соединяетесь ради третьего — значит, вы уже муж и жена. А если нет — то ради чего же?
Берен снова засмеялся — все тем же нехорошим смехом.
— Право же, госпожа Соловушка, ты вогнала меня в краску. Порой ты говоришь как мудрая старуха из нашего народа, порой — как дитя, и если бы я не знал что ты невинна, я бы решил, что ты бесстыдна.
— У вас мужчины не говорят об этом с женщинами?
— Нам нет нужды говорить об этом, эти вещи всем известны.
— Но тогда что постыдного в том, чтобы говорить о вещах, которые и так все знают? Так ради чего же вы соединяетесь, если не ради зачатия?
— Ради удовольствия.
Эти слова снова поставили ее в тупик. Удовольствие, радость, счастье — все эти слова она связывала именно с рождением детей от… она не знала, от кого. Она знала, каким ей хотелось бы, чтоб он был — но еще не встретила такого. Если бы Берен был эльфом — он, пожалуй, был бы очень похож на того, кого она ждала. Но он не эльф.
— Я готова вернуть тебе твои слова. Порой ты кажешься мне мудрым, мудрее Даэрона или моего отца, а порой — с тобой труднее говорить, чем с ребенком. Мы, эльфы, не мыслим себе удовольствия отдельно от детей. Разве зачинать ребенка — большая радость, чем вместе баюкать его, учить речи и всему, что нужно?
— Иные из людей считают, что дети — вовсе никакая не радость, а нечто вроде платы или наказания за полученное наслаждение.
— Это неправильно, — решительно сказала Лютиэн. — Как бы мы ни разнились — Единый не мог создать вас такими, чтобы дети не приносили вам радости.
— Я разве говорил, что все мы таковы? Хотя в молодости, когда просыпаются желания, о детях мы думаем меньше всего. Никто поначалу особенно не огорчается, если их первое время нет.
— Ты говоришь так, словно вы не знаете, в какие годы и дни возможно зачатие.
— Все годы зрелости женщины, пока она не станет слишком стара. А свои дни знает не всякая женщина, и не всякий мужчина спрашивает у нее.
— Итак, — попыталась она подвести итог, — вы способны зачинать детей, не вступая в брак и не желая детей; вы ложитесь вместе ради удовольствия, но если все же удается зачать дитя, оно иногда кажется посланным в наказание. Звучит как «сухая вода», но допустим, что это так. Удовольствие, которое вы получаете при этом, не связано с обязательствами вроде брака. Значит, оно мимолетно?
— Мимолетнее, чем опьянение от вина.
— Человеческие дети растут быстрее эльфов, но все же, по вашему счету, довольно долго. Выходит, за мимолетное удовольствие те, кто смотрит на детей, как на наказание, расплачиваются годами кары. Они не знают, что если возлечь, могут получиться дети?
— Прекрасно знают.
— Что же ими движет, если они рискуют годами расплаты ради мгновения радости?
— Похоть. Вожделение.
Сначала Берен сказал человеческое слово, которого Лютиэн не поняла, потом объяснил его эльфийским словом mael, «жажда».
Это слово было ей понятно — именно его произносили, вспоминая об Эоле, пожелавшем голодримской девы, сестры короля Тургона Гондолинского. Однако, Берен, по всей видимости, имел в виду что-то другое, потому что Эол пожелал Аредель именно так как эльф желает женщины, и взял ее в жены, хоть и завоевал ее сердце чарами, против ее воли. А что есть вожделение, которое не имеет целью ни брак, ни детей? Только мгновенное удовольствие? Но разве желание мгновенного удовольствия не может не быть мгновенным?
— Может, — ответил Берен на этот вопрос. — Оно может сжигать двоих… или одного… Годами… Оно может быть таково, что его легко принять за любовь.
— Но если оно может быть таково — почему бы не превратить его в любовь, сочетавшись браком?
— Да хотя бы потому что желанная женщина уже может состоять с кем-то в браке. Или потому что брака с этой женщиной не хочется, а хочется просто утолить свою жажду и расстаться.
Теперь засмеялась Лютиэн. Смеялась она не над Береном, а над собой: может быть то, что казалось эльфам в Берене оттенком безумия, было просто каким-то человеческим признаком? Может быть, людям вообще свойственно терять память и мучиться, неметь и самопроизвольно исцеляться — как свойственно вожделеть женщин, не желая от них детей, и выходить замуж не за того мужчину, к которому испытываешь влечение?
— Но такое положение дел не может быть естественным. Оно безумно.
— Конечно, — согласился Берен. — Лучше всего, когда двое любят друг друга, и сочетаются браком, и растят детей, и ни к кому не испытывают вожделения, только друг к другу. Они благословенны и счастливы, а те, кто утоляет свою жажду с чужими женами или свободными девами без намерения заключить брак, у нас считаются преступниками, а женщин, которые жаждут многих мужчин и утоляют эту жажду, у нас презирают. Разумная, неискаженная часть нашей природы стремится к правильному положению дел, когда любовь, брак, желание иметь детей и влечение — одно; а безумная, искаженная призывает разорвать это, сжечь и свою, и чужую жизнь ради мгновенного острого переживания, которое, как бы оно ни было приятно, приходит — и уходит. Поэтому наши правила приличия так длинны и сложны: мы придумываем axan[5] там, где вашей жизнью правит unat.
— Хвала Единому, мы наконец-то заговорили на одном языке, а то я испугалась, что сейчас один из нас лишится рассудка. Итак, ваш axan призывает, оставшись с девой наедине, сделать все так, чтобы никто, завидев вас, не решил, что вы нарушили другой axan. Для этого ты положил между нами меч. Но как бы он защитил нас, если бы ты все-таки вздумал нарушить этот axan?
Берен снова опустил голову.
— Не унижай меня так, госпожа Соловушка. Честь у меня все-таки есть, и я не дикий зверь, неспособный обуздывать свои желания.
— Так ты спал снаружи не из упрямства, — проговорила медленно Лютиэн. — Ты спасался от искушения. А я была глупа, и не поняла… Прости меня, Берен.
— За что? За то, что я осмелился посмотреть на тебя нечистыми глазами — ты у меня просишь прощения?
— Если это в самом деле сродни жажде — то бесчестно держать чашу с водой перед лицом жаждущего и не давать ему напиться.
— Это сродни иной жажде, — проворчал Берен. — Но вам, эльфам, и она не знакома. Я знаю, вы порой напиваетесь допьяна — но никогда не делаетесь пьяницами; вино не застит вам весь белый свет. С нами такое случается. Ну вот, ты знаешь об еще одном человеческом пороке.
— На самом деле это один и тот же порок: вы во власти своих влечений, — мягко сказала Лютиэн. — Однако, что же нам делать с тобой? Пожалуй, когда кончится дождь, я уйду, чтобы не мучить тебя, и пришлю кого-то из мужчин, сведущих в чарах…
Берен снова рассмеялся — на этот раз открыто и почти радостно.
— Нет, госпожа Соловушка, это вовсе не мука! По крайней мере, не теперь, когда я это сказал и… избыл. Останься. Пусть лучше один эльф знает обо мне все самое плохое, чем два эльфа — по половине самого плохого. Чем больше, ты обо мне узнаёшь, тем дальше от меня становишься. Все будет хорошо. Я спокоен — и между нами Дагмор.
— Хорошо, — согласилась Лютиэн, вдруг обидевшись неизвестно на что. — Но я вовсе не стремлюсь знать о тебе самое плохое. Не понимаю, почему ты поспешил мне это сообщить.
— Из страха, госпожа Соловушка. Из страха, что ты обнаружишь это сама и содрогнешься от отвращения.
— Это тоже по-человечески — страх перед стыдом, заставляющий быть бесстыдным?
— Это по-моему, госпожа моя. Не скажу за всех людей, но я большой трус. Я так боюсь боли, что иду к ней навстречу. Я так боюсь стыда, что спешу осудить себя прежде, чем меня осудит тот, кого я… почитаю. Я так боюсь любого выбора, что выбираю для себя самое плохое — лишь бы точно знать, что хуже не будет и быть не могло.
Лютиэн покачала головой.
— Поистине, передо мной самый жалкий трус Белерианда, — тихо сказала она. — Он так испугался мучений совести, что четыре года один мстил за отца и товарищей. Он так боялся орков, что в одиночку перешел Эред Горгор и Нан-Дунгортэб. Он настолько струсил перед возможностью оказаться орудием врага, что готов был уничтожить себя в моих глазах. Хотела бы я, чтобы отцом моих детей был такой же трус, как ты, Берен, сын Барахира. Вложи в ножны свой меч — мы больше не будем сегодня спать.
Берен без слов выполнил ее просьбу, нашарил на полу свою рубашку и надел ее, отвернувшись.
— Когда я переступила через нож, ты вздрогнул. Я нарушила какой-то ваш обычай? Это чем-то оскорбило тебя?
— Это не в счет, — тихо ответил Берен. — Это ведь был нож, а не меч. Если женщина принимает служение мужчины, она поднимает меч и возвращает его. Если она перешагивает через меч, это значит, что она согласна взять мужчину в мужья. Но ты не знала наших обычаев, и то был не меч, так что это ничего не значит. Совсем ничего.
* * *
Трудность для Лютиэн заключалась в том, что действовать нужно было не так, как она умела, а совершенно наоборот. Эльфы ничего не забывают, и болезни их sannat происходят от того, что они слишком много помнят, и порой снова и снова переживают кошмарную грезу почти наяву, не в силах остановиться. Подобие сна, в которое погружала Лютиэн этих страдальцев, служило тому, чтобы, соприкоснувшись мыслями, дать исцеляемому возможность посмотреть на себя и свой ужас немножко чужими глазами, как сквозь запотевшее стекло, отделить страх от себя, научиться не возвращаться к нему, укрепить волю против влечения к болезненному уголку памяти.
С Береном было ровно наоборот: его память возвращалась к пустому месту, к черному провалу. Лютиэн даже не знала, чем объясняется человеческая забывчивость — неужели их память подобна сосуду, способному вместить лишь ограниченное количество знания? И то, что он так напряженно ищет, просто «перелилось через край»? Но какова закономерность, по которой одни события вытесняются другими? Берен помнил наизусть длинные отрывки из песенных сказаний, множество легенд и былей своего народа, и забыл, что происходило с ним самим. Если забывается ненужное — почему забылось нужное? Если забывается плохое — почему так избирательно, почему не все кошмары были вытеснены из памяти?
Они бродили по полянам и перелескам Даэронова угодья, подолгу беседовали, и чем больше Берен отвечал на вопросы Лютиэн, тем больше у нее появлялось новых вопросов — словно от ветки отходили новые ветки. Она искала опору — то, от чего можно будет оттолкнуться, погрузившись в колдовской сон.
Берен доверял ей, как ребенок. После того раздумья, после утра вопросов и ответов — «Как скажешь, госпожа Соловушка. Как пожелаешь, госпожа Волшебница». Он больше не пытался казаться ни хуже, ни лучше, чем он есть, словно без оглядки бросался в темный овраг, не думая, что его встретит на дне — острые камни, ворох палой листвы, холодная река… И все же — он испытывал ее ответами, как она его — вопросами; но с каждым ответом ей было все легче и легче выдерживать испытание.
Она поняла, почему Финрод, Друг Людей, так мало говорил о них с другими эльфами, почему отмалчивались Галадриэль, Аэгнор и Ангрод — да все, кто знал людей близко. Понаслышке действительно можно было бы подумать, что люди исполнены мерзости и скверны, чтобы избежать этой ошибки, нужно было видеть хотя бы одного лицом к лицу и понять ту странную раздвоенность, которая вызывает одновременно жалость и уважение: так уважают калеку, оставшегося воином, как Маэдрос Феаноринг. Их тело постоянно заявляло свои права на их души, их влечения действительно стремились повелевать ими — и тем больше восхищения вызывали такие люди, как Берен, способные удерживать этих бешеных коней в узде и направлять их туда, куда нужно. Что люди были словно разорваны внутри себя — в том была скорее беда, чем вина. Многие беды происходили от того, что их сознание не могло само в себе разобраться. То, что Берен рассказал об отношениях мужчин и женщин у людей, судя по его же оговоркам, было справедливо для всего: для дружбы и вражды, искусства и труда… Все понятия в глазах Берена были как будто разъяты на составные части, или сплетены из отдельных частей, как канат — из отдельных нитей. Сложность была в том, что люди не всегда могли с ходу разобраться, где какая нить и делали оно, а ждали другого: все равно что выбрать самую яркую веревку и думать, что она будет самой крепкой.
Теперь было ясно, что Берен имел в виду, когда говорил — «быть мертвым». Он надеялся избавиться от неосознанных влечений; но разве от них можно было избавиться, отрицая их? В этом тоже была ошибка и раздвоенность.
После дождя, во время одной из прогулок, она впервые погрузила его в волшебный сон. Он рассказывал о хижине, где скрывался последние дни перед уходом из Дортониона, его осанвэ было ясным и четким, и Лютиэн словно сама побывала в тесной смрадной землянке. Вернуться памятью в те дни, которые предшествовали его появлению в этой землянке, он не смог. Лютиэн приказала ему, проснувшись, забыть разговор — и ужаснулась итогу: проснувшись, он действительно забыл.
С эльфами такого не бывало никогда — в свое время Лютиэн и другие пробовали много разных вещей с волшебным сном: частью — ради новых знаний, частью — ради забавы. Ни один эльф никогда не забывал, что с ним происходило в волшебном сне. Человек — мог забыть. Тот, кто мог погрузить человека в волшебный сон, получал над ним страшную власть. Лютиэн возблагодарила Единого за то, что такая власть возможна лишь по добровольному согласию. И все же — оказывалось, что подозрения Берена не беспочвенны: ему могли приказать забыть — и он мог забыть по приказу. Ей не хотелось верить, что он способен был дать кому-то из слуг Врага согласие на такое… А впрочем — что она знает? Через что Берену довелось пройти, какими способами от него могли добиваться такого согласия?
Лютиэн должна была развеять эти свои сомнения, а для этого ей следовало решиться на страшное: во сне погрузить Берена в самую середину его кошмара, и погрузиться туда вместе с ним. Ей было тяжело просить его об этом, потому что она не знала, чем это обернется для него, но знала, каким будет ответ: «Как скажешь, госпожа Соловушка. Как пожелаешь, госпожа Волшебница».
* * *
Все было так ново и странно, что Берен просто не знал, что думать.
Такого быть не могло — чтобы эльфийская принцесса сошла к нему, чтобы она ночевала под той же кровлей, говорила с ним, лечила его…
Берен обнаружил, что способен о многом вспоминать без внутреннего содрогания. Чувства словно бы притупились, а точнее — появилось новое чувство, в присутствии которого все остальные обмельчали.
Он сопротивлялся изо всех сил. Так было нельзя. Он слишком хорошо знал, чем такое заканчивалось — вылетели из головы события недавних дней, а «Беседа Финрода и Андрет», по которой он в детстве учился грамоте, сидела в уме прочно. Странно устроена память людская. А может быть, это и не зря, может быть, история лорда Аэгнора и Андрет — как раз то, о чем он должен помнить, ежечасно помнить теперь, чтобы не загнать себя и ее в такую же глупую ловушку.
Он бродил с ней по молодым лесам Нелдорета, отвечал на ее вопросы и подчинялся ее лечению, странной ворожбе с блестящим зеркальцем и медленным пением без слов. Она погружала его в странный сон — и во сне он отвечал на те вопросы, на которые не мог ответить наяву. Иной раз он засыпал по ее воле в полдень, а просыпался на закате, хотя готов был поклясться, что говорил во сне не дольше пяти минут; а бывало и так, что он успевал прожить во сне полжизни, а солнце за это время не делало и двух шагов по небу, и сияло сквозь тот же просвет в кроне.
Его больше не беспокоило, что она и другие эльфы будет думать о людях после этих разговоров. После первого сурового разговора он был убежден: ее отношение к нему не изменится к худшему, останется все тем же милосердным интересом; а до остальных эльфов дела ему не было.
И все же — с каждым днем он все больше понимал, что этот интерес изменяется в какую-то сторону. В своих чувствах он уже почти не сомневался, хоть и боялся по-прежнему называть их своими именами. О, нет, думал он, так нельзя. Хватит с тебя этой страсти, которая побеждает все и вся: вспомни о своем позоре, вспомни о несчастном Горлиме. Нет у тебя права швырять на этот алтарь никого — кроме себя. Тот, кто воистину любит — должен страдать один.
И он молчал, не позволяя чувству пробиться сквозь avanire. Пока она была рядом, это страдание было сладким. Может быть, еще и поэтому он не решался открыться: ведь признание потребует от нее действий. Она либо уйдет, либо… останется. И неизвестно, что хуже. Нет. Он не может ни расстаться с ней, ни обречь ее на любовь. Пусть все остается как есть — он понимал, что долго так оставаться не может, но столько, сколько возможно…
И это тянулось до того дня, когда она предложила сделать последний шаг, заглянуть в тот угол памяти, в который он больше всего не хотел заглядывать.
Он согласился. Отказаться он просто не мог.
Как это уже было, он сел на траву, а она встала напротив, поигрывая зеркальцем — по ее словам, в нем не было ничего волшебного. Он попросил: сделать так, чтобы, придя в себя, он помнил все.
— Хорошо, сказала она, — и через какое-то время Берен погрузился в сон.
Когда он проснулся, она сидела на траве и плакала — а он не помнил ничего из прошедшего разговора.
— Ты обещала, — он почувствовал обиду, неожиданно острую.
— Я не смогла сдержать обещание. Извини. — Она немного помолчала. — Ты вспомнишь все — но со временем, постепенно. Я нашла ответы, и они таковы. Ты — не предатель. Ты — не орудие врага, ты освободился сам, по своей воле.
Лютиэн улыбнулась сквозь слезы.
— Стремление, которое гнало тебя через горы — твое собственное стремление. Некий человек передал тебе весть, которую ты счел настолько важной, что решил пересечь горы ради нее. Но первая попытка достичь гор оказалась неудачной. Тебя схватили… Ты проснешься завтра утром, помня все, но главное знай уже сейчас: ты их всех обманул. Твоей тайны они не узнали; и я не знаю ее. Если ты сочтешь нужным что-то сказать моему отцу — скажешь сам.
Лютиэн вытерла слезы рукой и снова улыбнулась Берену.
— Я горжусь тем, что повстречала такого человека, как ты, — сказала она.
— Госпожа Соловушка…
— Ни слова больше! Берен, я не хочу грустить. Ты умеешь танцевать? Покажи мне, как танцуют самый веселый человеческий танец!
Выяснилось, что танцевать он разучился. Он следовал за ней покорным и счастливым щенком, держа ее пальцы в своих, повторяя движения танца — однако ноги, такие легкие и быстрые в пляске смерти, такие чуткие к малейшим неровностям земли, такие твердые и в выпаде, и в стойке — отказывались повиноваться. Он был весь как деревянный, запаздывал с движениями, сбивался с ритма и наступал ей на ноги — она смеялась звонко, заливисто и совсем не обидно. Движения нарьи, тем не менее, она перенимала легко и ловко: стражник, наверное, немало позабавился… Они сделали по поляне круг…
— Почему ты остановился? — спросила Лютиэн.
…Потому что, сделав круг в нарье, мужчина должен был обхватить женщину руками и прижать к себе, отрывая ее ноги от земли и поворачиваясь на пятках, чтобы поставить с другой стороны… Вот такая фигура танца…
— Потому что пока еще в силах остановиться… — прошептал он. — Ты знаешь, что со мной, госпожа Тинувиэль? Знаешь, что я чувствую к тебе?
— Как я могу знать, ты ведь не говоришь ничего?
— Да как же я могу это сказать… Как я могу о чем-то просить, ведь если ты ответишь «нет», я просто умру на месте…
— Но почему ты сразу решил, что я отвечу «нет»?
— Потому что если ты ответишь «да» — это будет еще хуже. Это будет значить, что я навлек на тебя страдания, ибо моя судьба — это несчастная судьба, просить кого-то разделить ее — все равно что предлагать чашу с ядом.
— Ты именно об этом хотел меня просить?
— Нет, нет… — он запустил пальцы в волосы, растрепав их. — Если бы ты была adaneth, я бы попытался. Мне было бы не так важно, что ты ко мне испытываешь, ибо человеческой женщине бывает достаточно и просто влечения, и дружбы, и даже жалости, а мужчине — и того меньше… Я бы попросил у твоего отца твоей руки и мы были бы счастливы столько, сколько сможем. Может быть, нам удалось бы зачать дитя — и тогда мне было бы спокойней уходить на Запад, если такова будет воля Единого… Ты бы погоревала, а потом попытала счастья с кем-то еще, пока молода… Но ведь ты — elleth. Вы не можете соединяться друг с другом иначе как по любви, а кто сильно любит — тот тяжко страдает в разлуке. И вы не представляете себе иной любви, кроме слияния судеб… Твоя судьба — чистый лесной ручей, моя — бешеный горный поток, где с талой водой мешается грязь и несутся по течению коряги. Ладно, какая есть, такая есть, и другой не надо: но губить тебя я не хочу.
— Какой ты странный, Берен… Ведь если бы я могла сказать тебе «да» — это значит, я уже любила бы, и страдала в разлуке…
— Не так горько, госпожа моя, и не так долго. Одно дело — иметь и потерять; другое — так и не получить… Тем проще закончить, если и не начинать.
— Но ведь тот, кто имел и потерял — все же радовался, пусть и короткое время… А тот, кто из боязни потерь отказался от обладания, так и не был счастлив… Он все равно будет горевать в разлуке, и горечь его будет больше, потому что именно упущенные возможности рисуются воображению особенно заманчивыми…
Берен горько рассмеялся.
— «Пойми, Андрет-аданэт, жизнь и любовь эльдар питает их память; мы предпочитаем память о светлом и прекрасном чувстве, не получившем завершения, воспоминаниям о печальном конце…» Да неужели же за тридцать лет нельзя было научиться обходить грабли, на которых так славно поплясали твои родичи и сюзерены?! Андрет Мудрая, когда-то — Андрет Прекрасная, возлюбленная принца Аэгнора… она говорила, что память у меня лошадиная… Читать она сама не умела, но часто просила меня твердить ей наизусть ее старую беседу с государем нашим Финродом… «Если узы супружества и могут связать наши народы, то это случится во имя великой цели и по велению Судьбы. Краток будет век такого союза и тяжек конец его. И лучшим исходом для тех, кто заключит его, станет милосердная скорая смерть…» К Морготу и Судьбу, и великие цели — я не хочу для тебя «милосердной скорой смерти». Уходи, госпожа Соловушка. Оставь меня здесь. Через две недели я предстану перед твоим отцом… И если он отпустит меня — там, на войне, обрету я мир. Среди опасностей — успокоюсь. Я не хочу ни о чем спрашивать тебя, не хочу получить ответ. Я еще помню, как страдали Андрет и Аэгнор, мой лорд и сестра моего деда… Андрет умерла в день Дагор Браголлах. Увидела из окон зарево, схватилась за сердце и умерла. Так рассказывали. Меня тогда не было в Каргонде, я не видел.
Аэгнор, Ярое Пламя…
— Финрод был прав. Государь мой всегда бывает прав, — опустив голову, сказал Берен. — Если человек и эльф любят друг друга, как любили Аэгнор и Андрет, самое лучшее для них — умереть в один день…
— Что ж, расстанемся, сын Барахира. Если ты и твой государь правы — так будет лучше для нас обоих.
— Я провожу тебя.
— Как? Мой дом в двух лигах ниже по течению, а тебе запрещено уходить так далеко.
— Сколько смогу.
— Не стоит, Берен. Я в Дориате, у себя дома, здесь со мной ничего не случится.
— Я провожу, — сжатые губы, углубившаяся складка меж бровей — это означало, что он принял решение, и менять его не будет.
Он действительно проводил ее — до того места, где пролегала невидимая граница, где Эсгалдуин продолжал свой путь в полумраке древнего, могучего леса. Лютиэн ушла, не оборачиваясь, и он тоже, расставшись с ней, ни разу не обернулся — но это стоило ему таких усилий, что, вернувшись к своему дому заполночь, он упал без чувств и проспал весь следующий день.
«Убей, но прежде выслушай!»
Это было первое, что Берен вспомнил, проснувшись.
Мэрдиган. Финвег Мар-Мэрдиган, предатель, переметнувшийся к северянам.
«Убей, но прежде выслушай» — почему Берен нарушил свой обычай? Он всегда убивал прежде, чем выслушивал — понимая, что его легко разжалобить. Он не давал жертвам такой возможности, зная все отговорки наперечет: семья, дети в заложниках, унижение, пытки, скотская работа… И, чтобы не давать себе жалеть ублюдков, вспоминал тех, кого действительно стоило жалеть: детей, съеденных своими обезумевшими от голода матерями; стариков и старух, которые сожгли себя в хижине, лишь бы не идти в Тол-и-Нгаурхот на корм волкам; девушек, изнасилованных и забитых насмерть… И вот тогда его руки не дрожали, и в глаза жертвам он смотрел без колебаний.
А с Мэрдиганом — сорвалось. Потому что вспомнилось детство, земляничные поляны в сосновых лесах Эмин Тонион — и рука дрогнула на мгновение, которого Мэрдигану хватило, чтобы сказать самое главное: Саурон готовит удар на Хитлум.
Мэрдиган не знал этого точно. Ему был дан приказ собрать отряд, способный сражаться в горах и брать укрепленные перевалы. В Дортонионе все укрепленные перевалы были взяты…
Весной, когда с гор сойдут снега, отряд должен быть готов…
Жизнь обрела смысл. Берен убрался из Минас-Моркрист, так и не устроив там задуманной кровавой бани для черных рыцарей. Нужно было уходить из Дортониона, нести весть. Перевал Анах стерегли, Аглон тоже. Берен решил рискнуть, отправиться через Нахар, и летом-то неласковый. Он спустился к Сарнадуину — за припасами. И попал в лапы к оркам.
Люди из Сарнадуина помогали ему — не мог же он просто убраться, видя, что в деревне бесчинствует орочья шайка.
— …Ты пойдешь со мной, почтенный Древобород?
…Болтали, что он может приказывать лесным духам. Неправда. Никто не может приказывать энтам. Можно только просить их о помощи.
— Хм… Пойду ли я с тобой, Убийца убийц? Я не могу это решить так просто, дай мне время подумать.
Берен ждал минут десять, ничем не выказывая раздражения — это было последнее, что стоило проявлять в разговоре с энтами. Но природная горячность характера взяла свое.
— Сколько времени тебе нужно на раздумья, почтенный Фангорн? Ты собираешься размышлять до первой звезды или до утра?
— Как ты тороплив, Убийца убийц… До первой звезды — разве можно принимать такое решение так скоро? Я бы подумал до завтрашнего вечера, если вопрос не окажется сложнее, чем я полагал вначале… Хм, да, до завтрашнего вечера — так будет лучше всего.
— Если бы там, на вырубках у Аэлуин, я думал ночь и день, от твоей молодой поросли ничего бы не осталось, — не выдержал Берен.
— Хмм, да, — согласилось лесное существо, — но у твоих людей есть руки и ноги, и эти глупые топоры, которыми они горазды размахивать… Люди могут защитить себя, деревья — нет.
— В этой деревне остались только старики, женщины и дети.
— Но они все равно рубят лес. Разве ты не учил их, Убийца, что нельзя рубить живых деревьев, нужно брать сухостой?
— Они не могут, — Берен зажмурился, чувствуя свое бессилие объяснить энту, что такое «оброк». — Орки и слуги Моргота требуют от них леса.
— Так ты готов защищать лес только от орков, — грустно сказал энт. — Если древоубийцами становятся люди, ты не видишь в этом ничего страшного, хмм? Почему ты вмешался тогда в порубку возле озера — потому что хотел спасти подлесок или потому что ненавидишь древоубийц?
— Я хотел спасти лес, — Берен почти не лгал. Ему трудно было относиться к деревьям с той же нежностью, какую будили в нем кэлвар. Но лес у Тарн Аэлуин… Священный лес Эстэ и Ниэнны, лес, где жила Андрет, где он проходил Очищение…
Фангорн повернулся к нему спиной и зашагал прочь. Берен прикусил губы, уговаривая себя, что он с самого начала не особенно рассчитывал на помощь энтов. Полдюжины орков и столько же людей. Дрянь, отребье. Он справится один — не впервой.
Здравый смысл говорил: не ходи, не рискуй, то, что в твоей голове — важнее. Но разве слушались здравого смысла люди, делившие с Береном кров и еду, когда это могло привести их к гибели? Да и шайка была из тех, кто не подчинялся даже Саурону. Черные и сами таких вешали — можно было не бояться, что в отместку деревню сожгут. И все было легко: лук и нож, несколько бесшумных смертей, прежде чем остальные, увлеченные грабежом, поймут, в чем дело, но будет уже поздно…
И только с одним Берену не повезло. Он не знал, что старостиха послала сына за подмогой в соседнее село и что тот по дороге встретил смешанный отряд карателей под началом молоденького полуорка. Он и понять ничего не успел, когда его последнего противника убили из самострела, а его самого сшибли на землю тупым болтом. Очнулся уже прикрученный к коновязи.
Теперь он не удивлялся, почему забыл имя Мэрдигана, и его самого, и все, что он сказал. Он ведь больше всего на свете желал забыть, чтобы даже случайно, даже в беспамятстве не произнести этого имени. Чтобы у Мэрдигана осталась возможность, услышав о его смерти, послать другого вестника — или набраться храбрости и сбежать самому. Поэтому он назвал свое имя — зная, чего это будет стоить ему и жителям деревни.
— Хватит, я сказал! Хватит, Варга, сучий потрох! Ты выбьешь из него душу!
— А тебе его жалко, да? Ты у нас жалостливый? Ну, а я хочу знать, где Барахир спрятал свое золотишко.
…Ах, да, это дурачье верит в легенду о несметных богатствах беорингов, подаренных эльфами…
— Еще одно кривое слово — и я суну эту раскаленную подкову тебе в пасть! Тебе охота объяснять Болдогу, как это мы не довезли живым убийцу его сына? Тогда вперед, но только без меня! Я тут буду с краю, за его смерть Болдогу ответишь ты.
— Не держи меня за щенка, Тург! Он не первый, кому я развязываю язык!
…развязывают язык… пока он говорил о «золоте беорингов» правду, ему не верили… посмотрим, что будет, когда он солжет…
Он не помнил, что должно случиться, если на поляне у трех источников орк протрубит в рог четырежды. Но почему-то твердо знал, что орку не поздоровится, и всем другим оркам — тоже…
— Три источника… — с сомнением повторил главарь, — четырежды протрубить. Хрен его знает… Дурь какая-то…
— Не дурь, — Варга купился сразу же и со всеми потрохами. — Не дурь, а колдовство… Чары эльфийские. Ничо, переплавим побрякушки — чары из них повыветрятся… Он ведь умный, а? — орк сграбастал пленника за волосы. — Он ведь знает, чего будет, если он нам наврал, правда, беоринг?
— Болдог нам головы оторвет, если мы его живым не доставим, — напомнил главарь.
— Ага, живым… — Варга был уже весь в предвкушении золота, глазами своего сердца видел его блеск, ушами своего сердца слышал его звон. — Так ведь главное — живым, а насколько живым — дело второе.
— Эй, да ты никак уже засобирался в дорогу? Самым умным себя полагаешь, ты, пещерный выродок? Вместе поедем, остальным — ни гугу…
…Дерновую крышу сарая сорвало как ураганом. На Берена посыпались щепки и комочки земли, в отвор четырех стен заглянули звезды — но ярче звезд горели два больших желто-зеленых глаза. Узловатая рука протянулась через стену и, перехватив человека словно котенка — поперек живота — вознесла его на высоту в три человеческих роста.
— Ты жив еще, Убийца убийц? — пророкотал низкий, как гром, но мелодичный голос.
«Кто ты?» — хотел спросить Берен — но лишился чувств.
Дальше была прерывистая память о дороге — его несли на плече, голова болталась и, приходя в себя, он хотел просить, чтобы его взяли как-то иначе, потому что такая ходьба его убьет — но не мог издать ни звука, начинал задыхаться и снова терял сознание. Потом он пришел в себя на более долгий срок — он лежал на каменном столе и слышал над собой несколько гудящих, рокочущих голосов.
— Я не знаю, что с ним делать, Фангорн. Если бы здесь были эльфы, они бы взяли его, и вылечили, но эльфов здесь нет. Я умею лечить деревья, и не умею этих, двуногих. У него содрана половина коры и идет сок, и он весь горячий и сухой, а когда я даю ему пить — кусает чашку и расплескивает, потому что все время трясется. Может быть, он будет пить как дерево, если положить его в воду?
— Нет, — ответил самый глубокий голос. — Двуногие пьют так же как мы, так же как четвероногие и крылатые, только они совсем не умеют пить корой, и класть его в воду бесполезно. Если у них идет сок, они обматывают это место шкурами, которые делают из льняного волокна. То, что ты считаешь его корой, и есть такая шкура. Его кора сильно повреждена, но не содрана, иначе бы он изошел соком и засох. А напиться он не может потому, что твоя чашка слишком большая и он захлебывается, а трясется он потому что ему очень холодно без половины своей шкуры.
— Как же ему холодно, когда он такой горячий? — удивился еще один голос, чем-то похожий на женский, хотя тоже очень низкий.
— Они странные, эти двуногие. Они все время горячие и им все время холодно. Эльфы толковали мне об этом, да неохота пересказывать.
— У меня нет чашки поменьше, и нет таких шкур, о которых ты говоришь. Его нужно отнести к людям.
— Его нельзя нести к людям. Сегодня он убил много убийц, и я ради него тоже убил многих. Если убийцы найдут его у людей, они совсем его убьют и убьют всех людей там, где найдут его. Я видел, как это бывает.
— Но мы не можем оставить его у себя. Мы не имеем того, что ему нужно. Он все равно умрет у нас.
— Мы собрались уходить, — сказал третий голос. — Я бы понесла его с собой, но он такой слабый — слабее годовалого побега. Он не выдержит дороги. Давайте оставим его здесь. Если ему суждено будет выжить — он выживет.
— Я должен, хмм, подумать, — сказал самый глубокий голос.
Почему-то, несмотря на всю боль и все провалы в памяти, эти слова пробудили в Берене внутреннюю усмешку. Пока это существо будет думать, он замерзнет насмерть.
— Обложим его мхом и сухими листьями, чтобы он не замерз, — продолжал голос, точно отзываясь на мысли человека. — И будем думать.
Через какое-то время две руки снова приподняли Берена, перекладывая его на моховую подстилку — и он опять едва не потерял сознание. Неизвестные твари (что-то подсказывало, что они не совсем неизвестные, что он должен о них знать) явно желали ему только добра, но, похоже, совсем не знали, что такое боль, и ворочали его точно бесчувственный мешок. А он не мог даже рта раскрыть, чтобы попросить их не укладывать его на спину.
— Я придумал, — услышал он сквозь шум в ушах (сколько времени прошло — он не знал, хотя за это время успел согреться). — Если быстро идти день, ночь и еще день, дойти до гор и спуститься в лощину у Грозовой Матери, то мы найдем человека, который живет совсем один, если не считать четвероногого. Убийцы к нему еще ни разу не приходили. Если мы оставим Убийцу убийц там, они его не найдут. Человек должен знать, как лечить человека. Больше мы ничего не можем сделать.
«Быстро идти день, ночь и еще день? Отсюда до Грозовой Матери? Мне конец…»
Госпожа Соловушка была права — его спасли энты. Энты, которые никогда не служили Врагу. Это было огромное облегчение — узнать, что он ни прямо, ни косвенно не служил сауроновым замыслам.
Время без Соловушки тянулось и тянулось. В сердце словно бы провертели дыру и она саднила непрестанно. Отчего так бывает: каждая новая боль кажется невыносимой, хотя прекрасно знаешь, что вот — казалась невыносимой прошлая боль, которую ты вынес — стало быть, вынесешь и эту. Он думал о своих дальнейших действиях, о будущей войне — прекрасно зная, что все это без толку, потому что много раз все переменится… Вырваться отсюда — и отыскать себе новую муку, чтобы наверняка забыть об этой… Благо, искать себе мороку он великий мастер. Что бы путное умел делать как следует — а с этим никаких затруднений.
Прошло еще два дня — и все больше ему казалось, что работа Соловушки насмарку: он снова сходит с ума.
* * *
Трус.
— Это ты мне?
А то кому же. Тут ведь больше нет никого, кроме нас с тобой, да того эльфа, что кукует на ветке. Так что не сомневайся: трус — это именно ты.
— В таком случае ты — меч труса.
Ох, да. Лучше бы я заржавел в болоте, чем служить такому слюнтяю, как ты.
— А ну, полегче. В конце концов, ты не на самом деле со мной разговариваешь, я это придумал, когда зверел от одиночества. Захочу — и заставлю тебя молчать.
Не заставишь. Меч воина — душа воина. А своей душе рот не зажмешь. Ты бежал с поля. Ты испугался, сынок. Тебя заставил отступить не Саурон, на Болдог — ты позорно удрал от эльфийской девы.
— А что я должен был сделать? Признаться и просить ее руки? Но ведь я не знаю, любит она меня или нет. Она мне не сказала.
Потому что ты сам заткнул ей рот. Ты сам начал вилять: отказа-де я не вынесу, а согласия боюсь… Не только трус — еще и дурак!
— Почему вдруг? Я выбрал правильное решение. Нам все равно не быть вместе, так лучше уж расстаться сразу.
Изумительное рассуждение! Люди все равно умирают — так лучше уж их топить в колодцах сразу при рождении. Или до него, вместе с матерями. Давай, души свою надежду, герой. Только когда судьба наподдаст тебе сапогом по заду — не забывай, что ты сам повернулся к ней спиной. Что с тобой, сынок? Ты же никогда и ничего не делал наполовину! «Да» — значит, да, «нет» — значит, нет.
— Я не то, что ей нужно.
Откуда ты знаешь, ты же так и не решился ее спросить! Чего ты вообще ждал, дубина — что она сама повиснет у тебя на шее?
— Вряд ли за две седмицы в ней могла зародиться любовь.
А сколько времени тебе понадобилось, чтобы влюбиться в нее? Миг? Два? Забудь ты хотя бы на время про это писание, думай о себе и о ней, а не об Айканаро и бабке Андрет. У них была своя жизнь, у тебя — своя. Проживи ее, прах бы тебя побрал, так, чтобы можно было сложить о тебе достойную песню, когда ты пойдешь на Запад!
— Разве я мало сделал для этого?
Тут есть только одна мерка: сделал ты ВСЕ ВОЗМОЖНОЕ или нет. Хотя бы пытался сделать — или протирал штаны о корень дуба, сетуя на горький свой жребий.
— Слушай, замолчи, а? И так тошно.
Тошно — сходи проблеваться. Не мозоль мне око своим бараньим взглядом. Если дурь из тебя выйдет, может, сообразишь пойти к ней и рассказать все как есть, и принять все как будет.
— Ты забываешь об одной вещи: меня стерегут.
Тьфу, пропасть! А когда это тебя останавливало? Чего ты боишься — самое худшее, что с тобой может здесь произойти — это смерть, а не ты ли сам себе говорил, что Соловушка стоит тысячи жизней и тысячи смертей?
— Да не за себя я боюсь, дурачина — за нее!
А вот этого не надо. За себя она и сама прекрасно побоится, ей здесь помощники не нужны. Худо-бедно, она старше мудрого Финрода, на которого ты так любишь кивать — значит, кое-что в жизни понимает. Она сама за себя выберет, не беспокойся. Но не надейся, что выбирать она станет и за тебя. Ты — нэр, мужчина, и свои пути выбираешь сам. Решайся, или я тебе не меч и не помощник, и в первой же драке выскользну из руки или сломаюсь.
Гилтанон, несший стражу на изгибе вечера к ночи, вздохнул с облегчением, когда смертный вытащил свой меч из земли, обтер ветошью и вложил в ножны. Эти разговоры с мечом производили тягостное впечатление — как будто он подсматривал за чем-то очень личным. Право же, исцелившись от безмолвия, смертный не стал казаться разумнее.
Месяц старел. Еще пять дней — и Итиль исчезнет с небосклона, и звезды на одну ночь станут такими, какими их увидели эльдар, очнувшись от сна у берегов Куивиэнен. Берена отведут в Менегрот, король наконец-то примет решение относительно этого смертного — и тогда Гилтанон наконец-то будет свободен от этой службы, от нелегкой и непочтенной доли тюремщика.
Против беоринга он ничего не имел, но относился к своим обязанностям серьезно, ибо владычица Мелиан приказала стеречь этого человека, а это само по себе было достаточной причиной.
Гилтанон не слышал, о чем смертный беседовал со своим мечом. Прислушавшись нарочно, он мог бы различить слова, но он не хотел прислушиваться. Обязанности тюремщика и без того тяготили его, а уж подслушивать чужие сокровенные тайны его и вовсе никто не обязывал.
В последнее время смертный вел себя странновато. Он бродил по ночам и заваливался спать днем, одетый — хотя бывало и наоборот: похоже, он решил забыть о разнице между временами суток. Он перестал охотиться, довольствуясь тем, что ему приносили и тем, что он находил в лесу. Прекратил шутками и подковырками вызывать сторожей на разговор, заметно помрачнел. Нельзя его задерживать здесь дольше, решил Гилтанон. Что бы там ни решила Владычица — нельзя его задерживать, иначе это заточение сведет его с ума. Осталось всего пять суток, успокаивал он себя. По нашему счету — почти ничего. А по их, смертному счету — хватит ли этого времени, чтобы сорваться в безумие? Но Владычица молчит, и мысли ее скрыты.
Никто не знал мыслей Мелиан, даже любимый ею муж Тингол, даже дочь Лютиэн, унаследовавшая ее силу и мудрость.
* * *
Долгими были эти дни для Лютиэн.
Следовало немедленно покинуть Ивовую Усадьбу и бежать в Менегрот, а то и куда-нибудь на южные границы Дориата, к Девяти Водопадам или к распаханным полям. Но она понимала, что уже поздно и бесполезно.
Человек снился ей во сне. С ним связана судьба Дориата — как? Если ей суждено полюбить его, то каким образом это изменит судьбу королевства? Должна ли она послушаться влечения своей феа к его феа — или должна всеми силами бороться с ним?
Она его полюбила — в этом не было никаких сомнений. Он прав, для эльдар не существует просто влечения, только любовь. Иногда она приходит медленно, в силу привычки, иногда — поражает как удар молнии, но любой эльф, почуяв ее дыхание, узнает ее безошибочно. Быстро-быстро летал челнок, стучал ткацкий станок. Черное было натянуто на основу, белое и синее намотано на челноки. Она ткала диргол для Берена. Но она не понесет ему этот плащ, о нет. Он должен прийти за ним. Это будет знак того, что именно Судьба ведет его. Если он разгадает ее мысли и придет, ей не нужно будет иных доказательств. Другим — может быть, а ей — нет.
Черное, синее и белое вилось под ее руками, тончайшая шерсть, косая клетка — непростой и строгий узор… Она любила синий цвет, его глубину и обещание; любила белый — чистоту и ясность, а черный был вечной загадкой…
Было предсказано: придет смертный, которого не удержит Завеса. Было предсказано: судьба королевства связана будет с этим человеком. Не в этом ли смысл предсказания — человека суждено полюбить дочери короля?
Предсказание — меч обоюдоострый. Последовать или отказаться?
Отказаться?
Что ж, может быть, это верный путь. Может быть, Берен прав, и прав был Финрод: предпочесть память о мечте горечи бытия. Тень тени прекрасного — реальному страданию… Но разве сам государь Фелагунд поступил так, сменив блаженство Амана на дорогу во льдах и туманную надежду? Чего было больше в словах Финрода, сказанных старой женщине из Дома Беора — мудрости или собственной горькой тоски?
В памяти надежды нет. Она может быть прекрасной, но в ней нет надежды. В отказе от борьбы нет обетования победы.
Она сумеет пережить разлуку с Береном, и смерть заберет его вскоре — даже если война пощадит. Дни, годы, века — она не сумеет забыть его; эльдар не забывают. Но она, возможно, утешится и встретит кого-то другого, кто разбудит и исцелит ее сердце. Или оно откроется наконец-то навстречу тому, кто ждал упорно и долго…
Так оно будет или иначе — сейчас выбирала свою судьбу не она. Сейчас должен был выбирать Берен, сын Барахира.
Бежали дни, шли ночи. Время срезало с Итиль по кусочку, остался только тоненький ломтик, который должен был истаять сегодня. И тогда она, как обычно в новолуние, пойдет бродить по залитым звездным светом полянам, будет петь, вспоминая дни своего детства.
Если Берен не придет — она вернется в Менегрот, передав ему плащ через Даэрона. И больше они не увидятся уже никогда, и судьба Дориата будет идти своим чередом. Она будет ждать — но выбрать он должен сам, ибо он — нэр, он вождь, и это — его судьба. Лютиэн закончила работу и срезала ткань со станка, положила ее себе на колени, заплетая нитки основы бахромой. Солнце село за деревья и свет померк, но ее умелым пальцам не нужны были глаза. Она скручивала нитки — и тихонько пела; без слов, как поют дети и птицы.
Она пела, а лес слушал, и слушала река, и туман густел в камышах.
Никто не знал мыслей Мелиан, даже ее дочь, Лютиэн, унаследовавшая ее силу и мудрость…
* * *
Завернувшись в плащ, оперев локти о колени и положив голову на руки, Дионвэ незаметно для себя заснул.
Так не бывает. Чтобы эльфа сморил неожиданный сон, да еще и на посту — так просто не бывает.
Но так случилось.
Да, смертный хорошо погонял его, исходив вдоль и поперек все отведенное ему пространство, от реки до реки, но Дионвэ, чтобы свалиться от усталости, нужно было гораздо больше! Что же заставило его клевать носом — молочной белизны туман, поднявшийся от воды и скравший очертания леса? Дионвэ темным размытым столбом видел старый дуб на поляне, а сидеть все время возле он не мог — слишком часто мелькать перед глазами смертного было нельзя. Поэтому он держался у опушки, завернувшись в плащ — и лишь изредка подходил и проверял, как там человек.
А человек, вдоволь нашатавшись по лесу, спал — как обычно в последнее время, даже не сняв сапог: одна нога торчала из-под полога. В гамаке спать он не стал, а когда растягивался на полу — ноги смотрели наружу. Как сейчас. Дионвэ вернулся к опушке, сел в облюбованной промоине — да так и заснул почему-то.
А поскольку он, не считая человека, был тут один, никто не заметил высокую, стройную женскую фигуру в плаще паутинной тонкости — благодаря этому плащу увидеть ее можно было только когда она двигалась, а сейчас она стояла над задремавшим эльфом и смотрела в сторону старого дуба.
— Я не знаю, права я или нет, сын Барахира, — прошептала женщина. — Но все, что смогла, я для тебя сделала. У меня нет сил сделать больше, потому что я мать, и речь идет о моем ребенке. Есть вещи, которые не сделает даже майя, даже ради блага Арды. Пусть решает Судьба. Пусть решает человек, воин, мужчина. Я ухожу.
* * *
Берен не видел и не слышал ее. Не мог видеть и слышать. Не мог знать, что сторож спит. Не мог знать и того, что, если бы Дионвэ не спал, ему не помогли бы ни туман, ни прочие хитрости.
Когда эльф отошел — сквозь проделанную в занавеси дырочку он был виден несколько мгновений, прежде чем растворился в тумане — Берен сказал себе: пора.
Как он и предполагал, в одном месте сердцевина дуба была проедена временем прямо до земли. Узкую щель, забитую мхом и опавшей листвой, очистить следовало так, чтобы снаружи ничего не заметили. Так что ему было чем заняться днем — а ночами он шатался по окрестностям, чтобы внушить сторожам, что утром и днем он крепко спит.
Выбравшись, Берен постарался привести все в первобытный вид, чтобы при беглом наружном осмотре не сразу заметили неправильно лежащий мох. Вечная задача: действовать бесшумно и быстро.
После этого, стараясь, чтобы дуб все время находился между ним и наблюдателем (а этот эльф в последнее время стал беспечен и редко менял точки наблюдения — потому-то Берен и выбрал для побега его стражу, вторую половину ночи), он пополз по траве к опушке, и, лишь оказавшись под защитой кустов и деревьев, встал, развернулся и побежал к реке, к броду.
Он бежал бесшумно, но не боялся оставлять следы. Сейчас этого не стоило бояться. Осторожно войдя в воду — не шуметь! — он перешел на другой берег и побежал в чащу, опять же не заботясь о следах — на песке остались два превосходных отпечатка босых ног.
Но, пробежав пятьсот шагов, он остановился и вернулся назад — на этот раз медленно, очень осторожно, не оставляя следов — и снова вошел в реку, по пути прихватив сухую корягу.
Плавать он, подобно многим горцам, не умел — никак не получалось заставить себя поверить, что он легче воды. Коряга должна была помочь ему удержаться на плаву и заодно — обмануть возможного случайного свидетеля. Ну, коряга себе и коряга. Ну, плывет себе и плывет…
Хотя бы пол-лиги — а там можно снова бежать. Вражья сила, а как же замерять расстояние по реке? С какой скоростью течет Эсгалдуин?
В отличие от того ручья, в котором Берен купался в первый день, вода здесь была холодной. Конечно, не настолько, чтобы замерзнуть насмерть — вспомнилась охота за орками в Топях Сереха — но час неподвижного пребывания в ней дался недешево. Выбравшись на берег, он сжимал зубы, чтобы не клацать челюстями на весь лес. Бежать. Бег согреет.
Только сейчас он сообразил, что единственные его сведения о доме Лютиэн — это что он в двух лигах ниже по течению. Как далеко от берега — неизвестно. Он запросто может промахнуться.
И все же он бежал.
Туман густел по мере приближения к земле — а звезды, если поднять голову, видны были ясно. Древние деревья, огромные, как скалы, обступали со всех сторон. Рассветет довольно скоро, отметил он, и его хватятся. Будут искать и найдут — чтобы здесь да не нашли? Все равно. То, что вело его, было сродни одержимости: он должен сказать Лютиэн все в открытую, и услышать ее ответ, а там пусть будет что будет.
Услышав песню, он остановился, оглядываясь. Где? На север.
Туман опустился — теперь он шел в нем по пояс, потом — по колено, вверх по склону большого, пологого, заросшего ивами и ольхами холма — пока не вышел из тумана. Песня звучала где-то ближе к вершине, и он знал, что там будет — поляна в серебристой траве, и танец в звездных лучах…
* * *
Лютиэн пела и смеялась, смеялась и пела.
Берен шел к ней.
Это говорили река и деревья и травы: к ней идет Гость, дух которого пылает огнем. И песней она благодарила траву, деревья и реку. Просила нести его плавно и быстро, не прибивая к берегам и не затаскивая в водовороты, просила не хлестать его ветками по лицу и не подставлять корни под ноги, просила не прятать тропы…
Сердце ее билось все чаще, она уже слышала, что он близко — сам он шел почти бесшумно, как эльф, но лес пел о его приближении. И она замолчала, когда он вышел на поляну — мокрый, разгоряченный бегом, в облепившей тело одежде.
— Тинувиэль, — сказал он, не прибавляя «госпожа». Сказал тихо-тихо, но она услышала. — Я пришел. Я сбежал из-под стражи, чтобы вернуть себе кое-что. Что ты унесла, уходя.
— Что же это, Берен? Я с радостью верну, если ты скажешь.
— Мой покой, королевна. Ты унесла мой покой. Сжалься, Соловушка, верни его.
— Хорошо, — ответила Лютиэн. — Но пусть это будет честный обмен, Берен, сын Барахира. Верни и ты мне мой покой.
— Тогда пусть каждый скажет, что у него на уме и на душе, а другой — выслушает и примет.
Лютиэн кивнула.
— Слушай. Я люблю тебя, Соловушка. Ты мне дороже жизни. Я хочу просить твоей руки у короля Тингола, твоего отца, если ты дашь на то свое согласие. Я много думал — и понял, что должен сказать это тебе, а там — будь что будет. Мне все равно, что там предсказано, без тебя я никогда не буду счастлив. Я люблю тебя. Я мечтаю разделить с тобой свою жизнь. Мечтаю обнять, коснуться губами твоих губ. Мечтаю… зачем скрывать — мечтаю познать тебя как мужчина познает женщину. Хочу, чтобы у нас были дети. Я прошу тебя разделить со мной мою жизнь — столько, сколько отпустит мне Единый, быть вместе и в радости и в горе — и заранее хочу предупредить, что горя, пожалуй, будет побольше, и намного. А теперь отвечай — согласна ты стать моей женой или нет? Я приму любой ответ, но сейчас и здесь. Времени на раздумья у тебя нет.
— Оно мне не нужно, Берен. Я люблю тебя и согласна разделить с тобой одну судьбу на двоих. Проклятый или благословенный — ты тот, на чей зов откликнулось мое сердце. По обычаям эльдар это значит, что ты — мой муж, и любить тебя мне суждено. А человеческих обычаев я не знаю.
С колотящимся сердцем Берен сделал шаг вперед, обнял деву за талию и прижал к себе, осторожно касаясь немеющими губами лба, висков, бровей. Потом губы их встретились… Платье на груди Лютиэн промокло, соприкасаясь с его рубашкой. Влажные волосы щекотали ей запястья, а ладони, когда она ласкала его лицо, покалывала щетина, какой не бывает у эльфов.
Он целовал ее словно впервые в жизни. Словно последний раз в жизни. Прежде он представления не имел о том, что так бывает. То, первоначальное вожделение, которое он испытывал в первый день, уже давно… нет, не исчезло, а было полностью поглощено иным, более мощным чувством — так огонь поглощает огонь. Теперь же и этот огонь был поглощен каким-то новым, более мощным и чистым пламенем — и в его пожаре вся скверна человеческой души сначала обнажалась, а потом мгновенно выгорала, не оставляя по себе даже пепла. Имени этому новому пламени он не мог назвать, но прочел его в глазах Лютиэн, и понял, что всю жизнь ошибался, называя этим именем другие вещи: мальчишескую одержимость первым зовом пробудившейся мужественности, неизреченную тоску изгнанника-одиночки по ласке и теплу, восхищение поющей полубогиней и голод плоти, преклонение перед величием ума и души… Ничто из этого не исчезло, но все очистилось, преобразилось и заняло свои, а не чужие места в мыслях и памяти; Береном же владела любовь — чистая и свободная.
Как долго они стояли там, на холме, обнявшись, пока он переживал это очищение — неизвестно. Наверное, недолго, потому что он не успел продрогнуть.
— Идем, — сказала Лютиэн, — ты можешь замерзнуть…
Не отпуская ее руки, словно боясь опять потерять, он побежал за ней.
Ивовая Усадьба находилась совсем недалеко — маленький домик на берегу реки, почти над самым обрывом: флет, навес и одна комната с очагом. В бронзовой печурке тлели угли; Лютиэн подбросила дров.
— Сними свою одежду. Она вся мокрая. Возьми вот это, — она протянула свернутый диргол. Не говоря ни слова, он сбросил одежду, взял со скамьи простой плащ и обернулся им. Он подчинялся ей сейчас легко и свободно. К нему словно бы вернулась невинность, хотя он ничего не забыл: память сейчас была ясной как никогда.
Она расстелила его одежду на лавке у очага. Они сели у огня, по разные стороны.
— Я люблю тебя, — сказала она. — И буду твоей. По эльфийским обычаям никто не может встать между женщиной и ее избранником, но знай: ее семья имеет право его не принять. И знай еще вот что: так или иначе ты сегодня вмешался в рок Дориата. Отныне судьба Огражденного Королевства зависит от тебя.
— Я клянусь, — сказал Берен. — Что через меня зло в Дориат не войдет. Но значат ли твои слова, что тебе придется покинуть свой край?
— Может случиться и такое. И я пойду с тобой, куда пойдешь ты.
— Я не отниму твоего королевского достоинства, — покачал головой Берен. — Я на руках внесу тебя в аулу своего замка, как свою жену — или погибну, пытаясь отвоевать Дортонион для тебя.
В его голосе была уверенность, не слышанная ею прежде.
— Ты вернешься под Тень?
— Да, Лютиэн. Я должен. Благодаря тебе я вспомнил, кто и с какой вестью послал меня. И это весть, которая дает нам надежду.
— Ты бежал, — сказала Лютиэн. — Тебя уже ищут…
— Я вернусь с рассветом, пойду с Даэроном и предстану перед судом твоего отца. Я не хочу подводить ни Даэрона, ни тебя.
— Дай мне руку, — попросила она. — Я должна подумать, как нам быть дальше.
Берен без лишних вопросов протянул ей руку. Еще днем раньше он терял бы рассудок от такой половинной близости, стремясь или уйти, или обнять; теперь соприкосновение ладоней сейчас значило больше, чем прежде — соприкосновение тел.
«Так любят эльфы», — думал он.
Счет времени снова потерялся. Но когда угли в очаге погасли, а в окна заглянул рассвет, Лютиэн решительно сказала:
— Идем.
Берен не знал, зачем она наполнила чашу и взяла лепешку. Они вышли на поляну и спустились к реке, к мягкой траве. Кругом царили сумерки, но вершины далеких гор уже были вызолочены и парили над полумраком, в которой был погружен Белерианд. И вот — первые лучи ударили по воде, река вспыхнула. Разом проснулись все краски и звуки, птичье ликование понеслось до тающих звезд, легли резкие тени…
— Eglerio![6] — прошептал Берен.
…И солнце взошло.
Лютиэн повернулась к человеку, подняла хлеб и чашу, протянула ему на руках. Берен понял, что должен коснуться даров, что они должны держать их вместе.
— Отец не даст согласия на наш брак, мне было это открыто, — сказала она. — А отпустить тебя под Тень просто так я не могу. Я тоже выбираю свою судьбу, Берен, сын Барахира. Сейчас, здесь, перед лицом Единого, я называю тебя своим мужем. Я беру тебя в мужья на радость и на горе, по доброй воле, любви и согласию, и в знак этого разделю с тобой хлеб, чашу и ложе, как и все, что тебе пошлет судьба. Клянусь в этом именем Единого.
— А я, Берен, сын Барахира, клянусь перед всей Ардой, именем Единого, и свидетелем призываю Намо Судию, что беру тебя, Лютиэн, дочь Тингола, в жены, на всякую долю, добрую и злую, по любви, доброй воле и согласию, и клянусь хранить тебе верность по эту и по ту сторону жизни. Клянусь разделить с тобой все, что судьба пошлет тебе, и в знак этого разделю с тобой хлеб, чашу и ложе.
Они отпили по глотку вина, потом отломили по куску хлеба, съели и снова запили вином. Потом, оставив чашу и хлеб на траве, обнялись.
Каждый слышал, как билось сердце другого.
Диргол сполз к их ногам — последние полминуты он держался только благодаря тесноте объятия. Тинувиэль расстегнула фибулу плаща — и жемчужно-серый тяжелый шелк скользнул туда же, растекаясь по плотной шерстяной ткани. Берен, опустившись на колени, расстегнул на жене пояс; застежки платья на плечах она расстегнула сама.
Он всему учился заново, потому что прежний его опыт никуда не годился. Он учился быть нежным, потому что она была маленькой и нежной как мотылек; он учился быть сильным, потому что она была сильней и непокорней любой из степных кобылиц-mearas, он учился быть гордым, потому что она не потерпела бы ничтожества; и он учился быть смиренным, потому что она не смирилась бы с грубой надменностью. Он учился быть как утес, потому что она была как вода, он учился быть как вода, потому что она была как ветер, он учился быть как ветер, потому что она была как пламя.
