Гилберт Честертон ВСЕ РАССЛЕДОВАНИЯ ОТЦА БРАУНА НЕВЕДЕНИЕ ОТЦА БРАУНА  САПФИРОВЫЙ КРЕСТ Между серебряной лентой утреннего неба и зеленой блестящей лентой моря пароход причалил к берегу Англии и выпустил на сушу темный рой людей. Тот, за кем мы последуем, не выделялся из них — он и не хотел выделяться. Ничто в нем не привлекало внимания; разве что праздничное щегольство костюма не совсем вязалось с деловой озабоченностью взгляда. Легкий серый сюртук, белый жилет и серебристая соломенная шляпа с серо-голубой лентой подчеркивали смуглый цвет его лица и черноту эспаньолки, которой больше бы пристали брыжи елизаветинских времен. Приезжий курил сигару с серьезностью бездельника. Никто бы не подумал, что под серым сюртуком — заряженный револьвер, под белым жилетом — удостоверение сыщика, а под соломенной шляпой — умнейшая голова Европы. Это был сам Валантэн, глава парижского сыска, величайший детектив мира. А приехал он из Брюсселя, чтобы изловить величайшего преступника эпохи. Фламбо был в Англии. Полиция трех стран наконец выследила его, от Гента до Брюсселя, от Брюсселя до Хукван-Холланда[1], и решила, что он поедет в Лондон — туда съехались в те дни католические священники, и легче было затеряться в сутолоке приезжих. Валантэн не знал еще, кем он прикинется — мелкой церковной сошкой или секретарем епископа; никто ничего не знал, когда дело касалось Фламбо. Прошло много лет с тех пор, как этот гений воровства перестал будоражить мир и, как говорили после смерти Роланда, на земле воцарилась тишина[2]. Но в лучшие (то есть в худшие) дни Фламбо был известен не меньше, чем кайзер. Чуть не каждое утро газеты сообщали, что он избежал расплаты за преступление, совершив новое, еще похлеще. Он был гасконец, очень высокий, сильный и смелый. О его великаньих шутках рассказывали легенды: однажды он поставил на голову следователя, чтобы «прочистить ему мозги»; другой раз пробежал по Рю-де-Риволи с двумя полицейскими под мышкой. К его чести, он пользовался своей силой только для таких бескровных, хотя и унижающих жертву дел. Он никогда не убивал — он только крал, изобретательно и с размахом. Каждую из его краж можно было счесть новым грехом и сделать темой рассказа. Это он основал в Лондоне знаменитую фирму «Тирольское молоко», у которой не было ни коров, ни доярок, ни бидонов, ни молока, зато были тысячи клиентов; обслуживал он их очень просто: переставлял к их дверям чужие бидоны. Большей частью аферы его были обезоруживающе просты. Говорят, он перекрасил ночью номера домов на целой улице, чтобы заманить кого-то в ловушку. Именно он изобрел портативный почтовый ящик, который вешал в тихих предместьях, надеясь, что кто-нибудь забредет туда и бросит в ящик посылку или деньги. Он был великолепным акробатом; несмотря на свой рост, он прыгал, как кузнечик, и лазал по деревьям не хуже обезьяны. Вот почему, выйдя в погоню за ним, Валантэн прекрасно понимал, что в данном случае найти преступника — еще далеко не все. Но как его хотя бы найти? Об этом и думал теперь прославленный сыщик. Фламбо маскировался ловко, но одного он скрыть не мог — своего огромного роста. Если бы меткий взгляд Валантэна остановился на высокой зеленщице, бравом гренадере или даже статной герцогине, он задержал бы их немедля. Но все, кто попадался ему на пути, походили на переодетого Фламбо не больше, чем кошка — на переодетую жирафу. На пароходе он всех изучил; в поезде же с ним ехали только шестеро: коренастый путеец, направлявшийся в Лондон; три невысоких огородника, севших на третьей станции; миниатюрная вдова из эссекского местечка и совсем низенький священник из эссекской деревни. Дойдя до него, сыщик махнул рукой и чуть не рассмеялся. Маленький священник воплощал самую суть этих скучных мест: глаза его были бесцветны, как Северное море, а при взгляде на его лицо вспоминалось, что жителей Норфолка зовут клецками. Он никак не мог управиться с какими-то пакетами. Конечно, церковный съезд пробудил от сельской спячки немало священников, слепых и беспомощных, как выманенный из земли крот. Валантэн, истый француз, был суровый скептик и не любил попов. Однако он их жалел, а этого пожалел бы всякий. Его большой старый зонт то и дело падал; он явно не знал, что делать с билетом, и простодушно до глупости объяснял всем и каждому, что должен держать ухо востро, потому что везет «настоящую серебряную вещь с синими камушками». Забавная смесь деревенской бесцветности со святой простотой потешала сыщика всю дорогу; когда же священник с грехом пополам собрал пакеты, вышел и тут же вернулся за зонтиком, Валантэн от души посоветовал ему помолчать о серебре, если он хочет его уберечь. Но с кем бы Валантэн ни говорил, он искал взглядом другого человека — в бедном ли платье, в богатом ли, в женском или мужском, только не ниже шести футов. В знаменитом преступнике было шесть футов четыре дюйма[3]. Как бы то ни было, вступая на Ливерпул-стрит, он был уверен, что не упустил вора. Он зашел в Скотленд-Ярд, назвал свое имя и договорился о помощи, если она ему понадобится, потом закурил новую сигару и отправился бродить по Лондону. Плутая по улочкам и площадям к северу от станции Виктория, он вдруг остановился. Площадь — небольшая и чистая — поражала внезапной тишиной; есть в Лондоне такие укромные уголки. Строгие дома, окружавшие ее, дышали достатком, но казалось, что в них никто не живет; а в центре — одиноко, словно остров в Тихом океане, — зеленел усаженный кустами газон. С одной стороны дома были выше, словно помост в конце зала, и ровный их ряд, внезапно и очень по-лондонски, разбивала витрина ресторана. Этот ресторан как будто бы забрел сюда из Сохо; все привлекало в нем: и деревья в кадках, и белые в лимонную полоску шторы. Дом был по-лондонски узкий, вход находился очень высоко, и ступеньки поднимались круто, словно пожарная лестница. Валантэн остановился, закурил и долго глядел на полосатые шторы. Самое странное в чудесах то, что они случаются. Облачка собираются вместе в неповторимый рисунок человеческого глаза. Дерево изгибается вопросительным знаком как раз тогда, когда вы не знаете, как вам быть. И то и другое я видел на днях. Нельсон гибнет в миг победы, а некий Уильямс убивает случайно Уильямсона (похоже на сыноубийство!). Короче говоря, в жизни, как и в сказках, бывают совпадения, но прозаические люди не принимают их в расчет. Как заметил некогда Эдгар По, мудрость должна полагаться[4] на непредвиденное. Аристид Валантэн был истый француз, а французский ум — это ум, и ничего больше. Он не был «мыслящей машиной», ведь эти слова — неумное порождение нашего бескрылого фатализма: машина потому и машина, что не умеет мыслить. Он был мыслящим человеком, и мыслил он здраво и трезво. Своими похожими на колдовство победами он был обязан тяжелому труду, простой и ясной французской мысли. Французы будоражат мир не парадоксами, а общими местами. Они облекают прописные истины в плоть и кровь — вспомним их революцию. Валантэн знал, что такое разум, и потому знал границы разума. Только тот, кто ничего не смыслит в моторах, попытается ехать без бензина; только тот, кто ничего не смыслит в разуме, попытается размышлять без твердой, неоспоримой основы. Сейчас основы не было. Он упустил Фламбо в Норвиче, а здесь, в Лондоне, тот мог принять любую личину и оказаться кем угодно, от верзилы-оборванца в Уимблдоне до атлета-кутилы в отеле «Метрополь». Когда Валантэн ничего не знал, он применял свой метод. Он полагался на непредвиденное. Если он не мог идти разумным путем, он тщательно и скрупулезно действовал вопреки разуму. Он шел не туда, куда следует, — не в банки, полицейские участки, злачные места, а туда, куда не следует: стучался в пустые дома, сворачивал в тупики, лез в переулки через горы мусора, огибал любую площадь, петлял. Свои безумные поступки он объяснял весьма разумно. Если у вас есть ключ, говорил он, этого делать не стоит; но если ключа нет — делайте только так. Любая странность, зацепившая внимание сыщика, могла зацепить и внимание преступника. С чего-то надо начать; почему же не начать там, где мог остановиться другой? В крутизне ступенек, в тихом уюте ресторана было что-то необычное. Романтическим нюхом сыщика Валантэн почуял, что тут стоит остановиться. Он взбежал по ступенькам, сел у окна и попросил черного кофе. Было позднее утро, а он еще не завтракал. Остатки чужой еды на столиках напомнили ему, что он проголодался; он заказал яйцо всмятку и рассеянно положил в кофе сахар, думая о Фламбо. Он вспомнил, как тот использовал для побега то ножницы, то пожар, то доплатное письмо без марки, а однажды собрал толпу к телескопу, чтоб смотреть на мнимую комету. Валантэн считал себя не глупее Фламбо и был прав. Но он прекрасно понимал невыгодность своего положения. «Преступник — творец, сыщик — критик», — сказал он, кисло улыбнулся, поднес чашку к губам и быстро опустил. Кофе был соленый. Он посмотрел на вазочку, из которой брал соль. Это была сахарница, предназначенная для сахара, точно так же как бутылка предназнамена для вина. Он удивился, что здесь держат в сахарницах соль, и посмотрел, нет ли где солонки. На столе стояли две, полные доверху. Может, и с ними не все в порядке? Он попробовал; в них был сахар. Тогда он окинул вспыхнувшим взглядом другие столики — не проявился ли в чем-нибудь и там изысканный вкус шутника, переменившего местами соль и сахар? Все было опрятно и приветливо, если не считать темного пятна на светлых обоях. Валантэн крикнул лакея. Растрепанный и сонный лакей подошел к столику, и сыщик (ценивший простую, незамысловатую шутку) предложил ему попробовать сахар и сказать, соответствует ли он репутации заведения. Лакей попробовал, охнул и проснулся. — Вы всегда шутите так тонко? — спросил Валантэн. — Вам не приелся этот розыгрыш? Когда ирония дошла до лакея, тот, сильно запинаясь, заверил, что ни у него, ни у хозяина и в мыслях не было ничего подобного. Вероятно, они просто ошиблись. Он взял сахарницу и осмотрел ее; взял солонку и осмотрел ее, удивляясь все больше и больше. Наконец он быстро извинился, убежал и привел хозяина. Тот тоже обследовал сахарницу и солонку и тоже удивился. Вдруг лакей захлебнулся словами. — Я вот что думаю, — затараторил он. — Я думаю, это те священники. Те двое, — пояснил лакей. — Которые стену супом облили. — Облили стену супом? — переспросил Валантэн, полагая, что это итальянская поговорка. — Вот-вот, — волновался лакей, указывая на темное пятно. — Взяли и плеснули. Валантэн взглянул на хозяина, и тот дал более подробный отчет. — Да, сэр, — сказал он. — Так оно и было, только сахар и соль тут, наверно, ни при чем. Совсем рано, мы только шторы подняли, сюда зашли два священника и заказали бульон. Люди вроде бы тихие, приличные. Высокий расплатился и ушел, а другой собирал свертки, он какой-то был неповоротливый. Потом он тоже пошел к дверям и вдруг схватил чашку и вылил суп на стену. Я был в задней комнате. Выбегаю — смотрю: пятно, а священника нет. Убыток небольшой, но ведь какая наглость! Я побежал за ним, да не догнал, они свернули на Карстейрс-стрит. Валантэн уже вскочил, надел шляпу и стиснул трость. Он понял: во тьме неведения надо было идти туда, куда направляет вас первый указатель, каким бы странным он ни был. Еще не упали на стол монеты, еще не хлопнула стеклянная дверь, а сыщик уже свернул за угол и побежал по улице. К счастью, даже в такие отчаянные минуты он не терял холодной зоркости. Пробегая мимо какой-то лавки, он заметил в ней что-то странное и вернулся. Лавка оказалась зеленной; на открытой витрине были разложены овощи и фрукты, а над ними торчали ярлычки с ценами. В самых больших ячейках высились груда орехов и пирамида мандаринов. Надпись над орехами — синие крупные буквы на картонном поле — гласила: «Лучшие мандарины. Две штуки за пенни»; надпись над мандаринами: «Лучшие бразильские орехи. Четыре пенса фунт». Валантэн прочитал и подумал, что совсем недавно встречался с подобным юмором. Обратившись к краснолицему зеленщику, который довольно угрюмо смотрел вдаль, он привлек его внимание к прискорбной ошибке. Зеленщик не ответил, но тут же переставил ярлычки. Сыщик, небрежно опираясь на трость, продолжал разглядывать витрину. Наконец он спросил: — Простите за нескромность, сэр, нельзя ли задать вам вопрос из области экспериментальной психологии и ассоциации идей? Багровый лавочник грозно взглянул на него, но Валантэн продолжал, весело помахивая тростью: — Почему переставленные ярлычки на витрине зеленщика напоминают нам о священнике, прибывшем на праздники в Лондон? Или — если я выражаюсь недостаточно ясно — почему орехи, поименованные мандаринами, таинственно связаны с двумя духовными лицами, повыше ростом и пониже? Глаза зеленщика полезли на лоб, как глаза улитки; казалось, он вот-вот кинется на нахала. Но он сердито проворчал: — А ваше какое дело? Может, вы с ними заодно? Так вы им прямо скажите: попы они там или кто, а рассыплют мне опять яблоки — кости переломаю! — Правда? — посочувствовал сыщик. — Они рассыпали ваши яблоки? — Это все тот, коротенький, — разволновался зеленщик. — Прямо по улице покатились. Пока я их подбирал, он и ушел. — Куда? — спросил Валантэн. — Налево, за второй угол. Там площадь, — быстро сообщил зеленщик. — Спасибо, — сказал Валантэн и упорхнул, как фея. За вторым углом налево он пересек площадь и бросил полисмену: — Срочное дело, констебль. Не видели двух патеров? Полисмен засмеялся басом. — Видел, — сказал он. — Если хотите знать, сэр, один был пьяный. Он стал посреди дороги и... — Куда они пошли? — резко спросил сыщик. — Сели в омнибус, — ответил полицейский. — Из этих, желтых, которые идут в Хемпстед[5]. Валантэн вынул карточку, быстро сказал: «Пришлите двоих, пусть идут за мной!» — и ринулся вперед так стремительно, что могучий полисмен волей-неволей поспешил выполнить его приказ. Через минуту, когда сыщик стоял на другой стороне площади, к нему присоединились инспектор и человек в штатском. — Итак, сэр, — важно улыбаясь, начал инспектор, — чем мы можем... Валантэн выбросил вперед трость. — Я отвечу вам на империале вон того омнибуса, — сказал он и нырнул в гущу машин и экипажей. Когда все трое, тяжело дыша, уселись на верхушке желтого омнибуса, инспектор сказал: — В такси мы бы доехали в четыре раза быстрее. — Конечно, — согласился предводитель. — Если б мы знали, куда едем. — А куда мы едем? — ошарашенно спросил инспектор. Валантэн задумчиво курил; потом, вынув изо рта сигару, произнес: — Когда вы знаете, что делает преступник, забегайте вперед. Но если вы только гадаете — идите за ним. Блуждайте там, где он; останавливайтесь, где он; не обгоняйте его. Тогда вы увидите то, что он видел, и сделаете то, что он сделал. Нам остается одно — подмечать все странное. — В каком именно роде? — спросил инспектор. — В любом, — ответил Валантэн и надолго замолчал. Желтый омнибус полз по северной части Лондона. Казалось, что прошли часы; великий сыщик ничего не объяснял, помощники его молчали, и в них росло сомнение. Быть может, рос в них и голод — давно миновала пора второго завтрака, а длинные улицы северных кварталов вытягивались одна за другой, словно колена какой-то жуткой подзорной трубы. Все мы помним такие поездки — вот-вот покажется край света, но показывается только Тэфнел-парк. Лондон исчезал, рассыпался на грязные лачуги, кабачки и хилые пустыри и снова возникал в огнях широких улиц и фешенебельных отелей. Казалось, едешь сквозь тринадцать городов. Впереди сгущался холодный сумрак, но сыщик молчал и не двигался, пристально вглядываясь в мелькающие мимо улицы. Когда Кэмден-таун[6] остался позади, полицейские уже клевали носом. Вдруг они очнулись: Валантэн вскочил, схватил их за плечи и крикнул кучеру, чтобы тот остановился. В полном недоумении они скатились по ступенькам и, оглядевшись, увидели, что Валантэн победно указует на большое окно по левую руку от них. Окно это украшало сверкающий фасад большого, как дворец, отеля; здесь был обеденный зал ресторана, о чем и сообщала вывеска. Все окна в доме были из матового узорного стекла; но в середине этого окна, словно звезды во льду, зияла дырка. — Наконец! — воскликнул Валантэн, потрясая тростью. — Разбитое окно! Вот он, ключ! — Какое окно? Какой ключ? — рассердился полицейский. — Чем вы докажете, что это связано с ними? От злости Валантэн чуть не сломал бамбуковую трость. — Чем докажу! — вскричал он. — О господи! Он ищет доказательств! Скорей всего, это никак не связано! Но что ж нам еще делать? Неужели вы не поняли, что нам надо хвататься за любую, самую невероятную случайность или идти спать? Он ворвался в ресторан; за ним вошли полисмены. Все трое уселись за столик и принялись за поздний завтрак, поглядывая то и дело на звезду в стекле. Надо сказать, и сейчас она мало что объясняла. — Вижу, у вас окно разбито, — сказал Валантэн лакею, расплачиваясь. — Да, сэр, — ответил лакей, озабоченно подсчитывая деньги. Чаевые были немалые, и, выпрямившись, он явно оживился. — Вот именно, сэр, — сказал он. — Ну и дела, сэр! — А что такое? — небрежно спросил сыщик. — Пришли к нам тут двое, священники, — поведал лакей. — Сейчас их много понаехало. Ну, позавтракали они, один заплатил и пошел. Другой чего-то возится. Смотрю — завтрак-то был дешевый, а заплатили чуть не вчетверо. Я говорю; «Вы лишнее дали», — а он остановился на пороге и так это спокойно говорит: «Правда?» Взял я счет, хотел ему показать и чуть не свалился. — Почему? — спросил сыщик. — Я бы чем хотите поклялся, в счете было четыре шиллинга. А тут смотрю — четырнадцать, хоть ты тресни. — Так! — вскричал Валантэн, медленно поднимаясь на ноги. Глаза его горели. — И что же? — А он стоит себе в дверях и говорит: «Простите, перепутал. Ну, это будет за окно». — «Какое такое окно?» — говорю. «Которое я разобью», — и трах зонтиком! Слушатели вскрикнули, а инспектор тихо спросил: — Мы что, гонимся за сумасшедшим? Лакей продолжал, смакуя смешную историю: — Я так и сел, ничего не понимаю. А он догнал того, высокого, свернули они за угол — и как побегут по Баллок-стрит! Я за ними со всех ног, да куда там — ушли! — Баллок-стрит! — крикнул сыщик и понесся по улице так же стремительно, как таинственная пара, за которой он гнался. Теперь преследователи быстро шли меж голых кирпичных стен, как по туннелю. Здесь было мало фонарей и освещенных окон; казалось, что все на свете повернулось к ним спиной. Сгущались сумерки, и даже лондонскому полисмену нелегко было понять, куда они спешат. Инспектор, однако, не сомневался, что рано или поздно они выйдут к Хемпстедскому лугу. Вдруг в синем сумраке, словно иллюминатор, сверкнуло выпуклое освещенное окно, и Валантэн остановился за шаг до лавчонки, где торговали сластями. Поколебавшись секунду, он нырнул в разноцветный мирок кондитерской, подошел к прилавку и со всей серьезностью отобрал тринадцать шоколадных сигар. Он обдумывал, как перейти к делу, но это ему не понадобилось. Костлявая женщина, старообразная, хотя и нестарая, смотрела с тупым удивлением на элегантного пришельца, но, увидев в дверях синюю форму инспектора, очнулась и заговорила. — Вы, наверно, за пакетом? — спросила она. — Я его отослала. — За пакетом?! — повторил Валантэн; пришел черед и ему удивляться. — Ну, который тот мужчина оставил, священник, что ли? — Ради бога! — воскликнул Валантэн и подался вперед; его пылкое нетерпение прорвалось наконец наружу. — Ради бога, расскажите подробно! — Ну, — не совсем уверенно начала женщина, — зашли сюда священники, это уж будет с полчаса. Купили мятных лепешек, поговорили про то про се и пошли к лугу. Вдруг один бежит: «Я пакета не оставлял?» Я туда-сюда — нигде нету. А он говорит: «Ладно. Найдете — пошлите вот по такому адресу». И дал мне этот адрес и еще шиллинг за труды. Вроде бы все обшарила, а ушел он, глядь — пакет лежит. Ну, я его и послала, не помню уж куда, где-то в Вестминстере. А сейчас я и подумала: наверное, в этом пакете что-то важное, вот полиция за ним и пришла. — Так и есть, — быстро сказал Валантэн. — Близко тут луг? — Прямо идти минут пятнадцать, — ответила женщина. — К самым воротам выйдете. Валантэн выскочил из лавки и понесся вперед. Полисмены неохотно трусили за ним. Узкие улицы предместья лежали в тени домов, и, вынырнув на большой пустырь, под открытое небо, преследователи удивились, что сумерки еще так прозрачны и светлы. Круглый купол синевато-зеленого неба отсвечивал золотом меж черных стволов и в темно-лиловой дали. Зеленый светящийся сумрак быстро сгущался, и на небе проступали редкие кристаллики звезд. Последний луч солнца мерцал, как золото, на вершинах холмов, венчавших излюбленное лондонцами место, которое зовется Долиной Здоровья. Праздные горожане еще не совсем разбрелись — на скамейках темнели расплывчатые силуэты пар, а где-то вдалеке вскрикивали на качелях девицы. Величие небес осеняло густеющей синью величие человеческой пошлости. И, глядя сверху на луг, Валантэн увидел наконец то, что искал. Вдалеке чернели и расставались пары; одна из них была чернее всех и держалась вместе. Два человека в черных сутанах уходили вдаль. Они были не крупнее жуков; но Валантэн увидел, что один много ниже другого. Высокий шел смиренно и чинно, как подобает ученому клирику, но было видно, что в нем больше шести футов. Валантэн сжал зубы и ринулся вниз, рьяно вращая тростью. Когда расстояние сократилось и двое в черном стали видны четко, как в микроскоп, он заметил еще одну странность, которая и удивила его, и не удивила. Кем бы ни был высокий, маленького Валантэн узнал: то был его попутчик по купе, неуклюжий священник из Эссекса, которому он посоветовал смотреть получше за своими свертками. Пока что все сходилось. Сыщику сказали, что некий Браун из Эссекса везет в Лондон серебряный, украшенный сапфирами крест — драгоценную реликвию, которую покажут иностранному клиру. Это и была, конечно, «серебряная вещь с камушками», а Браун, без сомнения, был тот растяпа из поезда. То, что узнал Валантэн, прекрасно мог узнать и Фламбо — Фламбо обо всем узнавал. Конечно, пронюхав про крест, Фламбо захотел украсть его — это проще простого. И уж совсем естественно, что Фламбо легко обвел вокруг пальца священника со свертками и зонтиком. Такую овцу кто угодно мог бы затащить хоть на Северный полюс, так что Фламбо — блестящему актеру — ничего не стоило затащить его на этот луг. Покуда все было ясно. Сыщик пожалел беспомощного священника и чуть не запрезирал Фламбо, опустившегося до такой доверчивой жертвы. Но что означали странные события, приведшие к победе его самого? Как ни думал он, как ни бился — смысла в них не было. Где связь между кражей креста и пятном супа на обоях? Перепутанными ярлычками? Платой вперед за разбитое окно? Он пришел к концу пути, но упустил середину. Иногда, хотя и редко, Валантэн упускал преступника; но ключ находил всегда. Сейчас он настиг преступника, но ключа у него не было. Священники ползли по зеленому склону холма, как черные мухи. Судя по всему, они беседовали и не замечали, куда идут; но шли они в самый дикий и тихий угол луга. Преследователям пришлось принимать те недостойные позы, которые принимает охотник, выслеживающий дичь: они перебегали от дерева к дереву, крались и даже ползли по густой траве. Благодаря этим неуклюжим маневрам охотники подошли совсем близко к дичи и слышали уже голоса, но слов не разбирали, кроме слова «разум», которое повторял то и дело высокий детский голос. Вдруг путь им преградили заросли над обрывом; сыщики потеряли след и плутали минут десять, пока, обогнув гребень круглого, как купол, холма, не увидели в лучах заката прелестную и тихую картину. Под деревом стояла ветхая скамья; на ней сидели, серьезно беседуя, священники. Зелень и золото еще сверкали у темнеющего горизонта, сине-зеленый купол неба становился зелено-синим, и звезды сверкали ярко, как крупные бриллианты. Валантэн сделал знак своим помощникам, подкрался к большому ветвистому дереву и, стоя там в полной тишине, услышал наконец, о чем говорили странные священнослужители. Он слушал минуту-другую, и бес сомнения обуял его. А что, если он зря затащил английских полисменов в дальний угол темнеющего парка? Свящепники беседовали именно так, как должны беседовать священники, — благочестиво, степенно, учено о самых бестелесных тайнах богословия. Маленький патер из Эссекса говорил проще, обратив круглое лицо к разгорающимся звездам. Высокий сидел, опустив голову, словно считал, что недостоин на них взглянуть. Беседа их была невинней невинного; ничего более возвышенпого не услышишь в белой итальянской обители или в черном испанском соборе. Первым донесся голос отца Брауна: — ...То, что имели в виду средневековые схоласты, когда говорили о несокрушимости небес. Высокий священник кивнул склоненной головой. — Да, — сказал он, — безбожники взывают теперь к разуму. Но кто, глядя на эти мириады миров, не почувствует, что там, над нами, могут быть вселенные, где разум неразумен? — Нет, — сказал отец Браун, — разум разумен везде. Высокий поднял суровое лицо к усеянному звездами небу. — Кто может знать, есть ли в безграничной Вселенной... — снова начал он. — У нее нет пространственных границ, — сказал маленький и резко повернулся к нему, — но за границы нравственных законов она не выходит. Валантэн сидел за деревом и молча грыз ногти. Ему казалось, что английские сыщики хихикают над ним, — ведь это он затащил их в такую даль, чтобы послушать философскую чушь двух тихих пожилых священников. От злости он пропустил ответ высокого и услышал только отца Брауна. — Истина и разум царят на самой далекой, самой пустынной звезде. Посмотрите на звезды. Правда, они как алмазы и сапфиры? Так вот, представьте себе любые растения и камни. Представьте алмазные леса с бриллиантовыми листьями. Представьте, что луна — синяя, сплошной огромный сапфир. Но не думайте, что все это хоть на йоту изменит закон разума и справедливости. На опаловых равнинах, среди жемчужных утесов вы найдете все ту же заповедь: «Не укради». Валантэн собрался было встать — у него затекло все тело — и уйти потише; в первый раз за всю жизнь он сморозил такую глупость. Но высокий молчал как-то странно, и сыщик прислушался. Наконец тот сказал совсем просто, еще ниже опустив голову и сложив руки на коленях: — А все же я думаю, что другие миры могут подняться выше нашего разума. Неисповедима тайна небес, и я склоняю голову. — И, не поднимая головы, не меняя интонации, прибавил: — Давайте-ка сюда этот крест. Мы тут одни, и я вас могу распотрошить, как чучело. Оттого что он не менял ни позы, ни тона, эти слова прозвучали еще страшнее. Но хранитель святыни почти не шевельнулся; его глуповатое лицо было обращено к звездам. Может быть, он не понял или окаменел от страха. — Да, — все также тихо сказал высокий, — да, я Фламбо. — Помолчал и прибавил: — Ну, отдадите вы крест? — Нет, — сказал Браун, и односложное это слово странно прозвенело в тишине. И тут с Фламбо слетело напускное смирение. Великий вор откинулся на спинку скамьи и засмеялся негромко, но грубо. — Не отдадите! — сказал он. — Еще бы вы отдали! Еще бы вы мне его отдали, простак-холостяк! А знаете почему? Потому что он у меня в кармане. Маленький сельский священник повернул к нему лицо — даже в сумерках было видно, как он растерян, — и спросил взволнованно и робко, словно подчиненный: — Вы... вы уверены? Фламбо взвыл от восторга. — Ну, с вами театра не надо! — закричал он. — Да, достопочтенная брюква, уверен! Я догадался сделать фальшивый пакет. Так что теперь у вас бумага, а у меня — камешки. Старый прием, отец Браун, очень старый прием. — Да, — сказал отец Браун и все так же странно, несмело пригладил волосы, — я о нем слышал. Король преступников наклонился к нему с внезапным интересом. — Кто? Вы? — спросил он. — От кого ж это вы могли слышать? — Я не вправе назвать вам его имя, — просто сказал Браун. — Понимаете, он каялся. Он жил этим лет двадцать — подменял свертки и пакеты. И вот, когда я вас заподозрил, я вспомнил про него, беднягу. — Заподозрили? — повторил преступник. — Вы что, действительно догадались, что я вас не зря тащу в такую глушь? — Ну да, — виновато сказал Браун. — Я вас сразу заподозрил. Понимаете, у вас запястье изуродовано, это от наручников. — А, черт! — заорал Фламбо. — Вы-то откуда знаете про наручники? — От прихожан, — ответил Браун, кротко поднимая брови. — Когда я служил в Хартлпуле, там у двоих были такие руки. Вот я вас и заподозрил, и решил, понимаете, спасти крест. Вы уж простите, я за вами следил. В конце концов я заметил, что вы подменили пакет. Ну а я подменил его снова и настоящий отослал. — Отослали? — повторил Фламбо, и в первый раз его голос звучал не только с победой. — Да, отослал, — спокойно продолжал священник. — Я вернулся в лавку и спросил, не оставлял ли я пакета. И дал им адрес, куда его послать, если он найдется. Конечно, сначала я его не оставлял, а потом оставил. А она не побежала за мной и послала его прямо в Вестминстер[7], моему другу. Этому я тоже научился от того бедняги. Он так делал с сумками, которые крал на вокзалах. Сейчас он в монастыре. Знаете, в жизни многому научишься, — закончил он, виновато почесывая за ухом. — Что ж нам, священникам, делать? Приходят, рассказывают... Фламбо уже выхватил пакет из внутреннего кармана и рвал его в клочья. Там не было ничего, кроме бумаги и кусочков свинца. Потом он вскочил, взмахнув огромной рукой, и заорал: — Не верю! Я не верю, что такая тыква может все это обстряпать! Крест у вас! Не дадите — отберу. Мы одни. — Нет, — просто сказал отец Браун и тоже встал. — Вы его не отберете. Во-первых, его действительно нет. А во-вторых, мы не одни. Фламбо замер на месте. — За этим деревом, — сказал отец Браун, — два сильных полисмена и лучший в мире сыщик. Вы спросите, зачем они сюда пришли? Я их привел. Как? Что ж, я скажу, если хотите. Господи, когда работаешь в трущобах, приходится знать много таких штук! Понимаете, я не был уверен, что вы вор, и не хотел оскорблять своего брата-священника. Вот я и стал вас испытывать. Когда человеку дадут соленый кофе, он обычно сердится. Если же он стерпит, значит он боится себя выдать. Я насыпал в сахарницу соль, а в солонку — сахар, и вы стерпели. Когда счет гораздо больше, чем надо, это, конечно, вызывает недоумение. Если человек по нему платит, значит он хочет избежать скандала. Я приписал единицу, и вы заплатили. Казалось, Фламбо вот-вот кинется на него, словно тигр. Но вор стоял как зачарованный — он хотел понять. — Ну вот, — с тяжеловесной дотошностью объяснял отец Браун. — Вы не оставляли следов — кому-то надо же было их оставлять. Всюду куда мы заходили, я делал что-нибудь такое, чтобы о нас толковали весь день. Я не причинял большого вреда: облил супом стену, рассыпал яблоки, разбил окно, — но крест я спас. Сейчас он в Вестминстере. Странно, что вы не пустили в ход ослиный свисток. — Чего я не сделал? — Как хорошо, что вы о нем не слышали! — просиял священник. — Это плохая штука. Я знал, что вы не опуститесь так низко. Тут бы мне не помогли даже пятна — я слабоват в коленках. — Что вы несете? — спросил Фламбо. — Ну уж про пятна-то, я думал, вы знаете! — обрадовался Браун. — Значит, вы еще не очень испорчены. — А вы-то откуда знаете всю эту гадость? — воскликнул Фламбо. — Наверное, потому, что я простак-холостяк, — сказал Браун. — Вы никогда не думали, что человек, который все время слушает о грехах, должен хоть немного знать мирское зло? Правда, не только практика, но и теория моего дела помогла мне понять, что вы не священник. — Какая еще теория? — спросил изнемогающий Фламбо. — Вы нападали на разум, — ответил Браун. — Это дурное богословие. Он повернулся, чтобы взять свои вещи, и три человека вышли в сумерках из-за деревьев. Фламбо был талантлив и знал законы игры: он отступил назад и низко поклонился Валантэну. — Не мне кланяйтесь, mоn ami[8], — сказал Валантэн серебряно-звонким голосом. — Поклонимся оба тому, кто нас превзошел. И они стояли, обнажив головы, пока маленький сельский священник шарил в темноте, пытаясь найти зонтик.  СОКРОВЕННЫЙ САД Аристид Валантэн, глава парижского сыска, опаздывал на званый обед в собственном доме. Гости уже начали прибывать, и старый слуга по имени Иван, которому хозяин всецело доверял, постарался успокоить прибывших. Иван был не только слугой, но и охранником — он всегда сидел за столиком в прихожей, на стенах которой висело самое разнообразное оружие. Лицо этого человека было отмечено шрамом и казалось таким же серым, как и свисающие усы. Старинный дом Валантэна был, пожалуй, не менее знаменит, чем его владелец, и производил столь же странное впечатление. Участок окружала высокая стена; ветви могучих тополей нависали над Сеной. Странность же этого дома — и, быть может, немаловажное достоинство с точки зрения безопасности хозяина — заключалась в том, что в сад нельзя было попасть иначе чем через парадный подъезд, охранявшийся Иваном, в чьем распоряжении имелся целый арсенал. Сад отличался немалыми размерами и содержался весьма аккуратно. Из дома сюда вело множество выходов, однако с улицы войти было невозможно — участок окружала высокая неприступная стена с остриями на гребне. Именно таким, наверное, и должен быть сад человека, с которым поклялись расправиться сотни уголовников. Иван сообщил гостям, что хозяин предупредил его по телефону: он задерживается на десять минут. По правде говоря, Валантэн был занят весьма неприятным делом — отдавал последние распоряжения относительно казни преступников; хотя подобные обязанности были ему глубоко противны, он ими не пренебрегал. Беспощадно охотясь за преступниками, он становился весьма снисходительным, когда речь шла о наказании. Во французских и, более того, в европейских правоохранительных органах он завоевал большой авторитет и, к чести для себя, пользовался своим влиянием для смягчения приговоров и тем самым способствовал очищению тюрем. Этого человека можно было назвать одним из наиболее гуманных французских вольнодумцев, весьма достойных людей, единственным недостатком которых является то, что они оказывают милосердие ближнему своему с еще большим холодом в сердце, чем когда вершат над ним правый суд. Наконец Валантэн прибыл. Он был одет в черную пару, в петлице красовалась алая роза — элегантный и статный мужчина, ничего не скажешь, хотя в его черной бородке уже пробивалась седина. Валантэн прошел прямо к себе в кабинет, откуда можно было попасть в сад. Дверь как раз оказалась открыта. Хозяин дома убрал свой чемоданчик в ящик стола, запер его, затем подошел к выходу в сад и несколько мгновений простоял в дверном проеме, обозревая открывшуюся перед ним картину. Острый месяц нещадно рассекал лохмотья предвещавших грозу серых туч; Валантэн наблюдал за этим с задумчивостью, необычной для людей с научным складом ума. Быть может, подобные натуры способно обуревать предчувствие того, что им скоро предстоит оказаться перед самой немыслимой дилеммой в своей жизни. Однако какие бы невероятные мистические предвидения ни посетили начальника полиции, он быстро пришел в себя — ему ведь было известно, что он опоздал и гости уже начали собираться. Войдя в гостиную, он с первого взгляда понял: самый долгожданный посетитель еще не прибыл. Остальные же были почти все налицо: лорд Гэллоуэй, английский посол, — пожилой мужчина с холерическим темпераментом; его кирпично-красное лицо напоминало спелое яблоко, в петлице фрака голубела ленточка ордена Подвязки; рядом с лордом была супруга — изящная, хотя и худая как спичка, с седыми волосами и запоминающимся лицом, выдававшим незаурядную и способную на глубокие чувства натуру; дочь посла тоже стояла неподалеку. Звали ее леди Маргарет Грэм; это была бледная хорошенькая девушка с медного оттенка волосами, судя по лицу проказница. Присутствовала также черноглазая дородная герцогиня Монт-Сент-Мишель с двумя дочерьми, такими же черноглазыми и дородными. Был здесь доктор Симон, типичный француз-ученый — в очках, с бородкой клинышком и высоким лбом, который пересекали параллельные ряды морщин (наказание, уготованное людям высокомерным, имеющим обыкновение поднимать брови). Присутствовал также отец Браун из местечка Кобхоул в Эссексе — с ним Валантэн недавно встречался в Англии. Хозяин заметил среди собравшихся еще одного человека — и тот, вероятно, вызвал у него наибольший интерес. То был высокий мужчина в военной форме; в эту минуту он как раз раскланивался с семейством Гэллоуэй, хотя его ожидал здесь не слишком сердечный прием; сразу же после этого военный направился к хозяину дома, дабы засвидетельствовать ему свое почтение. Звали его О’Брайен, он служил во французском Иностранном легионе и имел высокий чин командора. О’Брайен был темноволос, голубоглаз, чисто выбрит, строен; осанка его выдавала привычку повелевать. Как то пристало офицеру подразделения, прославившегося триумфальными провалами и самоубийственными победами, он имел одновременно лихой и меланхоличный вид. По рождению этот человек был знатным ирландцем, в детстве и юности водил знакомство с Гэллоуэями, особенно с их дочерью, Маргарет Грэм. Долги вынудили его покинуть родину. Теперешний его наряд — военная форма, шпоры, сабля — демонстрировал полное пренебрежение британским этикетом. Когда он поклонился семье посла, лорд и леди Гэллоуэй ответили принужденным поклоном, а леди Маргарет отвела взгляд в сторону. Однако по каким бы коренящимся в глубоком прошлом причинам гости ни проявляли интерес друг к другу, знаменитый хозяин дома выказал ко всему этому полное равнодушие. Никого из них он не мог бы назвать гвоздем программы; нет, это должен был быть другой человек, всемирно известный, чье расположение он снискал во время своего визита в Новый Свет, принесшего ему славу как выдающемуся борцу с преступностью. Этим человеком являлся Джулиус К. Блэйн, мультимиллионер, — его огромные, непомерные пожертвования в пользу приверженцев непопулярных религий дали возможность английским и американским газетчикам раздуть его славу. Никто не знал, был ли мистер Блэйн атеистом или мормоном, адвентистом седьмого дня или адептом «Христианской науки», однако он неизменно проявлял готовность сыпать деньги в любую бочку при условии, что ее только что перед ним поставили. Он ожидал того благословенного дня, когда в Америке появится свой Шекспир, — занятие, требующее больше терпения, чем даже рыбная ловля. Уолт Уитмен[9] приводил его в восхищение, однако он считал, что некий Льюк П. Тэннер из городка Парижа, что находится в штате Пенсильвания, гораздо более «прогрессивен», чем Уитмен. Миллиардеру нравились «прогрессивные люди». Он считал прогрессивным даже Валантэна, впрочем совершенно несправедливо. Появление в комнате массивной фигуры Джулиуса К. Блэйна оказалось столь же категорическим, как гонг, сзывающий гостей к столу. У этого человека имелась черта, несвойственная большинству из нас: его присутствие казалось не менее заметным, чем его отсутствие. Это был огромный мужчина, полный и высокий, одетый в черный фрак; черноту эту не умерял блеск часовой цепочки и массивного кольца на пальце. Седые волосы Блэйна были зачесаны назад на германский манер, лицо отличалось краснотой, черты его казались какими-то детскими и в то же время неприятными; пучок волос, свешивавшийся вниз с подбородка из-под самой нижней губы, придавал этому человеку с внешностью невинного младенца вид театрального злодея, чуть ли не Мефистофеля. Общество, впрочем, недолго любовалось знаменитым американцем — к его манере опаздывать все уже привыкли, так что ему почти сразу же предложили проследовать в столовую рука об руку с леди Гэллоуэй. Если не считать одного больного вопроса, семейство английского посла было достаточно приветливо и общительно. Поскольку леди Маргарет сделала вид, что не замечает протянутой руки этого авантюриста О’Брайена, и вполне пристойно проследовала в столовую с доктором Симоном, отец ее был вполне удовлетворен. Однако, несмотря на это, старый лорд Гэллоуэй чувствовал беспокойство, даже нервничал и в разговоре с трудом заставлял себя быть учтивым. Во время обеда ему еще удавалось соблюдать приличия, но когда трое мужчин помоложе — доктор, отец Браун и О’Брайен, этот вредоносный отщепенец в чужом мундире, — закурив сигары, вышли из комнаты — то ли для того, чтобы присоединиться к дамам, то ли с целью спокойно покурить в оранжерее, — английский дипломат дал волю своему раздражению. Его не переставая язвила мысль, что этот проходимец О’Брайен в эту самую минуту, быть может, пытается завязать разговор с Маргарет или, чего доброго, уже с ней беседует. Сам же посол остался пить кофе с Блэйном, седовласым янки, верившим во всех богов, и седеющим французом Валантэном, не верившим ни во что. Эти двое могли спорить сколько им угодно, но заставить посла ввязаться в свою дискуссию были бессильны. К тому времени, как спор о том, что считать прогрессивным, достиг своего апогея, то есть стал невыносимо скучен, лорд Гэллоуэй наконец поднялся и покинул комнату в надежде самостоятельно разыскать гостиную. Это, однако, оказалось не таким простым делом, и, лишь проблуждав минут пять-семь в бесконечных коридорах, лорд услышал высокий голос морализировавшего доктора, а затем глухо прозвучавший ответ отца Брауна, слова которого были встречены общим смехом. «И эти тоже, черт их возьми, спорят, — думал посол. — Вроде бы насчет взаимоотношений науки и религии». Однако в тот момент, когда лорд Гэллоуэй открыл дверь и вступил в гостиную, он заметил лишь единственное: в комнате кое-кого не хватало. А именно командора О’Брайена и леди Маргарет. Нетерпеливо покинув гостиную, как недавно столовую, лорд Гэллоуэй снова попал в длинный коридор. Намерение уберечь дочь от этого ирландского — или теперь алжирского? — мошенника прогнало все прочие мысли и воцарилось у него в голове как самодержец, как безумный властитель. Когда лорд оказался в задней части дома, где помещался кабинет Валантэна, ему вдруг, к его удивлению, попалась навстречу дочь — она неслышно проскользнула мимо, на бледном ее лице играла презрительная усмешка. Это озадачило посла не менее, чем недавнее отсутствие Маргарет. Если она говорила с О’Брайеном, куда тот делся? Если же она с ним не говорила, что она делала все это время? Со жгучей старческой подозрительностью Гэллоуэй на ощупь пробирался по полутемным коридорам вглубь дома. Тут он случайно набрел на один из выходов в сад, которым обычно пользовались слуги. Ятаган месяца к этому времени распорол все штормовые паруса туч и разрезал их на мелкие клочки. Серебристый свет залил все углы сада; посол вдруг заметил высокую фигуру в голубом одеянии, двигавшуюся по газону в направлении одного из входов в дом. Вот на лицо этого человека пал один из ярких бликов — и этого оказалось достаточно, чтобы вполне отчетливо стали видны черты командора О’Брайена. Молодой офицер прошел через балконную дверь и скрылся в доме; наблюдавший за ним Гэллоуэй пребывал в неописуемом настроении — он злился, но не мог понять, на кого именно. Серебристо-голубой сад, так похожий на театральные декорации, казалось, насмехается над ним, околдовывает насильственной своей нежностью, против которой восставало мирское величие посла. Широкая, исполненная грации походка ирландца вызвала в старом лорде ярость, как будто этот человек был его соперником в любви; лунное сияние сводило его с ума, завлекало в ловушку, заманивало в волшебные миры Ватто[10], в вертоград трубадуров. Желая стряхнуть это идиотское наваждение, посол торопливо зашагал следом за недругом, но почти сразу же споткнулся о какой-то предмет в траве — то ли о камень, то ли о бревно. Он бросил на землю раздраженный взгляд, но раздражение тут же сменилось изумлением, затем ужасом. В следующее мгновение луна и стройные тополя могли наблюдать необычное зрелище: бегущего со всех ног пожилого английского дипломата, вдобавок что-то кричащего на бегу. Его хриплые возгласы не остались без последствий — в окне кабинета рядом с балконной дверью появилось бледное лицо, заблестели стекла чьих-то очков. Это был доктор Симон, в конце концов разобравший, что именно выкрикивает высокородный англичанин. А кричал он вот что: — Труп! Труп в траве! Окровавленный труп! Об ирландце лорд Гэллоуэй наконец-то забыл. — Надо немедленно известить Валантэна, — сказал доктор, когда посол сбивчиво описал то, что успел рассмотреть. — Нам повезло, что здесь сам начальник полиции. Валантэн оказался легок на помине, — услышав крики, он поспешил на место происшествия. Занятно было наблюдать, как изменилась его манера держаться: пришел он с видом заботливого хозяина, испугавшегося, что одному из гостей или слуг стало плохо; когда же ему рассказали о жуткой находке, он тотчас стал необыкновенно серьезен и даже деловит — как-никак сие ужасное происшествие вернуло его к исполнению профессиональных обязанностей. — Странно, господа, — произнес он, выходя со спутниками в сад, — я расследовал таинственные истории по всему свету, а тут одна из них происходит в моем собственном доме. Покажите, где найдено тело. Они с трудом пересекли лужайку — с реки наплывала густая туманная дымка; однако с помощью дрожавшего как банный лист лорда им наконец удалось отыскать в высокой траве труп. Мертвец был рослым и плечистым мужчиной; лежал он лицом вниз, так что видны были лишь его черный костюм, массивная лысая голова, на которой сохранилось лишь несколько пучков темных волос, прилипших к коже, как влажные водоросли. Из-под обращенного к земле лица текла алая струйка крови. — Что ж, — сказал Симон с особенно значительной, зловещей интонацией, — он, по крайней мере, не из числа гостей. — Осмотрите его, доктор, — взволнованно воскликнул Валантэн, — быть может, он еще жив! Врач склонился над телом. — Еще не остыл, — сообщил он, — но боюсь, что надежды нет никакой — он мертвехонек. Помогите-ка мне его приподнять. Совместными усилиями они подняли тело на несколько дюймов от земли, после чего произошло нечто ужасное, и все сомнения, мертв ли этот человек, развеялись: отделенная от тела голова осталась лежать на траве. Убийца, очевидно, перерезал жертве горло и нанес при этом столь сильный удар, что перерубил шею. Даже видавший виды Валантэн был потрясен. — Преступник, похоже, силен, как горилла, — пробормотал он себе под нос. Доктор Симон, хотя и посещавший изредка морги, поднял голову с земли с некоторым трепетом. Шею опоясывал разрез, но лицо осталось неповрежденным. Оно было мясистым и желтым, со впалыми щеками и выступающими скулами, ястребиным носом и тяжелыми веками. Такие черты могли быть у погрязшего в пороках римского императора; неуловимое сходство проглядывало даже с императорами китайскими. Никто из присутствующих не знал этого человека, да и в ближайшее время ничего нового о нем выяснить не удалось, — приподняв тело, они увидели лишь, что белая сорочка на груди запачкана кровью. Как и сказал доктор Симон, покойник оказался не из числа гостей, хотя его наряд и заставлял предположить, что он, быть может, намеревался к ним присоединиться, — одет он был соответствующим образом. Валантэн опустился на корточки и со всей тщательностью обследовал траву и почву в радиусе двадцати ярдов вокруг тела; начальнику полиции пытались помочь доктор и английский посол, хотя от первого проку было мало, а второй вообще скорее мешал, чем помогал работать. Усердие этой троицы не дало никаких результатов — найдено было лишь несколько веток, разрезанных или разрубленных на мелкие кусочки. Валантэн поднял их, осмотрел и снова бросил на землю. — М-да, ветки, — угрюмо сказал он, — одни лишь ветки и какой-то неизвестный с отрубленной головой; ничего здесь больше нет. Воцарилось напряженное молчание, и вдруг заметно нервничавший лорд Гэллоуэй вскрикнул: — Кто это? Кто гам у стены? К ним приближалась неровным шагом маленькая человеческая фигурка с непропорционально большой головой; в серебристой дымке лунного света казалось, что это какое-то волшебное существо, нечто вроде гоблина. При ближайшем рассмотрении, однако, выяснилось: это безобидный маленький священник, который до сих пор сидел в гостиной. — Хочу вам напомнить, — просто сказал он, — что в этот сад нельзя попасть с улицы — здесь нет ни ворот, ни даже калитки. Черные брови Валантэна, казалось, сошлись, когда он, по своему обыкновению, поморщился при виде сутаны. Но человек он был справедливый и потому отдал должное уместному замечанию священника. — Вы совершенно правы, — заявил он. — Для того чтобы узнать причину убийства, нам, вероятно, придется выяснить, как этот человек здесь оказался. Согласитесь, господа, что мы должны по возможности уберечь моих гостей от ненужной огласки их имен. Среди них ведь уважаемые люди, несколько дам и к тому же вы, господин посол. Надеюсь, вы не поймете меня превратно и не будете считать, что я злоупотребляю своим положением. Когда факт преступления будет отмечен в полицейском рапорте, дело пойдет своим чередом, и тут уж ничего не поделаешь. Пока же этого не произошло, я могу действовать по своему усмотрению. Я занимаю пост начальника полиции и до такой степени нахожусь на виду, что могу себе позволить кое-что скрыть. Клянусь честью, я выясню все относительно поведения моих гостей, прежде чем вызову сюда моих подчиненных и прикажу им искать убийцу где-то еще. Господа, вы должны дать мне обещание не покидать этот дом до завтрашнего утра. У меня для каждого найдется спальня. Мсье Симон, вы, по-моему, знаете, где комната Ивана, моего телохранителя, — он человек надежный. Идите туда и скажите ему, чтобы он попросил кого-нибудь из слуг посторожить у входной двери, а сам шел сюда. Лорд Гэллоуэй, вы, конечно, лучше других сумеете сообщить дамам, что произошло, и убедить их не впадать в панику. Они также должны остаться в доме. Мы с отцом Брауном побудем здесь, у тела. Коль скоро в начальнике полиции взыграл боевой дух, прочим осталось лишь повиноваться. Доктор Симон отправился в комнату, на стенах которой было развешано оружие, и вызвал на место происшествия Ивана, частного детектива на службе у детектива, облеченного властью. Посол отправился в гостиную и, насколько мог тактично, довел до сведения дам ужасную новость, так что, когда общество наконец было в полном сборе, дрожавшие от страха представительницы прекрасного пола успели уже немного успокоиться. Тем временем священник и вольнодумец несли вахту у тела: один — в головах, другой — в ногах. Их неподвижные, облитые лунным светом фигуры казались статуями, символизирующими два мировоззрения, два разных восприятия смерти. Иван, доверенный помощник Валантэна, выскочил из дома, как ядро из пушки, и помчался по траве к начальнику полиции, подобно собаке, откликнувшейся на зов хозяина. Это был усатый мужчина; на лице его, отмеченном шрамом, читалось почти нездоровое оживление: видно было, что таинственное происшествие в его собственном доме пробудило в нем охотничий азарт. С почти неуместным рвением он попросил патрона разрешить ему осмотреть труп. — Да, пожалуйста, Иван, раз уж вам так хочется, — ответил Валантэн. — Но не задерживайтесь — нам надо вернуться в дом и заняться делом. Иван поднял отрубленную голову, затем выпустил ее из рук, и она упала на землю. — Как же это... — сдавленно прошептал он. — Нет, не может быть... Вы знаете, кто это, мсье? — Нет, — без всяких эмоций отозвался Валантэн. — Пошли-ка лучше в дом. Вдвоем они втащили труп в кабинет, положили его на диван, затем направились в гостиную. Начальник полиции спокойно подошел к письменному столу и сел; в его походке ощущалась какая-то нерешительность, но во взгляде, которым он обвел собравшихся, был холод стали; такой взгляд бывает у судьи на выездной сессии суда присяжных. Валантэн торопливо сделал какие-то пометки в лежавшем на столе блокноте, затем отрывисто спросил: — Здесь все? — Кроме мистера Блэйна, — ответила герцогиня Монт-Сент-Мишель, оглядев комнату. — Нет и еще одного, — хрипло проговорил лорд Гэллоуэй. — Если не ошибаюсь, мистера Нейла О’Брайена. Я видел, как сей джентльмен прогуливался по саду, когда там лежал еще не остывший труп. — Иван, поищите командора О’Брайена и мистера Блэйна, — распорядился начальник полиции. — Последний, кажется, докуривает сигару в столовой, а командор, вероятно, прогуливается по оранжерее. Впрочем, это только мои предположения. Верный помощник Валантэна умчался, а его шеф тотчас же, не дав никому времени на размышления, продолжал все с той же неумолимой стремительностью: — Всем, кто здесь присутствует, должно быть известно: в саду найдено тело человека с отрубленной головой. Доктор Симон, вы осматривали труп. Скажите, для того чтобы нанести такой удар, нужна богатырская сила? Или все дело в том, что у убийцы был очень острый нож? — Ножом, знаете ли, голову не отрежешь, — отозвался бледный доктор. — Как no-вашему чем это можно сделать? — спросил Валантэн. — В наше время — не знаю, — промолвил доктор, подняв брови, отчего на лице его появилось скорбное выражение. — Шею не так-то легко перерубить даже несколькими ударами, а здесь шрам ровный. Если б дело было пару веков назад, я бы сказал, что удар нанесен двуручным мечом, алебардой или топором палача. — Господи помилуй! — раздался почти истерический крик герцогини. — Да здесь же нет никаких двуручных мечей и алебард! Валантэн все еще торопливо записывал что-то в блокнот. — Скажите, — спросил он, не отвлекаясь от работы, — можно ли сделать это длинной французской кавалерийской саблей? Тут вдруг раздался глухой стук в дверь, который почему-то заставил всех присутствующих похолодеть, словно это была сцена из шекспировского «Макбета». В молчании, воцарившемся после того, как у всех по коже пробежал холодок, послышались слова доктора: — Саблей — да. На мой взгляд, ею можно нанести такой удар. — Благодарю вас, — ответил Валантэн. — Иван, входите! Дверь распахнулась, и охранник пропустил вперед командора О’Брайена, которого он в конце концов нашел в саду, — тот снова вышел на воздух и беспокойно мерил шагами лужайку. Расстроенный ирландец остановился на пороге. Вид у него был вызывающий. — Что вам от меня надо? — воскликнул он. — Будьте любезны, сядьте, — спокойно и доброжелательно сказал Валантэн. — Гм, а сабля-то не при вас! Где же она? — На столе в библиотеке, — ответил О’Брайен, и оттого, что он пребывал в смятении, акцент его стал отчетливее. — Такая незадача, представьте, вышло так, что... — Иван, — распорядился начальник полиции, — сходите, пожалуйста, в библиотеку и принесите саблю командора. — Затем, когда охранник удалился, Валантэн продолжал: — Лорд Гэллоуэй говорит, вы ушли из сада незадолго до того, как он обнаружил труп. Что вы делали в саду? О’Брайен устало опустился в кресло. — О, просто-напросто глядел на луну! — воскликнул он на ирландском диалекте. — Общался с природой, дорогой мой! Воцарилось гробовое молчание. Через какое-то время его прервал стук в дверь, такой же обыденный, но пугающий, как раньше. Вошел Иван с пустыми ножнами в руках. — Больше там ничего не было, — объявил он. — Положите их на стол, — буркнул Валантэн, не отрывая взгляда от блокнота. Молчание висело как дамоклов меч, занесенный над головой осужденного убийцы. Герцогиня давно уже подавила рвавшееся с уст восклицание, скрытая ненависть лорда Гэллоуэя к ирландцу была утолена и даже начала понемногу ослабевать. Поэтому раздавшийся в тишине голос прозвучал неожиданно. — Кажется, я могу дать вам исчерпывающее объяснение! — воскликнула леди Маргарет звучным, хотя и слегка дрожащим голосом, каким обычно говорит, обращаясь сразу ко многим людям, женщина, даже самая решительная. — Могу сказать, что делал в саду мистер О’Брайен, раз уж он решил молчать. Он просил моей руки. Я отказала ему, пояснив, что обстоятельства, да и мнение моих родных, заставляют меня дать ему такой ответ, хотя не могут поколебать моего глубокого к нему уважения. Мои слова вызвали у него досаду: похоже, уважение — не то, чем он мог бы удовлетвориться. Думаю, оно и сейчас его мало волнует, — сказала она с еле заметной улыбкой, — хотя я не отказываю ему в этом и в настоящий момент. Могу поклясться, он не совершал ничего такого, о чем здесь недавно говорилось. Лорд Гэллоуэй повернулся к дочери и, думая, что говорит вполголоса, начал ее стращать. — Придержи язык, Мэгги, — произнес он чуть ли не оглушительным шепотом. — Зачем ты защищаешь этого молодца? Ты знаешь, где его сабля? Где вся его проклятая амуниция?.. Тут он остановился — дочь одарила его уничтожающим взглядом, словно магнит, привлекшим внимание собравшихся. — Дурень ты старый! — сказала она низким голосом без всякого почтения к родителю. — Ты думаешь, что говоришь?! Я же только что заявила: этот человек невиновен, все это время он провел со мной. Но если он окажется виновным, от этого ничего не изменится — он все равно был со мною. Если он в это время убил человека, в чьем присутствии, по-твоему, он это сделал? Кто окажется свидетелем, если не соучастником преступления? Неужели ты ненавидишь Нейла до такой степени, что готов из-за этого погубить собственную дочь?.. Леди Гэллоуэй застонала. Всех присутствующих объял трепет — им виделись любовные драмы давно минувших лет; побледневшие лица шотландской аристократки и ее возлюбленного, ирландского искателя приключений, казались им старинными портретами в галерее какого-нибудь древнего замка. В объятой молчанием комнате витали призраки погубленных мужей и тайных любовников. Зловещее молчание внезапно нарушил чей-то спокойный голос, задавший наивный вопрос: — А сигара очень длинная? Вопрос так не вязался с предшествовавшим диалогом, что все невольно стали оглядываться, пытаясь понять, кто же его задал. — Я имею в виду сигару, которую курит мистер Блэйн, — продолжал отец Браун, устроившийся на стуле в углу комнаты. — Судя по тому, сколько это продолжается, она должна быть длинной, как трость. Несмотря на подобное непрошеное вмешательство, на лице Валантэна отразилось не только раздражение, но и понимание. — Вы правы! — воскликнул он, оторвав взгляд от блокнота. — Иван, сходите еще раз, поищите мистера Блэйна. Как найдете, немедленно приведите сюда. Когда дверь за охранником закрылась, Валантэн с озабоченным выражением на лице обратился к девушке: — Леди Маргарет, у меня нет сомнений в том, что все здесь восхищаются тем, что вы не побоялись уронить себя в глазах общества и объяснить поведение командора О’Брайена. Но есть здесь и еще один неясный момент. Лорд Гэллоуэй, насколько я понял, встретил вас, когда вы шли из кабинета в гостиную. Это произошло всего через несколько минут после того, как он покинул сад, где оставался мистер О’Брайен. — Не забывайте, я ведь ответила Нейлу отказом, — с легкой иронией возразила леди Маргарет. — Так что вряд ли можно было ожидать, что мы вернемся рука об руку. Что ни говори, он поступил по-джентльменски — дал мне возможность вернуться первой. И тем самым навлек на себя обвинение в убийстве. — За эти несколько минут он вполне мог... — мрачно заметил Валантэн, но закончить фразу ему не довелось. Раздался стук в дверь, и в комнату заглянул Иван. — Прошу прощения, мсье, но мистер Блэйн нас покинул, — доложил он. — То есть как?! — вскочив, воскликнул Валантэн. — Ушел. Исчез. Испарился, — ответил Иван, и французские слова в его устах прозвучали особенно забавно. — Его шляпа и пальто исчезли тоже. Кроме того, я обнаружил нечто удивительное. Когда я обежал вокруг дома в поисках следов мистера Блэйна, мне кое-что попалось на глаза. Может, это и есть его след. — О чем вы говорите? — спросил Валантэн. — Сейчас покажу, — отозвался охранник. Снова выйдя в коридор, он почти сразу появился с обнаженной кавалерийской саблей, блеснувшей на свету. Конец и часть лезвия были в крови. Все смотрели на нее с ужасом, как будто это была шаровая молния, летавшая по комнате. Иван тем временем более или менее спокойно продолжал: — Вот что я нашел, когда продирался сквозь кустарник в пятидесяти ярдах от дома, у шоссе, ведущего из нашего предместья к центру города. Короче говоря, я нашел то, что бросил впопыхах мистер Блэйн, удирая отсюда. Снова воцарилось молчание, хотя и не такое гнетущее. Валантэн взял саблю, осмотрел ее, на несколько минут погрузился в раздумье, затем повернулся к О’Брайену. — Командор, — сказал он уважительно, — надеюсь, вы представите эту саблю в полицию, если возникнет надобность ее осмотреть. Пока же, — добавил он, убирая клинок в ножны, — позвольте вернуть вам ваше оружие. Сцена была поистине символической, и присутствующие с трудом удержались от рукоплесканий. Для О’Брайена этот момент стал поворотным в жизни. К тому времени, как он снова пошел прогуляться по сокровенному саду — на сей раз озаренный сиянием разгоравшегося утра, — трагическая маска как будто спала с его лица — у него появилось немало оснований чувствовать себя счастливым. Лорд Гэллоуэй, как джентльмен, принес ему извинения; леди Маргарет же была больше чем леди — она была женщиной и, очевидно, не удовольствовавшись извинениями, предложила ирландцу кое-что еще, — по крайней мере, они до завтрака довольно долго гуляли среди цветов. Общество в целом испустило вздох облегчения и настроилось на человеколюбивый лад. Хотя тайна загадочной смерти и не разъяснилась, подозрительность больше не лежала бременем на плечах гостей, — казалось, ее увез в Париж этот странный миллионер, человек, которого они почти не знали. Дьявол был изгнан из дома, вернее, бежал сам. Однако загадка пока разгадана не была, и, когда О’Брайен плюхнулся на скамейку рядом с доктором Симоном, сей ученый муж тотчас же об этом заговорил. Но ирландец был поглощен другими думами, вернее, приятными мечтаниями, потому и ответил доктору довольно кратко — и откровенно: — Не могу сказать, что все это меня очень интересует. Тем более сейчас, когда почти все уже ясно. Наверное, Блэйн ненавидел этого незнакомца — уж не знаю почему. Он заманил его в сад и убил моей саблей; потом удрал в Париж, бросив оружие. Кстати, Иван сказал мне, что в кармане у мертвеца нашли американский доллар. Так что он янки, как и сам Блэйн, и это, по-моему, все объясняет. Не вижу тут ничего непонятного. — В этом деле совершенно необъяснимы пять вещей, — спокойно сказал доктор. — Это как стены в пять рядов. Поймите меня правильно, я не сомневаюсь, что совершил убийство Блэйн, — его бегство, на мой взгляд, это доказывает. Но все дело в том, как он это сделал. Прежде всего неясно, почему убийство совершено огромной саблей — легче ведь сделать это ножом, а потом спрятать его в карман. Непонятно и другое: почему не было ни шума, ни криков? Неужели убитый спокойно смотрел, как кто-то приближается к нему, размахивая саблей, и даже не вскрикнул? Третья несообразность вот какая: у входной двери весь вечер нес вахту охранник; мимо него и мышь не прошмыгнула бы, не только человек. Каким же образом тогда попал в сад убитый? И четвертая: учитывая то, о чем я только что сказал, каким образом выбрался из дома Блэйн? — Вы назвали четыре несообразности, — сказал командор, глядя на медленно приближавшегося к ним по тропе маленького священника. — Скажите же, какая пятая. — О, по сравнению с теми четырьмя это пустяк, — ответил доктор, — хотя и весьма странного свойства. Когда я впервые осмотрел тело, у меня создалось впечатление, что убийца нанес несколько ударов. При повторном же осмотре на шее оказалось множество зарубок. Другими словами, они появились, очевидно, после того, как голова была отсечена. Неужели мистер Блэйн так люто ненавидел своего врага, что рубил саблей безглавое тело? — Жуть какая-то! — воскликнул ирландец и поежился. Пока они говорили, отец Браун успел уже к ним подойти и теперь со свойственной ему застенчивостью дожидался паузы в разговоре. — Простите, что вмешиваюсь, — проговорил он наконец как-то сбивчиво. — Меня просили сообщить вам новости. — Какие новости? — уставился на него доктор из-за стекол своих очков. — Дело в том, — кротко сказал отец Браун, — что произошло еще одно убийство. Двое мужчин так резко вскочили, что скамейка аж подпрыгнула. — Но самое странное, — продолжал маленький священник, уставив взгляд на кустики рододендрона, — что убийство это совершено так же, как и первое, — снова найдена отрубленная голова, на сей раз в реке, чуть дальше по парижскому шоссе. Из раны еще течет кровь, поэтому они думают, что... — Господи помилуй! — вскричал ирландец. — Да что этот Блэйн, маньяк?! — В некоторых слоях американского общества, знаете ли, принята вендетта, — бесстрастно отозвался отец Браун и добавил: — Вас обоих просят пройти в библиотеку и кое на что взглянуть. Командор О’Брайен проследовал за доктором и священником в комнату, где проводилось дознание. Настроение у него испортилось. Как и все солдаты, он питал отвращение к тайным убийствам. Когда же кончатся эти жуткие усекновения голов? Сначала одна, потом другая, с горечью думал он. И ведь в данном случае не скажешь, как в пословице: одна голова — хорошо, две — лучше. Войдя в библиотеку, ирландец вздрогнул при виде неожиданного зрелища: на столе начальника полиции лежала цветная картинка и на ней была изображена еще одна кровоточащая отрубленная голова — третья! И это была голова самого Валантэна! Офицер пригляделся — и увидел, что это всего лишь газета, орган партии националистов, называющийся «Гильотина». Каждую неделю лихие газетчики изображали на первой странице своего издания голову одного из политических противников с закатившимися глазами и искаженными чертами, как будто после казни. Валантэн, будучи воинствующим атеистом, не избежал подобной участи. О’Брайен, как большинство ирландцев, при всех своих недостатках (или даже пороках) был по-детски простодушен, и подобное «интеллектуальное» глумление над соперником, на которое, кстати, способны лишь французы, вызвало у него глубокое отвращение. Он воспринимал Париж как единое целое — начиная с гротескного уродства химер собора Нотр-Дам и вплоть до непристойных карикатур в газетах. Он вспомнил зловещий комизм французской революции. Город виделся ему сгустком сатанинской энергии — от кровавой картинки на столе Валантэна до фантастических чудищ на водосточных трубах готических зданий и злобной ухмылки огромного каменного дьявола, украшающего Нотр-Дам. Библиотека была полутемной прямоугольной комнатой с низким потолком; свет пробивался сюда из-под опущенных штор; он имел слегка красноватый оттенок — солнце взошло совсем еще недавно. Валантэн и его помощник ожидали пришедших у дальнего конца стола — длинного, чуть наклонного. На столе лежали человеческие останки, при слабом освещении выглядевшие неестественно большими. Огромное черное туловище и желтое лицо покойника, найденного в саду, произвели на вошедших то же впечатление, что и труп вечером. Еще одна голова, которую обнаружили в реке среди камышей, лежала рядом; с нее капала вода, смешанная с кровью. Подручные Валантэна все еще искали безглавое тело второго покойника, надеясь выловить его в реке. Отец Браун, который не был так чувствителен, как командор, подошел к столу и стал внимательно осматривать голову второго покойника, по своему обыкновению часто моргая. Волос на этой голове было не много, они топорщились мокрыми седыми космами и в бледно-розовом утреннем свете казались сребротканой бахромой. Лицо же — багровое, уродливое, с запечатлевшимися на нем следами страстей, быть может преступных, — было все избито камнями или корнями деревьев, когда головою играл прибой. — Доброе утро, командор О’Брайен, — спокойно и приветливо заговорил начальник полиции. — Ну что, слышали вы о том, как наш приятель Блэйн еще раз выступил в роли мясника? Отец Браун, все еще склонившийся над седовласой головой, проговорил, не глядя на Валантэна: — У вас, кажется, нет сомнений, что эту голову тоже отсек Блэйн? — По всему выходит, что так, — ответил начальник полиции, засунув руки в карманы. — Убийство совершено так же, как предыдущее, тем же оружием, да и покойник обнаружен рядом. — Да-да, я все понимаю, — кротко проговорил маленький священник. — И все же, представьте себе, сомневаюсь, что это второе убийство совершил Блэйн. — Почему? — поинтересовался доктор Симон, пристально глядя на отца Брауна. — Как по-вашему, доктор, — сказал тот, подняв голову и непроизвольно моргнув, — может ли человек сам себя обезглавить? Что-то я себе этого не представляю. О’Брайену показалось, будто перед ним разорвалась бомба; доктор же вскочил, стремительно подошел к столу и отбросил с мертвого лица прядь седых волос. — О, это Блэйн, ошибки быть не может, — спокойно сказал маленький священник. — У него точно такой шрам на левом ухе. Валантэн стиснул зубы и уставил на отца Брауна пристальный взгляд своих блестящих глаз, затем недовольно заметил: — Похоже, вы многое о нем знаете, отец Браун! — Это действительно так, — просто ответил тот. — Мы много беседовали с ним в последние несколько недель. Он подумывал о том, чтобы присоединиться к нашей церкви. Глаза Валантэна загорелись безумным огнем; он сжал кулаки и подступил к священнику. — Так, может, он и деньги свои подумывал передать вашей церкви?! — спросил он со злобной усмешкой. — Не исключено, — флегматично ответил отец Браун. — Даже вполне возможно. — В таком случае вы действительно должны много о нем знать! О его жизни и... Командор О’Брайен положил руку на плечо француза и веско проговорил: — Перестаньте говорить гадости, Валантэн, иначе снова засверкают сабли! Однако начальник полиции успел уже снова взять себя в руки. — Что ж, — заявил он, — разглашать пока ничего не будем. Вы, господа, не забывайте о своем обещании не выходить из этого дома. Постарайтесь с этим смириться. Иван будет держать вас в курсе дела, я же должен вернуться к работе и написать отчет для префектуры. Откладывать это долее нельзя. Если захотите мне что-нибудь сообщить, я у себя в кабинете. Начальник полиции вышел. Доктор Симон спросил его помощника: — Удалось узнать что-нибудь еще? — Только одну вещь, мсье, — ответил Иван, морща свое землисто-бледное стариковское лицо, — но, сдается мне, довольно любопытную. Этот старый хрыч, которого вы нашли в саду, — тут он без всякого пиетета к покойнику показал пальцем на массивное тело в черном костюме, — так вот, мы узнали-таки, кто он такой. — Да ну! — воскликнул удивленный доктор. — И кто же? — Имя его Арнольд Беккер, — ответил помощник Валантэна, — хотя прозвища он менял как перчатки. Это был отъявленный мерзавец, он какое-то время жил в Америке; там-то Блэйн ему чем-то и досадил. Нам с Беккером возиться не пришлось — он обретался все больше в Германии. Мы, конечно, связались с немецкой полицией. Удивительнее всего, что у этого человека был брат-близнец, которого звали Луи — Луи Беккер. Вот он как раз довольно долго задавал нам жару. Наконец его приговорили к смерти и на вчерашний день назначили казнь. Скажу вам честно, господа, увидев, как голова этого типа покатилась в корзину, я подпрыгнул от радости. Если б я не присутствовал при казни, то готов был бы поклясться, что перед нами труп Луи Беккера. Потом, конечно, я вспомнил о его брате-близнеце в Германии, и это помогло мне разобраться... Иван оборвал свою многословную речь, поскольку заметил: его никто не слушает. О’Брайен и доктор уставились на маленького священника, который вдруг вскочил и сжал ладонями виски, как человек, терзаемый внезапной острой болью. — Хватит! Довольно! Остановитесь! — восклицал он. — Подождите минуту! Мне понятно пока не все! Дарует ли мне силы Всевышний? Позволит ли внезапное озарение моему разуму постигнуть все в целом? Боже, помоги мне! Раньше я неплохо умел соображать, мог пересказать любую главу, вспомнить любую страницу сочинений Фомы Аквинского. Расколется ли моя голова — или я пойму суть дела? Я понимаю пока лишь половину, все в целом же осмыслить не могу! Он обхватил руками голову и стоял в напряженной позе, то ли мучительно размышляя, то ли творя молитву; прочим же оставалось лишь удивленно лицезреть сие последнее за этот безумный день удивительное происшествие. Когда маленький священник наконец опустил руки, лицо его было по-детски серьезно, черты разгладились. Глубоко вздохнув, он сказал: — Что ж, давайте подводить итоги. Чем скорее с этим будет покончено, тем лучше. Мне пришло в голову, каким образом вам проще будет вникнуть в суть дела. — Он повернулся к врачу. — Доктор Симон, у вас отлично развито логическое мышление. Сегодня утром мне довелось слышать, как вы задали пять вопросов относительно несообразностей этой загадочной истории. Если вы любезно согласитесь их повторить, я на них отвечу. Удивленный доктор недоверчиво покачал головой и чуть было не потерял пенсне; однако заговорил сразу: — Итак, первый вопрос, если помните, таков: почему злоумышленник совершил убийство огромной саблей, хотя проще было воспользоваться ножом? — Ножом человека нельзя обезглавить, — спокойно ответил отец Браун. — А для убийцы отрубить жертве голову было совершенно необходимо. — Почему? — с интересом спросил О’Брайен. — Теперь второй вопрос, — не ответив ирландцу, сказал священник. — Отчего убитый не кричал, не издал даже никакого возгласа? — продолжал доктор. — Ведь появление в саду человека с обнаженной саблей — событие довольно необычное, оно должно было напугать жертву. — Помните веточки на траве? — мрачно спросил отец Браун и повернулся к окну, из которого открывался вид на лужайку, где произошло убийство. — Никто не обратил на них никакого внимания. А они ведь лежали посреди лужайки, очень далеко от деревьев. Почему? К тому же, если присмотреться к ним, видно, что они были не разломаны па мелкие кусочки, а нарублены. Убийца отвлек внимание спутника, показывая какие-то фокусы с саблей, должно быть демонстрируя, как можно перерубить ветку на лету; когда же тот нагнулся, чтобы оценить результат, достаточно было одного сильного удара саблей — и голова оказалась отсечена. — М-да, — медленно проговорил доктор. — Это похоже на правду. Но следующие два вопроса поставят в тупик кого угодно. Отец Браун молча стоял у окна и глядел на лужайку. — Вам известно, что сад обнесен глухой стеной, а вход в дом находится под контролем охранника, — снова заговорил доктор. — Так что сад отгорожен от внешнего мира, словно вакуумная камера. Как же туда попал посторонний, встретивший там смерть? Не поворачиваясь, маленький священник отозвался: — В саду не было никаких посторонних. Воцарилось молчание, затем атмосферу разрядил странный, кудахчущий, какой-то детский смех Ивана — он посчитал последнюю реплику нелепой и не удержался от издевки. — А-а! — воскликнул он. — Так, значит, мы не волочили вчера этот огромный тяжеленный труп, не укладывали его на кушетку?! Этого человека, по-вашему, не было в саду? — Не было в саду? — машинально повторил отец Браун. — Да нет, он там был, но не весь. — Дьявольщина! — вскричал доктор Симон. — Человек либо находится в саду, либо его там нет. — Не обязательно, — отозвался маленький священник, и улыбка скользнула по его устам. — Ваш следующий вопрос, доктор. — По-моему вы не в себе! — с сердцем воскликнул доктор. — Но если вы так настаиваете, вопрос я задам. Каким образом Блэйн вышел из сада? — Он оттуда не выходил, — ответил Браун, все еще глядя в окно. — Не выходил?! — взревел доктор. — Впрочем, можно сказать, что вышел, но не весь. Симон, чья чисто французская логика мышления не выдержала последнего тезиса, потряс кулаками в воздухе: — Человек либо выходит из сада, либо не выходит! — Не всегда, — откликнулся священник. Доктор нетерпеливо вскочил. — Не желаю тратить время на пустую болтовню, — яростно воскликнул он. — Если вы не понимаете, что человек может находиться либо по одну сторону стены, либо по другую, мне не о чем больше с вами говорить. — Доктор, — мягко произнес отец Браун, — мы с вами всегда неплохо ладили. Будьте добры, не уходите и задайте пятый вопрос. Хотя бы во имя нашей старой дружбы. Импульсивный доктор бросился в кресло у самой двери и сказал: — На голове и шее жертвы видны какие-то странные рубцы. Похоже, нанесенные после того, как голова была отсечена. — Верно, — проговорил маленький священник, не меняя позы. — Это сделано для того, чтобы вас обмануло то, что в конечном счете вас и обмануло. Чтобы вы уверились в том, что голова и тело раньше составляли единое целое. Пограничье разума, где рождаются чудовища, неотвратимо затопляло темную кельтскую душу О’Брайена. Ему представлялся безумный хоровод кентавров, русалок, всех сказочных монстров, которых когда-либо порождало неисчерпаемое человеческое воображение. Голос праотцев звучал в его ушах: «Избегай проклятого сада, где деревья рождают двуликие плоды. Отринь сад зла, где встретил смерть человек с двумя головами». И все же, пока происходило это прискорбное мелькание призраков в древнем затуманенном зеркале ирландской души, офранцузившийся ум О’Брайена был начеку — командор взирал на странного маленького человечка так же пристально и недоверчиво, как и остальные. Отец Браун наконец отвернулся от окна; лицо его оказалось в густой тени, но, несмотря на это, все присутствующие заметили: оно бледно, как пепел. Вот он заговорил, и слова его, вопреки всему, звучали взвешенно, словно не было на свете впечатлительных кельтских душ. — Господа, — сказал он, — хочу заявить: мы с вами вовсе не обнаружили в саду труп незнакомого человека — Беккера. Это вообще не тело неизвестного. Перед лицом трезвомыслящего доктора Симона я все же утверждаю: Беккер в саду был не весь. Взгляните-ка сюда, — сказал маленький священник, указывая на огромное мертвое тело в черном фраке. — Этого человека вы никогда в жизни не видели, так? Ну а этого вы видели? Маленький священник быстро откатил голову незнакомца с желтоватой лысиной и приставил к туловищу седую взлохмаченную голову, лежавшую неподалеку. Перед собравшимися, без всякого сомнения, лежало составлявшее некогда единое целое тело миллионера Джулиуса К. Блэйна. — Убийца отрубил ему голову, — спокойно продолжал отец Браун, — и перебросил саблю через стену. Но он был человеком очень умным, и потому вслед за саблей последовало и еще кое-что. А именно голова жертвы. Убийце осталось лишь приставить к туловищу другую голову — и готово! — вы решили, что перед вами труп незнакомого человека. — Приставить другую голову! — воскликнул О’Брайен, вытаращив глаза. — Какую голову? Можно подумать, головы растут на деревьях! — Нет, — хрипло ответил маленький священник, разглядывая свои ботинки, — на деревьях они не растут, но я могу назвать место, где они имеются в изобилии. Это корзина у гильотины, около которой мсье Аристид Валантэн, начальник полиции, стоял всего за час до убийства. Подождите, друзья мои, послушайте меня еще одну минуту, прежде чем разорвать на клочки. Валантэн — человек честный, если это понятие применимо к тому, кто страдает мономанией. Неужели вы не замечали в его холодных серых глазах искру безумия? А помешался он вот на чем: ему не терпелось сделать все, да-да, все, чтобы избавить мир от того, что он называл «зловещей тенью креста». За это он боролся, не боясь лишений и голода, ради этого он убил. До недавнего времени шальные миллионы Блэйна распределялись между столь многими сектами, что не могли изменить положения вещей. Однако до Валантэна дошел слух, что Блэйн, как и многие легкомысленные скептики, склоняется к католической вере, а это уже совсем другое дело. Деньги Блэйна влили бы свежие соки в жилы обнищавшей, но не утратившей боевого задора французской церкви. Миллионер поддержал бы, в частности, шесть газет французских националистов, таких как «Гильотина». Судьба сражения висела на волоске, и этот фанатик вознамерился собственноручно решить исход дела. Перед ним стояла задача устранить Блэйна, и справился он с ней мастерски. Если б величайшему в мире детективу надо было совершить убийство, он бы обставил все именно так. Забрав отрубленную голову Луи Беккера якобы на криминологическую экспертизу, он спрятал ее в чемоданчик и унес домой. Оставшись с глазу на глаз с миллионером в гостиной, хозяин дома затеял с ним какой-то спор — лорд Гэллоуэй к тому времени уже покинул комнату и не мог слышать их разговора. Затем Валантэн вывел гостя в сад, завел разговор о холодном оружии, продемонстрировал, как можно саблей разрубить ветку в воздухе, и когда тот нагнулся... Тут разъяренный Иван вскочил и завизжал: — Да вы спятили! Я сейчас отведу вас к хозяину, даже силком потащу, если понадобится! — А я как раз к нему и собираюсь, — сурово проговорил священник. — Мой долг — спросить его, не хочет ли он облегчить душу покаянием. Все присутствующие нестройными рядами ринулись в кабинет Валантэна. Отец Браун оказался впереди — словно заложник или обреченная на заклание жертва. Кабинет встретил их гробовой тишиной. Великий детектив сидел за письменным столом, очевидно слишком поглощенный делом, чтобы хоть как-то прореагировать на неожиданное и сумбурное вторжение гостей. Они выждали несколько мгновений, затем доктор, уловив нечто подозрительное в слишком прямой линии спины сидящего, метнулся к столу. Прежде всего ему бросилась в глаза маленькая коробочка с пилюлями возле локтя Валантэна. Доктор взглянул на хозяина дома, коснулся его руки — и понял: этот человек мертв. На лице самоубийцы, взиравшего на мир невидящими глазами, запечатлелась гордость, превосходящая гордость Катона[11].  СТРАННЫЕ ШАГИ Если вы встретите члена привилегированного клуба «Двенадцать верных рыболовов», приехавшего в отель «Вернон» на ежегодный клубный обед, то, когда он снимет пальто, вы обратите внимание, что на нем зеленый, а не черный фрак. Если (при условии, что у вас хватит дерзости обратиться к такому возвышенному существу) вы спросите его, к чему такая причуда, он, скорее всего, ответит, что не хочет быть принятым за официанта. Вы отойдете, подавленный этим откровением, но оставите за собой неразгаданную тайну и историю, достойную того, чтобы ее рассказать. Если же — продолжая линию неправдоподобных предположений — вы встретитесь с кротким, усердным маленьким священником по имени Браун и спросите его, что он считает величайшей удачей в своей жизни, он может ответить, что самый удачный случай выпал в отеле «Вернон», где ему удалось предотвратить преступление и, возможно, спасти человеческую душу, просто прислушавшись к шагам в коридоре. Наверное, он гордится своей невероятной и замечательной догадкой и не преминет упомянуть о ней. Но поскольку крайне маловероятно, что вы достигнете такого высокого положения в обществе, чтобы найти клуб «Двенадцать верных рыболовов», или падете так низко, что окажетесь в обществе бродяг и уголовников, где сможете встретить отца Брауна, боюсь, вы никогда не услышите эту историю, если только я сам не расскажу ее вам. Отель «Вернон», где проходили ежегодные обеды «Двенадцати верных рыболовов», был учреждением, какие существуют только в олигархическом обществе, помешанном на изысканных манерах. Он представлял собой диковинный продукт под названием «эксклюзивное коммерческое мероприятие», который приносил доход, не привлекая посетителей, а фактически отпугивая их. В самой сердцевине плутократии торгаши умудрились стать еще более придирчивыми, чем их клиенты. Они специально чинили препоны, чтобы богатые и пресыщенные люди могли пускать в ход деньги и связи для преодоления этих препятствий. Если бы в Лондоне существовал модный отель, куда был бы закрыт доступ для людей ростом ниже шести футов, высшее общество покорно устраивало бы вечеринки для великанов, чтобы попасть туда. Если бы существовал дорогой ресторан, который по прихоти его владельца открывался бы только во вторник вечером, то по вечерам во вторник там было бы не протолкнуться. Отель «Вернон» как бы случайно стоял на углу площади в фешенебельном квартале Белгравия. Он был небольшим и очень неудобным, но даже неудобства считались надежной стеной, ограждающей привилегированное сословие. В частности, одно неудобство имело особенно важное значение: в отеле могли одновременно обедать только двадцать четыре человека. Единственный большой обеденный стол стоял под открытым небом на веранде, смотревшей на один из красивейших садов Лондона. Таким образом, даже этими двадцатью четырьмя местами за столом можно было пользоваться только в теплую погоду, но это затруднение лишь делало удовольствие более желанным. Владельцем отеля был еврей по фамилии Левер, который заработал около миллиона фунтов на крайне сложной процедуре доступа в свои владения. Разумеется, он сочетал эти ограничения с самой тщательной заботой о роскоши и изысканности для немногих избранных. Кухня и вина здесь были не хуже, чем в любом из лучших ресторанов Европы, а поведение прислуги точно отражало строгие нормы, укорененные в сознании высшего света. Хозяин знал всех официантов как свои пять пальцев; по слухам, их было лишь пятнадцать человек. Гораздо проще было получить место в парламенте, чем стать официантом в этом отеле. Каждого из них натаскивали на исполнение своих обязанностей в полном молчании и с безупречной точностью, как камердинера в доме настоящего английского джентльмена. В самом деле, на каждого обедающего обычно приходился по меньшей мере один официант. Члены клуба «Двенадцать верных рыболовов» могли устраивать ежегодный обед только в таком месте, обеспечивающем роскошное уединение. Их чрезвычайно расстроила бы даже мысль о том, что здесь могут обедать члены какого-то другого клуба. По случаю обеда у них было принято выставлять напоказ свои сокровища, как если бы они находились в частном доме, — особенно знаменитый набор вилок и ножей для рыбы, представлявший собой клубную реликвию. Серебряные столовые приборы были искусно выполнены в форме рыбок, и рукоять каждого из них украшала крупная жемчужина. Они всегда выкладывались перед рыбной переменой блюд, которая неизменно была самой торжественной в ходе великолепной трапезы. Клуб имел множество собственных ритуалов и церемоний, но не имел какой-либо цели и истории; именно это делало его столь аристократичным. Не нужно было занимать видное положение в обществе, чтобы стать одним из «двенадцати рыболовов». Если вы не принадлежали к определенному кругу, то никогда не слыхали о них. Клуб существовал в течение двенадцати лет. Его президентом был мистер Одли, а вице-президентом — герцог Честерский. Если мне до некоторой степени удалось передать атмосферу этого поразительного отеля, у читателей может возникнуть естественный вопрос: откуда мне удалось что-то узнать о нем и каким образом столь обычный человек, как мой друг, отец Браун, оказался в этой золотой клетке? Мой ответ будет очень простым и даже банальным. В мире есть один старинный бунтарь и демагог, который врывается даже в самые рафинированные салоны с ужасной вестью о том, что все люди братья. Везде, где этот уравнитель проносится на своем бледном коне, дело отца Брауна — следовать за ним. В тот день одного из официантов, итальянца по происхождению, вдруг разбил паралич, и хозяин отеля разрешил послать за ближайшим католическим священником, хотя и слегка удивился такому суеверию. Содержание беседы отца Брауна со слугой нас не касается по той простой причине, что священник не стал разглашать его. Но очевидно, оно было связано с составлением письма или заявления, призванного загладить причиненное зло или сделать важное признание. С кроткой настойчивостью, которую он выказал бы и в Букингемском дворце, отец Браун попросил выделить ему отдельную комнату и письменные принадлежности. Мистер Левер разрывался пополам. Он был незлобивым человеком, но по доброте душевной стремился избегать всяческих сцен и затруднений. В то же время присутствие необычного незнакомца в его отеле этим вечером было подобно грязному пятнышку на белоснежной скатерти. В отеле «Вернон» не было прихожей или приемной; здесь нельзя было увидеть людей, сидящих в холле, или случайных клиентов. Пятнадцать официантов ожидали прибытия двенадцати гостей. Найти нового гостя в тот вечер было бы так же поразительно, как обнаружить нового родного брата за семейным завтраком или чаепитием. Более того, внешность священника была невзрачной, а одежда забрызгана грязью; даже если бы его увидели издалека, это грозило бы скандалом. В конце концов мистер Левер нашел решение, позволявшее скрыть позор, если не устранить его целиком. Когда вы входите в отель «Вернон» (вам никогда не удастся это сделать), то проходите по короткому коридору, украшенному выцветшими, но ценными картинами, и оказываетесь в главном вестибюле, откуда несколько коридоров ведут в гостиные с правой стороны, а еще один коридор уходит налево, в сторону кухни и служебных помещений. Слева же можно видеть угол стеклянного помещения, примыкающего к вестибюлю, своеобразного дома внутри дома; вероятно, когда-то здесь находился старый бар гостиницы. Теперь в этой стеклянной будке сидит представитель владельца (никто здесь не появляется лично, если это в его силах), а за ней, по пути к служебным помещениям, находится гардеробная для гостей, последняя граница джентльменских владений. Но между будкой и гардеробной есть небольшая отдельная комната, которой хозяин иногда пользуется для важных и деликатных дел — например, дает герцогу взаймы тысячу фунтов или же отказывается ссудить ему шесть пенсов. То обстоятельство, что мистер Левер разрешил на полчаса осквернить это священное место присутствием обычного священника, марающего бумагу, свидетельствует о его безграничной терпимости и великодушии. Вполне вероятно, что история, которую записывал отец Браун, была гораздо лучше моей, но о ней никто никогда не узнает. Могу лишь сказать, что она была почти такой же длинной и что последние два-три абзаца были наименее увлекательными. Когда священник приблизился к концу своего повествования, он немного расслабился и позволил своим мыслям свободно блуждать, а его острые физические чувства пробудились от спячки. Близилось время обеда; в его маленькой комнате не было освещения, и подступающий сумрак, вероятно, обострил слух. Когда отец Браун составлял последнюю и наименее важную часть документа, он обратил внимание, что пишет под звук ритмичного шума снаружи, как человек иногда думает под стук колес, когда едет в поезде. Он сразу же понял, что это было — всего лишь звук шагов, когда кто-то проходит мимо двери, вполне обычная вещь в гостинице. Тем не менее он уперся взглядом в потемневший потолок и прислушался к звуку. Спустя несколько секунд он встал и прислушался еще более внимательно, слегка склонив голову набок. Потом он снова сел и обхватил голову руками; на этот раз он не только слушал, но и думал. В любой отдельный момент шаги снаружи показались бы самыми обыкновенными, но, взятые в целом, они производили очень странное впечатление. В доме почти всегда стояла тишина, так как немногочисленные посетители сразу же расходились по своим апартаментам, а хорошо вышколенные слуги оставались почти невидимыми, пока в них не было надобности. Трудно было представить место, менее располагающее к необычным событиям. Но шаги производили настолько странное впечатление, что их нельзя было назвать обычными или необычными. Отец Браун выстукивал их ритм пальцем на краешке стола, словно человек, пытающийся заучить мелодию на пианино. Сначала послышался быстрый перестук мелких шагов, как будто человек легкой комплекции приближался к финишу соревнований по спортивной ходьбе. В какой-то момент шаги смолкли и сменились медленной размашистой походкой, где один шаг по времени соответствовал едва ли не четырем предыдущим. Когда последние отголоски этих шагов затихли вдали, снова послышался топот легких торопливых ног, вскоре сменившийся тяжелым размеренным шагом. Это определенно был один и тот же человек, поскольку его туфли характерно поскрипывали при ходьбе. Ум отца Брауна был устроен так, что он не мог не задавать вопросов, но от размышлений над этой вроде бы тривиальной загадкой у него голова пошла кругом. Он видел, как люди разбегаются перед прыжком. Он видел, как разбегаются перед скольжением по льду. Но с какой стати человек должен разбегаться для того, чтобы перейти на шаг? Или наоборот, зачем ему переходить на бег со степенной походки? Ни одно другое описание не подходило для трюка, который выделывали невидимые шаги. Человек либо шел очень быстро до половины коридора, чтобы перейти на медленный шаг на другой половине, либо шел очень медленно с одного конца и почти срывался на бег на другом конце. Ни то ни другое не имело особого смысла. В голове отца Брауна становилось все темнее, как и в комнате, где он находился. Но когда он овладел собой, сгустившаяся тьма сделала его мысли более яркими. Перед его мысленным взором пируэты фантастических ног, шагавших по коридору, стали приобретать неестественное или символическое положение. Может быть, это языческий священный танец? Или совершенно новый вид научного эксперимента? Отец Браун пытался глубже проникнуть в значение странных шагов. Возьмем, к примеру, медленную походку: это определенно не шаги хозяина отеля. Люди его типа либо куда-то торопятся, либо сидят спокойно. Это не мог быть слуга или курьер, ждущий распоряжений. Те богачи, что победнее, иногда ходят вразвалку, когда немного пьяны, но, как правило, особенно в такой роскошной обстановке, они стоят или сидят в сдержанных позах. Нет, этот тяжелый, но пружинистый шаг, отдававший беззаботностью, не особенно шумный, но и не беспокоившийся из-за того, сколько шума он производит, мог принадлежать только одному животному на земле — джентльмену из Западной Европы, которому, вероятно, никогда не приходилось зарабатывать себе на жизнь. Когда отец Браун окончательно пришел к этому выводу, неизвестный ускорил шаг и прошмыгнул мимо двери с быстротой юркнувшей крысы. Священник отметил, что, хотя шаги ускорились, они стали почти бесшумными, словно человек бежал на цыпочках. Но такое поведение у него ассоциировалось не с конспирацией, а с чем-то другим, чего он никак не мог припомнить. Его раздражали смутные обрывки воспоминаний, которые лишь заставляют ощущать свое бессилие. Он, безусловно, уже где-то слышал эту странную быструю походку. Внезапно он вскочил, осененный новой мыслью, и подошел к двери. Его комната не имела прямого выхода в коридор, но с одной стороны вела в стеклянную будку, а с другой — примыкала к гардеробной. Он попробовал первую дверь, но она оказалась запертой. Тогда он посмотрел в окно — квадратный проем, заполненный багровыми облаками в сиянии зловещего заката, — и на мгновение почуял зло, как собака чует крысу. Рациональная часть его разума (не важно, более мудрая или нет) снова взяла верх. Отец Браун вспомнил, как хозяин сказал ему, что запрет дверь, а потом придет и выпустит его. Он попытался придумать двадцать разных причин, объясняющих диковинные шаги снаружи, и напомнил себе, что дневного света уже едва хватает, для того чтобы завершить собственную работу. Он перенес бумагу к окну, чтобы не упустить последние отблески вечернего света, и решительно погрузился в почти законченные записи. Он писал около двадцати минут, все ниже склоняясь над бумагой в сгущающихся сумерках, а потом внезапно выпрямился. Странные шаги зазвучали снова. На этот раз они приобрели еще одну необычную особенность. Раньше неизвестный ходил — легко и с поразительной быстротой, но все же ходил. Теперь он перешел на бег. Быстрые, мягкие шаги приближались по коридору, словно скачки пантеры, преследующей добычу. Чувствовалось, что бежит сильный подвижный человек, испытывающий сдержанное возбуждение. Но когда шелестящий вихрь поравнялся со стеклянной будкой, он внезапно сменился медленными, размеренными шагами. Отец Браун отбросил свои бумаги и, зная о том, что дверь в стеклянную контору заперта, сразу же направился в гардеробную на другой стороне. Гардеробщик временно отсутствовал — наверное, потому, что все гости обедали и его должность была обычной синекурой. Пробравшись через серый лес пальто, он обнаружил, что полутемное помещение отделено от ярко освещенного коридора откидной стойкой с распахивающейся дверцей, похожей на те, через которые мы обычно подаем зонтики и получаем номерки. Над полукруглой аркой перед этим проходом горел свет, частично падавший на отца Брауна, который казался темным силуэтом на фоне тускнеющего заката в окне за его спиной. Но человек, стоявший в коридоре перед гардеробной, был освещен так же ярко, как на театральных подмостках. Это был элегантный мужчина в простом фраке, высокий, но как будто занимавший совсем мало места; казалось, он мог проскользнуть как тень там, где многие люди меньшего роста были бы заметнее его. Его лицо, залитое светом, было смуглым и оживленным — лицо иностранца. Он держался свободно и уверенно; критик мог бы лишь заметить, что мешковатый черный фрак не вязался с его фигурой и манерами и странно топорщился в некоторых местах. Когда он увидел темный силуэт Брауна на фоне заката, то достал клочок бумаги с написанным номером и с дружелюбной снисходительностью обратился к священнику: — Пожалуйста, подайте мое пальто и шляпу; мне нужно срочно уйти. Отец Браун молча принял бумажку и послушно направился за пальто: это была не первая лакейская работа в его жизни. Он принес пальто и положил на стойку. Между тем странный джентльмен пошарил в жилетном кармане и со смехом произнес: — У меня нет мелкого серебра, можете взять это. Он бросил на стойку монету в полсоверена и подхватил свое пальто. Отец Браун оставался неподвижным в полутьме, но в это мгновение он потерял голову. Впрочем, его голова становилась особенно ценной, когда он терял ее. В такие моменты он мог умножить два на два и получить четыре миллиона. Католическая церковь, обрученная со здравым смыслом, часто не одобряла этого, да и он сам не всегда относился к этому одобрительно. Но благодаря подлинному вдохновению в критическую минуту тот, кто терял голову, чудесным образом сохранял ее. — Думаю, сэр, в ваших карманах найдется серебро, — вежливо сказал он. Высокий джентльмен уставился на него. — Черт побери! — воскликнул он. — Я дал вам золото, чего же вы жалуетесь? — Потому что серебро иногда бывает дороже золота, — кротко ответил священник. — Во всяком случае, в большом количестве. Незнакомец с любопытством взглянул на него. С еще большим интересом он осмотрел коридор, ведущий к парадному входу. Потом он снова взглянул на Брауна и на этот раз внимательно осмотрел окно за его головой, где догорали последние отблески заката. Казалось, он принял какое-то решение. Он положил руку на стойку и легко, как акробат, перепрыгнул на другую сторону. Нагнувшись к священнику с высоты своего роста, он огромной рукой ухватил его за воротник. — Стойте спокойно, — отрывистым шепотом приказал он. — Я не хочу угрожать вам, но... — Зато я буду угрожать вам, — произнес отец Браун, и его голос прозвучал как барабанная дробь. — Я буду грозить вам червем неумирающим и пламенем неугасимым. — Вы довольно странный гардеробщик, — пробормотал незнакомец. — Я священник, мсье Фламбо, — сказал Браун. — И я готов выслушать вашу исповедь. Его собеседник несколько мгновений хватал ртом воздух, а затем понятился и опустился на стул. Первые две перемены блюд на обеде «Двенадцати верных рыболовов» прошли вполне успешно. У меня нет экземпляра меню, но, если бы и был, я все равно не смог бы ничего рассказать. Меню было написано на диковинном жаргоне французских поваров, непонятном даже для французов. В клубе существовала традиция, в соответствии с которой закуски были разнообразными и безумно многочисленными. К ним относились серьезно, так как, по общему мнению, они были бесполезным излишеством, как и весь обед, да и сам клуб. Согласно другой традиции, суп был легким и непритязательным — нечто вроде строгого бдения перед предстоящим рыбным пиршеством. За столом велась непринужденная беседа, из тех, что тайно вершат судьбы Британской империи, и все же едва понятная для простого англичанина, даже если бы ему удалось подслушать ее. Членов правительства называли просто по имени с оттенком усталой благосклонности. Радикального министра финансов, которого вся партия консерваторов дружно проклинала за вымогательство, хвалили за его слабые вирши или за посадку в седле на охоте. Лидера консерваторов, которого все либералы вроде бы считали тираном, здесь живо обсуждали и даже хвалили как либерала. Так или иначе, в политиках казалось значительным все что угодно, кроме их политики. Председатель, мистер Одди, был любезным пожилым человеком, носившим воротничок эпохи Гладстона; он служил олицетворением этого призрачного и вместе с тем неизменного общества. Он никогда ничего не делал — ни хорошего, ни плохого. Он не был расточителен и даже особенно богат. Он просто находился в центре событий. Ни одна партия не могла игнорировать его, и если бы он пожелал стать членом правительства, то, несомненно, попал бы туда. Вице-президент, граф Честерский, был молодым и многообещающим политиком. Помимо этого он представлял собой приятного юношу с тщательно уложенными светлыми волосами и веснушчатым лицом, обладавшего посредственным интеллектом и огромными поместьями. Его появления в обществе всегда были удачными и следовали довольно простому принципу. Когда он придумывал шутку, ее называли блестящей. Когда он не мог придумать шутку то говорил, что сейчас не время для банальностей, и его называли талантливым. В частной жизни или в клубе среди людей своего круга он был просто откровенным и глуповатым, как школьник. Мистер Одли, никогда не занимавшийся политикой, относился к ней несколько более серьезно. Иногда он даже озадачивал собравшихся загадочными фразами, намекавшими на некое различие между либералами и консерваторами. Сам он был консерватором, даже наедине с собой. С ухоженной гривой седых волос над воротничком, он напоминал старомодного государственного деятеля и, если смотреть со спины, был в точности похож на такого человека, какой нужен Британской империи. Спереди он был похож на тихого сибарита, пожилого холостяка с квартирой в Олбани, кем, в сущности, и являлся. Как уже упоминалось, за столом на террасе имелось двадцать четыре места, а в клубе насчитывалось лишь двенадцать членов. Поэтому они могли расположиться самым роскошным образом с внутренней стороны стола, где перед ними открывался беспрепятственный вид на вечерний сад, все еще сиявший яркими красками, хотя день заканчивался довольно мрачно для этого времени года. Председатель восседал в центре ряда, а вице-президент занял место на дальнем правом краю. Когда двенадцать гостей подходили к своим местам, все пятнадцать официантов, по неписаному обычаю, выстраивались вдоль стены, как войска на параде перед королем, а толстый хозяин кланялся членам клуба с умильным удивлением, как будто никогда не слышал о них раньше. Но еще до первого звяканья ножа или вилки вся эта армия слуг исчезала, и лишь двое или трое оставались собирать или переставлять тарелки, безмолвными тенями скользя вокруг стола. Разумеется, мистер Левер исчезал задолго до этого в судорогах вежливых расшаркиваний. Было бы преувеличением и даже неуважением предположить, что он мог появиться снова. Но когда вносили самое главное блюдо, торжественное рыбное блюдо, то — как бы это сказать? — возле стола возникала живая тень, некая проекция его личности, намекавшая, что он где-то рядом. Это священное блюдо (естественно, с точки зрения заурядного наблюдателя) представляло собой чудовищный пудинг, размерами и формой напоминавший свадебный торт, в котором неведомое количество всевозможных рыб окончательно потеряло форму, данную Богом. «Двенадцать верных рыболовов» вооружались своими прославленными рыбными приборами и подходили к делу с такой серьезностью, как будто каждый дюйм пудинга стоил не меньше, чем серебряная вилка, с которой он отправлялся в рот. Насколько мне известно, так оно и было. Это блюдо поглощали в благоговейной и напряженной тишине, и лишь после того, как тарелка молодого герцога почти опустела, он сделал ритуальное замечание: — Такое умеют готовить только здесь. — Только здесь, — глубоким басом подтвердил мистер Одли, повернувшись к нему и покивав седовласой головой. — Только здесь и нигде больше. Мне говорили, что в кафе «Англэ»... Тут он был прерван и даже на мгновение взволнован исчезновением своей тарелки, убранной официантом, но восстановил плавное течение своих мыслей. — Мне говорили, что то же самое умеют готовить в кафе «Англэ». Ничего подобного, сэр, — сказал он, безжалостно покачав головой, словно судья, обрекающий преступника на виселицу. — Ничего подобного. — Незаслуженная похвала, — произнес некий полковник Паунд, который, судя по его виду, заговорил впервые за последние несколько месяцев. — Ну не знаю, — оптимистично возразил граф Честерский. — Кое-что там готовят очень неплохо. Например, вы не найдете... В комнату быстро вошел официант и внезапно застыл на месте. Остановка была такой же бесшумной, как и его шаги, но любезные и рассеянные джентльмены, сидевшие за столом, настолько привыкли к безупречной отлаженности невидимых механизмов, окружавших и поддерживавших их существование, что неожиданное поведение слуги было неслыханным потрясением для них. Их чувства можно сравнить с нашими при виде бунта неодушевленных вещей — например, если бы стул вдруг убежал от нас. За несколько секунд, пока официант стоял неподвижно, на лице каждого из сидевших проявилось странное выражение неловкости, типичное для нашего времени. Оно возникает при попытке сочетания идей современного гуманизма с ужасной бездной, разделяющей бедных и богатых. Подлинный исторический аристократ стал бы швыряться в официанта всем, что подвернется под руку, начиная с пустых бутылок и, вероятно, заканчивая деньгами. Подлинный аристократ снизошел бы до просторечия и спросил бы его, какого дьявола он тут делает. Но современные плутократы не выносят бедняков рядом с собой, и не важно, рабов или друзей. Странное происшествие со слугой для них было досадной помехой. Они не хотели прибегать к жестокости, но их пугала необходимость проявить милосердие. Они просто хотели, чтобы это поскорее закончилось. Так и случилось. Простояв несколько секунд как истукан, официант повернулся и со всех ног выбежал из комнаты. Вскоре он снова появился на веранде, вернее, в дверях, на этот раз в обществе другого официанта, с которым он перешептывался и жестикулировал с южной напористостью. Потом первый официант исчез, оставив второго, и вернулся с третьим. Когда к этому импровизированному совету присоединился четвертый официант, мистер Одли счел необходимым нарушить молчание в интересах хорошего тона. Он громко кашлянул, вместо того чтобы воспользоваться президентским молоточком, и произнес: — Молодой Мучер великолепно поработал в Бирме. Право, ни один другой народ на свете не смог бы... Пятый официант устремился к нему как стрела и прошептал ему на ухо: — Нижайше просим прощения. Очень важное дело! Не соизволите ли переговорить с хозяином? Председатель растерянно обернулся и как в тумане увидел мистера Левера, торопливо ковылявшего к ним. Походка хозяина почти не изменилась, чего нельзя было сказать о его лице. Обычно оно имело приятный бронзовый оттенок, но теперь стало болезненно-желтым. — Прошу прощения, мистер Одли, — пробормотал он с астматической одышкой. — У меня недоброе предчувствие. Ваши рыбные тарелки, их уносили вместе с ножами и вилками? — Полагаю, да, — ответил председатель, придав своему голосу некоторую теплоту. — Вы видели его? — взволнованно пропыхтел владелец отеля. — Видели официанта, который унес их? Вы смогли бы узнать его? — Узнать официанта? — раздраженно переспросил мистер Од-ли. — Разумеется, нет! Мистер Левер в отчаянии развел руками. — Я его не посылал, — сказал он. — Не знаю, когда и почему он пришел. Я послал своего слугу убрать тарелки, но их уже не было на столе. Мистер Одли был настолько ошеломлен, что утратил сходство с человеком, который нужен Британской империи. Никто из собравшихся не мог вымолвить ни слова, кроме деревянного полковника Паунда, который вдруг воспрянул к жизни, как гальванизированный труп. Он жестко поднялся со своего места, вставил в глаз монокль и заговорил сиплым приглушенным голосом, словно отвык от устной речи. — Вы хотите сказать, что кто-то украл наши серебряные рыбные приборы? — спросил он. Хозяин еще более безнадежно развел руками, а в следующее мгновение все, кто сидел за столом, уже были на ногах. — Все ваши официанты находятся здесь? — требовательно спросил полковник. — Да, все здесь, я сам видел, — воскликнул молодой герцог, чье ребяческое лицо высунулось на передний план. — Я всегда пересчитываю их, когда вхожу; они так забавно выстраиваются у стены. — Но нельзя же точно запомнить... — с тяжелым сомнением начал мистер Одли. — Говорю вам, я точно запомнил, — возбужденно перебил герцог. — Здесь никогда не было больше пятнадцати слуг, и сегодня их было пятнадцать — клянусь, не больше и не меньше. Хозяин повернулся к нему, вздрогнув всем телом, словно его вот-вот мог разбить паралич. — Вы... вы говорите... — пролепетал он. — Вы говорите, что видели пятнадцать официантов? — Как обычно, — подтвердил герцог. — А в чем дело? — Ничего особенного, — произнес Левер, в речи которого прорезался заметный акцент. — Но этого не могло быть. Один из них умер и лежит наверху. Наступило потрясенное молчание. Возможно, упоминание о смерти прозвучало так вовремя, что каждый из этих праздных людей на мгновение всмотрелся в свою душу и обнаружил на ее месте высохшую горошину. Один из них — кажется, герцог — даже осведомился с идиотской благожелательностью; — Мы можем чем-то помочь? — У него уже побывал священник, — отозвался еврей, видимо тронутый этим предложением. Затем, словно по мановению судьбы, они осознали свое положение. Им пришлось пережить несколько неприятных секунд, когда показалось, будто пятнадцатый официант был призраком мертвеца, лежавшего наверху. Трудно было отделаться от гнетущего чувства, потому что призраки для них были такой же досадной помехой, как нищие. Но воспоминание о серебре разбило оковы сверхъестественного и вызвало самую резкую реакцию. Полковник отшвырнул свой стул и зашагал к двери. — Друзья, если здесь было пятнадцать слуг, то пятнадцатый субъект — вор, — сказал он. — Нужно немедленно закрыть парадный и черный ход, изолировать остальные комнаты. Тогда мы поговорим. Двадцать четыре жемчужины стоят того, чтобы вернуть их. Сначала мистер Одли как будто сомневался, прилично ли джентльмену действовать в такой спешке, но, посмотрев на герцога, который с юношеской энергией устремился вниз по лестнице, он более степенно двинулся следом. В это время на веранду выбежал шестой официант и объявил, что он обнаружил на буфете груду рыбных тарелок без каких-либо признаков серебра. Толпа слуг и посетителей, беспорядочно вывалившаяся в коридор, разделилась на две группы. Большинство членов клуба последовали за хозяином в вестибюль, где устроили штаб-квартиру поисков. Полковник Паунд с председателем и вице-президентом двинулись по коридору, ведущему в служебные помещения, который был наиболее вероятным маршрутом бегства. При этом они миновали тускло освещенный альков гардеробной, где увидели низенького человека в черном, предположительно слугу, который держался в тени. — Эй, вы там! — позвал герцог. — Здесь кто-нибудь проходил? Низенький человек не стал прямо отвечать на вопрос. — Возможно, у меня есть то, что вы ищете, джентльмены. Они остановились, удивленно переглядываясь, а человек бесшумно удалился в глубину гардеробной и вскоре вернулся с охапкой блестящего серебра, которое он разложил на стойке, словно продавец скобяных изделий. Серебряные предметы оказались дюжиной вилок и ножей причудливой формы. — Вы... вы... — начал полковник, наконец выведенный из равновесия. Он всмотрелся в полутемную комнату и обратил внимание на два обстоятельства. Во-первых, маленький человек в черном носил одеяние священника, а во-вторых, окно за его спиной было разбито, словно кто-то с разбега выскочил наружу. — Слишком ценные вещи для гардеробной, не так ли? — с дружелюбной сдержанностью поинтересовался священник. — Вы... вы украли их? — запинаясь, спросил мистер Одли, с изумлением смотревший на него. — Даже если так, по крайней мере теперь я возвращаю их, — любезным тоном отозвался священник. — Но вы не делали этого, — произнес полковник Паунд, все еще глядевший на разбитое окно. — По правде говоря, нет, — с некоторым юмором ответил священник и спокойно опустился на табурет. — Однако вы знаете, кто это сделал, — сказал полковник. — Я не знаю его имени, — невозмутимо отозвался священник, — но мне кое-что известно о его борцовских качествах и духовных затруднениях. Физическую оценку я получил, когда он попытался задушить меня, а духовную — когда он покаялся в своих грехах. — Как же, покаялся! — со сдавленным смехом воскликнул молодой герцог Честерский. Отец Браун встал и заложил руки за спину. — Странно, не правда ли, что вор и бродяга должен каяться, в то время как многие богатые и сильные мира сего закоснели в грехе и не приносят плода для Бога и человека? — спросил он. — Но здесь, прошу прощения, вы немного вторгаетесь на мою территорию. Если вы сомневаетесь в практической пользе раскаяния, вот ваши ножи и вилки. Вы — «двенадцать верных рыболовов», и вот весь ваш серебряный улов. Но Он сделал меня ловцом человеков. — Вы поймали вора? — нахмурившись, спросил полковник. Отец Браун в упор посмотрел на его недовольное лицо. — Да, — ответил он. — Я поймал его невидимым крючком на невидимую леску, достаточно длинную, чтобы он мог скитаться по всему свету и все же вернуться, когда я потяну за нее. Наступило долгое молчание. Остальные разошлись, торопясь показать возвращенное серебро своим товарищам или посоветоваться с хозяином о достойном выходе из этой необычной ситуации. Но суровый полковник остался сидеть боком на стойке, болтая длинными худыми ногами и покусывая кончики темных усов. Наконец он тихо обратился к священнику: — Вор был умным малым, но, похоже, я знаю человека поумнее его. — Он умен, — сказал отец Браун. — Но я не вполне понимаю, кого еще вы имеете в виду. — Вас, — со сдержанным смешком отозвался полковник. — Не беспокойтесь, я не хочу, чтобы этого удальца посадили за решетку. Но я отдал бы много серебряных вилок за то, чтобы разобраться, как вы встряли в это дело и как вам удалось вытрясти серебро из воровского мешка. Сдается мне, вы самый осведомленный человек в нашей нынешней компании. Видимо, отцу Брауну пришлась по душе угрюмая откровенность военного. — Ну что же, — с улыбкой сказал он. — Разумеется, я ничего не могу поведать вам о личности этого человека или о его жизни, но не вижу никаких причин умалчивать о других фактах, которые я выяснил сам. Он с неожиданной легкостью перемахнул через стойку и уселся рядом с полковником Паундом, болтая короткими ногами, словно мальчишка на заборе. Его рассказ был непринужденным, словно он беседовал со старым другом у камина перед Рождеством. — Видите ли, полковник, меня заперли в небольшой комнате, где я должен был кое-что написать, — начал он. — Внезапно я услышал, как пара чьих-то ног в коридоре отплясывает странный танец, зловещий, как пляска смерти. Сначала это были мелкие легкие шажки, словно кто-то решил на спор пройтись на цыпочках. Потом послышались спокойные, размеренные шаги — поступь крупного мужчины, прогуливающегося с сигарой. Но клянусь, шаги принадлежали одному человеку и звучали поочередно: сначала легкие, потом размеренные, потом снова легкие. Сначала я праздно размышлял, кому могло понадобиться играть две роли одновременно, а потом меня задело за живое. Одну походку я знал: она была очень похожа на вашу, полковник. Это поступь ухоженного джентльмена, который чего-то ждет и прогуливается просто для бодрости, а не от беспокойства. Вторая походка тоже показалась мне знакомой, но я никак не мог вспомнить, где ее слышал. Какого дикого зверя я встречал в своих странствиях, который вот так странно крался на цыпочках? Потом где-то раздался стук тарелок, и ответ явился мне, как Откровение святому Петру. Это была походка официанта, когда туловище слегка наклонено вперед, глаза смотрят в пол, ноги ступают неслышно, а фалды фрака и салфетки развеваются на ходу. Тогда я немного поразмыслил, и мне показалось, что я вижу суть преступления так же ясно, как если бы сам собирался совершить его. Полковник Паунд внимательно смотрел на священника, но кроткие серые глаза отца Брауна уставились в потолок с выражением почти бездумной печали. — Преступление сродни любому другому произведению искусства, — медленно произнес он. — Не удивляйтесь. Преступления — не единственные произведения искусства, которые выходят из мастерской дьявола. Но каждое произведение, боговдохновенное или дьявольское, имеет одно неотъемлемое свойство. Я имею в виду, что его суть проста, хотя манера исполнения может быть сколь угодно сложной. Скажем, в «Гамлете» гротескные фигуры могильщиков, цветы безумной девушки, фантастический наряд Озрика, смертельная бледность призрака и ухмылка черепа — лишь элементы спутанного венка вокруг одинокой трагической фигуры человека в черном. Вот и здесь тоже, — с улыбкой добавил он и медленно слез на пол. — Здесь тоже незамысловатая трагедия человека в черном. Да, — продолжал он, заметив удивленный взгляд полковника, — эта история тоже вращается вокруг черных одежд. В ней, как и в «Гамлете», есть барочные излишества — вы сами, с вашего позволения. Есть мертвый слуга, который появился там, где его не могло быть. Есть невидимая рука, очистившая ваш стол от серебра и растворившаяся в воздухе. Но каждое хитроумное преступление, в конце концов, основано на одном простом факте, который сам по себе не имеет отношения к мистике. Мистификация заключается в его маскировке, в умении отвести от него ход ваших мыслей. Это тонкое и (если бы все прошло по плану) чрезвычайно выгодное дело было основано на том простом факте, что вечерний костюм джентльмена не отличается от парадного наряда официанта. Все остальное было актерской работой, и, надо признать, очень искусной работой. — И все же я не вполне понимаю вас, — сказал полковник, который тоже слез со стойки и теперь хмуро разглядывал свои туфли. — Полковник, — сказал отец Браун. — Уверяю вас, что дерзкий архангел, который украл ваши вилки, двадцать раз прошел взад-вперед по ярко освещенному коридору на виду у всех. Он не прятался по темным углам, где на него могло бы пасть подозрение. Он постоянно был в движении, и, куда бы он ни направлялся, всегда казалось, что он имеет полное право там находиться. Не спрашивайте меня, как он выглядел; сегодня вечером вы сами видели его шесть или семь раз. Вы вместе с другими важными гостями ждали в приемной в конце коридора, возле самой веранды. Каждый раз, когда он проходил мимо вас, джентльмены, он двигался легкой поступью официанта, с опущенной головой и развевающейся салфеткой, переброшенной через руку. Он выскакивал на террасу, поправлял скатерть и пулей мчался обратно к конторе и служебным комнатам. Но едва он попадал в поле зрения клерка и других слуг, как становился другим человеком буквально с головы до пят, в каждом инстинктивном жесте. Он прохаживался среди слуг с той рассеянной небрежностью, которую они привыкли видеть в своих хозяевах. Для них не было новостью, когда какой-нибудь щеголь во время клубного обеда расхаживал по всему дому, словно диковинный зверь в зоопарке. Ничто так не отличает сильных мира сего, как привычка бродить там, где они пожелают. Когда прогулка наскучивала ему, он разворачивался и неспешно шел обратно, но в тени за аркой снова преображался, словно по мановению волшебной палочки, и спешил к «двенадцати рыболовам» как исполнительный слуга. К чему джентльменам обращать внимание на какого-то официанта? С какой стати официанты могут в чем-то заподозрить прогуливающегося джентльмена из высшего общества? Один или два раза ему удалось провернуть самый ловкий трюк. В комнатах хозяина он беззаботно попросил сифон содовой воды, сказав, что ему хочется пить. Он великодушно согласился сам отнести сифон и сделал это — быстро и ловко прошел среди вас в облике лакея, явно выполняющего поручение. Разумеется, так не могло продолжаться до бесконечности, но ему нужно было лишь дождаться конца рыбной перемены блюд. Тяжелее всего ему пришлось, когда официанты выстроились в ряд, но и тогда он умудрился прислониться к стене за углом с таким видом, что официанты приняли его за джентльмена, а джентльмены — за официанта. Остальное прошло как по маслу. Если официант заставал его вдали от стола, то видел расслабленного аристократа. Ему нужно было лишь подгадать время за две минуты до конца рыбной перемены. Прежде чем официант явился за тарелками, он превратился в расторопного слугу и сам унес посуду. Он поставил тарелки на буфет, рассовал серебро по карманам, отчего они оттопырились, и побежал как заяц (я это слышал), пока не приблизился к гардеробной. Там он снова преобразился в аристократа, которого внезапно вызвали по важному делу. Ему оставалось лишь отдать номерок гардеробщику и выйти наружу с таким же достоинством, как он пришел. Но дело в том, что гардеробщиком оказался я. — Что вы с ним сделали? — с необычной горячностью воскликнул полковник. — Что он вам рассказал? — Прошу прощения, — невозмутимо произнес священник. — На этом моя история заканчивается. — Зато самая интересная история начинается, — пробормотал полковник. — Кажется, я понял его профессиональную уловку, но что-то не могу разобраться в ваших методах. — Мне пора идти, — сказал отец Браун. Они прошли вместе по коридору до передней, где увидели свежее веснушчатое лицо герцога Честерского, с оживленным видом направлявшегося к ним. — Пойдемте, Паунд, — немного запыхавшись, воскликнул он. — Я повсюду вас ищу. Обед продолжается с новым размахом, и старина Одли собирается произнести речь в честь спасенных вилок. Знаете, мы хотим учредить новую церемонию, чтобы увековечить этот случай. У вас есть какие-нибудь предложения? — Что ж, — произнес полковник, с сардоническим одобрением поглядывавший на него. — Я предлагаю отныне носить зеленые фраки вместо черных. Кто знает, какие еще недоразумения могут произойти, если джентльмен оказывается так похож на официанта? — Ерунда! — с жаром возразил юноша. — Джентльмен никогда не бывает похож на официанта. — А официант, полагаю, не бывает похож на джентльмена, — с угрюмым смешком поддакнул полковник. — Преподобный сэр, должно быть, ваш друг очень умен, если смог изобразить джентльмена. Отец Браун застегнул свое невзрачное пальто до шеи, потому что вечер выдался ненастный, и снял свой невзрачный зонтик со стойки. — Да, — сказал он, — должно быть, очень трудно изображать джентльмена, но, знаете ли, мне иногда кажется, что почти также трудно быть официантом. Попрощавшись, он распахнул тяжелые двери дворца удовольствий. Золотые врата захлопнулись за ним, и он бодро зашагал по темным сырым улицам в поисках дешевого омнибуса.  