на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



Глава VII

— Боже, какой замученный, потный! Сколько человек на тебе ездило?

Леля в ситцевом летнем халатике с огромной чалмой на голове наводит чистоту в доме. Тыльной стороной рук обняла меня за шею.

— Обожди, — пытаюсь я отклониться, — я сам себе неприятен сейчас.

— Холодный какой! Скажи правду, ты сердце чувствуешь?

— Только рядом с тобой.

— Они заездят тебя окончательно. Иди стань под душ.

Мы разговариваем с ней через дверь ванной. Я стою под душем, сквозь шум льющейся воды слышу Лелин голос:

— Ты случайно застал меня. У нашей одной сотрудницы… Азольская, не помнишь, конечно? Я тебе рассказывала, ты никогда не помнишь. Она получила квартиру, грандиозное новоселье в два тура: в субботу — для родственников, в воскресенье — все мы. Покупается подарок. Мне тоже надо было ехать.

— Ну, и как же?

— Как? Вот так. Словно сердце чувствовало. Идти надо — не иду. Не иду и не иду. Потом взяла помыла голову. Купят без меня. Что ж ты не позвонил даже? Не предупредил?

— Я сам не знал. Просто захотелось тебя увидеть.

Второй раз сегодня я вот так стою под душем: утром — дома, теперь здесь. Вот моя зубная щетка в стакане: моя голубая, Лелина — оранжевая. И когда меня здесь нет, они стоят рядышком.

И она каждое утро смотрит на них. А дома у меня тоже голубая. Я чищу зубы под душем, паста какая-то новая, приятная на вкус. «Kolynos». Сирия. Ставлю щетку обратно в стакан. Бритва моя на стеклянной полочке. Странно складывается жизнь.

Стук в дверь, голая Лелина рука протягивает мне белье, мой мохнатый купальный халат. Шлепаются на мокрый кафельный пол мои домашние туфли без задников.

— Брось там все, я постираю!

Я расчесываюсь перед запотелым зеркалом — бороду, волосы вокруг головы, — в мохнатом халате до щиколоток, в шлепанцах на босу ногу выхожу из пара.

— Ванну я ополоснул, — говорю я, оглядываясь на свои мокрые следы; — Я хотел там немного подтереть… — и неуверенно ищу глазами тряпку, хорошо, впрочем, зная, что мне это не будет позволено.

— У меня ничего не готово, сам виноват, не предупредил. Пей квас пока что.

— Квас твой?

— Мой.

— Чудесно!

Я замечаю на столе в вазочке розы: раскрывшегося розовато-желтую «Глорию-дей» и две в бутонах, карминную и бархатно-черную.

— Кто тебе эти цветы принес?

— Кто мне принесет? Сама себе принесла. Было вчера такое настроение, купила цветы и развеселилась.

Леля трогает розы, прихорашивает их в вазочке, потом достает из холодильника трехлитро-вую банку хлебного кваса.

— Пей. Я тоже приму душ.

Полиэтиленовая крышка так присосалась, что я с трудом отдираю ее, пальцы скользят по запотевшей ледяной банке. Потом сижу, пью квас. Он крепкий, с газом, прожевываю распухший в нем изюм. Ветер колышет марлевую занавеску на балконной двери, выносит из-под нее тополи-ный пух. Валиком он скользит по полу, летает под стульями. А я даже не заметил сегодня, что пылят тополя. Когда-то мальчишками — это всегда было в школе время экзаменов — мы поджигали тополиный пух, сбившийся у тротуаров, застрявший в воде по краям луж.

— Горло не простуди! — кричит Леля из ванной сквозь шум воды.

«Было такое настроение…» Как-то она сказала: «Когда на сердце пасмурно и на улице дождь». Пошла, купила себе цветы, развеселилась.

Я сижу на сквозняке, остываю. Мне видно в верхнее стекло, как пар подымается к потолку, я слышу, как Леля поет под душем. Вначале тихо, потом громче, ванная резонирует. Какой хороший у нее голос. И слух замечательный. Иногда я представляю ее девочкой. Какая милая, добрая, чудная была девочка, с каким добрым характером. Однажды мне даже снилось, будто она моя дочь. И мы идем с ней по улице за руку. Я так любил ее, гордился, так любовался ею. Я старше Лели на целую жизнь, на целых шестнадцать лет, а она мне: «Горло не простуди».