В какой-то сверкающей точке все переменилось: он только что был как факел в ее сумраке, как яблоко в ее ладони, он наполнял ее собой — и вдруг она стала плотной, точно драгоценный камень, она засияла — а он был чист, пуст, прозрачен и пронзен этим светом.
И когда осанвэ распалось, и отступил незримый мир, Берен понял, какой великий дар он получил, и теперь ему назад дороги нет: он должен быть достоин этого дара. Он хотел припасть лицом к ее коленям, но она, засмеявшись, перевернула его на спину и обняла, положив голову к нему на плечо.
Давно пора было уходить, явиться перед стражей — наверняка побег был уже обнаружен, наверняка его искали… Но утреннее солнышко пригрело так славно, а ночные странствия и волнение утомили обоих так сильно, что наступившая истома сама собой превратилась в крепкий сон.
* * *
Даэрон нашел их на поляне, недалеко от Ивовой Усадьбы. Беспечные в своем сне и в своей наготе, они лежали на расстеленном клетчатом плаще, на траве у реки. Черные, длинные пряди волос Лютиэн перепутались с густыми космами лугового мятлика. Голова принцессы лежала на плече смертного. Рядом на траве стояла пустая чаша, накрытая початым хлебом. Эльф поначалу ничего не почувствовал, потому что это не укладывалось в сознании: хлеб, чаша и ложе…
Потом он решил, что, наверное, умирает. Грызущая пустота, сродни тошноте, заполнила грудь, в горле царапался крик, и вырваться наружу он не мог только потому, что связки тоже свело. Если бы можно было перечеркнуть последние минуты жизни, не сворачивать с пути, не уступать своему желанию увидеть Лютиэн, не подходить к Ивовой Усадьбе… Он согласен был и на это — если уж нельзя переписать последний месяц, вернуться в тот день, на совет Тингола, и вместе с Саэросом сказать: смертному — смерть! Или, по крайней мере, вслед за Маблунгом и Белегом настоять на скорейшем препровождении этого приблуды в Бретиль! О чем он думал тогда? Ах, о судьбе Дориата! Вот она, судьба Дориата: спит, подложив руку под голову принцессы, так, словно имеет на это право! Следующей мыслью было — убить их, здесь и сейчас, по меньшей мере — его, неблагодарного вора чужой любви. Даэрону никогда не нравился мрачный бешеный Эол, но сейчас менестрель готов был его понять. Готов был понять даже безумца и убийцу Феанора — так вот что чувствует тот, кто в одночасье потерял все, все самое дорогое!
Желание покончить и с ними и с собой разом было таким сильным и острым, что Даэрон сделал несколько шагов вперед, а потом, так же быстро — шаг назад, расстегнул пояс с ножом и отбросил его в сторону. Он хотел просто достать и выбросить нож, но не знал, совладает ли с собой, если хотя бы коснется рукояти.
Видимо, этот шум и разбудил человека — а может, он проснулся еще раньше, когда тень эльфа упала на них. Берен быстро, рывком сел. Несколько мгновений — глаза в глаза — прошли в напряженном молчании. Потом Берен опустил глаза и оглянулся, ища одежду. Даэрон отвернулся. Лютиэн, проснувшись, тихо ахнула. Эльф вспомнил, что уже видел ее обнаженной — правда, тогда она была еще ребенком. Тысячи звездных лет и четыре с половиной сотни солнечных он любил Лютиэн и добивался ее — а сколько времени понадобилось этому смертному? Месяц; и того меньше. Отец мой, Единый, великие Валар, за что же вы так караете меня? Пусть бы это был кто-нибудь другой. Пусть бы мне рассказали — и я мог бы не верить! Пусть бы я откусил себе язык, прежде чем настаивать на том, чтобы задержать этого бродягу в Дориате!
Даэрон подобрал свой пояс, застегнул его. Он уже не боялся сорваться в кровавый гнев. Его ярость была холодной и спокойной.
— Если ты оделся, Берен, давай отойдем для разговора.
Он услышал скрип ступеней, через какое-то время Берен вышел к нему — одетый, с ножом за поясом, через правое плечо переброшена накидка, на которой они только что лежали.
— Я готов, — сказал он. — Идем.
Б-бац! — от удара он чуть не влетел в ближайший ивовый ствол. С удивительной для менестреля ловкостью и силой Даэрон навесил ему в ухо. Берен охнул, больше от неожиданности, чем от боли, потом выпрямился.
Лютиэн тихо вскрикнула. Удар по лицу был страшным оскорблением. Даэрон хотел не чего-нибудь, а поединка насмерть.
Какое-то время казалось, что Берен выхватит нож или ответит ударом на удар. Но он разжал кулаки и тихо сказал сквозь зубы.
— Прости, я не знал.
Даэрон, раздосадованный этим, снова размахнулся и ударил его по другой щеке.
— Вынь нож и сражайся! — крикнул он. — Сражайся, если ты не трус!
На этот раз было значительно труднее сдержаться, не ответив Даэрону хорошей зуботычиной, но на миг Берен увидел себя его глазами: приполз чуть ли не на брюхе, был вылечен, одет, накормлен и устроен под крышу — и вдруг подложил такую собаку, увел любимую женщину, возле которой Даэрон упадал, наверное, еще в те времена, когда люди даже бронзу плавить не умели…
Воодушевленный успехом, эльф сгреб его за ворот и замахнулся с левой, размозжить нос. Вместо того, чтобы защищаться, Берен подставил под удар лоб, то место, где начинают расти волосы — что у человека, что у эльфа там самая крепкая кость, гораздо крепче, чем кости руки. Эльфы не владеют искусством кулачного боя; Даэрон неправильно сложил кулак и выбил пальцы из суставов. Втягивая воздух сквозь зубы, он согнулся, прижал руку к груди.
— Прости, — снова сказал человек, беря Даэрона за плечи. — Прости, слышишь! Я не знал, что ты ее любишь. Ты дважды меня ударил — больше я тебе ничего не должен. Идем, мы и так задержались.
— Верно, — Даэрон выпрямился. — Отдай нож.
Берен, помедлив, вытащил из-за пояса айкаран и протянул ему.
— Даэрон, оставь его оружие при нем, — сказала Лютиэн, и ветер в ивах вскинулся, как пришпоренный конь. — Он мой муж, а это мой дом. Мы пойдем к отцу, но своей волей, а не как пленники.
— Он пойдет так, как я скажу! — возвысил голос Даэрон. — Потому что он нарушитель границы и ослушник королевского приказа. Как и ты, принцесса; и только из уважения к тебе я не заставлю тебя разделить его участь.
Ивовые ветви взвились и хлестнули Даэрона по руке, в которой он держал айкаран.[7] Несколько прутьев оплели и вырвали нож, другие обвили руку барда — он бешено высвобождался, обрывая листья, обдирая нежную кору, рассаживая свое запястье.
— Я так и знал, что ты спрячешься за ее юбки, смертный! — все новые и новые ветви перехватывали его, опутывали пояс, шею, руки, ноги… Выхватив свой нож, он рубил их, но на месте одной упавшей появлялись десять новых. Берен подобрал айкаран и подбежал к Лютиэн, застывшей между ивами, как изваяние Ниэнны меж двух высохших Дерев Света.
— Что делать теперь? — спросил он, беря ее за руку.
— Бежим, — сказала Лютиэн.
— Я не хочу бежать, принцесса. Я оставил там свой меч — лучше пойду к ним и сдамся.
— Поверь мне, Берен, Даэрон сейчас не в себе, он желает твоей смерти, а отец будет слушать именно его. Я не хочу, чтобы тебя доставили во дворец в путах, не хочу, чтобы потом говорили: дочь короля избрала себе в мужья беглого раба.
— Меня все равно найдут и скрутят… — они уже бежали через лес. — Послушай, вот что я придумал. Я — вассал дома Финарфина, а значит, леди Галадриэль — тоже. Если я сдамся ей — это будет достойный выход. Пусть она делает что хочет — я уверен, что она не допустит позора, ведь это будет значить позор и ее дома!
— Это разумно, — Лютиэн сбежала к заводи, где была привязана лодка. Тугой намокший узел не поддавался тонким пальчикам девушки — Берен полоснул по веревке ножом, подсадил Лютиэн в лодку и прыгнул сам, оттолкнувшись ногой от берега.
* * *
У Перворожденных эльфов не было родителей, но тем не менее между некоторыми из них существовали связи, позволявшие называть друг друга братьями и сестрами — так, братьями по Сотворению были Ольвэ, повелитель тэлери Валинора и Эльвэ, которого сейчас называли Элу Тинголом.
Никто не мог бы объяснить, почему Ольвэ и Эльвэ — близнецы, а Элмо — младший брат, хотя проснулись все трое одновременно. Точно так же, как никто не мог бы объяснить, почему проснувшиеся одновременно с ними Маблунг и Белег — не братья никому из них и не родичи. Просто — это было так. И узы братства по сотворению были ничуть не слабее уз прямого кровного родства, и годы не значили для этих уз ничего — или почти ничего; потому убитых феанорингами тэлери из Альквалондэ, синдар, расставшиеся с ними тысячи лет назад, оплакивали так же горько, как эльфов из народа Денетора, с которыми прожили бок о бок все это время.
Келеборн, муж Нэрвен Артанис Галадриэль, был внучатым племянником Тингола, сыном Галатиля, сына Элмо. Это накладывало на Келеборна свои обязательства: он полагал, что не имеет права укрывать Берена. Но Берен пришел не к нему, а к Галадриэли, и он просил не об укрытии, а о справедливом разбирательстве своего дела. Подумав, Келеборн согласился сохранить тайну пребывания Берена в поместье Тарнелорн — до возвращения Лютиэн из Менегрота.
Галадриэль и Келеборн пригласили их разделить ужин и осторожно расспросили об обстоятельствах дела. Потом женщины удалились, а Келеборн и Берен остались в комнате одни.
Муж леди Нэрвен был совсем не таков, каким представлял его себе Берен. Человеческий опыт подсказывает, что у сильной женщины муж или еще более силен, чем она, или подкаблучник. Келеборн не был ни тем, ни другим. Хотя, решил Берен, человек недалекий примет его именно за подкаблучника — так мало и так ровно он говорит в присутствии своей жены. Чтобы узнать, как леди Галадриэль меняется в присутствии мужа, нужно было видеть ее там, в Бар-эн-Эмин — горячей охотницей, затянутой в мужское платье, неутомимой в самой отчаянной скачке, не уступающей братьям ни одного шага в погоне, готовой схватиться хоть с вепрем, хоть с медведем, хоть с троллем… Загонщиками она командовала как заправский военачальник; подчиняться было легко и сладостно. Пятнадцатилетний Берен жалел, что он не гончая из ее своры. Ее муж представлялся ему и вовсе сворачивающим горы воителем — а кем еще нужно быть, чтобы укротить этот сияющий ураган?
Здесь же она была иной. Не сестрой, не княгиней — женой, любящей и нежной. Здесь она сама подчинялась добровольно и радостно. Или — оба, муж и жена, подчинялись любви. Молчаливый Келеборн как-то не терялся рядом с ней. Один раз Берену довелось видеть леди Нэрвен в ярости — и он был рад, что не он эту ярость вызвал; но вот чего он точно не хотел бы вызвать — это ярости Келеборна. Более всего душа среброволосого эльфийского лорда напоминала широкую и спокойную реку, медленное и плавное течение которой неостановимо и неукротимо.
— Человек, — сказал эльф. — Я так часто о вас слышал и так мало о вас знаю… Я решил дать тебе убежище, даже если тебя здесь обнаружат или кто-то выдаст. И в Менегрот ты отправишься под моей охраной, под моим покровительством… Но прежде хочу спросить тебя, сын Барахира, об одном: я слышал, что для людей верность в браке — не унат, а только аксан. И что к мужчинам этот аксан менее строг, нежели к женщинам. Это правда?
— Правда, — ответил Берен, надеясь, что не краснеет.
— Если я узнаю, что ты нарушил верность Лютиэн… Или обидел ее, или сбежал — я найду тебя где угодно, Берен. Найду и убью. Ибо страдания, на которые ваш брак обрек ее, могут быть искуплены только великой любовью.
— Лорд Келеборн, — сказал Берен. — Я не стану повторять тебе клятвы, данные Лютиэн перед лицом Единого, потому что эти слова произносятся один раз в жизни. Ты кругом прав: если я ошибся и то, что я чувствую к Лютиэн — не любовь, то это такая ошибка, которая стоит смерти. Но смерть может меня ждать в любом случае. Лорд Келеборн, пообещай мне одну вещь.
— Какую, сын Барахира?
— Если король сочтет меня преступником и примет решение казнить или заточить — сделай так, чтобы государь Фелагунд получил весть обо мне. Это не противно твоей чести? — Я обещаю это сделать. Что-нибудь еще?
— Если Тингол казнит или заточит меня — передай государю Финроду как можно быстрее: следующей весной, когда снег сойдет с перевалов, Саурон начнет наступление на Хитлум. В подтверждение моих слов верни ему мой меч — его наверняка взяли воины Белега; и кольцо, подаренное им моему отцу после битвы в Топях Сереха.
— Обещаю, что сделаю это, — Келеборн на мгновение опустил ресницы. — Ты не боишься смерти, сын Барахира? Я впервые сталкиваюсь со смертным лицом к лицу, и с самого начала встречи не перестаю дивиться. Одни из нас думают, что вы вовсе не боитесь смерти, потому что она для вас — неизбежность; другие полагают, что вы боитесь ее из-за этого вдвойне. Кто прав?
— И те, и эти неправы, лорд Келеборн. Мы боимся смерти, но вряд ли сильнее, чем вы. По мне не суди: я десять лет спал со смертью в обнимку и привык к ней. Думаю, для нас все так же, как и для вас, если не обращать внимания на мелочи: мы можем уйти в свой срок, а можем и не в свой; можем умереть тогда, когда на то будет воля Единого, а можем и погибнуть наглой смертью. Ни нам, ни вам время конца неизвестно. Ни вам, ни нам не на что положиться кроме доброй воли Отца.
— Ты мудр, — горько сказал эльф. — Что же ты, не понимаешь, как тяжело будет Лютиэн перенести твою смерть?
— Мы оба с ней понимаем. Но мы выбрали. Теперь выбор за всеми остальными.
* * *
— Уйдите все, — сказал Тингол, и все, кто находился в Малом Бирюзовом зале, вышли.
— Где он? — спросил король.
— Отец, я не скажу тебе. А сам ты не найдешь.
— Я прикажу перевернуть весь Дориат.
— Ты не сможешь так унизить своих подданных. И ни к чему это делать. Я сама приведу его к тебе.
— Что ж, веди. Мечтаю увидеть твоего… избранника.
— Дай мне слово, отец.
— Что?
— Поклянись, что не причинишь ему никакого вреда, не казнишь, не отправишь в заточение… и никому не отдашь такого приказа… и не позволишь сделать это по своей воле.
— Ты оскорбляешь меня недоверием, дитя? Ты думаешь, что я стану искать лазейки в своей клятве?
— Я знаю, что ты очень рассержен.
— Это верно. Ты разбила мне сердце. Скажи, Соловушка, зачем он тебе? Разве я отказал бы, избери ты кого-либо из эльфов Дориата? Или пусть даже golda — лишь бы не из проклятого дома Феанора. И что же? Я узнаю, что ты разделила ложе со смертным. Оборванцем, приблудой, который получил моей милостью даже штаны и сапоги.
— Отец, милостью таких, как этот оборванец, мы живем в относительном покое.
— Так… Ты уже успела наслушаться о его подвигах? Он еще и хвастун?
— О его подвигах поют барды в твоем дворце. Этот человек десять лет сражался с Врагом. Он оказался у нас по ошибке. Мы сами задержали его, против его воли. Единственное, чего он хочет — это права свободно покинуть Дориат и присоединиться к своему народу.
— Единственное ли?
— В остальном ты вправе ему отказать.
— А в этом — не вправе?
— Он не совершил никакого преступления.
— Он без моего согласия взял в жены мою дочь, наследницу моего трона!
— Я избрала его по своей воле. Я люблю его, отец.
— О, Эру милостивый… — Тингол застыл у окна, подставив лицо утреннему ветерку. — Как такое возможно?
— Не знаю, отец. Должно быть, это в крови.
— Что? — Тингол на каблуках развернулся к ней и взял за плечи.
— Ты никогда не думал о том, какая пропасть разделяет тебя и мать? И чего стоило ей перешагнуть эту пропасть? И зачем она это сделала? Равная духам солнца, луны и звезд, она пришла к тебе, потому что полюбила тебя.
— Ты не можешь сравнивать.
— Кто и когда лишил меня этого права?
Тингол снова повернулся к ней спиной — и оказался лицом к гобелену, что выткала давным-давно сама Лютиэн. В меру своего тогдашнего, еще неокрепшего, но уже явного таланта, она изобразила эту встречу — своей матери и своего отца…
— Ты говоришь, что если я объявлю его свободным, он уберется и не будет мозолить мне глаза?
— Да, отец, — скрепя сердце, ответила Лютиэн.
— Что ж, быть посему. Я клянусь тебе, что если ты его приведешь во дворец, я не причиню ему никакого вреда, не прикажу и не позволю никому причинить ему вред. Этого довольно?
— Более чем довольно, отец. Спасибо тебе…
Оставшись один, Тингол снова долго смотрел на гобелен.
— Судьба, — прошептал он. — Противник невидимый и коварный. Не догнать, не схватить, не пронзить мечом. Победить невозможно, подчиняться тошно. Проклятье судьбе.
* * *
Менегрот подавлял своим великолепием. Берену приходилось бывать в Тол-Сирион и Барад-Эйтель, но по сравнению с Менегротом они бледнели. О собственном замке Каргонд лучше было не вспоминать, иначе на ум немедленно приходило слово «халупа».
Зал, в который они с Лютиэн, лордом Келеборном и леди Галадриэль приплыли на лодке, был не менее сотни ярдов в ширину и тридцати — в высоту. Диковинные наплывы стекали колоннами с потолка и поднимались от пола, в свете фиалов переливались мелкие кристаллики, усыпавшие стены, а пол был почти вровень с подземной рекой и такого же зеленовато-черного цвета. Наверх вела лестница, на которой мог без особых трудностей развернуться в боевой порядок десяток конников.
Держа Лютиэн под руку, он вел ее вверх по лестнице, и придворные расступались перед ними, склоняя головы. Берен всем телом чувствовал осуждение, напряжение, щекочущее чужое любопытство — но глядел прямо перед собой, или на Лютиэн, которая отвечала улыбкой. Эта улыбка несла его вперед как на крыльях. Она не собиралась извиняться перед сородичами за свою любовь, не оправдывалась — гордилась! Смотрите и завидуйте, говорил ее взгляд, это герой, и он любит меня!
Ну раз так, воодушевился Берен, мне сам Моргот не брат. Если Тингол думает, что от всего этого великолепия у меня душа провалится в сапоги, зря он так думает. Чуть крепче он сжал пальцы Лютиэн — и они вошли в верхний зал.
Здесь все было иначе, правильные своды потолка и яшмовые колонны уходили вверх на недосягаемую высоту, а на потолке мозаикой была выложена картина, изображающая сотворение мира. Третий же зал был выложен малахитом. Берен стиснул зубы, чтоб не раскрыть варежку, подобно деревенскому дураку на ярмарке. Если четвертый зал окажется из чистого золота — удивляться не надо…
Пол четвертого зала был матово-серым, цвета старого серебра. Сам зал не имел, казалось, ни начала, ни конца, потому что нельзя было проследить то место, где пол смыкается со стеной, словно они находились внутри огромного шара. Тот же ровный серый камень покрывал стены, лишенные всяких украшений, не за что глазу зацепиться — и зрение обманывалось их округлыми вогнутыми формами… Светильники горели ровным белым огнем, разбегавшимся вдоль стен по граням крошечных кристалликов.
У дальней стены на высоких креслах из драгоценного маллорна сидели король и королева — Тингол и Мелиан.
Ни один смертный еще не видел в лицо повелителя зачарованного королевства, и, надо сказать, что Тингол превосходил своим достоинством и красотой все рассказы о нем. Длинные пепельные волосы, схваченные легким серебряным обручем короны, падали на плечи и на серебристый плащ короля, отороченный мехом северной белой лисы. Спокойное лицо было цвета топленого молока, глубокие зеленые глаза горели живым огнем.
Мелиан… Вот, в кого лицом, статью, цветом волос и глаз пошла Лютиэн. Только цвет кожи — отцовский, а во всем остальном — Мелиан. Но к настоящей Мелиан Берен не смог бы приблизиться, не думал бы и посметь — такое ощущение ровной, неодолимой силы исходило от нее.
Берен в последний раз оглянулся на Лютиэн — светлое золотое пятнышко среди серебристой мглы — и, оставив ее, сделал еще десять шагов вперед, как она просила, после чего преклонил колено. На миг растерялись все слова приветствия, которое Берен заготовил, но прежде чем он снова собрал их, зазвучал голос Элу Тингола:
— Кто ты, смертный? Почему явился в мой край словно вор?
С возвышения трона его голос взлетал до потолка, обрушиваясь сверху потоком — казалось, он звучит отовсюду.
Человек посмотрел на короля — и слегка разозлился. Кем бы ни был Тингол — Берен не заслужил такого обращения. Он встал и заткнул руки за пояс — старая привычка. Перстень Фелагунда — единственное его украшение — оттягивал средний палец правой руки. Нет, будь Тингол хоть трижды король — Берен ответит ему так, как нужно отвечать на такие слова.
— Отец, это Берен, сын Барахира, — Лютиэн успела раньше. — Правитель Дортониона, враг Моргота. О его подвигах эльфы слагают песни.
— Пусть он сам ответит за себя, — оборвал ее Тингол. — Говори, несчастный, чего ты здесь искал? Что тебе не сиделось в своей стране, почему ты пробрался к нам? Если есть причина не наказывать тебя за дерзость и глупость — называй ее, и быстрее; не испытывай мое терпение.
— Мне в твоих землях не нужно ничего, повелитель, — собственный голос тоже показался Берену слишком громким. — Меня занесли сюда судьба и слепой случай, с них и спрашивай. Я прошел через такие испытания, которые выпали на долю мало кому из эльфов, и только теперь я понял, куда рок меня вел. Здесь я нашел величайшую драгоценность Арды, и отдам ее только вместе с жизнью. От меня ее не укроют ни скала, ни сталь, ни огонь Моргота, ни чары эльфийских королевств. Это сокровище — твоя дочь, король, и нет ей равных среди детей Единого — ни среди старших, ни среди младших.
Только закончив свою речь, Берен понял, что в зале было немножко шумно: шелестели платья и плащи, шушукались вдоль стен подданные Тингола; и все это утихло, оборвалось, как отрезанное — все застыли в полнейшей неподвижности и молчании. Потом, словно рой потревоженных пчел заметался под сводами — зал загудел. Руки мужчин сжались в кулаки, женщины прикрыли лица платками.
Берен посмотрел в глаза короля, потом — на его пальцы, стиснувшие подлокотник, потом — снова в глаза; и понял, что Лютиэн, заставив того поклясться, знала, что делала: Тингол был готов убить его на месте. Пусть и чужими руками — достаточно ткнуть пальцем, и его, безоружного, скрутят и обезглавят быстрее, чем он успеет сказать «Синдар, вы неправы!»
Борьба, происходившая в душе Элу, почти не отражалась на его лице, только глаза пылали бешенством. Он заговорил, когда почти совладал с собой.
— За то, что ты сейчас сказал, я должен бы приговорить тебя к смерти.
— К смерти, — эхом повторил стоявший справа от трона Даэрон.
— И приговорил бы, если бы не клятва, о которой я сейчас горько жалею. Ты свободен, Берен, и самое лучшее для тебя — убраться из Дориата подобру-поздорову. Уползти так же быстро и споро, как ты сюда пролез, в совершенстве освоив науку Моргота прокрадываться и скрываться.
— Довольно, король! — оборвал его Берен.
— Что ты сказал? — шепот Тингола был слышен так же хорошо, как и слова, сказанные в полный голос.
— Я сказал «довольно», Государь Тингол. Тебе прежде никто так не говорил? Я первый, кого ты осыпаешь незаслуженными оскорблениями? Или все остальные были слишком трусливы, чтобы возмутиться? Хочешь меня казнить — казни, я в твоей власти, а ты — в своем праве. Но перестань поливать меня грязью, я этого не заслужил! Вот кольцо, полученное моим отцом от Финрода Фелагунда после битвы в Теснине Сириона. Я — сын Барахира, племянник правителя Бреголаса, последний в роду Беора Старого; десять лет я воевал с Врагом на своей земле. Я не ублюдок, не раб и не предатель, чтобы ты со мной так разговаривал, и я готов отстаивать честь Дома Беора перед кем угодно, будь он хоть трижды король!
— Беор на вашем языке означает «слуга», — процедил сквозь зубы Тингол. — Если тебе нравится — гордись этим.
— «Вассал», — поправил Берен. — Мы вассалы Дома Арфина, и я этим горжусь. Леди Галадриэль не даст соврать: мы честно служили её Дому.
— Осторожней, муж мой, — Мелиан склонилась из кресла в сторону, и ее голос прозвучал только для тех, кто стоял у трона. — Судьба твоего королевства уже сплетена с судьбой этого воина.
Лютиэн неслышно подошла и взяла Берена за руку.
— Я вижу кольцо, сын Барахира, — Тингол улыбнулся краем рта. — Но если ты мужчина — ты не будешь прятаться за заслуги отца. Руку дочери Тингола и Мелиан нужно заслужить, быть потомком вассального дома нолдор и правителем без лена — этого мало.
— Чего же будет достаточно? — спокойно спросил Берен.
— Сокровища. Сокровища, что хранят сталь, скалы и огонь Моргота; сокровища, что драгоценнее всех чар эльфийских королевств. Если судьба и вправду ведет тебя, она приведет тебя и к нему. Клянусь честью, я отдам тебе руку Лютиэн Тинувиэль и признаю право твоих потомков называться моими потомками, когда в мою руку ты вложишь Сильмарилл из короны Моргота. Ты говорил, что за мою дочь тебе не жаль жизни — значит, Сильмарилл не покажется тебе непосильной ценой.
Это было как удар под вздох. Сильмариллы! Камни, украденные Морготом в Благословенной земле! Ради них пролилась кровь короля Финвэ и кровь эльфов Альквалондэ, ради них погиб сам Феанор! Камни, которые эльфийские владыки не могли отвоевать во всей своей силе. Проще было достать луну с неба, чем принести один из них.
Эльфы рассмеялись, и Берену ничего не осталось, как засмеяться — последним, громче всех.
— Так значит, эльфийский король готов отдать свою дочь в обмен на нолдорскую побрякушку, — отсмеявшись, сказал он. — Так дешево ценят синдар своих дочерей — продают за камешки и кольца? Хорошо же, Тингол, ты получишь свой выкуп за невесту. Когда я вернусь, Сильмарилл будет в моей руке. Не в последний раз видимся.
Он поклонился задохнувшемуся от гнева королю и молчаливой королеве, потом повернулся к Лютиэн.
— До свидания, любимая. Придумай, как ты будешь его носить — на груди или в диадеме. Я надеюсь, он окажется достоин твоей красоты.
Они не могли позволить себе даже короткое, невинное, как у брата и сестры, объятие. Берен пожал Лютиэн руки и кивнул на прощание. Слов не было, слова задыхались от боли.
— Даэрон, проводи… гостя. Проследи, чтобы он покинул Дориат как можно скорее. — Тингол встал с кресла, за ним поднялась Мелиан. — Все могут идти.
В опустевшем зале слова звучали ясно и четко.
— Ты перехитрил не Судьбу, отец. — Лютиэн стояла с побледневшим лицом. — Ты перехитрил только самого себя.
— Ему не быть мужем моей дочери, — тихо ответил Тингол. — Даже если он вернется живым в Менегрот. Даже если принесет Сильмарилл.
— Тогда я не буду твоей дочерью, — так же тихо ответила Лютиэн. Ее златотканое платье растворилось в серебристых тенях. Тингол и Мелиан остались одни.
— Ну, скажи мне хоть что-нибудь, — когда тишина стала невыносимой, Тингол взял свою жену за руки, невольно повторяя жест Берена. — Мелиан, любимая, равная луне, солнцу и звездам — скажи, что я сделал не так…
— Я всегда знала, что потеряю вас обоих, — Мелиан быстрым движением смахнула со щеки слезинку. — Только не знала, кого раньше. Знай: если Берен погибнет, выполняя твое задание, то первой будет Лютиэн. Если он принесет камень — первым будешь ты. Я знала это, но не знала, что это случится так скоро… И будет так больно…
Она была духом Арды, одной из тех, кто движет землю, солнце и светила — но в поисках утешения она прижалась к плечу Тингола, чья жизнь была песчинкой в часах Эа; прижалась так, словно он был могущественнее самой судьбы.
— А если человек вернется живым и не принесет камень? — спросил Элу. — Что тогда? Мелиан молча покачала головой — он почувствовал движение своим плечом и знал, что оно означает: этот человек не отступит, а значит — третьего не дано.
«Тогда я», — подумал Тингол. — «Тогда пусть это буду я».
* * *
Берен почему-то рассчитывал, что его выведут прямо к Бретилю, проведя через Нелдорет до реки Миндеб, но Даэрон, дотошно выполняя распоряжение короля, избрал не тот путь, который был удобен Берену, а дорогу до ближайшей границы Дориата — то есть, прямо на юг к реке Арос. Таким образом, Берен покинул Огражденное Королевство быстрее чем в два дня, но теперь ему предстояло дней десять-двенадцать топать пешком до Леса Бретиль. Спорить было не с руки: кроме Даэрона, его охраняли еще трое эльфов из пограничной стражи, один из которых имел на него зуб за то, что упустил в Нелдорете и натерпелся стыда от товарищей. Келеборн, тоже сопровождавший их, ничего не мог сделать, поскольку свою волю король выразил ясно.
— Вот твой меч. Бери его и ступай, — Даэрон указал рукой на дорогу, вьющуюся далеко внизу под склоном холма. — Прямо в Ангбанд. И можешь не возвращаться.
Берен вздохнул, думая, чем бы ответить таким, чтобы это нельзя было расценить как прямое оскорбление, но чтоб последнее слово осталось за ним.
— У нас, людей, есть сказки, в которых король посылает жениха своей дочери — или там мужа женщины, на которую положил глаз, да это и не важно; так вот, посылает его за тем, чего на свете нет…
— Меня это совершенно не волнует, — сказал Даэрон.
— Я только хотел сказать, что все эти сказки очень плохо заканчивались… для короля. Прощай, Даэрон.
— Уже «прощай»? А как же твое обещание вернуться?
— Я думаю, что когда я вернусь, ты будешь не очень-то рад меня видеть, и встречаться не захочешь. Так что, мы уже пересекли границу Мелиан?
— Мы вышли за нее примерно на сотню ярдов, — Даэрон указал рукой вниз. — Там — тракт, ведущий в Бретиль. Смотри, чтобы тебя не занесло куда-нибудь еще. В Нарготронд, к примеру.
— Там живет мой король, — Берен взял направление. — Прощай, Даэрон. Прощай, лорд Келеборн, и спасибо тебе.
— Если ты и в самом деле увидишься со своим Королем, — сказал Келеборн, — Передай ему поклон от меня и его сестры. Прощай, Берен, хотя и мне что-то подсказывает, что мы с тобой видимся не в последний раз.
Гряда гор господствовала над долиной, над Верхним и Нижним Белериандом, над всем миром. И там, над глубоким ущельем, рассекающим ее хребет по всей высоте, царила крепость, врезанная в грудь трехглавой горы. Уже более тысячи лет ее стены и высокие дозорные башни внушали ужас всему живому. Болдог знал, что стены и башни — лишь малая толика могущества Твердыни Тьмы, Аст-Ахэ, Ангамандо на языке эльфов. Это название Болдогу нравилось гораздо больше, хотя эльфов он ненавидел. Тьма, Свет — все это была чепуха для дураков, которые полагали себя чересчур умными. Ангамандо, Железная Темница — вот имя, по-настоящему достойное твердыни Владыки Севера. Оно наводит то, что должно наводить: ужас.
Болдог и сам был большой мастер нагнать страху, но сейчас у него слегка подводило живот. Он не знал, переступая порог высокого длинного зала, выйдет ли отсюда живым; а если не выйдет — то какой смертью умрет. Тот, кто призвал его, был по этой части куда изобретательней Болдога.
Приблизившись к высокому обсидиановому трону, орк склонился в поклоне. Как всегда, он попытался, разгибаясь, прочесть хоть что-то на лице сидящего в кресле. Как всегда, ему это не удалось.
— Я прибыл по твоему приказанию, Повелитель.
— Рассказывай, — без всякого выражения велел сидящий.
Болдог быстро провел языком по губам и начал:
— Все подтвердилось. Гортхаур готовит наступление на Хитлум. То, что ты не поддержишь это наступление, только еще больше его раззадорило. Он хочет набрать людей в Дортонионе, к нему стягивается шваль с Синих Гор… Говорят, что ему нужны тридцать тысяч бойцов. К весне у него будет тридцать тысяч…
— Расскажи о Беоринге.
Болдог вздохнул. Сейчас он узнает — жить ему или умереть.
— Три недели назад облава закончилась. Мы прочесали каждый лесок, каждое ущелье до высоких снегов. Места, где мы побывали, были оцеплены. Никто не мог проскочить сквозь нас и вернуться. Высоко в горах, почти на границе снегов, в одном из ущелий мы нашли землянку. Беоринг жил там, волки узнали его запах. Но он ушел. Просочиться сквозь наши отряды он не мог. Он ушел через Эред Горгор и наверняка там погиб.
— Ты видел тело?
— Нет, Повелитель. Но Эред Горгор невозможно пересечь в тех местах. Там нет перевалов. — Орки или люди Гортхауэра — не могли перехватить его первыми?
— Я бы знал, — Болдог сжал кулак. — Фрекарт не рискнул бы молчать. Я бы знал. — Иными словами, — не повышая голоса, проговорил Повелитель. — Ты его упустил. Упустил уже второй раз?
— Повелитель… — Болдог опустился на колени.
— Встань. Посмотри мне в глаза.
Это было хуже боли, но Болдог знал, что просить избавления бессмысленно. Когда стальные глаза перестали пронзать его душу, он снова опустился на колено — ноги не держали.
— Возвращайся в Дортонион и паси мое стадо. Не трогай ни одного человека из тех, кого мы подозреваем в помощи Беорингу — но следи за ними в оба глаза, так, чтобы мимо твоих соглядатаев не проскочила и мышь. Если Берен выжил — он вернется. И обратится к кому-то из них. Далее — в деревнях-заложниках не должна больше проливаться кровь. Пора бы тебе понять, что, если заложников убивать независимо от того, выполняются твои требования или нет, то их не будут выполнять. Казнить заложников только по моему распоряжению. Виновных в самоуправстве — вешать.
— Слушаюсь, Повелитель. Что делать с самоуправниками из орков Гортхауэра?
— Я же ясно сказал — вешать. Не бойся Гортхауэра — ты отвечаешь только передо мной, и спрошу с тебя — я… Когда Беоринг появится — доставь мне его. Живым. Можно — мертвым. Величину награды ты знаешь. Знаешь и меру наказания в том случае, если у тебя будет возможность взять его живым, а ты не устоишь перед соблазном.
Болдог снова склонил голову.
— Теперь ступай, — сказал Повелитель Севера, Владыка Тьмы, которого северяне звали Тано Мелькором, а эльфы — Морготом Бауглиром. — И помни: твой следующий промах будет последним.
* * *
Эминдил — так назвался этот высокий человек в эльфийской одежде, приставший к каравану возле Сумеречных Озер. Денег у него не было, но был при себе меч, а значит, на неспокойных дорогах между Аросом и хребтом Андрам он становился вовсе не лишним попутчиком. Во всяком случае, не более лишним, чем Гили.
Оба они, как выяснилось, шли в Бретиль: у Гили там была тетка, а у Эминдила, как он сказал, мать. Больше никого у обоих на целом свете не осталось: всю Эминдилову семью порешили северяне, а у Гили все умерли зимой от оспы, один он выжил — только лицо все побило. Не то чтобы он надеялся на теткину помощь, а просто думал, что в Бретиле прожить будет легче, чем в вымершей деревне. С Эминдилом же все было ясно: его, бывалого солдата, возьмут в войско, патрулировать междуречье Сириона и Малдуина, либо же предгорья Криссаэгрим — как и многих других горцев, отчаявшихся победить в безнадежной войне и покинувших наконец-то свой край, ставший вражеской землей. Сотни их стекались в Бретиль — разочарованных, полных горечи и злости изгнанников. И всем находилось занятие, потому что все чаще орки набегали через Ущелье Сириона, и все наглее они становились.
Уже переправились через Сирион и прошли мимо одинокой громады Амон Руд, а Гили все не решался заговорить с Эминдилом о том, о чем втайне мечтал: может, тот замолвит за него словечко перед старшиной земляков-дортонионцев? Гили умел стрелять из лука и ездить верхом, знал, как ухаживать за лошадьми и мечтал о подвигах.
Он догадывался, каким будет ответ, но все-таки набрался духу и заговорил — они как раз чистили рыбу для общего котла.
— А что ты еще умеешь? — спросил Эминдил, когда Гили закончил свою короткую, но вдохновенную речь.
Гили упал духом. Он, конечно, умел многое, как и любой достигший четырнадцатилетия сын керла, но вряд ли эти умения могли быть приравнены к воинским искусствам.
— Слушай, Гили. — Эминдил закончил с последней рыбиной и сполоснул руки в ручье. — На самом деле воина делает не умение владеть оружием или ездить верхом.
— А что же?
— Воин готов положить за других свою душу. Он многое ценит превыше жизни. Гили опустил голову. Он не знал, что ценится превыше жизни. Смерти он, по правде говоря, боялся, потому что насмотрелся на нее. Но, с другой руки, понимал, что воин все время ходит под смертью. А вот что ценится превыше жизни — не знал.
Они вернулись к костру, подвесили котелок над огнем. Гили кашеварил с тех пор как пристал к обозу, и уже знал, где лежит соль, а где крупа, где травки на приправу, где мука. Взяв еще одну посудину, он снова пошел за водой, а вернувшись, начал месить тесто на лепешки. Эминдил поставил на угли котел.
Обоз принадлежал не одному человеку: несколько купцов сбились вместе, чтобы сберечь на охране и помочь друг другу на тракте. Поэтому везли всякую всячину: кричное железо от гномов Ногрода и проволоку на кольчуги, поделочные камни, соль, пряности — и оружие. На оружие и доспех в последнее время вырос спрос, с охотой объяснял купец Алдад, а эльфы не продают, делают впритык для себя — очень редко попадает на рынок эльфийское оружие, и очень больших денег стоит (при этих словах он косился на меч Эминдила: с первого дня Алдад не отставал от воина с просьбами продать клинок и ворчал насчет голодранцев, которые таскают за плечами целую усадьбу и жмутся ее продать), а мечи из болотного железа и щиты без оковки годятся только для лапотников, против дор-дайделотских лезвий не тянут: качество стали не то, а если бы и было то, все равно хуторских кузнецов не хватит сделать столько оружия, сколько нужно. Не говоря уже о доспехе: над кольчугой кузнец должен возиться месяц, не меньше, и половина этого времени уйдет на то, чтобы из железных чушек выбить все дерьмо. И кольчуга все равно не потянет против выкованного на севере меча. Кому это нужно, когда ногродская проволока на Востоке дешевле грязи, и даже с тройной наценкой по привозе в Белерианд не превышает по стоимости точно такую же, только сделанную здесь — с большими затратами времени и труда. Поэтому железо закупают у гномов — в обмен на зерно, мясо, шерсть и все такое, чего гномы сами не делают.
Гили рассказал об этом Эминдилу в первый же день. Он много рассказывал Эминдилу, потому что тот единственный с ним разговаривал: остальные больше приказывали.
— Рыжий, когда будет хлеб? Чего тянешь — палки хочешь?
— Слушай, остынь, — тихо сказал Эминдил нетерпеливому погонщику. — Сядь посиди. Погонщик, ворча, сел; вскоре к нему присоединились хозяин обоза Алдад и один из охранников.
— Эминдил, — сказал Алдад. — Разговор есть.
— Опять про меч? — улыбнулся горец.
— Вроде того.
— Не продам.
— А если я его куплю разом с тобой?
Горец приподнял бровь.
— Ты полагаешь, почтенный Алдад, что я продаюсь? И что тебя хватит на эту покупку?
— А что нет? — удивился купец. — Тот год со мной ваши ходили. Рубитесь вы справно, а другого и не требуется. Вот придешь ты в Бретиль, голодранец голодранцем — куда подашься?
— Найду, — кратко ответил Эминдил.
— Сейчас найдешь, — фыркнул Алдад. — Конен Халмир держит дружину в тысячу копий, из них — триста ваших. Шишей-то у него нет на больше. В наймы пойдешь, вояка. Я смотрю, оружие у тебя знатное — там ты коненом был или даном; а только на это сейчас не смотрят. Ну, возьмешь кусок земли в распашку — а лошадь? А снарядье? А дом? Говоришь, никого у тебя там нет, кроме матери — а у кого она там приживается? А пойдешь со мной — привезешь столько, что сразу сможешь и коняку купить, и дом, и батраков нанять, и мать одеть в тонкое сукно… Подумал? Решил?
Эминдил кивнул головой.
— Ну, и чего скажешь?
— Скажу — нет.
— Нэт! — Алдад передразнил, как горцы коверкают синдарин (хотя Эминдил, как казалось Гили, говорил чисто). — Вот любимое у вас словечко — «нэт». Через гордость свою немереную страдаете, вот что я тебе скажу. Правду сказывают про какого-то вашего князя, который ветки перед собой рубил, чтобы даже случайно не поклониться?
— Да, — Эминдил улыбнулся. — То был Алатир, предок нашего народа.
— Так кол в заднице — это у вас от него по наследству передается? — хмыкнул погонщик. Вокруг засмеялись. Гили почему-то стало обидно за Эминдила как за себя.
— А ты подлезь в нужник на горском хуторе, да полюбопытствуй, что там за колья, да где, да передаются ли по роду… — миролюбиво посоветовал Эминдил. — Зачем с чужих слов повторять, своими-то глазами оно вернее.
Обидный смех обратился теперь против самого насмешника.
— Что, Фрета, уели тебя? — засмеялся Алдад. — Беоринги — они за словом в кошель не лезут, хотя чаще-то больше лезть туда не за чем.
Гили начал облеплять тестом прутики и выкладывать их на камни над углями. Нехитрый походный хлеб пропекался быстро.
— Потому и не за чем, — проворчал еще один купец, — что горцы лучшей будут в дырявых штанах ходить, чем до хорошего дела пристанут. К торговле приставать им, вишь ты, зазорно. А торговый хлеб есть — как, не зазорно?
— Если тебя смущает, Отон, что я ем твой хлеб, так я не буду его есть, — сказал Эминдил. — Рыбу же я поймал сам — никто не против того, что я приложусь к похлебке?
— Но, но! — примирительно поднял руку Алдад. — Не ссорьтесь. Отон, ты не прав. Нельзя попрекать гостя хлебом, тем паче, что при нагоде Эминдил будет за нас драться. Хотя вроде как опасаться уже почти что и нечего, но с ним мы непростой путь проделали, и если что — так он бы за нас рубился. Однако ж и мне непонятно, Эминдил, отчего ваш народ так косо смотрит на торговое дело. Взять, скажем, меня. Так уж мне Ткачиха отмерила, что человек я непосидющий и странствовать люблю. Разве это плохо — что я не сижу сиднем на своем хуторе, благо батраков у меня много? Разве это плохо — что я привожу с востока такие вещи, которых в Бретиле нет? Любишь ли ты есть несолоно? То-то. А откуда берется соль? Через таких как я, с синегорских копей да эльфийских солеварен на южном берегу. А гномы — невеликие любители пахать, сеять и пасти — и через меня и таких как я попадают к ним мясо и шерсть. А сейчас Тху грозиться всем нам с севера — а я везу крицу, оружие и доспех. Так что в этом плохого? А, Эминдил? За что твои сородичи презирают торговых людей?
Пока Алдад говорил, Эминдил вбивал возле костра колышки-рогатки, чтобы повесить котелок для рыбной похлебки.
— Не я затеял этот разговор, почтенный Алдад, — сказал он, закончив. — Но раз ты спрашиваешь, я отвечу. Купцов не любят за то, что они покупают втридешева, а продают втридорога. За то, что они жнут там, где не сеяли.
— А как ты думаешь, должен я оправдывать свои расходы? Коней и корм, телеги, погонщиков, охранников? Во что это все мне становится — ты знаешь?
— Посмотри мне в глаза, почтенный Алдад, и скажи: ты выручишь в Бретиле ровно столько, сколько потратил?
Торговец засмеялся.
— Нет, конечно, — сказал он. — Но ведь я рискую, Эминдил. На меня могут напасть орки или разбойники, я могу заболеть в дороге, могу погибнуть, могу потерять весь груз на переправе… Разве риск не стоит того?
— Не знаю, — пожал плечами Эминдил. — Мы не привыкли подсчитывать, сколько стоит риск.
Лепешки начали отваливаться от стенок, их поддевали на ножи или спички и вынимали из котла.
— Извини меня, Эминдил, — сказал купец. — Может, по-твоему, это и благородство… А по-моему так это дурость.
— Думай как хочешь, — почтенный Алдад, — пожал плечами горец, — меня это не обходит, и, если честно, я удивляюсь, почему тебя волнует мое мнение о торговом деле.
Котел с хлебами убрали с огня, на его место повесили котел с рыбой.
— И вправду, — купец снова засмеялся, но уже слегка деланно. — Я думаю, человеческая зависть не стоит обиды. Глупцы всегда завидуют тем, кто умнее и расторопнее, а уж какие слова они для этого подбирают — не суть важно. У нас тоже полно таких, которые надуваются, когда я вхожу в совет Халмира — впору делать дырку в брюхе, не то их разорвет от гордости. Они-де воины, а я — хуторянин и торгаш. Но чем бы они воевали, не вози я железо? Разве я меньше делаю для людей, чем они? Много бы они навоевали болотным железом, которое майстрачат горе-кузнецы?
— А что бы тебе, почтенный Алдад, попросить эльфов научить вас строить настоящие кузни и ковать настоящее железо? — спросил Эминдил. — Я слышал, они с охотой подряжаются на такие дела…
— Ач, какой хитрый! — сказал Отон. — И с чего мы будем жить?
— Ты лучше спроси себя, как вы будете жить, если закованные в железо северяне прорвутся через заслон латников, где из людей от силы каждый третий носит стальной доспех. И заодно задумайся — будешь ли жить вообще.
— Чего тут задумываться, я сам из Междуречья, и семья моя там. Отсидимся как-нибудь.
— А ты что скажешь, Алдад? — спросил Эминдил. — Ты тоже надеешься отсидеться? Или все же возьмешь в руки меч? Ты же сам из Бретиля, если ни глаза, ни уши меня не обманывают.
— Ну, из Бретиля, и что? Заберу семью и отвезу в Междуречье или к Гаваням. Я — купец; не магор, не конен, земля за верность мне не нужна.
— А кому она нужна, — снова встрял обозник. — Когда в конце концов ты за верность огребешь ровно столько земли, сколько тебе на могилу придется? Вот скажи мне, горец, что вы получили от эльфов за свою верность? На хрена твои крестьяне кормили тебя, если ты не сумел их защитить? И отчего им хужей: от морготова рабства — а у рохиров Моргота хлебало, чай, не шире чем у тебя, — или от беспрестанной войны, от которой им десять лет нет продыху? Ты, благородный, получил землю за верность, и когда ее отобрали, разобиделся; а вламывают на этой земле простые люди, черная кость, и им все равно, кому платить подати.
— Поверь мне, не все равно, — покачал головой горец. — И если бы не твоя глупая рожа, я бы решил, что ты из тех, кому Север платит за такие разговоры. Но для платного соглядатая Моргота ты туповат, и наверняка просто повторяешь чьи-то слова. Не мое это дело выведывать — чьи; и доносить на тебя конену — не мое дело, но если ты еще раз разинешь рот, ты горько пожалеешь о том, что Творец дал тебе язык на дюйм длиннее, чем нужно.
— Эминдил, ты бери хлеб-то, похлебки еще долго ждать, — миролюбиво сказал Алдад. — Оно, конечно, нам, черной кости, никогда с вами, воинами, не равняться, потому как мы не о возвышенном — мы о своем брюхе думаем. И о вашем заодно. И то сказать, ежели человека не кормить и не поить, он скоренько помрет. Что смерд, что рохир. Каждому свое Валар судили, и в мире каждый под свое дело приспособлен, как у нас в теле, к примеру, голова для одного сделана, руки — для другого, а задница, ты уж прости меня, Эминдил, для третьего. И ежели рыцари сами начнут торговать, а купцы возьмут в руки копья и щиты — то это будет все равно как ходить на руках, работу делать ногами, а думать — задницей.
— А ты не боишься, Алдад? — спросил Эминдил, исподлобья глядя на купца.
— Не боюсь, потому как во-первых, у меня тут десять молодцов против тебя одного, во-вторых, ты ешь мой хлеб и тебе совесть не позволит меня ударить, а в-третьих, здесь уже Бретиль, и если дортонионский заброда сделает какой-то вред бретильскому купцу, то его в лучшем разе погонят отсюда палками.
— Я не о том, Алдад. — Эминдил говорил спокойно и мягко. — Ты не боишься, что однажды орки развесят твоих детей на деревьях, пробив им копьями лодыжки?
На этот раз Алдад ответил после долгой паузы.
— Дор-Дайделот далеко, а Нарготронд близко.
— И то говорят, — встрял другой купец, худой, темнолицый и обычно молчаливый, явный халадин. — Что у вас в горах они потому так зверствовали, что вы им сильный опор чинили. А мирных людей они не трогают. И под Тенью люди живут.
— Блажен, кто верует, — Эминдил снова помешал ложкой в котле. Вода уже побулькивала, очищенная рыба плавала кругами. — Спой, Руско.
Гили очень нравилось прозвище, данное Эминдилом в первый же день — Руско, «лис» по-эльфийски. Ему нравилось все эльфийское, а может, и Эминдил нравился потому, что походил на эльфа. И запел он такую песню, которой хотел угодить горцу.
Где зеленела веселая степь
Ужас и мрак там отныне
Король мой, услышь!
Куда ты летишь
По обгоревшей равнине?
Словно денница
Сверкая во мгле
По черной земле
Эльфийский король
Сквозь дым и огонь
В последнюю битву мчится.
Судьба его зла,
И черная мгла
Идет волной
От Горы Стальной…
Он стеснялся признаться в том, что сложил эту песню сам, когда услышал от какого-то бродячего менестреля рассказ о последнем поединке Короля. Менестрель тоже пел о нем песню, но эта песня была совсем плохая. Гилина же Эминдилу понравилась, он только заметил, что Стальная Гора — не одна, как думал Гили, их там целая цепь — Эред Энгрин.
Сверкал его меч,
Трубил его рог
Как гневный голос грома.
Он строен и горд,
Великий наш лорд,
Король заморских Номов.
И встал черный вождь,
И крикнул: «Ну что ж!
Ты сам меня звал,
И твой час настал!»
Словно денница
Сверкая во мгле
По черной земле
Эльфийский король
Сквозь дым и огонь
В последнюю битву мчится…
Во второй раз припев подхватил Эминдил, а с ним — еще двое или трое. В глазах людей плясали отблески огня.
Король наш раздавлен, погублен наш Лорд,
Но дух его вечен, не сломлен и горд!
Славьте Короля!
Славьте Короля!
— Славно поешь, Рыжий, — одобрил его Алдад. — Да и голова у тебя светлая. Жаль будет завтра с тобой расставаться.
— Уже завтра? — обрадовался Гили.
— Ну! Как раз мимо Гремячей Пущи и пройдем по пути к Амон Обел, — Алдад засмеялся непонятно чему, и засмеялся Падда, его раб.
…Обязанность мыть котлы после ужина, как всегда, легла на плечи Гили — как самого младшего и безденежного. Когда он, уложив котлы на воз, вернулся к попутчику, тот еще не спал, хотя его очередь караулить лошадей приходилась на предрассветные часы: это тяжелое, сонное время Эминдил, как оказалось, переносит лучше всех. Наверное, не раз на его веку и не одна жизнь зависела от него, бодрствующего на страже… Поэтому обычно он засыпал там, где ложился — и сразу, накрепко.
На этот раз он лежал неподвижно, глядя в небо, туда, где стояла над лесом Валакирка. — Ты чего не спишь? — удивился мальчик. — Утренняя стража — наша…
— Ты все еще хочешь быть воином, Гили? — спросил Эминдил. — Глупое, если присмотреться, занятие…
— Это ты из-за купца? Да пусть себе болтает, за свой-то хлеб.
— Дело не в хлебе, парень. Дело даже не в том, праведное дело торговля или нет… Но им все равно, Гили — и это самое страшное.
Гили пожал плечами и лег. В гибели его семьи виноват был не Моргот, а глупая зараза, хотя для Эминдила, наверное, во всех бедах мира был повинен Темный Владыка. Сразу после Дагор Браголлах (хотя этих времен Гили не помнил) орки прорвались через кордоны в Лотлэнне и грабили деревни, угоняли скот, жгли поля, уводили людей в рабство — это были страшные времена в Таргелионе, но все-таки особенных зверств орки не делали, поскольку таргелионские деревни были постоянным источником дохода, и если никого не оставить на развод сегодня — то с чего кормиться завтра? Гили склонен был к точке зрения худого купца: и под Тенью люди живут; но высказывать эту точку зрения при Эминдиле было бы глупо, поэтому он завернулся в одолженный воином эльфийский плащ и заснул.
…На следующий день, когда солнце перевалило через зенит, вдали показалась развилка Сириона и Миндеба. Сердце Гили взыграло. Впервые мальчик осознал, какой длинный путь остался позади. И казалось, что там, на хуторе под названием Гремячая Пуща, ждет его конец всех мытарств, крыша над головой, постель и миска каши, может быть даже — с мясом. Гили покосился на Эминдила — тот вовсе не выглядел довольным и веселым. Для него это место было далеко не поворотным моментом жизни, скорее остановкой в пути. Он смотрел на далекий лесистый холм, у подножия которого сливались реки — и видел сотни и сотни лиг, лежащих за этим холмом.
Когда день склонился к вечеру, они достигли места, которое называлось Гремячей Пущей — где-то здесь должен был находиться хутор Морфана, мужа гилиной тетки. И Эминдил сразу сказал:
— Что-то здесь не так.
— Да ну? — удивился Алдад. В голосе его было что-то такое, от чего Гили сделалось тошновато.
Обжитое место дает о себе знать задолго до того, как путник выйдет к хутору или городищу. Сначала ты по дороге натыкаешься на коровьи лепешки и конские яблоки, потом видишь чуть в стороне расчищенные делянки, потом ветер доносит до тебя запах дыма и хлева — раньше, чем за поворотом откроется частокол и пяток-другой крыш, торчащих над ним…
Дорога, по которой шагали Эминдил и Гили, была лишена всех этих признаков жизни. Загон для скота, который им встретился, порос травой, был оплетен вьюнком и на три четверти разрушен; в таком же состоянии находились изгороди, а расчищенные от леса и подлеска участки никто не возделывал года три… Там росло довольно много анарилота, но рос он сам собой, из тех зерен, что выпали во время уборки, да так и проросли. Гили почувствовал муторное беспокойство, но еще на что-то надеялся.
За поворотом открылся частокол…
…разваленный, почерневший, обгорелый…
И не крыши — а печные трубы торчали вверх, и дожди смыли с них всю побелку, и растерянно были открыты их черные рты…
— Ой… — сказал Гили. — Ой-ой…
— Может, ты ошибся? — Эминдил положил руку ему на плечо. — Может, это не тот хутор?
— Тот-тот, — сказал Алдад. — А если ты письменный, Эминдил, то поди вон к тому могильному холму и прочитай, что там накорябано.
Эминдил без слова обогнул развалины дома и подошел к невысокому холму возле колодца.
— Ну? — спросил Гили, обмирая от ужаса, сдерживая жалкое, беспомощное «Не хочу!», рвущееся наружу стоном.
— Да, — горец присмотрелся к рунам, грубо нацарапанным на вкопанной в землю колоде. — Здесь написано: «Морфан, магор, похоронил здесь свою жену Радис и троих детей. По десять орков — за каждого!» Как звали твою тетку, Руско?
Гили сел на землю и глухо завыл. Не потому что так сильно любил свою тетку — он не узнал бы в лицо ни ее, ни мужа, если бы встретил. Гили плакал потому что рухнула его мечта об ужине и ночлеге. И еще потому что теперь он остался совсем-совсем один на всей земле. Он вдруг разом почувствовал, как он устал, как голоден и оборван… Ну, почему такая несправедливость случилась именно с ним? Разве мало того, что в Таргелионе он потерял всех? Если Валар есть на свете, то куда они смотрят?…
Эминдил пригладил пятерней волосы и куда-то исчез. Появился через пару минут, с горсткой мелкого хвороста в руках, с пучком можжевельника и полыни.
— Что же мне делать? — всхлипнул Гили. — Ой, что же мне теперь делать?
— Хороший вопрос, — Эминдил вырыл ножом маленькую ямку, сложил туда хворост. — Посмотри дальше. Это не единственная могила. Ты разве не будешь совершать возжигание? У вас не знают такого обычая?
Он ударил кресалом, протянул Гили дымящийся трут. Лицо оставалось спокойным. Он что, совсем без сердца?
Гили поджег костерок и раздул пламя. В свете дня оно было почти невидимым — только веточки и кусочки коры корчились и чернели. Гили и Эминдил бросили в огонь по веточке полыни и можжевельника. Дым побелел, закурился вихрями. Они молча сидели, пока костерок не прогорел.
Он не бессердечный, понял Гили. Просто на его памяти это уже не первая деревня-могила и не вторая.
— Зажигаем, — тихо сказал он. — Но ведь они не видят… Сидят в своей Благословенной Земле, а о том, что здесь творится — и знать не хотят…
— Это нужно не Валар. Не Ниэнне, не Намо… Это нам нужно, парень. Чтобы помнить — мы еще живы и кое-что можем.
— Ну, вот что, — вмешался Алдад, — возжигание — дело, конечно, богам угодное но тебе ж, Рыжий, нужно как-то дальше жить. Ты шел за мной от самого Гелиона, ел мой хлеб. Заплатить ты не можешь, родичей у тебя здесь нет. Поэтому думается мне так: ты проследуешь за мной до Амон Обел и там, на тинге, я объявлю тебя своим рабом.
Гили от потрясения и неожиданности не знал, что сказать — только головой тряхнул.
— Чего мотаешь башкой? — голос Алдада сделался жестким, глаза сузились. — Ты — что надо: смышленый, смирный — не бойся, к черной работе не приставлю. Будешь работать по дому, годика через три хорошо тебя женю. Мои рабы не бедствуют, не дрожи.
— Я свободнорожденный! — крикнул Гили.
— А чем докажешь? Кто здесь тебя знает? Не вздумай бежать сейчас — я объявлю, что купил тебя на востоке и положу награду тому, кто тебя отдаст.