ЛЕТУЧИЕ ЗВЕЗДЫ «Мое самое красивое преступление, — любил рассказывать Фламбо в годы своей добродетельной старости, — было, по странному стечению обстоятельств, и моим последним преступлением. Я совершил его на Рождество. Как настоящий артист своего дела, я всегда старался, чтобы преступление гармонировало с определенным временем года или с пейзажем, и подыскивал для него, словно для скульптурной группы, подходящий сад или обрыв. Так, например, английских сквайров уместнее всего надувать в длинных комнатах, где стены обшиты дубовыми панелями, а богатых евреев, наоборот, лучше оставлять без гроша среди огней и пышных драпировок кафе "Риц". Если, например, в Англии у меня возникало желание избавить настоятеля собора от бремени земного имущества (что гораздо труднее, чем кажется), мне хотелось видеть свою жертву обрамленной, если можно так сказать, зелеными газонами и серыми колокольнями старинного городка. Точно так же во Франции, изымая некоторую сумму у богатого и жадного крестьянина (что почти невозможно), я испытывал удовлетворение, если видел его негодующую физиономию на фоне серого ряда аккуратно подстриженных тополей или величавых галльских равнин, которые так прекрасно живописал великий Милле[12]. Так вот, моим последним преступлением было рождественское преступление, веселое, уютное английское преступление среднего достатка — преступление в духе Чарлза Диккенса[13]. Я совершил его в одном хорошем старинном доме близ Путни[14], в доме с полукруглым подъездом для экипажей, в доме с конюшней, в доме с названием, которое значилось на обоих воротах, в доме с неизменной араукарией... Впрочем, довольно — вы уже представляете себе, что это был за дом. Ей-богу, я тогда очень смело и вполне литературно воспроизвел диккенсовский стиль. Даже жалко, что в тот самый вечер я раскаялся и решил покончить с прежней жизнью». И Фламбо начинал рассказывать всю эту историю изнутри, с точки зрения одного из героев; но даже с этой точки зрения она казалась, по меньшей мере, странной. С точки же зрения стороннего наблюдателя история эта представлялась просто непостижимой, а именно с этой точки зрения и должен ознакомиться с нею читатель. Это произошло на второй день Рождества. Началом всех событий можно считать тот момент, когда двери дома отворились и молоденькая девушка с куском хлеба в руках вышла в сад, где росла араукария, покормить птиц. У девушки было хорошенькое личико и решительные карие глаза; о фигуре ее судить мы не можем — с ног до головы она была так укутана в коричневый мех, что трудно было сказать, где кончается лохматый воротник и начинаются пушистые волосы. Если б не милое личико, ее можно было бы принять за неуклюжего медвежонка. Освещение зимнего дня приобретало все более красноватый оттенок по мере того, как близился вечер, и рубиновые отсветы на обнаженных клумбах казались призраками увядших роз. С одной стороны к дому примыкала конюшня, с другой — начиналась аллея, вернее, галерея из сплетающихся вверху лавровых деревьев, которая уводила в большой сад за домом. Юная девушка накрошила птицам хлеб (в четвертый или пятый раз за день, потому что его съедала собака) и, чтобы не мешать птичьему пиршеству, пошла по лавровой аллее в сад, где мерцали листья вечнозеленых деревьев. Здесь она вскрикнула от изумления — искреннего или притворного, неизвестно, — ибо, подняв глаза, увидела, что на высоком заборе, словно наездник на коне, в фантастической позе сидит фантастическая фигура. — Ой, только не прыгайте, мистер Крук! — воскликнула девушка в тревоге. — Здесь очень высоко. Человек, оседлавший забор, точно крылатого коня, был долговязым, угловатым юношей с темными волосами, с лицом умным и интеллигентным, но совсем не по-английски бледным, даже бескровным. Бледность эту особенно подчеркивал красный галстук вызывающе яркого оттенка — единственная явно обдуманная деталь его костюма. Он не внял мольбе девушки и, рискуя переломать себе ноги, спрыгнул на землю с легкостью кузнечика. — По-моему, судьбе угодно было, чтобы я стал вором и лазил в чужие дома и сады, — спокойно объявил он, очутившись рядом с нею. — И так бы, без сомнения, и случилось, не родись я в этом милом доме по соседству с вами. Впрочем, ничего дурного я в этом не вижу. — Как вы можете так говорить? — с укором воскликнула девушка. — Понимаете ли, если родился не по ту сторону забора, где тебе требуется, по-моему, ты вправе через него перелезть. — Вот уж никогда не знаешь, что вы сейчас скажете или сделаете. — Я и сам частенько не знаю, — ответил мистер Крук. — Во всяком случае, сейчас я как раз по ту сторону забора, где мне и следует быть. — А по какую сторону забора вам следует быть? — с улыбкой спросила юная девица. — По ту, где вы, — ответил молодой человек. И они пошли назад по лавровой аллее. Вдруг трижды протрубил, приближаясь, автомобильный гудок: элегантный автомобиль светло-зеленого цвета, словно птица, подлетел к подъезду и, весь трепеща, остановился. — Ого, — сказал молодой человек в красном галстуке, — вот уж кто родился с той стороны, где следует. Я не знал, мисс Адамс, что у вашей семьи столь новомодный Дед Мороз. — Это мой крестный отец, сэр Леопольд Фишер. Он всегда приезжает к нам на Рождество. И после невольной паузы, выдававшей недостаток воодушевления, Руби Адамс добавила: — Он очень добрый. Журналист Джон Крук был наслышан о крупном дельце из Сити сэре Леопольде Фишере, и если крупный делец не был наслышан о Джоне Круке, то уж во всяком случае не по вине последнего, ибо тот неоднократно и весьма непримиримо отзывался о сэре Леопольде на страницах «Призыва» и «Нового века». Впрочем, сейчас мистер Крук не говорил ни слова и с мрачным видом наблюдал за разгрузкой автомобиля — а это была длительная процедура. Сначала открылась передняя дверца, и из машины вылез высокий элегантный шофер в зеленом, затем открылась задняя дверца, и из машины вылез низенький элегантный слуга в сером, затем они вдвоем извлекли сэра Леопольда и, взгромоздив его на крыльцо, стали распаковывать, словно ценный, тщательно увязанный узел. Под пледами, столь многочисленными, что их хватило бы на целый магазин, под шкурами всех лесных зверей и шарфами всех цветов радуги обнаружилось наконец нечто, напоминающее человеческую фигуру, нечто, оказавшееся довольно приветливым, хотя и смахивающим на иностранца, старым джентльменом с седой козлиной бородкой и сияющей улыбкой, который стал потирать руки в огромных меховых рукавицах. Но еще задолго до конца этой процедуры двери дома отворились и на крыльцо вышел полковник Адамс (отец молодой леди в шубке), чтобы встретить и ввести в дом почетного гостя. Это был высокий, смуглый и очень молчаливый человек в красном колпаке, напоминающем феску и придававшем ему сходство с английским сардаром[15] или египетским пашой. Вместе с ним вышел его шурин, молодой фермер, недавно приехавший из Канады, — крепкий и шумливый мужчина со светлой бородкой, по имени Джеймс Блаунт. Их обоих сопровождала еще одна, весьма скромная личность — католический священник из соседнего прихода. Покойная жена полковника была католичкой, и дети, как принято в таких случаях, воспитывались в католичестве. Священник этот был ничем не примечателен, даже фамилия у него была заурядная — Браун. Однако полковник находил его общество приятным и часто приглашал к себе. В просторном холле было довольно места даже для сэра Леопольда и его многочисленных оболочек. Холл этот, непомерно большой для такого дома, представлял собой огромное помещение, в одном конце которого находилась наружная дверь с крыльцом, а в другом — лестница на второй этаж. Здесь, перед камином с висящей над ним шпагой полковника, процедура раздевания нового гостя была завершена, и все присутствующие, в том числе и мрачный Крук, были представлены сэру Леопольду Фишеру. Однако почтенный финансист все еще продолжал сражаться со своим безукоризненно сшитым одеянием. Он долго рылся во внутреннем кармане фрака и наконец, весь светясь от удовольствия, извлек оттуда черный овальный футляр, заключавший, как он пояснил, рождественский подарок для его крестницы. С нескрываемым и потому обезоруживающим тщеславием он высоко поднял футляр, так, чтобы все могли его видеть, затем слегка нажал пружину — крышка откинулась, и все замерли, ослепленные: фонтан кристаллизованного света вдруг забил у них перед глазами. На оранжевом бархате, в углублении, словно три яйца в гнезде, лежали три чистых сверкающих бриллианта, и, казалось, даже воздух загорелся от их огня. Фишер стоял, расплывшись в благожелательной улыбке, упиваясь изумлением и восторгом девушки, сдержанным восхищением и немногословной благодарностью полковника, удивленными возгласами остальных. — Пока что я положу их обратно, милочка, — сказал Фишер, засовывая футляр в задний карман своего фрака. — Мне пришлось вести себя очень осторожно, когда я ехал сюда. Имейте в виду, что это — три знаменитых африканских бриллианта, которые называются «летучими звездами», потому что их уже неоднократно похищали. Все крупные преступники охотятся за ними, но и простые люди на улице и в гостинице, разумеется, рады были бы заполучить их. У меня могли украсть бриллианты по дороге сюда. Это было вполне возможно. — Я бы сказал, вполне естественно, — сердито заметил молодой человек в красном галстуке. — И я бы никого не стал винить в этом. Когда люди просят хлеба, а вы не даете им даже камня, я думаю, они имеют право сами взять себе этот камень. — Не смейте так говорить! — с непонятной запальчивостью воскликнула девушка. — Вы говорите так только с тех пор, как стали этим ужасным... ну как это называется? Как называют человека, который готов обниматься с трубочистом? — Святым, — сказал отец Браун. — Я полагаю, — возразил сэр Леопольд со снисходительной усмешкой, — что Руби имеет в виду социалистов. — Радикал — это не тот, кто извлекает корни, — заметил Крук с некоторым раздражением, — а консерватор вовсе не консервирует фрукты. Смею вас уверить, что и социалисты совершенно не жаждут якшаться с трубочистами. Социалист — это человек, который хочет, чтобы все трубы были прочищены и чтобы всем трубочистам платили за работу. — Но который считает, — тихо добавил священник, — что ваша собственная сажа вам не принадлежит. Крук взглянул на него с интересом и даже с уважением. — Кому может понадобиться собственная сажа? — спросил он. — Кое-кому, может, и понадобится, — ответил Браун серьезно. — Говорят, например, что ею пользуются садовники. А сам я однажды на Рождество доставил немало радости шестерым ребятишкам, которые ожидали Деда Мороза, исключительно с помощью сажи, примененной как наружное средство. — Ах, как интересно! — вскричала Руби. — Вот бы вы повторили это сегодня для нас! Энергичный канадец мистер Блаунт возвысил свой и без того громкий голос, присоединяясь к предложению племянницы; удивленный финансист тоже возвысил голос, выражая решительное неодобрение, но в это время кто-то постучал в парадную дверь. Священник распахнул ее, и глазам присутствующих вновь представился сад с араукарией и вечнозелеными деревьями, теперь уже темнеющими на фоне великолепного фиолетового заката. Этот вид, как бы вставленный в раму раскрытой двери, был настолько красив и необычен, что казался театральной декорацией. Несколько мгновений никто не обращал внимания на человека, остановившегося на пороге. Это был, видимо, обыкновенный посыльный в запыленном поношенном пальто. — Кто из вас мистер Блаунт, джентльмены? — спросил он, протягивая письмо. Мистер Блаунт вздрогнул и осекся, не окончив своего одобрительного возгласа. С недоуменным выражением он надорвал конверт и стал читать письмо; при этом лицо его сначала омрачилось, затем просветлело, и он повернулся к своему зятю и хозяину. — Мне очень неприятно причинять вам столько беспокойства, полковник, — начал он с веселой церемонностью Нового Света, — но не злоупотреблю ли я вашим гостеприимством, если вечером ко мне зайдет сюда по делу один мой старый приятель? Впрочем, вы, наверно, слышали о нем — это Флориан, знаменитый французский акробат и комик. Я с ним познакомился много лет назад на Дальнем Западе (он по рождению канадец). А теперь у него ко мне какое-то дело, хотя убей не знаю какое. — Полноте, полноте, дорогой мой, — любезно ответил полковник. — Вы можете приглашать кого угодно. К тому же он, без сомнения, будет как раз кстати. — Он вымажет себе лицо сажей, если вы это имеете в виду, — смеясь, воскликнул Блаунт, — и всем наставит фонарей под глазами. Я лично не возражаю, я человек простой и люблю веселую старую пантомиму, в которой герой садится на свой цилиндр. — Только не на мой, пожалуйста, — с достоинством произнес сэр Леопольд Фишер. — Ну ладно, ладно, — весело вступился Крук, — не будем ссориться. Человек на цилиндре — это еще не самая низкопробная шутка! Неприязнь к молодому человеку в красном галстуке, вызванная его грабительскими убеждениями и его очевидным ухаживанием за хорошенькой крестницей Фишера, побудила последнего заметить саркастически повелительным тоном: — Не сомневаюсь, что вам известны и более грубые шутки. Не приведете ли вы нам в пример хоть одну? — Извольте: цилиндр на человеке, — отвечал социалист. — Ну-ну! — воскликнул канадец с благодушием истинного варвара. — Не надо портить праздник. Давайте-ка повеселим сегодня общество. Не будем мазать лица сажей и садиться на шляпы, если вам это не по душе, но придумаем что-нибудь в том же роде. Почему бы нам не разыграть настоящую старую английскую пантомиму — с клоуном, Коломбиной и всем прочим? Я видел такое представление перед отъездом из Англии, когда мне было лет двенадцать, и у меня осталось о нем воспоминание яркое, как костер. А когда я в прошлом году вернулся, оказалось, что пантомим больше не играют. Ставят одни только плаксивые волшебные сказки. Я хочу видеть хорошую потасовку, раскаленную кочергу, полисмена, которого разделывают на котлеты, а мне преподносят принцесс, разглагольствующих при лунном свете, синих птиц и тому подобную ерунду. Синяя Борода — это по мне, да и тот нравится мне больше всего в виде Панталоне. — Я всей душой поддерживаю предложение разделать полисмена на котлеты, — сказал Джон Крук, — это гораздо более удачное определение социализма, чем то, которое здесь недавно приводилось. Но спектакль — дело, конечно, слишком сложное. — Да что вы! — с увлечением закричал на него мистер Блаунт. — Устроить арлекинаду? Ничего нет проще! Во-первых, можно нести любую отсебятину, а во-вторых, на реквизит и декорации сгодится всякая домашняя утварь — столы, вешалки, бельевые корзины и так далее. — Да, это верно. — Крук оживился и стал расхаживать по комнате. — Только вот боюсь, что мне не удастся раздобыть полицейский мундир. Давно уж не убивал я полисмена. Блаунт на мгновение задумался и вдруг хлопнул себя по ляжке. — Достанем! — воскликнул он. — Тут в письме есть телефон Флориана, а он знает всех костюмеров в Лондоне. Я позвоню ему и велю захватить с собой костюм полисмена. И он кинулся к телефону. — Ах, как чудесно, крестный, — Руби была готова заплясать от радости, — я буду Коломбиной, а вы — Панталоне. Миллионер выпрямился и замер в величественной позе языческого божества. — Я полагаю, моя милая, — сухо проговорил он, — что вам лучше поискать кого-нибудь другого для роли Панталоне. — Я могу быть Панталоне, если хочешь, — в первый и последний раз вмешался в разговор полковник Адамс, вынув изо рта сигару. — Вам за это нужно памятник поставить, — воскликнул канадец, с сияющим лицом вернувшийся от телефона. — Ну вот, значит, все устроено. Мистер Крук будет клоуном — он журналист и, следовательно, знает все устаревшие шутки. Я могу быть Арлекином — для этого нужны только длинные ноги и умение прыгать. Мой друг Фло-риан сказал мне сейчас, что достанет по дороге костюм полисмена и переоденется. Представление можно устроить здесь, в этом холле, а публику мы посадим на ступеньки лестницы. Входные двери будут задником; если их закрыть, у нас получится внутренность английского дома, а открыть — освещенный луною сад. Ей-богу, все устраивается точно по волшебству. И, выхватив из кармана кусок мела, унесенного из бильярдной, он провел на полу черту, отделив воображаемую сцену. Как им удалось подготовить в такой короткий срок даже это дурацкое представление — остается загадкой. Но они принялись за дело с тем безрассудным рвением, которое возникает, когда в доме живет юность. А в тот вечер в доме жила юность, хотя не все, вероятно, догадались, в чьих глазах и в чьих сердцах она горела. Как всегда бывает в таких случаях, затея становилась все безумнее при всей буржуазной благонравности ее происхождения. Коломбина была очаровательна в своей широкой торчащей юбке, до странности напоминавшей большой абажур из гостиной. Клоун и Панталоне набелили себе лица мукой, добытой у повара, и накрасили щеки румянами, тоже позаимствованными у кого-то из домашних, пожелавшего (как и подобает истинному благодетелю-христианину) остаться неизвестным. Арлекина, уже нарядившегося в костюм из серебряной бумаги, извлеченной из сигарных ящиков, с большим трудом удалось остановить в тот момент, когда он собирался разбить старинную хрустальную люстру, чтобы украситься ее сверкающими подвесками. Он бы наверняка осуществил свой замысел, если бы Руби не откопала для него где-то поддельные драгоценности, украшавшие когда-то на маскараде костюм бубновой дамы. Кстати сказать, ее дядюшка Джеймс Блаунт до того разошелся, что с ним никакого сладу не было; он вел себя как озорной школьник. Он нахлобучил на отца Брауна бумажную ослиную голову, а тот терпеливо снес это и к тому же изобрел какой-то способ шевелить ее ушами. Блаунт сделал также попытку прицепить ослиный хвост к фалдам сэра Леопольда Фишера, но на сей раз его выходка была принята куда менее благосклонно. — Дядя Джеймс слишком уж развеселился, — сказала Руби, с серьезным видом вешая Круку на шею гирлянду сосисок. — Что это он? — Он Арлекин, а вы Коломбина, — ответил Крук. — Ну а я только клоун, который повторяет устарелые шутки. — Лучше бы вы были Арлекином, — сказала она, и сосиски, раскачиваясь, повисли у него на шее. Хотя отцу Брауну, успевшему уже вызвать аплодисменты искусным превращением подушки в младенца, было отлично известно все происходившее за кулисами, он тем не менее присоединился к зрителям и уселся среди них с выражением торжественного оживления на лице, словно ребенок, впервые попавший в театр. Зрителей было не много: родственники, кое-кто из соседей и слуги. Сэр Леопольд занял лучшее место, и его массивная фигура почти совсем загородила сцену от маленького священника, сидевшего позади него; но много ли при этом потерял священник, театральная критика не знает. Пантомима являла собой нечто совершенно хаотическое, но все-таки она была не лишена известной прелести, — ее оживляла и пронизывала искрометная импровизация клоуна Крука. В обычных условиях Крук был просто умным человеком, но в тот вечер он чувствовал себя всеведущим и всемогущим — неразумное чувство, мудрое чувство, которое приходит к молодому человеку, когда он на какой-то миг уловит на некоем лице некое выражение. Считалось, что он исполняет роль клоуна; на самом деле он был еще автором (насколько тут вообще мог быть автор), суфлером, декоратором, рабочим сцены и в довершение всего оркестром. Во время коротких перерывов в этом безумном представлении он в своих клоунских доспехах кидался к роялю и барабанил на нем отрывки из популярных песенок, настолько же неуместных, насколько и подходящих к случаю. Кульминационным пунктом спектакля, а также и всех событий, было мгновение, когда двери на заднем плане сцены вдруг распахнулись и зрителям открылся сад, залитый лунным светом, на фоне которого отчетливо вырисовывалась фигура знаменитого Флориана. Клоун забарабанил хор полицейских из оперетты «Пираты из Пензанса»[16], но звуки рояля потонули в оглушительной овации: великий комик удивительно точно и почти естественно воспроизводил жесты и осанку полисмена. Арлекин подпрыгнул к нему и ударил его по каске, пианист заиграл «Где ты раздобыл такую шляпу?» — а он только озирался вокруг, с потрясающим мастерством изображая изумление; Арлекин подпрыгнул еще и опять ударил его; а пианист сыграл несколько тактов из песенки «А затем еще разок...». Потом Арлекин бросился прямо в объятия полисмена и под грохот аплодисментов повалил его на пол. Тогда-то французский комик и показал свой знаменитый номер «Мертвец на полу», память о котором и по сей день живет в окрестностях Путни. Невозможно было поверить, что это живой человек. Здоровяк Арлекин раскачивал его, как мешок, из стороны в сторону, подбрасывал и крутил, как резиновую дубинку, — и все это под уморительные звуки дурацких песенок в исполнении Крука. Когда Арлекин с натугой оторвал от пола тело комика-констебля, шут за роялем заиграл «Я восстал ото сна, мне снилась ты»; когда он взвалил его себе на спину, послышалось: «С котомкой за плечами»; а когда наконец Арлекин с весьма убедительным стуком опустил свою ношу на пол, пианист, вне себя от восторга, заиграл бойкий мотивчик на такие — как полагают по сей день — слова: «Письмо я милой написал и бросил по дороге». Приблизительно в то же время — в момент, когда безумство на импровизированной сцене достигло апогея, — отец Браун совсем перестал видеть актеров, ибо прямо перед ним почтенный магнат из Сити встал во весь рост и принялся ошалело шарить у себя по карманам. Потом он в волнении уселся, все еще роясь в карманах, потом опять встал и вознамерился было перешагнуть через рампу на сцену, однако ограничился тем, что бросил свирепый взгляд на клоуна за роялем и, не говоря ни слова, пулей вылетел из зала. В течение нескольких последующих минут священник имел полную возможность следить за дикой, но не лишенной известного изящества пляской любителя Арлекина над артистически бесчувственным телом его врага. С подлинным, хотя и грубоватым искусством Арлекин танцевал теперь в распахнутых дверях, потом стал уходить все дальше и дальше вглубь сада, наполненного тишиной и лунным светом. Его наскоро склеенное из бумаги одеяние, слишком уж сверкающее в огнях рампы, становилось волшебно-серебристым по мере того, как он удалялся, танцуя в лунном сиянии. Зрители с громом аплодисментов повскакали с мест и бросились к сцене, но в это время отец Браун почувствовал, что кто-то тронул его за рукав и шепотом попросил пройти в кабинет полковника. Он последовал за слугой со все возрастающим чувством беспокойства, которое отнюдь не уменьшилось при виде торжественно-комической сцены, представившейся ему, когда он вошел в кабинет. Полковник Адамс, все еще наряженный в костюм Панталоне, сидел, понуро кивая рогом из китового уса, и в старых его глазах была печаль, которая могла бы отрезвить вакханалию. Опершись о камин и тяжело дыша, стоял сэр Леопольд Фишер; вид у него был перепуганный и важный. — Произошла очень неприятная история, отец Браун, — сказал Адамс. — Дело в том, что бриллианты, которые мы сегодня видели, исчезли у моего друга из заднего кармана. А так как вы... — А так как я, — продолжил отец Браун, простодушно улыбнувшись, — сидел позади него... — Ничего подобного, — с нажимом сказал полковник Адамс, в упор глядя на Фишера, из чего можно было заключить, что нечто подобное уже было высказано. — Я только прошу вас как джентльмена оказать нам помощь. — То есть вывернуть свои карманы, — закончил отец Браун и поспешил это сделать, вытащив на свет божий семь шиллингов шесть пенсов, обратный билет в Лондон, маленькое серебряное распятие, маленький требник и плитку шоколада. Полковник некоторое время молча глядел на него, а затем сказал: — Признаться, содержимое вашей головы интересует меня гораздо больше, чем содержимое ваших карманов. Ведь моя дочь — ваша воспитанница. Так вот, в последнее время она... — Он не договорил. — В последнее время, — выкрикнул почтенный Фишер, — она открыла двери отцовского дома головорезу-социалисту, и этот малый открыто заявляет, что всегда готов обокрасть богатого человека. Вот к чему это привело. Перед вами богатый человек, которого обокрали! — Если вас интересует содержимое моей головы, то я могу вас с ним познакомить, — бесстрастно сказал отец Браун. — Чего оно стоит, судите сами. Вот что я нахожу в этом старейшем из моих карманов: люди, намеревающиеся украсть бриллианты, не провозглашают социалистических идей. Скорее уж, — добавил он кротко, — они станут осуждать социализм. Оба его собеседника быстро переглянулись, а священник продолжал: — Видите ли, мы знаем этих людей. Социалист, о котором идет речь, так же не способен украсть бриллианты, как и египетскую пирамиду. Нам сейчас следует заняться другим человеком, тем, который нам незнаком. Тем, кто играет полисмена. Хотелось бы мне знать, где именно он находится в данную минуту. Панталоне вскочил с места и большими шагами вышел из комнаты. Вслед за этим последовала интерлюдия, во время которой миллионер смотрел на священника, а священник смотрел в свой требник. Панталоне вернулся и отрывисто сказал: — Полисмен все еще лежит на сцене. Занавес поднимали шесть раз, а он все еще лежит. Отец Браун выронил книгу, встал и остолбенел, глядя перед собой, словно пораженный внезапным умственным расстройством. Но мало-помалу его серые глаза оживились, и тогда он спросил, казалось бы, без всякой связи с происходящим: — Простите, полковник, когда умерла ваша жена? — Жена? — удивленно переспросил старый воин. — Два месяца назад. Ее брат Джеймс опоздал как раз на неделю и уже не застал ее. Маленький священник подпрыгнул, как подстреленный кролик. — Живее! — воскликнул он с необычной для себя горячностью. — Живее! Нужно взглянуть на полисмена! Они нырнули под занавес, чуть не сбив с ног Коломбину и клоуна (которые мирно шептались в полутьме), и отец Браун нагнулся над распростертым комиком-полисменом. — Хлороформ, — сказал он, выпрямляясь. — И как я раньше не догадался! Все молчали в недоумении. Потом полковник медленно произнес: — Пожалуйста, объясните толком, что все это значит? Отец Браун вдруг громко расхохотался, потом сдержался и проговорил, задыхаясь и с трудом подавляя приступы смеха: — Джентльмены, сейчас не до разговоров. Мне нужно догнать преступника. Но этот великий французский актер, который играл полисмена, этот гениальный мертвец, с которым вальсировал Арлекин, которого он подбрасывал и швырял во все стороны, — это... — Он не договорил и заторопился прочь. — Это... кто? — крикнул ему вдогонку Фишер. — Настоящий полисмен, — ответил отец Браун и скрылся в темноте. В дальнем конце сада сверкающие листвой купы лавровых и других вечнозеленых деревьев даже в эту зимнюю ночь создавали на фоне сапфирового неба и серебряной луны впечатление южного пейзажа. Ярко-зеленые колышущиеся лавры, глубокая, отливающая пурпуром синева небес, луна, как огромный волшебный кристалл, — все было исполнено легкомысленной романтики. А вверху, по веткам деревьев, карабкалась какая-то странная фигура, имеющая вид не столько романтический, сколько неправдоподобный. Человек этот весь искрился, как будто облаченный в костюм из десяти миллионов лун; при каждом его движении свет настоящей луны загорался на нем новыми вспышками голубого пламени. Но, сверкающий и дерзкий, он ловко перебирался с маленького деревца в этом саду на высокое развесистое дерево в соседнем и задержался там только потому, что чья-то тень скользнула в это время под маленькое дерево и чей-то голос окликнул его снизу. — Ну что ж, Фламбо, — произнес голос, — вы действительно похожи на летучую звезду, но ведь звезда летучая в конце концов всегда становится звездой падучей. Наверху, в ветвях лавра, искрящаяся серебром фигура наклоняется вперед и, чувствуя себя в безопасности, прислушивается к словам маленького человека. — Это самая виртуозная из всех ваших проделок, Фламбо. Приехать из Канады (с билетом из Парижа, надо полагать) через неделю после смерти миссис Адамс, когда никто не расположен задавать вопросы, — ничего не скажешь, ловко придумано. Еще того ловчей вы сумели выследить «летучие звезды» и разведать день приезда Фишера. Но в том, что за этим последовало, чувствуется уже не ловкость, а подлинный гений. Выкрасть камни для вас, конечно, не составляло труда. При вашей ловкости рук вы могли бы и не привешивать ослиный хвост к фалдам фишеровского фрака. Но в остальном вы затмили самого себя. Серебристая фигура в зеленой листве медлит, точно загипнотизированная, хотя путь к бегству открыт; человек на дереве внимательно смотрит на человека внизу. — Да-да, — говорит человек внизу, — я знаю все. Я знаю, что вы не просто навязали всем эту пантомиму, но сумели извлечь из нее двойную пользу. Сначала вы собирались украсть эти камни без лишнего шума, но тут один из сообщников известил вас о том, что вас выследили и опытный сыщик должен сегодня застать вас на месте преступления. Заурядный вор сказал бы спасибо за предупреждение и скрылся. Но вы — поэт. Вам тотчас же пришла в голову остроумная мысль спрятать бриллианты среди блеска бутафорских драгоценностей. И вы решили, что если на вас будет настоящий наряд Арлекина, то появление полисмена покажется вполне естественным. Достойный сыщик вышел из полицейского участка в Путни, намереваясь поймать вас, и сам угодил в ловушку, хитрее которой еще никто не придумывал. Когда отворились двери дома, он вошел и попал прямо на сцену, где разыгрывалась рождественская пантомима и где пляшущий Арлекин мог его толкать, колотить ногами, кулаками и дубинкой, оглушить и усыпить под дружный хохот самых респектабельных жителей Путни. Да, лучше этого вам никогда ничего не придумать. А сейчас, кстати говоря, вы можете отдать мне эти бриллианты. Зеленая ветка, на которой покачивается сверкающая фигура, шелестит, словно от изумления, но голос продолжает: — Я хочу, чтобы вы их отдали, Фламбо, и я хочу, чтобы вы покончили с такой жизнью. У вас еще есть молодость, и честь, и юмор, но при вашей профессии их недостанет. Можно держаться на одном и том же уровне добра, но никому никогда не удавалось удержаться на одном и том же уровне зла. Этот путь ведет под гору. Добрый человек пьет и становится жестоким; правдивый человек убивает и потом должен лгать. Много я знавал людей, которые начинали, как вы, благородными разбойниками, веселыми грабителями богатых и кончали в мерзости и грязи. Морис Блюм начинал как анархист по убеждению, отец бедняков, а кончил грязным шпионом и доносчиком, которого обе стороны эксплуатировали и презирали. Гарри Бэрк, организатор движения «Деньги для всех», был искренне увлечен своей идеей — теперь он живет на содержании полуголодной сестры и пропивает ее последние гроши. Лорд Эмбер первоначально очутился на дне в роли странствующего рыцаря, теперь же самые подлые лондонские подонки шантажируют его, и он им платит. А капитан Барийон, некогда знаменитый джентльмен-апаш, умер в сумасшедшем доме, помешавшись от страха перед сыщиками и скупщиками краденого, которые его предали и затравили. Я знаю, у вас за спиной вольный лес, и он очень заманчив, Фламбо. Я знаю, что в одно мгновение вы можете исчезнуть там, как обезьяна. Но когда-нибудь вы станете старой седой обезьяной[17], Фламбо. Вы будете сидеть в вашем вольном лесу, и на душе у вас будет холод, и смерть ваша будет близко, и верхушки деревьев будут совсем голыми. Наверху было по-прежнему тихо; казалось, маленький человек под деревом держит своего собеседника на длинной невидимой привязи. И он продолжал: — Вы уже сделали первые шаги под гору. Раньше вы хвастались, что никогда не поступаете низко, но сегодня вы совершили низкий поступок. Из-за вас подозрение пало на честного юношу, против которого и без того восстановлены все эти люди. Вы разлучаете его с девушкой, которую он любит и которая любит его. Но вы еще не такие низости совершите, прежде чем умрете. Три сверкающих бриллианта упали с дерева на землю. Маленький человек нагнулся, чтобы подобрать их, а когда он снова глянул наверх — зеленая древесная клетка была пуста: серебряная птица упорхнула. Бурным ликованием было встречено известие о том, что бриллианты случайно подобраны в саду. И подумать только, что на них наткнулся отец Браун! А сэр Леопольд с высоты своего благоволения даже сказал священнику, что хотя сам он и придерживается более широких взглядов, но готов уважать тех, кому убеждения предписывают затворничество и неведение дел мирских.   НЕВИДИМКА Кондитерская на углу двух крутых улочек в Кэмден-тауне светилась, как кончик догорающей сигары в прохладных синих сумерках. Или, скорее, как догорающий фейерверк, потому что свет был многоцветным: он дробился во множестве зеркал и танцевал на множестве позолоченных и расцвеченных яркими красками тортов, леденцов и пирожных. К сияющему витринному стеклу прилипали носы многих уличных мальчишек, потому что шоколадки были обернуты в красную, золотистую и зеленую фольгу, которая чуть ли не лучше самого шоколада, а огромный белоснежный свадебный торт каким-то странным образом был невероятно далеким и одновременно манящим, как съедобный Северный полюс. Естественно, такая радужная провокация собирала со всей округи молодежь в возрасте десяти-двенадцати лет. Но угол двух улиц был привлекателен и для несколько более зрелого возраста: юноша, лет двадцати четырех на вид, не сводил глаз с той же витрины. Для него кондитерская тоже обладала неотразимым очарованием, но его чувства не вполне исчерпывались любовью к шоколаду, которым, однако, он тоже вовсе не брезговал. Это был высокий, крепко сложенный рыжеволосый молодой человек с решительным выражением лица, но несколько расслабленными манерами. Под мышкой он держал плоскую серую папку с черно-белыми эскизами, которые более или менее успешно продавал издателям с тех пор, как его дядя (который был адмиралом) лишил его наследства за социалистические взгляды из-за лекции, на самом деле опровергавшей экономическое учение социализма. Его звали Джон Тернбулл Энгус. Он наконец распахнул дверь, прошел через всю лавку в заднюю комнату, где находилось маленькое кафе-кондитерская, и на ходу приподнял шляпу перед молоденькой продавщицей. Это была смуглая, изящная и бойкая девушка в черном, с румянцем на щеках и очень подвижными темными глазами; спустя минуту-другую она последовала за ним, чтобы принять заказ. Судя по всему заказ оставался неизменным. — Будьте добры, сдобную булочку за полпенса и чашечку черного кофе, — произнес он, тщательно выговаривая каждое слово. В тот момент, когда девушка отвернулась, он добавил: — И еще я прошу вашей руки. Девушка из магазина внезапно посуровела. — Такие шутки мне не нравятся, — сказала она. Рыжеволосый молодой человек поднял серые глаза и серьезно посмотрел на нее. — Я не шучу, — сказал он. — Это серьезно... так же серьезно, как булочка за полпенса. Это дорого, как и булочка, потому что за это надо платить. Это неудобоваримо, как и булочка. Это причиняет боль. Смуглая девушка не сводила с него глаз и, казалось, изучала говорившего с почти трагической сосредоточенностью. По завершении осмотра на ее лице мелькнула тень улыбки, и она опустилась на стул. — Вам не кажется, что довольно безжалостно есть эти полупенсовые булочки? — с рассеянным видом спросил Энгус. — Из них могли бы вырасти пенсовые булочки. Я откажусь от этой жестокой забавы, когда мы поженимся. Смуглая девушка поднялась со стула и подошла к окну, словно в глубоком раздумье, — впрочем, не выказывая неодобрения к услышанному. Когда она наконец повернулась с решительным видом, то с изумлением увидела, что молодой человек аккуратно выкладывает на стол разные предметы с кондитерской витрины. Там уже красовалась пирамида конфет в разноцветных обертках, несколько тарелок сандвичей и два графина с таинственными напитками — хересом и портвейном, которые так ценят кондитеры. В центре этого великолепия он аккуратно поставил огромный торт, облитый белоснежной сахарной глазурью, который был главным украшением витрины. — Что вы творите? — спросила она. — Выполняю свой долг, дорогая Лаура... — начал он. — Ох, ради бога, прекратите! — воскликнула она. — И не говорите со мной таким тоном. Я спрашиваю, что все это значит? — Это торжественный обед, мисс Хоуп. — А это что такое? — нетерпеливо спросила она, указывая на сахарную гору. — Наш свадебный торт, миссис Энгус, — ответил он. Девушка подошла к упомянутому предмету, с некоторым усилием подняла его и поставила обратно в витрину. Потом она вернулась, села и, изящно упершись локтями в стол, посмотрела на молодого человека — не то чтобы недоброжелательно, но с заметным раздражением. — Вы даже не даете мне времени на раздумье, — сказала она. — Я не такой дурак, — ответил он. — Это мой вариант христианского смирения. Она по-прежнему смотрела на него, но выражение ее лица, несмотря на улыбку, стало гораздо более серьезным. — Мистер Энгус, — ровным голосом сказала она, — прежде чем выслушать новую порцию этой чепухи, я должна рассказать вам кое-что о себе. Постараюсь покороче, если получится. — Я в восхищении, — с серьезным видом отозвался Энгус. — Кстати, заодно вы можете рассказать кое-что и обо мне. — Придержите язык и послушайте, — отрезала она. — Мне нечего стыдиться и даже не о чем особенно сожалеть. Но как бы вы повели себя, если бы узнали, что дело, к которому я не имею никакого отношения, превратилось для меня в настоящий кошмар? — В таком случае я предлагаю вам принести торт обратно, — невозмутимо ответил молодой человек. — Сначала вы должны выслушать мою историю, — настойчивым тоном сказала Лаура. — Для начала скажу, что мой отец был владельцем трактира «Морской окунь» в Ладбери и я обслуживала посетителей бара. — Меня часто удивляло, почему в этой кондитерской лавке царит такой дух благочестия, — заметил ее собеседник. — Ладбери — это сонный, захолустный городок в восточных графствах, и единственными нормальными посетителями «Морского окуня» были редкие коммерсанты, а что касается остальных — это самые гадкие люди, которых вы можете представить, только вы таких никогда не видели. Плюгавые бездельники, которым едва хватает на жизнь, дурно одетые, но с большими претензиями, умеющие лишь шататься по барам да играть на скачках. Даже эти убогие юные прожигатели жизни не часто заходили к нам, но двое из них появлялись слишком часто... во всех отношениях. Оба жили на свои деньги и невыразимо докучали мне своим праздным видом и безвкусной манерой одежды. И все-таки я немного жалела их, ведь они заходили в наш маленький пустой бар потому, что у каждого имелось небольшое уродство такого рода, над которым потешаются неотесанные мужланы. Даже не уродство, а скорее природный недостаток. Один из них был удивительно низкорослым, почти карликом — во всяком случае, не выше жокея. Но в его внешности не было ничего жокейского: круглая темноволосая голова, ухоженная черная бородка, глаза живые и блестящие, как у птицы; он звенел деньгами в карманах, поигрывал массивной золотой цепочкой от часов и одевался слишком по-джентльменски, чтобы выглядеть настоящим джентльменом. Впрочем, этот бездельник был совсем не дурак. Настоящий гений импровизации, он с удивительной ловкостью мастерил всевозможные бесполезные вещи: например, устраивал фейерверк из пятнадцати спичек, которые зажигались одна от другой, или вырезал из банана танцующих куколок. Его звали Исидор Смайс, и я до сих пор вижу, как этот темнолицый человечек подходит к стойке и собирает прыгающего кенгуру из пяти сигар. Другой тип больше молчал и казался заурядным человеком, но почему-то тревожил меня больше, чем бедный маленький Смайс. Он был очень высоким, сухопарым и светловолосым, с горбинкой на носу и мог бы даже сойти за красивое привидение, но он страдал самым жутким косоглазием, которое мне когда-либо приходилось видеть. Когда он смотрел прямо на вас, вы не знали, где сами находитесь, уже не говоря о том, на что он смотрит. Думаю, этот недостаток немного ожесточил беднягу. Если Смайс был готов повсюду демонстрировать свои обезьяньи трюки, то Джеймс Уэлкин (так его звали) лишь потихоньку напивался в нашем баре да подолгу гулял в одиночестве по серым и унылым окрестностям. Мне кажется, что Смайс тоже переживал из-за своего маленького роста, хотя держался с большим достоинством. Неудивительно, что я была сконфужена, встревожена и очень расстроена, когда оба сделали мне предложение в течение одной недели. Наверное, я поступила глупо. Но в конце концов, эти чудаки в некотором смысле были моими друзьями, и мне страшно не хотелось, чтобы они думали, что я отказала им по настоящей причине — из-за их невозможного безобразия. Поэтому я выдумала другой предлог и сказала, что поклялась выйти замуж только за человека, который самостоятельно добьется успеха в этом мире. Я сказала, что из принципа не стану жить на деньги, которые достались кому-то по наследству, как моим ухажерам. Через два дня после того, как я поговорила с ними таким благонамеренным образом, начались неприятности. Первым делом я узнала, что оба отправились искать свою удачу, как в какой-нибудь глупой сказке. С того дня и до сих пор я не видела ни одного из них. Но я получила два письма от коротышки Смайса, и они были довольно увлекательными. — А от другого не было вестей? — поинтересовался Энгус. — Нет, он так и не написал, — ответила девушка после секундного колебания. — В первом письме Смайс сообщил, что он отправился пешком в Лондон за компанию с Уэлкином, но тот оказался таким отменным ходоком, что коротышка отстал и присел отдохнуть у дороги. Случилось так, что его подобрал бродячий цирк — отчасти потому, что он был почти карликом, но также из-за его удивительных фокусов. В шоу-бизнесе дела у него пошли очень хорошо, и вскоре его отправили в «Аквариум» показывать какие-то трюки, уже не помню какие. Об этом он рассказал в своем первом письме. Второе было гораздо более необычным, и я получила его только на прошлой неделе. Энгус допил свой кофе и теперь смотрел на нее с добродушным и терпеливым выражением на лице. Уголки его рта изогнулись в улыбке, когда она продолжила свой рассказ: — Наверное, вы видели плакаты с рекламой «Бесшумных услуг Смайса»? Если нет, то вы единственный, кто их не видел. О, я мало что знаю об этом — какое-то хитроумное изобретение, чтобы всю работу по дому делали механизмы. Нечто вроде «нажмите кнопку, дворецкий, который не пьет ни капли» или «поверните ручку: десять горничных, которые никогда не флиртуют». В общем, как бы ни выглядели эти машины, они приносят целую кучу денег, и вся прибыль достается шустрому маленькому чертенку, с которым я познакомилась в Ладбери. С одной стороны, я рада, что бедняга наконец-то встал на ноги, но на самом деле с ужасом ожидаю, что он появится в любую минуту и скажет, что он самостоятельно добился успеха в этом мире, — и будет совершенно прав! — А другой мужчина? — с тихим упорством повторил Энгус. Лаура Хоуп внезапно поднялась из-за стола. — Похоже, вы настоящий волшебник, друг мой, — сказала она. — Да, вы совершенно правы. Я не получала от него ни строчки и понятия не имею, где он находится. Но именно его я боюсь. Это он преследует меня и сводит с ума, если уже не свел: я ощущаю его присутствие там, где его не может быть, и слышу его голос там, где он не может ничего сказать. — Ну, моя дорогая, будь он хоть сам Сатана, с ним покончено, потому что вы рассказали об этом, — добродушно заметил молодой человек. — С ума сходят в одиночестве. Но когда вам показалось, что вы ощущали присутствие и слышали голос вашего косоглазого приятеля? — Я слышала смех Джеймса Уэлкина так же ясно, как сейчас слышу ваши слова, — ровным тоном ответила девушка. — Вокруг никого не было, потому что я стояла на углу перед кондитерской и могла видеть обе улицы одновременно. Я уже успела забыть, как он смеется, хотя звук его смеха такой же жуткий, как его косоглазие. Почти год я вообще не думала о нем. Но готова поклясться: не прошло и секунды, как я получила первое письмо от его соперника. — А вам удалось заставить этого призрака заговорить или хотя бы постучать по столу? — с некоторым интересом спросил Энгус. Лаура неожиданно вздрогнула, но ответила бестрепетным голосом: — Да. Как раз в тот момент, когда я дочитала второе письмо от Исидора Смайса, где он объявлял о своем успехе, я услышала голос Уэлкина: «Все равно ты ему не достанешься!» Голос звучал так, как если бы он сам находился в комнате. Это было ужасно, и тогда я подумала, что схожу с ума. — Если бы вы действительно сошли с ума, то считали бы себя совершенно разумной, — сказал молодой человек. — Но в этом невидимом джентльмене в самом деле есть нечто странное и подозрительное. Две головы лучше, чем одна, — из скромности не буду упоминать о других органах, — и если вы позволите мне, как здравомыслящему и практичному человеку, вернуть свадебный торт на стол... Его слова потонули в металлическом скрежете, донесшемся с улицы. Маленький автомобиль на бешеной скорости подкатил к дверям кондитерской и остановился. В следующее мгновение в лавку ворвался коротышка в блестящем цилиндре. Энгус, до сих пор изображавший беспечное веселье из соображений психической гигиены, теперь выказал свое душевное напряжение, когда резко вышел из внутренней комнаты навстречу пришельцу. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы подтвердить ревнивое подозрение влюбленного мужчины. Этот щегольски одетый, но низкорослый человечек, почти карлик, с выпяченной вперед острой черной бородкой, умными беспокойными глазами и изящными, но очень нервными пальцами, не мог быть никем иным, как Исидором Смайсом, который делал куколок из банановой кожуры и спичечных коробков, а потом сколотил миллионы на изготовлении непьющих механических дворецких и бесстрастных металлических горничных. Некоторое время двое мужчин, инстинктивно уловившие, что их объединяет, разглядывали друг друга с холодным снисходительным любопытством, которое составляет сам дух соперничества. Впрочем, мистер Смайс не стал намекать на истинную причину их противостояния. — Мисс Хоуп видела эту вещь на витрине? — отрывисто поинтересовался он. — На витрине? — недоуменно переспросил Энгус. — У меня нет времени на подробные объяснения, — сухо произнес маленький миллионер. — Здесь происходит какая-то чертовщина, которую нужно расследовать. Он поднял свою полированную трость и указал на витрину, недавно опустошенную свадебными приготовлениями мистера Энгуса; сей джентльмен с изумлением увидел, что к стеклу прилеплена длинная бумажная полоса, которой там не было, когда он смотрел на улицу несколько минут назад. Последовав за энергичным Смайсом на улицу, он убедился, что кто-то приклеил к стеклу полтора ярда гербовой бумаги, на которой корявыми буквами было написано: «Если выйдешь за Смайса, то умрешь». — Лаура, — сказал Энгус, просунув в лавку свою большую рыжую голову, — вы не сошли с ума. — Это почерк Уэлкина, — мрачно сказал Смайс. — Я уже несколько лет не видел его, но он постоянно мне докучает. За последние две недели я получил от него пять писем с угрозами, подброшенных ко мне на квартиру. Ума не приложу, кто их оставил, если только не сам Уэлкин. Швейцар клянется, что не видел никаких подозрительных личностей. Теперь этот проходимец приклеил целую афишу на витрину кондитерской, пока люди, которые сидели внутри... — Совершенно верно, — смиренным тоном произнес Энгус, — пока люди, которые сидели внутри, попивали чай. Что ж, сэр, могу вас заверить, что я ценю ваше здравомыслие и способность переходить прямо к сути дела. Прочие вопросы мы можем обсудить впоследствии. Этот тип не мог далеко уйти; клянусь, на витрине не было бумаги, когда я последний раз подходил к ней, то есть десять-пятнадцать минут назад. С другой стороны, он уже слишком далеко для погони, и мы не знаем, в каком направлении он скрылся. Если позволите дать вам совет, мистер Смайс, это дело нужно сразу же передать в руки энергичному следователю, и лучше частному, чем государственному. Я знаком с одним исключительно умным человеком, у которого есть своя контора в пяти минутах езды отсюда на вашей машине. Его зовут Фламбо, и хотя его юность была довольно бурной, сейчас это воплощенная честность, а его мозги стоят ваших денег. Он живет в Лакнау-Мэншенсе, это в Хемпстеде. — Странно, — сказал маленький человек, изогнув черные брови. — Я сам живу в Гималайя-Мэншенсе, прямо за углом. Если не возражаете, поедем вместе: я отправлюсь к себе и соберу эти нелепые послания от Уэлкина, а вы тем временем сбегаете и приведете вашего друга-сыщика. — Вы очень добры, — вежливо ответил Энгус. — Что же, чем раньше мы приступим к делу, тем лучше. Оба мужчины, словно заключившие негласный рыцарский договор друг с другом, церемонно попрощались с дамой, а потом сели в шустрый маленький автомобиль. Когда Смайс крутанул руль и они повернули за угол, Энгус невольно улыбнулся, увидев огромный плакат «Бесшумных услуг Смайса» с изображением большой безголовой металлической куклы с кастрюлей в руках и сопроводительной надписью: «Кухарка, которая никогда не перечит». — Я пользуюсь ими у себя дома, — со смехом сказал чернобородый коротышка. — Отчасти для рекламы, а отчасти для настоящего удобства. Честно говоря, мои большие заводные куклы действительно подкладывают уголь в камин, приносят кларет или подают расписание проворнее, чем любой живой слуга, которого я когда-либо видел... если знаешь, на какие кнопки нажимать. Но между нами, не стану отрицать, что у таких слуг есть свои недостатки. — В самом деле? — произнес Энгус. — Есть что-то, чего они не умеют делать? — Да, — невозмутимо отозвался Смайс. — Они не могут рассказать, кто подбрасывает ко мне домой все эти письма с угрозами. Автомобиль Смайса был маленьким и юрким, как и он сам. В сущности, как и домашние слуги коротышки, машина была его конструкции. Если он и питал страсть к рекламе, то, по крайней мере, доверял собственному товару. Ощущение миниатюрности и полета усиливалось по мере того, как они мчались по длинным белым изгибам дороги в мертвенном, но еще прозрачном вечернем свете. Вскоре белые изгибы стали круче и головокружительнее; они поднимались по восходящей спирали, как любят выражаться поклонники современных религиозных культов. Они находились в том уголке Лондона, где улицы почти такие же крутые, как в Эдинбурге, хотя и не такие живописные. Террасы поднимались над террасами, а многоквартирный дом, куда они направлялись, возвышался над остальными, словно египетская пирамида, позолоченная лучами заката. Когда они повернули за угол и выехали на гравийный полумесяц, известный как Гималайя-Мэншенс, перемена была такой резкой, словно перед ними распахнулось окно: многоэтажная башня господствовала над зеленым морем черепичных крыш Лондона. Напротив особняков на другой стороне гравийного полумесяца виднелись заросли кустарника, больше похожие на живую изгородь, чем на часть сада, а немного внизу блестела полоска воды, нечто вроде канала, служившего крепостным рвом для этого тенистого замка. На углу в начале полумесяца они проехали мимо человека, торговавшего каштанами с лотка, а на другом конце полумесяца Энгус смутно видел медленно идущего полисмена в синей форме. Это были единственные человеческие фигуры в уединенном пригородном квартале, но у него возникло непередаваемое ощущение, что они воплощают в себе безгласную поэзию Лондона. Ему показалось, что они похожи на героев еще не написанной книги. Автомобильчик пулей подлетел к нужному дому и выбросил своего владельца, словно стреляную гильзу. Смайс немедленно учинил допрос высокому швейцару в сияющих галунах и низенькому носильщику в рубашке, не приближался ли кто-нибудь к его апартаментам. Его заверили, что ни одна живая душа не могла проскользнуть мимо бдительных стражей, после чего он вместе со слегка ошеломленным Энгусом взмыл на лифте, как на ракете, на самый верхний этаж. — Зайдите на минутку, — выдохнул запыхавшийся Смайс. — Я хочу показать вам письма Уэлкина. Потом вы сможете сбегать за угол и привести вашего друга. Он нажал на скрытую в стене кнопку, и дверь открылась сама по себе. Их взорам предстала длинная просторная прихожая, единственной достопримечательностью которой, в обычном смысле слова, были ряды высоких механических фигур, отдаленно напоминавших человеческие, выстроившиеся по обе стороны, словно манекены в ателье у портного. Как и манекены, они были безголовыми, имели непомерно выпуклые плечи и грудь колесом, но помимо этого напоминали людей не больше, чем любой привокзальный автомат человеческого роста. Вместо рук каждый был снабжен двумя большими крюками для сервировки подносов, а для отличия друг от друга они были выкрашены в гороховый, ярко-красный или черный цвет; в остальном это были лишь механизмы, не заслуживающие особого внимания. По крайней мере, в этот раз никто даже не взглянул на них. Между двумя рядами этих домашних кукол лежало нечто гораздо более интересное: клочок белой бумаги, исписанный красными буквами. Проворный изобретатель схватил бумажку почти сразу же после того, как открылась дверь. Пробежав ее глазами, он молча протянул записку Энгусу. Красные чернила еще не высохли, а текст гласил: «Если вы виделись с ней, я вас убью». Наступила короткая пауза; потом Исидор Смайс тихо сказал: — Не желаете глоточек виски? Мне точно не помешает. — Спасибо, я лучше схожу за Фламбо, — угрюмо ответил Эн-гус. — По-моему, это дело становится довольно серьезным. — Вы правы, — с восхитительной бодростью согласился Смайс. — Приведите его сюда как можно скорее. Когда Энгус закрывал за собой дверь, он увидел, как Смайс нажал кнопку и один из его автоматов стронулся с места и покатился по желобу, проложенному в полу, держа поднос с графином и сифоном для содовой. Молодому человеку стало немного не по себе при мысли о том, что он оставляет коротышку в одиночестве среди безжизненных слуг, которые внезапно оживают, когда закрывается входная дверь. Шестью ступенями ниже площадки, где жил Смайс, человек в рубашке возился с каким-то ведром. Энгус взял с него слово, подкрепленное обещанием скорой награды, что тот останется на своем месте, пока он сам не вернется вместе с детективом, и будет вести счет всем незнакомым людям, поднимающимся по лестнице. Внизу он заключил такое же соглашение со швейцаром у парадной двери, от которого узнал, что в доме нет черного хода, и это заметно упрощало положение. Не удовлетворившись этим, он завладел вниманием прохаживающегося полисмена и убедил его держать вход в дом под наблюдением. И наконец, он остановился у лотка, где купил каштанов на один пенни, и осведомился, сколько времени продавец еще будет оставаться на своем месте. Продавец каштанов, поднявший воротник пальто, сообщил о своем намерении вскоре уйти, так как он думает, что вот-вот пойдет снег. Вечер действительно становился серым и промозглым, но Энгус, призвав на помощь все свое красноречие, уговорил его остаться. — Подкрепитесь своими каштанами, — с жаром произнес он. — Съешьте хоть все, и вы не пожалеете об этом. Я дам вам соверен, если вы дождетесь моего возвращения и расскажете мне обо всех мужчинах, женщинах или детях, которые зайдут в тот дом, где стоит швейцар. С этими словами он гордо удалился, напоследок бросив взгляд на осажденную крепость. — Я обложил его квартиру со всех сторон, — сказал он. — Не могут же все четверо оказаться сообщниками Уэлкина! Лакнау-Мэншенс находился, так сказать, на более низкой платформе этого застроенного холма, на пике которого возвышался Гималайя-Мэншенс. Полуофициальная квартира Фламбо находилась на первом этаже и являла собой разительный контраст по сравнению с американской механикой и холодной гостиничной роскошью штаб-квартиры «Бесшумных услуг». Фламбо, друживший с Энгусом, принял его в живописной комнатке за рабочим кабинетом, обставленной в стиле рококо. Среди ее украшений были сабли, аркебузы, восточные диковинки, бутыли итальянского вина, первобытные глиняные горшки, пушистый персидский кот и маленький, скучный на вид католический священник, который выглядел здесь особенно неуместно. — Это мой друг, отец Браун, — сказал Фламбо. — Давно хотел познакомить вас с ним. Сегодня прекрасная погода, но холодновато для южан вроде меня. — Думаю, ночь будет ясной, — ответил Энгус и присел на восточный диван, обтянутый атласом в фиолетовую полоску. — Нет, — тихо произнес священник. — Уже пошел снег. И действительно, первые редкие снежинки, предсказанные продавцом каштанов, закружились за темнеющим окном. — Боюсь, я пришел по делу, и к тому же весьма срочному, — смущенно сказал Энгус. — Дело в том, Фламбо, что в двух шагах от вашего дома есть человек, который отчаянно нуждается в вашей помощи. Его постоянно преследует и осыпает угрозами невидимый враг — негодяй, которого никто даже не может разглядеть. Энгус рассказал о Смайсе и Уэлкине, начиная с истории Лауры, упомянул о сверхъестественном смехе на углу двух пустых улиц и о странных отчетливых словах, произнесенных в пустой комнате. Слушая его, Фламбо выглядел все более озабоченным, но маленький священник оставался совершенно бесстрастным и неподвижным, словно предмет мебели. Когда дело дошло до надписи на гербовой бумаге, прилепленной к витрине, Фламбо встал и как будто заполнил всю комнату своими могучими плечами. — Если не возражаете, лучше расскажете мне остальное по дороге к его дому, — сказал он. — Мне почему-то кажется, что нам нельзя терять времени. — Превосходно. — Энгус тоже встал. — Хотя пока что он в безопасности: я приставил четырех человек следить за единственным входом в его логово. Друзья вышли на улицу, и маленький священник потрусил за ними, как послушная собачка. Он лишь добродушно заметил, словно пытаясь завязать разговор: — Смотрите, как быстро намело снегу! Пока они поднимались по крутым переулкам, уже блиставшим зимним серебром, Энгус закончил свой рассказ, а к тому времени, когда они приблизились к полукругу многоквартирных домов, смог опросить четырех своих стражей. Продавец каштанов, до и после получения соверена, упорно твердил, что наблюдал за дверью и не видел никаких посетителей. Полисмен был более категоричен. Он сказал, что имел дело со всевозможными проходимцами, и в цилиндрах, и в лохмотьях; но он не такой простак, чтобы ожидать подозрительного поведения от подозрительных типов; он был готов следить за всеми, но, слава богу, никто не появился. А когда они собрались вокруг швейцара, с улыбкой стоявшего на крыльце, то услышали еще более окончательный вердикт. — У меня есть право спрашивать любого человека, будь он герцог или мусорщик, что ему нужно в этом доме, — сказал добродушный великан в мундире с золотым шитьем. — Клянусь, здесь было некого спрашивать с тех пор, как ушел этот джентльмен. Незаметный отец Браун, который отступил назад и скромно потупил взор, собрался с духом и кротко спросил: — Значит, никто не поднимался и не спускался по лестнице с тех пор, как пошел снег? Снегопад начался, когда мы втроем были на квартире у Фламбо. — Здесь никого не было, сэр, можете поверить мне на слово, — заявил привратник с непререкаемой авторитетностью. — Тогда интересно, что это такое? — произнес священник и снова уперся в землю немигающим рыбьим взором. Все остальные тоже посмотрели вниз; Фламбо отпустил пару крепких словечек и всплеснул руками по-французски. Посреди входа, охраняемого швейцаром в золотых галунах, — в сущности, прямо меж расставленных ног этого колосса — тянулась цепочка грязно-серых следов, отпечатавшихся на белом снегу. — Боже! — невольно воскликнул Энгус. — Это невидимка! Без лишних слов он повернулся и устремился вверх по лестнице в сопровождении Фламбо, но отец Браун остался стоять, поглядывая на занесенную снегом улицу, словно вдруг утратил интерес к своей находке. Фламбо был явно настроен выбить дверь своим мощным плечом, но шотландец Энгус поступил более благоразумно, хотя и не так драматично. Он провел пальцами по дверному косяку, пока не нашел невидимую кнопку, и тогда дверь медленно отворилась. Картина внутри была в целом такой же, как и раньше; в прихожей стало темнее, хотя в комнату еще пробивались последние алые лучи заката. Несколько безголовых автоматов передвинулись со своих мест с какой-то неведомой целью и стояли тут и там в вечерних сумерках. Их зеленая и алая раскраска стала почти незаметной, очертания размылись, и они странным образом стали немного более похожими на людей. Но в самом центре, где раньше лежала бумажка, исписанная красными чернилами, теперь находилось нечто очень похожее на лужу красных чернил, пролитых из бутылочки. Однако это были не чернила. С подлинно французским сочетанием неистовства и рассудительности Фламбо лишь заметил: «Убийство!» — и, ворвавшись в квартиру, за считаные минуты обшарил все шкафы и укромные уголки. Но если он ожидал найти труп, его постигла неудача. Исидора Смайса просто не было в квартире, ни живого, ни мертвого. После тщательных поисков двое мужчин встретились в прихожей и уставились друг на друга, утирая пот с лица. — Друг мой, — сказал Фламбо, который от волнения перешел на французский, — ваш убийца не только невидим, но и делает невидимыми свои жертвы. Энгус обвел взглядом сумрачную комнату, полную механических кукол, и в каком-то кельтском уголке его шотландской души зародился суеверный трепет. Один из автоматов в рост человека стоял прямо перед кровяным пятном, вероятно вызванный убитым хозяином в последний момент. Большой крюк, торчавший из высокого плеча и заменявший ему руку, был немного приподнят, и у Энгуса возникло жуткое подозрение, что бедный Смайс был сражен одним из собственных железных созданий. Косная материя восстала против духа, и машины убили своего хозяина. Но в таком случае что они с ним сделали? «Сожрали его?» — шепнул голос из кошмара ему на ухо, и ему сразу же стало дурно при мысли о разорванных человеческих останках, поглощенных и перемолотых механическими внутренностями манекенов. Он с усилием отогнал от себя это видение и обратился к Фламбо: — Ничего не поделаешь. Бедняга испарился и оставил лишь красное пятно на полу. Похоже, эта история не принадлежит к нашему миру. — Принадлежит или не принадлежит, остается только одно, — сказал Фламбо. — Я должен пойти вниз поговорить со своим другом. Они спустились по лестнице, миновав человека с ведром, который снова заверил, что не пропустил ни одного незваного гостя, к швейцару и болтавшемуся поблизости продавцу каштанов, подтвердившему свою бдительность. Но когда Энгус поискал взглядом своего четвертого стража, то не смог обнаружить его. — А где полисмен? — с некоторой тревогой спросил он. — Прошу прощения, это я виноват, — сказал отец Браун. — Я недавно послал его навести кое-какие справки... Мне показалось, это стоит сделать. — Он нужен нам здесь как можно скорее, — резко сказал Энгус. — Тот несчастный, что жил наверху, не только погиб, но и пропал. — Каким образом? — спросил священник. — По правде говоря, отец, я убежден, что это больше по вашей части, а не по моей, — сказал Фламбо после небольшой паузы. — Ни один друг или враг не входил в дом, но Смайс исчез, как будто его похитили эльфы. Если это не сверхъестественный случай, то я... Его речь была прервана необычным зрелищем: рослый полисмен в синей форме выбежал из-за угла и во весь опор помчался к отцу Брауну. — Вы были правы, сэр, — пропыхтел он. — Тело бедного мистера Смайса только что нашли в канале внизу. Энгус в замешательстве поднес руку ко лбу. — Он побежал туда и утопился? — спросил он. — Клянусь, он не спускался вниз, — ответил констебль. — И он не утонул, потому что был убит ножом в сердце. — Тем не менее вы видели, что никто не входил в дом, — мрачно произнес Фламбо. — Давайте немного пройдемся по улице, — предложил священник. Когда они подошли к дальнему концу полукруга домов, он вдруг воскликнул: — Какая глупость с моей стороны! Я забыл спросить у полисмена, не нашли ли поблизости светло-коричневый мешок. — Почему светло-коричневый? — изумленно спросил Энгус. — Потому что, если бы мешок был любого другого цвета, все пришлось бы начать сначала, — ответил отец Браун. — Но если он светло-коричневый, то дело можно считать закрытым. — Рад это слышать, — с иронией произнес Энгус. — Насколько мне известно, оно и не начиналось. — Вы должны все рассказать нам, — сказал Фламбо с тяжеловесным детским простодушием. Невольно ускоряя шаги, они шли по длинному изгибу улицы на другой стороне высокого холма; отец Браун, возглавлявший процессию, некоторое время хранил молчание. Наконец он сказал с почти трогательной застенчивостью: — Боюсь, объяснение покажется вам слишком прозаическим. Мы всегда начинаем с абстрактных вещей, и эта история не может начаться как-то иначе. Вы никогда не замечали, что люди никогда не отвечают именно на тот вопрос, который вы задаете? Они отвечают на вопрос, который слышат или хотят услышать. Допустим, одна пожилая дама в загородном доме говорит другой: «Кто-нибудь живет вместе с вами?» Ее собеседница никогда не ответит: «Да, дворецкий, трое слуг на посылках, горничная и так далее», хотя горничная может находиться в комнате, а дворецкий — стоять за ее креслом. Она скажет: «С нами никого нет», имея в виду, что нет никого из тех, о ком вы спрашивали. Но предположим, что врач во время эпидемии спросит ту же самую даму: «Кто живет в вашем доме?» Тогда она сразу же вспомнит дворецкого, горничную и всех остальных. Это особенность языка: вам никогда не ответят на вопрос буквально, даже если ответят правдиво. Когда эти четыре честных и достойных человека утверждали, что никто не входил в дом, они на самом деле не имели в виду, что никто туда не входил. Они имели в виду только тех, кого могли в чем-то заподозрить. На самом деле один человек зашел в дом и вышел обратно, но они даже не заметили его. — Невидимка? — осведомился Энгус, приподняв рыжую бровь. — Он сделался психологически невидимым, — пояснил отец Браун. Спустя короткое время он продолжил рассказ тем же самым застенчивым тоном, словно размышляя вслух: — Разумеется, вы не заподозрите такого человека, если специально не подумаете о нем. В этом и состоит его хитрость. Но я заподозрил его из-за нескольких мелких подробностей в рассказе мистера Энгуса. Во-первых, он сказал, что Уэлкин имел пристрастие к долгим пешим прогулкам. Во-вторых, кто-то прилепил на витрину длинную полосу гербовой бумаги. И наконец, самое главное, юная леди упомянула о двух вещах, которые просто не могут быть правдой. Не обижайтесь, — добавил он, заметив, как дернулась голова Энгуса. — Она думала, что говорит правду, но все же это неправда. Человек не может находиться на улице в полном одиночестве за мгновение до того, как ему вручают письмо. Она не могла быть на улице совершенно одна, когда начала читать только что полученное письмо. Кто-то был совсем рядом с ней, но оставался психологически невидимым. — Почему кто-то был рядом с ней? — спросил Энгус. — Потому что, если исключить почтовых голубей, кто-то должен был принести ей письмо, — объяснил отец Браун. — Вы действительно хотите сказать, что Уэлкин носил даме своего сердца письма от своего соперника? — с жаром осведомился Фламбо. — Да, — ответил священник. — Уэлкин носил даме своего сердца письма от своего соперника. Видите ли, он был обязан это делать. — Я больше этого не вынесу! — взорвался Фламбо. — Кто этот тип? Как он выглядит? Во что обычно наряжается психологически невидимый человек? — В очень красивый красно-голубой наряд с золотой каймой, — моментально ответил священник, — и в этом заметном, даже вызывающем костюме он вошел в Гималайя-Мэншенс под присмотром четырех пар зорких глаз. Потом он хладнокровно зарезал Смайса и спустился на улицу с мертвым телом в руках... — Достопочтенный сэр!.. — воскликнул Энгус и остановился. — Кто-то из нас спятил, но не могу понять — вы или я? — Вы не сошли с ума, — сказал Браун. — Просто вы не очень наблюдательны. К примеру, вы не заметили такого человека, как этот. Он сделал три быстрых шага вперед и положил руку на плечо обычному почтальону, который спешил куда-то по своим делам, скрытый в тени деревьев. — Почему-то никто не замечает почтальонов, — задумчиво сказал он. — Однако у них есть чувства, как и у других людей, и они даже носят с собой большие холщовые сумки, куда можно легко уложить труп маленького человека. Вместо того чтобы обернуться, почтальон отпрянул в сторону и налетел на садовую ограду. Это был сухопарый мужчина со светлой бородкой, самой обычной внешности, но когда он повернул к ним испуганное лицо, всех троих поразило его жуткое, почти демоническое косоглазие. Фламбо, у которого было еще много дел, вернулся к своим саблям, восточным коврам и персидскому коту. Джон Тернбулл Энгус вернулся к девушке из кондитерской, с которой этот неосмотрительный молодой человек с тех пор ухитряется замечательно проводить время. А отец Браун еще много часов прогуливался под звездами по заснеженным холмам вместе с убийцей, но что они сказали друг другу — навеки останется тайной.  ЧЕСТЬ ИЗРАЭЛЯ ГАУ Оливково-серебристые сумерки сменялись ненастной тьмой, когда отец Браун, укутавшись в серый шотландский плед, дошел до конца серой шотландской долины и увидел причудливый замок. Обиталище графов Гленгайл срезало край лощины или ущелья, образуя тупик, похожий на край света. Как многие замки, воплотившие вкус французов или шотландцев, он был увенчан зелеными крышами и шпилями, напоминавшими англичанину об остроконечных колпаках ведьм; сосновые же леса казались рядом с ним черными, как стаи воронов, летавших над башнями. Однако не только пейзаж внушал ощущение призрачной, словно сон, чертовщины, — это место и впрямь окутали тучи гордыни, безумия и скорби, которые душат знатных сынов Шотландии чаще, чем прочих людей. Ведь в крови у шотландца двойная доза яда, называемого наследственностью, — он верит в свою родовитость, как аристократ, и в предопределенность посмертной участи, как кальвинист. Священник с трудом вырвался на сутки из Глазго, где был по делу, чтобы повидать друга своего Фламбо, сыщика-любителя, который вместе с сыщиком-профессионалом расследовал в Гленгайле обстоятельства жизни и смерти последнего из владельцев замка. Таинственным графом кончался род, сумевший выделиться отвагой, жестокостью и сумасбродством даже среди мрачной шотландской знати шестнадцатого века. Никто не забрел дальше, чем Гленгайлы, в тот лабиринт честолюбия, в те анфилады лжи, которые возвели вокруг Марии, королевы шотландцев. Причину и плод их стараний хорошо выражал стишок, сложенный в округе: «Копит., копит смолоду наш помещик золото». За много веков в замке не было ни одного достойного графа. Когда наступила Викторианская эпоха, казалось, что странности их исчерпаны. Однако последний в роду поддержал семейную традицию, сделав единственное, что ему осталось: он исчез. Не уехал, а именно исчез, ибо, судя по всему, был в замке. Но хотя имя значилось в церковных книгах и в книге пэров, никто на свете не видел его самого. Если кто его и видел, то лишь угрюмый слуга, соединявший обязанности садовника и кучера. Слуга этот был таким глухим, что деловые люди считали его немым, а люди вдумчивые — слабоумным. Бессловесный рыжий крестьянин с упрямым подбородком и яркочерными глазами звался Израэлем Гау и, казалось, жил один в пустынном поместье. Но рвение, с которым он копал картошку, и точность, с какою он скрывался в кухне, наводили на мысль о том, что он служит хозяину. Если нужны были другие доказательства, всякий мог считать ими то, что на все вопросы слуга отвечал: «Нету дома». Однажды в замок позвали мэра и пастора (Гленгайлы принадлежали к Пресвитерианской церкви), и те обнаружили, что садовник, кучер и повар стал еще и душеприказчиком и заколотил в гроб своего высокородного хозяина. Что было немедленно вслед за этим, никто толком не знал, ибо никто узнать не пытался, пока на север, дня через два-три, не прибыл Фламбо. К этому времени тело графа Гленгайла (если то было его тело) покоилось на маленьком кладбище, у вершины холма. Когда отец Браун прошел сумрачным садом в самую тень замка, тучи сгустились и в воздухе пахло грозой. На фоне последней полоски золотисто-зеленого неба он увидел черный силуэт — человека в цилиндре, с большой лопатой на плече. Такое нелепое сочетание напоминало о могильщике; но отец Браун припомнил глухого слугу, копающего картошку и не удивился. Он неплохо знал шотландских крестьян; он знал, что по своей респектабельности они способны надеть сюртук и шляпу для официальных гостей; он знал, что по своей бережливости они не потеряют даром и часа. Даже то, как пристально глядел слуга на проходящего священника, прекрасно увязывалось с их недоверчивостью и обостренным чувством долга. Парадную дверь открыл сам Фламбо, рядом с которым стоял высокий седой человек, инспектор Крэвен из Скотленд-Ярда. В зале почти не было мебели, но с темных холстов из-под темных париков насмешливо глядели бледные и коварные Гленгайлы. Проследовав в комнаты, отец Браун увидел, что официальные лица сидят за дубовым столом. Тот конец, где они трудились, был всплошную покрыт бумагами, сигарами и бутылками виски; дальше, во всю длину, на равном расстоянии, красовались исключительно странные предметы: кучка осколков, кучка какой-то темной пыли, деревянная палка и что-то еще. — У вас тут прямо геологический музей, — сказал отец Браун, усаживаясь на свое место. — Не столько геологический, сколько психологический, — отвечал Фламбо. — Ради бога, — воскликнул сыщик, — не надо этих длинных слов! — Вы не жалуете психологию? — удивился Фламбо. — Напрасно. Она нам понадобится. — Не совсем понимаю, — сказал инспектор. — О лорде Гленгайле, — объяснил француз, — мы знаем только одно: он был маньяк. Мимо окна черным силуэтом на лиловых тучах прошел человек с лопатой и в цилиндре. Отец Браун рассеянно поглядел на него и сказал: — Конечно, он был со странностями, иначе он не похоронил бы себя заживо и не велел бы похоронить так быстро после смерти. Однако почему вам кажется, что он сумасшедший? — Послушайте, что нашел в этом доме мистер Крэвен, — ответил Фламбо. — Надо бы мне свечу, — сказал Крэвен. — Темнеет, трудно читать. — А свечек вы не нашли? — улыбнулся отец Браун. Фламбо серьезно посмотрел на своего друга. — Как ни странно, — сказал он, — здесь двадцать пять свечей и ни одного подсвечника. Темнело быстро, и быстро поднимался ветер. Священник встал и направился вдоль стола туда, где лежали свечи. Проходя, он наклонился к бурой пыли — и сильно чихнул. — Да это нюхательный табак! — воскликнул он. Потом он взял свечу, бережно зажег ее, вернулся и вставил в бутылку из-под виски. Пламя затрепетало на сквозняке, как флажок. На много миль кругом шумели черные сосны, словно море било о скалу замка. — Читаю опись, — серьезно сказал Крэвен и взял одну из бумаг. — Поясню вначале, что почти все комнаты были заброшены, кто-то жил только в двух. Обитатель этот, несомненно, не слуга по фамилии Гау. В этих комнатах мы нашли странные вещи, а именно: 1. Довольно много драгоценных камней, главным образом — бриллиантов, без какой бы то ни было оправы. Неудивительно, что у Гленгайлов были драгоценности; но камни обычно оправляют в золото или серебро. В этой семье их, по-видимому, носили в карманах, как мелочь. 2. Много нюхательного табака — не в табакерках и даже не в мешочках, а прямо на столе, на рояле и на буфете, словно хозяину было лень сунуть руку в карман или поднять крышку. 3. Маленькие кучки железных пружинок и колесиков, словно здесь разобрали несколько механических игрушек. 4. Восковые свечи, которые приходится вставлять в бутылки, потому что вставлять их не во что. Прошу вас, обратите внимание на то, что ничего подобного мы не ожидали. Основная загадка была нам известна. Мы знали, что с покойным графом не все ладно, и явились, чтобы установить, жил ли он здесь, и умер ли, и как связано со всем этим рыжее пугало, похоронившее его. Предположим самое дикое и театральное. Быть может, слуга убил его, или он вообще жив, или слуга — это он, а настоящий Гау — в могиле. Вообразим любой наворот событий в духе Уилки Коллинза, и мы все равно не сможем объяснить, почему свечи — без подсвечников и почему старый аристократ брал понюшку прямо с рояля. Словом, суть дела представить себе можно; детали — нельзя. Человеческому уму не под силу связать табак, бриллианты, свечи и разобранный механизм. — Почему же? — сказал священник. — Извините, я свяжу их. Граф Гленгайл помешался на французской революции. Он был предан монархии и пытался восстановить в своем замке быт последних Бурбонов. В восемнадцатом веке нюхали табак, освещали комнаты свечами. Людовик Шестнадцатый любил мастерить механизмы, бриллианты предназначались для ожерелья королевы. Крэвен и Фламбо уставились на него круглыми глазами. — Поразительно! — вскричал француз. — Неужели так оно и есть? — Конечно нет, — отвечал отец Браун. — Я просто показал вам, что можно связать воедино табак, бриллианты, свечи и разобранный механизм. На самом деле все сложнее. Он замолчал и прислушался к громкому шуму сосен, потом произнес: — Граф Гленгайл жил двойной жизнью, он был вором. Свечи он вставлял в потайной фонарь, табак швырял в глаза тем, кто его застанет, — вы знаете, французские воры швыряют перец. А главная улика — алмазы и колесики. Ведь только ими можно вырезать стекло. Обломанная ветка сосны тяжко ударилась о стекло за их спинами, словно изображая вора в зловещем фарсе, но никто на нее не глядел. Все глядели на священника. — Бриллианты и колесики, — медленно проговорил Крэвен. — Из-за них вы и пришли к такому объяснению? — Я к нему не пришел, — мягко ответил священник, — но вы сказали, что никак нельзя объединить вот эти вещи. На самом деле, конечно, все гораздо проще. Гленгайл нашел клад на своей земле — драгоценные камни. Колесиками он шлифовал их или гранил, не знаю. Ему приходилось работать быстро, и он пригласил себе в подмогу здешних пастухов. Табак — единственная роскошь бедного шотландца, больше его ничем не подкупишь. Подсвечники им были не нужны, они держали свечи в руке, когда искали в переходах, под замком, нет ли там еще камней. — И это все? — не сразу спросил Фламбо. — Это и есть простая, скучная истина? — О нет! — отвечал отец Браун. Ветер взвыл на прощание в дальнем бору, словно насмехаясь над ними, и замолк. Отец Браун продолжал задумчиво и спокойно: — Я говорю все это лишь потому, что вы считаете невозможным связать табак с бриллиантами или свечи с колесиками. Десять ложных учений подойдут к миру; десять ложных теорий подойдут к тайне замка, но нам нужно одно, истинное объяснение. Нет ли там чего-нибудь еще? Крэвен засмеялся, Фламбо улыбнулся, встал и пошел вдоль стола. — Пункты пять, шесть и семь, — сказал он, — совершенно бессмысленны. Вот стержни от карандашей. Вот бамбуковая палка с раздвоенным концом. Может быть, ими и совершили преступление — но какое? Преступления нет. И загадочных предметов больше нет, кроме молитвенника и нескольких миниатюр, которые хранятся здесь со Средних веков, — по-видимому, фамильная спесь у графов сильнее пуританства. Мы приобщили эти вещи к делу лишь потому, что они как-то странно попорчены. Буря за окном пригнала к замку валы темных туч, и в длинной комнате было совсем темно, когда отец Браун взял в руки молитвенник. Тьма еще не ушла, когда он заговорил, но голос его изменился. — Мистер Крэвен, — сказал он так звонко, словно помолодел на десять лет, — вы ведь имеете право осмотреть могилу? Поспешим, надо скорей разгадать это страшное дело. Я бы сейчас и пошел на вашем месте! — Почему? — удивленно спросил сыщик. — Потому что оно серьезней, чем я думал, — ответил священник. — Табак и камни могут быть здесь по сотне причин. Но этому есть только одна причина. Смотрите, молитвенник и миниатюры не портили, как мог бы испортить пуританин. Из них осторожно вынули слово «Бог» и сияние над головой младенца Христа. Так что берите свою бумагу и идем осмотрим могилу. Вскроем гроб. — О чем вы говорите? — спросил инспектор. — Я говорю о том, — отвечал священник, перекрывая голосом рев бури, — что сам Сатана, быть может, сидит сейчас на башне замка и ревет, как сто слонов. Мы столкнулись с черной магией. — Черная магия, — тихо повторил Фламбо, слишком образованный, чтобы в нее не верить! — А что же тогда означает все остальное? — Какую-нибудь мерзость, — нетерпеливо отвечал Браун. — Откуда мне знать? Может быть, табак и бамбук нужны для какой-то пытки. Может быть, безумцы едят воск и стальные колесики. Может быть, из графита делают гнусный наркотик. Проще всего решить загадку там, на кладбище. Собеседники едва ли поняли его, но послушались и шли, пока вечерний ветер не ударил им в лицо. Однако слушались и шли они, как автоматы. Крэвен держал в правой руке топорик, а левой рукой ощупывал в кармане нужную бумагу. Фламбо схватил по пути заступ. Отец Браун взял маленькую книгу, из которой вынули имя Божье. На кладбище вела извилистая короткая тропинка; однако в такой ветер она казалась крутой и длинной. Путников встречали все новые сосны, клонившиеся в одну и ту же сторону, и поклон их казался бессмысленным, словно это происходило на необитаемой планете. Серовато-синий лес оглашала пронзительная песнь ветра, исполненная языческой печали. В шуме ветвей слышались стоны погибших божеств, которые давно заблудились в этом бессмысленном лесу и никак не найдут пути на небо. — Понимаете, — тихо, но спокойно сказал отец Браун, — шотландцы до Шотландии были занятными людьми. Собственно, они и сейчас занятны. Но до начала истории они, наверное, и впрямь поклонялись бесам. Потому, — незлобиво прибавил он, — они приняли так быстро пуританскую теологию. — Друг мой, — воскликнул Фламбо, гневно обернувшись к нему, — что за чушь вы городите? — Друг мой, — все так же серьезно отвечал отец Браун, — у настоящих религий есть одна непременная черта: вещественность, весомость. Сами видите, бесопоклонство — настоящая религия. Они взобрались на растрепанную макушку холма, одну из немногих лужаек среди ревущего леса. Проволока на деревянных кольях пела под ветром, оповещая пришельцев о том, где проходит граница кладбища. Инспектор Крэвен быстро подбежал к могиле; Фламбо вонзил в землю заступ и оперся на него, хотя ветер качал и тряс обоих сыщиков, как сотрясал он проволоку и сосны. В изножье могилы рос серебряно-сизый репейник. Когда ветер срывал с него колючий шарик, Крэвен отскакивал, словно то была пуля. Фламбо вонзил заступ в свистящую траву и дальше, в мокрую землю. Потом остановился, облокотись на него, как на посох. — Ну что же вы? — мягко сказал священник. — Мы хотим узнать истину Чего вы боитесь? — Я боюсь ее узнать, — ответил Фламбо. Лондонский сыщик произнес высоким, надсадным голосом, который ему самому казался бодрым: — Нет, почему он так прятался? Что за пакость? Может, он прокаженный? — Думаю, что-нибудь похуже, — сказал Фламбо. — Что же хуже проказы? — спросил сыщик. — Представить себе не могу, — ответил Фламбо. Ветер унес тяжелые серые тучи, обложившие холмы, словно дым, и открыл взору серые долины, освещенные слабым звездным светом, когда Фламбо обнажил наконец крышку грубого гроба и пообчистил ее от земли. Крэвен шагнул вперед, держа топорик, коснулся репейника и вздрогнул. Но он не отступил и трудился с такой же силой, как Фламбо, пока не сорвал крышку и не сказал: — Да, это человек, — словно ожидал чего-то иного. — У него все в порядке? — нервным голосом спросил Фламбо. — Вроде бы да, — хрипло ответил сыщик. — Нет, постойте... Тяжкое тело Фламбо грузно содрогнулось. — Ну что с ним может быть? — вскричал он. — Что с нами такое? Что творится с людьми на этих холодных холмах? Наверное, это потому, что все тут темное и все как-то глупо повторяется. Леса и древний ужас перед тайной, словно сон атеиста... Сосны, и снова сосны, и миллионы сосен... — О господи! — крикнул Крэвен. — У него нет головы. Фламбо не двинулся, но священник впервые шагнул к могиле. — Нет головы! — повторил он. — Нет головы? — словно он думал, что нет чего-то другого. Полубезумные образы пронеслись в сознании собравшихся. У Гленгайлов родился безголовый младенец; безголовый юноша прячется в замке; безголовый старик бродит по древним залам или по пышному парку. Но даже теперь они не принимали разгадки, ибо в ней не было смысла, и стояли, внимая гулу лесов и воплю небес, словно истуканы или загнанные звери. Мыслить они не могли; мысль была для них велика, и они ее упустили. — У этой могилы, — сказал отец Браун, — стоят три безголовых человека. Бледный сыщик из Лондона открыл было рот и не закрыл его, словно деревенский дурачок. Воющий ветер терзал небо. Сыщик взглянул на топорик, его не узнавая, и уронил на землю. — Отец, — сказал Фламбо каким-то детским, горестным голосом, — что нам теперь делать? Друг его ответил так быстро, словно выстрелил из ружья. — Спать! — крикнул он. — Спать. Мы пришли к концу всех дорог. Вы знаете, что такое сон? Вы знаете, что спящий доверяется Богу? Сон — таинство, ибо он питает нас и выражает нашу веру. А нам сейчас нужно таинство, хотя бы естественное. На нас свалилось то, что нечасто сваливается на человека; быть может, самое худшее, что может на него свалиться. Крэвен разжал сомкнувшиеся губы и спросил: — Что вы имеете в виду? Священник повернулся к замку и сказал: — Мы нашли истину, и в истине нет смысла. А потом пошел по дорожке тем беззаботным шагом, каким ходил очень редко, и, придя в замок, кинулся в сон с простотою пса. Несмотря на славословие сну, встал он раньше всех, кроме бессловесного садовника, и сыщики застали его в огороде, где он курил трубку и смотрел, как трудится над грядками этот загадочный субъект. Под утро гроза сменилась ливнем, и день выдался прохладный. По-видимому, садовник только что беседовал с пастырем, но, завидев сыщиков, угрюмо воткнул лопату в землю, проворчал что-то про завтрак и скрылся в кухне, прошествовав мимо рядов капусты. — Почтенный человек, — сказал отец Браун. — Прекрасно растит картошку. Однако, — беспристрастно и милостиво прибавил он, — и у него есть недостатки, у кого их нет? Эта грядка не совсем прямая. Вот смотрите. — И он тронул землю ногой. — Какая странная картошка... — А что в ней такого? — спросил Крэвен, которого забавляло новое увлечение низкорослого клирика. — Я отметил ее потому, — сказал священник, — что ее отметил и Гау. Он копал всюду, только не здесь. Фламбо схватил лопату и нетерпеливо вонзил в загадочное место. Вместе с пластом земли на свет вылезло то, что напоминало не картофелину, а огромный гриб. Но лопата звякнула; а находка покатилась, словно мяч. — Граф Гленгайл, — печально сказал Браун и посмотрел на череп. Он подумал минутку, взял у Фламбо лопату и со словами: «Надо его закопать» — это и сделал. Потом оперся на большую ручку большой головой и маленьким телом и уставился вдаль пустым взором, скорбно наморщив лоб. — Ах, если б я мог понять, — пробормотал он, — что значит весь этот ужас!.. И, опираясь о ручку стоящей торчком лопаты, закрыл лицо руками, словно в церкви. Все уголки неба светлели серебром и лазурью; птицы щебетали в деревцах так громко, словно сами деревца беседовали друг с другом. Но трое людей молчали. — Ладно, — взорвался наконец Фламбо, — с меня хватит! Мой мозг и этот мир не в ладу, вот и все. Нюхательный табак, испорченные молитвенники, музыкальные шкатулки... Да что же это?.. Отец Браун откинул голову и с несвойственным ему нетерпением дернул рукоятку лопаты. — Стоп, стоп, стоп! — закричал он. — Это все проще простого. Я понял табак и колесики, как только открыл глаза. А потом я поговорил с Гау, он не так глух и не так глуп, как притворяется. Там все в порядке, все хорошо. Но вот это... Осквернять могилы, таскать головы... вроде бы это плохо? Вроде бы тут не без черной магии? Никак не вяжется с простой историей о табаке и свечах. — И он задумчиво закурил. — Друг мой, — с мрачной иронией сказал Фламбо, — будьте осторожны со мною. Не забывайте, недавно я был преступником. Преимущество — в том, что всю историю выдумывал я сам и разыгрывал как можно скорее. Для сыщика я нетерпелив. Я француз, и ожидание не по мне. Всю жизнь я, к добру ли, к худу ли, действовал сразу. Я назначал поединок на следующее утро, немедленно платил по счету, даже у зубного врача... Трубка упала на гравий дорожки и раскололась на куски. Отец Браун вращал глазами, являя точное подобие кретина. — Господи, какой же я дурак! — повторял он. — Господи, какой дурак! — И начал смеяться немного дребезжащим смехом. — Зубной врач! — сказал он. — Шесть часов я терзался духом, и все потому, что не вспомнил о нем! Какая простая,.какая прекрасная, мирная мысль! Друзья мои, мы провели ночь в аду, но сейчас встало солнце, поют птицы, и сияние зубного врача озаряет мир. — Я разберусь, что тут к чему! — крикнул Фламбо. — Пытать вас буду, а разберусь! Отец Браун подавил, по всей видимости, желание пройтись в танце вокруг светлой лужайки и закричал жалобно, как ребенок: — Ой, дайте мне побыть глупым! Вы не знаете, как я мучился. А теперь я понял, что истинного греха в этом деле нет. Только невинное сумасбродство, это ведь не страшно. Он повернулся вокруг оси, потом серьезно посмотрел на спутников. — Это не преступление, — сказал он. — Это история о странной, искаженной честности. Должно быть, мы повстречали единственного человека на свете, который не взял ничего, кроме того, что ему причитается. Он проявил ту дикую житейскую последовательность, которой поклоняется его народ. Старый стишок о Гленгайлах не только метафора, но и правда. Он говорит не только о тяге к богатству. Графы собирали именно золото, они собрали много золотой утвари и золотых узоров. Они были скупцами, свихнувшимися на этом металле. Посмотрим теперь, что мы нашли. Алмазы без колец; свечи без подсвечников; стержни без карандашей; трость без набалдашника; часовые механизмы без часов — наверное, маленьких. И как ни дико это звучит, молитвенники без имени Бога, ибо его выкладывали из чистого золота. Сад стал ярче, трава — зеленее, когда прозвучала немыслимая истина. Фламбо закурил; друг его продолжал. — Золото взяли, — говорил отец Браун, — взяли, но не украли. Воры ни за что не оставили бы такой тайны. Они взяли бы табак, и стержни, и колесики. Но здесь был человек со странной совестью — и все же с совестью. Я встретил безумного моралиста в огороде, и он мне многое рассказал. Покойный лорд Гленгайл был лучше всех, кто родился в замке. Но его скорбная праведность обратилась в мизантропию. Мысль о несправедливости предков привела его к мыслям о неправедности всех людей. Особенно ненавидел он благотворительность и поклялся, что, если встретит человека, который берет только свое, он отдаст ему золото Гленгайлов. Бросив этот вызов человечеству, он заперся, не ожидая ответа. Однажды глухой идиот из дальней деревни принес ему телеграмму, и Гленгайл, мрачно забавляясь, дал ему новый фартинг. Вернее, он думал, что дал фартинг, но, перебирая монеты, увидел, что дал по рассеянности соверен. Он стал прикидывать, исчезнет ли деревенский дурак или продемонстрирует честность; вором окажется он или ханжой, ищущим вознаграждения. Ночью его поднял стук (он жил один), и ему пришлось открыть дверь. Дурак принес не соверен, а девятнадцать шиллингов одиннадцать пенсов три фартинга сдачи. Дикая эта точность поразила разум безумца. Как Диоген, искал он человека — и нашел! Тогда он изменил завещание. Я его видел. Молодого буквалиста он взял к себе, в большой и запущенный дом. Тот стал его слугой и, как ни странно, наследником. Что бы ни понимало это создание, оно прекрасно поняло две навязчивые идеи хозяина: буква закона — все, а золото принадлежит ему. Вот вам наша история; она проста. Он забрал золото и больше не взял ничего, даже понюшки табаку. Он ободрал золото с миниатюр, радуясь, что они остались как были. Это я понимал; но я не понял про череп. Голова среди картошки озадачила меня — пока Фламбо не вспомнил о враче. Все в порядке. Садовник положит голову в могилу, когда снимет золотую коронку. И впрямь, когда, немного позже, Фламбо шел по холму, он увидел, как странная тварь, честный скряга, копает оскверненную могилу. Шея его была укутана пледом — в горах дует ветер; на голове красовался черный цилиндр.  НЕВЕРНЫЙ КОНТУР Большие дороги, идущие на север от Лондона, тянутся далеко за город, как призраки улиц, с огромными пробелами в застройке, но сохраняя общую линию. Здесь можно видеть кучку лавок, за которой следует огороженное поле, потом известный кабачок, потом огород или питомник, потом большой частный дом, потом новое поле и другая гостиница и так далее. Если кто-нибудь решит прогуляться по одной из таких дорог, он увидит дом, который невольно привлечет его внимание, хотя прохожий может затрудниться с объяснением причин. Это длинное низкое здание, тянущееся параллельно дороге, выкрашенное в белый и бледно-зеленый цвет, с верандой, шторами на окнах и причудливыми куполами над подъездами, похожими на деревянные зонтики, какие можно видеть в некоторых старых домах. В сущности, это и есть старомодный дом, типично загородный и типично английский, в зажиточном стиле доброго старого Клэпема. Однако дом создает впечатление, будто он построен для тропиков. Глядя на белые стены и светлые шторы, наблюдатель смутно представляет тюрбаны и даже пальмы. Я не могу определить причину этого ощущения; вероятно, дом был построен англичанином, долго прожившим в Индии. Как я уже говорил, любой, кто проходит мимо этого дома, испытывает непонятный интерес к нему и думает, что здешние стены могут поведать некую историю. Так оно и есть, о чем вы вскоре узнаете. Это история о странных событиях, которые действительно произошли в этом доме на Троицу 18... года. Любой, кто прошел бы мимо дома во вторник перед Троицыным днем примерно в половине пятого пополудни, увидел бы открытую входную дверь и отца Брауна из маленькой церкви Святого Мунго, вышедшего покурить большую трубку за компанию со своим высоченным другом, французом Фламбо, который курил крошечную сигаретку. Эти двое могут не представлять интереса для читателя, но дело в том, что за их спинами за открытой дверью бело-зеленого дома таилось немало замечательных вещей, о которых следует рассказать, для того чтобы читатель мог не только разобраться в трагической истории, но и представить сцену трагедии. В плане дом напоминал букву Т с очень длинной перекладиной и короткой ножкой. Перекладина образовывала двухэтажный фасад, выходивший на улицу, с парадным крыльцом посредине; здесь располагались почти все жилые комнаты. Короткая одноэтажная пристройка находилась напротив парадного входа и состояла из двух длинных смежных комнат. В первой был кабинет, где знаменитый мистер Квин-тон писал свои бурные восточные стихи и романы. Дальняя комната представляла собой застекленную оранжерею, или зимний сад, полный тропических растений совершенно неповторимой и иногда чудовищной красоты. В такие вечера, как этот, оранжерея купалась в щедрых солнечных лучах. Когда входная дверь была открыта, многие прохожие буквально замирали на ходу и ахали от восхищения, потому что перспектива словно переходила от богатых апартаментов в сцену из волшебной сказки: пурпурные облака, золотые солнца и алые звезды казались паляще-яркими и вместе с тем далекими и полупрозрачными. Поэт Леонард Квинтон самым тщательным образом лично устроил этот эффект, и сомнительно, удалось ли ему так же замечательно выразить свою душу в любом из его стихотворений. Он упивался цветом, купался в цвете и удовлетворял свою страсть к цвету вплоть до пренебрежения формой — даже совершенной формой. Поэтому он безраздельно посвятил свой творческий дар восточному искусству и образам Востока. Он всецело отдался радостному хаосу красок, где прихотливые узоры ковров и ослепительные вышивки ничего не олицетворяют и ничему не учат. Он попытался — без особого успеха, но с немалой выдумкой и изобретательностью — сочинять поэмы и любовные романы, отражающие яростное и даже жестокое буйство оттенков. Он писал о тропических небесах из пылающего золота и кроваво-красной меди, о восточных героях в многоярусных тюрбапах, скачущих на фиолетовых или изумрудно-зеленых слонах, о гигантских, мерцающих древним и загадочным огнем самоцветах, которые не под силу унести сотне негров. Иными словами, Квинтон увлекался восточными небесами, гораздо худшими, чем большинство западных преисподних, восточными монархами, которых многие из нас назвали бы маньяками, и восточными самоцветами, которые ювелир с Бонд-стрит (даже если бы толпа изнемогающих негров притащила такой самоцвет в его лавку) счел бы фальшивкой. Квинтон был гением, пусть и несколько болезненного рода, но даже его болезненность больше проявлялась в жизни, чем в его сочинениях. По характеру он был слабым и раздражительным, а его здоровье сильно пострадало от восточных экспериментов с опиумом. Его жена — очаровательная, трудолюбивая и, по правде говоря, переутомленная женщина — возражала против опиума, но гораздо больше ей не нравился индусский отшельник в бело-желтом одеянии, которого ее муж принимал у себя несколько месяцев подряд и называл Вергилием, направляющим его дух через небеса и преисподние загадочного Востока. Отец Браун и его друг вышли на крыльцо из этой поэтической обители и, судя по выражению их лиц, испытали немалое облегчение. Фламбо знал Квинтона по бурным студенческим денькам в Париже. Теперь они возобновили знакомство, но, даже без учета недавнего приобщения Фламбо к более ответственному образу жизни, теперь ему никак не удавалось поладить с поэтом. Перспектива давиться опиумом и писать эротические четверостишия на веленевой бумаге не соответствовала его представлению о том, как джентльмен должен отправляться к дьяволу. Друзья задержались на крыльце перед прогулкой по саду, но тут садовая калитка распахнулась и какой-то человек в заломленном котелке и роскошном красном галстуке торопливо зашагал к дому. Это был молодой человек довольно беспутного вида; его галстук сбился набок, словно хозяин его спал в одежде, в руке юноша нервно вертел маленькую бамбуковую трость. — Послушайте, — сказал он, еще задыхаясь после быстрой ходьбы, — мне нужно видеть старину Квинтона. Я должен встретиться с ним. Он дома? — Да, мистер Квинтон у себя, — ответил отец Браун, прочищавший трубку. — Но не знаю, сможете ли вы увидеться с ним. Сейчас он принимает врача. Молодой человек, по-видимому не вполне трезвый, ввалился в прихожую, но в тот же момент из кабинета Квинтона вышел доктор, натягивавший перчатки. — Увидеться с мистером Квинтоном? — холодно произнес доктор. — Нет, боюсь, вы не сможете этого сделать. Его сейчас никому нельзя беспокоить; я только что дал ему снотворное. — Но послушайте, старина, — забубнил юнец в красном галстуке, пытаясь ласково ухватить доктора за лацканы пиджака. — Послушайте, сейчас я просто напился вдрызг, но... — Ничего не выйдет, мистер Аткинсон, — отрезал врач, заставив его отступить. — Когда вы сможете изменить действие лекарства, я изменю свое решение. Нахлобучив шляпу, доктор вышел на солнце к двум друзьям. Это был добродушный коротышка с бычьей шеей и небольшими усами, совершенно заурядный на вид, но создающий впечатление основательности и надежности. Молодой человек в котелке, судя по всему не обладавший иным талантом вести дела с людьми, кроме как хватать их за лацканы, стоял перед дверью и вертел головой, как будто его силой вышвырнули из дома. Он молча смотрел, как остальные вышли в сад. — Небольшая порция лжи во спасение, — со смехом заметил доктор. — На самом деле бедный Квинтон должен принять снотворное примерно через полчаса. Но я не хочу отдавать его на растерзание этому упрямому скоту, которому нужно лишь занять денег, чтобы потом не отдавать. Он изрядный подлец, хотя и приходится братом миссис Квинтон, а это одна из самых замечательных женщин, которых я знаю. — Да, — согласился отец Браун, — она славная женщина. — Предлагаю прогуляться по саду, пока этот субъект не уйдет, а потом я зайду к Квинтону с лекарством, — продолжал доктор. — Аткинсон не сможет войти, потому что я запер дверь. — В таком случае, доктор Хэррис, мы можем обойти дом со стороны оранжереи, — предложил Фламбо. — Там нет входа, но на это зрелище стоит посмотреть даже снаружи. — Да и я краешком глаза присмотрю за своим пациентом, — рассмеялся доктор. — Он предпочитает возлежать на кушетке в дальнем правом конце оранжереи, среди кроваво-красных орхидей, от которых у меня мурашки по коже. Но что вы делаете? Последние слова были адресованы отцу Брауну, который на мгновение остановился и поднял из зарослей высокой травы диковинный кривой кинжал восточной работы, изящно инкрустированный самоцветами и металлическими вставками. — Что это? — спросил священник, глядя на кинжал с некоторым неодобрением. — Полагаю, один из ножей Квинтона, — беззаботно ответил доктор Хэррис. — У него дома полно китайских безделушек. А может быть, нож принадлежит кроткому индусу, которого он держит на привязи. — Какому индусу? — поинтересовался отец Браун, все еще разглядывавший кинжал. — Какому-то индусскому заклинателю, — добродушно отозвался доктор. — Мошеннику, разумеется. — Вы не верите в магию? — спросил отец Браун, не поднимая головы. — Магия! — фыркнул доктор. — Не смешите меня! — Он очень красивый, — тихим мечтательным голосом произнес священник. — Цвета тоже замечательные, но форма неправильная. — Для чего? — Фламбо удивленно воззрился на него. — Для чего угодно. Это вообще неправильная форма. Разве у вас никогда не возникало такого чувства при виде произведений восточного искусства? Цвета завораживающе красивы, но формы дурные и уродливые, причем намеренно дурные и уродливые. Я видел зло в узоре турецкого ковра. — Mon Dieu! — со смехом воскликнул Фламбо. — Здесь есть буквы и символы на языке, который мне неизвестен, но я знаю, что они несут зло, — все тише продолжал священник. — Линии специально идут не туда — словно змеи, готовые к бегству. — О чем, дьявол его побери, вы болтаете? — рассмеялся доктор. Ему ответил спокойный голос Фламбо: — Отец Браун иногда напускает мистического туману. Но заранее предупреждаю, что на моей памяти это происходило лишь в тех случаях, когда зло таилось неподалеку. — Вздор! — недовольно фыркнул ученый муж. — Взгляните сами, — предложил отец Браун, державший кривой нож на вытянутой ладони, словно сверкающую змею. — Разве вы не видите, что он имеет неправильную форму? Разве вы не видите, что он не предназначен для ясной и простой цели? Он не сходится на острие, как наконечник копья. В нем нет плавного изгиба сабли. Он даже не похож на оружие. Это больше похоже на орудие пытки. — Ну раз уж вам он так не нравится, лучше будет поскорее вернуть его владельцу, — произнес добродушный Хэррис. — Разве мы еще не дошли до конца проклятой оранжереи? У этого дома, знаете ли, тоже неправильная форма. — Вы не понимаете! — Отец Браун покачал головой. — Форма этого дома причудлива и даже смехотворна, но в ней нет ничего плохого. Они обошли стеклянный полукруг оранжереи, где не было ни открывающихся окон, ни двери для входа с этой стороны. Однако стекло было прозрачным, а солнце ярко сияло, хотя уже начинало клониться к закату, и они могли видеть не только пышные соцветия внутри, но и тщедушную фигуру поэта в коричневой бархатной куртке, лениво раскинувшуюся на кушетке, — по-видимому, Квинтон задремал за чтением книги. Это был бледный худощавый мужчина с длинными каштановыми волосами. Его подбородок окаймляла узкая бородка, которая парадоксальным образом делала его лицо менее мужественным. Эти черты были знакомы всем троим, но даже если бы это было не так, они едва ли сосредоточили бы внимание на Квинтоне. Их взоры привлекало нечто иное. Прямо у них на пути, перед закругленной частью стеклянной конструкции, стоял высокий мужчина в ниспадавшем до пят безупречно белом одеянии. Его безволосый смуглый череп, лицо и шея отливали бронзой в лучах заходящего солнца. Он смотрел через стекло на спящего и казался более неподвижным, чем гора. — Кто это? — воскликнул отец Браун и невольно сделал шаг назад. — Всего лишь мошенник-индус, — проворчал Хэррис. — Правда, я не пойму, какого дьявола ему здесь нужно. — Он похож на гипнотизера, — заметил Фламбо, покусывавший черный ус. — Почему вы, профаны, так любите порассуждать о гипнотизме? — раздраженно осведомился доктор. — Он гораздо больше похож па взломщика. — Ладно, мы так или иначе потолкуем с ним, — сказал Фламбо, всегда готовый к действию. Одним длинным прыжком он оказался рядом с индусом. Отвесив легкий поклон с высоты своего огромного роста, превосходившего даже высокого индуса, он обратился к нему миролюбиво, но с вызывающей откровенностью: — Добрый вечер, сэр. Вам что-нибудь нужно? Медленно, словно огромный корабль, вплывающий в гавань, желтое лицо индуса повернулось к нему через белоснежное плечо. Наблюдатели поразились тому, что его веки были сомкнуты, словно во сне. — Благодарю вас, — произнес индус на превосходном английском, — мне ничего не нужно. — Потом, наполовину разомкнув веки, словно для того, чтобы показать узкую полоску белка, он повторил: — Мне ничего не нужно. — Вдруг он широко раскрыл глаза, глядевшие в пустоту, снова повторил: — Мне ничего не нужно. — И исчез в темнеющей глубине сада. — Христианин скромнее, — пробормотал отец Браун. — Ему что-то нужно. — Что он здесь делал? — спросил Фламбо, насупив черные брови и понизив голос. — Поговорим позже, — отозвался священник. Солнечный свет еще не угас, но то был красный свет заката, на фоне которого силуэты деревьев и кустарников в саду начинали сливаться в черные пятна. Трое мужчин в молчании прошли к парадному входу с другой стороны оранжереи. По пути они как будто вспугнули птицу, притаившуюся в темном углу между кабинетом и главным зданием, и снова увидели факира в желто-белом одеянии, который вынырнул из тени и заскользил к двери. К их изумлению, он был не один. Они резко остановились и с трудом скрыли свою растерянность при виде миссис Квинтон, чье широкое лицо, увенчанное тяжелой копной золотистых волос, приблизилось к ним из сумерек. Она сурово посмотрела на гостей, но вежливо приветствовала их. — Добрый вечер, доктор Хэррис, — сказала она. — Добрый вечер, миссис Квинтон, — сердечно отозвался маленький доктор. — Я как раз собирался дать вашему мужу снотворное. — Да, уже пора, — твердым голосом ответила она, улыбнулась и стремительным шагом направилась к дому. — Она выглядит чрезвычайно утомленной, — заметил отец Браун. — Так бывает с женщиной, которая двадцать лет безропотно выполняет свой долг, а потом совершает что-нибудь ужасное. Доктор впервые взглянул на него с некоторым интересом. — Вам приходилось изучать медицину? - спросил он. — Людям вашей профессии нужно кое-что знать о душе, а не только о теле, — ответил священник. — А людям моей профессии нужно кое-что знать о теле, а не только о душе. — Интересно, — отозвался доктор. — Пойду дам Квинтону его лекарство. Они свернули за угол фасада и приближались к парадному входу. В дверях они снова едва не столкнулись с. человеком в белых одеждах. Он шел прямо к выходу, как будто только что покинул кабинет, расположенный напротив, но этого просто не могло быть: они знали, что кабинет заперт. Отец Браун и Фламбо предпочли умолчать об этом странном противоречии, а доктор Хэррис был не из тех, кто тратит время на размышления о невероятных вещах. Он пропустил вездесущего азиата и торопливо вошел в прихожую, где встретил субъекта, о котором уже успел забыть. Аткипсон все еще слонялся вокруг, что-то бессмысленно мыча себе под нос и тыкая узловатой бамбуковой тросточкой в разные стороны. Лицо доктора исказила судорога отвращения, и он прошептал своим спутникам: — Мне нужно снова запереть дверь, иначе этот крысенок пролезет внутрь. Вернусь через две минуты. Он быстро отомкнул замок и сразу же запер дверь за собой, почти под носом бросившегося вслед молодого человека в котелке. Аткинсон раздраженно плюхнулся в кресло. Фламбо рассматривал персидские миниатюры на стене, а отец Браун в каком-то оцепенении тупо смотрел в пол. Примерно через четыре минуты дверь отворилась, и на этот раз Аткинсон выказал большую прыть. Он прыгнул вперед, уцепился за дверь и позвал: — Эй, Квинтон, мне нужно... С другого конца кабинета донесся голос Квинтона — где-то посередине между протяжным зевком и усталым смехом: — Да знаю я, что тебе нужно! Возьми и оставь меня в покое. Я сочиняю песню о павлинах. В щель приоткрытой двери влетела монета в полсоверена, и Аткинсон, рванувшийся вперед, с удивительной ловкостью поймал ее. — Стало быть, дело улажено, — произнес доктор. Он энергично щелкнул ключом в замке и пошел к выходу. — Теперь бедный Леонард может немного отдохнуть, — добавил он, обратившись к отцу Брауну. — Час-другой его никто не будет беспокоить. — Да, — отозвался священник, — его голос звучал довольно бодро, когда вы покинули его. Оглядевшись вокруг, он увидел нескладную фигуру Аткинсона, поигрывавшего монеткой в кармане, а за ним в фиолетовых сумерках виднелась прямая спина индуса, сидевшего на травянистом пригорке и обращенного лицом к заходящему солнцу. — Где миссис Квинтон? — вдруг спросил он. — Она поднялась к себе, — ответил доктор. — Вон ее тень за шторой. Отец Браун поднял глаза и внимательно осмотрел темный силуэт в окне за газовой лампой. — Да, — сказал он, — это ее тень. Он отошел на несколько шагов и опустился на садовую скамью. Фламбо сел рядом с ним, по доктор был одним из тех энергичных людей, которые больше доверяют своим ногам. Он закурил и исчез в темном саду, а двое друзей остались наедине друг с другом. — Отец мой, — сказал Фламбо по-французски, — что вас гнетет? С полминуты отец Браун оставался неподвижным и хранил молчание. — Суеверие противно религии, но в атмосфере этого дома есть что-то странное, — наконец ответил он. — Думаю, дело в индусе — во всяком случае, отчасти. Он снова замолчал, глядя на отдаленную фигуру индуса, как будто погруженного в молитву. На первый взгляд его тело казалось высеченным из камня, но потом отец Браун заметил, что он совершает легкие ритмичные поклоны, раскачиваясь взад-вперед, подобно верхушкам деревьев, колыхавшихся от ветерка, который пробегал по темным садовым тропкам и шуршал опавшими листьями. Вокруг быстро темнело, как перед грозой, но они по-прежнему видели человеческие фигуры в разных местах. Аткинсон с безучастным видом прислонился к дереву, силуэт миссис Квинтон по-прежнему виднелся в окне, доктор прогуливался возле оранжереи, и тлеющий кончик его сигары посверкивал в темноте, а факир едва заметно раскачивался, в то время как кроны деревьев угрожающе шелестели и качались из стороны в сторону. Приближалась гроза. — Когда этот индус заговорил с нами, у меня было нечто вроде видения о нем и его мире, — продолжал священник доверительным тоном. — Он трижды повторил одну и ту же фразу. Когда он первый раз сказал: «Мне ничего не нужно», это означало, что он неприступен, что Восток не выдает своих тайн. Потом он снова сказал: «Мне ничего не нужно», и я понял, что он самодостаточен, как космос, что он не нуждается в Боге и не признает никаких грехов. А когда он в третий раз произнес: «Мне ничего не нужно», его глаза сверкнули. Тогда я понял, что он буквально имел в виду то, что сказал. Ничто — его желание и прибежище, он жаждет пустоты, как вина забвения. Полное опустошение, уничтожение всего и вся... С неба упали первые капли дождя. Фламбо вздрогнул и посмотрел вверх, как будто они обожгли его. В то же мгновение доктор помчался к ним от дальнего края оранжереи, что-то выкрикивая на бегу. На ну ги у него оказался неугомонный Аткинсон, решивший прогуляться перед домом; доктор схватил его за шиворот и хорошенько встряхнул. — Грязная и ipa! — вскричал он. — Что ты с ним сделал, скотина? Священник резко выпрямился, и в его голосе зазвучала сталь, словно у командира перед боем. — Только без драки! — приказал он. — Нас здесь хватит, чтобы задержать кого угодно, если понадобится. В чем дело, доктор? — С Квинтоном что-то стряслось, — ответил тот, белый как мел. — Я плохо разглядел через стекло, но мне не нравится, как он лежит. Во всяком случае, не так, как до моего ухода. — Давайте пройдем к нему, — предложил отец Браун. — Можете оставить Аткинсона в покое - я не терял его из виду с тех пор, как мы слышали голос Квинтона. — Я останусь здесь и присмотрю за ним, — поспешно сказал Фламбо. — А вы идите в дом и посмотрите, что с Квинтоном. Доктор и священник подбежали к двери кабинета, отперли ее и ввалились в комнату. При этом они едва не налетели на большой стол красного дерева, за котором поэт обычно сочинял свои творения, — кабинет был освещен лишь слабым пламенем камина, разведенного для того, чтобы согревать больного. Посреди стола лежал единственный лист бумаги, явно оставленный на виду. Доктор схватил его, пробежал глазами и с криком: «Боже, посмотрите на это!» — устремился в оранжерею, где жуткие тропические цветы, казалось, еще хранили багровое воспоминание о закате. Отец Браун трижды прочитал послание, прежде чем отложить записку. Она гласила: «Я погибаю от собственной руки, но погибаю умерщвленным!» Слова были написаны неподражаемым, если не сказать — неразборчивым, почерком Леонарда Квинтона. С запиской в руке отец Браун направился в оранжерею, но доктор уже выходил оттуда с выражением мрачной уверенности на лице. — Он сделал это, — сказал Хэррис. Они вместе обошли роскошную и неестественную красоту кактусов и азалий и обнаружили поэта и романиста Леонарда Квинтона, чья голова свисала с кушетки, а рыжеватые кудри разметались но полу. В его левый бок был всажен зловещий кинжал, недавно подобранный в саду, и бессильная рука еще покоилась на рукояти. Снаружи гроза накрыла небо от одного горизонта до другого, как ночь в поэме Кольриджа, и дождь барабанил по листьям и стеклянной крыше оранжереи. Отец Браун уделял больше внимания записке, чем трупу: он поднес ее к самым глазам и, казалось, старался перечитать надпись в гнетущих сумерках. Потом он поднял листок и в то же мгновение разряд молнии залил все вокруг таким ослепительно-белым светом, что на его фоне бумага казалась черной. Последовала тьма, наполненная раскатами грома, а затем раздался спокойный голос отца Брауна: — Доктор, этот лист бумаги имеет неправильную форму! — Что вы имеете в виду? — нахмурившись, спросил доктор Хэррис. — Он не квадратный, — ответил Браун. — Один уголок срезан по краю. Что это может означать? — Откуда мне знать? — проворчал доктор. — Как вы думаете, стоит отнести беднягу в другое место? Его уже не воскресить. — Нет, — ответил священник, по-прежнему изучавший бумажку. — Мы должны оставить его как есть и послать за полицией. Когда они проходили через кабинет, священник задержался у стола и взял маленькие маникюрные ножницы. — Ага, — с некоторым облегчением произнес он, — вот чем он это сделал. И все же... Он озадаченно нахмурился. — Да бросьте вы возиться с этой бумажкой, — нетерпеливо сказал доктор. — Это была его причуда, одна из сотни других. Он всю свою бумагу так обрезал, — добавил он и указал на стопку писчей бумаги, лежавшую на соседнем столике. Отец Браун подошел туда и взял один листок, имевший такую же неправильную форму. — Действительно, — согласился он, — здесь я тоже вижу отрезанные уголки. К немалому раздражению своего коллеги, он принялся пересчитывать листки. — Все верно, — сказал он с извиняющейся улыбкой. — Двадцать три листка и двадцать два отрезанных уголка. Как я посмотрю, вам не терпится сообщить о случившемся. — Кто скажет его жене? — спросил доктор Хэррис. — Может быть, вы пойдете к ней, а я пошлю слугу за полицией? — Как пожелаете, — безразлично отозвался отец Браун и направился в прихожую. Здесь он тоже стал свидетелем драмы, хотя и более гротескного рода. Его рослый друг Фламбо находился в позе, уже давно непривычной для него, а на тропинке у подножия крыльца, дрыгая ногами, валялся дружелюбный Аткинсон. Его котелок и тросточка разлетелись в разные стороны. Аткинсон наконец устал от почти отеческой опеки Фламбо и попытался сбить его с ног, что было большой ошибкой по отношению к бывшему королю воров, пусть даже отрекшемуся от престола. Фламбо собирался наброситься на противника и снова утихомирить его, когда отец Браун легонько похлопал его по плечу. — Заканчивайте с мистером Аткинсоном, друг мой, — сказал он. — Принесите взаимные извинения и пожелайте друг другу доброй ночи. Нам больше не нужно задерживать его. Когда Аткинсон с ошарашенным видом поднялся на ноги, подобрал свою тросточку и котелок и побрел к садовым воротам, отец Браун принял более серьезный вид. — Где индус? — осведомился он. Все трое (доктор присоединился к ним) невольно повернулись к темному травянистому пригорку между раскачивающимися ветвями, где они в последний раз видели смуглого человека, погруженного в странную молитву. Индус пропал. — Будь он проклят! — Доктор в ярости топнул ногой. — Теперь я знаю, что во всем виноват этот чертов азиат! — Мне казалось, вы не верите в магию, — тихо сказал отец Браун. — Не больше, чем раньше, — ответил доктор, закатив глаза. — Но я ненавидел этого желтолицего дьявола, когда считал его мошенником, и возненавижу еще больше, если он вдруг окажется настоящим волшебником. — Его побег не имеет значения, — произнес Фламбо. — У нас ничего нет против него, и мы ничего не сможем доказать. Едва ли стоит обращаться к окружному констеблю с версией о самоубийстве под воздействием колдовства или внушения на расстоянии. Тем временем отец Браун исчез в доме, по-видимому собравшись сообщить горестное известие вдове покойного. Когда он вышел оттуда, то имел печальный бледный вид, но подробности этого разговора навсегда остались неизвестными. Фламбо, тихо беседовавший с доктором, удивился, что его друг вернулся так скоро. Браун нс заметил этого и отвел доктора в сторонку. — Вы уже послали за полицией? — спросил он.   Да, ответил Хэррис, — они должны быть здесь через десять минут. — Вы можете оказать мне услугу? — тихо попросил священник. — Видите ли, я собираю коллекцию любопытных историй, где, как в случае с нашим приятелем-индусом, часто содержатся эпизоды, которые обычно не попадают в полицейские отчеты. Я прошу вас написать отчет об этом деле лично для меня. Вы находитесь в привилегированном положении, — добавил он, ровно и серьезно глядя доктору в глаза. — Иногда мне кажется, что вам известны некоторые подробности, о которых вы предпочитаете не упоминать. Моя профессия конфиденциальна, как и ваша, и я сохраню в строжайшей тайне все, что вы напишете. Но я прошу вас описать все как было. Доктор, внимательно слушавший, немного склонил голову набок и тоже на мгновение посмотрел священнику прямо в глаза. — Хорошо, — сказал он, прошел в кабинет и закрыл за собой дверь. — Фламбо, — позвал отец Браун. — Здесь на веранде есть длинная скамья, где мы можем покурить, не опасаясь дождя. Вы мой единственный друг на свете, и я хочу побеседовать с вами. А может быть, просто помолчать рядом с вами. Они удобно устроились на веранде. Отец Браун, вопреки своей привычке, принял предложенную ему сигару и раскурил ее в молчании, пока дождь тарахтел и барабанил по крыше. — Друг мой, это очень странная история, — наконец сказал он. — Чрезвычайно странная. — Мне тоже так кажется, — согласился Фламбо, передернув плечами. — Мы оба можем называть ее странной, но имеем в виду противоположные вещи, — продолжал священник. — Современный разум смешивает два разных понятия: тайну как нечто чудесное и тайну как нечто сложное и запутанное. Поэтому ему так трудно разобраться с чудесами. Чудо поразительно, но оно простое. Оно простое именно потому, что чудесное. Оно исходит прямо от Бога (или дьявола), а не косвенно проявляется через природу или человеческие желания. Вы считаете эту историю странной и даже чудесной из-за того, что в ней присутствует колдовство злого индуса. Поймите, я не говорю, что здесь все обошлось без вмешательства Бога или дьявола. Только небесам и преисподней ведомо, под влиянием каких странных сил грехи входят в жизнь людей. Но сейчас я хочу сказать о другом. Если это чистая магия, как вы полагаете, то это чудесно, но не таинственно — то есть не запутанно. Чудо выглядит таинственным, но его суть проста. А в этом деле все далеко не гак просто. Гроза, немного утихшая в последнее время, снова надвинулась па них, и небо наполнилось отдаленными раскатами грома. Отец Браун стряхнул пепел со своей сигары. — В этой трагедии есть безобразный, извращенный и сложный аспект, не присущий молниям, которые бьют прямо с небес или из преисподней, — продолжал он. — Как натуралист узнает улитку по скользкому следу, так я узнаю человека по его кривой дорожке. Белая молния мигнула огромным глазом, потом небо опять заволокла тьма, и священник продолжил свою речь: — Из всех бесчестных вещей в этой истории самая подлая — обрезанный листок бумаги. Она еще хуже, чем кинжал, который убил беднягу. — Вы имеете в виду бумагу, на которой Квинтон написал свою предсмертную записку? — сказал Фламбо. — Я имею в виду листок, на котором Квинтон написал: «Я погибаю от собственной руки...» — отозвался отец Браун. — Форма этой бумаги, мой друг, была самой неправильной, самой скверной, какую мне только приходилось видеть в этом порочном мире. — Всего лишь отрезанный уголок, — возразил Фламбо. — Насколько я понимаю, вся нисчая бумага Квинтона была обрезана таким способом. — Очень странный способ, — промолвил его собеседник. — И, на мой вкус, очень плохой и негодный. Послушайте, Фламбо, этот Квинтон — упокой, Господи, его душу! — в некоторых отношениях был жалким человеком, но он действительно был художником слова и кисти. Его почерк, хотя и неразборчивый, был исполнен смелости и красоты. Я не могу доказать свои слова; я вообще ничего не могу доказать. Но я абсолютно убежден, что он никогда бы не стал отрезать такой отвратительный кусочек от листа бумаги. Если бы он захотел обрезать бумагу с целью подогнать ее, переплести, да что угодно, то его рука двигалась бы по-другому. Вы помните этот контур? Он неверный, неправильный... вот такой. Разве вы не помните? Он помахал сигарой в темноте, очерчивая неправильный квадрат с такой быстротой, что перед глазами Фламбо вспыхивали пламенные иероглифы, о которых говорил его друг, — неразборчивые, но необъяснимо зловещие. — Предположим, кто-то другой взял в руки ножницы, — сказал Фламбо, когда священник снова сунул сигару в рот и откинулся на спинку скамьи, глядя в потолок. — Но даже если кто-то другой обрезал углы писчей бумаги, как это могло подтолкнуть Квинтона к самоубийству? Отец Браун не изменил свою позу, но вынул сигару изо рта и ответил: — Никакого самоубийства не было. Фламбо уставился на него. — Проклятье! — воскликнул он. — Тогда почему же он признался в этом? Священник подался вперед, уперся локтями в колени, посмотрел в пол и тихо, отчетливо произнес: — Квинтон не признавался в самоубийстве. Фламбо отложил свою сигару. — Вы хотите сказать, что кто-то подделал его почерк? — Нет, — ответил отец Браун. — Записку написал он. — Опять все сначала, — с досадой проворчал Фламбо. — Квинтон сам написал: «Я погибаю от собственной руки...» — на чистом листе бумаги. — Неправильной формы, — спокойно добавил священник. — Далась вам эта форма! — вскричал Фламбо. — Какое она имеет отношение к тому, о чем мы говорим? — Всего было двадцать три обрезанных листка, — невозмутимо продолжал Браун, — и только двадцать два обрезка. Значит, один обрезок был уничтожен — вероятно, от записки. Вам это ни о чем не говорит? На лице Фламбо забрезжило понимание. — Квинтон написал что-то еще, — сказал он. — Там были и другие слова, например: «Вам скажут, что я погибаю от собственной руки...» или «Не верьте, что...». — Уже горячее, как говорят ребятишки, — сказал его друг. — Но кусочек был шириной не более полудюйма, и там не хватало места даже для одного слова, не говоря уже о пяти. Вы можете представить какой-нибудь знак, едва ли больше запятой, который мог бы послужить уликой? Человек, продавший душу дьяволу, мог отрезать как раз такой кусочек. — Ничего не приходит в голову, — наконец признался Фламбо. — Как насчет кавычек? — осведомился священник и забросил свою сигару далеко во тьму, словно падающую звезду. Казалось, Фламбо лишился дара речи, а отец Браун продолжал, как будто разъясняя элементарные вещи: — Леонард Квинтон был литератором и писал о восточной романтике, о колдовстве и гипнотизме. Он... В этот момент дверь за ними распахнулась, и доктор вышел наружу, надевая шляпу на ходу. Он протянул священнику длинный конверт. — Вот документ, который вы хотели получить, — сказал он. — А мне пора домой. Доброй ночи. — Доброй ночи, — ответил отец Браун, и доктор бодро зашагал прочь. Он оставил входную дверь открытой, так что на крыльцо падал луч света от газовой лампы. Отец Браун вскрыл и прочитал следующее: «Дорогой отец Браун — Vicisti, Galileae![18] Иначе говоря, будь прокляты ваши проницательные глаза! Неужели в вашей религии все-таки есть что-то особенное? Я с детства верил в Природу и во все природные функции и инстинкты независимо от того, называют ли их высоконравственными или аморальными. Задолго до того, как стать врачом, еще мальчишкой, который держал у себя мышей и пауков, я верил, что быть хорошим животным — это лучшее, что возможно в этом мире. Но теперь я потрясен. Я верил в Природу, но, похоже, она может предать человека. Неужели в вашей болтовне есть зерно истины? Впрочем, это нездоровое любопытство. Я полюбил жену Квинтона. Что в этом дурного? Так мне велела Природа, а любовь движет этим миром. Я также искренне считал, что она будет счастливее со здоровым животным вроде меня, чем с этим маленьким лунатиком, который только мучил ее. Что в этом дурного? Как ученый человек, я имею дело только с фактами. Она должна была стать счастливее. Согласно моим принципам, ничто не мешало мне убить Квинтона. Так было бы лучше для всех, даже для него самого. Но, будучи здоровым животным, я не собирался подвергать свою жизнь опасности. Я решил, что убью его лишь в том случае, если увижу возможность остаться совершенно безнаказанным. Сегодня я трижды заходил в кабинет Квинтона. Во время первого визита он не желал говорить ни о чем, кроме мистической повести "Проклятие святого человека", которую он сочинял. Речь там шла о том, как некий индусский отшельник заставил английского полковника покончить с собой, постоянно думая о нем. Он показал мне последние страницы и даже прочел вслух последний абзац, звучавший приблизительно так: "Покоритель Пенджаба, теперь превратившийся в скелет, обтянутый желтоватой кожей, но все еще огромный, с трудом приподнялся на локте и шепнул на ухо своему племяннику: «Я погибаю от собственной руки, но погибаю умерщвленным!»" По счастливой случайности эти последние слова были написаны сверху на чистом листе. Я вышел из комнаты и вернулся в сад, опьяненный этой пугающей возможностью. Мы обошли вокруг дома, и тут еще два обстоятельства сложились в мою пользу. Вы заподозрили индуса и нашли кинжал, которым он мог бы воспользоваться. При первой возможности я положил кинжал себе в карман, вернулся в кабинет Квинтона, запер дверь и дал ему снотворное. Он вообще не хотел разговаривать с Аткинсоном, но я убедил его подать голос и утихомирить этого типа: мне нужно было твердое доказательство, что Квинтон был жив, когда я вышел из комнаты во второй раз. Квинтон лег в оранжерее, а я задержался в кабинете. Я скор на руку и за полторы минуты сделал все, что нужно было сделать. Рукопись я бросил в камин, где она сгорела дотла. Потом я заметил кавычки, которые портили дело, и обрезал их ножницами. На всякий случай я отстриг уголки со всей стопки чистой писчей бумаги. Потом я вышел из комнаты, зная о том, что предсмертная записка Квинтона лежит на столе, а сам он, еще живой, но заснувший, лежит на кушетке в оранжерее. Последний акт, как вы можете догадаться, был самым отчаянным. Я сделал вид, будто видел Квинтона мертвым, и помчался к нему. Записка задержала вас в кабинете, а я гем временем убил Квинтона, пока вы рассматривали его признание в самоубийстве. Он крепко спал под действием снотворного. Я вложил кинжал в его руку и вогнал ему в сердце. Нож имел такую причудливую форму, что никто, кроме хирурга, не смог бы угадать, под каким углом нужно нанести удар. Интересно, заметили ли вы это? Я осуществил свой замысел, но тут произошло нечто необыкновенное. Природа покинула меня. Мне стало плохо. Я испытал такое чувство, как будто совершил нечто ужасное. Голова раскалывалась на части. Я находил какое-то болезненное удовольствие в стремлении пойти и признаться во всем кому-нибудь, чтобы не жить наедине с таким бременем, если я женюсь и заведу детей. Что со мной творится? Безумие... или просто угрызения совести, как в стихах Байрона? Все, больше не могу писать.  Джемс Эрскин Хэррис». Отец Браун аккуратно сложил письмо и убрал его в нагрудный карман как раз в тот момент, когда у ворот позвонили в колокольчик и на дороге заблестели мокрые плащи полицейских.   МОЛОТ ГОСПОДЕНЬ Деревушка Боуэн-Бикон угнездилась па холме с такими крутыми склонами, что высокий шпиль сельской церкви казался пиком небольшой горы. Возле церкви стояла кузница, обычно пышущая пламенем и всегда усеянная молотками и кусками железа. Напротив нее, на перекрестке двух вымощенных булыжником улочек, находился единственный местный трактир под названием «Синий вепрь». Как раз на этом перекрестке, в свинцово-серебристых рассветных сумерках встретились два брата, хотя один из них только начинал день, а другой завершал его. Преподобный и достопочтенный Уилфред Боуэн был очень набожным человеком и собирался в церковь, чтобы провести время за утренней молитвой или в благочестивых размышлениях. Его старший брат, полковник Норман Боуэн, не отличался набожностью и сейчас сидел во фраке на скамье перед «Синим вепрем» и допивал очередной бокал, который для наблюдателя с философским складом ума мог считаться последним во вторник или же первым в среду, в зависимости от настроения. Самому полковнику это было безразлично. Боуэны принадлежали к одному из немногих аристократических семейств, чья родословная действительно восходила к Средневековью, и их фамильный стяг когда-то реял в Палестине. Но было бы заблуждением полагать, что такие великие дома строго блюдут рыцарские традиции. Лишь немногие, кроме самых бедных, хранят верность традициям, но аристократы живут не традициями, а веяниями моды. Представители рода Боуэнов были элегантными гуляками из лондонской золотой молодежи во времена королевы Анны и щеголями и неисправимыми донжуанами при королеве Виктории. Но, по примеру других старинных родов, за последние двести лет они выродились в обычных пьяниц и фатоватых болванов, а в округе ходили слухи и о сумасшествии. Действительно, в волчьей погоне полковника за удовольствиями было что-то нечеловеческое, а его хроническая решимость не уходить домой до утра отдавала не только бессонницей, но чем-то более темным и безобразным. Это был высокий породистый самец, уже пожилой, но с яркой соломенной шевелюрой. Его можно было бы назвать блондином с благородной внешностью, но его голубые глаза запали так глубоко, что казались черными. Они также были посажены слишком близко друг к другу. Длинные желтые усы полковника очерчивались двумя глубокими складками, идущими от ноздрей до подбородка, так что усмешка казалась вырезанной у него на лице. Поверх вечернего костюма он носил любопытный светло-желтый плащ, похожий скорее на вечерний халат, чем на одежду для улицы, а на затылке у него сидела ярко-зеленая шляпа с необыкновенно широкими нолями — очевидно, какая-то восточная диковинка, выбранная наугад. Полковник гордился такими неуместными нарядами, вернее, гордился тем, что он всегда мог уместно выглядеть в них. Его брат, викарий, тоже желтоволосый и элегантный, был наглухо застегнут в черное и чисто выбрит, но в его ухоженном лице угадывалась нервозность. Казалось, он живет только ради своей веры, но некоторые (особенно кузнец, принадлежавший к пресвитерианскому вероисповеданию) утверждали, что им в большей степени движет любовь к готической архитектуре, нежели любовь к Господу, и что его призрачные утренние прогулки по пустой церкви представляли собой всего лишь более возвышенную разновидность той же почти болезненной тяги к прекрасному, которая заставляла его брата упиваться вином и женщинами. Действительно, это обвинение в значительной степени можно было объяснить невежеством и неправильным пониманием его любви к уединенным местам, так как его часто видели коленопреклоненным, но не перед алтарем, а в крипте, на галерее или даже на колокольне. Сейчас он собирался войти в церковь через двор кузницы, но остановился и слегка нахмурился, когда заметил, что взор запавших глаз его брата устремлен в том же направлении. Он не стал впустую тратить время на обдумывание гипотезы, что его брат вдруг заинтересовался церковью. Оставалась лишь кузница, и, хотя кузнец был пуританином и не принадлежал к его пастве, Уилфред Боуэн слышал о скандалах, связанных с его красивой и довольно известной женой. Он с подозрением покосился на сарай, а полковник встал и со смехом подошел к нему. — Доброе утро, Уилфред, — сказал он. — Как видишь, я добрый помещик и бессонно присматриваю за своими чадами. Вот собирался зайти к кузнецу. — Его нет дома, — буркнул Уилфред, глядя в землю. — Он в Грин-форде. — Знаю, — с беззвучным смехом отозвался его брат, — именно поэтому я собираюсь заглянуть к нему. — Норман, — произнес клирик, разглядывая камешек на дороге, — ты когда-нибудь боялся грома и молнии? — Что ты имеешь в виду? — осведомился полковник. — Занимаешься метеорологией на досуге? — Я хочу сказать, ты когда-нибудь думал, что Бог может поразить тебя прямо на улице? — спросил Уилфред, не поднимая головы. — Прошу прощения, — сказал полковник. — Я вижу, ты увлекаешься фольклором и народными приметами. — Зато ты увлекаешься богохульством, — отрезал священник, задетый за единственное живое место в его характере. — Но если ты не боишься Господа, у тебя есть веские причины бояться человека. Старший брат вежливо приподнял брови. — Бояться человека? — повторил он. — Кузнец Барнс — самый большой и сильный мужчина на сорок миль вокруг, — жестко сказал священник. — Я знаю, ты не трус и не слабак, но он может перебросить тебя через стену. Удар пришелся в цель, и темная складка у губ и ноздрей полковника заметно углубилась. Какое-то мгновение он стоял с застывшей ухмылкой на лице, но потом овладел собой и хрипло рассмеялся, оскалив два собачьих клыка из-под желтых усов. — В таком случае, дорогой Уилфред, последний из Боуэнов поступил благоразумно, частично облачившись в доспехи, — беззаботным тоном произнес он. Он снял свою странную круглую шляпу и показал стальную подбивку. Уилфред узнал легкий китайский или японский шлем, висевший среди других военных трофеев на стене в прихожей. — Первая, что подвернулась под руку, — легкомысленно пояснил Норман. — Всегда попадается первая шляпа... ближайшая женщина... — Кузнец в Гринфорде, — тихо сказал Уилфред. — А когда вернется, неизвестно. С этими словам он повернулся и пошел в церковь, склонив голову и мелко крестясь, словно человек, который хочет избавиться от нечистого духа. Ему не терпелось забыть об этой мерзости в прохладном сумраке высоких готических сводов, но в то утро ему было суждено нарушить свое одинокое религиозное бдение из-за других досадных мелочей. Когда он вошел в церковь, обычно пуст ую в этот ранний час, коленопреклоненная фигура поспешно поднялась на ноги и направилась к освещенной двери. Когда викарий понял, кто это, то замер от изумления — ведь это был не кто иной, как деревенский дурачок, племянник кузнеца, никогда не интересовавшийся церковью да и чем-либо еще. Его называли Безумным Джо за неимением другого имени; это был крепкий сутулый парень с грубо вылепленным бледным лицом, прямыми темными волосами и вечно разинутым ртом. Когда он прошел мимо священника, на его блаженной физиономии не отразилось и намека на то, что он думал или делал в церкви. Раньше его никогда не видели коленопреклоненным. Что за молитвы он возносил сейчас? Этот вопрос оставался без ответа. Уилфред Боуэн оставался пригвожденным к месту достаточно долго, чтобы увидеть, как дурачок выходит на солнечный свет и даже как его беспутный брат приветствует Джо со снисходительным добродушием. Последнее, что он видел, был полковник, бросавший пенсовые монетки в разинутый рот идиота с явным намерением попасть в цель. Эта безобразная картина человеческой глупости и жестокости наконец направила аскета к молитвам об очищении и новых помыслах. Он подошел к скамье на галерее под витражным окном, которое он любил за то, что оно всегда успокаивало его душу: синее окно с ангелом, несущим лилии. Там он почти перестал думать о дурачке с серовато-бледным лицом и рыбьим ртом. Он почти перестал думать о своем дурном брате, расхаживающем как отощавший лев в своем ужасном и ненасытном голоде. Он все глубже погружался в сладостную прохладу сапфировых цветов и бирюзового неба. Здесь полчаса спустя его нашел Гиббс, деревенский сапожник, которого спешно послали за ним. Викарий сразу же встал, так как знал, что Гиббс мог явиться в такое место лишь по важному делу. Гиббс, как и многие деревенские сапожники, был атеистом, и его появление в церкви было даже более удивительным, чем приход Безумного Джо. Это было утро теологических загадок. — Что случилось? — чопорно спросил Уилфред Боуэн, но его рука, протянутая за шляпой, заметно дрожала. Атеист ответил неожиданно почтительным и даже сочувственным тоном. — Прошу прощения, сэр, — произнес он хриплым шепотом, — но мы подумали, что будет правильно сразу же известить вас. Случилось ужасное происшествие, сэр. Боюсь, что ваш брат... Уилфред стиснул костлявые кулаки. — Какое еще непотребство он сотворил? — с непроизвольной страстью вскричал он. — Что вы, сэр! — Сапожник откашлялся. — Видите ли, он ничего не сотворил и, боюсь, уже ничего не сотворит. Боюсь, его больше нет, сэр. Вам правда лучше пойти со мной. Викарий последовал за сапожником по короткой винтовой лестнице, которая привела их к боковому выходу над улицей. Боуэн сразу же увидел место трагедии, раскинувшееся под ним как на ладони. Во дворе кузницы стояли пять или шесть мужчин, в основном одетых в черное, один в форме инспектора полиции. Там были врач, пресвитерианский пастор и католический священник Римской церкви, к которой принадлежала жена кузнеца. Последний что-то быстро говорил ей приглушенным голосом, а она — великолепная женщина с золотисто-рыжими волосами — горько рыдала на скамье. Между этими двумя группами, совсем рядом с большой кучей кузнечных молотов, ничком лежал человек во фраке, разбросавший руки и ноги. Глядя с высоты, Уилфред узнавал каждую черточку его наряда и облика, вплоть до фамильных перстней Боуэнов на пальцах, но голова представляла собой чудовищное месиво, похожее на звезду из спутанных темных от запекшейся крови волос. Уилфред Боуэн только раз глянул вниз и сбежал по ступеням во двор. Врач, который был семейным доктором, приветствовал его, но он едва заметил это. — Мой брат мертв, — пробормотал он. — Что это значит? Что за ужасная тайна? Повисло тяжелое молчание. Потом сапожник, самый разговорчивый из присутствующих, подал голос: — Действительно ужасное дело, сэр, но никак не таинственное. — О чем вы? — спросил Уилфред с побелевшим лицом. — Все просто, — пояснил Гиббс. — За сорок миль есть только один человек, который мог нанести такой удар, и у него было больше всего причин это сделать. — Не стоит делать поспешных выводов, — вставил доктор, высокий мужчина с темной бородкой и нервными пальцами, — но я вынужден подтвердить то, что говорит мистер Гиббс о характере удара, сэр: это удар невероятной силы. Мистер Гиббс говорит, что его мог нанести только один человек в округе. Сам я сказал бы, что человек не в силах нанести подобный удар. Тщедушная фигура викария содрогнулась от суеверного ужаса. — Не понимаю вас, — пробормотал он. — Мистер Боуэн, — доктор понизил голос, — здесь метафоры ускользают от меня. Фрагменты кости врезались в тело и землю, как пули в глиняную стену. Это была рука великана. Он немного помолчал, мрачно глядя через стекла очков, а потом добавил: — В этой ситуации есть одно преимущество, снимающее подозрение с большинства людей. Если бы вас, меня и любого человека обычного телосложения обвинили в таком преступлении, мы были бы оправданы точно так же, как младенец, которого заподозрили в краже колонны Нельсона. — Об этом я и твержу, — упрямо повторил сапожник. — Есть лишь один человек, способный сделать это. Где кузнец Симеон Барнс? — Он в Гринфорде, — прошептал викарий. — Скорее всего, уже во Франции, — пробормотал сапожник. — Его там нет, — послышался тихий и бесцветный голос, принадлежавший маленькому католическому священнику, который присоединился к остальным. — По правде говоря, сейчас он идет сюда по дороге. Маленький священник, с коротко стриженными темно-русыми волосами и круглым флегматичным лицом, и так не привлекал к себе внимания, но даже если бы он был великолепным Аполлоном, никто не взглянул бы на него в этот момент. Все повернулись и уставились на дорогу, петлявшую по равнине внизу, по которой действительно шел кузнец Симеон, легко узнаваемый по размашистой походке и молоту на плече. Это был ширококостный гигант с глубоко посаженными зловещими темными глазами и черной бородкой. На ходу он спокойно беседовал с двумя другими людьми и, хотя не выглядел особенно веселым, казалось, не испытывал никакого беспокойства. — Боже мой! — вскричал сапожник-атеист. — Вот и молот, которым он это сделал! — Нет, — возразил инспектор, солидный господин с усами песчаного цвета, впервые подавший голос, — молот, которым он это сделал, лежит вон там, у церковной стены. Мы оставили тело и орудие убийства на своих местах. Все обернулись, а низенький священник молча подошел поближе и осмотрел инструмент, не трогая его. Это был один из самых небольших и легких молотов, который не привлек бы к себе внимания, если бы ие пятна крови и пучок желтых волос, прилипший к бойку. Священник заговорил, не поднимая головы, и в его невыразительном голосе зазвучали новые нотки: — Мистер Гиббс был не нрав, когда говорил, что здесь нет никакой тайны. По крайней мере, непонятно, почему такой крупный мужчина решил нанести сокрушительный удар таким маленьким молотом. — Это не важно, — отмахнулся Гиббс, охваченный лихорадочным нетерпением. — Что нам делать с Симеоном Барнсом? — Оставить его в покое, — тихо ответил священник. — Он сам идет сюда. Я знаю его спутников. Это очень хорошие люди из Гринфорда, и они пришли сюда, чтобы поговорить о делах Пресвитерианской церкви. В этот момент высокий кузнец появился из-за угла церкви и вошел во двор своей кузницы. Там он застыл неподвижно, и молот выпал у него из рук. Инспектор, сохраняя непроницаемый вид, сразу же подошел к нему. — Мистер Барнс, я не буду спрашивать вас, знаете ли вы о том, что здесь произошло, — сказал он. — Вы не обязаны отвечать. Надеюсь, вы не знаете и сможете это доказать. Но я должен соблюсти формальности и арестовать вас, именем короля, по обвинению в убийстве полковника Нормана Боуэна. — Вы не обязаны ничего говорить, — поддакнул сапожник в официозном рвении. — Им придется все доказать. Они еще не доказали, что это полковник Боуэн, — только посмотрите, что осталось от его головы! — Это не пройдет, — сказал доктор, стоявший рядом со священником. — Не нужно выдумывать детективные истории. Я был личным врачом полковника и знал его тело лучше его самого. У него очень изящные кисти рук, но с одной необычной особенностью: указательный и средний палец одинаковой длины. Так что это полковник, никаких сомнений. Проследив за его взглядом, неподвижно стоявший кузнец посмотрел на труп с размозженным черепом, лежавший на земле. — Полковник Боуэн мертв? — спокойно спросил он. — Значит, теперь он в аду. — Ничего не говорите! Не надо ничего говорить! — вскричал сапожник-атеист, приплясывавший в экстазе от восхищения английской юридической системой. Никто так не привержен букве закона, как антиклерикалы. Кузнец бросил взгляд на него через плечо. — Вы, безбожники, можете юлить как лисы, потому что мирские законы благоволят вам, — произнес он с высокомерием фанатика. — Но Господь хранит своих избранных, и сегодня вы убедитесь в этом. Он указал на полковника и спросил: — Когда этот пес: умер за свои грехи? — Лучше придержите язык, — предостерег доктор. — Придержите язык Библии, и я придержу свой. Когда он умер? — Я видел его живым в шесть утра, — выдавил Уилфред Боуэн. — Господь справедлив, — произнес кузнец. — Мистер инспектор, я не имею ни малейших возражений против ареста. Это вам, возможно, не захочется арестовывать меня. Я-то выйду из суда без единого пятнышка на моей репутации, а вот вы можете заработать неприятную отметину в своей карьере. Солидный инспектор впервые посмотрел на кузнеца с интересом, как и все остальные, нс считая странного маленького священника, который по-прежнему разглядывал молоток, нанесший чудовищный удар. — Перед кузницей стоят два человека, — продолжал кузнец с тяжеловесной рассудительностью. — Это добрые ремесленники из Грин-форда, вы все их знаете. Они поклянутся, что не расставались со мной с полуночи и до рассвета в зале собраний нашей общины, где мы всю ночь радели о спасении души. В самом Гринфорде еще двадцать человек присягнут о том же. Если бы я был язычником, инспектор, то предоставил бы вас худшей участи, но, будучи добрым христианином, хочу дать вам возможность и спросить: хотите ли вы выслушать мое алиби сейчас или в суде? На лице инспектора впервые отразилась некоторая озабоченность. — Разумеется, я буду рад немедленно очистить вас от подозрений, — сказал он. Кузнец вышел со двора той же широкой и размеренной походкой и вернулся с двумя своими друзьями из Гринфорда, которые действительно были хорошо знакомы почти всем собравшимся. Каждый из них произнес несколько слов, не вызывавших и тени сомнения у остальных. Когда они дали показания, невиновность Симеона обрисовалась столь же несомненно, как и громада церкви над их головами. Над местом трагедии сгустилось особое молчание, более странное и невыносимое, чем любая речь. Пытаясь хотя как-то завязать разговор, викарий обратился к католическому священнику. — Кажется, вас очень интересует этот молоток, отец Браун, — не совсем к месту заметил он. — Действительно, — ответил отец Браун, — почему он такой маленький? Доктор резко повернулся к нему. — Ей-богу, это правда! — воскликнул он. — Кто возьмет такой молоток, если рядом валяется десять больших молотов? Понизив голос, он наклонился к уху викария и добавил: — Только тот, кто не может поднять большой молот. Женщины могут быть такими же решительными и отважными, как мужчины. Различие только в мышечной силе. Смелая женщина может убить десять человек легким молотком, но сможет разве что раздавить жука тяжелым молотом. Уилфред Боуэн смотрел на него с гипнотическим ужасом, тогда как отец Браун внимательно и заинтересованно прислушивался, слегка склонив голову набок. — Почему эти идиоты всегда думают, что единственный человек, который может ненавидеть любовника жены, — это ее муж? — еще настойчивее зашептал доктор. — В девяти случаях из десяти как раз жена больше всего ненавидит своего любовника. Кто знает, какое бесстыдство или предательство он ей предложил... вы только посмотрите туда! Он сделал незаметный жест в сторону рыжеволосой женщины на скамье. Она наконец подняла голову, и слезы постепенно высыхали на ее прекрасном лице. Но в ее взоре, устремленном на труп с неистовой напряженностью, было что-то лунатическое. Преподобный Уилфред Боуэн вяло махнул рукой, словно отмахиваясь от какого-либо желания узнать правду, но отец Браун, стряхнувший со своего рукава пепел, налетевший из топки, обратился к доктору своим обычным безразличным тоном: — Вы похожи на многих врачей. Ваши психологические объяснения многозначительны, но что касается физиологии — тут сплошные несоответствия. Действительно, женщина иногда хочет убить сообщника в прелюбодеянии гораздо сильнее, чем потерпевший. Я согласен, что женщина выберет молоток, а не большой молот. Но то, о чем вы говорили, физически невозможно. Ни одна женщина не смогла бы так расплющить человеческий череп. — Он выдержал небольшую паузу и задумчиво добавил: — Эти люди еще не уловили суть дела. Ведь полковник носил железный шлем, а удар раздробил его, словно хрупкое стекло. Посмотрите на эту женщину. Посмотрите на ее руки! Снова воцарилось молчание, а потом доктор кисло произнес: — Возможно, я ошибаюсь; па все можно найти свои возражения. Но одно несомненно: никто, кроме полного идиота, не возьмет молоток, если может взять большой молот. Услышав эти слова, Уилфред Боуэн обхватил голову худыми дрожащими руками и вцепился в свои редкие соломенные волосы. — Вот оно, это слово, вы подсказали его! — воскликнул он и продолжал, справившись в волнением: — Вы сказали: «Никто, кроме полного идиота, не возьмет молоток». — Да, — отозвался доктор. — Ну и что? — Это и был идиот, — сказал викарий. Все взгляды устремились на него, и он лихорадочно задрожал, словно готовый сорваться в истерику. — Я священник! — ломающимся голосом выкрикнул он. — (Священник не должен проливать кровь. Я... я хочу сказать, он не должен никого приводить на виселицу. Слава богу, сейчас я понял, кто совершил преступление, потому что этого преступника нельзя осудить и повесить. — Вы не станете разоблачать его? — поинтересовался доктор. — Его не повесят, даже если я разоблачу его, — ответил Уилфред с диковатой, но странно счастливой улыбкой. — Когда я вошел в церковь сегодня утром, то увидел коленопреклоненного дурачка — беднягу Джо, который от роду был слабоумным. Бог знает, почему он молился, но у этой братии все шиворот-навыворот, и молитвы, наверное, тоже. Может быть, безумец молится перед тем, как убить человека. Когда я последний раз видел бедного Джо, он был вместе с моим братом и тот издевался над ним. — Боже мой! — воскликнул доктор. — Это другое дело. Но как вы объясните... Преподобный Уилфред едва ли не трепетал от волнения, увлеченный открывшимся ему проблеском истины. — Разве вы не видите, — горячо продолжал он, — это единственный вывод, объясняющий обе загадки: легкий молоток и мощный удар. Кузнец может нанести мощный удар, но он не выберет легкий молоток. Его жена выбрала бы легкий молоток, но она не может нанести мощный удар. Но безумец может сделать и то и другое. Что касается молотка — ясное дело, сумасшедший может взять любой предмет. А что касается мощного удара, доктор, разве вы никогда не слышали, что маньяк в приступе ярости может одолеть десятерых человек? Доктор набрал в грудь побольше воздуха. — Кажется, вы дошли до сути, — признал он. Отец Браун устремил взгляд на говорившего и смотрел на него долго и пристально, словно пытаясь доказать, что его большие серые глаза более выразительны, чем невзрачное лицо. Когда наступило молчание, он произнес с подчеркнутым уважением: — Мистер Боуэн, ваша теория — единственная из всех, предложенных до сих пор, которая не содержит никаких противоречий и практически неопровержима. Поэтому скажу вам откровенно: на мой взгляд, она не соответствует действительности. С этими словами странный маленький человек отошел в сторону и снова уставился на молоток. — Кажется, этот тип знает больше, чем ему положено, — брюзгливо прошептал доктор на ухо Уилфреду. — Эти католические попы ужасно изворотливы. — Нет-нет, — слабым голосом отозвался Боуэн, как будто сраженный внезапной усталостью. — Это был дурачок... это был дурачок. Два клирика и доктор отделились от более официальной группы, включавшей инспектора и человека, которого он арестовал. Но теперь, когда их разговор прервался, они услышали голоса остальных. Священник поднял голову и снова опустил ее, когда услышал громкий голос кузнеца: — Надеюсь, я убедил вас, мистер инспектор. Ваша правда, я сильный человек, но не могу добросить свой молот досюда из Гринфорда. У моего молота нет крыльев, чтобы пролететь полторы мили через ограды и поля. Инспектор дружелюбно рассмеялся. — Конечно нет, — сказал он. — Думаю, вас можно исключить, хотя это одно из самых удивительных совпадений, какие мне приходилось видеть. Я лишь прошу вас оказать всевозможное содействие в поисках такого же большого и сильного мужчины, как вы сами. Ей-богу, вы можете быть нам полезны хотя бы для того, чтобы задержать его! Полагаю, вы сами не представляете, кто бы это мог быть? — У меня есть догадка, — ответил бледный кузнец, — но это не мужчина. Увидев, как кое-кто испуганно покосился на его жену, он подошел к скамье и положил огромную руку ей на плечо. — И не женщина, — добавил он. — Кого же вы имеете в виду? — шутливо спросил инспектор. — Вы ведь не думаете, что коровы пользуются молотками, верно? — Я думаю, никакая плоть не касалась этого молотка, — сдавленным голосом ответил кузнец. — Коли уж на то пошло, этот человек умер в одиночестве. Уилфред внезапно подался вперед и впился в него горящим взором. — Вы хотите сказать, Барнс, что молот прыгнул сам по себе и зашиб его? — раздался пронзительный голос сапожника. — Вы, джентльмены, можете смотреть и ухмыляться! — вскричал Симеон. — Вы и священники, которые рассказывают вам по воскресеньям, в каком безмолвии Господь поразил Сеннахириша. Я верю, что Тот, Кто невидимым входит в каждый дом, защитил честь моего дома и покарал осквернителя смертью перед самым его порогом. Я верю, что этим молотом двигала та же сила, что движет землетрясениями. — Я сам предупреждал Нормана, чтобы он убоялся грома и молнии, — почти совсем неразборчиво пробормотал Уилфред. — Этот подозреваемый не в моем ведении, — с легкой улыбкой заметил инспектор. — Зато вы в Его ведении, — сказал кузнец. — Не забывайте об этом. Он повернулся к ним широкой спиной и вошел в дом. Потрясенный Уилфред удалился в сопровождении отца Брауна, который старался поддержать легкую и дружелюбную беседу. — Давайте покинем это ужасное место, мистер Боуэн, — сказал он. — Можно мне заглянуть в вашу церковь? Говорят, это одна из старейших церквей в Англии. Как вам известно, — добавил он с комичной гримасой, — мы испытываем определенный интерес к старинным английским церквям. Уилфред Боуэн не улыбнулся, так как он вообще не отличался чувством юмора. Но он энергично кивнул, готовый объяснить тонкости готического величия человеку, проявляющему к этой теме больше сочувствия, чем кузнец-пресвитерианец или сапожник-атеист. — Давайте зайдем отсюда, — сказал он и повел маленького священника к боковому входу на вершине лестничного пролета. Отец Браун поставил ногу на первую ступеньку, собираясь последовать за ним, но кто-то вдруг положил руку ему на плечо. Обернувшись, он увидел высокую темную фигуру доктора, чье лицо еще больше потемнело от подозрения. — Сэр, — хрипло сказал врач, — судя по всему, вам известны некоторые секреты этого черного дела. Позвольте спросить, вы собираетесь держать их при себе? — Отчего же, доктор? — с приятной улыбкой ответил священник. — Но если обычный человек склонен держать свои выводы при себе, если он не уверен в них, то человеку моей профессии по долгу службы часто приходится держать при себе такие выводы, в которых он вполне уверен. Впрочем, если вам или кому-то еще кажется, что моя сдержанность граничит с невежливостью, я готов дойти до предела возможного и предложить вам два вполне прозрачных намека. — Итак, сэр? — угрюмо произнес доктор. — Первый из них находится в вашей компетенции, — тихо сказал отец Браун. — Это вопрос физической науки. Кузнец ошибся не в том, что кара пришла свыше, а в том, что она была чудесной. Это не чудо, доктор; разве что можно назвать чудом самого человека, с его непредсказуемым, порочным и все же иногда героическим сердцем. Сила, раздробившая череп полковника, хорошо известна ученым и представляет собой один из наиболее широко обсуждаемых законов природы. — А другой намек? — спросил доктор, с хмурой сосредоточенностью смотревший на него. — Вот и другой намек, — сказал священник. — Хотя кузнец верит в чудеса, помните ли вы, как презрительно он говорил, что у его молота нет крыльев, чтобы пролететь полторы мили над оградами и полями? — Да, помню, — ответил доктор. — Так вот, — отец Браун широко улыбнулся, — эта невозможная вещь на самом деле находится ближе к истине из всего, что было сказано сегодня. С этими словами священник повернулся и поднялся по лестнице вслед за викарием. Преподобный Уилфред, бледный и нетерпеливый, как будто эта незначительная задержка была последней каплей для его нервов, сразу же повел отца Брауна в свой любимый уголок церкви — в ту часть галереи, которая находилась ближе всего к резной крыше и была освещена чудесным окном с изображением ангела. Маленький католический священник внимательно все осмотрел и всем восхитился, не переставая болтать жизнерадостным, хотя и приглушенным голосом. Когда он обнаружил боковой выход на винтовую лестницу, по которой Уилфред торопливо спускался к мертвому брату, то с обезьяньим проворством побежал не вниз, а наверх, и его ясный голос донесся с верхней наружной площадки. — Поднимайтесь сюда, мистер Боуэн, — позвал он. — Здесь свежий воздух, он будет полезен для вас. Боуэн последовал за ним и вскоре вышел на короткую каменную галерею или балкон с внешней части здания, откуда открывался вид на бескрайнюю равнину, где стоял их маленький холм, покрытую лесами и полями до багровеющего горизонта и усеянную деревнями и фермами. Внизу виднелся четкий квадратик двора кузницы, где все еще стоял инспектор, что-то писавший в блокноте, и лежал труп, словно раздавленная муха. — Похоже на карту мира, не так ли? — спросил отец Браун. — Да, — ответил Боуэн и кивнул с очень серьезным видом. Прямо под ними и вокруг них контуры готической церкви вытирали наружу, пронзая хаос с головокружительной скоростью, сродни самоубийству. В средневековой архитектуре есть элемент титанической энергии, который, в каком бы аспекте он ни заключался, всегда как бы устремляется прочь, подобно сильной спине лошади, скачущей во весь опор. Церковь была высечена из древнего камня, заросшего лишайником и облепленного птичьими гнездами. Когда они смотрели на нее снизу, она устремлялась к звездам, как застывший фонтан, а когда они смотрели на нее сверху, как теперь, она водопадом низвергалась в безгласную бездну. Два человека па башне остались наедине с самым ужасным свойством готики — чудовищными диспропорциями, искаженными перспективами, проблесками великого в малом и малого в великом. Они очутились в перевернутом вверх дном каменном царстве. Фрагменты каменной резьбы, огромные в своей близости, накладывались на игрушечный фон полей и лесов в отдалении. Резная птица или угловая фигура казались летящим или бредущим драконом, опустошавшим пастбища и деревни внизу. Все вокруг выглядело непрочным и опасным, словно люди поднялись в воздух между машущими крыльями колоссального джинна и вся старинная церковь, такая же высокая и богато изукрашенная, как кафедральный собор, надвинулась на залитую солнцем долину, как грозовая туча. — На такой высоте опасно стоять и даже молиться, — сказал отец Браун. — Высокие места созданы для того, чтобы на них смотреть, а не для того, чтобы смотреть с них. — Вы хотите сказать, можно свалиться вниз? — поинтересовался Уилфред. — Я хочу сказать, что душа может пасть вниз, даже если тело останется наверху, — ответил священник. — Что-то я плохо понимаю вас, — неразборчиво пробормотал Уилфред. — Возьмем, к примеру, этого кузнеца, — спокойно продолжал отец Браун. — Он хороший человек, но не христианин: жесткий, властный, неумолимый. Его шотландская религия была создана людьми, молившимися на вершинах холмов и высоких утесов, где человек приучался смотреть на мир сверху вниз, вместо того чтобы смотреть на небо снизу вверх. Смирение — мать величия. Из долины можно увидеть великие вещи, а с вершины — только малые вещи. — Но ведь он... он не убивал, — дрожащим голосом произнес Боуэн. — Да, — странным тоном отозвался его собеседник, — мы знаем, что он этого не делал. Спустя мгновение он возобновил разговор, безмятежно глядя на равнину своими бледно-серыми глазами. — Я знал одного человека, — сказал он, — который сначала молился с другими перед алтарем, а потом возлюбил высокие и уединенные места для молитвы, углы и ниши в башнях или на колокольне. И однажды в одном из этих возвышенных мест, где весь мир вращался под ним, как колесо, его разум тоже повернулся, и он возомнил себя Богом. Так что он был хорошими человеком, но совершил тяжкий грех. Уилфред отвернулся, но сто костлявые пальцы, вцепившиеся в каменный парапет, побелели от напряжения. — Он подумал, что ему дано судить этот мир и карать за грехи. Если бы он преклонял колени на полу вместе с другими людьми, ему никогда не пришла бы в голову подобная мысль. Но он видел, как люди снуют внизу, словно насекомые. Он заметил среди них одно особенно суетливое, бесстыдное и ядовитое насекомое, заметное по ярко-зеленой шляпе. Над колокольней разносились лишь крики грачей, но не последовало никакого другого звука, пока отец Браун не продолжил: — Во искушение этому человеку, он имел под рукой одно из самых ужасных орудий природы. Я имею в виду силу тяготения — неодолимую и невидимую силу, притягивающую к центру Земли все сущее на ней. Смотрите, вон инспектор расхаживает внизу во дворе кузницы. Если я брошу камешек через этот парапет, он наберет скорость нули, когда попадет в человека. Если же я брошу молот или даже простой молоток... Уилфред Боуэн перекинул ногу через парапет, но отец Браун тут же схватил его за воротник. — Только не через эту дверь, — мягко сказал он. — Эта дверь ведет в ад. Боуэн откинулся к стене и испуганно посмотрел на собеседника. — Откуда вы все это знаете? — воскликнул он. — Вы дьявол? — Я человек, поэтому все дьяволы живут в моем сердце, — серьезно ответил отец Браун. — Послушайте меня, — добавил он после небольшой паузы, — я знаю, что вы сделали; по крайней мере, могу догадаться. Когда вы расстались с братом, то были охвачены гневом, и не скажу, что это был неправедный гнев. Вы даже схватили молоток, едва не решившись убить его за гнусности, исходившие из его уст. Но вы отпрянули в страхе перед убийством, су пул и молоток за пазуху и бросились в церковь. Вы страстно молились во многих местах, под окном с ангелом, на галерее и на высокой площадке, откуда вы могли видеть восточную шляпу полковника, словно спинку зеленого жука, ползающего вокруг. Тогда что-то надломилось в вашей душе, и вы обрушили на него гром и молнию. Уилфред поднес слабую руку ко лбу и тихо спросил: — Откуда вы знаете, что его шляпа была похожа на зеленого жука? — Ах это? — с легкой улыбкой отозвался священник. — Это всего лишь здравый смысл. Но послушайте дальше. Я сказал, что все знаю, но больше никто не узнает об этом. Следующий шаг за вами; я свой шаг уже сделал. Я скрою это за тайной исповеди. Если вы спросите почему, я отвечу, что есть много причин и лишь одна имеет отношение к вам. Я оставляю конец на ваше усмотрение, потому что вы еще не зашли слишком далеко но той дороге, по которой ходят убийцы. Вы не стати взваливать вину на кузнеца или на его жену, когда это было легче всего сделать. Вы попытались взвалить ее на слабоумного, так как знали, что он не пострадает. Эго один из проблесков, которые я обязательно ищу в душе убийцы. А теперь вернемся в деревню и идите своей дорогой, свободный как ветер, потому что я все сказал. Они в полном молчании спустились по винтовой лестнице и вышли на солнечный свет во дворе кузницы. Уилфред Боуэн аккуратно отпер деревянную калитку, подошел к инспектору и сказал: — Я хочу сознаться в убийстве моего брата.  