Я запахнул ногу полой халата, немного прикрыл балконную дверь. Купальный этот халат был куплен срочно, когда мы с Лелей собирались на юг. Мы так на юг и не съездили.

Леля выходит из ванной разрумянившаяся, похорошевшая, встряхивает светлыми волосами. Влажные еще, они рассыпаются по спине.

— Ох! Просто ожила. Дай.

Она отпила из моей кружки.

— Вкусно!

Отпила еще.

— Вкусно! Это что же за жара такая!

И мокрыми губами поцеловала меня. Поцеловала, открыла кран над мойкой, с грохотом высыпала картошку из пакета, срочно чистит и моет, стоя ко мне спиной. А я смотрю на нее, на ее чудные волосы по спине. Девять лет, да, девять лет прошло с тех пор. И тоже был май, жара. Я вошел, своим ключом открыв дверь. Раскрытый чемодан, кофточки, блузки на стульях, на тахте. Шумит в ванной вода. «Ау-у!» И оттуда, из ванной, радостный Лелин голос: «Ау!»

С охапкой лиловых ирисов, купленных на базаре у великолепного кавказца, я расхаживал по квартире. Леля из ванной командовала, куда поставить цветы, где взять банку.

Она вышла в синеньком халатике до пят, сдернула с головы резиновую шапочку, встряхнула волосами, брызги рассеялись вокруг. «Боже, какой нетерпеливый! — говорила радостно. — Обожди, кругом разложено все, я укладывалась…» И после: «Вот такого нетерпеливого я тебя больше всего люблю».

Если бы мы уехали тогда, все бы само собой решилось. Почему мы не уехали?

Жена в те месяцы стала ко мне внимательна, как к больному, желания мои угадывались, раздражение встречалось покорно. Я ловил на себе испуганные взгляды сына, он тут же опускал глаза. И никогда еще такой сердечной, такой родственной не была Кира с моей матерью. Когда бы я ни вернулся, мама у нас. И она тоже робела, я видел, она все время хочет мне что-то сказать, и неловко ей, не решается.

А на факультете нечто странное поделалось с дамами. Все преподавательницы, все аспиран-тки стали проявлять повышенный интерес ко мне, бросали такие взгляды…

Если бы Леля настояла тогда, проявила характер. Но ей было оскорбительно, она хотела, чтобы я сам решил. И в последний момент мы не поехали. Все это ужасно вспоминать.

Когда-нибудь я останусь здесь, я знаю. Приду и не уйду, и уже останусь совсем. Но еще не сейчас.

Леля что-то рассказывает оживленно, льется вода, шипят котлеты на сковороде. Как необхо-димо женщине, чтобы было о ком заботиться. Сразу дом наполняется жизнью, а жизнь смыслом. Я страшно виноват перед ней, я таким виноватым себя чувствую.

— Леля… — говорю я, подойдя, и беру ее за локти. Я трусь щекой о ее плечо, вдыхаю запах влажных ее волос. — Чем они у тебя так чудно пахнут? Как сеном прямо.

— Я ромашкой прополоскала.

Она отвела прядь, показала на свету. Волосы золотились. Я опять поцеловал их. Она поняла это по-своему, повернула голову, в глазах интерес и вопрос.

— Я чищу картошку.

— Брось.

— У меня руки мокрые. И котлеты сгорят.

С закрытыми глазами я вдыхал запах её волос.

— Знаешь, что я вспомнила сейчас? — спросила Леля.

— Знаю.

— Ты тоже?

— Тоже.

— Так это по воспоминанию?

Я выключил газ.

— Ты все спутал! — смеялась Леля, не давая поднять себя на руки. Профессор, меня не надо нести. Забыл, сколько я вешу? Забыл, сколько тебе лет?

Спустя время в сумраке комнаты, где были задернуты шторы, сказала с пьяным еще блеском глаз:

— Ты был такой замученный, откуда силы взялись?

— От тебя.

— От меня? — Она улыбнулась. — Отвернись.

Я лежал лицом к двери, слышал, как за моей спиной Леля встала, ходит, белая сквозь сумрак. Край хрустальной вазы на шкафу вспыхивал радужно, пучками бросал свет. Это сквозь шторы попадал луч заходящего солнца.