— Ты кое о чем забыл, почтенный Алдад, — подал голос до сих пор молчавший Эминдил. — Морфан, которому через жену Руско приходится племянником — может статься, еще жив.
— Как бы не так. Он подался в Димбар, орков бить, и, наверняка давно уже сложил там кости. Я знаю, потому что прежде он ходил с нами. Думаешь, как он взял себе жену на востоке?
— Так ты все знал, — проговорил беоринг. — Знал и молчал, чтобы в нужный час Руско от потрясения не решился тебе возражать.
— Знал, — подбоченился торговец. — Ну и что?
— Ну и сука же ты, почтенный Алдад, — покачал головой Эминдил. — Ну и сука.
Все это время Гили потихоньку двигался к опушке.
— Стоять! — крикнул Алдад, заметив это движение. — А ты, горец, помолчи. Тебе он никто, ты всего лишь задурил ему голову болтовней об эльфах, которая ничего тебе не стоила. А я собираюсь дать ему верный кусок хлеба и крышу над головой. Чего ты здесь разеваешь рот? Что ты можешь ему дать? У тебя на лбу написано, что умрешь ты не в свой срок и скверной смертью, а парень — не вашей кости, он жить хочет. Что такое свобода? Посмотри на него, Гили: одна пара штанов, тощий плащик и меч за плечами. Сапоги носит в мешке, чтоб не побить до срока — новых-то взять негде. Одни красивые слова: честь, да верность. Сказки про эльфов — а чем эльфы ему заплатили за верную службу? Посмотри на моих рабов — хоть один из них, хоть раз был обделен едой? Хоть один оборван? Вынужден довольствоваться паршивым льном вместо сукна? Ходит босой? А ты предложи кому-нибудь из них такую свободу, какая есть у тебя. С голым задом. В кошеле — вошь в петле, с голоду повесилась. Ну, посмотри пацану в глаза и скажи, что ты можешь ему дать?
Эминдил посмотрел в глаза Гили. Впервые мальчик обратил внимание на то, какого они редкого цвета — темно-серые, как у младенца.
— Ничего, — сказал он. — Ничего, кроме свободы и своего заступничества.
— Ну, ты понял? — повернулся к Гили Алдад. — Перестань валять дурака и иди сюда.
— Нет! — крикнул Гили и кинулся в лес.
Двое — раб и охранник — погнались за ним, и оба упали: Эминдил швырнул им в ноги ножны от меча. Сам меч уже был в его левой руке: в быстром движении лезвие на миг предстало сверкающим колесом. Все шарахнулись в стороны, Алдад оказался отрезан от своих слуг. Поддев ногой, Эминдил подбросил ножны и поймал их правой рукой.
— Назад! — завопил второй охранник, натягивая лук и целясь из-за воза.
— Если ты хочешь остановить меня, — сказал Эминдил, перемещаясь так, чтобы солнце било стрелку в глаза, — то бери или выше или ниже; или в голову, или в сердце. Потому что в ином случае я все же доберусь сначала до уважаемого Алдада, а потом и до тебя.
— Не дури, — купец побледнел. Двое упавших поднялись с земли и ринулись на Эминдила, после короткой свалки картина выглядела так: один стоял на коленях, зажимая пальцами разбитый нос, второй лежал, оглушенный ударом плашмя. Эминдил отступал к лесу, прикрываясь Алдадом, у горла которого держал меч. Остальные стояли, растерянные.
— Я найду тебя… — тихо сказал купец. — Я и тебя найду, и мальчишку…
— Меня восемь лет не мог найти Саурон, — весело ответил горец. — А у тебя кишка тонка.
— Так ты и здесь будешь скрываться? — Алдад нехорошо засмеялся. — Опять без крова? Без семьи? Из-за какого-то паршивого мальчишки?
— А мне терять нечего, Алдад. Я нищий оборванец, в кошеле — вошь в петле, и Намо Судия уже охрип меня выкрикивать к себе в гости. И тебе нечем мне угрожать и нечего мне посулить. Ступай, Алдад, ищи в другом месте себе трэлей, — он оттолкнул купца и исчез в лесу, как его и не было.
* * *
Гили бежал даже тогда, когда уже дышать не мог, перестал чувствовать ноги, а ребра наоборот чувствовал так, словно вот-вот они хрустнут под напором раздутых легких. В горле его пересохло, пот заливал глаза. Наконец он споткнулся о корень и упал.
Постепенно восстановилось дыхание и сердце перестало рваться наружу. Гили встал на колени и осмотрелся.
Кругом был чужой, незнакомый лес. Свет, пробивающийся сквозь ветки, был уже красноватым — солнце опускалось. Гили не знал, что ему делать и куда идти.
Он побрел вперед, на запад. Дорога, насколько он помнил, шла вдоль реки — а потом, по словам обозников, следовало тоже свернуть на запад, к Амон Обел. Значит он, свернув сейчас, обойдет место тинга с юга. Его не возьмут и не объявят рабом — он это уже решил. Но куда идти? И что делать? Наняться к кому-нибудь?
Эминдил, подумал Гили. Он обещал заступничество — а где он сейчас? и что с ним? Его убили? Связали и волокут на суд? Из-за Гили — а он трусливо бежит прочь?
— Боягус, — сказал он сам себе сквозь зубы. — А ну, назад!
Он остановился. Потом повернулся и прошел назад до того места, где упал — это место обозначала смятая коленками трава. А где он бежал?
Идти по собственным следам было трудно. Да чаще Гили просто не мог различить своих следов. Вот тут содран мох — это он или что-то другое? А кем проломлены эти кусты? Он уже отчаялся было найти обратную дорогу, когда услышал тихий свист.
Горец сидел на дереве и спокойно наблюдал за Гилиными метаниями. Но паренек совсем на него не обиделся — потому что обрадовался сильнее:
— Эминдил!
Воин спрыгнул с ветки, мягко спружинив на носках, присев почти до земли.
— Пошел меня выручать, Руско? — спросил он, положив руку Гили на плечо. — Спасибо.
— Как ты меня нашел? — Гили вытер глаза, на которые навернулись было слезы.
— А тут и искать было нечего — ты наследил как стадо быков. Не бойся, почтенный Алдад и его охранники в лесу двумя руками собственный зад не отыщут.
— Так куда мы теперь?
— Отыщем ручеек и поедим. Ты хлеба прихватить догадался?
— Не…
— Какой же ты вояка после этого. Наверное, и ложку там оставил, а?
Гили не мог понять, шутит горец или нет. Говорил он безо всякой веселости.
— Как можно ложку бросить. Настоящий воин двух вещей не бросит: меча и ложки. У меня есть хлеб, пол-лепешки. Перекусим и пойдем.
— Куда? — безучастным голосом спросил Гили. Он вдруг вспомнил, что идти ему некуда и Эминдилу, по сути дела, тоже.
— На север, в приграничные поселения, к нашим. Ты ведь хочешь найти этого Морфана, своего единственного родича?
— Разве он там?
— Это, — Эминдил ткнул большим пальцем за спину, в ту сторону, где было заросшее пепелище, — стряслось больше пяти лет назад. Если Морфан еще не вернулся на свою землю, значит, он или не считает их отомщенными и до сих пор сражается, или погиб. Если он все еще в войске, наши должны о нем знать.
Гили, равнодушный ко всему, сидел на траве.
— Послушай, Руско, — Эминдил взял его за подбородок и посмотрел в глаза. — Я видел много таких могил, а одну сложил сам, забросал камнем своих друзей и родичей; своего отца. Поэтому считаю себя вправе сказать тебе: хватит хныкать. Мы почтили их память огнем, а теперь должны жить сами, чтобы наши враги горько проклинали тот час, когда вздумали наведаться сюда. Поэтому мы найдем воду, поедим и отправимся дальше, на север, где живут беоринги. Во всяком случае, так сделаю я, а ты волен оставаться здесь и сетовать на судьбу. Шевелись, Моргот бы тебя побрал!
И Гили начал «шевелиться». Почти перед самым закатом они вышли к речке («Тейглин», — уверенно сказал Эминдил). Зачерствевшую пресную лепешку съели на берегу, макая в воду, потом перешли на другой берег по притопленной гати, нашли полянку и легли спать. Утром они вышли на битую дорогу и зашагали на север, грызя на ходу корешки осоки. Дорога петляла между холмами и оврагами, и признаки жизни — коровьи лепешки и конские яблоки — на ней имелись; но, пока солнце не встало точно над головой, им не встретилось ни единой живой души, ни единого хутора или усадьбы. Потом они повстречали конный разъезд.
— С дороги, — сказал Эминдил, услышав далекий глухой топот копыт. Они отступили в придорожные заросли.
Всадников было шестеро, и у всех через плечо перекинуты разноцветные клетчатые шерстяные плащи. Мелкая желтая пыль курилась у ног лошадей, оседая на шерсти — отчего кони казались обутыми в светлые чулки.
— Эй! — Эминдил вышел на дорогу. — Добрая встреча, горцы.
Конники остановились.
— Добрая встреча, — ответил старший из них, бородатый смуглый здоровяк с заплетенными на висках тонкими косами и серебряной серьгой в левом ухе.
— Мы с товарищем ищем где переночевать, — Гили отметил, что теперь Эминдил говорил на талиска с горским произношением: твердые «х» и мягкие «р». — А также ищем Морфана, магора из Гремячей Пущи, потерявшего всю семью пять лет назад. Не знает ли его кто-то из вас?
— Морфан? У которого была жена с Востока? Рыжая? — второй горец, совсем молодой, с такими же косами и серьгой, но в плаще другого цвета, выехал чуть вперед, сдерживая пританцовывающего коня.
— Он! — обрадовался Гили, вмиг воспрянув духом. — Что с ним? Где он сейчас?
— В могиле, — юноша посмотрел на мальчика. — Ты, что ли, ему родственник?
— Последний, кто остался в семье, — Эминдил не стал вдаваться в подробности.
— Не повезло, — качнул головой молодой дортонионец.
Горец в красно-желто-коричневом плаще, бросив на Гили сочувственный взгляд, повернулся к Эминдилу.
— Слышишь, парень, — сказал он неприязненно. — У нас тебя за такие штучки живо подвесили бы вверх ногами, но мы в Бретиле, и потому я на первый раз попрошу тебя добром: сними диргол, на который ты не имеешь права. Только один человек может ходить в этих цветах, и ты бы не напялил их, если бы знал…
— Я знаю, — Эминдил протянул вперед правую руку, сжав кулак, и Гили от неожиданности раскрыл рот: на среднем пальце у его попутчика блестел перстень невиданной красоты — две змейки сражаются за корону.
— Я ношу эти цвета, потому что имею право их носить, Фин-Рован, — сказал Эминдил. — Ты узнал диргол — узнаешь и кольцо, и меч.
Гили остолбенел: Фин-Рован, здоровенный начальник горцев, спешился и опустился перед его спутником на колено. Его примеру последовали остальные.
— Ярн… — тихо сказал бородач. — Alayo! Как же долго мы тебя ждали…
— Встань, — Эминдил хлопнул горца по плечу. — А ты, Гили, закрой рот — муха залетит. Я не хочу, чтобы ты с таким глупым лицом показался моей матери — она женщина строгих правил.
* * *
В годы мира злые языки в Дортонионе говорили, что Эмельдир опоздала родиться и вышла замуж не за того брата.
Злые языки были где-то правы: Эмельдир действительно превосходно справилась бы с ролью правительницы — в мирные годы Дортониона, родись она на десять лет раньше и выйди замуж за Бреголаса. Но так уж вышло, так уж сложилась судьба, что ей пришлось править страной в военные времена. Мужчины и воины горели заживо на заставах в Анфауглит, погибали под мечами и стрелами северян в Ущелье Сириона, отражали первый удар северной армии, а кто-то должен был оборонять страну от банд орков, покатившихся через нее после того, как из Ард-Гален их прогнал огонь. Этим «кем-то» и стала Эмельдир, а больше, по сути дела, было некому.
Настоящей правительницей страны она оставалась ровно два месяца — пока остатки войска, которое привел ее муж из Ущелья Сириона, еще можно было считать армией, пока над замком Каргонд развевалось синее знамя с сосной и вереском. Потом она стала княгиней изгнанников.
Но и в этом положении ей удавалось сохранять значение и достоинство, ибо для девяти тысяч беженцев, покинувших страну, она оставалась правительницей, а эти беженцы в Бретиле стали немалой силой, поскольку держались вместе, в отличие от халадин, каждый из которых пупом Арды почитал свой хутор. Они с большей охотой шли служить на границу, нежели батрачить, а халадины легко уступали им честь гоняться по междуречью и предгорьям за орками. У них был большой опыт обращения с оружием, они умели держать строй и биться в любом числе; халадины тоже готовы были взять меч в руки, если шла речь об их полях и домах, но вот что делать с мечом дальше — они представляли себе слабо. Поэтому дружина Халдира как-то очень быстро запестрела клетчатыми плащами — и это были люди, уже давно забывшие все прочие ремесла, кроме войны, и крепко озлобленные на Север. Их воспитанниками и оруженосцами становились подросшие в Бретиле мальчишки, а иногда — и девчонки, у которых самым ярким воспоминанием детства остались горящие крыши родных домов. Эти, выучившись владеть оружием, становились не менее опасными бойцами, в которых недостаток опыта с лихвой искупала молодая дурь и презрение к смерти.
И все они готовы были идти куда угодно и делать что угодно по слову своей леди. Если не считать нарготрондской эльфийской дружины, под началом Эмельдир находилась самая значительная военная сила от Сириона на востоке до хребта Андрам на юге и моря на западе. Поэтому Эмельдир, ее конен, командир дортонионских отрядов, одноногий Брегор Мар-Роган,[8] и ее аксанир, Фритур Мар-Кейрн, говорили в совете Халдира. Все это молодой горец, Белгар, объяснял Гили вечером, за крынкой простокваши и куском хлеба. Ему было одиннадцать, когда Эмельдир уводила женщин и детей на юг, и больше всего на свете он тогда сожалел, что вынужден вместе с бабами и малышней тащиться вслед за подводами, в то время как отец и брат остались под Кэллаганом, биться в дружине Барахира. Но своего первого врага он убил гораздо быстрее, чем думал: пройдя горными тропами, на беженцев напала банда орков, сабель в двести. Тогда-то Белгар и почувствовал впервые биение чужой жизни на конце своего клинка: пока взрослые, вскочив на возы, отбивались чем могли — мечами, стрелами, копьями, косами, цепами и оглоблями, — старшие мальчишки, забившись под воз с ножами, прикрывая собой самых маленьких, дорезали упавших врагов.
Мать Белгара, тяжелая в кости крючконосая смуглянка, устроила Гили вместе со своим сыном на чердаке. Паренька до красноты смущала полная достоинства почтительность, с которой обращалась к нему эта женщина — он понимал, что сам-то ничем не заслужил: на него просто перешло частью то восторженное почитание, которое вызывал у земляков Эминдил… Тьфу ты — не Эминдил, а Берен.
Встреченный ими разъезд был послан отыскать где-то на дорогах опасного разбойника и беглого мальчишку-раба. Рандир Фин-Рован, тот самый здоровяк, что командовал конниками, очень радовался, что не сразу начал вязать подозрительную парочку и не опозорил своего князя. По кратком размышлении Берен приказал никому не говорить, что он здесь. Потому весь разъезд сейчас находился в Бар-эн-Эрнит, — Берен не стал их отпускать, сказав, что в ближайшие два дня несколько вооруженных людей ему понадобятся, а слухов о своем появлении он не хочет.
Бар-эн-Эрнит, Дом Княгини, был даже не домом, а целым горским поселением к северу от Амон Обел. Собственно Дом Княгини там, конечно, был, но кроме него было еще с полтора десятка домов. Там же у горцев был свой тинг, где они решали дела, в которых не были замешаны халадин. Гили поначалу думал, что Берен первым делом объявится на этом тинге — но нет: он скрылся в доме матери, и слугам был отдан тот же приказ, что и конникам Рована — не болтать о возвращении князя.
Гили уже понял, что для горцев не болтать — это задание непосильное. По молчаливому Эминдилу нельзя было судить о народе князя Берена. Белгар явно мучился тем, что ему запрещено рассказывать о своем князе в поселении и в Бретиле — но зато он нашел подходящего слушателя в лице Гили, совершенно невежественного по части подвигов того человека, с которым он делил дорогу.
— …Саурон открыл тогда Горлиму злосчастному, что видел он не свою жену, а призрак, который сотворил для него Тху. И приказал он казнить беднягу, а в холмы к Тарн Аэлуин послал огромный отряд. Они сражались храбро — но врагов было слишком много; так и погибли Барахир, Барагунд, Белегунд, Дайруин и Радруин, Дагнир и Рагнор, Гилдор, Уртел, Артад и Хаталдир. Уцелел только ярнил Берен, потому как его в тот час в лагере не было…
— Бел, кончай языком зубы полоскать, — прикрикнула мать. — Посмотри, ночь на дворе! Завтра, клянусь Манну и Элберет, подниму до света!
…А в высоком деревянном доме, в это же самое время другой человек рассказывал ту же самую историю, и никто не прерывал его…
— …Жили-были два дурака, их имена все здесь знают, так что не буду повторять этих имен — скажу только, что один до беспамятства любил свою жену, а второй чужую, но она к тому времени была уже мертва, и давно, так что второй дурак был согласен на любую женщину, готовую одарить его своей лаской. И когда дураков послали разведать, что поделывают отряды Саурона, а заодно — добыть чего-нибудь съестного на двенадцать глоток, первый дурак уговорил второго заночевать по пути в его родной деревне, где осталась его жена, не успевшая или не захотевшая уйти… как и многие другие…
Дураки не знали, что в деревне живет доносчик, польстившийся на обещанное Сауроном золото и выследивший мужа, который изредка наведывался к женщине по ночам. Дураки не знали, что каратели стоят в ближайшем замке и ждут только сигнала. Первый дурак заночевал у своей жены, а второго приютила одна бойкая молодка. И на его счастье, доносчик не знал, что дураки на этот раз явились вдвоем: он следил только за домом женатого дурака.
А неженатый среди ночи вскочил с постели, напугав молодку, потому что приснился ему страшный сон. Приснилось ему замерзшее озеро Тарн Аэлуин, и стаи стервятников на деревьях по берегам — сытые, от обжорства еле волокущие крылья гнусные птицы. «Ты пришел, дурак!» — закричала одна из них. — «Поздно, слишком поздно!». И остальные подхватили: «Арк! Арк! Слишком поздно!» И его друг, первый дурак, весь в ранах, шел к нему по льду, оставляя кровавый след. «Я умер», — сказал он. — «А ты просыпайся, если хочешь жить и спасти остальных!» Тогда наш дурак подхватился, влез в одежду и взял меч — но уже и в самом деле было слишком поздно: деревню окружили каратели. И дураку ничего не осталось кроме как залезть в тайник под полом, откуда вел лаз наружу — надо думать, это лаз появился еще когда разбитная вдовушка была мужней женой, и наш дурак оказался далеко не первым, кого она туда отправляла. А дальше он всякого наслушался и насмотрелся, потому что его друга и оруженосца, первого дурака, пытали как раз неподалеку, в соседней хижине, выведывая, где скрывается отряд Барахира… А когда ничего от него не добились — взялись за его жену, и уж тут он не выдержал и рассказал все. Тогда ублюдки убили их обоих — и ничего не узнали про второго дурака, на которого теперь была вся надежда. Только он мог обогнать карательный отряд и предупредить своих… Но ведь для этого нужно было выбраться из деревни, а она все еще охранялась… Нашему дураку пришлось дожидаться ночи, и каратели обогнали его на целый день — диво ли, что он не успел, и, добежав до озера, увидел то же, что и во сне: десять изуродованных трупов и сотни сытых стервятников. И ничего не осталось дурачине, кроме как похоронить отца и братьев, и друзей, и верных слуг… Вот так это было, мама, и получается, что это я виновен в смерти отца. Я не мог остановить Горлима — слишком он помешался на своей Эйлинэль… но я мог его убить — и тогда не погибли бы отец и братья… Штука в том, что я не хотел ни убивать его, ни останавливать — ведь все равно мы не успевали в лагерь, надо было где-то скоротать ночь, и хотелось раз в полгода переночевать в постели… И почему именно с нами должно что-то случиться, и именно сегодня… Прости меня, эмил[9] — если сможешь…
— Простить? — тихо спросила Эмельдир. — Я не могу тебя простить, ибо прощают виноватых, а за что тебя винить? Этот несчастный все равно рано или поздно пришел бы к своей жене, и был бы схвачен — только ты бы тогда не уцелел, погиб вместе со всеми. Говоришь, нужно было его убить? Что ж, я рада, что мой сын не стал хладнокровным головорезом, готовым расправиться с человеком просто ради собственного спокойствия. Или ты хочешь, чтобы я назначила тебе искупление? Я не служу Скорбящей, я не Посвященная, а всего лишь твоя мать. И, по-моему, искупление ты сам себе назначил и избыл его. Я давно оплакала своего мужа, и уже сняла жалобу. Теперь же я просто радуюсь, что мой сын жив и вернулся ко мне.
— Это ненадолго, эмил.
— Знаю, хиньо. Ты не можешь не вернуться. Не можешь не сражаться. Даже здесь — как пришел, так сразу нашумел. Халдир требует объяснений — что это за горец шастает по дорогам и помогает рабам бежать. Не позже чем в три дня мы должны будем собрать общий тинг.
— Ну, меня уже здесь не будет.
— Куда ты собрался?
— В Нарготронд. Мне нужно сказать государю Финроду то, что я сейчас скажу тебе… Вам.
Дверь открылась, и с поклоном вошли двое — оба седоватые, длинноусые, один — на деревянной ноге. Оба, глядя на Берена, застыли в дверях, не веря своим глазам. Он первый разрешил неловкое молчание, быстро встав из-за стола и подойдя к ним с объятием.
— Ярнил, — одноногий положил руки ему на плечи, вглядываясь в лицо. — А ты поседел…
— Знаю, Брегор… Да и ты изменился с нашей последней встречи.
— Да, тогда вторая нога была при мне…
— Садись, Брегор. Садись и ты, почтенный Кейрн. Не будем тратить время на слова.
— Ярнил, отчего вестник не сказал мне… — начал было аксанир, но Берен перебил его:
— Оттого что я не велел. Не будет пира встречи, друзья, не будет торжества — я уеду, как и приехал, тайно.
— Ничего себе тайно! Амон Обел гудит, как растревоженный улей: горцы отнимают трэлей у халадинских купцов.
— Это — свободнорожденный мальчик, — нахмурился Берен. — Алдад хотел сделать его рабом против закона.
— А стоит ли он того, чтобы нам ссориться с Халдиром? Ты знаешь, как он прислушивается к этому торгашу?
— Через таких, как этот торгаш, проникает к нам Моргот, — тихо и зло сказал Берен.
— Ты готов обвинить его, ярн? У тебя есть доказательства…
— Я не о том, о чем ты, Кейрн. — Берен поднял руку. — Нет, я не думаю, что Алдад — соглядатай Моргота. Но ради собственной выгоды он готов пойти против совести. Если кто и приведет к нам Моргота — то такие как он. А мы и сами того не заметим.
— Они могли убить тебя, ярн — проворчал Брегор. — Ради паршивого мальчишки…
— Да, ради паршивого мальчишки! — Берен стукнул ладонью по столу. — Я десять лет дрался ради таких, как он, паршивых мальчишек. Равно как ради паршивых баб и паршивых стариков со старухами. И намерен драться ради них дальше, потому что там, за горами, таких паршивых еще до хрена. Если не имеет смысл драться из-за этого мальчишки — то почему имеет смысл драться из-за тех? Если не стоит драться с поганым торгашом, готовым всех объявить своими трэлями — то почему стоит драться с Морготом, который делает то же самое? Хэлди Брегор, или ты со мной везде — или прости, что мы тебя потревожили.
Он обвел глазами всех присутствующих, и склонил голову.
— Я был резок. Простите. Брегор, Фритур, вы старше и мудрее. И один, без вас, я ничего не смогу. Как и раньше не мог. Но даже если я буду один — я вернусь и буду биться за них. Потому что я голодал — и они давали мне хлеб. Я замерзал — и они давали мне кров, я был оборван — и получал одежду, был ранен — и меня выхаживали, хотя за помощь мне орки могли убить всю деревню. Я не могу их бросить. Хэлдайн, эмил, вы знаете, что там, за горами, уже три года каждый обязан остригать волосы? Каждый из беорвейн.[10] И тебе, мама, пришлось бы, и тебе, почтенный Фритур… И мне пришлось однажды… — Берен потер ладонью загривок. — Я ненавижу таких как Алдад.
Некоторое время все потрясенно молчал, осознавая унижение, которому Берен подвергал себя, притворяясь рабом.
— Ярнил, — сказал наконец Фритур. — По твоим глазам я вижу, что ты вернулся не просто так. И не просто так созвал нас сюда тайно. Это нечто гораздо более важное, чем возможная распря с халадин — говори же, мы слушаем и более не будем перебивать. Прости нас, стариков — мы помним тебя еще юношей, весьма разумным, но сверх того — страстным. Мы еще не привыкли к мысли о том, что ты — мужчина, наш повелитель, и что мы должны принести тебе беор.
— Погоди говорить о беоре, пока не знаешь всего, мудрый Фритур. — Берен налил себе медового взвара, чтобы промочить горло перед долгой речью. — Отец сказал как-то, что самое лучшее, что может сделать вождь, бессильный спасти свой народ — это умереть за него. Пока у меня не было надежды, я тоже так думал. Но теперь надежда есть. Мы можем вернуть себе Дортонион. Если мы окажемся способны на одно, настоящее усилие — мы вернем Дортонион.
— На что же ты полагаешь свою надежду, сын? — спросила Эмельдир.
— Следующей весной Саурон нападет на Хитлум. Он подставит спину, и, будь я проклят, мы в нее ударим. Мало кто бывает таким беззащитным как облачающийся в доспехи воин; армия на марше — то же самое. Я знаю, мы привыкли считать честным открытый бой, но… мы не сможем его дать. А сдаваться без боя я не намерен.
— Какой же будет армия у Саурона? — спокойно спросила Эмельдир.
— Я полагаю, двадцать пять-тридцать тысяч копий, — встретил ее взгляд Берен.
— Это невозможно, — Брегор сгорбился. — Ярн, даже нежданным ударом в спину такую армию не разбить. Ты еще не знаешь, как мы здесь живем, так я тебе скажу: мы не можем держать свое войско. Шесть лет тому, когда Тху взял Тол-Сирион, новая орда гламхот прокатилась через эти земли — и с тех пор они нам не дают покоя. Года не проходит, чтобы не сожгли посевы, не угнали несколько стад, не вырезали село-другое — а ведь мы держим границу, ярн, держим как можем; нам помогают эльфы Государя и эльфы короля Тингола, но их, сволочей, слишком много… Я тебе скажу, сколько мы можем выставить оружно: три тысячи. Из них, может быть, четыре сотни — верхами. Все.
— А что с теми, кто служит князю Маэдросу? Сколько их, как они обучены?
— Говорят — три-четыре тысячи, — сказал Фритур. — Вооружены и одеты в доспех за нолдорский счет. Но они не могут оставить князя Маэдроса, ярн. Это было бы бесчестно. Он дал нам приют, пищу и кров, когда орки осаждали Амон-Химринг. Нельзя оставлять его прикрывать Аглон без нас.
— Если мы добьемся своего, у него пропадет надобность в защите Аглона, — Берен понимал всю слабость своего довода.
— А если нет? — нахмурился Фритур.
Берен потер лоб и взъерошил волосы.
— Я должен попросить совета у государя Финрода. Завтра мы поедем к нему — я, ты, Брегор, и те фэрривейн, что встретили меня. Без его помощи все равно ничего не выйдет. Я должен, если это возможно, встретиться с князем Хадором и с самим Государем Фингоном.
— Хадор убит, — сказал Брегор. — Погиб при Эйтель Сирион.
— Память и слава, — сказал Берен. — Тогда с Галдором Высоким…
— И Галдор погиб, — покачала головой Эмельдир. — Хурин теперь княжит в Хитлуме. Морвен вышла за него замуж.
— Морвен? — изумился Берен. — Наша Морвен? Хэльгавен? Она же… Ей…
— Восемнадцать, — улыбнулась Эмельдир. — Уже восемнадцать, сын мой.
— Давно они?..
— Год тому, хотя они узнали друг друга раньше. Хурину тогда было пятнадцать. Вскоре после этого напали орки… Хурин и Хуор пропали без вести, все думали — убиты, но через год они вернулись, и оба молчат — откуда.
— Ходят слухи, что из Гондолина, — вставил Брегор. — Но наверняка никто ничего не знает.
— Хурин посватался к ней сразу после возвращения, а я была свадебной матерью, потому что Урвен мы до Бретиля так и не довезли: ее, бедняжку, ранило отравленной стрелой. Морвен или на сносях, или уже родила. А твой дружок Роуэн женился на дочери Гортона.
— На которой? На Лит-Красноперке? Этой тощей?
— Ну, она не такая уж и тощая теперь, — улыбнулся в усы Фритур.
— Но чтобы Роуэн? Женился? Где-то дракон подох, не иначе…
— Говорят, что Фарамир застал его со своей дочерью в таком положении, что Роуэну оставалось только жениться — или распрощаться с тем, что отличает мужчину от женщины.
— Да, Гортон всегда был скор на руку… — Берен снова по старой привычке запустил пятерню в волосы надо лбом, пригладил их, на миг придавая видимость порядка. — Итак, хэлдайн, тинга собирать не нужно. Пусть как можно меньше народу знает, что я здесь. Откуда-то протекает водичка, и течет она к Саурону, а я хочу подольше оставаться для него мертвым. Я уже связал словом тех, кто подобрал меня на дороге — а свой диргол оставлю тебе, матушка. Берен Беоринг появится на земле своего отца — а здесь пусть странствует Эминдил Безродный.
— Как хорошо соткано, — Эмельдир приняла от него плащ, разгладила руками тонкую шерсть. — И кто же эта девушка, сынок?
Берен помедлил — а потом решил: чего, собственно, тянуть, если рано или поздно до Бретиля все равно дойдет…
— Лютиэн, дочь короля Тингола…
Все застыли. Брегор от изумления приоткрыл рот.
— Меня занесло через Завесу Мелиан в Нелдорет, сам не знаю как… Там я встретился с Лютиэн Тинувиэль, мы полюбили друг друга и дали друг другу слово…
Эмельдир села, комкая край диргола, не зная, что и говорить. Наконец произнесла:
— Скажи, что это неправда. Что это одна из твоих бессердечных шуток.
— Это правда, эмил.
Эмельдир снова надолго замолчала. Конены сидели ни в тех ни в этих.
— И в мыслях у меня не было никогда войти в родство к такому высокому эльфийскому владыке, — сказала наконец княгиня. — Сомневаюсь, что и Тингол собирался с нами породниться. Так ты посватался к ней?
— Можно и так сказать… У эльфов нет обычая запрещать женщине избирать себе мужа… Мы с Лютиэн — муж и жена перед ликом Единого.
Фритур взялся за голову.
— И что же Тингол ответил на твое сватовство, ярн? Благословил ли он ваш брак?
— Он послал меня к Морготу, хэлдайн. И мне придется идти.
— Если это все-таки шутка, Берен, то из рук вон плохая.
— Какие тут шутки, матушка… Тингол потребовал Сильмарилл за руку своей дочери. Я обещал его принести. Значит, пойду за ним к Морготу.
Эмельдир снова долго сидела молча.
— Тебе мало было врагов по ту сторону гор? — спросила она наконец. — Ты делаешь их и по эту? Могущественных врагов, Берен… Тингол, а следом — и сыновья Феанора… Теперь понятно, отчего ты не испугался вражды с Халмиром — что тебе теперь какой-то Халмир… Ответь, хиньо,[11] — тебя никогда не волновали обычные девушки и женщины? Смертные, незамужние или на худой конец вдовые? Почему из всех юбок на свете ты обязательно выбираешь ту, из-за которой можно лишиться головы?!
— Неправда твоя, матушка. Ту, из-за которой стоит лишиться головы.
— Я надеялась, что ты останешься со мной хоть на какое-то время… Надеялась, что возьмешь себе жену, а я успею приласкать внуков…
— …Прежде чем я уйду на север, а вскоре — и на Запад? Темные времена настали, и очень многим женщинам так и не придется приласкать внуков. Смирись, мать. Ведь ты смирилась бы, если бы я так и не вернулся…
— Но ты же вернулся! И, получается, вернулся лишь затем, чтобы рассказать, какую опрометчивую и безрассудную клятву ты принес. Ты говоришь о наступлении Саурона на Хитлум — и затеваешь ссору с эльфийским государем, дружба с которым нам нужна едва ли не больше всего. Ты знаешь, что он может приказать нам покинуть Бретиль, потому что это его земли? Почему каждый раз, когда ты вспоминаешь, что есть у тебя между ног, ты забываешь, что есть у тебя на плечах?
— Матушка, — тихо сказал Берен, и Брегор вспомнил, что его тезка, Брегор Бешеный, дед Берена, точно так же говорил тихо в тот миг, когда готов был убить; и что Барахир Справедливый тоже понижал голос, когда бывал задет. В юности Берен был больше похож на деда — сделали его походим на отца годы лишений?
— Матушка, не нужно так. Если бы не она — я, может статься, не донес бы свою весть. Я был безумен и беспамятен как зверь. Она вернула мне жизнь и разум, я люблю ее и получу у Тингола ее руку либо погибну. Больше я об этом говорить не желаю. Если вы ответите мне отказом, у меня будет только одна просьба: не разглашать тайны.
И снова все замолчали. Потом Эмельдир поднялась.
— Что ж, быть посему, — сказала она. — Ты упрям, как твой отец и оба твоих деда — по меньшей мере тебе хватит гордости не повернуть назад. Дай мне свои руки, сынок…
* * *
Утро третьего дня застало их на границе Талат Дирнен. День был пасмурный, моросил мелкий частый дождь. Гили, до предела утомленный скачкой, вдобавок еще и мерз.
— Все, ярн, — Рандир Фин-Рован остановил коня. — Дальше ехать нельзя. Здесь без разговоров: одна стрела под ноги, другая — точно в горло.
— Бывает, что и в глаз, — заметил Брандир Фин-Роган, сын Брегора.
— Чтоб шкуру не попортить? — усмехнулся Берен.
Горцы хохотнули. Гили попытался улыбнуться. В присутствии этих невозмутимых мужчин он еще отчаянней трусил. Когда Берен спросил, хочет ли Гили сопровождать его к Талат Дирнен в качестве слуги и оруженосца, Гили, не раздумывая, ответил «Да» — так ему хотелось увидеть эльфов, а самой большой и неизбывной надеждой было попасть в их тайный город и увидеть Короля. А вот теперь он боялся, что их не узнают и расстреляют, и клял себя за опрометчивое решение.
— Как вы думаете, нас заметили?
— Давно заметили, господин.
— Тогда не переходите границу. Останавливайтесь здесь и ждите меня. Ждите… три дня. Если не появлюсь — возвращайтесь и скажите госпоже Эмельдир, что… я был неправ.
— Лорд, — Брегор протянул руку, но так и не решился взять Берена за плечо. — Вардой тебя прошу, не езди. Какими глазами я посмотрю твоей матери в лицо, если ты не вернешься? Дождись короля Финрода в Бретиле, он наезжает примерно раз в месяц.
— Нет, Брегор. Я выбрал.
Берен спешился и передал поводья Гили.
— У меня будет неописуемо дурацкий вид. Надеюсь, мои вассалы, никто из вас не станет смеяться надо мной. Cuio nin, mellyn!
— Cuinah, earn.[12]
Берен развернулся и зашагал по высокой, до бедер, мокрой траве, которую никогда не тревожили ни табуны, ни стада. Осевшая на ней морось осыпалась брызгами. Сердце бухало. После скачки идти было приятно — он успел порядком отвыкнуть от верховой езды — но через две сотни шагов пришлось перевести дыхание.
— Особенно будет глупо, Дагмор, если меня и не застрелят, и не пропустят, — сказал он себе под нос. — Если буду целый день стоять как дурак и орать: не стреляйте, мол, я Берен сын Барахира… В Дориате хоть собственные подданные в затылок не дышали.
Он глубоко вздохнул и пошел дальше, и тут ему пришла в голову мысль запеть. Может быть, его примут за безумца — но уж никак не примут за врага.
Он вспомнил, как танцевала на поляне Лютиэн — и, вскинув руки, начал щелкать пальцами, отбивая нехитрый ритм дорожной песни. Слова рождались сами собой.
Паденьем камня рожден обвал,
И я один бреду в лунном свете,
Среди мерцанья бессчетных звезд
Над той землей, где я сердце утратил
Терновник ветви над луной
Печальной аркой переплел
Я гибну без тебя…
Я гибну без тебя!!!
Забыл я путь в родимый край,
Затерянный в ночи — Я грежу о тебе…
А вздохи в сумрачных долинах — Как эхо песен древних, длинных,
И что ни песня — о тебе,
Каждый шаг мой — о тебе!
Что ни шаг, что ни звезда — Песок иссохшего потока
Как давно?
За цепью Синих Гор была
Страна великих королей.
Столицы их лежат в руинах
И ветер воет средь камней.
И вот вся наша жизнь,
И вся цена людских стремлений.
Я назову весь мир тюрьмой,
Коль станешь ты чужой женой —
Но стены мира упадут,
Ты только закричи…
Я грежу о тебе.
И что вся жизнь моя?
Тоска и одиночество.
Все богатства мира,
Все, что видел я —
Ничто без тебя.
Свобода — это плеть,
Победа — это смерть
Без тебя…
Паденьем камня рожден обвал,
И я один бреду в лунном свете,
Среди мерцанья бессчетных звезд
Над той землей, где я сердце утратил
Терновник ветви над луной
Печальной аркой переплел
Я гибну без тебя…
Я гибну без тебя!!!
Вот двери сердца моего,
а вот тебе ключи.
Забыл я путь в родимый край,
Затерянный в ночи;
И стены мира упадут — ты только закричи…
Я грежу о тебе…
Я грежу о тебе.
Едва песня окончилась, пришлось остановиться: стрела, по высокой дуге поднявшись в небо, вонзилась в землю на расстоянии двух саженей справа, полностью исчезнув в траве.
— Daro![13] — донеслось откуда-то издалека.
Подняв правую руку с кольцом Фелагунда, Берен крикнул в сторону подлеска в ста шагах от него:
— Im Beren no-Barahir! Cermin govadeth men aran Finrod![14]
Не дождавшись ответа, он сделал еще несколько шагов вперед. Ноги стали какими-то неуклюжими, в животе заныло. Насколько все-таки проще идти на видимого, пусть даже многочисленного и страшного, противника…
— Avo im deginag! — Берен раскинул руки. — Dernin![15]
Он застыл на месте, подняв вверх руку. Жаль, что день такой пасмурный — на солнце кольцо сияло бы что твоя звезда.
— Govado, mellyn![16] — крикнул он, размышляя, сколько еще придется драть глотку прежде чем друзья соизволят подойти.
К его удивлению, из подлеска сразу же вышли двое. Один держал в руках лук с наложенной стрелой, второй вытащил меч из заплечных ножен.
— Я — Берен, сын Барахира, — повторил он, когда пограничники приблизились. — Мне нужно попасть в Нарготронд, к королю Фелагунду. Очень важно для всех: для него, для вас, для меня.
— Они? — спросил эльф с луком, кивнув в сторону его спутников.
— Они будут ждать меня здесь, не переходя границы.
Эльф взял руку Берена, рассмотрел кольцо.
— Идем, — сказал он. — Я — Дирхавель.
— Я — Бронвегир, — сказал второй. — Сейчас тебе подведут лошадь и завяжут глаза. Не пытайся снять повязку, пока тебе не позволят. Если тебе что-то будет нужно — проси.
Большую часть времени они ехали неутомительной мелкой рысью. Сначала морось сменилась редкими, но крупными каплями, по звукам и запаху Берен почувствовал, что они едут через лиственный лес. Потом они въехали в ущелье, где шумел ручей; пересекли его и какое-то время петляли по склонам и долинам, после чего оказались в пещере или туннеле, прорытом водой. Миновав это пустое, гулкое место, долго ехали по речке, по бабки в воде. Склон стал круче, лошади пошли шагом. Наконец, они снова оказались в ущелье, которое привело их ко второй пещере — еще более гулкой и темной, чем первая. Здесь было много народу; сколько именно — определить не удавалось: слишком шумное эхо. Несколько раз на пути эльфы перебрасывались парой слов с другими дозорными. Никто не интересовался, кого везут с завязанными глазами, никто не заводил бесполезных разговоров. Именно в пещере их в последний раз остановили, и Берену разрешили снять повязку.
Пещера была чем-то вроде кордегардии. Дирхавель провел Берена к начальнику стражи, и тут горцу повезло: этим начальником был Эленихир, знакомый по Ущелью Сириона. Берена он узнал в лицо, хотя с тех пор горец здорово изменился. Выслушав его просьбу, лично проводил в гостевые покои и пообещал устроить встречу с королем сегодня же.
Вдоль стены шел каменный выступ, распространявший по комнате тепло. Берен разложил на нем мокрый плащ, пододвинул стул с повешенной на спинке курткой, поставил под него сапоги, лег на застеленную кровать и уснул как сурок. Торопиться было некуда: эльфы крайне редко, только если время действительно поджимало, принимали гостей и гонцов прямо с дороги, не дав им прежде отдохнуть, отмыться и подкрепиться.
Когда Берен проснулся, чутье подсказало ему, что он находится довольно глубоко под землей, а на земле уже предзакатная пора. В зале королевского совета он в этом убедился: небо, видное из окна в куполе, отливало червонным золотом.
После великолепия Менегрота аула Нарготронда казалась скромной. Не сразу Берен заметил, что ступает по мозаике из опалов, гранатов и бирюзы.
Он шел по широкому проходу, прорезанному меж поднимающихся к стенам ярусов. В конце прохода лежал полукруг, где были расставлены кресла. Из них сейчас занятым было лишь одно: то, что в середине, как раз напротив прохода.
Выпрямившись, вложив все достоинство в каждое свое движение, Берен подошел к этому креслу и преклонил колено перед высоким эльфом в длинных, цельнотканых королевских одеждах и с серебряной короной на золотистых, буйных волосах.
— A laita, Findarato Ingoldo Atandil![17] Я, Берен, сын Барахира, пришел вернуть тебе твое кольцо, данное моему отцу в Болотах Сереха десять лет назад. Я в беде и прошу у тебя совета и помощи.
— Здравствуй, Берен, — ответил король. — Я помню и Барахира, и тебя, и кольцо, и слова, в залог которых оно было дано. Оставь его себе и раздели с нами ужин.
* * *
Работа находилась в завершающей стадии: мрамор обрабатывали тончайшим алмазным порошком, доводя до атласной гладкости. Плечи, руки, спина, лицо и одна грудь каменной женщины уже матово поблескивали, остальное ждало своей очереди. Берен всмотрелся в мраморные черты красавицы, единственной одеждой которой были ее волосы. Когда он входил в мастерскую, фигура — со спины — была первым, что он увидел, и сердце болезненно стукнуло: во всем своем совершенстве перед ним стояла Лютиэн. Но, увидев лицо статуи, он успокоился: ничего общего с дочерью Тингола эта эльфийка не имела.
Личные покои Финрода были в первую очередь мастерской, потому что Финрод был в первую очередь Мастером. На верстаке и на полках стояли алебастровые изваяния, послужившие для статуи прообразом, те или иные черты ее проглядывали в гипсовых осколках, сваленных в ящик для мусора. Казалось, что статуя изваяна на одном дыхании — но множество этих изображений были свидетелями долгих раздумий и тяжелого труда. Прорабатывалась каждая мелочь: завиток волос, поворот головы, положение рук…
Другая половина комнаты предназначалась для жилья. Берен в очередной раз попытался определить отношение эльфов к богатству и роскоши. Здесь были вещи, стоимости которых он не мог даже представить себе — например, ореховый стол с крышкой из гладкой, в дюйм толщиной обсидиановой плиты, внутри которой, наверное, сам Аулэ нарисовал немыслимую картину: диковинные деревья, взволнованное море и облака… Кресла с резными спинками, золотой письменный прибор — нолдор любили золото главным образом за легкость в обработке… Прибор для заварки квенилас — драгоценная белая оссириандская глина, что ценилась дороже серебра… Да, здесь было много вещей дорогих и даже бесценных, но не было предметов, совершенно ненужных, занимающих место не потому что они радуют глаз или облегчают жизнь, а потому что вместо одной перины лучше иметь две, а вместо двух подушек — четыре.
Это было присуще не только Финроду, но и всем эльфам: отлично умея сделать свою жизнь настолько легкой и удобной, насколько это вообще возможно, они не отягощали ее ненужными вещами, и, когда наступал час, не задумываясь, бросали все эти радости, меняя их на жестокие лишения и риск. И никто ни разу не слышал от эльфа хотя бы единого слова жалобы или упрека. Эльфы не роптали на судьбу — то ли, в отличие от людей, не находили в этом облегчения, то ли считали ниже своего достоинства.
Финрод появился бесшумно — а может быть, уже давно вошел, и тихо сидел в кресле, не мешая Берену разглядывать висящее на стене оружие — точнее, один из мечей, подвешенный как раз под гербовым щитом: короткий, широкий, что твоя лопата, совсем непохожий на расположенные рядом изящные эльфийские клинки — из бронзы, а не из стали, без эфеса, без украшений, рукоять плотно обмотана засаленным кожаным шнурком. Берен знал, чей это был меч, и знал, что Финрод пристроил его здесь, потому что это был клинок достойный, хотя и неказистый, и сейчас в настоящий бой не годный…
Он обернулся — и заметил короля.
— Прости, государь… — Берен смутился. — Я… засмотрелся тут. Есть на что посмотреть…
Финрод был в той же одежде, что и в зале совета, и в трапезной — только уже без цельнотканой накидки, без украшений и без обуви: во внутренних покоях, застеленных коврами и циновками, эльфы ходили босиком.
— Садись, — король показал на кресло у камина. — Ты сказал, что хочешь совета и помощи. Рассказывай.
И Берен начал рассказывать, во многом повторяя то, что было рассказано Эмельдир и вождям, но многое и прибавляя — потому что ряд вещей ни Брегору с Фритуром, ни матери рассказать было нельзя.
— Как ни дико то, что я сейчас скажу, Король, но это правда. Самое страшное началось тогда, когда они перестали нас убивать. Шесть лет бесчинствовали орки, а потом появились эти… Сами себя они называют рыцарями Аст-Ахэ, по-простому их зовут черными рыцарями. Они начали защищать людей. Вешали особенно распоясавшихся орков, бесчинных мытарей… Все то, что раньше делал я. Есть даже женщины — лечат людей и скотину, пробуют учить грамоте. Тех, кто согласен учиться у них, освобождают от рабской доли. И среди них… Среди них есть дети, которых восемь-десять лет назад забирали в Ангамандо. Понимаешь, их ведь отбирали у матерей насильно — мы думали, что их там чуть ли не заживо едят… А они возвращаются — красивые, статные, в хороших доспехах и черном платье… Вот прихожу я, узнаю, что орочий отряд выгреб весь запас в деревне и обрек всех на голодную смерть — догоняю гадов, отправляю на тот свет и возвращаю людям отобранное; и они потом трясутся от страха — сожгут их деревню или нет, и если сожгут, то вместе с ними или так. А вот приходят они, делают то же самое — и люди спят спокойно. Их мало, десятка три, не больше, на весь Дортонион — но они ведут себя так, словно за ними сила. И я не знал, что с ними делать. Их было трудно убивать. Не только потому что они хорошие бойцы. Я убивал орков — и люди стояли за меня горой, я убивал этих — и терял людей так же верно, как если бы их угоняли на север… Тянулось это с год, и однажды я решил…
Берен запнулся.
— Решил отправиться туда, где они обычно живут, бросить вызов и умереть? — спросил Финрод.
— Ты благороден, мой король. Нет, я решил иное. Решил проникнуть в Минас-Моркрист и перебить столько из них при этом, сколько смогу. Но, пробравшись в замок, я встретил человека, который объяснил мне, что к чему… Он — один из моих коненов, уставших жить в страхе и унижении… — Берен рассказал всю историю подробно, потому что не собирался скрывать и дальнейшего; не упомянул он лишь имени Мэрдигана.
— …Как только он сказал это, у меня словно в голове все встало на место. Все разрозненные сведения соединились — как на нолдорских коврах-загадках внимательный глаз видит картины в сплетении линий. Весна, Хитлум… Вот, почему они перестали убивать нас. Моргот и Саурон играют в горячку и смерть. Человек, который видит смерть, готов смириться с горячкой. Все стерво, терзавшее нас десять лет, Саурон поведет на Хитлум, а к нам придут добрые рыцари Моргота. Дети нашего народа, ставшие оборотнями.
Финрод помолчал, обдумывая его слова, потом попросил:
— Рассказывай дальше.
Берен проследил его взгляд, наверняка отметивший и рубцы на запястьях, и серебряную пряжку — цветок нифредила на плече. Что ж, он и не собирался ничего скрывать от своего короля.
— Государь, после того, что я тебе расскажу, ты можешь забрать свою клятву назад и выгнать меня взашей, но скрывать это от тебя я не могу и не хочу, ибо ты не чужой и мне, и…
Берен рассказывал про свои странствия, про Дориат, про заточение и встречу с Лютиэн, про свое внезапно вспыхнувшее чувство и ее ответный порыв, про сватовство и безумное требование Тингола… Финрод слушал с непроницаемым лицом, и Берен умолк, не зная, что говорить дальше.
Тишина воцарилась невыносимая.
— И ты поклялся принести Сильмарилл? — спросил наконец Финрод.
— Пообещал. Не спрашивай, почему, государь. Я обещал бы выкрасть звезду с неба, лишь бы получить хоть тень надежды… Стоя над могилой отца, я поклялся мстить, пока не дойду до врат Ангбанда, и если мне судьба до них дойти — то почему бы и не принести Сильмарилл, а если судьба погибнуть — то… без нее не жить.
— Даже так?
— Даже так. Финрод, государь мой, мне больно уже от того, что я ее не вижу. Закрываю глаза — она передо мной; засыпаю — и слышу ее голос. Это, наверное, похоже на то, что испытали вы, когда погасли Деревья. Это… — горло сдавила судорога рыдания.
— …Невыносимо, — подсказал Фелагунд.
Слезы навернулись — жгучие, перехватившие дыхание. Недостойные мужчины… И — неостановимые. Одну-две предательские капли можно было бы смахнуть, прикинувшись, будто стискиваешь пальцами виски, унимая головную боль. Но этих капель было гораздо больше. Берен отодвинул стул, отошел к оконному проему, подставил лицо ветру, вцепившись в мраморную резьбу колонны, кусая костяшки пальцев. Успокоиться удалось через минуту. Все это время он чувствовал спиной взгляд Финрода.
— Прости, король мой Ном, — сказал он, возвращаясь к столу. — Как я уже сказал, я готов освободить тебя от твоей клятвы. Я нажил себе недруга — короля Тингола, и не хочу, чтобы ты с ним ссорился. Я рассказал тебе то, что велит мне долг. Надеюсь, в делах войны мы будем союзниками, ведь речь идет о твоих владениях… — Берен понимал, что несет чепуху, но не знал, как остановиться.
— Берен, — мягко прервал его Фелагунд. — Слово эльфийского короля — это слово эльфийского короля, не больше и не меньше. Тысячи эльфов доверяют мне именно потому что я не привык забывать о своих словах. И не собираюсь начинать с тебя, пусть даже ты это мне великодушно позволишь. Ты нажил себе недругов куда более опасных, чем Тингол. Во-первых, Моргота, во-вторых, сыновей Феанора. Келегорм и Куруфин после Дагор Браголлах живут здесь — ради их прежней дружбы с Аэгнором и Ангродом я дал им и их народу приют. Ты знал об этом?
Берен покачал головой.
— Так я и в твой город бросил камень раздора, — сказал он. — Теперь я вижу, что лучше бы мне уйти.
— Не вздумай, — сказал Финрод. — Не делай меня клятвопреступником.
— Ты не клялся из-за меня входить во вражду с родичами.
— Посмотри на меня.
Берен поднял глаза.
— Я вспоминаю тебя юношей, — тихо сказал Финрод. — И тот день, в болотах Сереха, когда я уже не надеялся пробиться к Ангродовым Гатям и ждал только смерти. Больше нее я боялся лишь плена. Я слышал голоса из-за протоки: «Того, с арфой и факелом в гербе — брать живым!». Друзья советовали мне снять нарамник, чтобы в битве оказаться неразличимым. Я не мог. Я приготовился к худшему, как вдруг услышал дрожь земли под копытами и юный голос крикнул клич: «Райадариан!».[18] И сотня других голосов подхватила его, и меч сверкнул на солнце — а потом опустился на чей-то шлем, и конь юноши проломился сквозь ряды врагов, а за ним скакали другие, пробивая нам путь к отступлению из гиблого места… Ты случайно не помнишь, кто был этот молодой воин?
Берен смутился до красноты.
— Я сделал не больше, чем велел мне долг твоего вассала и сына своего отца.
— Ты сделал все, что мог, и клянусь, Берен — я сделаю все, что могу. Не больше и не меньше. Ты понимаешь, какие силы разбудил? Помянуть Сильмариллы, пожелать их — значит прикоснуться к проклятию. Тингол призывал лавину на твою голову, но вызвал — на свою. Я знаю, и ты знаешь, что его клятва — всего лишь способ послать тебя на верную гибель. Но слово был сказано, и его не вернуть.
Финрод вздохнул, поиграл заточенным гусиным пером, потом легко, как дротик, бросил его на стол.
— В свете Дерев все виделось таким, каким оно есть, — сказал он. — И Сильмариллы сохранили этот свет. Я верю, что проклятие снимет тот, кто пожелает Сильмариллы не для себя. Кто готов будет от них отказаться. Я давно ждал, когда появится такой эльф или человек. Это время испытаний не только для тебя — для всех нас.
Огонь в камине догорал. Финрод взял с полки небольшую, изящную бронзовую жаровню, отлитую явно гномами, маленьким совком насыпал в нее углей из камина, добавил щепок — те занялись пламенем.
— Государь, я хочу спросить тебя… Пообещай мне, что расскажешь.
— Хорошо, — не сразу ответил Финрод. — Я даю тебе слово. О чем ты хочешь знать?
— О Морготе. Мелькоре. О том, каким он был. Ты ведь встречался с ним и разговаривал как вот сейчас со мной, а больше спросить мне не у кого…
Финрод немного помолчал, потом зачерпнул воды из ведра и поставил ковш на угли. Шипение, легкий клубочек пара…
— Зачем тебе? — спросил Фелагунд, глядя в огонь.
— Можно ли его полюбить? Избрать его по доброй воле, не по принуждению, и не из корысти и жажды разрушения?
— Да, — твердо и коротко ответил Финрод.
— Этого я и боялся, — признался Берен. — Эти, черные рыцари — они любят его, государь Ном. И они не одурманены, не околдованы, они такие же люди, как и мы. Я не могу понять, в чем дело. Прежде мне казалось, что слуга Моргота — это разрушитель, убийца и насильник; что служение ему так же отвратительно, как и любое преступление. Но вот пришли такие его слуги, с какими я не постыдился бы оказаться в родстве… Отважные, честные, милосердные. И все-таки я чувствую, что покончить с ними так же важно, как покончить с орками. Что чем-то они еще хуже орков. Неужели имена важнее, чем сущность? И то, кому ты служишь, важнее того, что ты делаешь? Мне было очень трудно в этот последний год: я говорил себе, что сражаюсь во имя своего народа, сражаюсь с теми, кто делает его жизнь невыносимой… А потом все чаще выходило так, что жизнь народа делал невыносимой я. Расскажи мне о Мелькоре. Я хочу научиться понимать тех, кто думает, будто его именем можно делать добро.
Финрод на какое-то время задумался, потом сказал:
— Мы были беспечны. Случается, что одаренный сверх обычного eruhin…[19] или даже Вала… привыкает, что ему все легко удается. И начинает вменять это себе в заслугу — хоть и не сам он себя создал. Рано или поздно он сталкивается с настоящим препятствием и терпит первое поражение. Если он достаточно силен, он видит в этом урок. А бывает и так, что впадает в отчаяние и злобу. Но даже если этого не происходит, он отвыкает доделывать начатое до конца, оттачивать до последнего штриха… Кропотливый рутинный труд, который необходим на определенном этапе, ему становится ненавистен. Привыкнув получать все с наскока, с замаха — он опускает руки, когда творчество страсти кончается и нужно пересилить себя, чтобы завершить начатое. Нам, нолдор, это легче понять, чем другим…
Финрод снял с огня закипевшую воду и в забавном кувшине с носиком заварил квенилас. Терпкий, дразнящий аромат поплыл по комнате, щекотнул нос Берена.
Эти сушеные листья привозили с юга фаласские и нимбретильские эльфы, а покупали они их где-то в такой неописуемой дали, что Берен и представить себе не мог. Листья были любимы и ценимы эльфами за то, что их отвар придавал бодрость и одновременно — успокаивал. От эльфов напиток пошел по всем народам Белерианда, а те пили его на сотню разных способов: смешивая с другими травами, забеливая молоком, заедая медом, подслащивая кленовым сиропом… Эльфы же готовили чистый отвар, заливая пять щепотей листа пинтой воды, и пили его настолько горячим, насколько это было можно.
— Таков был Мелькор, — наконец сказал Фелагунд. — Эльфы не застали дней Творения, но кое-что нам рассказывали, а кое-что я видел своими глазами. Он был и оставался страстным творцом. Когда что-то захватывало его, он мог трудиться, не зная отдыха, но едва очертания замысла становились ясны, как его одолевала скука и он бросал начатое ради новой страсти. Валар не скрывают, что именно он создал огненное сердце Арды. Возможно, все было бы не так плохо, окажись он менее ревнив к своему творению. Он не умел довести его до конца — и не хотел позволять этого другим, готов был скорее разрушить. Он действительно был очень близок к нам, нолдор, и творил с той же страстью… Для начала, я полагаю, он сотворил себе тело — еще до того как предстать перед судом, потому что перед Манвэ он стоял уже в том облике, который я знаю. Он был хорош собой, высок, статен… Если это слово применимо к fana,[20] я бы сказал, что его fana было нарядным, и этот наряд он носил почти небрежно. Все айнур старались выглядеть как мы, чтобы не смущать нас и не пугать, но Мелькор и в этом превзошел их всех: он действительно выглядел как нолдо, не отличить. Правда, волосы его были снежно-белыми: очень редкий цвет среди нас. Одновременно и походить на всех — и отличаться; это он умел…
Заворачивая кувшинчик в ткань, чтобы он не остыл, Финрод продолжал говорить:
— Творчество было его естеством, и он все делал красиво. Без всякого видимого труда. Играючи. Кстати, именно он придумал бросать кости, играя в «башни». Игру делает увлекательной только добавление хаоса, говорил он. Когда все просчитывается до конца, как в «башнях» — это неинтересно. А что ему было неинтересно, то он бросал. Ни разу не делал попыток подступиться к тэлери и их кораблям, посмеивался над ними и мореплаванием — ему это было не интересно…
Финрод расставил чашки и налил квенилас. Горячий напиток должен был жечь руки через тоненькие, просвечивающие глиняные стеночки — но не жег, и причиной тому было искусство гончаров. Берен пригубил, крепкая терпкость связала язык — и ушла, оставив приятное послевкусие.