ОКО АПОЛЛОНА Таинственная спутница Темзы, искрящаяся дымка, и плотная и прозрачная сразу, светлела и сверкала все больше, по мере того как солнце поднималось над Вестминстером, а два человека шли по Вестминстерскому мосту. Один был высокий, другой — низенький, и мы, повинуясь причуде фантазии, могли бы сравнить их с гордой башней парламента и со смиренным, сутулым аббатством, тем более что низкорослый был в сутане. На языке же документов высокий звался Эркюлем Фламбо, занимался частным сыском и направлялся в свою новую контору, расположенную в новом многоквартирном доме напротив аббатства; а маленький звался отцом Дж. Брауном[19], служил в церкви Святого Франциска Ксаверия[20] и, причастив умирающего, прибыл из Камберуэла, чтобы посмотреть контору своего друга. Дом, где она помещалась, был высок, словно американский небоскреб, и по-американски оснащен безотказными лифтами и телефонами. Его только что достроили, заняты были три квартиры — над Фламбо, под Фламбо и его собственная; два верхних и три нижних этажа еще пустовали. Но тот, кто смотрел впервые на свежевыстроенную башню, удивлялся не этому. Леса почти совсем убрали, и на голой стене, прямо над окнами Фламбо, сверкал огромный, окна в три, золоченый глаз, окруженный золотыми лучами. — Господи, что это? — спросил отец Браун и остановился. — А, это новая вера! — засмеялся Фламбо. — Из тех, что отпускают нам грехи, потому что мы вообще безгрешны. Что-то вроде «Христианской науки»[21]. Надо мной живет некий Калон (это он себя так называет, фамилий таких нет!). Внизу, подо мной, — две машинистки, а наверху — этот бойкий краснобай. Он, видите ли, новый жрец Аполлона, солнцу поклоняется. — Посмотрим на него, посмотрим... — сказал отец Браун. — Солнце было самым жестоким божеством. А что это за страшный глаз? — Насколько я понял, — отвечал Фламбо, — у них такая теория. Крепкий духом вынесет что угодно. Символы их — солнце и огромный глаз. Они говорят, что истинно здоровый человек может прямо смотреть на солнце. — Здоровому человеку, — заметил отец Браун, — это и в голову не придет. — Ну, я что знал, то сказал, — беспечно откликнулся Фламбо. — Конечно, они считают, что их вера лечит все болезни тела. — А лечит она единственную болезнь духа? — серьезно и взволнованно спросил отец Браун. — Что же это за болезнь? — улыбнулся Фламбо. — Уверенность в собственном здоровье, — ответил священник. Тихая, маленькая контора больше привлекала Фламбо, чем сверкающее святилище. Как все южане, он отличался здравомыслием, вообразить себя мог лишь католиком или атеистом и к новым религиям — победным ли, призрачным ли — склонности не питал. Зато он питал склонность к людям, особенно к красивым, а дамы, поселившиеся внизу, были еще и своеобразны. Там жили две сестры, обе — худые и темноволосые, одна к тому же — высокая ростом и прекрасная лицом. Профиль у нее был четкий, орлиный; таких, как она, всегда вспоминаешь в профиль, словно они отточенным клинком прорезают путь сквозь жизнь. Глаза ее сверкали скорее стальным, чем алмазным блеском, и держалась она прямо, так прямо, что, несмотря на худобу изящной не была. Младшая сестра, ее укороченная тень, казалась тусклее, бледнее и незаметней. Обе носили строгие черные платья с мужскими манжетами и воротничками. В лондонских конторах — тысячи таких резковатых, энергичных женщин; но этих отличало не внешнее, известное всем, а истинное их положение. Полина Стэси, старшая сестра, унаследовала герб, земли и очень много денег. Она росла в садах и замках, но по холодной пылкости чувств, присущей современным женщинам, избрала иную, высшую, нелегкую жизнь. От денег она, однако, не отказалась — этот жест, достойный монахов и романтиков, претил ее трезвой деловитости. Деньги были ей нужны, чтобы служить обществу. Она открыла контору — как бы зародыш образцового машинного бюро, а остальное раздала лигам и комитетам, борющимся за то, чтобы женщины занимались именно такой работой. Никто не знал, в какой мере младшая, Джоан, разделяет этот несколько деловитый идеализм. Во всяком случае, за своей сестрой и начальницей она шла с собачьей преданностью, более приятной все же, чем твердость и бодрость старшей, и даже немного трагичной. Полина Стэси трагедий не знала; по-видимому, ей казалось, что их и не бывает. Когда Фламбо встретил свою соседку впервые, сухая ее стремительность и холодный пыл сильно его позабавили. Он ждал внизу лифтера, который развозил жильцов по этажам. Но девушка с соколиными глазами ждать не пожелала. Она резко сообщила, что сама разбирается в лифтах и не зависит от мальчишек, а кстати — и от мужчин. Жила она невысоко, но за считаные секунды довольно полно ознакомила сыщика со своими воззрениями, сводившимися к тому, что она — современная деловая женщина и любит современную, дельную технику. Ее черные глаза сверкали холодным гневом, когда она помянула тех, кто науку не ценит и вздыхает по ушедшей романтике. Каждый, говорила она, должен управлять любой машиной, как она управляет лифтом. Она чуть не вспыхнула, когда Фламбо открыл перед ней дверцу; а он поднялся к себе, вспоминая с улыбкой о такой взрывчатой самостоятельности. Действительно, нрав у нее был пылкий, властный, раздражительный, и худые тонкие руки двигались так резко, словно она собиралась все разрушить. Как-то Фламбо зашел к пей, хотел что-то напечатать и увидел, что она швырнула на пол сестрины очки и давит их ногой. При этом она обличала «дурацкую медицину» и слабых, жалких людей, которые ей поддаются. Она кричала, чтобы сестра и не думала больше таскать домой всякую дрянь. Она вопрошала, не завести ли ей парик, или деревянную ногу, или стеклянный глаз; и собственные ее глаза сверкали стеклянным блеском. Пораженный такой нетерпимостью, Фламбо не удержался и, рассудительный, как все французы, спросил ее, почему очки — признак слабости, а лифт — признак силы. Если наука вправе помогать нам, почему ей не помочь и на сей раз? — Что ту г общего! — надменно ответила Полина. — Да, мсье Фламбо, машины и моторы — признак силы. Техника пожирает пространство и презирает время. Все люди — и мы, женщины, — овладевают ею. Это возвышенно, это прекрасно, это — истинная наука. А всякие подпорки и припарки — отличительный знак малодушных! Доктора подсовывают нам костыли, словно мы родились калеками или рабами. Я не рабыня, мсье Фламбо. Люди думают, что все это нужно, потому что их учат страху, а не смелости и силе. Глупые няньки не дают детям смотреть на солнце, а потом никто и не может прямо на него смотреть. Я гляжу на звезды, буду глядеть и па эту. Солнце мне не хозяин, хочу — и смотрю! — Ваши глаза ослепят солнце, — сказал Фламбо, кланяясь с иностранной учтивостью. Ему нравилось говорить комплименты этой странной, колючей красавице, отчасти потому, что она немного терялась. Но, поднимаясь на свой этаж, он глубоко вздохнул, присвистнул и проговорил про себя: «Значит, и она попала в лапы к этому знахарю с золотым глазом...» Как бы мало он ни знал о новой религии, как бы мало ею ни интересовался, о том, что адепты ее глядят на солнце, он все же слышал. Вскоре он заметил, что духовные узы между верхней и нижней конторой становятся все крепче. Тот, кто именовал себя Калоном, был поистине великолепен, как и подобает жрецу солнечного бога. Он был ненамного ниже Фламбо, но гораздо красивее. Золотой бородой, синими глазами, откинутой назад львиной гривой он походил как нельзя больше на белокурую бестию[22], воспетую Ницше, но животную его красоту смягчали, возвышали, просветляли мощный разум и сила духа. Он походил на саксонского короля, но такого, который прославился святостью. Этому не мешала деловая, будничная обстановка контора в многоэтажном доме на Виктория-стрит, аккуратный и скучный клерк в приемной, медная табличка, золоченый глаз вроде рекламы окулиста. И тело его и душа сияли сквозь пошлость властной, вдохновенной силой. Всякий чувствовал при нем, что это — не мошенник, а мудрец. Даже в просторном полотняном костюме, который он носил в рабочие часы, он был необычен и величав. Когда же он славословил солнце в белых одеждах, с золотым обручем на голове, он был так прекрасен, что толпа, собравшаяся поглазеть на него, внезапно умолкала. Каждый день, три раза, новый солнцепоклонник выходил на небольшой балкон и перед всем Вестминстером молился своему сверкающему госнодину — на рассвете, в полдень и на закате. Часы еще не пробили двенадцать раз на башне парламента, колокола еще не отзвонили, когда отец Браун, друг Фламбо, впервые увидел белого жреца, поклонявшегося Аполлону. Фламбо его видел не впервые и скрылся в высоком доме, не поглядев, идет ли за ним священник; а тот — из профессионального интереса к обрядам или из личного, очень сильного интереса к шутовству — загляделся па жреца, как загляделся бы на кукольный театр. Пророк, именуемый Калоном, в серебристо-белых одеждах, стоял, воздев кверху руки, и его на удивление властный голос, читающий литанию, заполнял суетливую, деловитую улицу. Вряд ли солнечный жрец что-нибудь видел; во всяком случае, он не видел маленького, круглолицего священника, который, помаргивая, глядел на него из толпы. Наверное, это и отличало друг от друга таких непохожих людей: отец Браун мигал всегда, па что бы ни смотрел; служитель Аполлона смотрел не мигая на полуденное солнце. — О солнце! — возглашал пророк. — Звезда, величайшая из всех звезд! Источник, безбурно струящийся в таинственное пространство! Ты, породившее всякую белизну — белое пламя, белый цветок, белый гребень волны! Отец, невиннейший из невинных и безмятежных детей, первозданная чистота, в чьем покое... Что-то страшно затрещало, словно взорвалась ракета, и сразу же раздались пронзительные крики. Пять человек кинулись в дом, трое выбежали, и, столкнувшись, они оглушили друг друга громкой сбивчивой речью. Над улицей повисла несказанная жуть, страшная весть, особенно страшная оттого, что никто не знал, в чем дело. Все бегали и кричали, только двое стояли тихо: наверху — прекрасный жрец Аполлона, внизу — неприметный служитель Христа. Наконец в дверях появился Фламбо, могучий великан, и небольшая толпа присмирела. Громко, как сирена в тумане, он приказал кому-то (или кому угодно) бежать за врачом и снова исчез в темном, забитом людьми проходе, а друг его, отец Браун, незаметно скользнул за ним. Ныряя сквозь толпу, он слышал глубокий, напевный голос, взывавший к радостному богу, другу цветов и ручейков. Добравшись до места, священник увидел, что Фламбо и еще человек пять стоят у клетки, в которую обычно спускался лифт. Но его там не было. Там была та, которая обычно спускалась в лифте. Фламбо уже четыре минуты глядел на размозженную голову и окровавленное тело красавицы, не признававшей трагедий. Он не сомневался, что это Полина Стэси, и, хотя послал за доктором, не сомневался, что она мертва. Ему никак не удавалось вспомнить, нравилась она ему или нет; скорее всего, она и привлекала его, и раздражала. Но он о ней думал; и невыносимо трогательный образ ее привычек и повадок пронзил его сердце крохотными кинжалами утраты. Он вспомнил ее нежное лицо и уверенные речи с той поразительной четкостью, в которой — вся горечь смерти. Мгновенно, как гром с ясного неба, как молния с высоты, прекрасная гордая женщина низринулась в колодец лифта и разбилась о дно. Что это, самоубийство? Нет, она слишком дерзко любила жизнь. Убийство? Кому же убить в полупустом доме? Хрипло и сбивчиво стал он спрашивать, где же этот Калон, и вдруг понял, что слова его не грозны, а жалобны. Тихий, ровный, глубокий голос ответил ему, что Калон уже четверть часа славит солнце у себя на балконе. Когда Фламбо услышал этот голос и ощутил руку на плече, он обратил к другу потемневшее лицо и резко спросил: — Если его нет, кто же это сделал? — Пойдем наверх, — сказал отец Браун. — Может, там узнаем. Полиция придет только через полчаса. Препоручив врачам тело убитой, Фламбо кинулся в ее контору, никого не увидел и побежал к себе. Теперь он был очень бледен. — Ее сестра, — сказал он другу с недоброй значительностью, — пошла погулять. Отец Браун кивнул. — Или поднялась к этому солнечному мужу, — предположил он. — Я бы на вашем месте это проверил, а уж потом мы все обсудим тут, у вас. Нет! — спохватился он. — Когда же я поумнею? Конечно там, у них. Фламбо ничего не понял, взглянул на него, но покорно проводил его в пустую контору. Загадочный пастырь сел в красное кожаное кресло у самого входа, откуда были видны и лестница, и все три площадки, и стал ждать. Вскоре по лестнице спустились трое, все — разные, все — одинаково важные. Первой шла Джоан, сестра покойной; значит, она и впрямь была наверху, во временном святилище солнца. Вторым шел солнечный жрец, завершивший славословия и спускавшийся по пустынным ступеням во всей своей славе; белым одеянием, бородой и расчесанной на две стороны гривой он напоминал Христа, выходящего из претории, с картины Доре[23]. Третьим шел мрачный, озадаченный Фламбо. Джоан Стэси — хмурая и смуглая, седеющая раньше времени — направилась к своему столу и деловито шлепнула на него бумаги. Все очнулись. Если мисс Джоан и была убийцей, хладнокровие ей не изменило. Отец Браун взглянул на нее и, не отводя от нее глаз, обратился не к ней. — Пророк, — сказал он, по-видимому, Калону, — я бы хотел, чтобы вы поподробнее рассказали мне о своей вере. — С превеликой гордостью, — отвечал Калон, склоняя увенчанную голову. — Но я не совсем вас понимаю... — Дело вот в чем, — простодушно и застенчиво начал священник. — Нас учат, что, если у кого-нибудь плохие, совсем плохие принципы, он в этом и сам виноват. Но все же мы меньше спросим с того, кто замутнил совесть софизмами. Считаете ли вы, что убивать нельзя? — Это обвинение? — очень спокойно спросил Калон. — Нет, — мягко ответил Браун, — это защита. Все удивленно молчали. Жрец Аполлона поднялся медленно, как само солнце. Он заполнил комнату светом и силой, и казалось, что точно так же он заполнил бы Солсбери-Плейн. Всю комнату украсили белые складки его одежд, рука величаво простерлась вдаль, и маленький священник в старой сутане стал нелепым и неуместным, словно черная круглая клякса на белом мраморе Эллады. — Мы встретились, Кайафа![24] — сказал пророк. — Кроме вашей церкви и моей, нет ничего на свете. Я поклоняюсь солнцу, вы — мраку. Вы служите умирающему, я — живому богу. Вы подозреваете меня, выслеживаете, как и велит вам ваша вера. Все вы — ищейки и сыщики, злые соглядатаи, стремящиеся пыткой или подлостью вырвать у нас покаяние. Вы обвините Человека в преступности, я обвиню его в невинности. Вы обвините его в грехе, я — в добродетели. Еще одно я скажу вам, читатель черных книг, прежде чем опровергнуть пустые, мерзкие домыслы. И в малой мере не понять вам, как безразличен мне ваш приговор. То, что вы зовете бедой и казнью, для меня — как чудище из детской сказки для взрослого человека. Мне так безразлично марево этой жизни, что я сам себя обвиню. Против меня есть одно свидетельство, и я назову его. Женщина, умершая сейчас, была мне подругой и возлюбленной — не но закону ваших игрушечных молелен, а но закону, который так чист и строг, что вам его не понять. Мы пребывали с ней в ином, не вашем мире, в сияющих чертогах, пока вы шныряли но тесным, запутанным проулкам. Я знаю, стражи порядка — и обычные, и церковные — считают, что нет любви без ненависти. Вот вам первый повод для обвинения. Но есть и второй, посерьезнее, и я не скрою его от вас. Полина не только любила меня, — сегодня утром, перед смертью, она за этим самым столом завещала моей церкви полмиллиона. Ну, где же оковы? Вам нс понять, что мне безразличны ваши нелепые кары. В тюрьме я буду ждать, как на станции, скорого поезда к ней. Виселица доставит меня еще скорее. Он говорил с ораторской властностью, Фламбо и Джоан в немом восхищении глядели на него. Лицо отца Брауна выражало только глубокую печаль; он смотрел в пол, и лоб его прорезала морщина. Пророк, легко опершись о доску стола, завершал свою речь: — Я изложил свое дело коротко, больше сказать нечего. Еще меньше слов понадобится мне, чтобы опровергнуть обвинение. Правда проста: убить я не мог. Полина Стэси упала с этого этажа в пять минут первого. Человек сто подтвердят под присягой, что я стоял на своем балконе с двенадцати, ровно четверть часа. Я всегда совершаю в это время молитву на глазах у всего света. Мой клерк, простой и честный человек, никак со мной не связанный, скажет, что сидел в приемной все утро и никто от меня не выходил. Он скажет, что я пришел без четверти двенадцать, когда о несчастье никто еще не думал, и не уходил с тех пор из конторы. Такого полного алиби ни у кого не было: показания в мою пользу даст весь Вестминстер. Как видите, оков не нужно. Дело закончено. Но под конец я скажу вам все, что вы хотите выведать, и разгоню последние клочья нелепейшего подозрения. Мне кажется, я знаю, как умерла моя несчастная подруга. Воля ваша, вините в том меня, или мое учение, или мою веру. Но обвинить меня в суде нельзя. Все, прикоснувшиеся к высшим истинам, знают, что люди, достигшие высоких степеней посвящения, обретали иногда дар левитации, умели держаться в воздухе. Это лишь часть той победы над материей, на которой зиждется наша сокровенная мудрость. Несчастная Полина была порывиста и горда. По правде говоря, она постигла тайны не так глубоко, как думала. Когда мы спускались в лифте, она часто мне говорила, что, если воля твоя сильна, ты слетишь вниз, как перышко. Я искренне верю, что, воспаривши духом, она дерзновенно понадеялась на чудо. Но воля или вера изменили ей, и низший закон, страшный закон материи, взял свое. Вот и все, господа. Это печально, а по-вашему — и самонадеянно, и дурно, но преступления здесь нет, и я тут ни при чем. В отчете для полиции лучше назвать это самоубийством. Я же всегда назову это ошибкой подвижницы, стремившейся к большему знанию и к высшей, небесной жизни. Фламбо впервые видел, что друг его побежден. Отец Браун сидел тихо и глядел в пол, страдальчески хмурясь, словно стыдился чего-то. Трудно было бороться с ощущением, которое так властно поддержали крылатые слова пророка: тот, кому положено подозревать людей, побежден гордым, чистым духом свободы и здоровья. Наконец священник сказал, моргая часто, как от боли: — Ну что ж, если так, берите это завещание. Где же она, бедняжка, его оставила? — На столе, у двери, — сказал Калон с той весомой простотой, которая сама по себе оправдывала его. — Она мне говорила, что напишет сегодня утром, да я и сам видел ее, когда поднимался на лифте к себе. — Дверь была открыта? — спросил священник, глядя на уголок ковра. — Да, — спокойно ответил Калон. — Так ее и не закрыли... — сказал отец Браун, прилежно изучая ковер. — Вот какая-то бумажка, — проговорила непонятным гоном мрачная Джоан Стэси. Она прошла к столу сестры и взяла листок голубой бумаги. Брезгливая ее улыбка совсем не подходила к случаю, и Фламбо нахмурился, взглянув на нее. Пророк стоял в стороне с тем царственным безразличием, которое его всегда выручало. Бумагу взял Фламбо и стал ее читать, все больше удивляясь. Поначалу было написано, как надо, но после слов: «Отдаю и завещаю все, чем владею в день смерти» — буквы внезапно сменялись царапинами, а подписи вообще не было. Фламбо в полном изумлении протянул это другу, тот посмотрел и молча передал служителю солнца. Секунды не прошло, как жрец, взвихрив белые одежды, двумя прыжками подскочил к Джоан Стэси. Синие его глаза вылезли из орбит. — Что это за шутки? — орал он. — Полина больше написала! Страшно было слышать его новый, по-американски резкий говор. И величие и велеречивость упали с него, как плащ. — На столе ничего другого нет, — сказала Джоан и все с той же благосклонно-язвительной улыбкой прямо посмотрела на него. Он разразился мерзкой, немыслимой бранью. Страшно и стыдно было видеть, как упала с него маска, словно отвалилось лицо. -- Эй, вы! — заорал он, отбранившись. — Может, я и мошенник, а вы — убийца! Вот вам и разгадка, без всяких этих левитаций! Девочка писала завещание... оставляла все мне... эта мерзавка вошла... вырвала перо... потащила ее к колодцу и столкнула! Да, без наручников не обойдемся! — Как вы справедливо заметили, — с недобрым спокойствием произнесла мисс Джоан, — ваш клерк — человек честный и верит в присягу. Он скажет в любом суде, что я приводила в порядок бумаги за пять минут до смерти сестры и через пять минут после ее смерти. Мистер Фламбо тоже скажет, что застал меня там, у вас. Все помолчали. — Значит, Полина была одна! — воскликнул Фламбо. — Она покончила с собой! — Она была одна, — сказал отец Браун, — но с собой не покончила. — Как же она умерла? — нетерпеливо спросил Фламбо. — Ее убили. — Так она же была одна! — возразил сыщик. — Ее убили, когда она была одна, — ответил священник. Все глядели на него, но он сидел так же тихо, отрешенно, и круглое лицо его хмурилось, словно он горевал о ком-то или за кого-то стыдился. Голос его был ровен и печален. Калон снова выругался. —- Нет, вы скажите, — крикнул он, — когда придут за этой кровожадной гадиной? Убила родную сестру, украла у меня полмиллиона... — Ладно-ладно, пророк, — усмехнулся Фламбо, — чего там, этот мир — только марево... Служитель солнечного бога попытался снова влезть на пьедестал. — Не в деньгах дело! — возгласил он. — Конечно, на них я распространил бы учение по всему свету. Но главное — воля моей возлюбленной. Для нее это было святыней. Полина видела... Отец Браун вскочил, кресло зашаталось. Он был страшно бледен, но весь светился надеждой, и глаза его сияли. — Вот! — звонко воскликнул он. — С этого и начнем! Полина видела... Высокий жрец суетливо, как сумасшедший, попятился перед маленьким священником. — Что такое? — визгливо повторял он. — Да как вы смеете? — Полина видела... — снова сказал священник, и глаза его засияли еще ярче. — Говорите... ради бога, скажите все! Самому гнусному преступнику, совращенному бесом, становится легче после исповеди. Покайтесь, я очень вас прошу! Как видела Полина? — Пустите меня, черт вас дери! — орал Калон, словно связанный гигант. — Какое вам дело? Ищейка! Паук! Что вы меня путаете? — Схватить его? — спросил Фламбо, кидаясь к выходу, ибо Калон широко распахнул дверь. — Нет, пусть идет, — сказал отец Браун и вздохнул так глубоко, словно печаль его всколыхнула глубины вселенной. — Пусть Каин идет, он — Божий. Когда он уходил, все молчали, и быстрый разум Фламбо томился в недоумении. Мисс Джоан с превеликим спокойствием прибирала бумаги на своем столе. — Отец, — сказал наконец Фламбо, — это долг мой, не только любопытство... Я должен узнать, если можно, кто совершил преступление. — Какое? — спросил священник. — То, которое сегодня случилось, — отвечал его порывистый ДРУГ. — Сегодня случилось два преступления, — сказал отец Браун. — Они очень разные, и совершили их разные люди. Мисс Джоан сложила бумаги, отодвинула их и стала запирать шкаф. Отец Браун продолжал, обращая на нес не больше внимания, чем она обращала на него. — Оба преступника, — говорил он, — воспользовались одним и тем же свойством одного и того же человека, и боролись они за одни и те же деньги. Преступник покрупнее споткнулся о преступника помельче, и деньги получил тот. — Не тяните вы, как на лекции, — взмолился Фламбо. — Скажите попросту. — Я скажу совсем просто, — согласился его друг. Мисс Джоан, деловито и невесело хмурясь, надела перед зеркальцем невеселую, деловитую шляпку, неторопливо взяла сумку и зонтик и вышла из комнаты. — Правда очень проста, — сказал отец Браун. — Полина Стэси слепла. — Слепла... — повторил Фламбо, медленно встал и распрямился во весь свой огромный рост. — Это у них в роду, — продолжал отец Браун. — Сестра носила бы очки, но она ей не давала. У нее ведь такая философия или такое суеверие... она считала, что слабость нужно преодолеть. Она не признавала, что туман сгущается, хотела разогнать его волей. От напряжения она слепла еще больше, но самое трудное было впереди. Этот несчастный пророк, или как его там, заставил ее глядеть на огненное солнце. Они это называли «вкушать Аполлона». О господи, если бы эти новые язычники просто подражали старым! Те хоть знали, что в чистом, беспримесном поклонении природе немало жестокого. Они знали, что око Аполлона может погубить[25] и ослепить. Священник помолчал, потом начал снова, тихо и даже с трудом: — Не пойму, сознательно ли ослепил ее этот дьявол, но слепотой он воспользовался сознательно. Убил он ее так просто, что невозможно об этом подумать. Вы знаете, оба они спускались и поднимались на лифте сами; знаете вы и то, как тихо эти лифты скользят. Калон поднялся до ее этажа и увидел в открытую дверь, что она медленно, выводя буквы по памяти, пишет завещание. Он весело крикнул, что лифт ее ждет, и позвал, когда она допишет, к себе. А сам нажал кнопку, беззвучно поднялся выше и молился в полной безопасности, когда она, бедная, кончила писать, побежала в лифт, чтобы скорей попасть к возлюбленному, и ступила... — Не надо! — крикнул Фламбо. — За то, что он нажал кнопку, он получил бы полмиллиона, — продолжал низкорослый священник тем ровным голосом, которым он всегда говорил о страшных вещах. — Но ничего не вышло. Не вышло ничего потому, что еще один человек хотел этих денег и знал о Полининой болезни. Вот вы не заметили в завещании такой странности: оно не дописано и не подписано, а подписи свидетелей — Джоан и служанки — там стоят. Джоан подписалась первой и с женским пренебрежением к формальностям сказала, что сестра подпишется потом. Значит, она хотела, чтобы сестра подписалась без настоящих, чужих свидетелей. С чего бы это? Я вспомнил, что Полина слепла, и понял: Джоан хотела, чтобы ее подписи вообще не было. Такие женщины всегда пишут вечным пером, а Полина и не могла писать иначе. Привычка, и воля, и память помогали ей писать совсем хорошо; но она не знала, есть ли в ручке чернила. Наполняла ручку сестра — а на сей раз не наполнила. Чернил хватило на несколько строк, потом они кончились. Пророк потерял пятьсот тысяч фунтов и совершил зря самое страшное и гениальное преступление на свете. Фламбо подошел к открытым дверям и услышал, что по лестнице идет полиция. Он обернулся и сказал: — Как же вы ко всему присматривались, если так быстро его разоблачили! Отец Браун удивился. — Его? — переспросил он. — Да нет! Мне было трудно с этой ручкой и с мисс Джоан. Что Калон преступник, я знал еще там, на улице. — Вы шутите? — спросил Фламбо. — Нет, не шучу, — отвечал священник. — Я знал, что он преступник раньше, чем узнал, каково его преступление. — Как это? — спросил Фламбо. — Языческих стоиков, — задумчиво сказал отец Браун, — всегда подводит их сила. Раздался грохот, поднялся крик, а жрец Аполлона не замолчал и не обернулся. Я не знал, что случилось; но я понял, что он этого ждал.  СЛОМАННАЯ ШПАГА Тысячи рук леса были серыми, а миллионы его пальцев — серебряными. Яркие и тусклые звезды в зеленовато-синем сланцевом темном небе сверкали и поблескивали, словно осколки льда. Вся пустынная округа, заросшая густым лесом, была скована жестоким морозом. Черные промежутки между стволами деревьев напоминали бездонные пещеры жестокого скандинавского ада, обители невыразимого холода. Даже квадратная каменная колокольня казалась монументом северного язычества, словно некая варварская башня среди приморских утесов Исландии. Ночь была явно неподходящей для осмотра кладбища, но все-таки оно заслуживало внимания. Кладбище возвышалось над пепельным покровом леса на горбатом холме, покрытом дерном, который казался серым при звездном свете. Большинство могил располагалось па склоне, и тропа, ведущая к церкви, напоминала крутую лестницу. На вершине холма, на единственной ровной и самой заметной площадке, стоял памятник, прославивший это место. Он резко контрастировал с неприметными могилами, так как был изваян одним из величайших скульпторов современной Европы, чья слава, впрочем, бледнела по сравнению с известностью человека, чей образ был создан его руками. Серебристый карандаш звездного света легкими штрихами очерчивал мощную металлическую фигуру лежащего солдата, чьи сильные руки были сложены в жесте вечной молитвы, а большая голова покоилась на прикладе ружья. Его величавое лицо обрамляла борода или, вернее, густые бакенбарды в старомодном тяжеловесном стиле полковника Ньюкома. Мундир, обозначенный несколькими простыми деталями, был обычной формы современного образца. Справа от него лежала шпага со сломанным концом, слева — Библия. В ясные солнечные дни сюда приезжали экипажи, набитые американцами и просвещенными местными жителями, желавшими осмотреть памятник, но даже и тогда их угнетало унылое безмолвие круглого холма с церковью и кладбищем, возвышавшегося над окрестными чащами. Сейчас, в морозной тьме глубокой зимы, у любого могло возникнуть ощущение, будто он остался наедине со звездами. Но вот в звенящей тишине скрипнула деревянная калитка, и две смутные темные фигуры стали подниматься по тропинке к надгробию. Холодный свет звезд был таким слабым, что о пришедших трудно было сказать что-то определенное, кроме их роста. Оба были в черном, но если один казался чрезвычайно рослым, другой (возможно, по сравнению с первым) выглядел настоящим коротышкой. Они приблизились к надгробию великого воина и несколько минут молча разглядывали его. Вокруг не было ни души, возможно даже ни одного живого существа, и болезненно впечатлительному воображению могло показаться, что они сами не принадлежат к роду человеческому. В любом случае начало их разговора было странным. После продолжительного молчания маленький человек обратился к своему спутнику: — Где умный человек прячет гальку? — На морском берегу, — тихо отозвался тот. Маленький человек кивнул и после небольшой паузы спросил: — А где умный человек прячет лист? — В лесу, — последовал ответ. Снова наступило молчание, после которого высокий вернулся к беседе: — Вы хотите сказать, что когда умному человеку нужно спрятать настоящий алмаз, он смешает его с поддельными? — спросил он. — Нет-нет, — со смехом сказал маленький. — Кто прошлое помянет, тому глаз вон. Он потоптался на месте, чтобы согреть озябшие ноги, и добавил: — Я думаю вовсе не об этом, а о чем-то другом, весьма необычном. Зажгите спичку, пожалуйста. Большой порылся в кармане, чиркнул спичкой, и вспыхнувший огонек озарил золотистым светом плоскую грань монумента. На ней черными буквами были высечены хорошо известные слова, которые многие американцы читали с почтением: «В память о генерале Артуре Сент-Клере, герое и мученике, всегда побеждавшем своих врагов, всегда щадившем их и предательски убитом ими. Пусть Господь, в которого он верил, воздаст ему по заслугам и отомстит за него». Спичка догорела до пальцев большого человека, почернела и упала. Он собирался было зажечь следующую, но маленький спутник остановил его: — Спасибо, старина Фламбо, я увидел все, что хотел. Или, скорее, я не увидел то, чего не хотел увидеть. Теперь нам нужно пройти полторы мили до ближайшей гостиницы, и я попробую рассказать вам все, что знаю об этом. Видит Бог, если человек набирается смелости рассказать такую историю, лучше сидеть у камина с кружкой эля в руке. Они спустились по крутой тропинке, закрыли за собой скрипучую калитку и пустились в путь по мерзлой лесной дороге, сильно топая, чтобы разогнать кровь по жилам. Лишь через четверть мили маленький человек снова нарушил молчание. — Да, умный человек прячет гальку на пляже, — сказал он. — Но что делать, если нет пляжа? Вы что-нибудь знаете о несчастье, постигшем великого Сент-Клера? — Я ничего не знаю об английских генералах, отец Браун, — со смехом ответил его рослый собеседник, — зато мне кое-что известно об английских полисменах. Я знаю лишь, что вы устроили мне настоящий вояж по всем святилищам, воздвигнутым в честь этого джентльмена, кем бы он ни был. Можно подумать, его похоронили в шести разных местах. Я видел мемориал генерала Сент-Клера в Вестминстерском аббатстве; я осмотрел конную статую генерала Сент-Клера па набережной Темзы; я видел памятную доску генерала Сент-Клера на улице, где он родился, и еще одну на улице, где он жил. Теперь вы темной ночью притащили меня к его надгробию на сельском кладбище. Признаться, я уже немного устал от этой замечательной личности, особенно потому, что не имею ни малейшего понятия, кто он такой. За чем вы охотитесь среди всех этих склепов и скульптур? — Я ищу всего лишь одно слово, — произнес отец Браун. — Слово, которого там нет. — Может быть, вы наконец что-нибудь расскажете? — предложил Фламбо. — Мне придется разделить эту историю на две части, — ответил священник. — Сначала о том, что известно всем, а дальше о том, что известно мне. Общеизвестная часть достаточно короткая и простая, но при этом совершенно ошибочная. — Вот и замечательно, — жизнерадостно сказал здоровяк по имени Фламбо. — Давайте начнем не с того конца. Начнем с неправды, которую знают все. — Это не совеем неправда, но далеко не вся правда, — продолжал Браун. — По сути дела, широкой публике известно следующее: Артур Сент-Клер был великим и удачливым английским полководцем. После блестящих, хотя и довольно осторожных военных кампаний в Индии и Африке он был командующим войсками в новой кампании Бразилии, когда великий бразильский патриот Оливейра объявил свой ультиматум. Сент-Клер с очень небольшими силами атаковал Оливейру, возглавлявшего огромную армию, и был взят в плен после героического сопротивления. Потом Сент-Клера повесили на ближайшем дереве, к ужасу и негодованию всего цивилизованного мира. Его нашли болтающимся в петле после отступления бразильцев, а сломанная шпага висела у него на шее. — И эта известная история — неправда? — поинтересовался Фламбо. — Нет, — тихо сказал его друг. — До сих пор все правда. — Этого уже более чем достаточно! — произнес Фламбо. — Но если все это правда, то в чем же тайна? Прежде чем маленький священник ответил на вопрос, они прошли мимо сотен серых и призрачных деревьев. — Тайна в психологии или, скорее, в двух психологиях, - сказал он, задумчиво покусывая палец. — В этой бразильской кампании два самых прославленных деятеля современной истории поступили наперекор своему характеру. Заметьте, и Оливейра и Сент-Клер были героями в старинном смысле этого слова, и их борьба, несомненно, напоминала противоборство Гектора и Ахиллеса. Но что вы скажете о поединке, в котором Ахилл проявил робость, а Гектор совершил предательство? — Продолжайте, — попросил Фламбо, когда маленький священник снова куснул свой палец. — Сэр Артур Сент-Клер был солдатом старой закалки, наподобие тех, которые спасли британцев во время восстания сипаев, — продолжал Браун. — Он ставил долг превыше безрассудной отваги и при всем своем личном мужестве был очень благоразумным командиром, особенно не любившим без необходимости тратить солдатские жизни. Но в этом последнем бою он совершил нечто абсурдное даже для младенца. Не нужно быть стратегом, чтобы понять все безумие его замысла; точно так же не нужно быть стратегом, чтобы отступить в сторону от едущего автобуса. Вот и первая загадка: что взбрело в голову английскому генералу? А вот и вторая: куда делось сердце бразильского полководца? Президента Оливейру можно назвать провидцем или проходимцем, в зависимости от точки зрения, но даже его враги признавали, что он был великодушен, как странствующий рыцарь. Почти все, попадавшие к нему в плен, были отпущены и даже осыпаны его милостями. Люди, действительно причинившие ему зло, уходили, тронутые его сердечностью и простотой. С какой стати он единственный раз в своей жизни пошел на жестокую месть, причем за такое нападение, которое не могло ему повредить? То-то и оно. Один из самых разумных людей на свете повел себя как идиот без всякой причины. Один из самых добродетельных людей на свете повел себя как злобный демон, тоже без всякой причины. Вот и все; остальное, мой друг, я оставляю на ваше усмотрение. — Ну уж нет! — фыркнул собеседник. — Вы начали, гак что будьте добры рассказать остальное. — Что ж, — вздохнул отец Браун. — Было бы несправедливо утверждать, что общественное мнение именно таково, как я сказал, и умолчать о двух вещах, которые случились с тех пор. Они едва ли проливают новый свет на загадку, потому что никто не может понять, что они означают. Скорее, они порождают новую тьму и распространяют мрак в новом направлении. Сначала произошло вот что. Семейный врач Сент-Клеров поссорился с ними и опубликовал несколько крайне резких статей, в которых называл покойного генерала религиозным маньяком; впрочем, если судить по его собственным словам, это означало, что речь идет прежде всего о страстно верующем человеке. Так или иначе, скандал быстро угас. Конечно, все знали, что Сент-Клер был подвержен некоторым излишествам пуританского благочестия. Второй инцидент был гораздо более примечательным. В том злополучном полку, который без всякой поддержки устремился в безрассудную атаку на Черной реке, служил некий капитан Кейт, который в то время был обручен с дочерью Сент-Клера и впоследствии женился на ней. Он находился в числе тех, кто попал в плен к Оливейре, и, как и все остальные — за исключением генерала, — встретил милосердное обращение и быстро обрел свободу. Примерно через двадцать лет этот человек, теперь уже подполковник Кейт, опубликовал автобиографию под названием «Британский офицер в Бирме и Бразилии». В том месте, где любознательный читатель надеется найти разгадку таинственной гибели Сент-Клера, он видит следующие слова; «Везде в этой книге я описывал события в точности так, как они происходили, придерживаясь старомодного убеждения, что боевая слава Англии не нуждается в приукрашивании. Единственное исключение я делаю в том, что касается поражения при Черной реке, и хотя это делается по причинам личного свойства, они вполне убедительны и достойны уважения. Тем не менее, чтобы отдать должное памяти двух выдающихся людей, я должен добавить несколько слов. Генерала Сент-Клера обвиняли в некомпетентности за его поведение в тот день. Я же, по меньшей мере, могу засвидетельствовать, что эта атака, будучи правильно понятой, была одним из самых блестящих и здравых поступков в его жизни. По тому же поводу президента Оливейру обвиняют в жестокости и несправедливости. Я должен отдать честь противнику и сказать, что в этом случае он вел себя еще более великодушно, чем обычно. Проще говоря, могу заверить моих соотечественников, что Сент-Клер ни в коем случае не был таким безумцем, а Оливейра — таким варваром, как это кажется. Это все, что я могу сказать, и ничто в этом мире не заставит меня сказать больше». В переплетении ветвей впереди показалась большая застывшая луна, похожая на блестящий снежок, и при ее свете рассказчик смог освежить свои воспоминания по листку бумаги из книги капитана Кейта. Когда он сложил листок и убрал в карман, Фламбо вскинул руку в характерном французском жесте. — Постойте, постойте! — взволнованно произнес он. — Кажется, я могу с первой попытки угадать, в чем тут дело. Он шел вперед широко, тяжело дыша, наклонив темноволосую голову и вытянув мощную шею, словно человек, выигрывающий состязание но спортивной ходьбе. Маленький священник, довольный и заинтересованный, с некоторым трудом поспевал за ним. Деревья перед ними расступились слева и справа, и дорога широким изгибом пошла вниз через ясную, залитую лунным светом долину, пока не нырнула в новую лесистую стену, словно кролик в кусты. Вход в дальний лес был похож на далекий темный провал железнодорожного тоннеля. Собеседники прошли еще несколько сотен ярдов, и вход вырос до размеров пещеры, прежде чем Фламбо снова подал голос. — Я все понял, — воскликнул он, хлопнув себя по бедру большой ладонью. — Четыре минуты на размышление — и я сам могу рассказать вам, что случилось на самом деле. — Хорошо, — согласился его друг. — Тогда рассказывайте. Фламбо поднял голову, но понизил голос. — Генерал Артур Сент-Клер происходил из семьи, страдавшей наследственным безумием, — сказал он. — Его главная цель заключалась в том, чтобы скрыть это обстоятельство от своей дочери и даже, по возможности, от своего будущего зятя. Верно или нет, но он считал, что уже близок к окончательному сумасшествию, и решился на самоубийство. Но обычное самоубийство выставило бы напоказ его причину чего он страшился больше всего. В начале военной кампании его разум уже подернулся мглой, и в какой-то безумный момент он принес общественный долг в жертву личным соображениям. Он безрассудно устремился в бой, надеясь пасть от первой же пули. Когда он обнаружил, что получил лишь плен и бесчестье, бомба в его голове наконец взорвалась: тогда он сломал свою шпагу и повесился. Фламбо устремил взор на серый лесной фасад перед ним, с темным провалом по центру, подобным зеву могилы, куда лежал их путь. Наверное, жуткий вид внезапно исчезающей дороги наложился на яркую картину трагедии, потому что он зябко передернул плечами. — Ужасная история, — сказал священник, не поднимая головы. — Но это не настоящая история. Потом он вскинул голову и добавил с непонятным отчаянием: — Хотелось бы мне, чтобы все было так на самом деле! Фламбо обернулся и посмотрел на него с высоты своего роста. — Вы рассказали честную историю, — продолжал отец Браун, глубоко тронутый услышанным. — Честную, чистую, непорочную, такую же белую и открытую, как эта луна. Безумие и отчаяние — достаточно невинные вещи. Есть нечто гораздо худшее, Фламбо. Фламбо тревожно посмотрел на луну, о которой шла речь; оттуда, где он стоял, черный древесный сук изгибался на фоне ночного светила, словно рог дьявола. — Как, отец мой? — воскликнул он, сопроводив свои слова очередным французским жестом и еще быстрее зашагав вперед. — Вы хотите сказать, что на самом деле все было еще хуже? — Хуже, — эхом отозвался священник. Они снова вошли под темный покров леса, распростершийся с обеих сторон выцветшим гобеленом стволов, словно коридор в сновидении. Когда они оказались в одном из самых укромных уголков лесной чащи, среди шелеста невидимой листвы, отец Браун заговорил снова: — Где умный человек прячет лист? В лесу. Но что он делает, если вокруг нет леса? — Да-да, — раздраженно поторопил Фламбо. — Что же он делает? — Он выращивает лес, чтобы спрятать лист, — бесцветным голосом ответил священник. — Это ужасный грех. — Послушайте! — нетерпеливо вскричал его друг, которому начинали действовать на нервы темные чаши и туманные высказывания. — Вы наконец расскажете мне эту историю или нет? О чем еще я не знаю? — Есть еще три свидетельства, которые мне удалось выискать по норам и углам, и я представлю их скорее в логическом, чем в хронологическом порядке. Во-первых, источник наших сведений о подготовке к битве и ее исходе — это донесения самого Оливейры, вполне ясные и понятные. Он окопался с двумя или тремя полками на высотах, примыкавших к Черной реке, на другой стороне которой местность была более низменной и заболоченной. За низменностью на пологом подъеме находился первый английский аванпост, подкрепленный другими, которые, однако, располагались далеко позади. Британский контингент в целом значительно превосходил бразильский, но этот конкретный полк так отдалился от своей базы, что Оливейра обдумывал возможность переправиться через реку и отрезать его от главной армии. Впрочем, на закате он решил остаться на своей превосходно укрепленной позиции. На рассвете следующего дня он е изумлением увидел, что эта заблудшая горстка англичан без всякой поддержки с тыла начала переправляться через реку. Одна половина полка прошла по мосту справа, другая — по броду выше по течению, а потом все собрались на болотистом берегу прямо под ним. То, что они намеревались атаковать численно превосходящего противника, занимавшего сильную позицию, само по себе казалось невероятным, но Оливейра заметил нечто еще более необычное. Вместо того чтобы попытаться занять более твердую почву, этот безумный полк, оставивший реку у себя в тылу, завяз в болоте, словно мухи в патоке. Не стоит и говорить, что бразильская артиллерия проделала в их строю огромные бреши, на которые они могли отвечать лишь стойким, но быстро ослабевающим ружейным огнем. Однако они не дрогнули, и Оливейра завершает свое немногословное повествование выражением глубокого восхищения необъяснимой доблестью этих кретинов. «Наконец наша цепь перешла в наступление, — пишет Оливейра, — и загнала их в реку; мы захватили самого генерала Сент-Клера и нескольких других офицеров. Полковник и майор пали в бою. Не могу удержаться от искушения и скажу, что история видела не много более славных зрелищ, чем последний бой этого необыкновенного полка. Раненые офицеры подбирали ружья убитых солдат, а сам генерал был верхом, с непокрытой головой и сломанной шпагой в руке». О том, что случилось с генералом впоследствии, Оливейра умалчивает, как и капитан Кейт. — Хорошо, — пробурчал Фламбо. — Переходите к следующему свидетельству. — Для того чтобы найти его, понадобилось некоторое время, но рассказ будет недолгим, — сказал отец Браун. — В одной богадельне на линкольнширских болотах я разыскал пожилого солдата, который не только был ранен в битве при Черной реке, но и стоял на коленях у тела полковника, когда тот испустил дух. То был некий полковник Клэнси, здоровенный ирландец, и у меня сложилось впечатление, что он умер от ярости, а не только от вражеских пуль. Во всяком случае, он не нес ответственности за эту нелепую вылазку, навязанную генералом. Согласно моему информатору, перед смертью он произнес следующие поучительные слова: «Вон едет проклятый старый осел со сломанной шпагой. Лучше бы это была его голова». Обратите внимание, все заметили, что конец клинка был отломан, хотя большинство людей отнеслись к этому обстоятельству с большим почтением, чем покойный полковник Клэнси. А теперь перейдем к третьему свидетельству. Лесная дорога пошла в гору, и рассказчик помедлил, чтобы перевести дух перед продолжением истории. Потом он заговорил прежним деловым тоном: — Один или два месяца назад в Англии умер некий бразильский чиновник, который поссорился с Оливейрой и уехал из страны. Этот испанец, по фамилии Эспадо, был хорошо известной личностью как здесь, так и на континенте. Я лично знал его — желтолицый старый щеголь с крючковатым носом. По разным причинам личного характера мне позволили осмотреть документы, оставшиеся после его смерти. Разумеется, он был католиком, и я находился рядом с ним до самого конца. В его бумагах не было ничего, что могло бы пролить свет на темное дело Сент-Клера, кроме пяти-шести тетрадей с дневниковыми записями английского солдата. Могу лишь предположить, что они были найдены бразильцами на теле одного из павших. Как бы то ни было, записи заканчивались в ночь перед битвой. Но рассказ о последнем дне жизни этого бедняги, несомненно, заслуживал внимания. Он у меня с собой, но здесь слишком темно для чтения, и я ограничусь кратким пересказом. Первая часть этой записи пестрит шутками, очевидно гулявшими среди солдат и связанными с человеком, которого они называли Стервятником. Судя но всему, этот человек, кем бы он ни был, не принадлежал к их числу и даже не был англичанином, но о нем не говорили и как об одном из противников. Он, скорее, похож на местного наблюдателя, не принимавшего участия в боевых действиях; возможно, он был журналистом или проводником. Он о чем-то совещался наедине с полковником Клэнси, но чаще его видели беседующим с майором. Кстати, майор занимает видное место в рассказе нашего солдата — худощавый темноволосый человек, по фамилии Мюррей, пуританин из Северной Ирландии. Автор то и дело подшучивает над контрастом между этим суровым уроженцем Ольстера и компанейской натурой полковника Клэнси. Есть также шутливое упоминание о Стервятнике, носившем одежду ярких расцветок. Но все это легкомыслие рассеялось при звуке армейского горна. За лагерем англичан, почти параллельно реке, проходила одна из немногих больших дорог в этом районе. На западе дорога изгибалась по направлению к реке и пересекала ее по вышеупомянутому мосту. На востоке дорога уходила в пустоши, и примерно в двух милях от нее находился следующий английский аванпост. Именно оттуда вечером донесся лязг и топот отряда легкой кавалерии, в составе которого даже наш простодушный автор с изумлением разглядел генерала и членов его штаба. Сент-Клер скакал на громадном белом коне, каких часто можно видеть в иллюстрированных газетах и на картинах Академии художеств, и можете быть уверены, что ему устроили не обычное воинское приветствие. Впрочем, он не стал тратить время на церемонии, но сразу же соскочил с седла, подошел к группе офицеров и завязал с ними оживленную, хотя и конфиденциальную беседу. Нашего автора больше всего поразила его особая склонность к обсуждению дел с майором Мюрреем, но на самом деле такое предпочтение, пока оно не было подчеркнутым, выглядело вполне естественно. Эти двое мужчин должны были испытывать симпатию друг к другу, потому что оба они «затвердили свою Библию» и были офицерами старого протестантского образца. Так или иначе, когда генерал вернулся в седло, он продолжал о чем-то разговаривать с Мюрреем, и, пока его конь медленно шел но дороге в сторону реки, высокий ольстерец шагал возле повода, поглощенный беседой. Солдаты наблюдали за обоими, пока они не скрылись за рощей деревьев, где дорога поворачивала к реке. Полковник вернулся в свою палатку, а солдаты разошлись по пикетам, но автор дневника задержался еще на несколько минут и увидел необыкновенное зрелище. Громадный белый конь, который еще недавно медленно шествовал по дороге, как это бывало во время многих парадов, несся обратно во весь опор, словно победитель призовых скачек. Сначала людям показалось, что лошадь понесла, но вскоре они увидели, что генерал, превосходный наездник, сам побуждает ее мчаться на полной скорости. Конь и человек вихрем подлетели к ним, а потом генерал, осадив своего скакуна, повернул к ним побагровевшее лицо и позвал полковника голосом, громким, как трубы Судного дня. Полагаю, все потрясающие события этой катастрофы, как бревна в затоне, громоздились друг на друга в умах таких людей, как наш автор дневника. В каком-то сумеречном состоянии, словно в дурном сне, они буквально сбежались па построение и узнали, что им предстоит немедленно перейти в наступление через реку. Генерал и майор якобы обнаружили что-то у моста, и теперь им едва хватит времени, чтобы нанести упреждающий удар ради спасения своей жизни. Майор сразу же отправился назад по дороге за подкреплением, но было сомнительно, что помощь прибудет вовремя, даже несмотря на спешку Ночью они должны были переправиться через реку, а утром захватить высоты, занятые противником. Дневник внезапно заканчивается как раз в тревоге и сумятице приготовлений к этому романтическому ночному маршу Отец Браун немного опередил своего спутника, потому что лесная дорога становилась более узкой, крутой и извилистой, словно они поднимались по винтовой лестнице. Голос священника доносился из темноты сверху: — Есть еще одна мелочь, имевшая огромное значение. Когда полковник призвал солдат смело идти в атаку, он наполовину достал шпагу из ножен, а потом, словно устыдившись подобной мелодрамы, вставил ее обратно. Как видите, опять эта шпага! Через сплетение ветвей над путниками пробилось слабое сияние, образовавшее призрачную сеть у них под ногами; они снова поднимались к неверному полусвету морозной ночи. Фламбо ощущал истину повсюду вокруг себя, близкую, как воздух, но не как мысль. — В чем дело с этой шпагой? — озадаченно пробормотал он. — Офицеры обычно носят шпагу, не так ли? — В современной войне не часто упоминают о холодном оружии, — бесстрастно отозвался священник. — Но здесь мы повсюду натыкаемся на этот ужасный клинок. — Ну и что? — буркнул Фламбо. — Всего лишь грошовая сенсация: старый командир сломал шпагу в своем последнем бою. Можно поспорить, что газетчики ухватятся за нее, как это обычно бывает. На всех памятниках и надгробиях шпага изображена с отломанным концом. Надеюсь, вы потащили меня в эту полярную экспедицию не из-за того, что два человека с живым воображением видели сломанную шпагу Сент-Клера? — Нет. — Резкий ответ отца Брауна прозвучал словно выстрел из пистолета. — Но кто видел его шпагу целой? — Что вы имеете в виду? — воскликнул его спутник и встал неподвижно под звездами. Они внезапно вышли из серых ворот леса. — Я спрашиваю, кто видел его шпагу целой? — упрямо повторил отец Браун. — Во всяком случае, не автор дневника; генерал успел вовремя убрать ее в ножны. Фламбо посмотрел на него в лунном свете, как слепой человек смотрит на солнце, и тогда голос его друга впервые зазвучал напряженно. — Послушайте, Фламбо, — сказал он, — я не могу это доказать, сколько бы ни охотился среди могил. Но я уверен в этом. Позвольте мне добавить один крошечный факт, переворачивающий все с ног на голову. По странной случайности полковник был одним из первых, кто пострадал от пули. Он был ранен задолго до того, как войска вошли в тесное соприкосновение с противником. Но он видел сломанную шпагу Сент-Клера. Почему она была сломана? Как это произошло? Мой друг, она была сломана еще до начала боя. — Ах вот оно как! — произнес его друг с наигранной комичностью. — И где же другой кусок? — Могу сказать, — быстро отозвался священник. — В северо-западном углу кладбища протестантского собора в Белфасте. — В самом деле? Вы нашли его? — Я не мог этого сделать, — с неподдельным сожалением признался Браун. — Над ним установлен большой мраморный монумент в честь героического майора Мюррея, павшего смертью храбрых в славном сражении у Черной реки. Фламбо вздрогнул, как будто пораженный разрядом гальванического тока. — Вы хотите сказать, — хрипло вскричал он, — что генерал Сент-Клер ненавидел Мюррея и убил его на поле боя, потому что... — Вы по-прежнему исполнены чистых и благих мыслей, — сказал священник. — Все было гораздо хуже. — Хорошо, — произнес большой человек. — Тогда мой запас злонамеренных измышлений можно считать исчерпанным. Казалось, священник заколебался, не зная, с чего начать. Наконец он снова завел свою притчу: — Где умный человек прячет лист? В лесу. Его собеседник не ответил. — Если вокруг нет леса, он создаст лес. А если он хочет спрятать высохший лист, он создает мертвый лес. Ответа снова не последовало, и священник добавил еще более тихим и печальным голосом: — А если человек хочет спрятать труп, он создает целое поле из мертвых тел. Фламбо зашагал вперед, словно не мог более вытерпеть задержки во времени или в пространстве, но отец Браун продолжал как ни в чем не бывало: — Как я уже говорил, Артур Сент-Клер был человеком, который затвердил свою Библию. Это многое объясняет. Когда люди поймут, что человеку бесполезно читать свою Библию, если при этом он не читает Библию, написанную для всех остальных? Наборщик читает Библию в поисках опечаток. Мормон читает Библию и находит там многоженство; поборник «Христианской науки» читает Библию и обнаруживает, что у нас нет рук и ног. Сент-Клер был старым англо-индийским служакой и ревностным протестантом. Только подумайте, что это может означать, и, ради всего святого, обойдитесь без лицемерия. Это может означать, что физически крепкий человек жил под тропическим солнцем в восточном обществе и без всякого здравомыслия и духовного наставления штудировал книгу, написанную на Востоке. Разумеется, он отдавал Ветхому Завету предпочтение перед Новым Заветом. Разумеется, он нашел в Ветхом Завете все, что хотел найти: похоть, тиранию, предательство. Осмелюсь утверждать, что он был честен на свой манер. Но что хорошего, если человек честен в своем преклонении перед бесчестием? В какую бы жаркую и таинственную страну ни попадал этот человек, он содержал гарем, пытал свидетелей и накапливал преступные богатства, но без тени сомнения во взоре мог сказать, что делает это во славу Господа. Мою собственную теологию можно выразить в одном вопросе: какого Господа? В природе такого зла есть одно свойство: оно открывает все новые и новые двери преисподней и каждый раз попадает в комнаты меньшего размера. Вот настоящий аргумент против преступлений: человек не становится все более распущенным, а лишь все более убогим. Сент-Клер задыхался в трясине взяток и шантажа и все больше нуждался в деньгах. Ко времени битвы у Черной реки он пал так низко, что оказался в последнем круге Дантова ада. — Что вы имеете в виду? — снова спросил его друг. — Вот это, — ответил священник и неожиданно показал на обледеневшую лужицу, блестевшую в лунном свете. — Вы помните, кого Данте поместил в последний, ледяной круг преисподней? — Предателей, — сказал Фламбо и вздрогнул всем телом. Обводя взглядом холодный и безжизненный лесной ландшафт с резкими, почти непристойными очертаниями, он почти мог представить себя в образе Данте, а священник с журчащим ручейком его голоса, конечно же, был Вергилием, ведущим своего спутника через страну неизбывных грехов. Голос продолжал: — Как известно, Оливейра отличался своим донкихотством и запретил деятельность тайных служб и шпионов. Но она, как и многие другие вещи, продолжалась за его спиной. Ею руководил мой давний знакомец Эспадо; именно он был тем щеголем в ярких одеждах, которого прозвали Стервятником из-за его крючковатого носа. В роли этакого филантропа на фронте он на ощупь искал слабые места в английской армии и наконец добрался до единственного продажного человека, который — Господи, помилуй! — занимал самый высокий пост. Сент-Клеру срочно требовались деньги, целые горы денег. Посудите сами: дискредитированный семейный врач угрожает необыкновенными разоблачениями, которые вдруг стихают, не успев начаться; ходят слухи о чудовищных и варварских вещах, которые творятся на Парк-Лейн; английский протестант совершает поступки, попахивающие рабством и человеческими жертвоприношениями. Деньги требовались и для приданого его дочери, а для него блеск богатства был не менее сладок, чем само богатство. Тогда он сжег за собой мосты, шепнул слово бразильцу — и золото потекло к нему от врагов Англии. Но другой человек тоже успел побеседовать с Эспадо Стервятником. Каким-то образом угрюмый молодой майор из Ольстера узнал ужасную правду, и, когда майор с генералом медленно двинулись по дороге к мосту, Мюррей сказал ему, что он должен немедленно подать в отставку или же предстать перед военно-полевым судом и отправиться на расстрел. Генерал тянул время, пока они не приблизились к зарослям тропических деревьев у моста. Там, под плеск реки и шелест залитых солнцем пальм (так я представляю эту картину), генерал выхватил шпагу и заколол майора. Зимняя дорога перевалила через застывший гребень со зловещими черными силуэтами кустов и ограды, но Фламбо показалось, что вдалеке виднеется некий слабый ореол — не лунный и не звездный свет, а огонь, зажженный людьми. Он смотрел на огонек, пока рассказ близился к завершению. — Сент-Клер был исчадием ада, но породистым исчадием. Готов поклясться, он никогда не проявлял такой силы воли и здравомыслия, как в тот момент, когда бездыханное тело несчастного Мюррея лежало у его ног. Капитан Кейт верно сказал, что, несмотря на все свои победы, этот великий человек никогда не был так велик, как в своем последнем поражении. Он хладнокровно осмотрел свое оружие, собираясь вытереть кровь, и обнаружил, что кончик шпаги, которую он вогнал между лопатками жертвы, отломился и остался в ее теле. Спокойно, словно сидя в клубе и глядя в окно, он представил себе все, что могло произойти дальше. Он знал, что солдаты найдут подозрительный труп, извлекут подозрительный обломок и обратят внимание на странную сломанную шпагу... или же на ее отсутствие. Он убил человека, но не добился молчания. Но его властный ум восстал против непредвиденного затруднения: оставался еще один выход. Он мог сделать труп менее подозрительным. Он мог навалить целую гору трупов, чтобы скрыть этот. Через двадцать минут восемьсот английских солдат выступили навстречу своей гибели. Теплый огонек за черным зимним лесом разгорался все ярче, и Фламбо зашагал быстрее, стремясь приблизиться к нему. Отец Браун тоже ускорил шаг, но по-прежнему был совершенно поглощен своим рассказом. — Доблесть этого английского полка и военный гений его командира были так велики, что если бы они сразу же атаковали холм, то даже после своего безумного марша могли бы рассчитывать на удачу. По злой разум, игравший ими, как пешками, имел другие цели и причины для действия. Они должны были оставаться в трясине у моста, по крайней мере, до тех пор, пока трупы британцев нс станут там привычным зрелищем. Тогда наступало время для величественного финала: седовласый благородный командир отдает свою сломанную шпагу, чтобы уберечь солдат от полного истребления. О да, это было слишком хорошо продумано для импровизации. Но я думаю, хотя и не могу этого доказать, что, пока они торчали в кровавом болоте, у кого-то возникли сомнения... и кто-то догадался. Он на мгновение задумался и сказал: — Некий голос из ниоткуда подсказывает мне, что человеком, который догадался, был любовник... тот, кто обручился с дочерью генерала. — А как же Оливейра и виселица? — спросил Фламбо. — Отчасти из рыцарских, а отчасти из политических соображений Оливейра редко отягощал свой обоз военнопленными, — заметил рассказчик. — В большинстве случаев он всех отпускал на свободу. На этот раз он тоже всех отпустил. — Всех, кроме генерала, — уточнил высокий человек. — Всех, — сказал священник. Фламбо нахмурил черные брови. — Я так и не понял до конца, — признался он. — Есть другая картина, Фламбо, — произнес Браун более загадочным тоном. — Я не могу ничего доказать, но я могу ее видеть. Вот лагерь, который снимается поутру с голых, выжженных солнцем холмов, и мундиры бразильских солдат, выстроенных в походную колонну. Вот красная рубашка и длинная черная борода Оливейры, которая развевается на ветру, когда он стоит с широкополой шляпой в руке. Он прощается с великим противником, которого отпускает на свободу, — с простым, убеленным сединами английским ветераном, который благодарит его от имени своих солдат. Остатки англичан стоят сзади по строевой стойке; за ними можно видеть запасы провианта и транспортные средства для отступления. Барабаны выбивают дробь, и бразильцы приходят в движение, но англичане остаются неподвижны, как статуи. Так продолжается до тех пор, пока не стихают последние звуки и мундиры противника не исчезают в тропическом мареве. Потом они одновременно меняют позу, словно ожившие мертвецы, и обращают пятьдесят лиц к генералу, — лиц, которые невозможно забыть. Фламбо подскочил на ходу. — О! — воскликнул он. — Но вы же не хотите сказать... — Да, — произнес отец Браун глубоким взволнованным голосом. — Рука англичанина набросила петлю на шею Сент-Клера; подозреваю, та самая рука, которая надела обручальное кольцо на палец его дочери. Руки англичан отволокли его к позорному столбу, руки тех людей, которые обожали его и вели его от победы к победе. И это англичане — Господи, прости и помилуй нас всех! — смотрели, как он болтается под чужеземным солнцем на зеленой пальмовой виселице и в своей ненависти молились о том, чтобы он свалился с нее прямо в ад. Когда спутники перевалили через пригорок, перед ними вспыхнул ровный свет, пробивавшийся из-за красных занавесок в окнах английской гостиницы. Она стояла боком к дороге, словно хотела показать всю широту своего гостеприимства. Три двери были приветливо открыты, и даже оттуда, где они находились, можно было слышать гул голосов и смех людей, устраивавшихся на ночлег. — Едва ли мне стоит продолжать, — сказал отец Браун. — Они судили его в глуши и казнили по заслугам. Потом, в честь Англии и его дочери, они дали вечную клятву молчания, похоронившую историю о кошельке изменника и шпаге убийцы. Возможно, они попытались забыть об этом; тогда Бог им в помощь. Давайте и мы попробуем забыть, гем более что вот уж и наша гостиница. — С превеликим удовольствием, — сказал Фламбо и уже собрался было войти в шумный, ярко освещенный бар, но внезапно отступил назад и едва не упал на дорогу. — Смотрите, дьявол его побери! — воскликнул он и указал на прямоугольную деревянную доску, вывешенную над дорогой. На ней можно было разглядеть грубые очертания эфеса шпаги и сломанного клинка, а стилизованная под старину надпись гласила: «Знак сломанной шпаги». — Вы не были готовы к этому? — мягко спросил отец Браун. — Он здешний кумир; половина гостиниц, улиц и парков названы в честь его подвигов. — Я-то думал, мы покончили с этой проказой, — проворчал Фламбо и сплюнул на дорогу. — Вы никогда не покончите с ним в Англии, — отозвался священник, не поднимая головы. — Никогда, пока бронза прочна, а камень не рассыпался в прах. Его мраморные статуи столетиями будут возвышать души гордых и невинных подростков, его сельское надгробие будет источать лилейный аромат верности своей стране. Миллионы людей, никогда не знавших его, полюбят его, как отца, — того самого человека, с которым последние немногие, кто знал его на самом деле, обошлись как с кучкой навоза. Он будет святым, и правда о нем никогда не станет известна, потому что я наконец принял решение. В раскрытии тайн содержится так много добра и зла, что я подвергну свои принципы испытанию на прочность. Все газеты со временем истлеют. Антибразильская шумиха уже улеглась, и к Оливейре повсюду относятся с уважением. Но я пообещал себе: если где-либо — в металле или в мраморе, долговечном, как пирамиды, — появится обвинение в адрес полковника Клэнси, капитана Кейта, президента Оливейры или другого невинного человека, то я заговорю. Если же несправедливая хвала достанется лишь Сент-Клеру, я буду безмолвствовать. И я сдержу свое слово. Они вошли в таверну с красными занавесками на окнах, не просто уютную, но даже роскошную изнутри. На столе стояла серебряная модель надгробия Сент-Клера со склоненной серебряной головой и сломанной серебряной шпагой. На стенах висели раскрашенные фотографии той же сцены и экипажей, на которых приезжали туристы для осмотра достопримечательности. Друзья опустились на удобные мягкие скамьи. — Ну и холодно же было! — воскликнул отец Браун. — Давайте закажем пива или вина. — Или бренди, — сказал Фламбо.  ТРИ ОРУДИЯ СМЕРТИ По роду своей деятельности, а также и по убеждениям отец Браун лучше, чем большинство из нас, знал, что всякого человека удостаивают почестей и внимания, когда человек этот мертв. Но даже он был потрясен дикой нелепостью происшедшего, когда на рассвете его подняли с постели и сообщили, что сэр Арон Армстронг стал жертвой убийства. Было что-то бессмысленное и постыдное в тайном злодеянии, совершенном над столь обворожительной и прославленной личностью. Ведь сэр Арон был обворожителен до смешного, а слава его стала почти легендарной. Новость произвела такое впечатление, словно вдруг стало известно, что Солнечный Джим[26] повесился или мистер Пиквик умер в «Хэнуолле»[27]. Дело в том, что, хотя сэр Арон и был филантропом, а стало быть, соприкасался с темными сторонами нашего общества, он гордился тем, что соприкасается с ними в духе самого искреннего добродушия, какое только возможно. Его речи на политические и общественные темы представляли собой каскад шуток и громового смеха; его здоровье было поистине цветущим; его нравственность зиждилась на неистребимом оптимизме; соприкасаясь с проблемой пьянства (это была излюбленная гема его рассуждений), он выказывал неувядаемую и даже несколько однообразную веселость, столь часто присущую человеку, который в рот не берет спиртного и не испытывает ни малейшей потребности выпить. Общеизвестную историю его обращения в трезвенники постоянно поминали с самых пуританских трибун и кафедр, рассказывая, канон еще в раннем детстве был отвлечен от шотландского богословия пристрастием к шотландскому виски, как он вознесся превыше того и другого и стал (по собственному его скромному выражению) тем, что он есть. Правда, глядя на его пышную седую бороду, лицо херувима и очки, поблескивающие на бесчисленных обедах и заседаниях, где он неизменно присутствовал, трудно было поверить, что он мог когда-либо являть собою нечто столь тошнотворное, как умеренно пьющий человек или истовый кальвинист. Сразу чувствовалось, что эго самый серьезный весельчак из всех представителей рода человеческого. Жил он в тихом предместье Хемпстеда, в красивом особняке, высоком, но очень тесном, с виду похожем на башню, вполне современную и ничем не примечательную. Самая узкая из всех узких стен этого дома выходила прямо к крутой, поросшей дерном железнодорожной насыпи и содрогалась всякий раз, когда мимо проносились поезда. Сэр Арон Армстронг, как с большой горячностью уверял он сам, был человеком совершенно лишенным нервов. Но если проходящий поезд часто потрясал дом, то в это утро все было наоборот: дом причинил потрясение поезду. Локомотив замедлил ход и остановился в том самом месте, где угол дома нависал над крутым травянистым откосом. Остановить эту самую бездушную из мертвых машин удается далеко не сразу; но живая душа, бывшая причиной остановки, действовала поистине стремительно. Некий человек, одетый во все черное, вплоть до (как запомнилось очевидцам) такой мелочи, как леденящие душу черные перчатки, вынырнул словно из-под земли у края железнодорожного полотна и замахал черными руками, словно какая-то жуткая мельница. Сами по себе подобные действия едва ли могли бы остановить поезд даже на малом ходу. Но при этом человек испустил вопль, который впоследствии описывали как нечто совершенно дикое и нечеловеческое. Вопль был из тех звуков, которые едва внятны, даже если они слышны вполне отчетливо. В данном случае было выкрикнуто слово: «Убийство!» Однако машинист клянется, что остановил бы поезд в любом случае, даже если бы услышал не слово, а лишь зловещий, неповторимый голос, который его выкрикнул. Едва поезд затормозил, сразу же обнаружились многие подробности недавней трагедии. Мужчина в черном, появившийся на краю зеленого откоса, был лакей сэра Арона Армстронга, угрюмый человек по имени Магнус. Баронет со свойственной ему беззаботностью частенько посмеивался над черными перчатками своего мрачного слуги; но теперь никто не склонен был над ними смеяться. Когда несколько любопытствующих спустились с насыпи и прошли за почернелую от сажи изгородь, они увидели скатившееся почти до самого низу откоса тело старика в желтом домашнем халате с ярко-алой подкладкой. Нога убитого была захлестнута веревочной петлей, накинутой, по-видимому, во время борьбы. Были замечены и пятна крови, правда весьма немногочисленные; но труп был изогнут или, вернее, скорчен и лежал в позе, какую немыслимо принять живому существу. Это и был сэр Арон Армстронг. Через несколько минут подоспел рослый светлобородый человек, в котором кое-кто из ошеломленных пассажиров признал личного секретаря покойного, Патрика Ройса, некогда хорошо известного в богемных кругах и даже прославленного в богемных искусствах. Выказывая свои чувства более неопределенным, но при этом и более убедительным образом, он стал вторить горестным причитаниям лакея. А когда из дома появилась еще и третья особа, Элис Армстронг, дочь умершего, которая бежала неверными шагами и махала рукой в сторону сада, машинист решил, что далее медлить нельзя. Он дал свисток, и поезд, пыхтя, тронулся к ближайшей станции за помощью. Так получилось, что отца Брауна срочно вызвали по просьбе Патрика Ройса, этого рослого секретаря, в прошлом связанного с богемой. По происхождению Ройс был ирландец; он принадлежал к числу тех легкомысленных католиков, которые никогда и не вспоминают о своем вероисповедании, покуда не попадут в отчаянное положение. Но вряд ли просьбу Ройса исполнили бы так быстро, не будь один из официальных сыщиков другом и почитателем непризнанного Фламбо: ведь невозможно быть другом Фламбо и при этом не наслушаться бесчисленных рассказов про отца Брауна. А посему, когда молодой сыщик (чья фамилия была Мертон) вел маленького священника через поля к линии железной дороги, беседа их была гораздо доверительней, нежели можно было бы ожидать от двоих совершенно незнакомых людей. — Насколько я понимаю, — заявил Мертон без обиняков, — разобраться в этом деле просто немыслимо. Тут решительно некого заподозрить. Магнус — напыщенный старый дурак; он слишком глуп для того, чтобы совершить убийство. Ройс вот уже много лет был самым близким другом баронета, ну а дочь, без сомнения, души не чаяла в отце. И помимо прочего, все это — сплошная нелепость. Кто стал бы убивать старого весельчака Армстронга? У кого поднялась бы рука пролить кровь безобидного человека, который так любил застольные разговоры? Ведь это все равно что убить рождественского деда. — Да, в доме у него действительно царило веселье, — согласился отец Браун. — Веселье это не прекращалось, покуда хозяин оставался в живых. Но как вы полагаете, сохранится ли оно теперь, после его смерти? Мертон слегка вздрогнул и взглянул на собеседника с живым любопытством. — После его смерти? — переспросил он. — Да, — бесстрастно продолжал священник, — хозяин-то был веселым человеком. Но заразил ли он своим весельем других? Скажите откровенно, есть ли в доме еще хоть один веселый человек, кроме него? В мозгу у Мертона словно приоткрылось оконце, и через него проник тот странный проблеск удивления, который вдруг проясняет то, что было известно с самого начала. Ведь он часто заходил к Армстронгам по делам, которые старый филантроп вел с полицией; и теперь он вспомнил, что атмосфера в доме действительно была удручающая. В комнатах с высокими потолками стоял холод; обстановка отличалась дурным вкусом и дешевой провинциальностью; в коридорах, где гулял сквозняк, горели слабые электрические лампочки, светившие не ярче луны. И хотя румяная физиономия старика, обрамленная серебристо-седой бородой, озаряла ярким костром каждую комнату и каждый коридор, она не оставляла но себе ни капли тепла. Разумеется, это ощущение могильного холода до известной степени порождалось самою жизнерадостностью и кипучестью владельца дома; ему не нужны печи или лампы, сказал бы он, потому что его согревает собственное тепло. Но когда Мертон вспомнил других обитателей дома, ему пришлось признать, что они были лишь тенями хозяина. Угрюмый лакей с его чудовищными черными перчатками вполне мог бы привидеться в ночном кошмаре; Ройс, личный секретарь, здоровяк в твидовых брюках, смахивающий на быка, носил коротко подстриженную бородку, но в этой соломенно-желтой бородке уже странным образом пробивалась ранняя седина, а широкий лоб избороздили морщины. Конечно, он был вполне добродушен, но добродушие это было какое-то печальное, почти скорбное, — у него был такой вид, словно в жизни его постигла жестокая неудача. Ну а если взглянуть на дочь Армстронга, трудно поверить, что она и в самом деле приходится ему дочерью; лицо у нее такое бледное, с болезненными чертами. Она не лишена изящества, но во всем ее облике ощущается затаенный трепет, который делает ее похожей на осу. Иногда Мертон думал, что она, вероятно, очень пугается грохота проходящих поездов. — Видите ли, — сказал отец Браун, едва заметно подмигивая, -я отнюдь не уверен, что веселость Армстронга доставляла большое удовольствие... мм... его ближним. Вот вы говорите, что никто не мог убить такого славного старика, а я в этом далеко не убежден: ne nos inducas in temptatione[28]. Я лично если бы и убил человека, — добавил он с подкупающей простотой, — то уж непременно какого-нибудь оптимиста, смею заверить. — Но почему? — вскричал изумленный Мертон. — Неужели вы считаете, что людям не по душе веселый нрав? — Людям по душе, когда вокруг них часто смеются, — ответил отец Браун, — но я сомневаюсь, что им по душе, когда кто-либо всегда улыбается. Безрадостное веселье очень докучливо. На этом разговор оборвался, и некоторое время они молча шли, обдуваемые ветром, вдоль рельсов по травянистой насыпи, а когда добрались до длинной тени от дома Армстронга, отец Браун вдруг сказал с таким видом, словно хотел отбросить тревожную мысль, а вовсе не высказать ее всерьез: — Разумеется, в пристрастии к спиртному как таковом нет ни хорошего, ни дурного. Но иной раз мне невольно приходит на ум, что людям вроде Армстронга порою нужен бокал вина, чтобы стать немного печальней. Начальник Мертона по службе, седовласый сыщик с незаурядными способностями, стоял на травянистом откосе, дожидаясь следователя, и разговаривал с Патриком Ройсом, чьи могучие плечи и всклокоченная бородка возвышались над головой сыщика. Это было тем заметней еще и потому, что Ройс имел привычку слегка горбить крепкую спину и, когда отправлялся по церковным или домашним делам, двигался тяжело и неторопливо, словно буйвол, запряженный в прогулочную коляску. При виде священника Ройс с несвойственной ему приветливостью поднял голову и отвел его на несколько шагов в сторону. А Мертон тем временем обратился к старшему сыщику нс без почтительности, но по-мальчишески нетерпеливо: — Ну как, мистер Гилдер, далеко ли вы продвинулись в раскрытии этой тайны? — Никакой тайны здесь нет, — отозвался Гилдер, сонно щурясь на грачей, которые сидели поблизости. — Ну мне, по крайней мере, кажется, что тайна все же есть, — возразил Мертон с улыбкой. — Дело совсем простое, мой мальчик, — обронил старший сыщик, поглаживая седую остроконечную бородку. — Через три минуты после того, как вы по просьбе мистера Ройса отправились за священником, вся история стала ясна как день. Вы знаете одутловатого лакея в черных перчатках, того самого, который остановил поезд? — Как не знать! При виде его у меня мурашки поползли по коже. — Итак, — промолвил Гилдер, — когда поезд исчез из виду, человек этот тоже исчез. Вот уж поистине хладнокровный преступник! Удрал на том самом поезде, который должен был вызвать полицию, ведь ловко? — Стало быть, вы совершенно уверены, — заметил младший сыщик, — что он действительно убил своего хозяина? — Да, сынок, совершенно уверен, — ответил Гилдер сухо, — уже хотя бы но той пустяковой причине, что он прихватил двадцать тысяч фунтов наличными из письменного стола. Нет, теперь единственное затруднение, если только это вообще можно так назвать, состоит в том, чтобы выяснить, как именно он его убил. Похоже, что череп проломлен каким-то тяжелым предметом, но поблизости тяжелых предметов не обнаружено, а унести оружие с собой было бы для убийцы обременительно, разве что оно очень маленькое и потому не привлекло внимания. — Возможно, оно, напротив, очень большое и потому не привлекло внимания, — произнес священник со странным, отрывистым смешком. Услышав такую нелепость, Гилдер повернулся и сурово спросил отца Брауна, как понимать его слова. — Я сам знаю, что выразился глупо, — сказал отец Браун со смущением. — Получается, как в волшебной сказке. Но бедняга Армстронг убит дубиной, которая по плечу только великану, большой зеленой дубиной, очень большой и потому незаметной, ее обычно называют землей. Он расшибся насмерть вот об эту зеленую насыпь, на которой мы сейчас стоим. — Куда это вы клоните? — с живостью спросил сыщик. Отец Браун обратил круглое, как луна, .лицо к фасаду дома и поглядел вверх, близоруко сощурив глаза. Проследив за его взглядом, все увидели на самом верху этой глухой части дома, в мезонине, распахнутое настежь окно. — Разве вы не видите, — сказал он, указывая на окно пальцем с какой-то детской неловкостью, — что он упал вон оттуда? Гилдер, насупясь, глянул на окно и произнес: — Да, эго вполне вероятно. Но я все-таки нс понимаю, откуда у вас такая уверенность. Отец Браун широко открыл серые глаза. — Ну как же, — сказал он, — ведь на ноге у трупа обрывок веревки. Разве вы не видите, что вон там из окна свисает другой обрывок? На такой высоте все предметы казались крохотными пылинками или волосками, но проницательный старый сыщик остался доволен объяснением. — Вы правы, сэр, — сказал он отцу Брауну. — Очко в вашу пользу. Едва он успел вымолвить эти слова, как экстренный поезд, состоявший из единственного вагона, преодолел поворот слева от них, остановился и изверг1 из себя целый отряд полисменов, среди которых виднелась отталкивающая рожа Магнуса, беглого лакея. — Вот это ловко, черт возьми! Его уже арестовали! — вскричал Гилдер и устремился вперед с неожиданной живостью. — А деньги были при нем? — крикнул он первому полисмену. Тот посмотрел ему в лицо несколько странным взглядом и ответил: — Нет. — Помолчав, он добавил: — По крайней мере, здесь их нету. — Кто будет инспектор, осмелюсь спросить? — сказал меж тем Магнус. Едва он заговорил, все сразу поняли, почему его голос остановил поезд. Внешне это был человек мрачного вида, с прилизанными черными волосами, с бесцветным лицом, чуть раскосыми, как у жителей Востока, глазами и тонкогубым ртом. Его происхождение и настоящее имя вряд ли были известны с тех пор, как сэр Арон «спас» его от работы официанта в лондонском ресторане, а также (как утверждали некоторые) заодно и от других, куда более неблаговидных обстоятельств. Но голос у него был столь же впечатляющий, сколь лицо казалось бесстрастным. То ли из-за тщательности, с которой он выговаривал слова чужого языка, то ли из предупредительности к хозяину (который был глуховат) речь Магнуса отличалась необычайной резкостью и пронзительностью, и когда он заговорил, окружающие чуть не подскочили на месте. — Я так и знал, что это случится, — произнес он во всеуслышание, вызывающе и невозмутимо. — Мой покойный хозяин потешался надо мной, потому что я ношу черную одежду, но я всегда говорил, что зато мне не надо будет надевать траур, когда наступит время идти на его похороны. Он сделал быстрое, выразительное движение руками в черных перчатках. — Сержант, — сказал инспектор Гилдер, с бешенством уставившись на черные перчатки. — Почему этот негодяй до сих пор гуляет без наручников? Ведь сразу видно, что перед нами опасный преступник. — Позвольте, сэр, — сказал сержант, на лице которого застыло бессмысленное удивление. — Я не уверен, что мы имеем на это право. — Как прикажете вас понимать? — резко спросил инспектор. — Разве вы его не арестовали? Тонкогубый рот тронула едва уловимая презрительная усмешка, и тут, словно вторя этой издевке, раздался свисток подходящего поезда. — Мы арестовали его, — сказал сержант серьезно, — в тот самый миг, когда он выходил из полицейского участка в Хайгейте, где передал все деньги своего хозяина в руки инспектора Робинсона. Гилдер поглядел на лакея с глубочайшим изумлением. — Чего ради вы это сделали? — спросил он у Магнуса. — Ну, само собой, чтоб деньги не попали в руки преступника, а были в целости и сохранности, — ответил тот с невозмутимым спокойствием. — Без сомнения, — сказал Гилдер, — деньги сэра Арона были бы в целости и сохранности, если б вы передали их его семейству. Последние слова потонули в грохоте колес, и поезд, лязгая и подрагивая, промчался мимо; но этот адский шум, то и дело раздававшийся подле злополучного дома, был перекрыт голосом Магнуса, чьи слова прозвучали явственно и гулко, как удары колокола: — У меня нет оснований доверять семейству сэра Арона. Все присутствующие замерли на месте, ощутив, что некто бесшумно, как призрак, появился рядом; и Мертон ничуть не удивился, когда поднял голову и увидел поверх плеча отца Брауна бледное лицо дочери Армстронга. Она была еще молода и хороша собою, вся светилась чистотой, но каштановые ее волосы заметно поблекли и потускнели, а кое-где в них даже просвечивала седина. — Будьте поосторожней в выражениях, — сердито сказал Ройс, — вы напугали мисс Армстронг. — Смею надеяться, что мне это удалось, — отозвался Магнус своим зычным голосом. Пока девушка непонимающе глядела на него, а все остальные предавались удивлению, каждый на свой лад, он продолжал: — Я как-то привык к тому, что мисс Армстронг частенько трясется. Вот уже много лет у меня на глазах ее время от времени бьет дрожь. Одни говорили, будто она дрожит от холода, другие утверждали, что это со страху, но я-то знаю, что дрожала она от ненависти и низменной злобы — этих демонов, которые сегодня утром наконец восторжествовали. Если бы не я, ее след бы уже простыл, сбежала бы со своим любовником и со всеми денежками. С тех самых пор, как мой покойный хозяин не позволил ей выйти за этого гнусного пьянчугу... — Замолчите, — сказал Гилдер сурово. — Все эти ваши выдумки или подозрения о семейных делах нас не интересуют. И если у вас нет каких-либо вещественных доказательств, то голословные утверждения... — Ха! Я представлю вам вещественные доказательства, — прервал его Магнус резким голосом. — Извольте, инспектор, вызвать меня в суд, и я не премину сказать правду. А правда вот она: через секунду после того, как окровавленного старика вышвырнули в окно, я бросился в мезонин и увидел там его дочку, она валялась в обмороке на полу, и в руке у нее был кинжал, красный от крови. Позвольте мне заодно передать властям вот эту штуку. Тут он вынул из заднего кармана длинный нож с роговой рукояткой и красным пятном на лезвии и вручил его сержанту. Потом он снова отступил в сторону, и щелки его глаз почти совсем заплыли на пухлой китайской физиономии, сиявшей торжествующей улыбкой. При виде этого Мертона едва не стошнило; он сказал Гилдеру вполголоса: — Надеюсь, вы поверите на слово не ему, а мисс Армстронг? Отец Браун вдруг поднял лицо, необычайно свежее и розовое, словно он только что умылся холодной водой. — Да, — сказал он, источая неотразимое простодушие. — Но разве слово мисс Армстронг непременно должно противоречить слову свидетеля? Девушка испустила испуганный, отрывистый крик; все взгляды обратились на нее. Она окаменела, словно разбитая параличом; только лицо, обрамленное тонкими каштановыми волосами, оставалось живым, потрясенное и недоумевающее. Она стояла с таким видом, как будто на шее у нее затягивалась петля. — Этот человек, — веско промолвил мистер Гилдер, — недвусмысленно заявляет, что застал вас с ножом в руке, без чувств, сразу же после убийства. — Он говорит правду, — отвечала Элис. Когда присутствующие опомнились, они увидели, что Патрик Ройс, пригнув массивную голову, вступил в середину круга, после чего произнес поразительные слова: — Ну что ж, если мне все равно пропадать, я сперва хоть отведу душу. Его широкие плечи всколыхнулись, и железный кулак нанес сокрушительный удар но благодушной восточной физиономии мистера Магнуса, который тотчас же распростерся на лужайке плашмя, словно морская звезда. Несколько полисменов немедленно схватили Ройса; остальным же от растерянности почудилось, будто все разумное летит в тартарары и мир превращается в сцену, на которой разыгрывается нелепое шутовское зрелище. — Бросьте эти штучки, мистер Ройс, — властно сказал Гилдер. — Я арестую вас за оскорбление действием. — Ничего подобного, — возразил ему Ройс голосом, гулким, как железный гонг. — Вы арестуете меня за убийство. Гилдер с тревогой взглянул на поверженного; но тот уже сел, вытирая редкие капли крови с почти неповрежденного лица, и потому инспектор только спросил отрывисто: — Что это значит? — Этот малый сказал истинную правду, — объяснил Ройс. — Мисс Армстронг лишилась чувств и упала с ножом в руке. Но она схватила нож не для того, чтобы убить своего отца а для того, чтобы его защитить. — Защитить! — повторил Гилдер серьезно. — От кого же? — От меня, — отвечал Ройс. Элис взглянула на него ошеломленно и испуганно; потом проговорила тихим голосом: — Ну что ж, в конце концов, я рада, что вы не утратили мужества. Мезонин, где была комната секретаря (довольно тесная келья для такого исполинского отшельника), хранил все следы недавней драмы. Посреди комнаты, на полу, валялся тяжелый револьвер, по-видимому кем-то отброшенный в сторону; чуть левее откатилась к стене бутылка из-под виски, откупоренная, но не допитая. Тут же лежала скатерть, сорванная с маленького столика и растоптанная, а обрывок веревки, такой же самой, какую обнаружили на трупе, был переброшен через подоконник и нелепо болтался в воздухе. Осколки двух разбитых вдребезги ваз усеивали каминную полку и ковер. — Я был пьян, — сказал Ройс; простота, с которой держался этот преждевременно состарившийся человек, выглядела трогательно, как первое раскаяние нашалившего ребенка. — Все вы слышали про меня, — продолжал он хриплым голосом. — Всякий слышал, как началась моя история, и теперь она, видимо, кончится столь же печально. Некогда я слыл умным человеком и мог бы быть счастлив: Армстронг спас остатки моей души и тела, вытащил меня из кабаков н всегда по-своему был ко мне добр, бедняга! Только он ни в коем случае не позволил бы мне жениться на Элис, и надо прямо признать, что он был прав. Ну а теперь сами делайте выводы, не принуждайте меня касаться подробностей. Вон там, в углу моя бутылка с виски, выпитая наполовину, а вот мой револьвер на ковре, уже разряженный. Веревка, которую нашли на трупе, лежала у меня в ящике, и труп был выброшен из моего окна. Вам незачем пускать по моему следу сыщиков, чтобы проследить мою трагедию: она не нова в этом проклятом мире. Я сам обрекаю себя па виселицу, и, видит Бог, этого вполне достаточно! Инспектор сделал едва уловимый жест, и полисмены окружили дюжего человека, готовясь увести его незаметно; но им эго не вполне удалось ввиду поразительного появления отца Брауна, который внезапно переступил порог, двигаясь по ковру на четвереньках, словно он совершал некий кощунственный обряд. Совершенно равнодушный к тому впечатлению, которое его поступок произвел на окружающих, он остался в этой позе, но повернул к ним умное круглое лицо, похожий на забавное четвероногое существо с человеческой головою. — Послушайте, — сказал он добродушно, — право же, это ни в какие ворота не лезет, согласитесь сами. Сначала вы заявили, что не нашли оружия. Теперь же мы находим его в избытке: вот нож, которым можно зарезать, вот веревка, которой можно удавить, и вот револьвер, а в конечном итоге старик разбился, выпав из окна. Нет, я вам говорю, это ни в какие ворота не лезет. Это уж слишком. И он тряхнул опущенной головой, словно конь на пастбище. Инспектор Гилдер, преисполненный решимости, открыл рот, но не успел слова вымолвить, потому что забавный человек, стоявший на четвереньках, продолжал свои пространные рассуждения: — И вот перед нами три немыслимых обстоятельства. Первое — это дыры в ковре, куда угодили шесть пуль. С какой стати кому-то понадобилось стрелять в ковер? Пьяный дырявит голову врагу, который скалит над ним зубы. Он не ищет повода ухватить его за ноги или взять приступом его домашние туфли. А тут еще эта веревка... Оторвавшись от ковра, отец Браун поднял руки, сунул их в карманы, но продолжал стоять на коленях. — В каком умопостижимом опьянении может человек захлестывать петлю на чьей-то шее, а в результате захлестнуть ее на ноге? И в любом случае Ройс не был так уж сильно пьян, иначе он сейчас спал бы беспробудным сном. Но самое явное свидетельство — это бутылка с виски. По-вашему, выходит, что алкоголик дрался за бутылку, одержал верх, потом швырнул ее в угол, причем половину пролил, а ко второй половине даже не притронулся. Смею заверить, никакой алкоголик так не поступит. Он неуклюже встал на ноги и с явным сожалением сказал мнимому убийце, который оговорил сам себя: — Мне очень жаль, любезнейший, но ваша версия, право же, неудачна. — Сэр, — тихонько сказала Элис Армстронг священнику, — вы позволите поговорить с вами наедине? Услышав эту просьбу, словоохотливый пастырь прошел через лестничную площадку в другую комнату, но прежде, чем он успел открыть рот, девушка заговорила сама, и в голосе ее звучала неожиданная горечь. — Вы умный человек, — сказала она, — и вы хотите выручить Патрика, я знаю. Но это бесполезно. Подоплека у этого дела прескверная, и чем больше вам удастся выяснить, тем больше будет улик против несчастного человека, которого я люблю. — Почему же? — спросил Браун, твердо глядя ей в лицо. — Да потому, — ответила она с такой же твердостью, — что я своими глазами видела, как он совершил преступление. — Так! — невозмутимо сказал Браун. — И что же именно он сделал? — Я была здесь, в этой самой комнате, — объяснила она. — Обе двери были закрыты, но вдруг раздался голос, какого я не слыхала в жизни, голос, похожий на рев. «Ад! Ад! Ад!» — выкрикнул он несколько раз кряду, а потом обе двери содрогнулись от первого револьверного выстрела. Прежде чем я успела распахнуть эту и ту двери, грянули три выстрела, а потом я увидела, что комната полна дыма и револьвер в руке моего бедного Патрика тоже дымится, и я видела, как он выпустил последнюю страшную нулю. Потом он прыгнул на отца, который в ужасе прижался к оконному косяку, сцепился с ним и попытался задушить его веревкой, которую накинул ему на шею, но в борьбе веревка соскользнула с плеч и упала к ногам. Потом она захлестнула одну ногу, а Патрик, как безумный, поволок отца. Я схватила с пола нож, кинулась между ними и успела перерезать веревку, а затем лишилась чувств. — Понятно, — сказал отец Браун все с той же бесстрастной любезностью. — Благодарю вас. Девушка поникла под бременем тяжких воспоминаний, а священник спокойно ушел в соседнюю комнату, где оставались только Гилдер и Мертон с Патриком Ройсом, который в наручниках сидел на стуле. Отец Браун скромно сказал инспектору: — Вы позволите мне поговорить с арестованным в вашем присутствии? И нельзя ли на минутку освободить его от этих никчемных наручников? — Он очень силен, — сказал Мертон вполголоса. — Зачем вы хотите снять наручники? — Я хотел бы, — смиренно произнес священник, — удостоиться чести пожать ему руку. Оба сыщика уставились на отца Брауна в недоумении, а тот продолжал: — Сэр, вы не расскажете им, как было дело? Сидевший на стуле покачал взъерошенной головой, а священник нетерпеливо обернулся. — Тогда я расскажу сам, — проговорил он. — Человеческая жизнь дороже посмертной репутации. Я намерен спасти живого, и пускай мертвые хоронят своих мертвецов[29]. Он подошел к роковому окну и, помаргивая, продолжал: — Я уже говорил вам, что в данном случае перед нами слишком много оружия и всего лишь одна смерть. А теперь я говорю, что все это не служило оружием и не было использовано, дабы причинить смерть. Эти ужасные орудия: петля, окровавленный нож, разряженный револьвер, — служили своеобразному милосердию. Их употребили отнюдь не для того, чтобы убить сэра Арона, а для того, чтобы его спасти. — Спасти! — повторил Гилдер, — Но от чего? — От него самого, — сказал отец Браун. — Он был сумасшедший и пытался наложить на себя руки. — Как? — вскричал Мертон, полный недоверия. — А наслаждение жизнью, которое он исповедовал? — Это жестокое вероисповедание, — сказал священник, выглядывая за окно. — Почему бы ему не поплакать, как плакали некогда его предки? Лучшим его намерениям не суждено было осуществиться, душа стала холодной как лед: под веселой маской скрывался пустой ум безбожника. Наконец, для того, чтобы поддержать свою репутацию весельчака, он снова начал выпивать, хотя бросил это дело давным-давно. Но в подлинном трезвеннике неистребим ужас перед алкоголизмом: такой человек живет в прозрении и ожидании того психологического ада, от которого предостерегал других. Ужас этот безвременно погубил беднягу Армстронга. Сегодня утром он был в невыносимом состоянии, сидел здесь и кричал, что он в аду, таким безумным голосом, что собственная дочь его не узнала. Он безумно жаждал смерти и с редкостной изобретательностью, свойственной одержимым людям, разбросал вокруг себя смерть в разных обличьях: петлю-удавку, револьвер своего друга и нож. Ройс случайно вошел сюда и действовал немедля. Он швырнул нож на ковер, схватил револьвер и, не имея времени его разрядить, выпустил все пули, одну за другой, прямо в пол. Но тут самоубийца увидел четвертое обличье смерти и метнулся к окну. Спаситель сделал единственное, что оставалось, — кинулся за ним с веревкой и попытался связать его но рукам и но ногам. Тут-то и вбежала несчастная девушка и, не понимая, из-за чего происходит борьба, попыталась освободить отца. Сперва она только полоснула ножом по пальцам бедняги Ройса, отсюда и следы крови на лезвии. Вы, разумеется, заметили, что, когда он ударил лакея, кровь на лице была, хотя никакой раны не было? Перед тем как упасть без чувств, бедняжка успела перерезать веревку и освободить отца, а он выпрыгнул вот в это окно и низвергся в вечность. Наступило долгое молчание, которое наконец нарушило звяканье металла, — это Гилдер разомкнул наручники, сковывавшие Патрика Ройса, и заметил: — Думается мне, сэр, вам следовало сразу сказать правду. Вы и эта юная особа стоите больше, чем некролог Армстронга. — Плевать мне на этот некролог! — грубо крикнул Ройс. — Разве вы не понимаете — я молчал, чтобы скрыть от нее! — Что скрыть? — спросил Мертон. — Да то, что она убила своего отца, болван вы этакий! - рявкнул Ройс. — Ведь, когда б не она, он был бы сейчас жив. Если она узнает, то сойдет с ума от горя. — Право, не думаю, - заметил отец Браун, берясь за шляпу. — Пожалуй, я лучше скажу ей сам. Даже роковые ошибки не отравляют жизнь так, как грехи. И во всяком случае, мне кажется, впредь вы будете гораздо счастливее. А я сейчас должен вернуться в школу для глухих. Когда он вышел на лужайку, где трава колыхалась от ветра, его окликнул какой-то знакомый из Хайгейта: — Только что приехал следователь. Сейчас начнется дознание. — Я должен вернуться в школу, — сказал отец Браун. — К сожалению, мне недосуг и я не могу присутствовать при дознании.  ГРЕХИ КНЯЗЯ САРАДИНА Когда Фламбо брал отпуск в своей конторе в Вестминстере, он проводил этот месяц на парусной шлюпке, такой маленькой, что чаще всего ею пользовались как весельной лодкой. К тому же он предпочитал отдыхать в графствах Восточной Англии, где на крошечных речках шлюпка казалась волшебным корабликом, скользившим но суше через луга и поля. В суденышке могли с удобством расположиться два человека; оставалось место лишь для самых необходимых вещей, и Фламбо брал то, что по своему разумению считал необходимым. Обычно это сводилось к четырем вещам: консервам из лосося, если захочется есть, заряженным револьверам, если захочется пострелять, бутылке бренди на случай обморока и — священнику — на случай скоропостижной кончины. С этим легким багажом он неторопливо плыл по узким речкам, собираясь со временем достигнуть Норфолкских озер, а пока что наслаждаясь видами лугов, склонявшихся над рекой садовых деревьев и отражавшихся в воде поселков и особняков, останавливаясь порыбачить в тихих заводях и в некотором смысле прижимаясь к берегу. Как истинный философ, Фламбо проводил свой отдых бесцельно, но, как у всякого истинного философа, у него имелось на этот счет оправдание. Он держал в уме некое намерение, к которому относился достаточно серьезно, чтобы успех стал венцом отпуска, но и достаточно легко, чтобы не расстраиваться в случае неудачи. Много лет назад, когда он еще был некоронованным королем воров и самой знаменитой персоной в Париже, ему часто доводилось получать невразумительные послания одобрительного, обвинительного и даже любовного свойства. Но одно из них запечатлелось в его памяти — обычная визитная карточка в конверте с английским штемпелем. На обратной стороне карточки было написано зелеными чернилами по-французски: «Если Вы когда-нибудь отойдете от дел и станете респектабельным человеком, навестите меня. Мне хотелось бы познакомиться с Вами, так как я встречался с большинством великих людей своего времени. Ваша проделка, когда Вы заставили одного сыщика арестовать другого, была одной из самых блестящих сцен во французской истории». На лицевой стороне карточки стояла официальная надпись: «Князь Сарадин, Рид-Хаус, Рид-Айленд, Норфолк»[30]. Тогда Фламбо не уделил особого внимания этому приглашению, но удостоверился, что князь был блестящей и широко известной фигурой в светских кругах Южной Италии. Говорили, что в юности он совратил замужнюю женщину из знатной семьи и бежал с нею, — довольно обычная эскапада для людей его положения, но запомнившаяся своим трагическим продолжением: слухами о самоубийстве оскорбленного супруга, который якобы бросился в пропасть на Сицилии. Потом князь некоторое время жил в Вене, но последние годы провел в неустанных странствиях. Когда Фламбо, как и князь Сарадин, удалился с бурной европейской сцены и стал жить в Англии, его посетила мысль нанести неожиданный визит знатному изгнаннику, поселившемуся среди Норфолкских озер. Фламбо не имел представления, сможет ли найти нынешнее обиталище князя, вероятно достаточно скромное и неприметное. Но случилось гак, что он нашел это место гораздо раньше, чем мог предположить. Однажды вечером путешественники причалили к берегу, поросшему высокой травой и низкими деревьями с подрезанными кронами. После целого дня работы на веслах сон рано одолел их, зато оба проснулись еще до рассвета. Большая лимонная луна только заходила в зарослях высокой травы у них над головами, а небо было глубокого бирюзового оттенка — еще ночное, но яркое. Обоим сразу же вспомнилось детство, волшебная и удивительная пора, когда заросли трав смыкаются над нами, словно лесная чаща. На фоне огромной заходящей луны маргаритки и одуванчики казались сказочными цветами, напоминающими узоры на обоях в детской. Лежа в шлюпке под высоким берегом, они в радостном изумлении разглядывали цветы, травы и корни кустарников. — Клянусь Юпитером! — произнес Фламбо. — Похоже на заколдованное царство! Отец Браун резко выпрямился и перекрестился. Его движение было таким стремительным, что Фламбо посмотрел на него с легким удивлением и спросил, в чем дело. — Авторы средневековых баллад знали о колдовстве гораздо больше, чем вы, — ответил священник. — В зачарованной стране происходят не только приятные вещи. — Вздор! — фыркнул Фламбо. — Под такой невинной лупой могут случаться только приятные неожиданности. Я предлагаю сразу же плыть дальше, а там посмотрим, что будет. Мы можем умереть и сгнить в могиле, прежде чем снова увидим такую луну и в таком месте. — Ладно, — сказал отец Браун. — Я и не говорил, что плохо входить в заколдованное царство. Я только говорил, что это всегда бывает опасно. Они медленно плыли но светлеющей реке; глубокая синева небосвода и тусклое золото луны постепенно выцветали, пока наконец не растаяли в громадном бесцветном космосе, предшествующем буйству рассвета. Когда первые проблески алого, серого и золотого пересекли горизонт от края до края, их вдруг поглотила темная масса какого-то городка или деревни, возникшая впереди на берегу. В утреннем полусвете уже можно было разглядеть нависавшие над водой деревенские крыши и мостики. Казалось, что дома с длинными и низкими крышами сошлись к реке на водопой, словно стадо больших серых и бурых коров. Между тем рассвет продолжал разгораться и перешел в обычное утро, прежде чем они увидели хотя бы одно живое существо на пристани и мостках этого тихого городка. Наконец они увидели добродушного и зажиточного на вид мужчину в штанах и рубашке, с лицом таким же круглым, как недавно зашедшая луна, и кустиками рыжих бакенбард вокруг его нижнего полукружия; прислонившись к столбу, он смотрел на плавное течение реки. Поддавшись безотчетному порыву, Фламбо поднялся во весь рост в качающейся шлюпке и зычным голосом спросил у незнакомца, не знает ли он, где находится Рид-Айленд или Рид-Хаус. Тот лишь улыбнулся и молча указал вверх по реке, за следующую излучину. Фламбо поплыл туда без дальнейших расспросов. Шлюпка обогнула несколько травянистых выступов и заплутала среди почти неподвижных и заросших камышом отрезков реки, но, прежде чем поиски успели наскучить, они миновали особенно резкий поворот и оказались в тихой заводи, напоминавшей озеро, вид которого инстинктивно заставил их остановиться. В центре этой водной глади, со всех сторон окаймленной камышом, находился невысокий продолговатый островок, на котором стоял низкий и длинный дом, наподобие бунгало, построенный из бамбука или какого-то другого прочного тропического тростника. Вертикальные бамбуковые стебли в плетении степ были бледно-желтыми, диагональные стебли крыши выглядели темно-желтыми или коричневыми; только эго и нарушало монотонное однообразие дома. Утренний ветерок шелестел в камышах вокруг острова и пел в ребристых выпуклостях странного дома, словно играя на огромной свирели. — Бог ты мой! — воскликнул Фламбо. — Наконец-то приехали! Вот он, настоящий Рид-Айленд, а вот и Рид-Хаус, если такой вообще есть на свете. Похоже, тот толстяк с бакенбардами был доброй феей! — Возможно, — спокойно заметил отец Браун, — но если и был, то злой феей. Он не успел договорить, как нетерпеливый Фламбо уже причалил к берегу среди шуршащих камышей, и вскоре они ступили па загадочный остров возле старого и безмолвного дома. Как выяснилось, дом стоял задней стеной к реке и к единственному причалу; главный вход находился с другой стороны и смотрел в сад, имевший продолговатую форму. Друзья приблизились к нему но узкой тропе, огибавшей дом под низким карнизом крыши. Через три разных окна в трех стенах дома они могли видеть одну и ту же длинную, хорошо освещенную комнату, обшитую панелями из светлого дерева, с множеством зеркал и как будто подготовленную для элегантного завтрака. По обе стороны от парадной двери стояли две бирюзовые цветочные вазы. Им открыл дворецкий мрачного вида — высокий, сухопарый, седой и апатичный, — пробормотавший, что князь Сарадин нынче в отъезде, но его ждут с часу на час и дом готов к приему хозяина и его гостей. При виде карточки е надписью зелеными чернилами пергаментное лицо унылого слуги на миг оживилось, и он с неловкой учтивостью предложил им остаться. — Его сиятельство может прибыть в любую минуту, — сказал он. — Ему будет неприятно узнать, что он разминулся с господами, которых пригласил к себе. Мы всегда держим наготове холодный завтрак для него и его гостей; не сомневаюсь, что он пожелал бы, чтобы вы откушали у нас. Движимый любопытством, Фламбо с благодарностью принял предложение и последовал за стариком, который церемонно препроводил его в большую комнату со светлыми панелями на стенах. В ней не было ничего особо примечательного, если не считать необычного чередования длинных узких окон с длинными узкими зеркалами, что придавало ей удивительно светлый и воздушный вид. Она навеивала впечатление о завтраке под открытым небом. По углам висели неброские портреты: большая выцветшая фотография юноши в военном мундире и пастельный эскиз, на котором красной охрой были изображены два длинноволосых мальчика. Когда Фламбо осведомился, не князь ли этот бравый молодой солдат, то получил отрицательный ответ. Это младший брат князя, капитан Стефан Сарадин, пояснил дворецкий. Тут он внезапно посуровел и как будто утратил всякое желание продолжать разговор. После завтрака, завершившегося превосходным кофе с ликером, гости познакомились е садом, библиотекой и домоправительницей — красивой темноволосой женщиной, не лишенной своеобразного величия и похожей на Мадонну из подземного царства. Судя по всему, она и дворецкий были единственными, кто остался от прежней домашней челяди князя, а всех остальных слуг набрали из Норфолка под ее надзором. Ее представили как миссис Энтони, но она говорила с легким итальянским акцентом, и Фламбо не сомневался, что эта фамилия представляла собой местный вариант романского происхождения. В облике дворецкого, мистера Поля, тоже присутствовало нечто чужеземное, но он безукоризненно владел английским, как и многие отлично вышколенные слуги космополитических знатных семейств. Несмотря на красоту и живописное уединение, в доме витала какая-то странная светлая печаль. Часы здесь тянулись медленно, словно дни. Длинные комнаты с многочисленными окнами были залиты светом, но он казался мертвенным. И за всеми посторонними звуками — голосами, звоном бокалов или легкими шагами слуг — слышался несмолкаемый и навевающий грусть шум реки. — Мы повернули не туда и попали в недоброе место, — сказал отец Браун, глядя из окна на серовато-зеленые заросли осоки и серебристое зеркало воды. — Ну что же, иногда хороший человек в недобром месте может совершить хорошее. Хотя отец Браун часто бывал молчалив, он обладал удивительным даром сопереживания, и за эти несколько бесконечных часов он неосознанно проник в тайны Рид-Хауса гораздо глубже, чем его друг-профессионал. Он умел дружелюбно молчать, чем невольно привлекал желающих посплетничать, и почти без единого слова со своей стороны узнавал от своих новых знакомых все, что они вообще были готовы рассказать. Впрочем, дворецкий от природы был необщительным человеком. В нем чувствовалась угрюмая и почти собачья преданность хозяину, с которым, по его словам, очень дурно обошлись. Главным обидчиком, судя по всему, был брат его сиятельства; при одном звуке его имени старик презрительно морщил свой крючковатый нос, а его худое лицо, казалось, вытягивалось еще больше. Капитан Стефан, очевидно, был бездельником, вытянувшим из своего великодушного брата сотни и тысячи фунтов, заставившим его отказаться от светского блеска и вести тихую жизнь в уединении. Больше дворецкий ничего не сказал, а если и хотел сказать, его останавливала истовая преданность хозяину. Итальянка-домоправительница оказалась немного более общительной, и у Брауна сложилось впечатление, что она меньше довольна своим положением. О хозяине она говорила с легкой язвительностью, но и не без определенного благоговения. Фламбо и его друг стояли в зеркальной комнате, разглядывая эскизный рисунок с двумя мальчиками, когда домоправительница быстро вошла внутрь, словно хоронясь по домашнему делу. Помещение, сверкающее стеклянными поверхностями, имело особое свойство: каждый входящий сюда отражался в четырех или пяти зеркалах одновременно, и отец Браун, даже не повернув головы, умолк на середине своего критического замечания. Однако Фламбо, наклонившийся к картине, громко произнес: — Полагаю, это братья Сарадин. У обоих вполне невинный вид. Трудно сказать, где хороший брат, а где плохой. Осознав, что находится в присутствии дамы, он перевел разговор на банальный обмен любезностями и вскоре вышел в сад. Но отец Браун продолжал внимательно разглядывать эскиз, между тем как миссис Энтони внимательно разглядывала отца Брауна. В ее больших карих глазах застыло трагическое выражение, а на оливковом лице отражалось недоверчивое любопытство, словно у человека, который интересуется новым знакомым, но сомневается в искренности его намерений. То ли облачение и вероисповедание маленького священника пробудили в ней воспоминания об исповеди, то ли ей показалось, будто он знает больше, чем на самом деле, но она обратилась к нему приглушенным голосом, словно к товарищу по заговору: — В одном ваш друг прав: он говорит, что трудно отличить плохого брата от хорошего. О, как трудно сделать правильный выбор! — Я вас не понимаю, — сказал отец Браун и отодвинулся от нее. Она подступила на шаг ближе, нахмурив брови и у грожающе наклонив лоб, словно бык, опустивший рога. — Хорошего просто нет, — прошипела она. — Капитан поступал достаточно дурно, когда брал все эти деньги, но вряд ли князь поступал лучше, когда давал их. Не у одного капитана есть кое-что против него. Отвернутое в сторону лицо священника на мгновение озарилось, и его губы беззвучно произнесли слово «шантаж». В то же мгновение женщина резко оглянулась, побледнела и едва не упала. Дверь неслышно распахнулась, и в проеме, словно призрак, возник дворецкий. Из-за зеркальных отражений казалось, будто пятеро дворецких вошли из пяти дверей. — Его сиятельство только что прибыл, — произнес он. За первым окном, словно на ярко освещенной сцепе, промелькнула фигура мужчины. Секунду спустя он прошел мимо второго окна, и в многочисленных зеркалах отразился тот же орлиный профиль и стройная осанка. Князь держался прямо и бодро, но его волосы блестели сединой, а лицо имело оттенок пожелтевшей от времени слоновой кости. У него был короткий римский нос с горбинкой, который обычно сочетается с высокими скулами и длинным подбородком, но эти черты были отчасти скрыты усами и эспаньолкой. Гораздо более темный, чем у бороды, цвет усов создавал несколько театральное впечатление, лишь усиливавшееся из-за белого цилиндра, орхидеи в петлице, желтого жилета и пары желтых перчаток в руке, которыми он размахивал на ходу. Когда князь подошел к парадному входу, Поль чинно распахнул дверь и все услышали жизнерадостный голос новоприбывшего: «Ну вот я и вернулся!» Дворецкий поклонился и что-то неразборчиво ответил; какое-то время их беседа оставалась неслышной. Потом Поль сказал: «Всегда к вашим услугам», и Сарадин вошел в комнату, весело помахивая желтыми перчатками. Перед ними снова предстало призрачное зрелище: пять князей вступили в гостиную через пять дверей. Князь положил на стол белый цилиндр и желтые перчатки и сердечно протянул руку своему гостю. — Рад видеть вас у себя, мистер Фламбо, — сказал он. — Мне хорошо известна ваша репутация, если такое замечание не покоробит вас. — Нисколько, — со смехом ответил Фламбо. — Я не отличаюсь большой чувствительностью, и лишь очень немногие репутации приобретаются незапятнанной добродетельностью. Князь бросил на Фламбо пронзительный взгляд. Убедившись, что в его ответе нет личного намека, он тоже рассмеялся и предложил всем сесть, включая и самого себя. — Довольно приятный уголок, — рассеянно произнес он. — Увы, тут почти нечем заняться, но рыбалка очень хороша. Священника, который смотрел на князя с младенческой серьезностью, не покидало смутное чувство, не поддававшееся определению. Он смотрел на седые, тщательно завитые волосы, желтовато-белое лицо и стройную, даже фатоватую фигуру. Все это не было неестественным, но казалось несколько нарочитым, словно у актера в ярком свете рампы. Безымянное беспокойство таилось глубже, в самих чертах его лица. Брауна мучило ощущение, что он уже где-то видел этого человека раньше. Князь был похож на старого знакомого, облачившегося в маскарадный костюм. Потом священник вспомнил про зеркала и решил списать свои чувства на психологический эффект умножения человеческих масок. Князь Сарадин с большой ловкостью и тактом распределял внимание между своими гостями. Когда он узнал, что Фламбо находится в отпуске и любит порыбачить, то лично проводил его к лучшему месту для рыбалки, а через двадцать минут вернулся на собственном челноке, чтобы присоединиться к отцу Брауну в библиотеке и завязать вежливую беседу о более философских, чем спортивных, пристрастиях священника. Казалось, он одинаково хорошо разбирался и в рыбалке, и в книгах, хотя и не в самых поучительных; он говорил на пяти или шести языках, хотя в основном на жаргонных диалектах. Ему, несомненно, доводилось жить в разных городах и общаться с разношерстной публикой, потому что в самых увлекательных его историях шла речь об игорных притонах и курильнях опиума, австралийских беглых каторжниках и итальянских разбойниках. Отец Браун знал, что некогда знаменитый князь Сарадин провел последние годы в почти постоянных странствиях, но не догадывался, что эти странствия заводили его в такие сомнительные места и были так насыщены событиями. Несмотря на достоинство человека из высшего общества, князь Сарадин обнаруживал признаки беспокойства и даже суетливости, не ускользнувшие от чуткого взора священника. Его лицо было благообразным, но во взгляде поблескивало нечто необузданное; он делал мелкие нервные жесты, как человек, имевший пристрастие к спиртному или наркотикам. По собственному признанию, он не прилагал рук к управлению своим домашним хозяйством. Это бремя возлагалось на двух пожилых слуг, особенно дворецкого, который явно был опорой дома. Действительно, мистер Поль был не столько дворецким, сколько мажордомом или даже камергером. Он ел отдельно от других, но почти с такой же помпезностью, как его хозяин; остальные слуги трепетали перед ним; и он чинно, но с большим достоинством советовался с князем, словно был его поверенным, а не слугой. Смуглая домоправительница казалась тенью в сравнении с ним. Теперь она держалась незаметно, во всем слушалась дворецкого, и Браун больше не слышал ее напряженного шепота, ранее намекнувшего ему на то, что младший брат шантажировал старшего. Он не знал, правдива ли история об отсутствующем капитане, но в поведении Сарадина присутствовала некая скрытность и ненадежность, отчего услышанное не казалось вовсе невероятным. Когда они вернулись в длинную комнату с многочисленными окнами и зеркалами, желтый вечерний свет уже озарял прибрежные ивы и далекое уханье выпи напоминало о барабанах маленького лесного народца. Необычное ощущение присутствия в печальной и злой зачарованной стране снова окутало священника темным облаком. — Поскорее бы Фламбо вернулся, — пробормотал он. — Вы верите в судьбу? — внезапно спросил неугомонный князь Сарадин. — Нет, — ответил его гость. — Я верю в Судный день. Князь отвернулся от окна и как-то странно посмотрел на священника; его лицо находилось в тени на фоне заката. — Что вы имеете в виду? — спросил он. — Сейчас мы находимся по эту сторону занавеса, — ответил отец Браун. — Все, что здесь происходит, как будто не имеет никакого смысла, но оно имеет смысл где-то еще. Там настоящего преступника ждет возмездие, а здесь же оно часто обрушивается на невиновного человека. Князь издал неизъяснимый звук, похожий на птичий клекот; его глаза на затененном лице хищно сверкнули. Внезапно в голове священника, словно бесшумный взрыв, вспыхнула новая догадка. Возможно, сочетание резкости и внешнего блеска в манерах Сарадина имеет другое объяснение? Был ли князь... находился ли он в здравом уме? Сейчас он несколько раз повторил фразу: «На невиновного человека... на невиновного человека», что выглядело более чем странно в светской беседе. Тут отец Браун с запозданием заметил кое-что еще. В зеркале напротив он увидел, как дверь тихо распахнулась и на пороге предстал мистер Поль, на мертвенном лице которого застыло бесстрастное выражение. — Я подумал, что будет лучше сразу же сообщить вам, — произнес он все тем же чопорно-уважительным тоном старого семейного адвоката. — К причалу подошла лодка с шестью гребцами, и на корме сидит джентльмен. — Лодка? — повторил князь. — Джентльмен? Он поднялся. Наступившую тишину нарушали лишь редкие птичьи крики в камышах, но прежде, чем кто-либо успел заговорить, за тремя освещенными окнами промелькнула новая фигура и новый профиль, подобно тому как это недавно произошло с самим князем. Но, не считая орлиных черт лица, в их внешности было мало общего. Вместо нового белого цилиндра Сарадина незнакомец носил черную шляпу устаревшего или заграничного фасона. Его юное и очень суровое лицо с гладко выбритыми щеками и немного синеватым решительным подбородком отдаленно напоминало молодого Наполеона. Этому способствовала консервативность его внешнего облика, как будто он не давал себе труда задуматься о том, чтобы отступить от моды своих предков. На нем был потертый синий фрак, красный жилет, похожий на военный, и белые панталоны из грубой ткани, распространенные в начале Викторианской эпохи, но странно неуместные в наши дни. На фоне этой старинной одежды его смуглое лицо казалось невероятно молодым и чрезвычайно серьезным.   