Просунув руки в рукава халатика, Леля наклонилась, поцеловала меня спокойно, мягкими, теплыми губами.

— Вот теперь страдай голодный.

Она вышла, оставив меня лежать. В этом разница между мужчиной и женщиной: Леля сразу становится как мать, словно мы с ней годами поменялись. А у меня уже трезвые мысли в голове, уже я знаю, сколько времени, уже думаю о делах. И жаль, что я не курю. Восемь лет назад я сам лишил себя этого удовольствия. Сейчас лежал бы в сумраке и курил. Я так это почувствовал, будто воздуха не хватило вдохнуть.

Однажды в такую минуту — тоже шторы были задернуты, сумрак в комнате я рассказал Леле, что думаю о Христе и об Иуде. До войны я как-то слышал спор моих братьев о Христе.

Главный максималист в нашей семье. Костя — им всегда любовался отец, ерошил ему волосы на затылке, и мне страшно хотелось, чтобы рука отца вот так же ерошила мне волосы, я ревновал, — так вот, Костя говорил твердо, что иуд надо уничтожать повсеместно, иначе ничего и никогда не будет на земле хорошего. Не помню, что говорил Кирилл. Самый старший, он почему-то держался на втором плане, во всех наших играх командовал Костя. А я слушал издали, я был мал. Костя просто прогнал бы меня. Но вот что интересно: уже тогда я понимал, что иуду нельзя уничтожить, что вообще не в нем дело. Пока есть Христос, есть Иуда, они неразделимы и вечны, они всегда вместе были и будут. А главное, мне было жаль Иуду, я не посмел бы этого сказать, но я точно помню: его мне было жаль даже больше, чем Христа. Мне и сейчас его жаль. Его презирают, но кто поймет его муки?

Быть Христом захотят многие. Кто не согласится принять его судьбу, а с ней его муку? Но Иуда ведь не хотел быть Иудой. Все это ложь, что он добровольно предал, что был жаден к деньгам. Просто он был слабый человек, это так понятно. Его принудили взять тридцать сребреников — без них, без нарицательных этих тридцати сребреников, не было бы легенды. Какая великая легенда!

Я всегда представлял живо, как он, должно быть, кричал, как просил, умолял, чтобы его распяли. Но для распятия нужен был Христос.

Как от заслоненного света ложится тень, так за Христом в его тени скрывался серый карди-нал того времени, серый, бездарный человек, как все эти серые кардиналы. Он остался в истории безымянным, но это он, хорошо зная людские слабости, плел интриги, вертел судьбами, и вера тоже была орудием в его руках. А когда вера стала ослабевать, потребовалось, чтобы святой принял муку за всех. И он обрек Христа на распятие. Это единственное, чего Христос не знал. Самый мудрый, все ведавший и видевший, этого он не мог ни видеть, ни понимать. Как я это хорошо знаю.

А Иуду, конечно, заставили. Не в двадцатом веке спрашивать как. Двадцатый век, вобрав опыт всех веков, поставил производство иуд на поток. И то, что он покончил с собой, ничего не изменило: хотел он или не хотел, ему назначено было стать Иудой, и тридцать сребреников остались на нем при всех условиях. Вот как было на самом деле, я уверен в этом.

Я никому не рассказывал своего варианта легенды, хотя думал о нем в течение жизни не раз; что-то удерживало всегда. Но Леле, однажды оставшись у нее, рассказал. Глаза у нее стали огромными от слез. «Как мне тебя жаль!» Почему меня жаль? Матери всегда было меня жаль, Леле жаль… Психология моей жены мне совершенно понятна, но Лелю я иногда не понимаю. Может показаться, что моя жена современней, умней. Это не так. Трезвей — да, но не умней. Просто они живут в разных измерениях.

Мне было неприятно возвращаться к этому разговору, но я все же спросил спустя время: «Почему все-таки тебе меня жаль?» Ничего вразумительного она не ответила: «Не знаю. Просто душа заныла…» Все это ерунда, конечно. И вдруг спросила: «Тебе страшно бывает жить?»

Из кухни слышен частый, дробный стук ножа о доску. Повеяло запахом свежей зелени, лимона и жарящегося мяса. Леля умеет быть удивительной хозяйкой, иной раз на нее просто вдохновение находит у плиты. И при всем при том она толковый инженер.


Глава VI | Меньший среди братьев | Глава VIII