— Как же так вышло, что нолдор поддались ему?
Финрод, держа чашку кончиками пальцев, смотрел на человека сквозь призрачные струйки пара.
— Для этого нужно понять, какими были мы, и почему мы были такими — третье поколение эльфов, рожденное в Амане…
Прикрыв глаза, Финрод отпил треть чашки маленькими глотками, потом отставил питье в сторону, оперся локтями на стол, а лбом — на сплетенные в замок пальцы; помолчал, вспоминая…
— Мы были самым многочисленным поколением, — сказал он наконец. — У Перворожденных было по одному-по два ребенка, а эти дети, придя в Аман, создавали семьи, где было по пять-шесть детей. Нас зачинали в любви и рожали в радости. Мы пришли на благословенную землю, а отцы и матери подготовили ее к нашему приходу. Ни опасностей, ни горестей мы в детстве не знали. Только смех и любовь. Мы не привыкли встречать сопротивления. И привыкли много и страстно желать. А оказалось, что не все желаемое достижимо. Можно выстроить город, подобный Тириону своей красотой — но нельзя снова построить Тирион, словно впервые… Мы могли многое — но хотелось чего-то одного, про что можно было сказать: это — лишь наше, до нас этого не было! Феанор потряс даже Валар своим творением, мы жаждали потрясти Феанора… Мы хотели всего и сразу, и не все понимали, почему это невозможно. Мне повезло больше других: я не был одарен их мерой.
— Ном! — от удивления Берен на миг утратил учтивость. — Не может быть… А это? — он повел рукой в сторону статуи. — А твои песни, которые ты слагал для нас?
— Это все пришло здесь, и за это было дорого заплачено. Тогда же я хотел всего даром и молча сетовал на судьбу. Тебе трудно поверить, что я был молод?
Берен знаком ответил «нет», хотя и покривил душой: он действительно не мог представить себе Финрода юным, неопытным и горячим, подобным себе.
— Я бродил по всему Валинору, поступал в ученики к любому, кто соглашался меня взять — Нерданэль, Феанаро, Румилу, Эаррамэ-корабельщику, занимался тем и этим, и нигде не мог достичь той степени умения, где начинается мастерство. Я не мог работать с камнем и металлом лучше Феанора и Куруфина, не умел так как Маглор слагать песни, и мне было далеко до своих двоюродных братьев по матери, когда строились корабли. Единственное, чего мне хватало — это упрямства, и я бросал очередное занятие не раньше, чем достигал в нем потолка, выше которого меня мог поднять только природный дар, а его не было — или я не мог его отыскать. Что меня интересовало по-настоящему — это эрухини, какие они внутри. Разум, душа. Я приходил к ваньяр,[21] но был слишком нолдо для спокойного созерцания. Меня любили, как и моего отца, это было у нас в семье — непримиримые в нашем присутствии забывали на время о своей распре. Отец надеялся, что со временем, через детей, примирятся три потомка Финвэ…
Берен услышал в голосе короля живую боль и устыдился того, что вызвал его на этот разговор.
— Именно Мелькор помог мне осознать, что мое проклятие — на самом деле дар.
— Не может быть.
— Но было. Отчаявшись пристать к какому-то делу, я ударился в игры. И «башни» оказались первым занятием, в котором я несомненно преуспел. Здесь мне пригодилось умение проникать в сердце противника. Не вчитываясь в мысли, понять замыслы… Мы долго оспаривали первенство с Маэдросом, но в конце концов я превзошел его, поскольку был более упорен. Единственным соперником мне остался Мелькор, мы много времени проводили вместе за доской. Между делом он исподволь наводил меня на мысль, что умение просчитывать ходы и предсказывать ответ противника — это тоже своего рода дар, который в своей слепоте не могут оценить мои соплеменники. Я не проглотил наживку, потому что в Валиноре «башни» считались баловством, забавой. Свое звание первого игрока я невысоко ценил, и пробный бросок Мелькора не удался. Зато второй попал в цель: Мелькор хвалил меня за упорство и стремление проникнуть в суть любого вопроса, он заметил, что, так и не став Мастером ни одного дела, я тем не менее многое познал, и умею больше, чем любой эльф Валинора — пусть не в совершенстве, но вполне прилично. Я не замкнут в узком мирке своего искусства и могу судить обо всем, мои оценки верны — а этого никто не хочет замечать. Мелькор намекнул, что может взять меня в ученики и посвятить в тайны искусства. Настоящего, как он говорил, того, что от нас скрывают Валар. И я чуть было не попался.
— Ном!?
— Тогда я еще не был Номом, «Мудрым», Берен. Я был просто Артафинде,[22] которого все любят, но никто не уважает. Кроме друга Мелькора, конечно. А друг Мелькор не упускал случая напеть мне, как я умен и талантлив, и как все другие слепы, если не замечают этого.
— И ты верил?
— Кто пил бы яд, если бы он не был сладким? Конечно, я верил, тем более что большая часть этого была правдой. Самая опасная ложь — это правда, Берен.
— Я думал, ложь и правда — это разные вещи.
Лицо Финрода внезапно стало жестким, опираясь на стол, он подался вперед:
— Берен, если я скажу, что ты — головорез, нищий, невежественный дикарь, дни которого — пепел, это будет правда или ложь?
Даже внезапной пощечиной Финрод вряд ли сумел бы потрясти или оскорбить его сильнее.
— А ты можешь быть жестоким, король мой, — покачал головой Берен, придя в себя.
— Нет. Я могу быть безжалостным. Есть разница между жестокостью палача — и безжалостностью лекаря, отсекающего зараженную плоть. Рано или поздно кто-то скажет тебе все это. Не для того, чтоб показать, как легко одни и те же вещи оказываются правдой и ложью, а для того, чтобы оскорбить.
— Я понял. И что было дальше? Как ты устоял перед Мелькором?
— «Я устоял» — это неверно: скорее, он ошибся. Один миг решил все. Мы в очередной раз играли в «башни с костями», я впервые его обыграл, и когда Мелькор, подняв глаза от доски, увидел мою радость — искреннюю радость, Берен, выиграть у него было непросто! — его взгляд полыхнул таким гневом, какого я не видел ни в чьих глазах — ни до, ни после. Он сдержался, похлопал меня по плечу, пожал руку, поздравил — но я уже знал, что первоначальным его движением было схватить меня за горло. И, видимо, он тоже понял, что выдал себя. Больше он ко мне не подступался, у него хватало и других благодарных слушателей. Я знал, что он ревнив к своим творениям, и когда в изобретенной им игре я его превзошел, это больно его задело. Я долго не мог понять, что меня коробит, что не так…
— Он должен был дать волю своей обиде, — неожиданно для самого себя сказал Берен. — Не сдерживать ее. Тогда ты ничего бы не заподозрил.
— Верно. Вместо того чтобы дать волю досаде, он притворился, что нисколько не задет. Но я-то знал, что это не так! Искреннюю вспышку ярости я бы простил, пусть даже не скоро. Но лицемерные поздравления меня оскорбили.
— И ты…
— И я отправился на дальний юг, собирал виноград, нырял за жемчугом… А когда вернулся в Тирион, там все были без ума от новых игрушек Мелькора. Вот этих, — Финрод показал большим пальцем за спину, где на ковре блестело собрание мечей. — Все фехтовали, изобретали новые приемы, совершенствовали оружие и доспех. Нэльофинвэ Майтимо наконец-то нашел себя: в фехтовании ему не было равных, о каком оружии ни говори — наверное, и сейчас нет. И зачинщиком всего этого был, конечно, Мелькор…
— И Валар не открутили ему голову?
— За что? И до его освобождения мы знали оружие. Оромэ учил нас охотиться с копьем, луком и ножом… А фехтование — это же была просто игра. Забава. Мы дрались затупленными мечами, а доспех — это чтобы, упаси Эру, никто не поранился. Валар ничего не могли сделать, пока никто не нарушал законов, пока Феанаро не начал угрожать Нолофинвэ клинком. Но тогда было уже поздно.
— Я думаю, вскорости Моргот пожалел, что выучил вас фехтовать, — сказал Берен.
— Нет, Берен. Он добился своего — мы скоро научились решать дела с помощью стали. Я не знаю, чего он хотел сначала — взбунтовать нас против Валар или вести на Средиземье, но появление Сильмариллов заставило его изменить все планы. Он пожелал их — во всей своей страстью. Вскоре после создания Камней его речи, поначалу направленные только против Валар, стали сеять рознь и между нами. А мы были готовы… Моргот бросил отравленные семена, но они упали на благодарную почву. Мы хотели новых свершений и новых земель, страна, которую покинули отцы, представлялась нам неизведанным раем, а Валинор — опостылевшим сытным пастбищем за крепкой оградой. Этот поход был предрешен, оставался лишь вопрос — «когда»? Зачем и как — никто не задумывался. Но из-за горячности Феанора первоначальный замысел Мелькора, каков бы он ни был, сорвался. Ему пришлось действовать второпях, все рушилось — думаю, он разозлился и убил Финвэ, чтобы отомстить Феанору за крушение своих расчетов.
— Из его действий невозможно понять, глуп он или умен…
— Он — самый мощный ум Арды, но этим умом всецело правит страсть. Он увлекается новым и забрасывает старое.
— Значит, у него есть свои слабости и его можно бить. Насколько он силен, государь?
— Насколько велик океан? Как горячо Солнце? Я не знаю. Его силам должен быть предел, но я понятия не имею, где он лежит.
— Финголфин схватился с ним щит в щит и ранил семь раз — значит, его можно одолеть в поединке?
— Его тело смертно, подвержено тлену и разрушению, как тело любого из нас. Оно сотворено из вещества Арды, и над ним властны те же законы, что и над веществом. Эти законы устанавливал не Мелькор и нарушить их он не сможет, хоть и тщится. Моргот сотворил себе роа из вещества Арды и полностью воплотился в него ради власти над веществом Арды. И как далеко простирается эта власть — я не знаю.
Берен, затаив дыхание, ждал, что же скажет Финрод, а тот все молчал, погруженный в раздумье.
— Я полагаю, — медленно сказал он наконец, — Моргота победит сам Моргот. Сейчас он уже не тот, что был прежде. Он слабеет день ото дня, век от века, и я, похоже, знаю, почему. В своем творчестве он остался тем же ревнивцем. Он так и не понял главного: завершенное творение не есть собственность творца. Отделившись, оно должно жить своей жизнью, иначе погибнет… Моргот же не хочет делиться. Однажды создав ядро Земли, он продолжает считать ее своей собственностью, забыв, что она давно населена существами со свободной волей, изменяющими ее лик в меру своего понимания… Чтобы сохранить величие, нужно умалиться.
— Не понимаю…
— Иди сюда! — Финрод распахнул дверь на балкон. — Смотри!
Берен думал, что после Менегрота его ничто не может удивить. Он ошибался.
К чистому озерцу на дне долины террасами спускались улицы Нарготронда, и мало что на свете могло сравниться с этим зрелищем. Невесомые, ажурные арки взлетали над морем зеленых деревьев, стрельчатые шпили соперничали с ними в красоте, те части домов, что не прятались в пещерах, представляли собой причудливые беседки, ни одна из которых не повторяла другую, но вместе они создавали ощущение единого замысла, воплощенного в камень, дерево и металл. Здесь были не фрески, как в Менегроте, а статуи — сотни, тысячи… И все это мерцало разноцветными огнями фиалов и обычных светильников — созвездие Нарготронд на земле Белерианда…
— Я знаю, кто изваял каждую статую, — сказал Финрод, положив руку на плечо Берена, а другой — опершись на перила. — Я могу показать тебе каждый камень, который положил сам — а их здесь тысячи и тысячи. Я назову тебе имена тех, кто трудился над каждым украшением. Эти перила, — он хлопнул ладонью по мрамору, — вырезал Хумли, сын Хундина, камнерез из Белегоста. Еще много его работ в Розовом зале и у фонтанов Звездной Россыпи. Его отец — мастер узорного бронзового литья, перила Радужных Мостов — его рук дело…
— Я верю, — быстро сказал Берен.
— Я вложил в этот город сердце. Я люблю его и готов за него умереть — но скажи, на что он был бы похож, если бы я захотел всей этой красоты для себя одного? Никому не позволил бы жить здесь, или того хуже — все, кроме меня, были бы рабами — моими и города? Берен, это была бы тюрьма. Красота погибла бы — она не нужна рабам, безразлична им. И я был бы занят только тем, что следил, понукал, заставлял и казнил. Все мое время уходило бы на это, все мои силы. И — рано или поздно — я упустил бы что-то из виду, и возник бы мятеж, или, что вероятнее, один из моих рабов, жаждущий стать господином, перерезал бы мне горло во сне, снял корону и, обтерев с нее кровь, надел ее себе на голову. Вот как придет конец Мелькору — он захватит больше, чем сможет удержать.
— Может, оно и так, — согласился Берен. — Только я не могу сидеть, прости за грубость, на заднице и ждать, пока Моргот подавится слишком большим куском. У меня мало времени.
— Я помню…
Финрод смотрел на него. Ветер доносил обрывки песен из рощицы над озером.
— Мелькора можно любить, — сказал король. — Но сам он любит только себя, и других любит лишь как часть себя. И потому творить добро его именем нельзя, ибо он поглощает тех, кто его любит, и тот, кто от его имени творит добро и вызывает любовь к нему в других — готовит их к тому, чтоб быть поглощенными. Орки могут уничтожить Нарготронд и всех его жителей, но бессильны превратить его в ничто. А вот если бы мы полюбили Мелькора, и он поглотил бы и нас, и Нарготронд — этот город был бы поистине уничтожен. Орки могут убить тебя или меня — и это все самое плохое, что они могут сделать с нами, потому что мы одни распоряжаемся своими душами, это величайший дар Единого: свобода воли. И если мы благодаря этому дару предадим свои души Мелькору — они будут поглощены и погибнут навсегда. Я не могу себе представить участи страшнее. Поэтому вина добрых рыцарей Мелькора больше, чем вина орков. Те, что убивают лишь тело, не так страшны, но проку жить, если после ждет лишь пустота? Что проку выращивать хлеб, если люди едят его на гибель? Мелькора можно любить, и то, что он возбуждает любовь к себе — самое страшное его преступление.
Финрод выпрямился и Берен удивился произошедшей с ним перемене; только что такой простой и доступный — теперь это был эльфийский король, закованный в броню своего достоинства, и то, что он, босой, был одет только в простые штаны и шелковая рубашка была распахнута на груди — все это ничего не значило: величием он не уступал Тинголу в его серебряной мантии и короне.
— Я хочу сказать тебе, Берен, сын Барахира, что ты замыслил дело, за которое до тебя ни человек, ни эльф не брались. Оно изменит лицо Арды, навсегда и необратимым образом. Оно решит судьбу Старшего Народа.
— Не много ли для одного смертного? — вырвалось у Берена.
— Ровно столько, сколько смертный сам взвалил на себя. Никто не знает своих пределов — ни я, ни ты, ни Тингол, ни Мелькор. Эти пределы могут лежать гораздо дальше — а могут гораздо ближе, чем мы сами думаем. Берен, Келегорм и Куруфин рано или поздно узнают о Сильмарилле. Что мы тогда будем делать?
— Лучше сказать им сразу. Я все равно не сумею это скрыть: уже знает весь Дориат, скоро узнает весь Бретиль, а потом — и все остальные.
— Тогда держись. Завтра я соберу ради тебя королевский совет, и ты сам скажешь феанорингам о своей цели. Я поддержу тебя. Расставим башни по местам, сделаем первый ход, дождемся ответного — и посмотрим, как упадут кости.
* * *
Скверно упали кости. В высоком зале королевского совета собрались высокие эльфы Нарготронда, главы домов и цехов,[23] нолдор и синдар. Финрод, в золототканой мантии, восседал на высоком троне напротив входа, по правую руку от него, на креслах пониже, сидели брат его Ородрет — молчаливый, бледный эльф, который казался старше Финрода, хотя был младше — и племянница Финдуилас, по левую он посадил Берена, рядом с Береном занял место высокий нолдо с лицом вроде бы строгим и серьезным, но смеющимися глазами; синий плащ, заколотый фибулой в форме арфы говорил, что он бард, а место во внутреннем кругу Совета — что он из самых уважаемых.
В креслах, которые были расставлены по кругу Совета, сидели князья Нарготронда, среди которых — почти напротив Берена — заняли места и двое сыновей Феанора. Келегорм Прекрасный был одет в черное с серебром, у ног его лег огромный белый пес. Куруфин носил черное с красным. Из семерых феанорингов этот, по преданиям, более всего походил на отца и лицом и нравом, и унаследовал отцовское имя. Берен изо всех сил старался не глазеть на него, Куруфин же, напротив, так и вонзил в человека свой серебряно-серый взгляд.
Позади Куруфина сидел сын его Келебримбор, тоже в черном и алом, как отец, похожий на отца и лицом, и статью, но мягкий, задумчивый взгляд из-под ресниц словно бы сглаживал его резкие черты. Келебримбор сидел среди прочих нолдор, пришедших с феанорингами — те заняли места на ярусах за своими вождями, и оттого казалось, что над сыновьями Феанора поднимается черно-красно-серебряная стена.
Прочие нолдор были одеты не так мрачно, хотя тоже предпочитали чистые, яркие и глубокие цвета пестрым тканям, отделывали нарядную одежду только по краю неширокой тесьмой, нередко — с золотом или серебром, и ничто не отвлекало взгляда от их гербов, вышитых на груди, на плече или изображенных эмалью на фибулах плащей. Нолдор также любили литые либо кованые украшения из металла. Покроя их платья были самого простого, но собиралось в обильные складки и закалывалось многочисленными пряжками; браслеты повыше и пониже локтей держали рукава, наплечные пряжки — широкие воротники, из под которых смотрело тонкое нижнее платье, чаще всего — белое. По этому признаку их можно было отличить от синдар — те по праву гордились искусством своего узорного тканья и делали торжественные одежды неярких расцветок, но с пестрым, сложным рисунком. Из украшений они любили кость и поделочный камень с искусной резьбой по ним, щедро расшивали верхнюю одежду речным жемчугом, мелкими самоцветами и стеклянными бусинами. Большого количества складок они не любили, и подгоняли платье по себе не пряжками и завязками, а кроили его согласно очертаниям тела, верхнее же платье украшали чаще не тесьмой, а вышивкой. Еще нолдор любили убирать свои волосы обручами и гребнями, а синдар — заплетать их в косы, унизывая при этом точеными или литыми бусинами. Отличались два народа Нарготронда также тем, что со стороны синдар в совете сидело мало женщин, а со стороны нолдор — больше. Берен знал, что по обычаям и тех, и других девица может, войдя в возраст, отделиться и зажить собственным домом, и вдова может возглавить дом, заступив место мужа, но синдар поступали так гораздо реже.
Сам же Финрод явил в своей одежде смешение обычаев своих подданных: его верхнее платье было узорного тканья, светло-зеленого с серым, но забрано складками и пряжками по нолдорскому образцу. На груди его лежало тяжелое ожерелье — знаменитый Наугламир, подаренный гномами Ногрода. Ожерелье представляло собой три мира — верхний, средний и нижний, и в верхнем ряду звенья были образованы из разнообразных птиц, в среднем — из зверей, а в нижнем — из рыб и гадов, и ни одна тварь не попадалась дважды, и все они несли в зубах и в клювах адаманты. Соединялись же меж собой ряды драконами, которые есть на треть птицы, на треть звери и на треть — гады.
В нолдорское платье из синдарской ткани одевались и те, кто занял места по левую руку от Короля и выше: барды, судьи и хранители обычаев. Они говорили только тогда, когда их спрашивали, но слова их оспаривались так редко, что любому из здешних эльфов хватило бы пальцев на одной руке, чтобы пересчитать эти случаи.
На самом же широком верхнем ярусе располагались те, чье положение не обязывало их присутствовать на Совете, но кто пришел по своему желанию.
Первым заговорил Финрод. Вкратце он напомнил, как десять лет назад едва не погиб или хуже того — не попал в плен к Морготу. Отряд Барахира пришел тогда ему на помощь, и среди этого отряда был находящийся здесь Берен. Король Нарготронда в долгу перед ним, и намерен этот долг выполнить. Берен попросил совета и помощи, и король находит разумным предоставить эту помощь.
Подав знак, Финрод сел, а Берен вышел на середину зала, где был на полу выложен солнечный круг. Он пересказал то, что нашел нужным, как можно короче и точнее. Свои соображения по поводу того, что нужно сделать и что собирается делать он сам, он держал при себе — по совету Финрода, который просил изложить сначала самое главное. Берен перевел дыхание и приступил.
— Пусть никто не подумает, будто я что-то скрываю. На пути судьба занесла меня в Дориат, где я встретил Лютиэн, дочь короля Тингола. Мы поклялись друг другу в верности, но ее отец потребовал от меня выкуп за невесту — Сильмарилл, камень Феанора…
Среди эльфов поднялся тихий ропот, причем со стороны синдар чаще поминали Лютиэн и Дориат, а со стороны нолдор — Феанора и Сильмарилл.
— Что вы можете посоветовать, эльдар? — сказал король, когда шум слегка стих. — Мы в долгу у этого человека; как мы отплатим долг?
— Мне все равно, король Фелагунд, какие у тебя обязательства перед смертным, — встал Келегорм. — У меня никакого долга по отношению к этому бродяге нет, и если он хотя бы глянет в сторону Сильмариллов, я убью его без зазрения совести.
— Келегорм, ты у меня в гостях, и Берен тоже. В моем городе гости друг друга не убивают.
— Только поэтому он еще жив, — Келегорм обнажил меч. — Вот на этом клинке я в свое время поклялся, что буду преследовать любого, кто покусится на Сильмариллы — Вала он, эльф, человек или какая другая тварь. Ты слышишь, Берен?
— Я слышу, — спокойно ответил Берен. — Я знаю эту историю с детства, Келегорм, сын Феанора. Знаю, о чем говорит ваша клятва. И понимаю, что в отношении меня сдержать ее куда проще, чем в отношении Моргота. Ибо Моргот в двухстах лигах отсюда, за стенами Ангбанда и спинами многотысячной армии. А я здесь один. Я тоже при мече, но не размахиваю им попусту, боюсь ненароком кого-то поранить. И я не собираюсь драться с тобой, потому что каждая жертва с нашей стороны — это жертва Морготу. Я мог бы вовсе ничего не говорить, и вы узнали бы обо всем очень не скоро. Но я не хочу, чтобы в союз эльфов и людей вошел обман.
— Союз людей и эльфов? — ухмыльнулся Келегорм, вложив меч в ножны. — Я не вижу здесь, с кем можно заключить союз. Не с этим же бродягой в дориатских обносках.
— Ладно, — Берен надеялся, что выглядит таким же бесстрастным, как Финрод. — Значит, тебя можно сбрасывать со счетов — тем проще для меня.
Келегорм вспыхнул и открыл было рот, чтобы ответить, но тут слово взял его брат, Куруфин. Берен от всего сердца надеялся, что разговор наконец-то от ругани перейдет к делу и первые слова Куруфина вроде как оправдали эту надежду.
— Насколько я понял, Берен, сын Барахира, дело здесь касается не только нас четверых: тебя, короля Фелагунда и нас с братом. Речь идет ни много ни мало — о судьбе Нарготронда. Чего ты хочешь? Какого совета и какой помощи просишь? Ты требуешь, чтобы Нарготронд начал войну с Морготом?
— Я ничего не требую, лорд Куруфин: я не вправе. Я свидетельствую: следующей весной настанет срок Хитлума. Неужели Нарготронд оставит Государя Фингона сражаться в одиночку?
— Правду говоря, этому трудно поверить, Берен. — Куруфин покачал головой. — Я охотно признаю, что сам ты честен, но вот положился ты на слова заведомого предателя. А вдруг все это — сауронова хитрость? Вдруг он — подсыл?
— Его слова слишком хорошо сходятся с тем, что я видел своими глазами. В Дортонионе идет подготовка к наступлению.
— Но следующей ли весной? И именно ли на Хитлум? А если — через Тол-Сирион на владения Нарготронда? Если мы выступим — и обнаружим свои силы и свое расположение?
По залу совета прошел тихий гул — слова Куруфина произвели должное впечатление. Никто не сомневался, что Берен честен — но многие сошлись на том, что он может быть обманут. Берен не знал, какими словами их убедить. Он не мог начать рассказывать о своих замыслах, ибо замыслы эти были такого рода, что их нельзя вываливать на всеобщем совете. А без этого ему оставалось только просить поверить ему на слово.
— Народ Беора будет воевать, даже если его оставят союзники, — сказал он. — Дортонион — наша земля.
— И наша тоже, — голос короля звучал сильно и ровно. — И эльфы тоже умирали за нее. И не сложено им кургана. Повторяю: я за то, чтобы помочь Берену. Если сыновья Феанора так пекутся о безопасности Нарготронда — я готов поручить защиту города именно им.
Скулы Куруфина взялись легким румянцем, но больше он ничем не выказал, что задет.
— Мы не можем пойти против своей клятвы, — сказал он. — Но трусами нас еще никто не называл. Мы можем внять словам Берена и отправиться в Хитлум, дабы поддержать Фингона. Но даже если Берен прав — кто-нибудь подумал, чем кончится его затея? Ты желаешь, Финрод, чтобы мы поддержали вас оружием? У нас с братом под началом две тысячи с небольшим конных латников. Нарготронд может выставить еще две тысячи конников и шесть тысяч пехоты. Если верить Берену, в одном Дортонионе собирается армия в три раза большая. Фингону хватит своих сил, чтобы оборониться — перевалы в горах защищать легко. Всего три года прошло с тех пор, как Саурон получил от хитлумцев хорошую трепку. Он не так глуп, чтобы повторять ошибку. Я думаю, что Берен прав, армия действительно собирается — но удар ее будет направлен сюда.
Куруфин выдержал нужную паузу. По рядам прошла волна тревожного шепота.
— Наших сил недостаточно для нападения, — продолжил Куруфин. — Но вполне достаточно для обороны, если враг все-таки прорвется. Город надежнее всего защищен тайной — куда она денется, если мы выступим всеми силами? Мы все знаем ответ, эльдар. Нарготронд не устоит.
Кто из вас был той ночью в Тирионе, кто помнит, как навсегда для всех нас померк свет? Пусть расскажут тем, кто не был. Ибо скоро им тоже предстоит испытать смертное отчаяние. Когда Нарготронд падет — оставшиеся в живых будут завидовать мертвым. Нашим уделом были отвержение и битва — их удел будет стократ горше: рабство, пытки и нескончаемый страх.
Боюсь ли я смерти? Нет. В роду Финвэ не родилось еще труса. Сыновья Феанора не прекратят преследовать убийцу и похитителя — до самой смерти, их или его. Губы мне жжет с того самого дня, когда я вдохнул пепел отца; ни вода, ни эль, ни вино не в силах остудить жжения. Мы не отступим. Но вам-то все это зачем, народ Нарогарда? Вы не произносили слов страшной клятвы, не стояли над телом Финвэ и не видели, как тело Феанора было сожжено огнем его духа. Вы не вдыхали того пепла, ваши пища и вода еще не горьки вам. Но клянусь, что вы будете солить свой хлеб слезами, а воду мешать с кровью, если тайну Нарготронда откроет враг. Я верю в мужество народа Беора — но и среди нолдор не водилось трусов, и все же врат Ангбанда мы не открыли. Что же мы сможем сделать теперь, выступив в открытую? Нанести Морготу щелчок, который лишь разъярит его. Нет, действовать нужно иначе. Как? Да пусть сам Берен будет нам примером и подсказкой: тайные, быстрые удары там, где враг не ждет. Нападения из засад, ловушки и отравленные стрелы. Зачем собирать войско и идти в землю, что будет гореть у нас под ногами? Лучше оставить войско здесь и зажечь землю под ногами у того, кто попытается проникнуть сюда!
Одобрительный гул был ответом словам Куруфина. Нолдо, слегка улыбаясь, обвел зал взглядом — почти все были на его стороне. Берен и сам готов был поверить каждому его слову — так страстно и убедительно говорил он, так пылали глаза под черными бровями. Чтобы успокоить слушателей, Куруфин поднял руку.
— И все же, — сказал он, едва шум стих. — если король просит — мы готовы рискнуть. Мы будем драться вместе с Береном за Дортонион — если он откажется от Сильмарилла. Он не клялся. Тингол не может взять свои слова назад, мы, сыновья Феанора, не можем — но может Берен. Возьми, сын Барахира, докажи свою добрую волю, и тогда — вот тебе моя рука.
Зал умолк. У Берена пересохло и загорчило во рту — словно сам он вдохнул того пепла, которым рассеялось тело Феанора.
— Если я это сделаю, Куруфин, — ответил он, чувствуя, как от лица отливает кровь. — Я умру на месте. Только мой труп долго еще будет ходит по земле и смердеть, прежде чем успокоится в гробу. Поэтому я не могу взять свои слова назад. Я не откажусь от Лютиэн, не откажусь от Сильмарилла.
Шум обрушился на него лавиной. Эльфы громко, не стесняясь, принялись обсуждать сказанное: сыновья Феанора согласились помочь, а неблагодарный смертный отшвырнул протянутую руку ради своей несбыточной мечты! Безумец!
— Ты сказал, — пожал плечами Куруфин.
— И все-таки… — голос Финрода раскатился под сводами зала, хотя, казалось, король не повышал его. — Я стою за то, чтобы послушать Берена и оказать ему помощь. Не ставя никаких условий. Ибо обороной, Куруфин, не выигрывалась еще ни одна война. Кто еще не согласен со мной — пусть встанет и скажет об этом.
— Я скажу! — поднялся тонкий темноволосый нолдо. — Я, Гвиндор, брат Гельмира, взятого в плен в Теснине Сириона. Валар свидетели, Берен, тут мало кто больше меня хочет сравнять Ангбанд с землей, и здесь я с тобой согласен: давно пора собраться всем вместе и загнать Моргота под землю. Но с Куруфином я согласен в другом: ты не имеешь права на сокровище Феанора. Сейчас ты нуждаешься в нашей помощи, а не наоборот, так что поступиться своими желаниями должен ты.
— Гвиндор, — глядя ему в глаза, сказал Финрод. — Если бы не Берен и его отец, ты разделил бы судьбу брата.
— Я не спорю с этим, — возразил Гвиндор. — Я готов сражаться с Береном под одними знаменами, биться за него как за себя — но я не стану добывать для него Камни. Вспомни, Король, какой ценой было достигнуто примирение — и что, ты желаешь Нарготронду вражды с Домом Феанора?
Берен украдкой оглядывался кругом — и не видел лица, выражающего одобрение и поддержку.
— Так значит, нолдор неведома благодарность? — голос Фелагунда снова легко перекрыл шум собрания.
— Король, неужели ради клятвы, данной хилдор, ты готов спалить свой город? — эльф, сказавший это, носил черно-красный камзол: цвета феанорингов.
— На слове вассала перед лордом и слове лорда перед вассалом держится закон! — Финрод встал с трона и спустился по ступеням, оказавшись чуть позади Берена, потом пошел вдоль круга, глядя каждому из лордов в глаза. — Это основа основ, на том стоит порядок! Горе тому народу, где лорды или вассалы готовы забыть о своих обязательствах! Раздор и безвластие — вот, что ждет тех, кто разучился ценить свое слово. И это будет не лучше, чем завоевание Морготом, я говорю вам. Или у нолдор теперь две правды: одна для себя, чтобы пользоваться в Нарготронде, а другая — для внешнего мира? Неужели тень Проклятия накрыла всех, и мы уже не различаем праведное и неправедное?
Берен еще ни разу не видел своего короля в гневе. Нарготрондские эльфы, видимо, тоже нечасто наблюдали такое, но смутились они лишь на миг.
— При всем уважении к тебе, государь, — ты не Мандос, чтобы распоряжаться нашими судьбами! — теперь кричали многие. — Нельзя подвергать город опасности! Пусть откажется от Сильмарилла! Пусть докажет свою добрую волю — и получит помощь!
Финрод остановился перед троном, прикрыв глаза. Он стоял совсем близко к Берену и тот видел, что король почти не меняется в лице — только ноздри расширяются. Тишина резала души, как натянутая тетива режет пальцы, пока Финрод рывком не сбросил с себя это странное оцепенение. Резко развернувшись к Совету и народу, одной рукой он дернул фибулу золототканой королевской мантии, другой — сорвал серебряную корону и бросил ее на пол. Прежде чем мантия, как сброшенные крылья, улеглась на камнях мозаики, а корона покатилась к ногам советников, заполнили зал слова короля.
— Тогда держите! Если вы считаете, что слово — это что-то вроде дорожного плаща, который выбрасывают, когда он становится слишком грязен и изорван, значит, и ваши клятвы верности ничего не стоят. Мне такие подданные и даром не нужны. Изберите себе другого короля — думаю, он будет вас достоин. Я же ухожу, чтобы сдержать слово. И если есть среди вас хоть кто-то, на кого не пала еще тень нашего проклятья, то, может, кто-нибудь последует за мной, и не придется мне уходить, словно бродяге, которого выгнали за ворота.
Тишина, в которой Фелагунд произносил последние слова, была под стать склепу. Эльфы поняли, что дело зашло слишком далеко. Никто не ожидал такого поворота событий, все ждали, что сломается Берен.
Корона валялась на мозаичном полу — узкий обруч из серебра, две змейки, на затылке свивающиеся хвостами, а надо лбом — бьющиеся за маленькую золотую корону… Что хотел сказать Арфин, придумывая этот герб? Он провидел будущее, он сожалел о раздоре между Феанором и Финголфином, своими старшими братьями — или просто задумка показалась ему красивой?
Эльф — почти такой же буйноволосый, как Финрод, в темно-коричневом бархатном камзоле и узких черных штанах — спустился со средних рядов, поднял корону и протянул ее Фелагунду. Берен вспомнил этого эльфа: они вместе пробивались через Топи, звали эльфа Эдрахилом.
— Ты останешься королем для меня и для всего народа, что бы ни случилось, — сказал он. — Если ты хочешь уйти, назначь наместника сам. Пусть правит от твоего имени.
В рядах произошло какое-то шевеление. Берен увидел, что еще несколько эльфов спускаются к королю. И все — нолдор. Двое, сидящих совсем близко к кругу Совета, и схожих одной редкой для нолдор чертой — слегка вьющимися волосами. Третий — смуглый, с почти прямой линией густых бровей, четвертый — небольшого роста, волосы заплетены в три косы, пятый — белолицый, словно вырезанный из мрамора… Когда встал шестой, Берен слегка приоткрыл рот в изумлении: эльф поднялся из тех рядов, где сидели феаноринги. Золотоволосый, как и Финрод, он на миг в смущении прикрыл ресницами свои зеленые глаза, вдохнул как перед прыжком в воду — и сделал шаг со ступеней.
— Лауральдо! — Келегорм был изумлен не меньше, чем Берен. — Ты покидаешь меня?
Эльф опустил было голову, но через миг твердо посмотрел в лицо своему лорду.
— Я ухожу, князь Келегорм, — сказал он. — Я не могу больше служить тебе, потому что ты не прав. Ты посмел угрожать мятежом в городе, который дал тебе приют. Ты отказываешь в помощи тому, кто отчаянно в ней нуждается.
— Не нужно красивых слов, — прервал его Келегорм. — Ты уходишь потому что уходит твой друг Лоссар. Если бы не он, ты бы остался.
— Да, — слегка смутился эльф. — Но Лоссар уходит за королем потому что тот прав. И я пойду за ним.
К уходящим присоединилось еще трое: тот самый бард, что сидел рядом с Береном, откуда-то сверху по ступенькам сбежал одетый в королевские цвета юный эльф — даже Берен сумел понять, насколько он молод, и последним к ним присоединился один уже несомненный синда: среди нолдор не встречаются волосы цвета снега. Десять… Больше никого? Неужели — никого? Эдрахил поднял взгляд на Гвиндора и тот, встав, колебался какое-то время. Но потом посмотрел на Берена, решительно покачал головой и снова сел.
— Ородрет, — Финрод взял корону из рук Эдрахила и повернулся к брату, молчавшему все это время. — Прими правление на время моего отсутствия.
Ородрет, чуть сжав губы, шагнул вперед, и Финрод решительным движением надел венец ему на голову. Потом братья обнялись.
— Возвращайся, — прошептал Ородрет. — Прошу тебя.
— Как решит судьба, — тихо ответил Финрод.
— Ты, безумец! — Келегорм протянул к Берену руку. — Посмотри, что ты натворил! Одумайся, пока не поздно — или готовься к новым бедам. Финрод! Ну скажи хоть ты этому несчастному, что вся ваша затея впустую: даже если каким-то чудом вы завладеете хоть одним из Камней, против тебя поднимется все наша семья. Неужели он хочет твоей крови? Или крови Тингола, или крови своей возлюбленной? Скажи ему, если Тингол получит Сильмарилл, мы сожжем Дориат или погибнем, пытаясь это сделать! Ты нас знаешь, Финрод! Наша клятва нерушима!
— Ты говоришь, Келегорм, — тихо промолвил Берен. — А Намо тебя слышит.
— Моя тоже нерушима, — спокойно ответил Финрод. — И ты тоже знаешь меня, сын Феанора. Что ж, пусть каждый держится своего слова. Но вот что я скажу тебе, Келегорм Яростный — и это не обещание, а данное мне прозрение. До конца этого мира ни ты, ни другой из вас, поклявшихся, не добудет Сильмариллов. Если они вернутся к эльфам — то не в ваши руки, а вы будете поглощены своей клятвой, и другие будут хранить свадебный дар Лютиэн.
— Никто, кроме нас! — крикнул Келегорм. — Ты не получишь то, чего ищешь!
— Ты не знаешь, чего я ищу, — Финрод сказал это уже на ходу, едва ли не через плечо. Они покинули зал совета почти одновременно: Финрод и Берен — через одну дверь, братья — через другую.
Дети резвились в фонтане — шумно плескались, с радостным визгом скатывались в воду по гладкому крутому мраморному желобу, взмывали над водой на веревочных качелях и, разжимая руки, с хохотом отправлялись в краткий полет, заканчивающийся взрывом зеленоватых брызг. Они были очень похожи на человеческих детей, гораздо сильнее, чем взрослые эльфы — на взрослых людей, хотя большинство ребятишек было уже в том возрасте, в котором люди не поощряют совместное купание.
Он знал, почему Финрод выбрал дорогу к сокровищнице через эту тихую и пустую — если не считать детей — рощу. Королю, добровольно отказавшемуся от короны, не хотелось идти по дворцу, ловить удивленные, осуждающие и сочувствующие взгляды, слушать шепотки за спиной… Берен понимал его как никто: все-таки он сам тоже был правителем без земли.
Они миновали рощу и подошли к гроту, примыкающему к задним покоям дворца. Берен ожидал, что Финрод завяжет ему глаза или чего-то в этом духе, но эльф не предложил ничего подобного, и вскоре Берен понял, почему: без должного навыка он неминуемо заблудился бы в этих коридорах, заплутал среди сталактитов, сталагмитов, пещер, гротов, боковых ответвлений и трещин.
Он уже потерял счет поворотам, когда Финрод остановился, и в одному ему известном месте приложил ладонь к стене. Стена пошла рябью, как воздух над Анфауглит жарким летом, и не открылась, не отодвинулась — растворилась, исчезла, открывая узкий зарешеченный проход. Финрод вставил перстень в замок, что-то прошептал беззвучно — узорная бронзовая решетка поползла вверх.
Они прошли по коридорчику и оказались в сокровищнице.
Отсюда выходила еще одна дверь — огромная, массивная, с калиткой в одной из створок. Эта дверь, видимо, вела во дворец и надежно охранялась.
Финрод согрел фиал рукой, чтобы засветить, положил его на серебряную курильницу и огляделся. Берен сел на ближайший сундук.
— Здесь мы возьмем оружие, доспехи и золото, — сообщил король. — И главное — сможем спокойно, без помех, поговорить.
Он смахнул пыль с табуретки, установил ее напротив сундука и сел.
— Ты думаешь, слаб я или чрезмерно щепетилен? Не хотел я приказом короля привести всех к порядку — или просто не смог?
— Нет, король. Я привык считать тебя эльфом, который знает что делает. Если ты захочешь дать мне объяснения — ты их дашь. Если не захочешь — я их из тебя не вытяну. Думаю я о другом: за содержимое того сундука, на который я умостился, можно купить только Дортонион или еще и Хитлум в придачу?
Финрод засмеялся и сделал ладонью знак подняться. Берен встал. Финрод откинул крышку сундука — оказывается, она была не заперта.
Сундук был доверху набит бумагой. Наброски, рисунки, рукописи, чертежи…
— Что называть ценностью? — король присел перед сундуком. — Для меня это было ценно и я поместил это сюда, чтобы не занимать место в мастерской. Маленькая привилегия короля: сваливать личный хлам в королевскую сокровищницу. Как видишь, ни Дортонион, ни Хитлум за это купить нельзя, но…
Подняв тучу пыли, Финрод извлек из груды бумаг плотный пожелтевший листок, покрытый грифельными набросками, протянул его Берену.
С клочка бумаги, как живые, смеялись глаза Лютиэн.
— Если бы я дал тебе право унести из этой сокровищницы все, что угодно, на выбор — но только одну вещь, что бы ты унес? — улыбнулся Финрод, скрещивая руки на груди и самым непринужденным образом опираясь плечом о колонну.
Берен несколько мгновений держал листок в руке, потом осторожно положил его в сундук и тихо закрыл крышку.
— Ничего. В дороге всякое может случиться, государь. Я не хотел бы потерять… или повредить… или уничтожить, чтобы не досталось в плохие руки. Спасибо, пусть останется у тебя — до лучших времен.
— Ты не спросил, но я все же отвечу, почему позволил феанорингам вытряхнуть меня из своего города.
Финрод снял с курильницы фиал и пошел с ним к одному из узких боковых проходов. Берену ничего не оставалось, как следовать за королем.
— С некоторых пор, — говорил Фелагунд на ходу, — к Врагу попадают сведения о том, что происходит в Подгорном королевстве. Сведения отрывочные и нечеткие, так что шпион, передающий их, находится не здесь. Но купцы, воины, патрулирующие вместе с нами границу, крестьяне в Бретиле — все они распространяют слухи, которые доходят до Саурона и Моргота. Рано или поздно до Врага дошел бы и слух о том, что в Нарготронде сколачивается новый союз.
— А так до него дойдут слухи, что Берен Беоринг пришел к королю требовать выполнения старой клятвы, и они с королем и еще десятком сумасшедших скрылись неведомо куда?
— Именно. А у нас будут развязаны руки.
Финрод остановился перед высоким столиком, на котором стояла шкатулка, расстегнул ожерелье, снял его и какое-то время держал в руках, пропуская звенья между пальцами. Затем положил ожерелье в шкатулку, выстланную бархатом, и напоследок еще раз провел пальцами по изломам драконьих крыл. В эту минуту открылась главная дверь — и Финрод одной рукой укрыл фиал полой накидки, а другой сделал Берену знак молчать.
Замок снова закрылся — ключ звонко щелкнул трижды. Глядя из-за поворота, Берен узнал Ородрета — тот спускался по ступеням главного входа с венцом и светильником в руке.
— Брат, — позвал Финрод, снова открывая свой фиал. Не было нужды понижать голос — за пределы сокровищницы не выходил ни один звук.
— Инглор? — Ородрет положил венец на треножник. Братья снова обнялись.
— Зачем ты это сделал? — с укоризной спросил Ородрет — и тут заметил Берена.
— Ты осуждаешь меня? — спросил Финрод. Ородрет покачал головой. — Тогда будем говорить. Садись, — король подал пример, сев на один из сундуков. — Итак, Берен, тебе не дали на совете поведать свои намерения — а они у тебя, по всей видимости, есть. Говори.
— Я хотел, король, заручившись твоей поддержкой, проследовать в Хитлум и предупредить Государя и князя Хурина. Я хотел испросить у него табун лошадей для войска в две тысячи человек. Мне не нужны боевые кони, достаточно и тех, которых используют как заводных или вьючных, потому что на них не будут идти в бой. А кони нужны мне затем, чтобы в течение трех дней пересечь Анах и привести отряд в Дортонион, когда армия Саурона выступит, а в тылу у нее поднимется мятеж.
— В Дортонионе назревает мятеж? — удивился Ородрет.
— Уж я постараюсь, чтобы назрел…
— Но есть одна сложность, — сказал Финрод. — Самое меньшее одна. Такой способ действий предполагает атаку одновременную и согласованную. Способ согласовать действия есть, но…
— Брат! — воскликнул Ородрет.
— …но я должен быть уверен, что ты никогда не откроешь его врагу, сын Барахира.
— Клянусь именем Единого, — сказал Берен. — Что не открою его врагу, а если нарушу слово — пусть твоя кара настигнет меня живого, а кара Намо Судьи — мертвого.
— Идем, — они поднялись, отправились в глубь сокровищницы и свернули в тупик, занятый одной-единственной шкатулкой на подставке. Финрод вставил в замок свой перстень, повернул — с легким звоном крышка поднялась. Финрод вытащил темный хрустальный шар, опустил крышку, положил шар в выемку на ней. Берен затаил дыхание.
— Палантир, — тихо сказал Ородрет.
— Убери свет, — попросил Фелагунд. Берен набросил на фиал свою куртку. В сгустившемся полумраке серебристым густым светом затеплился камень шара. Лицо Финрода в этом свете казалось отлитым из стали. Это усиливалось напряжением, проступившим в чертах короля: они заострились, стали жестче. Финрод нелегко, почти мучительно сосредоточивал внимание и волю.
Неясное мелькание теней в середине шара сменилось четкой живой картиной: предгорья Эред Ветрин, какими они видятся из долины Тумхалад. Свет Палантира изменился, стал естественным, солнечным, закатным…
Берен видел теперь в камне приближающиеся горы так, как видела бы их птица, летящая над дорогой. Внимательная, хищная, умная птица, за лигу чующая врага. Орел, из тех, что живут на вершинах Криссаэгрим. Он увидит засаду, если их поджидает опасность где-то по дороге. Он распознает ее…
Дорога петляла, вела на север, исчезала совсем — но лишь как проторенный путь, как тракт; направление Берен чувствовал все время — и снова появлялась. Дорога вела в Хитлум. В Барад-Эйтель, замок Фингона.
Берен увидел его — русоволосого эльфа, всадника в какой-то радостной толчее… Узнал по знаменитым косам, перевитым золотыми шнурами. Венки на шестах, ленты, факела… Матери протягивали ему своих младенцев — в Дортонионе тоже было живо поверье, что прикосновение эльфийского короля делает ребенка неподвластным болезням… Что за праздник? Что за шум?
Словно почувствовав беспокойство, Фингон огляделся. На миг показалось, что его глаза встретились с глазами Финрода. И Фелагунд тут же закрыл камень ладонями. Дыхание его стало чуть более шумным, глаза он закрыл, откинув голову назад.
— Он как будто увидел тебя, — проговорил Берен.
— Он почувствовал. Если бы он находился в своем замке, он тоже пошел бы к Палантиру и мы могли бы увидеться и поговорить. Жаль.
— Ты собираешься туда? — спросил Ородрет.
— Мне нужно, — сказал Берен. — Даже если с Государем Фингоном можно поговорить с помощью этого волшебства, с князем Хурином я должен встретиться лицом к лицу.
— Ты готов рискнуть Палантиром? — помедлив, спросил Ородрет у брата. — Разве не достаточно будет внешнего наблюдения за Береном?
— Когда-то я решил ограничиться внешним наблюдением за северными нагорьями, — лицо Финрода омрачилось. — Этого недостаточно. Берен должен иметь возможность связи по собственному почину. Я готов отправить Видящий камень под Тень в расчете на мужество и стойкость его хранителя. Дом Финарфина часто полагался на мужество и стойкость своих вассалов — и ни разу не был обманут.
— А если Палантир все же будет захвачен? Ты понимаешь, чем это может грозить всем нам?
— Проигравший потеряет все. В любом случае.
— Еще неизвестно, сможет ли человек овладеть Камнем, — возразил Ородрет. — До сих пор никто не пробовал.
— Это легко проверить. Берен?
Горец почувствовал холод в животе — непонятно почему.
— Что я должен делать?
— Прикоснуться к Камню, — ответил Финрод. — Смотреть в него. Сосредоточиться на том, что хочешь увидеть.
Положив ладони на холодную гладкую поверхность, Берен вгляделся в глубину кристалла. Там, в сердце камня, возникло смутное мерцание.
Мысль пришла сама собой, и свет разгорелся ярче. В кончиках пальцев возникло покалывание сродни легкой дрожи, но камень не нагрелся от его рук — все такой же холодный и гладкий, он был словно изо льда.
Свет, родившийся внутри Палантира, поглотил человека. Берен чувствовал, что оторвать взгляд сможет только с огромным трудом. Сокровищница исчезла, исчезли эльфы, осталось только белое сияние — и бессчетные голоса и образы, мгновенно рождавшиеся и исчезавшие. Их было множество и каждый хотел завладеть его вниманием. Как в детской игре в жмурки, он слышал совсем рядом чье-то затаенное дыхание, шепот, хихиканье — но едва он пытался ухватить неверный образ сознанием, как тот ускользал.
В детстве ему снилось, что он летает — но это было не так, как с другими детьми. Его полеты были мучительными. Задержав дыхание, напрягшись, он отрывал себя от земли и медленно плыл вперед, протаскивая свое тело сквозь воздух с усилием, словно мешок гвоздей. После таких снов он просыпался вспотевший и вымотанный — но, какой ни есть, все же это был полет, и Берен никогда не отказывался от него, если во сне чувствовал его возможность.
Сейчас происходило нечто похожее — он не плыл, не летел, он протаскивался через плотный свет, и наконец пробился к поверхности — а может, опустился на дно. Граница лопнула, и он увидел то, что хотел — незнакомые покои с круглым потолком и узкими окнами-колодцами, живой фиал на треножнике у станка, и Тинувиэль, склонившую голову над работой. Он даже сумел понять, что натянуто на станке — знаменитое дориатское покрывало, которое ткут в два цвета так, что изнанки у него нет, просто узор повторяется на каждой стороне другим цветом…
Она не пела и казалась печальной. На коленях у нее устроился большой серый кот. Такая светлая тоска…
— Мелль, — тихо позвал Берен — и она услышала, подняла голову, сумеречно-серые глаза пронзили пустоту в том самом месте, где он должен был стоять, если бы и в самом деле находился в этой комнате.
Но, чтобы позвать, ему пришлось сделать вдох и вспомнить, что у него есть тело, и распылить собранную в одной точке волю. И белый свет снова охватил его, поднял, закружил — и выбросил в пещеру, под внимательные, тревожные взгляды Ородрета и Финрода.
— Он сумеет, — сказал Ородрет.
Берен, переводя дыхание, отнял руки от Камня.
— Это проще, чем я думал, — сказал он.
— Если ты о том, что не нужно заклинаний — то да, — Ородрет словно обиделся за искусство брата. — Но тебе еще многому предстоит учиться. То, что ты сделал, проще всего, что может Палантир.
— Берен узнает в свой срок, — Финрод закрыл Камень.
— Ты оставляешь Нарогард глухим и слепым, — посетовал наместник.
— Камень вернется, — пообещал Берен. — Я…
— Не надо, — оборвал его Финрод. — Вот здесь — не клянись. Ты не знаешь, где встретишь завтрашний день.
— Феаноринги, — проговорил Ородрет — Что делать с ними? Я не удивлюсь, если Келегорм и Куруфин уже сейчас послали гонца к Маэдросу.
— Маэдрос, — твердо сказал Финрод, — сделает то, что скажет Фингон.
* * *
— Вон они! — Гили показал пальцем.
— Это птицы, — проворчал Брегор, глядя из-под руки.
— Нет, не птицы! Это всадники, двенадцать человек!
— Эльфов, — пробурчал Фин-Рован. — Оттудова только эльфы могут появиться.
— Ни хрена не вижу, старый стал, — Брегор сплюнул в сторону. — Ну, пацан, коли врешь — гляди!
Гили слез с ветки, повисел, уцепившись за нее руками, и спрыгнул в траву. Сердце билось часто и радостно: в прошлый раз он плохо разглядел эльфов, а теперь, может быть, удастся с ними поговорить! Горцы не могли понять его состояния: они привыкли общаться с эльфами запросто, это как-то само собой разумелось. А у Гили замирало сердце.
Они подъехали — Эминдил, то есть, Берен, и с ним — одиннадцать эльфов. Все горцы низко склонили головы — и предназначался этот поклон не Берену, а эльфу с такой толстой и золотой косой, что обзавидовалась бы любая красавица.
— A laita! — повторил Гили вслед за прочими почтительное приветствие. — A laita Finarato noldoran!
— Я тоже рад видеть в добром здравии тебя, Брегор, и тебя, Брандир. — тепло улыбнулся эльф. — Передайте мои приветствия также княгине Эмельдир.
— Брегор, — Берен подъехал к своему вассалу, вытащил из рукава плотный свиток, запечатанный воском. — Это отдай матушке. Это тоже, — другой рукой он протянул Брегору увесистый кошель. — Распоряжения эти выполняй в точности, и так быстро, как только сможешь. Отменить их или изменить что-либо могу только я, государь Финрод и государь Фингон. Больше никто. Я вернусь… когда сменится луна. И проверю — половина работы к этому времени должна быть сделана, ибо Моргот не будет нас ждать. До встречи, — он повернулся к Брандиру. — Да, этого забияку, что обижает здешних купцов, так и не нашли?
— Как сквозь землю провалился, — улыбнулся юноша. — Я вот и думаю — а был ли забияка-то?
— Вот письмо от меня к конену Халмиру, — Финрод протянул воину другой свиток. — Прошу тебя, Брегор, будь моим гонцом.
— Почту за честь, — Брегор упрятал оба письма и кошель в поясную суму. — Хоть скажите, куда едете. Ведь всякое может случиться — где тогда вас искать?
— Не скажу, — покачал головой Берен. — Прости, Брегор. Кстати, о встрече с Государем Финродом тоже болтать не стоит. Все слышали?
— Обижаешь, ярнил, — покачал головой Брегор. — Хоть я и не воевал восемь лет под Тенью, а все же знаю, что такое тайна. Прошу, возьми с собой кого-нибудь из нас. Не годится тебе ехать одному. Опять же, весточку послать или там что еще…
— Ты прав, — согласился Берен. Фин-Рован с готовностью высунулся вперед, но глаз Берена остановился на Гили.
— Руско, в седло! — скомандовал Берен.
— Ярн! — обиделись Брандир и Фин-Рован.
— Вы все нужны мне здесь, — веско сказал Берен. — Поверьте, прислуживая мне, любой из вас принесет гораздо меньше пользы, чем выполняя то, что я здесь написал. Поэтому я беру Гили.
Паренек слегка расстроился. Оказывается, его брали как самого бесполезного. Чтобы не путался тут под ногами и чтоб ярну кто-то мог прислужить в дороге, так как жаль отрывать ради такого пустяка настоящего воина. Что ж, таким, как Гили, не пристало быть гордыми. Да и поездка вместе с Дивным Народом, пусть и слугой — сама себе достаточная награда.
Он вскочил в седло и присоединился к эльфам.
Берен и Брегор попрощались по-горски: сжав правую руку в кулак, каждый согнул ее в локте, и, сцепившись руками, коснулся кулаком левого плеча — и всадники разъехались в разные стороны по равнине Талат Дирнен.
* * *
— Ой, — сказал Гили, спешиваясь. — Ой-ой-ой…
— Это еще не ой-ой-ой, — Берен перебросил ему поводья. — Ой-ой-ой будет завтра, когда ты попытаешься снова залезть в седло.
В лице он не менялся, но по скованным движениям видно было, что очень долгое время ярн знал только двух лошадей: Правую и Левую, и порядком отвык ездить верхом. Сноровка-то сохранилась, а вот тело по-новой привыкнуть еще не успело.
Гили расседлал лошадей и спутал им ноги. Берен уже исчез в лесу — отправился со всеми собирать хворост и добыть чего-нибудь к ужину. Ради короткой трехдневной прогулки эльфы дорожных припасов не брали — если, конечно, не считать за таковые орехи, сушеные травки и ягоды.
Сказать, что Гили был эльфами очарован — значит ничего не сказать. Поначалу их лица сливались в одно красивое ясноглазое лицо, но это первое впечатление тут же растаяло: разные они были, очень разные. Не только потому что отличались цветом волос или глаз, чертами и статью — по всему они друг на друга не походили. Их было десять, не считая государя Финрода. Эдрахил, почти такой же достойный и красивый, как король (вообще-то такой же, но уравнять их Гили не решался даже в мыслях). Кальмегил, темноволосый и — если сравнить с остальными — коротко стриженый; Менельдур, похожий на него, как родной брат, Аэглос — его удивительные волосы — белые, с отсветом в синеву, ясно говорили, за что он получил свое прозвище — «Метель»; Эллуин — поначалу он показался Гили сердитым, потому что кончик его носа смотрел немного вниз, отчего прямой нос казался крючковатым; Лауральдо — он был очень похож на Финрода статью и цветом волос, только глаза у него были зеленые; Нэндил — в дороге он часто заговаривал о чем-то с Береном; Гили ничего не понял, говорили они на квэнья, но разговор шел веселый, смеялись и эльфы, и Берен; Вилварин — к его седлу приторочена лютня в чехле, а волосы заплетены в три косы; и Лоссар, такой черноволосый и белокожий, как будто его нарисовали углем на беленой стенке. Поначалу Гили казалось, что он никогда не запомнит их имен и лиц, но, к удивлению своему, он разобрался кто есть кто с первого раза; тут, наверное, не без колдовства обошлось: на что другое, а на имена и лица у Гили всегда память была дырявая.
Айменел, оруженосец государя Финрода, разделял с Гили его работу, хотя работы этой было всего ничего. Быть слугой у эльфов и у подражающего эльфам Берена оказалось необременительно. Вдвоем они нашли подходящее место для костра, срезали дерн, подтащили туда седла — сиденья. Спутанные кони кучкой держались неподалеку, и Гили вспомнил, как, расседлывая, Айменел говорил с ними. Нет, и Гили говорил, при виде таких лошадок слова вроде «хороший мой, сивка, красавец мой писаный» сами просились на язык. Но ей же ей, когда с конями говорил Айменел, они его понимали! Айменел не понимал человеческого языка. По внешности эльфа ничего сказать нельзя, но у Гили возникла стойкая мысль, что по эльфийским меркам он тоже еще мальчишка. Сходились они с Гили на синдарин, хотя из этого наречия Гили понимал едва ли каждое третье слово.
Они пособирали еще хвороста, не отходя далеко, и так чтобы один все время оставался на стоянке, а потом вернулись и стали ждать остальных.
Гили чувствовал себя в присутствии эльфов как деревянный, но опять-таки недолго: они были очень простые, без всякого чванства; и одновременно — ну, никак же невозможно было с ними сойтись на то расстояние, на которое может подпустить к себе человек: назвать, скажем, Вилварина по-простецки Уиллом, а Нэндила — Нэдом, хлопнуть по плечу… Не то чтобы они этого не позволили — а вот даже мысль о таком казалась невместной. Что там Вилварин или Нэндил; к мальчишке Айменелу с таким приблизиться было нельзя. Нолдор. Премудрые эльфы. Дивный Народ…
И все же страха было не изжить. Потому что в Таргелионе за Нолдор закрепилось и другое имя: Проклятый Народ.