Черт побери! — воскликнул князь Сарадин. Он надел свой белый цилиндр, направился к парадной двери и распахнул ее в сад, освещенный лучами заходящего солнца. Тем временем новоприбывший и его спутники собрались на лужайке, словно маленькая опереточная армия. Шестеро гребцов вытянули лодку далеко на берег и выстроились вокруг, с почти угрожающим видом держа поднятые весла, словно копья. Все они были загорелыми, а некоторые носили серьги в ушах. Один из них, с черным футляром необычной формы в руках, встал рядом со смуглым юношей в красном жилете. — Вас зовут Сарадин? — осведомился юноша. Сарадин небрежно кивнул. Глубокие карие глаза молодого человека, похожие на целеустремленные глаза охотничьего пса, разительно отличались от бегающих и блестящих глаз князя. Отца Брауна снова охватило болезненное ощущение, что он где-то видел копию этого лица, и он снова вспомнил об отражениях в зеркальной комнате и своих мыслях о случайном совпадении. — Будь проклят этот хрустальный дворец! — пробормотал он. — Все в нем повторяется слишком часто, словно во сне! — Если вы князь Сарадин, могу сообщить вам, что мое имя Анто-нелли, — сказал молодой человек. — Антонелли, — равнодушно повторил князь. — Это имя мне чем-то знакомо. — Позвольте представиться, — сказал молодой итальянец. Левой рукой он учтиво снял свою старомодную шляпу, а правой так сильно ударил Сарадина по лицу, что белый цилиндр покатился по ступеням, а одна из синих ваз закачалась на подставке. Кем бы он ни был, князь явно не был трусом: он вцепился в горло противнику и едва не повалил его спиной на траву. Но юноша высвободился из его хватки с удивительно неуместным выражением сдержанной вежливости на лице. — Все нормально, — проговорил он, тяжело дыша и сбивчиво выговаривая английские слова. — Я нанес оскорбление. Я дам вам удовлетворение. Марко, открой футляр! Стоявший поблизости человек с серьгой в ухе открыл большой черный футляр и достал оттуда две длинные итальянские рапиры с превосходными стальными гардами и клинками, которые он вонзил в землю. Незнакомец со смуглым мстительным лицом, стоявший напротив двери, две рапиры, напоминавшие два кладбищенских креста, и ряд гребцов па заднем плане — все это создавало впечатление какого-то варварского судилища. Но вторжение было таким стремительным, что вокруг ничего не изменилось. Золотой закат по-прежнему озарял лужайку, и выпь по-прежнему ухала в отдалении, словно предрекая кому-то горькую участь. — Князь Сарадин, — сказал юноша, назвавший себя Антонелли, — когда я находился в младенчестве, вы убили моего отца и похитили мою мать. Отцу повезло больше. Вы не убили его в честном поединке, как я собираюсь убить вас. Вы с моей грешной матерью завезли его в пустынное ущелье на Сицилии, столкнули с утеса, потом пошли своей дорогой. Если бы я захотел, то смог бы последовать вашему примеру, но это было бы слишком подло. Я разыскивал вас по всему свету, и вы каждый раз ускользали от меня. Теперь мы на краю света, и вам конец. Вы в моих руках, но я дам вам шанс, которого вы лишили моего отца. Выбирайте оружие! Князь Сарадин нахмурился и, казалось, заколебался, но у него в ушах еще звенело от пощечины; он бросился вперед и схватил рукоять одной из шпаг. Отец Браун тоже бросился вперед в надежде уладить ссору, но вскоре обнаружил, что его присутствие лишь ухудшает положение. Сарадин был французским масоном и ярым атеистом, вмешательство священника лишь раззадорило его. Что касается другого участника схватки, его не интересовали ни священники, ни миряне. Этот юноша с карими глазами и чертами Бонапарта был суровее любого пуританина, ведь он был язычником. Он пришел, как приходит мститель с начала времен, как человек из каменного века, высеченный из камня. Оставалась надежда только на слуг, и отец Браун бросился обратно в дом. Здесь он обнаружил, что все младшие слуги отправлены на берег по распоряжению властного мистера Поля и только сумрачная миссис Энтони беспокойно бродила по длинным комнатам. В тот момент, когда она повернула свое призрачное лицо к нему, священник решил одну из загадок зеркального дома. Глубокие карие глаза Антонелли были глазами миссис Энтони, и половина этой темной истории мгновенно пронеслась перед его мысленным взором. — Ваш сын снаружи, — сказал он без лишних слов. — Либо он, либо князь скоро погибнет. Где мистер Поль? — Он у причала, — прошептала женщина. — Он... он... зовет на помощь. — Миссис Энтони, — серьезным тоном произнес отец Браун, — у нас нет времени на пустяки. Мой друг уплыл порыбачить на лодке вниз по реке. Лодку вашего сына охраняют его гребцы. Остается один челнок; зачем он понадобился мистеру Полю? — Санта Мария, откуда мне знать? — едва выговорила она и упала на покрытый циновками пол. Отец Браун уложил ее на диван, плеснул ей в лицо воды, позвал на помощь и со всех ног бросился к причалу. Но челнок был уже па середине реки, и старый Поль гнал его вверх по течению с энергией, казавшейся невероятной для его возраста. — Я спасу своего господина, — выкрикнул он с безумным блеском в глазах. — Я еще спасу его! Отцу Брауну не оставалось ничего иного, как смотреть вслед челноку, рывками продвигавшемуся вперед, и надеяться, что дворецкий успеет поднять жителей городка и вернуться вовремя. — Дуэль — сама по себе плохая вещь, — бормотал он, ероша свои жесткие волосы песочного цвета, — но что-то не так в этой дуэли, даже не из-за драки. Сердцем чувствую, но что бы это могло быть? Стоя у воды над дрожащим зеркалом заката, он услышал с другого конца сада тихий, но безошибочно узнаваемый холодный лязг стали, столкнувшейся со сталью. Он повернул голову. Дуэлянты скрестили шпаги на дальнем мысу длинного островка, на полоске травы за последним рядом роз. Вечернее солнце наполняло купол неба над ними чистым золотом, и, несмотря на расстояние, можно было отчетливо видеть все детали. Они сбросили фраки, но желтый жилет и седые волосы Сарадина и красный жилет и белые панталоны Антонелли в ровном свете заката были похожи на яркие цвета танцующих заводных кукол. Их шпаги сверкали от эфеса до самого острия, словно две бриллиантовые булавки. В этих двух фигурках, казавшихся такими маленькими и веселыми, было что-то пугающее. Они напоминали двух бабочек, пытающихся пришпилить друг друга к пробковой подложке для экспонатов. Отец Браун побежал так быстро, как только мог. Его короткие ноги замелькали, словно спицы в колесе. Но когда он приблизился к месту боя, то увидел, что явился слишком поздно и в то же время слишком рано: слишком поздно, чтобы остановить поединок, осененный тенями мрачных сицилийцев, опиравшихся на лодочные весла, и слишком рано для того, чтобы стать свидетелем трагической развязки. Оба были великолепными фехтовальщиками, но если князь дрался с циничной самоуверенностью, то сицилиец — с убийственной предусмотрительностью. Лишь немногие заполненные до отказа амфитеатры становились сценой более напряженных поединков, чем тот, который звенел и сверкал на затерянном островке среди поросшей камышами реки. Ошеломительная схватка равных соперников продолжалась так долго, что в душе священника затеплилась надежда. Судя по всему, Поль скоро должен был вернуться с полицией. Для отца Брауна было бы утешением и возвращение Фламбо, потому что в физическом отношении Фламбо стоил четырех других мужчин. Но тот не появлялся, и, что выглядело гораздо более странно, не было никаких признаков возвращения дворецкого с полицейскими. Не осталось плота или даже бревна, на котором можно было бы уплыть; на этом уединенном островке посреди безымянной заводи они были отрезаны от остального мира так же верно, как на какой-нибудь скале в Тихом океане. Между тем звон рапир ускорился до непрерывного перезвона; князь вскинул руки, и внезапно между его лопатками показалось тонкое острие рапиры. Он отшатнулся, и его резко повело в сторону, словно человека, собирающегося пройтись колесом. Шпага вылетела из его руки, словно падающая звезда, и нырнула в реку, а сам он рухнул с такой сокрушительной силой, что сломал большой розовый куст и взметнул в небо облачко красноватой пыли, похожее на дым от языческого воскурения. Сицилиец принес кровавую жертву призраку своего отца. Священник тут же опустился на колени возле тела, но не оставалось сомнений, что он видит труп. Когда он попытался применить некоторые отчаянные меры, впрочем уже без надежды на успех, то впервые услышал голоса выше по реке и увидел, как к причалу подошел полицейский катер с констеблями и другими важными персонами, включая взволнованного Поля. Маленький священник выпрямился, и на его лице отразилось глубокое сомнение. — Почему же, — пробормотал он, — почему он не вернулся раньше? Примерно семь минут спустя островок подвергся настоящему нашествию полиции и горожан. Полицейские немедля взяли под стражу победившего дуэлянта и формально напомнили ему, что все, что он скажет, может быть использовано против него. — Я ничего не скажу, — ответил мститель с мирным выражением на сияющем лице. — Я больше никогда ничего не скажу. Я очень счастлив и только хочу, чтобы меня повесили. Он замолчал, и его увели. Как ни странно, он действительно больше не произнес ни слова в этой жизни, только на суде сказал: «Виновен». Отец Браун смотрел на внезапно заполнившийся людьми сад, на арест мстителя и вынос трупа после врачебного осмотра, словно наблюдал за развязкой страшного сна; он был скован неподвижностью, как в кошмаре. Он назвал свое имя и адрес в качестве свидетеля, но отклонил предложение вернуться в город и остался один в островном саду, глядя на сломанный розовый куст и всю зеленую сцену этой стремительной и необъяснимой трагедии. Над рекой догорал закат, от заболоченных берегов поднимался туман, и редкие запоздалые птицы поспешно перелетали на другой берег. В подсознании священника (надо сказать, необыкновенно активном) упорно засела неописуемая уверенность, что в этой истории кое-что осталось недосказанным. Странное ощущение, не покидавшее его весь день, нельзя было полностью объяснить его фантазией о Зазеркалье. То, что он видел, почему-то не было реальностью, но скорее напоминало игру или маскарад. Однако людей не вешают и не пронзают шпагой ради того, чтобы загадать загадку. Пока отец Браун сидел на ступенях причала, затерявшись в раздумьях, перед ним вырос высокий темный силуэт паруса, бесшумно приближавшийся по сияющей реке. Священник вскочил на ноги, охваченный таким бурным приливом чувств, что едва не расплакался. — Фламбо! — воскликнул он, как только его друг сошел на берег со своей рыболовной снастью, и, к изумлению последнего, несколько раз встряхнул его за плечи. — Фламбо! — повторил он. — Значит, вас не убили? — Убили? — с нескрываемым удивлением отозвался Фламбо. — Почему меня должны были убить? — Ох, хотя бы потому, что убили почти всех остальных, — довольно бессвязно пояснил Браун. — Сарадин погиб, Антонелли хочет, чтобы его повесили, его мать лежит в обмороке, а сам я не пойму, на том ли свете нахожусь или на этом. Но слава богу, вы на одном свете со мной! С этими словами он пожал руку ошеломленному Фламбо. От причала они свернули под низкий навес крыши бамбукового дома и заглянули в одно из окон, как сделали это сразу же после своего прибытия. Их взору представилась освещенная лампами сцена, словно рассчитанная на то, чтобы приковать внимание. Стол в длинной комнате был накрыт к обеду, когда убийца Сарадина нагрянул на остров как гром среди ясного неба. Но сейчас обед мирно шел своим чередом, потому что в конце стола расположилась довольно угрюмая миссис Энтони, а напротив, во главе стола, восседал мистер Поль, мажордом покойного князя. Он ел и пил в свое удовольствие. Его водянистые голубые глаза смотрели куда-то вдаль, на вытянутом лице застыло непроницаемое, но явно удовлетворенное выражение. Поддавшись внезапному порыву, Фламбо мощно забарабанил по стеклу, потом распахнул окно и с возмущением заглянул в ярко освещенную комнату. — Интересно! — воскликнул он. — Могу понять, что вам захотелось подкрепиться, но красть обед своего господина, когда он лежит мертвый в саду, — это, знаете ли... — За свою долгую и приятную жизнь я украл много вещей, — миролюбиво ответил старик, — но этот обед принадлежит к числу немногих исключений. Видите ли, этот обед, как и этот дом вместе с садом, принадлежит мне. На лице Фламбо отразилась напряженная работа мысли. — Вы хотите сказать, что, по завещанию князя Сарадина... — начал он. — Князь Сарадин — это я, — сообщил старик, жевавший соленую миндалину. Отец Браун, наблюдавший за птицами в саду, вздрогнул, словно подстреленный, и сунул в окно бледное лицо, похожее на репу. — Кто вы такой? — пронзительно выкрикнул он. — Князь Поль Сарадин, к вашим услугам, — вежливо отозвался почтенный джентльмен и поднял стаканчик хереса. — Я живу здесь очень тихо, будучи по натуре домашним человеком, и из скромности назвался Полем, дабы отличить себя от моего злосчастного брата Стефана. Я слышал, он недавно умер... там, в саду. Разумеется, не моя вина, если враги выследили его и настигли здесь. Это произошло из-за его прискорбной несдержанности в личной жизни. Он определенно не был домоседом. Он погрузился в молчание, уставившись в противоположную стену прямо над угрюмо склоненной головой женщины. Друзья ясно увидели семейное сходство, призрак которого преследовал их в умершем человеке. Внезапно плечи старика вздрогнули и мелко затряслись, как будто он чем-то подавился, но выражение его лица осталось неизменным. — Боже мой! — воскликнул Фламбо. — Да ведь он смеется! — Пошли отсюда, — сказал побледневший отец Браун. - Уйдем из этого дьявольского дома и вернемся в нашу честную шлюпку. Тьма уже опустилась на реку и камыши, когда они отчалили от острова и поплыли во мраке вниз по течению, согреваясь двумя большими сигарами, сиявшими, как багровые корабельные фонари. Отец Браун вынул сигару изо рта и сказал: — Полагаю, вы уже обо всем догадались? В конце концов, это достаточно простая история. У него было два врага. Он был умным человеком и решил, что два врага лучше, чем один. — Не вполне понимаю, — ответил Фламбо. — О, это очень просто, — продолжил его друг. — Просто, хотя невинностью здесь и не пахнет. Оба Сарадина были негодяями, но князь-старший был из тех негодяев, что добираются до самого верха, а князь-младший — из тех, что идут ко дну. Бесчестный офицер опустился от попрошайничества до шантажа, и в один не слишком прекрасный день князь оказался у него в руках. Очевидно, дело было серьезное, потому что князь Поль Сарадин и так вел беспутную жизнь и его репутация больше не могла пострадать от обычных прегрешений светского общества. Проще говоря, это было «мокрое» дело, и Стефан в буквальном смысле держал петлю у него на шее. Он каким-то образом узнал правду о происшествии на Сицилии и мог доказать, что Поль убил Антонелли-старшего в горах. Капитан десять лет бессовестно обирал своего брата, пока от княжеского состояния не остался лишь красивый фасад. Но у князя Сарадина было и другое бремя, кроме его брата-кровососа. Он знал, что сын Антонелли, который во время убийства находился в младенчестве, был воспитан в жестоких традициях сицилийской круговой поруки и жил лишь ради того, чтобы отомстить за отца, — но не виселицей (потому что у него, в отличие от Стефана, не было твердых улик), а старинным оружием вендетты. Юноша довел свои навыки до смертоносного совершенства, но к тому времени, когда он вырос и смог применить их на деле, у князя Сарадина, как писали в разделах светской хроники, проснулась страсть к путешествиям. На самом деле он спасал свою жизнь и метался с места на место, как сбежавший преступник, но неутомимый преследователь каждый раз находил его след. Поль Сарадин попал в самое незавидное положение. Чем больше денег он тратил, скрываясь от Антонелли, тем меньше у него оставалось на то, чтобы заткнуть рот Стефану. Чем больше он отдавал Стефану за молчание, тем меньше шансов у него оставалось ускользнуть от Антонелли. И тогда он показал себя великим человеком, даже гением, сродни Наполеону. Вместо того чтобы вести борьбу с двумя противниками, он внезапно сдался обоим. Он отступил, словно японский борец, враги пали ниц перед ним. Он перестал бегать по всему свету, дал свой адрес молодому Антонелли, а погом отдал все остальное своему брату. Он выслал Стефану достаточно денег, чтобы обзавестись приличным гардеробом и не испытывать нужды в пути, и отправил брату письмо примерно следующего содержания: «Это все, что у меня осталось. Ты обчистил меня до конца. У меня еще есть маленький дом в Норфолке, со слугами и винным погребом; если хочешь, можешь забрать и это. Приезжай и вступай во владение, а я буду скромно жить при тебе как друг, поверенный в делах или кто угодно»-. Он знал, что сицилиец никогда не видел братьев Сарадин, разве что на фотографиях; он знал о семейном сходстве с братом и о том, что оба носят седые эспаньолки. Потом он сбрил бороду и стал ждать. Ловушка сработала: злосчастный капитан в новом наряде торжественно вступил в дом под видом князя Сарадииа и напоролся на клинок сицилийца. Безупречному исполнению плана помешало лишь одно обстоятельство, и оно делает честь человеческой природе. Падшие души, подобные Сарадину, часто совершают ошибки, начисто забывая о человеческих добродетелях. Он не сомневался, что удар, нанесенный итальянцем, будет внезапным, безжалостным и безымянным, подобно его собственному преступлению. Жертву зарежут ночью или пристрелят из-за ограды, поэтому она умрет бессловесно. Для князя наступил тяжелый момент, когда рыцарственный Антонелли предложил дуэль по всем правилам, что могло привести к разоблачению. Именно тогда я увидел, как он отчаливает от берега с безумным блеском в глазах. Он бежал, даже не надев головной убор, на гребной лодке, пока Антонелли не успел узнать, кто он такой. Но, несмотря па приступ паники, он понимал, что положение не безнадежно. Он знал побуждения авантюриста и фанатика. Было вполне возможно, что авантюрист Стефан будет держать язык за зубами хотя бы из тщеславного удовольствия актера, который может сыграть важную роль, но также из желания сохранить свой новый уютный дом, мошеннической веры в удачу и в свое мастерство фехтовальщика. Было совершенно ясно, что фанатик Антонелли будет молчать и пойдет на виселицу, не сказав ни слова о своей семье. Поль оставался на реке, пока не понял, что схватка закончилась. Тогда он поднял тревогу в городке, привел полицейских, насладился видом двух поверженных врагов, навеки исчезнувших из его жизни, и с улыбкой сел за обеденный стол. — Господи спаси, да он смеялся! — воскликнул Фламбо, передернув плечами. — От кого такие негодяи получают свои идеи — от дьявола? — Эту идею он получил от вас, — ответил священник. — Боже сохрани! — вскричал Фламбо. — От меня? Что вы имеете в виду? Священник достал из кармана визитную карточку и поднес ее к слабому огоньку своей сигары; она была исписана зелеными чернилами. — Разве вы забыли его оригинальное приглашение? — спросил он. — И похвалу вашему преступному подвигу? «Ваша проделка, когда Вы заставили одного сыщика арестовать другого, была одной из самых блестящих сцен во французской истории», — пишет он. Он всего лишь скопировал вашу уловку. Оказавшись между двумя противниками, он быстро отступил в сторону и позволил им столкнуться лбами и прикончить друг друга. Фламбо вырвал визитную карточку Сарадина из рук священника и с яростью изорвал на мелкие кусочки. — Туда ему и дорога, старому мерзавцу, — сказал он, разбросав клочки но темным волнам реки, исчезающим вдали. — Но как бы рыбы не сдохли от такой приманки. Последний клочок белой бумаги и зеленых чернил растворился во мраке. Слабый, дрожащий отсвет, похожий на утренний, окрасил небо, и луна за высокими травами стала чуть бледнее. Они плыли в молчании. — Отец, — внезапно сказал Фламбо, — как вы думаете, это был сон? Священник покачал головой в знак несогласия или сомнения, но промолчал. Из темноты на них пахнуло ароматом боярышника и фруктовых садов. Поднимался ветер; в следующее мгновение он покачнул маленькую шлюпку, наполнил парус и понес их вперед по извивам реки к более счастливым местам и домам, где живут безобидные люди. МУДРОСТЬ ОТЦА БРАУНА   ОТСУТСТВИЕ МИСТЕРА КАНА Кабинет Ориона Гуда, видного криминолога и консультанта по нервным и нравственным расстройствам, находился в Скарборо, и за окнами его — как и за другими огромными и светлыми окнами — сине-зеленой мраморной стеной стояло Северное море. В таких местах морской вид однообразен, как орнамент; а здесь и в комнатах царил невыносимый, поистине морской порядок. Нс надо думать, что речь идет о бедности или скуке, — и роскошь, и даже поэзия были там, где им положено. Роскошь была тут — на столике стояло коробок десять самых лучших сигар, но те, что покрепче, лежали у стены, а слабые — поближе. Был здесь и набор превосходных напитков, по люди с воображением утверждали, что уровень виски, бренди и рома никогда не понижался. Была и поэзия — в левом углу стояло столько же английских классиков, сколько стояло в правом английских и прочих филологов. Но если кто-нибудь брал оттуда Шелли или Чосера, пустое место зияло, словно вырванный передний зуб. Нельзя сказать, что книги не читали, — читали, наверное; и все же казалось, что они прикреплены цепью, как Библия в старых церквах[31]. Доктор Гуд чтил свою библиотеку, как чтут библиотеки публичные. И если профессорская строгость охраняла стихи и бутылки, нечего и говорить, с каким торжественным почтением служили здесь ученым трудам и хрупким, как в сказке, ретортам. Доктор Орион Гуд мерил шагами пространство, ограниченное (как говорят в учебниках) Северным морем с востока, а с запада — рядами книг по социологии и криминалистике. Он был в бархатной куртке, как художник, но носил ее без всякой небрежности. Волосы его сильно поседели, но не поредели; лицо было худое, но бодрое. И он, и его жилище казались и тревожными, и строгими, как море, у которого он (ради здоровья, конечно) построил себе дом. Судьба, по-видимому шутки ради, впустила в длинные, строгие, очерченные морем комнаты человека, до удивления непохожего на них и на их владельца. В ответ на вежливое, краткое «прошу» дверь открылась вовнутрь, и в кабинет вошел бесформенный человечек, безуспешно боровшийся с зонтиком и шляпой. Зонтик был черный, старый, давно не ведавший починки; шляпа — широкополая, редкая в этих краях; владелец же их казался воплощением беззащитности. Хозяин со сдержанным удивлением глядел на него, как глядел бы на громоздкое, безвредное чудище, выползшее из моря. Пришелец смотрел на хозяина, сияя и отдуваясь, словно толстая служанка, втиснувшаяся в омнибус; как она, он светился наивным торжеством и никак не мог управиться с вещами. Когда он сел в кресло, шляпа упала, упал и зонтик; он наклонился, чтоб их поднять, по круглое радостное лицо было обращено к хозяину. — Моя фамилия Браун, — проговорил он. — Простите меня, пожалуйста. Я из-за Макнэбов. Говорят, вы в этих делах помогаете. Простите, если что не так. Он изловил шляпу и как-то смешно кивнул, словно радовался, что все в порядке. — Я не совсем понимаю, — сказал ученый сдержанно и холодновато. — Боюсь, вы ошиблись адресом. Я — доктор Гуд. Я пишу и преподаю. Действительно, несколько раз полиция обращалась ко мне по особо важным вопросам... — Это как раз очень важно! — прервал его гость-коротышка. — Вы подумайте, ее мать не дает им пожениться! — И он откинулся в кресле, явно торжествуя. Ученый мрачно сдвинул брови. В глазах его поблескивал гнев, а может, и смех. — Понимаете, они хотят пожениться, — говорил человечек в странной шляпе. — Мэгги Макнэб и Тодхантер хотят пожениться. Что на свете важнее? Профессорские триумфы отняли у Гуда многое — быть может, здоровье, быть может, веру; однако он еще умел дивиться нелепости. При последнем доводе что-то щелкнуло у него внутри, и он опустился в кресло, улыбаясь немного насмешливо, как врач на приеме. — Мистер Браун, — серьезно сказал он, — прошло четырнадцать с половиной лет с тех пор, как со мной советовались по частному вопросу. Тогда дело шло о попытке отравить президента Франции на банкете у лорд-мэра. Сейчас, как я понимаю, дело идет о том, годится ли в невесты некоему Тодхантеру ваша знакомая по имени Мэгги. Что ж, мистер Браун, я люблю риск. Берусь вам помочь. Семейство Макнэб получит совет, такой же ценный, как тот, что получили французский президент и английский король. Нет, лучший — на четырнадцать лет. Сегодня я свободен. Итак, что же у вас случилось? Гость-коротышка поблагодарил его искренне, но как-то несерьезно (так благодарят соседа, передавшего спички, а не прославленного ботаника, который обещал найти редчайшую травку) и сразу, без перерыва, перешел к рассказу. — Я уже говорил, моя фамилия — Браун. Служу я в католической церковке, вы ее видели, наверное, — там, за мрачными улицами, в северном конце. На самой последней и самой мрачной улице, которая идет вдоль моря, словно плотина, живет одна моя прихожанка, миссис Макнэб, женщина достойная и довольно строптивая. Она сдает комнаты, и у нее есть дочь, и эта дочь, и она, и постояльцы... ну, каждый по-своему прав. Сейчас там только один жилец, зовут его Тодхантер. С ним еще больше хлопот, чем с другими. Он хочет жениться на дочери. — А дочь? — спросил Гуд, сильно забавляясь. — Чего же хочет она? — Как — чего? — воскликнул священник и выпрямился в кресле. — Выйти за него, конечно! В том-то и сложность. — Да, загадка страшная, — сказал доктор Гуд. — Джеймс Тодхантер, — продолжал священник, — человек хороший, насколько мне известно, а известно о нем не много. Он невысокий, смуглый, веселый, ловкий, как обезьяна, бритый, как актер, и вежливый, как чичероне. Денег у него хватает, но никому не известно, чем он занимается. Миссис Макнэб, женщина мрачная, уверена, что чем-нибудь ужасным, скорее всего — делает бомбы. Наверное, бомбы эти очень смирные — он, бедняга, просто сидит часами взаперти. Он говорит, что это временно, так надо, до свадьбы все разъяснится. Больше ничего и нету, но миссис Макнэб твердо знает еще много вещей. Вам ли объяснять, как быстро порастают легендой пути неведения! Рассказывают, что из-за дверей слышны два голоса, а когда дверь открыта — жилец всегда один. Рассказывают, что человек в цилиндре вышел из тумана, чуть ли не из моря, тихо пересек пляж и садик и говорил с Тодхантером у заднего окна. Кажется, беседа обернулась ссорой — хозяин захлопнул окно, а гость растворился в тумане. Семья в это верит, но у миссис Макнэб есть и своя версия: тот, «другой» (кем бы он ни был), выходит по ночам из сундука, который днем заперт. Как видите, за дверью скрыты чудеса и чудища, достойные «Тысячи и одной ночи». А маленький жилец в приличном пиджаке точен и безвреден, как часы. Он аккуратно платит, он не пьет, он терпелив и кроток с детьми и может развлекать их без конца, а главное, он пленил старшую, и она готова хоть сейчас за него замуж. Люди, преданные важной теории, любят применять ее к пустякам. Знаменитый ученый не без гордости снизошел к простодушию священника. Усевшись поудобнее, он начал рассеянным тоном лектора: — В любом, даже ничтожном случае следует учитывать законы природы. Тот или иной цветок может к зиме и нс увянуть, но цветы вянут. Та или иная песчинка может устоять перед прибоем, но прибой — есть. Для ученого история — цепь сменяющих друг друга миграций. Людские потоки приходят, затем —- исчезают, как исчезают осенью мухи или птицы. Основа истории — раса. Она порождает и веры, и споры, и законы. Один из лучших примеров тому — дикая, исчезающая раса, которую мы зовем кельтской. К ней принадлежат ваши Макнэбы. Кельты малорослы, смуглы, ленивы и мечтательны; они легко принимают любое суеверие — скажем (простите, конечно), то, которому учит ваша церковь. Надо ли удивляться, если такие люди, убаюканные шумом моря и звуками органа (простите!), объяснят фантастическим образом самые обычные вещи? Круг ваших забот ограничен, и вам видна только эта конкретная хозяйка, перепуганная выдумкой о двух голосах и выходце из моря. Человек же науки видит целый клан таких хозяек, одинаковых, словно птицы одной стаи. Он видит, как тысячи старух в тысячах домов вливают ложку кельтской горечи в чайную чашку соседки. Он видит... Тут за дверью снова раздался голос, на сей раз — нетерпеливый. По коридору, свистя юбкой, кто-то пробежал, и в кабинет ворвалась девушка. Одета она была хорошо, но не совсем аккуратно. Ее светлые волосы развевались, а лицо ее назвали бы прелестным, если бы скулы, как у многих шотландцев, не были шире и ярче, чем следует. — Простите, что помешала! — воскликнула она так резко, словно приказывала, а не просила прощения. — Я за отцом Брауном. Дело страшное. — Что случилось, Мэгги? — спросил священник, неуклюже поднимаясь. — Кажется, Джеймса убили, — ответила она, переводя дух. — Этот Кан опять приходил. Я слышала через дверь два голоса. У Джеймса голос низкий, а у этого — тонкий, злой... — Кан? — повторил священник в некотором замешательстве. — Его так зовут! — нетерпеливо крикнула Мэгги. — Я слышала, они ругались. Из-за денег, наверное. Джеймс говорил все время: «Тактик... мистер Кан... нет, мистер Кан... два, три, мистер Кан». Ах, что мы болтаем! Идите скорее, еще можно успеть! — Куда именно? — спросил ученый, с интересом глядевший на гостью. — Почему денежные дела мистера Кана требуют такой срочности? — Я хотела выломать дверь, — сказала девушка, — и не смогла. Тогда я побежала во двор и влезла на подоконник. В комнате было совершенно темно, вроде бы пусто, но, честное слово, в углу лежал Джеймс. Его отравили, задушили... — Это очень серьезно, — сказал священник и встал, не без труда собрав непокорные вещи. - Я сейчас говорил о вашем деле доктору, и его точка зрения... — Сильно изменилась, — перебил ученый. — Кажется, в нашей гостье не так уж много кельтского. Сейчас я свободен. Надену-ка я шляпу и пойду с вами в город. Несколько минут спустя они достигли мрачного устья нужной им улицы. Девушка ступала твердо и неутомимо, как горцы; ученый двигался мягко, по ловко, как леопард; священник семенил бодрой рысцой, не претендуя на изящество. Эта часть города в какой-то мере оправдывала рассуждения о навевающей печаль среде. Дома тянулись вдоль берега прерывистым, неровным рядом; сгущались ранние, мрачные сумерки; море, лиловое, как чернила, шумело довольно грозно. В жалком садике, спускавшемся к берегу, стояли черные, голые деревья, словно черти вскинули лапы от удивления. Навстречу бежала хозяйка, взметнув к небу худые руки; ее суровое лицо было темным в тени, и сама она чем-то походила на черта. Доктор и священник слушали, кивая, как она сообщает уже известные им вещи, прибавляя жуткие детали и требуя отмщения незнакомцу за то, что он убил, и жильцу — за то, что он убит, и за то, что он сватался к дочери, и за то, что так и не дожил до свадьбы. Потом по узким коридорам они дошли до запертой двери, и доктор ловко, как старый сыщик, выломал ее плечом. В комнате было тихо и страшно. Первый же взгляд неоспоримо доказывал, что тут отчаянно боролись но меньшей мере два человека. На столике и на полу валялись карты, словно кто-то внезапно прервал игру. Два стакана стояли на столике — вино налить не успели, — а третий звездой осколков сверкал на ковре. Неподалеку от него лежал длинный нож, верней — короткая шпага с причудливой, узорной рукоятью; на матовое лезвие падал серый свет из окна, за которым чернели деревья на свинцовом фоне моря. В другом углу поблескивал цилиндр, должно быть сбитый с головы; и казалось, что он еще катится. В третий же угол небрежно, как куль картошки, кинули Джеймса Тодхантера, обвязав его, однако, словно багаж, и заткнув шарфом рот, и скрутив руки и ноги. Темные его глаза бегали по сторонам. Доктор Орион Гуд постоял у порога, глядя туда, где все беззвучно говорило о насилии. Потом, быстро ступая по ковру, он пересек комнату, поднял цилиндр и, глядя очень серьезно, примерил его связанному Тодхантеру. Цилиндр был так велик, что закрыл едва не все лицо. — Шляпа мистера Кана, — сказал ученый, разглядывая подкладку в лупу. — Почему же шляпа здесь, а владельца нет? Кан не грешит небрежностью в одежде, цилиндр — очень модный, хотя и не новый, его часто чистят. По-видимому, Кан — старый денди. — О господи! — выкрикнула Мэгги. — Вы б лучше его развязали. — Я намеренно говорю «старый», — продолжал Гуд, — хотя, быть может, доводы мои немного натянуты. Волосы выпадают у людей по-разному, но все же выпадают, и я бы различил через лупу мелкие волоски. Их нет. Потому я и считаю, что мистер Кан — лысый. Сопоставим это с высоким, резким голосом, который так живо описала мисс Макнэб (потерпите, мой друг, потерпите!), сопоставим лысый череп с истинно старческой сварливостью — и мы посмеем, мне кажется, сделать свои выводы. Кроме того, мистер Кан подвижен и, почти несомненно, — высок. Я мог бы сослаться на рассказ о высоком человеке в цилиндре, но есть и более точные указания. Стакан разбит, и один из осколков лежит на консоли над камином. Он бы туда не попал, если б разбился в руке такого невысокого человека, как Тодхантер. — Кстати, — вмешался священник, — не развязать ли его? — Стаканы говорят не только об этом, — продолжал эксперт. — Я сказал бы сразу, что мистер Кан лыс или раздражителен не столько от лет, сколько от разгульной жизни. Как известно, Тодхантер тих, скромен, бережлив, он не пьет и не играет. Следовательно, карты и стаканы он припас для данного гостя. Но этого мало. Пьет он или не пьет, вина у него нету. Что же было в стаканах? Осмелюсь предположить, что там было бренди или виски, по-видимому дорогого сорта, а наливал его мистер Кан из своей фляжки. Мы узнаём определенный тип: человек высокий, немолодой, элегантный, немного потрепанный, игрок и пьяница. Такие люди часто встречаются на обочине общества. — Вот что, — закричала девушка, — если вы меня к нему не пустите, я побегу звать полицию! — Не советовал бы вам, мисс Макнэб, — серьезно сказал Гуд, — спешить за полицией. Мистер Браун, прошу вас, успокойте своих подопечных — ради них, не ради меня. Итак, мы знаем главное о мистере Кане. Что же мы знаем о Тодхантере? Три вещи: он скуповат, он довольно состоятелен, у него есть тайна. Всякому ясно, что именно это — характеристика жертвы шантажа. Не менее ясно, что поблекший лоск, дурные привычки и озлобленность — неоспоримые черты шантажиста. Перед вами типичные персонажи трагедии этого типа: с одной стороны — приличный человек, скрывающий что-то, с другой — стареющий стервятник, чующий добычу. Сегодня они встретились, столкнулись, и дело дошло до драки, верней, до кровопролития. — Вы развяжете веревки? — упрямо спросила девушка. Доктор Гуд бережно поставил цилиндр на столик и направился к пленнику. Он осмотрел его, даже подвинул и повернул немного, но ответил только: — Нет. Я не развяжу их, пока полицейские не принесут наручников. Священник, тупо глядевший на ковер, обратил к нему круглое лицо. — Что вы хотите сказать? — спросил он. Ученый поднял с ковра странную шпагу и, отвечая, внимательно разглядывал ее. — Ваш друг связан, — начал он, — и вы решаете, что его связал Кан. Связал и сбежал. У меня же — четыре возражения. Во-первых, с чего бы такому щеголю оставлять по своей воле цилиндр? Во-вторых, — он подошел к окну, — это единственный выход, а он заперт изнутри. В-третьих, на клинке капля крови, а на Тодхантере нет ран. Противник, живой или мертвый, унес эту рану па себе. И наконец, вспомним то, с чего мы начали. Скорей жертва шантажа прикончит своего мучителя, чем шантажист зарежет курицу, несущую золотые яйца. Кажется, довольно логично. — А веревки? — спросил священник, восхищенно и растерянно глазевший на него. — Ах, веревки... — протянул ученый. — Мисс Макнэб очень хотела узнать, почему я не развязываю ее друга. Что ж, отвечу. Потому что он и сам может высвободиться когда угодно. — Что? — воскликнули все, удивляясь каждый по-своему. — Я осмотрел узлы, — спокойно пояснил эксперт. — К счастью, я в них немного разбираюсь, криминологам это нужно. Каждый узел завязал он сам, ни одного не мог сделать посторонний. Уловка умная. Тодхантер притворился, что жертва — он, а не злосчастный Кан, чье тело зарыто в саду или скрыто в камине. Все уныло молчали; становилось темнее; искривленные морем ветви казались чернее, суше и ближе, словно морские чудища выползли из пучины к последнему акту трагедии, как некогда выполз оттуда загадочный Кан, злодей или жертва, чудище в цилиндре. Смеркалось, словно сумерки — темное зло шантажа, гнуснейшего из преступлений, где подлость покрывает подлость черным пластырем на черной ране. Приветливое и даже смешное лицо коротышки-священника вдруг изменилось. Его искривила гримаса любопытства — не прежнего, детского, а того, с какого начинаются открытия. — Повторите, пожалуйста, — смущенно сказал он. — Вы считаете, что мистер Тодхантер сам себя связал и сам развяжет? — Вот именно, — ответил ученый. — О господи! — воскликнул священник. — Неужели правда? Он засеменил по комнате, как кролик, и с новым пристальным вниманием воззрился на полузакрытое цилиндром лицо. Затем обернул к собравшимся свое лицо, довольно простоватое. — Ну конечно! — взволнованно вскричал он. — Разве вы не видите? Да посмотрите на его глаза! И ученый и девушка посмотрели и увидели, что верхняя часть лица, не закрытая шарфом, как-то странно кривится. — Да, глаза странные, — заволновалась Мэгги. — Звери! Ему больно! — Нет, не го, — возразил ученый. — Выражение действительно особенное... Я бы сказал, что эти поперечные морщины свидетельствуют о небольшом психологическом сдвиге... — Боже милостивый! — закричал Браун. — Вы что, не видите? Он смеется! — Смеется? — повторил доктор. — С чего бы ему смеяться? — Как вам сказать... — виновато начал Браун. — Не хочется вас обидеть, но смеется он над вами. Я бы и сам посмеялся, раз уж все знаю. — Что вы знаете? — не выдержал Гуд. — Чем он занимается, — ответил священник. Он семенил по комнате, как-то бессмысленно глядя на вещи и бессмысленно хихикая над каждой, что, естественно, всех раздражало. Сильно смеялся он над черным цилиндром, еще сильней — над осколками, а капля крови чуть не довела его до судорог. Наконец он обернулся к угрюмому Гуду. — Доктор! — восторженно вскричал он. — Вы — великий поэт! Вы, словно Бог, вызвали тварь из небытия. Насколько это чудесней, чем верность фактам! Да факты просто смешны, просто глупы перед этим! — Не понимаю, — высокомерно сказал Гуд. — Факты мои неоспоримы, хотя и недостаточны. Я отдаю должное интуиции (или, если вам угодно, поэзии) только потому, что собраны еще не все детали. Мистера Капа нет... — Вот-вот! — весело закивал священник. — В том-то и дело — его нет. Его совсем нет, — прибавил он задумчиво, — совсем; совершенно. — Вы хотите сказать, его нет в городе? — спросил Гуд. — Его нигде нет, — ответил Браун. — Он отсутствует но сути своей, как говорится. — Вы действительно полагаете, — улыбнулся ученый, — что такого человека нет вообще? Священник кивнул. Орион Гуд презрительно хмыкнул. — Что ж, сказал он, — прежде чем перейти к сотне с лишним других доказательств, возьмем первое — то, с чем мы сразу столкнулись. Если его нет, кому тогда принадлежит эта шляпа? — Тодхантеру, — ответил Браун. — Она ему велика! — нетерпеливо крикнул Гуд. — Он не мог бы носить ее. Священник с бесконечной кротостью покачал головой. — Я не говорю, что он ее носит, — ответил он. — Я сказал, что это его шляпа. Небольшая, но все же разница. — Что такое? — переспросил криминолог. — Нет, подумайте сами! — воскликнул кроткий священник, впервые поддавшись нетерпению. — Зайдите в ближайшую лавку — и вы увидите, что шляпник вовсе не носит своих шляп. — Он извлекает из них выгоду, — возразил Гуд. — А что извлекает из шляпы Тодхантер? — Кроликов, — ответил Браун. — Что? — закричал Гуд. — Кроликов, ленты, сласти, рыбок, серпантин, — быстро перечислил священник. — Как же вы не поняли, когда догадались про узлы? И со шпагой то же самое. Вы сказали, что на нем нет раны. И правда — рана в нем. — Под рубашкой? — серьезно спросила хозяйка. — Нет, в нем самом, внутри, — ответил священник. — А, черт, что вы хотите сказать? — Мистер Тодхантер учится, — мягко пояснил Браун. — Он хочет стать фокусником, жонглером и чревовещателем. Шляпа — для фокусов. На ней нет волос не потому, что ее носил лысый Каи, а потому, что ее никто не носил. Стаканы — для жонглирования. Тодхантер бросал их и ловил, но еще не наловчился как следует и разбил один об потолок. И шпагой он жонглировал, а кроме того, учился ее глотать. Глотанье шпаг — почетное и трудное дело, но гут он тоже еще не наловчился и поцарапал горло. Там — ранка, довольно легкая, а то бы он был печальней. Еще он учился освобождаться от пут и как раз собирался высвободиться, когда мы ворвались. Карты, конечно, для фокусов, а на пол они упали, когда он упражнялся в их метании. Понимаете, он хранил тайну, фокусникам нельзя иначе. Когда прохожий в цилиндре заглянул в окно, он его прогнал, а люди наговорили таинственного вздора, и мы поверили, что его мучает щеголеватый призрак. — А как же два голоса? — удивленно спросила Мэгги. — Разве вы никогда не видели чревовещателя? — спросил Браун. — Разве вы не знаете, что он говорит нормально, а отвечает тем тонким, скрипучим, странным голосом, который вы слышали? Все долго молчали. Доктор Гуд внимательно смотрел на священника, странно улыбаясь. — Да, вы умны, — сказал он. — Лучше и в книге не напишешь. Только одного вы не объяснили: имени. Мисс Макнэб ясно слышала: «Мистер Кан». Священник по-детски захихикал. — А, — сказал он, — это глупее всего. Наш друг бросал стаканы и считал, сколько словил, а сколько упало. Он приговаривал: «Раз-два-три — мимо стакан, раз-два-три — мимо стакан...» Секунду стояла тишина, потом все засмеялись. Тогда лежащий в углу с удовольствием сбросил веревки, встал, поклонился и вынул из кармана красно-синюю афишу, сообщавшую, что Саладин, первый в мире фокусник, жонглер, чревовещатель и прыгун, выступит с новой программой в городе Скарборо в понедельник, в восемь часов.  РАЗБОЙНИЧИЙ РАЙ Прославленный Мускари, самобытнейший из молодых итальянских поэтов, быстро вошел в свой любимый ресторан, расположенный над морем, под тентом, среди лимонных и апельсиновых деревьев. Лакеи в белых фартуках расставляли на белых столиках все, что полагается к изысканному завтраку, и это обрадовало поэта, уже и так взволнованного свыше всякой меры. У него был орлиный нос, как у Данте, темные волосы и темный шарф легко отлетали в сторону, он носил черный плащ и мог бы носить черную маску, ибо все в нем дышало венецианской мелодрамой. Держался он так, словно у трубадура и сейчас была четкая общественная роль, как, скажем, у епископа. Насколько позволял век, он шел по миру, словно Дон Жуан, с рапирой и гитарой. Он возил с собой целый ящик шпаг и часто дрался, а на мандолине, которая тоже передвигалась в ящике, играл, воспевая мисс Этель Харрогит, чрезвычайно благовоспитанную дочь йоркширского банкира. Однако он нс был ни шарлатаном, ни младенцем; он был логичным латинянином, который стремится к тому, что считает хорошим. Стихи его были четкими, как проза. Он хотел славы, вина, красоты с буйной простотой, которой и быть не может среди туманных северных идеалов и северных компромиссов; и северным людям его напор казался опасным, а может — преступным. Как море или огонь, он был слишком прост, чтобы ему довериться. Банкир с дочерью остановились в том самом отеле, чей ресторан Мускари так любил; собственно, потому он и любил этот ресторан. Но сейчас, окинув взглядом зал, поэт увидел, что англичан еще нет. Ресторан сверкал, народу в нем было мало. В углу, за столиком, беседовали два священника, но Мускари, при всей его пламенной вере, обратил на них нс больше внимания, чем на двух ворон. От другого столика, наполовину скрытого увешанным золотыми плодами деревцем, к нему направился человек, чья одежда во всем противоречила его собственной. На нем был пегий клетчатый пиджак, яркий галстук и тяжелые рыжие ботинки. По канонам спортивно-мещанской моды, он выглядел и до грубости кричаще, и до пошлости обыденно. Но чем ближе подходил вульгарный англичанин, тем яснее видел удивленный тосканец, как не соответствует костюму его голова. Темное лицо, увенчанное черными кудрями, торчало, как чужое, из картонного воротничка и смешного розового галстука; и, несмотря на жуткие несгибаемые одежды, поэт понял, что перед ним — старый, забытый приятель по имени Эцца. В школе он был вундеркиндом, в пятнадцать лет ему пророчили славу, но, выйдя в мир, он не имел успеха ни в театре, ни в политике и стал путешественником, коммивояжером или журналистом. Мускари не видел его с тех пор, как он был актером, но слышал, что превратности этой профессии совсем сломили и раздавили его. — Эцца! — воскликнул поэт, радостно пожимая ему руку. — В разных костюмах я тебя видел на сцене, но такого не ждал. Ты — и англичанин. — Почему же англичанин? — серьезно переспросил Эцца. — Так будут одеваться итальянцы. — Мне больше нравится их прежний костюм, — сказал поэт. Эцца покачал головой. — Это старая твоя ошибка, — сказал он, — и старая ошибка Италии. В шестнадцатом веке погоду делали мы, тосканцы: мы создавали новый стиль, новую скульптуру, новую науку. Почему бы сейчас нам не поучиться у тех, кто создал новые заводы, новые машины, новые банки и новые моды? — По тому что нам все это ни к чему — отвечал Мускари. — Итальянца не сделаешь прогрессивным, он слишком умен. Тот, кто знает короткий путь к счастью, не поедет в объезд по шоссе. — Для меня итальянец — Маркони[32], — сказал Эцца. — Вот я и стал футуристом и гидом. — Гидом! — засмеялся Мускари. — Кто же твои туристы? — Некий Харрогит с семьей, — ответил Эцца. — Неужели банкир? — заволновался Мускари. — Он самый, — сказал гид. — Что ж, это выгодно? — спросил Мускари. — Выгода будет, — странно улыбнулся Эцца и перевел разговор: — У него дочь и сын. — Дочь — богиня, — твердо с казал Мускари. — Отец и сын, наверное, люди. Но ты пойми, это все доказывает мою, а не твою правоту. У Харрогита миллионы, у меня — дыра в кармане. Однако даже ты не считаешь, что он умнее меня, или храбрее, или энергичнее. Он не умен; у пего глаза как голубые пуговицы. Он не энергичен; он переваливается из кресла в кресло. Он нудный старый дурак, а деньги у него есть, потому что оп их собирает, как школьник собирает марки. Для дела у тебя слишком много мозгов. Ты нс преуспеешь, Эцца. Пусть даже для делового успеха и нужен ум, но только глупец станет стремиться к деловому успеху. — Ничего, я достаточно глуп, — сказал Эцца. — А банкира доругаешь потом, вот он идет. Прославленный финансист действительно входил в зал, но никто на него не смотрел. Грузный, немолодой, с тускло-голубыми глазами и серо-бурыми усами, он походил бы на полковника в отставке, если бы не тяжелая поступь. Сын его Фрэнк был красив, кудряв, он сильно загорел и двигался легко; но никто и на него не смотрел. Все, как всегда, смотрели на золотую греческую головку и розовое, как заря, лицо, возникшее, казалось, прямо из сапфирового камня. Поэт Мускари глубоко вздохнул, словно сделал глубокий глоток. Так оно и было; он упивался античной красотой, созданной его предками. Эцца глядел на Этель так же пристально, но куда наглее. Мисс Харрогит лучилась в то утро радостью, ей хотелось поболтать, и семья ее, подчинившись европейскому обычаю, разрешила чужаку Мускари и даже слуге Эцце разделить их беседу и трапезу. Сама же она была не только благовоспитанной, но и поистине сердечной. Она гордилась успехами отца, любила развлечения, легко кокетничала, но доброта и радость смягчали и облагораживали даже гордость ее и светский блеск. Беседа шла о том, опасно ли ехать в горы, причем опасностью грозили не обвалы и не бездны, а нечто еще более романтическое. Этель серьезно верила, что там водятся настоящие разбойники, истинные герои современного мифа. — Говорят, — радовалась она, как склонная к ужасам школьница, — здесь правит не король Италии, а король разбойников. Кто же он такой? — Он великий человек, синьорина, — отвечал Мускари, — равный вашему Робин Гуду; Зовут его Монтано, и мы услышали о нем лет десять тому назад, когда никто уже и не думал о разбойниках. Власть его распространилась быстро, как бесшумная революция. В каждой деревне появились его воззвания, на каждом перевале — его вооруженные часовые. Шесть раз пытались власти его одолеть и потерпели шесть поражений. — В Англии, — уверенно сказал банкир, — таких вещей не потерпели бы. Быть может, нам надо было выбрать другую дорогу, но гид считает, что и здесь опасности нет. — Никакой, — презрительно подтвердил гид. — Я там проезжал раз двадцать. Во времена наших бабушек, кажется, был какой-то бандит по кличке Король, но теперь это — история, если не легенда. Разбойников больше не бывает. — Уничтожить их нельзя, — сказал Мускари. — Вооруженный протест — естественное занятие южан. Наши крестьяне — как наши горы: они добры и приветливы, но внутри у них огонь. На той ступени отчаяния, когда северный бедняк начинает спиваться, наш — берет кинжал. — Хорошо вам, поэтам, — сказал Эцца и криво усмехнулся. — Будь синьор Мускари англичанином, он искал бы разбойников под Лондоном. Поверьте, в Италии столько же шансов попасть к разбойникам, как в Бостоне — к индейцам, снимающим скальпы. — Значит, не обращать на них внимания? — хмурясь, спросил мистер Харрогит. — Ох как страшно! — ликовала его дочь, глядя на Мускари сияющими глазами. — Вы думаете, там и вправду опасно ехать? Мускари встряхнул черной гривой. — Я не думаю, — сказал он, — я знаю. Я сам туда завтра еду. Харрогит-сын задержался у столика, чтобы допить вино и раскурить сигару, а красавица ушла с банкиром, гидом и поэтом. Примерно в то же время священники, сидевшие в углу, встали, и тот, что повыше, — седой итальянец — тоже ушел. Тот, что пониже, направился к сыну банкира, который удивился, что католический священник — англичанин, и смутно припомнил, что видел его у каких-то своих друзей. — Мистер Фрэнк Харрогит, если не ошибаюсь, — сказал священник. — Мы знакомы, но я подошел не потому. Такие странные вещи лучше слышать от незнакомых. Пожалуйста, берегите сестру в ее великой печали. Даже по-братски равнодушный Фрэнк замечал сверкание и радость сестры; смех ее и сейчас доносился из сада, и он в удивлении поглядел на странного советчика. — Вы о чем, о разбойниках? — спросил он и прибавил, вспомнив свои смутные опасения: — Или о поэте? — Никогда не знаешь, откуда придет горе, — сказал удивительный священник. — Нам дано одно — быть добрыми, когда оно приходит. Он быстро вышел из зала, а его собеседник ошалело глядел ему вслед. На следующий день лошади с трудом тащили наших путников по кручам опасного горного хребта. Эцца презрительно отрицал опасность, Мускари бросал ей вызов, семейство банкира упорно хотело ехать, и все поехали вместе. Как ни странно, на станции они встретили низенького священника, и он сказал, что и ему надо ехать туда же по делу. Харрогит-младший поневоле связал это со вчерашним разговором. Сидели все в каком-то особом открытом вагончике, который изобрел и приспособил склонный к технике гид, руководивший поездкой деловито, учено и умно. О разбойниках больше не говорили, но меры предосторожности приняли: у гида и у сына были револьверы, у Мус-кари — шпага. Поместился он чуть поодаль от прекрасной англичанки; по другую сторону сидел священник, представившийся как Браун и больше не сказавший ни слова. Банкир с сыном и гидом сидели напротив. Мускари был очень счастлив, и Этель вполне могло показаться, что он — в маниакальном экстазе. Но здесь, на кручах, поросших деревьями, как клумба — цветами, она и сама воспаряла с ним в алые небеса, к золотому солнцу. Белая дорога карабкалась вверх белой кошкой, огибала петлей темные бездны и острые выступы, взбиралась все выше, а горы по-прежнему цвели, как розовый куст. Залитая солнцем трава была зеленой, как зимородок, как попугай, как колибри; цветы пестрели всеми красками мира. Самые красивые луга и леса — в Англии, самые красивые скалы и пропасти — на Слоудоне[33] и Гленкоу[34]; но Этель никогда не видела южных лесов, растущих на круче, и ей казалось, что фруктовый сад вырос на приморских утесах. Здесь не было и в помине тоски и холода, которые у нас, англичан, связаны с высотой. Горы походили на мозаичный дворец после землетрясения или на тюльпановый сад после взрыва. Этель сказала об этом романтику Муекари. — Наша тайна, — отвечал он, — тайна вулкана, тайна мятежа: и ярость приносит плоды. — В вас немало ярости, — сказала она. — Но плодов я не принес, — сказал он. — Если я сегодня умру, я умру холостым и глупым. Она помолчала, потом неловко произнесла: — Я не виновата, что вы поехали. — Да, — кивнул поэт. — Вы не виноваты, что пала Троя. Пока они беседовали, лошади вошли под сень скал, нависших, словно туча, над особенно опасным поворотом, и остановились, испугавшись внезапной тьмы. Кучер спрыгнул на землю, чтобы перерезать постромки, и потерял власть над ними. Одна из них встала на дыбы. Вагонетка заскользила куда-то, как корабль, проломала кусты и упала с откоса. Муекари обнял Этель, она прижалась к нему и закричала. Ради таких минут он и жил на свете. Горные стены багровой мельницей закружились вокруг него, но тут случилось нечто еще более странное. Сонный старый банкир встал во весь рост и прыгнул из вагонетки в пропасть, прежде чем она сама гуда упала. На первый взгляд то было самоубийство; на второй — оказалось, что это так же разумно, как внести деньги в банк. По-видимому, богач был энергичней и умнее, чем думал поэт: он приземлился на мягкой, зеленой, поросшей клевером лужайке, словно созданной для таких прыжков. Правда, и остальные упали туда же, хотя и не в такой достойной позе. Прямо под опасным поворотом находился кусочек земли, прекрасный, как подводный луг, — зеленый бархатный карман долгополого одеяния горы. Туда они и упали без особого для себя ущерба, только мелкие вещи рассыпались по граве. Вагонетка зацепилась за кусты, лошади с трудом сползли по склону. Первым поднялся на ноги священник и глупо и удивленно потер голову. Фрэнк Харрогит услышал, что он бормочет: «Господи, почему мы именно здесь упали?» Моргая, священник огляделся и нашел свой нелепый зонтик. Рядом с ним лежала широкополая шляпа Мускари, подальше — запечатанное письмо, которое он, взглянув на адрес, отдал банкиру. В другой стороне, в траве, виднелся отнюдь не нелепый зонтик мисс Этель и тут же рядом — маленький флакончик. Священник взял его, быстро открыл, понюхал, и его простодушное лицо стало серым, как земля. — Господи помилуй! — тихо сказал он. — Неужели беда уже пришла? — Он спрятал флакончик в карман и прибавил: — Наверное, я имею на это право, пока не узнаю побольше. Горестно глядя на девушку, он увидел, как она встает из цветов и Мускари говорит ей: — Мы упали в небо. Это неспроста. Смертные карабкаются вверх, падают вниз. Вверх падают только боги. Она встала из цветочного моря таким блаженным видением, что священник совсем успокоился. «В конце концов, — подумал он, — Мускари может носить с собой яд, он любит мелодраму». Когда дама встала, держась за руку поэта, он низко ей поклонился, вынул кинжал и перерезал постромки. Лошади поднялись на ноги, сильно дрожа; и тут случилась еще одна удивительная вещь. Спокойный темнолицый человек в лохмотьях вышел из кустов. На поясе у него был странный нож, изогнутый и широкий; поэт спросил его, кто он, и он не ответил. Поэт огляделся и увидел, что откуда-то снизу, опираясь локтями о край лужайки, на него смотрит еще один оборванец с дубленым лицом и коротким ружьем. Сверху, с дороги, в них целились четыре карабина, а над ними темнели четыре лица и сверкали восемь неподвижных глаз. — Разбойники! — кричал Мускари. — Ловушка! Эцца, застрели-ка кучера, а я займусь этими. Их всего шесть штук. — Кучера, — сказал Эцца, не вынимая рук из карманов, — нанял мистер Харрогит. — Тем более! — нетерпеливо сказал поэт. — Значит, его подкупили. Застрели, потом вы окружите даму, и мы пробьемся. Он бесстрашно пошел по траве и цветам прямо на карабины, но никто не последовал за ним, кроме Фрэнка. Гид стоял посреди лужайки, держа руки в карманах, и его длинное лицо становилось все длиннее в предвечернем свете. — Ты думам, Мускари, что из меня ничего не вышло, — сказал он, — а из тебя вышло. Но я тебя обогнал, слава моя больше твоей. Я творил поэмы, пока ты их писал. — Да что ты встал! — закричал Мускари. — Что ты порешь чушь? Надо спасать женщину! Кто же ты такой, честное слово? — Я Монтано, — громко сказал странный гид. — Король разбойников. Рад видеть вас в моем летнем дворце. Пока он говорил, еще пять человек вышли из кустов и остановились, ожидая его приказаний. Один держал в руке какую-то бумагу. — Гнездышко это, — продолжал царственный гид, — и пещеры там, пониже, называются разбойничьим раем. Его не видно ни снизу, ни сверху. Здесь я живу, здесь умру, если жандармы найдут меня. Смертью своей я распоряжаюсь сам. Все глядели на него не дыша, только отец Браун облегченно вздохнул. — Слава тебе господи! — пробормотал он. — Это его яд. Он не хочет попасть в руки врага, как Катон. Король разбойников тем временем говорил все с той же грозной вежливостью: — Остается объяснить, на каких условиях я буду развлекать моих гостей. Достопочтенного отца Брауна и прославленного Мускари я отпущу завтра утром, и мой эскорт проводит их до безопасного места. У священников и поэтов денег нет. Поэтому я позволю себе выразить свое благоговение перед высокой поэзией и апостольской церковью. Он неприятно улыбнулся, а отец Браун заморгал и стал слушать внимательней. Монтано взял у разбойников бумагу и говорил, заглядывая в нее: — Все прочее ясно выражено в этом документе, который я дам вам прочитать, после чего его вывесят во всех деревнях долины и на всех развилках в горах. Суть его вот в чем: я сообщаю, что взял в плен английского миллионера, мистера Сэмюела Харрогита и обнаружил у него две тысячи фунтов, которые он мне вручил. Безнравственно говорить неправду доверчивым людям, гак что придется это осуществить. Надеюсь, мистер Харрогит-старший сам вручит мне эти две тысячи. По-видимому, беда возродила в банкире угасшее было мужество: он сунул красную дрожащую руку в жилетный карман и вручил разбойнику пачку бумаг и писем. — Прекрасно! — воскликнул гот. — Теперь — о выкупе. Друзья Харрогитов должны передать мне еще три тысячи, что до оскорбления мало, принимая во внимание ценность этой семьи. Не скрою, если денег не будет, могут произойти неприятные для всех вещи; но сейчас, господа и дамы, я обеспечу вам все удобства, включая вино и сигары. Рад вас приветствовать в разбойничьем раю. Пока он говорил, сомнительные люди в грязных шляпах вылезали буквально отовсюду, так что даже Мускари понял, что пробиться сквозь их ряды нельзя. Он огляделся. Этель утешала отца, ибо ее любовь к нему была сильнее, чем не лишенная снобизма гордость за него. Поэта, нелогичного, как все влюбленные, это и умилило, и раздосадовало. Он сунул шпагу в ножны и бросился на траву. Священник присел рядом с ним. — Ну как? — сердито спросил поэт. — Романтик я? Есть в горах разбойники? — Может, и есть, — отвечал склонный к сомнению священник. — Что вы хотите сказать? — резко спросил Мускари. — Я хочу сказать, что Эцца, или Монтано, очень меня удивляет, — ответил Браун. — Святая Мария! — воскликнул поэт. — Чем же именно? — Тремя вещами, — тихо сказал священник. — Я рад вам о них рассказать и узнать ваше мнение. Во-первых, там, в ресторане, когда вы выходили, мисс Харрогит шла с вами впереди, отец с гидом — сзади, и я услышал, как Эцца говорит: «Пускай повеселится. Беда может прийти каждую минуту». Мистер Харрогит не ответил, так что слова эти что-нибудь да значили. Я предупредил ее брата, что ей угрожает беда, но я и сам не знал какая. Если он имел в виду происшествие в горах, это просто чепуха — не станет же сам разбойник предупреждать жертву! Какая же беда должна случиться с мисс Харрогит? — Беда с мисс Харрогит? — с яростью повторил поэт. — Все мои загадки упираются в нашего гида, — продолжал священник. — Вот вторая. Почему он так подчеркивает в этой бумаге, что взял у банкира две тысячи? Выкуп от этого скорей не явится. Наоборот, друзья Харрогита больше испугались бы за него, если бы разбойники были бедны, то есть дошли бы до крайности. — Да, это странно, — сказал Мускари и впервые совсем не театрально почесал за ухом. — Вы мне не объясняете, вы меня совсем запутали. Какая же у вас третья загадка? — Эта лужайка, — раздумчиво сказал отец Браун. — На нее очень удобно падать и приятно смотреть, она не видна ни сверху, пи снизу, это хороший тайник, но никак не крепость. Какая там крепость! Хуже не придумаешь. Проще простого взять ее оттуда, с дороги, а полиция по дороге и придет. Да нас самих тут удержало четыре карабина. Несколько солдат легко сбросили бы нас в пропасть. Что бы ни значил этот зеленый закуток, он совершенно беззащитен. Это не крепость, тут что-то другое, он ценен чем-то другим, а чем — не пойму. Скорее, это похоже на артистическую уборную, или на подмостки для какой-то комедии, или... Низенький священник вел свою нудную, искреннюю речь, а Мускари, наделенный звериной остротой чувств, услышал далеко в горах цокот копыт и приглушенные далью крики. Задолго до того, как эти звуки достигли слуха англичан, Монтано вспрыгнул на дорогу и встал у дерева. Обратившись в разбойничьего короля, он надел причудливую шляпу и перевязь со шпагой, которые никак не сочетались с грубошерстным костюмом. Он повернул к разбойникам длинное зеленоватое лицо, взмахнул рукой, и оборванцы с карабинами, повинуясь каким-то военным соображениям, попрятались в кусты. Цокот становился все громче, дорога тряслась, чей-то голос выкликал команды. В кустах трещало и позвякивало, словно разбойники взводили курки или точили ножи о камень. Наконец звуки эти встретились: кроме того, затрещали ветви, заржали кони, закричали люди. — Мы спасены! — воскликнул Мускари, вскакивая на ноги и размахивая шляпой. — Неужели мы все предоставим полиции? Нападем на мерзавцев с тыла! Жандармы спасают нас, спасем же и мы жандармов! Он закинул шляпу на дерево, снова выхватил шпагу и полез на дорогу, наверх. Фрэнк побежал за ним, но отец властно окликнул его: — Стой! Не вмешивайся. — Ну что ты! — мягко возразил Фрэнк. — Разве ты хочешь, чтобы англичанин отстал от итальянца? — Не вмешивайся, — повторил старик, сильно дрожа. — Покоримся судьбе. Отец Браун посмотрел на него и схватился как будто бы за сердце; но, ощутив под пальцами стекло флакона, облегченно вздохнул, словно спасся от гибели. Мускари, не дожидаясь помощи, вылез на дорогу и ударил кулаком короля разбойников. Тот пошатнулся, сверкнули клинки, но, не успели они скреститься, бывший гид засмеялся и опустил руки. — Да ладно! — сказал он по-итальянски. — Скоро этому балагану конец. — Ты о чем, негодяй? — закричал огнедышащий поэт. — Твоя храбрость — такой же обман, как твоя честь? — У меня нет ничего настоящего, — благодушно отвечал Эцца. — Я актер, и если были у меня свои качества, я о них забыл. Я не разбойник и не гид. Я — маска на маске, а с личинами не сражаются. Стемнело, но все же было видно, что разбойники скорее пугают коней, чем убивают людей, словно городская толпа, мешающая полиции проехать. Поэт в удивлении глядел на них, когда кто-то коснулся его локтя. Рядом стоял низенький священник, похожий на игрушечного Ноя в широкополой шляпе. — Синьор Мускари, — сказал он, — простите мне мою нескромность. Не обижайтесь на меня и не помогайте жандармам. Любите ли вы эту девушку? То есть достаточно ли вы ее любите, чтобы жениться на ней и быть ей хорошим мужем? — Да, — сказал Мускари. — А она вас любит? — продолжал отец Браун. — Наверное, да, — серьезно ответил Мускари. — Тогда идите к ней, — сказал священник, — предложите ей все, что у вас есть. Время не терпит. — Почему? — удивился поэт. — Потому, — сказал священник, — что беда скачет к ней по дороге. — По дороге скачет спасение, — возразил Мускари. — Вы идите, — повторил священник, — и спасите ее от спасения. Тем временем разбойники, ломая кусты, кинулись врассыпную и нырнули в густую зелень, а над кустами возникли треуголки жандармов. Снова раздалась команда, люди спешились, и высокий офицер с седой эспаньолкой появился там, где все недавно падали в разбойничий рай. И вдруг банкир закричал: — Меня обокрали! — Тебя давно обокрали, — удивился его сын. — Прошло часа два, как они забрали деньги. — У меня забрали не деньги, а маленький флакон, — в спокойном отчаянии сказал банкир. Офицер с эспаньолкой шел к ним. Проходя мимо бывшего короля, он не то ударил, не то похлопал его по плечу и сказал: — За такие шутки может и не поздоровиться. Поэту показалось, что великих разбойников ловят не совсем так. Офицер подошел к Харрогитам и четко произнес: — Сэмюел Харрогит, именем закона я арестую вас за растрату банковских фондов. Банкир деловито кивнул, подумал, повернулся, ступил на край лужайки и прыгнул точно так же, как несколько часов тому назад. Но теперь внизу не было зеленого рая. Итальянский жандарм выразил священнику и возмущение свое, и восхищение. — Великий был разбойник, —- сказал он. — Какую штуку выдумал! Сбежал с деньгами в Италию и нанял этих типов. В полиции многие поверили, что речь идет о выкупе. Он и раньше творил бог знает что. Большая потеря!.. Мускари уводил несчастную дочь, и она держалась за него так же крепко, как и много лет спустя. Но даже в таком горе он улыбнулся, проходя мимо Эццы, и спросил: — Куда же ты теперь отправишься? — В Бирмингем, — отвечал актер, раскуривая сигарету. — Я тебе сказал, я — человек будущего. Если я во что-то верю, я верю и в перемены, и хватку, и новизну. Поеду в Манчестер, в Ливерпуль, в Халл, в Хадерсфилд, в Глазго, в Чикаго — в современный, деловой, цивилизованный мир. — Словом, — сказал Мускари, — в разбойничий рай.  ПОЕДИНОК ДОКТОРА ХИРША Месье Морис Брюн и Арман Арманьяк с жизнерадостно-респектабельным видом пересекали залитые солнцем Елисейские Поля. Оба были невысокими, бойкими и самоуверенными молодыми людьми. Оба носили черные бородки, которые казались приклеенными к лицу по странной французской моде, предписывающей, чтобы настоящие волосы казались искусственными. Месье Брюн носил эспаньолку, словно прилипшую под его нижней губой. Мистер Арманьяк для разнообразия обзавелся двумя бородами, по одной от каждого угла его выдающегося подбородка. Оба они были атеистами с прискорбно узким кругозором, зато умели выставить себя напоказ. Оба были учениками великого доктора Хирша — ученого, публициста и блюстителя морали. Месье Брюн приобрел известность благодаря своему предложению исключить слово «adieu»[35] из сочинений французских классиков и ввести мелкий штраф за его использование в повседневной жизни. «Тогда, — говорил он, — само имя вашего выдуманного бога в последний раз коснется человеческого слуха». Месье Арманьяк специализировался на борьбе с милитаризмом и хотел изменить слова в тексте «Марсельезы» с «Aux armes, citoyens»[36] на «Аих greves, citoyens»[37]. Но его пацифизм имел любопытную галльскую особенность. Один известный и очень богатый английский квакер, встретившийся с ним, ради того чтобы обсудить план разоружения во всем мире, был весьма озадачен мнением Арманьяка, который для начала предложил, чтобы солдаты перестреляли своих офицеров. В этом отношении оба молодых человека сильно отличались от своего руководителя и философского наставника. Хотя доктор Хирш родился во Франции и удостоился наивысших заслуг на ниве французского просвещения, по своему темпераменту он был склонен к мягкости, мечтательности и гуманизму, а его скептицизм мирно уживался с трансцендентальным идеализмом. Иными словами, он больше напоминал немца, чем француза, и как бы молодые галлы ни восхищались своим учителем, их неосознанно раздражала его слишком миролюбивая проповедь миролюбия. Однако для их единомышленников по всей Европе доктор Хирш был едва ли не святым от науки. Его смелые и масштабные теории мироздания сочетались с уединенной жизнью и бесхитростной, хотя и холодноватой моралью. В его позиции имелось что-то и от Дарвина, и от Толстого, но он не был ни анархистом, ни космополитом. Его взгляды на разоружение были умеренными и эволюционными; республиканское правительство даже доверило ему работу над усовершенствованием разных химических соединений. Его последним открытием стало бесшумное взрывчатое вещество, состав которого хранился в строжайшей тайне. Дом доктора Хирша стоял на живописной улочке неподалеку от Елисейских Полей, где летом было не меньше зелени, чем в городском парке. Ряды каштанов дробили солнечный свет, прерываясь лишь на летней площадке перед большим кафе. Почти напротив кафе можно было видеть белые и зеленые шторы на окнах дома великого ученого, а второй этаж опоясывал балкон с железными перилами, тоже выкрашенными в зеленый цвет. Арка внизу вела во внутренний двор с кирпичными бордюрами, обрамлявшими цветущие кусты. Именпо туда и направились два француза, оживленно беседуя. Им открыл Симон, старый слуга доктора, который, в своем черном костюме, в очках, с седыми волосами и покровительственными манерами, мог бы сойти за самого ученого. В сущности, он выглядел гораздо более презентабельно, чем его хозяин, напоминавший раздвоенную редиску с достаточно большой головой, чтобы тело казалось незначительным. С серьезностью знаменитого врача, вручающего рецепт, Симон передал Арманьяку запечатанное письмо. Тот нетерпеливо вскрыл конверт и быстро прочитал следующее: «Я не могу выйти и побеседовать с вами. В доме находится человек, с которым я отказался встретиться, — некий офицер-шовинист по фамилии Дюбоск. Сейчас он сидит на лестнице. Он уже переломал мебель в других комнатах. Я заперся в своем кабинете, напротив кафе. Ради меня, прошу вас пойти в кафе и подождать за столиком на летней веранде. Я постараюсь направить его к вам. Я хочу, чтобы вы ответили на его вопросы и разобрались с ним. Сам я не могу этого сделать — просто не могу и не буду. Кажется, у нас будет еще одно дело Дрейфуса. П. Хирш». Месье Арманьяк посмотрел на месье Брюна. Месье Брюн взял письмо, прочитал его и посмотрел на месье Арманьяка. Затем молодые люди бодрым шагом направились к столику кафе под каштанами на другой стороне улицы, где заказали по высокому бокалу жуткого зеленого абсента, который они имели обыкновение пить в любое время и в любую погоду. В кафе почти не было посетителей. За одним столиком пил кофе одинокий военный, за другим — сидели здоровяк со стаканом ситро и священник, который вообще ничего не пил. Морис Брюн откашлялся и произнес: — Разумеется, мы должны всячески помогать мэтру, но... Наступило гнетущее молчание. — Вероятно, у него есть веские основания для того, чтобы не встречаться с этим человеком, но... Прежде чем кто-либо из них успел закончить фразу, стало ясно, что незваный гость наконец был изгнан из дома напротив. Кусты под аркой заколыхались, разошлись в стороны, и пришелец вылетел наружу, словно пушечное ядро. Это оказался коренастый мужчина в тирольской фетровой шапочке, заломленной на затылок, да и во всем его облике было нечто тирольское. Он был приземистым и широкоплечим, но его ноги в бриджах до колен и вязаных чулках выглядели довольно эксцентрично. На смуглом, как лесной орех, лице выделялись очень яркие и беспокойные карие глаза, темные волосы спереди были волной зачесаны на лоб, а сзади коротко подстрижены, очерчивая массивный угловатый череп; кончики больших черных усов в форме бизоньих рогов залихватски смотрели вверх. Такая мощная голова обычно подразумевает бычью шею, но шея но самые уши была обмотана длинным цветным шарфом, подоткнутым спереди под куртку на манер модного жилета. Необыкновенный шарф темно-красной, золотистой и фиолетовой расцветки, судя по всему, имел восточное происхождение. В целом незнакомец производил варварское впечатление и больше напоминал венгерского помещика, чем французского офицера. Однако его выговор был безупречным, а французский патриотизм бил ключом, доходя до легкого абсурда. Когда он выкатился из-под арки, то первым делом бросил звонкий клич: «Есть ли здесь французы?» — как будто созывал христиан в Мекке. Арманьяк и Брюн немедленно поднялись с мест, но было уже слишком поздно. Люди сбегались со всех сторон, и вокруг незнакомца уже образовалась небольшая, но постоянно растущая толпа. С чисто французским чутьем на уличную политику черноусый мужчина добежал до угла летней веранды кафе и вскочил на один из столиков. Ухватившись за ветку каштана для равновесия, он вскричал зычным голосом, как Камилл Демулен, разбрасывавший в толпе дубовые листья. — Соотечественники! — надрывался он. — Я не умею говорить красивые речи, но поэтому и обращаюсь к вам! Краснобаи, что сидят в своих гнусных парламентах, умеют отмалчиваться, когда им это нужно, — точно так же, как и этот шпион, что скрывается в доме напротив! Он молчал, когда я колотил в дверь его спальни! Он и сейчас молчит, хотя слышит мой голос с другой стороны улицы и трясется от страха! О, эти политиканы умеют красноречиво отмалчиваться! Но пришло время, когда мы, не наученные красивым речам, должны сказать свое слово. Вас предали пруссакам. Вас предают прямо сейчас, а предатель живет в соседнем доме! Я Жюль Дюбоск, полковник артиллерии из Белфорта. Вчера в Вогезах мы поймали немецкого шпиона и нашли при нем документ, который я держу в руках. Конечно, дело пытались замять, но я отнес, документ автору — человеку из этого дома! Это записка, написанная его почерком и помеченная его инициалами. В ней содержится указание, где найти рецепт изготовления нового бесшумного пороха. Его изобрел Хирш, который и написал эту памятку. Она написана по-немецки и найдена в кармане немецкого лазутчика. «Скажите ему, что формула пороха, написанная красными чернилами, находится в сером конверте в первом ящике справа от стола секретаря Министерства обороны. Ему нужно соблюдать осторожность. II. X.» Он выстреливал короткие фразы, как из пулемета, но явно принадлежал к тому типу людей, которые либо безумны, либо нравы. Толпа состояла в основном из националистов и уже разразилась угрожающим ревом, а меньшинство, представленное не менее сердитыми интеллектуалами во главе с Брюном и Арманьяком, лишь делало большинство еще более воинственным. — Если это военная тайна, почему вы кричите о ней на улице?! — воскликнул Брюн. — Я скажу вам почему! — прогремел Дюбоск над ревом толпы. — Я пришел к этому человеку как гражданин и его соотечественник. Если у него было бы какое-то объяснение, он мог переговорить со мной наедине. Но он не пожелал объясняться. Вместо этого он вышвырнул меня из дома и направил к каким-то двум своим прихвостням в кафе. Но я собираюсь вернуться, и теперь за мной пойдут парижане! Дружный крик сотряс фасады домов, и из толпы вылетели два камня, один из которых разбил окно над балконом. Воинственный полковник снова нырнул в арку, и вскоре оттуда донесся грохот и крики. Человеческое море ширилось с каждым мгновением, и живые волны подступали к крыльцу и ограде. Казалось неизбежным, что дом изменника будет взят приступом, как Бастилия, но тут разбитое двустворчатое окно раскрылось, и доктор Хирш вышел на балкон. При виде его ярость толпы едва не сменилась хохотом, настолько нелепо выглядела его фигура в такой обстановке. Длинная голая шея, переходящая в покатые плечи, формой напоминала бутылку шампанского, но это была единственная черта, напоминавшая о празднике. Пальто болталось на нем, как на вешалке; длинные волосы морковного цвета свисали путаными прядями, а щеки и подбородок были окаймлены несуразной бородой, начинавшейся далеко ото рта. Доктор был очень бледен и носил синие очки. Несмотря на мертвенную бледность, он заговорил со спокойной решимостью, так что толпа притихла на середине третьей фразы. — ...лишь обратиться к моим недругам и друзьям. Своим недругам я скажу: действительно, я не принял месье Дюбоска, хотя он ломился в эту самую комнату. Действительно, я попросил двух других людей переговорить с ним от моего имени. И я скажу вам, почему это сделал! Потому что я не хочу и не буду встречаться с ним - потому что это будет против всех правил чести и достоинства. Прежде чем меня торжественно оправдают перед судом, я должен разрешить другой спор с месье Дюбоском, и, направив его к своим секундантам, я строго следовал... Арманьяк и Брюн энергично махали шляпами, и даже недоброжелатели доктора Хирша разразились аплодисментами, когда услышали этот неожиданный вызов. Еще несколько фраз остались неразборчивыми, но потом голос доктора возвысился над шумом: — Своим друзьям я скажу, что всегда предпочитал чисто интеллектуальное оружие, которым должен ограничиваться каждый цивилизованный человек. По наша самая драгоценная истина заключается в основополагающей силе вещества и наследственности. Мои книги пользуются успехом, мои теории не подвергаются сомнению, но в политике я страдаю от предрассудков, которые вошли в плоть и кровь у французов. Я не умею витийствовать, подобно Клемансо и Деруледу, потому что их слова напоминают отголоски их пистолетных выстрелов. Французам нужна дуэль, как англичапам нужен спорт. Хорошо, я готов предоставить доказательство и заплатить эту варварскую цену, а потом вернусь к здравому смыслу до конца своих дней. В толпе сразу же нашлись добровольцы, предложившие свои услуги полковнику Дюбоску, который теперь выглядел вполне удовлетворенным. Одним из них был военный, недавно сидевший с чашкой кофе за столиком. — Можете рассчитывать на меня, сударь. Я — герцог Валонский. Другой оказался крупным мужчиной, которого его друг-священник сперва попытался отговорить, а потом отошел в сторону. На заднем дворе кафе «Карл Великий» ранним вечером был накрыт легкий ужин. Хотя над головами посетителей не было стеклянного потолка или золоченой лепнины, все они находились под зыбкой, изменчивой лиственной крышей; декоративные деревья стояли так плотно, что создавали впечатление небольшого сада, в тени которого прятались столики. За одним из центральных столиков в полном одиночестве сидел невзрачный маленький священник, который с серьезной сосредоточенностью отдавал должное блюду с горкой жареных снетков, стоявшему перед ним. Оп вел очень простой образ жизни, но питал склонность к внезапным роскошествам в уединении; его можно было назвать умеренным эпикурейцем. Он не поднимал глаз от тарелки, окруженной красным перцем, ломтиками лимона, ржаным хлебом и сливочным маслом, пока на стол не упала длинная тень его друга Фламбо, который опустился напротив. Фламбо был мрачен. — Боюсь, мне придется выйти из игры, — угрюмо сказал он. — Я полностью на стороне таких французских солдат, как Дюбоск, и против французских атеистов вроде Хирша, но, кажется, в этом деле мы совершили ошибку. Мы с герцогом решили проверить обоснованность обвинения, и теперь я рад, что мы это сделали. — Записка оказалась фальшивой? — спросил священник. — В том-то и дело, — отозвался Фламбо. — Она написана почерком Хирша, тут нет сомнений. Но ее написал не Хирш. Если он французский патриот, он ее не писал, потому ч то не мог выдать Германии секретные сведения. Если же он немецкий шпион, он все равно ее не писал, потому что в ней нет сведений, важных для Германии. — То есть информация ложная? — поинтересовался отец Браун. — Ложная, — ответил Фламбо. —- Причем именно в той части, где речь идет о тайне, известной доктору Хиршу, — о том, где хранится его секретная формула. При содействии Хирша и французских властей нам разрешили осмотреть ящик в Министерстве обороны, где она якобы находилась. Мы единственные люди, которые знали об этом, не считая самого изобретателя и военного министра, но министр дал разрешение, чтобы спасти Хирша от дуэли. Поскольку обвинения Дюбоска оказались выдумкой, мы не можем поддержать его. — Выдумкой? — спросил отец Браун. — Именно так, — сумрачно ответил его друг. — Это неуклюжая подделка, выдуманная кем-то, кто не имел представления о подлинном местонахождении формулы. Там сказано, что документ находится в ящике шкафа справа от стола секретаря. На самом деле шкаф с секретным ящиком стоит слева от стола. В записке сказано, что документ лежит в сером конверте и написан красными чернилами. На самом деле он написан обычными черными чернилами. Абсурдно утверждать, что Хирш может неправильно описать документ, о котором не известно никому, кроме него самого, или что он пытался помочь иностранному шпиону, но дал заведомо неправильные сведения. Думаю, мы должны выйти из игры и извиниться перед рыжим стариканом. Отец Браун с задумчивым видом подцепил рыбку на кончик вилки. — Вы уверены, что серый конверт лежал в левом шкафу? — спросил он. — Совершенно уверены, — ответил Фламбо. — Серый конверт — на самом деле это был белый конверт — лежал в... Отец Браун отложил вилку с насаженной серебристой рыбкой и уставился на своего спутника. — Что? — изменившимся голосом спросил он. — О чем вы? — осведомился Фламбо, усердно налегавший на еду. — Конверт был не серый, — пробормотал священник. — Фламбо, вы меня пугаете. — Ради всего святого, чего вы испугались? — Меня пугает белый конверт, — серьезным тоном сказал отец Браун. — Если бы только он был серым! Но если он белый, значит затевается черное дело. Значит, док гор все-таки не так чист, как кажется. — Но я же говорил, что он не мог написать эту записку! — воскликнул Фламбо. — В ней полностью искажены факты, а доктор Хирш, виновен он или нет, был отлично знаком с фактами. — Человек, написавший эту записку, был отлично знаком с фактами, — уверенно ответил священник. — Он не смог бы так перепутать факты, если бы ничего не знал о них. Нужно очень много знать, чтобы во всем ошибаться... как самому дьяволу. — Вы хотите сказать... — Я хочу сказать, что когда человек полагается на случайную ложь, он выдает часть правды, — твердо произнес отец Браун. — Допустим, кто-то послал вас найти дом с зеленой дверью и голубой шторой, где есть задний сад, но нет переднего, где есть собака, но нет кошки, где пьют кофе, но не пьют чай. Если вы не найдете такой дом, то скажете, что это выдумка. Но я возражу вам. Я скажу, что если вы нашли дом с голубой дверью и зеленой шторой, с передним садом без заднего, где привечают кошек и отстреливают собак, где чай пьют галлонами, а кофе находится под запретом — значит вы нашли тот самый дом. Человек, который послал вас, должен был знать о нем, иначе бы не смог описать его с точностью до наоборот. — Но что это может означать? — удивился Фламбо. — Не представляю, — ответил Браун. — Пока что дело Хирша — темный лес для меня. Если бы речь шла о левом ящике вместо правого и о красных чернилах вместо черных, то я принял бы это за случайные ошибки мошенника, как вы и говорили. Но тройка — это мистическое число, оно увенчивает вещи. Вот и здесь то же самое. Расположение ящика, цвет чернил, цвет конверта, — если все указано неправильно, значит это не случайное несовпадение. — Что же тогда? Измена? — спросил Фламбо, вернувшийся к своему обеду. — Этого я тоже не знаю, — ответил Браун с выражением замешательства на круглом лице. — Единственное, что приходит мне в голову... Знаете, я так и не разобрался в этом деле Дрейфуса. Мне всегда легче уловить нравственную сторону, чем вещественные доказательства. Я сужу по глазам человека, по его голосу, по тому, выглядят ли счастливыми члены его семьи, какие темы он предпочитает, а каких избегает. Так вот, дело Дрейфуса стало загадкой для меня. Дело не в ужасных обвинениях, выдвигаемых обеими сторонами. Мне известно (хотя в наше время не принято об этом говорить), что человеческая природа неизменна и в высших сферах власти могут появиться новые Ченчи или Борджиа. Нет, меня озадачила искренность обеих сторон. Я не говорю о политических партиях; рядовые члены в целом честны, но им легко заморочить голову. Я говорю о действующих лицах, то есть о заговорщиках, если они действительно были заговорщиками. Я говорю о предателе, если он был предателем. Я говорю о людях, которые должны были знать правду. Дрейфус вел себя как человек, который знал, что с ним поступили нечестно. Однако французские политики и военные вели себя так, как если бы они знали, что Дрейфус не пал жертвой клеветы и действительно является предателем. Я не говорю, что они вели себя хорошо или плохо; я лишь хочу сказать, что они вели себя уверенно. Возможно, я выражаюсь нескладно, но знаю, что имею в виду. — Хотел бы я это знать, — пробормотал его друг. — Но какое отношение это имеет к старому Хиршу? — Допустим, что хорошо осведомленный человек начал снабжать противника ложной информацией, — сказал священник. — Допустим, он полагал, что спасает свою страну, обманывая иностранца. Далее предположим, что это привело его в шпионские круги, где ему предложили небольшие деньги и завязали с ним незначительные контакты. Предположим, он сохранял свое шаткое положение и по-прежнему не говорил правду иностранным шпионам, но позволял им все определеннее догадываться об истинном положении вещей. Лучшая часть его натуры (то, что еще от нее осталось) говорит: «Я не помог врагу; я сказал, что документ находится в левом ящике». Но худшая сторона уже может сказать: «У них хватит ума, чтобы поискать в правом ящике». Думаю, психологически это возможно, особенно в наш просвещенный век. -- Может быть, психологически эго возможно, — отозвался Фламбо. — Тогда можно понять, почему Дрейфус был уверен в своей невиновности, а судьи были уверены в его виновности. Но с исторической точки зрения это невозможно, потому что в документе Дрейфуса (если это был его документ) содержались точные сведения. -- Я думал не о Дрейфусе, — возразил отец Браун. Столики кафе опустели, и над собеседниками сгустилась тишина. Было уже поздно, хотя солнечный свет все еще льнул к предметам, как будто случайно запутавшись в древесной листве. Фламбо резко подвинул свой стул, так что звук эхом отдался вокруг, и закинул локоть на спинку. — Что ж, — сурово сказал он, — если Хирш — не более чем робкий торговец изменой... — Не стоит слишком сурово относиться к ним, — мягко ответил отец Браун. — Они не так уж виноваты, просто им недостает интуиции. Я имею в виду то, что заставляет женщину отказываться от танца с мужчиной или побуждает мужчину не трогать свои капиталовложения. Они внушили себе, что «чуть-чуть не считается». — Так или иначе, он в подметки не годится моему поручителю, и я доведу дело до конца, — нетерпеливо сказал Фламбо. — Возможно, старина Дюбоск немного не в своем уме, но все-таки он патриот. Отец Браун вернулся к блюду со снетками. Что-то в его неторопливой манере еды заставило Фламбо снова устремить на него взгляд своих блестящих темных глаз. — Послушайте, Дюбоск абсолютно прав в этом отношении, — настойчиво произнес он. — Вы ведь не сомневаетесь в нем? — Друг мой, я сомневаюсь во всем, — ответил маленький священник, отложив нож и вилку с видом беспросветного отчаяния. — То есть во всем, что произошло сегодня. Я сомневаюсь в событиях, разворачивавшихся у меня на глазах. Я сомневаюсь во всем, что видел, начиная с сегодняшнего утра. Что-то в этом деле сильно отличается от обычной криминальной загадки, где один человек более или менее лжет, а другой более или менее говорит правду. Здесь же оба... Ладно! Я изложил вам теорию, которая могла бы удовлетворить кого угодно, только не меня. — И не меня. — Фламбо нахмурился, между тем как его собеседник вернулся к снеткам, словно покорившись судьбе. — Если вы можете предложить лишь идею о записке, которую толкуют по-разному, я скажу, что эго очень хитроумно, но... как бы еще сказать? — Но неубедительно, — быстро подсказал священник. — Я бы сказал, совсем неубедительно. Вот что странно: ночему ложь выглядит такой неумелой, словно у мальчишки-школьника? У нас есть лишь версия Дюбоска, версия Хирша и моя скромная выдумка. Либо записка была написана французским офицером, чтобы погубить французского чиновника, либо она была написана французским чиновником, чтобы помочь немецким военным, либо она была написана французским чиновником, чтобы ввести в заблуждение немецких военных. Очень хорошо. Но секретный документ, курсирующий между такими людьми, офицерами или чиновниками, обычно выглядит по-другому. Он должен быть зашифрован или, во всяком случае, изобиловать сокращениями, научными и профессиональными терминами. А здесь перед нами дешевка из низкопробного романа, вроде «ты найдешь золотой ларец в багряном гроте». Это выглядит, как... как если бы писавший хотел, чтобы другие сразу же распознали фальшивку. Прежде чем они успели обдумать сказанное, невысокий человек во французском мундире стремительно подошел к столику и с глухим звуком опустился на стул. — У меня необыкновенные новости, — сказал герцог Валонский. — Я только что от нашего полковника. Он собирается покинуть страну и просит передать свои извинения sur le terrain[38]. — Что? — воскликнул Фламбо и самым грозным тоном добавил: — Извинения?! — Да, — угрюмо ответил герцог. — Прямо на месте, перед всеми, когда шпаги будут обнажены. Нам с вами придется сделать это, когда он будет выезжать за границу. — Но ночему? — вскричал Фламбо. — Ведь он же не боится этого ничтожного Хирша! — Полагаю, это какой-то жидо-масонский заговор, — сухо бросил герцог, — предназначенный для того, чтобы сделать из Хирша героя... Лицо отца Брауна казалось простодушным, но имело любопытную особенность: оно либо ничего не выражало, либо вдруг озарялось светом знания. Существовал краткий миг, когда одна маска падала и на ее место становилась другая, и Фламбо, хорошо знавший своего друга, моментально заметил, что тот понял нечто важное. Отец Браун ничего не сказал, но доел рыбу. — Где вы в последний раз виделись с нашим драгоценным полковником? — раздраженно спросил Фламбо. — В гостинице «Сен-Луи» у Елисейских Полей, куда мы приехали вместе с ним. Как я сказал, он уже собирает вещи. — Как вы думаете, он все еще там? — нахмурившись, поинтересовался Фламбо. — Едва ли он уже съехал, — ответил герцог. — Он собирается в долгое путешествие... — Нет, — внезапно сказал отец Браун и встал. — Его путешествие будет очень коротким — в сущности, одним из самых коротких. Но мы еще можем успеть и повидаемся с ним, если возьмем такси. Отец Браун упорно хранил молчание до тех пор, пока автомобиль не свернул за угол гостиницы «Сен-Луи», где они вышли на улицу и под руководством священника зашли в переулок, где уже сгустились вечерние тени. Когда герцог нетерпеливо спросил, виновен ли Хирш в измене или нет, отец Браун рассеянно ответил: — Нет, не в измене, а лишь в честолюбии, подобно Цезарю. — И совсем не к месту добавил: — Он живет один, и ему все приходится делать самому. — Что ж, если он честолюбив, то теперь он должен быть доволен, — с горечью сказал Фламбо. — Весь Париж будет рукоплескать ему теперь, когда наш проклятый полковник поджал хвост. — Говорите тише, — предостерег отец Браун, понизив голос. — Ваш проклятый полковник прямо перед нами. Его спутники вздрогнули и прижались к темной стене, потому что коренастая фигура беглого дуэлянта действительно маячила в сумерках перед ними с двумя саквояжами в руках. Полковник выглядел так же, как в тот раз, когда они впервые увидели его, но сменил экстравагантные широкие бриджи на обычные брюки. Было ясно, что он уже покинул гостиницу. Темная аллея, по которой двигались преследователи, была похожа на настоящие сценические задворки. С одной стороны тянулась бесцветная голая стена, изредка прерываемая грязными запертыми дверями и кое-где покрытая меловыми каракулями уличных мальчишек. Над вершиной стены изредка показывались верхушки угрюмых елей, а за ними в серо-сизых сумерках проступали очертания длинного ряда высоких домов, довольно близких, но почему-то казавшихся такими же неприступными, как горный хребет. По другую сторону поднималась высокая золоченая ограда сумрачного парка. Фламбо с недоумением огляделся по сторонам. — А знаете, — сказал он, — в этом переулке есть что-то... — Эй! — резко выкрикнул герцог. — Этот тип исчез! Растворился в воздухе, словно по волшебству! — У него есть ключ, — объяснил священник. — Он всего лишь вошел в одну из задних дверей, ведущую в сад. В этот момент одна из серых деревянных дверей впереди захлопнулась, и они услышали щелчок замка. Фламбо бросился к двери, закрывшейся почти у него перед носом. Потом он выбросил вверх свои длинные руки, подтянулся, словно обезьяна, и встал на вершине стены. Его темный силуэт резко выделялся на фоне пламенеющего заката. Герцог посмотрел на священника: — Побег Дюбоска оказался более хитроумным, чем мы думали. Но все же полагаю, он бежит из Франции. — Он бежит отовсюду, — ответил отец Браун. Глаза герцога Валонского сверкнули, но его голос понизился почти до шепота. — Вы думаете, он собирается покончить с собой? — спросил он. — Вы не найдете его тело, — ответил священник. — Боже мой! — по-французски воскликнул Фламбо, стоявший на стене. — Теперь я понял, что это за место! Это же обратная сторона той улицы, где живет Хирш. Я думал, что могу опознать заднюю часть дома так же легко, как человека со спины. — Значит, Дюбоск пошел туда! — воскликнул герцог и хлопнул себя по бедру. — Итак, они все-таки встретятся! С внезапным галльским проворством он запрыгнул на стену рядом с Фламбо и сел, болтая ногами от нетерпения. Священник, оставшийся внизу, прислонился к стене, обратившись спиной к сцене событий, и задумчиво разглядывал темную ограду и сереющие в сумраке деревья. Несмотря на свое волнение, герцог имел аристократические манеры и предпочитал смотреть на дом, а не подглядывать, что творится внутри. Но Фламбо, имевший опыт взломщика (и частного сыщика), уже спрыгнул со стены на сук раскидистого дерева, по которому он мог подползти поближе к единственному освещенному окну в задней части темного дома. Оно было закрыто красной шторой, перекосившейся с одной стороны. Рискуя своей шеей на суку, который выглядел не более надежным, чем тонкая ветка, Фламбо краем глаза разглядел, как полковник Дюбоск расхаживает по ярко освещенной роскошной спальне. Но, несмотря на свою близость к дому он услышал слова своего коллеги на стене и тихо повторил их: — Итак, они все-таки встретятся! — Они никогда не встретятся, — сказал отец Браун. — Хирш был прав, когда сказал, что в таком деле дуэлянты не должны встречаться лицом к лицу. Вы помните психологическую новеллу Генри Джеймса о двух людях, которые так часто не могут увидеться друг с другом по чистой случайности, что начинают бояться друг друга и считать, что это веление судьбы? Здесь нечто в этом роде, но более любопытное. — В Париже найдутся люди, которые излечат их от таких нездоровых фантазий, — мстительно произнес герцог Валонский. — Им придется встретиться, если мы поймаем их и заставим драться друг с другом. — Они не встретятся даже в Судный день, — отозвался священник. — Даже если Господь Всемогущий призовет их на поединок, а архангел Михаил про трубит сигнал к началу схватки — даже тогда один из них будет готов, но второй не придет. — К чему вся эта мистика? — нетерпеливо вскричал герцог. — Почему они не могут встретиться, как все остальные люди? — Они противоположны друг другу, — сказал отец Браун с печальной улыбкой. — Они противоречат друг другу. Они, можно сказать, аннулируют друг друга. Он продолжал смотреть на темные силуэты деревьев в парке, но герцог резко обернулся, услышав сдавленное восклицание Фламбо. Сыщик, вглядывавшийся в освещенную комнату, увидел, как полковник снял свой китель. Сначала Фламбо подумал, что назревает схватка, но вскоре изменил свое мнение. Выпуклая грудь и квадратные плечи Дюбоска оказались толстым слоем набивки, исчезнувшей вместе с кителем. В рубашке и брюках он оказался сравнительно худощавым мужчиной, который прошел из спальни в ванную, но не с воинственными намерениями, а явно с целью умыться. Он наклонился над раковиной, вытер руки и лицо полотенцем и снова повернулся, так что яркий свет упал на его лицо. Его сильный загар куда-то пропал, а большие черные усы исчезли; он был чисто выбрит и очень бледен. От полковника не осталось ничего, кроме ярких и подвижных, как у птицы, карих глаз. — Именно об этом я и говорил, Фламбо, — послышался из-за стены голос отца Брауна. — Противоположности не сочетаются. Они не борются друг с другом. Если вы видите черное вместо белого, жидкое вместо твердого и так далее, здесь что-то не так, месье, что-то не так. Один блондин, другой брюнет, один дородный, другой худощавый, один сильный, а другой слабый. У одного есть усы, но нет бороды, так что нельзя разглядеть сто губы, у другого есть борода, но нет усов, так что нельзя разглядеть его подбородок. У одного волосы сзади коротко стрижены, но шея закрыта шарфом, другой носит рубашку с низким воротником, но отпускает длинные волосы. Все очень точно и аккуратно, месье, значит что-то нс так. Такие противоположности не могут враждовать друг с другом. Где один прогибается, другой выпирает — как лицо и маска, как ключ и замочная скважина... Фламбо с побелевшим лицом всматривался в окно. Теперь человек в комнате стоял спиной к нему, но перед зеркалом, и уже прилаживал к лицу составной парик из спутанных рыжих волос, свисавший с головы, прилегавший к скулам и подбородку и оставлявший открытым тонкогубый насмешливый рот. В зеркальном отражении его лицо казалось ликом Иуды, жутко хохочущим и обрамленным скачущими языками пламени. На секунду перед Фламбо блеснули карие глаза, тут же скрывшиеся за синими стеклами очков. Набросив на плечи широкий черный плащ, фигура исчезла в передней части дома. Минуту спустя рев толпы и восторженные аплодисменты возвестили о том, что доктор Хирш снова вышел на балкон.  ЧЕЛОВЕК В ПРОУЛКЕ В узкий проулок, идущий вдоль театра «Аполлон» в районе Адельфи, одновременно вступили два человека. Предвечерние улицы щедро заливал мягкий невесомый свет заходящего солнца. Проулок был довольно длинный и темный, и в противоположном конце каждый различал лишь темный силуэт другого. Но и по этому черному контуру они сразу друг друга узнали, ибо наружность у обоих была весьма приметная и притом они люто ненавидели друг друга. Узкий проулок соединял одну из крутых улиц Адельфи с бульваром над рекой, отражающей все краски закатного неба. Одну сторону проулка образовала глухая стена — в доме этом помещался старый захудалый ресторан при театре, в этот час закрытый. По другую сторону в проулок в разных его концах выходили две двери. Ни та ни другая не были обычным служебным входом в театр, то были особые двери, для избранных исполнителей, и теперь ими пользовались актер и актриса, игравшие главные роли в шекспировском спектакле. Такие персоны любят, когда у них есть свой отдельный вход и выход, — чтобы принимать или избегать друзей. Двое мужчин, о которых идет речь, несомненно, были из числа таких друзей, дверь в начале проулка была им хорошо знакома, и оба рассчитывали, что она не заперта, ибо подошли к ней каждый со своей стороны равно спокойные и уверенные. Однако тот, что шел с дальнего конца проулка, шагал быстрее, и заветной двери оба достигли в один и тот же миг. Они обменялись учтивым поклоном, чуть помедлили, и наконец тот, кто шел быстрее и, видно, вообще отличался менее терпеливым нравом, постучал. В этом, и во всем прочем тоже, они были полной противоположностью друг другу, но ни об одном нельзя было сказать, что он в чем-либо уступает другому. Если говорить об их личных достоинствах, оба были хороши собой, отнюдь не бездарны и пользовались известностью. Если говорить об их положении в обществе, оба находились на высшей его ступени. Но все в них, от славы и до наружности, было несравнимо и несхоже. Сэр Уилсон Сеймор принадлежал к числу тех важных лиц, чей вес в обществе прекрасно известен всем посвященным. Чем глубже вы проникаете в круг адвокатов, врачей, а также тех, кто вершит дела государственной важности, и людей любой свободной профессии, тем чаще встречаете сэра Уилсона Сеймора. Он единственный толковый человек во множестве бестолковых комиссий, которые разрабатывают самые разнообразные проекты — от преобразования Королевской академии наук до введения биметаллизма для вящего процветания процветающей Британии. Во всем же, что касалось искусства, могущество его не знало границ. Его положение было столь исключительно, что никто не мог понять, то ли он именитый аристократ, который покровительствует искусству, то ли именитый художник, которому покровительствуют аристократы. Но стоило поговорить с ним пять минут, и вы понимали, что, в сущности, он повелевал вами всю вашу жизнь. Наружность у него тоже была выдающаяся — словно бы и обычная и все же исключительная. К его шелковому цилиндру не мог бы придраться и самый строгий знаток моды, и, однако, цилиндр этот был не такой, как у всех, — быть может, чуть повыше, и еще немного прибавлял ему роста. Высокий и стройный, он слегка сутулился, и, однако, вовсе не казался хилым — совсем напротив. Серебристо-седые волосы отнюдь не делали его стариком, он носил их несколько длиннее, чем принято, но оттого не выглядел женственным, они были волнистые, но не казались завитыми. Подчеркнуто остроконечная бородка прибавляла его облику мужественности, совсем как адмиралам на сумрачных портретах кисти Веласкеса, которыми увешан был его дом. Его серые перчатки чуть больше отдавали голубизной, а трость с серебряным набалдашником была чуть длиннее десятков подобных тростей, которыми помахивали и щеголяли в театрах и ресторанах. Второй мужчина был не так высок, однако никто не назвал бы его малорослым, зато всякий бы заметил, что он крепкого сложения и хорош собой. Волосы и у него были вьющиеся, но светлые, коротко стриженные; а голова крепкая, массивная — такой в самый раз прошибать дверь, как сказал Чосер про своего мельника. Военного образца усы и разворот плеч выдавали в нем солдата, хотя такой открытый пронзительный взгляд голубых глаз, скорее, присущ морякам. Лицо у него было почти квадратное, и подбородок квадратный, и плечи квадратные, даже сюртук и тот квадратный. И уж разумеется, сумасбродная школа карикатуристов той норы не упустила случая — и мистер Макс Бирбом изобразил его в виде геометрической фигуры из четвертой книги Евклида. Ибо он тоже был заметной личностью, хотя успех его был совсем иного рода. Чтобы прослышать про капитана Катлера, про осаду Гонконга и знаменитый китайский поход, вовсе не требовалось принадлежать к высшему свету. О нем говорили все и всюду, портрет его печатался на почтовых открытках, картами и схемами его сражений пестрели иллюстрированные журналы, песни, сложенные в сто честь, исполнялись чуть не в каждой программе мюзик-холла и чуть не на каждой шарманке. Слава его, быть может не столь долговечная, как у сэра Уилсона, была куда шире, общедоступней и безыскусственней. В тысячах английских семей его ставили столь же высоко, как Нельсона. И, однако, сэр Уилсон Сеймор был неизмеримо влиятельней. Дверь им отворил старый слуга или костюмер, его болезненная внешность и темный поношенный сюртук и брюки странно не вязались со сверкающим убранством театральной уборной великой актрисы. Помещение это было сплошь увешано и уставлено множеством зеркал под самыми разными углами, можно было принять их за несчетные грани одного огромного бриллианта — если б только кто-то сумел забраться в самую его середину. И когда слуга, шаркая по комнате, откидывал створку или плотней прислонял к стене то одно зеркало, то другое, прочие признаки роскоши, разбросанные там и сям, — цветы. разноцветные подушки, театральные костюмы — бесконечно множились, точно в сказке, непрестанно плясали и менялись местами, так что голова шла кругом. Оба гостя заговорили с неказисто одетым слугой, как со старым знакомым, называя его Паркинсоном, и осведомились о его госпоже, мисс Авроре Роум. Паркинсон сказал, что она в другой комнате, но он тотчас ей доложит. По лицу обоих посетителей прошла тень — ведь вторая комната принадлежала знаменитому артисту, партнеру мисс Авроры, а она была из тех женщин, которыми нельзя пылко восхищаться, не пылая при этом ревностью. Однако внутренняя дверь тотчас распахнулась, и мисс Аврора появилась, как появлялась всегда, не только на сцене, но и в жизни: сама тишина, казалось, загремела аплодисментами, притом вполне заслуженными. Причудливое шелковое одеяние цвета павлиньего пера мерцало переливами синего и зеленого — цветами, какие всегда так восхищают детей и эстетов, а ее тяжелые ярко-каштановые волосы обрамляли одно из тех волшебных лиц, что опасны для всех мужчин, особенно же — для юных и стареющих. Вместе со своим партнером, знаменитым американским актером Изидором Бруно, она создала необычайно поэтичную и фантастичную трактовку «Сна в летнюю ночь», оттенила значительность Оберона и Титании, иными словами — Бруно и свою. Среди изысканных призрачных декораций, в таинственных танцах ее зеленый костюм, напоминающий полированные крылья стрекозы, превосходно передавал непостижимую ускользающую сущность королевы эльфов. Однако, столкнувшись с ней при свете дня, даже и угасающего, любой мужчина уже не видел ничего, кроме ее лица. Она одарила обоих своей лучезарной загадочной улыбкой, что держала столь многих мужчин на одном и том же весьма опасном расстоянии от нее. Она приняла от Катлера цветы, тропические и дорогие, как его победы, и совсем иное подношение от сэра Уилсона Сеймора, врученное позднее и небрежней. Воспитание не позволяло ему выказывать излишнее рвение, а условная чуждость условностям не позволяла делать подарки столь банальные, как цветы. Ему попалась одна безделица, сказал он, старинная вещица: греческий кинжал эпохи крито-микенской культуры, его вполне могли носить во времена Тезея и Ипполита. Как все оружие тех легендарных героев, он медный, но, представьте, еще достаточно остер и может пронзить кого угодно. Кинжал привлек его своей формой — он напоминает лист и прекрасен, как греческая ваза. Если эта игрушка понравится мисс Роум или как-то пригодится для пьесы, он надеется, что она... Тут распахнулась дверь в соседнюю комнату, и на пороге возник высокий человек, еще большая противоположность увлекшемуся объяснениями Сеймору, чем даже капитан Катлер. Шести с половиной футов ростом, могучий, сплошь выставленные напоказ мышцы, в великолепной леопардовой шкуре и золотисто-коричневом одеянии Оберона, Изидор Бруно казался поистине языческим богом. Он оперся о подобие охотничьего копья — со сцены оно казалось легким серебристым жезлом, а в маленькой, набитой людьми комнате производило впечатление настоящего и по-настоящему грозного оружия. Живые черные глаза Бруно неистово сверкали, а красивое бронзовосмуглое лицо с выступающими скулами и ослепительно-белыми зубами приводило на память высказывавшиеся в Америке догадки, будто он родом с плантаций Юга. — Аврора, — начал он глубоким и звучным, как бой барабана, исполненным страсти голосом, который столько раз потрясал театральный зал, — вы не могли бы... Тут он в нерешительности замолк, ибо в дверях вдруг появился еще один человек, фигура до того здесь неуместная, что впору было рассмеяться. Коротышка, в черной сутане католического священника, он казался (особенно рядом с Бруно и Авророй) грубо вырезанным из дерева Поем с игрушечного ковчега. Впрочем, сам он, видно, не ощутил всю несообразность своего появления здесь и с нудной учтивостью произнес: — Мисс Роум как будто хотела меня видеть. Проницательный наблюдатель заметил бы, что от этого бесстрастного вторжения страсти только еще больше накалились. Отрешенность священника, связанного обетом безбрачия, вдруг открыла остальным, что они обступили Аврору кольцом влюбленных соперников; так, когда входит человек в заиндевелом пальто, все замечают, что в комнате можно задохнуться от жары. Стоило появиться священнику, который не питал к мисс Роум никаких чувств, и она еще острей ощутила, что все остальные в нее влюблены, причем каждый на свой опасный лад: актер — с жадностью дикаря и избалованного ребенка; солдат — с откровенным эгоизмом натуры, привыкшей не столько размышлять, сколько действовать; сэр Уилсон — с той день ото дня растущей поглощенностью, с какой гедонисты предаются своему любимому увлечению; и даже это ничтожество Паркинсон, который знал ее еще до того, как она прославилась, — даже он следил за ней собачьим обожающим взглядом или следовал по пятам. Проницательный наблюдатель заметил бы и нечто еще более странное. И человечек, похожий на черного деревянного Ноя (а он не лишен был проницательности), заметил это с изрядным, но сдержанным удовольствием. Прекрасная Аврора, которой отнюдь не безразлично было почитание другой половины рода человеческого, явно желала отделаться от всех своих почитателей и остаться наедине с тем, кто не был ее почитателем, во всяком случае почитателем в том смысле, как все прочие, ибо маленький священник на свой лад, безусловно, почитал ее и даже восхищался той решительной, чисто женской ловкостью, с какой она приступила к делу. Лишь в одном, пожалуй, Аврора действительно знала толк — в другой половине рода человеческого. Как за наполеоновской кампанией, следил маленький священник за тем, с какой стремительной безошибочностью она избавилась ото всех, никого при этом не выгнав. Знаменитый актер Бруно был гак ребячлив, что ей ничего не стоило его разобидеть, и он ушел, хлопнув дверью. Катлер, британский офицер, был толстокож и не слишком сообразителен, но в поведении безупречен. Он не воспринял бы никаких намеков, но скорей бы умер, чем не исполнил поручения дамы. Что же до самого Сеймора, с ним следовало обращаться иначе, сто следовало отослать после всех. Подействовать па него можно было только одним способом: обратиться к нему доверительно, как к старому другу, посвятить его в суть дела. Священник и вправду был восхищен тем, как искусно, одним ловким маневром, мисс Роум выпроводила всех троих. Она подошла к капитану Катлеру и премило с ним заговорила: — Мне дороги эти цветы, ведь они, наверно, ваши любимые. Но знаете, букет не полон, пока в нем нет и моих любимых цветов. Прошу вас, пойдите в магазин за углом и принесите ландышей, вот тогда будет совсем прелестно. Первая цель ее дипломатии была достигнута — взбешенный Бруно сейчас же удалился. Он успел уже величественно, точно скипетр, вручить свое копье жалкому Паркинсону и как раз собирался расположиться в кресле, точно на троне. Но при столь явном предпочтении, отданном сопернику, в непроницаемых глазах его вспыхнуло высокомерие скорого на обиду раба, огромные смуглые кулаки сжались, он кинулся к двери, распахнул ее и скрылся в своих апартаментах. А меж тем привести в движение британскую армию оказалось не так просто, как представлялось мисс Авроре. Катлер, разумеется, тотчас решительно поднялся и, как был, с непокрытой головой, словно по команде, зашагал к двери. Но что-то, быть может какое-то нарочитое изящество в позе Сеймора, который лениво прислонился к одному из зеркал, вдруг остановило Катлера уже на пороге, и он, точно озадаченный бульдог, беспокойно завертел головой. — Надо показать этому тупице, куда идти, — шепнула Аврора Сеймору и поспешила к двери — поторопить уходящего гостя. Не меняя изящной и словно бы непринужденной позы, Сеймор, казалось, прислушивался; вот Аврора крикнула вслед Катлеру последние наставления, потом круто обернулась и, смеясь, побежала в другой конец проулка, выходящий к улице над Темзой, — Сеймор вздохнул с облегчением, но уже в следующее мгновение лицо его снова омрачилось. Ведь у него столько соперников, а дверь в том конце проулка ведет в комнату Бруно. Не теряя чувства собственного достоинства, Сеймор сказал несколько вежливых слов отцу Брауну — о возрождении византийской архитектуры в Вестминстерском соборе — и как ни в чем не бывало направился в дальний конец проулка. Теперь в комнате оставались только отец Браун и Паркинсон, и ни тот ни другой не склонны были заводить пустые разговоры. Костюмер ходил по комнате, придвигал и вновь отодвигал зеркала, и его темный поношенный сюртук и брюки казались еще невзрачней оттого, что в руках у него было волшебное копье царя Оберона. Всякий раз, как он поворачивал еще одно зеркало, возникала еще одна фигура отца Брауна; в этой нелепой зеркальной комнате полным-полно было отцов Браунов они парили в воздухе, точно ангелы, кувыркались, точно акробаты, поворачивались друг к другу спиной, точно отъявленные невежи. Отец Браун, казалось, совсем не замечал этого нашествия свидетелей; словно от нечего делать, внимательным взглядом следовал он за Паркинсоном, пока тот не скрылся вместе со своим несуразным копьем в комнате Бруно. Тогда он предался отвлеченным размышлениям, которые всегда доставляли ему удовольствие, — стал вычислять угол наклона зеркала, угол каждого отражения, угол, под каким каждое зеркало примыкает к стене... и вдруг услышал громкий, тут же подавленный вскрик. Он вскочил и замер, вслушиваясь. В тот же миг в комнату ворвался белый как полотно сэр Уилсон Сеймор. — Кто там в проулке? — крикнул он. — Где мой кинжал? Отец Браун еще и повернуться не успел в своих тяжелых башмаках, а Сеймор уже метался по комнате в поисках кинжала. И не успел он найти кинжал или иное оружие, как по тротуару за дверью затопали бегущие ноги и в дверях появилось квадратное лицо Катлера. Рука его нелепо сжимала букет ландышей. — Что это? — крикнул он. — Что за тварь там в проулке? Опять ваши фокусы? — Мои фокусы! — прошипел его бледный соперник и шагнул к нему. А меж тем отец Браун вышел в проулок, посмотрел в другой его конец и поспешно туда зашагал. Двое других тотчас прекратили перепалку и устремились за ним, причем Катлер крикнул: — Что вы делаете? Кто вы такой? — Моя фамилия Браун, — печально ответил священник, потом склонился над чем-то и сразу выпрямился. — Мисс Роум посылала за мной, я спешил как мог. И опоздал. Трое мужчин смотрели вниз, и в предвечернем свете, по крайней мере для одного из них, жизнь кончилась. Свет золотой дорожкой протянулся по проулку, и посреди этой дорожки лежала Аврора Роум, блестящий зеленый наряд ее отливал золотом, и мертвое лицо было обращено вверх. Платье разодрано, словно в борьбе, и правое плечо обнажено, но рана, из которой лила кровь, была с другой стороны. Медный, чуть поблескивающий кинжал валялся примерно в ярде от убитой. На какое-то время воцарилась тишина, слышно было, как поодаль, за Черринг-кросс, смеялась цветочница и на одной из улиц, выходящих на Стрэнд, кто-то нетерпеливо свистел, подзывая такси. И вдруг капитан, то ли в порыве ярости, то ли прикидываясь разъяренным, схватил за горло Уилсона Сеймора. Сеймор не испугался, не пробовал освободиться, только посмотрел на него в упор. — Вам нет нужды меня убивать, — невозмутимо сказал он. — Я сам это сделаю. Рука, стиснувшая его горло, разжалась и опустилась, а Сеймор прибавил с той же ледяной откровенностью: — Если у меня недостанет духу заколоться этим кинжалом, я за месяц доконаю себя вином. — Ну нет, вина мне недостаточно, — сказал Катлер. — Прежде чем я умру, кто-то заплатит за ее гибель кровью. Не вы... но, сдается мне, я знаю кто. И не успели еще они понять, что у него на уме, как он схватил кинжал, подскочил ко второй двери, вышиб ее, влетел в уборную Бруно и оказался с ним лицом к лицу. И в эту минуту из комнаты вышел своей ковыляющей неверной походкой старик Паркинсон. Увидев труп, он, пошатываясь, подошел ближе, лицо у него задергалось, он снова заковылял, пошатываясь, в комнату Бруно и вдруг опустился на подушки одного из мягких кресел. Отец Браун подбежал к нему, не обращая внимания на Катлера и великана-актера, которые уже боролись, стараясь схватить кинжал, и в комнате гулко отдавались удары их кулаков. Сеймор, сохранивший долю здравого смысла, стоял в конце проулка и свистел, призывая полицию. Когда полицейские прибыли, им пришлось разнимать двух мужчин, вцепившихся друг в друга, точно обезьяны; носле нескольких заданных по форме вопросов они арестовали Изидора Бруно, которого разъяренный противник обвинил в убийстве. Сама мысль, что преступившего закон задержал собственными руками национальный герой, была, без сомнения, убедительна для полиции, ибо полицейские в чем-то сродни журналистам, Они обращались к Катлеру с почтительной серьезностью и отметили, что на руке у него небольшая рана. Когда Катлер тащил к себе Бруно через опрокинутый стол и стул, актер ухитрился выхватить у него кинжал и ударил пониже запястья. Рана была, в сущности, пустяковая, но пока озверевшего пленника не вывели из комнаты, он смотрел на струящуюся кровь и с губ его не сходила улыбка. — Вот уж злодей так злодей, а? — доверительно заметил констебль Катлеру. Катлер не ответил, но немного погодя резко сказал; — Надо позаботиться об умершей. — Голос его прервался, последнее слово он выговорил беззвучно. — О двух умерших, — отозвался из дальнего угла комнаты священник. — Этот бедняга был уже мертв, когда я к нему подошел. Отец Браун стоял и смотрел на старика Паркинсона, черным бесформенным комом осевшего в роскошном кресле. Он тоже отдал свою дань умершей, и сделал это достаточно красноречиво. Первым нарушил молчание Катлер, и в голосе его послышалась грубоватая нежность. — Завидую ему, — хрипло сказал он. — Помню, он всегда следил за ней взглядом... Он дышал ею — и остался без воздуха. Вот и умер. — Мы все умерли, — странным голосом сказал Сеймор, глядя на улицу. На углу они простились с отцом Брауном, небрежно извинившись за грубость, которой он был свидетелем. Лица у обоих были трагические и загадочные. Мозг маленького священника всегда напоминал кроличий садок; самые дикие, неожиданные мысли мелькали так быстро, что он не успевал их ухватить. Будто ускользающий белый хвост кролика, метнулась мысль, что горе их несомненно, а вот невиновность куда сомнительней. — Лучше нам всем уйти, — с трудом произнес Сеймор, — мы, как могли, постарались помочь. — Поймете ли вы меня, — негромко спросил отец Браун, — если я скажу, что вы, как могли, постарались повредить? Оба вздрогнули, словно от укола нечистой совести, и Катлер резко спросил: — Повредить? Кому? — Самим себе, — ответил священник. — Я бы не стал усугублять ваше горе, но не предупредить вас было бы просто несправедливо. Если этот актер будет оправдан, вы сделали все, чтобы угодить на виселицу. Меня вызовут в качестве свидетеля, и мне придется сказать, что, когда раздался крик, вы оба как безумные кинулись в комнату актрисы и заспорили из-за кинжала. Если основываться на моих показаниях, убить ее мог любой из вас. Вы навредили себе, а капитан Катлер к тому же повредил себе руку кинжалом. — Повредил себе руку! — с презрением воскликнул капитан Катлер. -- Да это ж просто царапина. — Но из нее шла кровь, кивнув, возразил священник. — На кинжале сейчас следы крови, это мы знаем. Зато нам уже никогда не узнать, была ли на нем кровь до этого. Все молчали, потом Сеймор сказал взволнованно, совсем не так, как говорил обычно: — Но я видел в проулке какого-то человека. — Знаю, — с непроницаемым лицом сказал отец Браун. — И капитан Катлер тоже его видел. Это-то и кажется неправдоподобным. И еще прежде, чем они взяли в толк его слова и сумели хоть что-то возразить, он вежливо извинился, подобрал свой неуклюжий старый зонт и, тяжело ступая, побрел прочь. В нынешних газетах все поставлено так, что самые важные и достоверные сообщения исходят от полиции. Если в двадцатом веке убийству и вправду уделяется больше места, чем политике, на то есть веские основания: убийство — предмет куда более серьезный. Но даже этим едва ли можно объяснить широчайшую известность, какую приобрело «Дело Бруно» или «Загадочное убийство в проулке» и его подробнейшее освещение в лондонской и провинциальной прессе. Волнение охватило всю страну, и потому несколько недель газеты писали чистую правду, а отчеты о допросах и перекрестных допросах, хоть и чудовищно длинные, порой просто невозможные, во всяком случае заслуживали доверия. Объяснялось же все, разумеется, тем, какие имена замешаны были в этом деле. Жертва — популярная актриса, обвиняемый — популярный актер, и обвиняемого, что называется, схватил па месте преступления самый популярный воин этой патриотической эпохи. При столь чрезвычайных обстоятельствах прессе приходилось быть честной и точной; вот почему все остальное, что касается этой единственной в своем роде истории, можно поведать по официальным отчетам о процессе Бруно. Суд шел под председательством судьи Монкхауза, одного из тех, над кем потешаются, считая их легковесными, по кто па самом деле куда серьезней серьезных судей, ибо легкость их рождена неугасимой нетерпимостью к присущей судейскому клану мрачной торжественности, серьезный же судья по существу легкомыслен, ибо исполнен тщеславия. Поскольку главные действующие лица пользовались широкой известностью, обвинителя и защитника подобрали особенно тщательно. Обвинителем выступал сэр Уолтер Каудрей, мрачный, но уважаемый страж закона, из тех, кто умеет производить впечатление истого англичанина и притом внушать совершенное доверие и не слишком увлекаться красноречием. Защищал подсудимого мистер Патрик Батлер, королевский адвокат, те, кто не понимает, что такое ирландский характер, и те, кого он пи разу не допрашивал, ошибочно принимали его за фланера[39]. Медицинское заключение не содержало никаких противоречий: доктор, которого вызвал Сеймор, чтобы осмотреть убитую на месте преступления, был согласен со знаменитым хирургом, который осмотрел тело позднее. Аврору Роум ударили каким-то острым предметом, вероятно ножом или кинжалом, во всяком случае каким-то орудием с коротким клинком. Удар пришелся в самое сердце, и умерла жертва мгновенно. Когда доктор впервые увидал ее, она была мертва не больше двадцати минут. А значит, отец Браун подошел к ней минуты через три после ее смерти. Затем оглашено было заключение официального следствия; оно касалось главным образом того, предшествовала ли убийству борьба; единственный признак борьбы — разорванное на плече платье, но разорвано оно было не в соответствии с направлением и силой удара. После того как все эти подробности были сообщены, но не объяснены, вызвали первого важного свидетеля. Сэр Уилсон Сеймор дакал показания, как он делал все, если уж делал, не просто хорошо, но превосходно. Сам куда более видный деятель, нежели королевский судья, он, однако, держался с наиболее уместной здесь долей скромности, и, хотя все глазели на него, будто на премьер-министра либо на архиепископа Кентерберийского, он вел себя как частное лицо, только вот имя у него было громкое. К тому же говорил он на редкость ясно и понятно, как говорил во всех комиссиях, в которых заседал. Он шел в театр навестить мисс Роум, встретил у нее капитана Катлера, к ним ненадолго присоединился обвиняемый, который потом вернулся в свою уборную; кроме того, к ним присоединился католический священник, назвавшийся Крауном. Потом мисс Роум вышла из своей уборной в проулок, чтобы показать капитану Катлеру, где находится цветочный магазин, — он должен был купить ей еще цветов; сам же свидетель оставался в комнате и перемолвился несколькими словами со священником. Затем он отчетливо услышал, как покойная, отослав капитана Катлера, повернулась и, смеясь, побежала в другой конец проулка, куда выходит уборная обвиняемого. Из праздного любопытства к столь стремительным движениям своих друзей свидетель тоже отправился в тот конец проулка и посмотрел в сторону двери обвиняемого. Увидел ли он что-нибудь в проулке? Да, увидел. Сэр Уолтер Каудрей позволил себе внушительную паузу, а свидетель меж тем стоял опустив глаза и, несмотря на присущее ему самообладание, казался бледней обычного. Наконец обвинитель спросил совсем негромко голосом и сочувственным, и бросающим в дрожь: — Вы видели это отчетливо? Как ни был сэр Уилсон Сеймор взволнован, его великолепный мозг работал безупречно. — Что касается очертаний — весьма отчетливо, все же остальное — нет, совсем нет. Проулок такой длинный, что на светлом фоне противоположного выхода всякий, кто стоит посредине, кажется просто черным силуэтом. — Свидетель, только что твердо смотревший в лицо обвинителя, вновь опустил глаза и прибавил: — Это я заметил еще прежде, когда в проулке впервые появился капитан Катлер. Опять наступило короткое молчание, судья подался вперед и что-то записал. — Итак, — настойчиво продолжал сэр Уолтер, — что же это был за силуэт? Не был ли он похож, скажем, на фигуру убитой? — Ни в коей мере, — спокойно ответил Сеймор. — Каков же он был? — Он был похож на высокого мужчину. Сидящие в зале суда уставились кто на ручку кресла, кто на зонтик, кто на книгу, кто на башмаки — одним словом, кто куда. Казалось, они поставили себе целью не глядеть на обвиняемого, но все ощущали его присутствие на скамье подсудимых, и всем он казался великаном. Огромный рост Бруно сразу бросался в глаза, но стоило глаза отвести — и он словно бы становился с каждым мгновением все огромней. Каудрей, мрачно-торжественный, расправил свою черную шелковую мантию и белые шелковистые бакенбарды и сел. Сэр Уилсон ответил еще на несколько вопросов касательно кое-каких подробностей, известных и другим свидетелям, и уже покидал место свидетеля, но тут вскочил защитник и остановил его. — Я задержу вас всего на минуту, — сказал мистер Батлер, с виду он казался деревенщиной, брови рыжие, лицо какое-то сонное. — Не скажете ли вы его чести, откуда вы знаете, что это был мужчина? По лицу Сеймора скользнула тень утонченной улыбки. — Прошу прощения, дело решила столь вульгарная подробность, как брюки, — сказал он. — Когда я увидел просвет меж длинных ног, я в конце концов понял, что это мужчина. Сонные глаза Батлера вдруг раскрылись — это было подобно беззвучному взрыву. — В конце концов! - медленно повторил он. Значит, поначалу вы все-таки думали, что это женщина? Впервые Сеймору изменило спокойствие. — Это вряд ли имеет отношение к делу, но, если его честь пожелает, чтобы я сказал о своем впечатлении, я, разумеется, скажу — ответил он. — Этот силуэт был нс то чтобы женский, но словно бы и не мужской — какие-то не те изгибы. И у него было что-то вроде длинных волос. — Благодарю вас, — сказал королевский адвокат Батлер и неожиданно сел, как будто услышал именно то, что хотел. Капитан Катлер в качестве свидетеля владел собой куда хуже и внушал куда меньше доверия, чем сэр Уилсон, но его показания о том, что происходило вначале, полностью совпадали с показаниями Сеймора. Капитан рассказал, как Бруно ушел к себе, а его самого послали за ландышами, как, возвращаясь в проулок, он увидел, что там кто-то есть, и заподозрил Сеймора и, наконец, о схватке с Бруно. Но он не умел выразительно описать черную фигуру которую видел и он, и Сеймор. На вопрос о том, каков же был загадочный силуэт, он ответил, что он не знаток по части искусства, и в ответе прорвалась, пожалуй, чересчур откровенная насмешка над Сеймором. На вопрос: мужчина то был или женщина, — он ответил, что больше всего это походило на зверя, и в ответе его была откровенная злоба на обвиняемого. Но при этом он был явно вне себя от горя и непритворного гнева, и Каудрей не задерживал его, не заставил подтверждать и без того ясные факты. Защитник тоже, как и в случае с Сеймором, не стал затягивать перекрестный допрос, хотя казалось — такая уж у него была манера, — что он отнюдь не спешит. — Вы престранно выразились, — сказал он, сонно глядя на Катлера. — Что вы имели в виду, когда говорили, что тот неизвестный больше походил не на женщину и не на мужчину, а на зверя? Катлер, казалось, всерьез разволновался. — Наверно, я зря так сказал, — отвечал он, — но у этого скота могучие сгорбленные плечи, как у шимпанзе, а на голове — щетина торчком, как у свиньи... Мистер Батлер прервал па полуслове эту странно раздраженную речь: — Свинья тут пи при чем, а скажите лучше: может, это было похоже на волосы женщины? — Женщины! — воскликнул капитан. — Да ничуть не похоже! — Предыдущий свидетель сказал — «похоже», — быстро подхватил защитник, беззастенчиво сбросив маску сонного тугодума. — А в очертаниях фигуры были женственные изгибы, на что нам тут красноречиво намекали. Нет? Никаких женственных изгибов? Если я вас правильно понял, фигура была, скорее, плотная и коренастая? — Может, он шел пригнувшись, — осипшим голосом едва слышно произнес капитан. — А может, и нет, — сказал мистер Батлер и сел так же внезапно, как и в первый раз. Третьим свидетелем, которого вызвал сэр Уолтер Каудрей, был маленький католический священник, по сравнению с остальными уж такой маленький, что голова его еле виднелась над барьером, и казалось, будто перекрестному допросу подвергают малого ребенка. Но, на беду, сэр Уолтер отчего-то вообразил (виной тому, возможно, была вера, которой придерживалась его семья), будто отец Браун на стороне обвиняемого, ведь обвиняемый — нечестивец, чужак, да к тому же в нем есть негритянская кровь. И он резко обрывал отца Брауна всякий раз, как этот заносчивый посланец папы римского пытался что-то объяснить; велел ему отвечать только «да» и «нет» и излагать одни лишь факты безо всякого иезуитства. Когда отец Браун в простоте душевной стал объяснять, кто, по его мнению, был человек в проулке, обвинитель заявил, что не желает слушать его домыслы. — В проулке видели темный силуэт. И вы говорите, вы тоже видели темный силуэт. Так каков же он был? Отец Браун мигнул, словно получил выговор, но он давно и хорошо знал, что значит послушание. — Силуэт был низенький и плотный, — сказал он, — но по обе стороны головы или на макушке были два острых черных возвышения, вроде как рога, и... — А, понятно, дьявол рогатый! — с веселым торжеством воскликнул Каудрей и сел. — Сам дьявол пожаловал, дабы пожрать протестантов. — Нет, — бесстрастно возразил священник, — я знаю, кто это был. Всех присутствующих охватило необъяснимое, но явственное предчувствие чего-то чудовищного. Они уже забыли о подсудимом и помнили только о том, кого видели в проулке. А тот, в проулке, описанный тремя толковыми и уважаемыми очевидцами, словно вышел из страшного сна: один увидал в нем женщину, другой — зверя, а третий — дьявола... Судья смотрел на отца Брауна хладнокровным пронизывающим взглядом. Вы престранный свидетель, — сказал он, - но есть в вас что-то, вынуждающее меня поверить, что вы стараетесь говорить правду. Так кто же был тот человек, которого вы видели в проулке? — Это был я, — отвечал отец Браун. В необычайной тишине королевский адвокат Батлер вскочил и совершенно спокойно сказал: — Ваша честь, позвольте допросить свидетеля. — И тут же выстрелил в Брауна вопросом, который словно бы не шел к делу: — Вы уже слышали, здесь говорилось о кинжале; эксперты считают, что преступление совершено с помощью короткого клинка, вам это известно? — Короткий клинок, — подтвердил Браун и кивнул с мрачной важностью, точно филин, — но очень длинная рукоятка. Еще прежде, чем зал полностью отказался от мысли, что священник своими глазами видел, как сам же вонзает в жертву короткий клинок с длинной рукоятью (отчего убийство казалось еще чудовищней), он поспешил объясниться: — Я хочу сказать: короткие клинки бывают не только у кинжалов. У копья тоже короткий клинок. И копье поражает точно так же, как кинжал, если оно из этих причудливых театральных копий; вот таким копьем бедняга Паркинсон и убил свою жену — как раз в тот день, когда она послала за мной, чтобы я уладил их семейные неурядицы, — а я пришел слишком поздно, да простит меня Господь. Но, умирая, он раскаялся, раскаяние и повлекло за собою смерть. Он не вынес того, что совершил. Всем в зале казалось, что маленький священник, который стоял на свидетельском месте и нес совершенную околесицу, просто сошел с ума. Но судья по-прежнему смотрел на него в упор с живейшим интересом, а защитник невозмутимо задавал вопросы. — Если Паркинсон убил ее этим театральным копьем, он должен был бросить его с расстояния в четыре ярда, — сказал Батлер. — Как же тогда вы объясните следы борьбы — разорванное на плече платье? — Защитник невольно стал обращаться к свидетелю как к эксперту, но никто этого уже не замечал. — Платье несчастной женщины было порвано потому, что его защемило створкой, когда она пробегала мимо, — сказал свидетель. — Она пыталась высвободить платье, и тут Паркинсон вышел из комнаты обвиняемого и нанес ей удар. — Створкой? — удивленно переспросил обвинитель. — Это была створка двери, замаскированной зеркалом, — объяснил отец Браун. — Когда я был в уборной мисс Роум, я заметил, что некоторые из зеркал, очевидно, служат потайными дверьми и выходят в проулок. Снова наступила долгая, неправдоподобно глубокая тишина. И на этот раз ее нарушил судья: — Зпачит, вы действительно полагаете, что, когда смотрели в проулок, вы видели там самого себя — в зеркале? — Да, милорд, именно это я и пытался объяснить, — ответил Браун. — Но меня спросили, каков был силуэт, а на наших шляпах углы похожи на рога, вот я и... Судья подался вперед, его стариковские глаза заблестели еще ярче, и он сказал особенно отчетливо: — Вы в самом деле полагаете, что, когда сэр Уилсон Сеймор видел нечто несуразное, как бишь его, с изгибами, женскими волосами и в брюках, он видел сэра Уилсона Сеймора? — Да, милорд, — отвечал отец Браун. — И вы полагаете, что, когда капитан Катлер видел сгорбленного шимпанзе со свиной щетиной на голове, он просто видел самого себя? — Да, милорд. Судья, очень довольный, откинулся на спинку кресла, и трудно было понять, чего больше в его лице — насмешки или восхищения. — А не скажете ли вы, почему вы сумели узнать себя в зеркале, тогда как два столь выдающихся человека этого не сумели? — спросил он. Отец Браун заморгал еще растерянней, чем прежде. — Право, не знаю, милорд, — с запинкой пробормотал он. — Разве только потому, что я не так часто гляжусь в зеркало.  МАШИНА ОШИБАЕТСЯ Фламбо и его друг, маленький священник, в предзакатный час сидели на садовой скамейке в Тсмпл-гарденс. Подействовала ли па них окружающая обстановка или какие-то другие, случайные флюиды, неизвестно, но только разговор этих двоих зашел о правосудии. Признав, что перекрестный допрос обвиняемого адвокатом и прокурором заключает в себе элемент случайности, они заговорили о пытках, вспомнили Древний Рим и Средневековье, истязания по приговору французского магистрата и американский допрос третьей степени. — Мне доводилось читать о пресловутой психометрии, то есть о детекторе лжи, — сказал Фламбо. — В последнее время по этому поводу подняли много шума, особенно за океаном. Вы, наверное, знаете, что я имею в виду: испытуемому надевают па запястье манжетку пульпомера, затем произносят вслух самые разные слова и ждут, не станет ли его сердце биться чаще после некоторых из этих слов. Что вы думаете об этом методе? — На мой взгляд, он весьма занятен, — отозвался отец Браун. — Кстати, наш разговор напомнил мне одну интересную идею, возникшую в глубокой древности: в те времена верили, что, если убийца коснется тела жертвы, из ран хлынет кровь. — Неужели вы хотите сказать, что считаете оба этих метода равноценными? — Один стоит другого, — ответил маленький священник. — В мертвом ли, в живом ли теле кровь все равно течет то быстрее, то медленнее, и причин тут много. Тайна сия велика есть, и, боюсь, мы никогда в нее не проникнем. Могу лишь сказать вам о себе: скорее кровь человеческая затопит альпийский пик Маттерхорн, чем я решусь ее пролить. — Но ведь американский метод превозносят крупнейшие заокеанские ученые! — не отставал Фламбо. — Наивные они люди, эти ученые! — воскликнул отец Браун. — А самые наивные из них — именно американцы. Кому еще, кроме янки, могло прийти в голову судить о чем бы то ни было по частоте сердечных сокращений? Да эти ваши ученые не менее наивны, чем самонадеянный мужчина, полагающий, что если женщина краснеет в его присутствии, то, значит, любит его. Кстати, вот вам еще один тест, основанный на законах кровообращения, открытых великим Гарвеем. Такой же дурацкий, как и первые два. — Но вы должны признать, — настаивал Фламбо, — что психометрия дает определенный результат: она прямо указывает, правду говорит человек или нет. — А что хорошего в том, что она «прямо указывает»? — вопросил отец Браун. — Что это, в сущности, значит? Когда один конец указки на что-то нацелен, другой в это время показывает в совершенно ином направлении. Все зависит от того, сумеете ли вы взять указку за нужный конец. Один раз я уже попадал в такое положение и с тех пор не верю в пользу подобных методов. И маленький священник приступил к рассказу о том, как его постигло разочарование. История эта случилась лет двадцать назад, когда он служил капелланом в чикагской тюрьме, где томилось множество сто единоверцев. Люди эти были одинаково способны на злодеяние и на раскаяние, так что работы у него было немало. Шерифом округа губернатор сделал бывшего сыщика по имени Грейвуд Ашер, бледного, молчаливого, склонного к философствованию янки, на лице которого обычное для него суровое выражение порой сменялось странной смущенной улыбкой. Отца Брауна этот человек любил и относился к нему немного покровительственно. Маленький священник платил ему такой же симпатией, хотя терпеть не мог его теорий, но сути весьма сложных, хотя и излагаемых достаточно просто. Как-то вечером Ашер послал за капелланом. Тот, по своему обыкновению, молча сел у стола, заваленного бумагами, и стал ждать. Шериф извлек из кипы бумаг газетную вырезку и протянул ее Брауну. Тот внимательно прочел текст. Это был напечатанный на розовом фоне столбец светской хроники из одной американской газеты. В заметке говорилось: «Самый блистательный из светских вдовцов снова появился в обществе, на этот раз — на "Обеде чудаков". Всем нашим именитым гражданам должен вспомниться другой обед, названный "Парадом детских колясок", на котором мистер Тодд, по прозванию Очередной Фортель, в роскошном своем особняке посреди поместья "Пруд пилигрима" дал возможность очаровательным дебютанткам этого сезона казаться даже моложе своих лет. Не менее радушным, нетривиальным и изысканным был и прошлогодний прием в особняке Тодда, получивший название "Завтрак каннибалов", на котором сласти по форме напоминали человеческие руки и ноги, а один из остроумнейших гостей вслух высказал желание съесть своего собеседника. Дух непринужденного юмора будет царить и на новом приеме, ибо он свойствен сдержанной манере поведения мистера Тодда, а может быть, таится и под сверкающими бриллиантами в булавках на галстуках самых высокопоставленных весельчаков нашего города. Говорят, на приеме будут пародировать манеру поведения и разговоры горожан, находящихся на противоположном полюсе социального спектра. Пародия обещает быть весьма выразительной — ведь перед гостеприимным мистером Тоддом стоит задача потешить не кого иного, как лорда Бекасла, знаменитого путешественника и чистокровного аристократа, чье родовое гнездо находится в самом сердце английских дубрав. Путешествовать лорд начал раньше, чем ему вернули полагающийся по праву рождения титул. В нашем отечестве он уже однажды побывал — в молодые годы, и молва утверждает, что вернулся он к нам не без причины. С именем лорда связывают имя мисс Этты Тодд, одной из самых прекрасных и великодушных обитательниц Нью-Йорка, наследницы состояния, оцениваемого почти в сто миллионов долларов». -- Ну как, — спросил Ашер, — интересно? — Даже говорить об этом не хочется, — отозвался отец Браун. — Трудно придумать что-нибудь менее интересное для меня, чем эта заметка. Не понимаю, зачем вы ее вырезали. Если только не собираетесь, конечно, сажать на электрический стул борзописцев, подобных ее автору. — Гм, — недовольно хмыкнул мистер Ашер и положил поверх статьи еще одну газетную вырезку. — Ну а это вас заинтересует? Заметка была озаглавлена «Зверское убийство охранника. Злодей на свободе». «Сегодня утром, на рассвете, в каторжной тюрьме в местечке Секва, штат Нью-Йорк, раздался крик о помощи. Охранники, подоспевшие к месту происшествия, обнаружили труп часового, дежурившего на вершине ограждающей тюрьму широкой стены. Северная часть стены — самая высокая, и этот участок считался самым труднопреодолимым для тех, кто мог бы задумать побег, поэтому здесь дежурил всего один охранник. Как раз его-то и сбросили со стены; он упал головой вниз, и мозги его брызнули во все стороны, словно их вышибли дубиной. Ружье охранника было похищено. На утренней поверке обнаружилось, что одного арестанта недостает. Пустующую камеру занимал некий угрюмый головорез, назвавшийся в свое время Оскаром Райаном. Ему дали небольшой срок за самое обычное для этих мест разбойное нападение, но он произвел на всех впечатление человека с жутким прошлым и совершенно непредсказуемым будущим. Когда забрезжил дневной свет, на стене над самым телом убитого обнаружили довольно невнятное послание, нацарапанное, очевидно, смоченным в крови пальцем: "Это самозащита — у него было ружье. Не желаю зла ни ему, ни другим, кроме одного человека. Когда попаду в «Пруд пилигрима», пуля у меня найдется. О. Р," Чтобы штурмовать такую стену, охраняемую к тому же вооруженным часовым, нужно быть отчаянным человеком или, на худой конец, иметь сообщников». — Ну, что касается литературного стиля, эта заметка написана лучше, усмехнулся маленький священник, но все же не понимаю, чем тут смогу помочь я. Боюсь, если я пущусь вдогонку за этим атлетом-убийцей на своих коротеньких ножках, то буду являть собою жалкое зрелище. Да и вообще сомневаюсь, что кому-нибудь удастся отыскать этого человека. Насколько я знаю, отсюда до каторжной тюрьмы в Секве тридцать миль по безлюдной пересеченной местности, да и вокруг дикие прерии. Этот человек может прятаться в любой яме, на каждом дереве. — Он не в яме и не на дереве, — сказал шериф. — Откуда вы знаете? — поинтересовался отец Браун, моргая. — Хотите с ним поговорить? — спросил Ашер. Маленький священник широко раскрыл свои наивные глаза. — Да неужто он здесь? Как же ваши люди до него добрались? — Добрался до него я сам, — медлительно проговорил американец, вытягивая длинные ноги к камину. — Подцепил крючком моей трости. Да-да, не удивляйтесь, именно так. Знаете, у меня есть обыкновение бродить вечерами на природе, подальше от этих мрачных мест. Так вот, сегодня вечером я поднимался в гору по аллее, с обеих сторон которой за живой изгородью были вспаханные поля. Луна освещала дорожку серебристым светом. И вот вижу: прямо по полю к аллее бежит человек. Пригнувшись бежит и с хорошей скоростью, как легкоатлет, специализирующийся на беге с препятствиями. Мне показалось, что он уже выдохся, однако, приблизившись к дорожке, он с ходу проскочил сквозь редкую изгородь, как сквозь паутину, или, вернее, как будто сам он был сделан из камня, — я ведь ясно слышал треск ломающихся веток. Чуть только его силуэт показался на фоне луны на аллее, я бросил трость ему под ноги. Он споткнулся и упал. Я же достал свисток и во всю мочь засвистел. Тут подоспели наши ребята и скрутили этого типа. — М-да, вот была бы история, если б оказалось, что эго действительно какой-нибудь известный спортсмен, — заметил отец Браун. — Никакой он не спортсмен, — мрачно пробурчал Ашер. — Мы вскоре узнали, что это за птица, хотя я все понял, как только его осветила луна. — Вы решили, что это беглый каторжник, поскольку утром того самого дня прочли в газете о его побеге, — спокойно сказал священник. — Ну нет, у меня были более веские причины так думать, — холодно ответил шериф. — Отбросим даже самое простое: профессиональный спортсмен не стал бы бежать по вспаханному полю и продираться сквозь живую изгородь, рискуя выколоть себе глаза. Не стал бы он и пригибать голову, как побитый пес. Но были и еще кое-какие детали, не укрывшиеся от моего наметанного глаза. Одежда на этом человеке была ветхая и местами рваная, более того, он выглядел в ней на редкость уродливо. Когда его силуэт появился на фойе луны, огромный стоячий воротник показался мне горбом, а свободно свисающие длинные рукава создавали впечатление, что у этого человека нет рук. Мне пришло в голову, что ему каким-то образом удалось сменить тюремную робу на гражданскую одежду, вернее, на лохмотья, которые он кое-как па себя напялил. К тому же в лицо ему дул сильный ветер, по разметавшихся по ветру волос я, как ни старался, так и не заметил, — значит, они было очень коротко острижены. Потом я вспомнил, что как раз за этим вспаханным полем располагается «Пруд пилигрима», в хозяина которого этот каторжник, как вы, должно быть, помните, собирался всадить пулю. И тогда я бросил ему под ноги мою трость. — Блестящий образчик искусства моментально делать умозаключения, — отозвался отец Браун. — Однако скажите, было ли у него ружье? Ашер, меривший шагами комнату, резко остановился, и священник добавил извиняющимся тоном: — Боюсь, что без ружья всадить в кого-то пулю затруднительно. — Нет, ружья у него не было, — хмуро ответил ему собеседник, — но, очевидно, только по случайности или потому, что его планы изменились. Должно быть, он решил, что переодеться мало, надо еще избавиться от оружия. Скорее всего, он не раз вспоминал об окровавленной куртке охранника, оставшейся под стеною. — Похоже, что так, — откликнулся отец Браун. — Однако нам вряд ли стоит все это обсуждать, — заявил Ашер. — Теперь уже точно известно, что это гот самы й человек. — Как вы это узнали? — тихо прозвучал вопрос священника. И тогда Грейвуд Ашер скинул со стола газеты и снова положил на него все те же вырезки. — Ну, раз уж вы так дотошно вникаете во все мелочи, давайте начнем с начала. Если вы еще раз пробежите глазами эти две заметки, то обнаружите: их объединяет лишь одна вещь, а именно упоминание поместья миллионера Айртона Тодда, которое, как вы знаете, называется «Пруд пилигрима». Вам также должно быть известно, что хозяин этого имения — человек в высшей степени необычный, один из тех, возвышению которых послужили... — Загубленные души его ближних, — закончил за него отец Браун. - Да, мне это известно. Кажется, он нажил состояние на торговле бензином. — Во всяком случае, — отозвался шериф, — пресловутый Тодд Очередной Фортель играет важную роль в этой загадочной истории. Он снова уселся в кресло, протянул ноги к камину и продолжил свой рассказ — столь же эмоционально, но не упуская ни малейших подробностей. — На первый взгляд в деле этом теперь не осталось ничего таинственного. В том, что каторжник собирается явиться с ружьем в «Пруд пилигрима», нет ничего необъяснимого или даже странного. Мы, американцы, не похожи на англичан, готовых простить толстосума, если он не жалеет денег на больницы или на скаковых лошадей. Своей карьерой Тодд обязан самому себе, своим незаурядным способностям. Не сомневаюсь, что многие из тех, кому он эти способности продемонстрировал, жаждут продемонстрировать ему свои — но части искусства обращения с ружьем. Тодда вполне мог бы подстрелить человек, о котором он даже никогда не слышал, — какой-нибудь рабочий, уволенный им в числе других, или клерк фирмы, которая по милости Тодда обанкротилась. Очередной Фортель — человек с незаурядными умственными способностями и сильным характером, но в нашей стране взаимоотношения тружеников и работодателей очень напряженные. Таким образом, складывается впечатление, что этот Райан направлялся в «Пруд пилигрима», чтобы покончить с Тоддом. Так мне казалось до того момента, когда развитие событий заставило меня вспомнить, что я не только шериф, но и детектив. Когда пленника увели в тюрьму, я поднял свою трость и пошел дальше. Извилистая аллея в конце концов привела меня к одной из боковых калиток в ограде вокруг владений Тодда. Калитка эта — ближайшая к пруду, или озерцу, в честь которого, собственно, и названо поместье. Все это происходило часа два назад. Было около семи вечера, лунный свет стал ярче и высветил длинные белые полосы на таинственной черноте водоема, окаймленного сизыми илистыми берегами. Говорят, наши предки заставляли ходить по этому илу женщин, подозревавшихся в колдовстве, пока те не тонули. Я не помню, что еще говорили об этом месте, — вы, наверное, представляете себе, где оно расположено. Если взять за ориентир особняк Тодда, к водоему надо идти на север, в сторону пустоши, которая начинается сразу за ним. Там еще растут два странных приземистых дерева, похожих на огромные грибы. Так вот, я стоял, завороженный мистическим видом этого пруда, когда мне вдруг померещилось: от дома к пруду кто-то идет. Однако то, что казалось мне человеческой фигурой, было настолько скрыто туманом да и так далеко от меня, что я не только не мог присмотреться внимательнее, но даже засомневался, не привиделось ли мне это. К тому же мое внимание было отвлечено событиями, происходившими гораздо ближе ко мне. Я притаился за оградой, которая тянулась от этого места до одного из флигелей огромного особняка. По счастью, в ней кое-где были дыры, как будто специально для того, чтобы мне удобнее было наблюдать за тем, что происходит по ту ее сторону. На темном фасаде флигеля вдруг мелькнул свет — открылась дверь, и в проеме показался темный силуэт. Человек, то ли укутавший голову платком, то ли накинувший капюшон, пристально вглядывался во тьму, при этом даже чуть нагнувшись вперед. Затем дверь закрылась, и по садовой дорожке стала перемещаться чья-то тень, перед которой двигалось желтое пятно света — очевидно, от фонаря. Я разглядел, что фигура женская. Незнакомка с фонарем закуталась в обтрепанный плащ и, должно быть, хотела остаться незамеченной. Все это было очень странно: и принятые ею меры предосторожности, и ее ветхая одежда, очертания которой вырисовывались в теплых желтых лучах света. Женщина осторожно свернула на извилистую садовую тропинку и вскоре оказалась от меня всего лишь в полусотне ярдов; затем она на мгновение остановилась у торфяной террасы, обращенной к илистому берегу пруда. Подняв фонарь над головой, она трижды повела им из стороны в сторону, очевидно подавая кому-то сигнал. В этот момент фонарь осветил ее лицо. Оно было мне знакомо. Несмотря на неестественную бледность женщины и повязанную вокруг головы дешевую шаль, без сомнения позаимствованную у кого-то из слуг, я узнал мисс Этту Тодд, дочь миллионера. Подав сигнал, она сразу же пошла обратно, так же стараясь не привлекать к себе внимания, и вскоре дверь за нею закрылась. Я хотел было перелезть через ограду и последовать за мисс Тодд, когда мне вдруг пришло в голову, что детективный раж, подбивавший меня на подобную авантюру, чуть не заставил меня совершить недостойный поступок, к тому же совершенно ненужный, — ведь у меня и так были все козыри на руках. Но только я собрался повернуть назад, как ночную тишину вдруг нарушил новый звук. В одном из верхних этажей распахнулось окно — оно было, очевидно, за углом, потому что я ничего не увидел, — и кто-то громовым голосом осведомился, куда подевался лорд Бекасл и почему его нет ни в одной из комнат. Голос этот, отчетливо выговаривавший слова и затопивший весь сад своими раскатами, я узнал сразу — слишком часто я слышал его на избирательных митингах и совещаниях воротил нашего бизнеса. Это был голос самого Айртона Тодда. Кто-то из обитателей дома, должно быть, подошел к окну или вышел в сад, после чего крикнул хозяину дома, что лорд час назад отправился па прогулку в направлении пруда и с тех пор его не видели. Тодд взревел: «Да его же убили!» — и с силой закрыл окно. Послышался топот ног по лестнице — хозяин дома, по всей вероятности, спускался вниз. Решив все-таки избрать прежний и, прямо скажем, разумный план действий, я постарался, чтобы меня не заметили при начинавшемся прочесывании местности, в результате чего благополучно улизнул и около восьми часов был уже здесь. Теперь, прошу вас, вспомните ту маленькую заметку о нравах нашего высшего общества, которая показалась вам совершенно неинтересной. Если каторжник не собирался разделаться с Тоддом — а он, судя по всему, действительно изменил свои намерения, — то разумно было бы предположить, что он избрал жертвой лорда Бекасла. Похоже, он намеревался расквитаться со всеми, кто ему не по нраву. Трудно найти более подходящее место для убийства, чем берега этого зловещего пруда, где ил быстро засосет тело жертвы и оно бесследно исчезнет. Таким образом, рискнем предположить, что наш коротко остриженный приятель явился к пруду, чтобы убить лорда Бекасла, а вовсе не Тодда. Хочу еще раз обратить ваше внимание вот на что: у многих людей в нашей стране есть причины разделаться с Тоддом, однако зачем американцу убивать английского лорда, лишь недавно прибывшего в нашу страну? Может быть, дело в том, что лорд этот, как было сказано в заметке, ухаживает за дочерью Тодда? Наш коротко остриженный приятель, хотя он и разгуливает в лохмотьях, — скорее всего, страстный воздыхатель этой девицы. Понимаю, это мое утверждение покажется вам нелепым, даже смешным, но это лишь потому, что вы англичанин. Мои слова для вас сравнимы лишь с утверждением, что дочь архиепископа Кентерберийского венчается в церкви Святого Георгия на Ганновер-сквер с бывшим дворником, досрочно освобожденным из заключения. Не способны вы отдать должное неуемной энергии и жизненной силе наших замечательных соотечественников. Когда вы видите благообразного седого американца в смокинге, пользующегося большим влиянием в обществе и занимающего в нем видное положение, вам сразу приходит в голову, что он из родовитого семейства. А вот и нет! Вам трудно себе представить, что каких-нибудь два года назад вы могли бы обнаружить его в дешевых меблированных комнатах, а то и в тюрьме. Упускаете вы из виду нашу национальную черту — способность держаться на плаву, а при удобном случае выбираться па берег успеха. Многие из наиболее влиятельных наших граждан возвысились совсем недавно, причем в довольно немолодом возрасте. Дочери Тодда было уже восемнадцать, когда ее отец впервые загреб много денег. Так что не удивлюсь, если ее поклонником окажется человек из низов и она будет верна ему по-прежнему, что следует из эпизода с фонарем. Мне кажется, женщина с фонарем и мужчина с ружьем должны быть сообщниками. История эта, без сомнения, наделает много шума. — Ну и что же вы предприняли дальше? — спокойно спросил священник. — Думаю, вас это шокирует, — отозвался Грейвуд Ашер. — Насколько я понимаю, вы не одобряете научный прогресс в некоторых областях человеческой деятельности. Мне была предоставлена полная свобода выбора, и я совершил довольно смелый поступок. Мне показалось, что данный случай как раз из тех, когда есть смысл применить детектор лжи. Я вам рассказывал, что это за штуковина. Теперь я убежден: эта машина не лжет! — Машина и не может лгать, — заметил отец Браун. — Но и говорить правду не может тоже. — Ну, в нашем случае она таки сказала правду, — уверенно продолжал шериф. — Я усадил этого человека в удобное кресло, надел ему на запястье манжетку и стал писать мелом слова на грифельной доске; машина регистрировала частоту его пульса, я же наблюдал за его реакцией на разные слова. Весь фокус в том, что в беспорядочной их череде некоторые слова в большей или меньшей степени связаны с преступлением, которое, возможно, совершил подозреваемый, причем попадаться они должны неожиданно. Ну вот я и написал сначала «цапля», йотом «орел», затем «сокол»; когда же я начал писать слово «бекас», этот человек очень занервничал, а когда я вывел на конце слова букву «л», стрелку прибора зашкалило. У кого еще в Штатах найдется причина подскочить на стуле, прочтя фамилию только что прибывшего на наш континент англичанина, кроме человека, который его убил? Разве можно сравнить невнятное бормотание свидетелей с таким неопровержимым доказательством, как показания абсолютно надежного аппарата? — Все почему-то забывают, — заметил маленький священник, — что надежным аппаратом всякий раз управляет аппарат ненадежный. — То есть как? Что вы имеете в виду? — удивился шериф. — Я имею в виду человека — самый ненадежный из всех известных мне аппаратов. Я не хочу быть невежливым и надеюсь, что вы не примете мои слова на свой счет. Я хочу сказать вот что: но вашим словам, вы наблюдали за поведением этого человека, но кто даст гарантию, что вы все сделали правильно? Вы говорите, подбор слов был естественным, но откуда вы знаете, что вели себя во время испытания должным образом? Если уж на то пошло, можете ли вы быть уверены, что он сам в это время не наблюдал за вами? Кто подтвердит, что вы не были в это время взволнованы? На вашем запястье ведь не было манжетки! — Говорю вам, я был невозмутим как пень! — вскричал взбудораженный американец. — Преступник порою тоже бывает невозмутим как пень, — усмехнулся отец Браун, — а иногда даже — как шериф! — Ну, уж этот спокоен не был, — заявил Ашер и швырнул на стол бумаги, которые держал в руках. — Ох, утомили вы меня! — Прошу прощения, — отозвался маленький священник. — Я только указал вам на очевидную возможность ошибки. Если вы сумели по его поведению выделить слово, которое может привести его на виселицу, то почему бы ему по вашему поведению не догадаться: вот оно, роковое слово! На вашем месте я бы основывался на чем-нибудь более существенном, чем слова, когда решается вопрос о жизни и смерти. Ашер грохнул кулаком по столу и вскочил с торжествующим видом. — Ну так я и выдам нам сейчас нечто более существенное! — воскликнул он. — Я потом проверял машину на других людях и могу сказать с полной уверенностью, сэр, что она не ошибается. Он сделал небольшую паузу и затем продолжал уже с меньшим пылом: — Хочу особо подчеркнуть, что до сих пор испытание машины интересовало меня лишь в качестве научного эксперимента. У меня не было никаких улик против этого человека. Хотя одежда его была потрепанной, паши бедняки обычно одеваются еще хуже, а он, судя по всему, из их числа. Больше того, если не считать пятен и маленьких дырочек на одежде — а он ведь, как вы, должно быть, помните, бежал по вспаханному полю и продирался сквозь изгородь, — этот человек был не так уж и грязен. Это, конечно, может означать, что он только недавно вырвался из тюрьмы, но мне почему-то это напомнило отчаянные потуги некоторых бедняков иметь благопристойный вид. Его манера поведения, должен признать, вполне подтверждала мое предположение. Он был молчалив и держался с достоинством, как все они; казалось, его терзает какая-то тайная печаль, а это вообще можно назвать отличительным признаком неимущих. О преступлении и вообще обо всем этом деле он якобы ничего не знал и с угрюмым нетерпением ждал каких-нибудь событий, которые дали бы ему возможность выйти из затруднительного положения. Не раз он просил у меня разрешения связаться по телефону с адвокатом, который когда-то давно помог ему в деле, связанном с некой сомнительной торговой сделкой. Вел он себя как совершенно невиновный человек. Против него не было никаких улик, если не считать стрелки детектора лжи, которая, словно пальцем, указала, что сердце его в тот момент стало биться чаще. Затем, сэр, я проверил машину. Оказалось, она в полном порядке. Когда я вышел вместе с этим человеком в холл, где было много людей, ожидавших допроса, он, по-моему, надумал облегчить душу чем-то вроде признания. Повернувшись ко мне, он тихо сказал: «Ох, не в силах я больше молчать! Если вам хочется, чтобы я подробно рассказал о себе...» Но в этот самый момент одна из плохо одетых женщин, сидевших на длинной скамье, вскочила, показала пальцем на моего спутника и крикнула: «Дурманщик Дэвис! Они сцапали Дурманщика Дэвиса!» Никогда в жизни я не слышал более отчетливо произнесенных слов. Каждый слог был четок, как стук часов, и даже подвывающая интонация не помешала мне сразу разобрать, какие прозвучали слова. Тощий палец женщины, казалось, сейчас проткнет этого человека, как спица. Все женщины, сидевшие на лавке, — а это были в основном воровки и проститутки — повернули головы и обратили к моему спутнику примерно двадцать физиономий, на которых ясно читались ненависть и злорадство. Если б я даже не разобрал, что сказала женщина, то все равно бы понял, что человек, которого мы условно называли Оскаром Райаном, услышал свое настоящее имя. Не так я прост, как вы, возможно, изволите думать. Дурманщик Дэвис — закоренелый и бессовестный преступник, долго водивший за нос полицию. Не сомневаюсь, что на его совести не одна загубленная человеческая жизнь, даже если не считать историю со стражником. Но как ни странно, его никогда не задерживали по подозрению в убийстве — быть может, потому, что он совершал эти преступления так же, как и остальные — менее тяжкие, но более гнусные, — за которые его, наоборот, арестовывали часто. Он статный смазливый парень, по сей день таким остался, хотя времени с тех пор, когда он начинал, прошло немало. Крутился он все больше среди молоденьких продавщиц и судомоек, тративших на него свои сбережения. Часто он преступал закон: опаивал своих подружек снотворным л очищал их кошельки. Потом как-то раз одну из его девиц нашли мертвой, но мотивы убийства выяснить не смогли, да и преступника, как обычно, не поймали. До меня дошли слухи, что Дэвис впоследствии избрал несколько иной род деятельности, можно сказать, противоположный прежнему, — не отнимал у людей деньги, а давал их в долг под процент. Клиентура его осталась прежней: неимущие вдовы и девицы, которых он покорял своим обаянием и для которых все кончалось не менее плачевно, чем раньше. Вот каков он, этот человек, которого вы считаете невиновным, причем с такой уверенностью, что сомневаетесь в правильности показаний детектора лжи. С тех пор как он у нас, его опознали трое надзирателей и четверо заключенных. Они тоже наслышаны о его подвигах. Ну, так что вы теперь скажете о моей бедной, обиженной машине? Разве не она его разоблачила? Или вам приятнее думать, что его вывели на чистую воду мы е этой женщиной? — Насчет того, куда или откуда вы его вывели, — отвечал отец Браун, встав и лениво потянувшись, — я бы сказал, что вывели вы его из-под виселицы. Едва ли найдется судья, который решится казнить Дэвиса на основании туманных россказней об умершей девице. Что же касается каторжника, который сбросил со стены надзирателя, его вы, без сомнения, упустили. Уж в этом-то преступлении ваш Дурман-щик неповинен. — Что вы хотите этим сказать? — удивился шериф. —- Почему он в нем неповинен? — Почему-почему?! — воскликнул священник, которого неожиданно охватило возбуждение, — Да потому, что он виновен в других преступлениях! Странная у некоторых людей логика: им кажется, что все грехи на земле хранятся в одном мешке. По-вашему, человек может в понедельник вести себя как последний скряга, а во вторник — как бесшабашный мот! Вы ведь сами сказали мне, что Дэвис месяцами обхаживал нуждающихся женщин, чтобы выманивать у них их жалкие гроши, что он пользовался в лучшем случае снотворным, а в худшем — ядом, что он стал мелким ростовщиком и обманывал таких же точно бедняков, действуя в той же манере — методично и спокойно. Давайте на время допустим — в порядке предположения, — что он действительно все это делал. Если гак, тогда я скажу вам, чего он не делал: не взбирался на отвесную стену, которую охранял вооруженный часовой; не делал надписи на стене, чтобы взять на себя ответственность за смерть этого человека; не объяснял, что это была самозащита и что он не имел ничего против несчастного часового; не изображал своих инициалов пальцем, смоченным в крови убитого. Господи помилуй! Неужели вы не понимаете, что это совершенно другой характер, иначе проявляющийся и в добре, и в зле, а следовательно, и другой человек?! Из особого теста, что ли, вы сделаны, не из того, что я? Можно подумать, сами вы никогда не грешили! Ошеломленный американец не сразу сумел даже раскрыть рот, чтобы выразить протест, но тут в дверь его кабинета, смежного со спальней, кто-то забарабанил, причем так громко и неистово, что не привыкший к подобной бесцеремонности шериф вздрогнул. Затем дверь рывком отворилась. Перед этим Грейвуд Ашер успел подумать, что маленький священник, должно быть, спятил. Но теперь ему показалось, что сходит с ума он сам: в комнату ворвался человек в совершенно непристойных лохмотьях и надетой набекрень засаленной фетровой шляпе, под которой яростно сверкали тигриные глаза. Остальная часть лица была скрыта клочковатой бородой и огромными бакенбардами, из гущи которых выглядывал нос; нижняя часть бороды уходила под повязанный вокруг шеи замусоленный красный шарф или платок. Мистер Ашер гордился тем, что повидал на своем веку — надо признать, прошедшем довольно спокойно — самое разное отребье рода человеческого, но такой образины лицезреть ему еще не доводилось. К тому же это огородное пугало посмело заговорить с шерифом, и как заговорить! — Послушай, Ашер, старый хрен, мне это надоело! — проорало чучело в красном платке. — Хватит играть со мной в прятки, тебе меня не провести. Оставь в покое моих гостей, иначе у тебя будет куча неприятностей. Если же сделаешь по-моему, не пожалеешь. Ты ведь знаешь, у меня неограниченные возможности. Осанистый Ашер внимал этому рыкающему чудищу с изумлением, которое вытеснило все остальные чувства. Он был настолько поражен видом посетителя, что просто не понял смысла его слов. Наконец он пришел в себя и резко дернул шнур звонка. Пронзительный звон еще не отзвучал, когда послышался тихий, но отчетливый голос отца Брауна: — Мне кажется, я должен поделиться с вами своей догадкой. Она, правда, несколько обескураживающая. С этим джентльменом я незнаком, но... но мне кажется, что я его знаю. Да и вы его знаете... очень хорошо знаете... хотя на самом деле с ним незнакомы... Мои слова, разумеется, кажутся парадоксом. — По-моему, весь мир спятил! — воскликнул Ашер и повернулся в кресле боком. — Послушай, не суй нос в мои дела! — заорал незнакомец и грохнул кулаком по шерифскому столу. Голос его прозвучал как-то загадочно — это явно был голос разумного и воспитанного, хотя и совершенно необузданного человека. — Я хочу... — Да кто вы такой, черт возьми? — возопил Ашер, внезапно сев очень прямо. — По-моему, фамилия этого джентльмена — Тодд, — заявил священник. С этими словами он взял со стола газетную вырезку и сказал шерифу: — Боюсь, вы плохо читаете прессу. — После чего монотонно стал бубнить: — «...или эту тайну хранят самые богатые и одновременно самые веселые из столпов нашего общества. Ходят слухи, что они сговорились пародировать представителей наших обездоленных социальных низов». Вчера вечером в поместье «Пруд пилигрима» состоялся «Большой трущобный обед», во время которого исчез один из гостей. Мистер Айртон Тодд, как и подобает хорошему хозяину, проследил дальнейший его путь до этого дома, мистер Ашер. Он даже решил не терять времени на то, чтобы снять свой маскарадный костюм. — Чей путь?! О ком вы говорите? — О мужчине в нелепых лохмотьях, который на ваших глазах бежал по вспаханному полю. Не пойти ли вам его проведать? Ему, должно быть, не терпится вернуться к недопитому шампанскому, в дом, от которого он с такой скоростью убегал, чуть завидев вдали каторжника с ружьем. — Вы что, на самом деле хотите сказать?.. — начал было шериф. — Знаете, мистер Ашер, — спокойно молвил отец Браун, — вы ведь сами заявили, что ваша машина не ошибается, и в известном смысле так оно и было. Однако ошиблась другая машина — та, которая управляла первой. Вы решили, что человек в лохмотьях подскочил при упоминании имени лорда Бекасла потому, что он его убил. На самом же деле это произошло по той причине, что он и есть лорд Бекасл. — Так какого дьявола он эго скрывал? — вопросил шериф и удивленно уставился на священника. — Он понял, что вел себя не по-аристократически — струсил да еще бежал, — ответил отец Браун. — Так что первым его побуждением было скрыть свое имя. Впрочем, он уже собрался вам его сообщить, когда... — Ту г священник смущенно потупил взор. — Когда та женщина назвала его другим именем. — Да вы что, совсем спятили? По-вашему, лорд Бекасл и есть Дурманщик Дэвис? — спросил очень бледный шериф. Отец Браун посмотрел на него с серьезным видом, и лицо его при этом было совершенно непроницаемым. — Ну, я ведь этого не сказал, — отозвался он. — Все в ваших руках. Из этой розовой газетной вырезки следует, что титул он получил недавно, но на газеты ведь полагаться нельзя. Там говорится также, что юность свою он провел в Америке, но ведь вся эта история совершенно неправдоподобна. Как Дэвис, так и Бекасл — порядочные трусы, но ведь трусов на свете много. Я бы не стал в данном случае делать чересчур поспешных выводов. Однако хочу сказать вот что, — задумчиво продолжал священник, и голос его зазвучал еще тише. — Мне кажется, вы, американцы, чрезмерно скромны. Идеализируете вы нашу английскую аристократию — она кажется вам слишком уж благородной. Когда вы видите благообразного англичанина в смокинге и знаете, что этот человек — член палаты лордов, вам сразу же приходит в голову, что он всего достиг только за счет родителей. Упускаете вы из виду нашу национальную черту — способность держаться на плаву, а при удобном случае выбираться на берег успеха. Многие из наиболее влиятельных наших граждан выдвинулись совсем недавно, но... — О, довольно, довольно! — ломая руки, как грешник в аду, взмолился Ашер, поджариваемый на нестерпимо жгучем пламени иронии. — Да хватит вам болтать с этим помешанным! — яростно взревел Тодд. — Отведите меня к моему другу. На следующее утро отец Браун снова появился в кабинете шерифа. В руке у него была еще одна розовая газетная вырезка. — Боюсь, вы пренебрегаете чтением светской хроники, — проговорил он, кладя вырезку на стол. — Между тем эта заметка может вас заинтересовать. Ашеру бросился в глаза заголовок: «Заблудившиеся участники застолья у Тодда Очередного Фортеля». В заметке было напечатано: «Вчера вечером у гаража Уилкинсона произошел забавный эпизод. Дежурный полисмен заметил человека в одежде каторжника, который с самым невозмутимым видом садился за руль новенькой машины марки "Пэнхард". С ним была девушка, чье лицо скрывала рваная шаль. Когда полисмен и механики приблизились, девушка откинула шаль с лица, и все узнали дочь миллионера Тодда — она только недавно встала из-за стола после "Большого трущобного обеда", на котором и остальные гости были в подобных же deshabille[40]. Эта дама и ее спутник, облачившийся в наряд каторжника, собирались, как обычно, отправиться на увеселительную прогулку». Под этой заметкой Ашер обнаружил еще одну. Заголовок гласил: «Ошеломляющее бегство дочери миллионера с каторжником после "Большого трущобного обеда". Парочке удалось скрыться». Шериф поднял голову, но отца Брауна в комнате уже не было.  ПРОФИЛЬ ЦЕЗАРЯ Где-то в Бромптоне или в Кенсингтоне есть бесконечно длинная улица с высокими и богатыми, но большей частью пустующими домами, похожая на аллею гробниц. Даже ступени, которые вели к темным парадным, кажутся такими же крутыми, как ступени пирамид; поневоле задумаешься, стоит ли стучать в дверь, если ее может открыть мумия. Но самое гнетущее впечатление вызывает телескопическая протяженность серых фасадов и их неизменная последовательность. Страннику, идущему по улице, начинает казаться, что он никогда не дойдет до перекрестка или хотя бы до перерыва этой стройной цепи. Впрочем, есть одно исключение — совсем небольшое, но усталый путник готов приветствовать его едва ли не криком восторга. Это нечто вроде извозчичьего двора между высокими особняками, всего лишь дверная щель по сравнению с улицей. По господской милости здесь приютилась крошечная пивная, или таверна, для конюхов и кучеров. В самой его обшарпанности и незначительности есть что-то жизнерадостное, свободное и задорное. У подножия этих серых гигантов он похож на жилище гнома с приветливо освещенными окнами. Случайный прохожий, оказавшийся па улице возле таверны в один почти сказочно ясный осенний вечер, мог бы увидеть руку, отодвинувшую в сторону красную гардину, которая вместе с большой белой надписью на стекле наполовину скрывала, что творится внутри. Лицо, выглянувшее наружу, показалось бы ему простодушной физиономией домового. Оно принадлежало человеку с безобидной фамилией Браун, священнику из Кобхоула в Эссексе, ныне служившему в Лондоне. Его друг, частный сыщик Фламбо, сидел напротив и заносил в записную книжку последние заметки по делу, недавно раскрытому в окрестности. Они сидели за столиком у окна, когда священник решил отодвинуть штору и выглянуть наружу. Он подождал, пока незнакомец на улице не прошел мимо, и опустил штору. Взгляд круглых глаз отца Брауна остановился на крупных белых буквах, нанесенных на стекле над его головой, потом рассеянно скользнул по соседним столикам, где можно было увидеть лишь землекопа с кружкой пива и сыром и рыжеволосую девушку со стаканом молока. Заметив, что его друг убрал записную книжку, Браун негромко сказал: — Если у вас есть десять минут, мне хотелось бы, чтобы вы проследили за тем человеком с фальшивым носом. Фламбо удивленно посмотрел на него, но во взгляде рыжеволосой девушки мелькнуло нечто большее, чем удивление. Она носила простое, даже мешковатое, бежевое платье, но, несомненно, была аристократкой и даже, если присмотреться, довольно надменной особой. — Человек с фальшивым носом? — повторил Фламбо. — Кто это? — Понятия не имею, — ответил отец Браун. — Но хотел бы, чтобы вы это разузнали, и прошу оказать мне эту услугу. Он пошел туда, — священник ткнул большим пальцем через плечо одним из своих неприметных жестов, — и вряд ли успел пройти дальше третьего фонаря. Мне нужно лишь знать, в какую сторону он направляется. Фламбо, на лице которого озадаченность боролась с любопытством, несколько мгновений смотрел на своего друга. Потом, поднявишсь из-за стола, он протиснул свою мощную фигуру в маленькую дверь миниатюрной таверны и растворился в сумерках. Отец Браун достал из кармана книжицу и принялся невозмутимо читать ее, словно не замечая того, что рыжеволосая девушка покинула свой столик и уселась напротив него. Наконец она подалась вперед и тихо, напряженно спросила: — Почему вы это сказали? Откуда вы знаете, что нос фальшивый? Священник поднял тяжелые веки, дрогнувшие, словно от замешательства, и с сомнением посмотрел на белую надпись на стеклянном фасаде таверны. Девушка проследила за его взглядом и озадаченно нахмурилась. — Нет, — сказал отец Браун, как будто отвечая на ее мысль. — Здесь написано не «овин», как мне самому недавно почудилось, а «пиво». — Ну и что? — поинтересовалась девушка. — Какая разница, что там написано? Блуждающий взгляд священника остановился на легком холщовом рукаве ее платья, расшитого по краю простым, но изящным узором, который отличал его от обычной грубой одежды и делал больше похожим на рабочий наряд начинающей художницы. По-видимому, он нашел в этом пищу для размышлений, но его ответ был очень медленным и неуверенным. — Видите ли, мадам, снаружи это место выглядит вполне прилично, — сказал он, — но дамы вроде вас обычно... обычно думают иначе. Они никогда не заходят в подобные заведения по своей воле, кроме разве что... — Что? — нетерпеливо спросила она. — Кроме немногих несчастных, которые заходят не для того, чтобы выпить молока. — Вы очень необычный человек, — промолвила молодая женщина. — К чему вы клоните? — Не стоит беспокоиться, — мягко ответил священник. — Я хочу лишь вооружиться знаниями, чтобы помочь вам, если вы захотите обратиться ко мне за помощью. — Но почему мне может понадобиться помощь? Отец Браун продолжил свой полусонный монолог: — Вы зашли сюда не для того, чтобы повидаться со своей протеже или с бедными друзьями, иначе сразу прошли бы в другие комнаты... И не потому, что вам стало нехорошо, иначе вы обратились бы к хозяйке заведения, вполне почтенной женщине... Кроме того, вы совсем не выглядите больной, только подавленной... Эта улица — единственная в своем роде старая длинная аллея, и дома по обе стороны заперты... Я могу лишь предположить, что вы увидели позади кого-то, с кем не хотели встречаться, и скромная таверна оказалась вашим единственным убежищем в этой каменной пустыне... Надеюсь, я не вышел за рамки приличия, когда позволил себе взглянуть на человека, который прошел мимо сразу же после вашего появления... Он показался мне недостойным, а вы внушаете доверие... Я был готов прийти на помощь, если бы он стал досаждать вам, вот и все. Что касается моего друга, он скоро вернется и определенно не сумеет ничего выяснить, бродя по такой улице... Впрочем, я и не надеялся на это. — Тогда зачем вы отослали его? — воскликнула девушка, подавшись вперед с еще большим любопытством. У нее было гордое, подвижное лицо со здоровым румянцем и римским носом, как у Марии-Антуанетты. Священник впервые пристально посмотрел на нее. — Я надеялся, что вы обратитесь ко мне, — ответил он. В ее взгляде на мгновение промелькнула сумрачная тень гнева, но потом, несмотря па тревогу, уголки ее губ изогнулись в улыбке. — Если вы гак хотите поговорить со мной, то, наверное, ответите на мой вопрос, — почти сурово сказала она и добавила после небольшой паузы: — Позвольте спросить еще раз: почему вы думаете, что этот человек носит фальшивый нос? — Воск всегда немного размягчается в такую погоду, — простодушно ответил отец Браун. — Но это же просто кривой нос, — возразила девушка. Священник, в свою очередь, улыбнулся ей. — Я не говорю, что такой нос станут заводить только из щегольства, — сказал он. — Думаю, он носи т фальшивый нос как раз потому, что настоящий гораздо красивее. — Но почему? — настаивала она. — Помните детский стишок? — рассеянно спросил Браун. — «Человек был кривоногий и пошел кривой дорогой...» Похоже, этот человек пошел по очень кривой дорожке, следуя за своим носом. — Да, но почему он это сделал? — дрогнувшим голосом спросила она. — Не хочу принуждать вас к откровенности, — спокойно отозвался отец Браун, — но думаю, вы можете гораздо больше рассказать мне о нем, чем я могу рассказать вам. Девушка вскочила и нервно стиснула руки, словно собираясь уйти, но потом медленно опустила их и снова уселась напротив священника. — Вы таинственнее всех остальных загадок, — жалобно сказала она. — Но мне кажется, у вашей тайны есть сердце. — Мы больше всего боимся лабиринта, где нет центра, — тихо ответил священник. — Именно поэтому атеизм — всего лишь ночной кошмар. — Я все вам расскажу, — устало сказала рыжеволосая девушка. — Не скажу только, зачем я это делаю, потому что сама не знаю. Она подергала краешек заштопанной скатерти и продолжала: — Кажется, вы можете разобраться, где снобизм, а где нет, и, если я скажу, что принадлежу к старинному роду, вы поймете, что это необходимая часть истории. Главная опасность таится в замшелых высоких принципах моего брата — noblesse oblige[41] и все прочее в таком роде. Вообще-то, меня зовут Кристабел Карстерс; возможно, вы слышали о моем отце, полковнике Карстерсе, который собрал знаменитую коллекцию римских монет. Я не смогу описать вам своего отца, достаточно сказать, что он сам был очень похож на римскую монету. Он был такой же красивый, настоящий и ценный, такой же металлический и устаревший. Он больше гордился своей коллекцией, чем фамильным гербом, и этим все сказано. Но эксцентричный характер отца сильнее всего проявился в его завещании. У него было два сына и одна дочь. Он поссорился с одним из сыновей, моим братом Джайлсом и отправил его в Австралию, положив небольшое содержание. Потом он составил завещание, по которому его коллекция доставалась в наследство моему брату Артуру вместе с еще более мизерным содержанием. Для отца это была высшая честь, какую он мог оказать, — награда за верность Артура, его высокие нравственные качества и за успехи в математике и экономике, которых он уже добился в Кембридже. Отец оставил мне практически все свое значительное состояние, и я уверена, что он сделал это в знак презрения ко мне. Вы могли бы подумать, что Артур имел право сетовать на судьбу, но он точно такой же, как мой отец. Хотя в ранней юности у него были кое-какие разногласия с отцом, но, как только он вступил во владение коллекцией, он стал похож на языческого жреца, всецело преданного своему храму. Он объединил римскую мелочь с честью семьи Карстерсов в такой же жесткой, идолопоклоннической манере, как и отец. Он вел себя так, как будто все древнеримские добродетели должны были стоять на страже древнеримских монет. Он забыл о развлечениях и ничего не тратил на себя; он жил ради коллекции. Часто он даже не утруждал себя необходимостью переодеваться для простой трапезы и целыми днями бродил в старом буром халате среди перевязанных свертков из бурой бумаги, к которым не разрешалось прикасаться никому, кроме него. Со своим бледным узким лицом, да еще в этом халате, похожем на рясу, он напоминал старого монаха-отшельника. Впрочем, иногда он появлялся одетым как модный джентльмен, но это случалось лишь в тех случаях, когда он отправлялся в Лондон на распродажу или в антикварную лавку для пополнения коллекции Карстерсов. Если вы знаете молодых людей, то вас не удивит, что все это нагоняло на меня тоску. В таком состоянии начинаешь думать, что хотя древние римляне, наверное, были очень хороши, но всему свое время. Я fie такая, как Артур; мне хочется получать удовольствие ради самого удовольствия. От матери мне достались не только рыжие волосы, но и целая куча романтической чепухи. Бедный Джайлс был таким же, и я думаю, древнеримская атмосфера нашего дома отчасти оправдывает его поведение, когда он действительно совершил неблаговидный поступок и едва избежал тюрьмы. Но, как вы вскоре услышите, он вел себя не хуже, чем я. Теперь я подхожу к самой бестолковой части моего рассказа. Такому умному человеку, как вы, нетрудно догадаться, какие события могут внести разнообразие в жизнь своенравной семнадцатилетней девчонки. Сейчас я так потрясена более ужасными событиями, что с трудом могу разобраться в своих чувствах, а потому не знаю, считать ли их никчемным флиртом или хранить как память о разбитом сердце. Тогда мы жили в маленьком приморском курорте в Южном Уэльсе. У отставного морского капитана, жившего по соседству, был сын лет на пять постарше меня. Он дружил с Джайлсом до того, как брат уехал в колонию. Его имя не относится к моей истории, но я скажу, что его звали Филип Хоукер, раз уж обещала все вам рассказать. Мы вместе ловили креветок и разговаривали, предполагая, что любим друг друга; во всяком случае, он говорил, что любит меня, а я думала, что люблю его. Если я скажу, что у него были кудрявые каштановые волосы и чеканное лицо, бронзовое от морского загара, то уверяю вас, это не ради него, а ради фактов, потому что его внешность стала причиной одного странного совпадения. Однажды летним вечером, когда мы с Филипом собирались пойти за креветками, я с нетерпением ждала в гостиной, пока Артур раскладывал пакетики с недавно приобретенными монетами и постепенно переносил эти пакетики в музейный кабинет, который находился в задней части дома. Как только я услышала, как тяжелая дверь наконец закрылась за ним, то сбегала за своим шотландским беретом и сетью для креветок и уже собиралась выскользнуть наружу, когда увидела, что брат забыл одну монетку, блестевшую на длинной скамье у окна. Это была бронзовая монета, и ее цвет в сочетании с римским профилем и гордой посадкой головы на длинной крепкой шее делал изображение Цезаря почти точным портретом Филипа Хоукера. Тут я вдруг вспомнила, как Джайлс когда-то рассказывал Филипу о старинной монете с его профилем и как Филин хотел заполучить ее. Наверное, вы можете представить, какой сонм глупых и необузданных мыслей закружился у меня в голове. Мне казалось, что я получила подарок от доброй феи. Мне казалось, что, если я сейчас убегу с этой монеткой и отдам ее Филину, словно необыкновенное обручальное кольцо, это свяжет нас навеки. Но ту г передо мной словно разверзлась пропасть, и я осознала весь ужас своего намерения. Особенно невыносимой, словно прикосновение к раскаленному утюгу, была мысль о том, что подумает Артур. Один из Карстерсов стал вором, укравшим сокровище Карстерсов! Думаю, мой брат пожелал бы, чтобы меня сожгли, как ведьму, на костре за подобное преступление. Но сама мысль о такой фанатичной жестокости пробудила во мне былую неприязнь к его ветхой антикварной мелочности. Я вспомнила о своем стремлении к юности и свободе, взывавшей ко мне с морского берега. Снаружи ярко светило солнце и дул ветер; желтые головки садовых цветов постукивали по оконному стеклу. Я подумала об этом живом золоте, манящем меня со всех цветущих лугов на свете, а потом — о тусклом, мертвом золоте, бронзе и меди в запыленной коллекции моего брата, разрастающейся день ото дня, пока жизнь проходила мимо. Природа наконец вступила в схватку с коллекцией Карстерсов. Но природа древнее коллекции Карстерсов. Когда я бежала по улицам к морю с монеткой, зажатой в кулаке, мне казалось, что за мной гонится вся Римская империя и все предки Карстерсов. Не только старинный серебряный лев с фамильного герба ревел мне вслед, но и все орлы со штандартов Цезаря хлопали крыльями и хрипло кричали, устремляясь за мной. Но мое сердце воспаряло все выше, словно детский воздушный змей; наконец я пробралась через рыхлые песчаные дюны и вышла на ровный сырой песок пляжа, где Филип уже стоял по щиколотку в мелкой блестящей воде примерно в ста ярдах от берега. Закатное небо ярко алело, и длинная полоса мелководья, где вода на полмили не поднималась выше колена, была словно объята рубиновым пламенем. Я оглянулась назад только после того, как сняла туфли и чулки и добрела по воде к нему. Мы были совершенно одни в круге морской воды и песка, и тогда я вручила ему монету с профилем Цезаря. В этот момент мне вдруг почудилось, что какой-то человек, стоявший далеко на песчаных дюнах, пристально смотрит на меня. Тогда я подумала, что у меня просто разыгрались нервы, потому что он был лишь темным пятнышком на расстоянии, и я только могла разглядеть, что он стоит неподвижно и смотрит вдаль, немного склонив голову набок. Не было никаких разумных оснований полагать, что он смотрит именно на меня; он мог смотреть на корабль, любоваться закатом, наблюдать за морскими чайками или поглядывать на людей, иногда проходивших вдоль берега между нами. Тем не менее мое первое впечатление оказалось пророческим, потому что он бодро зашагал прямо к нам по широкому пляжу. По мере его приближения я разглядела, что он был смуглым и бородатым, а его глаза скрывались за темными очками. Он был бедно, но с достоинством одет во все черное, от старого черного цилиндра до прочных черных ботинок. Нс снимая обуви, он без колебания вошел прямо в море и устремился ко мне с неуклонностью выпущенной пули. Не могу описать, какое изумление, смешанное с ужасом, охватило меня, когда он безмолвно переступил границу между водой и сушей. Он как будто шагнул с утеса и преспокойно продолжал идти по воздуху. Наверное, такое чувство можно испытать, если дом вдруг взлетит в небо или у человека отвалится голова. Он всего лишь промочил ноги, но мне он казался демоном, пренебрегающим законами природы. Если бы он хоть немного помедлил у края воды, все было бы иначе, но он так пристально смотрел на меня, как будто не замечая океана. Филип стоял в нескольких ярдах спиной ко мне, склонившись над сетью. Незнакомец остановился в двух шагах от меня; вода плескалась вокруг его лодыжек, не доходя до коленей. Потом он произнес с очень четким и довольно жеманным выговором: «Не затруднит ли вас облагодетельствовать кого-то еще монеткой с другой надписью?» Его внешность была вполне нормальной, за одним исключением. Темные очки оказались не черными, а синими, какие часто можно видеть в наши дни, а глаза за ними не бегали по сторонам, а прямо смотрели на меня. Темная борода не была длинной или растрепанной, но он выглядел заросшим, потому что борода начиналась очень высоко, сразу под скулами. Его лицо не было землистым или мертвенно-бледным — напротив, молодым и здоровым, но этот бело-розовый восковой глянец почему-то казался еще ужаснее. Единственной странной чертой был его нос, в целом правильной формы, но свернутый в сторону на кончике, как будто кто-то стукнул по нему игрушечным молоточком, когда он еще не затвердел. Это нельзя было назвать уродством, но я опять не могу передать словами, что за кошмар мне довелось пережить. Он стоял передо мной словпо жуткое морское чудовище, вынырнувшее из кроваво-красных вод. Не знаю, почему искривленный нос так сильно подействовал на мое воображение. Он как будто мог сдвигать нос пальцем из стороны в сторону и только что сделал это. «Если вы окажете скромное вспомоществование, — продолжал он с тем же диковинным педантичным выговором, — это может избавить меня от необходимости общения с другими членами вашей семьи». Тут я поняла, что меня шантажируют за кражу бронзовой монеты, и все мои суеверные страхи и сомнения поглотил один всеобъемлющий, но простой вопрос. Как он узнал? Я украла монету, поддавшись внезапному порыву; я, несомненно, была одна, потому что всегда старалась уходить из дому незамеченной, когда отправлялась на свидания с Филипом. Никто вроде бы не преследовал меня на улице, но даже если за мной следили, они не могли просветить рентгеновскими лучами монетку, зажатую в кулаке. Человек, стоявший на песчаных дюнах, с таким же успехом мог увидеть мой подарок Филипу, как и подстрелить муху в глаз, подобно сказочному герою. «Филип! — беспомощно воскликнула я. — Спроси этого человека, что ему нужно?» Когда Филип наконец оторвался от починки сети, его лицо покраснело, словно от гнева или стыда, а может быть, лишь оттого, что он работал нагнувшись, или от алого вечернего света. «Перестаньте!» — хрипло бросил он незнакомцу и, сделав мне знак следовать за ним, направился к берегу. Он забрался на каменный волнолом, который вел к подножию песчаных дюн; вероятно, он полагал, что этому демону будет труднее идти по скользким, облепленным водорослями зеленым камням, чем нам самим, молодым и привычным к такому пути. Но мой преследователь двигался так же ловко, как и разговаривал, и не отставал от нас, выбирая дорогу и подбирая фразы. Я слышала его тихий ненавистный голос, доносившийся сзади, но когда мы перевалили через песчаные дюны, то терпение Филипа, которое обычно казалось неисчерпаемым, наконец лопнуло. Он внезапно повернулся и сказал: «Уходите! Сейчас я не могу говорить с вами». Стоило незнакомцу приблизиться и открыть рот, как Филип врезал ему в челюсть, так что тот скатился с вершины песчаного холма. Я видела, как он копошился внизу, весь облепленный песком. Этот удар немного утешил меня, хотя и мог отягчить положение, но Филип не выказал обычного восторга по поводу своей молодецкой удали. Хотя он, как всегда, был нежен со мной, по выглядел озабоченным. Прежде чем я успела расспросить его, он расстался со мной у ворот своего дома. На прощание он сделал два замечания, которые показались мне очень странными. Он сказал, что с учетом всех обстоятельств я должна вернуть монету в коллекцию, но ему нужно «временно» оставить ее у себя. Потом он внезапно и без какой-либо связи е предыдущими словами добавил: «Ты знаешь, что Джайлс вернулся из Австралии?» Дверь таверны распахнулась, и огромная тень сыщика Фламбо упала на стол. Отец Браун представил его в своей мягкой, но убедительной манере, упомянув о его опыте и сочувственном отношении к подобным делам, и вскоре девушка почти неосознанно стала рассказывать свою историю уже двум слушателям. После того как Фламбо поклонился и сел за стол, он вручил священнику листок бумаги. Браун с некоторым удивлением принял записку и прочитал: «Кеб до Уэгга-Уэгга, 379, Мэйфкинг-авеню, Путни». Девушка продолжила свой рассказ: — Пока я шла домой по крутой улочке, в голове у меня царил полный сумбур, который не прояснился, когда я подошла к крыльцу и увидела молочный бидон и мужчину со скособоченным носом. Судя по молочному бидону, все слуги отсутствовали, а мой брат Артур, бродивший по мрачному кабинету в своем буром халате, конечно же, не слышал звонка или не захотел отвечать. Таким образом, никто в доме не мог мне помочь, кроме брата, чья помощь была бы гибельной для меня. В отчаянии я сунула два шиллинга в руку этого ужасного человека и попросила его прийти через несколько дней, когда я все обдумаю. Он ушел с недовольным видом, но быстрее, чем я ожидала, — возможно, падение с холма кое-чему его научило. Я же с каким-то мстительным удовольствием смотрела на песчинки, прилипшие к его удалявшейся спине. Примерно через шесть домов он завернул за угол. Я вошла домой, заварила чай и попыталась собраться с мыслями. Я сидела у окна гостиной и смотрела в сад, еще озаренный предзакатным светом, но мои мысли блуждали где-то далеко, а взгляд скользил по лужайкам, цветочным горшкам и клумбам, не останавливаясь ни на чем. Тем сильнее было мое потрясение, когда я наконец заметила его. Человек или демон, которому я недавно велела уйти прочь, неподвижно стоял посреди сада. Все мы читали о бледных призраках в темноте, но это видение было более ужасным, чем любое другое. Хотя он отбрасывал длинную тень, его фигура купалась в солнечных лучах. Его лицо не было бледным, но имело тот розоватый восковой оттенок, какой можно видеть у манекенов. Он стоял лицом ко мне, и я не могу передать, как жутко он выглядел среди тюльпанов и других ярких, высоких, почти оранжерейных цветов. Он выглядел так, как будто мы поставили восковую фигуру вместо статуи в центре сада. Почти в тот момент, когда он заметил мое движение в окне, он повернулся и выбежал из сада через открытую заднюю калитку, которой, несомненно, воспользовался, чтобы попасть туда. Такая необычная робость настолько отличалась от дерзости, с которой он приблизился ко мне на мелководье, что я испытала смутное облегчение. Я подумала, что он, наверное, больше боится встречи с Артуром, чем мне казалось. Так или иначе, я наконец успокоилась и пообедала в одиночестве, потому что нельзя было тревожить Артура, когда он работал в музее. Мои мысли, освободившись от незнакомца, обратились к Филипу, и я, кажется, немного замечталась. Я смотрела на другое окно, незанавешенное, но уже черное, как грифельная доска, потому что на улице совсем стемнело. Вскоре мне показалось, что по другую сторону оконного стекла ползет какое-то маленькое существо вроде улитки. Когда я всмотрелось пристальнее, оно стало больше похоже на человеческий палец, прижатый к стеклу. Мои страхи пробудились одновременно с храбростью; я подбежала к окну и отпрянула с придушенным воплем, который мог бы услышать любой человек в доме, кроме Артура. Это был не палец и тем более не улитка, а побелевший кончик кривого носа, прижавшийся к оконному стеклу. Лицо за ним сначала оставалось смутным пятном, но потом я рассмотрела серые призрачные глаза. Я захлопнула ставни, бросилась в свою комнату и заперлась изнутри. Но когда я пробегала мимо, могу поклясться, что во втором черном окне гостиной снова возникло существо, похожее на белого слизняка. В конце концов, лучше всего было обратиться к Артуру. Если этот тип все время шастал вокруг дома, как кошка, у него на уме могло быть нечто похуже, чем шантаж. Брат мог выгнать меня и проклясть навеки, но как джентльмен он должен был заступиться за меня. После десятиминутного размышления я спустилась вниз, постучала в дверь кабинета и вошла туда, где меня ожидало последнее, самое ужасное зрелище. Кресло моего брата пустовало, а он сам, наверное, куда-то ушел. Но человек с кривым носом сидел и дожидался его возвращения, не снимая цилиндра и бесстыдно читая одну из его книг. Его лицо было спокойным и сосредоточенным, но кончик носа по-прежнему оставался самой подвижной частью и как будто только что повернулся слева направо, наподобие слоновьего хобота. Незнакомец производил гнетущее впечатление, когда он преследовал меня и следил за мной, но его невнимание к моему присутствию было еще более пугающим. Кажется, я громко закричала, но это не имеет значения. В итоге я отдала ему все свои деньги, включая ценные бумаги, которые, вообще-то, не имела права трогать, хотя они принадлежали мне. Он наконец ушел с отвратительно тактичными и многословными извинениями, а я без сил опустилась на стул, опустошенная во всех смыслах. В тот вечер меня спасла чистая случайность. Артур внезапно уехал в Лондон за покупками и вернулся поздно, но был в превосходном настроении, гак как почти обеспечил покупку нового сокровища, которое должно было украсить даже коллекцию Карстерсов. Он так радовался, что я едва не осмелилась признаться в краже меньшей драгоценности, но он мог думать только о своих грандиозных планах и больше ни на что не обращал внимания. Поскольку сделка все еще могла сорваться в любой момент, он настоял на том, чтобы я немедленно собрала вещи и отправилась с ним на квартиру, которую он уже снял в Фулхэме, чтобы находиться поближе к антикварной лавке. Так я невольно сбежала от своего недруга глухой ночью... но и от Филипа тоже. Мой брат часто посещал музей Южного Кенсингтона, и ради того, чтобы найти себе хотя какое-то занятие, я заплатила за несколько уроков в художественной школе при музее. Сегодня вечером я как раз возвращалась оттуда и вдруг заметила этот ходячий ужас, бредущий по длинной прямой улице... а все остальное было так, как сказал этот джентльмен. Мне почти нечего добавить. Я не заслуживаю помощи, не сомневаюсь в справедливости моего наказания и не собираюсь жаловаться. Так и должно было случиться. Но меня по-прежнему мучает вопрос: как это могло произойти? Может быть, это небесная кара? Каким образом кто-то, кроме меня и Филипа, мог знать о том, что я дала ему крошечную монету посреди моря? — Проблема действительно необычная, — признал Фламбо. — Не такая необычная, как ее решение, — довольно грустно заметил отец Браун. — Мисс Карстерс, вы будете дома, если мы зайдем к вам на квартиру в Фулхэме через полтора часа? Девушка посмотрела на него, потом встала и натянула перчатки. — Да, — ответила она и направилась к выходу. — я буду на месте. В тот вечер сыщик и священник продолжали обсуждать странное дело, приближаясь к дому в Фулхэме, который выглядел слишком убогим и обшарпанным даже для временного проживания семейства Карстерсов. — Разумеется, поверхностный человек сначала подумал бы о брате из Австралии, который уже попадал в дурную историю, а теперь неожиданно вернулся и который как раз может выбрать себе гнусных сообщников, — сказал Фламбо. — Но я не понимаю, каким образом он мог оказаться замешанным в этом деле, если только... — Если что? — терпеливо спросил его спутник. Фламбо понизил голос: — Если только ее возлюбленный тоже не причастен к этому и не является главным злодеем. Австралиец знал, что Хоукер хочет заполучить монету, но я не представляю, как он узнал, что это произошло на самом деле, если только сам Хоукер не подал условный знак ему или его сообщнику на берегу. — Верно, — уважительно согласился священник. — Вы обратили внимание на другую вещь? — энергично продолжал Фламбо. — Этот Хоукер слышит, как оскорбляют его возлюбленную, но ничего не делает, пока нс поднимается на вершину песчаного холма, где он может выйти победителем в инсценированной драке. Если бы он ударил сообщника на скользком волноломе, то мог бы случайно покалечить его. — Тоже верно, — кивнул отец Браун. — Теперь начнем сначала. Для самоубийства достаточно одного человека, для убийства нужны двое, но для шантажа нужны как минимум трое. — Почему? — мягко спросил священник. — Но это же очевидно! — воскликнул его друг. — Одного человека шантажируют, другой угрожает разоблачением, но должен быть по крайней мере еще один, которого ужаснет это разоблачение. — Вы пропустили один логический таг, — сказал священник после долгой задумчивой паузы. — В идеальном случае нужны три человека, но в качестве действующих лиц достаточно двоих. — Что вы имеете в виду? — спросил его собеседник. — Почему бы шантажисту не угрожать жертве собственным положением? — тихо спросил Браун. — Допустим, жена становится убежденной трезвенницей, чтобы заставить мужа скрывать его походы в пивную, а потом измененным почерком пишет ему письма, где угрожает рассказать обо всем его жене. Разве это не сработает? Предположим, отец запрещает сыну играть в азартные игры, а потом, выследив его в замаскированном виде, угрожает юноше собственной родительской строгостью? Предположим, но вот мы и на месте, друг мой. — Господи! — воскликнул Фламбо. — Но вы же не думаете... Энергичная фигура сбежала по ступенькам крыльца, и в золотистом свете фонаря они увидели профиль, безошибочно похожий на изображение с римской монеты. — Мисс Карстерс не хотела входить в дом до вашего прихода, — без церемоний сказал Хоукер. — Вам не кажется, что ей лучше пока оставаться снаружи, где она будет под вашей защитой? доверительным гопом спросил Браун. — Видите ли, мне кажется, вы уже обо всем догадались. — Да, — ответил молодой человек, понизив голос. — Я догадался еще па пляже, а теперь знаю точно. Поэтому я и ударил его там, где он мог приземлиться на мягкий песок. Взяв ключ у девушки и монету у Хоукера, Фламбо со своим другом вошел в пустой дом и сразу же направился в гостиную. Там не было никого, кроме человека, которого отец Браун видел из окна таверны. Теперь он стоял у стены, как будто припертый к ней; он выглядел точно так же, если не считать того, что снял черное пальто и теперь был одет в бурый халат. — Мы пришли, чтобы отдать эту монету ее владельцу, — вежливо сказал отец Браун и протянул монету человеку с кривым носом. Фламбо закатил глаза. — Это нумизмат? — поинтересовался он. — Это мистер Артур Карстерс, — твердо сказал священник. — И он собирает монеты довольно необычным образом. Лицо мужчины так ужасно побледнело, что скособоченный нос казался отдельным комичным дополнением к его внешности. Тем не менее он заговорил. И в его словах зазвучало достоинство отчаявшегося человека. — Тогда вы увидите, что я не утратил всех семейных качеств, --сказал он, быстро повернулся и прошел во внутреннюю комнату, захлопнув за собой дверь. — Остановите его! — крикнул отец Браун, отскочив в сторону и едва не налетев на стул. Со второго мощного рывка Фламбо распахнул дверь, но было уже поздно. В мертвой тишине Фламбо подошел к телефону и вызвал врача и полицию. На полу валялась пустая лекарственная склянка. На столе лежало тело мужчины в буром халате среди лопнувших и прорвавшихся пакетов из бурой оберточной бумаги, откуда высыпались не римские, а вполне современные английские монеты. Священник поднял монету с бронзовым профилем Цезаря. — Это все, что осталось от коллекции Карстерсов, — сказал он. После небольшой паузы он продолжал с еще большей мягкостью, чем обычно: — Жестокий отец составил несправедливое завещание, и, как видите, сын все-таки затаил обиду. Он возненавидел доставшиеся ему римские деньги и возлюбил настоящие деньги, в которых ему было отказано. Он не только распродавал коллекцию по частям, но постепенно опускался к самым низменным способам заработка и дошел до шантажа членов собственной семьи. Он шантажировал своего брата, вернувшегося из Австралии, за незначительное и уже забытое правонарушение (поэтому он взял кеб до Уэгга-Уэгга в Путни). Он шантажировал свою сестру за кражу, которую сам же подстроил и только сам мог заметить. Кстати, этим объясняется ее сверхъестественная догадка, когда она увидела его вдалеке на песчаных дюнах. Сама фигура и походка, даже в отдалении, чаще позволяют распознать человека, чем загримированное лицо с близкого расстояния. Наступила очередная пауза. — Что ж, — проворчал сыщик, — великий нумизмат оказался всего лишь обычным скрягой. — Так ли уж велика разница? — спросил Браун все тем же странным мечтательным тоном. — Разве то, что плохо для скупца, не так же плохо для нумизмата? Разве что... «Не сотвори себе кумира и никакого изображения... не поклоняйся им и не служи им, ибо Я...»[42] Но нужно посмотреть, как там поживают наши бедные молодые люди. — Думаю, несмотря ни на что, они поживают очень хорошо, — отозвался Фламбо.  КОНЕЦ ПЕНДРАГОНОВ Отец Браун не был расположен к приключениям. Недавно он занедужил от переутомления, а когда начал поправляться, его друг Фламбо взял священника в круиз на маленькой яхте за компанию с Сесилом Фэншоу, молодым корнуоллским сквайром и большим любителем местных прибрежных пейзажей. Однако отец Браун был еще довольно слаб. Плавание не слишком радовало его, и хотя он не принадлежал к нытикам или ворчунам, но пока что не мог подняться выше вежливой терпимости по отношению к своим спутникам. Когда они восхваляли рваные облака на фоне пурпурного заката или зазубренные вулканические скалы, он лишь учтиво соглашался с ними. Когда Фламбо указал на утес, похожий на дракона, он кивнул, а когда Фэншоу еще более восторженно указал на скалу, напоминавшую фигуру Мерлина, он жестом выразил свое согласие. Когда Фламбо поинтересовался, уместно ли назвать скалистые ворота над петляющей рекой вратами в Сказочную страну, он ответил: «Да, разумеется». Он выслушивал важные вещи и банальности с одинаковой бесстрастной сосредоточенностью. Он слышал, что скалистый берег грозит смертью всем морякам, кроме самых бдительных, и слышал о том, что корабельная кошка недавно заснула. Он слышал, что Фламбо никак не может найти свой мундштук, и слышал, как штурман произнес присказку: «Смотришь в оба — будешь дома, раз моргнешь — ко дну пойдешь». Он слышал, как Фламбо сказал Фэншоу, что это, без сомнения, призыв быть бдительнее и держать глаза открытыми. Он слышал, как Фэншоу ответил Фламбо, что на самом деле это означает совсем не то, что кажется: когда штурман видит по обе стороны от себя два береговых огня, один рядом, а другой в отдалении, значит судно идет по верному фарватеру. Но если один огонь скрывается за другим, то судно идет на скалы. Фэншоу добавил, что его романтическая земля изобилует такими побасенками и причудливыми идиомами. Он даже сравнил этот уголок Корнуолла с Девонширом в качестве претендента на лавры мореходного искусства елизаветинской эпохи. Эти бухты и островки взращивали капитанов, по сравнению с которыми сам Фрэнсис Дрейк  оказался бы сухопутной крысой. Отец Браун слышал, как Фламбо рассмеялся и спросил, не означает ли старинный моряцкий клич «На запад, хей-хо!», что на самом деле все девонширцы хотели бы переселиться в Корнуолл. Фэншоу ответил, что над этим не стоит шутить, и корнуоллские капитаны не только были героями, но и не утратили своей славы. Даже сейчас они находятся недалеко от того места, где живет вышедший в отставку старый адмирал, покрытый шрамами во многих славных и опасных походах; в юности он открыл последнюю неизвестную группу из восьми тихоокеанских островов, нанесенную на карту мира. Сам Сесил Фэншоу принадлежал к тому типу людей, которым свойственна простодушная, но располагающая к себе восторженность. Он был очень молодым человеком, светловолосым, с энергичным лицом и здоровым румянцем на щеках, отличавшимся мальчишеской бравадой на словах, но почти девичьим изяществом в манерах и движениях. Широкие плечи, черные брови и самодовольные мушкетерские манеры Фламбо составляли разительный контраст с его собеседником. Браун слышал и видел все, что творилось вокруг, но чувствовал себя усталым путником, слушающим перестук железнодорожных колес, или больным, разглядывающим узор на обоях комнаты. Невозможно предсказать подъемы и спады настроения выздоравливающего человека, но подавленное состояние отца Брауна во многом было связано с гем, что он не привык к морским прогулкам. Когда речное устье сузилось, словно бутылочное горлышко, волны успокоились, а воздух потеплел и наполнился запахами земли, он как будто проснулся и стал с детским любопытством глядеть по сторонам. Они приплыли сюда вскоре после заката, когда воздух и вода еще хранили остатки дневного света, но земля вместе со всем, что растет на ней, казалась почти черной. Однако этот вечер был совершенно необычным. В атмосфере разлилась та редкостная благодать, когда мутное стекло, отделяющее нас от природы, как будто растворяется и даже сумерки выглядят более светлыми, чем самые яркие краски в облачные дни. Утоптанные земляные насыпи на берегах реки и торфяные пятна в прудах не удручали взор своей серостью, но сияли жженой умброй, а темный лес, колеблемый ветром, не был подернут обычной синеватой дымкой расстояния, а казался слитной колышущейся массой фиолетовых соцветий. Магическая прозрачность воздуха и насыщенность вечерних оттенков тем сильнее действовали на медленно оживавшие чувства Брауна, что в самой форме ландшафта было нечто романтическое и даже таинственное. Река была еще достаточно широкой и глубокой для прогулочной яхты, но изгибы местности указывали на предстоящее сужение. Лес по обоим берегам подступал все ближе; кроны деревьев постепенно смыкались над водой, и судно как будто проплывало из романтической долины через сказочную лощину в таинственный тоннель. Но, кроме природных красот, вокруг было мало пищи для пробудившегося интереса отца Брауна. Он не видел людей, если не считать каких-то цыган, бредущих вдоль берега, с ивовыми прутьями и вязанками хвороста, собранного в лесу, да темноволосой девушки с непокрытой головой, управлявшейся с веслом в маленьком челноке. В последнем зрелище не было ничего необычного, хотя в таких укромных местах оно встречалось еще редко. Если отец Браун и придал какое-то значение увиденному, то, несомненно, забыл о нем за следующим изгибом реки, когда взорам путников открылось нечто необычное. Зеркало воды расширилось и разделилось надвое, прорезанное темным клином продолговатого лесистого острова. При той скорости, с которой они двигались, остров был похож на огромный корабль, приближающийся к ним. То был корабль с очень высоким носом — или, точнее, с очень высокой трубой, — потому что на ближайшем мысу стоял очень странный дом, не похожий на все, что им когда-либо приходилось видеть. Он был не особенно высоким, но, принимая во внимание его ширину, не мог называться иначе как башней. Эта башня была целиком построена из дерева, причем самым беспорядочным и причудливым образом. Некоторые брусья из прочного, выдержанного дуба чередовались со свежеотструганными дубовыми досками, а белые сосновые балки соседствовали с гораздо большим количеством той же сосны, густо покрытой черным варом. Эти черные балки выпирали и перекрещивались под разными углами, создавая впечатление пестрой составной головоломки. Несколько окон с разноцветными стеклами были забраны чугунными решетками в старомодном, но изысканном стиле. Путешественники смотрели на это сооружение с парадоксальным ощущением, которое возникает у человека, когда он видит нечто знакомое и вместе с тем уверен, что это нечто совершенно иное. Даже пребывая в замешательстве, отец Браун не забывал анализировать свое состояние. Он пришел к выводу, что необычность башни состояла в том, что знакомая форма была изготовлена из несообразного материала, как если бы человек вдруг увидел цилиндр, сделанный из олова, или сюртук из клетчатой шотландской ткани. Он был уверен, что где-то видел разноцветные балки, уложенные таким образом, но в более скромных архитектурных пропорциях. В следующее мгновение он увидел за темными деревьями какой-то силуэт и рассмеялся, потому что узнал все, что хотел знать. Через просвет в листве на мгновение возник один из тех старинных деревянных домов, облицованных черными балками, какие до сих пор встречаются в Англии, но большинству из нас доводилось видеть их лишь в какой-нибудь постановке под названием «Старый Лондон» или «Шекспировская Англия». Священник успел заметить, что, несмотря на старомодный вид, это был комфортабельный и ухоженный сельский дом с цветочными клумбами перед фасадом. Он ничем не напоминал диковинную разномастную башню, которая казалась построенной из его отходов. — Это еще что такое? — поинтересовался Фламбо, по-прежнему смотревший на башню. — Ага! — торжествующим тоном воскликнул Фэншоу, поблескивая глазами. — Готов поспорить, раньше вы не видели ничего подобного! Поэтому я и привез вас сюда, друг мой. Теперь вы увидите, преувеличивал ли я, когда рассказывал о моряках из Корнуолла. Эта усадьба принадлежит старому Пендрагону, которого мы все зовем Адмиралом, хотя он вышел в отставку, так и не дослужившись до адмирала. Дух Уолтера Рэли и Хоукинса живет в памяти девонширцев, но Пендрагоны - это живая легенда. Если бы королева Елизавета восстала из мертвых и поднялась по этой реке на позолоченной барке, она встретила бы в доме Адмирала точно такой же прием, к которому привыкла у себя, вплоть до каждого уголка и оконной створки, от каждой стенной панели до каждой тарелки на стене. И она поговорила бы с английским капитаном, который до сих пор горит неукротимым желанием открывать новые земли, плавая на легких и непрочных судах — точно так же, как в то время, когда она ужинала с Дрейком. — Она обнаружила бы в саду нечто подозрительное, что не порадовало бы ее классический вкус, — заметил отец Браун. — Архитектура елизаветинского дома по-своему очаровательна, но башни противоречат самой ее природе. — Тем не менее это самая романтичная часть усадьбы, и она имеет прямое отношение к елизаветинской эпохе, — отозвался Фэншоу. — Башня была построена Пендрагонами во времена войн с Испанией, и хотя с тех пор она нуждалась в ремонте и даже в перестройке по другой причине, ее каждый раз воссоздавали в прежнем виде. По преданию, супруга сэра Питера Пендрагона построила башню в таком месте и такой высоты, чтобы с вершины можно было видеть угол побережья, где суда поворачивают в устье реки. Она хотела первой увидеть корабль своего мужа, возвращавшийся домой из испанского Мэйна. — Вы упомянули о перестройке по другой причине, — сказал отец Браун. — Что это за причина? — О, это тоже странная история, — с видимым удовольствием ответил молодой сквайр. — Вы попали в страну старинных легенд. Здесь были и король Артур, и Мерлин, а до них — дивный народ фаэри. История гласит, что сэр Питер Пендрагон — увы, обладавший некими пиратскими наклонностями наряду с выдающимися мореходными достоинствами — вез домой трех испанских джентльменов, находившихся у него в почетном плену, намереваясь представить их ко двору Елизаветы. Но он обладал вспыльчивым и буйным характером и как-то, повздорив с одним из испанцев, схватив беднягу за горло, случайно или умышленно бросил его в море. Второй испанец, брат первого, сразу же обнажил шпагу и бросился на Пендрагона. После короткой, но яростной схватки, в которой оба получили по три ранения, Пендрагон пронзил его своим клинком, и второй испанец тоже отдал Богу душу. В это время корабль уже повернул в устье реки и находился поблизости от мелководья. Третий испанец прыгнул за борт, поплыл к берегу и вскоре достиг такого места, где можно было стоять по пояс в воде. Повернувшись лицом к кораблю и воздев руки над головой, словно пророк, призывающий гнев небесный на город грешников, он обратился к Пендрагону ужасным и пронзительным голосом. Он сказал, что еще жив и будет жить вечно и что в течение многих поколений потомки рода Пендрагонов не увидят его, но будут знать по вполне определенным признакам, что его месть по-прежнему жива. С этими словами он нырнул под набежавшую волну и либо утонул, либо проплыл под водой так далеко, что с тех пор его никто не видел. — Вот опять та девушка в челноке, — неожиданно произнес Флам-бо; красивое женское лицо могло отвлечь его от любой беседы. — Кажется, эта странная башня интересует ее не меньше, чем нас. Действительно, темноволосая девушка пустила свой челнок медленно и бесшумно плыть по реке мимо острова и внимательно разглядывала башню с выражением сильного любопытства на смуглом овальном лице. — Не обращайте внимания на девушек, — нетерпеливо сказал Фэншоу. — В мире их полно, но таких вещей, как башня Пендрагона, найдется не много. Как вы можете догадаться, проклятие испанца сопровождалось множеством скандалов и предрассудков, и любой инцидент, который может произойти с этой корнуоллской семьей, простодушная сельская молва сразу же приписывает ее злосчастной участи. Но башня в самом деле два или три раза сгорала дотла, и род Адмирала действительно нельзя назвать счастливым, потому что несколько его близких родственников погибли при кораблекрушениях, причем один практически на том самом месте, где сэр Питер бросил испанца за борт. — Какая жалость! — воскликнул Фламбо. — Она уплывает. — Когда Адмирал рассказал вам эту семейную историю? — поинтересовался отец Браун. Тем временем девушка в челноке взялась за весла и проплыла мимо, не выказывая ни малейшего намерения распространить свое внимание на яхту, которую Фэншоу уже направил к берегу острова. — Много лет назад, — ответил Фэншоу. — Он давно уже не выходил в море, хотя все так же страстно любит его. Думаю, это у них семейная черта. Что ж, вот и пристань; давайте сойдем на берег и навестим старика. Друзья сошли вслед за ним на остров неподалеку от башни, и отец Браун, то ли обрадованный встречей с твердой землей, то ли заинтересовавшийся чем-то на другом берегу реки (куда он пристально смотрел в течение нескольких секунд), стал заметно более оживленным. Они вступили в лесистую аллею между двумя изгородями из тонких сероватых жердей, какими часто огораживают парки или сады, над которыми взад-вперед колыхались темные кроны деревьев, словно черные и лиловые плюмажи гигантского катафалка. Башня, когда она осталась позади, приобрела еще более нелепый вид, потому что такие аллеи обычно украшаются двумя привратными башнями, а эта выглядела скособоченной. Но в остальном аллея представляла собой обычный подъезд к усадьбе родовитого джентльмена. Она изгибалась таким образом, что дом сразу не был виден, и создавала впечатление настоящего парка, гораздо более просторного, чем можно было ожидать на таком маленьком острове. Усталость повела мысли отца Брауна в эксцентричном направлении, и ему начало казаться, что все вокруг увеличивается в размерах, словно в кошмарном сне. Их шествие было безмолвным и монотонным, как в античной мистерии, но потом Фэншоу вдруг остановился и указал на какой-то предмет, торчавший из-за серой ограды, словно застрявший рог неведомого зверя. При ближайшем рассмотрении предмет оказался слегка изогнутым клинком, слабо поблескивавшим в сумеречном свете. Фламбо, который, как и большинство французов, служил в армии, наклонился над ним и удивленно произнес: — Это же сабля! Я видел похожие — клинок тяжелый и изогнутый, но короче, чем кавалерийский. Такие носили в артиллерийских войсках и... Фламбо не успел договорить, как сабля убралась из проделанной ею бреши, потом опустилась по широкой дуге и с треском разрубила полуразвалившуюся ограду до самого низа. Потом клинок снова блеснул над оградой в нескольких футах впереди и с первого удара рассек ее до половины. Немного поворочавшись, чтобы освободиться (это сопровождалось проклятиями из темноты), он за считаные мгновения разрубил ее до земли. Потом энергичный пинок опрокинул целую секцию штакетника, и в большом проеме обозначились темные заросли кустарника на другой стороне. Фэншоу вгляделся в зияющий проем. — Мой дорогой Адмирал! — с потрясенным видом воскликнул он. — Вы, э-э-э... вы обычно прорубаете новую дверь каждый раз, когда выходите на прогулку? Голос во мраке снова выругался, а затем разразился веселым смехом. — Нет, — произнес он. — Но я все равно должен как-то снести эту изгородь: она портит вид и заслоняет свет растениям. Никто, кроме меня, не сможет этого сделать. Сейчас я немного расширю парадный вход, потом выйду и поприветствую вас. И действительно, он снова поднял оружие и двумя мощными ударами повалил очередную секцию изгороди, расширив проем примерно до четырнадцати футов. Через эти широкие лесные ворота он шагнул вперед в угасающем вечернем свете, с серой щепкой, застрявшей на клинке его сабли. Рассказы Фэншоу о старом Адмирале с пиратскими наклонностями сразу же нашли подтверждение, хотя подробности вскоре распались на ряд незначительных отличий. К примеру, он носил обычную широкополую шляпу для защиты от солнца, но ее передние поля были завернуты вверх, а боковые опущены ниже ушей, так что она напоминала треуголку адмирала Нельсона. На нем был обычный синий мундир без форменных пуговиц, но сочетание с белыми полотняными брюками придавало ему моряцкий вид. Адмирал был высоким угловатым мужчиной с размашистой походкой, не похожей на развалочку бывалого моряка, но каким-то образом намекавшей на нее. В руке он держат тяжелый клинок, похожий на абордажную саблю, но вдвое длиннее. Его орлиное лицо с чисто выбритым подбородком выглядело еще более энергичным из-за отсутствия бровей. Казалось, все волосы покинули его голову после долгой борьбы с буйством стихий. Взгляд слегка выпуклых глаз был пронизывающим и настороженным. Остатки тропического загара на его лице лишь отдаленно напоминали насыщенный апельсиновый оттенок. К сангвиническому румянцу примешивался желтый оттенок, который не казался болезненным, но как будто светился изнутри, словно золотые яблоки гесперид. Отец Браун подумал, что он никогда не видел фигуры, так зримо воплощавшей собирательный образ из приключенческих романов о дальних солнечных странах. Фэншоу, представив своих знакомых хозяину усадьбы, принялся мягко подшучивать над ним по поводу расправы над садовой оградой и припадка сквернословия. Сначала Адмирал отпускал ворчливые замечания о необходимой, но неприятной работе, но вскоре его смех зазвучал с прежней энергией, и он добродушно произнес: — Пожалуй, я хватил через край с этим забором, но мне просто хотелось что-нибудь сломать. Вам бы тоже захотелось, если бы вашей единственной радостью было плавание к очередным каннибальским островам, а вместо этого вы застряли бы на жалком клочке суши посреди сельского пруда. Когда я вспоминаю, как полторы мили прорубался через ядовитые зеленые джунгли с абордажной саблей, наполовину более тупой, чем эта, меня охватывает ярость. А теперь я должен стоять здесь и рубить эту спичечную соломку из-за какого-то проклятого старинного договора, нацарапанного в семейной Библии! Да я... Он снова взмахнул тяжелым клинком и на этот раз разрубил изгородь сверху донизу с одного удара. — Вот такие дела, — сказал он со смехом и еще несколько раз взмахнул саблей, словно примериваясь. — А теперь пройдем в дом и отужинаем вместе. Полукруглая лужайка перед домом была украшена тремя круглыми садовыми клумбами: одна с красными тюльпанами, другая с желтыми, а третья — с экзотическими белыми соцветиями, словно покрытыми воском и не известными никому из гостей. Приземистый, волосатый и довольно мрачный садовник вешал на крюк тяжелый моток водопроводного шланга. Догорающий закат, задержавшийся в уголках дома, выхватывал из сумерек цветные пятна других клумб в глубине сада. На открытом участке сбоку от дома со стороны реки стояла большая латунная тренога, увенчанная большим латунным телескопом. Перед ступенями парадного крыльца стоял зеленый садовый столик, словно кто-то недавно пил здесь чай. Вход был обрамлен двумя бесформенными фигурами с дырами вместо глаз, какие обычно называют идолами южных морей, а на коричневой дубовой балке над дверью виднелись какие-то непонятные знаки варварского написания. Когда они проходили мимо, маленький священник неожиданно вскочил на садовый столик и всмотрелся через очки в загадочные символы. Адмирал Пендрагон выглядел удивленным, но не особенно раздосадованным, а Фэншоу зрелище священника на столе, похожего на лилипута, исполняющего трюки на эстраде, показалось настолько забавным, что он не смог удержаться от смеха. Но отец Браун не обратил внимания ни на смех, ни на удивление. Он смотрел на три резных символа, сильно стершихся от времени и плохо различимых, но все же исполненных смысла. Первый из них обозначал контуры башни или другого здания, увенчанные снопом из вытянутых остроконечных лент. Второй был более четким: старинная елизаветинская галера с декоративными волнами под ней, но прорванная посередине зазубренной скалой, либо образованной кусочком отщепившегося дерева, либо обозначающей пробоину в борте судна. Третий был изображением верхней половины человеческой фигуры, заканчивающейся внизу волнистой линией; лицо стерлось до неузнаваемости, а руки были воздеты к небу. — Вот и легенда об испанце, изложенная достаточно внятным языком, — пробормотал священник и моргнул. — Здесь он поднимает руки, стоя по пояс в воде, и проклинает своего врага, а здесь два последствия его проклятия: кораблекрушение и пожар в башне Пендрагонов. Пендрагон покачал головой. — А сколько других вещей здесь можно увидеть! — уважительно, но иронично подхватил он. — Известно ли вам, что такой получеловек, наряду с полульвом и полуоленем, часто встречается в геральдике? Может ли эта линия, проходящая через корабль, представлять собой одну из parti-per-pale, или гербовых линий деления, в данном случае вызубренно-зубчатую, если я не ошибаюсь? И хотя третий символ не вполне геральдический, его можно сделать более геральдическим, если предположить, что башня увенчана лаврами, а не языками пламени. Это гораздо больше похоже на истину. — Но кажется довольно странным, что они так точно воспроизводят старинное предание, — возразил Фламбо. — О, вы не представляете, сколько старинных преданий можно выдумать по старинным рисункам, — скептически отозвался хозяин дома. — Кроме того, речь идет не просто о старой легенде. Наш друг Фэншоу, питающий страсть к подобным вещам, может рассказать вам о других, гораздо более ужасных вариантах этой истории. В одном из них мой злосчастный предок разрубил испанца пополам; как видите, рисунок можно истолковать и таким образом. В другом варианте членов моей семьи любезно выставляют как владельцев башни, полной змей, которых вполне могут изображать эти завитушки на другом рисунке. И наконец, согласно третьей теории, зигзагообразная линия поперек судна является стилизованным изображением молнии. При серьезном рассмотрении уже одно это доказывает, что так называемые совпадения имеют мало общего с действительностью. — Что вы имеете в виду? — спросил Фэншоу. — Дело в том, что в двух или трех кораблекрушениях, связанных с членами моей семьи, не было никакой речи об ударе молнии, — невозмутимо ответил хозяин дома. — О! — произнес отец Браун и спрыгнул со столика. Наступила очередная пауза, заполненная неумолкаемым шепотом реки. — Значит, вы действительно думаете, что в историях о пылающей башне нет ни грана истины? — спросил Фэншоу сомневающимся и немного разочарованным тоном. — Разумеется, это выдумки, — сказал Адмирал и пожал плечами. — Некоторые из них, не буду отрицать, основаны на подлинных явлениях, насколько это возможно в таких вещах. Один человек видел зарево над островом, когда гулял в лесу, другой — пас овец на холме за рекой, и ему почудился огонь над башней Пендрагонов. Что говорить, этот проклятый комок сырой грязи посреди реки — последнее место, где будешь опасаться пожара. — Что эго там горит? — внезапно поинтересовался отец Браун, указывая в направлении леса на левом берегу реки. Все немного опешили, а более впечатлительный Фэншоу с трудом справился с волнением, когда они увидели длинную тонкую струйку сизого дыма, поднимавшуюся к быстро темнеющему небу. Затем Пендрагон презрительно рассмеялся. — Это цыгане, — сказал он. — Они стоят здесь лагерем около недели. Джентльмены, нам уже пора ужинать. Он повернулся, собираясь войти в дом. Но Фэншоу еще не оставили старинные предрассудки, и он поспешно сказал: — Но, Адмирал, что это за шипящий звук совсем рядом с островом? Это похоже на огонь. — Это больше похоже на обычный челнок, проплывающий мимо, — со смехом ответил Адмирал, повернувшись к крыльцу. Почти в тот же момент дворецкий, сухопарый мужчина в черном, с очень темными волосами и длинным желтым лицом, появился в дверном проеме и объявил, что ужин подан. Столовая изобиловала мореходными принадлежностями не меньше, чем корабельная рубка, но современная, а не елизаветинской эпохи. Над камином висели три старинные абордажные сабли и коричневая карта шестнадцатого века с тритонами и корабликами, разбросанными по бурному морю с курчавыми завитками волн. Но на фоне белых стенных панелей они были менее заметны, чем музейные витрины с превосходно выполненными чучелами южноамериканских птиц самой причудливой расцветки, фантастическими раковинами из Тихого океана и несколькими грубыми орудиями такой странной формы, что, казалось, дикари могли использовать их как для убийства, так и для кулинарной обработки своих врагов. Экзотическое впечатление довершалось тем, что, за исключением дворецкого, единственными слугами Адмирала были два негра, одетые в тесные желтые ливреи. Инстинктивная привычка отца Брауна анализировать свои впечатления подсказала ему, что цвет и длинные раздвоенные фалды их одежды намекают на Канарские острова, а значит, должны напоминать о путешествиях по южным морям. Ближе к концу ужина чернокожие слуги в желтом покинули столовую, остался лишь желтолицый дворецкий в черном. — Мне жаль, что вы так несерьезно относитесь ко всему этому, — обратился Фэншоу к хозяину дома. — По правде говоря, я привел сюда своих друзей с мыслью о том, что они могут помочь вам, потому что они много знают о подобных вещах. Вы вообще не верите в семейное предание? — Я ни во что не верю, — живо отозвался Пендрагон, скосив блестящие глаза на красную тропическую птицу. — Я человек с научным складом ума. К удивлению Фламбо, его друг-священник, который теперь выглядел вполне проснувшимся, подхватил этот поворот разговора и завел с хозяином многословную беседу о естественной истории с массой неожиданных сведений, продолжавшуюся до тех пор, пока на стол не подали десерт и графины с напитками и последний слуга не вышел из столовой. Тогда отец Браун сказал, не меняя тона: — Пожалуйста, не сочтите это за дерзость, Адмирал Пендрагон. Я спрашиваю не из любопытства, а потому, что не хочу попасть в неловкое положение или причинить вам неудобство. Прав ли я в своем предположении, что вы не хотите касаться семейных преданий в присутствии вашего дворецкого? Адмирал приподнял безбровые дуги над глазами: — Не понимаю, как вы об этом узнали, но я действительно не выношу этого малого, хотя это не оправдание для того, чтобы уволить старого слугу семьи. Фэншоу с его россказнями мог бы заявить, что моя кровь восстает против жгучих брюнетов, похожих на испанцев. Фламбо стукнул по столу тяжелым кулаком. — Клянусь Юпитером! — воскликнул он. — У той девушки тоже были темные волосы! — Надеюсь, все закончится сегодня ночью, когда мой племянник в целости и сохранности вернется с корабля, — продолжал Адмирал. — Вы удивлены? Пожалуй, вы не поймете, пока я не объясню, в чем ту г дело. Видите ли, у моего отца было двое сыновей. Я остался холостяком, но мой старший брат женился и воспитал сына, который стал моряком, как и все мы, и должен унаследовать наше поместье. Мой отец был человеком со странностями: предрассудки Фэншоу каким-то образом уживались в нем с изрядной долей моего скептицизма. В нем постоянно шла внутренняя борьба, и после моих первых путешествий он придумал способ, который, по его мнению, раз и навсегда должен был доказать подлинность или ложность старинного проклятия. Он пришел к выводу, что, если все Пендрагоны будут плавать по морям, шансы погибнуть в природной катастрофе будут слишком велики. Но если мы будем выходить в море по одному, в строгом порядке наследования, это может показать, тяготеет ли над нашим родом чья-то злая воля. Думаю, это была дурацкая идея, и я сильно повздорил с отцом, потому что мною владели честолюбивые помыслы, а в результате меня оставляли под конец, гак как я наследовал своему племяннику. — А ваш отец и брат, увы, погибли в море, — тихо сказал священник. — Да, — тяжело вздохнул Адмирал. — По жестокой случайности, на которой построены все лживые мифы человечества, они оба потерпели кораблекрушение. Тело моего отца, возвращавшегося сюда из Атлантики, вынесло на берег у прибрежных скал. Корабль моего брата затонул в неизвестном месте на обратном пути из Тасмании. Его тело гак и не нашли. Говорю вам, это было злосчастное, но совершенно естественное совпадение. Обе катастрофы унесли жизнь многих людей, кроме Пендрагонов, и опытные моряки называли это обычным несчастьем, которое может случиться со всеми. Но разумеется, старые предрассудки вспыхнули с новой силой, и люди повсюду видели пылающую башню. Поэтому я говорю, что все будет хорошо, когда вернется Уолтер. Девушка, с которой он обручен, должна была приехать сегодня, но я опасался, что какая-нибудь случайная задержка испугает ее, поэтому послал ей телеграмму с просьбой подождать, пока не будет вестей от меня. Я почти уверен, что сегодня ночью он будет здесь, и тогда все страхи развеются как дым... и пусть это будет табачный дым. Мы покончим с этой старой небылицей, когда вскроем новую бутылку вот этого вина. — Очень хорошее вино, — заметил отец Браун и с серьезным видом поднял свой бокал. — Но, как видите, я никудышный винопийца, — добавил он, когда несколько капель вина вдруг пролилось на скатерть. — Прошу великодушно извинить меня. Священник выпил и поставил бокал на стол. Его лицо оставалось бесстрастным, но рука дрогнула в тот самый момент, когда он заметил лицо, заглядывавшее в садовое окно прямо за спиной Адмирала — лицо смуглой девушки, темноволосой и темноглазой, очень юное, но похожее на трагическую маску. После небольшой паузы отец Браун снова заговорил в своей обычной мягкой манере. — Адмирал, не будете ли вы добры оказать мне услугу? — спросил он. — Разрешите мне и моим друзьям, если они пожелают, провести сегодняшнюю ночь в вашей башне. Известно ли вам, что в моем деле изгнание нечистой силы — едва ли не главная обязанность? Пендрагон вскочил на ноги и принялся расхаживать взад-вперед перед окном, за которым мгновенно исчезло девичье лицо. — Говорю вам, там ничего нет, — с нарастающей яростью заговорил он. — Это единственное, в чем я твердо уверен. Вы можете называть меня атеистом — я и есть атеист. Он резко повернулся к отцу Брауну, и священника поразило выражение болезненной сосредоточенности на его лице. — Это совершенно обычное дело, — повторил он. — Никакого проклятия не существует. — В таком случае не может быть никаких возражений против моей просьбы провести ночь в вашем чудесном летнем домике, — с улыбкой сказал отец Браун. — Совершенно нелепая идея! — заявил Адмирал, выстукивая пальцами дробь по спинке стула. — Прошу прощения за все, — произнес Браун самым сочувственным тоном, — включая пролитое вино. Но мне кажется, вы более серьезно относитесь к истории о пылающей башне, чем хотите показать. Адмирал Пендрагон опустился на стул почти так же резко, как встал. После небольшой паузы он сказал приглушенным голосом: — Можете сделать это на свой страх и риск. Но не стоит ли вам стать атеистом, чтобы сохранить рассудок посреди всей этой чертовщины? Три часа спустя Фэншоу, Фламбо и священник все еще бродили по темному саду. До двух его спутников постепенно начало доходить, что отец Браун не собирается ложиться спать ни в башне, ни в доме. — Думаю, этот газон нуждается в прополке, — мечтательно произнес он. — Если бы я нашел мотыгу, то сам взялся бы за дело. Друзья последовали за ним, посмеиваясь и отговаривая его от этой затеи, но отец Браун был настроен очень серьезно и даже произнес невыносимо нравоучительную проповедь, где объяснил, что каждый может найти себе какое-нибудь небольшое занятие, полезное для других. Он гак и не нашел мотыгу, зато взял старую метлу из веток и принялся энергично сметать с травы опавшие листья. — Всегда найдется какое-нибудь полезное занятие, — повторил он с глуповатым добродушием. — Как говорит Джордж Герберт: «Кто подметает в адмиральском саду в Корнуолле, чтит заповеди Твои, и воздастся ему по делам его». А теперь пойдем поливать цветы, — добавил он, внезапно отбросив метлу. Со смешанными чувствами друзья смотрели, как священник разворачивает длинный моток садового шланга. — Полагаю, сначала красные, потом желтые, — задумчиво сказал он. — Земля выглядит суховатой, вам не кажется? Он повернул маленький кран, и из форсунки ударила мощная струя воды, прямая и плотная, как стальной стержень. — Осторожнее! — воскликнул Фламбо. — Смотрите, вы срезали головку тюльпана. Отец Браун сокрушенно посмотрел на обезглавленный цветок. — Вот уж действительно, не лечит, а калечит, — пробормотал он и почесал затылок. — Какая жалость, что я не нашел мотыгу! Посмотрели бы вы, как ловко я управляюсь с ней. Кстати, об инструментах, Фламбо: у вас при себе трость со вкладной шпагой, которую вы обычно носите? Вот и хорошо, а Сесил может взять саблю, которую Адмирал бросил у ограды. Какая серая мгла вокруг! — С реки поднимается туман, — сказал недоумевающий Фламбо. В следующее мгновение на высоком бортике террасированного газона с канавками для стока воды появилась массивная фигура волосатого садовника. — Эй, вы! — грозно проревел он, размахивая граблями. — Положите этот шланг и отправляйтесь в... — Я ужасно неуклюжий, — слабым голосом отозвался отец Браун. — Знаете, сегодня я пролил вино за обедом. Он сделал неловкий извиняющийся жест и повернулся к садовнику, держа в руке шланг, из которого по-прежнему хлестала вода. Залп холодной струи прямо в лицо был подобен удару пушечного ядра: садовник зашатался, поскользнулся и упал на спину. Его сапоги взметнулись вверх. — Какой ужас! — произнес отец Браун и недоуменно огляделся по сторонам. — Я сбил человека! Какое-то мгновение он стоял, подавшись вперед и словно присматриваясь или прислушиваясь к чему-то, а потом рысцой припустил к башне, увлекая за собой шланг. Башня находилась довольно близко, но ее очертания были странно расплывчатыми. — У вашего речного тумана подозрительный запах, — пробормотал он. — Боже мой, это правда! — вскричал побледневший Фэншоу. — Но вы же не думаете... — Я думаю, что одно из научных предсказаний Адмирала сбудется сегодня ночью, — сказал отец Браун. — Эта история закончится в дыму. Пока он говорил, в темноте расцвел прекрасный багряный цветок, похожий на гигантскую розу, но это зрелище сопровождалось треском и грохотом, звучавшими, словно раскаты адского хохота. — Господи, что же это такое? — воскликнул Сесил Фэншоу. — Знак пылающей башни, — ответил отец Браун и направил струю воды из шланга прямо в сердце красного цветка. — Нам повезло, что мы не легли спать, — выдавил Фэншоу. — Но наверное, огонь не сможет перекинуться на дом. — Возможно, вы помните, что деревянная изгородь, по которой он мог бы пойти, недавно была снесена, — тихо сказал священник. Фламбо обратил горящий взор на священника, но Фэншоу лишь рассеянно произнес: — Что ж, но крайней мере, никто не погибнет. — Это весьма любопытная башня, — заметил отец Браун. — Когда речь идет об убийстве, она всегда убивает людей, которые находятся где-то еще. В то же мгновение чудовищная фигура садовника с развевающейся бородой снова возникла на зеленом гребне. Он махал рукой, подзывая остальных, но на этот раз держал не грабли, а саблю. Следом за ним появились два негра, тоже вооруженные старинными абордажными саблями из трофеев, висевших на стене в столовой. В кроваво-красном зареве, с черными лицами и в желтых ливреях, они напоминали дьяволов с пыточными инструментами в руках. Из темного сада за ними доносился отдаленный голос, выкрикивавший отрывистые приказы. Когда священник услышал этот голос, его лицо исказилось невольной гримасой. Но он не утратил самообладания и не сводил глаз с пятна пламени, которое теперь немного уменьшилось под шипящей серебристой струей воды из шланга. Он держал палец па форсунке, чтобы точно направлять струю, не отвлекаясь на другие дела, и лишь по звукам и смутным образам, мелькавшим на периферии зрения, мог догадываться о волнующих событиях, разворачивавшихся в саду. Своим друзьям он дал два лаконичных указания. Первое звучало так: «Постарайтесь сбить с ног этих типов и свяжите их; веревка лежит у вязанки хвороста. Они хотят забрать мой замечательный шланг!» Второе было таким: «При первой возможности позовите девушку из челнока; она сейчас на берегу вместе с цыганами. Попросите ее, чтобы они доставили сюда ведра и натаскали воды из реки». Потом он замолчал и снова стал поливать красный огненный цветок так же безжалостно, как незадолго до этого поливал красный тюльпан. Отец Браун так и не повернул головы, чтобы посмотреть на странную схватку между поджигателями и защитниками дома. Он едва ли почувствовал, как вздрогнула земля под ногами, когда Фламбо столкнулся с огромным садовником, но представил себе, как остров раскачивается от их борцовского поединка. Он слышал тяжкий звук падения и торжествующий возглас своего друга, бросившегося на первого негра; слышал крики обоих чернокожих, когда Фламбо и Фэншоу связывали их. Огромная сила Фламбо более чем уравнивала шансы противников, особенно потому, что четвертый поджигатель по-прежнему таился возле дома и выдавал свое присутствие лишь тенью и голосом. Потом он услышал плеск воды, разрезаемой веслами челнока, голос девушки, отдающей приказы, голоса цыган, отвечавшие ей, лязг ведер, опускаемых в реку, и, наконец, топот множества ног вокруг пожара. Но все это для него значило меньше, чем тот факт, что красная огненная расселина, которая недавно снова расширилась, теперь постепенно начала закрываться. Тут раздался вопль, едва не заставивший его повернуть голову. Фламбо и Фэншоу при поддержке нескольких цыган устремились в погоню за таинственным человеком, прятавшимся возле дома, и с другого конца сада донесся крик француза, в котором смешались ужас и изумление. Ему ответил нечеловеческий вопль, когда существо вырвалось из хватки преследователей и умчалось прочь. По меньшей мере трижды оно обегало весь остров, и зрелище было похоже на погоню за умалишенным, с криками жертвы и веревками в руках преследователей, но выглядело еще более зловещим, потому что неуловимо напоминало детскую игру в догонялки. Потом, когда погоня сомкнулась со всех сторон, фигура беглеца выросла на высоком берегу реки и с плеском рухнула в темную, медленно текущую воду. — Боюсь, больше вы ничего не сможете сделать, — сдавленным голосом произнес Браун. — Теперь его уносит к тем самым скалам, куда он отправил многих других. Он сумел найти применение фамильному преданию. — Оставьте ваши притчи, — нетерпеливо сказал Фламбо. — Неужели нельзя объяснить простыми словами? — Да, — ответил Браун, следя за шлангом. — «Смотришь в оба — будешь дома, раз моргнешь — ко дну пойдешь». Угасающее пламя шипело и огрызалось, как затравленный зверь, но становилось все более тусклым под потоками воды из шланга и ведер. Отец Браун не сводил с него глаз, продолжая говорить: — Если бы уже рассвело, я бы попросил эту юную даму навести телескоп на речное устье. Тогда она смогла бы увидеть нечто интересное для нее: силуэт корабля или самого Уолтера Пендрагона, возвращающегося домой... а может быть, даже фигуру «получеловека», потому что, хотя теперь ему ничто не угрожает, он вполне может добраться до берега вброд. Он был на волосок от очередного кораблекрушения и не смог бы избежать гибели, если бы у девушки не хватило ума усомниться в искренности старого Адмирала и приехать сюда, чтобы присматривать за ним. Но довольно об Адмирале; он получил по заслугам. Достаточно сказать, что каждый раз, когда эта башня, пропитанная смолой и варом, была объята пламенем, огонь на горизонте всегда выглядел как один из береговых маяков. — Так погибли его отец и брат, — сказал Фламбо. — Негодный дядюшка из семейной легенды едва не заполучил свое поместье! Отец Браун не ответил; в сущности, он не произнес ни слова, не считая обычных вежливых замечаний, пока они вес нс собрались вокруг коробки сигар в каюте яхты. Убедившись, что огонь полностью потушен, он отказался задержаться на острове, хотя и слышал, как молодой Пендрагон в сопровождении восторженной толпы поднимается по речному берегу. Отец Браун мог бы (если бы питал склонность к романтическим сантиментам) дождаться совместной благодарности от мужчины с корабля и девушки из челнока. Но усталость снова навалилась на него, и он лишь однажды встрепенулся, когда Фламбо обратил внимание, что сигарный пепел упал ему на брюки. — Это не сигарный пепел, — устало сказал он. — Это пепел от огня, но вы даже не подумали об этом, потому что оба курите сигары. Именно так у меня возникло первое слабое подозрение насчет карты. — Вы имеете в виду карту Педрагона с тихоокеанскими островами, которые он посещал? — спросил Фэншоу. — Вам показалось, что это карта тихоокеанских островов, — ответил Браун. — Положите перо рядом с окаменелостью и кусочком коралла, и все подумают, что это образцы из коллекции натуралиста. Положите то же самое перо рядом с ленточкой и искусственным цветком, и все подумают, что это украшение для дамской шляпки. Положите такое же перо рядом с книгой, бутылочкой чернил и стопкой писчей бумаги, и большинство людей поклянутся, что видели старинную перьевую ручку. Вы видели карту, висевшую среди тропических птиц и раковин, и решили, что э го карта Тихого океана. На самом деле это карта реки, по которой мы плывем. — Откуда вы знаете? — спросил Фэншоу. — Я видел скалу, которая, по-вашему, была похожа на дракона, и другую, похожую на Мерлина, и еще... — Похоже, вы многое успели разглядеть, пока мы плыли сюда! — воскликнул Фэншоу. — А мы-то думали, что вы были погружены в свои мысли. — У меня была морская болезнь, и я ужасно себя чувствовал, — просто ответил отец Браун. — Но ужасное самочувствие не имеет ничего общего со слепотой. С этими словами он закрыл глаза. — Вы думаете, многие смогли бы заметить то, что удалось вам? — осведомился Фламбо. Он не дождался ответа. Отец Браун уже заснул.   БОГ ГОНГОВ Наступил один из тех морозных и тусклых дней в начале зимы, когда золотой цвет кажется серебряным, а серебряный выцветает до оловянного. Если этот день был мрачным в сотнях унылых офисов и пустых гостиных, то выглядел он еще мрачнее на низменном побережье Эссекса, где монотонная равнина лишь изредка нарушалась фонарями, выглядевшими менее цивилизованно, чем деревья, и деревьями, еще более неприглядными, чем фонари. Полосы подтаявшего снега, скрепленные печатью мороза, тоже казались свинцовыми, а не серебряными. Свежий снег еще не выпал, и тусклая снежная лента тянулась вдоль самого берега, параллельно бледной ленте морской пены. Морская гладь казалась застывшей в красочности сине-фиолетового оттенка, словно кровеносный сосуд на обмороженном пальце. На многие мили вокруг не было ни одной живой души, кроме двух пешеходов, прогуливавшихся бок о бок, хотя у одного из них ноги были гораздо длиннее, а шаг значительно шире. Ни место, ни время не располагали к приятному отдыху, но у отца Брауна выдалось несколько выходных дней, и он, как всегда, предпочел провести их в обществе своего давнего друга Фламбо, бывшего преступника и бывшего частного сыщика. Священнику захотелось посетить свой старый приход в Кобхоуле, и теперь они шагали вдоль берега в северо-западном направлении. Примерно через две мили пляж сменился набережной с некоторым подобием променада; теперь уродливые фонари стояли ближе друг к другу и приобрели затейливые украшения, но не стали от этого менее безобразными. Еще через полмили отец Браун с удивлением воззрился на миниатюрные лабиринты из цветочных горшков, в которых вместо цветов стелились какие-то блеклые, низкие растения. Место это походило не столько на сад, сколько на мозаичную мостовую между петляющими тропками, где то тут, то там стояли скамьи с изогнутыми спинками. Священник ощутил атмосферу приморского городка, до которого ему не было никакого дела. Когда он бросил взгляд в дальний конец променада, то увидел сооружение, не вызывавшее никаких сомнений. Большая курортная эстрада в серой дымке из-за расстояния была похожа на гигантский гриб с шестью ножками. — Полагаю, мы приближаемся к фешенебельному курорту, — сказал отец Браун, плотнее обмотав шерстяной шарф вокруг шеи и подняв воротник пальто. — Увы, сейчас он не может похвастаться обилием постояльцев, — ответил Фламбо. — Такие места, конечно, стараются оживить зимой, но редко добиваются успеха, если не считать Брайтона и других старых курортов. Это, должно быть, Сивуд — очередной эксперимент лорда Пули. Он приглашал сицилийских певцов на Рождество, и ходят слухи, что здесь состоится громкий боксерский поединок. Но эту дурацкую эстраду следовало бы сбросить в море: она выглядит так же мрачно, как заброшенный железнодорожный вагон. Они подошли к высокой эстраде, и священник принялся с любопытством осматривать ее, по-птичьи склонив голову на одну сторону. Это было традиционное и довольно безвкусное сооружение, кое-где позолоченное, с приплюснутым куполообразным сводом и круглым, похожим на барабан помостом, установленное на шести выкрашенных деревянных столбах, приподнимавших его примерно на пять футов над променадом. Странный контраст между снегом и позолотой вызвал у Фламбо, как и у его друга, смутную ассоциацию, которую он никак не мог уловить, но связанную с какой-то чуждой эстетикой. — Я понял, — наконец сказал он. — Это японская работа. Это похоже на один из вычурных японских эстампов, где снег на горной вершине похож па сахар, а позолота на пагодах напоминает глазурь на имбирном прянике. Прямо маленький языческий храм, а не площадка для оркестра! — Да, — согласился отец Браун. — Теперь давайте посмотрим на местное божество. С проворством, неожиданным для его роста, он вскочил на деревянную сцену. — Отлично, — со смехом сказал Фламбо, и мгновение спустя его мощная фигура тоже появилась на возвышении. Несмотря на незначительную разницу в высоте, отсюда открывался более дальний обзор на плоские пустоши земли и моря. На суше оцепеневшие от холода сады незаметно сливались с серыми зарослями кустарника, а дальше виднелись длинные низкие амбары уединенной фермы, за которыми не просматривалось ничего, кроме унылых равнин Восточной Англии. В море не было ни паруса, ни других признаков жизни, если не считать нескольких чаек, но даже они напоминали снежинки и не летали, а словно парили в воздухе. Услышав возглас у себя за спиной, Фламбо резко обернулся. Голос исходил откуда-то снизу и обращался скорее к ботинкам Фламбо, чем к нему самому. Он моментально протянул руку, но не смог удержаться от смеха. По той или иной причине деревянный помост провалился под отцом Брауном, и злосчастный маленький священник рухнул на мостовую. Однако ему хватило роста, чтобы его голова выглядывала из пролома среди треснувших досок, словно голова Иоанна Крестителя на блюде. На его лице застыло смущенное и немного расстроенное выражение, вероятно, как и у Иоанна Крестителя. Секунду спустя он тоже улыбнулся. — Должно быть, дерево подгнило, — сказал Фламбо. — Хотя странно, что доски выдержали меня, а вы попали на слабое место. Дайте-ка я вытащу вас. Но священник внимательно разглядывал края и углы пролома. На его лицо вдруг набежала тень. — Давайте же! — нетерпеливо воскликнул Фламбо, протягивавший мощную загорелую руку. — Разве вам не хочется выбраться наружу? Священник, вертевший в пальцах щепку, отлетевшую от треснувшего дерева, не сразу ответил ему. — Наружу? — задумчиво повторил он. — Пожалуй, нет. Я лучше загляну внутрь. Он так стремительно нырнул во тьму под деревянным настилом, что широкополая пасторская шляпа слетела с его головы и осталась лежать на полу. Фламбо снова обвел взглядом сушу и море и снова не увидел ничего, кроме стылого моря, такого же холодного, как спи, и заснеженной равнины, такой же ровной, как море. За его спиной послышался шорох, и маленький священник выбрался из дыры в полу еще быстрее, чем провалился туда. Выражение его лица было уже не сконфуженным, а решительным, и — возможно, лишь из-за снежных отсветов — он выглядел немного более бледным, чем обычно. — Ну как? — поинтересовался его рослый товарищ. — Вы нашли божество местного храма? — Нет, — ответил отец Браун. — Но я нашел нечто более важное: место жертвоприношения. — Что, черт побери, вы имеете в виду? — встревоженно спросил Фламбо. Отец Браун не ответил. Нахмурив брови, он всмотрелся в унылый ландшафт и вдруг указал пальцем. — Что это там за дом? — спросил он. Проследив за направлением его пальца, Фламбо впервые увидел угол дома, стоявшего ближе, чем фермерское подворье, но большей частью скрытого за деревьями. Здание было небольшим и находилось довольно далеко от берега, но блеск позолоты указывал на то, что оно было частью курортного антуража наряду с эстрадой, миниатюрными садами и скамейками из гнутого железа. Отец Браун соскочил с эстрады, и его друг последовал за ним. Пока они шагали в направлении дома, деревья расступились вправо и влево, и они увидели небольшой, довольно аляповатый отель, какие часто встречаются на курортах, — заведение с дешевым баром, а не с баром-рестораном. Почти весь фасад состоял из золоченой лепнины и фигурного стекла; на фоне свинцово-серого моря и сумрачно-серых деревьев от всей этой мишуры веяло какой-то призрачной меланхолией. У обоих возникло смутное ощущение, что, если в такой гостинице и можно что-нибудь съесть или выпить, это будет воображаемая ветчина и пустая кружка из пантомимы. По крайней мере, в этом их подозрения не вполне подтвердились. Приблизившись ко входу, они увидели перед закрытым буфетом одну из железных садовых скамей с гнутой спинкой, украшавших прибрежные сады, по гораздо более длинную, растянувшуюся почти по всей длине фасада. Предположительно она была поставлена здесь для того, чтобы постояльцы могли любоваться видом на море, но вряд ли можно было найти желающих заняться этим в такую погоду. Тем не менее перед самым краем длинной скамьи стоял круглый ресторанный столик с маленькой бутылкой шабли и тарелкой с изюмом и миндальными орешками. За столиком сидел темноволосый молодой человек с непокрытой головой, смотревший на море. Юноша был совершенно неподвижным, однако если с расстояния в четыре фута он напоминал восковую статую, то когда друзья приблизились еще на шаг, он вскочил, словно чертик из коробочки, и уважительно, но с достоинством произнес: — Не желаете ли зайти, джентльмены? Сейчас здесь нет прислуги, но я могу сам приготовить что-нибудь попроще. — Премного обязан, — сказал Фламбо. — Значит, вы владелец этого заведения? — Да, — ответил темноволосый молодой человек, вернувшийся к своему прежнему бесстрастному состоянию. — Все мои официанты — итальянцы, и я подумал, что будет справедливо, если они увидят, как их соотечественник побьет чернокожего боксера, конечно, если сможет это сделать. Вы знаете, что великий бой между Мальволи и Черным Недом все-таки состоится? — Боюсь, у нас нет времени по достоинству оценить ваше гостеприимство, — сказал отец Браун. — Но я уверен, что мой друг будет не прочь выпить рюмку хереса за успех латинянина и ради того, чтобы уберечься от простуды. Фламбо не разбирался в хересе, но нисколько не возражал против такого предложения. — Большое спасибо, — вежливо сказал он. — Херес, сэр, конечно... — пробормотал хозяин, повернувшись к своей гостинице. — Простите, если я задержу вас на несколько минут. Я уже говорил, что сейчас у меня нет прислуги... Он зашагал к темным зашторенным окнам закрытого бара. — О, это не имеет значения, — произнес Фламбо, и хозяин тут же повернулся к нему. — У меня есть ключи, — заверил он. — И я смогу найти дорогу в темноте. — Мы не имели в виду... — начал было отец Браун. Его объяснение было прервано громоподобным голосом, донесшимся из недр необитаемого отеля. Кто-то очень громко, но неразборчиво произнес какое-то иностранное имя, и владелец отеля двинулся ему навстречу с гораздо большим проворством, чем за хересом для Фламбо. Вскоре выяснилось, что хозяин говорил сущую правду, но впоследствии Фламбо и отец Браун часто признавались, что ни в одном из их совместных (и часто опасных) похождений у них так не стыла кровь в жилах, как от этого мощного голоса, неожиданно зазвучавшего из безлюдной тишины. — Это мой повар! — поспешно воскликнул хозяин. — Я совсем забыл о нем. Он собирается уходить. Херес, сэр? И действительно, в дверном проеме возникла массивная фигура в белом колпаке и переднике, как и подобает повару, по с неожиданно черным лицом. Фламбо приходилось слышать, что негры бывают отличными поварами, но странное противоречие между цветом кожи и манерами усиливало его удивление оттого, что хозяин гостиницы откликнулся на зов своего слуги, а не наоборот. Он успокоил себя мыслью, что высокомерие шеф-поваров вошло в поговорку; тем временем хозяин принес херес, что было еще большим утешением. — Удивительно, что на побережье так мало людей, ведь предстоит большой поединок, — сказал отец Браун. — Мы прошли несколько миль и встретили только одного человека. Владелец отеля пожал плечами: — Понимаете, они приезжают с другого конца города — с вокзала в трех милях отсюда. Они интересуются только спортом и останавливаются в гостиницах лишь на одну ночь. В конце концов, сейчас неподходящая погода для пляжного отдыха. — Или для застолья, — заметил Фламбо и указал на круглый столик. — Мне нужно смотреть по сторонам, — с неподвижным лицом ответил хозяин. Это был сдержанный молодой человек с правильными чертами немного землистого лица; в его темной одежде не было ничего примечательного, если не считать, что черный галстук был повязан слишком высоко, наподобие шарфа, и скреплен золотой булавкой с гротескным украшением наверху. В его лице тоже не было ничего особенного, не считая, вероятно, обычного нервного тика — привычки держать один глаз немного прищуренным, отчего создавалось впечатление, что другой глаз больше первого или даже искусственный. Он нарушил затянувшееся молчание и тихо спросил: — Где вы повстречали того единственного человека, о котором говорили? — Как ни странно, поблизости отсюда, — ответил священник. — Вон под той эстрадой. Фламбо, присевший на край длинной железной скамьи, чтобы допить свой херес, отставил рюмку в сторону и встал, с изумлением глядя на своего друга. Он открыл рот, собираясь что-то сказать, но [ютом плотно сжал губы. — Любопытно, — задумчиво произнес темноволосый молодой человек. — Как он выглядел? — Когда я увидел его, было довольно темно, — ответил отец Браун. — Но он был... Как уже упоминалось, владелец отеля говорил сущую правду. Его слова о том, что повар собирается уходить, исполнились в буквальном смысле, так как повар вышел на улицу, натягивая перчатки. Но теперь его фигура совсем не походила на бесформенную черно-белую массу, на мгновение появившуюся в дверях гостиницы. Он был застегнут на все пуговицы и одет самым блистательным образом, от подошв до выпученных глаз. На его круглой голове красовался скошенный набекрень высокий черный цилиндр того рода, какой французские острословы сравнивают с «восемью зеркалами». Стоит ли говорить, что он носил короткие белые гетры и белую манишку. Красный цветок агрессивно торчал из петлицы, как будто внезапно вырос прямо оттуда. В том, как он держал трость на отлете в одной руке и сигару в другой, было определенное позерство, о котором вспоминается каждый раз, когда речь заходит о расовых предрассудках, — нечто одновременно невинное и бесстыдное, словно в танцевальных фигурах кекуока. — Иногда меня не удивляет, что их линчуют на родине, — произнес Фламбо, глядя ему вслед. — А меня никогда не удивляют замыслы врага рода человеческого, —- отозвался отец Браун. — Но, как я и говорил, — продолжал он, пока негр, все еще демонстративно натягивавший желтые перчатки, зашагал в сторону променада, как эксцентричный персонаж из мюзик-холла, совершенно чужеродный на этой серой и морозной сцене, — как я и говорил, мне не удалось хорошо разглядеть этого человека, но у него были пышные старомодные усы и бакенбарды, темные или крашеные, как любят изображать иностранных финансистов, и длинный лиловый шарф вокруг шеи, развевавшийся на ветру при ходьбе. Шарф был скреплен у горла на манер того, как няньки закалывают английской булавкой детские шарфы на прогулке. Только это была не английская булавка, — безмятежно добавил священник, глядя на море. Человек, сидевший на длинной железной скамье, тоже устремил безмятежный взгляд на море. Теперь, когда он снова принял непринужденную позу и широко раскрыл глаза, у Фламбо возникла уверенность, что его левый глаз больше правого. — Это была очень длинная золотая булавка с резной обезьяньей головкой наверху, — продолжал священник, — и она была заколота необычным способом. Еще он носил пенсне и широкий черный... Хозяин гостиницы по-прежнему смотрел на море неподвижным взглядом, и казалось, что его глаза принадлежат двум разным людям. Потом он сделал поразительно быстрое движение. Отец Браун стоял спиной к нему — и в это самое мгновение мог упасть мертвым на месте. Фламбо не имел при себе оружия, но его мощные загорелые руки опирались на край длинной железной скамьи. Его плечи резко напряглись, и он поднял всю огромную скамью высоко над головой, словно топор палача, готовый опуститься на шею жертвы. Скамья, вставшая почти вертикально, была похожа на длинную железную лестницу, приглашавшую подняться к звездам. Длинная тень Фламбо в рассеянном вечернем свете напоминала великана, потрясающего Эйфелевой башней. Именно эта тень, а не грохот и лязг падающей скамьи заставила незнакомца отпрянуть в сторону и опрометчиво метнуться к себе в гостиницу. Оброненный им плоский блестящий кинжал остался лежать там, где упал. — Нам нужно побыстрее убраться отсюда, — крикнул Фламбо и яростным толчком отбросил в сторону огромную скамью. Он взял маленького священника под локоть и побежал вместе с ним в серую глубину выцветшего сада, в дальнем конце которого виднелась закрытая калитка. Фламбо склонился над ней. — Заперто, — пробормотал он после нескольких секунд напряженной тишины. С одной из декоративных елей внезапно упало черное перо, задевшее край его шляпы. Это встревожило его больше, чем тихий отдаленный хлопок, прозвучавший за секунду до этого. Потом раздался другой приглушенный хлопок, и дверь, которую он пытался открыть, вздрогнула под ударом пули. Фламбо налег на нее и снова напряг свои могучие плечи. Три петли и замок подались одновременно, и он вылетел на пустую тропу впереди вместе с выломанной дверью, словно Самсон, сокрушивший врата Газы. Фламбо отбросил дверь к стене сада как раз в тот момент, когда третья пуля взметнула облачко снега и пыли у его ног. Тогда он бесцеремонно схватил маленького священника, усадил его к себе на плечи и побежал в сторону С иву да так быстро, как только позволяли его длинные ноги. Лишь мили через две он наконец остановился и опустил своего спутника па землю. Их бегство трудно было назвать достойным отступлением, несмотря на античный прецедент, когда Анхиз вынес своего престарелого отца из горящей Трои, но на лице отца Брауна играла широкая улыбка. — Хорошо, — сказал Фламбо, когда они возобновили более привычную прогулку но улицам па окраине города. — Не знаю, что все это значит, по, если я могу доверять собственным глазам, вы никогда не встречались с человеком, которого так точно описали. — В некотором смысле я встретился с ним, — отозвался Браун и принялся нервно грызть ноготь. — Это правда. Было слишком темно, чтобы как следует рассмотреть его, потому что дело происходило под эстрадной площадкой. Но боюсь, я не совсем точно описал его, потому что пенсне было сломано, а длинная золотая булавка не торчала у него из шарфа, а была воткнута ему в сердце. — И я полагаю, что парень с остекленевшим взглядом был как-то причастен к этому, — сказал его спутник, понизив голос. — Я надеялся, что лишь косвенно, — озабоченно произнес священник. — Но по-видимому, я ошибался. Я поддался минутному порыву, но боюсь, это темное дело имеет глубокие корни. Некоторое время они в молчании шли по улице. Желтые фонари один за другим зажигались в холодных синих сумерках, и друзья постепенно приближались к центральной части города. На стенах появились красочные афиши с анонсами боксерского поединка между Мальволи и Черным Недом. — Я никогда не убивал людей, даже в преступную пору моей жизни, — сказал Фламбо, — но в этом безотрадном краю я почти готов проявить сочувствие к убийце. Самые унылые из всех Богом забытых свалок — такие места, как пляжная эстрада, которая была предназначена для веселья, а теперь заброшена. Могу себе представить психопата, убежденного в том, что он должен убить своего соперника в уединенном месте под пустующей сценой. В этом есть мрачная ирония. Помню, однажды я гулял по славным холмам вашего родного Суррея, не думая ни о чем, кроме можжевельника и пения жаворонков, и вдруг оказался посреди огромного песчаного круга, а повсюду возвышалось громадное молчаливое сооружение — ярус за ярусом сидячих мест, — такое же величественное, как римский амфитеатр, и пустое, как новый газетный стенд. Высоко в небе над ним парила птица. Это была большая трибуна стадиона в Эпсоме, и я почувствовал, что в этом месте больше никто не будет счастлив. — Странно, что вы упомянули Эпсом, — сказал священник. — Помните дело, которое назвали «Саттонской загадкой», потому что два подозреваемых — кажется, они были мороженщиками — жили в Саттоне? Потом их отпустили на свободу. Говорят, какого-то человека нашли задушенным в Даунсе, примерно в той части города. Мне известно (от ирландского полисмена, моего хорошего знакомого), что его фактически нашли у большой трибуны Эпсомского стадиона, тело было спрятано под распахнутой створкой одной из нижних дверей. — Зловещее совпадение, — согласился Фламбо. — Но оно лишь подтверждает мое мнение, что такие места для развлечений выглядят особенно уединенными и заброшенными в межсезонье, иначе человека не убили бы именно там. — Я не уверен, что его... — начал Браун и замолчал. — Не уверены, что его убили? — осведомился его спутник. — Не уверен, что его убили в межсезонье, — просто ответил маленький священник. — Вам не кажется, Фламбо, что в этом уединении есть нечто обманчивое? Не думаете ли вы, что предусмотрительный убийца всегда хочет, чтобы место преступления имело уединенный вид? Человек очень редко оказывается в полном одиночестве. Кроме того, чем безлюднее вокруг, тем больше вероятность, что его заметят. Нет, здесь должна быть какая-то другая... Ну вот мы и пришли. Это дворец спорта, павильон, или как еще он тут называется. Они вышли на небольшую, ярко освещенную площадь. Главное здание сияло позолотой и зазывало посетителей кричащими афишами, а вход был обрамлен двумя огромными фотографиями Мальволи и Черного Неда. — Ого! — изумленно вскричал Фламбо, когда его друг начал подниматься по широким ступеням. — Я не знал, что кулачные бои стали вашим последним увлечением. Вы собираетесь посмотреть схватку? — Не думаю, что она состоится, — ответил отец Браун. Они быстро прошли через прихожую и внутренние помещения, миновали зал для поединка с боксерским рингом на приподнятом помосте и бесчисленными сиденьями, но священник ни разу не помедлил и не оглянулся по сторонам, пока не подошел к секретарю, сидевшему за столом перед дверью с табличкой «Комитет». Здесь он остановился и спросил, можно ли переговорить с лордом Пули. Секретарь ответил, что лорд очень занят, так как бой начинается с минуты на минуту, но отец Браун умел с вежливой настойчивостью повторять свои просьбы, и чиновничий разум, как правило, оказывался не готовым к этому. Минуту спустя слегка ошарашенный Фламбо оказался в присутствии человека, который выкрикивал указания своему подчиненному, выходившему из комнаты: — Будьте осторожнее с канатами вокруг четвертого... Так, а вам что нужно? Лорд Пули был истинным джентльменом и, как большинство из немногих представителей его сословия, еще оставшихся в Британии, был постоянно озабочен денежными проблемами. Его волосы были наполовину седыми, наполовину соломенными, глаза лихорадочно блестели, а нос с высокой горбинкой выглядел отмороженным. — Всего лишь несколько слов, — сказал отец Браун. — Я пришел, чтобы предотвратить убийство. Лорд Пули вскочил с кресла, словно подброшенный на пружине. — Проклятье, я больше не потерплю этого! — вскричал он. — Вы, вместе с вашими комиссиями, петициями и проповедниками! Где вы были со своими проповедями в добрые старые дни, когда боксеры дрались без перчаток? Теперь они выходят на ринг в мягких перчатках, и нет ни малейшей вероятности, что кто-то из них может погибнуть. — Я не имел в виду боксеров, — сказал маленький священник. — Ну-ну! — произнес лорд с оттенком холодного юмора. — Кого же собираются убить? Судью? — Я не знаю, кто может погибнуть, — ответил отец Браун, твердо выдержав его взгляд. — Если бы я знал, то не стал бы портить вам удовольствие. Я мог бы просто открыть жертве путь к спасению. Поверьте, я не вижу ничего плохого в боксерских поединках, но в сложившихся обстоятельствах вынужден просить вас дать объявление о том, что матч откладывается. — Что-нибудь еще? — процедил джентльмен с лихорадочно блестящими глазами. — И что вы предлагаете сказать двум тысячам человек, которые пришли посмотреть бой? — Я вам говорю, что, если матч не будет отменен, лишь тысяча девятьсот девяносто девять человек увидят его до конца, — ответил отец Браун. Лорд Пули посмотрел на Фламбо. — Ваш друг сошел с ума? — спросил он. — Ничего подобного, — последовал ответ. — Послушайте, — продолжал Пули настойчивым тоном, — положение гораздо хуже, чем вы думаете. Целая толпа итальянцев явилась поддержать Мальволи — множество вспыльчивых смуглых типов с неотесанными манерами. Вы знаете, на что способны эти выходцы из Средиземноморья. Если я объявлю об отмене поединка, Мальволи ворвется сюда во главе целого корсиканского клана. — Милорд, это вопрос жизни и смерти, — сказал священник. — Позвоните в колокольчик и сделайте объявление. Тогда посмотрим, придет ли к вам Мальволи или кто-то еще. Лорд позвонил в колокольчик, лежавший на столе; на его лице неожиданно проступило любопытство. Он обратился к секретарю, почти немедленно показавшемуся в дверях; — Вскоре я должен сделать серьезное объявление для зрителей. А пока что будьте добры, сообщите обоим чемпионам, что бой отложен. Секретарь вытаращился на него, как на видение из преисподней, и ретировался. — Чем вы можете подкрепить свои слова? — резко спросил лорд Пули. — С кем вы советовались? — С эстрадной трибуной, — ответил отец Браун и почесал затылок. — Нет, прошу прощения, я посоветовался и с книгой. Я приобрел ее на книжном лотке в Лондоне, кстати очень задешево. Он достал из кармана маленький пухлый томик в кожаной обложке. Фламбо, заглянувший ему через плечо, увидел, что это книга о старинных путешествиях; уголок одной страницы был загнут, чтобы не искать нужное место. — «Единственной разновидностью вудуизма...» — начал читать отец Браун. — Разновидностью чего? — осведомился аристократ. — «Единственной разновидностью вудуизма, имеющей широкую организацию за пределами Ямайки, — повторил чтец, как будто смаковавший каждое слово, — является культ обезьяны, или бога гонгов, обладающий большим влиянием во многих частях обоих американских континентов, особенно среди мулатов, многие из которых по виду как белые люди. Этот культ отличается от большинства других форм дьяволопоклонничества и человеческих жертвоприношений тем, что кровь проливают нс на алтаре, а путем ритуального убийства в толпе. После оглушительного удара гонга двери храма распахиваются, и обезьяний бог является своей пастве, не сводящей с него восторженных глаз. Но после...» Дверь внезапно распахнулась, и в проеме возник давешний негритянский модник с выпученными глазами. Шелковый цилиндр по-прежнему залихватски сидел набекрень на его голове. — Эй! — крикнул он, продемонстрировав зубы в обезьяньем оскале. — Что такое? Ха! Ха! Хотите украсть у цветного джентльмена приз, который он уже выиграл, или что? Хотите спасти этого белого итальяшку, или что? — Матч всего лишь будет отложен, — тихо сказал Пули. — Через минуту-другую я все вам объясню. — Да кто ты?.. — завопил Черный Нед, наливаясь яростью. — Меня зовут Пули, — с похвальным спокойствием ответил лорд. — Я председатель организационного комитета и советую вам немедленно покинуть эту комнату. — А это еще что за тип? — фыркнул чернокожий чемпион и презрительно указал на священника. — Меня зовут Браун, — ответил тот. — И я советую вам немедленно покинуть эту страну. Огромный боксер несколько секунд сверлил его горящим взором, а потом, к удивлению Фламбо и остальных, вышел из комнаты и с грохотом захлопнул дверь. — Что вы думаете об этом Леонардо да Винчи? — поинтересовался отец Браун, взъерошив свои жидкие пегие волосы. — Превосходная итальянская голова, не правда ли? — Послушайте, — сказал лорд Пули, — я взял на себя большую ответственность, положившись только на ваше слово. Полагаю, вы должны подробнее рассказать об этом. — Вы совершенно правы, милорд, — согласился Браун. — Мой рассказ будет недолгим. Он убрал томик в кожаной обложке в карман своего пальто. — Мы узнали все необходимое из этой книги, но вы можете изучить ее, если захотите убедиться в моей правоте. Негр, который только что вышел отсюда, — один из самых опасных людей на свете, потому что европейский разум сочетается в нем с инстинктами каннибала. Он превратил обычную ритуальную бойню, принятую у его соплеменников, в очень современное и даже научное тайное общество убийц. Он не знает, что мне известно об этом; впрочем, я и сам не могу это доказать. После небольшой паузы священник продолжил свой рассказ: — Если бы я хотел кого-то убить, какой наилучший способ можно найти, чтобы остаться наедине с жертвой? Глаза лорда Пули холодно блеснули, когда он посмотрел на маленького священника. — Если вы хотите кого-то убить, то я бы посоветовал сделать это, — язвительно произнес он. Отец Браун покачал головой, словно убийца с гораздо более обширным опытом. — Фламбо говорил то же самое, — со вздохом отозвался он. — Но подумайте вот о чем. Чем более одиноким человек себя чувствует, тем меньше вероятность, что он окажется в полном одиночестве. Он окружен пустыми пространствами, и как раз э го делает его более заметным. Разве вы никогда не видели одинокого пахаря с вершины холма или одинокого пастуха посреди долины? Приходилось ли вам прогуливаться вдоль прибрежных утесов и видеть одинокого человека, бредущего по песку? Если бы он раздавил краба или, скажем, убил своего кредитора, разве вы бы не узнали об этом? Нет, нет и нет! Для умного убийцы, такого как вы или я, такой план совершенно не подходит. — Но какой другой план можно придумать? — Только один, — ответил священник. — Нужно сделать так, чтобы все остальные смотрели в другую сторону. Человека задушили рядом с большой трибуной в Эпсоме. Каждый мог бы видеть эго, когда трибуна была пустой, — любой бродяга в кустах или проезжающий мимо автомобилист. Но никто этого не заметит, когда трибуна набита до отказа, болельщики ревут, а их фавориты забивают — или не забивают — победный гол. Затянуть удавку на горле и затащить тело за створку ворот можно в несколько мгновений, при условии, что время выбрано правильно. Он повернулся к Фламбо: — То же самое, разумеется, произошло с беднягой, который лежал под эстрадой. Его опустили в пролом (то был не случайный пролом) в кульминационный момент представления, когда смычок великого скрипача или голос великого певца выводил чарующие рулады. Точно так же и здесь нокаутирующий удар оказался бы не единственным. Этому грязному трюку Черный Нед научился у старого бога гонгов. — Кстати, о Мальволи... — начал было лорд Пули. — Мальволи не имеет к этому никакого отношения, — сказал священник. — Осмелюсь предположить, он привез с собой нескольких итальянцев, но те милейшие люди, о которых вы говорили, — вовсе не итальянцы. Это октероны[43] и всевозможные африканские полукровки разных мастей. Боюсь, что мы, англичане, считаем всех иностранцев похожими друг на друга, если они смуглые и грязные. Кстати, — с улыбкой добавил он, — у меня есть подозрение, что англичане не смогут провести тонкое различие между нравственным характером моего вероисповедания и культом вуду. Яркие краски весны расцветили побережье Сивуда, наводненное отдыхающими семьями и душевыми кабинками, бродячими проповедниками и негритянскими музыкантами, до того как друзья снова увидели его, но задолго до окончания разбирательства по делу странного тайного общества. Почти повсюду знание об их загадочной цели умирало вместе с ними. Труп человека из отеля был найден в море, где он дрейфовал вдоль берега, словно масса спутанных водорослей. Его правый глаз навеки закрылся, но левый был широко раскрыт и блестел, как стекло, в лунном свете. Черного Неда настигли в нескольких милях от городка, но он смог уложить трех полисменов своим знаменитым ударом левой. Оставшийся в живых офицер был настолько поражен и огорчен этим обстоятельством, что негру удалось уйти. Но этого было достаточно, чтобы зажечь энтузиазм всех английских газетчиков, и около двух месяцев главная цель Британской империи заключалась в том, чтобы помешать «отчаянному негру» выбраться из страны морским путем. Людей, чье телосложение хотя бы отдаленно напоминало его мощную фигуру, подвергали тщательнейшим допросам и заставляли тереть лицо, как будто белую кожу можно имитировать с помощью меловой маски. Каждый английский негр попал под особый контроль и был вынужден регулярно являться в полицию, а суда, выходящие из английских портов, скорее приняли бы на борт василиска, чем темнокожего человека. Люди узнали, какой ужасной, огромной и безмолвной была власть жестокого тайного общества, и к апрелю, когда Фламбо и отец Браун прогуливались но набережной вдоль парапета, «черный человек»[44] означал для Англии почти то же самое, что некогда означал для Шотландии. — Должно быть, он все еще в Англии, и притом отлично спрятался, — заметил Фламбо. — Его бы нашли в любом порту, даже если бы он выбелил лицо. — Видите ли, он действительно умный человек, — извиняющимся тоном произнес отец Браун. — И я уверен, что он не станет делать ничего подобного. — Хорошо, тогда что же он сделает? — На его месте я бы зачернил лицо, — ответил отец Браун. — Ну это уже чересчур, мой дорогой друг! — со смехом сказал Фламбо, облокотившийся на парапет. Отец Браун, тоже опершийся на парапет, незаметным движением пальца указал на вымазанных сажей музыкантов, которые играли на эстраде, старательно изображая негров.   