Гили не решался расспросить об этом Берена, особенно сейчас, но все-таки ему страшно интересно было, какова доля правды в страшных сказках, передаваемых из поколения в поколение: будто там, за краем заката, совершили Премудрые какое-то страшное злодеяние, и были изгнаны в смертные земли, чтобы вести войну с Черным Властелином; вот когда они победят в этой войне, тогда позволено им будет вернуться…
Лес ожил короткой птичьей перекличкой. Где-то неподалеку послышался плеск.
Солнце уже коснулось верхушек деревьев, когда эльфы вернулись. Нэндил и Берен были мокрые и добыли селезня; у Эллуина был заяц, здоровенный русак.
— Хорошо иметь собаку, — сказал Берен, бросая на траву убитую птицу и сапоги.
— Хорошо уметь плавать, — сверкнул зубами Нэндил. — Или не стрелять в плывущую птицу.
— Я не такой искусный стрелок, чтобы нарочно спугнуть ее и бить влет.
— Можно было дать выстрелить мне.
— А как же гордыня людская?
— Ты в полной мере потешил ее, стоя по горло в холодной воде?
— Уф-ф! — Берен передернул плечами. — Я же не знал, что там так глубоко сразу у берега.
— Ты не умеешь плавать? — удивился Аэглос.
— Если ты побьешься об заклад, кто пойдет ко дну раньше, я или топор, смело ставь на меня.
Айменел и Эллуин взялись за разделку добычи. Оруженосец Финрода глянул на Гили и что-то сказал.
— Он просит тебя пойти на берег и накопать глины. Держи, — Берен протянул мальчику нож и вернулся к разговору: — В свое оправдание могу сказать, что у нас там негде особенно учиться: летом все речки курице по колено, а весной, когда они вздуваются от дождей, в воду полезет только сумасшедший.
Гили принес немаленький пласт глины. Вдвоем с Айменелом они принялись разминать его и обмазывать выпотрошенную птицу. Потом селезня уложили в ямку для костра, набросали сверху собранного хвороста и веток и развели огонь. Гили думал, что это будет сделано каким-то волшебством, но Лауральдо вытащил самый прозаический трут и обыкновеннейшее кресало. Когда костер затеплился, Берен и Эллуин, затесав рогатые слеги, воткнули их в землю по сторонам от огня и Эллуин пристроил над костром освежеванного зайца.
Стемнело. Звезды крупной солью рассыпались в зените, на севере висела Валакирка, Телумехтар занес свой звездный меч над далекими уже западными отрогами Андрам, скрывавшими таинственный Нарготронд. Над ручьем поплыл голос флейты, мелодию подхватила лютня. Эльфы запели.
Язык был совсем незнаком Гили — то был не Синдарин, а Квэньа, язык Валинора. Известных слов почти не попадалось — да они были и не нужны, слова. И без слов было ясно, что печальна, печальна эта песня. Высоко и прекрасно было то, что певец утратил — так высоко и прекрасно, что само воспоминание о потерянном уже драгоценно. И все же — невосполнима утрата, и хотя есть надежда на возвращение, и оттого печаль светла — утраченное вернется преображенным, а значит — немного иным, не совсем таким, каким было потеряно…
Мириэль, — повторялось в припеве. Мириэль — это имя? Название? Что это значит? Гили так и стоял возле лошадей — когда Берен резко встал и мимо него прошагал к ручью. Перешел его вброд и пошел по траве, быстро, размашисто… Трава серебрилась в лунном свете — и его было отлично видно. Отмахав по поляне шагов с пятьдесят, он сел в траву, потом лег — лицом вниз.
Гили не знал, что и делать. Ему плохо? Идти за ним?
Он шагнул к ручью.
— Avacare! — Айменел удержал его за руку. — Lendero.
— Он мне теперь хозяин, — Гили неуверенно высвободил руку. — А ну как с ним худо?
Айменел покачал головой, вспыхнула алым бликом серьга из граната.
— Vaque.
Он снова решительно взял Гили за руку и подвел к костру. Последний куплет отзвучал, песня смолкла.
— Плач Финвэ по Мириэль, — объяснил Финрод, не дожидаясь вопроса, когда Гили сел на расстеленный плащ рядом с Айменелом. — Финвэ был наш король там, в Валиноре, Благословенной Земле. Мириэль была матерью Феанаро. Родив его, она отдала ему все силы — и уснула в садах Лориена вечным сном.
— Умерла? — Гили словно в сердце укололи. Выходит, и у них там тоже умирают, и у них есть боль и печаль. — Жалость-то какая… У меня старшая сестра тоже вроде как от горячки после родов померла. Когда молодка умирает, хуже нет. Разве что если ребенок. Наверное, Финвэ сильно убивался по ней, раз такую песню сложил.
— Спасибо, — улыбнулся король. — Это не он сложил песню, а его внук Маглор, сын Феанаро.
— Маглор? Бледный Господин? — удивился Гили. Живя в Таргелионе, он ни разу не встретился с господином своих мест лордом Маглором Песнопевцем.
Гили внезапно овладело пронзительное чувство: словно с крутого берега он заглянул в воду озера, а она — прозрачная-прозрачная, виден каждый камешек на дне; и все же дно так недостижимо далеко, хотя те же солнечные лучи, что согревают тебя, пронзают и холодный хрусталь воды, приближая галечную мозаику к тебе, позволяя разглядеть ее ясно-ясно… И сама вода, она разделяет тебя и дно — и соединяет одновременно… Странным, странным и непонятным было чувство, родившееся у Гили в груди, краткое, но сильное, и одним словом его не передать, но словно весь мир он услышал и постиг разом — и был един с миром. Не это ли чувство погнало князя на тот берег, заставило упасть лицом в траву? Не это, — подсказал Гили кто-то внутри него.
Лоссар протянул ему маленькую глиняную чашку с напитком — взваром из ягод и трав. Гили отхлебнул — ему не понравилось: запах шиповника, земляники и смородины обещал сладость, но напиток сладким не был, даже горчил. Однако с каждым глотком наполняли душу мальчика покой и тихая радость.
Берен вернулся к огню, принял напиток в свою очередь с легким поклоном.
…Мясо очень быстро разобрали по кусочкам, и кусочки эти были совсем небольшие. Поделенный на тринадцать частей, заяц стал каким-то ужасно маленьким. Утешала мысль о селезне. Берен поддел свой кусок на нож.
— Завтра и послезавтра не будет ни костра, ни дичины. Мы поедем по беспокойным местам.
Гили пожал плечами — после того как погибла семья, он чаще ложился спать голодным, чем сытым. У эльфов не так уж плохо, если сравнить.
— Принеси воды, — когда он покончил со своей частью, Берен протянул ему опустевший котелок с остатками заварки на дне. Гили сполоснул его, набрал воды, снова подвесил над огнем. Закипела вода — котелок сняли с огня, бросили травы и сушеные ягоды, выгребли из углей птицу и разбили глиняную корку.
— Ханнад, — сказал Гили, когда Айменел передал его долю. Он уже начал понемногу учиться, восстанавливая смысл непонятных слов по тем словам, которые были знакомы, так как перешли в человеческую речь из синдарина.
Хотел выбросить кость через плечо, но Айменел перехватил его руку:
— Lau. Hi'naro! — и бросил свою кость в огонь.
— Утром мы заложим кострище дерном, — пояснил Берен. — Не стоит оставлять следов, если их можно не оставить.
Вместе с Айменелом и Эллуином они отошли от костра — вымыть руки. Лошади паслись в стороне, одна из них — Эллуинова — почуяв хозяина, вскинула голову и тихо заржала. Тот подошел, отряхивая руки, достал из поясной сумки горсточку орехов, протянул лошади на открытой ладони, приобнял стройного гнедка за шею, взъерошил ему гриву. Гнедой положил голову хозяину на плечо. Уловив улыбку Гили, эльф улыбнулся в ответ. Теперь он был совсем не сердитым.
— Любишь лошадей? — спросил он.
Гили кивнул.
— Это Айарон, — сказал эльф. — Он такой же быстрый и выносливый, как и его отец… Но своенравный. Не любит приказов, не любит, когда погоняют. Правда, Айарон?
— Кто ж любит-то… — проворчал Гили. Эльф снова улыбнулся.
— Как зовут твоего?
— Рыжик, — сказал Гили. — Он старый уже и очень спокойный. Мне его дали потому что я плохой наездник. Он меня не сбросит.
— Да, он уже старый, — услышав свое имя, Рыжик подошел к ним. Гили по примеру эльфа достал орехи — это было выдано ему на завтра, но пожалеть коню щепотку? Мокрые теплые губы прошлись по ладони, в темном, большом как яблоко, глазу коня мелькнул отблеск костра.
— Он уже старый, — продолжал эльф. — Но когда-то это был достойный конь. Жаль. Они умирают так рано… Жаль…
«А нас?» — подумал Гили, но вслух сказал другое:
— А бессмертные кони бывают?
— Бессмертные?
— Ну, вроде как вы. Как эльфы.
— Мы не бессмертны, Гили. Мы живем долго — по вашим меркам, и погибнем только вместе с Ардой. Но это не значит, что мы бессмертны. Мы знаем, что конец наступит, что он неизбежен… Арда еще молода, и впереди много времени, но это время конечно. Называть нас бессмертными — ошибка.
— А в этой вашей Благословенной Земле кони живут столько же, сколько и здесь? Я вот что хотел спросить.
— Там есть лошади, что живут долго… Некоторых привезли сюда, и они дали потомство. Таких много на Востоке, в тех степях, что лежат за Рубежом Маэдроса. Они не живут столько, сколько кони Оромэ. Но все равно — долго. Правда, кровь смешивается, растворяется в крови потомков… Твоя лошадь — не из тех, она местной породы — ласковым хлопком по шее Эллуин отпустил гнедка. — И все равно — это был достойный конь.
Они вернулись к костру, где уже шел разговор.
— …А это и есть работа. Только не kurvё,[24] — Берен сказал квэнийское слово. — Не работа мастера. Это рабский труд. Воины Моргота — рабы.
— Ты сейчас сказал очень важную вещь, — заметил Финрод.
— Воина нельзя сделать рабом, — возразил Вилварин. — Его можно убить. Можно сломить пытками — но тогда он уже не будет воином. Это какое-то несообразие.
— Мне трудно объяснить, потому что трудно понять. Воинский дух в них убит. Они подчиняются — и только. От них требуется лишь одно: во время боя повторять то, что они заучили.
— Если воины Моргота — рабы, то как же им удается преодолеть страх? — Эдрахил вернул книжку Финроду и тот спрятал ее обратно, за голенище. — Раб подчиняется из страха, но из всех страхов смертный страх — сильнее всех. Идя в битву, мы становимся с ним лицом к лицу. Eruhin, который не боится смотреть смерти в лицо, не может быть рабом. Тот, кто боится — не может быть воином.
— Я полагаю, они преодолевают страх еще большим страхом. — Финрод пошевелил уголья в костре. — Я слышал, что если с поля боя бежит один — казнят всю десятку.
Лоссар снова что-то тихо наигрывал. Еще не мелодию — так, какие-то наброски к ней.
— Если армия Моргота построена таким способом, то нам он не годится, — Вилварин пошевелил угли. — Что вообще в ней хорошего? Кому нужна такая армия?
— Тем не менее, Моргот с ней побеждает, — сказал Берен.
— У такой армии есть лишь одно преимущество: она позволяет готовить солдат быстро. Малочисленным армиям такой способ действительно не годится. — Финрод снова подбросил ветку в огонь.
— Вспомните Ущелье Сириона, — Берен зло прищурился. — Они просто забросали наши укрепления своим мясом.
Разговор заглох, эльфы снова запели — и все их песни, даже веселые, были печальны. Огонь угасал, и Гили сам не заметил, как сморил его сон.
Разбудил его голос, ритм монотонного речитатива, который полушепотом проговаривал Берен. Глянув вполглаза из-под ресниц, Гили увидел, что они сидят вдвоем с Финродом, завернувшись в плащи, двумя черными неподвижными изваяниями — только изредка освещал их лица пробегавший по углям сполох.
— …Он приходил один, в темноте, подобный нам обликом, но прекрасней и выше любого из нас. Он говорил, что сердце его исполнено жалости и любви к людям, он обещал научить нас всему, что умеет сам, а умел он много, и многие знания были открыты ему, и мир вокруг нас читал он как развернутый свиток. И мы поклонились его знанию и могуществу, а он назвался Дарителем и сказал, что дары его не иссякнут, пока мы в него верим. И он действительно учил нас, рассказывал о свойствах растений и животных, и о целебных травах, и о руде, что таит в себе металл, и об огне, который может извлечь металл из руды, и о звездах, что сияют в небе, и о Тьме, в которой они сияют…
Гили навострил уши, чтобы не пропустить ни единой подробности — сказка показалась ему интересной.
— …«Все выходит из Тьмы и возвращается во Тьму», — так он говорил. — «Верьте мне, ибо это я создал из Тьмы Арду, Солнце, Луну и звезды, я создал и вас, и могу вас ввергнуть во Тьму, если такова будет моя воля. Но воля моя такова, что я хочу вас от Тьмы спасти. Те голоса, о которых вы говорили — их насылает Тьма, которая хочет вас поглотить, и глупец, кто им верит». Однажды он ушел и долго не возвращался, а тем временем тьма пала на мир, и все мы впали в отчаяние — неужели она пришла, чтобы нас поглотить? И тогда он явился вновь, и был одет в пламя, и сам был подобен пламени. Мы пали перед ним ниц, а он сказал: «Среди вас есть еще те, кто поклоняется Тьме, и оттого Тьма пришла за вами. Теперь настал час выбирать, кто будет вашим владыкой — Тьма или я? Только быстрее, потому что нет у меня времени вас уговаривать, меня ждут иные царства и свои дела». И мы поклонились ему, и признали его верховным владыкой, и поклялись не внимать больше голосам из темноты. «Да будет так», — сказал он. — «Тогда постройте мне высокий дом на холме и назовите его Домом Владыки. Я буду приходить туда по своей воле и выслушивать ваши просьбы.» И было по слову его: мы выстроили высокий дом, и когда он вошел туда, все озарилось, словно огнем. «Есть ли среди вас еще те, кто внемлет голосам из темноты?» — спросил он. — «Если есть — пусть выйдут». Такие еще были, но они побоялись выйти, и тогда он сказал: «Склонитесь передо мной и присягните мне». И мы поклонились ему и сказали: «Воистину, ты один велик, и все мы — дети твои». Тогда он словно вспыхнул и нас опалило жаром, а после он исчез, и стало еще темнее, чем прежде.
Гили почувствовал холодок в животе. Сказка Берена обретала какой-то неприятный оборот; Гили еще не знал, как она закончится, но подозревал — плохо.
— …И стали мы после этого страшиться тьмы, а он все реже стал являться к нам в своем прежнем, прекрасном обличии, а когда являлся, то приносил все меньше даров, и уже отдавал их не просто так, а чего-то требовал взамен, каждый раз — все больше и больше. Лишь однажды после этого слышали мы тот, первый голос: «Вы отреклись от меня», — сказал он. — «Я дал вам жизнь — но теперь она сократится. Скоро вы придете ко мне, и узнаете, кто ваш истинный отец — тот, кому вы поклоняетесь или я, создавший его». После этого еще больше стали мы страшиться Тьмы, и умирали в страхе, а оттого — мучительно. И воззвали мы к своему повелителю, моля избавить нас от смерти, и он пришел к нам, но лицо его было жестоким и гордым. «Вы мои, и должны исполнять мою волю. Что мне до тех, кого пожирает Тьма? Если бы вы не умирали, вас расплодилось бы без счета, и земля кишела бы вами, как старая яга — вшами. Если вы не будете повиноваться, я начну истреблять вас, и вы умрете гораздо быстрее». И вскоре стали одолевать нас болезни, и голод, и холода, словно сама земля обратилась против нас. Звери и птицы от нас бежали, растения отравляли ядом, и даже тени древесной вскоре стали мы бояться. И мы возненавидели нашего Повелителя, и стали бояться его еще сильнее, готовые на любое зло, лишь бы умилостивить его, дабы он сделал нашу жизнь хоть немного легче или хотя бы перестал нас убивать. Многие старались зря, но иных — самых сильных и жестоких — начал он привечать, и наделял их знаниями, благодаря которым они вскоре покорили и поработили остальных. И мы забыли об отдыхе и радости среди горестей и трудов…
Гили ощутил легкий толчок в спину — и мурашки побежали меж лопаток, прежде чем он сообразил, что толкается во сне Айменел, с которого Гили стащил плащ, натянув его на себя. Гили разжал напряженную руку — эльф снова завернулся в свой край плаща, прижимаясь к человеку — спина к спине. Ночь была, прямо скажем, не из самых теплых. А жуткая сказка Берена стала такой, что Гили боялся и закрыть глаза, и держать их открытыми.
— …И восстали против него иные среди нас, говоря: «Теперь мы знаем, кто здесь — истинный наш Отец, а кто на самом деле — Тьма, поглощающая нас. Этот, в Доме-На-Холме, и есть Тьма, он в ней живет и питается ею, а еще — нашей кровью. Не станем служить ему!» И прочие из нас в страхе перед Повелителем убивали их и преследовали тех, кто пытался бежать, а если настигали — убивали тем способом, который был более всего любезен сердцу Повелителя и его верных слуг, наших владык: сжигали на костре. И в самом деле, после таких жертв страдания наши смягчались ненадолго. Но кое-кому удалось убежать, но и они не скрылись от гнева Голоса, потому что тоже падали ниц и строили Дом. И вот достигли они обещанного края, последнего берега — и что же? Враг уже ждал их там…
Протяжно и гулко заухала сова. У Гили сердце провалилось в живот. Он старался не двигаться и не дышать.
Берен замолк, потом сбросил плащ, встал на колени у костра, раздул огонь и подкинул веток. Маленький котелок встал в угли, Берен снова завернулся в плащ и сел, облокотившись на седло.
— Вот это и есть то, что утаила от тебя Андрет, — прошептал он. — Что скажешь, Ном?
Финрод глядел в игру огня на углях сквозь полуприкрытые веки.
— Все как обычно. Сначала — «учитесь», потом — «повинуйтесь». Чего-то в этом роде я и ждал. У нас он начинал точно так же, только действовал осторожнее и до «повинуйтесь» не успел дойти.
— Ты запишешь?
— Конечно.
— Не упоминай меня. Напиши — Андрет, со слов Аданэли из народа Мараха.
— Хорошо. Как странно, что она не рассказала этого мне сама… Сколько тебе было лет?
— Пятнадцать или шестнадцать… Как вот этому спящему красавцу. Мне, сыну младшего сына, суждено было стать Мудрым, аксаниром. Она еще о многом хотела рассказать, да не успела… Война… Так что не вышло из меня Берена Мудрого. Разве что — Берен Умудрившийся.
В отблеске огня, сверкнув в улыбке зубами, он вдруг ужасно стал похож на Того, Из-Темноты — каким Гили представил его себе. Через миг наваждение рассеялось.
— Может, оно и к лучшему…
— Ты не хотел быть Мудрым? — спросил Финрод.
— Время не захотело, чтобы я стал Мудрым, король. Времени сейчас нужны сильные.
— А разве мудрость делает людей слабыми?
Берен был вопросом озадачен, но не загнан в тупик.
— Мудрость, — сказал он наконец, тщательно выбирая слова. — Делает или очень слабым, или очень сильным. Мудрый тем отличается от просто умного, что его ум не холоден, он соизмеряет решения с сердцем и с совестью. И, принимая то либо иное решение, мудрый видит, что ничего нельзя сделать так, чтобы кому-то не повредить и не ранить тем свою совесть. Значит, быть мудрым и действовать — это постоянно страдать, и идти на это с открытыми глазами, а на такое способен только сильный.
— По-твоему, сила решает все?
— Смотря что называть силой. Одна сила нужна, чтобы поднять меч, другая — чтобы встретить его, не дрогнув. Есть ли у меня такая… Наверное, сейчас — есть. Потому что есть надежда. Estel, — уточнил он на эльфийском. — И отчаяние…
— Люди продолжают меня удивлять. Берен, разве «надеяться» и «отчаяться» — это не противоположности?
— С одной стороны верно, с другой… В глубине самого черного отчаяния, когда нет никаких оснований для amdir, человек вдруг обнаруживает в себе estel. В нашем языке «отчаяться» и «решиться» — одно слово. Но для этого нужно попасть в такую переделку, что дальше, кажется, уже некуда… Когда я был юн и глуп, я побился с Креганом-Полутроллем об заклад, что поднимусь на Одинокий Клык, куда поднимался лишь ты. Спускаясь, свалился в ледовую трещину. Пролетел сколько-то саженей и застрял, как клин в пазу — не сдвинуться. Стоял мороз, но пот выступал у меня на лбу — и тут же замерзал в волосах. Я понял, что здесь мне и конец, и никто ничего не узнает. Внизу — только синяя мгла; вверху — звезды, большие и равнодушные. И я так себя жалел, король Ном, что мне до сих пор этого стыдно. Страх заполнил меня всего. Я понял, что умру, что по сути дела уже умер — и внезапно стал спокоен, потому что мертвецы уже ни о чем не волнуются. Я прислушался — и услышал как внизу бежит ручей, и как катятся камни, вытаивающие изо льда; посмотрел вверх — небо в трещине стало розовым. Я вспомнил, что в голенище у меня — нож, и не все еще потеряно… Но даже и без ножа — я бы попытался. Я бы зубами прогрыз себе дорогу на свет. А если нет — я бы умер… спокойно, без страха. Вот так мы обретаем надежду в отчаянии. У эльфов по-другому?
— Не совсем, но иначе. Надежда, estel — она присуща нам изначально. Каждому и с рождения. Во льдах Хэлкараскэ мне тоже не раз бывало так, что казалось — умереть легче. Но звезды никогда не выглядели равнодушными. В случае с эльфами требуется прилагать усилия не для того, чтобы обрести estel — а для того, чтобы ее разрушить. Мы оба знаем, кто этим занимается. Мы смотрим вперед — и не видим оснований для amdir, полагаемся только на estel. Поэтому мы говорим, что у нас тень впереди, а у вас — позади.
— Может, — помедлив, сказал Берен, — мы для того и сошлись в этом мире, чтобы мы нашли для вас amdir, а вы подарили нам estel?
— Я в это верю. Amdir — она появится тогда, когда будет явлен четкий знак, не смутный намек, а нечто совершенно определенное.
— А как вы поймете, что появился такой знак? Вдруг ни вы, ни мы его не распознаем?
— О, нет, Берен… — лицо короля Фелагунда стало таким вдохновенным и прекрасным, что у Гили в горле защемило. — Это нельзя будет перепутать ни с чем, смысл этого события ясно скажет сам за себя. По меньшей мере его узнаю я, ибо я живу ради этого дня, и готов умереть ради этого дня.
— А ты не думаешь, что в тот день тебя может… не оказаться поблизости?
— Не думаю. Это ваша поговорка — «на ловца и зверь бежит». Я, кажется, понимаю, к чему ты подводишь, Берен. Ты хочешь знать, не в тебе ли я увидел тот самый случай, которого жду? Но как я отвечу, если я не знаю этого сам? Единственное, что я могу сказать — я действую так, как если бы ты и был тем, кого я ищу. Иного пути узнать — нет. Повторяя твои недавние слова, я считаю, что Эру знал, что делал, создавая вас смертными, а наши fear навсегда привязывая к Арде. И в том, что нашим судьбам довелось переплестись, есть и его промысел.
— Хорошо, — согласился Берен. — Тогда и я буду действовать так, словно я и есть тот самый. И если мы не свернем себе шею, это действительно будет что-то из ряда вон… Ага, вода за умными разговорами выкипела почти вся, но на двоих тут хватит, — он засыпал в котелок смесь ягод и трав. — Ном, а можно еще один вопрос — из праздного любопытства?
— Пожалуйста. Но не обещаю ответить.
— Ты… ты пойми, это на самом деле меня мучает, потому что… а, проклятье!.. Она говорила, что мы слишком похожи на… Сам-понимаешь-кого. И что эльфы это видят, и поэтому…
— Она ошибалась, — жестко сказал Финрод.
— Но вспомни историю Аданэль: ведь, глядя правде в глаза, он с нами ничего не делал. Все творили над собой мы сами. Сами! В Дортонионе… там люди делали порой такое, что у орков волосы вставали дыбом. И не только люди Моргота — многие из них были наши; горцы. Мразь, каких и у Моргота белым днем с фонарем искать надо — откуда такая сволочь повыползала? И — главное — в глубину себя, в свое сердце мне порой тоже бывает страшно заглядывать. Там водятся… оборотни. Таким ли должен быть тот, кого ты ждал, Финрод? А вдруг я приведу к гибели и тебя, и твоих эльфов, и Нарготронд, и… — он резко умолк, словно задохнулся.
Финрод длинно вздохнул, явно собираясь сказать какую-то неприятную и для себя и для собеседника вещь. Но заговорил не сразу — сначала разлил по чашкам травяной отвар.
— Если ты думаешь, что подобного рода сомнения чужды нам — ты ошибаешься так же, как ошибалась Андрет. Да, в нас, Эрухини, есть нечто общее с Мелькором. Я видел и могу сравнивать: мятежный дух, порыв, гордость, переходящая в гордыню — все это присуще нам так же, как и ему. Но это не значит, что мы — его дети. Скорее всего нам, нолдор, и вам, людям, достались те же дары Единого, что и ему. Так похожи брат и сестра, а не родитель и дитя. Феанаро порой казался ему родным. Но ведь мы точно знаем, что он не творил эльфов — значит, Феанаро унаследовал это не от него. Так почему вас не отпускают эти сомнения? Ты говоришь, что боишься заглядывать к себе в сердце, ибо там водятся оборотни? Я тоже боюсь. Но все же заглядываю в самые потайные уголки, нахожу своих оборотней и уничтожаю их. Ибо никто за меня этого не сделает, как и за тебя. Представь себе, что испытал я, стоя в тот день на пирсе Альквалондэ. Никто и никогда, ни в каком страшном сне увидеть не мог, что эльф обнажит меч против эльфа. Друзья моего детства, родичи, те, кого я любил — лежали мертвые на песке, и убили их друзья моей юности, мои родичи, кого я тоже любил. Я чувствовал, что разрываюсь надвое. Счастье Феанаро и его сыновей, что они успели отплыть — вместе с Нэрвен, Айканаро и Ангарато мы готовы были убивать их. Берегом мы гнались за кораблями, и в сердце каждого поднял голову оборотень. Но, посмотрев своему оборотню в глаза, я ужаснулся. И сказал: хватит. Кто-то должен остановиться, и это будем мы. И тогда оборотень испустил дух. Никто из нас не есть изначально Зло, Берен. Даже Мелькор, даже Гортхаур — не зло, они только предались злу. Бояться нужно не того, что ты есть — того, чем ты можешь стать.
— Спасибо, король, — после краткого молчания проговорил Берен. — Ты ответил на вопрос, который я только собирался задать.
Их руки встретились над углями в дружеском пожатии. Гили не двигался.
Странную вещь сказал король эльфов. Странную — и страшную… Проклятый народ — вспомнилось снова… Почему — проклятый? Феанаро — это Феанор, отец Бледного Господина? Что такое Альквалондэ? Кого они там убивали? И за что?
«Как много страшного», — подумал он, засыпая. — «Зачем столько зла?»
* * *
Вторая ночевка была у озера Иврин. Гили не сетовал на отсутствие огня и горячей пищи — его радовала сама возможность вскоре слезть с седла, завернуться в плащ и уснуть. Ему часто приходилось ездить верхом, но никогда — столько, и никогда — в седле. «Ой-ой-ой» был страшный.
Но, поднявшись на холм в предгорьях Эред Ветрин, увидев в закатном золоте подернутую туманом котловину озера Иврин, Гили забыл и про усталость, и про боль.
Есть в мире места, вроде бы особо ничем не примечательные — но когда туда приходит человек, эльф или гном, светлая тоска наполняет его сердце, как будто кто-то силится докричаться до тебя сквозь годы. Дух живет в этих местах, и твой дух откликается на его зов, если, конечно, он у тебя есть…
— Красота какая! — вырвалось у Гили при виде снежных отрогов, глядящихся в озерную стынь, подернутую мелкой рябью.
Лоссар что-то сказал, Эллуин перевел:
— Когда-то эти воды благословил сам Владыка Ульмо. Его вода целебна. Говорят, что здесь — родина смеха. Смотри!
Один из дальних заливов кипел ключом, отчего озеро и волновалось все время. Сотни родников вырывались там на поверхность — и, наполнив чашу гранитных берегов, выкатывались через трещину в скале и бежали вниз по долине, питая Нарог.
— Наше озеро Тарн Аэлуин благословила сама Мелиан — все равно загадили, сволочи. Хэй! — Берен ударил коня пятками и полетел вниз по склону в бешеном галопе. За ним, заливисто свистнув, помчался Нэндил, следом — Эллуин. Остальные съехали вниз шагом.
Ночевали в подлеске, возле того края озера, где били ключи. Темнело в небе, темнело в озере. Звезды купались в кипени родников…
Они поили коней с Айменелом, Аэглосом и Эллуином, когда Гили все-таки решился спросить:
— Господин Эллуин, что такое «amdir»?
— Где ты услышал это слово? — удивился Эллуин.
— Растопыривал уши вместо того, чтобы спать, — незаметно для своего оруженосца к воде спустился Берен. — «Amdir» на нашем языке означает «надежда». Так мы обычно переводим. А если переводить дословно, то это — «взгляд вперед и вверх».
Подвернув штаны и зайдя в воду по колено, Берен умылся, потом набрал воды в баклажку, уступая Эллуину привилегию просветить Гили.
— У нас есть два слова для обозначения того, что вы, люди, называете одним словом — «надежда». Первое слово — «amdir», так мы говорим, когда в надежде присутствует расчет, есть какие-то основания предполагать, что все сложится благоприятным образом. Второе слово — «estel», так мы называем надежду, для которой нет никаких оснований, когда просто ждешь хорошего — и все. Понимаешь?
Гили казалось, что он понимает — но понимает ли он правильно?
— Проще говоря, — Берен с баклажкой вышел на берег. — У меня есть здоровенный amdir на четвертину доброго дор-ломинского светлого пива. А вот что мы тут или в горах не нарвемся на орков — это уже чистой воды estel. Понятно?
Гили не совсем понимал, зачем вода — ведь костра они разводить не будут. Он грыз на ужин орехи и сушеные ягоды, когда увидел, что эльфы разбавляют водой вино из Эдрахиловой фляги. Полчашки досталось и ему.
— Хочешь есть? — Берен, отпив свою часть, передал ему легкую оловянную кружку.
Вино, терпкое на вкус, было сладким, и внутри от него рождалось тепло и веселье, хотя с полчашки не захмелел бы и ребенок.
— Хочу, — признался Гили.
— Ложись спать. — Берен обрадовал своего оруженосца тем, что на них втроем с Айменелом приходится последняя, предутренняя стража.
— Запомни, парень: хоть места здесь и красивые неимоверно, а все же Волчий Остров в двух днях пути верхом. Игры кончились, Гили, все по-настоящему. Ты хотел быть воином? Вот тебе первый урок: засыпай там, где тебя застало время, на сытый ли, на голодный желудок, а просыпайся — быстро и без звука.
Гили проснулся за полночь — быстро и без звука. По знаку Берена пошел к склону холма, вслед за Айменелом поднялся на три сажени вверх и, приняв от Аэглоса лук со стрелами, сел на его место — за один из камней. Отсюда не был виден лагерь — было видно пространство вокруг него, подходы. Айменела тоже не было видно — где он?
Гили взял оставленную ему Береном фляжку — там что-то плескалось. Ага, вино с водой. Он выпил — сон как сдуло. Очертания ночных берегов сделались ясными, четкими, Гили различал каждый звук, разносившийся над водой далеко — плеск бобра, крик ночной птицы, шелест осоки; мгновенные тени летучих мышей двоились в поверхности озера, у берегов медленно густел туман.
Тело наполнилось каким-то легким звоном, радостной готовностью к действию. Красота этого места — даже сейчас, ночью, под звездами; а может быть — особенно и именно сейчас — была пронзительной. И внезапно Гили охватила жестокая тоска: вот такая же, наверное, стояла ночь в Гремячей Пуще, женщины спали, прижимая к себе детей, и вдруг — кровь, хруст металла, пронзающего плоть, детский крик, обрывающийся треском позвонков, оскаленные желтые лица, горящие злобой раскосые глаза…
Он не знал ни своей тетки, покинувшей дом, когда он был еще маленьким, ни ее мужа Морфана — но теперь слезы жгли ему глаза не потому, что орки оставили его сиротой без крова и родни; он чувствовал боль простых, ни в чем не виноватых людей, которых убивают ночью, во сне, ни за что ни про что.
«Говорят, они потому у вас в горах так зверствовали, что вы им сильный опор чинили… И под Тенью люди живут…»
Да, живут. Но не все. Те, кому удалось выжить.
«Я так не хочу».
Гили ясно, озарением понял, что стал оруженосцем Берена потому что не желает быть покорной безмолвной жертвой, безропотно ожидающей исхода битвы между сильными этого мира. Он станет воином — и, может быть, однажды спасет неизвестных ему людей, и кто-то не погибнет, застигнутый наглой смертью в доме, на пастбище или на пашне…
Сколько времени прошло? Эльфийский напиток не давал клевать носом, туман потянулся от берегов вслед за слабеньким ветерком, предрассветный холодок забрался под плащ. Звезды начали тускнеть.
Они оседлали коней и тронулись еще до света. Большую часть времени они не ехали, а вели коней в поводу — дорога брала круто вверх, петляя по дну скального разлома. Гили уже отчаялся когда-нибудь оказаться на ровном месте, как вдруг — свежий ветер пахнул в лицо и они вышли в долину, заросшую светлым сосновым лесом, и по ней поехали верхом. Дороги здесь не было, но Финрод вел отряд уверенно, держа направление на северо-восток, вверх по склону горы. Берен обмолвился, что чувство направления эльфам не изменяет никогда, ни в туман, ни в ночь, ни в лесу, ни в подземелье.
Дорогой Гили учил эльфийский язык, а Айменел с Эллуином ему охотно в этом помогали. Некоторые слова он запомнил и раньше, сам: roh — конь, sar — камень, nor — огонь… Amdir — надежда… Некоторые узнал сейчас: mellyn — друзья, salh — трава, sigil — нож… С подачи Айменела он заплел такую же, как у того, тонкую косу на макушке, перевязал ее шелковым шнурком и украсил синими перьями селезня. Берен, увидев это, только хмыкнул, ничего не сказал.
Они выехали из леса, дальше пошли луга — густая высокая трава покрывала склоны. Гили посмотрел на юг — раньше, когда поднимались, у него сил глянуть вгору не было — и дух схватило: на такой высоте они были. Далеко-далеко внизу серебрилось озеро Иврин, деревья сливались в сплошной зеленый покров, а облака стояли над виднокраем — с башни. Справа, у подножия холмов предгорья, словно трехпалая огромная птица оставила след: три речонки сливались в одну.
— Тейглин, — бросил Лоссар.
Гили посмотрел на север — дух у него захватило второй раз: прямо перед ними белые вершины тонули в облаках — и туда, в облака, лежал их путь…
Дул довольно крепкий ветер, Гили завернулся в плащ. Холодно или жарко — сказать было невозможно: солнце вроде припекало, а ветер пробирал.
Берен запел. Гили посмотрел на своего хозяина — тот выглядел счастливым. Ну да, он же сызмальства в горах. И песня была горская — Гили ее не знал, но такой рисунок мелодии мог родиться только там, где любой путь — это путь или вверх или вниз.
Мотылек мой, мотылек,
Как затейлив твой полет
Не стремись на огонек —
Огонек тебя сожжет…
Гили удивился, услышав, что второй голос подхватил песню и повел мелодию вверх, словно взлетев над первым:
Легких крылышек узор
Разлетится в белый прах
Не лети на мой костер —
Вы горите на кострах…
Пел Финрод. И король, и Берен, казалось, связаны каким-то общим воспоминанием, далеким, грустным, но хорошим…
Если ищешь ты тепла —
Вот тебе моя ладонь
Пусть она не так светла —
Но не жжется, как огонь.
Мотылек мой, мотылек…
Ты не слушаешь меня
Как прекрасен и жесток
Золотой цветок огня…
— Если это намек, — сказал Вилварин,[25] — То я его не понял.
— Нет, это не намек. — Берен тряхнул головой. — Это просто песня. Детская песенка.
— Несмотря ни на что, — зябко повел плечами эльф. — Огонь был бы сейчас совсем не лишним. И горячее питье. Скажи, aran, долго еще нам ехать?
— За ближним перевалом — горное озеро, Эллехен, — ответил Финрод. — Там мы остановимся и поедим. До вечера нужно перейти через Талат Главар, и успеть спуститься оттуда как можно ниже — мне не хотелось бы ночевать в снегах.
Они прибавили ходу, перебрались через седловину — опять было круто и опять коней вели в поводу — и спустились в долину, где росла зеленая трава и кустарник, а посередине лежало озерцо, скорее даже — заводь, образованная случайным навалом камней поперек течения горной речки.
В озерце водилась форель, и к удивлению своему Гили узнал, что рыбу можно бить из лука — Аэглос показал, как это делается. Берен и Менельдур полезли в воду — собрать добычу и стрелы, и Берен сказал, что для ровного счета не хватает еще рыбины, каковую и поймал просто руками: застыл неподвижно, как камень, а потом мгновенным движением выхватил ничего не понимающую рыбину и бросил на берег. По его словам, именно так рыбу ловят медведи, с которыми он, если верить преданиям народа Беора, состоит в прямом родстве.
— А медведи об этом знают? — подковырнул Нэндил.
Набрали сушняка в кустах, развели огонь и испекли рыбу на камнях. А тем временем солнце скрылось и заметно похолодало, так что они поспешили снова выехать.
Они ехали в тумане облаков, и Гили скоро порядком подмерз, но почему-то ему было радостно. Когда они поднялись над облаками и оказались на каменистом склоне, слегка присыпанном снегом — а выше по склону, всего в трехстах шагах, был вообще сплошной снег. Гили засмеялся — так красиво было кругом. Странно складывалась жизнь: он очень мучился во время болезни и очень горевал по погибшей семье, но если бы не оспа — может быть, он никогда бы не покинул родной край и уж точно не увидел бы всей этой небесной красоты, и не узнал бы, как это — ехать по колено в облаках…
Они шли по насыпи — ледник сносил сюда камни, и оставлял, а сам бежал вниз ручейком. За тысячи лет камней набралось много. Солнце било со всех сторон, и очертания белых вершин были так остры, что, казалось, можно порезаться.
— Смотри! — Берен показал рукой на склон ближайшей к ним горы. Гили глянул — и застыл, изумленный кипением снежной пыли: словно бешеный белый конь летел по отвесному склону… через миг-другой до них донесся грохот: лавина!
— Ух ты! Сила! — сказал он. Эльфы засмеялись.
Ближе к вечеру они достигли места, о котором упоминал Финрод, Талат Главар, Солнечного Склона. Здесь был последний рубеж владений Солнца — едва они перебрались через перевал, как над отрядом сомкнулись сумерки. Они снова вошли в облака, и почти сразу же пошел снег. Никого не нужно было подгонять: Финрод сказал, что до темноты следует сбросить не меньше двух тысяч футов высоты. У Гили начала болеть голова, но жаловаться он находил неуместным. Кроме того, его тошнило: то ли рыбина попалась какая-то нехорошая, то ли он заболел. Последнее серьезно его обеспокоило: а вдруг Берен оставит его, больного, у этих своих родичей и тогда что? Конец всем приключениям, конец едва начавшейся интересной жизни… И эльфов он больше не увидит…
Радость, распиравшая его до звона, исчезла — теперь он казался себе похожим на лопнувший рыбий пузырь. В глазах темнело, если он делал резкие движения, и весь он как-то ослаб, словно налился тяжестью. Наверное, устал… Отдохнет — и все пройдет… Да, но какой это отдых — в таком холоде, на голых камнях…
Он не заметил, как по сторонам потянулись горные луга. Кроме травы, здесь еще ничего не росло, да и трава была низкая, хоть и густая. Снег сменился мелким дождем, моросью оседавшим на волосах, одежде и гривах коней. Облака над головой поднимались выше, выше… Да нет, это они спускались… Далеко-далеко впереди, внизу, чернели леса. От этих лесов их отделяло четыре часа пути — и один сложный спуск, который не стоило делать в темноте. Привал устроили в камнях у ручья, костер развести было не из чего. Одна надежда — на эльфийский напиток. Гили спешился — и, чтобы не упасть, постоял немного, вцепившись руками в седло и упираясь в него лбом. Головокружение вроде бы прошло — и паренек, расстегнув подпруги, потянул седло на себя…
…И рухнул под его весом без сознания.
Звезды…
Крупные и мелкие — словно рассыпали соль…
Гили проморгался, прокашлялся — он очнулся от терпкой сладости-горечи неразбавленного эльфийского вина. Сел. Голова кружилась, но не болела. Лоб еще хранил тепло чьей-то ладони, Гили был уверен — Финрода.
— Ну, слава Единому, — Берен взъерошил рыжие кудри оруженосца, рассыпая синие, с радужным отблеском перья селезня. — Что ж ты молчал, что тебе плохо?
— Я… заболел?
— Нет, — ответил Эдрахил. — Разница высот. Ты вырос на равнине. Высота этих гор — десять тысяч футов, мы перевалили через них на пяти с половиной тысячах.
— Ага, понятно, — сказал паренек; хотя ничего ему не было понятно. Но раз он не заболел — уже хорошо.
Он полулежал на плаще и седле, эльфы сидели кругом, здесь, в чем-то вроде неглубокой пещеры… Двоих не было — видимо, стерегли снаружи.
— Ни шиша тебе не понятно, — сказал Берен. — Это и мне не понятно. Воздух здесь редкий. Чем выше, тем реже. Есть высота, куда даже птицы не поднимаются — воздух не держит и нечем дышать. Почему так — один Манвэ знает.
— А какие горы — самые высокие в мире?
— Пелори, — ответил Финрод.
— Сорок тысяч футов, — прикрыв глаза, улыбнулся Эдрахил.
— А в этой части света — Тангородрим, — добавил Берен: словно крышка гроба захлопнулась.
На следующий день они спускались по крутому склону, с одной стороны — стена, с другой пропасть. В некоторых местах коням заматывали головы плащами, чтобы те не боялись идти. Кошмарный этот спуск завершился в зеленой долине горной речки, впадающей, как сказал Эллуин, в озеро Линдавен. Собственно, это уже и был Дор Ломин, Сумеречная Земля, где жил народ Хадора. Эту ночь, пообещал Берен, они проведут под крышей.
Совершенно неожиданно для Гили, в предгорьях эльфы с ними попрощались.
— На три дня, — объяснил горец. — У нас — свои дела, у них — свои.
В первой же хижине он купил молока, сыра и хлеба. Поели они на ходу. Мысль о близкой крыше над головой и горячая ржаная лепешка вселили в Гили новые силы.
Берен не надевал свой горский плащ, хотя и так было видно, что он не здешний — от местных он разнился и темным цветом лица, и статью, и покроем одежды: эльфийский наряд тут носил далеко не каждый первый. Гили заметил, что и сам отличается от здешних соломенноголовых поселян: солнце за дни пути от Таргелиона до Бретиля окрасило его кожу в темный оттенок, так что даже конопушки стали почти незаметны, а волоски на руках выгорели до золотого. Видно, солнце в этом краю показывалось не особенно часто — здешние были намного светлее.
Там, где кончались предгорья (здесь, в Дор Ломин, холмы тянулись гораздо дольше, чем по ту сторону Эред Ветрин) в холмах их остановил конный разъезд.
— Кто такие? — спросил старшина, бородатый дядька в кожаном панцире с нашитыми бляхами.
— Гонцы к эарну Хурину и госпоже Морвен, — ответил Берен. — Меня зовут Эминдил, а это мой слуга и оруженосец, Гилиад. Вот знак, — распахнув ворот, он достал висящий на шнурке перстень Фелагунда. — Буду заранее благодарен, если мне покажут дорогу в Хеннет-Аннун.
Старшина смерил его подозрительным взглядом.
— От кого гонцы-то?
— Ты не узнал перстень?
— Перстень-то я узнал, да вот лицо твое, парень, мне незнакомо. А я думал, что всех гонцов знаю. Думается, вы не прочь будете в компании прокатиться, а? В Хеннет-Аннун, честь по чести. Там и посмотрим, какие вы гонцы.
— Согласен, — Берен спрятал перстень и зашнуровал ворот. — Думаю, в Хеннет-Аннун меня узнают в лицо, госпоже Морвен и госпоже Риан я прихожусь дальним родственником.
— Служил беорингам? — прищурился бородатый.
Берен кивнул.
— Давно ушел?
Берен молча качнул головой в знак отрицания.
— Что слышно про государя вашего, эарна Беоринга? Ты о нем вести несешь?
Берен подумал — и опять кивнул.
— Если о нем и худые — лучше не езди. Госпожа Морвен только-только от пологов оправилась, у ней от худых вестей молоко пропасть может, а своего брата она любит… Разве что только эарна Хурина, да еще сына она больше любит.
— Как назвали мальчишку?
— Почем я знаю. Нынче вечером обряд будет.
— К слову, как зовут тебя, добрый человек?
— Эрмил, — бородатый ощерил зубы, и Гили заметил, что слева выбито штук шесть: оба клыка, следующие два и два коренных.
— Что, Руссандол, любуешься, как мне плетень проредили? — еще раз улыбнулся Эрмил. — Любуйся-любуйся. Это честная дырка, я их не в пьяной драке потерял.
— Три года назад? — прищурился Берен.
— А ты почем знаешь?
— Земля слухом полнится. Расскажи.
— А чего тут особенно рассказывать… Как настал гвирит, снежок с Эред Ветрин сошел — поперли они на нас. Немерена сила, я тебе скажу. Я тогда был в Рысьей Сотне, как раз у Эйтель Сирион. Прорывались они в Митрим, тут мы их и перевстрели. Большая битва была. Повелитель Фингон не стал по-дурному на их копья конницей переть, и не велел нам строй держать, велел, наоборот, рассыпаться и нападать с флангов. Так что орудия, которые они приволокли, им мало сгодились. Получилось чудно: поле мы вроде как отдали, но не проиграли. А когда мертвых считали — их против нас впятеро было. Поймал облизня Саурон: хотел одним ударом все здешние силы раздолбать, да ничего не вышло. Пока они тащились через перевалы, мы горными тропками пройдем и малыми отрядами их то с одного боку, то с другого. Но наконец взяла их сила, обложили они Эйтель Сирион, а сами таки прорвались в Митрим. Как раз там, у озера, наша сотня, да еще Соколиная сотня с их тремястами конницы сошлась. Там-то мне частокол и проломили: здоровенный детина, полуорк какой-то, съездил краем щита по зубам… Этих-то мы в озеро побросали, но дальше — бежать пришлось, потому как это был только передовой разъезд, а за ним перла целая тыща. Все думаю, концы приходят… Бежать-то некуда: ежели они прорвутся за озеро да ударят в тылы эарну Хурину — Хитлум будет весь под ними, как старая кобыла под молодым битюгом. Подошла к нам тысяча пехоты — все, ребята, готовимся стоять, пока не ляжем. А эти — на том берегу реки готовятся переправляться, значит. Подтянулись. Намо свидетель, не вру — не менее десяти тыщ их было! Веришь?
— Верю, — сказал горец.
— Нет, ты мне веришь?
— Да верю-верю. Не менее десяти тыщ. И что дальше?
— Дальше они через речку перли, а мы их в этой речке топили. Ох, натерпелся я тогда страху, горец! Там не только люди были, веришь? И не только орки, это одоробло вообще не в счет…
— Волки, — сказал Берен. — Здоровенные волки, каждый — с теленка, клыки в два дюйма, и пока не истыкаешь эту тварь стрелами наподобие ежа — она не остановится.
— Откуда знаешь? — севшим голосом спросил Эрмил.
— Насмотрелся. Против них лучше всего не стрелы, а меч или топор. Когда оно мчится на тебя во всю прыть, нужно в последний миг уйти из-под удара — и рубить по хребту.
— Наловчился… Я-то в первый раз их увидел… Честно скажу: перепугался мало не до усрачки. Только они уже под конец на нас нападать стали… Поначалу они того… своих… подбадривали… Кто в речку лезть не хотел… Ну вот, ближе к вечеру ихняя брать стала. Потому что измотались мы, и поменьшало нас вполовину. И тут — матушки мои родные! — в холмах трубы затрубили, знамена серебряные заплескались: эльфы из Гаваней морем пришли и, как по сходням сбежали в Дренгисте, так и бегли до самого Митрим к нам на выручку. Кто пехом, кто конный — но пеших побольше было. Целую ночь бежали как есть — в доспехах, при оружии, при щитах — и как есть в бой вступили. Веришь, беоринг — я как понял, что умирать зазря не придется — прослезился.
— Верю, — Берен сжал кулак.
— Тыл эарну Хурину мы прикрыли, и те двадцать тысяч, что через перевалы прорывались, он не только отбил, а и опрокинул, и по пескам погнал аж до самой Менаксон. Засыпал там несколько колодцев на прощание: пейте, ребятишки. А сам зашел со своими четырьмя тысячами в зад тем, кто обложил Эйтель Сирион, и крепко мы им там наподдали. Да… Хотя если бы не эльфы Кирдана — может быть я, как ваш эарнил, сейчас по лесам бы мотался да ночами на пепелище своего дома выл. Как государь Фингон успел их так быстро вызвать — я диву даюсь. Колдовство, ничто другое. Да… В этом-то бою потеряли мы эарна Галдора… Молодые эарнилы по нем очень горевали…
Они выехали на холм — в долине открылось городище; даже скорее посад.
— Хеннет-Аннун, — сказал один из молчаливых дор-ломинских конников.
Город дышал предчувствием веселья: из-за имяположения наследника дома Хадора продлились праздники Виниглоссэ. На въезде в посад и дружинникам, и «гонцам» поднесли по деревянной кружке мутного свежего пива, девушки бросали цветы, требовали ленту на память, звучала музыка…
Частокол вокруг дома Хадора тоже был украшен цветами и листьями, со двора тянуло дымом и жарящимся мясом, пивом и молодой зеленью. Эрмил перекинулся парой слов со стражником на воротах — и их пропустили.
Хеннет-Аннун — так звалось добротное, длинное деревянное здание в один поверх, но с высокой крышей, сложенное из толстенных стволов дуба и поставленное на высокий каменный фундамент. Резные перила с лицами лесных духов огораживали крыльцо, четверо воинов застыли у ступеней и у дверей, опираясь двое на мечи, двое на топоры.
— Кто вы и по какому делу прибыли в Хеннет-Аннун? — спросил с крыльца высокий седой человек в богатом красном кафтане, зеленых штанах и высоких сапогах. — Можете говорить, я Форведуи, домоправитель эарна Хурина.
— Мы — посланцы и вот наш знак, — Берен опять показал перстень. — У нас послание к эарну Хурину. Покажите перстень госпоже Морвен, она узнает его и поручится за нас.
Спешившись, он с коротким, но почтительным поклоном передал перстень домоправителю. Тот поднялся на крыльцо и исчез в высоких резных дверях. Берен передал поводья спешившемуся Гили. Тот, держа коней, разминал ноги и глотал слюну: на поляне за домом жарили мясо.
— Где он? Где посланец? — послышался голос из-за двери. — Я должна его видеть!
Частый, дробный перестук каблуков — на крыльцо вышли две высокие, стройные женщины, одна — в синем платье, другая — в темно-сером; одна — совсем юная, другая — постарше; одна подвижная и задорная, как королек, другая — прямая и строгая, как лезвие меча; одна в расцвете полудетской красоты, другая — женщина, способная сделать счастливым даже эльфийского короля: они и похожи были на эльфиек, обе черноволосые, тонколицые, светлоглазые…
— Aiye, Rian Morfileg! — Берен распахнул объятия. — Elen sila lumenn omentielvo, Morwen Eledhwen![26]
Одна с визгом кинулась со ступенек ему на шею. Другая, побледнев, так и застыла на крыльце — только пальцы перебирали кольцо Фелагунда, да губы шевельнулись беззвучно, произнося имя…
Казалось, трудно подобрать более разнородную пару, чем Хурин и Морвен. Истинная дочь Беорингов, черноволосая и сероглазая, стройная — даже теперь, после родов, и высокая — на полголовы выше Хурина — она была как морозный узор на стекле. А Хурин странным образом напомнил Берену отца, хотя по внешности ничего общего между ними не было. Барахир был высок, а Хурин на голову уступал Берену, у Барахира, пока он не поседел, были темные волосы, у Хурина — золотые, Барахир бороду брил, а Хурин — нет, может быть, затем, чтоб казаться старше: ведь девятнадцати лет он принял княжество и повелевал людьми много старше себя… А может быть, он стеснялся своего чуть скошенного подбородка, унаследованного от матери-халадинки. Хуор, будучи всего на три года младше брата, выглядел из-за этой своей черты совсем мальчишкой. И даже не глаза — у Барахира были серые в зелень, как дикий камень, у Хурина — в синеву. А вот — взгляд: открытый, смелый, внимательный…
— Как ты растопил этот лед, Хурин? — спросил горец, обнимая племянницу. — Никогда не думал, что снежинка и уголек могут быть такой прекрасной парой. Из вашего сына вырастет что-то особенное, или я — не я.
— Если вырастет что-то хоть вполовину такое как ты, otorno,[27] — я буду счастлив, — сказал Хурин.
— Если вырастет что-то хоть вполовину такое же как его отец и праотцы, — ответил любезностью Берен, — то и славой и честью он превзойдет меня. Ибо вы сумели отстоять свой край — а я не смог.
— Есть вещи, которые не под силу одному человеку, — ответил Хурин. — И даже дюжине таких героев, какими были твой отец и князь Бреголас с сыновьями. Ты устал, Берен. Риан покажет тебе комнату, я велел затопить баню — отдыхай.
— …Я забыл спросить, как назвали малыша, — сказал он по дороге, любуясь толстой косой Риан и тем, как она метет вдоль пояска — туда-сюда, туда-сюда… Он покидал Риан четырехлетней малышкой, а теперь — поди ж ты, девица, и все при ней… Еще года три — и замуж… Спорим, что за Хуора? Чтобы узнать, по ком Риан вздыхает, не требовалось ее ни о чем спрашивать — надо было только увидеть, как она краснеет в присутствии княжича. Еще одна славная будет пара, подумал Берен — дай им Единый хоть немножечко счастья…
Риан обернулась, коса скользнула через плечо.
— Турин, — сказала она.
Они вошли в комнату — одну из мужских спален.
— Ты его еще увидишь сегодня, — продолжала Риан. — Морвен говорит, что будет похож на дядю, потому что черненький.
Ее улыбка исчезла, ресницы дрогнули. Берен проследил по лицу девочки весь ход ее мыслей: малыш будет похож на Барагунда, на того самого Барагунда, который вместе с Белегундом покоится под грудой камней в безымянном урочище у Тарн Аэлуин. Там же, где и Барахир, и несчастный Горлим, и юный Хаталдир…
— Ярн Берен, ты расскажешь мне про дэйди? — спросила она. Серые глаза влажно заблестели.
— Не сейчас. — Берен протянул руки и прижал девочку к груди, гладя по волосам и сжимая рукой плечо.
Скрипнула дверь — вошли служанка и Гили с набитыми свежей соломой тюфяками. Риан быстро вытерла слезы и, склонив голову, вышла.
* * *
Младенца ему показали поздним вечером, когда конены, рохиры и магоры, глушившие пиво и вино так, словно завтра — конец миру, уже были вполне самодостаточны и не заметили исчезновения женщин, князя и княжича и гонца, имени которого никто не запомнил.
Толстенные стены Хеннет-Аннун отлично хранили покой малыша Турина от грохота пиршественного зала и гулянки за оградой. Берен понимал причину такого шумного празднества по случаю Имяположения наследника хадорингов — среди невзгод, обрушившихся на Хитлум за последние годы, нужно было пользоваться любой возможностью дать людям, измученным неуверенностью, радость; вдохнуть в них надежду; показать, что Дом Хадора еще стоит и стоять будет.
Юный Турин делал все, что положено делать месячному младенцу: вращал бессмысленными серыми глазенками, хватался за протянутый палец, пускал пузыри, «колдовал» — так Риан называла беспорядочные движения тоненьких лапок — и пытался поднимать головку, если его брали на руки. Для своего возраста он на удивление зарос: густые черные волосы на темечке были в пол-пальца длиной, правда, на затылке образовалась маленькая плешь, но там, где она кончалась, с затылка на шею опускался целый локон, прямо-таки маленькая косица…
Харет, мать Хурина и Хуора, приняла малыша из его ладоней. Казалось, она и няньке не готова доверить внука, и в надежности его родной матери сомневается. Вдвоем со служанкой они остались в комнате, а все прочие вышли в малую трапезную — за Береном был рассказ о гибели Барагунда и Белегунда.
Все сели за небольшой стол, на который хромой слуга по имени Садор поставил лучшее пиво и вино, что Галдор, а теперь — Хурин приберегали для встреч с близкими людьми. Берен глотнул пива, чтобы промочить горло — и начал свою скорбную повесть, ничего не утаивая и не говоря лишнего. Он не смотрел в глаза никому, пока говорил, и лишь когда закончил — обвел всех взглядом.
Сильмарет, жена Белегунда, сидела молча, с неподвижным лицом. Так же молчалива и строга была Морвен. Риан, склонившись к плечу матери, содрогалась от беззвучных рыданий, Хуор, сжав губы и накручивая на палец прядь волос, глядел куда-то в сторону, Хурин, держа руку Морвен, смотрел прямо в лицо Берену и, наверное, за все время, пока длился рассказ, не отвел взгляда.
Берен снова посмотрел на Сильмарет и увидел, как она хороша собой. Она ведь была всего на три года старше Берена и вышла замуж совсем юной, семнадцати лет. Он хорошо помнил ее свадьбу с Белегундом — была весна, в долинах цвели яблони и на невесте был венок из полевых цветов. Ларн Мар-Финнеган вел в поводу белую кобылу, и распущенные волосы невесты были такими длинными, что спускались до седла. Возле ручья ждал Белегунд, в красной рубахе и синем плаще, и его друзья и родичи с выкупом за невесту — у Берена в руках был разноцветное тонкое льняное полотно, подарок матери и сестрам Сильмарет… Белегунд принял из рук тестя поводья, и перевел лошадь невесты через поток — туда и обратно. А потом она спешилась, они произнесли требуемую клятву, отпили из одной чаши, девушки обсыпали их зерном, а аксанир сказал, что они муж и жена перед законом и ликом Единого. Сильмарет сняла венок и бросила, не глядя, в толпу девушек — кто поймает, той идти замуж следующей… А ночью Берен и другие юные лоботрясы торчали под окном молодых — ждали, когда Белегунд по обычаю выбросит в окошко поясок жены…
Берену захотелось сказать ей слова утешения. Напомнить, что, хотя годы счастья прошли — но не прейдут. Ее любовь к Белегунду принесла плод — Риан, она приголубит внуков…
И вдруг — словно мягкая, неощутимая но сильная рука стиснула горло — он понял, что говорить этого нельзя. Что, сказав эти слова утешения, он скажет ложь, потому что…
Потому что внуков Сильмарет не увидит. У Риан будет сын… Белокурый, похожий на Хуора юноша однажды достигнет края этого мира, последним усилием взберется на вершину скалы и замрет на ветру в немом восхищении, увидев — что? Что откроется ему? Ответа не было.