САЛАТ ПОЛКОВНИКА КРЭЯ Отец Браун шел домой, отслужив раннюю мессу. Медленно испарялся туман; начиналось странное белое утро, когда самый свет кажется невиданным и новым. Редкие деревья становились все четче, словно их нарисовали серым мелком, а теперь обводили углем. Впереди зубчатой стеною возникли дома предместья и тоже становились четче, пока священник не различил те, чьих хозяев он знал сам или понаслышке. Двери и окна были закрыты, здесь никто не встал бы так рано, тем более — к мессе; но когда отец Браун проходил мимо красивого особняка с верандой и садом, он услышал удивительные звуки и остановился. Кто-то стрелял из пистолета, револьвера или карабина; однако удивительным было не это, а то, что выстрелам вторили звуки послабее. Священник насчитал их шесть, принял за эхо и тут же отказался от этой мысли, ибо они ничуть не походили на самый звук. Они вообще ни на что не походили, и священник растерянно перебирал в памяти фырканье сифона, подавленный смешок и какой-то из неисчислимых звуков, издаваемых животными. Все было не то. Отец Браун будто бы состоял из двух людей. Один, прилежный, как первый ученик, скромный, как подснежник, и точный, как часы, тихо и неуклонно выполнял свои смиренные обязанности. Другой, мудрец и созерцатель, был много сложней и много проще. Мы позволим себе назвать его свободомыслящим в единственно разумном смысле этого слова: он задавал себе все вопросы, до которых додумался, и отвечал на те из них, на какие мог ответить. Это шло само собой, как работа сердца или легких; однако он не позволял размышлениям вывести сто за пределы долга. Сейчас он оказался на распутье. Он уговаривал себя, что незачем лезть не в свое дело, и в то же время перебирал десятки домыслов и сомнений. Когда серое небо стало серебристым, он увидел, что стоит у дома, принадлежащего майору Пэтнему, служившему прежде в Индии, и вспомнил, что выстрелы нередко вызывают последствия, до которых ему есть дело. Он повернулся, вошел в калитку и направился к дому. На полдороге, в стороне, стоял невысокий навес (как выяснилось позже, там были мусорные ящики). Рядом с ним появилась серая тень и, в свою очередь, становясь все четче, сгустилась в лысого коренастого человека с багровым лицом, которое обретают те, кто долго и упорно пытается совместить восточный климат с западной неумеренностью. Лицо это окружала неуместным сиянием шляпа из пальмовых листьев; вообще же, человек еще не оделся или, если хотите, еще не снял ярко-желтой пижамы в малиновую полоску. По-видимому, он выскочил из дома, и священник не удивился, когда он спросил без церемоний: — Слышали? — Слышал, — отвечал отец Браун. — Потому и зашел. Может быть, нужно помочь? Майор как-то странно поглядел на него и снова спросил: — Что это, но-вашему? — Револьвер, — предположил священник. — Только эхо очень странное... Хозяин смотрел на него, но тут дверь распахнулась, свет ринулся потоком сквозь белый туман, и в сад выбежал еще один человек в пижаме. Он был выше хозяина, стройнее, сильнее, а пижама у него была поскромней — белая с бледно-желтым. Орлиный нос, глубокие глазницы и странное сочетание очень темных волос с рыжеватыми усами свидетельствовали о том, что он и красивей майора; но все это отец Браун разглядел позже. Сейчас он заметил одно — револьвер в его руке. — Крэй! — воскликнул майор. — Это вы стреляли? — Я, — ответил темноволосый человек. — Вы бы и сами выстрелили! Покоя не дают, мерзавцы!.. Майор поспешил прервать его. — Вы не знакомы с полковником Краем? — спросил он священника. — Он артиллерист. — Я о нем слышал, — простодушно сказал священник и обратился к Краю: — Попали? — Кажется, да, — серьезно ответил Край. — А он что? — спросил майор, почему-то понизив голос. — Чихнул, — отвечал полковник. Отец Браун поднял руку, словно хотел хлопнуть себя по лбу: так бывает, когда человек вспомнит чью-то фамилию. Теперь он знал, какой звук и похож и не похож на фырканье сифона или собаки. — Кто же это был? — спросил он. — Грабитель? — Пойдемте в дом, — довольно резко сказал майор Пэтнем. Даже после того, как майор выключил свет, в доме было светлее, чем в саду, — так бывает очень ранним утром. Отец Браун удивился, что стол накрыт по-праздничному, салфетки в кольцах сверкают белизной и возле каждого прибора стоит шесть причудливых бокалов. В такое время суток можно обнаружить остатки вчерашнего пиршества, но не приготовления к сегодняшнему. Пока он думал об этом, майор пробежал мимо него и оглядел стол. — Украли серебро! — крикнул он, тяжело дыша. — Рыбные ножи и вилки... Старинный судок... Даже мисочку для сметаны... Теперь я отвечу вам, отец Браун. Да, это грабитель. — Нет, — упрямо сказал Край. — Я знаю, почему лезут в этот дом. Я знаю почему... Майор похлопал его по плечу, словно больного ребенка, и проговорил: — Вор, вор. Кому же еще? Когда неугомонный гость снова понесся к выходу, он тихо прибавил: — Не знаю, вызывать ли полицию. Мой друг, говоря строго, не имел права стрелять. Понимаете, он долго жил в диких краях и теперь ему что-то мерещится. Они окунулись снова в утренний свет, чуть потеплевший от солнца, и увидели, что полковник согнулся вдвое, изучая траву газона или гравий дорожки. Майор направился к нему, а священник обошел дом и приблизился к навесу Минуты полторы он разглядывал помойку потом подошел к ней вплотную, поднял крышку и заглянул в ящик. Пыль окутала его, но он замечал все на свете, кроме собственной внешности. Стоял он так, словно ушел в молитву, а когда очнулся, присыпанный прахом, рассеянно побрел прочь. У калитки он увидел маленькую группу людей, и это рассеяло его печальную озабоченность, как солнце рассеяло туман. В людях не было ничего особенно утешительного, они просто рассмешили его, словно диккенсовские персонажи. Майор оделся, и теперь на нем был пунцовый индийский пояс и клетчатый пиджак. Он пылко спорил с поваром, уроженцем Мальты, чье горестное, изможденное, желтое лицо не совсем удачно сочеталось со снежно-белым колпаком. Повар горевал не зря: майор увлекался кулинарией и, как все любители, знал больше, чем профессионал. Полковник Крэй, все еще в пижаме, ползал по саду, выискивая следы вора, и часто в порыве гнева хлопал ладонью по земле. Увидев его, священник подумал, что «мерещится» — слишком мягкий эвфемизм. Рядом с поваром стояла женщина, которую священник знал, — Одри Уотсон. Майор был ее опекуном, она вела его хозяйство. Судя но переднику и засученным рукавам, сейчас она выступала во второй из своих ролей. — Вот и прекрасно, говорила она. Давно собираюсь выбросить их старомодный судок. — А мне он нравился, — возражал майор. — Я сам старомоден. — Что ж, — сказала Одри, — вам нет дела до вора, а мне нет дела до завтрака. В воскресенье не купишь уксуса и горчицы. Неужели вы, восточные люди, обойдетесь без острых приправ? Жаль, что вы попросили Оливера проводить меня к поздней мессе. Она кончится к половине первого, полковник уедет раньше. Как вы тут справитесь одни? — Справимся, справимся, — сказал майор, ласково глядя на нее. — У Марко много соусов, да мы и сами себя неплохо кормили в довольно диких местах. А вам надо развлечься, все хозяйничаете. Я ведь знаю, что вы хотите послушать музыку. — Я хочу пойти в церковь, — сказала она. Глаза ее были суровы. Она была одной из тех женщин, которые никогда не утратят красоты, ибо красота их не в свежести и не в красках, а в самих чертах. Волосы ее напоминали о Тициане и пышностью своей, и цветом, но около рта и вокруг глаз уже лежали тени, свидетельствовавшие о том, что какая-то печаль точит ее, как точит ветер развалины греческого храма. Происшествие, о котором она говорила так серьезно и твердо, было скорее смешным, чем печальным. Отец Браун понял из разговора, что одержимый полковник должен уехать до полудня, а Пэтнем, не желая отказаться от прощального пира, приказал подать особенно роскошный завтрак, пока Одри пребывает в храме. Она шла туда под присмотром своего старого друга и дальнего родственника, доктора Оливера Омана — мрачного и ученого врача, который, однако, так любил музыку, что готов был ради нее пойти даже в церковь. Все это никак не оправдывало трагической маски; и, ведомый чутьем, священник направился к безумцу, ползавшему по граве. Завидев коротенькую фигурку, полковник поднял взлохмаченную голову и удивленно уставился на непрошеного гостя. И впрямь отец Браун по какой-то причине пробыл здесь гораздо дольше, чем требовала — нет, гораздо дольше, чем позволяла вежливость. — Думаете, я спятил? — резко спросил Крэй. — Думал, а теперь не думаю, — спокойно отвечал отец Браун. — Что это значит? — вскричал полковник. — Сумасшедший лелеет свою манию, — объяснил священник. — А вы все ищете следы вора, хотя их нет. Вы боретесь с наваждением. Вы хотите того, чего не хочет ни один безумец. — Чего же? — спросил Крэй. — Доказательств против себя, — сказал отец Браун. Он еще не кончил фразы, когда полковник вскочил на ноги, глядя на него встревоженным взором. — Ах ты, вот это правда! — вскричал он. — Они твердят мне, что вор хотел украсть серебро. И она, — он указал на Одри, хотя священник понял и без того, о ком идет речь, — и она говорит мне, что жестоко стрелять в бедного безобидного вора и обижать бедных безобидных индусов... А я ведь был веселым... таким же веселым, как Пэтнем! Он помолчал и начал снова: — Вот что, я вас никогда не видел, но рассудить все это попрошу вас. Мы с Пэтнемом вместе служили, но я участвовал в одной операции на афганской границе и стал полковником раньше других. Мы оба были ранены, и нас отправили домой. Одри была тогда моей невестой, она тоже ехала с нами. В дороге случились странные вещи. Из-за них Пэтнем требует, чтобы мы расстались, и она сама в нерешительности... а я знаю, о чем они думают. Я знаю, кем они меня считают. И вы это знаете. А случилось вот что. Когда кончился наш последний день в большом индийском городе, я спросил Пэгнема, можно ли купить мои любимые сигары, и он показал мне лавочку напротив дома. «Напротив» — туманное слово, если один мало-мальски пристойный дом стоит среди пяти-шести хижин. Должно быть, я ошибся дверью, поддалась она туго, внутри было темно, и, когда я повернулся, она за мной захлопнулась с лязгом, словно кто-то задвинул несколько засовов. Пришлось двигаться вперед. Я долго шел по темным коридорам. Наконец я нащупал ногой ступеньки, а за ними была дверь, изукрашенная — это я понял на ощупь — сплошной восточной резьбой. Я открыл ее ие без труда и попал в полумрак, где маленькие светильники лили зеленоватый свет. В этом свете я смутно разглядел ноги или пьедестал какой-то большой статуи. Прямо передо мной возвышалась истинная глыба, я чуть не ударился об нее и понял, что это идол, стоящий спиной ко мне. Судя по плоской головке, а главное — по какому-то хвосту или по отростку, идол этот не очень походил на человека. Отросток, словно палец, изогнутый кверху, указывал на символ, вырезанный в каменной спине. Я не без страха попытался разобрать, что это за символ, когда случилось самое страшное. Бесшумно открылась другая дверь, и вошел темнолицый человек в черном костюме. Губы его изгибались, кожа была медная, зубы — ярко-белые; но больше всего ужаснуло меня, что он одет по-европейски. Я был готов увидеть пышно одетого жреца или обнаженного факира. Но эго как бы значило, что бесовщина завладела всем светом. Так оно и оказалось. «Если бы ты видел обезьяньи ноги, — сказал он мне, — мы были бы милостивы к тебе — пытали бы, пока ты не умрешь. Если бы ты видел лицо, мы были бы еще милостивей и пытали бы тебя не до смерти. Но ты видел хвост, и приговор наш суров. Иди!» При этих словах я услышал лязг засовов. Они открылись сами, и далеко за темными проходами распахнулась дверь. «Не проси о пощаде, — говорил улыбающийся человек. — Ты обречен на свободу. С этой поры волос будет резать тебя, как меч, воздух жалить, как змея. Оружие вылетит на тебя ниоткуда, и ты умрешь много раз». Крэй замолчал, отец Браун опустился на траву и принялся рвать ромашки. — Конечно, здравомыслящий Пэтнем посмеялся надо мной, — снова заговорил полковник, — и стал сомневаться, в своем ли я уме. Я вам расскажу всего три вещи, которые потом случились, а вы судите, кто из нас прав. Первый случай произошел в индийской деревне, на краю джунглей, за сотни миль от храма и от города, и от тех обычаев и племен. Я проснулся посреди ночи, в полной тьме, и лежал, ни о чем не думая, когда моего горла коснулось что-то тонкое, как волос. Я вздрогнул и, естественно, вспомнил слова в храме. Потом я встал, зажег свет, посмотрел в зеркало и увидел на шее полоску крови. Второй случай произошел в гостинице, в Порт-Саиде. Я проснулся и почувствовал — нет, иначе не скажешь: воздух жалил меня, как змея. Мучился я долго, бился головой об стену, пока не пробил стекло и скорее вывалился, чем упал, в сад. Бедному Пэтнему пришлось заволноваться, когда он нашел меня без чувств в траве. Но я боюсь, что испугало его «состояние моей психики», а не то, что со мной случилось. Третий случай произошел на Мальте. Мы жили в замке, окна наши выходили на море, оно подступало бы к подоконникам, если бы не белая голая стенка. Снова я проснулся, но было светло. Светила полная луна, когда я подошел к окну и я увидел бы птичку на башне или парус на горизонте. На самом деле я увидел, что в воздухе кружит сама собой какая-то палка. Она влетела в мое окно и разбила лампу у самой подушки, на которой я только что лежал. Это было странное оружие, такими палицами сражаются многие восточные племена. Но в меня ее метал не человек. Отец Браун положил на траву недоделанный венок и встал. — Есть у майора Пэтнема, — спросил он, — восточные диковинки, идолы, оружие? Я хотел бы на них поглядеть. — Да, есть, хотя он их не особенно любит, — ответил Крэй. — Пойдемте посмотрим. По пути, в передней, они увидели мисс Уотсон, которая застегивала перчатки, собираясь в церковь, и услышали голос майора, обучавшего повара поварскому искусству. В кабинете хозяина они встретили еще одного человека, который как-то виновато оставил книгу, которую листал. Крэй вежливо представил его как доктора Омана, но по его изменившемуся лицу Браун догадался, что они — соперники, знает о том Одри или нет. Священник и сам понял его предубеждение и строго сказал себе, что надо любить даже тех, у кого острая бородка, маленькие руки и низкий, хорошо поставленный голос. По-видимому, Края особенно раздражало, что доктор Омап держит молитвенник. — Вот не знал, что и вы этим увлекаетесь, — резко сказал он. Оман не обиделся и засмеялся. — Да, это бы мне больше подошло, — сказал он, кладя руку на большую книгу. — Справочник ядов. Но для церкви он великоват. — Откуда эти штуки, из Индии? — спросил священник, явно стремившийся переменить тему. — Из разных мест, — отвечал доктор. — Пэтнем служит давно, был и в Мексике, и в Австралии, и на каких-то островах, где есть людоеды. — Надеюсь, стряпать он учился не там, — сказал Браун, глядя на странные предметы, висевшие на стене. Тот, о ком они беседовали, сунул в дверь веселое красное лицо. — Идем, Крэй! — крикнул он. — Завтрак на столе. А для вас, святош, уже звонят колокола. Крэй пошел наверх переодеться. Доктор Оман и мисс Уотсон двинулись вниз по улице, и Браун заметил, что врач дважды оглянулся, а потом даже выглянул из-за угла. «Он там быть не мог... — растерянно подумал священник. — Не в этой же одежде! А может, он побывал там раньше?» Когда отец Браун общался с людьми, он был чувствителен, как барометр; но сегодня он больше походил на носорога. Ни по каким светским правилам он не мог остаться к завтраку, но он остался, прикрывая свою невоспитанность потоками занятной и ненужной болтовни. Это было тем более странно, что завтракать он не стал. Перед майором и полковником сменялись замысловатые блюда, но он повторял, что сегодня — пост, жевал корку и даже не пил воды, хотя налил полный стакан. Однако говорил он много. — Вот что! — восклицал он. — Я приготовлю вам салат! Сам я его не ем, но делать умею! Салатные листья у вас есть?.. — К сожалению, больше нет ничего, — сказал благодушный майор. — Горчица, уксус и масло исчезли вместе с судком. — Знаю-знаю, — отвечал Браун. — Этого я всегда боялся. Потому я и ношу с собой судки. Я так люблю салат. К удивлению остальных, он вынул из кармана перечницу и поставил на стол. — Не пойму, зачем вору горчица, — продолжал он, извлекая горчицу из другого кармана. — Для горчичника, наверное... А уксус? — И он вынул уксус. — А масло? — И он вынул масло. Болтовня его на миг прервалась, когда он поднял глаза и увидел то, чего никто не видел: черная фигура стояла на ярком газоне и глядела в комнату. Пока он глядел на нее, Крэй вставил слово. — Странный вы человек, — сказал он. — Надо бы послушать ваши проповеди, если они так же занятны, как ваши манеры. — Голос чуть изменился, и его шатнуло назад. — Проповедь есть и в судке, — серьезно сказал отец Браун. — Вы слышали о вере с горчичное зерно и об елее милости? А что до уксуса, забудет ли солдат того солдата, который... Полковника шатнуло вперед, и он вцепился в скатерть. Отец Браун бросил в воду две ложки горчицы, встал и строго сказал: — Пейте! В ту же минуту неподвижный доктор Оман крикнул из сада: — Я нужен? Отравили его? — Да нет, — сказал Браун, едва заметно улыбаясь, ибо рвотное уже подействовало. Край лежал в кресле, тяжело дыша, но был жив. Майор Пэтнем вскочил, его багровое лицо посинело. — Я иду за полицией! — хрипло выкрикнул он. Священник услышал, как тот хватает с вешалки пальмовую шляпу, бежит к выходу, хлопает калиткой. Но сам Браун стоял и смотрел на Крэя, а потом произнес: — Я не буду много говорить, но скажу то, что вам нужно узнать. На вас нет проклятия. Обезьяний храм — или совпадение, или часть заговора, а заговор задумал белый человек. Только одно оружие режет до крови, едва коснувшись: бритва белых людей. Только одним способом можно сделать так, чтобы воздух жалил: открыть газ; это — преступление белых. Только одна палица летит сама, вращается в воздухе и возвращается: бумеранг. Они у Пэтнема есть. Он вышел в сад и остановился, чтобы поговорить с доктором. Через минуту в дом вбежала Одри и упала на колени перед Крэем. Браун не слышал слов, но лица их говорили об удивлении, а не о печали. Доктор и священник медленно пошли к калитке. — Наверное, майор ее тоже любил, — сказал священник, а доктор кивнул, и он продолжил: — Вы благородно вели себя, доктор. Почему вы это заподозрили? — В церкви я беспокоился и пошел посмотреть, все ли в порядке, — сказал Оман. — Понимаете, та книга — о ядах, и, когда я ее взял, она открылась на странице, на которой говорится, что от некоторых ядов, очень сильных и незаметных, противоядие — любое рвотное. Вероятно, он об этом недавно читал. — И вспомнил, что рвотное — в судках, — сказал Браун. — Вот именно. Он выбросил судки в мусорный ящик, а я их потом нашел. Но если вы взглянете на перечницу, вы увидите дырочку. Туда ударила пуля Крэя, и преступник чихнул. Они помолчали, потом доктор Оман невесело заметил: — Что-то майор долго ищет полицию. — Полиция дольше проищет майора, — сказал священник. — До свидания.  ЛИЛОВЫЙ ПАРИК Эдвард Натт, прилежный редактор газеты «Дейли реформер», сидел у себя за столом, распечатывая письма, и правил фанки под веселый напев пишущей машинки, на которой стучала энергичная юная дама. Мистер Натт работал без пиджака. Это был плотно сбитый светловолосый мужчина с решительными движениями, твердо очерченным ртом и безапелляционным тоном голоса, но в его круглых и широко распахнутых, словно у младенца, голубых глазах застыло недоуменное и даже тоскливое выражение, странным образом противоречившее первому впечатлению. Впрочем, это выражение не было обманчивым. О нем, как и о многих облеченных властью журналистах, по праву можно было сказать, что он жил в постоянном страхе — в страхе перед обвинениями в клевете, в страхе перед потерей рекламодателей, перед опечатками и, наконец, перед увольнением. Его жизнь состояла из ряда тяжких компромиссов между владельцем газеты (то есть его работодателем) — дряхлым мыловаром с тремя неустранимыми ошибками в извилинах головного мозга — и талантливыми сотрудниками, которых он набрал в редакцию. Среди них были блестящие и опытные журналисты, а также, что гораздо хуже, искренние энтузиасты политической линии, проводимой газетой. Письмо от одного из них сейчас лежало прямо перед Наттом, и он, несмотря на свою твердость и стремительность движений, как будто не решался открыть конверт. Вместо этого он взял полосу гранок, пробежал ее голубыми глазами, синим карандашом заменил слова «адюльтер» на «неприличное поведение» и «еврей» на «инородец», позвонил в колокольчик и отправил гранки наверх. Потом, с более задумчивым видом, он вскрыл письмо с девонширским штемпелем, поступившее от более важного корреспондента, и прочитал следующее: «Дорогой Натт! Насколько я понимаю, Вы с равным успехом пишете о герцогах и о призраках. Как насчет статьи про странное дело Эйров из Эксмура, или, как выражаются местные старухи, про "Дьявольское Ухо Эйров"? Как Вам известно, глава семьи носит титул герцога Эксмурского. Он один из немногих оставшихся старых аристократов-консерваторов, закоснелый тиран, вполне в духе нашей критической тематики. Кажется, я напал на след истории, которая наделает большого шуму.  Разумеется, я не верю в старую легенду про короля Иакова I, а Вы, в свою очередь, не верите ни во что, даже в журналистику. Легенда, как Вы, наверное, помните, повествует о самом черном деле в английской истории — об отравлении Оуэрбери этим гнусным чародеем Фрэнсисом Ховардом и о загадочном ужасе, заставившем короля помиловать убийц. Говорили, что там не обошлось без колдовства. Слуга, нагнувшийся к замочной скважине, услышал правду в разговоре между королем и Карром, и ухо, которым он подслушивал, выросло до чудовищных размеров, настолько жуткой была эта тайна. Хотя его наделили землями, осыпали золотом и сделали первым герцогом Эксмурским, большое заостренное ухо до сих пор иногда появляется у членов этой семьи. Вы не верите в черную магию, да если бы и верили, то не сможете найти ей применение в газете. Если в Вашем офисе произойдет чудо, Вам придется замять это дело, ведь многие епископы теперь стали агностиками. Но суть не в этом, а в том, что в самом герцоге Эксмуре и его домочадцах действительно есть нечто очень странное — осмелюсь сказать, вполне естественное, но ненормальное. "Дьявольское Ухо" как-то связано с этим, либо как символ, либо как обман зрения, а может быть, как болезнь или что-то еще. Другое предание гласит, что после Иакова I роялисты стали носить длинные волосы лишь ради того, чтобы прикрыть ухо первого лорда Эксмура. Без сомнения, это тоже причудливый вымысел. Я пишу об этом вот по какой причине: мне кажется, мы совершаем ошибку, нападая на аристократов только из-за их пристрастия к шампанскому и бриллиантам. Большинству людей вельможи нравятся своим умением получать удовольствие от жизни, но я думаю, мы слишком поступаемся принципами, когда признаем, что принадлежность к аристократии может сделать счастливыми даже аристократов. Я предлагаю издать цикл статей, показывающих, какая мрачная, бесчеловечная и поистине дьявольская атмосфера царит в некоторых из этих знатных домов. Есть масса примеров, но нет лучшего для начала, чем история про "Ухо Эйров". Думаю, к концу недели я сообщу Вам необходимые подробности.   Искренне Ваш, Фрэнсис Финн».  Мистер Натт немного подумал, глядя на свой левый ботинок. Потом он произнес громким, сильным и совершенно безжизненным голосом, где каждый слог звучал одинаково:  — Мисс Барлоу, прошу вас напечатать письмо для мистера Финна. «Дорогой Финн! Думаю, это пойдет. Рукопись должна быть у нас в субботу во второй половине дня.  Всегда Ваш, Э. Натт».  Он произнес текст этого изысканного послания буквально на одном дыхании, и мисс Барлоу отстучала его буквально как одно слово. Потом он взял другую полосу гранок, вооружился синим карандашом и заменил слово «сверхъестественный» на «изумительный», а словосочетание «были расстреляны» на «были подавлены».  Мистер Натт занимался этим замечательным и полезным делом до субботы, когда он оказался за тем же столом, диктуя той же самой машинистке и с тем же синим карандашом в руке, которым он пользовался для правки первой части откровения от мистера Финна. Вступление представляло собой яркий образец обличительной речи против тайных злодеяний знати и глухого отчаяния, царящего в домах сильных мира сего. Несмотря на резкий тон, оно было написано в превосходном стиле, но редактор, как обычно, поручил кому-то разделить текст на части, снабженные подзаголовками со скандальным оттенком, вроде «Пэры и яды», «Зловещее Ухо», «Эйры в своем гнезде» и так далее, с десятками вариантов в том же духе. Затем шла легенда о «Дьявольском Ухе», украшенная новыми подробностями по сравнению с первым письмом Финна, и, наконец, содержание его последних открытий:  «Я знаю, что в журналистике принято заканчивать историю с самого начала и называть это заголовком. Известно, что журналистское мастерство во многом состоит из умения сказать: "Лорд Джонс умер" — людям, которые не имели о нем никакого понятия, пока он был жив. Ваш корреспондент полагает, что эти приемы, как и многие другие, никуда не годятся и что "Дейли реформер" должна показать лучший пример в таких вопросах. Он предлагает рассказать историю так, как она происходила, шаг за шагом. Он будет пользоваться настоящими именами действующих лиц, которые в большинстве случаев готовы подтвердить его свидетельства. Что касается заголовков и сенсационных заявлений, то они появятся в конце. Я прогуливался по тропе, проходившей через частный сад в Девоншире и наводившей на мысли о девонширском сидре, когда внезапно оказался как раз в таком месте, о котором только что подумал. Это был длинный и низкий постоялый двор, состоявший из коттеджа и двух амбаров под соломенной кровлей, бурой и выцветшей, словно пряди волос доисторического животного. Вывеска перед дверью гласила: "Голубой дракон", а под ней стоял один из тех длинных деревенских столов, какие раньше выставляли перед большинством вольных таверн в Англии, пока трезвенники заодно с пивоварами не положили конец свободе выбора. За столом сидели три джентльмена, которые на вид вполне могли бы жить лет сто назад. Теперь, когда я получше узнал их, не составляет труда разобраться в моих впечатлениях, но тогда они показались мне тремя призраками во плоти. Самым видным из этой троицы как по своим габаритам, так и по положению в центре стола — лицом ко мне, — был высокий тучный человек, одетый во все черное, с румяным и даже апоплексическим лицом, лысоватый и с нахмуренными бровями. Посмотрев на него внимательнее, я не смог точно определить, почему у меня возникло ощущение глубокой старины, если не считать старинного покроя сто белого клерикального шейного платка и глубоких морщин на лбу. Еще труднее описать впечатление о человеке у правого края стола, который, по правде говоря, не отличался ничем особенным, — с круглой головой, русыми волосами и круглым вздернутым носом, он был тоже одет в черный наряд священника, только более строгого покроя. Лишь когда я увидел широкую шляпу с загнутыми полями, лежавшую на столе рядом с ним, то понял, почему его облик тоже был связан у меня со стариной. Он был католическим священником. Вероятно, третий человек, сидевший у противоположного края стола, имел большее отношение к моему общему впечатлению о них, чем остальные, хотя он имел менее внушительное сложение, а его одежда не отличалась такой строгостью. Его тощие конечности были облачены или, вернее сказать, втиснуты в очень тесные рукава и штанины. Его вытянутое бледное лицо с орлиными чертами казалось еще более угрюмым оттого, что его впалые щеки подпирал воротничок, подвязанный шейным галстуком на старинный манер, а его волосы (вероятно, каштановые от природы) имели странный, тусклый рыжевато-коричневый оттенок, который в сочетании с желтым цветом лица казался скорее лиловым, чем рыжим. Неброский, но весьма необычный цвет был тем более заметным, что волосы казались почти неестественно здоровыми, густыми и вьющимися. Но после всех этих рассуждений я склонен думать, что мое первоначальное впечатление все же сложилось из-за набора высоких бокалов для вина старомодной формы, одного-двух лимонов и двух длинных курительных трубок. А также, вероятно, из-за необычного характера моей миссии. Поскольку таверна, судя по всему, была открыта, мне, как бывалому репортеру, не понадобилось набираться дерзости, для того чтобы усесться за длинный стол и заказать сидр. Здоровяк в черном показался мне очень сведущим человеком, особенно в том, что касалось местных памятников старины. Коротышка в одежде католического священника удивил меня еще большей ученостью, хотя он был гораздо менее словоохотлив. Мы хорошо поладили друг с другом, но третий — пожилой джентльмен в узких брюках — держался надменно и выглядел довольно замкнутым, пока я не коснулся темы о герцоге Эксмуре и его родословной. Мне показалось, что этот предмет немного смутил двух других собеседников, зато помог нарушить молчание третьего. Со сдержанным выговором высокообразованного джентльмена и время от времени попыхивая своей длинной трубкой, он поведал несколько самых ужасных историй, какие мне только приходилось слышать: о том, как один из Эйров в былые года повесил собственного отца, а другой приказал бичевать свою жену, привязанную к задку телеги, которую протащили через всю деревню. Третий поджег церковь, полную детей, и так далее. Разумеется, некоторые из этих историй не годятся для печати, в том числе предание об "алых монахинях", жуткий рассказ про пятнистую собаку или о том, что было совершено в каменоломне. И весь этот перечень злодеяний непринужденно слетал с его тонких, чопорно поджатых губ, а в промежутках он потягивал вино из высокого узкого бокала. Здоровяк, сидевший напротив меня, явно хотел сменить гему, но он, очевидно, питал глубокое уважение к пожилому джентльмену и не осмеливался резко прерывать его. А маленький священник на другом краю, хотя и не выказывал признаков смущения, пристально смотрел в стол и как будто испытывал душевную боль от повествования, что было вполне естественно. — Кажется, вы не испытываете большой приязни к родословной Эксмуров, — обратился я к рассказчику. Некоторое время он смотрел на меня, еще сильнее поджав побелевшие губы, потом вдруг сломал свою длинную трубку, разбил бокал и выпрямился во весь рост, являя собой картину безупречного джентльмена, охваченного пламенным гневом. — Эти джентльмены скажут вам, есть ли у меня причины любить их, — ответил он. — Проклятие Эйров тяжким бременем лежит на этих местах, и многие пострадали от него. Эти джентльмены знают, что никто не пострадал больше, чем я. С этими словам он раздавил каблуком упавший осколок бокала и удалился в зеленоватых сумерках между мерцающими стволами яблоневых деревьев. — Чрезвычайно необыкновенный джентльмен, — обратился я к оставшимся. — Вы действительно знаете, какой вред ему причинил род Эксмуров? Кто он такой? Здоровяк в черном диковато уставился на меня, словно озадаченный бык. Кажется, мои слова не сразу дошли до него. — Разве вы не знаете, кто он такой? — наконец вымолвил он. Я признался в своем неведении. Наступила очередная пауза, потом маленький священник, по-прежнему глядевший в стол, тихо сказал: — Это герцог Эксмур. Прежде чем я успел собраться с мыслями, он добавил так же тихо, но поясняющим тоном: — Моего друга зовут доктор Малл, он библиотекарь герцога. А меня зовут Браун. — Но если это герцог, почему он так проклинает всех своих предков? — нерешительно спросил я. — Он действительно верит, что они оставили ему наследственное проклятие, — ответил священник по имени Браун и как бы невпопад добавил: — Вот почему он носит парик. Прошло несколько мгновений, прежде чем смысл сказанного дошел до меня. — Вы имеете в виду сказку о чудовищном ухе? — удивился я. — Конечно, я слышал ее, но ведь это суеверный вымысел, который должен иметь более простое объяснение. Мне иногда казалось, что это фантастическая версия старинных историй об уродстве — ведь в шестнадцатом веке было принято отрубать уши преступникам. — Едва ли, — задумчиво отозвался маленький священник. — Впрочем, повторение какого-нибудь уродства в разных поколениях одной семьи — например, когда одно ухо больше другого — не противоречит науке и законам природы. Библиотекарь, обхвативший большую лысую голову мощными красными руками, был похож на человека, обдумывающего свой долг. — Нет, вы все-таки несправедливы к этому человеку, — хрипло произнес он. — Поймите, у меня нет причин защищать его или даже хранить верность его интересам. Он тиранил меня, как и всех остальных. Если вы видели его запросто сидящим тут, не думайте, что он не ведет себя как великий лорд в худшем смысле этого слова. Он пошлет человека, который находится за милю от него, чтобы тот позвонил в звонок, который находится у него под носом, только ради того, чтобы другой человек примчался за три мили и поднес ему коробок спичек, лежащий в трех ярдах от господина. Один ливрейный лакей носит за ним его трость, а другой держит перед ним театральный бинокль в опере... — Зато ему не нужен слуга для чистки одежды, — суховатым тоном вставил священник. — Потому что слуге может взбрести в голову почистить заодно и парик. Библиотекарь повернулся к нему, забыв о моем присутствии. Он был глубоко взволнован и, по-видимому, несколько разгорячился от вина. — Не понимаю, откуда вы знаете об этом, отец Браун, но вы нравы, — сказал он. — Весь мир должен делать все для его удобства, но одевается он самостоятельно и делает это в полном одиночестве. Любого, кто хотя бы окажется поблизости от его гардеробной, без лишних слов выставляют из дома. — Судя по вашим словам, приятный старик, — заметил я. — Нет, — просто ответил доктор Малл. — Но именно это я имел в виду, когда говорил, что вы все-таки несправедливы к нему. Джентльмены, герцог действительно испытывает горечь проклятия, о котором он говорил. Он с неподдельным стыдом и ужасом прячет под этим лиловым париком нечто, что полагает кошмаром для рода человеческого. Я знаю, что это так, и знаю, что это не обычное природное уродство, клеймо преступления или наследственная диспропорция. Это нечто худшее, потому что слышал об этом из уст очевидца, присутствовавшего при сцене, которую невозможно выдумать, когда более сильный человек, чем мы с вами, попытался раскрыть секрет, но в страхе отступился от своего намерения. Я собрался что-то сказать, но Малл продолжал, забыв о моем присутствии и по-прежнему не отрывая рук от лица: — Я не прочь рассказать вам об этом, отец мой, потому что это на самом деле будет скорее защитой для бедного герцога, а не изменой ему Вам приходилось слышать о том, как он едва не лишился своих владений? Священник покачал головой, и библиотекарь продолжал свой рассказ, услышанный от предшественника, который был его наставником и покровителем и которому он полностью доверял. До определенного момента это была вполне обычная история об упадке великого рода, — история, связанная е именем семейного юриста. Впрочем, юристу хватило ума для честного обмана, если вы понимаете, что я имею в виду. Вместо того чтобы воспользоваться доверенными ему средствами, он воспользовался неосмотрительностью герцога и поставил семью на грань разорения, когда герцог был вынужден передать эти средства ему в собственность. Юриста звали Исаак Грин, но герцог всегда называл его Илайшей — вероятно, из-за его лысины, хотя ему было не более тридцати лет*. Он возвысился очень быстро, но начинал с грязных делишек: сначала был доносчиком или осведомителем, потом занимался ростовщичеством. Но в качестве поверенного в делах Эйров ему, как я уже говорил, хватило ума соблюсти все формальности перед тем, как нанести последний удар. Это произошло за обедом. Старый библиотекарь сказал, что он никогда не забудет блеск абажуров и графинов, когда маленький юрист со своей неизменной улыбкой предложил крупному землевладельцу разделить свое состояние между ними. Последствия не заставили себя ждать: герцог в мертвой тишине схватил графин и разбил его о лысину своего поверенного в делах с такой же внезапностью, как сегодня разбил бокал в саду. На голове Грина остался красный треугольный шрам, и выражение его глаз изменилось, в отличие от улыбки. Он поднялся на нетвердых ногах и нанес ответный удар в манере подобных людей. — Я очень рад, потому что теперь могу забрать поместье целиком, — сказал он. — Оно достанется мне по закону. Лицо Эксмура было белым как мел, но его глаза сверкали. — Оно достанется вам по закону, но вы не возьмете его, — произнес он. — Почему не возьмете?.. Почему? Потому что для меня это будет трубным гласом в день Страшного суда, и если это случится, то я сниму свой парик... Ты, жалкий общипанный утенок, каждый может видеть твою лысину — но ни один человек не сможет увидеть мою и остаться в живых! Вы можете говорить что хотите и сделать из этого любые выводы, какие вам по нраву. Но Малл клянется, что юрист потряс в воздухе 1 Илайша — англоязычный вариант имени библейского пророка Елисея, который был совершенно лысым. костлявыми кулаками, а потом просто выбежал из комнаты и с тех пор никогда не появлялся в округе, а Эксмура стали больше бояться как чародея, чем как лендлорда и мирового судью. Доктор Малл сопровождал свой рассказ довольно театральными жестами и говорил с пылом, который показался мне по меньшей мере преувеличенным. Я вполне сознавал, что вся эта история могла быть выдумкой старого сплетника и хвастуна. Но прежде чем завершить эту часть повествования, должен признать, что я уже дважды нашел подтверждение его словам в других местах. У пожилого аптекаря в деревне я узнал, что однажды вечером к нему пришел человек в парадном костюме, назвавшийся Грином, и попросил наложить повязку на треугольную рану у него на лбу. А из судебных архивов и старых газет мне стало известно об угрозе судебного преследования герцога Эксмурского со стороны некоего Грина и о том, что иск по меньшей мере был принят к производству». Мистер Натт из «Дейли реформер» написал несколько невразумительных слов поперек первой страницы рукописи, сделал несколько загадочных пометок на полях и обратился к мисс Барлоу тем же громким, монотонным голосом: — Прошу вас напечатать письмо для мистера Финна. «Дорогой Финн! Ваша статья пойдет, но мне пришлось немного изменить заголовок. Кроме того, наши читатели не потерпят в такой истории католического священника — не стоит забывать о мнении тех, кто живет в пригородах. Я сделал из него мистера Брауна, спиритуалиста.   Искренне Ваш, Э. Натт». Через два дня этот энергичный и рассудительный газетный труженик рассматривал вторую часть истории мистера Финна о тайнах высшего общества, и его голубые глаза, казалось, все больше округлялись и вытаращивались. Текст начинался со следующих слов: «Я сделал поразительное открытие. Готов признать, оно полностью отличается от всего, что я ожидат найти, но станет гораздо большим потрясением для читающей публики. Осмелюсь заявить, без всякого тщеславия, что слова, которые я сейчас пишу, будут читать по всей Европе, в Америке и заморских колониях. Между тем все, о чем я собираюсь рассказать, я услышал за тем же самым деревянным столом в яблоневом саду. Своим открытием я обязан маленькому священнику Брауну; это поистине замечательный человек. Библиотекарь покинул нас, вероятно устыдившись своей несдержанности, а может быть, беспокоясь за своего таинственного хозяина, который ушел в таком гневе. Так или иначе, он тяжкой поступью отправился вслед за герцогом и вскоре исчез среди деревьев. Отец Браун взял со стола лимон и со странным удовольствием стал разглядывать его. — Какой чудесный цвет у лимона! — произнес он. — Вот что мне не нравится в герцогском парике: его цвет. — Не понимаю вас, — признался я. — Пожалуй, у него есть веская причина для того, чтобы прикрывать свои уши, как и у царя Мидаса, — продолжал священник с добродушной простотой, выглядевшей довольно легкомысленно в подобных обстоятельствах. — И я вполне понимаю, что изящнее прятать уши за волосами, чем прикрывать их бронзовыми пластинками или кожаными клапанами. Но если он выбрал волосы, то почему не сделал их похожими на волосы? В мире никогда не было волос такого цвета. Он похож на грозовую тучу в лучах заката. Почему он не позаботился о том, чтобы получше скрыть свое семейное проклятие, если так стыдится его? Хотите, я вам отвечу? Дело в том, что он не стыдится проклятия, а гордится им. — Парик безобразный, а история отвратительная — чем же тут гордиться? — Подумайте, как вы на самом деле относитесь к подобным вещам, — сказал этот любопытный маленький человек. — Я не предполагаю, что вы более впечатлительны или склонны к снобизму, чем все остальные, но разве у вас не возникает смутного ощущения, что настоящее родовое проклятие — совсем неплохая вещь? Не будет ли вам скорее приятно, чем стыдно, если наследник ужасного Глэмиса назовет вас своим другом? Или если кто-нибудь из Байронов поведает вам, и только вам, историю злоключений своего рода? Не будьте слишком строги к аристократам, если их слабости оказываются не лучше наших и они находят удовольствие в том, чтобы гордиться собственными горестями. — Клянусь Юпитером, вы правы! — вскричал я. — В роду моей матери была баньши*, и мысль об этом часто утешала меня холодными вечерами. 1 Баньши — привидение-плакальщица, вопли которой предвещают смерть (шотландский фольклор). — Вспомните, какой поток крови и яда излился из его уст с того самого момента, как вы упомянули о его предках, — продолжал он. — Зачем демонстрировать незнакомому человеку свою семейную кунсткамеру, если сам не гордишься ею? Он не скрывает свой парик, не скрывает родового проклятия и семейных преступлений, но... Голос маленького священника внезапно изменился, он резко хлопнул ладонью по столу, а его глаза округлились и заблестели, как у совы. Все это произошло так быстро, как будто на столе разорвалась маленькая осветительная бомба. — Но он скрывает тайну своего гардероба! — закончил он. В тот момент мое напряжение достигло предела, потому что герцог снова бесшумно появился среди тускло освещенных деревьев, выйдя из-за угла дома в обществе библиотекаря. Прежде чем он приблизился на расстояние слышимости, отец Браун невозмутимо добавил: — Почему он скрывает, что делает со своим лиловым париком? Потому что это т секрет не того рода, какой мы предполагаем. Герцог подошел к нам и с прирожденным достоинством опять занял место во главе стола. Смущенный библиотекарь переминался с ноги на ногу за сто спиной, похожий на неуклюжего медведя. Отец Браун, со всей серьезностью произнес герцог, — доктор Малл сообщил мне, что вы собирались обратиться ко мне с просьбой. Я более нс исповедую религию своих предков, но ради них и ради наших предыдущих встреч готов выслушать вас. Однако полагаю, вы предпочтете разговор наедине. То, что осталось во мне от джентльмена, побуждало меня встать и откланяться. В то же время благоприобретенные журналистские навыки заставляли меня оставаться на месте. Но прежде, чем я смог преодолеть этот паралич воли, священник быстрым жестом попросил меня остаться. — Если ваша светлость разрешит удовлетворить мою настоящую просьбу или если я сохранил хотя бы какое-то право советовать вам, то мне бы хотелось, чтобы при этом присутствовало как можно больше людей. Повсюду вокруг я встречал сотни людей, даже моих единоверцев, чье воображение отравлено заклятием, которое я умоляю вас снять. Мне хотелось бы, чтобы весь Девоншир собрался здесь и увидел, как вы это сделаете. — Что я сделаю? — спросил герцог, приподняв брови. — Снимете свой парик, — сказал отец Браун. Лицо герцога не дрогнуло, но он уперся в просителя стеклянным взором, более ужасным, чем мне когда-либо приходилось видеть на человеческом лице. Я видел, как мощные ноги библиотекаря заколыхались под ним, словно стебли подводных растений в пруду, и не мог отделаться от навязчивой мысли, что тихий щебет, заполнявший тишину среди деревьев, издавали стайки демонов, а не певчие птицы. — Я пощажу вас, — сказал герцог голосом, в котором звучала нечеловеческая жалость. — Я откажусь. Если я дам вам хотя бы легчайший намек на то ужасное бремя, которое я должен нести один, вы будете пресмыкаться у моих ног и умолять меня о молчании. Я избавлю вас от такого намека. Вы не произнесете первую букву того, что начертано на алтаре Неведомого Бога. — Я знаю Неведомого Бога, — произнес маленький священник с простодушной, по величавой уверенностью, твердой, как гранитная скала. — Я знаю, как его зовут: Сатана. Истинный Бог облекся плотью и жил среди нас. И я говорю вам: где бы вы ни нашли людей, которыми правит лишь тайна, в этой тайне заключено зло. Если дьявол внушает вам, что нечто слишком ужасно для ваших глаз, посмотрите на это. Если он говорит, что нечто слишком страшно для вашего слуха, выслушайте это. Я умоляю вашу светлость покончить с этим кошмаром здесь и сейчас, прямо за столом. — Если вы сделаете это, — тихо сказал герцог, — то содрогнетесь и сгинете вместе со всем, во что вы вериге и чем живете. У вас будет лишь мгновение, чтобы познать великое Ничто перед смертью. — Крест Господа нашего будет между мною и злом, — сказал отец Браун. — Снимите парик! Я наклонился над столом в порыве неуправляемого возбуждения. Пока я слушал эту необыкновенную словесную дуэль, в моей голове забрезжило осознание неизбежного. — Ваша светлость, вы блефуете! — воскликнул я. — Снимите этот парик, иначе я стащу его с вашей головы. Полагаю, мне можно предъявить обвинение за угрозу насилием, но я очень рад, что сделал это. Когда герцог повторил: "Я отказываюсь" — все тем же каменным голосом, я рванулся к нему. Три долгие минуты он боролся со мной, словно все силы ада пришли ему на помощь, но потом я запрокинул его голову назад и держал до тех пор, пока шапка волос не сползла с нее, а потом упала на пол. Признаюсь, что в это мгновение я зажмурил глаза. Меня привел в чувство оклик Малла, который тем временем приблизился к нам с другой стороны. Мы оба склонили головы над лысиной герцога. Потом тишину нарушило восклицание библиотекаря: — Что это значит? Смотрите, ему же нечего было скрывать! У него точно такие же уши, как у всех остальных. — Да, — сказал отец Браун. — Вот что ему приходилось скрывать. Священник подошел к герцогу, но, как ни странно, не обратил внимания на его уши. Он с почти комичной серьезностью посмотрел на лысую голову и указал на треугольный шрам, давно заживший, но все еще различимый. — Полагаю, это мистер Грин, — любезным тоном произнес он. — В конце концов он получил все герцогские владения. Теперь позвольте рассказать читателям "Дейли реформер" о том, что я считаю самым замечательным обстоятельством в этой истории. Сцена чудесного преображения, которая может показаться фантастическим вымыслом, словно персидская сказка, с самого начала (если не считать моего формального нападения) была совершенно законной и юридически обоснованной. Человек с необычным шрамом и обыкновенными ушами — вовсе не самозванец. Хотя он, в некотором смысле, носит парик другого человека и претендует на фамильное ухо, он не присваивал чужой титул. Он на самом деле единственный оставшийся герцог Эксмур. Вот как обстояли дела: у старого герцога действительно было слегка деформированное ухо, более или менее наследственная черта в его семействе. Он действительно очень переживал по этому поводу и, вполне вероятно, сослался на родовое проклятие во время той бурной сцепы (несомненно, имевшей место), когда он ударил Грина графином в голову. Но схватка имела совсем другое продолжение. Грин настоял на своем требовании и получил герцогское поместье; обездоленный аристократ застрелился и не оставил потомков. По прошествии некоторого подобающего времени замечательное английское правительство возродило "угасшее1' герцогство Эксмурское и, как обычно, наделило титулом самого достойного, то есть того, кто получил собственность. Этот человек пользовался старинными феодальными байками, - возможно, в своей чванливой душонке он действительно завидовал "проклятым предкам" и восхищался ими. В результате тысячи несчастных англичан трепетали перед сумрачным властителем, отмеченным древней печатью рока и увенчанным диадемой из несчастливых звезд, хотя на самом деле они трепетали перед подонком, который не более десяти лет назад был мелким крючкотвором и ростовщиком. Думаю, эта история вполне типична для нашей аристократии, и так будет до тех пор, пока Бог не пошлет нам более достойных людей». Мистер Натт отложил рукопись и с необычной резкостью обратился к машинистке: — Мисс Барлоу, пожалуйста, напечатайте письмо для мистера Финна. «Дорогой Финн! Должно быть, Вы сошли с ума; мы не можем касаться этой темы. Мне были нужны истории о вампирах, старых недобрых деньках и аристократах, идущих рука об руку с суевериями. Публика это любит. Но Вы должны знать, что Эксмуры никогда не простят такой выходки. Сэр Саймон — один из закадычных друзей Эксмура; кроме того, публикация будет губительна для кузена Эйров, который представляет наши интересы в Брэдфорде. Наш старый Мыловар и без того достаточно зол, что не получил дворянского титула в прошлом году, и уволит меня по телеграфу, если я преподнесу ему такой безумный сюрприз. А как быть с Даффи? Он пишет для нас потрясающие статьи в цикле "Под пятой норманнов". Как же он может писать о норманнах, будучи всего лишь младшим поверенным в суде? Будьте благоразумны, прошу Вас.   Ваш Э. Натт». Пока мисс Барлоу жизнерадостно щелкала клавишами, он скомкал рукопись и бросил ее в мусорное ведро, но еще до этого — автоматически и в силу долгой привычки — заменил слово «Бог» на «обстоятельства».  СТРАННОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ ДЖОНА БОУЛНОЙЗА Мистер Кэлхоун Кидд был весьма юный джентльмен с весьма старообразной физиономией — физиономия была иссушена служебным рвением и обрамлена иссиня-черными волосами и черным галсгуком-бабочкой. Он представлял в Англии крупную американскую газету «Солнце Запада», или, как ее шутливо называли, «Восходящий закат». Это был намек на громкое заявление в печати (по слухам, принадлежащее самому мистеру Кидду): он полагал, что «Солнце еще взойдет на западе, если только американцы будут действовать поэнергичнее». Однако те, кто насмехается над американской журналистикой, придерживаясь несколько более мягкой традиции, забывают об одном парадоксе, который отчасти ее оправдывает. Ибо, хотя в американской прессе допускается куда большая внешняя вульгарность, чем в английской, она проявляет истинную заинтересованность в самых глубоких интеллектуальных проблемах, которые английским газетам вовсе неведомы, а вернее, просто не по зубам. «Солнце» освещало самые серьезные темы, причем самым смехотворным образом. На его страницах Уильям Джеймс[45] соседствует с Хитрюгой Уилли и в длинной галерее его портретов прагматисты чередуются с кулачными бойцами. И потому, когда весьма скромный оксфордский ученый Джон Боулнойз поместил в весьма скучном журнале «Философия природы», выходящем раз в три месяца, серию статей о некоторых якобы сомнительных положениях дарвиновской теории эволюции, редакторы английских газет и ухом не повели, хотя теория Боулнойза (он утверждал, что Вселенная сравнительно устойчива, но время от времени ее потрясают катаклизмы) стала модной в Оксфорде и ее даже назвали «теорией катастроф»; зато многие американские газеты ухватились за этот вызов как за великое событие, и «Солнце» отбросило на свои страницы гигантскую тень мистера Боулнойза. В соответствии с уже упомянутым парадоксом, статьям, исполненным ума и воодушевления, давали заголовки, которые явно сочинил полоумный невежда, например: «Дарвин сел в калошу. Критик Боулнойз говорит: „Он прохлопал скачки"» или «„Держитесь катастроф", — советует мудрец Боулнойз». И мистеру Кэлхоуну Кидду из «Солнца Запада», с его галстуком-бабочкой и мрачной физиономией, было велено отправиться в домик близ Оксфорда, где мудрец Боулнойз проживал в счастливом неведении относительно своего титула. Философ, жертва роковой популярности, был несколько ошеломлен, но согласился принять журналиста в тот же день в девять вечера. Свет заходящего солнца освещал уже лишь невысокие, поросшие лесом холмы; романтичный янки не знал толком дороги, притом ему любопытно было все вокруг, — и, увидев настоящую старинную деревенскую гостиницу «Герб Чэмпиона», он вошел в отворенную дверь, чтобы все разузнать. Оказавшись в баре, он позвонил в колокольчик, и ему пришлось немного подождать, пока кто-нибудь выйдет. Кроме него, тут был еще только один человек — тощий, с густыми рыжими волосами, в мешковатом крикливом костюме, он пил очень скверное виски, но сигару курил отличную. Выбор виски принадлежал, разумеется, «Гербу Чэмпиона», а сигару он, вероятно, привез с собой из Лондона. Беззастенчиво небрежный в одежде, он с виду казался разительной противоположностью щеголеватому, подтянутому молодому американцу, но карандаш и раскрытая записная книжка, а может быть, и что-то в выражении живых голубых глаз навели Кидда на мысль, что перед ним собрат по перу, — и он нс ошибся. — Будьте так любезны, — начал Кидд с истинно американской обходительностью, — вы не скажете, как пройти к Серому коттеджу, где, как мне известно, живет мистер Боулнойз? — Это в нескольких шагах отсюда, дальше по дороге, — ответил рыжий, вынув изо рта сигару. — Я и сам сейчас двинусь в ту сторону, но я хочу попасть в Пендрегон-парк и постараюсь увидеть все собственными глазами. — А что это за Пендрегон-парк? — спросил Кэлхоун Кидд. — Дом сэра Клода Чэмпиона. А вы разве нс затем же приехали? — спросил рыжий, подняв на него глаза. — Вы ведь тоже газетчик? — Я приехал, чтоб увидеться с мистером Боулнойзом, — ответил Кидд. — А я — чтоб увидеться е миссис Боулнойз. Но дома я ее ловить не буду. — И он довольно противно засмеялся.  - Вас интересует теория катастроф? спросил озадаченный янки. — Меня интересуют катастрофы, и кое-какие катастрофы не заставят себя ждать, — хмуро ответил его собеседник. — Гнусное у меня ремесло, и я никогда не прикидываюсь, будто это не так. Тут он сплюнул на пол, но даже по тому, как он это сделал, сразу видно было, что он происхождения благородного. Американский репортер посмотрел на него внимательней. Лицо бледное и рассеянное, лицо человека сильных и опасных страстей, которые еще вырвутся наружу, но при этом умного и легкоуязвимого; одежда грубая и небрежная, но духи тонкие, пальцы длинные, и на одном — дорогой перстень с печаткой. Зовут его, как выяснилось из разговора, Джеймс Делрой; он сын обанкротившегося ирландского землевладельца и работает в умеренно либеральной газетке «Светское общество», которую от души презирает, хотя и состоит при ней в качестве репортера и, что мучительней всего, почти соглядатая. Должен с сожалением заметить, что «Светское общество» осталось совершенно равнодушным к спору Боулнойза с Дарвином, — спору, который так заинтересовал и взволновал «Солнце Запада», что, конечно, делает ему честь. Делрой приехал, видимо, затем, чтобы разведать, чем пахнет скандал, который вполне мог завершиться в суде по бракоразводным делам, а пока назревал между Серым коттеджем и Пендрегон-парком. Читателям «Солнца Запада» сэр Клод Чэмпион был известен не хуже мистера Боулнойза. Папа римский и победитель дерби тоже им были известны; но мысль, что они знакомы между собой, показалась бы Кидду столь же несообразной. Он слышал о сэре Клоде Чэмпионе и писал, да еще в таком тоне, словно хорошо его знает, как «об одном из самых блестящих и самых богатых англичан первого десятка»; это замечательный спортсмен, который плавает на яхтах вокруг света; знаменитый путешественник — автор книг о Гималаях, политик, который получил на выборах подавляющее большинство голосов, ошеломив избирателей необычайной идеей консервативной демократии, и в придачу — талантливый любитель-художник, музыкант, литератор и, главное, актер. На взгляд любого человека, только не американца, сэр Клод был личностью поистине великолепной. В его всеобъемлющей культуре и неуемном стремлении к славе было что-то от гигантов эпохи Возрождения; его отличала не только необычайная широта интересов, но и страстная им приверженность. В нем не было ни на волос того верхоглядства, которое мы определяем словом «дилетант». Фотографии его безупречного орлиного профиля с угольно-черным, точно у итальянца, глазом постоянно появлялись и в «Светском обществе», и в «Солнце Запада» — и всякий сказал бы, что человека этого, подобно огню или даже недугу, снедает честолюбие. Но хотя Кидд немало знал о сэре Клоде (по правде сказать, знал даже то, чего и не было), ему и во сне не снилось, что между столь блестящим аристократом и только-только обнаруженным основателем теории катастроф существует какая-то связь, и уж конечно он и помыслить не мог, что сэра Клода Чэмпиона и Джона Боулнойза связывают узы дружбы. И однако, Делрой уверял, что так оно и есть. В школьные и студенческие годы они были неразлучны, и, несмотря на огромную разницу в общественном положении (Чэмпион крупный землевладелец и чуть ли не миллионер, а Боулнойз бедный ученый, до самого последнего времени вдобавок никому не известный), они и теперь постоянно встречались. И домик Боулнойза стоял у самых ворот Пендрегон-парка. Но вот надолго ли еще они останутся друзьями — теперь в этом возникали сомнения, грязные сомнения. Года два назад Боулнойз женился на красивой и не лишенной таланта актрисе, которую любил на свой лад — застенчивой и наводящей скуку любовью; соседство Чэмпиона давало этой взбалмошной знаменитости вдоволь поводов к поступкам, которые возбуждали страсти мучительные и довольно низменные. Сэр Клод в совершенстве владел искусством привлекать к себе внимание широкой публики, и, казалось, он получал безумное удовольствие, столь же нарочито выставляя напоказ интригу, которая отнюдь не делала ему чести. Лакеи из Пендрегона беспрестанно отвозили миссис Боулнойз букеты; кареты и автомобили беспрестанно подъезжали к коттеджу за миссис Боулнойз; в имении сэра Клода беспрестанно устраивались балы и маскарады, на которых баронет гордо выставлял перед всеми миссис Боулнойз, точно королеву любви и красоты на рыцарских турнирах. В тот самый вечер, который Кидд избрал для разговора о теории катастроф, сэр Клод Чэмпион устраивал под открытым небом представление «Ромео и Джульетта», причем в роли Ромео должен был выступать он сам, а Джульетту и называть незачем. — Без столкновения тут не обойдется. — С этими словами рыжий молодой человек вс тал и встряхнулся. — Старика Боулнойза могли обтесать, или он сам обтесался. Но если он и обтесался, он глуп... уж вовсе дубина. Только я в это не очень верю. — Это глубокий ум, — проникновенно произнес Кэлхоун Кидд. — Да, — сказал Делрой, по даже глубокий ум не может быть таким непроходимым болваном. Вы уже идете? Я тоже сейчас двинусь. Но Кэлхоун Кидд допил молоко с содовой и быстрым шагом направился к Серому коттеджу, оставив своего циничного осведомителя наедине с виски и табаком. День угасал, небеса были темные, зеленовато-серые, цвета сланца, кое-где уже проглянули звезды, слева небо светлело в предчувствии луны. Серый коттедж, который, так сказать, засел за высокой прочной изгородью из колючего кустарника, стоял в такой близости от сосен и ограды парка, что поначалу Кидд принял его за домик привратника. Однако, заметив на узкой деревянной калитке имя «Боулнойз» и глянув на часы, он увидел, что время, назначенное «мудрецом», настало, вошел и постучал в парадное. Оказавшись во дворе, он понял, что дом, хотя и достаточно скромный, больше и роскошней, чем представлялось с первого взгляда, и нисколько не похож на сторожку. Собачья конура и улей стояли здесь как привычные символы английской сельской жизни; из-за щедро увешанных плодами грушевых деревьев поднималась луна; пес, вылезший из конуры, имел вид почтенный и явно не желал лаять; и просто одетый пожилой слуга, отворивший дверь, был немногословен, но держался с достоинством. — Мистер Боулнойз просил передать вам свои извинения, сэр, но он вынужден был неожиданно уйти, — сказал слуга. Но послушайте, он же назначил мне свидание, — повысил голос репортер. — А вам известно, куда он пошел? — В Пендрегон-парк, сэр, — довольно хмуро ответил слуга и стал затворять дверь. Кидд слегка вздрогнул. И спросил сбивчиво: — Он пошел с миссис... вместе со всеми? — Нет, сэр, — коротко ответил слуга. — Он оставался дома, а потом пошел один. — И решительно, даже грубо захлопнул дверь, но вид у него при этом был такой, словно он поступил не так, как надо. Американца, в котором забавно сочетались дерзость и обидчивость, взяла досада. Ему очень хотелось немного их всех встряхнуть, пусть научатся вести себя по-деловому: и дряхлого старого пса, и седеющего угрюмого старика-дворецкого в допотопной манишке, и сонную старушку-луну, а главное — рассеянного старого философа, который назначил час, а сам ушел из дома. — Раз он гак себя ведет, поделом ему, он не заслуживает привязанности жены, — сказал мистер Кэлхоун Кидд. — Но может, он пошел устраивать скандал. Тогда, похоже, представитель «Солнца Запада» будет там очень кстати. И, выйдя за ворота, он зашагал по длинной аллее погребальных сосен, ведущей вглубь парка. Деревья чернели ровной вереницей, словно плюмажи на катафалке, а между ними в небе светили звезды. Кидд был из тех людей, кто воспринимает природу не непосредственно, а через литературу, и ему все вспоминался «Рейвенсвуд». Виной тому отчасти были чернеющие, как вороново крыло, мрачные сосны, а отчасти и непередаваемо жуткое ощущение, которое Вальтеру Скотту почти удалось передать в его знаменитой трагедии; тут веяло чем-то, что умерло в восемнадцатом веке; веяло пронизывающей сыростью старого парка, и разрушенных гробниц, и зла, которое уже вовек не поправить, — чем-то неизбывно печальным, хотя и странно нереальным. Он шел по этой строгой черной аллее, искусно настраивающей на трагический лад, и не раз испуганно останавливался: ему чудились впереди чьи-то шаги. Но впереди видны были только две одинаковые мрачные стены сосен да над ними клин усыпанного звездами неба. Сначала он подумал, что это игра воображения или что его обманывает эхо его собственных шагов. Но чем дальше, тем определеннее остатки разума склоняли его к мысли, что впереди в самом деле шагает кто-то еще. Смутно подумалось: уж не призрак ли там, и он даже удивился — так быстро представилось ему вполне подходящее для этих мест привидение: с лицом белым, как у Пьеро, только в черных пятнах. Вершина темно-синего небесного треугольника становилась все ярче и светлей, но Кидд еще не понимал, что это все ближе огни, которыми освещены огромный дом и сад. Он лишь все явственней ощущал вокруг что-то недоброе, все сильней его пронизывали токи ожесточения и тайны, вес сильней охватывало предчувствие... он не сразу подыскал слово и наконец со смешком его произнес: «Катастрофы». Еще сосны, еще кусок дороги остались позади, и вдруг он замер на месте, словно волшебством внезапно обращенный в камень. Бессмысленно говорить, будто он почувствовал, что все это происходит во сне; нет, на сей раз он ясно почувствовал, что сам угодил в какую-то книгу. Ибо мы, люди, привыкли ко всяким нелепостям, привыкли к вопиющим несообразностям; иод их разноголосицу мы засыпаем. Если же случится что-нибудь вполне сообразное с обстоятельствами, мы пробуждаемся, словно вдруг зазвенела какая-то до боли прекрасная струпа. Случилось нечто, чему впору было случиться в такой вот аллее на страницах какой-нибудь старинной повести. За черной сосной пролетела, блеснув в лунном свете, обнаженная шпага — такой тонкой сверкающей рапирой в этом древнем парке могли драться на многих поединках. Шпага упала на дорогу далеко впереди и лежала, сияя, точно огромная игла. Кидд метнулся, как заяц, и склонился над ней. Вблизи шпага выглядела как-то уж очень безвкусно; большие рубины на эфесе вызывали некоторое сомнение. Зато другие, красные капли на клинке сомнений не вызывали. Кидд как ужаленный обернулся в ту сторону, откуда прилетел ослепительный смертоносный снаряд, — в этом месте траурно-черную стену сосен рассекла узкая дорожка; Кидд пошел но пей, и глазам его открылся длинный, ярко освещенный дом, а перед домом — озеро и фонтаны. Но Кидд не стал на все это смотреть, ибо увидел нечто более достойное внимания. Над ним, в укромном местечке, на крутом зеленом склоне расположенного террасами парка притаился один из тех живописных сюрпризов, которые так часто встречаются в старинных, прихотливо разбитых садах и парках, — подобие круглого холмика или небольшого купола из травы, точно жилище крота-великана, опоясанное и увенчанное тройным кольцом розовых кустов, а наверху, на самой середине, солнечные часы. Кидду видна была стрелка циферблата — она выделялась на темном небосводе, точно спинной плавник акулы, и к бездействующим этим часам понапрасну льнул лунный луч. Но на краткий сумасбродный миг к ним прильнуло и нечто другое: какой-то человек. И хотя Кидд видел его лишь одно мгновение, и хотя на нем было чужеземное диковинное одеяние — от шеи до пят он был затянут во что-то малиновое с золотой искрой, — при проблеске света Кидд узнал этого человека. Запрокинутое к небу очень белое лицо, гладко выбритое и такое неестественно молодое, точно Байрон с римским носом, черные, уже седеющие кудри. Кидд тысячу раз видел портреты сэра Клода Чэмпиона. Человек в нелепом красном костюме покачнулся, и вдруг покатился по крутому склону, и вот лежит у ног американца, и только рука его слабо вздрагивает. При виде броско и странно украшенного золотом рукава Кидд разом вспомнил про «Ромео и Джульетту»; конечно же, облегающий малиновый камзол — это из спектакля. По по склону, с которого скатился странный человек, протянулась красная полоса — это уже не из спектакля. Он был пронзен насквозь. Мистер Кэлхоун Кидд закричал, еще и еще раз. И снова ему почудились чьи-то шаги, и совсем близко вдруг очутился еще один человек. Человека этого он узнал и, однако, при виде его похолодел от ужаса. Беспутный юноша, назвавшийся Делроем, был пугающе спокоен; если Боулнойза не оказалось там, где он же назначил встречу, у Делроя была зловещая способность появляться там, где встречи с ним никто не ждал. Лунный свет все обесцветил: в рамке рыжих волос изнуренное лицо Делроя казалось уже не столько бледным, сколько бледно-зеленым. Гнетущая и жуткая картина должна извинить грубый, ни с чем не сообразный выкрик Кидда: — Это твоих рук дело, дьявол? Джеймс Делрой улыбнулся своей неприятной улыбкой, но не успел вымолвить ни слова, — лежащий на земле вновь пошевелил рукой, слабо махнул в сторону упавшей шпаги, потом простонал и наконец через силу заговорил: — Боулнойз... Да, Боулнойз... Это Боулнойз из ревности... он ревновал ко мне, ревновал... Кидд наклонился, пытаясь расслышать как можно больше, и с трудом уловил: — Боулнойз... моей же шпагой... он отбросил ее... Слабеющая рука снова махнула в сторону шпаги и упала неживая, глухо ударившись оземь. Тут в Кидде прорвалась та резкость, что дремлет на дне души его невозмутимого племени. — Вот что, — распорядился он, — сходите-ка за доктором. Этот человек умер. — Наверно, и за священником, кстати, — с непроницаемым видом сказал Делрой. — Все эти Чэмпионы — паписты. Американец опустился на колени подле тела, послушал, не бьется ли сердце, положил повыше голову и как мог попытался привести Чэмпиона в сознание, но еще до того, как второй журналист привел доктора и священника, он мог с уверенностью сказать, что они опоздали. — И вы сами тоже опоздали? — спросил доктор, плотный, на вид преуспевающий джентльмен в традиционных усах и бакенбардах, но с живым взглядом, которым он подозрительно окинул Кидда. — В известном смысле — да, — с нарочитой медлительностью ответил представитель «Солнца». — Я опоздал и не сумел его снасти, но, сдается мне, я пришел вовремя, чтобы услышать нечто важное. Я слышал, как умерший назвал своего убийцу. — И кто же убийца? — спросил доктор, сдвинув брови. — Боулнойз, — ответил Кэлхоун Кидд и негромко присвистнул. Доктор хмуро посмотрел на него в упор и весь побагровел, но возражать не стал. Тогда священник, маленький человечек, державшийся в тени, сказал кротко: — Насколько я знаю, мистер Боулнойз не собирался сегодня в Пендрегон-парк. — Тут мне опять есть что сообщить старушке Англии, — жестко сказал янки. — Да, сэр, Джон Боулнойз собирался весь вечер быть дома. Он по всем правилам назначил мне встречу у себя. Но Джон Боулнойз передумал. Час назад или около того он неожиданно и в одиночестве вышел из дому и двинулся в этот проклятый Пендрегон-парк. Так мне сказал его дворецкий. Сдается мне, у нас в руках то, что всезнающая полиция называет ключом... а за полицией вы послали? — Да, — сказал доктор, — но больше мы пока никого не стали тревожить. — Ну а миссис Боулнойз знает? — спросил Джеймс Делрой. И Кидд снова ощутил безрассудное желание стукнуть кулаком по этим кривящимся в усмешке губам. — Я ей не сказал, — угрюмо ответил доктор. — А сюда едет полиция. Маленький священник отошел было на главную аллею и теперь вернулся с брошенной шпагой, — в руках этого приземистого человечка в сутане, да притом такого с виду буднично-заурядного, она выглядела нелепо огромной и театральной. — Пока полицейские еще не подошли, у кого-нибудь есть огонь? — спросил он, будто извиняясь. Кидд достал из кармана электрический фонарик, священник поднес его поближе к середине клинка и, моргая от усердия, принялся внимательно его рассматривать, потом, не взглянув ни на острие, ни на головку эфеса, отдал оружие доктору. — Боюсь, я здесь бесполезен, — сказал он с коротким вздохом. — Доброй ночи, джентльмены. И он пошел по темной аллее к дому, сцепив руки за спиной и в задумчивости склонив крупную голову. Остальные заторопились к главным воротам, где инспектор и двое полицейских уже разговаривали с привратником. А в густой тени под сводами ветвей маленький священник все замедлял и замедлял шаг и наконец, уже на ступенях крыльца, вдруг замер. Это было молчаливое признание, что он видит молча приближающуюся к нему фигуру, ибо навстречу ему двигалось видение, каким остался бы доволен даже Кэлхоун Кидд, которому требовался призрак аристократический и притом очаровательный. То была молодая женщина в костюме эпохи Возрождения, из серебристого атласа, золотые волосы ее спадали двумя длинными блестящими косами, лицо поражало бледностью она казалась древнегреческой статуей из золота и слоновой кости. Но глаза ярко блестели, и голос, хотя и негромкий, звучал уверенно. — Отец Браун? — спросила она. — Миссис Боулнойз? — сдержанно отозвался священник. Потом внимательно посмотрел на нее и прибавил: — Я вижу, вы уже знаете о сэре Клоде. — Откуда вы знаете, что я знаю? — очень спокойно спросила она. Он ответил вопросом на вопрос: — Вы видели мужа? — Муж дома, — сказала миссис Боулнойз. — Он здесь ни при чем. Священник не ответил, и женщина подошла ближе, лицо ее выражало какую-то удивительную силу. — Сказать вам еще кое-что? — спросила она, и на губах ее даже мелькнула несмелая улыбка. — Я не думаю, что это сделал он, и вы тоже не думаете. Отец Браун ответил ей долгим серьезным взглядом и еще серьезней кивнул. — Отец Браун, — сказала она, — я расскажу вам все, что знаю, только сперва окажите мне любезность. Объясните, почему вы не поверили, как все остальные, что это дело рук несчастного Джона? Говорите все как есть. Я... я знаю, какие ходят толки, и, конечно, по видимости, все против него. Отец Браун, явно смущенный, провел рукой по лбу. — Тут есть два совсем незначительных соображения, — сказал он. — По крайней мере одно совсем пустячное, а другое весьма смутное. И, однако, они не позволяют думать, что убийца — мистер Боулнойз. — Он поднял свое круглое непроницаемое лицо к звездам и словно бы рассеянно продолжал: — Начнем со смутного соображения. Я верю в смутные соображения. Все то, что «не является доказательством», как раз меня и убеждает. На мой взгляд, нравственная невозможность — самая существенная из всех невозможностей. Я очень мало знаю вашего мужа, но это преступление, которое все приписывают ему, в нравственном смысле совершенно невозможно. Только не думайте, будто я считаю, что Боулнойз не мог так согрешить. Каждый может согрешить... Согрешить, как ему заблагорассудится. Мы можем направлять наши нравственные побуждения, но коренным образом изменить наши природные наклонности и поведение мы не в силах. Боулнойз мог совершить убийство, но не такое. Он не стал бы выхватывать шпагу Ромео из романтических ножен, не стал бы разить врага на солнечных часах, точно на каком-то алтаре, не стал бы оставлять его тело среди роз, не стал бы швырять шпагу. Если бы Боулнойз убил, он сделал бы это тихо и тягостно, как любое сомнительное дело, — как он пил бы десятый стакан портвейна или читал непристойного греческого поэта. Нет, романтические сцены не в духе Боулнойза. Это скорей в духе Чэмпиона. — Ах! — вырвалось у женщины, и глаза ее заблестели, точно бриллианты. — А пустячное соображение вот какое, — сказал Браун. — На шпаге остались следы пальцев. На полированной поверхности, на стекле или на стали, их можно обнаружить долго спустя. Эти следы отпечатались на полированной поверхности. Как раз на середине клинка. Чьи они, понятия не имею, но кто и почему станет держать шпагу за середину клинка? Шпага длинная, но длинная шпага тем и хороша: ею удобней поразить врага. По крайней мере, почти всякого врага. Всех врагов, кроме одного. — Кроме одного? — повторила миссис Боулнойз. — Только одного-единственного врага легче убить кинжалом, чем шпагой, — сказал отец Браун. — Знаю, — сказала она. — Себя. Оба долго молчали, потом негромко, но резко священник спросил: — Значит, я прав? Сэр Клод сам себя убил? — Да, — ответила она, и лицо ее оставалось холодно и неподвижно. — Я видела это собственными глазами. — Он умер от любви к вам? — спросил отец Браун. Поразительное выражение мелькнуло на бледном лице женщины, отнюдь не жалость, не скромность, не раскаяние — совсем не то, чего мог бы ожидать собеседник; и она вдруг сказала громко, с большой силой: Ничуть он меня не любил, не верю я в это. Он ненавидел моего мужа. — Почему? — спросил Браун и повернулся к ней — до этой минуты круглое лицо его было обращено к небу. — Он ненавидел моего мужа, потому что это так необычно, я просто даже не знаю, как сказать... потому что... — Да? — терпеливо промолвил Браун. — Потому что мой муж его не ненавидел. Отец Браун лишь кивнул и, казалось, все еще слушал; одна малость отличала его почти от всех детективов, какие существуют в жизни или на страницах романов, — когда он ясно понимал, в чем дело, он не притворялся, будто не понимает. Миссис Боулнойз подошла еще на шаг ближе к нему, лицо ее освещала все та же сдержанная уверенность. — Мой муж — великий человек, — сказала она. — А сэр Клод Чэмпион не был великим, он был человек знаменитый и преуспевающий; мой муж никогда не был ни знаменитым, ни преуспевающим. И поверьте — ни о чем таком он вовсе не мечтал, — это чистая правда. Он не ждет, что его мысли принесут ему славу, все равно как не рассчитывает прославиться оттого, что курит сигары. В этом отношении он чудесно бестолков. Он так и не стал взрослым. Он все еще любит Чэмпиона, как любил его в школьные годы, восхищается им, как восхищался бы, если бы кто-нибудь за обедом проделал ловкий фокус. Но ничто не могло пробудить в нем зависть к Чэмпиону А Чэмпион жаждал, чтобы ему завидовали. На этом он совсем помешался, из-за этого покончил с собой. — Да, мне кажется, я начинаю понимать, — сказал отец Браун. — Ну неужели вы не видите? — воскликнула она. — Все рассчитано на это... и место нарочно для этого выбрано. Чэмпион поселил Джона в домике у самого своего порога, точно нахлебника... чтобы Джон почувствовал себя неудачником. А Джон ничего такого не чувствовал. Он ни о чем таком и не думает, все равно как, ну... как рассеянный лев. Чэмпион вечно врывался к Джону в самую неподходящую пору или во время самого скромного обеда и старался изумить каким-нибудь роскошным подарком или праздничным известием или соблазнял интересной поездкой, точно Гарун аль-Рашид, а Джон очень мило принимал его дар или не принимал, без особого волнения, словно один ленивый школьник соглашался или не соглашался с другим. Так прошло пять лет, и Джон ни разу бровью не повел, а сэр Клод Чэмпион на этом помешался. — И рассказывал Аман, как возвеличил его царь, — произнес отец Браун. — И он сказал: «Но всего этого не довольно для меня, доколе я вижу Мардохея Иудеянина сидящим у ворот царских». — Буря разразилась, когда я уговорила Джона разрешить мне отослать в журнал некоторые его гипотезы, — продолжала миссис Боулнойз. — Ими заинтересовались, особенно в Америке, и одна газета пожелала взять у Джона интервью. У Чэмпиона интервью брали чуть не каждый день, но, когда он узнал, что его сопернику, не ведавшему об их соперничестве, досталась еще и эта кроха успеха, лопнуло последнее звено, которое сдерживало его бесовскую ненависть. И тогда он начал ту безрассудную осаду моей любви и чести, что стала притчей во языцех. Вы спросите меня, почему я принимала столь гнусное ухаживание. Я отвечу: отклонить его я могла лишь одним способом — объяснив все мужу, — но есть на свете такое, что душе нашей не дано, как телу не дано летать. Никто не мог бы объяснить это моему мужу. Не сможет и сейчас. Если вы всеми словами скажете ему: «Чэмпион хочет украсть у тебя жену», — он сочтет, что шутка грубовата, а что это отнюдь не шутка — такая мысль не найдет доступа в его замечательную голову. И вот сегодня вечером Джон должен был прийти посмотреть наш спектакль, но, когда мы уже собрались уходить, он сказал, что не пойдет: у него есть интересная книга и сигара. Я передала его слова сэру Клоду, и для него это был смертельный удар. Маньяк вдруг потерял всякую надежду. Он закололся с воплем, что его убийца Боулнойз. Он лежит там в парке, он погиб от зависти и оттого, что не сумел возбудить зависть, а Джон сидит в столовой и читает книгу. Снова наступило молчание, потом маленький священник сказал: — В вашем весьма убедительном рассказе есть одно слабое место, миссис Боулнойз. Ваш муж не сидит сейчас в столовой и не читает книгу. Тот самый американский репортер сказал мне, что был у вас дома и ваш дворецкий объяснил ему, что мистер Боулнойз все-таки отправился в Пендрегон-парк. Блестящие глаза миссис Боулнойз раскрылись во всю ширь и вспыхнули еще ярче, но то было скорее недоумение, нежели растерянность или страх. — Как? Что вы хотите сказать? — воскликнула она. — Слуг никого не было дома, они все смотрели представление. И мы, слава богу, не держим дворецкого! Отец Браун вздрогнул и круто повернулся на одном месте, словно какой-то нелепый волчок. — Что? Что? — закричал он, словно подброшенный электрическим током. — Послушайте... скажите... ваш муж услышит, если я позвоню в дверь? — Но теперь уже вернулись слуги, — озадаченно сказала миссис Боулнойз. — Верно, верно! — живо согласился священник и резво зашагал по тропинке к воротам. Только раз он обернулся и сказал: — Найдите-ка этого янки, не то «Преступление Джона Боулнойза» будет завтра красоваться большими буквами во всех американских газетах. — Вы не понимаете, — сказала миссис Боулнойз. — Джона это ничуть не взволнует. По-моему, Америка для него пустой звук. Когда отец Браун подошел к дому с ульем и сонным псом, чистенькая служанка ввела его в столовую, где мистер Боулнойз сидел и читал у лампы под абажуром — в точности так, как говорила сто жена. Тут же стояли графин с портвейном и бокал; и уже с порога священник заметил длинный столбик пепла на его сигаре. «Он сидит так но меньшей мере полчаса», — подумал отец Браун. По правде говоря, вид у Боулнойза был такой, словно он сидел не шевелясь с тех самых пор, как со стола убрали обеденную посуду. — Не вставайте, мистер Боулнойз, — как всегда приветливо и обыденно сказал священник. — Я вас не задержу. Боюсь, я помешал вашим ученым занятиям. — Нет, — сказал Боулнойз, — я читал «Кровавый палец». При этих словах он не нахмурился и не улыбнулся, и гость ощутил в нем глубокое и зрелое бесстрастие, которое жена его назвала величием. Он отложил кровожадный роман в желтой обложке, совсем не думая, как неуместно в его руках бульварное чтиво, даже не пошутил по этому поводу. Джон Боулнойз был рослый, медлительный в движениях, с большой седой лысеющей головой и крупными грубоватыми чертами лица. На нем был поношенный и очень старомодный фрак, который открывал лишь узкий треугольник крахмальной рубашки: в этот вечер он явно собирался смотреть свою жену в роли Джульетты. — Я не стану надолго отрывать вас от «Кровавого пальца» или от иных потрясающих событий, — с улыбкой произнес отец Браун. — Я пришел только спросить вас о преступлении, которое вы совершили сегодня вечером. Боулнойз смотрел на него спокойно и прямо, но его большой лоб стал наливаться краской; казалось, он впервые в жизни почувствовал замешательство. — Я знаю, это было странное преступление, — негромко сказал Браун. — Возможно, более странное, чем убийство... для вас. В маленьких грехах иной раз трудней признаться, чем в больших... но потому-то так важно в них признаваться. Преступление, которое вы совершили, любая светская дама совершает шесть раз в неделю, и, однако, слова не идут у вас с языка, словно вина ваша чудовищна. — Чувствуешь себя последним дураком, — медленно выговорил философ. — Знаю, — согласился его собеседник, — но нам часто приходится выбирать: или чувствовать себя последним дураком, или уж быть им на самом деле. — Не понимаю толком, почему я так поступил, — продолжал Боулнойз, — но я сидел ту г и читал и был счастлив, как школьник в день, свободный от уроков. Так было беззаботно, блаженно... даже не могу передать... сигары под боком... спички под боком... впереди еще четыре выпуска этого самого «Пальца»... это был не просто покой, а совершенное довольство. И вдруг звонок в дверь, и долгую, бесконечно тягостную минуту мне казалось — я не смогу подняться с кресла... буквально физически, мышцы не сработают. Потом с неимоверным усилием я встал, потому что знал — слуги все ушли. Отворил парадное и вижу: стоит человечек, и уже раскрыл рот — сейчас заговорит, и блокнот раскрыл — сейчас примется записывать. Тут я понял, что это газетчик-янки, я про него совсем забыл. Волосы у него были расчесаны на пробор, и, поверьте, я готов был его убить... — Понимаю, — сказал отец Браун. — Я его видел. — Я не стал убийцей, — мягко продолжал автор теории катастроф, — только лжесвидетелем. Я сказал, что я ушел в Пендрегон-парк, и захлопнул дверь у него перед носом. Это и есть мое преступление, отец Браун, и уж не знаю, какое наказание вы на меня наложите. — Я не стану требовать от вас покаяния, — почти весело сказал священник, явно очень довольный, и взялся за шляпу и зонтик. — Совсем наоборот. Я пришел как раз для того, чтобы избавить вас от небольшого наказания, которое, в противном случае, последовало бы за вашим небольшим проступком. — Какого же небольшого наказания мне с вашей помощью удалось избежать? — с улыбкой спросил Боулнойз. — Виселицы, — ответил отец Браун.  ВОЛШЕБНАЯ СКАЗКА ОТЦА БРАУНА Живописный город-государство Хейлигвальденштейн был одним из тех игрушечных королевств, которые и по сей день составляют часть Германской империи. Он попал под господство Пруссии довольно поздно, лет за пятьдесят до того погожего летнего дня, когда Фламбо и отец Браун оказались в здешнем парке и попивали здешнее пиво. И, как будет ясно из дальнейшего, еще совсем недавно тут не было недостатка ни в войнах, пи в скором суде и расправе. Но при взгляде на город поневоле начинало казаться, будто от него веет детством; в этом самая большая прелесть Германии — этих маленьких, словно из рождественского представления, патриархальных монархий, где король кажется таким же привычно домашним, как повар. Немецкие солдаты-часовые у бесчисленных будок странно напоминали немецкие игрушки, а четко вырезанные зубчатые стены замка, позолоченные солнцем, больше всего напоминали золоченый пряник. Ибо денек выдался на редкость солнечный: небо той ярчайшей берлинской лазури, какой и в самом Потсдаме остались бы довольны, а еще вернее — той щедрой густой синевы, какую дети извлекают из грошовой коробочки с красками. Даже деревья, со стволами в серых рубцах от старости, казались молодыми в уборе все еще розовых остроконечных почек и на фоне ярко-синего неба напоминали бесчисленные детские рисунки. Несмотря на скучную внешность и по преимуществу прозаический уклад жизни, отец Браун не лишен был романтической жилки, хотя, как многие дети, обычно хранил свои :резы про себя. Среди бодрящих ярких красок этого дня, в этом городе, словно уцелевшем от рыцарских времен, ему и в самом деле казалось, что он попал в волшебную сказку. С чисто детским удовольствием, будто младший братишка, он косился на внушительную трость, своего рода деревянные ножны со шпагой внутри, которой Фламбо размахивал при ходьбе и которая сейчас была прислонена к столу подле высокой кружки с мюнхенским пивом. Больше того, в этом состоянии ленивого легкомыслия отец Браун вдруг поймал себя на том, что даже узловатый неуклюжий набалдашник ветхого зонта смутно напоминает ему дубинку великана — людоеда с картинки из детской книжки. Но сам он так ни разу ничего и не сочинил, если не считать истории, которая сейчас будет рассказана. — Хотел бы я знать, — заметил он, — в таком вот королевстве человек и правда рискует головой, если вдруг подставит ее под удар? Это великолепный фон для истинных приключений, но мне все кажется, что солдаты накинутся на смельчака не с настоящими грозными шпагами, а с картонными мечами. — Ошибаетесь, — возразил его друг. — Они здесь не только дерутся на настоящих шпагах, но и убивают безо всяких шпаг. А бывает и похуже. — Да что вы? — спросил отец Браун. — А вот так-то, — был ответ. — Это, пожалуй, единственное место в Европе, где человека застрелили без огнестрельного оружия. — Стрелой из лука? — удивился отец Браун. — Пулей в голову, — ответил Фламбо. — Неужели вы не слышали, что случилось с покойным здешним правителем? Лет двадцать назад эго была одна из самых непостижимых полицейских загадок. Вы, разумеется, помните, что во времена самых первых бисмарковских планов объединения город этот был насильственно присоединен к Германской империи — да, насильственно, но отнюдь не с легкостью. Империя (или государство, желавшее стать империей) прислала князя Отто Гроссенмаркского править королевством в ее имперских интересах. Мы видели его портрет в картинной галерее — такой старый господин, был бы даже недурен собой, не будь он лысый, безбровый и весь в морщинах, точно ястреб; но, как вы сейчас узнаете, забот и тревог у него хватало. Он был искусный и заслуженный воин, но с этим городишком хлебнул лиха. В нескольких битвах ему нанесли поражение знаменитые братья Арнольд — три патриота-партизана, которым Суинберн[46] посвятил стихи, вы их, конечно, помните:  Волки в мантиях из горностая,  Венчанные вороны и короли,  Пускай их тучи, целая стая,  Но три брата все это снесли. Или что-то в этом роде. Весьма сомнительно, удалось ли бы захватить это княжество, но один из трех братьев, Пауль, постыдно, зато вполне решительно отказался все это сносить и, выдав все планы восстания, погубил его и тем самым возвысился — получил пост гофмейстера при князе Отто. Людвиг, единственный настоящий герой среди героев Суинберна, пал с мечом в руках при захвате города, а третий, Генрих (он, хоть и не предатель, всегда был в сравнении с воинственными братьями вял и даже робок), нашел себе подобие отшельнической пустыни, начал исповедовать христианский квиетизм, чуть ли не квакерского толка, и перестал общаться с людьми, только прежде отдал беднякам почти все, что имел. Говорят, еще недавно его иногда встречали поблизости: в черном плаще, почти слепой, седая растрепанная грива, но лицо поразительно кроткое. — Знаю, — сказал отец Браун. Я однажды его видел. Фламбо поглядел на него не без удивления. — Я не знал, что вы бывали здесь прежде, — сказал он. — Тогда, возможно, вы знаете эту историю не хуже меня. Как бы там ни было, это рассказ об Арнольдах, и он единственный из трех братьев еще жив. Да он пережил и всех остальных действующих лиц этой драмы. — Так, значит, князь тоже давно умер? — Умер, — подтвердил Фламбо. — Вот, пожалуй, и все, что тут можно сказать. Понимаете, к концу жизни у него стали пошаливать нервы — такое нередко случается с тиранами. Он все умножал дневную и ночную стражу вокруг замка, так что под конец караульных будок стало, кажется, больше, чем домов в городе, и всех, кто вызывал подозрение, пристреливали на месте. Князь почти все время жил в небольшой комнатке, которая находилась в самой середине огромного лабиринта, состоявшего из бесчисленных комнат, да еще посреди этой каморки велел соорудить подобие каюты или будки, обшитой сталью, точно сейф или военный корабль. Говорят, в этой комнате был тайник под полом, где мог поместиться лишь он один, — словом, он так боялся могилы, что готов был добровольно залезть в такую же гробовую яму. Но и это еще не все. Предполагалось, что с тех самых пор, как было подавлено восстание, все жители разоружены, но князь Отто настоял (чего правительства обычно не делают) на разоружении полном и безоговорочном. В тесных границах княжества, где им знаком был каждый уголок и закоулок, отлично вымуштрованные люди исполнили свою задачу, — и если сила и наука вообще могут быть в чем-то совершенно уверены, князь Отто был совершенно уверен, что в руки жителей Хейлигвальденштейна не попадет отныне никакое оружие, будь то даже игрушечный пистолет.  — Ни в чем таком наука никогда не может быть уверена, — промолвил отец Браун, все еще глядя на унизанные розовыми почками ветви над головой, — хотя бы из-за сложности определений и неточности нашего словаря. Что есть оружие? Людей убивали самыми невинными предметами домашнего обихода — чайниками уж наверняка, а возможно, и стеганой покрышкой для чайника. С другой стороны, если бы показать древнему бритту револьвер, вряд ли бы он понял, что это — оружие (разумеется, пока бы в него не выстрелили). Возможно, у кого-нибудь было наиновейшее огнестрельное оружие, которое вовсе и не походило на огнестрельное оружие. Возможно, оно походило на наперсток, да па что угодно. А пуля была какая-нибудь особенная?  — Ничего такого не слыхал, — ответил Фламбо. — Но я знаю далеко не все и только со слов моего старого друга Гримма. Он был очень толковый детектив здесь, в Германии, и пытался меня арестовать, а я взял и арестовал его самого, и мы с ним не раз очень интересно беседовали. Ему тут поручили расследовать убийство князя Отто, но я забыл расспросить его насчет пули. По словам Гримма, дело было так...  Фламбо умолк, залпом выпил чуть не полкружки темного легкого пива и продолжал:  — В тот вечер князь как будто должен был выйти из своего убежища — ему предстояло принять посетителей, которых он и вправду хотел видеть. То были знаменитые геологи, их послали разобраться, верно ли, что в окрестных горах скрыто золото, — уверяли, будто именно благодаря этому золоту крохотный город-государство сохранял свое влияние и успешно торговал с соседями, хоть на него и обрушивались снова и снова армии куда более могучих врагов. Пока еще золота этого не могли обнаружить никакие самые дотошные изыскатели.  — Хотя они ничуть не сомневались, что сумеют обнаружить игрушечный пистолет, — с улыбкой сказал отец Браун. — А как же брат, который стал предателем? Разве ему нечего было рассказать князю?  — Он всегда клялся, что ничего об этом не знает, — отвечал Фламбо, — что это — единственная тайна, в которую братья его не посвятили. Надо сказать, его клятву отчасти подтверждают отрывочные слова, которые произнес великий Людвиг в смертный час. Он посмотрел на Генриха, но указал на Пауля и вымолвил: «Ты ему не сказал...» — но больше уже не в силах был говорить. Итак, князя Отто ждала группа известных геологов и минералогов из Парижа и Берлина, соответственно случаю в полном параде, ибо никто так не любит надевать все свои знаки отличия, как ученые, — это известно всякому, кто хоть раз побывал на званом вечере Королевской академии. Общество собралось блистательное, но уже совсем поздно и не сразу гофмейстер — его портрет вы тоже видели: черные брови, серьезные глаза и бессмысленная улыбка, — так вот, гофмейстер заметил, что на приеме сеть все, кроме самого князя. Он обыскал все залы, потом, вспомнив безумные приступы страха, которые нередко овладевали князем, поспешил в его заветное убежище. Там тоже было пусто, но стальную башенку или будку удалось открыть не сразу. Он заглянул в тайник под полом, — как он сам потом рассказывал, эта дыра показалась ему на сей раз глубже, чем обычно, и еще сильней напомнила могилу. И в эту минуту откуда-то из бесконечных комнат и коридоров донеслись крики и шум. Сперва это был отдаленный гул толпы, взволнованной каким-то невероятным событием, случившимся, скорее всего, за пределами замка. Потом, пугающе близко, беспорядочные возгласы, такие громкие, что, если б они не сливались друг е другом, можно было бы разобрать каждое слово. Потом, с ужасающей ясностью, донеслись слова — ближе, ближе, п наконец в комнату ворвался человек и выпалил новость — такие вести всегда кратки. Отто, князь Хейлигвальдеиштейна и Гросеенмарка, лежал в густеющих сумерках за пределами замка, в лесу на сырой росистой траве, раскинув руки и обратив лицо к луне. Из простреленного виска и челюсти толчками била кровь, вот и все, что было в нем живого. Он был в парадной бело-желтой форме, одетый для приема гостей, только перевязь, отброшенная, смятая, валялась рядом. Он умер еще прежде, чем его подняли. Но, живой или мертвый, он был загадкой, — он, который всегда прятался в своем потаенном убежище в самом сердце замка, вдруг очутился в сыром лесу, один и без оружия. — Кто нашел тело? —- спросил отец Браун. — Одна девушка, состоявшая при дворе, Хедвига фон... не помню, как там дальше, — ответил его друг. — Она рвала в лесу цветы. — И нарвала? — спросил священник, рассеянно глядя на переплеты ветвей над головой. — Да, — ответил Фламбо. — Я как раз запомнил, что гофмейстер, а может, старина Гримм или кто-то еще, говорил, как это было ужасно: они прибежали на ее зов и видят — девушка склонилась над этим... над этими кровавыми останками, а в руках у нее весенние цветы. Но главное — он умер до того, как подоспела помощь, и надо было, разумеется, сообщить эту новость в замок. Она поразила всех безмерным ужасом, еще сильнее, чем поражает обычно придворных падение властелина. Иностранных гостей, в особенности специалистов горного дела, обуяли растерянность и волнение, так же как и многих прусских чиновников, и вскоре стало ясно, что поиски сокровища занимают в этой истории гораздо более значительное место, чем предполагалось. Геологам и чиновникам были загодя обещаны огромные премии и международные награды, и, услыхав о смерти князя, кое-кто даже заявил, что его тайное убежище и усиленная охрана объясняются не страхом перед народом, а секретными изысканиями, поисками... — А стебли у цветов были длинные? — спросил отец Браун. Фламбо уставился на него во все глаза. — Ну и странный же вы человек! — сказал он. — Вот и старина Гримм про это говорил. Он говорил: по его мнению, отвратительней всего, отвратительней и крови и пули, были эти самые цветы на коротких стеблях, почти что одни сорванные головки. — Да, конечно, — сказал священник, — когда взрослая девушка рвет цветы, она старается, чтоб стебель был подлинней. А если она срывает одни головки, как маленький ребенок, похоже, что... — Он в нерешительности умолк. — Ну? — спросил Фламбо. — Ну похоже, что она рвала цветы второпях, волнуясь, чтоб было чем оправдать свое присутствие там после... ну после того, как она уже там была. — Я знаю, к чему вы клоните, — хмуро сказал Фламбо. — Но это подозрение, как и все прочие, разбивается об одну мелочь — отсутствие оружия. Его могли убить чем угодно, как вы сказали, даже его орденской перевязью, по ведь надо объяснить не только как его убили, но и как застрелили. А вот этого-то мы объяснить не можем. Хедвигу самым безжалостным образом обыскали, — по правде сказать, она вызывала немалые подозрения, хотя ее дядей и опекуном оказался коварный старый гофмейстер Пауль Арнольд. Она была девушка романтичная, поговаривали, что и она сочувствует революционному пылу, издавна не угасавшему в их семье. Однако романтика романтикой, а попробуй всади пулю человеку в голову или в челюсть без помощи пистолета или ружья. А пистолета не было, хотя было два выстрела. Вот и разгадайте эту загадку, друг мой. — Откуда вы знаете, что выстрелов было два? — спросил маленький священник. — В голову попала только одна пуля, — ответил его собеседник, — но перевязь тоже была пробита пулей. Безмятежно гладкий лоб отца Брауна вдруг прорезали морщины. — Вторую пулю нашли? — требовательно спросил он. Фламбо опешил. — Что-то не припомню, — сказал он. — Стойте! Стойте! Стойте! — закричал отец Браун, необычайно удивленный и озабоченный, все сильней морща лоб. — Не сочтите меня за невежу. Дайте-ка я все это обдумаю. — Сделайте одолжение, — смеясь, ответил Фламбо и допил пиво. Легкий ветерок шевелил ветви распускающихся деревьев, гнал белые и розовые облачка, отчего небо казалось еще голубей и все вокруг еще красочней и причудливей. Должно быть, это херувимы летели домой, к окнам своей небесной детской. Самая старая башня замка, башня Дракона, возвышалась нелепая, точно огромная пивная кружка, и такая же уютная. А за ней насупился лес, в котором тогда лежал убитый. — Что дальше стало с этой Хедвигой? — спросил наконец священник. — Она замужем за генералом Шварцем, — ответил Фламбо. — Вы, без сомнения, слышали, он сделал головокружительную карьеру. Он отличился еще до своих подвигов при Садовой и Гравелотте. Он ведь выдвинулся из рядовых, а это очень большая редкость даже в самом крохотном немецком... Отец Браун вскочил. — Выдвинулся из рядовых! — воскликнул он и чуть было не присвистнул. — Ну и ну, до чего же странная история! До чего странный способ убить человека... но, пожалуй, никаких других возможностей тут не было. И подумать только, какая ненависть — так долго ждать... — О чем вы говорите? — перебил Фламбо. — Каким это способом его убили? — Его убили с помощью перевязи, — сдержанно произнес Браун. И, выслушав протесты Фламбо, продолжал: — Да-да, про пулю я знаю. Наверно, надо сказать так: он умер оттого, что на нем была перевязь. Эти слова не столь привычны для слуха, как, скажем, он умер оттого, что у него был тиф... — Похоже, у вас в голове шевелится какая-то догадка, — сказал Фламбо, — но как же быть с пулей в голове Отто — ее оттуда не выкинешь. Я ведь вам уже говорил: его с легкостью могли бы задушить. Но его застрелили. Кто? Как? — Застрелили по его собственному приказу, — сказал священник. — Вы думаете, это самоубийство? — Я не сказал: «по его воле», — возразил отец Браун. — Я сказал: «по его собственному приказу». — Ну хорошо, как вы это объясняете? Отец Браун засмеялся. — Я ведь сейчас на отдыхе, — сказал он. — И никак я это не объясняю. Просто эти места напоминают мне сказку, и, если хотите, я и сам расскажу вам сказку. Розовые облачка, похожие на помадки, слились и увенчали башни золоченого пряничного замка, а розовые младенческие пальчики почек на деревьях, казалось, растопырились и тянулись к ним изо всех сил; голубое небо уже по-вечернему лиловело, и тут отец Браун вдруг снова заговорил: — Был мрачный, ненастный вечер, с деревьев еще капало после дождя, а траву уже покрывала роса, когда князь Отто Гроссенмаркский поспешно вышел из боковой двери замка и быстрым шагом направился в лес. Один из бесчисленных часовых при виде его взял на караул, но он этого не заметил. Он предпочел бы, чтобы и его сейчас не замечали. Он был рад, когда высокие деревья, серые и уже влажные от дождя, поглотили его, как трясина. Он нарочно выбрал самый глухой уголок своих владений, но даже и здесь было не так глухо и пустынно, как хотелось бы князю. Однако можно было не опасаться, что кто-нибудь не в меру навязчивый или не в меру услужливый последует за ним но пятам, ведь он вышел из замка неожиданно даже для самого себя. Разряженные дипломаты остались в замке, он потерял к ним всякий интерес. Он вдруг понял, что может обойтись без них. Его главной страстью был не страх смерти (он все же много благороднее), но странная жажда золота. Ради этого легендарного золота он покинул Гроссенмарк и захватил Хейлигвальденштейн. Ради золота, и только ради золота, он подкупил предателя и зверски убил героя, ради золота упорно и долго допрашивал вероломного гофмейстера, пока наконец не пришел к заключению, что изменник не солгал. Он и в самом деле ничего об этом не знал. Ради того чтобы заполучить это золото, он уже не раз платил, не слишком, правда, охотно, и обещал заплатить еще, если большая часть его достанется ему; и ради золота сейчас, точно вор, тайно выскользнул из замка под дождь, ибо ему пришла на ум другая возможность завладеть светом очей своих, и завладеть задешево. Поодаль от замка, в конце петляющей горной тропы, по которой князь держал путь, среди круто вздымающихся вверх, точно колонны, выступов кряжа, нависшего над городом, приютилось убежище отшельника — всего лишь пещера, огороженная колючим кустарником; здесь-то уже долгие годы и скрывался от мира третий из знаменитых братьев. «Отчего бы ему и не открыть тайну золота», — думал князь Отто. Давным-давно, еще до того, как сделаться аскетом и отказаться от собственности и всех радостей жизни, он знал, где спрятано сокровище, и, однако, не стал его искать. Правда, они когда-то были врагами, но ведь теперь отшельник в силу веры своей не должен иметь врагов. Можно в чем-то пойти ему навстречу, воззвать к его устоям, и он, пожалуй, откроет тайну, которая касается всего лишь мирского богатства. Несмотря на сеть воинских постов, выставленных по его же приказу, на бесчисленные меры предосторожности, Отто был не трус, и, уж во всяком случае, алчность говорила в нем громче страха. Да и чего, в сущности, бояться? Ведь во всем княжестве ни у кого из жителей наверняка нет оружия, и уж стократ верней, что его нет в тихом горном убежище этого святоши, который питается травами, живет здесь с двумя старыми неотесанными слугами и уже многие годы не слышит человеческою голоса. С какой-то зловещей улыбкой князь Отто посмотрел вниз, на освещенный фонарями квадратный лабиринт города. Всюду, насколько хватал глаз, стоят под ружьем его друзья, а у его врагов — ни щепотки пороха. Часовые так близко подступают даже к этой горной тропе, что стоит ему крикнуть — и они кинутся сюда, вверх, не говоря уж о том, что через определенные промежутки времени лес и горный кряж прочесывают патрули; часовые начеку и в отдалении, за рекой, в смутно очерченном лесу, который отсюда кажется просто кустарником, — и никакими окольными путями врагу сюда не проникнуть. А вокруг замка часовые стоят и у западных ворот, и у восточных, и у северных, и у южных, и со всех четырех сторон они цепью окружают замок. Нет, он, Отто, в безопасности. Это стало ему особенно ясно, когда он поднялся на гребень и увидел, как голо вокруг гнезда его старого врага. Он оказался на маленькой каменной платформе, которая с трех сторон круто обрывалась вниз. Позади чернел вход в пещеру, полускрытый колючим кустарником и совсем низкий; даже не верилось, что туда может войти человек. Впереди — крутой скалистый склон, и за ним, смутно видная в туманной дали, раскинулась долина. На небольшом каменном возвышении стоял старый бронзовый то ли аналой, то ли пюпитр; казалось, он с трудом выдерживает огромную немецкую Библию. Бронза (а может быть, это была медь) позеленела в разреженном горном воздухе, и Отто тотчас подумал: «Даже если тут и были ружья, их давно разъела ржавчина». Луна, всходившая за гребнями и утесами, озарила все вокруг мертвенным светом, дождь перестал. За аналоем стоял глубокий старик в черном одеянии — оно круто ниспадало с плеч прямыми недвижными складками, точно утесы вокруг, но белые волосы и слабый голос, казалось, одинаково бессильно трепетали на ветру, взгляд его был устремлен куда-то вдаль, поверх долины. Он, видимо, исполнял какой-то ежедневный непременный обряд. — «Они полагались он своих коней...» — Сударь, — с несвойственной ему учтивостью обратился князь к старику, — я хотел бы сказать вам несколько слов. — «...и на свои колесницы, — чуть внятно продолжал старик, — а мы полагаемся на Господа сил...» Последние огона совсем нельзя было расслышать, старик благоговейно закрыл книгу, почти слепой, он ощупью отыскал край аналоя и ухватился за него. Тотчас же из темного низкого устья пещеры выскользнули двое слуг и поддержали его. Они тоже были в тускло-черных балахонах, по в полосах их не светилось морозное серебро, и черты лица не сковала холодная утонченность. То были крестьяне, хорваты или мадьяры, с широкими грубыми лицами и туповато мигающими глазами. Впервые князю стало немного не по себе, но мужество и привычное умение изворачиваться не изменили ему. — Пожалуй, с той ужасной канонады, при которой погиб ваш несчастный брат, мы с вами нс встречались, — сказал он. — Все мои братья умерли, — ответил старик; взгляд его по-прежнему был устремлен куда-то вдаль, поверх долины. Потом, на миг обратив к Отто изможденное тонкое лицо — белоснежные волосы низко свисали на лоб, точно сосульки, — он прибавил: — Да и сам я гоже мертв. — Надеюсь, вы поймете, что я пришел сюда не затем, чтобы преследовать вас, точно тень тех страшных раздоров, — сдерживая себя, чуть ли не доверительно заговорил князь. — Не станем обсуждать, кто был тогда прав и кто виноват, но в одном, по крайней мере, мы всегда были правы, потому ч то в этом вы никогда не были повинны. Какова бы ни была политика вашей семьи, никому никогда не приходило в голову, что вами движет всего лишь жажда золота. Ваше поведение поставило вас вне подозрений, будто... Старик в строгом черном облачении смотрел на князя слезящимися голубыми глазами, и в лице его была какая-то бессильная мудрость. Но при слове «золото» он вытянул руку, словно что-то отстраняя, и отвернулся к горам. — Он говорит о золоте, — вымолвил старик. — Он говорит о запретном. Пусть умолкнет. Отто страдал извечной истинно прусской слабостью: он воображал, что успех — не случайность, а врожденный дар. Он твердо верил, что он и ему подобные рождены побеждать народы, рожденные покоряться. А потому чувство изумления было ему незнакомо, и то, что произошло дальше, застигло его врасплох. Он хотел было возразить отшельнику и не смог произнести ни слова — что-то мягкое вдруг закрыло ему рот и накрепко, точно жгутом, стянуло голову. Прошло добрых сорок секунд, прежде чем он сообразил, что сделали это слуги-венгры, и притом его же собственной перевязью. Старик снова неуверенными шагами подошел к огромной Библии, покоящейся на бронзовой подставке, с каким-то ужасающим терпением принялся медленно переворачивать страницы, пока не дошел до Послания Иакова, и стал читать: — «...так и язык небольшой член, но...» Что-то в его голосе заставило князя вдруг повернуться и кинуться вниз по тропе. Лишь на полпути к парку, окружавшему замок, впервые попытался он сорвать перевязь, что стягивала шею и челюсти. Попытался раз, другой, третий, но тщетно: те, кто заткнул ему рот, знали, что одно дело — развязывать узел, когда он у тебя перед глазами, и совсем другое — когда он на затылке. Ноги Отто были свободны — прыгай по горам, как антилопа, руки свободны — маши, подавай любой сигнал, а вот сказать он не мог ни слова. Дьявол бесновался в его душе, но он был нем. Он уже совсем близко подошел к парку, обступавшему замок, и только тогда окончательно понял, к чему его приведет бессловесность и к чему его с умыслом привели. Мрачно посмотрел он на яркий, освещенный фонарями лабиринт города внизу и теперь уже не улыбнулся. С убийственной насмешкой вспомнил он все, что недавно говорил себе совсем в ином настроении. Далеко, насколько хватал глаз, — ружья его друзей, и каждый пристрелит его на месте, если он не отзовется на оклик. Ружей так много, и они так близко, лес и горный кряж неустанно прочесывают днем и ночью, а потому в лесу не спрячешься до утра. Часовые и на таких дальних подступах, что враг не может ни с какой стороны обойти их и проникнуть в город, а потому нет надежды пробраться в город издалека, в обход. Стоит только закричать — и его солдаты кинутся к нему на помощь. Но закричать он не может. Луна поднялась выше и засияла серебром, и ночное небо ярко синело, прочерченное черными стволами сосен, обступавших замок. Какие-то цветы, широко распахнутые, с перистыми лепестками, и засветились, и словно вылиняли в лунном сиянии — никогда прежде он ничего подобного не замечал, — и эти цветы, что теснились к стволам деревьев, словно обвивали их вокруг корней, казались ему пугающе неправдоподобными. Быть может, злая неволя, внезапно завладевшая им, помрачила его рассудок, но в лесу этом ему всюду чудилось что-то бесконечно немецкое — волшебная сказка. Ему чудилось, будто он приближается к замку людоеда — он забыл, что людоед, владелец замка, — это он сам. Вспомнилось, как в детстве он спрашивал мать, водятся ли в старом парке при их родовом замке медведи. Он наклонился, чтобы сорвать цветок, словно надеялся этим талисманом защититься от колдовства. Стебель оказался крепче, чем он думал, и сломался с легким треском. Отто хотел было осторожно засунуть цветок за перевязь на груди — и тут раздался оклик: — Кто идет? И тогда Отто вспомнил, что перевязь у него не там, где ей положено быть. Он пытался крикнуть и не мог. Последовал второй оклик, а за ним выстрел — пуля взвизгнула и, ударившись в цель, смолкла. Отто Гроссенмаркский мирно лежал среди сказочных деревьев — теперь он уже не натворит зла ни золотом, ни сталью, а серебряный карандаш луны выхватывал и очерчивал тут и гам то замысловатые украшения на его мундире, то глубокие морщины па лбу. Да помилует Господь его душу. Часовой, который стрелял согласно строжайшему приказу но гарнизону, понятно, кинулся отыскивать свою жертву. Это был рядовой по фамилии Шварц, позднее ставший среди военного сословия личностью небезызвестной, и нашел он лысого человека в воинском мундире, чье лицо, туго обмотанное его же перевязью, было точно в маске — виднелись только раскрытые мертвые глаза, холодно поблескивавшие в лунном свете. Пуля прошла через перевязь, стягивающую челюсть, вот почему в ней тоже осталось отверстие, хотя выстрел был всего один. Повинуясь естественному побуждению, хотя так поступать и не следовало, молодой Шварц сорвал загадочную шелковую маску и отбросил па траву; и тогда он увидел, кого убил. Как события развивались дальше, сказать трудно. Но я склонен верить, что в этом небольшом лесу и вправду творилась сказка, как ни ужасен был случай, который положил ей начато. Был ли девушке, по имени Хедвига, еще прежде знаком солдат, которого она спасла и за которого после вышла замуж, или она ненароком оказалась на месте происшествия и знакомство их завязалось в ту ночь, — этого мы, вероятно, никогда не узнаем. Но мне кажется, что эта Хедвига — героиня и она заслуженно стала женой человека, который сделался в некотором роде героем. Она поступила смело и мудро. Она уговорила часового вернуться на свой пост, где уже ничто нс будет связывать его со случившимся: он окажется лишь одним из самых верных и дисциплинированных среди полусотни часовых, стоящих поблизости. Она же осталась подле тела и подняла тревогу, и ее тоже ничто не могло связывать с несчастьем, так как у нее не было и не могло быть никакого огнестрельного оружия. — Ну и, надеюсь, они счастливы, — сказал отец Браун, весело поднимаясь. — Куда вы? — спросил Фламбо. — Хочу еще разок взглянуть на портрет гофмейстера, того самого, который предал своих братьев, — ответил священник. — Интересно, в какой мере... интересно, если человек предал дважды, стал ли он от этого меньше предателем? И он долго размышлял перед портретом седовласого чернобрового старика с любезнейшей, будто наклеенной, улыбкой, которую словно оспаривал недобрый, предостерегающий взгляд. НЕДОВЕРЧИВОСТЬ ОТЦА БРАУНА  ВОСКРЕСЕНИЕ ОТЦА БРАУНА В жизни отца Брауна был краткий период, когда он наслаждался — или, вернее, не наслаждался — неким подобием славы. Он стал кратковременной сенсацией в газетных статьях и даже главной темой для дискуссии в еженедельных обзорах. Его подвиги, перелагаемые на множество ладов, оживленно обсуждались в клубах и гостиных, особенно в Америке. Но самое нелепое и невероятное для его знакомых заключалось в том, что он стал героем детективных рассказов, публиковавшихся в журналах. Блуждающий луч рампы настиг отца Брауна в самом уединенном или, во всяком случае, в самом отдаленном из многочисленных мест его проживания. В качестве чего-то среднего между миссионером и приходским священником он был отправлен в один из тех уголков северного побережья Южной Америки, которые до сих пор ненадежно льнут к европейским державам или угрожают стать независимыми республиками под гигантской тенью президента Монро. Население здесь было красно-коричневым с розовыми вкраплениями, то есть испано-американо-индейским, но с заметной и постоянно увеличивавшейся примесью северных американцев, имевших английские и немецкие корни. Неприятности начались, когда один приезжий, только что высадившийся на берег и немало раздосадованный пропажей одного из своих чемоданов, приблизился к первому зданию, которое попалось ему на глаза, — католической миссии с примыкающей часовней, перед которой находилась длинная веранда и ряд столбиков, увитых черными лозами с большими угловатыми листьями, уже расцвеченными красками осени. За ними выстроился ряд сидящих людей, почти таких же неподвижных, как столбики, и расцвеченных на манер виноградных листьев. Хотя их широкополые шляпы были такими же черными, как их немигающие глаза, многие лица казались высеченными из темно-красной древесины заокеанских лесов. Многие из них курили очень длинные и тонкие черные сигары, дым которых создавал единственное движение над этой сценой. Приезжий, вероятно, назвал бы их туземцами, хотя некоторые из них очень гордились испанской кровью. Но этот приезжий был не из тех, кто способен провести тонкое различие между испанцами и краснокожими, и предпочитал считать людей частью фона, как только навешивал на них ярлык местной принадлежности. Он был газетчиком из Канзас-Сити — сухопарый блондин с «любознательным носом», по выражению Мередита. Действительно, создавалось впечатление, будто он ощупывает окружающее своим носом, чрезвычайно подвижным, словно хоботок муравьеда. Он носил фамилию Снейт, к которой его родители, по неясным соображениям, добавили имя Сол, которое он, по понятным причинам, старался скрывать от окружающих. В конце концов он стал называть себя Полом, хотя совсем по другим причинам, нежели апостол язычников. Напротив, если бы он разбирался в таких вещах, ему бы больше подошло имя гонителя Савла, а не апостола Павла, так как он относился к официальной религии с вежливым презрением, которое скорее можно усвоить у Ингресолла, чем у Вольтера. Но, как оказалось, вежливость составляла не самую важную сторону его характера, когда он повернулся к миссии и людям, сидевшим перед верандой. Что-то в их неприлично расслабленных позах и безразличных взглядах воспламенило его собственную жажду действий, а поскольку он не дождался ответов на свои первые вопросы, то взял на себя роль оратора. Стоя под палящим солнцем в белой панаме, одетый с иголочки, он стиснул свой саквояж стальной хваткой и гневно обратился к людям, сидевшим в тени. Он громогласно объяснил им, что они ленивы и нечистоплотны, чудовищно невежественны и в целом хуже животных, если только способны это понять. С его точки зрения, только вредоносное влияние религии могло довести их до такого скотского и угнетенного состояния, в котором они могли только сидеть в тени, курить да бездельничать. — Что вы за безвольные существа, если позволяете помыкать собой этим кичливым болванам, только потому что они расхаживают в митрах, тиарах и парчовых ризах! — разглагольствовал он. — Они обращаются со всеми остальными как с грязью, а вы глазеете на их короны, балдахины и священные зонтики, словно дети в пантомиме. Какой-нибудь помпезный высший жрец мумбо-юмбо смотрит на вас, словно он властелин всего мира. А вы? Во что вы превратились, бедные простофили? Поэтому-то вы и скатываетесь обратно к варварству, не умеете читать и писать, и... В этот момент высший жрец мумбо-юмбо в недостойной спешке выкатился из дверей миссии. Он не был похож на властелина всего мира, но скорее напоминал сверток поношенной черной одежды, кое-как застегнутой на коротком валике грузного туловища. Он не носил тиару, даже если имел ее, зато носил потрепанную широкополую шляпу, не слишком отличавшуюся от индейских и впопыхах сдвинутую на затылок. Он собрался было обратиться к неподвижным туземцам, но тут заметил незнакомого человека. — Я могу вам чем-то помочь? — поспешно спросил он. — Не желаете ли зайти в дом? Пол Снейт вошел в дом, где ему предстояло значительно расширить свои журналистские познания о многих вещах. Его репортерский инстинкт оказался сильнее предрассудков, поэтому он задал множество вопросов и получил ответы, удивившие и заинтриговавшие его. Он узнал, что индейцы умеют читать и писать по той простой причине, что священник научил их этому, но читают и пишут лишь по необходимости, так как предпочитают более непосредственное общение. Он узнал, что эти странные люди, неподвижно сидевшие перед верандой, неустанно трудятся на своих клочках земли — особенно те из них, в ком больше половины испанской крови. Еще больше его поразил тот факт, что все они имеют собственные земельные наделы. Во многом это было связано с давней традицией, но священник тоже сыграл определенную роль; при этом он, наверное, в первый и последний раз принял участие в политических делах, пусть и на местном уровне. Недавно по региону прокатилась волна атеистического и почти анархического радикального движения, периодически возникающего в странах латинской культуры, которое обычно начинается с создания тайного общества, а заканчивается гражданской войной. Лидером местных радикалов был некто Альварес, довольно колоритный авантюрист португальского происхождения, но с примесью негритянской крови, как утверждали его враги. Он возглавлял некие ложи и храмы того рода, где даже атеизм умудряется рядиться в мистические одежды. Лидером консервативной партии был фабрикант Мендоза, человек не такой интересный, зато очень богатый и респектабельный. По общему мнению, законность и порядок были бы совершенно утрачены, если бы власти не предприняли популярных мер, таких как закрепление земли за крестьянами; эта инициатива исходила главным образом из маленькой католической миссии отца Брауна. Пока он беседовал с журналистом, в комнату вошел Мендоза, лидер консерваторов. Это был дородный смуглый мужчина с лысой головой, похожей на грушу, и туловищем, форма которого напоминала тот же фрукт. Он курил ароматическую сигару, но театральным жестом отбросил ее, когда приблизился к священнику, словно вошел в церковь, и поклонился с изяществом, почти невероятным для такого упитанного человека. Он чрезвычайно серьезно относился к общественным формальностям, особенно если речь шла о религиозных учреждениях. Можно сказать, он был одним из тех мирян, которые выглядят более воцерковленными, чем сами церковники. Это обстоятельство сильно смущало отца Брауна, особенно при личном общении. «Я склонен считать себя антиклерикалом, — говорил он с легкой улыбкой, — но в мире было бы наполовину меньше клерикализма, если бы миряне оставили церковные дела клирикам». — О, мистер Мендоза! — воскликнул журналист в новом приливе воодушевления. — Кажется, мы встречались раньше. Вы не были на торговом конгрессе в Мексике в прошлом году? Тяжелые веки Мендозы дрогнули в знак признания, и по его лицу медленно расползлась улыбка. — Я помню, — произнес он. — Там за час-другой можно было провернуть очень выгодную сделку, жизнерадостно продолжал Спейт. - Наверное, вы тоже остались довольны. — Мне очень повезло, — скромно заметил Мендоза. — Неужели вы сами верите в это? — с энтузиазмом воскликнул Снейг. — Удача приходит к людям, которые знают, когда сделать нужный ход, а вы это знаете очень хорошо. Но надеюсь, я не отвлекаю вас от важных дел? — Вовсе нет, — сказал Мендоза. — Я часто захожу к падре, чтобы немного побеседовать с ним. Это большая честь для меня. Казалось, что такое близкое знакомство между отцом Брауном и известным, даже прославленным бизнесменом завершило духовное примирение между священником и практичным мистером Снейтом. Миссия приобрела для него более респектабельный вид, и он был готов закрыть глаза на такие случайные напоминания о религии, как часовня и дом католического священнослужителя. Он с энтузиазмом отнесся к просветительской программе священника — во всяком случае, к ее светской и общественной стороне — и заявил о своей готовности в любой момент послужить живым телеграфом для связи со всем миром. Именно в этот момент отцу Брауну показалось, что симпатия журналиста еще более обременительна, чем его враждебность. Пол Снейт энергично взялся за статьи об отце Брауне. Он писал о нем пространные и шумные панегирики, которые затем посылал через континент в свою газету на Среднем Западе. Он фотографировал несчастного клирика за самыми обычными занятиями и публиковал огромные фотографии на огромных разворотах американских воскресных газет. Он превращал высказывания священника в лозунги и неустанно поставлял миру «новые вести» от преподобного джентльмена в Южной Америке. Любой народ, менее крепкий и любознательный, чем американцы, вскоре очень устал бы от отца Брауна. В результате он получал вежливые и заманчивые предложения о проведении лекционного тура в США, а после его отказа поступили новые предложения с еще более выгодными условиями, выдержанные в еще более почтительном тоне. По инициативе мистера Снейта был задуман цикл рассказов наподобие историй о Шерлоке Холмсе, предложенный герою с просьбой о содействии и поддержке. Когда священник обнаружил, что рассказы уже публикуются, у него не осталось других предложений, кроме просьбы прекратить это безобразие. Это, в свою очередь, было воспринято мистером Снейтом как основа для дискуссии о том, не стоит ли временно похоронить отца Брауна, например сбросив его с утеса на манер Холмса. На все эти запросы священник терпеливо отвечал в письменном виде: он был согласен на такое условие временного прекращения рассказов и умолял, чтобы перерыв продолжался как можно дольше. Ответы, которые он писал, с каждым разом становились все короче, а закончив последний из них, он тяжко вздохнул. Не стоит и говорить, что взрыв популярности в Северной Америке эхом отдался на юге, где отец Браун рассчитывал пожить в покое и уединении. Местные англичане и американцы преисполнились гордости оттого, что рядом с ними обитает столь широко разрекламированная личность. Американские туристы того рода, что, оказавшись в Британии, немедленно требуют показать им Вестминстерское аббатство, сразу же требовали показать им отца Брауна. Уже вырисовывалась перспектива экскурсионных поездов, названных в его честь, и массовых туров для осмотра местной достопримечательности. Отца Брауна особенно беспокоили честолюбивые коммерсанты и владельцы магазинов, настойчиво предлагавшие ему попробовать их товары и дать свою рекомендацию. Даже если никаких рекомендаций не поступало, они продолжали переписку с целью получения автографов. Поскольку священник был добросердечным человеком, они многое получили от него. Но поворотным моментом в его жизни стал ответ на просьбу франкфуртского виноторговца Экштейна — всего лишь несколько слов, поспешно начертанных на визитной карточке. Экштейн был суетливым курчавым коротышкой в пенсне. Он чрезвычайно настаивал, чтобы священник не только попробовал его знаменитый целебный портвейн, но и дал знать, где и когда это произошло. Отец Браун не особенно удивился этому требованию, потому что давно устал дивиться рекламным нелепостям. Он что-то нацарапал в ответ и вернулся к другим, более разумным делам. Но ему снова пришлось отвлечься, на этот раз из-за записки от его политического недруга Альвареса, который приглашал его на совещание, дающее надежду на компромисс между враждующими сторонами. Оно должно было состояться вечером, в кафе за старой городской стеной. На этот запрос отец Браун тоже отправил утвердительный ответ вместе с напыщенным курьером военного вида, который ждал снаружи, а в оставшиеся полтора-два часа попробовал немного позаниматься текущими делами. Когда пришло время собираться, он налил себе целебного портвейна мистера Экштейна, с улыбкой взглянул на часы, осушил бокал и вышел в ночь. Маленький городок был залит лунным светом, поэтому, когда священник подошел к живописным воро гам с аркой в стиле рококо и фантастическими силуэтами пальм на заднем плане, это напоминало сцену из испанской оперы. Длинный лист пальмы с зазубренными краями, свисавший по другую сторону арки, виднелся в проеме и напоминал черную морду аллигатора. Прихотливый образ не задержался бы в воображении священника, если бы не другое обстоятельство, привлекшее его бдительный взор. Воздух был совершенно неподвижен, без единого дуновения ветерка, но он отчетливо видел, как свисающий пальмовый лист вдруг пошевелился. Отец Браун оглянулся но сторонам и понял, что находится в полном одиночестве. Он оставил позади последние дома, в основном запертые и с закрытыми ставнями, и шел между двумя длинными голыми стенами, сложенными из больших плоских камней; из щелей в кладке выбивались пучки колючих местных сорняков. Он не мог разглядеть огней кафе за аркой ворот, — возможно, оно находилось слишком далеко. Под аркой не было видно ничего, кроме широкой разбитой мостовой, смутно белевшей в лунном свете, с разбросанными то тут, то там чахлыми кустиками опунции. Отец Браун остро чуял недоброе. Он испытывал почти физическую угнетенность, но и не подумал остановиться. Хотя он обладал немалым мужеством, оно все-таки уступало его неуемному любопытству. Всю свою жизнь он руководствовался интеллектуальной жаждой истины, даже в мелочах. Ему часто приходилось сдерживать ее, хотя бы ради приличий, но она никуда не уходила. Когда он прошел под аркой, с верхушки пальмы на другой стороне ловко, как мартышка, спрыгнул какой-то человек и замахнулся на него ножом. В то же мгновение из тени у стены быстро выскочил другой человек, который занес над головой дубинку и обрушил ее вниз. Отец Браун повернулся, зашатался и осел бесформенной кучей; на его круглом лице застыло выражение кроткого, но чрезвычайно сильного удивления. В том же городке и в то же самое время жил молодой американец, сильно отличавшийся от Пола Снейта. Его звали Джон Адамс Рэйс, и он был инженером-электриком, нанятым Мендозой для того, чтобы оборудовать старую часть города современными осветительными устройствами. Он был гораздо менее искушен в сатире и международных сплетнях, чем американский журналист, но на самом деле в Америке на миллион таких людей, как Рэйс, приходится один такой человек, как Снейт. Он превосходно разбирался в своей работе, но во всех прочих отношениях был очень простым человеком. Он начал карьеру помощником фармацевта в поселке па западе страны и поднялся благодаря своему трудолюбию и врожденному таланту, но по-прежнему считал родной городок центром обитаемого мира. Его воспитали в чисто пуританской манере, с семейной Библией на коленях у матери, и он до сих пор хранил верность своему вероисповеданию, хотя и не часто вспоминал о нем из-за обилия работы. Посреди ослепительных огней самых ярких и необычных открытий, находясь на переднем крае научных экспериментов и творя чудеса света и звука, подобно божеству, создающему новые звезды и солнечные системы, он ни на секунду не сомневался, что «дома» жизнь устроена лучше всего на свете — ведь там осталась мать, семейная Библия и тихое благочестие его поселка. Он почитал мать с таким серьезным рвением и искренностью, как если бы был любвеобильным французом. Он пребывал в убеждении, что христианская вера является единственно правильной, но лишь смутно тосковал по ней каждый раз, когда оказывался в современном мире. От него едва ли можно было ожидать сочувственного отношения к религиозным излишествам католических стран; в своей неприязни к епископским митрам и посохам он разделял точку зрения Снейта, хотя и не на такой заносчивый манер. Он не питал склонности Мендозы к публичным поклонам и расшаркиваниям, но определенно не испытывал симпатии к масонскому мистицизму атеиста Альвареса. Вероятно, полутропический образ жизни, с краснокожими индейцами и испанской позолотой, был слишком экзотическим для него. Так или иначе, он не хвастался, когда сказал, что здесь нет ничего, что могло бы украсить его родной городок. Он действительно считал, что где-то есть нечто простое, невзыскательное и трогательное, и уважал это больше всего на свете. Но с недавнего времени у него возникло любопытное и необъяснимое чувство, противоречившее всем его убеждениям. Он не мог отвернуться от истины: единственной вещью во всех его путешествиях, которая хотя бы немного напоминала ему о старой поленнице, провинциальных добродетелях и Библии на коленях у матери, было круглое лицо и громоздкий черный зонтик отца Брауна. Он обнаружил, что бессмысленно глазеет на невзрачную и даже комичную черную фигурку священника, расхаживавшего по улице, и рассматривает ее с почти болезненным увлечением, словно ходячую загадку или парадокс. Посреди всего, что он ненавидел, ему встретилось нечто вызывающее невольную симпатию. Он как будто претерпел ужасные пытки от рук младших демонов и вдруг узнал, что сам дьявол — вполне заурядная личность. Случилось так, что, выглянув из окна в тог лунный вечер, он увидел дьявола во плоти, демона необъяснимой безупречности в широкополой черной шляпе и длинной черной сутане, бредущего по улице к городским воротам. Рэйс гадал, куда идет священник и что он затевает, и смотрел на залитую лунным светом улицу еще долго после того, как черная фигурка прошла мимо. Потом он увидел нечто другое, еще больше заинтересовавшее его. Два других человека, которых он узнал, прошли перед его окном, как актеры на сцене. Голубоватый свет образовывал призрачный нимб вокруг копны курчавых волос на голове маленького виноторговца Экштейна и очерчивал силуэт более высокой и темной фигуры с орлиным профилем, в старомодном тяжелом цилиндре, который делал ее очертания еще более диковинными, словно в театре теней. Рэйс упрекнул себя за то, что позволил луне играть такие шутки с его воображением; со второго взгляда он узнал черные испанские бакенбарды и сухощавое лицо доктора Кальдерона, известного городского врача, который однажды оказывал Мендозе профессиональные услуги. Но в том, как эти двое перешептывались и оглядывались по сторонам, было что-то странное. Повинуясь внезапному порыву, Рэйс перепрыгнул через низкий подоконник и босиком зашагал по дороге вслед за ними. Он увидел, как они исчезли в темном арочном проеме, а секунду спустя оттуда донесся жуткий крик, удивительно громкий и пронзительный, показавшийся Рэйсу тем более зловещим, что кричавший отчетливо произнес несколько слов на неизвестном ему языке. Послышался топот ног, новые крики, а потом раздался смешанный рев горя или бешенства, сотрясший привратные башенки и кроны пальм. В собравшейся толпе возникло движение, как будто люди расступались от прохода. А потом под темными сводами послышался новый голос, на этот раз говоривший на понятном языке и прозвучавший как глас судьбы: — Отец Браун мертв! Рэйс гак и не понял, что за опора рухнула в его сознании и почему то, на что он рассчитывал, вдруг подвело его. Он побежал к воротам и успел как раз вовремя, чтобы встретиться со своим соотечественником, журналистом Спейтом, который только что вышел из темноты, смертельно-бледный и нервно похрустывавший пальцами. — Это правда, — сказал Снейт со всем почтением, на какое только был способен. — Он обречен. Врач осмотрел его и сказал, что надежды нет. Какие-то проклятые даго проломили ему череп дубинкой, когда он проходил через ворота, — бог знает почему! Это огромная потеря для всего города. Рэйс не ответил или, возможно, не мог ответить. Он отвернулся и побежал к сцене трагедии. Маленькая черная фигура лежала там, где упала, на широких плитах мостовой с пробивающимися зелеными колючками, а огромную толпу сдерживал какой-то великан, пользовавшийся в основном жестами. Многие подавались в сторону по одному мановению его руки, словно он был волшебником. Диктатор и демагог Альварес был высоким, статным мужчиной и всегда одевался с излишней пышностью. Сейчас он носил зеленый мундир, расшитый змейками серебряной тесьмы, а орден у него на шее был подвешен на ярко-бордовой ленте. Его коротко стриженные вьющиеся волосы уже поседели и по контрасту с его лицом (которое друзья называли оливковым, а враги черномазым) казались почти серебряными. Его лицо с крупными чертами, обычно властное или обманчиво-добродушное, сейчас было серьезным и суровым, как подобало обстановке. Он объяснил, что ждал отца Брауна в кафе, когда услышал какой-то шорох и звук упавшего тела. Выбежав на улицу, он обнаружил труп, лежавший на мостовой. — Я знаю, о чем думают некоторые из вас, — сказал он, с гордым видом оглядываясь вокруг. — Если вы боитесь меня — а ведь вы боитесь, — я сам скажу это за вас. Я атеист. Я не могу призвать никакого бога себе в свидетели, но клянусь вам честью мужчины и солдата, что я непричастен к этому. Если бы убийцы сейчас оказались у меня в руках, я с радостью повесил бы их на этом дереве. — Разумеется, нам приятно слышать это от вас, — чопорно ответил старый Мендоза, стоявший над телом своего павшего собеседника. — Этот удар слишком ужасен для нас, чтобы сейчас разглагольствовать о своих чувствах. Будет вернее и достойнее, если мы уберем тело моего друга и завершим этот нежданный митинг. Насколько я понимаю, нет никаких сомнений в сто смерти? — сурово добавил он, обратившись к врачу. — Никаких сомнений, — подтвердил Кальдерон. Джон Рэйс вернулся домой опечаленным и с острым чувством утраты. Казалось невероятным, что он тоскует по человеку, которого даже не знал. Ему сказали, что похороны состоятся завтра. Все считали, что критический момент должен быть пройден как можно быстрее, так как опасались погромов и мятежей, которые с каждым часом становились все более вероятными. Когда Спейт впервые увидел индейцев, сидевших на веранде, они были похожи на ряд старинных ацтекских скульптур, вырезанных из красного дерева. Но ему не довелось видеть их, когда они узнали о гибели священника. Они бы, несомненно, восстали и линчевали республиканского лидера, если бы не сиюминутная необходимость почтительно вести себя перед гробом их собственного духовного наставника. Настоящие убийцы, достойные кары больше, чем кто-либо другой, как будто растворились в воздухе. Никто не знал их имен и даже не был уверен, что умирающий человек видел их лица. Альварес, яростно отрицавший свою причастность к убийству, присутствовал на похоронах и шел за гробом в своем великолепном зеленом мундире с серебряным шитьем, словно бравируя своей невиновностью. За верандой каменная лестница круто поднималась на зеленую насыпь, окаймленную живой изгородью из кактусов. Гроб с трудом подняли наверх и временно поставили у подножия большого распятия, возвышавшегося над дорогой и охранявшего освященную землю. Дорога внизу была запружена людьми, причитавшими и бормотавшими молитвы, — осиротевшими прихожанами, утратившими своего пастыря. Несмотря на все эти вызывающие проявления набожности, Альварес держался сдержанно и с достоинством, и, как впоследствии заметил Рэйс, все бы прошло хорошо, если бы другие оставили его в покое. Рэйс с горечью подумал, что Мендоза всегда был похож на старого дурака, а теперь и вел себя как старый дурак. По местному обычаю, гроб оставили открытым и с лица покойника сняли саван, отчего простодушные местные жители запричитали еще громче. Это соответствовало традиции и не причинило бы никакого вреда, если бы какому-то чиновнику не пришло в голову совместить оплакивание покойного с пламенной речью над гробом на манер французских вольнодумцев. Мендоза завел длинную речь, и чем дольше он говорил, тем большее уныние охватывало Джона Рэйса и тем меньше сочувствия он испытывал по отношению к религиозному ритуалу. Перечень ангельских добродетелей самого замшелого типа был представлен слушателям с неспешной монотонностью послеобеденного оратора, не умеющего вовремя остановиться. Это само по себе было достаточно плохо, но по своей неисправимой глупости Мендоза начал укорять и даже обличать своих политических оппонентов. Не прошло и трех минут, как разразился скандал, имевший самые неожиданные последствия. — Мы вправе спросить: можно ли найти подобные добродетели среди людей, бездумно отрекшихся от веры своих отцов? — говорил он, горделиво осматриваясь по сторонам. — Когда среди нас появляются атеисты, атеистические лидеры и даже, боже сохрани, атеистические правители, их позорная философия приносит плоды в виде таких преступлений. Если спросить, кто убил этого святого человека, можно не сомневаться, что... В глазах полукровки и авантюриста Альвареса бушевали африканские страсти, и Рэйс неожиданно понял, что этот человек, в конце концов, является варваром, не способным обуздывать свои чувства. Можно было угадать, что его «просвещенный» мистицизм на самом деле замешан на культе вуду. Так или иначе, Мендозе пришлось замолчать, потому что Альварес вскочил на ноги и без труда перекричал его, так как имел куда более мощные легкие. — Кто его убил? — проревел он. — Это ваш Бог убил его! Его собственный Бог прикончил его! Послушать вас, Он убивает всех своих глуповатых и преданных слуг, как убил этого. — Он энергично ткнул пальцем, но не в гроб, а в сторону распятия. Кое-как справившись со своими чувствами, он продолжал, все еще сердито, но более взвешенно: — Я этому не верю, зато вы верите. Не лучше ли обойтись без Бога, чем иметь такого, который грабит вас подобным образом? По крайней мере, я не боюсь сказать, что никакого Бога нет. Во всей этой слепой и безмозглой Вселенной нет такой силы, которая могла бы внять вашим молитвам и вернуть вашего друга. Вы можете умолять небеса, чтобы он ожил, но он не воскреснет. Я могу потребовать от небес, чтобы он ожил, но он не воскреснет. Здесь и сейчас я бросаю вызов и отвергаю Бога, не способного воскресить человека, который уснул навеки! Наступило потрясенное молчание; демагог получил свою сенсацию. — Нам следовало бы знать, когда мы позволили таким людям, как вы... — сдавленным, клокочущим голосом начал Мендоза. Его перебил новый голос — высокий и пронзительный, с американским акцентом. — Прекратите! — выкрикнул Снейт. — Прекратите! Здесь что-то не так: я клянусь, что видел, как он шевельнулся! Он взбежал по лестнице и устремился к гробу, а толпа внизу зашумела, охваченная неописуемым волнением. В следующее мгновение он обернулся с изумленным выражением на лице и поманил пальцем доктора Кальдерона, который поспешил к нему. Когда они отошли от гроба, все увидели, что положение головы покойника изменилось. Возбужденный рев толпы утих как по волшебству, потому что священник, лежавший в гробу, вдруг застонал, приподнялся на локте, заморгал и обвел собравшихся затуманенным взором. Джон Адамс Рэйс, до сих пор знакомый лишь с чудесами науки, даже спустя годы так и не смог описать неразбериху, царившую в течение следующих нескольких дней. Он как будто выпал из пространства и времени и оказался в невероятном мире. За каких-то полчаса население городка и окрестностей превратилось в средневековую толпу, увидевшую небывалое чудо, или уподобилось жителям древнегреческого города, где боги нисходили к людям. Тысячи людей простирались ниц на дороге, сотни принимали монашеские обеты, и даже такие чужаки, как два американца, не могли думать и говорить ни о чем, кроме чуда воскрешения. Сам Альварес был потрясен; он опустился на землю и обхватил голову руками. Посреди этого вихря благодати находился один маленький человек, тщетно старавшийся, чтобы его услышали. Его голос был слабым и ломким на фоне оглушительного шума. Он делал робкие жесты, свидетельствовавшие скорее о раздражении, чем о чем-то другом. Он подошел к краю парапета над толпой и помахал руками, пытаясь успокоить людей, но его движения напоминали бессильное хлопанье крыльев пингвина. Толпа все же немного притихла, и тогда отец Браун впервые достиг той степени раздражения, когда он мог с гневом обрушиться на собственную паству. — Эх вы, дураки! — произнес он высоким дрожащим голосом. — Глупые вы, глупые люди! Потом он внезапно собрался с силами, засеменил к лестнице и начал торопливо спускаться вниз. — Куда вы, отец? — осведомился Мендоза с еще большим благоговением, чем обычно. — На телеграф, — на ходу бросил отец Браун. — Что? Нет, разумеется, это не чудо. С какой стати? Чудеса не бывают таким дешевым представлением. Когда он спустился по лестнице, люди стали простираться перед ним, умоляя о благословении. — Господи, благослови, — поспешно говорил отец Браун, — благослови и вразуми этих несчастных! Он с необыкновенной скоростью припустил на почту, где отправил секретарю своего епископа телеграмму следующего содержания: «Здесь ходят невероятные слухи о чуде; надеюсь, его преосвященство не даст ход этому делу. Ничего особенного не произошло». Покончив с делом, он вдруг покачнулся от усталости, и Джон Рэйс поддержал его под локоть. — Позвольте мне проводить вас домой, — сказал он. — Вы заслуживаете большего, чем вам дают эти люди. Джон Рэйс и священник сидели в гостиной приходского дома. Стол еще был завален бумагами, над которыми вчера трудился отец Браун; бутылка вина и пустой бокал стояли там, где он их оставил. — Теперь я наконец могу собраться с мыслями, — почти сурово сказал отец Браун. — Не слишком усердствуйте, — посоветовал американец. — Сейчас вам нужен покой. Кроме того, о чем вы собираетесь думать? — Мне довольно часто доводилось принимать участие в расследовании убийств, — сказал священник. — Теперь я должен расследовать собственное убийство. — На вашем месте я сначала бы выпил немного вина, — заметил Рэйс. Отец Браун встал, наполнил бокал, поднял его, задумчиво посмотрел в пустоту и поставил вино на сгол. Потом он снова сел и сказал: — Знаете, что я чувствовал, когда умирал? Можете не верить, но я испытывал необыкновенное удивление. — Полагаю, вы были удивлены, что вас огрели дубинкой по голове, — сказал Рэйс. Отец Браун наклонился к нему. — Ничего подобного, — тихо сказал он. — Я удивился, что меня не ударили дубинкой по голове. Некоторое время Рэйс смотрел на него, словно раздумывая, не привел ли удар по голове к тяжким последствиям. — Что вы имеете в виду? — наконец спросил он. — Я имею в виду, что человек с дубинкой остановил удар в последний момент, так что она даже не коснулась моей головы. Точно так же второй человек вроде бы ударил меня ножом, но не нанес ни царапины. Все это было подстроено. Но потом произошло нечто необыкновенное. Он задумчиво посмотрел па бумаги, разбросанные по столу, а затем продолжил: — Хотя ни нож, ни дубинка не коснулись меня, я почувствовал, как у меня подгибаются ноги, а в глазах потемнело. Я понял, что мне нанесли удар, но только не этим оружием. Вы догадываетесь, что я имею в виду? Он указал на бокал вина, стоявший на столе. Рэйс взял бокал, посмотрел на вино и понюхал его. — Думаю, вы правы, — сказал он. — Я начинал помощником фармацевта и изучал химию. Не могу точно утверждать без анализа, но в это вино подмешали что-то очень необычное. Существуют снадобья, с помощью которых азиаты погружают человека в сон, похожий на смерть. — Именно так, — спокойно произнес священник. — Так называемое чудо было подстроено по той или иной причине. Сцену похорон явно отрепетировали и рассчитали время постановки. Думаю, отчасти это связано с безумной рекламной кампанией, которую устроил Снейт, но мне с трудом верится, что он мог зайти так далеко только ради славы. В конце концов, одно дело — превращать меня в книжного героя и раскручивать как второго Шерлока Холмса. Я... Священник вдруг замолчал, и выражение его лица резко изменилось. Помаргивающие глаза плотно закрылись, и он встал, словно ему не хватало воздуха. Потом он протянул вперед дрожащую руку, как будто нащупывая путь к выходу. — Куда вы? — изумленно спросил американец. — Мне нужно помолиться, — ответил отец Браун, чье лицо было белым как мел. — Или, вернее, вознести хвалу Господу. — Ничего не понимаю. Что с вами случилось? — Я собираюсь вознести хвалу Господу за невероятное спасение... в последний момент. — Разумеется, — сказал Рэйс, — я не принадлежу к вашему вероисповеданию, но достаточно религиозен, чтобы понять вас. Конечно, вы хотите поблагодарить Бога за чудесное спасение от гибели. — Нет, — ответил священник, — не от гибели, а от позора. Американец вытаращил глаза, и следующие слова священника обрушились на него как лавина. — Ах, если бы только от моего позора! Но эго было бы позором для всего, что мне дорого, позором для самой моей веры! Что бы тогда произошло! Самый громкий и отвратительный скандал с тех пор, как последняя ложь застряла в глотке Титуса Оутса. — О чем вы толкуете? — недоуменно воскликнул его собеседник. — Лучше я сразу же расскажу вам, — сказал священник. Он сел и продолжал уже более сдержанным тоном: — Меня озарило, когда я упомянул о Снейте и Шерлоке Холмсе. Теперь я припоминаю, что писал по поводу его абсурдного замысла; тогда я ничего не подозревал, но думаю, они искусно подвели меня к тому, чтобы я написал именно эти слова. Фраза звучала примерно так: «Если это лучший выход, я готов умереть и вернуться к жизни, как Шерлок Холмс». В то г момен т когда я подумал об этом, то осознал, что меня заставляли писать всевозможные вещи с той же целью. Например, я написал, словно обращаясь к сообщнику, что в определенное время выпью вина с подмешанным снадобьем. Теперь вы понимаете? Рэйс вскочил на ноги, глядя на него. — Да, — ответил он. — Кажется, я начинаю понимать. — Они подстроили чудо. Потом те же самые люди разоблачили бы это чудо. И что хуже всего, они бы доказали, что я сам принимал участие в заговоре. Эго было бы наше фальшивое чудо. В этом и заключался их дьявольский план, недоступный для таких простаков, как мы с вами. После небольшой паузы он тихо добавил: — У них определенно была целая куча моих автографов. Рэйс уперся взглядом в стол и мрачно спросил: — Как вы думаете, сколько мерзавцев замешано в этом деле? Отец Браун покачал головой. — Больше, чем мне хотелось бы думать, — ответил он. — Но надеюсь, некоторые из них были лишь орудиями в руках других. Альварес мог подумать, что на войне все средства хороши: у него извращенный ум. Боюсь, что Мендоза оказался старым лицемером; я никогда ему не доверял, а он недолюбливал меня за проповеди среди его рабочих. Но все это может подождать; мне нужно лишь поблагодарить Бога за спасение и особенно за то, что я сразу же отправил телеграмму епископу. Джон Рэйс пребывал в глубокой задумчивости. — Вы поведали мне много нового, — наконец сказал он. — Но кое-чего я все же не понимаю. Я могу понять, что эти типы все хорошо продумали. Они полагали, что любой человек, который просыпается в гробу и обнаруживает, что его собираются канонизировать как святого, который становится ходячим чудом и предметом всеобщего обожания, подыграет своим почитателям и примет венец славы, свалившийся на него с ясного неба. Их расчет был основан на самой практической психологии. Я видел всевозможных людей в разных местах и могу откровенно сказать, что едва ли найдется хотя бы один на тысячу, кто в таких обстоятельствах сохранит выдержку и, еще не вполне проснувшись, найдет в себе достаточно здравомыслия, простоты и смирения, чтобы... Он сам удивился глубине охватившего его чувства, и его обычно ровный голос прервался. Отец Браун рассеянно посмотрел на бутылку, стоявшую на столе, и приподнял брови. — Послушайте, — сказал он, — а как насчет бутылочки настоящего вина?  НЕБЕСНАЯ СТРЕЛА Боюсь, не меньше ста детективных историй начинаются с того, что кто-то обнаружил труп убитого американского миллионера, — обстоятельство, которое почему-то повергает всех в невероятное волнение. Счастлив, кстати, сообщить, что и наша история начинается с убитого миллионера, а если говорить точнее, с целых трех, что даже можно счесть embarras de richesse[47]. Но именно это совпадение или, может быть, постоянство в выборе объекта и выделили дело из разряда банальных уголовных случаев, превратив в проблему чрезвычайной сложности. Не вдаваясь в подробности, молва утверждала, что все трое пали жертвой проклятия, тяготеющего над владельцами некой ценной исторической реликвии, ценность которой была, впрочем, не только исторической. Реликвия эта представляла собой нечто вроде украшенного драгоценными камнями кубка, известного под названием «коптская чаша». Никто не знал, как она оказалась в Америке, но полагали, что прежде она принадлежала к церковной утвари. Кое-кто приписывал судьбу ее владельцев фанатизму какого-то восточного христианина, удрученного тем, что священная чаша попала в столь материалистические руки. О таинственном убийце, который, возможно, был совсем даже и не фанатик, ходило много слухов и часто писали газеты. Безымянное это создание обзавелось именем, вернее, кличкой. Впрочем, мы начнем рассказ лишь с третьего убийства, так как лишь тогда на сцене появился некий священник Браун, герой этих очерков. Сойдя с палубы атлантического лайнера и ступив на американскую землю, отец Браун, как многие англичане, приезжавшие в Штаты, с удивлением обнаружил, что он знаменитость. Его малорослую фигуру, его малопримечательное близорукое лицо, его порядком порыжевшую сутану на родине никто бы не назвал необычными, разве что необычайно заурядными. Но в Америке умеют создать человеку славу, участие Брауна в распутывании двух-грех любопытных уголовных дел и его старинное знакомство с экс-преступником и сыщиком Фламбо создали ему в Америке известность, в то время как в Англии о нем лишь просто кое-кто слыхал. С недоумением смотрел он на репортеров, которые, будто разбойники, напали на него со всех сторон уже на пристани и стали задавать ему вопросы о вещах, в которых он никак не мог считать себя авторитетом: например, о дамских модах и о статистике преступлений в стране, где он еще и нескольких шагов не сделал. Возможно, по контрасту с черным, плотно сомкнувшимся вокруг него кольцом репортеров отцу Брауну бросилась в глаза стоявшая чуть поодаль фигура, которая также выделялась своей чернотой на нарядной, освещенной ярким летним солнцем набережной, но пребывала в полном одиночестве, — высокий, с желтоватым лицом человек в больших диковинных очках. Дождавшись, когда репортеры отпустили отца Брауна, он жестом остановил его и сказал: — Простите, не ищете ли вы капитана Уэйна? Отец Браун заслуживал некоторого извинения, тем более что сам он остро чувствовал свою вину. Вспомним: он впервые увидел Америку, главное же — впервые видел такие очки, ибо мода на очки в массивной черепаховой оправе еще не дошла до Англии. В первый момент у него возникло ощущение, будто он смотрит на пучеглазое морское чудище, чья голова чем-то напоминает водолазный шлем. Вообще же незнакомец одет был щегольски, и простодушный Браун подивился, как мог такой щеголь изуродовать себя нелепыми огромными очками. Это было все равно как если бы какой-то денди для большей элегантности привинтил себе деревянную ногу. Поставил его в тупик и предложенный незнакомцем вопрос. В длинном списке лиц, которых Браун надеялся повидать в Америке, и в самом деле значился некий Уэйн, американский авиатор, друг живущих во Франции друзей отца Брауна, но он никак не ожидал, что этот Уэйн встретится ему так скоро. — Прошу прощения, -- сказал он неуверенно, — так это вы капитан Уэйн? Вы... вы его знаете? — Что я не капитан Уэйн, я могу утверждать довольно смело, — невозмутимо отозвался человек в очках. — Я почти не сомневался в этом, оставляя его в автомобиле, где он сейчас вас дожидается. На ваш второй вопрос ответить сложнее. Я полагаю, что я знаю Уэйна, его дядюшку и, кроме того, старика Мертона. Я старика Мертона знаю, но старик Мертон не знает меня. Он видит в этом свое преимущество, я же полагаю, что преимущество — за мной. Вы поняли меня? Отец Браун понял его не совсем. Он, помаргивая, глянул на сверкающую гладь моря, на верхушки небоскребов, затем перевел взгляд на незнакомца. Нет, не только потому, что он прятал глаза за очками, лицо его выглядело столь непроницаемым. Было в этом желтоватом лице что-то азиатское, даже монгольское, смысл его речей, казалось, наглухо был скрыт за сплошными пластами иронии. Среди общительных и добродушных жителей этой страны нет-нет да встретится подобный тип — непроницаемый американец. — Мое имя Дрейдж, — сказал он, — Норман Дрейдж, и я американский гражданин, что все объясняет. По крайней мере, остальное, я надеюсь, объяснит мой друг Уэйн; так что не будем нынче праздновать Четвертое июля[48]. Ошеломленный Браун позволил новому знакомцу увлечь себя к находившемуся неподалеку автомобилю, где сидел молодой человек с желтыми всклокоченными волосами и встревоженным осунувшимся лицом. Он издали приветствовал отца Брауна и представился: Питер Уэйн. Браун не успел опомниться, как его втолкнули в автомобиль, который, быстро промчавшись по улицам, выехал за город. Не привыкший к стремительной деловитости американцев, Браун чувствовал себя примерно так, словно его влекли в волшебную страну в запряженной драконами колеснице. И как ни трудно ему было сосредоточиться, именно здесь ему пришлось впервые выслушать в пространном изложении Уэйна, которое Дрейдж иногда прерывал отрывистыми фразами, историю о коптской чаше и о связанных с ней двух убийствах. Как он понял, дядя Уэйна, некто Крейк, имел компаньона по фамилии Мертон, и этот Мертон был третьим по счету богатым дельцом, в чьи руки попала коптская чаша. Когда-то первый из них, Ти-тус II. Трэнт, медный король, стал получать угрожающие письма от неизвестного, подписывавшегося Дэниел Рок. Имя, несомненно, было вымышленным, но его носитель быстро прославился, хотя доброй славы и не приобрел. Робин Гуд и Джек-потрошитель вместе не были бы более знамениты, чем этот автор угрожающих писем, не собиравшийся, как вскоре стало ясно, ограничиться угрозами. Все закончилось тем, что однажды утром старика Трэнта нашли в его парке у пруда, головой в воде, а убийца бесследно исчез. По счастью, чаша хранилась в сейфе банка и вместе с прочим имуществом перешла к кузену покойного, Брайану Хордеру, тоже очень богатому человеку, также вскоре подвергшемуся угрозам безымянного врага. Труп Брайана Хордера нашли у подножия скалы, неподалеку от его приморской виллы, дом же был ограблен, на сей раз очень основательно. И хотя чаша не досталась грабителю, он похитил у Хордера столько ценных бумаг, что дела последнего оказались в самом плачевном состоянии. — Вдове Брайана Хордера, — рассказывал дальше Уэйн, — пришлось продать почти все ценности. Наверно, именно тогда Брандер Мертон и приобрел знаменитую чашу. Во всяком случае, когда мы познакомились, она уже находилась у него. Но, как вы сами понимаете, быть ее владельцем довольно обременительная привилегия. — Мистер Мертон тоже получает угрожающие письма? — спросил отец Браун, помолчав. — Думаю, что да, — сказал мистер Дрейдж, и что-то в его голосе заставило священника взглянуть на него повнимательнее: Дрейдж беззвучно смеялся, да так, что у священника побежали по коже мурашки. — Я почти не сомневаюсь, что он получал такие письма, — нахмурившись, сказал Питер Уэйн. — Я сам их не читал: его почту просматривает только секретарь, и то не полностью, поскольку Мертон, как все богачи, привык держать свои дела в секрете. Но я видел, как он однажды рассердился и огорчился, получив какие-то письма; он, кстати, сразу же порвал их, так что и секретарь их не видел. Секретарь тоже обеспокоен; по его словам, старика кто-то преследует. Короче, мы будем очень признательны тому, кто хоть немного нам поможет во всем этом разобраться. А поскольку ваш талант, отец Браун, всем известен, секретарь просил меня безотлагательно пригласить вас в дом Мертона. — Ах вот что, — сказал отец Браун, который наконец-то начал понимать, куда и зачем его тащат. — Но я, право, не представляю, чем могу вам помочь. Вы ведь все время здесь, и у вас в сто раз больше данных для научного вывода, чем у случайного посетителя. — Да, — сухо заметил мистер Дрейдж, — наши выводы весьма научны, слишком научны, чтобы поверить в них. Сразить такого человека, как Титус П. Трэнт, могла только небесная кара, и научные объяснения тут ни при чем. Как говорится, гром с ясного неба. — Неужели вы имеете в виду вмешательство потусторонних сил?! — воскликнул Уэйн. Но не так-то просто было угадать, что имеет в виду Дрейдж; впрочем, если бы он сказал о ком-нибудь: «Тонкая штучка», можно было бы почти наверняка предположить, что это значит «дурак». Мистер Дрейдж хранил молчание, непроницаемый и неподвижный, как истый азиат; вскоре автомобиль остановился, видимо прибыв к месту назначения, и перед ними открылась странная картина. Дорога, которая до этого шла среди редко растущих деревьев, внезапно вывела их на широкую равнину, и они увидели сооружение, состоявшее лишь из одной стены, образуя круг вроде защитного вала в военном лагере римлян, постройка чем-то напоминала аэродром. На вид ограда не была похожа на деревянную или каменную и при ближайшем рассмотрении оказалась металлической. Все вышли из автомобиля и после некоторых манипуляций, подобных тем, что производятся при открывании сейфа, в стене тихонько отворилась дверца. К немалому удивлению Брауна, человек но имени Норман Дрейдж не изъявил желания войти. — Нет уж, — заявил он с мрачной игривостью. — Боюсь, старик Мертон не выдержит такой радости. Он так любит меня, что, чего доброго, еще умрет от счастья. И он решительно зашагал прочь, а отец Браун, удивляясь все больше и больше, прошел в стальную дверцу, которая тут же за ним защелкнулась. Он увидел обширный ухоженный парк, радовавший взгляд веселым разнообразием красок, но совершенно лишенный деревьев, высоких кустов и высоких цветов. В центре парка возвышался дом, красивый и своеобразный, но так сильно вытянутый вверх, что, скорее, походил на башню. Яркие солнечные блики играли там и сям на стеклах расположенных под самой крышей окон, но в нижней части дома окон, очевидно, не было. Все вокруг сверкало безупречной чистотой, казалось присущей самому воздуху Америки, на редкость ясному. Пройдя через портал, они увидели блиставшие яркими красками мрамор, металлы, эмаль, но ничего похожего на лестницу. Только в самом центре находилась заключенная в толстые стены шахта лифта. Доступ к ней преграждали могучего вида мужчины, похожие на полисменов в штатском. — Довольно фундаментальная система охраны, не спорю, — сказал Уэйн. — Вам, возможно, немного смешно, что Мертон живет в такой крепости, — в парке нет ни единого дерева, за которым кто-то мог бы спрятаться. Но вы не знаете этой страны, здесь можно ожидать всего. К тому же вы, наверное, себе не представляете, что за величина Брандер Мертон. На вид он скромный, тихий человек, такого встретишь на улице — не заметишь; впрочем, встретить его на улице теперь довольно мудрено: если он когда и выезжает, то в закрытом автомобиле. Но если что-то с ним случится, волна землетрясений встряхнет весь мир от тихоокеанских островов до Аляски. Едва ли был когда-либо император или король, который обладал бы такой властью над народами. А ведь, сознайтесь, если бы вас пригласили в гости к царю или английскому королю, вы пошли бы из любопытства. Как бы вы ни относились к миллионерам и царям, человек, имеющий такую власть, не может не быть интересен. Надеюсь, ваши принципы не препятствуют вам посещать современных императоров вроде Мертона. — Никоим образом, — невозмутимо отозвался отец Браун. — Мой долг — навещать узников и всех несчастных, томящихся в заключении. Молодой человек нахмурился и промолчал, на его худом лице мелькнуло странное, не очень-то приветливое выражение. Потом он вдруг сказал: — Кроме того, не забывайте, что Мертона преследует не просто мелкий жулик или какая-то там «Черная рука». Этот Дэниел Рок — сущий дьявол. Вспомните, как он прикончил Трэнта в его же парке, а Хордера — возле самого дома, и оба раза ускользнул. Стены верхнего этажа были невероятно толсты и массивны, комнат же имелось только две: прихожая и кабинет великого миллионера. В тот момент, когда Браун и Уэйн входили в прихожую, из дверей второй комнаты показались два других посетителя. Одного из них Уэйн назвал дядей; это был невысокий, но весьма крепкий и энергичный человек, с бритой головой и до того темным лицом, что оно, казалось, никогда не было белым. Это был прославившийся в войнах с краснокожими старик Крейк, обычно именуемый Гикори Крейком, в память еще более знаменитого старика Гикори[49]. Совсем иного типа господин был его спутник — вылощенный, верткий, с черными, как бы лакированными волосами и с моноклем на широкой черной ленте, — Бернард Блейк, поверенный старика Мертона, приглашенный компаньонами на деловое совещание. Четверо мужчин, из которых двое почтительно приближались к святая святых, а двое других столь же почтительно оттуда удалялись, встретившись посреди комнаты, вступили между собой в непродолжительный учтивый разговор. А за всеми этими приближениями и удалениями из глубины полутемной прихожей, которую освещало только внутреннее окно, наблюдал плотный человек с лицом негроида и широченными плечами. Таких, как он, шутники-американцы именуют злыми дядями, друзья называют телохранителями, а враги — наемными убийцами. Он сидел не двигаясь у двери кабинета и даже бровью не повел при их появлении. Зато Уэйн, увидев его, всполошился. — Что, разве хозяин там один? — спросил он. — Успокойся, Питер, — со смешком ответил Крейк. — С ним его секретарь Уилтон. Надеюсь, этого вполне достаточно. Уилтон стоит двадцати телохранителей. Он так бдителен, что, наверно, никогда не спит. Очень добросовестный малый, к тому же быстрый и бесшумный, как индеец. — Ну, по этой части вы знаток, — сказал племянник. — Помню, еще в детстве, когда я увлекался книгами об индейцах, вы обучали меня разным приемам краснокожих. Правда, в этих моих книгах индейцам всегда приходилось худо. — Зато в жизни — не всегда, — угрюмо сказал старый солдат. — В самом деле? — любезно осведомился мистер Блейк. — Разве они могли противостоять нашему огнестрельному оружию? — Я видел, как, вооруженный только маленьким ножом, индеец, в которого целились из сотни ружей, убил стоявшего на крепостной стене белого, — сказал Крейк. — Убил ножом? Но как? — спросил Блейк. — Он его бросил, — ответил Крейк. — Метнул прежде, чем в него успели выстрелить, Какой-то новый, незнакомый мне прием. — Надеюсь, вы с ним гак и не ознакомились, — смеясь, сказал племянник Крейка. — Мне кажется, — задумчиво проговорил отец Браун, — из этой истории можно извлечь мораль. Пока они так разговаривали, из смежной комнаты вышел и остановился чуть поодаль секретарь Мертона мистер Уилтон, светловолосый, бледный человек с квадратным подбородком и немигающими собачьими глазами; в нем и вправду было что-то от сторожевого пса. Он произнес одну лишь фразу: «Мистер Мертон примет вас через десять минут», — но все ту т же стали расходиться. Старик Крейк сказал, что ему нора, племянник вышел вместе с ним и адвокатом, и Браун на какое-то время остался наедине с секретарем, поскольку едва ли можно было считать человеческим или хотя бы одушевленным существом верзилу-негроида, который, повернувшись к ним спиной, неподвижно сидел, вперив взгляд в дверь хозяйского кабинета. — Предосторожностей хоть отбавляй, -- сказал секретарь. — Вы, наверно, уже слышали о Дэниеле Роке и знаете, как опасно оставлять хозяина надолго одного. Но ведь сейчас он остался один? — спросил Браун. Секретарь взглянул на него сумрачными серыми глазами. — Всего на пятнадцать минут, — ответил он. — Только четверть часа в сутки он проводит в полном одиночестве, он сам этого потребовал, и не без причины. — Что же это за причина? — полюбопытствовал гость. Глаза секретаря глядели так же пристально, не мигая, но суровая складка у рта стала жесткой. — Коптская чаша, — сказал он. — Вы, может быть, о ней забыли. Но хозяин не забывает, он ни о чем не забывает. Он не доверяет ее никому из нас. Он где-то прячет ее в комнате, но где и как — мы не знаем, и достает ее, лишь когда остается один. Вот почему нам приходится рисковать те пятнадцать минут, пока он молится там на свою святыню; думаю, других святынь у него нет. Риск, впрочем, невелик, я здесь устроил такую ловушку, что и сам дьявол не проберется в нее, а верней — из нее не выберется. Если этот чертов Рок пожалует к нам в гости, ему придется тут задержаться. Все эти четверть часа я сижу как на иголках, и, если услышу выстрел или шум борьбы, я нажму на эту кнопку — и металлическая стена парка окажется под током, смертельным для каждого, кто попытается через нее перелезть. Да выстрела и не будет, эта дверь — единственный вход в комнату, а окно, возле которого сидит хозяин, тоже единственное, и карабкаться к нему пришлось бы на самый верх башни по стене, гладкой, как смазанный жиром шест. К тому же все мы, конечно, вооружены, и даже если Рок проберется в комнату, живым он отсюда не выйдет. Отец Браун помаргивал, разглядывая ковер. Затем, вдруг как-то встрепенувшись, он повернулся к Уилтону: — Надеюсь, вы не обидитесь. У меня только что мелькнула одна мысль. Насчет вас. — В самом деле? — отозвался Уилтон. — Что же это за мысль? — Мне кажется, вы человек, одержимый одним стремлением, — сказал отец Браун. — Простите за откровенность, но, по-моему, вы больше хотите поймать Дэниела Рока, чем снасти Брандера Мертона. Уилтон слегка вздрогнул, продолжая пристально глядеть на Брауна, потом его жесткий рот искривила странная улыбка. — Как вы об этом... почему вы так решили? — спросил он. — Вы сказали, что, едва услышав выстрел, тут же включите ток, который убьет беглеца, — произнес священник. — Вы, наверное, понимаете, что выстрел лишит жизни вашего хозяина прежде, чем ток лишит жизни его врага. Не думаю, что, если бы это зависело от вас, вы не стали бы защищать мистера Мертона, но впечатление такое, что для вас это вопрос второстепенный. Предосторожностей хоть отбавляй, как вы сказали, и, кажется, все они изобретены вами. Но изобрели вы их, по-моему, прежде всего для того, чтобы поймать убийцу, а не спасти его жертву. — Отец Браун, — негромко заговорил секретарь, — вы умны и проницательны, но, главное, у вас какой-то дар — вы располагаете к откровенности. К тому же, вероятно, вы и сами об этом вскоре услышите. Тут у нас все шутят, что я маньяк и поимка этого преступника — мой пунктик. Возможно, так оно и есть. Но вам я скажу то, чего никто из них не знает. Мое имя — Джон Уилтон Хордер. Отец Браун кивнул, словно подтверждая, что уж теперь-го ему все стало ясно, но секретарь продолжал: — Этот субъект, который называет себя Роком, убил моего отца и дядю и разорил мою мать. Когда Мертону понадобился секретарь, я поступил к нему на службу, рассудив, что там, где находится чаша, рано или поздно появится и преступник. Но я не знал, кто он, я лишь его подстерегал. Я служил Мертону верой и правдой. — Понимаю, — мягко сказал отец Браун. — Кстати, не пора ли нам к нему войти? — Да, конечно, —- ответил Уилтон и снова чуть вздрогнул, как бы пробуждаясь от задумчивости; священник решил, что им на время снова завладела его мания. — Входите же, прошу вас. Отец Браун не мешкая прошел во вторую комнату. Гость и хозяин не поздоровались друг с другом — в кабинете царила мертвая тишина; спустя мгновение священник снова появился на пороге. В тот же момент встрепенулся сидевший у двери молчаливый телохранитель; впечатление было такое, будто ожил шкаф или буфет. Казалось, самая поза священника выражала тревогу. Свет падал на его голову сзади, и лицо было в тени. — Мне кажется, вам следует нажать на вашу кнопку, — сказал он со вздохом. Уилтон вскочил, очнувшись от своих мрачных размышлений. — Но ведь выстрела же не было!.. — воскликнул он срывающимся голосом. — Это, знаете ли, зависит от того, — ответил отец Браун, — что понимать под словом «выстрел». Уилтон бросился к двери и вместе с Брауном вбежал во вторую комнату. Она была сравнительно невелика и изящно, но просто обставлена. Прямо против двери находилось большое окно, из которого открывался вид на сад и поросшую редким лесом равнину. Окно было распахнуто, возле него стояло кресло и маленький столик. Должно быть наслаждаясь краткими мгновениями одиночества, узник стремился насладиться заодно и воздухом и светом. На столике стояла коптская чаша; владелец поставил ее поближе к окну явно для того, чтобы рассмотреть получше. А посмотреть было на что: в сильном и ярком солнечном свете драгоценные камни горели многоцветными огоньками, и чаша казалась подобием Грааля. Посмотреть на нее, несомненно, стоило, но Брандер Мертон на нее не смотрел. Голова его запрокинулась на спинку кресла, густая грива седых волос почти касалась пола, остроконечная бородка с проседью торчала вверх, как бы указывая в потолок, а из горла торчала длинная коричневая стрела с красным оперением. — Беззвучный выстрел, — тихо сказал отец Браун. — Я как раз недавно размышлял об этом новом изобретении — духовом ружье. Лук же и стрелы изобретены очень давно, а шума производят не больше. — Помолчав, он добавил: — Боюсь, он умер. Что вы собираетесь предпринять? Бледный как мел секретарь усилием воли взял себя в руки. — Как что? Нажму кнопку, — сказал он. — И если я не прикончу Рока, разыщу его, куда бы он ни сбежал. — Смотрите, не прикончите своих друзей, — заметил Браун. — Они, наверное, неподалеку. По-моему, их следует предупредить. — Да нет, они отлично все знают, — ответил Уилтон, — и не полезут через стену. Разве что кто-то из них... очень спешит. Отец Браун подошел к окну и выглянул из него. Плоские клумбы сада расстилались далеко внизу, как разрисованная нежными красками карта мира. Вокруг было так пустынно, башня устремлялась в небо так высоко, что ему невольно вспомнилась недавно услышанная странная фраза. —- Как гром с ясного неба, — сказал он. — Что это сегодня говорили о громе с ясного неба и о каре небесной? Взгляните, какая высота; поразительно, что стрела могла преодолеть такое расстояние, если только она не пущена с неба. Уилтон ничего не ответил, и священник продолжал, как бы разговаривая сам с собой: — Не с самолета ли... Надо будет расспросить молодого Уэйна о самолетах. — Их тут много летает, — сказал секретарь. — Очень древнее или же очень современное оружие, — заметил отец Браун. — Дядюшка молодого Уэйна, я полагаю, тоже мог бы нам помочь; надо будет расспросить его о стрелах. Стрела похожа на индейскую. Уж не знаю, откуда этот индеец ее пустил, но вспомните историю, которую нам рассказал старик. Я еще тогда заметил, что из нее можно извлечь мораль. — Если и можно, — с жаром возразил Уилтон, — то суть ее лишь в том, что индеец способен пустить стрелу так далеко, как вам и не снилось. Глупо сравнивать эти два случая. — Я думаю, мораль здесь несколько иная, — сказал отец Браун. Хотя уже на следующий день священник как бы растворился среди миллионов ньюйоркцев и, по-видимому, не пытался выделиться из ряда безымянных номерков, населяющих нумерованные нью-йоркские улицы, в действительности он полмесяца упорно, но незаметно трудился над поставленной перед ним задачей. Браун боялся, что правосудие покарает невиновного. Он легко нашел случай переговорить с двумя-тремя людьми, связанными с таинственным убийством, не показывая, что они интересуют его больше остальных. Особенно занимательной и любопытной была его беседа со старым Гикори Крейком. Состоялась она на скамье в Центральном парке. Ветеран сидел, упершись худым подбородком в костлявые кулаки, сжимавшие причудливый набалдашник трости из темно-красного дерева, похожей на томагавк. — Да, стреляли, должно быть, издали, — покачивая головой, говорил Крейк, — но вряд ли можно так уж точно определить дальность полета индейской стрелы. Я помню случаи, когда стрела пролетала поразительно большое расстояние и попадала в цель точнее пули. Правда, в наше время трудно встретить вооруженного луком и стрелами индейца, а в наших краях и индейцев-то нет. Но если бы кто-нибудь из старых стрелков-индейцев вдруг оказался возле мертоновского дома и притаился с луком ярдах в трехстах от стены... я думаю, он сумел бы послать стрелу через стену и попасть в Мертона. В старое время мне случалось видеть и не такие чудеса. — Я не сомневаюсь, — вежливо сказал священник, — что чудеса вам приходилось не только видеть, но и творить. Старик Крейк хмыкнул. — Что уж там ворошить старое, — помолчав, отрывисто буркнул он. — Некоторым правится ворошить старое, сказал Браун. — Надеюсь, в вашем прошлом не было ничего такого, что дало бы повод для кривотолков в связи с згой историей. — Как вас понять? — рявкнул Крейк и грозно повел глазами, впервые шевельнувшимися на его красном деревянном лице, чем-то напоминавшем рукоятку томагавка. — Вы так хорошо знакомы со всеми приемами и уловками краснокожих, - медленно начал Браун. Крейк, который до сих нор сидел ссутулившись, чуть ли не съежившись, уткнувшись подбородком в свою причудливую трость, вдруг вскочил, сжимая ее, как дубинку, — ни дать ни взять готовый ввязаться в драку бандит. — Что? — спросил он хрипло. — Что за чертовщина? Вы смеете намекать, что я убил своего зятя? Люди, сидевшие на скамейках, с любопытством наблюдали за спором низкорослого лысого крепыша, размахивающего диковинной палицей, и маленького человечка в черной сутане, застывшего в полной неподвижности, если не считать слегка помаргивающих глаз. Был момент, когда казалось, что воинственный крепыш с истинно индейской решительностью и хваткой уложит противника ударом по голове, и вдали уже замаячила внушительная фигура ирландца-полисмена. Но священник лишь спокойно сказал, словно отвечая на самый обычный вопрос: — Я пришел к некоторым выводам, но не считаю необходимым ссылаться на них прежде, чем смогу объяснить все до конца. Шаги ли приближающегося полисмена или взгляд священника утихомирили старого Гикори, но он сунул трость под мышку и, ворча, снова нахлобучил шляпу. Безмятежно пожелав ему всего наилучшего, священник не спеша вышел из парка и направился в некий отель, в общей гостиной которого он рассчитывал застать Уэйна. Молодой человек радостно вскочил, приветствуя Брауна. Он выглядел еще более измотанным, чем прежде: казалось, его гнетет какая-то тревога; к тому же у Брауна возникло подозрение, что совсем недавно его юный друг пытался нарушить — увы, с несомненным успехом — последнюю поправку к американской конституции[50]. Но Уэйн сразу оживился, как только речь зашла о его любимом деле. Отец Браун как бы невзначай спросил, часто ли летают над домом Мертона самолеты, и добавил, что, увидев круглую стену, сперва принял ее за аэродром. — А при вас разве не пролетали самолеты? — спросил капитан Уэйн. — Иногда они роятся гам как мухи, эта открытая равнина прямо создана для них, и я не удивлюсь, если в будущем ее изберут своим гнездовьем пташки вроде меня. Я и сам там частенько летаю и знаю многих летчиков, участников войны, но теперь все какие-то новые появляются, я о них никогда не слыхал. Наверно, скоро у нас в Штатах самолетов разведется столько же, сколько автомобилей, — у каждого будет свой. — Поскольку каждый одарен Создателем, — с улыбкой сказал отец Браун, — правом на жизнь, свободу и вождение автомобилей... не говоря уже о самолетах. Значит, если бы над домом пролетел незнакомый самолет, вполне вероятно, что на него не обратили бы особого внимания. — Да, наверно, — согласился Уэйн. — И даже если б летчик был знакомый, — продолжал священник, — он, верно, мог бы для отвода глаз взять чужой самолет. Например, если бы вы пролетели над домом в своем самолете, то мистер Мертон и его друзья могли бы вас узнать по машине; но в самолете другой системы, или как это у вас называется, вам бы, наверно, удалось незаметно пролететь почти мимо окна, то есть так близко, что до Мертона практически было бы рукой подать. — Ну да, — машинально начал капитан и вдруг осекся и застыл, разинув рот и выпучив глаза. — Боже мой! — пробормотал он. — Боже мой! — Потом встал с кресла, бледный, весь дрожа, пристально глядя на Брауна. — Вы спятили? — спросил он. — Вы в своем уме? Наступила пауза, затем он злобно прошипел: — Да как вам в голову пришло предположить!.. — Я лишь суммирую предположения, — сказал отец Браун, вставая. — К некоторым предварительным выводам я, пожалуй, уже пришел, но сообщать о них еще не время. И, церемонно раскланявшись со своим собеседником, он вышел из отеля, дабы продолжить свои удивительные странствия по Нью-Йорку. К вечеру эти странствия привели его по темным улочкам и кривым, спускавшимся к реке ступенькам в самый старый и запущенный район города. Под цветным фонариком у входа в довольно подозрительный китайский ресторанчик он наткнулся на знакомую фигуру, но немного же осталось в ней знакомого! Мистер Норман Дрейдж все так же сумрачно взирал на мир сквозь большие очки, скрывавшие его лицо, как стеклянная темная маска. Но если не считать очков, он очень изменился за месяц, истекший со дня убийства. При их первой встрече Дрейдж был элегантен до предела, до того самого предела, где так трудно уловить различие между денди и манекеном в витрине магазина. Сейчас же он каким-то чудом ухитрился впасть в другую крайность: манекен превратился в пугало. Он все еще ходил в цилиндре, но измятом и потрепанном, одежда износилась, цепочка для часов и все другие украшения исчезли. Однако Браун обратился к нему с таким видом, словно они встречались лишь накануне, и не раздумывая сел рядом с ним на скамью в дешевом кабачке, где столовался Дрейдж. Впрочем, начал разговор не Браун. — Ну, — буркнул Дрейдж, — преуспели ли вы в отмщении за смерть блаженной памяти миллионера? Ведь миллионеры все причислены к лику святых; едва какой-нибудь из них преставится — газеты сообщают, что путь его жизни был озарен светом семейной Библии, которую ему в детстве читала маменька. Кстати, в этой древней книжице встречаются истории, от которых и у маменьки мороз бы пошел по коже, да и сам миллионер, думаю, струхнул бы. Жестокие тогда царили нравы, теперь они уже не те. Мудрость каменного века, погребенная под сводами пирамид. Вы представьте, например, что Мертона вышвыривают из окошка его знаменитой башни на съедение псам. А ведь с Иезавелью поступили не лучше. Или вот Самуил разрубил Агага, когда он просто «подошел, дрожа». Мертон тоже продрожал всю жизнь, пока наконец до того издрожался, что и ходить перестал. Но стрела Господня нашла его, как бывало в той древней книге, — нашла и в назидание другим поразила смертию в его же башне. — Стрела была вполне материальная, — заметил священник. — Пирамиды еще материальное, а обитают там мертвые фараоны, — усмехнулся человек в очках. — Очень любопытны эти древние материальные религии. В течение тысячелетий боги и цари на барельефах натягивают свои выдолбленные на камне луки; такими ручищами, кажется, можно и каменный лук натянуть. Материал, вы скажете, — но какой материал! Бывало с вами гак — глядишь, глядишь на эти памятники Древнего Востока, и вдруг почудится: а что, если древний Господь Бог и сейчас этаким черным Аполлоном разъезжает по свету в своей колеснице и стреляет в нас черными лучами смерти? — Если и разъезжает, — сказал отец Браун, — то имя ему вовсе не Аполлон. Впрочем, я сомневаюсь, что Мертона убили черным лучом и даже каменной стрелой. — Он вам, наверно, представляется святым Себастьяном, павшим от стрел, — ехидно сказал Дрейдж. — Все миллионеры ведь великомученики. А вам не приходило в голову, что он получил по заслугам? Подозреваю, вы не так уж много знаете о вашем мученике-миллионе-ре. Так вот, позвольте вам сообщить: он получил только сотую долю того, что заслуживал. — Отчего же, — тихо спросил отец Браун, — вы его не убили? — То есть как — отчего не убил? — изумился Дрейдж. — Нечего сказать, милый же вы священник. — Ну что вы, — сказал Браун, словно отмахиваясь от комплимента. — Уж не имеете ли вы в виду, что это я его убил? — прошипел Дрейдж. — Что ж, докажите. Но я вам прямо скажу: невелика потеря. — Ну нет, потеря крупная, — жестко ответил Браун. — Для вас. Поэтому-то вы его и не убили. — И, не взглянув на остолбеневшего владельца очков, отец Браун вышел. Почти месяц миновал, прежде чем отец Браун вновь посетил дом миллионера, павшего третьей жертвой Дэниела Рока. Причастные к делу лица собрались там на своего рода совет. Старик Крейк сидел во главе стола, племянник — справа от него, адвокат — слева, грузный великан негроидного типа, которого, как оказалось, звали Харрис, тоже присутствовал, по-видимому, всего лишь в качестве необходимого свидетеля; остроносый рыжий субъект, отзывавшийся на фамилию Диксон, был представителем то ли пинкертоновского, то ли еще какого-то частного агентства, отец Браун скромно опустился на свободный стул рядом с ним. Газеты всех континентов пестрели статьями о гибели финансового колосса, зачинателя Большого Бизнеса, опутавшего своей сетью мир, но у тех, кто был возле него накануне гибели, удалось выяснить весьма немногое. Дядюшка с племянником и адвокат заявили, что к тому времени, когда подняли тревогу, они были уже довольно далеко от стены; охранники, стоявшие возле ворот и внутри дома, отвечали на вопросы не совсем уверенно, но в целом их рассказ не вызывал сомнений. Заслуживающим внимания казалось лишь одно обстоятельство. То ли перед убийством, то ли сразу после него какой-то неизвестный околачивался у ворот и просил впустить его к мистеру Мертону. Что ему нужно, трудно было понять, поскольку выражался он весьма невразумительно, но впоследствии и речи его показались подозрительными, так как говорил он о дурном человеке, которого покарало небо. Питер Уэйн оживленно подался вперед, и глаза на его исхудалом лице заблестели. — Норман Дрейдж. Гогов поклясться, — сказал он. — Что эго за птица? — спросил дядюшка. — Мне бы тоже хотелось это выяснить, — ответил молодой Уэйн. — Я как-то спросил его, но он на редкость ловко уклоняется от прямых ответов. Он и в знакомство ко мне втерся хитростью — что-то плел о летательных машинах будущего, по я никогда ему особенно не доверял. — Что он за человек? — спросил Крейк. — Мистик-дилетант, — с простодушным видом сказал отец Браун. — Их не так уж мало, он из тех, кто, разглагольствуя в парижских кафе, туманно намекает, что ему удалось приподнять покрывало Изиды или проникнуть в секрет Стоунхенджа. А уж в случае, подобном нашему, они непременно подыщут какое-нибудь мистическое истолкование. Темная прилизанная голова мистера Бернарда Блейка учтиво наклонилась к отцу Брауну, но в улыбке проскальзывала враждебность. — Вот уж не думал, сэр, — сказал он, — что вы отвергаете мистические истолкования. — Наоборот, — кротко помаргивая, отозвался Браун. — Именно поэтому я и могу их отвергать. Любой самозваный адвокат способен ввести меня в заблуждение, но вас ему не обмануть, вы ведь сами адвокат. Каждый дурак, нарядившись индейцем, может убедить меня, что он-то и есть истинный и неподдельный Гайавата, но мистер Крейк в одну секунду разоблачит его. Любой мошенник может мне внушить, что знает все об авиации, но он не проведет капитана Уэйна. Точно гак вышло и с Дрейджем, понимаете? Из-за того, что я немного разбираюсь в мистике, меня не могут одурачить дилетанты. Истинные мистики не прячут тайн, а открывают их. Они ничего не оставят в тени, а тайна так и останется тайной. Зато мистику-дилетанту не обойтись без покрова таинственности, сняв который находишь нечто вполне тривиальное. Впрочем, должен добавить, что Дрейдж преследовал и более практическую цель, толкуя о небесной каре и о вмешательстве свыше. — Что за цель? — спросил Уэйн. — В чем бы она ни состояла, я считаю, что мы должны о ней знать. — Видите ли, — медленно начал священник, - он хотел внушить нам мысль о сверхъестественном вмешательстве, так как... в общем, так как сам он знал, что ничего сверхъестественного в этих убийствах не было. — А-а, — сказал, вернее, как-то прошипел Уэйн. — Я так и думал. Попросту говоря, он преступник. — Попросту говоря, он преступник, но преступления не совершил. — Вы полагаете, что говорите попросту? — учтиво осведомился Блейк. — Ну вот, теперь вы скажете, что и я мистик-дилетант, — несколько сконфуженно, но улыбаясь проговорил отец Браун. — Это вышло у меня случайно. Дрейдж не повинен в преступлении... в этом преступлении. Он просто шантажировал одного человека и поэтому вертелся у ворот, но он, конечно, не был заинтересован ни в разглашении тайны, ни в смерти Мертона, весьма невыгодной ему. Впрочем, о нем позже. Сейчас я лишь хотел, чтобы он не уводил нас в сторону. — В сторону от чего? — полюбопытствовал его собеседник. — В сторону от истины, — ответил священник, спокойно глядя на него из-под полуопущенных век. — Вы имеете в виду, — заволновался Блейк, — что вам известна истина? — Да, пожалуй, — скромно сказал отец Браун. Стало очень тихо, потом Крейк вдруг крикнул: — Да куда ж девался секретарь? Уилтон! Он должен быть здесь. — Мы с мистером Уилтоном поддерживаем друг с другом связь, — сообщил священник. — Мало того, я просил его позвонить сюда и вскоре жду его звонка. Могу добавить также, что в определенном смысле мы и до истины докапывались совместно. — Если так, то я спокоен, — буркнул Крейк. — Уилтон, как ищейка, шел по следу за этим неуловимым мерзавцем, так что лучшего спутника для охоты вам не найти. Но каким образом вы, черт возьми, докопались до истины? Откуда вы ее узнали? — От вас, — тихо ответил священник, кротко, но твердо глядя в глаза рассерженному ветерану. — Я имею в виду, что к разгадке меня подтолкнул ваш рассказ об индейце, бросившем нож в человека, который стоял на крепостной стене. — Вы уже несколько раз это говорили, — с недоумением сказал Уэйн. — Но что тут общего? Что дом этот похож на крепость и, значит, стрелу, как и тот нож, забросили рукой? Так ведь стрела прилетела издалека. Ее не могли забросить на такое расстояние. Стрела-то полетела далеко, а мы все топчемся на месте. — Боюсь, вы не поняли, что с чем сопоставить, — сказал отец Браун. — Дело вовсе не в том, как далеко можно что-то забросить. Оружие было использовано необычным образом — вот что главное. Люди, стоявшие на крепостной стене, думал и, что нож пригоден лишь для рукопашной схватки, и не сообразили, что его можно метнуть, как дротик. В другом же, известном мне случае люди считали оружие, о котором шла речь, только метательным и не сообразили, что стрелой можно заколоть, как копьем. Короче говоря, мораль здесь такова: если нож мог стать стрелой, то и стрела могла стать ножом. Все взгляды были устремлены теперь на Брауна, но, как будто не замечая их, он продолжал все тем же обыденным тоном: — Мы пытались догадаться, кто стрелял в окно, где находился стрелок и так далее. Но никто ведь не стрелял. Да и попала стрела в комнату вовсе не через окно. — Как же она туда попала? — спросил адвокат, нахмурившись. — Я думаю, ее кто-то принес, — сказал Браун. — Внести стрелу в дом и спрятать ее было нетрудно. Тот, кто это сделал, подошел к Мертону, вонзил стрелу ему в горло, словно кинжал, а затем его осенила остроумная идея разместить все так, чтобы каждому, кто войдет в комнату, сразу же представилось, что стрела, словно птица, влетела в окошко. — Кто-то, — голосом тяжелым, как камни, повторил старик Крейк. Зазвонил телефон, резко, настойчиво, отчаянно. Он находился в смежной комнате, и никто не успел шелохнуться, как Браун бросился туда. — Что за чертовщина? — раздраженно вскрикнул Уэйн. — Он говорил, что ему должен позвонить Уилтон, — все гем же тусклым, глухим голосом ответил дядюшка. — Так, наверно, это он и звонит? — заметил адвокат, явно только для того, чтобы заполнить паузу. Но никто ему не ответил. Молчание продолжалось, пока в комнате внезапно снова не появился Браун. Не говоря ни слова, он прошел к своему стулу. — Джентльмены, — начал он, — вы сами меня просили решить для вас эту загадку; и сейчас, решив ее, я обязан сказать вам правду, ничего не смягчая. Человек, сующий нос в подобные дела, должен оставаться беспристрастным. — Я думаю, это значит, — сказал Крейк, первым прервав молчание, что вы обвиняете или подозреваете кого-то из нас. — Мы все под подозрением, — ответил Браун, — включая и меня, поскольку именно я нашел труп. — Еще бы не подозревать нас, — вспыхнул Уэйн. — Отец Браун весьма любезно объяснил мне, каким образом я мог обстрелять из самолета окно на верхнем этаже. — Вовсе нет, — сказал священник, — вы сами мне описали, каким образом могли бы все это проделать. Сами — вот в чем суть. — Он, кажется, считает вполне вероятным, — загремел Крейк, — что я своей рукой пустил эту стрелу, спрятавшись где-то за оградой. — Нет, я считал эго практически невероятным, — поморщившись, ответил Браун. — Извините, если я обидел вас, но мне не удалось придумать другого способа проверки. Предполагать, что в тот момент, когда совершалось убийство, мимо окна в огромном самолете проносится капитан Уэйн и остается незамеченным, — нелепо и абсурдно. Абсурднее этого только предположить, что почтенный старый джентльмен затеет игру в индейцев и притаится с луком и стрелами в кустах, чтобы убить человека, которого мог бы убить двадцатью гораздо более простыми способами. Но я должен был установить полную непричастность этих людей к делу, вот мне и пришлось обвинить их в убийстве, чтобы убедиться в их невиновности. — Что же убедило вас в их невиновности? — спросил Блейк, подавшись вперед. — То, как они приняли мое обвинение, — ответил священник. — Как прикажете вас понять? — Да будет мне позволено заметить, — спокойно заговорил Браун, — что я считал своей обязанностью подозревать не только их двоих, но и всех остальных. Мои подозрения относительно мистера Крейка и мои подозрения относительно капитана Уэйна выражались в том, что я пытался определить, насколько вероятна и возможна их причастность к убийству. Я сказал им, что пришел к некоторым выводам; что это были за выводы, я сейчас расскажу. Меня интересовало — когда и как выразят эти господа свое негодование, и едва они возмутились, я понял: они невиновны. Пока им не приходило в голову, что их в чем-то подозревают, они сами свидетельствовали против себя, даже объяснили мне, каким образом могли бы совершить убийство. И вдруг, потрясенные страшной догадкой, с яростными криками набрасывались на меня, а догадались они оба гораздо позже, чем могли бы, но задолго до того, как я их обвинил. Будь они и в самом деле виноваты, они бы себя так не вели. Виновный или с самого начала начеку, или до конца изображает святую невинность. Но он не станет сперва наговаривать на себя, а затем вскакивать и негодующе опровергать подкрепленные его же собственными словами подозрения. Так вести себя мог лишь тот, кто и в самом деле не догадывался о подоплеке нашего разговора. Мысль о содеянном постоянно терзает убийцу; он не может на время забыть, что убил, а потом вдруг спохватиться и отрицать это. Вот почему я исключил вас из числа подозреваемых. Других я исключил по другим причинам, их можно обсудить позже. К примеру, секретарь. Но сейчас не о том. Только что мне звонил Уилтон и разрешил сообщить вам важные новости. Вы, я думаю, уже знаете, кто он такой и чего добивался. — Я знаю, что он ищет Дэниела Рока, — сказал Уэйн. — Охотится за ним как одержимый. Еще я слышал, что он сын старика Хордера и хочет отомстить за его смерть. Словом, точно известно одно: он ищет человека, назвавшегося Роком. — Уже не ищет, — сказал отец Браун. — Он нашел его. Питер Уэйн вскочил. — Нашел? — воскликнул он. — Нашел убийцу? Так его уже арестовали? — Нет, — ответил Браун, и его лицо сделалось суровым и серьезным. — Новости важные, как я уже сказал, они важнее, чем вы полагаете. Мне думается, бедный Уилтон взял на себя страшную ответственность. Думается, он возлагает ее и на нас. Он выследил преступника, и, когда наконец тот оказался у него в руках, Уилтон сам осуществил правосудие. — Вы имеете в виду, что Дэниел Рок... — начал адвокат. — Дэниел Рок мертв, — сказал священник. — Он отчаянно сопротивлялся, и Уилтон убил его. — Правильно сделал, — проворчал мистер Гикори Крейк. Я тоже не сужу его — поделом мерзавцу. Тем более Уилтон мстил за отца, — подхватил Уэйн. — Это все равно что раздавить гадюку. — Я не согласен с вами, — сказал отец Браун. Мне кажется, мы все сейчас пытаемся скрыть под романтическим покровом беззаконие и самосуд, но, думаю, мы сами пожалеем, если утратим наши законы и свободы. Кроме того, по-моему, нелогично, рассуждая о причинах, толкнувших Уилтона к преступлению, не попытаться даже выяснить причины, толкнувшие к преступлению самого Рока. Он не похож на заурядного грабителя; скорее, это был маньяк, одержимый одной всепоглощающей страстью; сперва он действовал угрозами и убивал, лишь убедившись в тщетности своих попыток; вспомните — обе жертвы были найдены почти у дома. Оправдать Уилтона нельзя хотя бы потому, что мы не слышали оправданий другой стороны. — Сил нет терпеть этот сентиментальный вздор, — сердито оборвал его Уэйн. — Кого выслушивать — гнусного подлеца и убийцу? Уилтон кокнул его, и молодец, и кончен разговор. — Вот именно, вот именно, — энергично закивал дядюшка. Отец Браун обвел взглядом своих собеседников, и лицо его стало еще суровее и серьезнее. — Вы в самом деле так думаете? — спросил он. И тут же вспомнил, что он на чужбине, что он — англичанин. Все эти люди — чужие ему, хоть и друзья. Его землякам неведомы страсти, кипевшие в этом кружке чужаков, — неистовый дух Запада, страны мятежников и линчевателей, порой объединявшихся в одном лице. Вот и сейчас они объединились. — Что ж, — со вздохом сказал отец Браун, — я вижу, вы безоговорочно простили бедняге Уилтону его преступление, или акт личного возмездия, или как уж вы там эго назовете. В таком случае ему не повредит, если я подробнее расскажу вам о деле. Он резко поднялся, и все, не зная еще, что он хочет сделать, почувствовали: что-то изменилось, словно холодок пробежал по комнате. — Уилтон убил Рока довольно необычным способом, — начал Браун. — Как он убил его? — резко спросил Крейк. — Стрелой, — ответил священник. В продолговатой комнате без окон становилось все темнее по мере того, как тускнел солнечный свет, который проникал в нес из смежной комнаты, той самой, где умер великий миллионер. Все взгляды почти машинально обратились туда, но никто не произнес ни звука. Затем раздался голос Крейка, надтреснутый, старческий, тонкий, — не голос, а какое-то квохтанье: — Как это так? Как это так? Брандера Мертона убили стрелой. Этого мошенника — тоже стрелой. — Той же самой стрелой, — сказал Браун. — И в тот же момент. Снова наступила тишина, придушенная, но и набухающая, взрывчатая, а потом несмело начал молодой Уэйн: — Вы имеете в виду... — Я имею в виду, — твердо ответил Браун, — что Дэниелом Роком был ваш друг Мертон, и другого Дэниела Рока нет. Ваш друг Мертон всю жизнь бредил этой коптской чашей, он поклонялся ей, как идолу, он молился на нее каждый день. В годы своей необузданной молодости он убил двух человек, чтобы завладеть этим сокровищем, но, должно быть, он не хотел их смерти, он хотел только ограбить их. Как бы там ни было, чаша досталась ему. Дрейдж все знал и шантажировал Мертона. Совсем с другой целью преследовал его Уилтон. Мне кажется, он узнал правду лишь тогда, когда уже служил здесь, в доме; во всяком случае, именно здесь, вон в той комнате, окончилась охота, и Уилтон убил убийцу своего отца. Все долго молчали. Потом старый Крейк тихо забарабанил пальцами по столу, бормоча: — Брандер, наверное, сошел с ума. Он, наверное, сошел с ума. — Но бог ты мой! — не выдержал Питер Уэйн. — Что мы теперь будем делать? Что говорить? Ведь это все меняет! Репортеры... воротилы бизнеса... как с ними быть? Брандер Мертон — такая же фигура, как президент или папа римский. — Да, несомненно, эго кое-что меняет, — негромко начал Бернард Блейк. — Различие прежде всего состоит... Отец Браун так ударил по столу, что звякнули стаканы; и даже таинственная чаша в смежной комнате, казалось, откликнулась на удар призрачным эхом. — Нет! — вскрикнул он резко, словно выстрелил из пистолета. — Никаких различий! Я предоставил вам возможность посочувствовать бедняге, которого вы считали заурядным преступником. Вы и слушать меня не пожелали. Вы все были за самосуд. Никто не возмущался тем, что Рока без суда и следствия прикончили, как бешеного зверя, — он, мол, получил но заслугам. Что ж, прекрасно, если Дэниел Рок получил по заслугам, то но заслугам получил и Брандер Мертон. Если Рок не вправе претендовать на большее, то и Мертон не вправе. Выбирайте что угодно — ваш мятежный самосуд или пашу скучную законность, но, ради Господа всемогущего, пусть уж будет одно для всех беззаконие или одно для всех правосудие. Никто ему не ответил, только адвокат прошипел: — А что скажет полиция, если мы вдруг заявим, что намерены простить преступника? — А что она скажет, если я заявлю, что вы его уже простили? — отпарировал Браун. — Поздновато вы почувствовали уважение к закону, мистер Бернард Блейк. — Он помолчал и уже мягче добавил: — Сам я скажу правду, если меня спросят те, кому положено, а вы вольны поступать, как вам заблагорассудится. Это, собственно, как вам угодно. Уилтон позвонил сюда с одной лишь целью — он сообщил мне, что уже можно обо всем рассказать. Отец Браун медленно прошел в смежную комнату и остановился возле столика, за которым встретил свою смерть миллионер. Коптская чаша стояла на прежнем месте, и он помедлил немного, вглядываясь в ее радужные; переливы и дальше — в голубую бездну небес.  ВЕЩАЯ СОБАКА — Да, — сказал отец Браун, — собаки — славные создания, только не путайте создание с создателем. Словоохотливые люди часто невнимательны к словам других. Даже блистательность их порою оборачивается тупостью. Друг и собеседник отца Брауна, восторженный молодой человек но фамилии Финз, постоянно готов был низвергнуть на слушателя целую лавину историй и мыслей, его голубые глаза всегда пылали, а светлые кудри, казалось, были отметены со лба не щеткой для волос, а бурным вихрем светской жизни. И все же он замялся и умолк, не в силах раскусить простенький каламбур отца Брауна. — Вы хотите сказать, что с ними слишком носятся? — спросил он. — Право же, не уверен. Это удивительные существа. Временами мне кажется, что они знают много больше нашего. Отец Браун молчал, продолжая ласково, но несколько рассеянно поглаживать по голове крупного охотничьего пса, приведенного гостем. — Кстати, — снова загорелся Финз, — в том деле, о котором я пришел вам рассказать, участвует собака. Это одно из тех дел, которые называют необъяснимыми. Странная история, но, по-моему, самое странное в ней — поведение собаки. Хотя в этом деле все загадочно. Прежде всего как могли убить старика Дрюса, когда в беседке, кроме него, никого не было? Рука отца Брауна на мгновение застыла, он перестал поглаживать собаку. — Так это случилось в беседке? — спросил он равнодушно. — А вы не читали в газетах? — отозвался Финз. — Подождите, по-моему, я захватил с собой одну заметку, гам есть все подробности. Он вытащил из кармана газетную страницу и протянул ее отцу Брауну, который ту г же принялся читать, держа статью в одной руке у самого носа, а другой все так же рассеянно поглаживая собаку. Он как бы являл собой живую иллюстрацию притчи о человеке, у коего правая рука не ведает, что творит левая. «Истории о загадочных убийствах, когда труп находят в наглухо запертом доме, а убийца исчезает неизвестно как, не кажутся такими уж невероятными в свете поразительных событий, имевших место в Крэнстоне на морском побережье Йоркшира. Житель этих мест, полковник Дрюс, убит ударом кинжала в спину, и орудие убийства не обнаружено ни на месте преступления, ни где-либо в окрестностях. Впрочем, проникнуть в беседку, где умер полковник, было несложно: вход в нее открыт, и вплотную к порогу подходит дорожка, соединяющая беседку с домом. В то же время ясно, что незаметно войти в беседку убийца не мог, так как и тропинка и дверь постоянно находились в поле зрения нескольких свидетелей, подтверждающих показания друг друга. Беседка стоит в дальнем углу сада, где никаких калиток и лазов нет. По обе стороны дорожки растут высокие цветы, посаженные так густо, что через них нельзя пройти, не оставив следов. И цветы и дорожка подходят к самому входу в беседку, и совершенно невозможно подобраться туда незаметно каким-либо обходным путем. Секретарь убитого, Патрик Флойд, заявил, что видел весь сад с той минуты, когда полковник Дрюс в последний раз мелькнул на пороге беседки, и до того момента, когда был найден труп, все это время он стоял на самом верху стремянки и подстригал живую изгородь. Его слова подтверждает дочь убитого, Дженет Дрюс, которая сидела на террасе и видела Флойда за работой. В какой-то мере ее показания подтверждает и Дональд Дрюс, ее брат, который, проспав допоздна, выглянул, еще в халате, из окна своей спальни. И наконец, все эти показания совпадают со свидетельством соседа Дрюсов, доктора Валантэна, который ненадолго зашел к ним и разговаривал на террасе с мисс Дрюс, а также свидетельством стряпчего, мистера Обри Трей-ла. По всей видимости, он последним видел полковника в живых — исключая, надо полагать, убийцу. Все эти свидетели единодушно утверждают, что события развивались следующим образом: примерно в половине третьего пополудни мисс Дрюс зашла в беседку спросить у отца, когда он будет пить чай. Полковник ответил, что чай пить не будет, потому что ждет своего поверенного мистера Трейла, которого и велел прислать к себе, когда тот явится. Девушка вышла и, встретив на дорожке Трейла, направила его к отцу. Поверенный пробыл в беседке около получаса, причем полковник проводил его до порога и, судя по всему, пребывал не только в добром здравии, но и в отличном расположении духа. Незадолго до того мистер Дрюс рассердился на сына, узнав, что тот еще нс вставал после ночного кутежа, но довольно быстро успокоился и чрезвычайно любезно встретил и стряпчего, и двух племянников, приехавших к нему погостить на денек. Полиция не стала допрашивать племянников, поскольку в то время, когда произошла трагедия, они были на прогулке. По слухам, полковник был не в ладах с доктором Валантэном; впрочем, доктор зашел лишь на минутку повидаться с мисс Дрюс, в отношении которой, кажется, имеет самые серьезные намерения. По словам стряпчего Трейла, полковник остался в беседке один, это подтвердил и мистер Флойд, который, стоя на своем насесте, отметил, что в беседку больше никто не входил. Спустя десять минут мисс Дрюс снова вышла в сад и, еще не дойдя до беседки, увидела на полу тело отца: на полковнике был белый полотняный френч, заметный издали. Девушка вскрикнула, сбежались все остальные и обнаружили, что полковник лежит мертвый возле опрокинутого плетеного кресла. Доктор Валантэн, который еще не успел отойти далеко, установил, что удар нанесен каким-то острым орудием вроде стилета, вонзившимся под лопатку и проткнувшим сердце. В поисках такого орудия полиция обшарила всю окрестность, но ничего не обнаружила». — Значит, на полковнике был белый френч? — спросил отец Браун, откладывая заметку. — Да, он привык к такой одежде в тропиках, — слегка опешив, ответил Финз. — С ним там случались занятные вещи, он сам рассказывал. Кстати, Валантэна он, по-моему, недолюбливал потому, что и то г служил в тропиках. Уж не знаю отчего, но так мне кажется. В этом деле ведь все загадочно. Заметка довольно точно излагает обстоятельства убийства. Меня там не было, когда обнаружили труп, — мы с племянниками Дрюса как раз ушли гулять и захватили с собой собаку, помните, ту самую, о которой я хотел вам рассказать. Но описано все очень точно: прямая дорожка среди высоких синих цветов, по ней идет стряпчий в черном костюме и цилиндре, а над зеленой изгородью — рыжая голова секретаря. Рыжего заметно издали, и если люди говорят, что видели его все время, значит правда видели. Этот секретарь — забавный тип: никогда ему не сидится на месте, вечно он делает чью-то работу, — вот и на этот раз он заменял садовника. Мне кажется, он американец. У него американский взгляд на жизнь, или подход к делам, как говорят у них в Америке. — Ну а поверенный? — спросил отец Браун. Финз ответил не сразу. — Трейл произвел на меня довольно странное впечатление, — проговорил он гораздо медленнее, чем обычно. — В своем безупречном черном костюме он выглядит чуть ли не франтом, и все же в нем есть что-то старомодное. Зачем-то отрастил пышные бакенбарды, каких никто не видывал со времен королевы Виктории. Лицо у него серьезное, держится он с достоинством, но иногда, как бы спохватившись, вдруг улыбнется, сверкнет своими белыми зубами, и сразу все его достоинство словно слиняет, и в нем появляется что-то слащавое. Может, он просто смущается и потому все время то теребит галстук, то поправляет булавку в галстуке. Кстати, они такие же красивые и необычные, как он сам. Если бы я хоть кого-то мог... да нет, что толку гадать, это совершенно безнадежно. Кто мог это сделать? И как? Неизвестно. Правда, за одним исключением, о котором я и хотел вам рассказать. Знает собака. Отец Браун вздохнул и с рассеянным видом спросил: — Вы ведь у них гостили как приятель молодого Дональда? Он тоже ходил с вами гулять? — Нет, — улыбнувшись, ответил Финз. — Этот шалопай только под утро лег в постель, а проснулся уже после нашего ухода. Я ходил гулять с его кузенами, молодыми офицерами из Индии. Мы болтали о разных пустяках. Старший, кажется, Герберт, большой любитель лошадей. Помню, он все время рассказывал нам, как купил кобылу, и ругал ее прежнего хозяина. А его братец Гарри все сетовал, что ему не повезло в Монте-Карло. Я упоминаю это только для того, чтобы вы поняли, что разговор шел самый тривиальный. Загадочной в нашей компании была только собака. — А какой она породы? — спросил Браун. — Такой же, как и моя, — ответил Финз. — Я ведь вспомнил всю эту историю, когда вы сказали, что нс надо обожествлять собак. Это большой черный охотничий пес; зовут его Мрак, и не зря, по-моему, — его поведение еще темней и загадочнее, чем тайма самого убийства. Я уже говорил вам, что усадьба Дрюса находится у моря. Мы прошли но берегу примерное милю, а потом повернули назад и миновали причудливую скалу, которую местные жители называют скалой Судьбы. Она состоит из двух больших камней, причем верхний еле держится, тронь — и упадет. Скала не очень высока, но силуэт у нее довольно жуткий. Во всяком случае, на меня он подействовал угнетающе, а моих молодых веселых спутников навряд ли занимали красоты природы. Возможно, я уже что-то предчувствовал. Герберт спросил, который час и не нора ли возвращаться, и мне уже тогда показалось, что надо непременно узнать время, что это очень важно. Ни у Герберта, ни у меня не было с собой часов, и мы окликнули его брата, который остановился чуть поодаль у изгороди раскурить трубку. Он громко крикнул; «Двадцать минут пятого!» — и его трубный голос в наступающих сумерках показался мне грозным. Это вышло у него ненамеренно, и потому прозвучало еще более зловеще, а потом, конечно, мы узнали, что именно в эти секунды уже надвигалась беда. Доктор Валантэн считает, что бедняга Дрюс умер около половины пятого. Братья решили, что можно еще минут десять погулять, и мы прошлись чуть подальше по песчаному пляжу, кидали камни, забрасывали в море палки, а собака плавала за ними. Но меня все время угнетали надвигающиеся сумерки, и даже тень, которую отбрасывала причудливая скала, давила на меня как тяжкий груз. И туг случилась странная вещь. Герберт забросил в воду свою трость, Мрак поплыл за ней, принес, и тут же Гарри бросил свою. Собака снова кинулась в воду и поплыла, но вдруг остановилась, причем, кажется, все это было ровно в половине пятого. Пес вернулся на берег, встал перед нами, а потом вдруг задрал голову и жалобно завыл, чуть ли не застонал, — я такого воя в жизни не слышал. «Что с этой чертовой собакой?» — спросил Герберт. Мы не знали. Тонкий жалобный вой, огласив безлюдный берег, оборвался и замер. Наступила тишина, как вдруг ее нарушил новый звук. На сей раз мы услышали слабый отдаленный крик, — казалось, где-то за изгородью вскрикнула женщина. Мы тогда не поняли, кто это, но потом узнали. Эго закричала мисс Дрюс, увидев тело отца. — Вы, я полагаю, сразу же вернулись к дому, — мягко подсказал отец Браун. — А потом? — Я расскажу вам, что было потом, — угрюмо и торжественно ответил Финз. Войдя в сад, мы сразу увидели Трейла. Я отчетливо помню черную шляпу и черные бакенбарды на фоне синих цветов, протянувшихся широкой полосой до самой беседки, помню закатное небо и странный силуэт скалы. Трейл стоял в тени, лица его не было видно, но он улыбался, — клянусь, я видел, как блестели его белые зубы. Едва пес заметил Трейла, он сразу бросился к нему и залился бешеным, негодующим лаем, в котором так отчетливо звучала ненависть, что он, скорее, походил на брань. Стряпчий съежился и побежал по дорожке. Отец Браун вскочил с неожиданной яростью: — Стало быть, его обвинила собака? Разоблачил вещий пес? А не заметили вы, летали в то время птицы и, главное, где: справа или слева? Осведомлялись вы у авгуров, какие принести жертвы? Надеюсь, вы вспороли собаке живот, чтобы исследовать ее внутренности? Вот какими научными доказательствами пользуетесь вы, человеколюбцы-язычники, когда вам взбредет в голову отнять у человека жизнь и честное имя. Финз на мгновение потерял дар речи, потом спросил: — Постойте, что это вы? Что я вам такого сделал? Браун испуганно взглянул на него — так же испуганно и виновато люди смотрят на столб, наткнувшись на него в темноте. — Не обижайтесь, — сказал он с неподдельным огорчением. — Простите, что я так набросился на вас. Простите, пожалуйста. Финз взглянул на него с любопытством. — Мне иногда кажется, что самая загадочная из загадок — вы, — сказал он.. — А все-таки сознайтесь: пусть, по-вашему, собака непричастна к тайне, но ведь сама тайна остается. Не станете же вы отрицать, что в тот миг, когда пес вышел на берег и завыл, его хозяина прикончила какая-то невидимая сила, которую никому из смертных не дано ни обнаружить, ни даже вообразить. Что до стряпчего, дело не только в собаке; есть и другие любопытные моменты. Он мне сразу не понравился — увертливый, слащавый, скользкий тин, и я вот что вдруг заподозрил, наблюдая за его ухватками. Как вы знаете, и врач и полицейские прибыли очень быстро: доктора Валантэна вернули с полпути и он немедля позвонил в полицию. Кроме того, дом стоит на отлете, людей там не много, и было нетрудно всех обыскать. Их тщательно обыскали, но оружия не нашли. Обшарили дом, сад и берег — с тем же успехом. А ведь спрятать кинжал убийце было почти так же трудно, как спрятаться самому. — Спрятать кинжал, — повторил отец Браун, кивая. Он вдруг стал слушать с интересом. — Так вот, — продолжал Финз, — я уже говорил, что этот Трейл все время поправлял то галстук, то булавку в галстуке... особенно булавку. Эта булавка напоминает его самого — щегольская и в то же время старомодная. В нее вставлен камешек — вы такие, наверное, видели — с цветными концентрическими кругами, похожий на глаз. Меня раздражало, что внимание Трейла так сконцентрировано на этом камне. Мне чудилось, что он циклоп, а камень — его глаз. Булавка была не только массивная, но и длинная, и мне вдруг пришло в голову: может быть, он так ей занят оттого, что она еще длинней, чем кажется? Может, она длиною с небольшой кинжал? Отец Браун задумчиво кивнул. — Других предположений насчет орудия убийства не было? — спросил он. — Было еще одно, — ответил Финз. — Его выдвинул молодой Дрюс — не сын, а племянник. Глядя на Герберта и Гарри, никак не скажешь, что они могут дать толковый совет сыщику. Герберт и впрямь бравый драгун, украшение конной гвардии и завзятый лошадник, но младший, Гарри, одно время служил в индийской полиции и кое-что смыслит в этих вещах. Он ловко взялся за дело, пожалуй даже слишком ловко, — пока полицейские выполняли всякие формальности, Гарри начал вести следствие на свой страх и риск. Впрочем, он в каком-то смысле сыщик, хоть и безработный, и вложил в свою затею не только любительский ныл. Вот с ним-то мы и поспорили насчет орудия убийства, и я узнал кое-что новое. Я упомянул, что собака лаяла на Трейла, а он возразил: если собака очень злится, она не лает, а рычит. — Совершенно справедливо, — вставил священник. — Младший Дрюс добавил, что он сам не раз слышал, как этот пес рычит на людей, к примеру — на Флойда, секретаря полковника. Я очень резко возразил, что это опровергает его собственные доводы, — нельзя обвинить в одном и том же преступлении несколько человек, тем паче Флойда, безобидного, как школьник. К тому же он был все время на виду, над зеленой оградой, и его рыжая голова бросалась всем в глаза. «Да, — отвечал Гарри Дрюс, — здесь у меня не совсем сходятся концы с концами, но давайте на минутку прогуляемся в сад. Я хочу показать вам одну вещь, которую, по-моему, никто еще не видел». Это было в самый день убийства, и в саду все оставалось без перемен: стремянка по-прежнему стояла у изгороди, и, подойдя к ней вплотную, мой спутник наклонился и что-то вынул из густой травы. Оказалось, что это садовые ножницы; на одном из лезвий была кровь. Отец Браун помолчал, потом спросил: — А зачем приходил стряпчий? — Он сказал нам, что за ним послал полковник, чтобы изменить завещание, — ответил Финз. — Кстати, о завещании: его ведь подписали не в тот день. — Надо полагать, что так, — согласился отец Браун. — Чтобы оформить завещание, нужны два свидетеля. — Совершенно верно. Стряпчий приезжал накануне, и завещание оформили, но на следующий день Трейла вызвали снова - старик усомнился в одном из свидетелей и хотел это обсудить. — А кто были свидетели? — спросил отец Браун. — В том-то и дело! — с жаром воскликнул Финз. — Его свидетелями были Флойд и Валантэн — вы помните, врач-иностранец, или уж не знаю, кто он там такой. И вдруг они поссорились. Флойд ведь постоянно суется в чужие дела. Он из тех любителей пороть горячку, которые, к сожалению, употребляют весь свой пыл лишь на то, чтобы кого-нибудь разоблачить; он из тех, кто никогда и никому не доверяет. Такие, как он, обладатели огненных шевелюр и огненных темпераментов, всегда или доверчивы без меры, или безмерно недоверчивы, а иногда и то и другое вместе. Он не только мастер на все руки, он даже учит мастеров. Он не только сам все знает, он всех предостерегает против всех. Зная за ним эту слабость, не следовало бы придавать слишком большое значение его подозрениям, но в данном случае он, кажется, прав. Флойд утверждает, что Валантэн на самом деле никакой не Валантэн. Он говорит, что встречал его прежде и тогда его звали де Вийон. Значит, подпись его недействительна. Разумеется, он любезно взял на себя труд растолковать соответствующую статью закона стряпчему, и они зверски переругались. Отец Браун засмеялся: — Люди часто ссорятся, когда им нужно засвидетельствовать завещание. Первый вывод, который тут можно сделать: что им самим ничего не причитается по этому завещанию. Ну а что говорит Валан-тэн? Ваш всеведущий секретарь, несомненно, больше знает о его фамилии, чем он сам. Но ведь даже у доктора могут быть кое-какие сведения о собственном имени. Финз немного помедлил, прежде чем ответить. — Доктор Валантэн странно отнесся к делу. Доктор вообще странный человек. Он довольно интересен внешне, но сразу чувствуется иностранец. Он молод, но у него борода, а лицо очень бледное, страшно бледное и страшно серьезное. Глаза у него страдальческие — то ли он близорукий и не носит очков, то ли у него голова болит от мыслей, по он вполне красив и всегда безупречно одет — в цилиндре, в темном смокинге с маленькой красной розеткой. Держится он холодно и высокомерно и, бывает, так на вас глянет, что не знаешь, куда деваться. Когда его обвинили в том, что он скрывается под чужим именем, он, как сфинкс, уставился на секретаря, а затем сказал, что, очевидно, американцам незачем менять имена, за неимением таковых. Тут рассердился и полковник и наговорил доктору резкостей: думаю, он был бы сдержаннее, если бы Валантэн не собирался стать его зятем. Но вообще, я не обратил бы внимания на эту перепалку, если бы не один разговор, который я случайно услышал на следующий день, незадолго до убийства. Мне неприятно его пересказывать, ведь я сознаюсь тем самым, что подслушивал. В день убийства, когда мы шли к воротам, направляясь на прогулку, я услышал голоса доктора Валантэна и мисс Дрюс. По-видимому, они ушли с террасы и стояли возле дома в тени за кустами цветов. Переговаривались они жарким шепотом, а иногда просто шипели — влюбленные ссорились. Таких вещей не пересказывают, но, на беду, мисс Дрюс повторила несколько раз слово «убийство». То ли она просила нс убивать кого-то, то ли говорила, что убийством нельзя защитить свою честь. Не так уж часто обращаются с такими просьбами к джентльмену, заглянувшему на чашку чая. — Вы не заметили, — спросил священник, — очень ли сердился доктор после той перепалки с секретарем и полковником? — Да вовсе нет, — живо отозвался Финз, — он и вполовину не был так сердит, как секретарь. Это секретарь разбушевался из-за подписей. — Ну а что вы скажете, — спросил отец Браун, — о самом завещании? — Полковник был очень богатый человек, и от его воли многое зависело. Трейл не стал нам сообщать, какие изменения внесены в завещание, но позже, а точнее, сегодня утром я узнал, что большая часть денег, первоначально отписанных сыну, перешла к дочери. Я уже говорил вам, что разгульный образ жизни моего друга Дональда приводил в бешенство его отца. — Мы все рассуждаем об убийстве, — задумчиво заметил отец Браун, — а упустили из виду мотив. При данных обстоятельствах скоропостижная смерть полковника выгоднее всего мисс Дрюс. — Господи! Как вы хладнокровно говорите! — воскликнул Финз, взглянув на него с ужасом. — Неужели вы серьезно думаете, что она... — Она выходит замуж за доктора? — спросил отец Браун. — Кое-кто не одобряет этого, — последовал ответ. — Но доктора любят и ценят в округе, он искусный, преданный своему делу хиРУрг. — Настолько преданный, — сказал отец Браун, — что берет с собой хирургические инструменты, отправляясь в гости к даме. Ведь был же у него хоть ланцет, когда он осматривал тело, а до дому он, по-моему, добраться не успел. Финз вскочил и удивленно уставился на него: — То есть вы предполагаете, этим же самым ланцетом он... Отец Браун покачал головой. — Все наши предположения пока что — чистая фантазия, — сказал он. — Тут не в том вопрос — кто или чем убил, а — как? Заподозрить можно многих, и даже орудий убийства хоть отбавляй — булавки, ножницы, ланцеты. А вот как убийца оказался в беседке? Как даже булавка оказалась там? Говоря это, священник рассеянно разглядывал потолок, но при последних словах его взгляд оживился, словно он вдруг заметил на потолке какую-то необыкновенную муху. — Ну так как же все-таки, по-вашему? — спросил молодой человек. — Что вы посоветуете мне? У вас такой богатый опыт! — Боюсь, я мало чем могу помочь, — сказал отец Браун, вздохнув. — Трудно о чем-либо судить, не побывав на месте преступления, да и людей я не видел. Пока вы только можете возвратиться туда и продолжить расследование. Сейчас, как я понимаю, это взял на себя ваш друг из индийской полиции. Я бы вам посоветовал поскорее выяснить, каковы его успехи. Посмотрите, что там делает ваш сыщик-любитель. Может быть, уже есть новости. Когда гости — двуногий и четвероногий — удалились, отец Браун взял карандаш и, вернувшись к прерванному занятию, стал составлять план проповеди об энциклике «Rerum novarum»[51]. Тема была обширна, и план пришлось несколько раз перекраивать, вот почему за тем же занятием он сидел и двумя днями позже, когда в комнату снова вбежала большая черная собака и стала возбужденно и радостно прыгать на него. Вошедший вслед за нею хозяин был так же возбужден, но его возбуждение выражалось вовсе не в такой приятной форме: голубые глаза его, казалось, готовы были выскочить из орбит, лицо было взволнованным и даже немного побледнело. — Вы мне велели, — начал он без предисловия, — выяснить, что делает Гарри Дрюс. Знаете, что он сделал? Священник промолчал, и гость запальчиво продолжил: — Я скажу вам, что он сделал. Он покончил с собой. Губы отца Брауна лишь слегка зашевелились, и то, что он пробормотал, не имело никакого отношения ни к нашей истории, ни даже к нашему миру. — Вы иногда просто пугаете меня, — сказал Финз. — Вы... неужели вы этого ожидали? — Считал возможным, — ответил отец Браун. — Я именно поэтому и просил вас выяснить, чем он занят. Я надеялся, что время еще есть. — Тело обнаружил я, — чуть хрипловато начал Финз. — Никогда не видел более жуткого зрелища. Выйдя в сад, я сразу почувствовал — там случилось еще что-то, кроме убийства. Так же, как прежде, колыхалась сплошная масса цветов, подступая синими клиньями к черному проему входа в старенькую серуго беседку, но мне казалось, что это бесы пляшут перед входом в преисподнюю. Я поглядел вокруг: все как будто было на месте, но мне стало мерещиться, что как-то изменились самые очертания небосвода. И вдруг я понял, в чем дело. Я привык к тому, что за оградой на фоне моря видна скала Судьбы. Ее не было. Отец Браун поднял голову и слушал очень внимательно. — Это было все равно как если бы снялась с места гора или луна упала с неба, а ведь я всегда, конечно, знал, что эту каменную глыбу очень легко свалить. Что-то будто обожгло меня, я пробежал по дорожке и прорвался напролом через живую изгородь, как сквозь паутину. Кстати, изгородь и вправду оказалась жиденькой, она лишь выглядела плотной, поскольку до сих пор никто сквозь нее не ломился. У моря я увидел каменную глыбу, свалившуюся с пьедестала, бедняга Гарри Дрюс лежал под ней, как обломок разбитого судна. Одной рукой он обхватывал камень, словно бы стаскивая его на себя; а рядом на буром песке большими расползающимися буквами он нацарапал: «Скала Судьбы да падет на безумца». — Все это случилось из-за завещания, — заговорил отец Браун. — Сын попал в немилость, и племянник решил сыграть ва-банк; особенно после того, как дядя пригласил его к себе в один день со стряпчим и очень ласково принял. Это был его последний шанс: из полиции его выгнали, он проигрался дотла в Монте-Карло. Когда же он узнал, что убил родного дядю понапрасну, он убил и себя. — Да погодите вы! — крикнул растерянный Финз. — Я за вами никак не поспею. — Кстати, о завещании, — невозмутимо продолжал отец Браун, — пока я не забыл или мы с вами не перешли к более важным темам. Мне кажется, эта история с доктором объясняется просто. Я даже припоминаю, что слышал где-то обе фамилии. Этот ваш доктор — французский аристократ, маркиз де Вийон. Но при этом он ярый республиканец и, отказавшись от титула, стал носить давно забытое родовое имя. Гражданин Рикетти[52] на десять дней сбил с толку всю Европу. — Что это значит? — изумленно спросил молодой человек. — Так, ничего, — сказал священник. — В девяти случаях из десяти люди скрываются под чужим именем из жульнических побуждений, здесь же соображения — самые высокие. В том-то и соль шутки доктора по поводу американцев, не имеющих имен — то есть титулов. В Англии маркиза Хартингтона никто не называет мистером Хартингтоном, но во Франции маркиз де Вийон сплошь и рядом именуется мсье де Вийоном. Вот ему и пришлось заодно изменить и фамилию. А что до разговора влюбленных об убийстве, я думаю, и в том случае повинен французский этикет. Доктор собирался вызвать Флойда на дуэль, а девушка его отговаривала. — Вот оно что! — встрепенувшись, протянул Финз. — Ну тогда я понял, на что она намекала. — О чем вы это? — с улыбкой спросил священник. — Видите ли, — отозвался молодой человек, — это случилось прямо перед тем, как я нашел тело бедного Гарри, но я так переволновался, что все забыл. Разве станешь помнить об идиллической картинке, после того как столкнулся с трагедией? Когда я шел к дому полковника, я встретил его дочь с доктором Валантэном. Она, конечно, была в трауре, а доктор всегда носит черное, будто собрался на похороны; но вид у них был не такой уж похоронный. Мне еще не приходилось встречать пару, столь радостную и веселую и в то же время сдержанную. Они остановились поздороваться со мной, и мисс Дрюс сказала, что они поженились и живут в маленьком домике на окраине городка, где доктор продолжает практиковать. Я удивился, так как знал, что, по завещанию отца, дочери досталось все состояние. Я деликатно намекнул на это, сказав, что шел в усадьбу, где надеялся ее встретить. Но она засмеялась и ответила: «Мы от всего отказались. Муж не любит наследниц». Оказывается, они и в самом деле настояли, чтобы наследство отдали Дональду; надеюсь, встряска пойдет ему на пользу и он наконец образумится. Он ведь, в общем-то, не гак уж плох, просто очень молод, да и отец вел себя с ним довольно неумно. Я все это вспоминаю потому, что именно тогда мисс Дрюс обронила одну фразу, которую я в то время не  понял; но сейчас я убежден, что ваша догадка правильна. Внезапно вспыхнув, она сказала с благородной надменностью бескорыстия: «Надеюсь, теперь этот рыжий дурак перестанет беспокоиться о завещании. Мой муж ради своих принципов отказался от герба и короны времен крестоносцев. Неужели он станет из-за такого наследства убивать старика?» Потом она снова рассмеялась и сказала: «Муж отправляет на тот свет одних лишь пациентов. Он даже не послал своих друзей к Флойду». Теперь мне ясно, что она имела в виду секундантов. — Мне это тоже в какой-то степени ясно, — сказал отец Браун. — Но, если быть точным, что означают ее слова о завещании? Почему оно беспокоит секретаря? Финз улыбнулся: — Жаль, что вы с ним незнакомы, отец Браун. Истинное удовольствие смотреть, как он берется «встряхнуть кого-нибудь как следует»! Дом полковника он встряхнул довольно основательно. Страсти на похоронах разгорелись, как на скачках. Флойд и без повода готов наломать дров, а тут и впрямь была причина. Я вам уже рассказывал, как он учил садовника ухаживать за садом и просвещал законника по части законов. Стоит ли говорить, что он и хирурга принялся наставлять по части хирургии, а так как хирургом оказался Валантэн, наставник обвинил его и в более тяжких грехах, чем неумелость. В его рыжей башке засела мысль, что убийца — именно доктор, и когда прибыли полицейские, Флойд держался весьма покровительственно. Стоит ли говорить, что он вообразил себя величайшим из всех сыщиков-любителей? Шерлок Холмс со всем своим интеллектуальным превосходством и высокомерием не подавлял так Скотленд-Ярд, как секретарь полковника Дрюса третировал полицейских, расследующих убийство полковника. Видели бы вы его! Он расхаживал с надменным, рассеянным видом, гордо встряхивал рыжей гривой и раздражительно и резко отвечал на вопросы. Вот эти-то его фокусы и взбесили так сильно мисс Дрюс. У него, конечно, была своя теория — одна из тех, которыми кишат романы, но Флойду только в книге и место, он был бы там куда забавнее и куда безвреднее. — Что же это за теория? — спросил отец Браун. — О, теория первосортная, — хмуро ответил Финз. — Она вызвала бы сенсацию, если бы продержалась еще хоть десять минут. Флойд сказал, что полковник был жив, когда его нашли в беседке, и доктор заколол его ланцетом, разрезая одежду. — Понятно, — произнес священник. — Он, значит, просто отдыхал, уткнувшись лицом в грязный пол. — Напористость — великое дело, — продолжал рассказчик. — Думаю, Флойд любой ценою протолкнул бы свою теорию в газеты и, может быть, добился бы ареста доктора, если бы весь этот вздор не разлетелся вдребезги, когда Гарри Дрюса нашли под скалой Судьбы. Это все, чем мы располагаем. Думаю, что самоубийство почти равносильно признанию. Но подробностей этой истории не узнает никто и никогда. Наступила пауза, затем священник скромно сказал: — Мне кажется, я знаю и подробности. Финз изумленно взглянул на него. — Но послушайте! — воскликнул он. — Как вы могли их выяснить и почему вы уверены, что дело было так, а не иначе? Вы сидите здесь, за сотню миль от места происшествия и сочиняете проповедь. Каким же чудом могли вы все узнать? А если вы и впрямь до конца разгадали загадку, скажите на милость, с чего вы начали? Что вас натолкнуло на мысль? Отец Браун вскочил. В таком волнении его мало кому доводилось видеть. Его первое восклицание прогремело как взрыв. — Собака! — крикнул он. — Ну конечно собака. Если бы там, на берегу, вы уделили ей достаточно внимания, то без моей помощи восстановили бы все с начала до конца. Финз в еще большем удивлении воззрился на священника: — Но вы ведь сами назвали мои догадки чепухой и сказали, что собака не имеет никакого отношения к делу. — Она имеет самое непосредственное отношение к делу, — сказал отец Браун, — и вы бы это обнаружили, если бы видели в ней собаку, а не бога-вседержителя, который вершит над нами правый суд. — Отец Браун замялся, потом продолжал смущенно и как будто виновато: — По правде говоря, я до смерти люблю собак. И мне кажется, люди, склонные окружать их каким-то мистическим ореолом, меньше всего думают о них самих. Начнем с пустяка: отчего собака лаяла на Трейла и рычала на Флойда? Вы спрашиваете, как я могу судить о том, что случилось за сотню миль отсюда, но ведь это, собственно, ваша заслуга — вы так хорошо описали всех этих людей, что я совершенно ясно их себе представил. Люди вроде Трейла, которые вечно хмурятся, а иногда вдруг ни с того ни с сего улыбаются и что-то вертят в пальцах, — это люди нервные, легко теряющие самообладание. Не удивлюсь, если и незаменимый Флойд очень возбудим и нервозен: таких немало среди деловитых янки. Почему иначе, услыхав, как вскрикнула Дженет Дрюс, он поранил руку ножницами и уронил их? Ну а собаки, как известно, терпеть не могут нервных людей. То ли их нервозность передается собакам, то ли собаки — они ведь все-таки звери — по-звериному агрессивны, то ли им просто обидно, что их не любят, собаки ведь очень самолюбивы. Как бы там ни было, бедняга Мрак невзлюбил и того и другого просто потому, что оба они его боялись. Вы, я знаю, очень умны, а над умом грех насмехаться, но по временам мне кажется: вы чересчур умны, чтобы понимать животных. Или людей, особенно если они ведут себя почти так же примитивно, как животные. Животные — незамысловатые существа, они живут в мире трюизмов. Возьмем наш случай: собака лает на человека, а человек убегает от собаки. Так вот, вам, по-моему, не хватает простоты, чтобы правильно это понять: собака лает потому, что человек ей не нравится, а человек убегает потому, что боится собаки. Других причин у них нет, да и зачем они? Вам же понадобилось все усложнить, и вы решили, что собака — ясновидица, какой-то глашатай судьбы. По-вашему, стряпчий бежал не от собаки, а от палача. Но ведь если подумать толком, все эти измышления просто на редкость несостоятельны. Если бы собака и впрямь так определенно знала, кто убил ее хозяина, она не тявкала бы на него, а вцепилась бы ему в горло. С другой стороны, неужели вы и вправду считаете, что бессердечный злодей, способный убить своего старого друга и тут же на глазах его дочери и осматривавшего тело врача расточать улыбки родственникам жертвы, — неужели, по-вашему, этот злодей выдаст себя в приступе раскаяния лишь потому, что на него залаяла собака? Он мог ощутить зловещую иронию этого совпадения. Оно могло потрясти его, как всякий драматичный штрих. Но он не стал бы удирать через весь сад от свидетеля, который, как известно, не умеет говорить. Так бегут не от зловещей иронии, а от собачьих зубов. Ситуация слишком проста для вас. Что до случая на берегу, то здесь все обстоит гораздо интереснее. Сперва я ничего не мог понять. Зачем собака влезла в воду и тут же вылезла обратно? Это не в собачьих обычаях. Если бы Мрак был чем-то сильно озабочен, он вообще не побежал бы за палкой. Он бы, пожалуй, побежал совсем в другую сторону, на поиски того, что внушило ему опасения Но если уж собака кинулась за чем-то — за камнем, за палкой, за дичью, я по опыту знаю, что ее можно остановить, да и то не всегда, только самым строгим окриком. И уж ни в коем случае она не повернет назад потому, что передумала. — Тем не менее она повернула, — возразил Финз, — и возвратилась к нам без палки. — Без палки она возвратилась по весьма существенной причине, — ответил священник. — Она не смогла ее найти и поэтому завыла. Кстати, собаки воют именно в таких случаях. Они свято чтут ритуалы. Собаки гак же придирчиво требуют соблюдения правил игры, как дети требуют повторения всех подробностей сказки. На этот раз в игре что-то нарушилось. И собака вернулась к вам, чтобы пожаловаться на палку, с ней никогда еще ничего подобного не случалось. Впервые в жизни уважаемый и достойный пес потерпел такую обиду от никудышной старой палки. — Что же натворила эта палка? — спросил Финз. — Утонула, — сказал отец Браун. Финз молча и недоуменно глядел на отца Брауна, и тот продолжил: — Палка утонула, потому что это была, собственно, не палка, а остроконечный стальной клинок, скрытый в тростниковой палке. Иными словами, трость с выдвижной шпагой. Наверно, ни одному убийце не доводилось так естественно спрятать орудие убийства — забросить его в море, играя с собакой. — Кажется, я вас понял, — немного оживился Финз. — Но пусть даже это трость со шпагой, мне совершенно неясно, как убийца мог ею воспользоваться. — У меня забрезжила одна догадка, — сказал отец Браун, — в самом начале вашего рассказа, когда вы произнесли слово «беседка». И еще больше все прояснилось, когда вы упомянули, что полковник носил белый френч. То, что пришло мне в голову, конечно, просто неосуществимо, если полковника закололи кинжалом, но если мы допустим, что убийца действовал длинным орудием вроде рапиры, это не так уж невозможно. Отец Браун откинулся на спинку кресла, устремил взгляд в потолок и начал излагать давно уже, по-видимому, обдуманные и тщательно выношенные соображения: — Все эти загадочные случаи вроде истории с Желтой комнатой[53], когда труп находят в помещении, куда никто не мог проникнуть, не похожи на наш, поскольку дело происходило в беседке. Говоря о Желтой комнате и о любой другой, мы всегда исходим из того, что ее стены однородны и непроницаемы. Иное дело — беседка; тут стены часто сделаны из переплетенных веток и планок, и, как бы густо их ни переплетать, всегда найдутся щели и просветы. Был такой просвет и в стене за спиной полковника. Сидел он в кресле, а оно тоже было плетеное, в нем тоже светились дырочки. Прибавим еще, что беседка находилась у самой изгороди, изгородь же, как вы только что говорили, была очень реденькой. Человек, стоявший по другую ее сторону, легко мог различить сквозь сетку веток и планок белое пятно полковничьего френча, отчетливое, как белый круг мишени. Должен сказать, вы довольно туманно описали место действия; но, прикинув кое-что в уме, я восполнил пробелы. К примеру, вы сказали, что Скала Судьбы не очень высока; но вы же говорили, что она, как горная вершина, нависает над садом. А все это значит, что скала стоит очень близко от сада, хотя путь до нее занимает много времени. Опять же вряд ли молодая леди завопила так, что ее было слышно за полмили. Она просто вскрикнула, и все же, находясь на берегу, вы ее услыхали. Среди прочих интересных фактов вы, позвольте вам напомнить, сообщили и такой: на прогулке Гарри Дрюс несколько приотстал от вас, раскуривая у изгороди трубку. Финз слегка вздрогнул: — Вы хотите сказать, что, стоя там, он просунул клинок сквозь изгородь и вонзил его в белое пятно? Но ведь это значит, что он принял решение внезапно, не раздумывая, почти не надеясь на успех. К тому же он не знал наверняка, что ему достанутся деньги полковника. Кстати, они ему и не достались. Отец Браун оживился. — Вы не разбираетесь в его характере, — сказал он с таким видом, будто сам всю жизнь был знаком с покойным Гарри Дрюсом. — Он своеобразный человек, но мне такие попадались. Если бы он точно знал, что деньги перейдут к нему, он едва ли стал бы действовать. Тогда он бы видел, как это мерзко. — Вам не кажется, что это несколько парадоксально? — спросил Финз. — Он игрок, — сказал священник, — он и по службе пострадал за го, что действовал на свой риск, не дожидаясь приказов. Вероятно, он прибегал к недозволенным методам, ведь во всех странах полицейская служба больше похожа на царскую охранку, чем нам хотелось бы думать. Но он слишком далеко зашел и сорвался. Для людей такого типа вся прелесть в риске. Им очень важно сказать: «Только я один мог на это решиться, только я один мог понять — вот оно! Теперь или никогда! Лишь гений или безумец мог сопоставить все факты: старик сердится на Дональда; он послал за стряпчим; в тот же день послал за Гербертом и за мной... и это все, — прибавить можно только то, что он при встрече улыбнулся мне и пожал руку. Вы скажете: безумие, по так и делаются состояния. Выигрывает тот, у кого хватит безумия предвидеть». Иными словами, он гордился наитием. Это мания величия азартного игрока. Чем меньше надежды на успех, чем поспешнее надо принять решение, тем больше соблазна. Случайно увидев в просвете веток белое пятнышко френча, он не  стоял перед искушением. Его опьянила самая обыденность обстановки. «Если ты так умен, что связал воедино ряд случайностей, не будь же трусом и не упускай возможности», — нашептывает игроку дьявол. Но и сам дьявол едва ли побудил бы этого несчастного убить, столь обдуманно и осторожно, старика-дядю, от которого он всю жизнь дожидался наследства. Это было бы чересчур. Он немного помолчал, затем продолжал с каким-то кротким пылом: — А теперь попытайтесь заново представить себе всю эту сцену. Он стоял у изгороди, в чаду искушения, а потом поднял глаза и увидел причудливый силуэт, который мог бы стать образом его смятенной души: большая каменная глыба чудом держалась на другой, как перевернутая пирамида, и он вдруг вспомнил, что ее называют скалой Судьбы. Попробуйте себе представить, как воспринял это зрелище именно в этот момент именно этот человек. По-моему, оно не только побудило его к действию, а прямо подхлестнуло. Тот, кто хочет вознестись, не должен бояться падения. Он ударил не раздумывая; ему осталось только замести следы. Если во время розысков, которые, конечно, неизбежны, у него обнаружат шпагу, да еще с окровавленным клинком, он погиб. Если он ее где-нибудь бросит, ее найдут и, вероятно, выяснят, чья она. Если он даже закинет ее в море, его спутники это заметят. Значит, надо изобрести какую-нибудь уловку, чтобы его поступок никому не показался странным. И он придумал такую уловку, как вы знаете, весьма удачную; Только у него одного были часы, и вот он сказал вам, что еще не время возвращаться, и, отойдя немного дальше, затеял игру с собакой. Представляете, с каким отчаянием блуждал его взгляд по пустынному берегу, прежде чем он заметил собаку! Финз кивнул, задумчиво глядя перед собой. Казалось, его больше всего волнует самая отвлеченная сторона этой истории. — Странно, — сказал он, — что собака все же имеет отношение к делу. — Собака, если бы умела говорить, могла бы рассказать чуть ли не все об этом деле, — сказал священник. — Вас же я осуждаю за то, что вы, благо пес говорить не умеет, выступаете от его имени, заставляя его изъясняться языками ангельскими и человеческими. Вас коснулось поветрие, которое в наше время распространяется все больше и больше. Оно узурпаторски захватило власть над умами. Я нахожу его и в газетных сенсациях, и даже в модных словечках. Люди с готовностью принимают на веру любые голословные утверждения. Оттесняя ваш старинный рационализм и скепсис, лавиной надвигается новая сила, и имя ей — суеверие.— Он встал и, гневно нахмурясь, продолжал, как будто обращаясь к самому себе: — Вот оно, первое последствие неверия. Люди утратили здравый смысл и не видят мир таким, каков он есть. Теперь стоит сказать: «О, это не так просто!» — и фантазия развертывается без предела, словно в страшном сне. Тут и собака что-то предвещает, и свинья приносит счастье, а кошка — беду, и жук — не просто жук, а скарабей. Словом, возродился весь зверинец древнего политеизма: и пес Анубис, и зеленоглазая Пахт, и тельцы васанские. Так вы катитесь назад, к обожествлению животных, обращаясь к священным слонам, крокодилам и змеям, и все лишь потому, что вас пугает слово «человек». Финз встал, слегка смущенный, будто подслушал чужие мысли. Он позвал собаку и вышел, что-то невнятно, но бодро пробормотав на прощание. Однако звать собаку ему пришлось дважды, ибо она, не шелохнувшись, сидела перед отцом Брауном и глядела на него так же внимательно, как некогда глядел волк на святого Франциска.  ЧУДО «ПОЛУМЕСЯЦА» Гостиница «Полумесяц» была задумана как романтическое место, отвечающее своему названию, и события, которые там произошли, тоже были по-своему романтичными. Во всяком случае, она служила зримым проявлением исторических и почти героических сантиментов, которые каким-то образом уживаются с коммерческими интересами в старых городах восточного побережья США. Первоначально она представляла собой полукруглое здание в классическом стиле, воссоздающее атмосферу восемнадцатого века, где такие люди, как Вашингтон и Джефферсон, выглядели еще более убежденными республиканцами благодаря своей принадлежности к аристократическому сословию. От путешественников, сталкивавшихся с неизбежным вопросом об их впечатлениях от нашего города, ожидали конкретного ответа, что они думают о нашем «Полумесяце». Даже контрасты, нарушавшие изначальную гармонию, свидетельствовали о его долговечности. На одном краю «Полумесяца» последние окна выходили на огороженную площадку, похожую на кусочек аристократического парка, где деревья и кустарники были выстроены в таком же строгом порядке, как в саду королевы Анны. Но сразу же за углом другие окна тех же самых комнат, или «апартаментов», смотрели на неприглядную голую стену огромного промышленного склада. Номера «Полумесяца» в этом конце здания были отделаны по монотонному образцу американских отелей и, хотя не достигали высоты колоссального склада, могли бы сойти за небоскреб в Лондоне. Но от серой старинной колоннады, идущей по всему фасаду со стороны улицы, веяло величием, как будто призраки отцов-основателей еще прогуливались под ее сенью. Внутренняя отделка блистала опрятностью и новизной но последней нью-йоркской моде, особенно в северной части здания, между аккуратным зданием и глухой стеной склада. Крошечные квартирки, как говорят в Англии, состояли из гостиной, спальни и ванной и были одинаковыми, как соты в пчелином улье. Знаменитый Уоррен Уинд сидел за столом в одной из таких квартирок, разбирая письма и раздавая приказы с удивительной точностью и быстротой. Его можно было сравнить с аккуратным маленьким вихрем. Уоррен Уинд был маленьким человечком с копной седеющих волос и остроконечной бородкой, хрупким на вид, но чрезвычайно деятельным. Его незабываемые глаза сияли ярче звезд и притягивали сильнее, чем магниты. В своих реформаторских трудах и многочисленных благодеяниях он выказывал немалую проницательность. Ходили всевозможные истории и даже легенды о чудесной быстроте, с которой он мог высказать здравое суждение, особенно о характере человека. Говорили, что он выбрал жену, долгое время работавшую с ним на ниве благотворительности, когда заметил ее посреди целого полка женщин в униформе, маршировавших на каком-то официальном празднестве — то ли герлскаутов, то ли женской полиции. Еще рассказывали о том, как трое бродяг, неотличимых друг от друга из-за грязного тряпья, обратились к нему с просьбой о подаянии. Без малейшего колебания он отправил одного из них в специализированную клинику для лечения нервных расстройств, рекомендовал второго в приют для алкоголиков, а третьему положил щедрое жалованье в должности своего личного помощника, которую тот успешно исполнял в течение нескольких лет. Разумеется, ходили неизбежные анекдоты о его своевременных критических замечаниях и остроумных ответах во время встреч с Рузвельтом, Генри Фордом, миссис Асквит и прочими персонами, с которыми американский общественный деятель должен провести историческую беседу хотя бы только для газет. Он не испытывал чрезмерного трепета перед важными персонами и сейчас вершил свой центробежный круговорот бумаг и документов, хотя человек, сидевший напротив него, был почти такой же важной персоной. Сайлас Т. Вэндем, миллионер и нефтяной магнат, был сухопарым мужчиной с узким желтоватым лицом и иссиня-черными волосами. В данный момент эти оттенки были менее заметными, но почему-то более угрожающими, возможно, потому, что его лицо и фигура оставались в тени на фоне окна и белой стены склада напротив. Он был в наглухо застегнутом элегантном пальто с каракулевыми вставками. На оживленное лицо Уинда, с сияющими глазами, падал яркий свет из другого окна, выходившего в маленький сад, так как его стул и письменный стол были обращены к этому окну. Лакей, или личный слуга Уинда — здоровенный детина с прилизанными светлыми волосами, — стоял за спиной хозяина с пачкой писем в руке, а секретарь Уинда, аккуратный рыжеволосый юноша, с острыми чертами лица, уже взялся за дверную ручку, словно угадав намерение своего работодателя или повинуясь его жесту. Комната была не только опрятной, но и почти пустой, поскольку Уинд, с присущей ему кропотливостью, снял весь верхний этаж и превратил его в кладовую, где его многочисленные бумаги и другое имущество хранились в коробках и перевязанных баулах. — Уилсон, отдайте это коридорному, — обратился Уинд к слуге, державшему письма. — А потом принесите мне памфлет о ночных клубах Миннеаполиса, вы найдете его в пакете под литерой «G». Мне он понадобится череп полчаса, но до тех пор прошу меня не беспокоить. Итак, мистер Вэндем, пожалуй, ваше предложение выглядит многообещающе, но я не могу дать окончательный ответ, пока не ознакомлюсь с отчетом. Он должен подоспеть завтра днем, и тогда я сразу же свяжусь с вами. Прошу прощения, что сейчас не могу сказать ничего более определенного. По-видимому, мистер Вэндем осознал, что его вежливо выпроваживают, и, судя по кислому выражению его болезненно-желтого лица, он находил в этом какую-то долю насмешки. — Пожалуй, мне пора, — проговорил он. — Огромное спасибо за визит, мистер Вэндем, — любезно отозвался Уинд. — Извините, что не могу проводить вас, у меня здесь срочное дело. Феннер, — добавил он, обратившись к секретарю, — проводите мистера Вэндема к его машине и возвращайтесь не раньше чем через полчаса. Сейчас я должен поработать один, а потом вы мне понадобитесь. Трое мужчин вместе вышли в коридор и закрыли дверь за собой. Здоровяк Уилсон пошел к столу коридорного, а двое других направились в противоположную сторону, к лифту, так как апартаменты Уинда находились на четырнадцатом этаже. Они едва успели отойти от закрытой двери, как перед ними выросла величественная фигура. Мужчина был очень высок и широкоплеч, а его массивное сложение еще более подчеркивалось светло-серым костюмом с широкополой белой панамой и почти таким же широким нимбом седых волос. Этот ореол обрамлял сильное и красивое лицо, похожее на лик римского императора, если не считать добродушной улыбки и ребяческого выражения его ясных глаз. — Мистер Уоррен Уинд у себя? — дружелюбно осведомился он. — Мистер Уоррен Уинд занят, — ответил Феннер. — Его ни в коем случае нельзя беспокоить. С вашего позволения, я его секретарь и могу передать любое сообщение. — Мистера Уоррена Уинда нет дома ни для папы римского, ни для коронованных особ, — с кислой миной съязвил нефтяной магнат. — Мистер Уоррен Уинд — настоящее чудо. Я пришел сюда, чтобы вручить ему такую безделицу, как двадцать тысяч долларов на определенных условиях, а он предложил мне зайти попозже, словно мальчишке-рассыльному. — Очень хорошо быть мальчишкой, — произнес незнакомец, — но еще лучше нести благую весть, и у меня есть послание, к которому он должен прислушаться. Это зов от нашего великого и славного Запада, где взращиваются настоящие американцы, пока вы сладко дремлете. Просто скажите ему, что Арт Олбойн из Оклахома-Сити пришел обратить его в истинную веру. — Говорю вам, он никого не принимает, — резко произнес рыжеволосый секретарь. — Он распорядился, чтобы его не беспокоили в ближайшие полчаса. — Вы, восточные жители, только и боитесь, что вас побеспокоят, — сказал жизнерадостный Олбойн. — Но на Западе подымается крепкий ветер, который прочистит вам голову. Ваш мистер Уинд все прикидывает, сколько денег пойдет на ту или иную замшелую старую религию, но говорю вам, что любой план, исключающий новое движение Великого Духа в Техасе и Оклахоме, оставит вас без религии будущего. — Наслышан я об этих религиях будущего, — презрительно бросил миллионер. — Я прошелся по ним частым гребнем, и все они оказались сплошной чушью. Была одна женщина, именовавшая себя Софией, хотя ей следовало бы назваться Сапфирой[54]. Дешевое мошенничество — нитки, привязанные к столам и тамбуринам. Были проповедники Невидимой Жизни; эти говорили, что могут исчезать по своему желанию, и впрямь исчезли, прихватив с собой сотню тысяч долларов из моего кармана. Я знавал Юпитера Иисуса в Денвере, встречался с ним несколько недель подряд, и он оказался обычным проходимцем. Точно так же и Патагонский Пророк: могу поспорить, что он уже сбежал в Патагонию. Нет, для меня с этим покончено, и теперь я верю только тому, что вижу своими глазами. Кажется, это называют атеизмом. — Вы неправильно меня поняли, — живо возразил человек из Оклахомы. — Полагаю, я такой же атеист, как и вы. В нашем движении нет никаких суеверий и сверхъестественных фокусов, только чистая наука. Единственная правильная наука — это наука о здоровье, а дыхание — это главное для здоровья. Наполните легкие свежим воздухом прерий — и вы сможете сдуть в море все ваши старые восточные выдумки. Вы сдуете ваших великих мужей, словно пух чертополоха. Вот чем мы занимаемся в нашем новом движении: мы не молимся, а дышим. — Не сомневаюсь, — устало сказал секретарь. Казалось, на его умном, подвижном лице было трудно скрыть скуку, но он выслушал оба монолога с похвальным терпением и учтивостью (в опровержение легенд о нетерпимости и дерзости, с которыми подобные монологи встречают в Америке). — Ничего сверхъестественного, — продолжал Олбойн, — только великий факт природы, скрытый за всевозможными мистическими выдумками. Что нужно было иудеям от Бога, вдохнувшего в ноздри первого человека дыхание жизни? Мы занимаемся тем же у себя в Оклахоме. В чем смысл самого слова «дух»? Это всего лишь греческий термин для обозначения дыхательных упражнений. Жизнь, прогресс, пророчество — все это сводится к дыханию. — Некоторые назвали бы это переливанием из пустого в порожнее, — заметил Вэндем, — но я рад, что вы хотя бы обошлись без мистических фокусов. По лицу секретаря, довольно бледному на фоне темно-рыжих волос, пробежала тень чувства, напоминавшего затаенную горечь. — Я вот не рад, а просто уверен, — сказал он. — Похоже, вам нравится быть атеистами, чтобы верить всему, во что хотите поверить. Мне же хотелось бы, чтобы Бог существовал, но Его нет. Есть только моя удача. Без какой-либо видимой причины у всех возникло жутковатое ощущение, что группа, застрявшая у двери кабинета Уинда, вдруг увеличилась с трех человек до четырех. Никто из собеседников не представлял, как долго четвертый стоял рядом с ними, но, судя по его внешности, он почтительно и даже робко ожидал возможности что-то сказать. Из-за нервного напряжения им показалось, что он вырос внезапно и бесшумно, как гриб. Действительно, он напоминал большой черный гриб, потому что его маленькую приземистую фигуру увенчивала черная широкополая шляпа, какие носят католические священники. Сходство могло быть еще более полным, если бы грибы имели обыкновение носить зонтики, пусть даже потрепанные и бесформенные. Секретарь Феннер удивился еще и потому, что незнакомец оказался священником. Но когда тот обратил к нему круглое лицо под круглой шляпой и простодушно осведомился, можно ли встретиться с мистером Уорреном Уиндом, то получил еще более категоричный отказ. Тем не менее священник стоял на своем. — Мне действительно нужно увидеть мистера Уинда, — сказал он. — Это может показаться странным, но больше мне ничего не нужно. Я не собираюсь беседовать с ним; мне нужно лишь увидеть его. Я хочу убедиться, что он находится на своем месте. — Я уже сказал, что он у себя и никого не принимает, — с растущей досадой ответил Феннер. — Что значит «на своем месте»? Разумеется, он там. Мы попрощались с ним пять минут назад и с тех пор стоим у этой двери. — Тогда я хочу убедиться, что с ним все в порядке, — сказал священник. — Почему? — раздраженно спросил секретарь. — Потому что у меня есть серьезная и, я бы сказал, очень веская причина сомневаться в его благополучии, — ровным голосом ответил священник. — О господи! — рассерженно вскричал Вэндем. — Больше никаких суеверий! — Наверное, я должен объясниться, — задумчиво произнес маленький священник. — Полагаю, вы не разрешите мне даже заглянуть в дверную щелку, пока я не расскажу вам обо всем. Он немного помолчал, словно погрузившись в раздумье, а затем продолжал, не обращая внимания на удивленные лица вокруг: — Я шел по улице вдоль колоннады, как вдруг увидел какого-то оборванца, выбежавшего из-за угла на дальнем конце «Полумесяца». Он протопал по мостовой прямо ко мне. Когда он поднял голову, я увидел знакомое лицо. Оно принадлежало одному сумасбродному ирландцу, которому я однажды оказал небольшую услугу. Я не стану называть его имени. Заметив меня, он отшатнулся и воскликнул: «Святые угодники, это же отец Браун! Вы единственный человек, чье лицо сегодня может напугать меня». Я понял, что он совершил очередную выходку, но не думаю, что мое лицо могло испугать, поскольку он не стал отпираться. Дело это и впрямь очень странное. Он спросил, знаю ли я Уоррена Уинда, и я ответил отрицательно, хотя мне было известно, что Уинд снимает комнаты наверху. Он сказал: «Вот человек, который воображает себя святым угодником, но если бы он знал, как я назвал его, то должен был бы повеситься». Потом он истерически повторил несколько раз: «Да, должен был бы повеситься!» Я спросил, причинил ли он какой-то вред Уинду, и его ответ чрезвычайно озадачил меня. Он сказал: «Я взял пистолет и зарядил его не дробью и не пулей, а только своим проклятием». Насколько я смог понять, он вошел в узкую аллею между этим зданием и большим складом. Он достал старый пистолет, заряженный холостым патроном, и просто выстрелил в стену, как будто дом мог рухнуть от этого. «Но при этом я предал его страшному проклятию, — сказал он. — Я поклялся, что суд Божий возьмет его за волосы, а возмездие преисподней ухватит за ноги и что его разорвет пополам, как Иуду, и мир больше не услышит о нем». Не важно, о чем мы еще говорили с этим бедным свихнувшимся типом. Он ушел, немного успокоившись, а я заглянул за угол дома, чтобы проверить его слова. Действительно, в проулке у подножия этой стены валялся старый заржавевший пистолет. Я достаточно разбираюсь в пистолетах и понял, что он насыпал лишь немного пороху; на стенах остались темные отметины от пороха и копоти и даже кружок от прижатого дула, но не было ни одной щербинки. Он не причинил никакого вреда и не оставил никаких следов, кроме этих черных отметин и черного проклятия, обращенного в небеса. Поэтому я пришел сюда с намерением выяснить, все ли в порядке с Уорреном Уиндом. Феннер рассмеялся: — Скоро я разрешу ваши затруднения. Уверяю вас, с ним все в порядке; прошло лишь несколько минут; когда мы вышли, он сидел и писал за своим столом. Он один в номере, в ста футах над улицей, и сидит так, что никакой выстрел не может достать его, даже если ваш приятель зарядил бы пистолет настоящим патроном. Сюда нет другого входа, кроме этой двери, а мы все время стояли перед ней. — Тем не менее я должен заглянуть внутрь и убедиться, - спокойно произнес отец Браун. — Вы этого не сделаете, — отрезал Феннер. — Боже милосердный, только не говорите мне, что вы верите в проклятия! — Вы забываете, что бизнес этого преподобного джентльмена тесно связан с проклятиями и благословениями, — с легкой ухмылкой заметил миллионер. — Что ж, сэр, если он был проклят, чтобы сгинуть в аду, почему бы не вернуть его обратно через благословение? Что проку в ваших благословениях, если они не могут одолеть проклятия какого-то ирландского прощелыги? — Разве кто-нибудь нынче верит в подобные вещи? — осведомился уроженец Запада. — Насколько я понимаю, отец Браун верит в самые разные вещи, — отозвался Вэндем, чье самолюбие явно пострадало от недавней встречи с Уиндом и нынешних пререканий. — Отец Браун верит в отшельника, который переплыл реку на крокодиле, возникшем из ниоткуда, а когда гот приказал крокодилу умереть, он немедленно сдох. Отец Браун верит, что после того, как некий святой преставился, его тело превратилось в три тела, похороненные в трех разных приходах, которые с тех пор оспаривают право называться его родиной. Отец Браун верит, что один святой повесил свою рясу на солнечный луч, а другой переплыл на плаще через Атлантический океан. Отец Браун верит, что у священного осла было шесть ног, а дом в Лоретго летал по воздуху. Он верит в сотни каменных дев, моргающих и плачущих дни напролет. Ему ничего не стоит поверить, будто человек мог улизнуть через замочную скважину или исчезнуть из запертой комнаты. Думаю, он не придает большого значения законам природы. — Так или иначе, я должен следовать правилам Уоррена Уинда, — устало сказал секретарь. — Если он хочет остаться один, значит его нужно оставить в покое. Уилсон может подтвердить это, — добавил он, поскольку рослый слуга, отправленный за памфлетом, как раз в этот момент прошел по коридору с брошюрой в руке, не обратив никакого внимания на закрытую дверь номера. Он сядет на скамью рядом с коридорным и будет бить баклуши, пока его не позовут, но до того он не войдет в эту дверь, и я гоже. Мы оба знаем, с какой стороны наш хлеб намазан маслом, и все святые и ангелы отца Брауна не заставят нас забыть об этом. — Что касается святых и ангелов... — начал было священник. — Все это чушь, — отрезал Феннер. — Не хочу никого обидеть, но такие рассуждения хороши для гробниц, монастырских кладбищ и прочих мест, где якобы появляются призраки. Но призрак не может пройти через закрытую дверь в американском отеле. — Зато человек может открыть дверь даже в американском отеле, — терпеливо возразил отец Браун. — И мне кажется, что открыть ее было бы простейшей вещью на свете. — Достаточно просто, чтобы я расстался со своей работой, — ответил секретарь. — Уоррену Уинду не нужны такие простаки. Но не гак просто, чтобы я поддался на небылицы, которые вы, судя по всему, принимаете па веру. — Что ж, — спокойно произнес священник, — действительно, я верю в разные вещи, в которые вы, возможно, нс верите. Но мне придется очень долго объяснять, во что я верю и почему считаю, что я прав. С другой стороны, можно за две секунды открыть эту дверь и доказать, что я ошибаюсь. Что-то в его словах пришлось по душе неугомонному уроженцу Запада. — Мне доставит большое удовольствие доказать, что вы ошибаетесь, — произнес Олбойн, решительно шагнувший мимо них к двери, — и я это сделаю. Он распахнул дверь и заглянул внутрь. С первого взгляда было ясно, что стул Уоррена Уинда пустовал. Со второго взгляда выяснилось, что комната тоже была пуста. Феннер, преисполненный неожиданной энергии, проскользнул в кабинет. — Должно быть, он в спальне, — отрывисто бросил он. Когда секретарь исчез во внутренней комнате, остальные остались стоять в кабинете, озираясь по сторонам. Суровая простота интерьера, казалось, бросала им вызов. В этой комнате негде было спрятать даже мышь, не говоря уже о человеке. Здесь не было занавесок и, что редкость для американских отелей, даже стенных шкафов. Стол представлял собой простую конторку с выдвижным ящиком. Жесткие стулья с высокими спинками напоминали скелеты. Секунду спустя в дверях появился секретарь, обыскавший две другие комнаты. Ответ можно было прочесть по его глазам, а его губы двигались с почти механической отрешенностью. — Уинд здесь не проходил? — хрипло спросил он. Остальные даже не потрудились ответить. Их разум как будто наткнулся на глухую стену склада за окном напротив, постепенно серевшим, по мере того как вечер близился к закату. Вэндем подошел к подоконнику, возле которого он стоял полчаса назад, и выглянул в открытое окно. Там не было ни водосточной трубы, ни пожарной лестницы, никаких выступов или карнизов, кроме отвесного спуска к переулку. Ничего подобного не было и на всем пространстве противоположной стены, поднимавшейся на несколько этажей вверх. Вэндем посмотрел вниз, словно ожидая увидеть труп исчезнувшего филантропа, покончившего самоубийством, но не разглядел ничего, кроме уменьшенного расстоянием темного предмета — по всей вероятности, того самого пистолета, о котором говорил священник. Тем временем Феннер подошел к другому окну, расположенному в такой же неприступной стене, но выходившему в небольшой декоративный парк. Здесь ветви деревьев заслоняли землю, но их кроны находились далеко внизу, у подножия громадного рукотворного утеса. Оба отвернулись от окон и посмотрели друг на друга в сгущавшихся сумерках, где последние серебристые отблески дневного света на полированных поверхностях быстро тускнели и становились серыми. Феннер щелкнул выключателем, как будто сумрак раздражал его, и сцена озарилась ярким электрическим светом. — Как вы недавно заметили, никакой выстрел снизу не мог достать его, даже если бы пистолет был заряжен, — мрачно произнес Вэндем. — Но даже если бы пуля попала в него, он не мог лопнуть, как мыльный пузырь. Секретарь, еще более бледный, чем обычно, раздраженно покосился на кислую физиономию миллионера: — К чему эти болезненные фантазии о пулях и пузырях? Не лучше ли думать, что он жив? — Действительно, почему бы и нет? — с готовностью согласился Вэндем. — Если вы скажете мне, где он, я объясню, как он туда попал. — Пожалуй, вы правы, — пробурчал секретарь после небольшой паузы. — Мы столкнулись с тем, о чем недавно беседовали. Будет забавно, если вам или мне придется признать, что проклятие подействовало. Но кто мог добраться до Уинда, запертого у себя в номере? Мистер Олбойн из Оклахомы стоял посреди комнаты, широко расставив ноги; белый венчик волос на его голове и круглые глаза словно лучились изумлением. — Вам он не слишком-то нравился, не так ли, мистер Вэндем? — вдруг спросил он с рассеянным нахальством enfant, terrible. Длинное желтоватое лицо мистера Вэндема как будто еще удлинилось и стало более зловещим, но он улыбнулся и спокойно ответил: — Если уж говорить о совпадениях, то, кажется, это вы сказали, что ветер с Запада сдует наших великих мужей, словно пух чертополоха. — Да, это мои слова, — прямодушно ответил уроженец Запада. — Но как, черт побери, это могло произойти? Феннер нарушил воцарившееся молчание. — Я могу сказать только одно, — произнес он с резкостью, граничившей с исступлением, — этого просто не было. Такое не могло случиться! — О нет, — донесся из угла голос отца Брауна. — Это случилось на самом деле. Все вздрогнули, потому что, по правде говоря, забыли о невзрачном маленьком человеке, по настоянию которого им пришлось открыть дверь. Общее настроение резко изменилось; они вдруг вспомнили, что назвали священника суеверным фантазером, когда он лишь осмелился намекнуть на то, в чем они смогли убедиться собственными глазами. — Проклятье! — вскричал порывистый уроженец Запада, словно не мог сдержать чувств. — Значит, в этом все-таки что-то есть! — Должен признать, что дурные предчувствия его преподобия, очевидно, были хорошо обоснованы, — признал Феннер, хмуро глядя на стол. — Интересно, может ли он нам поведать что-нибудь еще? — Он мог бы поведать, какого дьявола нам теперь делать, — сардонически произнес Вэндем. Маленький священник принял свою новую роль в скромной, но деловой манере. — У нас небогатый выбор, — сказал он. — Сначала нужно известить руководство отеля, а потом посмотреть, остались ли внизу другие следы человека, бросившего пистолет. Он скрылся из виду у другого конца «Полумесяца», за небольшим садом. Там есть скамьи, облюбованные бродягами. Прямые переговоры с руководством отеля, которые привели к окольным переговорам с полицией, отняли довольно много времени, и, когда они вышли под длинный изгиб классической колоннады, на улице уже стемнело. «Полумесяц» выглядел таким же холодным и безжизненным, как и луна, в честь которой он получил свое название, а сама луна бледным призрачным диском поднималась над черными вершинами деревьев, когда они зашли в сад. Ночь скрыла все городские и рукотворные черты, и, слившись с густой тенью под кронами, они испытали странное