Пророчества никогда не являлись к Берену видениями — они были зримыми образами, но представали его глазам не здесь и сейчас, а он вспоминал их, словно бы знал давно. Так и здесь — он как будто давно признал внука Сильмарет в высоком, стройном юноше, которого «помнил» взбирающимся на скалу, и знал, что Сильмарет его не увидит, и что судьба этого юноши как-то от него, от Берена, зависит… И это было очень важно — но почему?
Он прочистил горло и сказал совсем не то, что собирался.
— Хотел бы я прийти к вам добрым вестником. Но нет у меня добрых вестей. Простите, племянницы. Прости, хэльдрет…
— Не за что, Берен, — женщина поднялась, обошла стол и, приобняв Берена, поцеловала его в лоб. Потом она вышла. Риан вышла за ней, последней, обняв мужа, вышла Морвен.
— Надо думать, — сказал Хурин, когда они остались втроем, — ты не только за тем сюда приехал, чтобы подтвердить смерть моего тестя?
— Твой ум обгоняет мой язык, оторно, — Берен улыбнулся. — Есть в этом доме место, где можно говорить, не опасаясь?
— Нет такого места, — весело сказал Хуор. — У служанок вот такие уши и вот такие языки. Продажных между ними нет, но есть болтливые.
— Пойдем на берег, — сказал Хурин. — На наше место.
Побросав что-то из снеди в котомку, прихватив бочонок пива и три кружки, они исчезли через задние двери, выбрались в сад и, действительно, спустились к быстрой холодной речке, Нен-Лалаит.
— Итак, — сказал Хуор, когда они сели на обрывистом берегу — действительно, никто не мог подойти незамеченным; снизу, с другого берега доносилась музыка и пылали праздничные костры, а здесь было темно и тихо. — Не затем же ты тащился через горы, чтобы добавить горести моей своячке, которая и без того улыбается только по великим праздникам…
— Я тащился через горы, чтобы сказать: готовьтесь — Саурон нападет на вас, едва распустятся почки на деревьях. — Берен повторил то, что рассказывал своей матери и Финроду.
— Тридцать тысяч? — переспросил Хурин, не веря своим ушам. — Где же ты взял такое число?
— Я знаю, чего и сколько требуется воину в походе, — сказал Берен. — Я знаю, какие оброки собирал Саурон последние три года. И я знаю, что эти оброки не шли на север. Я знаю, что шорникам приказано шить волчьи и лошадиные сбруи, тачать сапоги и резать воловьи шкуры на ременной доспех. Я знаю, что каждый кожевенник должен отдать две дюжины кож в год, а всего за три года было заготовлено три тысячи дюжин, и ни один тюк из этого добра не отправился на север. Я знаю, что в отбитых у гномов орками синегорских копях делается крица, и каждый кузнец должен отдать в год три дюжины лучков на самострелы, десять дюжин наконечников для стрел, пять дюжин наконечников для копий. Я знаю, что всем женщинам остригли волосы и делают из них тетивы. Я знаю, сколько вялится мяса, сколько сушится зерна. И я говорю: все это для армии не меньше чем в тридцать тысяч сабель.
— Ты сам-то что-нибудь надумал? — спросил Хурин. — Твои мысли мне дороги, потому, что ты воевал как никто из нас. Один против всех — я бы так не смог…
— С самого начала, — сказал Берен, — отец думал о мятеже. Мы бродили по всей стране, прикидывали, где Моргот размещает войска и как лучше ударить, чтобы опрокинуть их малыми силами, как подавать сигналы и собирать людей, на кого в деревнях и замках можно положиться… Ни отец, ни я не рискнули только потому, что знали: без помощи извне Дортонион не справится — а кто мог оказать помощь? Но мы готовы были решиться… почти уже решились, когда… Саурон взял Минас-Тирит, и надежда наша погибла. А потом — я остался один…
— А теперь Саурон готов подставить спину, — Хурин схватывал на лету. — Если бы можно было измыслить способ послать весть из Дортониона в Хитлум… Обучить птицу или как-то еще.
— Государь Финрод измыслил способ, — Берен был в восторге от свояка. — Более надежный.
— Стало быть, в день выступления начинается мятеж… И здесь, и в Нарготронде получают известия и выступают… Половине их армии нужно дать переправиться через Ангродовы Гати, а остальных там задержать… Мы перейдем Серебряную Седловину и атакуем с фланга, а эльфы государя Финрода ударят по Минас-Тирит и отберут обратно свой замок…
— Э… — крякнул Берен. — С эльфами государя Финрода не так просто. Я не могу сейчас вам рассказать всего, братья… Честно говоря, мне просто неловко повторять это здесь дважды, да вы поймете почему… Одно скажу: государь Финрод здесь со мной и проследовал вперед — в Барад-Эйтель, куда я прошу направиться и вас ради совета с государем Фингоном. Там вы и узнаете все до конца.
Они выпили еще пива. Берен лег на траву. В небе, прямо над головой, отворилось окошко в тучах, и в нем красной каплей горел Карнил. Деревья не шумели, сонное безветрие пропитало воздух. На другом берегу трещали костры, слышался топот ног, звон бубнов, визг виалей, переливы лютен. Берен узнал ритм нарьи. Если закрыть глаза и забыть про десять прошедших лет… Вот точно так же, искоркой вылетев из праздничного костра, запыхавшийся и пьяный, валился в траву и смотрел в небо, и слушал одним ухом гомон гуляния, а другим — лепет реки… Если забыть про эти годы, и все потери и все страдания…
Но это значит — забыть о Лютиэн… Забыть о Лютиэн? Пусть даже это цена избавления от страданий — она слишком высока.
— Трава дурманит, — сказал, появляясь из кустов, Хуор. — Завтра гроза будет. Другой раз я думаю — а ведь если бы не проклятая эта война, не свидеться ни мне с Риан, ни Хурину с Морвен.
Берен улыбнулся краем рта — Хуор проговорился.
— Так ты положил глаз на Риан? — спросил он. — Стало быть, у меня вскорости появится еще один названый брат?
— Если Риан не передумает. И совестно даже: нам-то судьба подарила небесное счастье — неведомо за что, а другие, которым одна горечь досталась?
— Не спеши никого жалеть, — отрубил Хурин. — Кто еще знает, кому придется круче. У которых никого нет — тем нечего терять. Когда думаю, что станется с Морвен и мальчиком, если Хитлум падет и меня убьют — так у меня словно сердце тупым ножом вынимают. И Морвен тоже будет больно — она слова не проронит, молча все на плечах вынесет, но от этого не легче. У того, кто любит — слабина есть, и в эту слабину всегда можно ударить…
— Так что ж, и не любить никого? — Хуор налил всем еще пива. — Не согласен я!
— Балда ты, братец, — нежно сказал Хурин. — Как будто тут ты решаешь — любить, не любить… Судится тебе — полюбишь, никуда не денешься… Только любовь — это как на лодке-водомерке по горной речке: на миг дрогнешь, выпустишь из рук весло — и все, размажет тебя по камушкам. Вот, Берен соврать не даст…
У Берена екнуло сердце. А Хурин-то откуда знает?
— …Его оруженосец так свою жену любил, что предал ради нее и друзей, и господина. Но — Берен, твоя воля, ты всех родичей там потерял; а только я его судить не берусь, и Морвен не берется, хотя отца из-за него лишилась.
— На самом деле — и я не берусь, — Берена передернуло от воспоминаний. — К балрогам такие разговоры, Хурин. Давай лучше выпьем и речку послушаем. Она у вас веселая…
— Нен Лалаит, — в голосе Хурина пела нежность. — Я так дочку назову — Лалаит.
— Урвен, — Хуор растянулся на траве. — Если Эледвен после всех этих мучений даст заделать себе еще и дочку, то назовет ее не иначе как в честь бабки: Урвен.
— А я все равно буду звать Лалаит, — уперся Хурин. — Лалаит, и все! Чтобы смешливая была, певучая и быстрая, как эта речка.
— Размечтался…
Берен смотрел на братьев, и они нравились ему все больше. Хурин, даже произнося мрачные, казалось бы, вещи, все равно излучал неистребимую жажду жизни и любовь к ней. Хуор светил вроде бы отраженным светом — но тоже ярко. Понятно, почему обожженные войной Морвен и Риан так тянулись к этим молодым вождям: находиться радом с ними было все равно что… все равно что сидеть хорошей ночью на берегу Нен Лалаит.
Хурин, кроме этого, был еще и тверд как кремень. Берен и про себя знал, что сделан не из жести — но он знал и то, что Хурин сильнее. Их обоих довольно трудно было бы сломать, но по разным причинам: Берен, чтобы не сломаться, готов был прогнуться достаточно низко — и, стряхивая груз, выпрямиться, подобно стальному пруту двойной закалки. Хурин же больше напоминал стержень медленной долгой закалки, который невозможно ни согнуть, ни изменить его форму ковкой: в каком виде он вышел из горна, в таком и пребудет до конца. И если сломается — то невосстановимо, навсегда.
Где-то им было легче, чем их родителям: для тех рушился порядок устоявшийся, незыблемый. Почва уходила из-под ног. Для них же этот порядок еще не стал чем-то привычным, они быстро приспособились к новому миру: к миру войны. Скоро привыкли делить людей на своих и врагов, душевно изготовились к неизбежным потерям, и смерть заняла в их сознании не меньше места, чем жизнь. Она и раньше не была оставлена без внимания: в героических песнях, принесенных с востока, то и дело прославлялась чья-то доблестная смерть. Хорошая смерть — вершина жизни, оправдание всему, что в ней было неправильного. Седьмое поколение эдайн увидело другую смерть: жестокую, горькую и бесславную. Некому оплакать, некому сложить песню, и можно утешиться лишь тем, что ты все-таки выполнил свой долг до конца. Многие не выдержали. Предпочли — выжить. Предателями, рабами, но — выжить. Можно ли осуждать? Кого время оправдает — тех, кто бился до последнего и вместе с кем погиб Дом Беора? Или тех, кто сумеет, пригнувшись, припав к земле, сохранить свой род — чтобы, возможно, через века, снова воспрянули беоринги?
А ведь отец убил бы Мэрдигана, — подумал Берен. Выслушал бы — и убил…
Они еще долго говорили — Хурин и Хуор рассказывали, как защищали перевалы, Берен — о битве при Кэллагане и об отряде отца, и о своих одиноких вылазках… Гулянка стихла, пиво уже не вмещалось, закуска кончилась. Упали первые капли дождя.
— Вернемся, — сказал Хурин. — Надо же когда-то и спать.
Они вернулись в сад через калитку, прошли сонным подворьем и вошли в дом задней дверью.
Гили еще не вернулся — впрочем, сетовать было не на что, так как Берен сам отпустил его на гульбище и не сказал, к какому сроку вернуться. Горец разделся и лег.
Проснулся от того, что рядом кто-то есть. Быстрее, чем успел подумать, подхватился и стиснул рукой запястье пришельца. Запястье было тонким, широкий рукав упал к локтю, обнажив округлое предплечье.
— Сильмарет, — прошептал Берен. — Зачем ты здесь?
— Не шуми, — женщина высвободила руку. — Поговорить с тобой хочу, с глазу на глаз. Ведь столько лет я тебя не видела, и увидеть отчаялась…
Она села рядом на постель, и Берен почувствовал, что она слегка дрожит — и не только от утреннего холода. На ней была шерстяная юбка поверх рубахи, на плечах — платок, прикрывающий низкий вырез и голые плечи. Нет, она пришла сюда не как обольстительница, и держалась не как обольстительница, но уже одно то, что она вошла одна в комнату, где спит один мужчина (Гили, поросенок, так и не явился), не побоявшись застать его нагим (а он, нечасто ночевавший в постели, позволил себе такую роскошь) — это было уже довольно далеко за пределами приличия. Она пришла не соблазнять, но… Берен посмотрел ей в глаза и она не отвела взгляда… Была бы не против, если бы он последовал полусознательному желанию своего тела: обнять ее и привлечь к себе?
— Отвернись, — сказал он. — Я хоть штаны надену.
Она повернулась лицом к двери и, пока он одевался, проговорила:
— Если ты боишься, что худое подумают — так давай на двор выйдем. Все равно ведь пойдешь.
Берен мысленно согласился с ней.
Она дождалась его у ворот и дальше они пошли вместе — Берен решил заодно поискать Гили. После ночного дождя стоял туман, и ничто не обещало погожего дня.
— Ты говори, — сказал Берен.
— Возьми меня замуж.
На миг он остолбенел. Не от того, с какой прямотой прозвучала просьба — в конце концов, Сильмарет была вполне зрелой женщиной, старшей в своей маленькой семье и за нее ответчицей; знала, что Берен сегодня-завтра уедет и нет у него времени на все, что положено по обычаю: назначение свадебных родителей, засылку сватов, обмен подарками… будь он свободен — он бы и сам посватался к кому-нибудь так же скоро и просто. Он остолбенел от того, как близко угадал цель ее утреннего прихода и от того, как это перекликалось с его вчерашними предчувствиями… И как это было близко к тому, чего он порой малодушно желал.
Правда Беора не запрещала брать вдову брата, тем паче — двоюродного; в старые времена обычай даже требовал это делать, чтобы не сиротить детей. Сильмарет была еще молода, хороша собой — если прогнать тень с ее лица, так была бы и красива. Никто и слова бы ни сказал. И так просто решился бы спор с сыновьями Феанора… Любовь? Он был бы хорошим мужем ей и хорошим отцом Риан — зачем для этого любовь? Зачем зазубренный шип, который вонзают в сердце и проворачивают каждый раз, когда ты думаешь о любимой? Но он есть, этот шип, и Берен им пронзен, и большего счастья ему не нужно…
Он еще не знал, что ответить, чтоб не обидеть ее, но уже качал головой.
— Что так? — тихо спросила она.
— Я обручен.
— Ты смолчал… А я кольца не разглядела…
— Его и нет. А молчал я потому, что мне больно об этом говорить.
— Вот оно как, — по сторонам от дороги начали попадаться навесы, под которыми вповалку спали гуляки. — Тогда ты прости меня. Навязываться я бы и не подумала — просто решила, что ты свободен. И — спасибо тебе.
— Да за что?
— За то, что корить не стал. Говорить, что могила Белегунда еще мхом не заросла, как я к тебе подкатываюсь…
— Мертвым не больно, — сказал Берен. — Ты одинока. А я напомнил тебе его, молодого.
На этот раз остановилась в оцепенении она.
— А иные не верили, что ты пророк.
— Я не пророк. Иногда я что-то… знаю, но это не значит, что я могу прорицать.
— Но все знают, что мужчинам из Дома Беора открывается истина, когда они поют над чашей. А ты сказал мне мои мысли, которых знать не мог.
— Я сказал тебе то, что видел. Вся твоя боль была у тебя в глазах, когда я закончил рассказ о Белегунде. А когда ты коснулась моего лица ладонями, пальцы твои дрогнули. Вот и все пророчество.
Он хотел было ей сказать о настоящем предчувствии, о светловолосом юноше на скале, но снова понял — нельзя. И еще ощутил, что поступает сейчас правильно, отказывая ей. Да нет, он ведь не мог поступить иначе — без Лютиэн он умрет. Искушения не было — ни секунды…
Не лги сам себе, — сказали ему глаза Сильмарет. — Искушение было, потому что тебя не оставляет сомнение: достоин ли ты полученного дара? И если быть честным — недостоин. На вершине Эрраханка холодно, снежный блеск слепит глаза и кружится голова. Тебе не выдержать этой битвы. Беги, затаись в тепле недоласканной женщины, отыщи обычную смерть в обычном бою, не бросая вызов Черному Князю. Пусть несбыточное останется несбывшимся и вспоминается только в сладких грезах.
— А скажи, если бы нет… Если бы ты был свободен — тогда что?
Берен не любил таких вопросов.
— Нет, — сказал он. — Все равно нет. Не скрою — случалось такое, что я делил ложе с одинокими женщинами… вдовами. Не все же по лесам ночевать — меня принимали под кров, а в хижинах всего одна постель… И тогда меня не покидало чувство, что в постели нас трое. Это была бы ошибка, Сильмарет. Обнимать одного, а призывать мысленно другого… Ты хороша собой. Выйди замуж за одного из лордов Хитлума.
— Последние десять лет мужчин не хватает и юным девицам, — невесело засмеялась Сильмарет. — Хоть возвращайся к законам предков. Прости меня, Берен — и забудем этот разговор.
Берен охотно выполнил ее просьбу — тем более что под одним из навесов нашлось то, что он искал: рядом с кучей храпящих вповалку тел спали, обнявшись, девица и парень: голова к голове, соломенное золото и красная медь…
* * *
— Надо бы тебя побить, — сказал Берен, глядя на своего бледного оруженосца, измученного головной болью, резью в животе, слабостью и скверным вкусом во рту. — Да на тебя и так глядеть жалко. Есть глупости, которые никто за тебя не сделает и за которые ты сам себя наказываешь, верно?
Гили кивнул.
— Выпей рассол, пожуй смоляной вар, вычеши остюки из волос — ты похож на пугало. Есть ты, бьюсь об заклад, не хочешь… Потом подойдешь на конюшню. Вычистишь лошадей, оседлаешь и взнуздаешь. Все понятно? Шевелись. Похмелье проходит у тех, кто двигается.
Гили шмыгнул носом и пошел «шевелиться»; Берен надел пояс, куртку и вышел к завтраку, в маленькую залу.
Прощальный завтрак. Они втроем с братьями ехали в Барад Эйтель, крепость Фингона. После этого Берен не собирался заезжать в Хеннет-Аннун, хотя ничего не имел бы против того, чтоб еще раз увидеть Морвен.
Он вновь поразился тому, какие же все-таки разные они — Морвен и Хурин. Между легкой и на смех и на слезы Риан и разговорчивым добродушным Хуором все-таки было больше сходства. Он вспомнил собственных родителей — ведь и Барахир с Эмельдир были предельно разными людьми. Горделивая, умная, красивая — в юности ее, как и Морвен, часто принимали за эльфийку — мать была сдержанна даже в гневе, знала в совершенстве и синдарин, и квэнья, знала даже счетные руны — хотя все удивлялись, зачем это женщине; она отшучивалась, что это совершенно необходимое умение для безошибочного расчета петель и нитей при составлении тканых или плетеных узоров, но делала списки с эльфийских книг гораздо более охотно, чем плела на спицах, ткала или вышивала; она распорядилась составить описание земель Дортониона и по этому описанию нарисовала первую карту и упорядочила сбор податей… Она сделала список с «Валаквэнты» и «Айнулиндалэ», и с «Беседы Финрода и Андрет»… И отец — порывистый, страстный, тоже умный — но совсем по-другому, полагавший Высокое Наречие излишней роскошью в жизни, писавший со страшными ошибками и только знаками Даэрона, но почти совершенный мастер в любом воинском искусстве — от фехтования на мечах до стрельбы с седла, плохо помнивший Свод Беора — почти всегда справлялся у матери — но судивший чаще исходя из здравого смысла, чем из слова закона, и судивший верно. У Барахира чувство справедливости было развито так же сильно, как у плясуна на канате — чувство равновесия. Он не знал, как можно дать слово — и не сдержать, в его глазах такой случай могла оправдать только смерть поклявшегося. Он был жестким и умел быть жестоким — но не понимал, как можно получать от чужих страданий удовольствие. Зная, как подчинить себе людей и командовать ими, он безоговорочно принимал власть старшего брата, которого любил с детства. Пожалуй, у Хурина было много с ним общего — наверное, поэтому душа как-то сразу легла к хитлумскому эарну. Но Хурин в большей степени был… Берен не находил подходящего слова. Чтобы долго не объяснять: отцу пришлось бы растолковывать их с Финродом замысел — Хурин понял с полуслова, и подхватил, и повел дальше, загоревшись сразу. Нет, Барахир был не глуп, он был даже очень умен, но это был ум человека, который быстро отыскивает верный путь в лабиринте; а Хурин как будто был способен приподняться над лабиринтом и увидеть все сразу. У эльфов есть страсть к новым словам, нужно подобрать слово и для этого понятия. Поняв, что завидует в этом Хурину, он ощутил себя где-то ущербным: зависть всегда казалась ему недостойным чувством, и это, кстати, тоже было от Барахира. Завидовать глупо, наставлял его отец, ибо если ты в силах добиться того, чему завидуешь у других, значит, не растрачивай сил на зависть, а добивайся; а если ты не в силах — значит, так тебе судили Валар, тут уж ничего не изменишь, и нужно добиваться того, чего сможешь добиться, опять же не расходовать себя на зависть.
Суждения отца были такими во всем: вроде бы простыми и неглубокими, но, как правило — верными.
…Морвен на прощание подарила ему плетеную льняную рубашку. Плела эльфийским способом: бока и рукава — цельно плетеные, без швов, на подмышках — дыры.
— А что я получу от младшенькой? — спросил он у Риан.
— Щелчка в лоб, — ответила та, и тут же разревелась, прижавшись к его груди: — Ох, Берен, Берен…
Она подарила пояс, плетеный в семь разноцветных ремней, и серебряную серьгу — простое маленькое кольцо. Обычай носить серьги сохранился теперь только среди беженцев: в Дортонионе орки запросто могли снять серьгу вместе с ухом.
— Что-то мне говорит, что теперь мы и в самом деле навсегда расстаемся, — сказала Морвен.
— Не бери в голову, — продолжая обнимать Риан, он взял Морвен за руку. — Ох уж эти мне горянки с их предчувствиями и пророчествами!
— Злая судьба ждет нас всех, — прошептала Эледвен, сжимая его пальцы — и в этот миг так неуловимо и сильно стала она похожа на Лютиэн, что у Берена дыхание пресеклось. — Не хочу в это верить — а душа болит. За себя не страшно, за Хурина тоже не так… За маленького боюсь.
— Не надо бояться, — не своим, деревянным голосом сказал Берен. — Даже если и есть какая-то злая судьба, то между вами и нею стоим мы. И будем стоять, пока живы. Помни об этом, сестренка. И до свидания.
— Прощай, — печально улыбнулась Морвен.
* * *
Следующим вечером Гили наконец-то увидел настоящий эльфийский замок. Правда, оценить увиденное не смог: во-первых, было уже темно, во-вторых, похмельное недомогание его еще не отпустило и он был весь в себе, в-третьих, шел занудный мелкий дождь, не прекращавшийся почти до вечера, из-за чего всю дорогу Гили прятался в плащ и капюшон. Так что замок Барад-Эйтель в вечер прибытия остался для него не более чем названием.
Комната, которую им дали на двоих, была маленькой, но не тесной — в ней не было ничего лишнего: кровать у стены, небольшой стол — каменная столешница на деревянной раме — два табурета и широкая лавка. Берен показал, где в стенной нише лежит постель — набитый сеном плоский мешок и плотное шерстяное одеяло; где в каменном выступе проходит полость с теплым воздухом — такие приспособления были во всех эльфийских замках. Мокрую одежду можно было положить на горячий камень и высушить. Говорят, заметил Берен, эльфы переняли это у гномов, только там горячий воздух идет из глубин земли, а здесь нарочно топят в подвале большую печь. Одним камнем убивают двух птиц: эта же печь согревает и кухонные плиты, а кухня здесь — будь здоров: постоянный гарнизон Барад-Эйтель составляет больше тысячи человек и эльфов, не считая семей и прислуги, а во время войны крепость может вместить еще семь тысяч душ. Рассказав об этом, Берен тут же погнал оруженосца за горячей водой — вымыться на ночь. Подражая эльфам, человеческая знать подражала и их чистоплотности. Гили и сам уже привык по всякому поводу мыть руки и чистить зубы палочкой с разжеванным кончиком, но мытье после целого дня езды под дождем казалось ему все-таки излишеством.
На следующее утро Берен велел ему, закончив все дела, найти Айменела. Однако Айменел первым нашел Гили в конюшне. У эльфа было при себе два меча — затупленных учебных скаты.[28] Стража легко выпустила их за ворота, и они свернули к ровной, засыпанной песком площадке, где еще с полторы сотни человек — и эльфов — упражнялись во владении оружием.
Гили перетрусил. Ему как-то не пришло в голову, что когда-то все, находящиеся здесь, были такими же неумехами, как он. Он видел множество мужчин и таких же, как он сам, мальчишек, проделывающих красивые, сложные и опасные движения, иногда — в одиночку, иногда — парами, а то и один отбивался от нескольких — и все эти движения казались ему недосягаемо ловкими и ладными. Спина сразу стала деревянной, а ноги слегка подкосились.
Они нашли свободное место с краешку. Айменел протянул ему один из мечей, рукоятью вперед. Взял свой меч за клинок у гарды, показал Гили раскрытую правую ладонь — и вложил в нее рукоять, показывая, как правильно сжать пальцы. Гили повторил движение. Попытался скопировать стойку.
— Ты держишь птицу, — сказал эльф. — Сильно сожмешь — задушишь. Слабо сожмешь — улетит.
Меч в его руке совершил короткое, мощное движение, ударил по клинку Гили — тот вылетел у паренька из рук.
— Улетела, — улыбнулся Айменел.
Гили пошел за мечом, подобрал его.
— Сначала — один, — сказал эльф. — Без пары. Привыкай к мечу. Приучай руку.
Они встали рядом, Айменел показал первое движение.
— «Морской змей», — сказал он, описывая клинком круг слева от себя, потом — справа, так, что лезвие, проходя впереди, рубило воздух сверху вниз. Левая рука эльфа была за спиной, заложена за пояс.
Гили начал повторять движение, Айменел обошел его кругом.
— Локоть, — сказал он, — легонько стукнув ученика по неловко вынесенному в момент поднимания меча локтю. Гили вскрикнул и уронил руку.
— Tiro![29] — Айменел снова встал в стойку. «Смотри!» — понял Гили. — Не локоть работает. Quare. Тянешь меч вверх — не надо. Сам взлетать должен. Есть вес. Есть сила. Есть движение. Вот он вниз пошел, сам упал… — эльф рубанул мечом воздух, чуть-чуть довернул кисть — меч действительно сам, описав круг, вышел на позицию для удара. — Немножко рукой помогаешь, совсем немножко — он сам идет вверх.
Гили попробовал повторить упражнение с той же летящей грацией — не получилось, меч не набрал нужной скорости, все равно нужно было тащить его вверх, вынося локоть.
— Медленно делаешь, — покачал головой Айменел. — Меча боишься. Себя боишься. Сжимаешь кисть, душишь птицу. Не надо. Запястье свободно, — он вытянул руку вверх, меч завертелся мельницей над его головой: рука оставалась почти неподвижной, работала только кисть. — У тебя сильные руки, они должны только вспомнить это. Care! («делай!»)
Гили начал «вспоминать». Вскоре стало получаться, но прибавилась новая беда: другие ребята, кто постарше него, а кто помладше, присев неподалеку на бревно для передышки, начали обмениваться ехидными замечаниями — нарочно громко, чтобы услышал Гили, и нарочно — на талиска, чтобы не понял эльф.
— Смотри, какая деревенщина взялась за меч, — сказал один из них.
— И нашел когда! Как будто в пятнадцать лет начавши, уже можно научиться…
— Гляньте, как он за рукоятку держится! Ни дать ни взять — как за коровью сиську.
— Эй, селюк, чего морда побитая? На горох упал?
— Не, мыши погрызли!
Гили вспыхнул, движения мгновенно утратили обретенную было легкость. Айменел глянул на мальчишек — те умолкли. Смысл их речей эльфу не был понятен, но тон говорил сам за себя.
— Avalasto! — повернулся он к Гили. — Не слушай. Никого между тобой и мечом. Care.
Мальчишек очень скоро разогнал по местам наставник — высокий бородатый человек. До обеда Айменел загонял Гили до того, что тот не чувствовал рук.
* * *
— Где ты такого нашел? — спросил Хурин с оттенком сочувствия. — Он же не умеет ничего. И на коне держится как собака на заборе…
— Так уж и ничего… — Берен усмехнулся. — Мечом не владеет — это да, а умеет многое. У него ясная голова и хорошие глаза… и он мне нравится. А меч… Научится.
Хуор покачал головой.
— Как надо — уже в жизни не научится. Зачем ты не взял горского мальчишку? Из тех, кому в колыбель клали меч, а ездить верхом учили раньше, чем ходить?
— Потому что этот мальчишка уже разболтал бы, кто я и кто он, а к вечеру передрался с половиной оруженосцев Барад-Эйтель.
Хуор снова покачал головой.
— Не будет из него воина. Он ведь даже не магор, не бонд — сын раба или батрака. Посмотри, как он двигается — в нем есть страх.
— Посмотрим, — Берен в последний раз оглянулся с балкона на своего оруженосца и вернулся вместе с братьями к столу.
Со стола уже убрали все, что осталось от легкого завтрака, теперь на нем снова была расстелена карта Белерианда — самая большая и красивая из всех, что видел Берен. Начертив рисунок на целой простыне баснословно дорогого шелка, Финрод (а это была, несомненно, его рука) пропитал ткань чем-то вроде воска, навсегда закрепив очертания берегов, рек, гор, лесов и болот. Ни городов, ни крепостей не было на этой карте. Их обозначили только что — расставив на ней шашечки для игры в «обманку». Белые — Барад-Эйтель, Химринг, Гавани. Черные — Тол-Сирион, Каргонд, Бар-эн-Эмин, Амон Реир… Дортонион и Лотлэнн — двери в Нижний Белерианд. Все утро Берен рассказывал и отвечал на вопросы. Теперь настало время осмысления и принятия решений.
Они сели вокруг стола — Государь Фингон, верховный король всех нолдор; его военачальники — Каримбэ Артанор, Артанор Голая Рука (во время Дагор-нуин-Гилиат, когда меч его был сломан, а щит — расколот, Артанор убил бросившегося на него предводителя орков ударом кулака в лицо, и до конца сражения бился взятым у врага мечом, за что его прозвали также Ирмегил, хотя это прозвище ему не нравилось), Хурин и Хуор — вожди людей Дор-Ломина; Финрод и Эдрахил, и сам Берен.
Фингон был одет в шитый золотом синий кафтан, просторные штаны для верховой езды и мягкие сапоги зеленого цвета. Никаких знаков королевского достоинства — если не считать гордой осанки и твердого, ясного взгляда — на нем не было, да они были и не нужны. Все здесь признавали его верховным королем нолдор, для всех слово его было законом.
— Итак, — сказал Фингон, — Мы выслушали Берена. Сейчас Хитлум насчитывает тринадцать тысяч воинов — самое большее. В то время как армия Саурона в Дортонионе насчитывает пятнадцать тысяч. Если бы можно было твердо заручиться поддержкой Маэдроса, я бы рискнул нанести упреждающий удар этой осенью. Но, насколько я знаю, оказать поддержку он не сможет. Силы Кирдана нам не помогут в наступлении через горы — значит, мысль о наступлении придется оставить…
Эльфы Хитлума понесли тяжелые потери со времени Дагор Браголлах. И не восстановили их до сих пор — эльфы медленно взрослеют, и, что еще хуже, не зачинают и не рожают детей в годы бедствий: благословение эльдар, зачатие только по обоюдному и сильному желанию родителей — обернулось проклятием. Средняя человеческая семья имела от трех до пяти детей, средняя эльфийская — хорошо, если одного. За годы, прошедшие с Дагор Браголлах, эльфийское население Хитлума сократилось. Эльдар понимали всю бедственность такого положения дел — но изменить своей сущности не могли — ведь нельзя заставить себя желать ребенка, зная, что он обречен на скорбь и одиночество. Многие уходили — либо отсылали жен и детей на Юг, а Нан Татрен, в Гавани, в Оссирианд…
И людям приходилось не легче. Дело ведь не в том, сколько воинов ты сможешь набрать — а в том, сколько сможешь прокормить. Есть воин — нет пахаря. Постоянное давление со стороны Саурона вынуждало Хурина держать в Эред Ветрин армию в четыре тысячи латников — и это был предел, ради которого пришлось увеличить щитовой сбор почти вдвое по сравнению с довоенными временами. Если увеличить хоть еще немного — люди просто перестанут платить, придется отбирать силой, вот и весь сказ, развел руками Хурин. Почти то же самое было у Фингона: гарнизон Барад-Эйтель находился в постоянном напряжении, и не меньше двух тысяч воинов приходилось держать на северных границах. Если увеличить сборы ради увеличения армии — эльфы не перестанут платить, но начнут голодать.
После сбора урожая, созвав под знамена бондов с их людьми и эльфов-поселенцев из Митрима и Хитлума, братья и Фингон могли бы выставить восемь и шесть тысяч, помимо тех двух, которых никак нельзя было отозвать с северных границ. Но ведь Саурон, хитрая бестия, не станет дожидаться сбора урожая в следующем году, а в этом — наступление невозможно…
— Мы не можем собрать войско, потому что его некому будет кормить, — вслух рассудил Хурин. — И мы не можем не собирать войска, потому что его собирает Саурон. Это напоминает мне сказочку про мудрую деву, которой князь дал задание прийти к нему и нагой, и одетой…
— И что же сделала сия мудрая девица? — заинтересовался Артанор, не знавший сказки.
— Завернулась в ловчую сеть, — ответил ему Финрод. — Вот и разгадка. Мы не должны выставлять войско против Саурона. Мы должны не дать ему выставить войско.
— У него уже есть войско, — в голосе Верховного Короля было некоторое недоумение. — Если верить Берену.
— У него есть пятнадцать тысяч копий, сказал я. Но это еще не войско. Король мой Финрод прав, нельзя дать этой ораве стать войском. Государь Фингон, этой осенью я собираюсь вернуться в Дортонион и к следующей весне поднять мятеж одновременно с началом выступления Саурона. Если бы одновременно выступили и вы — Тху оказался бы между молотом и наковальней. Я хочу, чтобы он завершил вербовку и обучение десяти тысяч солдат в Дортонионе — для меня! Часть их, конечно, будет отребьем, от которого придется избавиться. Но если хотя бы половина окажется мне верна — мы сумеем задержать выдвижение армии на то время, которое вам понадобится, чтобы взять Тол-Сирион.
— Весной, до начала полевых работ, — глаза Хурина загорелись. — Когда снег сойдет с перевалов. Перейти Серебряную Седловину и ударить по Гнезду Оборотней, пока их войска будут тащиться к Барад-Эйтель.
— Перехватить их на марше возле Топей, — поддержал Артанор. — Загнать на Ангродовы гати, перебить из дальнобойных луков и камнеметалок.
— Ничего не выйдет, — остудил их Фингон. — Для этого нужно знать день и час выступления, день и час начала мятежа. Ни один гонец не окажется достаточно скор.
— Палантир, — сказал Финрод. — Я отдаю Берену Палантир.
Все онемели.
— Ни один человек еще не пользовался Палантиром, — вырвалось у Артанора. — Это возможно?
— Берен будет первым. Это возможно, хотя и труднее, чем я думал.
— Но люди не владеют осанвэ!
— Владеют, — ответил Берен, чувствуя, как кровь приливает к лицу. Он мог очень бегло рассказать о том, с кем и как узнал, что владеет осанвэ, но вспоминал это всегда очень ярко.
— Тар Фингон, — сказал он, поднимаясь. — Думаю, мой король ответил бы тебе, если бы ты спросил, отчего произошел раскол в Нарготронде, но будет правильно, если это расскажу я…
Он с силой провел по лицу руками, чтобы скрыть румянец, и начал — с того дня, как спустился Эред Горгор, до того дня, как покинул Нарготронд. Чем дальше он вел свой рассказ, тем больше изумления было в глазах Фингона, Артанора, Хуора и Хурина. Когда он закончил, никто долго не говорил ни слова. «Все», — решил Берен. — «Сейчас Фингон вежливо и извилисто, по-эльфийски, скажет: так на кой ты тогда мне сдался, Инголдо Финарато Атандил?»
— Войско Нарготронда было бы неизмеримо ценной помощью, — после молчания сказал Фингон. — Но я помню, Инголдо, что твоя помощь — бесценна.
Финрод вскинул голову, обвел всех взглядом.
— Мне ничего не нужно от этого союза — ни для себя, ни для Нарготронда, ни для Дома Финарфина. Я не желаю награды большей, чем победа, а если мы падем… Падение будет страшным и скорым, и наши титулы, наши короны, имена наших домов — перестанут что-либо значить. Вот почему я отказался от короны, оторно. Она бы мне только мешала. Я не хочу, чтобы говорили: руками Фингона Финрод хочет вернуть себе Тол-Сирион и свой лен. И что бы ни случилось в дальнейшем — в Нарготронд я не вернусь.
Берен в очередной раз убедился, что в эльфах не разбирается и никогда, по всей видимости, не разберется. С одной стороны — Финрод, с другой — Келегорм и Куруфин… Фингон был ближе к этим: твердый, даже жесткий, холодный… Берен готов был его понять — слишком много ответственности на этих плечах — Верховный Король нолдор…
— Сыновья Феанора стали позволять себе слишком много, — голос Фингона зазвучал металлом. — Но для того, что мы задумали, будет лучше, если все останется как есть — до весны. Пусть Враг не опасается единственного города, который может помочь нам быстро. Пусть гадает, что там — или узнает про смуту. Как только все кончится, мы с Маэдросом приведем Келегорма и Куруфина в чувство.
— Думаю, когда все закончится — они так или иначе придут в чувство сами, или… некому будет их туда приводить.
— Ты прав, — Фингон оглядел всех присутствующих. — Настало время взглянуть правде в лицо: эта война не будет очередной битвой и очередной временной победой: если нам удастся взять верх, отстоять Хитлум и отбить Дортонион — следующим шагом должно стать наше наступление!
«Это сказал не Финрод, — отметил Берен. — До этого Фингон дошел сам».
* * *
До вечера Гили научился еще сочетать «морского змея» с перемещением и отбивать удары, наносимые таким способом — пока только мечом, без щита. Он устал как пес, и, когда он в трапезной черпал из общего котла, руки его дрожали.
— Осторожно, деревня! — сказал белобрысый паренек, которому брызги похлебки попали на рукав.
— Прощения прошу, — сказал Гили, чем только усугубил положение. Развернувшись, он споткнулся о подставленную ногу белобрысого и растянулся на полу, расплескав свою похлебку и разбив миску.
Поднимаясь на ноги под общий смех, он растерянно оглянулся и встретился глазами с Береном, который спустился сюда не иначе как за ним. Первым порывом было — обратиться за помощью; но лицо горца оставалось непроницаемо-холодным, и Гили понял, что просить защиты нельзя. Он не чувствовал опоры под ногами, словно барахтался в трясине: крестьянский парнишка должен был стерпеть такую обиду безропотно. Но он же был — оруженосец, почти воин! Да, но какой он воин — ничего не умеет. И все же…
Мгновенно преодолев смятение, движением, в котором было больше отчаянного страха, чем уязвленной гордости, он развернулся и ударил белобрысого кулаком по лицу. Брызнула кровь — Гили попал точно в нос.
Все повставали с мест. За спиной Берена неслышно, как будто из воздуха, возникли Айменел и Кальмегил.
— Что произошло? — от своего стола двигался один из рохиров Фингона, человек.
— Этот рыжий разбил Арви нос. Ни с того ни с сего, — сказал сидевший ближе всех паренек в черной рубашке без рукавов.
Все замерли. В этом внимании было что-то незнакомое Гили до сих пор, он только потом распознал — что. Ожидание и предвкушение зрелища.
— Так что же, Арви считает себя обиженным? — спокойно спросил рохир.
Арви, все еще держась за нос, кивнул головой. Трапезная взорвалась радостными криками.
— И ты не станешь просить прощения за незаслуженную обиду? — повернулся рохир к Гили.
Тот все еще не понимал смысла происходящего.
— Не стану, — он обнаглел от страха. — Я его за дело треснул.
— Тогда — завтра на закате, — Арви с сожалением посмотрел на испачканный кровью рукав.
— Тебе понадобится напарник, — внезапно в разговор вступил Айменел. — Потому что я буду биться с победителем.
Арви понял, что не все так просто.
— Может, ты, смелый такой? — эльф посмотрел в лицо чернявому в безрукавке. — Или биться с тем, кто тебя побьет, не так весело?
— Я принимаю! — паренек вскочил со своего места.
— Значит, завтра на закате, двое на двое, — рохир коротко поклонившись Берену и Кальмегилу, ушел. Оруженосцы живо принялись за еду — им предстояло еще прислуживать за столом старшим.
— А я только-только похвастался эарну Хурину твоим смирением, — усмехнулся Берен.
— Он — молодец, — сказал Айменел.
— Он не понимает, на что напросился. Не понимаешь ведь?
Гили качнул головой. Речь шла о какой-то драке — неужели из-за разбитого носа будет поединок?
— Этот светлый, Арви, вызвал тебя биться на шестах. Завтра на закате. Правил два: нельзя бить в лицо и нельзя бить лежачего. Тот, кто упал и не встал, считается проигравшим.
— Так ведь я же не умею, — тихо сказал паренек.
— Арви этого и хочет: быстро и красиво тебя вздуть всем на потеху. Но теперь, когда он тебя побьет (от этого «когда» у Гили стало солоно во рту), ему придется иметь дело с Айменелом, и он на собственной шкуре узнает, каково биться с противником, который намного сильнее. Чтобы поединок был справедливым, напарников должно быть двое. Так что после Арви Айменел побьет и этого черненького.
— А если тот — его?
Айменел засмеялся. Такая возможность им не рассматривалась.
Получается, черненький вызвался просто получить по шее… Гили он был никто — не друг, не сват и не брат, он дразнился и смеялся так же, как все, но отчего-то теперь вызывал уважение.
— Нечего тебе здесь делать, — сказал Берен. — Будешь прислуживать нам за столом, а потом поешь — и поговорим.
* * *
Разговор получился короткий и страшноватый. Берен уже давно и крепко спал, а Гили все ворочался, вспоминая.
— …Ты случайно не думаешь, что я подобрал тебя из жалости?
Гили пожал плечами. Сначала он так думал. Потом — не знал, что и думать.
— Милосерднее всего, пожалуй, было бы оставить тебя Алдаду. Он, конечно, свинья, но не похоже, чтобы он истязал рабов или морил их голодом… Или ты все-таки считаешь иначе?
— Я хотел быть воином, — твердо сказал Гили.
— Но ты не совсем понимаешь, что это значит — быть воином. Тем более — оруженосцем, — угол губ дернулся усмешкой. — Тем более — моим… Я собираюсь вернуться под Тень, Гили. Не очень скоро, не завтра — но я вернусь. И мне там понадобится человек… Мальчишка, который пройдет там, где на взрослого обязательно обратят внимание. Которого я смогу послать с вестью или в разведку… Которым смогу пожертвовать в случае надобности. Это одна из сторон отношений вассала и лорда, Руско: лорд жертвует тобой, когда это нужно — и ты это принимаешь. Ради Дортониона и Нарготронда я пожертвую тобой без колебаний… А Государь Финрод — мной…
— А Государь Фингон — Королем Финродом?
Берен молча кивнул.
— Владение мечом, копьем или луком само по себе значит не так много, — сказал он после полуминутного молчания. — Воин отличается от не-воина в первую очередь взглядом на жизнь. Я смотрю тебе в глаза и вижу твои мысли: «Почему завтра на закате я должен быть избит за то, что сегодня был оскорблен и ответил на оскорбление ударом?». Я не стану ничего тебе объяснять. Если ты сам не сможешь ответить на этот вопрос к утру — скажи мне. Я избавлю тебя от необходимости на него отвечать. Я отправлю тебя в Хеннет-Аннун, Морвен найдет тебе работу, на том и покончим.
— А Айменел?
— Ему будет стыдно за тебя, но он промолчит, и никто из этих мальчишек ему тоже ничего не скажет.
— А ты?
— А мне плевать, что будут болтать сопляки.
— Но ведь тебе… нужен будет… человек…
— Человек, который не побоится пыток и смерти — не то что пары синяков.
— Но почему я? В Бретиле вроде как много других мальчишек, настоящих горцев… Здесь тоже… Если бы ты сказал, кто ты — любой бы…
— «Любой» мне не годится. Как бы это объяснить… Бывает время, когда оскорбление и позор снести нельзя — а бывает время, когда нужно. Ты мне кажешься пареньком, способным и на одно, и на второе… И способным отличить одно от другого.
«Нет… не могу я … Тяжело это, слишком тяжело…»
Он лежал вниз лицом и кусал губы.
Нет, ну еще понятно, если бы он умел биться на шестах и мог победить. Его целый день травили, он наконец дал кое-кому по морде, а потом вышел на поединок и доказал, что прав. Хорошо. Но ведь он выйдет только для того, чтобы его били, пока он может подниматься! И ведь нельзя будет после первого же удара бухнуться и не вставать — позора не оберешься.
Но ведь эти двое тоже знают, что их поколотят… И все-таки — ни один не отступился. Зная, что проиграешь — какой смысл драться? Они видят смысл — значит, он есть.
С чего началось? С обиды и лжи. Причем из-за лжи обиженной стороной, имеющей право на возмездие, был признан вовсе не Гили. Ладно. Оба могли повиниться, сказать, что были неправы и солгали — и ему, и им было бы легче. Так ведь нет же… И что-то подсказывало Гили, что никто из двоих не прибегнет к простой уловке, которая позволила бы им обоим отделаться значительно легче: быстро проиграть Гили, который, может, и хотел бы — а не сумеет наставить столько шишек, сколько Айменел. Они этого не сделают, жалость-то какая… Но почему?
Они лгали и издевались, но пришло время отвечать за свои слова — и они готовы. А он? Он назвался оруженосцем, пусть даже для всех — оруженосцем какого-то Эминдила Безродного. Это значит, что и он должен быть готов отвечать за свои слова. Действовать — как действует оруженосец…
Все-таки глупо получается — если ты виноват, но победил в драке — тебя оправдывают. А если прав, но проиграл — над тобой смеются. Несправедливо это. А отец Берена говорил, что справедливость носят у бедра. Значит, сильный сам устанавливает в мире ту справедливость, какая ему нравится. Ну так какой же смысл выходить против сильного с оружием, зная, что он тебе надает? Воин выйдет, потому что видит в этом какой-то смысл… Значит, и Гили должен увидеть — какой?
Да лучше бы он остался с Алдадом — по крайней мере, получая пинки, он не был бы обязан напрашиваться на новые! Но ведь путь к отступлению есть… Есть большой дом Хеннет-Аннун, и строгая госпожа Морвен, и ласковая госпожа Риан… Да, так будет лучше всего. Бывают люди, пригодные к ратному делу, а бывают — к простому труду, и он — из последних. Это не стыдно. Это правильно…
Он сел на постели, посмотрел на своего господина. В темноте черт лица было не разобрать, только дыхание слышалось — тихое и ровное. «Зачем ты мне сдался»? — зло подумал Гили. — Подумаешь, великий воин, Берен Беоринг… Да что в тебе такого особенного, чем ты лучше меня? Тем, что смала держался за меч и привыкал к тому, что рожден коненом, командиром воинов? Почему ты так припал мне до сердца? Ну, шел бы ты себе мимо и шел, как шли другие, и никому до меня не было дела… Нет, сглянулся на меня… Ну да, не хотелось мне становиться рабом, и тебе, видно, рабство поперек горла: взял и встрял. Нашел мне добрых хозяев заместо злых, большое тебе спасибочки. Так отчего меня с души воротит от этих мыслей — что я буду просто слугой, или просто батраком — и больше ничем? Оттого, что я шел к тетке, а пришел к могиле? Ну так я и ушел от могилы… Мать, отец, сестры… Какая разница — орки или оспа, мертвым все едино. Мать вон могла уйти, как некоторые ушли — пока была здорова: нет, осталась, ухаживала и за отцом, и за мной и за девками, пока сама не померла, а ей и воды поднести было некому. Что, она трусливее, чем Берен? По-моему, не трусливее. Она не забоялась смерти, потому что про ее детей шло, про кровь родную… А если нужно идти на смерть ради людей, вовсе тебе посторонних? Ну, сам же думал, сидя у озера: стану воином, чтобы никого не хватали и не резали в ночи? Думал… А теперь — на попятную.
…А ведь так их, наверное, и учат: чуть что — в драку. Один раз побьют, второй побьют — на третий сам побьешь кого-то…
Гили даже слегка опешил от очевидности такой догадки: а ты думал, что воин сразу идет биться не меньше как за свой родной дом? Если воин — бонд, или, как говорил Берен, дан — тогда, наверное, да. А ежели он рохир или воин дружины? Тогда он бьется там, где ему велено, вовсе не всегда — за родную хату. А значит, он должен быть готов биться когда угодно, с кем угодно, где угодно… Да и повод значения не имеет. И не имеет значения, уцелеешь ты в драке или нет, и чем тебе грозит поражение — смертью или в худшем случае парой сломанных ребер.
Глаза Гили уже привыкли к темноте, и черты лица спящего хозяина он теперь различал, хоть и нечетко. Этой ночью Берен спал спокойно. И сам он во сне чем-то походил на эльфа — днем его лицо для этого было слишком подвижным. Герой… Судя по обмолвкам, Берен не считал себя кем-то особенным, да и ничего хорошего в своей жизни не видел. «Приключения — это какая-нибудь зараза все время норовит тебя убить. А ты ей мешаешь по мере сил». Отчего же это так волнует и завораживает тех, кто смотрит со стороны? Отчего Гили хочется заслужить его одобрение, словно он — отец или старший брат? На кого-кого, а на отца он вовсе не похож. Отец всю жизнь прожил, не поднимая головы от земли: эльфы, люди, орки — всем жрать надо, все хотят хлеба, а сколько его прибавится в мире, если поля засевать железом? Отец бы ни Берена, ни Гили не одобрил. Выжить, считал он — вот что главное. Были могучие эльфийские короли, вожди людей и гномов, сражавшиеся с Темным — где они все? А род фермеров так и не прерывался, пока не пришла черная хвороба. Что толку в песнях, которые бродяги поют по деревням, а дураки слушают? Холодно ли тебе от них, жарко ли, если ты лежишь в земле и черви глодают твои кости?
Но если память о тебе жива в песнях — может, не весь ты мертв?
Голова кругом…
Гили не мог и не решался заснуть, не приняв решения. До сих пор жизнь несла его как сухую щепку в половодье: вымело из деревни, протащило Андрамским трактом, прибило к Берену… Все шло больше-меньше само собой, он не выбирал своей судьбы, а вот сейчас впервые в жизни настало время это делать. Или он раз и навсегда скажет себе и миру — я маленький человек, и не хочу спрашивать с себя много. Или он решится стать больше, чем он был — но тогда не откусит ли он кусок, который не сможет проглотить?
С тобой рядом страшно и весело, — подумал он, глядя на Берена. Ты красивый и опасный, как снежная лавина. Если я выберу жизнь слуги, никогда уже не будет так страшно и весело, так красиво и опасно. Опасно и страшно — еще может быть, времена сейчас плохие. Но весело — это вряд ли. Не увижу я больше ни чужих краев, ни эльфийских диковинок. И вообще эльфов не увижу, наверное… А Айменел — такой славный парень, и Эллуин тоже ничего, и такой красивый у них язык, и такие дивные песни… Неужели — променяю все это на спокойствие?
Приняв решение, Гили вдруг почему-то почувствовал умиротворение и быстро заснул. И все же, промелькнуло в его мыслях напоследок, — почему ты не взял с собой вместо меня горского паренька, боевитого и охочего до драк?
* * *
— Ну и удивил же ты меня, свояк, — Хурин, кажется, так до конца и не отошел от потрясения. — Еще не было того, чтобы смертный посягал на такое великое сокровище нолдор…
— Я посягаю на великое сокровище синдар. На нолдорское сокровище посягает Тингол.
— Да. И он нам, выходит, тоже теперь не союзник… Истинно, Проклятье на этих камнях… — Хурин смотрел на Берена с глубоким сочувствием. — Как же все теперь перепуталось.
— Если бы у меня были дочь или сестра, я бы за честь посчитал отдать ее за тебя, — горячо добавил Хуор. — А Тингол не в меру горд, и это ему еще выйдет боком. Одного я не пойму: почему он просто не сказал тебе «нет» на твое сватовство — все было бы честней и благородней, чем посылать тебя к Морготу в пасть или на клинки феанорингов…
— Не мог он отказать, — ответил брату Хурин. — У эльфов нет такого закона, чтобы запрещать женщине выходить за того, кто ей люб. Зато можно хитро извернуться — и сделать дочь вдовой прежде свадьбы…
— А ты, свояк, меня раньше времени не хорони, — вдруг разозлился Берен. — Мне хватило удачи пережить многих своих врагов.
— На Моргота и сыновей Феанора никакой удачи не станет. По крайней мере, у смертного.
Они вышли за ворота, присоединившись к немногочисленным зрителям на песчаной площадке.
Солнце садилось.
…Айменел весь день учил Гили биться на шестах — чтобы тот, прежде чем свалиться, успел поставить противнику синяк-другой. Но когда поединщики сбросили рубашки, чтобы не пятнать их кровью, и встали напротив — вся наспех усвоенная наука вылетела у паренька из головы. Снова возникло разогнанное было упражнениями одеревенение, и слегка задрожали коленки.
Драка между мальчишками никому, кроме мальчишек, не была интересна. Даже рохиры этих двоих не пришли. Но зато здесь были Берен и правитель Дор-Ломина Хурин, и тяжелее ли от их присутствия, легче ли — Гили не знал.
Дважды палки сошлись с сухим деревянным треском, а на третий раз в боку Гили вспыхнул огонь, заставивший его упасть на колено. Зрители разочарованно загудели: слишком быстро и неинтересно.
«Хватит с меня!» — подумал парень, пытаясь вдохнуть, но что-то заставило его вскинуть палку в новом ударе, еще более слабом и неловком, чем предыдущий — и получить за это сторицей, хлестко и больно, поперек спины.
Этот удар повалил его, и многие сочли было, что поединок закончен: у деревенщины не хватит духу подняться и получить еще раз.
Гили сцепил зубы и встал. Кое-как увернулся от свистнувшей возле самого носа дубинки, отразил второй удар и неожиданно даже для себя сумел ткнуть противника концом палки в живот.
Арви согнулся, попятился, но не упал — снова бросился в атаку с удвоенной яростью, оба конца шеста совершили очень болезненную пробежку по рукам и плечам пытающегося обороняться новичка — Гили, загнанный под самую стену, оступился и упал во второй раз. Арви опустил шест на уровень бедер, выжидая: лежачего не бьют. Гили перевел дыхание, подтянул ноги под себя, нырком бросился в сторону, перекувырнулся через голову и встал, как ему казалось, очень быстро…
Арви развеял заблуждение: он просто позволил своему жалкому сопернику встать. Снова Гили пытался уворачиваться и отбивать удары — и снова белобрысый оруженосец оказывался быстрее, и на одно звонкое соударение шестов приходилось два глухих удара — попадание в тело.
Левая рука у Гили отнялась после одного из них. Паренек покосился в сторону — на своего лорда; Берен стоял все с таким же каменным лицом — ни слова одобрения, ни крика поддержки. Друзья подбадривали Арви, за Гили же не было никого… Закусив губу, он в отчаянии схватил шест одной правой и принялся лупить им наотмашь, не разбирая куда — самое удивительное то, что попал два раза, а на третий Арви, отбив удар, выбил шест из его рук. Не давая противнику времени на передышку, он принялся охаживать его со всех сторон: это лежачего бить нельзя, а безоружного, оказывается, можно!
Гили упал на колени, потом — лицом вниз на песок. Попробовал подняться, чтобы дойти до шеста — ползти к нему казалось унизительным. Тело свела судорога, паренька вырвало. От унижения и жалости к себе на глаза навернулись слезы, но он все же встал, пропустил еще два удара, нагнулся за своей палкой — и под тяжестью навалившейся вдруг черноты упал снова… Ему было очень больно.
Он уже не видел, как Айменел, отделавшись двумя легкими ссадинами, уложил на землю сначала Арви, а потом — его заступника. Очнулся он на своей лавке, на столе горел масляный светильник, а к губам Гили кто-то подносил теплое питье с горьковатым запахом.
Гили открыл глаза — у его постели сидел Берен.
— Пей, Руско, — сказал он. — Это успокоит боль. Я и не думал, что ты продержишься так долго…
Гили не в силах был сделать ни глотка — горло снова заперли слезы. Берен вздохнул и отставил чашку на стол.
— Ты, наверное, считаешь, что я жесток. В общем, правильно. Но я жесток не сам по себе, а лишь в силу необходимости… Мир, в который ты стремишься, Гили — это жестокий мир. Жизнь твоя здесь стоит ровно столько, сколько враг сможет за нее отдать. И всех меряют этой меркой: далеко не каждый разглядит в тебе, Руско, доброго и умного паренька, а кто разглядит — не всегда оценит; зато за смелость и доблесть прощают многое. А сегодня ты показал себя смелым.
Гили промолчал. Он хотел еще и отвернуться, но не смог. Глаза Берена приковывали.
— В этом мире очень много боли, — продолжал горец, не дождавшись ответа. — И тебе придется постоянно иметь ее в виду. По возможности — избегать, но не позволять ей сбивать тебя с пути… Я учился биться с восьми лет, и первое время ходил в синяках от шеи до колен. Кеннен Мар-Хардинг, мой учитель, говорил: пока можешь двигаться — тебе еще не больно. Один раз я пропустил такой удар в живот, что обмочился при всех — хвала Единому, над сыном князя вслух никто не смеялся…
— Ты зачем мне все это рассказываешь? — Гили от удивления забыл про свой зарок молчания.
— Да уж не ради того, чтобы ты меня пожалел… — воин усмехнулся. — Наша братия с пеленок усваивает: нельзя показывать, что тебе больно или страшно; это самая большая тайна воинов, Руско: что мы, как и все люди, способны испытывать страх и боль, сомнения и слабость. Не ведающие страха витязи — вранье песенников, да и цена таким витязям — ломаный медяник. Порой у витязей и коленки дрожат, и живот сводит — но это нас не останавливает. На то мы и воины. Выпей.
Снова крутить носом было бы неловко, да и пить хотелось. Гили сел на постели и в два глотка осушил кружку. Питье было и на вкус горьким, но странным образом эта горечь не мешала…
— Ты еще можешь передумать, — сообщил Берен, приняв у него пустую кружку. — Остаться слугой в доме Хадора.
— Я хочу быть воином, — как можно тверже сказал Гили; впечатление испортил слегка сорвавшийся голос. — Твоим воином, ярн Берен. Если желаешь — устрой мне еще одно испытание. Не прогоняй…
— Вот только плакать не надо… Ты знаешь, почему мы, горцы, называемся Народом Беора?
— Вроде бы вашего первого князя так звали…
— Его звали Балан. Но он принял прозвище «Беор», «вассал» — когда принес присягу Финроду. «Беор» — так называется клятва, которую дружинник приносит главе рода, а глава рода — конену, а конен — эарну. И так называется вассал — человек, который принес эту клятву. Каждый мужчина нашего народа связан с кем-то беором. А мы связаны беором с королем Финродом и государем Фингоном. Балан принял это имя в подтверждение клятвы, и его потомки подтверждают ее каждый раз, принимая лен в правление. Поэтому мы — Народ Беора.
— И если я принесу присягу…
— Станешь беорингом. Но когда ты принесешь присягу, назад дороги не будет.
— Хорошо… Я согласен дать присягу, ярн Берен. Я не хочу назад.
— Встань на одно колено передо мной и вложи свои руки в мои, — Берен поднялся, стукнул о стол пустой кружкой и протянул вперед ладони.
«Сейчас?» — ужаснулся Гили; между тем как его тело легко подчинилось мысленному приказу: он поднялся с лавки и стал на колено перед своим лордом, протянул ему руки и, глядя в глаза, начал повторять слова клятвы.
— Именем Единого и всех Валар Круга Судеб ныне я, Гилиад из Таргелиона, приношу клятву верности лорду Берену из дома Беора…
— …Клянусь следовать за ним на войне и в мире, в здравии и в болезни, в славе и в бесславии; по его слову идти вперед или стоять насмерть, обнажать меч и вкладывать его…
…Клянусь, что враги Дома Беора и Дома Финарфина — мои враги отныне, честь дома Беора и Дома Финарфина — моя честь, государь Дома Финарфина и Дома Беора, Финакано Нолофинвион Нолдоран — мой государь…
…Клянусь биться за Дом Беора яростней, чем за себя, тайны его хранить ценой жизни своей, врагов его преследовать, пока держат меня ноги, служить ему всем имением своим, всем разумом своим, всем сердцем своим, всей силой своей…
…Клянусь мстить за все обиды Дома Беора прежде, чем за свои, всех врагов Дома Беора ненавидеть и преследовать, сильнее прочих — Моргота Бауглира и всех слуг его…
…Если же предательство совершит меч мой или язык мой, да покарает меня железо, или петля, или огонь, или вода, или смертный недуг, или лютый зверь, да падет позор на мое имя и весь род мой, да сгинет память обо мне, словно туман под лучами солнца, да не вернется душа моя к Дому, да расточится в кругах мира, да поглотит ее вечная Тьма…
В том клянусь я именем Единого, будьте же свидетелями Варда Всевидящая, Манвэ Всеслышащий и ты, Намо Судия.
— Я, наследник Дома Беора, вассал короля Фелагунда и Государя Финакано Нолофинвиона, принимаю твою клятву. Вставай, Руско. Теперь ты — мой человек.
Гили поднялся и снова сел на постель. Голова кружилась.
— А теперь спи, — сказал Берен, забирая кружку со стола; повернулся и вышел прочь из комнаты.
Пройдя по коридору, он спустился вниз — вернул посуду в трапезную — потом снова поднялся по винтовой лестнице и вышел из башни на стену третьего кольца.
Итиль перевалила через полнолуние и теперь шла на убыль, худела с одного бока. Холодный ветер стекал с вершин Эред Ветрин и бежал в сторону Анфауглит. Опираясь локтями о зубцы стен, Берен всмотрелся в далекую черную полосу, разделяющую землю и небо: там, за краем, Анфауглит дыбилась холмами, переходя в пологие лесистые склоны Эред-на-Тон, а за ними была его земля, а дальше, за вересковыми пустошами высокогорья, за снежными вершинами Эред Горгор и Криссаэгрим, за редколесьем Димбара и лавовыми полями Нан-Дунгортэб — лежал Дориат…
— Эминдил, — тихо окликнул его Финрод: за пределами комнаты совета все эльфы и братья Хадоринги называли его только так даже наедине.
— Я только что принял у мальчишки клятву верности, — повернулся к королю Берен. — Государь мой, ты, наверное знаешь историю про воробушка, что замерзал на дороге, а корова его… обогрела? Должен бы знать, история довольно старая…
— Мне знакома эта притча, — лицо Финрода было скрыто под капюшоном, но голос выдал улыбку.
— Так вот, думается мне, что поступаю я сейчас — в точности как та кошка.
— Но ведь иначе ты поступить не можешь. Да и Руско принес клятву добровольно.
— Эге ж… Забавная штука: свободный человек по своей воле наваливает на себя порой столько, сколько раба не заставишь тащить ни кнутом, ни угрозой смерти. Охота пуще неволи.
Эльф молчал, и в свете убывающей луны глаза его странно поблескивали из-под капюшона.
— Самое удивительное — я действительно не могу понять, зачем он мне сдался. Я и впрямь мог взять с собой горского паренька, готового за мной в огонь и в воду… И все было бы обычно, как и происходит между рохиром и его оруженосцем. Почему я должен объяснять ему то, что любой дан знает с младенчества, просить Айменела обучать его боевому ремеслу — я ведь мог получить все это готовым, без сомнений и колебаний!
— А может быть, тебе ценна именно привязанность паренька, который полюбил Эминдила Безродного, а не князя, которому обязан служить? Рассеивая его сомнения, ты помогаешь себе справиться со своими собственными.
— С чего ты взял, будто я сомневаюсь?
— А чего стоит вера, не знающая сомнений? Вряд ли Единому угодна такая — ведь только сомневающийся способен чем-то веру обогатить.
Берен потер подбородок.
— Ном, чего ты от меня хочешь? Почему ты говоришь со мной не как с вассалом, а как с учеником или… или сыном? Чего ради ты со мной связался, отказавшись от короны? Только не говори, что во исполнение клятвы — ты мог исполнить ее, уже просто дав мне коня, доспехи, золото и письмо к Фингону, не покидая города и не принимаясь за дело, которое кончится для тебя враждой с Домом Феанора. Ты откровенен со мной как ни с кем из людей — зачем? Чего ты во мне ищешь?
Финрод ответил не сразу и не прямо.
— Настанет день, когда законы, установленные людьми или эльфами, утратят над тобой власть. Только твой разум и твое сердце будут тебя вести, и ты будешь знать, куда идешь, но не будешь знать, чем твой путь окончится. И очень важно, оказавшись в таком положении, помнить: ради чего. Ибо вассальный долг, месть, военная победа, благо твоей земли и Дома Беора — все тогда будет разорвано и утрачено. Если не найдешь ничего превыше или будешь считать, что превыше ничего нет — погибнешь, как погиб Феанор.
«Любовь», — подумал Берен. — «Ты ни слова не сказал о любви…»
Но Финрод уже повернулся — и бесшумно, как это умеют только эльфы, сбежал по ступенькам во дворик, мелькнув серой тенью над треугольными плитками серого и розового мрамора, сложенными причудливой мозаикой…
* * *
Дальнейшие дни проходили для Берена в долгих и уже предметных обсуждениях, что и как должно быть сделано. Сколько человек в отрядах какого рода, какое вооружение и способ объединения будет в этих отрядах, сколько их должно быть, во сколько станет вооружение, обучение и хотя бы временное содержание. На свет показались вощеные доски и стила, пошли колонками счетные руны, да такой сложности, во столько этажей, что Берен сразу отчаялся в этом разобраться и только ждал вместе с братьями итога всего этого нолдорского колдовства.
В конце концов нолдор рассчитали, во что обойдется эта армия, и когда они назвали число, Берен только зубами щелкнул — он не знал, что такие числа бывают. В конце концов все главное было определено и подсчитано. Одобрили главный замысел — одновременное с Сауроном выступление, мятеж в Дортонионе и подготовленные в Бретиле летучие отряды, наносящие Гортхауру удар в спину. Берен брался подготовить их в Бретиле, король Фингон — дать коней и поручительство к лорду Маэдросу (это помимо оружного выступления встречь Саурону), Финрод — дать золота на покупку припасов у халадин и оружия у ногродских гномов (Кальмегил оказался их старым знакомцем).
Требовалось оружие — самострелы и короткие мечи для тех бондов, которые не могут купить это сами. Требовались кожи на сбрую, обувь и легкий доспех. Требовалось дерево на щиты и древки копий и стрел. Требовался волос и бычьи жилы на тетивы. Требовалось зерно, вяленое мясо, сушеная рыба, сено для коней, вино и пиво, телеги и возы… И всего этого требовалось немерено.
Но большое начинается с малого. С севера пригнали табун в пятьсот коней, с которым одиннадцать эльфов и трое смертных должны были вскоре отправиться на юг. Ничего удивительного не было в том, что табун перегоняли через горы — Хитлум давно торгует лошадьми; правда, в последнее время эта торговля слегка захирела. Дорога через Соколиный Кряж из года в год становилась все опаснее, и Хитлум все больше торговал с Нижним Белериандом по морю, и все меньше — по суше. Фингон распорядился послать с конями отряд не меньше чем в тридцать мечей — в таком важном деле он рисковать не хотел.
Вечером перед тем днем, когда решение было принято и утверждено указом Верховного Короля Нолдор, Фингон призвал Берена для беседы.
…У входа в личные покои Короля Берен разулся и оставил свой меч. Пол в маленькой гостиной был застелен шкурами волков, медведей и пятнистых горных кошек, которым в свое время не повезло повстречать на пути охотящегося Фингона. Стены же увешаны были гобеленами синдарской работы. Очаг, два кресла и невысокий стол…
— Садись, — Король пододвинул к Берену серебряный кубок, формой сходный с морской раковиной, кивнул на серебряный же кувшин, сделанный в виде раковины побольше: наливай сам. Берен не стал отказываться от приглашения: фалатрим привозили сюда, в Хитлум, отличное вино, а после крепости Фингона здесь, на севере, такого вина выпить будет, пожалуй, и негде…
Фингон пригубил вино, не отводя взгляда от собеседника. Медленно опустил свой кубок на стол.
— Ты славный человек, Берен. Благородный и отважный. Ты любишь дочь Тингола преданно и искренне, я знаю… Но на Сильмарилл ты права не имеешь. Финрод — твой друг, он друг и мне, но Маэдрос мне ближе. Сильмариллы принадлежат роду Феанора.
Вот так.
Берен, не зная, что ответить, сделал два глотка. Вино было сухим, но не кислым, легким, словно вдох — такие вина в Дортонионе называли «шелковыми».
— Объясни мне, Берен, что между тобой и Финродом? Чего ради он отрекся от короны? Почему он так желает вашего брака с дочерью Тингола? Отчего он готов даже на смертельную вражду с Домом Феанора? Скажи мне, человек, потому что я теряюсь в догадках.
— Государь мой Фингон, я бы рад, но не могу, потому что не знаю. Сам диву даюсь, что такое случилось. Некогда Король поклялся помочь в беде любому беорингу, кто придет к нему. Но он не давал клятвы идти две лиги с тем, кто просит пройти одну. Он это делает по собственной воле. Отчего бы не спросить у него самого?
— Оттого что он не отвечает. — Фингон встал, подошел к окну и сделал Берену знак рукой. Тот поднялся и встал рядом.
— Посмотри туда, — король показал на северо-восток.
Воздух над Анфауглит колыхался, и казалось, вершины Эред Энгрин парят над землей.
— В ту сторону он ускакал, и пыльное облако поглотило его, — тихо, напевно сказал Король. — Никто не знал, куда и зачем он направляется. Я бился на севере и опоздал на полдня. Оруженосец рассказал мне, что он велел оседлать коня, вооружился, и строго-настрого запретил следовать за собой. Все полагали, что он скачет ко мне. Выжженная равнина была открыта взгляду на многие лиги — долго видели поднятое им облако пепла, а порой сквозь пепел сверкал его доспех…
Словно денница…
— Я бросился в башню, ибо сердце мое предвещало недоброе. Ты уже знаешь, что такое Палантир… Я долго искал отца — и увидел…
Фингон на миг закрыл глаза.
— Я видел все, а сделать не мог ничего. Отца моего обуяло то же безумие, которым был охвачен Феанаро. С той лишь разницей, что отец свершил деяние, которое Феанаро лишь хвалился совершить, — на миг в горькой усмешке Фингона проскользнула вся старинная вражда между феанорингами и нолфингами. — Кажется, вы, люди, зовете это «фэйр».[30] Помотри мне в глаза, лорд Берен из рода Беора и ответь: не фэйр ли обуял твоего короля? И не пользуешься ли ты этим?
— Государь, мой король не безумец, и смерти он не ищет! — «Если король нолдор и в самом деле читает в глазах, то пусть прочтет, как он меня унизил». — И я не подлец. Если тебе хочется знать мое суждение, то вот оно: король Фелагунд мудрее нас всех вместе взятых.
— Прежде никто не назвал бы мудрым того, кто одной рукой кует союз против Моргота, а другой разрушает его; кто бросает корону, чтобы отвоевать лен, кто ищет для своего вассала руки эльфийской королевны, зная, какой опасности подвергает этим и себя, и их, и весь их род.
— Возможно, это безумие. — Берен чувствовал, что сейчас наговорит лишнего, но не мог остановиться: словно ветер какой подхватил его и нес. — Но что тогда мудрость? Ослушаться Валар и послушать Моргота? Принести именем Единого невыполнимую клятву, и ради нее быть готовым пролить кровь собратьев? Строить города и державы в тени Морготовой руки? Если это мудрость — то лучше я стану безумным и пойду за безумцем. Ответь и ты мне, Фингон, верховный король над моим королем: мудро ты поступил или безумно, отправившись в одиночку туда, на выручку лорда Маэдроса, рискуя ради того, кто предал тебя, умереть или разделить с ним его муки? Как имя этой твоей мудрости?
— Довольно. — Фингон поднял руку, прерывая Берена. — Допустим, Финрод Эденниль готов ради любви к тебе и к людям сделать то, что я сделал ради любви к Маэдросу Феанориону. Скажи, отчего ты согласился на безумное условие Тингола?
— Король Элу не предлагал мне выбора.
— А что для тебя значит Финрод?
— Он — мой король.
— И только?
Берен опустил голову.
— Он — мой друг.
— Ты любишь его? Ты готов положить ради него душу?
— Да, Государь. — Берен был «открыт», он хотел, чтобы Фингон прочел его мысли и убедился, что он не желает Финроду зла.
— Ты откажешься ради него от Сильмарилла, если придет такая нужда?
— Да, Государь. — Берен скрутил себя в узел, чтобы этот ответ был искренним. Фингон прав, как бы там ни вышло — а ради Сильмарилла Финрод не умрет.
— Ну так не погуби его, — Фингон положил руку Берену на плечо. — Вот тебе мое слово.
— Я постараюсь, Государь… Но судьба его — не в моих руках.
— Я знаю, — Фингон на миг сжал губы. — Иди.
Берен не знал, что в этот же день Финрод вручил Фингону запечатанную рукопись, которую попросил отослать в Нарготронд после его смерти. В случае его смерти, — поправился он мгновение спустя.
* * *
Табун вместе с хитлумскими эльфами собирали, конечно, Эллуин, Менельдур и Лоссар. У Берена дыхание захватило, когда он увидел, какой подарок им делает Фингон: красивые, умные кони хитлумской породы, потомки валинорских лошадей и обычных диких коней из Смертных Земель. Братья-феаноринги доставили коней валинорской породы в Средиземье, и народ Финголфина получил их от Маэдроса в уплату виры за погибших в Хэлкараксэ. Множество потомков этих лошадей паслось когда-то на Ард-Гален, но теперь от Ард-Гален осталась только равнина песка и шлака. А кони, отогнанные на зимние пастбища в Хитлум, где лето холодное, но теплая зима — уцелели…
Берен смотрел на игру двух едва достигших полного возраста кобылок — гнедой, черногривой и серой. Черногривая кобыла мастью была чистая эндорка, но осанка и сила, длинные ноги, постановка плеч — все указывало на примесь валинорской крови. Про серую и говорить было нечего: вся — сгусток живого серебра, глаза умные — кажется, вот-вот заговорит. Берен вспомнил своего бретильского конька, снова посмотрел на серую и решил: моя будет.
Он начал спускаться с холма в лощину, к табуну.
— На серенькую глаз положил? — Хурин угадал его мысли. — Намучаешься. Если я что-то понимаю в лошадях, необъезженная и нравная.
Серая прогнала гнедую, и теперь повернулась к людям боком, делая вид, будто не обращает на них внимания, но время от времени кося глазом.
— Митринор, — Берен обошел ее так, чтобы подойти спереди. Кобылка сделала шаг назад, но позволила человеку погладить себя по морде, потрепать гриву. Берен протянул ей на ладони наполовину съеденное яблоко, погладил капризную красавицу между ушами.
— Скажи, Митринор, ты будешь моей? Я знаю, ты благородной крови — красивая, умная, смелая… Но ведь и я не самый паршивый всадник. Правда, не эльф и не могу говорить с тобой так, чтобы мы понимали друг друга… Но ты ведь слышишь по голосу, что я вовсе не плохой человек, а? Тебе понравилось, как я тебя назвал — Ми-три-но-ор?
Опершись одной рукой о холку лошади, он вскочил ей на спину. Кобылка вздрогнула, но не попыталась сбросить всадника. Берен тронул ее пятками, и она послушно сделала круг, обогнув братьев-хадорингов.
— В первый раз я так ошибся с лошадью, — покачал головой Хурин.
— Дело вовсе не в этом, братец, — засмеялся Хуор. — Просто женщины, какие бы они не были, любят две вещи: ласку и напор…
Гили в третий раз сменил лошадь — Айменел сыскал ему молоденького жеребчика, такого же огненно-рыжего, как будущий наездник, низкорослого, но выносливого, с плавной нетряской иноходью. Лошадь так безотказно слушалась седока, что даже Гили почувствовал себя искусным наездником. Впрочем, гордость улетучилась, когда Берен, оценивая выбор юного эльфа, одобрил его следующими словами:
— Неплохой конек. Колыбель на четырех ногах — как раз то, что тебе требуется, Руско.
Гили немного обиделся, но когда они тронулись в путь, понял, что Берен имел в виду: после поединка все еще ныли ребра, и его прежний конь измучил бы его до потери чувств в первый же день, а дорога предстояла долгая.
Они не стали возвращаться в Дор-Ломин, а пересекли Митрим и поднялись долиной реки, что, беря начало в горах, впадала в озеро. Дорога эта называлась путем через Соколиный Кряж, и через нее шла торговля между Хитлумом и Нижним Белериандом. У подножия гор братья хадоринги распрощались с ними.
— Не в последний раз видимся, — сказал на прощанье Берен.
— Не в последний раз, — Хурин пожал ему руку. Потом они обменялись рукопожатиями с Хуором, и у Берена как-то странно сверкнули глаза. Он сделал вдох, словно хотел что-то сказать — и вроде как передумал. Только после, отъезжая, улыбнулся:
— Любите моих сестер, князья!
Уже потеряв их из виду, Нэндил спросил:
— Что ты почувствовал?
— Слишком вы, эльфы, глазастые… — проворчал Берен. Потом подумал и ответил:
— Когда я коснулся руки Хурина — меня вдруг взяла тоска. А когда Хуор пожал мне руку — у меня словно музыка заиграла в сердце. Но тоска была светлой, а музыка — печальной.
— И часто бывает с тобой такое? — Нэндил против своего обыкновения был предельно серьезен.
— Случается.
— Эти предчувствия как-то подтверждаются потом?
— Слушай, бывает всякое. Бывает, я что-то чувствую, а потом с человеком ничего не происходит. Бывает, я теряю его из виду. Бывает, что я ничего не чувствую, а с человеком творится скверное. И бывает, что все оправдывается… — какое-то время он ехал молча, потом добавил: — Когда баба разбивает горшок об пол, и говорит, что это к ссоре, а никакой ссоры не случается — она об этом забывает. А если ссора случается, она говорит — «к ссоре горшок разбился». Но любая баба ссорится с мужем по три раза на дню, безо всяких горшков. Не нужно придавать таким вещам значения.
— Как хочешь, — покачал головой эльф. — Но от того, что ты закроешь глаза, темно не станет.
— Выразись яснее, друг.
— Спроси об этом у Финрода.
— Ты первый заговорил со мной — ты и отвечай.
— Скажи, ты пел над чашей по обычаям своего народа?
— Нет. Я… был тогда слишком молод… А потом — стало не с кем.
— Жаль… Мне тогда было бы проще объяснить. Я думаю, в тебе есть задатки провидца. А Финрод хочет отдать тебе Палантир. Это значит, что твое обучение будет, с одной стороны, проще, а с другой — тяжелее…
— Слушай, почему вы, эльфы, говорите всегда надвое? Не хочу тебя обидеть, но временами это бесит. Скажи, что со мной не так, а? Да, отец и Андрет видели во мне Поющего-Над-Чашей, и что? Или я стану ходить пешком по водам после того как загляну в Палантир?
— Тебе, возможно, откроется несколько больше, чем открылось бы обычному эрухин, — Нэндил выбирал слова как зерна из половы. — Твои видения будут ярче и сильнее, но это потребует от тебя и большего самообладания. И здесь, Берен, таится опасность для тебя и всех, кто вокруг. Ибо в момент Провидения тебя могут обнаружить… Попытаться пленить твою волю, либо же одурачить ложными видениями, либо нанести простой и бесхитростный удар, если первое и второе не удастся. Мы, барды, сталкивались с таким, и это было страшно. Внушает опасения и другое: тот, кто однажды заглянул в Палантир, уже не смотрит ни на себя, ни на мир прежними глазами. Это — потрясение, и, чтобы оправиться от него, требуется время.
— Как я понимаю, Нэндил, мне хоть мытьем, хоть катаньем придется овладеть Палантиром.
— Нет, Берен, не Палантиром. Собой, собственным разумом — при помощи Палантира. Сам по себе, без направляющего разума и воли, Палантир — не более чем тяжелый круглый предмет, годный разве что на грузило для рыбачьей сети.
— Что дверью по лбу, что лбом о дверь — какая разница? Я научусь им пользоваться, потому что другого выхода у нас нет.
— Есть. Кто-то из нас — Эдрахил, я или Финрод — может пойти с тобой.
— Ну это уж нет! Этого я не допущу, эльдар. Вы и так делаете для меня столько, что я не рассчитаюсь до конца жизни. И чтоб я еще потащил кого-то из вас под Тень? Может, я и подлец, но не такой.
Эльф выразительно вздохнул.
— Похоже, я ничего не смогу тебе объяснить сейчас, — сказал он. — Ты смотришь на Палантир, как на норовистого коня, которого нужно во что бы то ни стало укротить; как на крепость, которую нужно взять. Ты полон решимости это сделать — но, друг мой, ты не для того копишь силы! Заглянув в Палантир, ты узнаешь многое в первую очередь о себе, дашь себе отчет в том, в чем никогда не думал или не решался… Это всегда страшно, потому что это изменяет.
Берен с досады ругнулся — довольно безобидно, вроде «чтоб тебя перевернуло», — и, напротив, задержал коня, пропуская табун.
Нельзя сказать, чтоб он не думал о том, о чем сказал ему Нэндил. Для того чтобы передавать сведения через Палантир, обмолвился Финрод, необходимо обучиться осанвэ, соприкосновению разумов. И обучать его будет он сам. Будет читать его мысли и позволит прочесть свои… О, боги… Берен не знал, чего боится больше — первого или второго.
На пятый день пути они перевалили через горы и поехали вдоль впадающей в Сирион быстрой холодной речки. Здесь начинались по-настоящему опасные места, и эльфы облачились в кольчуги и шлемы. Эльфийскую кольчугу, подаренную в Нарготронде, надел и Берен. Гили никак не думал, что для него тоже найдется такая дорогая вещь, как кольчуга, но из своего седельного вьюка Берен и для него достал кольчатую рубашку со шлемом — правда, кожаным; лишь обод да два полуобруча, перекрещивающихся на макушке, были железными.
Ко всему этому нужно еще прибавить пояс со скатой, который Гили получил от Берена в Барад-Эйтель — чтобы понять, каким неописуемо геройским казался пареньку его собственный вид. Правда, это геройство оставило его к вечеру — под кольчугой и войлочной курткой он весь взмок, плечи налились усталостью, и единственной радостью в жизни оказалось отсутствие вечерних занятий с Айменелом. Эльфы старались производить как можно меньше шума — и без того с ними был целый табун лошадей, который на стоянках не был тише воды; а звон клинков разнесся бы по ущельям на целые лиги. Таким образом, мучения Гили прерывались на целых два дня — до прихода в Димбар, в безопасные места, охраняемые горцами и эльфами Дориата. Здесь эльфийское сопровождение покинуло их и вернулось в Хитлум.
Ой-йо! — набирая воды в котел, Гили посмотрел на свою несчастную ладонь. Зря воинов называли белоручками отец и другие фермеры — воины тоже стирают себе руки, когда учатся своей работе; натирают пузыри на большом и указательном пальцах, на сгибе… Гили три дня не снимал тряпицу, которой была обмотана его кисть, три дня Айменел мазал ему руку пахучей мазью, замешанной на вине и на меду — без толку: чудесная мазь заживляла одни волдыри, а на следующий день появлялись другие. У Гили были грубоватые руки крестьянского паренька — но в том месте, которое стираешь, когда учишься владеть мечом, кожа была еще нежной. А сейчас она грубела и трескалась. Но это был не повод прекращать занятия. На второй день этой мучильни Гили сказал эльфу:
— Слушай, давай закончим пораньше. У меня руки болят.
— Давай, — неожиданно легко согласился Айменел. — Если на нас свалятся орки, ты им так и объяснишь: у тебя болят руки. И они сразу отстанут.
Гили залился краской стыда, и встал в стойку. Они продолжили учения.
Но нужно отдать Айменелу должное: когда он видел, что Гили действительно устал или страдает от боли в боку, он прекращал занятия сам. И никогда — Гили это чувствовал — не бил в полную силу.
Они сходились все ближе, эльф уже хорошо говорил на той талиска-синдаринской смеси, что была в ходу у людей Восточного Белерианда, Гили пытался учить эльфийский язык, и нередко смешил Айменела, повторяя за ним слова — но смеялся Айменел не обидно. До новых слов он был жаден, и не стеснялся веселиться, когда какое-то человеческое выражение казалось ему забавным. Один раз у Гили выскочила «ядрена вошь» — эльф тут же спросил, что значит «ядрена».
— Ну, крепкая, здоровая… — растолковал паренек.
— Крепкая, здоровая вошь? — эльф сначала изумился, а потом расхохотался, да так заразительно, что и Гили не смог удержаться от смеха: и в самом деле, ведь смешно — через слово поминаем вошь, да еще почему-то здоровую…
Два дня скачки, переправа через Сирион — они были в Димбаре. Заночевали на заставе пограничной стражи, послали гонца — а наутро прискакал небольшой отряд, во главе которого были двое: седой Брегор и его сын Брандир. Как Гили удалось понять из обрывков разговора между Береном, Финродом и этими двумя, Брандир назначался старшим над теми, кому предназначались эти лошади.
Парнишка от души надеялся, что дальше их путь будет пролегать вглубь Бретильского леса, к Дому Княгини — но вскоре понял, что это не так. Им предстояло только передать коней и отдать какие-то распоряжения — а потом снова в путь. Так что Гили в свободное от поручений и занятий с мечом время просто валялся в траве, наслаждаясь отдыхом.
За всей этой беготней он не заметил, как наступило лето. Когда они уезжали в Хитлум, вишни только отцвели — а сейчас птицы уже клевали созревшие плоды.
Вдвоем с Айменелом они сидели на ветвях черешни, собирая краснобокие тугие ягоды: одну — в завязанный к поясу подол рубахи, две — в рот. Точнее, сидел Гили — эльф носился по ветвям что твоя белка. Черешня была старой и раскидистой, самое вкусное, как водится — на самых верхних ветвях, по которым Гили пробирался с опаской и замиранием сердца, а Айменел бегал как по ровной земле, перехватываясь руками только если приходилось подниматься.
— Эй, Руско! — позвал он откуда-то сверху.
— Агоу! — откликнулся Гили.
— Поднимайся ко мне!
Гили тяжело вздохнул, глянув между ног на далекую землю. Уже в третий раз он давал себе зарок — выше не залезать…
Высунув от внутреннего напряжения язык, он вскарабкался по ветвям еще на две сажени вверх — и оказался рядом с Айменелом, выше лиственного покрова остальных деревьев.
Черешня была здесь плотна, как монисто — но многие ягоды уже попортили птицы. Айменел, посвистывая, выбирал нетронутые, стоя на такой ненадежной веточке, что у Руско перехватило дыхание.
— Смотри, — сказал он, отодвигая ветку и показывая пальцем на северо-восток, туда, где между вершинами Эред Горгор и зеленым морем Димбара, рассеченным лезвием реки, маячило что-то цвета запекшейся крови.
— Чего там? — Гили сощурился, чтобы лучше разглядеть, но так и не смог.
— Пустошь Нан-Дунгортэб. Нехорошее место. Послезавтра мы пересечем Миндеб — и попадем туда.
— А зачем?
— Затем, Руско, что в Химлад можно попасть отсюда только таким путем — или же обогнув Дориат с юга.
Гили не стал спрашивать, зачем им в Химлад. Надо — значит, надо.
— Ты чего руками не держишься? — спросил он. — Страх на тебя смотреть-то.
Айменел хохотнул и оторвал такое, что у Гили сердце в пятки ушло: высоко подпрыгнул на ветке, и приземлился на нее же, используя руки только для того, чтобы придерживать отягощенную ягодами рубаху.
— Моя мать — тэлерэ из Гаваней! Страха высоты у нас в роду нет и не было.
— У вас, может, и нет, — рассудительно сказал Гили. — А у меня есть. Еще раз так сделаешь — я ведь и в штаны накласть могу.
— Зачем? — не понял эльф.
— Со страху.
— Ты болен? — неподдельно озаботился Айменел.
— Да нет! Это не по правде, это только так говорят… Хотя, конечно, бывает, что и по правде, если очень страшно. — Гили смутился до краски. Он все время забывал, что эльф многое понимает так, как оно говорится, не зная настоящего смысла и значения. — Слушай, полезем-ка вниз, пока нас не хватились.
— Нас? — эльф посмотрел вниз, где их кони собирали с земли упавшие ягоды. — Нас сейчас никто не хватится… До завтрашнего утра… О, смотри! — он протянул руку вверх и сорвал гроздь ягод — больших и красных, заманчиво блестящих. На раскрытой ладони эльфа они лежали как драгоценные камни, и даже что-то вроде граней было у них: черешни росли так плотно, что бока у некоторых сплющились.
— Они должны быть очень сладкими — негромко сказал Айменел. — Не знаю, почему, но мне эта черешня кажется сладкой, как никогда… Возьми, Руско…
Гили взял половину прохладных ягод.
— Это потому что первая, — сказал он.
— Мое amilesse — Тинвель, — вдруг проговорил Айменел. — Если хочешь, зови меня так.
* * *
— Чему их учить? — спросил Брандир. К своим новым обязанностям он отнесся с предельной серьезностью, даже суровостью.
— Объезжайте коней, — сказал Берен. — Заготовьте побольше сена. Мастерите щиты. Пусть учатся биться на палках и на топорах. Разбей их на два знамени, а каждое знамя — на четыре длинных сотни, а каждую длинную сотню — на четыре отряда по три десятка человек. Когда сменится луна, я пришлю людей, которые обучат их строю и будут командовать отрядами и сотнями. А ты, Брандир, назначишь десятников. Но не выбирай самых знатных или самых сильных. Выбирай так: поручи каждому десятку свалить дерево — для устройства лагерной ограды. И смотри, кто из парней сумеет поставить дело. И еще — я знаю, что такое десять сотен мальчишек, собранных в одном месте. Не давай им разбойничать, фэрри. Вообще говоря, не давай им времени вздохнуть — пусть все время занимаются чем-нибудь.
Брегор открыл было рот, но Берен жестом прервал его и велел Брандиру уходить. Когда они остались у костра вдвоем, Берен повернулся к одноногому воеводе.
— Говори.
— Мне не нравится твоя затея, — вздохнул Брегор. — Я в точности выполнил твои указания, ярн, но мне не нравится все это и не нравится, что Брандира ты назначил командовать. Он слишком молод.
— Хурин Хадоринг в его годы княжит в Хитлуме, — возразил Берен. — Он даже младше Брандира, ему всего двадцать четыре.
— Это другое дело, лорд Берен. Хурин Хадоринг — ярн, как и ты. А Брандир — мальчишка. И набрал ты ему в войско мальчишек…
— Да, — согласился Берен. — Потому что поседевших в боях воинов я должен буду все время уговаривать, объяснять, почему и что они должны делать так, а не этак. А с мальчишками таких забот не будет, они сразу будут делать что надо и как надо. Дальше?
— Конен Халмир спрашивал твою мать о покупке припасов. Она ответила как вы с государем Финродом велели — что это для нового пограничного отряда, чтобы перекрыть междуречье. Он вроде поверил.
— Славно…
— Где возьмем оружие, ярн? Где возьмем доспех?
— Оружие будет через две луны. Воловьи шкуры на доспех и сапоги — купите у халадин сами, а железо я достану. Не заботься об этом. Да, еще одно. Собирайте длинный конский волос. На тетивы.
— Чем тебе конопляные плохи, ярн?
— Конопляные — не выдержат… И никогда, слышишь, никогда не спорь со мной при своем сыне.
* * *
Редколесье Димбара погружалось в сумерки.
Здесь было просторно и светло, если не забредать в ельники. Тополиные, осиновые, березовые рощи, старый покров опавших листьев и густая трава — эти места дышали близостью к Дориату. Нежная, бархатистая изнанка тополиных листьев была такого же цвета, как плащ Лютиэн.
Берен не спрашивал, зачем уходить так далеко и чего Финрод ищет, и не опасно ли здесь, и не следят ли за ними. Он полностью положился на эльфа. А тот, казалось, может бесконечно идти так — легко, почти пританцовывая, время от времени нагибаясь за ягодой земляники.
Земляники здесь было — несчитано.
Наконец, они остановились на небольшой полянке, окруженной кустами лещины. Неподалеку бил родник, превративший соседнюю полянку в подобие болота. Финрод сбросил наземь котомку и плащ, отстегнул меч и опер его о ствол деревца — молодой рябины. Берен последовал его примеру, потом расшнуровал ворот рубахи. Вдвоем они подошли к роднику и умылись.
— Это обязательно делать ночью? — спросил Берен, бросая взгляд в сторону запада, откуда сочилось сквозь ветки расплавленное золото заката.
— Нет, — сказал Финрод. — Но ночью лучше начинать. Днем — недостаточно тихо.
Они вернулись на полянку, Финрод сел, скрестив ноги, и поставил перед собой котомку.
Берен сел напротив. Волновался он страшно, страх был готов перерасти в панику.
Эльф расшнуровал котомку и размотал ткань, в которую был завернут Палантир.
— Вы с Нэндилом уже говорили об этом, — сказал он. — Что тебе больше всего запомнилось из разговора?
— Что без направляющего разума и воли эта штука — не больше чем грузило для сети.
Финрод согласно кивнул.
— При помощи Палантиров можно делать две вещи, — сказал он. — Первое: обмениваться мыслями на расстоянии. Вообще говоря, для осанвэ никакие расстояния не помеха, если двое достаточно близки друг другу…
«Как Аэгнор и Андрет», — подумал Берен.
— Но Палантир позволяет это делать даже тем, кто не ощущает между собой душевного родства и близости. Второе, что можно делать при помощи Палантира — изучать настоящее положение дел где-то в отдалении от тебя. Тем самым способом, каким я прощупывал дорогу в Хитлум. Поиск при помощи Палантира тем успешней, чем лучше ты представляешь себе искомое и местность, которую осматриваешь. Почти невозможно сознательно исследовать совершенно незнакомые места, или найти того, кого ты плохо знаешь. Таким же способом можно узнавать прошлое.
«Как Фингон», — подумал Берен.
— …Все эти свойства Палантира основаны на том, что он постоянно связан со всем веществом Арды, а вещество хранит память о том, что с ним происходило. Очень важно это понимать: не Палантир, а мы переводим это знание в образы. Поэтому Нэндил сказал: воля и разум. Воля — чтобы не потеряться в потоке сведений, которые на тебя хлынут. Разум — чтобы найти в этом море именно ту жемчужину, которая тебе нужна. Погоди… — видя, что Берен хочет вставить слово, он поднял ладонь. — Еще одно, прежде чем я закончу. Тогда, в сокровищнице, тебя вело сильное чувство. Это путь простой — и опасный. Любовь привела тебя в Дориат — но подумай, куда привела бы ненависть?
Берен представил себе, куда могла завести его ненависть — и ему сделалось не по себе.
— Третье, что я надеюсь сделать при помощи Палантира — обучить человека осанвэ.
Он поднял хрустальный шар одной рукой.
— Кое-что ты уже умеешь. Умеешь закрываться. Знаешь, что такое avanire. Умеешь «говорить». Но не умеешь «слушать». Ты ни разу не «слышал», когда я «говорил», призывая тебя. Тебе не приходилось «слышать»?
— На самом деле — приходилось, — проворчал Берен, проклиная свое лицо, выдающее его то бледностью, то краской.
— А… — сказал Финрод. — Но нам этот способ не годится. Попробуем иначе. Коснись Палантира. Возьми его — вместе со мной.
Берен положил руки на холодный камень, уже бледно мерцающий на руках Финрода. Знакомая дрожь пробежала по пальцам, и ладони налились прохладой, такой колючей, словно кто-то растер их изнутри листиками молочая.
Палантир притягивал взгляд, отвести его теперь было почти невозможно. Берен чувствовал: еще немного — и кристалл поглотит все его внимание, целиком.
— Не нужно пробовать говорить вслух, — прошептал Финрод. — Когда ты войдешь в камень — ищи меня мыслью. Так же, как искал ее — но не пытайся со мной заговорить голосом…
Его слова затихли в отдалении, все звуки мира исчезли — Берен снова оказался один среди безмолвного мерцания. Но стоило ему прислушаться, как он опять уловил потоки чужих мыслей, неуловимых и гулких, как эхо. Они настырно лезли в сознание, грозили прорваться лавиной видений и снов, похоронить под собой дерзкого, что вторгся в царство тайны…
Уже зная, как это делается, он вызвал в памяти образ Финрода — суровое лицо в обрамлении золотых волос, пронзительно-серые глаза… И Финрод явился — точнее, Берен снова оказался на полянке, на траве, с Палантиром в руках — но камень теперь сиял серебряным светом, был горячим и легким, словно надутый воздухом бычий пузырь. Казалось, он дрожит и рвется из рук вверх; чтобы его удержать, приходилось прилагать усилия.
Камень не показывал картин, как в прошлый раз, он сиял легко и ровно, и в этом сиянии Берен по-новому видел все вокруг: деревья, обступившие полянку, стали какими-то странными, их как будто сделалось больше, и порой похоже было на то, что одно растет внутри другого, но все были какие-то неплотные, как призрачные. Это все деревья, которые когда-либо росли здесь, — догадался Берен. Какими они были… Он глянул вверх — и увидел, как звезды сливаются в круги вокруг одной, той, что зовется Ступицей. Он глянул на Финрода — и увидел его в золотом свете, который шел ниоткуда — и отовсюду, словно несчетное число тоненьких, незаметных глазу лучей сосредоточились на стройной, точеной фигуре эльфа. Да нет — это сам он светился, легко и ровно, окутанный янтарной дымкой.
«Хорошо. Ты видишь меня, я — тебя… Ты слышишь… Говори».
«Что говорить?» — Берен внезапно испугался.
«Что угодно. Мы свободно обмениваемся мысленной речью».
«Это все? Это и есть осанвэ?» — Берен помимо своей воли вспомнил то, что пережил с Лютиэн — ее чувства как свои, и свой восторг, хлынувший в нее… Это был миг — а потом Финрод резко закрыл свою защиту: словно обрушившаяся лавина мгновенно отрезала его от Берена.
Придя в себя, горец спрятал лицо в ладонях. Произошедшее было слишком страшно, чтобы говорить о нем. Если бы по его неосторожности кто-то — пусть даже Финрод — увидел их соитие, Берен и то не набрался бы такого стыда. Каков бы ни был Ном — он оказался сопричастен слишком глубокой тайне Лютиэн, он на миг пережил ее сокровеннейшую радость. Словно бы оказался третьим на ложе. Ему тоже сейчас неловко. Он хотел этого не больше, чем Берен. И все по вине блудливой береновой мысли.
— Ты не управляешь своими мыслями, — покачал головой эльф. — Они управляют тобой. Я не хотел узнавать того, что узнал. Не успел прервать осанвэ прежде чем понял, что происходит. Берен, случайные слова тянут из твоей памяти вереницы образов, очень ярких.
— Прости, — процедил Берен сквозь зубы.
— Ты еще ни в чем не провинился, но с этим нужно что-то сделать. Нельзя позволять, чтобы твои воспоминания обрушивались на собеседника, подобно каплям с дерева после дождя, на того, кто случайно заденет ветку.
— Я знаю, — в Берене поднималось непонятное раздражение на Финрода, переходящее в злость. Он — человек, он так устроен и не может иначе!
— Сосредоточься на чем-то одном. На ярком видении, которое займет все твои мысли. — Он снова протянул Берену Камень на открытых ладонях.
Знакомое чувство в пальцах, сосредоточение, погружение… В первый миг Берен был близок к ужасу — он хотел захотеть — но не мог, и чем больше хотел захотеть, тем яснее понимал, что не сможет. Чем больше он хотел открыться — тем туже стягивался панцирь нежелания. Он весь был теперь словно закован в глухой доспех — с тяжелым шлемом, с перчатками, набедренниками и наколенниками, с кольчужным капюшоном, с гномьей боевой личиной — он и Финрода теперь видел как сквозь прорезь…
«Финрод, — сказал он, отпустив Палантир. — Ном, я боюсь открыться тебе. Во мне… слишком много такого, чего нельзя показывать никому. Я, наверное, так и не освою эту вашу науку…»
«Берен, посмотри на меня».
Человек поднял глаза.
«Все это время мы общаемся мысленной речью. Ни один из нас не сказал ни слова. Ты научился говорить и слышать сразу же, Палантир пробудил тебя. Теперь у нас другая задача, более трудная — научить тебя говорить только то, что ты хочешь».
«Я пытаюсь…»
«Ты не так пытаешься. Когда ты хочешь послать образ, ты весь скован avanire потому что все время вспоминаешь, чего мне показывать нельзя. Сделай иначе: вспомни что-то одно, что мне можно показать — и сосредоточься на этом одном. Давай.»
Берен мгновенно перебрал в памяти свою жизнь — и очень легко вспомнил, что всегда было легко и приятно вспоминать: тот давний день из своей юности, когда он, побившись об заклад с Креганом-Полутроллем, взобрался на вершину Эрраханка…
Холодная тяжесть Палантира нагрузила ладонь.
Роуэн,[31] — подумал он, погрузившись в белый свет. И глубины камня явили друга — таким, какой он был в те давние дни… Полный, широкоплечий и приземистый — из тех, о ком говорят: легче перепрыгнуть, чем обойти. Ресницы — густые и длинные, как у девушки, плотные, волосок к волоску, брови — орлиными крыльями, глаза — большие и влажные, по-детски пухлые губы — такие называют «сладкими». Черная поросль над верхней губой подернута… инеем? А на ресницах дрожат — слезы?
— Берен! Берен, дурачина! Что с тобой, почему молчишь, слушай? Говори! Говори что-нибудь, или я тебя сам убью!
— Дурак, — без звука шепчет Берен.
— Что? — Роуэн трясет его за плечи, потом сдергивает с себя диргол и набрасывает на друга, потом снова трясет. — Очнись, очнись же, бревно ходячее! Скажи что-нибудь!
Не выдержав, он обнимает Берена, прижав того к груди — и оба валятся в сугроб, и небо над ними подсвечено розовым, а снега на восточных склонах уже отливают синевой, и боги, как это все красиво — а дурак Роуэн не замечает и снова его трясет… Как будто его жизнь что-то значит для этих гор… Для рассвета… Для него самого…
Он не хочет отвечать Роуэну — боится расплескать то, что принес с вершины. Он — легкий и прозрачный сейчас, он так спокоен и так взволнован, как не был еще никогда в жизни. Он плачет, и слезы прожигают снег…
Белая, невыносимо прекрасная, высится над ними вершина Эрраханка. Почти правильная четырехгранная пирамида, которую он… покорил? Смешно даже думать об этом — он пришел и ушел, как каждый год сходит с вершины лед. То, зачем он шел — мальчишеская удаль, похвальба перед девицей, гордость, желание доказать, что смертному не слабо то, что сумел совершить эльф — все отшелушилось и отпало с него на этой высоте. Осталось лишь немое восхищение красотой Творения. Немое — потому что слова всех языков, ведомых Берену, выгорали и увядали перед ней.
Роуэн снова встряхнул друга — и из-за пазухи у того выпал и зарылся в снег кинжал вороненой стали, с двумя змейками дома Финарфина, оплетающими яблочко рукояти — уже изрядно съеденный ржавчиной. Доказательство того, что он действительно был на вершине Эрраханка. Берен проводил нож равнодушным взглядом — теперь ему было все равно, поверят или нет.
Глядя через плечо Роуэна, он с предвершинной седловины видит далеко на север. И там, на севере, где волнуются под ветром травы Ард-Гален, встает под небеса всепожирающее белое пламя.
— Огонь, — шепчет он, впиваясь пальцами в руки Роуэна. — Огонь на Ард-Гален!
— Тише… Спятил ты что ли — это закат играет на облаках, дурила! В голове у тебя помутилось от этого воздуха. Спускаться нам надо, понимаешь, спускаться! А-а, понесла меня с тобой нелегкая…
Не отпуская Берена, Хардинг нагнулся и подобрал нож, который три сотни лет назад Финрод оставил на вершине в знак того, что все земли, что видны с вершины Эрраханка, принадлежат теперь Дому Финарфина…
Ясность видения была такой, что Берен снова прожил те минуты и успел озябнуть — летней ночью! Больше того, он понял, что с точностью до мгновения может вызвать в своей памяти все, что происходило до и после, в любой момент его жизни — даже, наверное, младенчество… Он не стал это проверять, просто испугался — и отпустил рвущийся в небо шар Палантира.
И шар мгновенно налился тяжестью, холодом и твердостью, выскользнул из рук — не удержи его Финрод, кристалл упал бы в траву.
«Хорошо. Видишь, я был прав. Но ты испытываешь все слишком живо — и поэтому устаешь».
Берен ничего не ответил — он все еще задыхался от редкого горного воздуха. Деревья потемнели и были теперь обычными деревьями, звезды остановили свой бег.
— Ты мог попасть в более опасное видение, — продолжал Финрод уже вслух. — Необходимо все время помнить, что это происходит с тобой не на самом деле. Не погружаться в Камень целиком, часть себя оставлять вовне…
— Слушай, — сказал Берен. — Когда я коснулся Палантира и начал вспоминать… Я вспомнил много такого, о чем напрочь забыл. Мне кажется, с этим Камнем я смогу вспомнить все, что когда-либо знал. Даже дни младенчества.
Судя по лицу Финрода, он был потрясен.
— Правда? — спросил он.
— Точно. Всех этих вещей — что у Роуэна слезы замерзли на ресницах, что я выронил кинжал, что мне пригрезился огонь — я ведь не помнил всего этого… Я был… как шальной. А сейчас — я увидел это снова, как оно было… И… благодарен тебе за то, что вспомнил все…
Финрод о чем-то задумался, потом решительно сказал:
— Мы еще поговорим об этом. А сейчас попробуем без Камня. Я пошлю тебе Образ, потом — ты мне.
Он положил Камень в траву.
Берен сосредоточился, «прислушался» — теперь это было доступно и без Камня, — и увидел белый город на холме.
Город смотрел на запад. Так было все в нем сделано и устроено, чтобы поменьше стен — и побольше окон. Чтобы дома не перехватывали друг у друга свет, который, исходя все время из одного места, не блуждает по небу. Этот свет был каким-то плотным, даже в те места, где была тень и должен был бы царить сумрак — он как будто просачивался… У Берена захватило дыхание — ничего прекраснее он в жизни не видел. Нарготронд был прекрасен, и нельзя было сказать, что сделан он по образцу Тириона на Туне, ибо Нарготронд, скрытый город, был весь внутри себя, и прекрасен он был изнутри — а Тирион был весь снаружи…
Хрустальные и мраморные лестницы сбегали вниз по западному склону холма, а восточный, сумрачный, порос густыми соснами. И можно было бежать вниз по этим лестницам, хватая грудью воздух — а можно было блуждать в сосновых сумерках. То, что для Берена всегда было сказкой, неизбывной мечтой о стране без слез и забот, куда можно попасть только мертвым, и то — ненадолго, для Финрода было обычным юношеским воспоминанием, как для него — ровная кладка замков Каргонд и Хардинг, величественная красота Одинокого Клыка, задумчивая прелесть озера Аэлуин…
И Берен позавидовал. Люто позавидовал тому, кто вырос в Блаженном Краю. Он пытался заставить себя вспомнить, что сам все-таки может вернуться. Да, в опоганенный, разоренный Дортонион — но сможет. А Финроду, примкнувшему к мятежникам, дорога в Валинор заказана на всю жизнь. И эти юношеские воспоминания для него — пытка. Вместе с образом передавалась и часть боли, Берен чувствовал это… «Но ведь у него — было!» — взъярилось что-то внутри. — «То, что он потерял, было в тысячи раз прекраснее того, что потерял я! Нам никто не предлагал идти в Валинор, никто не приходил учить нас и оберегать! Только этот… Разве мы виноваты, что пали?»
«Но ведь и мы пали, Берен…» — новый образ явился его сознанию: огни факелов мечутся, сливаясь в созвездия, а потом — в пламенные реки. И в круге огней стоит и говорит высокий, статный эльф с пылающими глазами. Берен не услышал слов, но хорошо знал предания и помнил их смысл…
Альквалондэ Финрод не стал показывать — и Берен попытался проникнуть в этот отрезок памяти силком — и не смог. Зато увидел черное, в крупных холодных звездах небо Арамана — и громады вздыбленного льда… Ах так! Ну да, ведь для того и затевался урок, злорадно подумал он — показать мне, что невозможно прочесть в мыслях другого то, что тот желает скрыть…
Человек уже не владел собой. Его трясло от зависти и злости, а еще — от того, что он явил это Финроду во всем безобразии.
«Вы… Вы сами дураки, что с открытыми глазами променяли свой рай на Средиземье и войну! Вам слишком многое дано было готовеньким, чтобы вы умели это ценить! А мы… Нас предали, с самого начала предали, оставили на милость Мелькора и его слуг! У нас никогда, никогда ничего такого не было и не будет — и вы хотите, чтобы мы уважали вас, все это бросивших?! О, если бы нам, смертным, было дано нечто подобное — мы держались бы за это руками и зубами! Мы никому не позволили бы своротить нас с пути! Не соблазнились бы ни на чьи подначки — и без того наш век слишком короток, чтобы пожелать его сократить! Никакой Мелькор, никакой Феанор не купил бы нас так дешево, как вас — бессмертных, мудрых, прекрасных… Да вы просто с жиру сбесились!»
Он почувствовал ответ Финрода — не слова, а теплую волну любви и жалости; и это подкосило его сильнее, чем любая гневная, жесткая, мудрая отповедь.
— Не смей меня жалеть! — вслух крикнул он; выхватил меч, вскочил и кинулся в лес без дороги, без толку, прорубаясь сквозь кусты и влипая лицом в паутину. Он остановился только тогда, когда эхо мыслей эльфа перестало достигать его, несколько раз яростно рубанул ни в чем не повинный куст лещины, а потом с размаху вогнал клинок в землю и упал перед ним — лицом вниз, сцепив руки на затылке.
* * *
— Ты ошибся, Финарато.
Король вертел в руках Палантир, не оживляя его прикосновением мысли.
— Подслушивать нехорошо, — сказал он наконец. — Садись, Менельдур.
— Я не подслушивал. Это он орал на весь лес. Он ненавидит тебя.
— Я знаю. Но ненависть — далеко не все, что он испытывает ко мне.
— Ты ошибся в нем, — Менельдур сел на землю, помог королю завернуть Палантир в сукно. — Он такой же, как все они. Одержимый собой и своими страстями. Завистливый. Самовлюбленный.
— Разве среди нас мало таких?
— Меньше, чем среди них. Этой обиды не изжить — они считают, что и мы, и Валар их предали. Бесполезно объяснять что-либо. Им все время кажется, что все им задолжали: мы, Валар, Единый…
— Зачем же ты тогда пошел со мной, Менельдур?
Эльф поднял глаза:
— Ты — мой король, и я дал тебе клятву…
— Это не все. Многие давали клятву…
— Ты прав. Я рассчитывал, что ты одумаешься… увидишь его таким, какой он есть… и вернешься.
— Нарушив свой обет?
— Не говори мне о том обете, я ведь был там и помню все слово в слово! Ты обещал, что не откажешь в помощи никому из Дома Беора — и ты уже сдержал обещание. Ты дал ему золота, союз с Хитлумом, поручительство к Маэдросу… Ты не обязан ему больше ничем…
Финрод смолчал.
— Скажи, король мой и друг, сколько можно казнить себя за то, в чем ты не виноват даже бездействием — ибо помешать ты все равно не смог бы?
Финрод опустил голову. Молчание длилось, и Менельдур решил было, что Финрод не ответит.
— Менельдур, — сказал вдруг король. — То, что тогда произошло — оно имело какой-то смысл?
Эльф не знал, что сказать, и Финрод продолжал:
— Остановить Падение можно лишь одним способом: каждый должен остановить его в своем сердце. За нас это никто не мог тогда сделать. И за Берена этого сейчас не сделает никто. Он сейчас ненавидит меня — это правда; но это правда неполная. И не это меня волнует. Сейчас он борется с Падением в своем сердце — а я верю, что Падение можно преодолеть.
На изумленное молчание Менельдура он ответил чуть погодя.
— Я не хотел этого опыта. Это слишком жестоко. Но это произошло само собой, и поверь, так лучше. Если бы он слепо боготворил меня или спокойно использовал — я бы огорчился куда больше. Ненависти в мире очень много, и если нам больше не из чего делать любовь — мы будем творить ее из ненависти.
— Ты… Знал, что так будет?
— Я изо всех сил надеялся, что так не будет.
— И что же теперь?
— Я буду ждать. Иди, Вайвэи. Я буду ждать.
— Он опасен. Он… Менельдур прислушался. — Он жаждет твоей смерти! Позволь мне остаться.
— Иди, Вайвэи. Это приказ.
— Как я могу?
— Должен, если любишь меня. Если в Берене победит ненависть — значит, я совершил ошибку, цена которой жизнь. Я расплачусь сам. Повинуйся своему королю.
Менельдур покачал головой.
— Ты погибнешь.
— Да, — согласился Финрод. — Как и большая часть тех, кто пришел сюда, в Эндорэ, из Валинора. Как все, кто выбрал Падение.
Менельдур оглянулся в сторону поляны, где расположились на ночь остальные эльфы.
— Ты все еще веришь в него? Даже сейчас?
— На что же еще ему опереться, если не на мою веру?
— Я тоже хочу поверить, король мой. Стараюсь. Но не могу.
— Тогда уходи совсем, — это был не приказ, это была просьба, продиктованная не волей короля — любовью к другу.
— Да как же я уйду?
— Ты предпочтешь мучить меня сознанием того, что я веду тебя на смерть, которую ты считаешь напрасной? Уходи, Вайвэи.
Менельдур обхватил колени руками, склонил голову. Темные, крупно вьющиеся волосы рассыпались по плечам, доставая до травы.
— Я слышу его сквозь лес, — сказал он наконец. — Как будто смерч беснуется на поляне — такая борьба идет в его душе. Если он и в самом деле что-то поймет — значит, ты был прав. И я поверю. Если нет — уйду.
Финрод взял его за руку, долго смотрел в глаза, потом — отпустил.
— Хорошо, — сказал он. — Будь по-твоему.
* * *
Ну что, друг мой? Тебе не нужен был Дагмор, пока имелся собеседник получше — а теперь ты с ним расплевался…
— Я ненавижу его.
Ага, вывернул это — и легче. Есть такое поверье, сынок — назовешь демона по имени — и он уйдет.
— Не уходит.
Тогда скажи, за что ты ненавидишь Финрода?
— За то, что бессмертен. За то, что мудр выше всякого моего разумения. За то, что красив. За то, что благороден сверх меры. За то, что искусен. За то, что я таким не был и никогда не буду…
Но ведь Лютиэн кое в чем, пожалуй, даже превосходит его — а ее ты ненавидеть неспособен.
— Я люблю ее.
Ты можешь ею обладать. Вместе со всеми ее немереными достоинствами. А Финрод — был и останется сам по себе.
— При чем тут… Она не станет презирать меня за то, какой я есть.
А Финрод — станет? Брось, сынок, ты прекрасно знаешь, что нет.
— За то и ненавижу. Потому что я бы на его месте — презирал. Но, по-моему, легче море вычерпать, чем меру его терпения и благородства.
О, да, у него — море… А у тебя — кувшин? Ведро? Чашка? Давай, выплесни и то, что есть. Он там один, безоружный — пойди и убей его. Уничтожь того, кто одним своим существованием являет тебе всю твою мелочь. Уничтожь вообще всех, кто больше тебя, лучше тебя — тогда ты станешь самым великим…
— Я лучше тебя об колено сломаю с такими твоими советами.
Так, ты уже кое-что начинаешь понимать. Голова — она не только для шлема человеку дана. Ответь, почему ты не хочешь следовать этим путем?
— Это Падение. Это путь Моргота.
Но тебя толкнули на него задолго до твоего рождения. Что стоило Ему — всезнающему, всемогущему — шепнуть Валар, где проснулись Смертные? Что стоило им отвести вас с Валинор и отрезать вам уголок? Ровным счетом ничего — так почему они этого не сделали?
— Не знаю.
Ну так мсти им! Мсти за все, что они не сделали для людей! Овладей их крепостями и женами, стань первым человеческим королем Средиземья!
— Я не желаю уподобляться Морготу.
Но ведь уже уподобляешься ему. Завидуя, ненавидя, ожесточая свое сердце — уподобляешься Морготу.
— Но почему? Почему мы должны быть вечно вторыми, почему мы — пасынки этой земли, а они — ее дети?
А почему вечно вторым после Эру должен был быть Мелькор? Выходит, и у него есть право чувствовать себя обделенным и обиженным? И станут ли родители любить приемного сына сильнее, если он убьет родного?
— Ты все ставишь с ног на голову.
Нет, сынок, наоборот. Смотри: или ты безоговорочно признаешь, что Единый понимал, что делал. И тогда не имеет смысла зависть: у тебя — свой путь, и твой долг — пройти по нему достойно. Или ты считаешь, что Единый не прав, что он тебя предал, обманул и бросил — и тогда твое место рядом с Мелькором. Бьюсь об заклад: он будет рад такому союзнику.
— Хорошо! Хорошо, Единый прав, а если мне кажется, что он не прав — это значит, я просто чего-то не понимаю. Например, не понимаю того, почему мы подвержены болезням, соблазнам, той же ненависти… Смертны — пускай, допустим, но почему мы слабы?
А ты поинтересуйся у того, кто породил болезни, соблазны и ту же ненависть. Правда, я не знаю, что он ответит… Скорее всего, свалит все на Эру.
— Не крути! Эру мог сделать так, чтобы от нас все это отскакивало как роса от пшеничного листа.
Мог. Люди Древней Надежды верят, что изначально мы такими и были — а кто нас испортил, ты знаешь.
— Но почему он сумел это сделать? Почему нас отдали ему?
Слушай, что ты разнылся? Ты же все это знал и раньше, знали твой отец, дед и прадед — думаешь, им не казалось, что их где-то обошли? Или у них просто было больше веры и твердости?
— Они не видели того, что Финрод явил мне. Пока я просто знал, это было одно. Когда я увидел — это… Это совсем другое.
Ага. Ты не завидовал, пока не знал, чего был лишен. Что ж, есть люди, которые искренне полагают себя честными — пока не увидят плохо лежащий кошель.
— Ну что ты за язва!
Вспомни: Тингол видел эту землю — и отказался от нее. Авари и серые эльфы отказались — из любви к Средиземью…
— Но почему отказался Финрод? Боги мои, он же не проливал кровь братьев, и ему не нравился Феанор, и у него там была любимая — чего его понесло в Эндорэ?
Почему бы тебе не пойти и не спросить у него самого?
— После всего, что я наговорил?… Надумал?
Боишься, что Финрод устроит тебе такую же вздрючку, какие устраивал в свое время отец?
— В том-то и дело, что он не устроит. Он меня уже простил.
Да, тяжело это вынести. Тебя не обругают, не проклянут — тебя уже простили… Вот ведь подлость! Если бы он обругал тебя, проклял, презрел — всю вину как рукой бы сняло: ты свинья и я свинья. Легко и просто. Но ведь нет — он тебя любит. Как братьев, которых потерял, как сына, которого у него так и не было… И быть достойным такой любви — во сто раз труднее, чем просто быть преданным вассалом. И он отчего-то полагает тебя достойным, представь себе. Чем же ты ответишь на эту любовь?
— А чем я должен? Ты, такой умный, — скажи!
Ты знаешь. Ты знаешь, чего он хочет от тебя. Почему он в тебя верит.
— Но я обманул его веру. Я оказался… не тем, что нужно.
Не святым. Мне почему-то кажется, сынок, что он об этом знал. Он сам полагает себя далеко не святым, и как-то странно было бы, если бы он предполагал святость в тебе и жестоко разочаровался. Но вот ему, как видно, кажется, что ты, и не будучи святым, способен послужить Древней Надежде.
— Поэтому он и возится со мной?
Не криви душой. Он стал бы «возиться с тобой» в любом случае. Он очень серьезно относится к словам, которые произносит. А вот как ты относишься к своим словам — это твое дело. Ты можешь продолжать валять дурака и затаить обиду на весь свет — а можешь прийти и повиниться за все те глупости, которые наболтал и надумал. Стать достойным прощения.
Берен сел в траве, провел ладонью по рукояти меча — синий блик прошелся по вделанному в гарду аметисту, ограненному «звездой».
— Хорошо, — шепнул горец. — Хорошо…
Найти обратную дорогу было легко — сюда он ломился как медведь, не заботясь о сокрытии следов. Обломанные ветви, примятая трава, порубленные кусты — словно орк продирался через лес.
«Если бы мои страсти сжигали только меня! — так ведь нет: страдает все, до чего я могу дотянуться…»
Эльф ждал его там же. Горец подошел и сел на землю, напротив.
— Я свалял большого дурака, — сказал он. — Я… хочу попросить у тебя прощения, государь мой…
— Не стоит.
— Погоди. Ты еще не знаешь, в чем дело. Ты думаешь, это тебе не в новинку, наверняка люди уже обвиняли тебя в том, в чем ты не виноват… И ты прощал, потому что нашей вины тоже нет в том, каковы мы… Но сейчас, государь мой, совсем другое дело. Пока… Пока я просто умом понимал, что стоит между нами… Пока Валинор оставался просто рассказами — я не испытывал к вам особой зависти. Даже гордился этим, дурак…
— Я допустил ошибку.
— Нет, все было правильно. Ты не Валинор показал мне, Король — ты показал мне мое нутро. Моего оборотня, как он есть — глаза в глаза. Я ведь подумывал о том, чтобы убить тебя, государь. Потому что мое самое жгучее желание — сравняться с тобой в мудрости, искусствах, красоте — чтобы сделаться достойным Лютиэн… А я никогда не смогу. Мне просто времени не хватит. И бессилие что-либо изменить пережигает мои стремления в черную зависть. Так река, запертая обвалом, вздувается и крушит запруду, а потом несется дальше, уничтожая все на своем пути… Я могу направить эту ненависть на того, кто ее действительно заслужил — но я бессилен ее изжить до конца. Погоди, не говори пока ничего… Я знаю, так было предопределено, так надо… Наверное, затем, чтобы мы понимали: ждать и терять нам нечего. Другого объяснения придумать я не могу. Пусть будет. Король, прости меня. Прости за то, что я неспособен отплатить тебе тем, чего ты от меня ждешь. За то время, что мы вместе… Ты занял в моем сердце место отца или старшего брата. Но… я всегда был непослушным сыном и скверным братом. Вот мой меч — тот самый, который я хотел поднять на тебя. Распорядись им как знаешь, — Берен протянул королю Дагмор рукоятью вперед. — Что бы ты ни решил — я тебя благодарю заранее.
Финрод принял меч, мгновение-другое держал его как взял — острием направив в Берена, а потом, перехватив за лезвие, вернул его тем же порядком.
Берен обтер лезвие о рукав и вложил Дагмор в ножны. Стыд сжигал его сердце.
— Откуда ты знаешь, — тихо спросил король, — на что способен, а на что — нет? Разве ты дошел до края своей жизни? Разве ты до конца испытал свою судьбу? Разве ты уже сделал все, на что способен? Или ты знаешь, чего я от тебя жду?
Берен поднял голову. Было темно, но лицо эльфа виднелось отчетливо, словно очерченное слабым сиянием.
— «Если узы супружества и могут связать наши народы, то это случится во имя великой цели и по велению судьбы». Что же это за великая цель, король, если ты решился помочь мне? И в чем ты видишь мою судьбу?
Эльф заговорил не сразу, а после краткого раздумья.
— Прежде чем я отвечу, я хотел бы знать, о чем ты думал там, на поляне. И как отказался от мысли об убийстве.
Берен преодолел страх и стыд, крепко взявшись за рукоять меча. Соприкосновение длилось какой-то миг — но в этот миг уместился весь разговор с Дагмором, голосом собственной души.
— Хорошо, — сказал Финрод. — А теперь — пожелай узнать мои мысли.
И Берен — пожелал…
…Как они были беспечны…
Они слышали о боли и зле — но это ведь не имело к ним никакого отношения, правда? Это было где-то там, в Смертных Землях, где еще не изжиты последыши Мелькора, где скрываются майяр из его учеников. Их — любящих, творящих, прекрасных и беспечных — это не касалось.
Соперничество между Феанаро и Нолофинвэ, легкие насмешки над излишне задумчивыми ваньяр и чересчур легкомысленными тэлери, властолюбие Артанис… Это кое-кому не нравилось, но ведь ничего общего со Злом здесь не было, да? Зло — уродливое, черное и горбатое, отвратительное и внутри, и снаружи; если Зло появится здесь, в Валиноре, — что само по себе уже непредставимо — может быть, тэлери его и проворонят, может быть, упустят из виду ваньяр, обитающие рядом с Валар, но уж нолдор, такие мудрые и неравнодушные, сумеют распознать Зло сразу и наверняка!
Так говорил Мелькор, отпущенный из темницы — и, наверное, улыбался про себя.
Как же они были наивны…
Даже тогда, стоя на площади Тириона, где в пляшущем свете факелов троилась тень Феанаро — даже тогда многие думали, что Зло — это нечто отдельное от них; то, что можно настичь, взять за рога и пригнуть к земле, снести голову одним ударом… И они были полны решимости сделать это.
И лишь на пирсах Альквалондэ, остывая от кровавой рубки, они поняли, что Зло пребывало с ними всегда, от начала их жизни — дремало в сердцах, словно семя в земле. И нашелся тот, кто заботливо полил это семечко, щедро удобрил лестью ростки гордыни, тщательно разрыхлил землю у корней гнева, подпирал ветви зависти, на которых уже во всю созревали исчерна-красные плоды зла.
…А когда они осознали зло, такое близкое и неотступное — их охватило отчаяние. Одни по-прежнему полагали, что зло истребится, если убить того, кто принес его в мир. Уничтожить Мелькора — и чудесным образом забудется несмываемый грех Альквалондэ, встанут из могил мертвые, простят живые… Другие же сказали себе: зло — это мы. Нам нет прощения и нет возврата, нам остается лишь сражаться здесь до конца и собственной смертью искупить чужие. Лишь странный, забавный Финарато в глубине сердца считал, что спасение возможно для всех. Даже для Феанаро. Может быть, даже для Мелькора. Милосердие Единого должно быть так же бесконечно, как и Его могущество, и если зло можно искупить, Он укажет — каким образом.
Если гордыня, зависть и гнев привели нолдор к Падению — значит, нужно отринуть гордыню, зависть и гнев.
Поэтому он ни мгновения не колебался, когда Фингон поделился своим намерением — идти в Железные горы, спасать Маэдроса. Фингон настаивал, на том, что сделает это один. Но кто-то должен был ждать в условленном месте с малым отрядом, запасными конями, припасами… Он не мог попросить об этом сыновей Феанаро — отец не позволил бы сыну пойти в их лагерь и иметь какие-то общие дела. Он не мог попросить об этом даже своего родного брата: Тургон желал Маэдросу гибели, не в силах простить никому из феанорингов потери своей жены. И Фингон пришел к сыновьям и дочери Арафинвэ.
Преодолев гордыню, ненависть и зависть, Фингон спас Маэдроса. Спас весь народ Нолдор от смуты и вражды.
Финрод увидел в этом знак.
А потом был другой знак — когда, блуждая в Оссирианде, он увидел костры на склонах Синих Гор и услышал пение народа, о котором прежде знал только смутно, из намеков Мелькора и сдержанных рассказов Валар.
Балан говорил: когда взошло солнце, среди народа людей случился раскол. Многие были недовольны прежней жизнью, а род Балана был из тех, кто еще слышал Голос-из-Темноты. Это скрывали, этого боялись даже сами слышащие, но в роду Балана издавна верили старым богам и не верили новому. И однажды Балан услышал Голос. Время пришло, сказал Он. Завтра вам будет знамение, и поверившие спасутся от Тьмы. Они перевалят через три горных цепи — и придут в землю, что течет молоком и медом. Тогда они должны устроить пир и принести старым богам жертвы хлебом и вином. А после этого нужно сделать арфу и лечь спать, не выставив дозорных. Тот, кто придет и заиграет на арфе — за тем нужно последовать. Он укажет путь к спасению.
И те, кто поклонялся старым богам и не признавал нового бога, принесли беор предку Балана и последовали за ним. По пути к ним пристали еще два народа: золотоволосые коневоды и мрачноватые, слегка раскосые лесовики. Но горцы, принесшие беор, все же шли первыми. В их рядах был ропот, потому что путь пролегал через опасные земли — и через прекрасные земли. И там, и там они теряли людей. В опасных землях люди гибли в схватках с орками, с дикими людьми и троллями, один раз, по ошибке — даже с гномами. В прекрасных землях люди откалывались и оседали.
Земли за Синими Горами были прекрасны, и большинство из народа беора сказало: хватит! Здесь — чудесные места, много хороших пастбищ и земли под пашню — зачем делать еще один мучительный переход через горы? Скольких они опять недосчитаются в этих снегах?
И Балан — тогда еще молодой — сказал, что пересечет эти горы, как было предсказано — даже если ему придется идти туда одному.
Ему не пришлось — тысяча человек вызвалась разделить поход. Гномы, встреченные по пути на север, показали перевал. И когда перевал был пройден — в золотых лучах солнца людям открылся Белерианд. Они спустились в долину и развели костры, принесли жертвы хлебом и вином, пели и танцевали, радуясь исполнению пророчества и концу долгого пути…
Кто-то натянул на простой ясеневый лук еще девять тетив — и получилась арфа. Она лежала на возвышении, покрытом чьим-то плащом, словно положенная нарочно. Финрод взял ее, еще не зная, что так оно и есть.
От чего вы спасались? — спрашивал он потом, но ни Балан, ни другие не отвечали.
Еще один падший народ искал пути к спасению, глядя на Финрода с надеждой. А он — не знал этого пути. Он пытался отыскать следы в их прошлом — но они скрывали свое прошлое.
И вот к нему пришел человек. Мужчина, которого он помнил ребенком и юношей. Влюбленный без памяти в его родственницу. Он был для Финрода подобием Феанаро среди людей. Но Феанаро не мог изменить свой образ мыслей и действий — в этом и заключается то, что названо роком нолдор. Эльфы меняются слишком медленно. Люди свободны от рока в силу того, что способны меняться быстро. В глубине души Финрод завидовал этой способности — зная, что зависть — недостойное чувство, но не имея сил изжить ее до конца.
Через Берена и Сильмарилл могло прийти спасение — как через Феанаро и Сильмарилл пришла погибель. Вот, чего искал в нем Финрод. Вот, чего желал.
— Я не знаю, — прошептал Берен, оборвав быстрый, но утомительный обмен мыслями. — Я не знаю, Ном, сумею ли я. Но я буду пытаться, пока не добьюсь своего или не расшибусь. Слушай… Ты открылся мне в таком…
— В чем стыдился признаться самому себе? Да. Откровенность за откровенность. Временами я завидую тебе, Берен. Завидую всем людям. Когда я злюсь на вас, меня одолевают мысли, подобные мыслям многих других эльдар: что вы — народ, испорченный бесповоротно, низкий, грубый, неблагодарный… И тогда я вспоминаю об одной простой вещи: если бы на меня обрушилось все зло, которое пришлось вынести вам — я бы не выстоял. Скорее всего, я бы погиб, или хуже того — обратился ко злу. Не смотри на меня так удивленно: мера зла, которую эльф может допустить в свое сердце и при этом остаться собой — намного меньше вашей. Вы легче поддаетесь искушениям — но вам легче дается и раскаяние.
— Ном, — вздохнул человек. — Но ведь тебя и не одолевают такие искушения, которые в другой раз приходят к людям. Я двадцать раз раскаялся в том, что желал тебя убить — а ведь тебе мысль убить кого-то, кто лучше, и в голову бы не пришла!
— Не пришла бы… Но почему ты решил, что это хорошо?
У Берена даже рот открылся от изумления, а Финрод продолжал:
— Если бы нолдор, когда они забавлялись с мечами, пришло в сердце искушение ударить противника по-настоящему, в кровь — они устрашились бы этого искушения и стали иначе относиться к своей забаве. Они испытали бы это искушение раз, другой, и третий — и научились бы ему противостоять. Но они испытали его лишь единожды — и сломались… Искушение — не грех, это испытание. Чтобы не поддаться искушению, нужно вовремя отдать себе в нем отчет. Чтобы преодолеть Падение, нужно осознать его в себе. Столько раз, сколько потребуется. Так, как ты сделал сегодня. Ты ведь не представляешь себе, насколько великую победу над Морготом ты сейчас одержал. Ты поразил его сильнее, чем Финголфин. Ибо он изранил его тело, а ты — обрубил один из корней, которые, проникая в наши души, питают его силу. Мы кормим Моргота, Берен. И только когда мы перестанем это делать — он будет повержен.
Берен сорвал травинку, раскусил нежный стебелек, добывая каплю кисло-сладкого сока.
— Это умение, осанвэ… Оно пребудет со мной всегда? И без Палантира?
— Теперь — да.
— Я буду слышать чужие мысли?
— Если попытаешься проникнуть в открытое сознание или если кто-то попытается войти в твое. Но учти: проникать в более слабый разум, подавляя его, — бесчестно. Какой бы нужной и благородной тебе ни казалась конечная цель этого деяния. И есть еще одна важная вещь, которую ты должен знать, Берен. Она может тебе пригодиться. Твое sama не цельно.
— Соловушка говорила что-то в этом роде, но я так и не понял. Что это значит? Я безумец?
— Нет, вовсе нет… оно не производит впечатления чего-то разрушенного, оно не цельно скорее как композитный лук или наборной меч, понимаешь? Больше похоже на станок, чем на статую.
— И что же из того?
— Пока еще не знаю. Если бы нам больше времени… И еще одно. Прежде я и все остальные эльдар полагали, что, забывая, вы забываете навсегда. Что в силу искажения в вашем разуме появляются какие-то изъяны, наподобие пятен ржавчины, разъедающих железо. Твой рассказ о дориатском исцелении заставил меня отбросить эту мысль, а сегодня я узнал, что вы, как и эльдар, помните все. От первого и до последнего дня жизни. Но ваша память не похожа на развернутый гобелен — она напоминает гобелен скатанный; нет — даже не гобелен, а моток нитей, где слой просвечивает сквозь слой. Отчетливо видны только верхние, чем ближе к середине — тем больше они скрыты, вы как бы наматываете на катушку памяти все новые и новые витки бытия. Теперь я понимаю смысл вашего слова «за-быть». Вы действительно за-бываете.
На минуту Финрод перестал быть королем — перед Береном был неутомимый исследователь, сжигаемый жаждой познания и радующийся новым знаниям как дитя — новой игрушке.
— Нолдо, — Берен, обескураженный, смотрел своему королю в лицо. — Вы никогда не успокоитесь, да? Пока не проникнете умом до самых корней мира, пока не пронзите небесной тверди? Откуда вы такие взялись?
Финрод тихо рассмеялся.
— Откуда мы такие взялись? Мы были такими всегда, Берен.
Он лег на спину, закинув руки за голову, и глаза его поймали отблеск звезд и луны.
— Мы стремимся познать Арду, потому что наши феар — ее неотъемлемая часть. Вот откуда вы такие взялись? Зачем пришли? И куда деваетесь, а? Кто мне скажет? Может быть, ты?
— А что ж, — Берен последовал его примеру. По правде говоря, он очень утомился. — Может, и я…
Он зачем-то подмигнул скособоченной луне и закрыл глаза.
* * *
Поутру хозяин был какой-то вареный, а Финрод так и вовсе без стеснения спал в седле — грезил с открытыми глазами, как это умеют делать эльфы.
Они тронулись в путь до света, чтобы к вечеру добраться до реки Миндеб. Снова — шлемы и кольчуги, снова — щиты и луки… Пограничье. На севере высилась стена гор — обманчиво близких в прозрачном утреннем свете. Оттуда, из-за этих гор, из родной земли Берена, приходили орки. Это были небольшие ватаги, редко когда превышающие числом полсотни, рассказывал позавчера начальник заставы, рослый горец по имени Нарво. Не то, что было здесь пять лет назад, о-о-о! Тогда было — только держись: перли, как муравьи, сметали заставы, жгли хутора и деревни до самого хребта Андрам, счастлив был тот, кто успел семью в лесу схоронить… А сейчас — нет: стараются малой шайкой просочиться через кордон, налететь на какой-нито одинокий хутор или малое поселение, порезать всех и забрать все, что можно унести на себе. Кого перехватит пограничная стража из дориатских эльфов, кого — горцы, кого бретильцы… Но бывает, что и просачиваются, да… Голод их гонит, я слыхал, — вставил слово другой воин. Ард-Гален сгорел, негде пасти скот, а Черный лишние рты кормить не желает. И в Дортонионе сейчас не очень-то пограбишь: что у нас отобрал Саурон, тем не поживишься. Ничего-о, мрачно протянул Нарво. Мы их накормим… Землей накормим под самую завязочку.
Здесь, на «ничьей» земле, небольшой отряд казался легкой добычей. Наслушавшись на заставе разговоров об обычаях и нравах орков, Гили все время с тревогой поглядывал на север — хотя и понимал, что если появится какая-то напасть, то эльфы углядят ее первыми.
Красив был Димбар. Широкие луга перемежались здесь с небольшими рощицами, и чем больше к северу — тем реже делались рощицы, тем шире луга — они ехали по самой границе этого редколесья и полоски степи, протянувшейся вдоль гор. Любой, кто ехал бы или шел со стороны гор, был бы рано или поздно замечен — а вот их почти все время скрывал перелесок. В отличие от эльфов — Аэглоса, не выпускавшего гор из виду, Лауральдо, готового в любой мог схватиться за лук, Вилварина, внимательно смотрящего на гряду Криссаэгрим — Берен все больше чего-то высматривал на юге.
Гили небрежно поинтересовался у Айменела, что там такое, и тот просто ответил — Дориат, владения Элу Тингола.
Гили месяц назад уже был в такой близости от Дориата — когда шел с купцами. То ли от скуки долгого пути, то ли от близости Зачарованного Королевства, но купцы и возчики каждый вечер рассказывали об эльфах Дориата истории одна другой невероятнее и страшнее. И про парня, который подсматривал за купающейся эльфийской волшебницей, а она превратила его в камень, — так он, каменный, и стоит до сих пор, зачарованный ее красотой. И о младенцах, которых эльфы крадут, оставив вместо них подменышей, потому что эльфам для войны с орками надобны те, кто не боится держать в руках холодное железо, а это, вестимо, могут только люди да гномы. И о напитке бессмертия, секрет которого боги открыли эльфам, но утаили от людей… Болтовня эта прекратилась после того как к обозу пристал Берен. Раза два он одернул особо ретивых рассказчиков — и в его присутствии больше никто не решался завести небылицы об эльфах Дориата.
Гили еще раз задумался, откуда Берен мог появиться тогда, на тракте. По его словам и оговоркам эльфов — он шел из Дортониона. Но тогда он не мог не пройти через Химлад — а в Химладе он не был. Неужто… Гили об этом не задумывался, но тут пришло само собой — неужто Берен побывал в Огражденном Королевстве?
Гили не решался спросить ни у него, ни у эльфов.
Солнце покатилось к закату, когда они увидели идущую с востока тучу. Темно-серая и плотная, она словно подминала собой вершины гор, а под ней полупрозрачной косой пряжей висел дождь. Рваные, разлохмаченные края тучи ползли во все стороны.
Первые резкие порывы ветра заставили деревья и травы встрепенуться.
— Сука удача, — пробормотал Берен, глядя на восток. — Угодили под шквал.
— Мы успеем добраться до берега Миндеба прежде чем встретимся с ним, — сказал Лоссар. — Давайте поищем укрытие.
— Здесь негде укрыться, — покачал головой Кальмегил. — Я знаю эти места.
— От такого шквала, — добавил Менельдур, — эти лесочки нас не защитят. Но лучше свернуть в рощу: я не ищу встречи с молнией.
— Так и сделаем, — сказал Финрод.
— Есть еще одно предложение, — Эдрахил привстал на стременах, вглядываясь в застилающую восток черноту. — Соберем побольше хвороста и укроем его попонами, когда придем на место. У нас будет сухая растопка.
— И полным-полно валежника, если я что-то понимаю в жизни, — подытожил Берен. — Ходу!
Они наподдали коням пятками и поскакали вперед. Ветер понемногу крепчал и бил в лицо, становясь все холоднее. Берен и Нэндил, не сговариваясь, снова затеяли гонку, и вскоре почти пропали из виду, только крупы их коней двумя точками выделялись на зеленой траве: серебристо-серая и черная.
Остальные не гнались, но тоже ехали резвым галопом, и Гили впервые почувствовал трудности со своим Лайросом. Рысью он бежал так гладко, что усидел бы и младенец, а вот галоп потребовал от Гили немалого напряжения. Когда они выехали на берег Миндеба, паренек уже весь взмок, а ведь предстояло еще многое сделать: отыскать место для лагеря, расседлать коня, найти хворост, сложить в кучу его и седельные сумки, укрыть щитами и попонами…
Они еле-еле успели все сделать, когда это началось. Сначала на берег навалились сумерки — такой черной и густой была туча — но лучи низкого солнца все же пробивались под нее, как под навес палатки. Ветер задул крепко и словно со всех сторон сразу, по листьям ударили одиночными стрелами первые капли дождя — и сразу же ливень обрушился всей мощью, словно в небе опрокинули ведро.
Кони беспокойно ржали и пританцовывали на привязи, эльфы, находясь рядом, успокаивали их. Гили тоже обнимал за шею своего гнедка, и чувствовал всем телом его дрожь, когда молния рвала ранние сумерки, и гром накрывал перелесок. Сполохи били все чаще и чаще, и Гили бросил щит, которым укрывался от дождя — все равно порывы ветра рвали его из рук и швыряли воду в лицо горстями, с самой неожиданной стороны. Мальчик обхватил Лайроса за шею обеими руками, так же сделал со своим конем Айменел. Ветер теперь дул с такой силой, что труда стоило просто устоять на ногах. Струи дождя срывали ветки и листья с деревьев, Гили казалось, еще немного — и он под напором тяжелых капель уйдет по колено в землю, как сказочные воины после молодецкого удара. Поднять лицо было невозможно — вода, летящая с неба, забивала дыхание. Оставалось вжимать голову в плечи, лишь краем глаза следя, что же делают другие.
Берен стоял, опустив лицо, завернувшись в плащ по самые глаза, слегка придерживая свою кобылу за уздечку — похоже, Митринор совершенно не боялась ни сполохов, ни грома, ни тяжелых бичей ливня, способных свалить человека с ног. Точно так же вели себя кони Нэндила, Финрода, Эллуина — а вот остальные беспокоились. Тьма сгущалась все кромешнее и кромешнее, и даже сквозь барабанный грохот дождя слышались стоны деревьев под ветром. Гили вцепился в шею коню, просто чтобы не унесло вихрем… Вовремя: началось такое, что хоть кричи: полетели ветки и листья, деревья затрещали, вода Малдуина аж кипела, земля и небо смешались.
Раздался треск, Гили поначалу решил — рядом ударила молния. Но то была не молния: одно из деревьев — то ли вяз, то ли ясень, в темноте не разобрать — треснуло по стволу и повалилось. Гили вздрогнул, представляя, как сейчас рухнет одно из тех деревьев, что господствует над поляной, и придавит их всех своим стволом — но Валар были милостивы: молодые ясени гнулись и трещали, но не ломались. Только ветки летели на поляну. Одна из них пребольно попала Гили по спине, от второй еле увернулся Аэглос.
Гили уже совсем было отчаялся увидеть когда-нибудь синее небо и подставить лицо солнцу — как вдруг все кончилось: столь же внезапно, как начиналось. Убийственный ливень сменился обычным дождем, солнце засветило ярче, в разрывах тучи проглянула синева, и вскоре стала видна граница облака, его хвост, задевающий за склоны Эред Горгор.
Прошло еще немного времени — и шквал ушел. Остались обломанные ветки и поваленные деревья, Малдуин помутился и волок всякий мусор, набросанный ветром, да мокрая трава взблескивала росой — а так все осталось по-прежнему. Гили вспоминал себя полчаса назад — трясущегося от страха, измученного борьбой с холодным ветром, и подумал — а не сон ли это? Да нет, не сон: он весь мокрый, и Лайрос дышит тяжко и часто — натерпелся, дурачок…
Эльфы разобрали хворост и свои вещи, укрытые щитами и попонами. Расчет оправдался: седельные сумки не намокли. Точнее, намокли только те, то лежали с краю. Сухого хвороста тоже было много, и очень кстати: всем хотелось поесть и погреться.
Все, кроме Аэглоса и Менельдура, отправились за валежником. Далеко ходить было не нужно: ветками забросало всю поляну — руби и складывай в кучу. Куча выходила большой, эльфы были намерены жечь костер всю ночь, сушиться и греться.
— Эла! — крикнул вдруг Берен откуда-то из-за можжевеловых зарослей. — Идите сюда, эльдар, это по вашей части!
Гили, хоть и не был эльфом, тоже поспешил на зов. Он бежал, хоть и был ближе всех к Берену, но когда добежал и остановился, переводя дыхание, оказалось, что все остальные уже здесь, и дышат так ровно, как будто тут и стояли, а не примчались на зов.
Эта полянка вся заросла полынью. Тут было много и другой травы, но беспощадный дождь прибил ее всю, а упругая полынь устояла. Ее горьковатым запахом был напитан воздух, а от ее серебристой зелени кругом было светло. Но не поэтому Берен позвал эльфов — а потому что на бархатных пушистых листьях полыни яхонтами горели дождевые капли, и одни сияли солнечным золотом, другие горели чистым огнем, третьи были пронзительно-синими, а четвертые — зелеными, как камешки в перстне хозяина (знай Гили слово «смарагды», он подумал бы «как смарагды»). Но стоило шевельнуться — и все цвета мгновенно менялись, и живая радуга сполохами пробегала по полянке.
— А что, нолдор, — Берен нарушил благоговейное молчание, на минуту сковавшее всех. — Йаванна, Ульмо и Манвэ этак, мимоходом, творят самоцветы не хуже ваших. Жалко, что недолговечные. Еще и солнце не сядет — а эта роса испарится.
— Но я запомню, — Лоссар опустился на колени над одним из стебельков полыни, рассматривая его. — И я сделаю эту красоту долговечной. Когда-нибудь я это сделаю…
— Серебро? — Лауральдо опустился на корточки рядом с ним. — И адамант?
— Едва ли. Серебро тяжело и темно для этого даже на вид… Какой-то другой сплав. И адамант ты не огранишь так, как нужно мне… Хрусталь. Или даже вирин.
— Да, пожалуй…
Солнце ушло за дерево и сумрак погасил очарование полянки. Гили вдруг почувствовал, как холодно. Он пожаловался Айменелу — тот предложил взять меч и погреться.
Гили не очень нравилась эта затея, но ничего получше он выдумать не мог. Достал свою скату и отошел с Айменелом на берег, на мокрый песок.
Упражнение, которое они делали в последнее время, называлось «зеркало», и Айменел его усложнил: теперь он наносил удары не в том порядке, к которому Гили привык — два соударения вверху, два внизу — а куда хотел, без предупреждения. Гили видел, что он двигается медленнее, чем мог бы, но не всегда успевал отбить — и ската замирала на волоске от его щеки или бедра. И чем больше он уставал, тем чаще это случалось.
Он разгорячился и вспотел. Эльфы, набросав такую кучу валежника, что хватило бы на небольшую хижину, развели костер из сухого хвороста и начали ставить над ним шалашом толстые, промокшие снаружи ветки. Ветки постреливали, искры улетали в темнеющее небо — и гасли. Золотисто-красные сполохи пробегали по лезвиям мечей, белые искры рождались на миг — и исчезали. Вернулись Аэглос и Менельдур — им удалось уполевать косулю. Гили дернулся было помочь ее разделать, но Берен вернул его к занятиям и взялся сам.
Наконец Айменел, как это бывало всегда, прекратил занятие, увидев, что Гили выбился из сил. Он крикнул что-то на эльфийском языке — и Кальмегил бросил ему свернутое одеяло. Не поймай его Айменел — оно упало бы в воду, но Айменел не мог его не поймать.
Они с Гили завернулись вместе и сели рядом на землю. От Айменела пахло как от вспотевшего ребенка.
Гили был мрачен:
— Не будет с меня мечника, — сказал он грустно. — Те ребята правы были. Наверное, мне уж поздно научаться.
— Никогда не поздно, — заспорил Айменел. — У тебя хорошо получается.
— Ты это… не надо, а?
— Нет, послушай! Я тоже не сразу научился! И потом — это ведь не самое главное. Ты думаешь, орки — хорошие мечники? Таких мало, очень мало! Если ты сойдешься в бою с орком — вот увидишь, кто победит.
— Умение — еще не все, — Берен подошел сзади, неслышно. — Главное — решимость, Руско. Иной раз хорошо обученному человеку не хватает простой решимости, чтобы первым нанести удар — и все обучение насмарку. — Берен нахмурился каким-то своим неприятным воспоминаниям.
— Лорд Берен, — спросил Айменел. — А почему ты сам не учишь Руско?
— Плохой из меня учитель. Во-первых, потому что я левша. Во-вторых, потому что я нетерпелив.
— Ты не обидишься если я тебя спрошу?
— Спроси, а там будет видно.
— Вы, люди, учитесь быстро. Намного быстрее нас. Но только если начать рано. А если вы начинаете учиться чему-то взрослыми — то учитесь намного медленнее. Почему так бывает? Разве можно разучиться учиться?
Берен вздохнул, завернулся в одеяло, обхватив свои плечи.
— Ты задал вопрос, на который я не знаю ответа. Разве что вот: пока мы маленькие, мы учимся как… Ну, как собаки или лошади. Мы не думаем о том, как учиться — мы просто делаем что-то и по ходу учимся. И как это бывает — мы не помним… Ты же не помнишь, как учился ходить или говорить?
— Отчего же? — удивился Айменел. — Помню.
Берен открыл было рот, а потом снова закрыл, так ничего и не сказав. Прикусил губы, прищурился, задумался… Потом вскочил.
— Эльдар! А нет ли у кого-нибудь желания согреться пляской стали?
— Право же, Берен, я порядком продрог даже здесь, у костра, — отозвался Финрод. — Я не прочь погреться.
— Это честь для меня, аран… — Берен слегка склонился в приветствии. К удивлению Гили, Финрод ответил таким же поклоном.
— Таков обычай, — прошептал Айменел, сверкая глазами, и Гили понял, что юный эльф чувствует то же самое, что и он сам — предвкушение интересного поединка. — Противники кланяются друг другу. Нужно любить противника, быть благодарным ему за то, что он тебя учит. Смотри!
Король и Берен взяли мечи, отбросили ножны в стороны и встали друг напротив друга. Солнце садилось, и тени друзей-противников были такими длинными, что протянулись на другой берег Малдуина. Они стояли, опустив мечи, держа их совсем не в том положении, с которого уже приучился начинать Гили (Айменел шепотом объяснил: начальная стойка удобна для новичка, опытный боец начинает как хочет). Оба обнаженные до пояса, с мокрыми волосами, высокие, стройные, широкоплечие — они вдруг показались Гили похожими как братья, хотя больше ни одна черта их не роднила. Финрод был светловолос и светлокож, Берен — темный и смугловатый. Кожа эльфа была гладкой, на теле человека отливали перламутром старые шрамы. Эльф стоял прямо, Берен слегка сутулился — и все равно казалось, что один — как диковинное отражение другого.
Гили не заметил, кто сделал первое движение. Клинки зазвенели с такой скоростью и страстью, что казалось — кому-то здесь не сносить головы. Но, глядя на лица, Гили не видел ярости — оба противника смотрели друг на друга тепло, так, словно они вместе танцуют. И вдруг он понял: так и есть, каждый позволял противнику довести свой прием почти до конца, каждый хотел скорее подыграть, чем воспользоваться промашкой другого, благородно дарил противнику красивый ход.
Наконец, наступил миг — и мечи, столкнувшись в последний раз, напряженно застыли: Берен дожимал отбитый выпад, Финрод не поддавался. Так прошло несколько мгновений.
— Все, — сказал человек, отнимая свой меч и кланяясь. — Благодарю тебя, Король. Видел? — повернулся он к Гили.
— Ага, — восхищенно выдохнул оруженосец.
— Так вот, сам так не делай.
Гили удивился.
— Бейся мы по-настоящему, — объяснил Берен. — Кто-то из нас ударил бы другого ногой в пах или головой в лицо, или локтем в зубы. Вот если тебя начнут давить — так и делай. Я же говорю: решимость важнее выучки.
Они вложили мечи в ножны, отошли к огню и сели. Берен потрогал свою рубашку, развешенную на ветке — мокрая. Эллуин предложил ему разделить один на двоих сухой плащ. Финрод оказался счастливым обладателем сухого полукафтанья, который и набросил на плечи.
— Вода, вода… — проворчал Берен, укрываясь своим краем плаща. — Хорошо, что прошел дождь. Не придется тащить с собой.
— В Нан-Дунгортэб нет воды? — спросил Аэглос.
— Воды для питья, — сказал Берен. — Так-то есть…
— Сегодняшний шторм смыл на время всю дрянь, — сказал Лауральдо.
— Какую? — полюбопытствовал Айменел.
— Там плохое место, — нахмурился Лауральдо. — Этого не объяснить, это чувствуешь только когда попадаешь туда…
— Чары?
— Они тоже. Говорят, к этому месту приложил руку Враг.
— В это легко верится, — сказал Аэглос. — Но незадолго до вашего прихода из-за моря там стало хуже, чем прежде. Появились какие-то Морготовы твари…
— Не Морготовы, — решительно возразил Берен. — Я не знаю, что это за твари, они безобразнее ночного кошмара, но если Нан-Дунгортэб творил Моргот, то эти создания — не его. Он… не творит ничего уродливого…
Эльфы смотрели в потрясенном молчании.
— Ты уверен? — спросил один из них.
— Я понял, о чем говорит Берен, — вмешался Вилварин. — Твари Моргота, те же волки или орки — они могут быть страшными, но не уродливыми. Я не могу с ходу вспомнить нужного слова, но Моргот все делает…
— Изящно, — подсказал Эдрахил.
— Вот! Именно так. Ему нравится красивое, хотя он и исказил понимание красоты. В его созданиях чувствуется его гордость, он словно спрашивает: ну, кто еще умеет это делать так, как я?
— Точно, — поддержал эльфа Берен. — А то, что там водится… Да что вам рассказывать, Аэглос знает.
— Я не знаю, мне самому любопытно! — заспорил эльф. — Ты видел их? На что они похожи?
— На унгола, которого раздули в корову, а потом били, пока не переломали все ноги, — Берена передернуло. — А потом вываляли в навозе до самых глаз. Только не спрашивайте, эльдар, сколько у него глаз — мне было не до того…
— Так может, это обычный унгол? Но искаженный Морготом?
— Моргот так не искажает, говорю вам! Он искажает себе на потребу, а эта мразь не потребна никому, даже себе! Это — само уничтожение.
— Похоже, что я знаю, о чем ты говоришь, — Кальмегил переглянулся с Финродом. — Скольких таких ты видел?
— Не знаю… Мне кажется — пятерых. Трех больших и двух маленьких…
— Кажется — или точно?
Вместо ответа Берен пошарил рукой в траве, взял свой меч и наполовину обнажил его в свете костра, держа так, чтобы все увидели наполовину стертые точилом зазубрины на лезвии.
— Я изрубил первую из этих тварей за минуту, а после этого полчаса блевал, извините за такую подробность. Оно пахло еще хуже чем выглядело. Второй… был просто огромным. Я даже не думал с ним драться — унести бы ноги… Но… Эта туша быстро двигалась… И, видно, была голодна. Я… позволил ей себя догнать — и отсек жало. А потом… Их ужасно трудно убить, эльдар: ты его рубишь и рубишь, а оно все лезет и лезет… Уж лучше волк: того можно завалить одним махом… И после этого я сделал страшную глупость, эльдар. Я напился воды в ручье неподалеку. Эти твари поджидают жертв у водопоя. От этой воды я ходил как в бреду. И вот тогда-то и встретился с третьей и четвертой… Или только с одной из них… — Берен еще раз посмотрел на зазубрины. — Когда я пришел в себя, я увидел на мече эти щербины… Но увидел и слизь. Один раз я рубил настоящую тварь, а второй раз — камень. Или оба раза рубил настоящих, а когда рубил камень — не помню. Эта отрава — опаснее, чем пауки: кто знает, не начнем ли мы рубить друг друга. Так что воды нужно набрать здесь.
— А дальше?
Берен вогнал меч в ножны и взъерошил волосы.
— Дальше — ничего… Почти. Был маленький, его я убил просто камнем.
— Если их там так много, то путь опаснее, чем я думал, — сказал Лауральдо. — Прежде можно было забраться довольно далеко в пустошь — и не встретить ни одного.
— Прежде и дориатские эльфы, и феаноринги очищали это место. А теперь, я слышал, они добираются даже до Нан-Эльмута, — поддержал Аэглос. — Но такому большому отряду они не опасны. Они никогда не ходят стаями, только поодиночке.
— Опасаться нужно других — тех, кто сам опасается пауков. Тех, кто более совершенен, чем они и порожден Морготом, а не той Пустотой, что он призвал… — Эдрахил посмотрел на темный восток.
— Верно, — согласился Финрод. — Завтра нам опять ночевать без огня и без песен — Вилварин, прошу, достань свою лютню.
* * *
Гили, как обычно за время их странствий, проснулся от холода — и, еще не проснувшись как следует, услышал тихий плеск и фырканье лошади. Он насторожился и приоткрыл глаза.
Сторожить под утро опять выпало ему и Берену — но он задремал, а потом и вовсе заснул и теперь вскинулся, опасаясь, что сейчас хозяин ему надает.
Но опасения оказались напрасными: Берен не собирался устраивать слуге выволочку. Он стоял по шею в воде рядом со своей Митринор, гладил ее гриву и о чем-то тихо ей говорил.
— Ага, проснулся, — проворчал он, увидев, как Гили трет глаза. — Замерз?
— Да, — Гили обхватил себя руками и потер с силой плечи.
— Раздевайся и полезай в воду. Она теплая.
— Я… это… — Гили мотнул головой в сторону леса.
— Пойдешь в кусты — надень сапоги. Я видел гадюку в траве.
Когда Гили вернулся, Берен был уже одет, уже отрезал себе кусок холодного мяса (тушу косули вчера повесили на дереве) и сдувал с него муравьев, приговаривая:
— Пошли вон. Вас мой король на пир не звал.
Эльфы еще спали. Вчера ночью они опять пели — Гили заснул раньше, чем они перестали. А теперь ему казалось, что песня, под которую он засыпал, до сих пор звучит — от того и небо так светлеет, и бледный месяц бредет по пояс в тумане.
Он разделся и вошел в воду — она и в самом деле была теплой. Утреннее окоченение растворилось без следа. Ему захотелось разбудить Айменела, но потом он подумал — не надо. Эльф, откинув руку, спал сладко, как ребенок — а вчера азартно, как ребенок, нырял и плескался. Гили никак не мог понять, что это и почему так бывает: эльфы, мудрые и бессмертные, в самом деле похожи на больших детей. Глядят на мир так, словно ничего дурного от него не ждут, и порой, слушая, как они напевают себе под нос или внезапно смеются своим мыслям, думаешь — ну, сущие младенцы; Финрод в другой раз ведет себя со своими подданными как мальчишка-коновод в стайке таких же мальчишек, и они отвечают ему тем же — можно ли, видя это, поверить, что когда Финрод хочет, он выглядит грозным и великим королем, мудрым, как бог с закатной стороны, прекрасным, как солнце и пугающим, как пламя. Но вот — он спит, и во сне хорош, как девушка, и слегка улыбается чему-то… И не помни Гили того, что рассказывали ярн Берен и Айменел, не ведай он истории ледового похода нолдор, не знай он песен о Славной Битве — никогда не сказал бы, глядя на этого эльфа за дружеской беседой, что он — один из величайших воинов Белерианда.
Гили вышел на берег, оделся и тут заметил, что Берен тоже смотрит на спящего Финрода. Потом — он обернулся и посмотрел на юг, туда, где темнел лес Дориата. И такая тоска была в его взгляде, что у Гили даже сердце сжалось. Лорд Берен потерял почти всех родных и друзей, и то не с такой тоской глядел, когда говорил о них или когда оборачивался лицом к северу, к горной цепи, стеной отгородившей его страну.
— Хозяин, — тихо позвал паренек. Берен очнулся от своей мучительной грезы, но оклик растолковал по-своему.
— Садись, — он показал на траву рядом с собой. — На.
В его руке был кусок мяса, завернутый в лист лопуха. Гили взял и начал есть.
— Плохие из нас сторожа, — тихо проговорил Берен. — Один клюет носом, другой таращится не на север, а на юг…
— А что ты не разбудил меня, лорд?
— Не хотел… Здесь нам ничего не угрожало, Руско — это границы Дориата. Вчера двое их пограничных стражей подходили к нам. Аэглос говорил с ними. Зачем не я заметил их первым!
— У тебя там это… Есть кто-нибудь? — решился спросить Гили.
— Моя вторая половина. Смешно, Гили: об этом знает весь отряд, кроме тебя. Лютиэн Тинувиэль, дочь короля Тингола — она станет твоей госпожой, если мы доживем… Как ты думаешь, доживем?
— До чего?
— До падения Ангбанда. А если доживем — то сколько мне будет лет? И не женюсь ли я лишь затем, чтоб умереть у жены на руках? Вот ты простой паренек, Руско, и суждения у тебя здравые: скажи, чего стоит в твоих глазах победа над Морготом?
Гили какое-то время напряженно думал, а потом решил, что лучше всего будет честно сказать:
— Я не знаю, лорд. Я никогда об этом так не думал. Мы давали гномам и эльфам хлеб, а они защищали нас от орков — сколько себя помню я, и отец мой, и дед — так было. Я знал, что есть Враг, но не думал, что когда-то встану против него самого. Я и сейчас ничего такого не думаю. Но я буду там, где будешь ты… Или где ты мне велишь быть. Раз Моргот враг тебе — то он враг и мне. Если леди Лютиэн станет твоей женой, то она и мне будет госпожа, и я ее буду чтить. Чего тебе будет не жаль для победы над Врагом — того не жаль будет и мне.
Берен был несколько удивлен. При нем Гили ни разу не говорил таких длинных речей.
— Хорошо, — сказал он. — Ты, может быть, не совсем понимаешь того, что сказал, но это уже не имеет значения. Буди эльфов.
* * *
Берен въехал в Нан-Дунгортэб не без страха. Это было, конечно, совсем не то, что в прошлый раз — он ехал с немаленьким отрядом, вооруженный и одетый в броню, но предчувствие томило его.
На следующий день оно оправдалось.
Ливень смыл всю дрянь и наполнил все впадины свежей дождевой водой. Лошади пили вдоволь, а люди и эльфы для питья все-таки взяли воду из Миндеба. Вели Лауральдо и Аэглос, бывавшие в этих местах — без них отряд долго плутал бы среди нагромождений ржаво-красных оплывших скал, взлетающих к небу, словно застывшие языки пламени. Были скалы как лестницы, были — как реки, или как гребни, или как когтистые лапы. Долины поросли деревьями и травой, но красно-бурый базальт господствовал над зеленью. Она росла здесь не потому что должна была здесь расти — а потому что камень не волновали эти жалкие попытки жизни уцепиться за его величие.
Вчерашним ураганом эти деревья и кусты были смяты и выворочены из галечного ложа. Отряд прокладывал среди них дорогу, иногда — топорами и мечами, поэтому двигались медленно и в полном молчании. Стояла жара: камень нагревался с самого утра, и горячий, стоячий воздух заполнял долины. Вечером путники повалились спать прежде, чем село солнце, а на следующий день каждый чувствовал себя разбитым. Лауральдо сказал, что к полудню дорога выведет к водопою — большой каменной чаше, которая должна быть полна свежей воды. Там они намеревались поесть и отдохнуть, пережидая самые жаркие часы.
У водопоя им и встретились «черные». Не могли не встретиться — они ведь тоже шли к этому водоему.
— С-саламандра, — вполголоса сказал Вилварин.[32]
— Крепкая и здоровая вошь, — поддержал его Айменел.
Их было три десятка или около того; конных людей — всего двое, остальные — пешие орки. Поэтому эльфы не бежали, хоть и могли уйти верхом, а приготовились биться.
Айменела и Руско оставили с лошадьми, остальные встали на берегу и принялись обстреливать противника через озерцо из-под прикрытия валунов. Враги ответили всего несколькими выстрелами, быстро убедились в том, что и луки, и стрелки у эльфов лучше — и бросились в атаку через воду, где в самом глубоком месте было по колено.
Но прежде чем они добежали, один из людей кинулся прочь — явно с согласия второго, который возглавил атаку. Финрод хлопнул Берена по плечу, тот все понял, побежал назад, к коням, и выдернул у Руско из руки повод Митринор.
Вражеского всадника он нагнал скоро — деваться тому было некуда, долина зажата двумя скальными стенами, а конь был хуже, чем Митринор, и устал сильнее. Берен не собирался его убивать — разве что в крайнем случае. Рассчитывал на скаку сбить с коня, оглушить и связать — это наверняка был разведчик, и наверняка он что-то знал. Но тот, поняв, что ему не уйти, развернул коня, и поскакал на Берена с копьем наизготовку.
Не замедляя хода, горец бросил узду, крепче сжал ногами бока коня и поднял щит правой рукой, положив левую на рукоять меча. Копья у него с собой не было, но расчет оправдался: Берен удержал удар, и копье противника сломалось. «Черный» не думал встретиться с левшой и не ждал удара из-под щита. Получив «яблочком» по зубам, он слетел с седла. Берен соскочил на землю следом. От удара подбородочный ремень черного всадника лопнул и шлем слетел. Берен, увидев его лицо, не защищенное щечными пластинами и наносником, выругался: это была девица.
Прежде он никогда не убивал женщин.
— Ладно, — сказал он. — Я все равно не собирался тебя убивать.
— Ты меня не возьмешь! — она выдернула из ножен меч и смело атаковала. Прорывалась в ближний бой, зная, что не выдержит изматывающей долгой схватки на большом расстоянии; а Берен навязывал ей именно это. Она сражалась отлично, но недостаток силы и веса искупается только опытом, которого у нее не было.
Но у нее была решимость, и меру этой решимости Берен недооценил.
Когда она обессилела и меч был выбит из ее руки, она крикнула:
— Тано! — и кинулась вперед, прямо на клинок горца.
Он как-то успел отвести оружие чуть вверх — и меч пронзил ей грудь не там, где сердце, а пониже плеча.
— Тано, — снова прошептала она, падая на руки Берена. Достала из-за голенища кинжал, но так и не сумела ударить врага в бок — выронила. Подобрав нож, он разрезал ремни кольчуги и разорвал на ней одежду. Зажал рану ее же рубашкой, перетянул своим поясом и подхватил девицу с собой на седло.
Веса в ней было — почти нисколько; белобрысая и некрасивая, но в каждой женщине Берену сейчас мерещилась Лютиэн. Он не хотел этой дурочке смерти и подгонял Митринор что есть силы. Сама по себе ее рана не была смертельной, она могла умереть только от потери крови — Берен надеялся, что эльфы сумеют совсем остановить ей кровь.
Они пытались как могли.
Второго тоже думали взять живым — не вышло. Кальмегил рубился с ним, и черный как будто начал его одолевать — так казалось со стороны. И никто не мог прийти к нему на помощь, потому что на каждого эльфа приходилось по два орка. Айменел не выдержал, испугался и с криком:
— Atarinya! — выпустил в черного стрелу, хотя ему строго-настрого было приказано в битву не встревать.
Потерь не было — только Вилварину, бросив копье, поломали два ребра. Он сейчас сидел на камне, морщась, а Лауральдо расшнуровывал на нем доспех; да еще Эдрахил был ранен — рассечено бедро. — Моя нога доживет до завтра, — сказал он, поймав взгляд Нэндила. — Помогайте ей.
— Ты думаешь? — спросил бард. Он уже сбросил наручи и закатал рукава, готовый заняться раной.
— Нужно попробовать, — сказал Финрод, склоняясь над девицей. — Может быть, на сей раз получится.
— Какое там может быть? — разозлился Берен. — Рана не смертельна! Заговорите ей кровь, вы же умеете!
— Мы умеем, — сказал Финрод, помогая снять наспех сделанную повязку. — Но, боюсь, нам это умение не поможет.
— Как не поможет? — взъярился Берен. Финрод посмотрел на него так, что спорить горцу расхотелось. Он держал пленнице голову, в то время как Финрод взял ее за руки, чтобы унять ей боль, а Нэндил наложил руки на рану. Они с королем запели заклинание, чтобы остановить кровь:
An nardh omin, iest tul thenin.
An nardh odad, i luth kuinad.
An nardh neled, anim erthad.
An nardh ganad, i luth gwedhad.
An nardh leben, i luth bennan.
An nardh eneg, i'ыl veleg.
An nardh odog, o nordh ar linnod.
An nardh doloth, i elenath.
An nardh neder, ha gwero, Gwir![33]
Лица обоих были напряжены и сосредоточены, глаза точно прозревали нездешний мир, а голоса звучали монотонно, перебирая три или четыре лада в усыпляющем, одуряющем чередовании. И тут девица завопила и забилась, а лицо Финрода исказилось и на лбу его выступил пот. Ей было больно и ему тоже, но он возвысил голос, преодолевая боль — и вскоре девушка затихла, взгляд ее стал осмысленным, и между пальцев Нэндила перестала сочиться кровь. Берен уже совсем было решил, что дело сделано, но тут она снова крикнула:
— Тано! — и добавила: — Kori'm o anti-ete![34]
И — угасла, точно лучинка на ветру: раз — и нет. Лишь миг назад — жили глаза и розовыми были бледные узкие губки, и вот на песке лежит труп.
Берен положил ее голову на землю, встал и попятился. Много раз люди, и однажды — эльф умирали у него на руках, но такое было впервые. Он готов был принести самую страшную клятву, что рана ее не смертельна, что остановить кровь — и девчонка еще сто лет проживет… И вот — она была мертва, а он стоял столбом и глядел на нее.
— Как всегда, — прошептал Нэндил, отпуская тело. — Как всегда…
— Женщин я еще не убивал, — зачем-то сказал Берен. — Никогда не убивал…
Сколько ей было лет? Восемнадцать, двадцать, двадцать пять? По лицу — не скажешь. Ее пепельно-серые волосы теперь были ярче щек, а глаза, обращенные к горцу, кричали: «Женоубийца!» Нэндил провел рукой по ее лицу и закрыл ей глаза.
— Ты этого не делал, — сказал он. — Это Моргот. Нам не удается вылечить тех, кто попадает в плен раненым. В них словно не держится жизнь, и наше прикосновение для них мучительно. Они просто говорят: «сердце мое — в ладони твоей»… И он сжимает ладонь…
— Ублюдок, — прошептал Берен.
Людей похоронили поблизости, в промоине, орков побросали кучей, одного на другого. Конными были только люди — их лошадей забрали. Берен взял Гили и пошел с ним на место поединка с девицей-воином — взять то, что он побросал, снимая с нее доспех. Шлем девицы, по его мысли, как раз должен был Гили подойти. Кроме шлема, он взял еще кое-что: маленькую плоскую сумочку, которую девушка носила на груди.
В этот день проехали немного — из-за ран Эдрахила и Вилварина. Остановились на ночлег задолго до темноты, на всякий случай обшарили окрестности — паучьих нор не было. Костра не разводили — и опасно это было, и ночь обещала быть теплой, и вчерашнего мяса еще хватало. Берен начал подгонять подшлемник точно по голове своего оруженосца, Аэглос, Нэндил и Финрод принялись лечить раненых. Эдрахилу просто зашили рану, а Вилварину начали сращивать ребра при помощи чар. Берен знал, что эльфы пользуются этим умением крайне редко, потому что оно отнимает много сил и у лекаря, и у исцеляемого. И верно: когда они закончили, Вилварин был весь в поту. Он поел неохотно, почти через силу, и сразу же заснул, завернувшись в плащ. Нэндил, уставший от лекарских заклятий, последовал его примеру.
— А что значит «Atarinya»? — спросил Гили
— «Отец», — Берен подтянул очередной ремень. На душе у него было скверно.
— А отчего государь так бледен?
— Пока лечили Вилварина, Государь принимал на себя его боль.
— Ошибаешься, — оказывается, Айменел слышал их разговор. — Это известное поверье, но неправильное. Боль на себя принять нельзя.
— А что же тогда? — спросил Гили. — Я же сам видел, что Государю нехорошо.
— Он почувствовал боль Вилварина, да, — Айменел кивнул. — Когда сращивают кости, это очень больно. Он почувствовал, и заговорил боль в себе, и это передалось Вилварину, понимаешь?
Гили не понимал.
— Просто перенимать чужую боль бесполезно, — Айменелу явно не хватало человеческих слов. — Ты не наносишь себе рану, если друг ранен, правда? Здесь то же самое. Боль — она ничто сама по себе. Она — знак того, что целостность нарушена. Лекарь при помощи осанвэ, соприкосновения разумов, может почувствовать чужую боль как свою — чтобы правильно определить болезнь. Но лечение состоит не в этом. Нужно восстановить целостность. Чтобы кости, кожа, плоть — все как раньше. Тело умеет исцеляться само, нужно только дать ему время. А когда времени нет — тогда чары. Но редко. Очень редко. Природа не любит, когда ее подгоняют — быстрей, быстрей. Обычно — маленькая боль, ты терпишь неделю, месяц… А здесь за час делают то, что за месяц. Вся боль — сразу. Поэтому без того, кто успокаивает боль, нельзя. Можно умереть.
— А как успокаивают боль? — продолжал любопытствовать Руско.
— Если сильный разум в здоровом теле, как у Государя, то он заполняет собой того, кого лечат. Тоже осанвэ. Тот, кто заговаривает боль, здоров — и тот, у кого заговаривают, чувствует себя здоровым. Понимаешь? Нет? Вилварин дал Государю войти в свой разум, и чувствовал свое тело как тело Государя. Как здоровое. Он будто бы вышел из себя. Как будто бы Государь закрыл его разум щитом от его тела. Высокое искусство. Не каждый может. Я не смогу, отец не сможет, Вилварин сам не сможет. Аэглос, если будет учиться еще столько, сколько учился — тогда сможет.
— Айменел, — сказал Берен. — А что Нэндил? Я правильно понял, что он тоже вошел в разум Вилварина, чувствовал его тело как свое и лечил как свое?
— Ты понял, — улыбнулся Айменел. — Да, так делают. Он тоже делил боль. Лекаря никто не может от этого избавить: чтобы творить чары, он должен чувствовать. Но боль не делается меньше от того, что ее делят. Как шум не делается меньше от того, что его слышат.
— А девица? — тихо спросил Берен.
— О, это совсем плохо, — Айменел печально вздохнул. — Она порчена, в ней нет многого, что должно быть. Это Моргот. Барды знают, они пробовали лечить их. У них совсем нет avanire. Они все время открыты для него… — последнее слово Айменел произнес полушепотом. — Поэтому их так трудно лечить. Бардам каждый раз приходится соприкасаться с ним…
Берен почувствовал пустоту под ложечкой. Так вот, чего он требовал от Нэндила и Финрода… Вот, на что они пошли безотказно…
— Не так все страшно, как ты думаешь, — вмешался в разговор Аэглос. — Мы не прикасаемся к самому Морготу — только к его силе.
— Все равно приятного мало, а?
— Это страшно. Если бы ты обладал вторым зрением, ты бы видел это как рану. Это словно черное отверстие в разуме человека; там нет ничего, но в любой миг он может там появиться. Это черный ход, который он держит постоянно открытым для себя.
Берен почувствовал, как по лопаткам его ползут мурашки.
— Мы часто пытались закрыть его, — продолжал Аэглос. — Но нам никогда не удавалось. А для них это мучительная боль. Вот, откуда берут начало рассказы о жестоких эльфах, которые пытают пленников. Беда в том, что заговорить их боль тоже невозможно: осанвэ с эльфом для них мучительно само по себе. Это мгновения. Если бы хоть кто-то из них сделал хоть шаг навстречу — он бы преодолел боль. Но у них всегда есть черный ход. Они взывают… И феа ускользает в этот провал. В ничто. Мы не отказывались ни от одной попытки исцелить оскверненного человека… И ни одна из этих попыток не увенчалась успехом.
— И… никак? — спросил Берен.
— Одно только и нужно: добрая воля. То, чего никогда и ни у кого еще не вынудили.
Эдрахил взялся осматривать трофеи, пока светло, король присоединился к нему, вскоре вокруг собрались все, кто не спал. Через какое-то время окликнули Берена — он как раз подогнал для Руско ремни подшлемника. Шлем девицы пришелся впору и был много лучше того кожаного, что ему подыскал Хурин.
— Это должно быть тебе знакомо, — Эдрахил показал Берену сумку, взятую у девицы, потом открыл ее — это оказалась книга в кожаной обложке. Маленькая, каждый лист размером с ладонь — удобно возить за поясом, в голенище сапога… Пухлая: крупные знаки, даже малограмотный сумеет прочесть. Она была написана рунами кирта, а вторая, в руках у Финрода — знаками Румила… Без картинок, без полей — мастерство переписчика не в том, чтобы наплести красивых завитушек, а в том, чтобы сберечь дорогую бумагу.
Берен сверился с первой страницей другой книги и убедился, что начинаются книги одинаково: «Был Эру, Единый, которого в Арде называют Отцом Всего Сущего…»
У краев знаки были слегка размыты и смазаны.
— Надо же… морготовцы возят при себе «Айнулиндалэ».
— А ты почитай да