чувство, как будто вдруг оказались в сотнях миль от дома. Некоторое время они шли в молчании, но потом Олбойн, в чьем характере было нечто стихийное, неожиданно взорвался. — Я сдаюсь! — воскликнул он. — Готов свести счеты с жизнью. Никогда не думал, что столкнусь с подобными вещами, но что делать, если они сами приходят к тебе? Прошу прощения, отец Браун, я немного переборщил, когда обрушился на вас и ваши фантазии. После всего, что случилось, меня следует назвать фантазером. Мистер Вэндем, вы сами сказали, что вы атеист и верите только тому, что видите. Итак, что вы видели? Или, скорее, чего вы не видели? — Я вас понимаю, — отозвался Вэндем и угрюмо кивнул. — Это просто луна и деревья действуют на нервы, — упрямо сказал Феннер. — Деревья всегда выглядят зловеще в лунном свете, а их ветви словно ползают вокруг. Посмотриге-ка на... — Да, — сказал отец Браун, остановившись и взглянув на луну через путаницу ветвей. — Там есть одна очень странная ветка. — Он немного помолчал и добавил: — Мне показалось, что она сломана. Его голос прозвучал так сдавленно, что слушатели похолодели, сами не зная почему. Нечто похожее на большую высохшую ветку действительно свисало с дерева, темный силуэт которого вырисовывался на фоне луны. Но это была не ветка. Когда они подошли ближе, Феннер отпрянул и выругался сквозь зубы. Потом он снова бросился вперед и снял веревку с шеи маленького хрупкого человека, чье лицо закрывали свалявшиеся пряди седых волос. Он каким-то образом знал, что человек мертв, еще до того, как снял тело с дерева. Длинная веревка была многократно обмотана вокруг ветвей, а сравнительно короткий отрезок свисал с развилки и заканчивался петлей. В двух шагах под ногами валялась большая садовая кадка, словно табурет, выбитый из-под ног самоубийцы. — Боже мой! — произнес Олбойн, и в его устах это было больше похоже на молитву, чем на обычное восклицание. — Что тот ирландец сказал о нем? «Если бы он знал, как я назвал его, то должен был бы повеситься»? Так он сказал, отец Браун? — Да, — ответил священник. — Что ж, — глухо сказал Вэндем, — не думал, что когда-либо увижу подобное. Что гут можно сказать? Проклятие исполнилось, вот и все. Феннер стоял, спрятав лицо в ладонях. Священник взял его под локоть и мягко спросил: — Вы очень любили его? Секретарь опустил руки, и его бледное лицо жутко исказилось в лунном свете. — Я ненавидел сто всем сердцем, ответил он. И если он умер от проклятия, должно быть, это моя вина. Священник крепче сжал его локоть и сказал с пылом, которого не проявлял до сих пор: — Прошу вас, успокойтесь; вы тут ни при чем. Полицейским оказалось довольно трудно разобраться с четырьмя свидетелями, проходившими по этому делу. Все они были благонадежными и уважаемыми людьми, а один из них — Сайлас Вэндем из нефтяного треста — обладал большим влиянием и авторитетом. Первый же полицейский, который попытался усомниться в его показаниях, сразу навлек на себя громы и молнии со стороны оскорбленного магната. — Не смейте говорить, чтобы я придерживался фактов! — раздраженно бросил миллионер. — Я придерживался многих фактов, когда вы еще пешком под стол ходили, а теперь кое-какие факты держатся за меня. Я сообщу вам все нужные факты, если у вас хватит ума правильно записать их. Полисмен, к которому он обращался, был молод и невысокого звания, но смутно сознавал, что миллионер — слишком важная фигура и с ним нельзя обращаться как с простым смертным. Поэтому он передал Вэндема и остальных на попечение своего начальника, некоего инспектора Коллинза, седеющего ветерана с грубовато-добродушной манерой разговора, дающей понять, что он готов поговорить по душам, но не потерпит никаких выходок. — Так-так, — промолвил он, глядя на троих свидетелей поблескивающими глазами. — Забавная выходит история! Отец Браун уже ушел по делам, но Сайлас Вэндем на час-другой оторвался от своих судьбоносных финансовых мероприятий, чтобы рассказать о замечательном событии, свидетелем которого он стал. Секретарская должность Феннера опочила в бозе вместе с его работодателем, а огромный Арт Олбойн, не имевший других дел в Нью-Йорке или где-либо еще, кроме проповеди Дыхания Жизни и религии Великого Духа, в данный момент свободно располагал своим временем. Они выстроились в ряд в кабинете инспектора, готовые взаимно поддержать свои показания. — Для начала скажу, что не стоит потчевать меня волшебными историями, — жизнерадостно произнес инспектор. — Я практичный человек и полисмен, а чудеса лучше оставить церковникам. Похоже, этот святой отец скормил вам какую-то историю насчет ужасной кары и высшего суда, но сейчас мне нет дела до него и до его религии. Если Уинд вышел из комнаты, кто-то выпустил его оттуда. Если Уинда нашли повешенным на дереве, кто-то повесил его там. — Совершенно верно, — сказал Феннер. — Но поскольку все мы свидетельствуем, что его никто не выпускал, вопрос в том, как кто-то мог повесить его на дереве? — А как у человека бывает нос на лице? — риторически осведомился инспектор. — У него был нос, и была веревка, затянутая на шее. Это факт, а я уже говорил, что, как практичный человек, буду придерживаться фактов. Убийство не могло быть чудом, значит оно было делом рук человеческих. Олбойн до сих пор держался на заднем плане, и его крупная фигура служила естественным фоном для более худощавых и подвижных людей, стоявших впереди. Он опустил седую голову, словно погруженный в глубокое раздумье. Когда инспектор произнес последнюю фразу, он встрепенулся и откинул назад львиную гриву волос с ошеломленным, но вполне проснувшимся видом. Он выдвинулся в центр группы, еще более громадный, чем раньше. Остальные поспешили принять его за дурака или шарлатана, но он был недалек от истины, когда сказал, что его легкие наделены жизненной силой, подобной западному ветру, которая однажды может смести с лица земли всякую мелочь. — Итак, вы практичный человек, Коллинз, — произнес он мягким, но необыкновенно весомым голосом. — Уже дважды или трижды за время этой краткой беседы вы называете себя практичным человеком, так что ошибки быть не может. Это очень интересная подробность для того, кто займется описанием вашей жизни, переписки и застольных бесед, включая ваш портрет в пятилетием возрасте, дагеротип вашей бабушки и виды вашего родного города. Но я уверен, ваш биограф наряду с этим не забудет упомянуть, что у вас был приплюснутый нос с бородавкой и что вы были гак толсты, что едва могли ходить. Поскольку вы человек практичный, пожалуй, вам пора попрактиковаться, до тех пор пока вы не оживите Уоррена Уинда и не выясните, каким образом практичный человек проникает сквозь дощатую дверь. Но думаю, вы ошибаетесь. Вы не практичный человек, а бездарный шутник — вот кто вы такой. Господь Всемогущий немного позабавился над человечеством, когда создавал вас. С неподражаемым драматизмом он неспешно прошествовал к двери, прежде чем ошеломленный инспектор успел ответить, и никакие запоздалые упреки уже не могли отнять у Олбойна его маленького торжества. — Думаю, вы совершенно правы, сказал Феннер. Если это практичные люди, подавайте мне священников. Еще одна попытка установить официальную версию событий была предпринята, когда власти наконец осознали, кем были свидетели этой истории и каковы могут быть ее последствия. Она уже просочилась в прессу в самом сенсационном и даже откровенно мистическом виде. Интервью с Вэндемом о его чудесном приключении и статьи о таинственных прозрениях отца Брауна вскоре побудили тех, кто заботился о формировании общественного мнения, направить его в более здравое русло. В следующий раз к неудобным свидетелям подошли в более окольной и тактичной манере. Им как бы между прочим сообщили, что профессор Вэйр очень интересуется такими необычными феноменами, выходящими за рамки обычного восприятия. Профессор Вэйр был выдающимся психологом, якобы испытывавшим чисто академический интерес к криминологии; лишь спустя некоторое время они узнали, что он имел тесные связи с полицией. Профессор Вэйр был учтивым джентльменом со светлой остроконечной бородкой, одетым в скромный светло-серый костюм с галстуком-бабочкой. Человеку, незнакомому с определенным типом университетских профессоров, он больше напоминал художника-пейзажиста. Его обходительная манера располагала к откровенности. — Да-да, понимаю, — с улыбкой сказал он. — Могу догадаться, что вам пришлось пережить. Полиция не блещет умом в психологических расследованиях, не гак ли? Разумеется, старина Коллинз сказал вам, что ему нужны только факты. Что за нелепое заблуждение! Мы неустанно повторяем, что в делах такого рода игра воображения может быть еще важнее, чем факты. — Вы хотите сказать, что мы считаем фактами обычную игру воображения? — сухо осведомился Вэндем. — Ничего подобного, — возразил профессор. — Я просто хочу сказать, что полицейские по своей глупости считают, будто они могут пренебречь психологическим элементом в подобных делах. Разумеется, психологический элемент присутствует во всем, хотя мы только начинаем понимать его действие. Для начала возьмем такой элемент, как индивидуальность. Мне уже приходилось слышать об этом священнике, отце Брауне; это один из самых замечательных людей нашего времени. Люди такого рода окружены особой атмосферой, и никому не известно, до какой степени нервы и разум других людей подпадают под ее влияние. Людей постоянно гипнотизируют — да, гипнотизируют! — поскольку гипнотизм, как и все остальное, имеет разные степени. Он незримо присутствует в любом повседневном разговоре, и для этого вовсе не нужен человек во фраке, выступающий перед зрителями на эстраде. Религия отца Брауна всегда учитывала психологическую атмосферу, а священники знают, как можно воздействовать сразу на все органы чувств, даже на обоняние. Они понимают, какие любопытные эффекты оказывает музыка на животных и людей; они могут... — Бросьте вы это! — запротестовал Феннер. — Вы же не думаете, что он прошел по коридору с церковным органом под мышкой? — Ему известны более действенные способы, — со смехом отозвался профессор Вэйр. — Он знает, как выразить сущность духовных звуков, зрелищ и даже запахов в нескольких скупых жестах. Он может обратить ваш разум к сверхъестественному одним своим присутствием, так что самые естественные вещи останутся незамеченными для вас. Знаете ли, — продолжал он, вернувшись к дружелюбно-назидательному тону, — чем больше мы изучаем эти феномены, тем более странным представляется человеческое восприятие. Даже один человек из двадцати не может видеть, что происходит на самом деле. Даже один человек из ста не может наблюдать происходящее с абсолютной точностью: сначала увидеть, йотом запомнить и, наконец, описать. Научные эксперименты снова и снова доказывают, что человек в напряженном состоянии может думать, что дверь закрыта, когда на самом деле она открыта, или наоборот. Люди расходятся во мнении о количестве дверей или окон в стене, которая находится прямо перед ними. Они видят оптические иллюзии среди бела дня. Это происходит даже без гипнотического влияния, а здесь мы имеем дело с сильной личностью, обладающей большим даром убеждения, которая проецировала на ваш разум одну-единственную картину: образ безумного ирландца с пистолетом в руке и тщетный выстрел, отголоски которого прозвучали как гром небесный. — Профессор, я могу поклясться на смертном одре, что дверь не открывалась! — воскликнул Феннер. — Недавние эксперименты, — спокойно продолжал профессор, — указывают на то, что наше сознание не является непрерывным, но представляет собой последовательность очень быстро сменяющих друг друга впечатлений, словно кадры в кинофильме. Существует возможность, что кто-то или что-то может, так сказать, проскользнуть между кадрами. Воздействие происходит лишь в тот момент, когда шторка опущена. Вероятно, трескотня заклинателей и всевозможные формы ловкости рук опираются на то, что мы можем назвать черными провалами слепоты между вспышками света. Этот священник, будучи проводником идей сверхъестественного, наполнил ваше сознание трансцендентной символикой, где центральное место занимал образ кельта, который, подобно древнему титану, обрушивал башню своим проклятием. Возможно, он сопроводил свои слова почти незаметным, но властным жестом, привлекавшим ваше внимание к неизвестному разрушителю внизу. А может быть, случилось что-то еще или кто-нибудь другой прошел мимо. — Слуга Уилсон прошел по коридору и уселся на скамью, но не думаю, что это нас сильно отвлекло, — проворчал Олбойн. — Ни в чем нельзя быть уверенным, — ответил Вэйр. — Это могло быть появление слуги, или, что более вероятно, ваши взгляды были прикованы к жестам священника, рассказывающего свою магическую историю. Во время одного из этих черных провалов восприятия мистер Уоррен Уинд выскользнул из комнаты и отправился навстречу своей гибели. Это самое правдоподобное объяснение, и оно служит иллюстрацией нового открытия. Разум представляет собой не сплошную черту, а скорее пунктирную линию. — Очень пунктирную, — слабым голосом произнес Феннер, — если не сказать — почти незаметную. — Но вы же не верите, что ваш хозяин был заперт в комнате, как в камере? — осведомился Вэйр. — Это лучше, чем верить, что меня следует запереть в комнате с мягкой обивкой, — ответил Феннер. — Вот что мне не нравится в ваших рассуждениях, профессор. Я скорее поверю священнику, который верует в чудеса, чем разуверюсь в праве любого человека доверять фактам. Священник говорит, что человек может обратиться к Богу, о котором мне ничего не известно, с просьбой отомстить за него по законам высшего правосудия, о которых я не имею ни малейшего понятия. Здесь мне не остается ничего иного, как расписаться в своем неведении. Но, по крайней мере, если молитву этого бедного ирландца и выстрел из пистолета смогли услышать где-то наверху, то Небо совершило некое действие, которое кажется нам странным и даже невероятным. Однако вы предлагаете мне не доверять фактам этого мира, воспринимаемого моими собственными пятью чувствами. По-вашему, пока мы разговаривали, через ту комнату мог пройти целый отряд ирландцев с мушкетами, при условии что они потрудились наступать только на слепые пятна в нашем сознании. Религиозные чудеса вроде материализации крокодила или плаща, повешенного на солнечном луче, выглядят вполне здравыми по сравнению с вашими. — Ну ладно, — отрывисто бросил профессор Вэйр. — Если вы решили верить вашему священнику и его сказочному ирландцу, я умолкаю. По-видимому, у вас не было возможности изучать психологию. — Нет, — сухо ответил Феннер. — Зато у меня была возможность изучить психологов. Вежливо откланявшись, он вывел делегацию из комнаты и молчал, пока не вышел на улицу, но там уже дал волю своим чувствам. — Жалкие безумцы! — неистовствовал он. — Неужели они не понимают, куда покатится мир, где никто не будет знать, видел он что-то или нет? Хотелось бы мне выпалить в его тупую башку холостым патроном, а потом объяснить, что я сделал это в момент помрачения! Чудо отца Брауна может быть чудесным или обыденным, но он сказал, что оно произойдет, и оно произошло. А эти проклятые уроды видят, как что-то происходит, а потом говорят, что этого не было. Послушайте, мне кажется, мы обязаны поблагодарить преподобного отца за его небольшое представление. Все мы нормальные, здравомыслящие люди, которые никогда ни во что не верили. Мы не были пьяны. Мы не были охвачены мистическим экстазом. Все просто случилось так, как он сказал. — Я согласен, — заявил миллионер. — Может быть, это начало великого духовного рассвета. Так или иначе, отец Браун, который всю жизнь занимался духовными вещами, явно оказался на высоте. Спустя несколько дней отец Браун получил очень вежливое послание за подписью Сайласа Т. Взндсма, в котором его просили прийти в тот самый номер, где произошло исчезновение, с целью отметить это чудесное происшествие. Само происшествие, широко разрекламированное в газетах, было повсюду подхвачено энтузиастами оккультных наук. Отец Браун видел кричащие плакаты с надписями «Самоубийство пропавшего человека» и «Филантроп повесился из-за проклятия» но дороге к «Полумесяцу» и на лестнице но пути к лифту. Маленькая группа его сторонников не изменилась с тех пор, как он простился с ними, но теперь в их тоне появилось новое уважение и даже почтение к священнику. Вэндем, Олбойп и секретарь выстроились у стола Уинда, где лежал большой лист бумаги и письменные принадлежности. Они повернулись навстречу, приветствуя гостя. — Отец Браун, — произнес седовласый уроженец Запада, выбранный оратором и несколько посерьезневший от сознания своей ответственности, — мы попросили вас прийти сюда, прежде всего, для того, чтобы извиниться перед вами и поблагодарить вас. Мы понимаем, что вы с самого начала угадали предначертание судьбы. Все мы были закоренелыми скептиками, но теперь признаём, что человек должен сломать скорлупу неверия и дотянуться до великих вещей за пределами этого мира. Вы отстояли сверхъестественное объяснение событий, и теперь мы все в долгу перед вами. Далее, мы считаем, что этот документ будет неполным без вашей подписи. Мы точно описали факты для Общества спиритических исследований, потому что газетные нельзя назвать точными. Мы рассказали о проклятии, произнесенном на улице; о человеке, сидевшем в этом номере, и о том, как проклятие заставило его раствориться в воздухе и каким-то немыслимым образом превратило в самоубийцу, повесившегося на дереве снаружи. Это все, что мы можем сказать, все, что мы знаем и видели собственными глазами. Поскольку вы были первым, кто поверил в чудо, мы считаем, что вы первый должны поставить свою подпись. — Нет-нет, — в замешательстве произнес отец Браун. — Не думаю, что мне следует это делать. — Вы хотите сказать, что не подпишетесь первым? — Я вообще не буду этого делать, — скромно отозвался отец Браун. — Видите ли, человеку моего положения не подобает шутить над чудесами. — Но ведь вы сами назвали это чудом! — воскликнул Олбойн, недоуменно глядя на него. — Прошу прощения, — сказал отец Браун, — но здесь какая-то ошибка. Едва ли я вообще называл это чудом. Я лишь сказал, что это может случиться, а вы заявили, что этого не может быть, иначе произойдет чудо. Потом это случилось, и вы решили, что произошло чудо. Но я не говорил ни слова о чудесах, волшебстве или чем-либо еще в этом роде. — Я думал, вы верите в чудеса, — не выдержал секретарь. — Да, — ответил отец Браун, — я верю в чудеса. Я верю и в тигров-людоедов, но не вижу их за каждым углом. Если мне понадобятся чудеса, я знаю, где их искать. — Не понимаю, отец Браун, почему вы так говорите! — с жаром произнес Вэндем. — Это узкое мышление, а мне кажется, у вас широкий взгляд на вещи, хотя вы и священник. Разве вы не понимаете, что такое чудо может перевернуть материализм вверх тормашками? Оно покажет всему миру, что духовные силы существуют и влияют на нас. Вы послужите религии, как ни один другой священнослужитель. Отец Браун немного посуровел и как будто облекся неосознанным и безличным достоинством, несмотря на свою приземистую фигурку. — Что ж, — сказал он, — надеюсь, вы не предлагаете, чтобы я послужил религии с помощью лжи. Я точно не знаю, что вы имели в виду, и, откровенно говоря, не уверен, что вы сами это знаете. Ложь может послужить религии, но она не служит Богу. Поскольку вы так настойчиво указываете на мою веру, не будет ли лучше, если вы получите хотя бы некоторое представление о том, во что я верю? -- Не совсем понимаю вас, — с любопытством заметил миллионер. — Я так и думал, — простодушно ответил отец Браун. — Вы говорите, что это событие произошло при содействии духовных сил. Какие еще духовные силы? Вы полагаете, будто ангелы унесли его и повесили на дереве в саду? Что касается демонов — нет, нет и еще раз нет. Люди, которые это сделали, поступили очень дурно, но они не пошли дальше собственной порочности. Они были недостаточно порочны для обращения к сверхъестественным силам. Мне кое-что известно о сатанизме: я был вынужден узнать это за свои грехи. Я знаю, что это такое и на чем оно основано: на коварстве и гордыне. Сатанист любит быть главным, ему нравится устрашать невинные души непонятными вещами и заставлять детей содрогаться от ужаса. Поэтому сатанисты так любят мистерии, посвящения и тайные общества. Их взор обращен внутрь. Каким бы серьезным и величественным ни казался поклонник дьявола, он всегда прячет безумную ухмылку. Священник внезапно поежился, словно от ледяного ветра. — Но оставьте в покое сатанистов, — продолжал он, — поверьте, они не имеют к этому никакого отношения. Вы думаете, этот несчастный обезумевший ирландец, который со всех ног мчался по улице, с первого взгляда выдал мне половину своего секрета и убежал со страху, что может еще больше, — вы думаете, Сатана мог бы доверить ему свои секреты? Я признаю, что он участвовал в сговоре с двумя другими людьми, еще худшими, чем он сам. Но вы не имеете представления, какая ярость снедала его, когда он произнес слова проклятия и выстрелил из пистолета. — Ради всего святого, что это значит? — настойчиво спросил Вэндем. — Выстрел из игрушечного пистолета и грошовое проклятие не могли совершить того, что случилось, если только не произошло чудо. Уинд не мог исчезнуть, как в сказке, и материализоваться за четверть мили отсюда с веревкой на шее. — Нет, — резко ответил отец Браун. — Но что могло произойти? — Я по-прежнему не понимаю вас, — серьезно сказал миллионер. Я говорю: что могло произойти? — повторил священник, впервые выказав признаки оживления, граничившего с досадой. — Вы то и дело повторяете, что холостой выстрел никому не может повредить и что если бы все ограничилось этим, то не случилось бы ни чуда, ни убийства. Вам не приходит в голову спросить, что могло произойти на самом деле. Что бы вы сделали, если бы какой-то безумец вдруг без всякой причины выстрелил из пистолета у вас под окном. Что бы вы сделали в первую очередь? Вэндем на мгновение задумался. — Пожалуй, я бы выглянул из окна, — ответил он. — Да, — сказал отец Браун, — вы бы выглянули из окна, вот и вся история. Это печальная история, но теперь она закончилась, остались лишь смягчающие обстоятельства. — Но как это могло повредить ему? — поинтересовался Олбойн. — Он же не выпал из окна, иначе его тело нашли бы в переулке. — Нет, он не выпал, — тихо сказал отец Браун. — Он вознесся. Слушателям показалось, будто голос священника прозвучал как протяжный удар гонга, возвещавший наступление рока, но он продолжал как ни в чем ни бывало: — Он вознесся, но не на собственных крыльях и не на крыльях ангелов или демонов. Он вознесся на конце веревки, именно так, как вы видели его в саду: петля захлестнулась у него на шее в тот момент, когда он высунулся из окна. Вы помните Уилсона, его здоровенного слугу? Этот парень обладает огромной силой, а Уинд был легким как перышко. Помните ли вы, как Уилсона послали за брошюрой на верхний этаж в багажную комнату, где было полно свертков и тюков, обмотанных веревками? Кто-нибудь видел Уилсона с того дня? Полагаю, что нет. — Вы хотите сказать, что Уилсон выдернул его из окна, как форель на леске? — спросил секретарь. — Да, — ответил священник, — а потом опустил его через другое окно в парк, где третий сообщник повесил его на дереве. В переулке всегда пусто, а напротив глухая стена. Все произошло через пять минут после того, как ирландец подал сигнал пистолетным выстрелом. Преступников было трое, и мне интересно, сможете ли вы догадаться, кто они такие. Все трое посмотрели на квадрат окна и пустую белую стену за ним, но никто не ответил. — Кстати, — продолжал отец Браун, — не думайте, что я осуждаю вас за ваши сверхъестественные выводы. На самом деле причина очень проста. Вы все называли себя убежденными материалистами, но, в сущности, балансировали на грани веры — практически во все что угодно. В наши дни тысячи людей балансируют на этой грани, но она очень острая и неудобная. Вы не успокоитесь, пока во что-нибудь не поверите; поэтому мистер Вэндем прошелся по новым религиям частым гребнем, мистер Олбойн цитирует Священное Писание в своей религии дыхательных упражнений, а мистер Феннер ропщет на того самого Бога, существование которого он отрицает. Вот где ваша слабость: естественно верить в сверхъестественное, но кажется неестественным признавать лишь естественные вещи. Хотя достаточно было лишь легкого прикосновения, чтобы заставить вас поверить в сверхъестественное, вокруг вас происходили самые обычные события. Они были не просто естественными, а почти неестественно простыми. Полагаю, такой простой истории еще не бывало. Феннер засмеялся, но тут же умолк с озадаченным видом. — Я не понимаю одного, — сказал он. — Если это был Уилсон, то почему Уинд держал подобного человека так близко к себе? Как он мог пасть от руки того, кого ежедневно видел в течение нескольких лет? Он славился своим умением судить о людях. Отец Браун стукнул зонтиком в пол с редкой для него выразительностью. — О да, — почти свирепо сказал он. — Поэтому его и убили. Его убили за то, что он был судьей для людей. Все уставились на него, но он продолжал, как будто слушателей не было рядом: — Как может любой человек быть судьей для других людей? — сурово спросил он. — Эти трое были бродягами, которые некогда предстали перед ним и которых он быстро раскидал в разные стороны, будто для них не существовало ни правил учтивости, ни права на личную жизнь, ни свободы воли в дружеских отношениях. Даже двадцати лет не хватило, чтобы залечить рану, нанесенную невероятным оскорблением, когда он осмелился познать их с первого взгляда. — Да, — тихо сказал секретарь. — Теперь я понимаю... И еще понимаю, как вы понимаете... всевозможные вещи. — Будь я проклят, если что-нибудь понимаю! — пылко воскликнул неистовый проповедник с Запада. — Для меня ваш Уилсон на пару с ирландцем — всего лишь головорезы, прикончившие своего благодетеля. В моей морали нет места для таких кровавых убийц, религия это или не религия. — Да, он кровавый убийца, — тихо сказал Феннер. — Я его не защищаю, но думаю, что дело отца Брауна — молиться за всех людей, даже за такого человека, как... — Да, — подтвердил отец Браун. — Мое дело молиться за всех, даже за такого человека, как Уоррен Уинд.  ПРОКЛЯТИЕ ЗОЛОТОГО КРЕСТА Компания из шести человек, сидевших за небольшим столом, имела несообразный и разношерстный вид, как будто каждый из них был жертвой отдельного кораблекрушения, встретившейся с остальными на одном и том же островке. Во всяком случае, море окружало их со всех сторон, а их островок находился внутри другого острова, огромного и движущегося, как Лапута. Стол, за которым они собрались, был лишь одним из множества столиков, расставленных в обеденном салоне громадного лайнера «Моравия», который мчался сквозь ночь и пустынные пространства Атлантики. Члены небольшой компании не имели ничего общего друг с другом, если не считать того, что все они плыли из Америки в Англию. Двоих из них можно было назвать знаменитостями, а остальных — ничем не примечательными, а в одном-двух случаях даже сомнительными личностями. Первым был известный профессор Смейл, пользовавшийся большим авторитетом в области археологических исследований поздней Византийской империи. Его цикл лекций для Американского университета получил высочайшую оценку в самых престижных учебных заведениях Европы. Литературные труды профессора, наполненные яркими образами и проникнутые неподдельной симпатией к европейскому историческому наследию, вызывали у читателей такой живой отклик, что его американский акцент поражал их до глубины души. Но на свой лад он был типичным американцем, с длинными светлыми волосами, зачесанными назад от высокого лба, и немного вытянутым лицом. В его осанке внутренняя сосредоточенность любопытным образом сочеталась с готовностью к немедленным действиям, словно у льва, который с обманчивой отрешенностью готовится к прыжку. В компании была только одна дама (про которую журналисты часто говорили: «И один в поле воин»), готовая сыграть роль хозяйки, если не императрицы, за любым столом. Леди Диана Уэльс прославилась своими путешествиями в тропиках и других далеких краях, но в ее облике и манерах не было никакой грубости и мужеподобия. Она сама была красива почти тропической красотой, с пышной гривой жгуче-рыжих волос и подвижным, умным лицом, одетая довольно вызывающим образом. Ее глаза отличались характерным блеском, который можно видеть у дам, задающих вопросы на политических собраниях. Другие четыре человека поначалу казались бледными тенями в этом блестящем обществе, но при более внимательном рассмотрении обнаруживались некоторые отличия. Одним из них был молодой человек, внесенный в список пассажиров под именем Пола Т. Таррен-та. Он принадлежал к тому типу американцев, который правильнее было бы назвать антиподом по отношению к общепринятому представлению о них. Наверное, в каждой культуре есть свои исключения, лишь подтверждающие национальное правило. Американцы питают большое уважение к труду — примерно так же, как европейцы уважают войну. Труд окружен героическим ореолом, и тот, кто сторонится его, утрачивает право называться мужчиной. Антиподы выделяются на общем фоне, хотя встречаются исключительно редко. Они представлены типом рафинированного щеголя, богатого транжиры, который выступает в роли слабовольного негодяя во многих американских романах. Казалось, Пол Таррент не занимается ничем, кроме переодевания. Он менял одежду не менее шести раз в день, выбирая более бледные или насыщенные оттенки изысканного светло-серого цвета, словно серебристые отблески в сумерках. В отличие от большинства американцев, он носил тщательно ухоженную кудрявую бородку, но, в отличие от большинства пижонов, имел скорее угрюмый, чем развязный, вид. В его мрачности и молчании было нечто байроновское. Двух других было бы естественно описать вместе хотя бы потому, что оба они были английскими лекторами, возвращавшимися после турне по Америке. Один из них, но имени Леонард Смит, считался малоизвестным поэтом, но довольно известным журналистом. Длиннолицый и светловолосый, он безупречно одевался и явно мог позаботиться о себе. Второй из них комично контрастировал с ним, будучи низкорослым и ширококостным, с черными моржовыми усами и сдержанными манерами, в отличие от своего разговорчивого спутника. Но поскольку его обвиняли в краже и одновременно восхваляли за спасение румынской принцессы, подвергшейся нападению ягуара в его передвижном зверинце (этот случай попал на страницы светской хроники), не возникало сомнений, что его мысли о Боге и прогрессе, а также юношеские воспоминания должны представлять огромную ценность и интерес для жителей Миннеаполиса и Омахи. Шестым и самым малозаметным членом компании был маленький английский священник, путешествовавший под именем отец Браун. Он с почтительным вниманием прислушивался к разговору, как будто собеседники вот-вот собирались сказать нечто важное и необычное. — Полагаю, ваши исследования Византии прольют свет на историю о гробнице, которую нашли где-то на южном побережье — кажется, в Брайтоне, — сказал Леонард Смит. — Разумеется, Брайтон далеко от Византии, но я где-то читал, что такой метод погребения или бальзамирования имеет византийское происхождение. — Византийским исследованиям еще предстоит долгий путь, — сухо ответил профессор. — Сейчас много говорят о специалистах, но, на мой взгляд, специализация — это самая трудная вещь на свете. Возьмем, к примеру, Византию: как человек может что-то знать о ней, если не обладает обширными знаниями о Риме, существовавшем до нее, и об исламе, существовавшем рядом с ней и после нее? Большинство арабских искусств происходит из Византии. Возьмем даже алгебру... — Я не хочу брать алгебру, — решительно вмешалась дама. — Никогда не хотела, а теперь особенно. Но я очень интересуюсь бальзамированием. Знаете, я была рядом с Гаттоном, когда он вскрывал вавилонские гробницы. С тех пор мумии и хорошо сохранившиеся тела просто завораживают меня. Расскажите нам об этом! — Гаттон был интересным человеком и происходил из интересной семьи, — сказал профессор. — Его брат, которого избрали в парламент, — нечто гораздо большее, чем обычный политик. Я не понимал, чего добиваются фашисты, пока он не произнес свою речь об Италии. — Но мы сейчас плывем не в Италию, — настаивала леди Диана. — И мне кажется, вы направляетесь как раз туда, где нашли эту гробницу. Это в Сассексе, верно? — Сассекс очень велик, как и все маленькие английские графства, — уклончиво ответил профессор. — Там можно вдоволь нагуляться, и это хорошее место для пеших прогулок. Просто удивительно, какими большими кажутся эти пологие холмы, когда стоишь на вершине. После этих слов вдруг наступила тишина. — Пойду прогуляюсь по палубе, — наконец сказала леди Диана и встала. Мужчины вышли следом за ней. Профессор остался, а маленький священник задержался у стола, аккуратно складывая салфетку. Когда они остались наедине, профессор внезапно обратился к нему: — Как по-вашему, в чем заключалась цель этой милой беседы? — Раз уж вы спрашиваете, кое-что показалось мне интересным, — с улыбкой отозвался отец Браун. — Возможно, я ошибаюсь, но у меня сложилось впечатление, что эти люди трижды попытались узнать у вас о забальзамированном теле, которое было обнаружено в Сассексе. Со своей стороны, вы очень вежливо предложили обсудить другую тему: сначала алгебру, потом фашистов и, наконец, холмистый ландшафт Сассекса. — Короче говоря, вы полагаете, что я был готов к обсуждению любой темы, кроме этой, — подытожил профессор. — Вы совершенно правы. Профессор немного помолчал, глядя на скатерть, потом поднял голову и заговорил с порывистой энергией, чем снова напомнил льва, изготовившегося к прыжку. — Видите ли, отец Браун, я считаю вас умнейшим и чистейшим человеком из всех, кого я знаю, — сказал он. Отцу Брауну были свойственны типично английские манеры. Серьезный и искренний комплимент, высказанный с американской прямотой, чрезвычайно сконфузил его. Он пробормотал что-то неразборчивое, а профессор продолжал с той же энергичной настойчивостью: — Понимаете, до определенного момента все достаточно просто. Под маленькой церковью в Далхэме на побережье Сассекса была обнаружена христианская гробница периода раннего Средневековья, очевидно принадлежавшая епископу. Настоятель церкви сам по себе неплохой археолог и смог найти гораздо больше, чем мне известно до сих пор. Ходил слух о том, что тело было забальзамировано по методике, знакомой грекам и древним египтянам, но неизвестной на Западе, особенно в то время. Поэтому мистер Уолтерс (так зовут настоятеля), естественно, интересуется возможным влиянием Византии. Но он упоминает нечто еще, имеющее даже больший интерес для меня. Вытянутое серьезное лицо профессора, казалось, вытянулось еще сильнее и посуровело, когда он нахмурил брови и снова уперся взглядом в скатерть. Его длинный палец чертил на ткани сложные узоры, похожие на планы мертвых городов с их храмами и гробницами. — Я собираюсь рассказать вам, и никому больше, почему я остерегаюсь говорить об этом деле в такой пестрой компании и почему становлюсь все осторожнее, чем больше они стараются разговорить меня. Утверждается, что в гробнице нашли крест на цепочке, вполне обычный на вид, но с неким тайным символом на обратной стороне, который имеется лишь еще на одном кресте в мире. Это один из священных символов раннего христианства, предположительно обозначающий основание Антиохийской церкви святым Петром до его прихода в Рим. Как бы то ни было, я считаю, что есть всего один крест, похожий на описываемый, и он принадлежит мне. Я слышал историю о наложенном на него проклятии, но не придаю этому значения. Впрочем, независимо от проклятия, некий заговор действительно существует, хотя заговорщиком является только один человек. — Только один человек? — почти механически повторил отец Браун. — Скорее, один безумец, — сказал профессор Смейл. — Это долгая история и довольно глупая в некотором отношении. Он снова выдержал паузу, продолжая чертить пальцем на скатерти архитектурные планы, а потом возобновил свой рассказ: — Наверное, лучше рассказать все с самого начала на тот случай, если вы заметите какую-то подробность, показавшуюся мне незначительной. Это началось много лет назад, когда я но собственному почину проводил исследования древних сооружений на Крите и греческих островах. Большей частью я работал без посторонней поддержки, иногда прибегая к примитивной и кратковременной помощи местных жителей, а иногда в полном одиночестве. Я был совершенно один, когда обнаружил лабиринт подземных коридоров. Один из них повел меня к ценнейшей груде обломков украшений и разбросанных самоцветов, которую принял за руины древнего алтаря. Именно там я нашел необычный золотой крест. Повернув его, я увидел на обратной стороне знак Ichtus, или рыбы, распространенный в раннехристианскую эпоху. Но форма и стиль этого символа отличались от обычных. Он показался мне более реалистичным, как будто мастер хотел сделать его не просто условной фигурой, но больше похожим на настоящую рыбку. Некоторая сплюснутость возле одного конца выглядела не обычным геометрическим украшением, — скорее, она напоминала грубый образец зоологической иллюстрации. Для того чтобы вкратце объяснить вам, почему эта находка показалась мне важной, я должен рассказать о цели исследования. В некотором роде это были раскопки других раскопок. Мы — во всяком случае, некоторые из нас — имели основания полагать, что эти коридоры, главным образом минойского периода (как и знаменитый комплекс, отождествляемый с лабиринтом Минотавра), на самом деле не были забыты и не оставались нетронутыми в течение тысячелетий, прошедших от Минотавра до современного археолога. Мы полагали, что эти подземные места — но сути дела, их можно назвать подземными городами и деревнями — уже были разведаны в промежутке некими людьми, имевшими определенные мотивы для своих действий. Что касается мотивов, тут есть разные мнения. Некоторые считают, что императоры распорядились провести официальные изыскания из чисто научного любопытства. Другие утверждают, что необузданная мода на темные азиатские обряды и суеверия, существовавшая в поздней Римской империи, побудила безымянную манихейскую или другую секту устраивать в этих пещерах свои оргии, которые нужно было держать скрытыми от света дня. Я сам принадлежу к группе ученых, которые считают, что пещеры использовались для той же цели, что и катакомбы. Иными словами, в период гонений, распространившихся как пожар по всей империи, некоторые христиане нашли убежище в этих языческих каменных лабиринтах. Поэтому когда я поднял золотой крест и увидел рисунок, запечатленный на нем, для меня это было как удар молнии. Не меньшим блаженством и потрясением стала другая находка. Когда я повернулся, собираясь вернуться обратно к теплу и солнцу, то посмотрел на голые каменные стены, уходившие в бесконечность вдоль низкого коридора, и увидел нацарапанный силуэт рыбы — еще более грубый, но почему-то еще более реалистичный. Какая-то неясная особенность делала его похожим на ископаемую рыбу или другой рудиментарный организм, навеки застывший в замерзшем море. Я не мог проанализировать эту аналогию, никаким иным образом не связанную с обычным рисунком на стене, пока подсознание не подсказало мне, что первые христиане в каком-то смысле были похожи на рыб, немых и обитающих в мире сумеречного безмолвия, находившемся глубоко под ногами остальных людей. Каждый, кто бродил по каменным подземельям, знаком с иллюзией фантомных шагов. Эхо доносится то спереди, то сзади, так что человеку бывает почти невозможно поверить в свое одиночество. Я привык к этим отзвукам и не обращал на них внимания до тех пор, пока не увидел символический образ, начертанный на каменной стене. Я остановился, и в следующее мгновение мое сердце тоже едва не остановилось, потому что призрачные шаги продолжали звучать. Я побежал вперед, и шаги возобновились, но без точной имитации, которую можно объяснить принципами распространения звука. Я снова остановился, и шаги прекратились, но я почувствовал, что это произошло с небольшим запозданием. Я выкрикнул вопрос и получил ответ, но голос принадлежал не мне. Он донесся из-за угла передо мной, и на всем протяжении этой зловещей погони я замечал, что обладатель голоса всегда находился за поворотом каменного коридора, где я не мог его видеть. Небольшой открытый участок передо мной, освещаемый электрическим фонариком, все время оставался пустым. Так началась моя беседа с неизвестным, которая продолжалась всю дорогу до первых проблесков дневного света, но даже тогда мне не удалось заметить его исчезновения. У выхода из лабиринта было множество расщелин и проемов, и ему не составляло труда метнуться к любому из них, а потом снова отступить в темноту подземелья. Я помню лишь, что вышел на уступ большой горы, похожий на мраморную террасу с пятнами зеленой растительности, которые почему-то показались мне более экзотическими, чем чистая горная порода, словно островки азиатского Востока, возникшие на руинах античной Эллады. Я смотрел на море, застывшее в стальной синеве. Солнце ровно светило над уединенным и безмолвным пейзажем, и не было ни травинки, поколебленной движением, ни тени человеческого присутствия. Это был жуткий разговор, очень личный и в то же время почти небрежный. Безликий, бестелесный и безымянный собеседник, который тем не менее называл меня по имени, беседовал со мной в криптах и коридорах, где мы были как бы похоронены заживо, так же обыденно и бесстрастно, как если бы мы сидели в креслах английского клуба. Но он сказал, что, безусловно, убьет меня или любого другого человека, который присвоит себе крест со знаком рыбы. Он откровенно признался, что ему хватает ума не нападать на меня в лабиринте, зная о заряженном револьвере в моем кармане, и что он подвергается не меньшему риску, чем я. Но он не менее спокойно сообщил мне, что будет планировать мое убийство с уверенностью в успехе, учитывая все мелочи и предусматривая всевозможные опасности с таким же художественным совершенством, с каким китайский гравер или индийская вышивальщица трудится над главным шедевром своей жизни. Однако он не был азиатом. Я уверен, что это белый человек, полагаю даже, мой соотечественник. С тех пор я время от времени получаю знаки, символы и зловещие сообщения, убедившие меня в том, что если этот человек и является маньяком, то его мания сосредоточена исключительно на мне. Он каждый раз деловито и бесстрастно сообщает мне, что подготовка к моей смерти и похоронам идет нормальным ходом и что я смогу уберечься от уготованной мне участи лишь одним способом: если отдам присвоенную реликвию, то есть уникальный крест, найденный в пещере. Кажется, он не имеет никаких религиозных чувств и не проявляет фанатизма в этом отношении. Его интерес к находке скорее похож на энтузиазм собирателя курьезов. В частности, поэтому я и уверен, что он уроженец Запада, а не Востока. Но в данном случае интерес явно довел его до помешательства. А потом пришло до сих пор не подтвержденное сообщение о том, что дубликат реликвии найден на забальзамированном теле в гробнице из Сассекса. Если раньше он был маньяком, то это известие превратило его в одержимого, одержимого семью бесами. То, что один крест принадлежал другому человеку, само по себе было для него ужасно, но существование двух крестов, не принадлежащих ему, стало непереносимой пыткой. Его безумные сообщения посыпались как дождь отравленных стрел, и в каждом все более уверенно говорилось, что смерть настигнет меня в тот самый момент, когда я протяну свою недостойную руку к кресту из гробницы. «Вы никогда не узнаете меня и не произнесете мое имя, — писал он. — Вы никогда не увидите моего лица, но вы умрете, и никто не узнает, кто убил вас. Я могу появиться в любом облике среди тех, кто вас окружает, но останусь единственным человеком, на которого вы забудете посмотреть». На основании его угроз я пришел к выводу, что он, скорее всего, сопровождает меня в этой поездке и попытается украсть реликвию или причинить мне вред, чтобы завладеть ею. Но поскольку я никогда не видел этого человека, он может оказаться практически кем угодно. Это может быть любой из официантов, обслуживающих меня за обедом, или любой из пассажиров, которые сидят со мной за столом. — Он может быть мной, — заметил отец Браун, беззаботно пренебрегая правилами грамматики. — Он может быть кем угодно, кроме вас, — серьезно сказал профессор Смейл. — Именно это я имел в виду, когда говорил о нем. Вы единственный, в ком я могу быть уверен. Отец Браун опять сконфузился, но потом улыбнулся. — Как ни странно, это так, — сказал он. — Значит, нам нужно выяснить, действительно ли он находится где-то здесь, прежде чем... прежде чем он причинит неудобство. — Полагаю, есть один способ, — довольно суровым тоном ответил профессор. — Когда мы приплывем в Саутгемптон, я сразу же отправлюсь на автомобиле вдоль побережья. Буду рад, если вы поедете со мной, но наша маленькая компания, несомненно, распадется. Если кто-нибудь из них появится возле скромной церкви в Сассексе, мы узнаем, кто он такой на самом деле. Замысел профессора успешно осуществился по крайней мере, в отношении автомобиля и полезного груза в виде отца Брауна. Они ехали по прибрежной дороге, где с одной стороны было море, а с другой — холмы Хэмпшира и Сассекса. Никаких признаков преследования не наблюдалось. Когда они приехали в Далхэм, то встретили лишь одного человека, имевшего косвенное отношение к делу. Это был журналист, только что посетивший церковь, который теперь осматривал подземную часовню в сопровождении любезного настоятеля, но его вопросы и замечания вроде бы не отличались от обычного репортажа. Впрочем, профессор Смейл был настроен подозрительно и не мог отделаться от странного впечатления, которое на него производила внешность и манеры журналиста — высокого человека в поношенной одежде, с крючковатым носом, запавшими глазами и уныло обвисшими усами. Казалось, увиденное не произвело на него ни малейшего впечатления, и он стремился как можно скорее покинуть место осмотра, когда они подошли к нему с вопросом. — Все дело в проклятии, — сказал он. — Это место проклято, если верить путеводителю, приходскому священнику, старейшему местному жителю и всем, чье слово имеет здесь какой-то вес. Очень похоже, что они не ошибаются; во всяком случае, я рад, что могу убраться отсюда. — Вы верите в проклятия? — серьезно спросил Смейл. — Я журналист, а значит, ни во что не верю, — ответил унылый субъект. — Бун из «Дейли Уайр», — запоздало представился он. — Но врать не буду, в этой гробнице есть что-то жуткое, так что дрожь до костей пробирает. С этими словами он откланялся и поспешно зашагал к железнодорожной станции. — Этот тип похож на ворона... или на ворону, — заметил Смейл, когда они повернулись к церкви. — Как там говорят про тех, кто может накаркать беду? Они неторопливо вошли во двор церкви. Американский знаток древностей с видимым удовольствием разглядывал проход на кладбище, скрытый непроницаемо-черной кроной старого тиса, похожей на саму ночь, затмевающую дневной свет. Тропинка полого шла вверх между выступами зеленого дерна с покосившимися в разные стороны надгробными плитами, напоминавшими плоты, разбросанные по зеленому морю. Она вывела их на гребень, откуда можно было видеть настоящее море, казавшееся металлическим брусом с холодными отблесками стали. Почти у самых ног густая трава сменялась зарослями остролиста, переходившего в серо-желтый песок, а в нескольких футах от остролиста стояла неподвижная фигура. Если бы не темно-серая одежда, ее можно было бы принять за одинокий надгробный памятник, но отец Браун мгновенно увидел нечто знакомое в элегантной линии сутулых плеч и угрюмо торчащей бородке. — Кого я вижу! — воскликнул профессор археологии. — Это же наш знакомец Таррент, если только его так зовут на самом деле. Могли ли вы подумать во время нашей беседы на борту корабля, что я так быстро получу ответ на свой вопрос? — Думаю, вы можете получить слишком много ответов, — сказал отец Браун. — Что вы имеете в виду? — осведомился профессор, бросив быстрый взгляд на него через плечо. — Я имею в виду, что слышал голоса за тисовым деревом, — мягко ответил священник. — Не думаю, что мистер Таррент так одинок, как кажется на первый взгляд; осмелюсь даже сказать — так одинок, как ему хочется выглядеть. Его слова подтвердились сразу же после того, как Таррент медленно повернулся к ним в своей обычной вялой манере. Другой голос, высокий и довольно резкий, но от этого не менее женственный, осведомился с наигранной шутливостью: — Откуда мне было знать, что он окажется здесь? До профессора Смейла постепенно дошло, что это добродушное замечание относилось не к нему, поэтому он с некоторым изумлением был вынужден прийти к выводу, что рядом находятся уже три человека. Когда леди Диана Уэльс, сияющая и решительная как всегда, вышла из тени старого тиса, он заметил, что ее сопровождает другая живая тень. За ее пышной фигурой маячил худощавый силуэт Леонарда Смита — вкрадчивого и щеголеватого литератора. Он улыбался, немного склонив голову набок, словно игривая собака. — Проклятье, они все здесь! — пробормотал Смейл. — Кроме того ярмарочного коротышки с моржовыми усами. Он слышал, как отец Браун негромко засмеялся, потому что ситуация действительно становилась более чем смехотворной. Она как будто вывернулась наизнанку и обрушилась на них, подобно трюку в пантомиме. Профессор еще не успел договорить, как его слова вступили в комичное противоречие с действительностью: рядом с ними прямо из-под земли внезапно появилась круглая голова с гротескным полумесяцем усов. В следующее мгновение они поняли, что нора, из которой она высунулась, на самом деле представляет собой глубокую яму с приставной лестницей — вход в подземный склеп, который они собирались посетить. Коротышка первым нашел его и уже спустился на две-три ступени, но потом высунул голову наружу, чтобы обратиться к своим спутникам. Он напоминал нелепого могильщика из пародийной постановки «Гамлета». — Это здесь, — глухо произнес он из-за щетки густых усов. Все остальные с некоторым запозданием осознали, что, хотя они в течение недели сидели за обеденным столом с этим человеком, им почти не приходилось слышать, как он разговаривает. Хотя его считали английским лектором, он говорил с непонятным иностранным акцентом. — Видите, дорогой профессор, ваша византийская мумия настолько интересна, что мы просто не могли упустить такой подходящий случай, — с веселой язвительностью сказала леди Диана. — Я просто приехала посмотреть на нее и уверена, что эти джентльмены испытывают сходные чувства. Теперь вы должны все рассказать об этом. — Я далеко не все знаю об этом, — сурово, если не мрачно, ответил профессор. — В некотором смысле я даже не знаю, о чем речь. Довольно странно, что мы с вами так скоро встретились снова, но, полагаю, жажда знаний у современных людей поистине ненасытна. Однако, если нам предстоит посетить это подземелье, нужно подойти к делу ответственно и, уж простите меня, под ответственным руководством. Мы должны уведомить того, кто заведует раскопками, и по крайней мере расписаться в журнале посещения. Коллизия между нетерпеливой дамой и осторожным археологом привела к короткому, но бурному спору, но его желание соблюсти официальные права настоятеля церкви и руководителя раскопок в конце концов одержало верх. Коротышка с моржовыми усами неохотно вылез из ямы и молчаливо признал правоту профессора. К счастью, на сцене появился сам священник — благообразный сутулый седой джентльмен с потупленным взглядом, который подчеркивали двойные стекла очков. Он быстро установил доверительные отношения с профессором, признав в нем коллегу-антиквара, но не проявил никакой враждебности к пестрой группе посетителей и посматривал на них скорее с веселым удивлением. — Надеюсь, вы не отягощены предрассудками, — приятным голосом сказал он. — Для начала должен сообщить вам, что над нашими бедными головами в этом месте предполагается наличие всевозможных проклятий и дурных знамений. Я как раз расшифровывал латинскую надпись, обнаруженную над входом в часовню, и определил не менее трех проклятий: проклятие тому, кто войдет в замурованный склеп, двойное проклятие тому, кто откроет гроб, и самое ужасное, тройное проклятие тому, кто прикоснется к золотой реликвии, лежащей внутри. Два первых несчастья я уже навлек на себя, — с улыбкой добавил он, — но, боюсь, вам придется подвергнуться воздействию первого, самого слабого из них, если вы вообще хотите что-нибудь увидеть. По преданию, проклятия сбываются не сразу, а спустя долгое время и при соответствующих обстоятельствах. Не знаю, может ли это послужить вам утешением... Преподобный мистер Уолтерс снова благосклонно улыбнулся и еще больше ссутулился. — Предание, — повторил профессор Смейл. — Что за предание? — Это довольно длинная история, имеющая разные варианты, как и другие местные легенды, — ответил священник. — Но она, несомненно, совпадает с эпохой появления гробницы. Она сохранилась в письменном виде и звучит примерно так. Гай де Жизор, владелец здешнего поместья в начале тринадцатого века, положил глаз на превосходного черного жеребца, принадлежавшего генуэзскому послу. Тот, как полагается торговому магнату, заломил за коня огромную цену. Алчность толкнула Гая на разграбление церкви и даже, согласно одной из версий, на убийство епископа, жившего при храме. Как бы то ни было, епископ наложил проклятие, которое должно было пасть на любого, кто будет держать при себе золотой крест из гробницы либо потревожит реликвию, когда она вернется туда. Феодальный лорд достал деньги на покупку, продав золотой крест городскому ювелиру, но в первый же день, когда он оседлал жеребца, тот встал на дыбы, сбросил его перед церковным крыльцом, и он сломал себе шею. Тем временем ювелир, до тех пор богатый и преуспевающий, обанкротился в результате целого ряда необъяснимых случайностей и попал в кабалу к еврею-ростовщику, который жил в усадьбе. В конце концов злосчастный ювелир, столкнувшийся с угрозой голодной смерти, повесился на суку яблони. К тому времени золотой крест вместе с его домом, ювелирной лавкой, товарами и инструментами уже давно перешел в собственность ростовщика. Между тем сын и наследник феодального лорда, потрясенный богохульным деянием своего отца, стал ревностным христианином в суровом и мрачном духе своего времени и твердой рукой принялся искоренять любые ереси и суеверия среди своих вассалов. Еврей-ростовщик, к которому отец относился с циничной терпимостью, был безжалостно сожжен по приказу сына; так и он, в свою очередь, пострадал за обладание реликвией. После трех смертей крест был возвращен в гробницу епископа, и с тех нор ничьи глаза не видели его и ничья рука не прикасалась к нему. Рассказ священника произвел на леди Диану более глубокое впечатление, чем можно было бы ожидать. -- В самом деле, дрожь пробирает при мысли о том, что мы увидим его первыми, кроме священника, — сказала она. Первопроходец с моржовыми усами и ломаным английским все же не спустился но своей любимой лестнице, которая на самом деле использовалась только рабочими, производившими раскопки. Священник новел их к более удобному и просторному входу примерно в ста ярдах от ямы, откуда он сам недавно появился, отвлекшись от своих подземных исследований. Здесь спуск был гораздо более пологим и удобным, если не считать сгущавшегося мрака. Вскоре они растянулись вереницей в черном как ночь тоннеле и лишь немного спустя увидели впереди проблеск света. Один раз во время этого безмолвного перехода послышался сдавленный звук, как будто у кого-то перехватило дыхание, и еще однажды раздалось ругательство на незнакомом языке, прозвучавшее как глухой взрыв. Они вышли в круглое, похожее на базилику помещение с кольцом овальных арок, поскольку эта часовня была построена до того, как копье первой стрельчатой готической арки пронзило нашу цивилизацию. Отблески зеленоватого света между колоннами обозначали место другого прохода в верхний мир и создавали впечатление подводного царства, усиливавшееся из-за нескольких других случайных и, возможно, казавшихся черт сходства. Вокруг всех арок слабо просматривался зубчатый норманнский узор, который над зияющей тьмой придавал им сходство с пастями чудовищных акул. А в центре темная масса самой гробницы с поднятой каменной крышкой напоминала распахнутые челюсти другого левиафана. То ли из любви к старине, то ли из-за отсутствия более современных устройств преподобный знаток древностей осветил часовню лишь четырьмя высокими свечами в больших деревянных подсвечниках, стоявших на полу. Когда они вошли, горела только одна свеча, едва мерцавшая среди мощных архитектурных форм. Убедившись, что все в сборе, настоятель зажег три другие свечи, что позволило лучше разглядеть большой саркофаг и его содержимое. Все взоры сразу же устремились к лицу покойного, сохранившему живые черты за долгие годы забвения, вероятно благодаря тайным восточным процедурам, унаследованным от языческой древности и неизвестным на простых английских кладбищах. Профессор с трудом смог подавить изумленное восклицание: хотя лицо в гробнице было бледным, как восковая маска, в остальном оно напоминало лицо спящего человека, только что смежившего веки. Оно принадлежало к аскетическому, возможно даже фанатичному, типу с ястребиными чертами и высокими скулами. Лежащее тело было облачено в золотую парчовую мантию и роскошные одежды, а высоко на груди, между ключицами, блестел знаменитый золотой крест, державшийся на короткой цепочке, скорее напоминавшей ожерелье. Крышка каменного гроба была поднята у изголовья и закреплена двумя прочными деревянными брусьями, распертыми между верхней каменной плитой и углами саркофага за головой усопшего. Ноги и нижняя часть фигуры оставались в тени, но пламя свечей хорошо освещало лицо, и по контрасту с мертвенным оттенком слоновой кости золотой крест сверкал и искрился, как огонь. С тех нор как священник поведал историю проклятия, высокий лоб профессора Смейла избороздили морщины раздумья или, может быть, беспокойства. Но женская интуиция, не затронутая женской истерией, лучше угадала его невысказанное намерение, чем мужчины, стоявшие вокруг него. Посреди гробового молчания в освещенной свечами пещере леди Диана внезапно выкрикнула: — Не трогайте его! Но археолог уже совершил один из своих быстрых львиных бросков и склонился над телом. В следующее мгновение все метнулись в разные стороны — одни вперед, другие назад, — но инстинктивно пригнувшись, словно небо вдруг обрушилось на них. Когда профессор прикоснулся к золотому кресту, деревянные подпорки, слегка прогнувшиеся под весом каменной крышки, как будто вздрогнули и внезапно распрямились. Край плиты соскользнул с деревянной опоры, и в душах и желудках наблюдателей возникло кошмарное ощущение надвигающейся гибели, как если бы они разом полетели в пропасть. Смейл быстро отдернул голову, но все-таки не успел, и вот он уже лежал без чувств рядом с саркофагом, а под его головой расползалась кровавая лужица. Старый каменный гроб снова закрылся и выглядел так же, как в течение предыдущих столетий, если не считать одной-двух щепок, застрявших в щели и жутковато напоминавших человеческие кости, разгрызенные великаном-людоедом. Левиафан сомкнул свои каменные челюсти. Леди Диана наблюдала эту сцену с электрическим блеском в глазах, похожим на взгляд лунатика; в зеленоватых сумерках ее рыжие волосы казались алыми на фоне бледного лица. Смит смотрел на нее, все так же по-собачьи повернув голову, но теперь это было выражение пса, который не понимает, что случилось с его хозяином. Таррент и иностранец застыли в своем обычном угрюмом молчании, но их лица приобрели землистый оттенок. Настоятель, по-видимому, упал в обморок. Отец Браун опустился на колени рядом с упавшим человеком, пытаясь выяснить его состояние. Ко всеобщему удивлению, Пол Таррент, забывший о своей бай-роновской расслабленности, подошел помочь ему. — Его лучше вынести на свежий воздух, — сказал он. — Полагаю, там у него еще будет шанс выжить. — Он жив, — приглушенным голосом отозвался отец Браун. — Но, кажется, очень плох. Кстати, вы, случайно, не врач? — Нет, но мне в свое время приходилось таскать тяжести, — ответил Таррент. — Впрочем, сейчас речь о другом. Моя настоящая профессия, пожалуй, могла бы удивить вас. — Не думаю, — с легкой улыбкой отозвался отец Браун. — Я размышлял об этом почти половину нашего морского путешествия. Вы сыщик, который за кем-то следит. Что ж, сейчас воры не могут добраться до креста. Пока они разговаривали, Таррент с неожиданной силой и ловкостью поднял костлявую фигуру профессора и осторожно понес его к выходу. — Да, крест в безопасности, — бросил он через плечо. — Вы имеете в виду, что всем остальным угрожает опасность, — заметил Браун. — Вы тоже думаете о проклятии? Следующие полтора-два часа отец Браун пребывал в тягостном раздумье, пытаясь понять, что скрывалось за трагическим инцидентом. Он помог отнести раненого в маленькую гостиницу напротив церкви, поговорил с врачом, сообщившим ему, что рана серьезная и угрожающая, хотя и не смертельная, и передал это известие небольшой группе путешественников, собравшихся за столом в обеденном зале гостиницы. Но что бы он ни делал, его мысли омрачала тень мистификации, которая становилась тем непрогляднее, чем усерднее он старался рассмотреть ее. Главная тайна казалась все более загадочной, особенно по сравнению со многими незначительными тайнами, которые начали проясняться в его сознании. Пропорционально тому, как смысл присутствия отдельных членов этой пестрой компании раскрывался перед ним, случившееся выглядело все более труднообъяснимым. Леонард Смит приехал только из-за леди Дианы, а леди Диана приехала потому, что ей так захотелось. Они занимались тем самым великосветским флиртом, который выглядит еще глупее, когда прикрывает себя личиной поверхностной интеллектуальности. Но романтизм этой дамы отдавал суеверием, и теперь она была чрезвычайно подавлена ужасным концом своего приключения. Пол Таррент был частным сыщиком, вероятно наблюдавшим за их интрижкой по поручению жены или мужа или же присматривавшим за усатым лектором, похожим на подозрительного иностранца. Но если он или кто-то еще собирался выкрасть реликвию, его планы оказались нарушенными. То, что нарушило их, было либо невероятной случайностью, либо действием старинного проклятия. Когда отец Браун стоял в затруднении посреди сельской улицы между гостиницей и церковью, он испытал слабый толчок удивления, увидев знакомую с недавних пор, но совершенно неожиданную фигуру. Журналист Бун, выглядевший очень неприглядно в солнечном свете, который сделал его поношенную одежду похожей на обноски, надеваемые на воронье пугало, обратил неподвижный взгляд своих запавших глаз (посаженных довольно близко друг к другу по обе стороны от длинного носа) на священника. Последний дважды моргнул, пока не понял, что под висячими черными усами промелькнула если не усмешка, то мрачноватая улыбка. — Я думал, вы уехали, — резковато сказал отец Браун. — Кажется, вы собирались на поезд два часа назад. — Как видите, я не уехал, — произнес Бун. — Почему вы вернулись? — почти сурово спросил священник. — Журналист не должен покидать такой маленький деревенский рай в спешке, — ответил тот. — Здесь события происходят так быстро, что не хочется возвращаться в такое скучное место, как Лондон. Кроме того, теперь я лично причастен к делу... я имею в виду второе дело. Ведь это я нашел тело или, во всяком случае, одежду. Довольно подозрительно с моей стороны, не так ли? Возможно, вы подумаете, что я захотел нарядиться в его облачение. Разве из меня не получится очаровательный приходской священник? Тощий длинноносый фигляр, стоявший посреди улицы, неожиданно поднял руки в темных перчатках, развел их в стороны в пародийном жесте благословения и прогнусавил: — О мои дорогие братья и сестры, если бы я мог обнять вас всех... — Что вы несете? — воскликнул отец Браун и постучал по камням своим коротким зонтиком, что для него было необычным признаком нетерпения. — Вы всё узнаете, если расспросите своих друзей-туристов в гостинице, — презрительно ответил Бун. Этот тип, Таррент, подозревает меня только потому, что я обнаружил одежду, хотя если бы он появился на минуту раньше, то сам нашел бы ее. Но в этом деле хватает разных загадок. Коротышка с большими усами может оказаться не тем, за кого его принимают. Кстати, не понимаю, почему вы сами не могли прикончить этого беднягу. Отец Браун выглядел не столько разгневанным, сколько озадаченным и встревоженным подобным замечанием. — Вы имеете в виду, что это я попытался убить профессора Смейла? — прямо спросил он. — Ничего подобного, — отозвался журналист и сделал широкий жест рукой, словно изображая великодушную уступку. — Кроме профессора Смейла, есть много мертвецов, из которых вы можете выбирать. Разве вы не знали, что объявился кое-кто еще, гораздо мертвее, чем профессор? И я не вижу причин, которые могли бы помешать вам по-тихому разделаться с ним. Религиозные различия, вы же понимаете... прискорбный раскол в христианском мире... Полагаю, вашей Церкви всегда хотелось вернуть себе англиканские приходы. — Я возвращаюсь в гостиницу, — тихо сказал священник. — Вы говорите, там знают, о чем идет речь; может быть, они смогут мне это объяснить. По правде говоря, при известии о новом несчастье все личные затруднения отца Брауна моментально рассеялись. Когда он вошел в небольшой зал, где собрались остальные путешественники, выражение их бледных лиц подсказало ему, что они потрясены более недавним происшествием, чем инцидент в гробнице. В этот момент Леонард Смит как раз задал вопрос: — Когда же это все закончится? — Никогда, — отозвалась леди Диана, глядя в пустоту остекленевшими глазами. — Никогда это не закончится, пока нам всем не придет конец. Проклятие заберет нас одного за другим — может быть, постепенно, как говорил бедный настоятель, — но оно настигнет всех, как и его самого. — Может быть, кто-нибудь скажет, что произошло теперь? — осведомился отец Браун. Наступила короткая пауза, потом слово взял Таррент. — Священник, мистер Уолтерс, совершил самоубийство, — сказал он глуховатым голосом. — Боюсь, в этом не может быть никаких сомнений. Возможно, пережитое потрясение помрачило его разум. Мы нашли его одежду и черную шляпу на прибрежном утесе, а сам он, очевидно, прыгнул в море. Мне казалось, что он не вполне оправился от обморока, и, наверное, мы должны были присмотреть за ним, но у нас и без того было много хлопот. — Вы ничего не смогли бы сделать, — произнесла женщина. — Разве вы не видите, что это злой рок, который безжалостно настигает всех по порядку? Профессор прикоснулся к кресту и пал первым; настоятель открыл гробницу и погиб вторым; мы лишь вошли в гробницу, и теперь нас... — Подождите, — перебил отец Браун резким тоном, которым он пользовался очень редко. — Это нужно прекратить. Он по-прежнему хмурился, не сознавая этого, но мгла озадаченности в его взоре сменилась светом почти ужасного понимания. — Какой же я глупец! — пробормотал он. — Мне следовало бы уже давно понять это. Достаточно было выслушать легенду о проклятии. — Вы хотите сказать, что нас действительно могут убить из-за того, что случилось в тринадцатом веке? — требовательно спросил Таррент. Отец Браун покачал головой. — Я не собираюсь обсуждать, могут ли нас убить из-за того, что случилось в тринадцатом веке, — тихо, но выразительно ответил он. — Но я совершенно уверен, что нас не могут убить из-за того, чего не случалось в тринадцатом веке, — из-за того, чего вообще никогда не было. — Приятно видеть священника, который так скептически относится к сверхъестественному, — заметил Таррент. — Вы неправильно поняли, — спокойно сказал священник. — Я сомневаюсь не в сверхъестественном, а в естественном. Сейчас я нахожусь в положении человека, который сказал: «Я могу поверить в невозможное, но не могу поверить в невероятное». — Это то, что вы называете парадоксом? — Это то, что я называю здравым смыслом, — ответил отец Браун. — На самом деле более свойс твенно поверить в сверхъестественную историю, где речь идет о непонятных вещах, чем в обычную историю, которая противоречит понятным вещам. Скажите мне, что великому Гладстону в последние часы его жизни явился призрак Парнелла, и вы найдете во мне агностика. Но если вы скажете, что, когда Гладстона представили королеве Виктории, он не снимал цилиндр в ее гостиной, хлопал ее по спине и предложил ей сигару, я сразу же перестану быть агностиком. Это не невозможно, а всего лишь неправдоподобно. Но я гораздо более уверен, что этого не было, чем в истории с призраком Парнелла, потому что это нарушает понятные законы природы. То же самое и с историей о проклятии. Я не верю не в легенду, а в историю. Леди Диана немного оправилась от своего пророческого транса, и в ее ярких больших глазах снова вспыхнуло неистощимое любопытство ко всему новому. — Какой вы интересный человек! — сказала она. — Почему же вы не верите в историю? — Я не верю в нее, потому что она не исторична, — ответил отец Браун. — Для любого, кто что-то знает о Средних веках, она выглядит так же невероятно, как Гладстон, предлагающий сигару королеве Виктории. Но разве кто-нибудь знает о Средних веках? Вы знаете, чем изначально была гильдия? Вы когда-нибудь слышали о правиле salvo managio suo?[55] Известно ли вам, каких людей называли servi regii?[56] — Разумеется, нет, — довольно сердито ответила леди Диана. — Столько латинских слов! — Разумеется, нет, — повторил отец Браун. — Если бы речь шла о Тутанхамоне или высохших африканских мумиях, неведомо как сохранившихся на другом конце света; если бы речь шла о Китае или Вавилоне; если бы кто-то вдруг нашел далекую и загадочную расу лунных людей, — то ваши газеты раструбили бы об этом во всех подробностях, вплоть до зубной щетки или запонки для воротничка. Но когда речь идет о людях, построивших ваши приходские церкви, давших названия вашим городам и ремеслам и самим дорогам, по которым вы ходите, — оказывается, вы не удосужились ничего узнать о них. Я не говорю, что сам много знаю, но я знаю достаточно и вижу, что эта история бестолковая и выдуманная от начала до конца. Заимодавец не имел законного права отнимать у несостоятельного должника его лавку и инструменты. Крайне маловероятно, что гильдия не спасла бы одного из своих членов от полного разорения, особенно если виновником был еврей. Эти люди имели свои пороки и трагедии; иногда они пытали своих ближних и сжигали их на кострах. Но представление о человеке без Бога и надежды в душе, бредущем к смерти просто потому, что всем безразлично, жив он или мертв, — эго не средневековое представление. Это продукт нашей экономической науки и технического прогресса. Еврей не мог быть вассалом феодального лорда. Обычно евреи находились на особом положении, и их называли «слугами короля». Кроме того, еврея не могли сжечь на костре за его веру. — Парадоксы множатся, — заметил Таррент. — Но вы ведь не будете отрицать, что в Средние века евреи подвергались гонениям? — Вернее будет сказать, что в Средние века они были единственными, кто не подвергался гонениям, — ответил отец Браун. — Если вы хотите высмеять средневековые нравы, хорошим примером будет бедный христианин, которого сжигают на костре за неправильно истолкованный догмат веры, между тем как богатый еврей идет по улице и открыто глумится над Христом и Богоматерью. Вот такую историю мы услышали. Это не история о Средневековье и даже не легенда того времени. Она была выдумана человеком, черпавшим свои представления из романов и газет, который сочинил ее на скорую руку. Все остальные были немного ошарашены таким историческим отступлением и пытались понять, почему священник придал этому такое большое значение. Но Таррент, чья профессия требовала умения находить полезные детали в любых отвлеченных рассуждениях, внезапно оживился. Он задрал свою бородку еще больше, чем обычно, и блеснул глазами. — Ага! — произнес он. — Значит, на скорую руку! — Возможно, это преувеличение, — спокойно признал отец Браун. — Но я бы сказал, что эта работа была выполнена более небрежно, чем весь остальной, необыкновенно тщательный замысел. Однако злоумышленник не подумал, что подробности средневековой истории могут многое значить для кого-то из нас. А в целом его расчет был почти правильным, как и остальные его планы. — Какие расчеты? Какие планы? — нетерпеливо спросила леди Диана. — О ком вы говорите? Разве мы не достаточно пережили и без того, чтобы пугать нас загадочными намеками? — Я говорил об убийце, — сказал отец Браун. — О каком убийце? — резко спросила она. — Вы хотите сказать, что бедный профессор был убит? — Мы не можем говорить об убийстве, поскольку не знаем, умер ли он, — хрипло сказал Таррент, внимательно смотревший на священника. — Убийца расправился не с профессором Смейлом, а с другим человеком, — серьезным тоном сказал отец Браун. — Кого же еще он мог убить? — поинтересовался Таррент. — Преподобного Джона Уолтерса, настоятеля Далхэмского прихода, — четко ответил отец Браун. — На самом деле он хотел убить только двух человек, потому что оба они завладели редкостными реликвиями. Убийца был маньяком, стремившимся к одной цели. — Все это очень странно, — пробормотал Таррент. — Мы не можем поклясться, что настоятель действительно мертв, ведь мы не видели его тело. — Нет, вы его видели, — заявил отец Браун. Наступившая тишина была такой же внезапной, как удар гонга. В этой тишине острая женская интуиция так быстро подсказала догадку, что леди Диана едва не вскрикнула. — Именно это вы и видели, — продолжал священник. — Вы видели его тело. Вы не встречались с ним — с живым, реальным человеком, — но видели его труп. Вы внимательно рассматривали его при свете четырех свечей. Он не покончил с собой, бросившись в море, но величаво покоился, как один из князей Церкви, в усыпальнице, построенной еще до начала Крестовых походов. — Иными словами, вы убеждаете нас поверить в то, что забальзамированное тело на самом деле было трупом убитого человека, — сказал Таррент. Отец Браун немного помолчал, потом сказал почти безразличным тоном: — Сначала я обратил внимание на крест, вернее, на ожерелье, к которому он был прикреплен. Естественно, для большинства из вас это была всего лишь цепочка бусин, но так же естественно, что для меня оно означало нечто большее — ведь это по моей части. Как вы помните, крест лежал почти под самым подбородком и наружу выглядывало лишь несколько бусин, как если бы ожерелье было довольно коротким. Но бусины были сгруппированы на особый манер: сначала одна, потом три и так далее. Я с первого взгляда понял, что это четки, обычные четки с крестом на конце. Но в четках есть не менее пяти десяток, не считая дополнительных бусин; разумеется, меня заинтересовало, где же все остальное. Должно быть, они были несколько раз обернуты вокруг шеи старца. Тогда я не мог понять этого и лишь потом догадался, куда делся остаток. Он был дважды обернут вокруг подножия деревянной распорки, которая упиралась в угол саркофага и поддерживала крышку. Когда несчастный профессор Смейл взялся за крест, распорка соскочила и крышка рухнула на его череп, словно каменная дубина. — Боже мой! — воскликнул Таррент. — Я начинаю думать, что в ваших словах действительно что-то есть. Но тогда история становится еще более зловещей. — Когда я понял это, то смог более или менее угадать все остальное, —- продолжал отец Браун. — Прежде всего, никто не давал разрешения на настоящие археологические исследования, кроме предварительных раскопок. Злосчастный Уолтерс был честным любителем древностей и вскрыл гробницу лишь для того, чтобы выяснить, есть ли какая-то доля истины в предании о забальзамированных телах. Все остальное — не более чем слухи, которые обычно предвосхищают или преувеличивают значение таких открытий. На самом деле он нашел не забальзамированное тело, а останки, давным-давно обратившиеся в прах. Но когда он трудился при свете единственной свечи в этой подземной часовне, позади возникла еще одна тень, не принадлежавшая ему. — О! — воскликнула леди Диана сдавленным голосом. — Теперь я все поняла! Вы хотите сказать, что мы встретились с убийцей, разговаривали и перешучивались с ним, выслушали романтическую историю и позволили ему беспрепятственно уйти. — Оставив свое клерикальное облачение на прибрежном утесе, — добавил Браун. — Все очень просто. Этот человек опередил профессора на пути к церкви и подземной часовне, вероятно, пока профессор беседовал с этим мрачным журналистом. Он напал на старого священника возле пустого гроба и убил его. Потом он переоделся в одежду своей жертвы, завернул труп в настоящую старинную мантию, найденную во время раскопок, положил тело в гроб и устроил ловушку с деревянной распоркой и четками, о которой я говорил. Подготовившись таким образом к встрече со своим вторым врагом, он вышел на свет божий и приветствовал нас с искренним дружелюбием сельского священника. — Он шел на большой риск, — заметил Таррент. — Если бы кто-то знал Уолтерса в лицо... — Он наполовину обезумел, — подтвердил отец Браун. — Но думаю, вы согласитесь, что риск был оправданным, потому что в конце концов ему удалось уйти. — Я соглашусь, что ему очень повезло, — проворчал Таррент. — Но кто такой этот дьявол? — Как вы говорите, ему очень повезло, — ответил отец Браун, — и не в последнюю очередь в этом отношении. Возможно, мы никогда не узнаем, кто он такой. Несколько мгновений он хмурился, глядя на крышку стола, а потом продолжил: — Этот субъект годами бродил вокруг и сыпал угрозами, но он позаботился сохранить тайну своей личности и по-прежнему хранит ее. Впрочем, если бедный профессор Смейл поправится — а я думаю, так и будет, — мы вполне можем больше узнать об этом деле. — Как вы думаете, что сделает профессор Смейл? — спросила леди Диана. — Думаю, он в первую очередь наймет сыщиков, чтобы они пошли по следу этого дьявольского убийцы, как охотничьи псы, — сказал Таррент. — Я бы и сам не прочь выследить его. — Ну что ж, — произнес отец Браун и неожиданно улыбнулся, стряхнув с себя хмурую задумчивость. — Думаю, я знаю, что он должен сделать в первую очередь. — Что же? — с очаровательным нетерпением поинтересовалась леди Диана. — Он должен принести вам свои извинения, — ответил Браун. Впрочем, когда отец Браун сидел у кровати постепенно выздоравливающего профессора Смейла, они беседовали с выдающимся археологом совсем на другие темы. Хотя профессор был ограничен лишь малыми дозами стимулирующих разговоров, он предпочитал проводить большую часть свободного времени в общении со своим другом-священником. Отец Браун обладал даром внимательного слушателя, и его дружелюбное молчание поощряло Смейла к откровенности. Профессор говорил о многих странных вещах, которые не всегда легко сказать, например о бредовых видениях и кошмарах, которые часто сопровождают тяжелое выздоровление. Сотрясение мозга может привести в беспорядок любую голову, но в такой голове, как у профессора Смейла, даже искаженные образы реальности были оригинальными и любопытными. Его сны напоминали огромные величественные конструкции, предстающие в нарушенной перспективе, как и мощные, но статичные образы старинных искусств, которые он изучал. Они были наполнены странными ликами святых с квадратными и треугольными нимбами, золотыми коронами и ореолами над темными плоскими лицами, двуглавыми орлами и бородатыми мужчинами в высоких головных уборах, с уложенными по-женски волосами. Но, как он сообщил своему другу, был один гораздо более простой образ, постоянно возникавший перед его внутренним взором. Снова и снова византийские узоры выцветали, как блеклое золото, на котором они были начертаны, и не оставалось ничего, кроме голой каменной стены со светящимся контуром рыбы, словно очерченным фосфоресцирующей краской из подводного мира. Это был тот самый символ, на который он смотрел, когда из-за угла темного коридора впервые послышался голос его невидимого врага. — Думаю, я наконец постиг смысл этого рисунка и голоса, как никогда раньше, — сказал он. — Почему меня должен тревожить один безумец среди миллионов нормальных людей, объединенных против него, даже если он бахвалится, что будет преследовать меня или доведет до погибели. Человека, который нарисовал тайный символ Христа на темной стене катакомб, преследовали совершенно иным образом. Он был безумцем-одиночкой, и все здравое общество объединилось для того, чтобы не спасти, а уничтожить его. Иногда я волновался, беспокоился и размышлял, кто мог быть моим преследователем — то ли Таррент, то ли Леонард Смит, то ли любой из них. А может быть, все сразу? Все пассажиры корабля, все, кто ехал на поезде, все жители деревни. Что было бы, если бы они все оказались убийцами? Я думал, что имею право беспокоиться, когда блуждал в темноте земных недр в присутствии человека, намеренного уничтожить меня. Но что было бы, если бы убийца вышел на свет и завладел всей землей, стал повелевать толпами и командовать армиями? Что, если бы он мог запечатать все выходы, выкурить меня из норы и убить в тот момент, когда я высуну нос наружу? Каково иметь дело с убийцей такого масштаба? Мир забыл о подобных вещах, как забыл о войне и не вспоминал о ней до самого недавнего времени. — Но война пришла, — сказал отец Браун. — Рыбу можно снова загнать под землю, но она опять выйдет на свет. По остроумному замечанию святого Антония Падуанского, «только рыбы переживают потоп».  КРЫЛАТЫЙ КИНЖАЛ Одно время отцу Брауну, вешая на вешалку шляпу, всякий раз приходилось подавлять легкую дрожь. Столь странную идиосинкразию вызывала всего лишь мелкая подробность некоего весьма запутанного дела; но в суматошной жизни отца Брауна только этой подробности и суждено было напоминать обо всем происшествии. Истоки его восходят к тому событию, которое заставило доктора Бойна, военного врача, обслуживающего полицию, морозным декабрьским утром послать за священником. Доктор Бойн был высокий темный ирландец, один из тех непостижимых ирландцев, встречающихся повсюду, которые любят порассуждать о научном скептицизме, материализме, цинизме, но, когда речь заходит о религиозных отправлениях, не допускают и мысли, что возможны какие бы то ни было их формы, кроме принятых у них на родине. Трудно сказать, идет ли это от поверхностности или от глубины их веры; скорей, в ней достанет и того и другог о, с изрядной прокладкой материализма вдобавок. Короче говоря, когда Бойн чувствовал, что предстоит разбираться в вопросах подобного сорта, он посылал за отцом Брауном, отнюдь, однако, не претендуя на роль его единомышленника. — Я не уверен, что вы мне нужны, — сказал он вместо приветствия. — Я вообще ни в чем не уверен. Разрази меня гром, если я понимаю, кто тут нужен — врач, полицейский или священник. — Что ж, — ответил отец Браун с улыбкой, — вы у нас и за врача, и за полицейского, и я, стало быть, в меньшинстве. — Но я признаю вас информированным меньшинством, как называют это политики, — ответил доктор. — Я же знаю, вам приходилось работать и по нашей части. Трудновато, правда, решить, по вашей ли тут части работа, по нашей ли или по части психиатров. Человек, живущий неподалеку, вон в том белом доме на горе, попросил нас защитить его от угроз убийцы. Мы, насколько могли, познакомились с фактами, но, пожалуй, я расскажу вам всю историю, как нам ее преподнесли. Некто по фамилии Эйлмер, богатый владелец земель на западе, женился поздно и произвел на свет троих сыновей — Филипа, Стивена и Арнольда. Но еще холостяком, не надеясь на потомство, он усыновил, сочтя его блестящим и многообещающим, мальчика по имени Джон Стрейк. Происхождение его темно; одни говорят, он найденыш, другие говорят, из цыган. Полагаю, к цыганам его причисляют оттого, что Эйлмер в старости баловался сомнительным оккультизмом всякого рода, включая астрологию и хиромантию, и сыновья его приписывали это влиянию Стрейка. Но ему много чего еще приписывали. Говорили, например, что Стрейк -- редкий негодяй и особенно редкий лгун; что ему ничего не стоит в мгновение ока создать такие хитросплетения лжи и так их преподнести, что никакой сыщик не распутает. Но в свете всего, что произошло, это можно счесть лишь естественным предубежденьем. А что произошло, вы, вероятно, более или менее можете догадаться. Старик почти все отказал приемному сыну, и сыновья после его смерти стали оспаривать завещание. Они говорили, что Стрейк запугивал отца и только таким образом довел до подобной нелепости. Говорили, будто Стрейк всеми правдами и неправдами, минуя семью и сиделок, проникал к отцу и изводил на смертном одре. Кажется, им удалось что-то доказать насчет умственной неполноценности покойного, ибо суд счел завещание недействительным и все наследовали сыновья. Говорят, Стрейк совершенно рассвирепел и поклялся, что убьет всех троих, одного за другим, и ничто не спасет их от его кары. И вот третий сын, и уже последний, — Арнольд Эйлмер просит защиты у полиции. — Третий и уже последний, — повторил священник, взглянув на него невесело. — Да, — подтвердил Бойн. — Те двое погибли. Помолчали, и он продолжал: — Вот тут-то и возникают сомненья. Нет никаких доказательств, что оба раза имело место убийство, но, возможно, оно имело место. Старший, сделавшись после отца помещиком, якобы покончил с собой у себя в саду. Среднему, ставшему фабрикантом, чем-то размозжило голову у него же на фабрике; конечно, он мог просто оступиться и упасть. Но если их и правда убил Стрейк, то он умеет очень ловко все подстроить и очень ловко скрыться. С другой же стороны, очень возможно, тут просто мания преследования, основанная на совпадениях. Так вот, что мне нужно. Мне нужно, чтобы разумный человек, лицо не официальное, поговорил с мистером Арнольдом Эйлмером и составил о нем представление. Вы легко распознаете бред, и вы-то уж знаете, как выглядят люди, говорящие правду. Я хочу послать вас на разведку, прежде чем мы займемся этим делом. — Странно, — заметил отец Браун, — что вам сейчас только пришлось им заняться. Если тут действительно что-то кроется, так ведь началось-то это давно. Что же побудило его обратиться к вам именно сейчас, а не раньше? — Я, поверьте, и сам уж этому удивлялся, — ответил Бойн. — Объяснение он дает, но, честно говоря, такого рода, что тут призадумаешься, не столкнулись ли мы просто-напросто с выходкой полоумного. Он заявил, будто вся прислуга забастовала и его бросила и потому он вынужден прибегнуть к услугам полиции. Я навел справки. Да, все слуги, оказывается, бежали из дома на горе; и по городу носятся слухи, довольно пристрастные надо признаться; сводятся они к тому, что хозяин, мол, вконец их издергал, замучил вечными страхами; заставлял стеречь дом, как на часах; не давал спать, как ночным сиделкам; не давал покоя своим беспокойством. И они, мол, открыто обозвали его сумасшедшим и ушли. Конечно, отсюда еще вовсе не следует, что он сумасшедший. Но, пожалуй, действительно в наше время немного чудно посылать слугу в караул, а от горничной требовать услуг вооруженного телохранителя. — Выходит, — улыбнулся священник, — он хочет, чтобы полицейский заменил ему горничную, коль скоро горничная не пожелала заменить полицейского. — Мне тоже представилось, что это слишком, — ответил доктор. — Но я не мог отказать ему наотрез, не пойдя сперва на некий компромисс. И компромисс этот — вы. — Прекрасно, — легко уступил отец Браун. — Если хотите, я пойду туда и с ним поговорю. Холмистая местность подле городка была опечатана морозом, а небо — холодно, как сталь, и лишь на северо-востоке понемногу всползали по нему обведенные огненными нимбами тучи. На этом-то мрачном, зловещем фоне поблескивал светлыми колоннами, образующими невысокий античный портик, дом на горе. Дорога, петляя, бежала через овраг и вламывалась в темные заросли. Перед самым кустарником отцу Брауну стало вдруг заметно холодней, будто он приближался не то к леднику, не то к Северному полюсу. Но он был человек практический и никогда не придавал особого значения подобным фантазиям. Поэтому он просто глянул на большую свинцовую тучу над самым домом и сказал весело: — Будет снег. Через низкие резные ворота в ложноклассическом стиле он вошел в сад и заметил там унылое запустение, свойственное лишь разладу вещей налаженных. Темно-зеленые кусты серели в легкой морозной пыльце, сорняки обвисали по краям обвалившихся клумб косматой оборкой, сам же дом будто по пояс погряз в чахлой чаще кустарника. Тут было больше вечнозеленой, или зимостойкой, растительности; и, несмотря на всю ее густоту, она была слишком северная и оттого не казалась роскошной. Словно арктические какие-то джунгли. Да и сам дом, античному фасаду которого пристало глядеть на Адриатику, был как бы побит северными ветрами. Классическим орнаментом это противоречие только подчеркивалось; с углов на запустение садовых дорожек глядели маски трагедии и комедии, глядели кариатиды; облицовка же словно обмерзла. Даже завитки капители будто съежились от холода. Отец Браун взошел по заросшим ступеням на крыльцо, прошел меж высоких колонн и постучал в дверь. Минуты четыре спустя он постучал снова. Затем он поворотился к двери спиной и продолжал терпеливо ждать, оглядывая медленно темнеющую округу. Темнела же она из-за огромной тучи, наползавшей на нее с севера; и хоть вид ему заслоняли колонны крыльца, черные против сумеречного света, он разглядел зыбкие контуры темной громады, проплывшей над домом и как занавес нависшей над крыльцом. Серый занавес с чуть подсвеченной опушкой все ниже и ниже опускался на сад, покуда все блеклое зимнее небо не пронизалось серебряными лоскутами и нитями, уподобясь линялому закату. Отец Браун ждал, но изнутри не доносилось ни звука. Тогда он быстро спустился с крыльца и обошел дом в поисках другого входа. Он обнаружил наконец дверь в стене, и здесь снова он постучал, и здесь снова он принялся ждать. Потом он дернул ручку, понял, что дверь заперта изнутри на засов или задвижку, и стал прохаживаться вдоль стены, недоумевая, как же ему теперь быть и не забаррикадировался ли нелепый мистер Эйлмер так глубоко, что никаким шумом снаружи его не выманишь, тем более что в любом шуме ему почудятся угрозы мстительного Стрейка. Возможно, слуги, удирая утром, отперли одну дверь, а хозяин ее запер, но не в таком они были настроении, чтобы печься о его безопасности. Он побрел вдоль здания; оно было, при всей его претенциозности, не так уж велико; скоро он обошел его кругом и тотчас увидел то, что искал. Стеклянная дверь в одной из комнат, затененная плющом, отворилась — видно, ее впопыхах забыли закрыть, — и он очутился в главной комнате, несколько старомодно обставленной; с одной стороны поднималась лестница, а напротив была внутренняя дверь. Прямо против него была еще дверь, с вделанным витражом — несколько грубым для нового вкуса: дешевые стекляшки изображали некую фигуру в красном. Направо на круглом столе стоял аквариум — большая чаша с зеленоватой водой, где плавали, как в водоеме, рыбки и прочая живность; а рядом высилась какая-то пальма с очень большими зелеными листьями. Все было до того допотопное и ранневикторианское, что телефон, видневшийся в занавешенном алькове, казался анахронизмом. — Кто там? — окликнули резко и весьма встревоженно из-за витража. — Можно мне видеть мистера Эйлмера? — смиренно осведомился его преподобие. Дверь распахнулась, и из-за нее, глядя вопросительно, выступил господин в пронзительно-зеленом халате. Волосы у господина были лохматые, словно бы он спал или долго раскачивался, прежде чем подняться с постели, глаза же — не только бдящие, но бдительные, как при сигнале побудки. Отец Браун счел это противоречие естественным в человеке, совершенно замученном то ли собственной манией, то ли вечно грозящей опасностью. Профиль у него был тонкий, орлиный, но, если смотреть на него спереди, в нем прежде всего поражала неопрятная и даже какая-то дикая всклоченная темная борода. — Я мистер Эйлмер, — сказал он. — Но я уже больше не жду никаких посетителей. Что-то в его всполошенном взгляде побудило отца Брауна перейти прямо к делу. Если преследование — плод больного воображения, то тем более он не должен был обидеться на участливость. — Интересно, — сказал отец Браун мягко, — вы действительно так уж никого и не ждете? — Правда, — твердо ответил хозяин. — Я жду одного гостя. И он будет последним. — Надеюсь, вы ошибаетесь, — сказал отец Браун. — Но, по крайней мере, с удовольствием заключаю, что, видимо, я на него не очень похож. Мистер Эйлмер затрясся от дикого хохота. — О, нисколько не похожи! — выговорил он наконец. — Мистер Эйлмер, — заговорил начистоту отец Браун, — прошу прощения за мою смелость, но друзья посвятили меня в ваши неприятности и попросили выяснить, не могу ли я быть вам полезен. По правде говоря, у меня в подобных делах есть некоторый опыт. — Не бывает подобных дел, — возразил Эйлмер. — Вы хотите сказать, — заметил отец Браун, — что на вашу несчастную семью свалилось нечто более ужасное, чем просто смерти? — Я хочу сказать, что это не были даже просто убийства, — отвечал хозяин. — Злобный пес, всех нас затравивший, — это исчадие адово, и сила его — сила адская. — Все зло одного корня, — сказал священник сурово. — Но откуда вы знаете, что это не просто убийства? В ответ Эйлмер жестом предложил ему стул, а сам медленно опустился на другой и насупился, сложа руки на коленях; когда же он поднял глаза, выражение лица стало у него мягче, задумчивей, а голос зазвучал теперь спокойно и сердечно. — Сэр, — сказал он, — мне бы не хотелось, чтобы вы принимали меня за существо неразумное. К своим выводам я пришел с помощью разума, и сейчас вразумительно вам все докажу; я много об этом читал; ибо лишь я один наследовал от отца познанья в кое-каких темных материях, а затем наследовал и отцовскую библиотеку. Но то, что я вам сейчас расскажу, основано не на прочитанном, а на увиденном воочию. Отец Браун кивнул, и тот продолжал, тщательно подбирая слова: — После смерти старшего брата я еще сомневался. Когда его нашли мертвым, около него не обнаружили ничьих следов, а пистолет лежал рядом. Но непосредственно перед тем он получил угрожающее письмо, явно от нашего врага, ибо оно было помечено каким-то знаком вроде крылатого кинжала — жуткая каббалистическая выходка в его духе. И служанка говорила, что видела, как что-то, гораздо больше кошки, двигалось в сумерках вдоль садовой ограды. Хорошо, оставим это; я только одно хочу сказать: если убийца приходил, ему удалось уйти, не оставя следов. Но смерть брата Стивена — дело другое; тогда-то я уже понял. Машина работала на помосте подле фабричной башни; я взобрался на этот помост, как только брат упал, сраженный железным молотом; иной причины его смерти я не обнаружил, но то, что я видел, то видел. Густая завеса фабричного дыма окутала башню, но сквозь прореху в этой завесе на вершине башни я разглядел человека, окутанного чем-то вроде черного плаща. Его тотчас снова заслонил серный дым, и, как только он рассеялся, я глянул на дальнюю трубу — там никого не было. Я человек трезвый, и я спрошу всех трезвых людей: как взобрался он на страшную, неподступную высоту и как же он слез оттуда? Тут он пронзил отца Брауна взором сфинкса и, помолчав, резко добавил: — Брату размозжило череп, но тело осталось почти невредимым. И в кармане у него мы нашли такое же угрожающее посланье, помеченное летучим кинжалом. Я уверен, — мрачно продолжал он, — что символ крылатого кинжала неслучаен. Все, связанное с этим чудовищем, не случайно. Все в нем — умысел, хоть умысел весьма сложный и запутанный. В голове его роятся не только коварные планы, но тайные знаки и знамения, немые сигналы, глухие картины, которые суть имена тех ужасов, каким даже имени нет. Он — худшая разновидность злодея, он — злобный мистик. Я, разумеется, и не претендую на то, чтобы полностью понять этот символ, но, безусловно, он связан со всем удивительным и невероятным в его действиях, направленных против нашей несчастной семьи. Нет ли связи меж крылатым кинжалом и таинственной смертью Филипа в его собственном саду, притом что даже легчайших следов не осталось на траве и дорожке? Нет ли связи меж оперенным клинком, подобным летящей стреле, и фигурой у дальней трубы в вышине, разметавшей крылья плаща? — Значит, по-вашему, — сказал отец Браун задумчиво, — он всегда пребывает в паренье? — Удавалось же это Симону-волхву, — отвечал Эйлмер. — И в Средневековье считалось, что Антихрист будет летать. Так или иначе, на посланье был изображен летучий кинжал; и годен он или нет для полета — но для убийства он годен. — А заметили вы, какая была бумага? — спросил отец Браун. — Обычная? Маска сфинкса вдруг исказилась смехом. — Сейчас вы сами увидите, — мрачно проговорил Эйлмер. — Ибо и я получил сегодня такое же точно посланье. Он откинулся в кресле, вытянув ноги из-под зеленого халата, который был ему коротковат, и уткнувшись бородатым лицом в грудь. Сохраняя неподвижность всей позы, он глубоко сунул руку в карман и извлек оттуда листок бумаги. Его словно хватил паралич, так он застыл и напрягся. Но вскоре слова священника странным образом вывели его из столбняка. Отец Браун близоруко щурился, разглядывая протянутую ему бумагу. Это была особая бумага, плотная, но не грубая, словно из альбома художника, и на ней скупыми штрихами красными чернилами был изображен кинжал, украшенный крыльями, подобно Меркуриевому жезлу, и выведены слова: «Смерть явится на другой день, как явилась за братьями». Отец Браун уронил бумагу и выпрямился в кресле. — Не поддавайтесь на такие выходки, — сказал он резко. — Эти черти стараются нас обескуражить, чтобы нас обезоружить. К немалому его удивлению, бессильно простертое в кресле тело встрепенулось и Эйлмер вскочил, будто его разбудили ото сна. — Верно! Верно! — вскричал он с каким-то жутким воодушевлением. — И эти черти убедятся, что не так уж я обескуражен и не так уж обезоружен! Я не утратил надежды, да и положение мое не безнадежно! Держа руки в карманах, он сверху вниз смотрел на священника, который во время этой напряженной паузы начал было опасаться, не лишился ли несчастный рассудка из-за вечно грозящей опасности. Однако же тот заговорил совершенно размеренным голосом: — Я думаю, бедные мои братья погибли оттого, что пользовались не тем оружием. Филип носил револьвер, и потому смерть его сошла за самоубийство. У Стивена была полицейская охрана, но у него была вдобавок и боязнь показаться смешным, и потому он не позволил полицейскому взобраться вместе с ним на помост, где ему и удалось продержаться всего лишь секунду. Оба они были насмешники и ударились в скептицизм в ответ на странный мистицизм нашего отца перед смертью. Но я-то всегда знал, что они не понимают отца. Конечно, изучая магию, он поддался пагубе черной магии — черной магии негодяя Стрейка. Но братья не нашли против нее верного средства. Средство против черной магии — не грубый материализм и не мирская мудрость. Средство против черной магии — белая магия. — Смотря что, — возразил отец Браун, — называете вы белой магией. — Я называю так серебряную магию, — отвечал тот, понизив голос, будто поверял важную тайну. И, помолчав, прибавил: — А знаете, что я называю серебряной магией? Простите, одну минуту. Он отворил дверь с красным витражом и прошел в нее. Дом оказался меньше, чем ожидал Браун; открывшийся за витражом коридор не вел во внутренние покои, а выходил в сад. С одной стороны коридора была только одна дверь, без сомненья, как решил его преподобие, дверь спальни хозяина, откуда тот и выскочил в халате. Больше на этой стороне ничего не было, кроме обычной вешалки с обычной унылой гроздью пальто и шляп. Зато напротив было кое-что поинтересней — темный, старый дубовый буфет, уставленный серебряной утварью и украшенный вместо орнамента старинным оружием. Здесь-то и замер Арнольд Эйлмер, глядя на допотопный жерластый пистолет. Дверь в конце коридора стояла чуть приоткрытая, и сквозь щель падала белая полоса света. Отец Браун живо откликался на явления природы и, глядя на этот пробел, почему-то сразу понял, что произошло снаружи. То самое, что он предсказывал, приближаясь к дому. Он проскочил мимо опешившего хозяина и распахнул дверь навстречу бескрасочной яркости. То, что било сквозь щель, и впрямь оказалось не только белой бесцветностью света, но и сверкающе белым светом снега. Все вокруг покрывала седая и вместе с тем первозданная бледность. — Вот она — белая магия! — проговорил отец Браун весело. И, оглянувшись, пробормотал: — Да и серебряная, пожалуй, — ибо белый блеск коснулся старого серебра и кое-где посеребрил сталь на потемневшем оружии. Серебряный нимб зажегся над головой призадумавшегося Эйлмера, державшего лицо в тени и пистолет в руке. — А знаете, почему я выбрал этот дряхлый мушкетон? — спросил он тихо. — Потому, что его можно зарядить вот эдакой пулей. Он схватил с буфета ложечку, украшенную фигуркой апостола, какие положено дарить крестникам на крестинах, — и с силой отломил фигурку. — Пойдемте в другую комнату, — сказал он. — Читали вы когда-нибудь о смерти Данди? — спросил он, когда они снова сели. Суетливый священник уже его не раздражал. — Грэма Клейверхауза, ну, знаете, гонителя ковенантеров, у которого был черный конь, одолевавший любую пропасть. Знаете ли вы, что его могла сразить лишь серебряная пуля, ибо он запродал душу дьяволу? С вами одно утешение; вы хоть достаточно осведомлены, чтобы верить в дьявола. — О да, — отвечал отец Браун, — в дьявола я верю. А вот во что я не верю, так это в Данди. Вернее — в Данди пресвитерианских легенд и в его зловещую лошадь. Джон Грэм был всего лишь наемный солдат семнадцатого столетия, получше иных прочих. И раздраконил он их не будучи драконом, а будучи драгуном. Сдается мне, хвастливый пройдоха был не из таковских, чтобы запродаться дьяволу. По моему опыту, дьяволу поклоняются люди совсем иного разбора. Не называя имен, которые могли бы потрясти общество, упомяну только одного современника Данди. Слыхали вы о Делримпле Стейре? — Нет, — отвечал мистер Эйлмер угрюмо. — Но вы слыхали о его делах, — сказал отец Браун, — а они похуже всех проделок Данди, вместе взятых; лишь забвением он избавлен от проклятий потомства. Это по его милости произошла бойня в Глен-коу. Он был ученый господин и прекрасный законник, государственный деятель с весьма широкими понятиями о государственной деятельности, спокойный человек с очень тонким и умным лицом. Вот такие-то и запродают душу дьяволу. Эйлмер даже подскочил на стуле. — Господи! — вскричал он. — Верно! Тонкое, умное лицо. Да это же лицо Джона Стрейка! Потом он встал и посмотрел на священника со странной сосредоточенностью. — Погодите-ка, — сказал он. — Я вам кое-что покажу. Он прошел за стеклянную дверь и прикрыл ее за собою, направляясь, как заключил его преподобие, либо к буфету, либо к себе в спальню. Отец Браун продолжал сидеть, рассеянно глядя на ковер, чуть озаренный красным отблеском витража. Вот он вспыхнул, как рубин, и снова поблек, будто солнце в пасмурный день перебежало от тучки к тучке. Ничто не двигалось, кроме водяных тварей, скользящих по тускло-зеленой чаще. Отец Браун усиленно думал. Минуты две спустя он тихо подошел к телефону в алькове и позвонил в полицию своему другу доктору Бойну. — Я насчет Эйлмера, — сказал он тихо. — Странная история: по-моему, в ней кое-что кроется. Я бы на вашем месте не откладывая послал сюда людей; скажем, человек пять, чтобы окружить дом. В случае чего тут могут быть еще удивительные неожиданности. И он снова сел на стул и посмотрел на ковер, снова кроваво окрасившийся в отблеске витража. Что-то в этом процеженном свете повлекло мысли священника к той первой неокрашенной полоске белизны и разным прочим таинствам, то прикрываемым, то приоткрываемым с помощью дверей и окон. Нечеловеческий вопль раздался снаружи почти одновременно со звуком выстрела. Еще не отзвучало эхо, а дверь с силой распахнулась, и в комнату ввалился хозяин. Халат сполз с плеча, пистолет дымился в руке. Он трясся всем телом, но трясся отчасти от неистового хохота. — Слава белой магии! — кричал он. — Слава серебряной пуле! Не все-то торжествовать исчадию ада! Наконец мои братья отмщены! Он упал на стул, и пистолет вывалился из его руки на пол. Отец Браун бросился мимо него в дверь и пошел по коридору. Дойдя до спальни, он взялся было за дверную ручку, словно собираясь войти, потом нагнулся, будто разглядывая что-то, и — побежал к двери наружу и ее распахнул. На снеговом поле, столь нетронуто белом совсем недавно, лежало что-то черное. С первого взгляда отцу Брауну показалось, будто это огромная летучая мышь. Но уже при втором взгляде он разглядел человека. Тот лежал ничком, голова была скрыта широкой черной шляпой, несколько напоминавшей сомбреро; впечатление же крыльев производили полы или пустые рукава очень широкого черного плаща, распростертые, возможно случайно, во всю длину по обе стороны поверженной фигуры. Рук не было видно, однако же, приглядевшись, отец Браун угадал положение одной из них, а потом уж из-за края плаща в глаза ему блеснуло какое-то металлическое оружие. В целом картина странным образом напоминала несуразно разросшийся герб: черный орел на белом поле. Но, обойдя лежавшего и заглянув под шляпу, священник увидел лицо, которое поистине было, как говорил хозяин, умным и тонким, и даже строгим и презрительным, — лицо Джона Стрейка. — Провалиться мне на этом месте! — пробормотал отец Браун. — Действительно, будто огромный упырь какой-то упал с неба, как птица. — А как же мог он еще появиться здесь? — раздался голос от двери, и отец Браун увидел, что Эйлмер снова стоит на пороге. — А прийти он не мог? — проговорил отец Браун уклончиво. Эйлмер широким жестом обвел белый ландшафт. — Смотрите, какой снег, — сказал он, и низкий голос его чуть дрожал. — Везде нетронутый снег, чистый, как белая магия, не вы ли сами так его назвали? Есть ли на целые мили хоть пятнышко, кроме этой черной пакости? Следов нет, только мои да ваши. К дому никто не подходил. Потом он странно, сосредоточенно посмотрел на низенького священника и сказал: — И еще кое-что я вам скажу. Этот плащ, в котором он летает, ему длинен, ходить в нем он бы не мог. Он был невысок, плащ волочился бы за ним королевским шлейфом. Распрямите-ка его вдоль тела и сами убедитесь. — Как все это получилось? — спросил отец Браун резко. — Так быстро, что и не опишешь, — ответил Эйлмер. — Я выглянул за дверь и хотел было вернуться в дом, когда вокруг меня засвистел ветер, будто по воздуху летит колесо. Я повернулся и выстрелил наудачу; а потом я ничего не увидел, кроме того, что вы видите сейчас. Но я, в общем-то, уверен, что вы не увидели б этого, не будь мой пистолет заряжен другой пулей. На снегу лежало бы другое тело. — Кстати, — заметил отец Браун, — оставим его на снегу? Или отнесем в вашу комнату — там по коридору ведь ваша спальня? — Нет-нет, — поспешно ответил Эйлмер. — Оставим его тут до прибытия полиции. К тому же с меня сегодня довольно. Будь что будет, а мне сейчас надо выпить. А там пусть меня хоть вешают. В комнате с пальмой и рыбками Эйлмер рухнул на стул. Он чуть не опрокинул аквариум, когда сюда ввалился, но, пошарив вслепую по ящикам и углам, ему удалось наконец обнаружить графинчик с виски. Он и прежде не казался человеком размеренным, а сейчас уж рассеянность его перешла все границы. Он жадно глотнул виски и заговорил быстро, лихорадочно, будто боялся пауз. — Я смотрю, вы еще сомневаетесь, — сказал он, — хоть видели все своими глазами. Поверьте, во вражде между духом Стрейка и духом Эйлмеров все не так-то просто. Да и ваше ли это дело — не верить? Вы-то должны отстаивать то, что глупцы называют суеверием. Вы-то должны же понимать, что это вовсе не вздор, бабьи россказни о заклятье, судьбе, дурном глазе и прочем, включая серебряную пулю? Что скажете на это вы, католик? — Скажу, что я агностик, — с улыбкой отвечал отец Браун. — Чепуха, — раздраженно отозвался Эйлмер, — ваше дело — верить. — Ну, кое во что я, конечно, верю, — согласился отец Браун. — И поэтому, конечно, кое во что другое я не верю. Эйлмер весь подался вперед и смотрел на него так пристально, будто хотел загипнотизировать взглядом. — Нет, вы верите, — сказал он. — Вы во все верите. Все мы верим во все, даже когда все отрицаем. Отрицатели верят. Неверующие верят. Неужто вы сердцем не чувствуете, что в этих противоречиях нет истинного противоречия? Что их все примиряет космос? Душа свершает звездный оборот, и все начинается сызнова. Быть может, мы со Стрейком сразились уже давно в иных образах — зверь со зверем, птица с птицей, — и быть может, нам суждено сражаться вовеки. Но раз мы ищем друг друга, раз мы друг другу нужны, эта вечная ненависть есть и вечная любовь. Добро и зло бегут в одной упряжке. Неужто вы сердцем не поняли, неужто через ваше вероучение вы не пронесли веры в то, что истина — одна, а мы только тени истины и что все вещи — лишь отраженья единого — средоточья вещей, где люди сливаются с Человеком, а Человек с Богом? — Нет, — сказал отец Браун. Уже падали сумерки, и настал тот особенный зимний час, когда снежная земля светлее неба. Сквозь плохо занавешенное окно отец Браун смутно различил дюжего молодца у главного входа. Он глянул на стеклянную дверь, которая привела его сюда, и вторую, рядом. Там тоже темнели две неподвижные фигуры. Дверь с витражом стояла чуть приоткрытая; и в коридорчике за нею он увидел обрывки двух длинных теней, вытянутых и искаженных низким закатным светом, но все же, как серые карикатуры, хранящих очерк человеческих фигур. Доктор Бойн откликнулся на его звонок. Дом окружили. — Что толку говорить «нет»? — настаивал хозяин, не отрывая от него пронизывающего взгляда. — Вы же видели сейчас собственными глазами акт из этой вечной драмы. Вы видели, как Джон Стрейк грозил погубить Арнольда Эйлмера с помощью черной магии. Вы видели, как Арнольд Эйлмер убил Джона Стрейка с помощью белой магии. Живой Арнольд Эйлмер перед вами и с вами говорит. А вы все равно не верите. — Нет, не верю, — сказал отец Браун и поднялся со стула, словно заканчивая визит. Почему же? спросил хозяин. Священник лишь чуть-чуть повысил голос, но он колоколом прозвенел по комнате. — Потому что вы не Арнольд Эйлмер, — сказал он. — Я знаю, кто вы. Вас зовут Джон Стрейк, и вы убили последнего из братьев, и он сейчас лежит на снегу. Белые круги вырисовывались вокруг радужных оболочек высокого господина; вытаращив глаза, он будто делал последнюю попытку околдовать и подчинить собеседника. Потом вдруг он прянул в сторону, и тотчас дверь за ним распахнулась и дюжий сыщик в штатском спокойно положил руку ему на плечо. Вторая рука висела вдоль тела, но в ней был револьвер. Стрейк дико озирался; по всем углам тихой гостиной стояли люди в штатском. В тот вечер отец Браун имел еще один, более долгий разговор с Бойном о трагедии Эйлмеров. К тому времени дело окончательно прояснилось, ибо Джон Стрейк перестал отпираться и открыл свои преступления; верней даже будет сказать — он похвалялся своими победами. Главное для него было то, что он исполнил жизненную задачу, убив последнего из братьев, и все прочее, включая самое существование, кажется, стало ему безразлично. — Он какой-то одержимый, — сказал отец Браун. — Кроме одной этой главной идеи, ему больше ничего не надо, даже убивать. И тут я ему очень признателен; мне сегодня не раз приходилось себя утешать этим соображеньем. Сами понимаете, вместо того чтобы сочинять свою дикую, хоть и увлекательную импровизацию про крылатых упырей и серебряные пули, он мог бы уложить меня простым свинцом и преспокойно уйти. Уверяю вас, мне эго не раз приходило в голову. — Да, я и то удивляюсь, почему он вас не убил, — заметил Бойн. — Непонятно. Мне пока вообще ничего не понятно. Господи, ну как же вы додумались и до чего вы, черт побери, додумались? — О, вы снабдили меня такими ценными сведениями, — отвечал отец Браун смиренно. — Особенно одна деталь сослужила мне важную службу. Вы, помните, говорили о том, что Стрейк очень хитрый и изобретательный лгун и лжет, не теряя присутствия духа. Сегодня ему пригодилось это дарованье, и он оказался на высоте. Наверно, единственная его ошибка была в выборе сверхъестественного сюжета; он решил, что духовная особа все скушает. Весьма распространенное заблуждение. — Тем не менее я пока ничего не понимаю, — сказал доктор. — Придется вам начать с самого начала. — Началось все с халата, — сказал отец Браун просто. — Удивительно удачный маскарад. Когда вы видите в доме человека в халате, вы тотчас невольно заключите, что он у себя дома. Так я и заключил; но потом пошло что-то странное. Когда он снял с крючка пистолет, он нажал курок, отведя на отлет руку, как человек, желающий убедиться в том, что чужое оружие не заряжено; конечно, он знал бы, заряжены его собственные пистолеты или нет. Мне не понравилось, как он искал бренди, как он чуть не наткнулся на аквариум. Когда держишь в доме такую хрупкую штуку, приучаешься совершенно механически ее обходить. Но пусть даже все это домыслы, а первое совершенно реальное было вот что: он вышел из узкого коридора между двумя дверями; я и решил, что там спальня и он вышел оттуда. Взялся за ручку — оказалось заперто; странно; и я заглянул в замочную скважину. Комната была совершенно пустая, явно нежилая, ни кровати, ничего. Значит, он не вышел ни из какой комнаты, а вошел в дом снаружи. И когда я это понял, я, кажется, представил себе все. Бедный Арнольд Эйлмер, безусловно, спал, а возможно, и жил наверху, и он спустился вниз в халате и прошел в дверь с витражом. В конце коридора черным силуэтом против света он увидел своего врага. Он увидел высокого бородача в широкополой черной шляпе и просторном развевающемся плаще. Больше уж он в этой жизни ничего не увидел. Стрейк бросился на него и задушил или пырнул; следствие разберется. И вот, стоя в коридорчике между вешалкой и старым буфетом, Стрейк торжествующе смотрел на последнего своего поверженного врага, как вдруг услышал кое-что непредвиденное. Он услышал шаги рядом, в гостиной. Это я вошел туда через стеклянную дверь. Маскарад его был чудом проворства. И этот ловкий экспромт сам собою повлек вышеизложенную импровизацию. Итак, он снял большую черную шляпу, снял плащ и надел халат мертвеца. Потом он сделал нечто ужасающее; по крайней мере, моему воображению это представляется более ужасающим, чем все остальное. Он повесил труп на вешалку, как пальто. Завернул его в свой собственный плащ, сообразив, что он будет свисать ниже пяток; голову прикрыл широкой шляпой. Иначе в коридорчике с запертой дверью было его не спрятать; он рассчитал очень верно. Я сам сперва прошел мимо вешалки, не ведая о том, что на ней висит. Наверное, теперь я каждый раз буду дрожать при этом воспоминании. На том бы он, наверно, и успокоился; но я мог в любую минуту открыть труп; а труп, висящий на вешалке, взывает, так сказать, к объяснению. И Стрейк пошел на отчаянный ход — сам открыл труп и сам дал ему объяснение. В его странном и пугающе плодотворном мозгу мигом родилась история с замещением игроков, с подменой ролей. Он уже взял на себя роль Арнольда Эйлмера. Так почему бы мертвому врагу не сыграть Джона Стрейка? Видимо, извращенная нелепица пленила фантазию мрачного фантазера. Получался чудовищный маскарад, куда два заклятых врага явились переодетыми друг в друга, и вдобавок маскарад с пляской смерти, ибо один из танцоров — мертвец. Потому-то, надо думать, идея сто и соблазнила, и, надо думать, он улыбался и потирал руки. Отец Браун уставился в пустоту большими серыми глазами, которые, когда их не портил тик, были единственным украшением его физиономии. Потом он сказал серьезно и просто: — Все от Бога, и прежде всего — воображенье и разум, великие дарования духовные. Сами по себе они хороши, и не следует забывать об их истоке, даже когда мы видим их искаженье. Этот человек исказил весьма благородный дар — дар сочинителя. Он великий рассказчик; но богатое воображение он подчинил целям практическим и притом дурным: истинный вымысел он подменил подтасовкой истины и морочил людей. Сперва он морочил старика Эйлмера изобретательными выдумками; но уже с самого начала это были не просто фантазии и небылицы ребенка, которому все равно, видел ли он короля Англии или короля эльфов. Эти зерна взращивала в нем мать всех пороков — гордость. Он все больше и больше тщеславился той ловкостью, с какой порождал небывалые сюжеты, и тем мастерством, с каким он их разрабатывал. Вот почему братья Эйлмеры говорили, что он околдовывал отца; он и правда его околдовывал. Так рассказчица в «Тысяче и одной ночи» завладевает воображением тирана. И он до конца пронес гордость поэта и ложную, но безмерную храбрость великого лгуна. В случае опасности он всегда мог выйти из положения не хуже Шахерезады. А сегодня его жизнь была в опасности. И конечно, он увлекся самим замыслом. Это показалось ему заманчиво — преподнести правдивую историю шиворот-навыворот: живого преподнести как мертвого, а мертвеца как живого. Он уже облекся в халат Эйлмера; далее он облекся в его тело и душу. В лежащем на снегу трупе он увидел свой собственный труп. Затем он распростер его так, чтобы он напоминал сорвавшегося с высоты орла, и не только окутал темной тканью своих парящих одежд, но и темной тканью вымысла о подозрительной птице, которую можно сразить лишь серебряной пулей. Не знаю, блеск ли серебра на буфете или снега за дверью подсказал его художественной натуре тему белой магии и белого металла, против магов употребляемого. Но каковы бы ни были ее истоки, он ею овладел, как истинный поэт, и притом весьма проворно, как человек практический. Он заключил подмену ролей, бросив труп Стрейка в снег. И превзошел себя, создав жуткий образ Стрейка, парящего и вездесущего, некой гарпии о быстролетных крылах и смертоносных когтях, и тем объясняя отсутствие следов на снегу и прочее. Например, одна дерзкая художественная деталь меня совершенно восхищает. Он сделал из одного противоречия своей версии довод в ее пользу и сказал, что плащ покойнику длинен, стало быть, он не ходил по земле, как простой смертный. Но при этих словах он слишком пристально на меня глянул, и тут-то я и почуял, что он блефует. Доктор Бойн задумался. — И тогда вы догадались? — спросил он. — Меня всегда занимала и волновала природа подобных разоблачений. Не знаю, что поразительней — когда правда открывается нам в таких случаях сразу или постепенно. Интересно, когда вы его заподозрили и когда уже знали наверное? — Заподозрил я его, видимо, когда вам звонил, — ответил ему приятель. — Все этот красный отблеск из-за двери, который то зажигался, то угасал на ковре, будто сама пролитая кровь взывала о мести. Но чем же были вызваны перемены в освещении? Солнце, я знал, скрыто тучами, это не от солнца; значит, открывали и закрывали дверь в сад. Если бы он вышел и тогда увидел врага, он бы тогда же и поднял тревогу, а шум поднялся уже какое-то время спустя. Значит, он, наверное, выходил за чем-то... что-то готовил... Ну а вот когда я знал наверное — это дело другое. В самом конце он хотел меня загипнотизировать, подчинить, заворожить взглядом, околдовать голосом. Так он, без сомненья, воздействовал на старика Эйлмера. Но важны не только его интонации и мина, важно еще и что именно он говорил: какую религию, какую философию он проповедовал. — Я, простите, человек практический, — грубовато сострил док-гор, — и религия с философией меня как-то не волнуют. — Тогда вы не могли бы быть человеком практическим, — возразил отец Браун. — Вот что, доктор, вы меня ведь хорошо знаете. И наверное знаете, что я не ханжа. Вы знаете, что я знаю, что всякое бывает во всех религиях: бывают хорошие люди в дурной вере и дурные люди в хорошей. Но есть кое-что, в чем я убедился просто как человек практический, просто на практике, как по опыту приучаешься распознавать марки вин и понимать повадки животного. Я почти не встречал преступника, вообще склонного философствовать, который не философствовал бы о восточной премудрости, о переселении душ, коловращении времен, замыкании кругов, о змее, в хвосте у которого жало. Я просто по опыту знаю, что слуги этого змея прокляты; будут ходить на чреве своем и будут есть прах. Не бывало еще негодяя и проходимца, не толковавшего о такого рода высоких материях. Возможно, по природе своей это вовсе и не такая дурная религия; но в нашей жизни она превратилась в вероисповедание мошенников, и я сразу почуял мошенника. — Ну, — заметил Бойн, — мошеннику-то, пожалуй, все равно, какую религию исповедовать. —- Верно, — согласился его собеседник. — Он мог бы исповедовать любую религию, то есть притворяться, что ее исповедует, будь это все только одно притворство. Будь это простое лицемерие и ничего больше — тут бы легко справился простой лицемер. К любому лицу подходит любая маска. Всякий может затвердить кое-какие формулы и на словах утверждать, будто придерживается каких-то взглядов. Я могу выйти на площадь и объявить, что я методист или агент винной компании, — правда, боюсь, без особого успеха. Но речь идет о художнике, а художнику непременно захочется пригнать маску к лицу; ему захочется, чтоб душа его отзывалась в роли. Наверное, он тоже мог бы провозгласить себя методистом, но он не мог бы стать красноречивым методистом, как он стал красноречивым фаталистом и мистиком. Речь идет об идеале, который выберет такой человек, если ему вообще понадобится идеал. Со мной он старался быть как можно возвышенней, идеалистичней, а когда такой человек за это берется — идеал неизменен. Такой человек, каким бы негодяем он ни был, совершенно искренне станет вас уверять, что буддизм лучше христианства. Да что уж там! Он станет совершенно искренне вас уверять, что в буддизме больше христианства, чем в самом христианстве. И уж это одно жутко и страшно освещает его понятие о христианстве. — Ей-богу, — засмеялся доктор, — не могу понять, защищаете вы его или обвиняете? — Сказать про человека, что он гений, вовсе еще не значит его защищать. Ничего подобного. Просто это факт психологии: художник всегда себя выдаст. Леонардо да Винчи не мог бы рисовать так, будто он рисовать не умеет. Если б он и попробовал, вышло бы сильное подражание вещи слабой. У этого человека бог знает что получилось бы из методиста. Когда священник возобновил свой путь домой, похолодало и холод стал пьянящим. Деревья стояли серебряными канделябрами на немыслимо холодной службе в честь Сретенья и очищенья. Холод пронизывал насквозь, как то серебряное оружие, что некогда прошло самое сердце чистоты. Но холод был не убийственный, разве что, казалось, убивал все смертные помехи к безмерному нашему бессмертию. Бледно-зеленое небо сумерек с одной лишь звездой — как Вифлеемской звездой, — вовсе уж неизвестно отчего, казалось сияющей пещерой. Будто зеленое горнило холода, как жар, пробуждало к жизни все вещи, и чем больше поглощал их холодный, хрустальный вечер, тем больше делались они легки, как крылатые твари, и прозрачны, как витражи. Холод обжигал правдой, отсекал от неправды ледяным клинком. И то, что оставалось, было живое, как никогда. Будто вся радость — это перл в жерле айсберга. Священник сам себя не мог понять, глубже вдыхая пречистую свежесть воздуха. Все беспутное и путаное будто осталось позади или стерлось, как снег запорошил следы убийцы. Пробираясь домой по снегу, он бормотал себе под нос: — А ведь насчет белой магии-то он, пожалуй, прав, если б только он знал, что это такое.   ЗЛОЙ РОК СЕМЬИ ДАРНУЭЙ Два художника-пейзажиста стояли и смотрели на морской пейзаж, и на обоих он производил сильное впечатление, хотя воспринимали они его по-разному. Одному из них, входящему в славу художнику из Лондона, пейзаж был вовсе не знаком и казался странным. Другой — местный художник, пользовавшийся, однако, не только местной известностью, — давно знал его и, может быть, именно поэтому тоже ему дивился. Если говорить о колорите и очертаниях — а именно это занимало обоих художников, — то видели они полосу песка, а над ней полосу предзакатного неба, которое все окрашивало в мрачные тона: мертвенно-зеленый, свинцовый, коричневый и густо-желтый, в этом освещении, впрочем, не тусклый, а скорее таинственный — более таинственный, чем золото. Только в одном месте нарушались ровные линии: одинокое длинное здание вклинивалось в песчаный берег и подступало к морю так близко, что бурьян и камыш, окаймлявшие дом, почти сливались с протянувшейся вдоль воды полосой водорослей. У дома этого была одна странная особенность: верхняя его часть, наполовину разрушенная, зияла пустыми окнами и, словно черный остов, вырисовывалась на темном вечернем небе, а в нижнем этаже почти все окна были заложены кирпичами — их контуры чуть намечались в сумеречном свете. Но одно окно было самым настоящим окном, и — удивительное дело — в нем даже светился огонек. — Ну скажите на милость, кто может жить в этих развалинах? — воскликнул лондонец, рослый, богемного вида молодой человек с пушистой рыжеватой бородкой, несколько старившей его. В Челси он был известен всем и каждому как Гарри Пейн. — Вы думаете, призраки? — отвечал его друг, Мартин Вуд. — Ну что ж, люди, живущие там, действительно похожи на призраков. Как это ни парадоксально, в художнике из Лондона, непосредственном и простодушном, было что-то пасторальное, тогда как местный художник казался более проницательным и опытным и смотрел на своего друга со снисходительной улыбкой старшего; и правда, черный костюм и квадратное, тщательно выбритое, бесстрастное лицо придавали ему несомненную солидность. — Разумеется, это только знамение времени, — продолжал он, — или, вернее, знамение конца старых времен и старинных родов. В этом доме живут последние отпрыски прославленного рода Дарнуэев, но в наши дни мало найдется бедняков беднее, чем они. Они даже не могут привести в порядок верхний этаж и ютятся где-то в нижних комнатах этой развалины, словно летучие мыши или совы. А ведь у них есть фамильные портреты, восходящие к временам Войны Алой и Белой розы и первым образцам английской портретной живописи. Некоторые очень хороши. Я это знаю, потому что меня просили заняться реставрацией этих полотен. Есть там один портрет, из самых ранних, до того выразительный, что смотришь на него — и мороз подирает по коже. — Меня мороз по коже подирает, как только я взгляну на дом, — промолвил Пейн. — По правде сказать, и меня, — откликнулся его друг. Наступившую тишину внезапно нарушил легкий шорох в тростнике, и оба невольно вздрогнули, когда темная тень быстро, как вспугнутая птица, скользнула вдоль берега. Но мимо них всего-навсего быстро прошел человек с черным чемоданчиком. У него было худое, землистого цвета лицо, а его проницательные глаза недоверчиво оглядели незнакомца из Лондона. — Это наш доктор Барнет, — сказал Вуд со вздохом облегчения. — Добрый вечер. Вы в замок? Надеюсь, там никто не болен? В таком месте, как эго, все всегда больны, — пробурчал доктор. — Иногда серьезней, чем думают. Здесь самый воздух заражен и зачумлен. Не завидую я молодому человеку из Австралии. — А кто этот молодой человек из Австралии? — как-то рассеянно спросил Пейн. — Кто? — фыркнул доктор. — Разве ваш друг ничего вам не говорил? А ведь, кстати сказать, он должен приехать именно сегодня. Настоящая мелодрама в старом стиле: наследник возвращается из далеких колоний в свой разрушенный фамильный замок! Все выдержано, вплоть до давнишнего семейного соглашения, по которому он должен жениться на девушке, поджидающей его в башне, увитой плющом. Каков анахронизм, а? Впрочем, такое иногда случается в жизни. У него есть даже немного денег — единственный светлый момент во всей этой истории. — А что думает о ней сама мисс Дарнуэй в своей башне, увитой плющом? — сухо спросил Мартин Вуд. — То же, что и обо всем прочем, — отвечал доктор. — В этом заброшенном доме, вместилище старых преданий и предрассудков, вообще не думают, там только грезят и отдаются на волю судьбы. Должно быть, она принимает и семейный договор, и мужа из колоний как одно из проявлений рока, тяготеющего над семьей Дарнуэй. Право, я думаю: если он окажется одноглазым горбатым негром, да еще убийцей вдобавок, она воспримет это как еще один штрих, завершающий мрачную картину. — Слушая вас, мой лондонский друг составит себе не слишком веселое представление о наших знакомых, — рассмеялся Вуд. — А я-то хотел представить его им. Художнику просто грех не посмотреть семейные портреты Дарнуэев. Но если австралийское вторжение в самом разгаре, нам, видимо, придется отложить визит. — Нет, нет! Ради бога, навестите их, — сказал доктор Барнет, и в голосе его прозвучали теплые нотки. — Все, что может хоть немного скрасить их безрадостную жизнь, облегчает мою задачу. Очень хорошо, что объявился этот кузен из колоний, но его одного, пожалуй, недостаточно, чтобы оживить здешнюю атмосферу. Чем больше посетителей, тем лучше. Пойдемте, я сам вас представлю. Подойдя ближе к дому, они увидели, что он стоит как бы на острове, — со всех сторон его окружал глубокий ров, наполненный морской водой. По мосту они перешли на довольно широкую каменную площадку, исчерченную большими трещинами, сквозь которые пробивались ростки сорной травы. В сероватом свете сумерек каменный дворик казался голым и пустынным; Пейн никогда бы раньше не поверил, что крохотный кусочек пространства может с такой полнотой передать самый дух запустения. Площадка служила как бы огромным порогом к входной двери, расположенной под низкой, тюдоровской аркой; дверь, открытая настежь, чернела, словно вход в пещеру. Доктор, не задерживаясь, повел их прямо в дом, и тут еще одно неприятно поразило Пейна. Он ожидал, что придется подниматься по узкой винтовой лестнице в какую-нибудь полуразрушенную башню, но оказалось, что первые же ступеньки ведут не вверх, а куда-то вниз. Они миновали несколько коротких лестничных переходов, потом большие сумрачные комнаты; если бы не потемневшие портреты на стенах и не запыленные книжные полки, можно было бы подумать, что они идут по средневековым подземным темницам. То здесь, то там свеча в старинном подсвечнике вырывала из мрака случайную подробность истлевшей роскоши. Но Пейна угнетало не столько это мрачное искусственное освещение, сколько просачивающийся откуда-то тусклый отблеск дневного света. Пройдя в конец длинного зала, Пейн заметил единственное окно — низкое, овальное, в прихотливом стиле конца XVII века. Это окно обладало удивительной особенностью: через него виднелось не небо, а только его отражение — бледная полоска дневного света, как в зеркале, отражалась в воде рва, под тенью нависшего берега. Пейну пришла на ум легендарная хозяйка шалотского замка, которая видела мир лишь в зеркале. Хозяйке этого замка мир являлся не только в зеркальном, но к тому же и в перевернутом изображении. — Так и кажется, — тихо сказал Вуд, — что дом Дарнуэев рушится — и в переносном и в прямом смысле слова. Что его медленно засасывает болото или сыпучий песок и со временем над ним зеленой крышей сомкнется море. Даже невозмутимый доктор Барнет слегка вздрогнул, когда к ним неслышно приблизился кто-то. Такая тишина царила в комнате, что в первую минуту она показалась им совершенно пустой. Между тем в ней было три человека — три сумрачные неподвижные фигуры в сумрачной комнате, одетые в черное и похожие на темные тени. Когда первый из них подошел ближе, на него упал тусклый свет из окна, и вошедшие различили бескровное старческое лицо, почти такое же белое, как окаймлявшие его седые волосы. Это был старый Уэйн, дворецкий, оставшийся в замке in loco parentis[57] после смерти эксцентричного чудака — последнего лорда Дарнуэя. Если бы у него совсем не было зубов, он мог бы сойти за вполне благообразного старца. Но у него сохранился один-единственный зуб, который показывался изо рта всякий раз, как он начинал говорить, и это придавало старику весьма зловещий вид. Встретив доктора и его друзей с изысканной вежливостью, он подвел их к тому месту, где неподвижно сидели двое в черном. Один, на взгляд Пейна, как нельзя лучше соответствовал сумрачной старине замка, хотя бы уже потому, что это был католический священник; он словно вышел из тайника, в каких скрывались в старые, темные времена гонимые католики. Пейн живо представил себе, как он бормочет молитвы, перебирает четки, служит мессу или делает еще что-нибудь унылое в этом унылом доме. Сейчас он, видимо, старался преподать религиозные утешения своей молодой собеседнице, но вряд ли сумел ее утешить или хотя бы ободрить. В остальном священник ничем не привлекал внимания: лицо у него было простое и маловыразительное. Зато лицо его собеседницы никак нельзя было назвать ни простым, ни маловыразительным. В темном обрамлении одежды, волос и кресла оно поражало ужасной бледностью и до ужаса живой красотой. Пейн долго не отрываясь смотрел на него; еще много раз в жизни суждено было ему смотреть и не насмотреться на это лицо. Вуд приветливо поздоровался со своими друзьями и после нескольких учтивых фраз перешел к главной цели визита — осмотру фамильных портретов. Он попросил прощения за то, что позволил себе явиться в столь торжественный для семейства день. Впрочем, видно было, что их приходу рады. Поэтому он без дальнейших церемоний провел Пейна через большую гостиную в библиотеку, где находился тот портрет, который он хотел показать ему не просто как картину, но и как своего рода загадку. Маленький священник засеменил вслед за ними — он, по-видимому, разбирался не только в старых молитвах, но и в старых картинах. — Я горжусь, что откопал портрет, — сказал Вуд. — По-моему, это Гольбейн[58]. А если нет, значит во времена Гольбейна жил другой художник, не менее талантливый. Портрет, выполненный в жесткой, но искренней и сильной манере того времени, изображал человека, одетого в черное платье с отделкой из меха и золота. У него было тяжелое, полное, бледное лицо, а глаза острые и проницательные. — Какая досада, что искусство не остановилось, дойдя до этой ступени! — воскликнул Вуд. — Зачем ему было развиваться дальше? Разве вы не видите, что этот портрет реалистичен как раз в меру? Именно поэтому он и кажется таким живым. Посмотрите на лицо — как оно выделяется на темном, несколько неуверенном фоне! А глаза! Глаза, пожалуй, еще живее, чем лицо. Клянусь Богом, они даже слишком живые. Умные, пронзительные — словно смотрят на вас сквозь прорези большой бледной маски. — Однако скованность чувствуется в фигуре, — сказал Пейн. — На исходе Средневековья художники, но крайней мере на севере, еще не вполне справлялись с анатомией. Обратите внимание на ногу — пропорции тут явно нарушены. — Я в этом не уверен, — спокойно возразил Вуд. — Мастера, работавшие в те времена, когда реализм только начинался и им еще не стали злоупотреблять, писали гораздо реалистичней, чем мы думаем. Они передавали точно те детали, которые мы теперь воспринимаем как условность. Вы, может быть, скажете, что у этого типа брови и глаза посажены не совсем симметрично? Но если бы он вдруг появился здесь, вы бы увидели, что одна бровь у него действительно немного выше другой и что он хром на одну ногу. Я убежден, что эта нога намеренно сделана кривой. — Да это просто дьявол какой-то! — вырвалось вдруг у Пейна. — Не при вас будь сказано, ваше преподобие. — Ничего, ничего, я верю в дьявола, — ответил священник и чуть заметно улыбнулся. — Любопытно, кстати, что, по некоторым преданиям, черт тоже хромой. — Помилуйте, — запротестовал Пейн, — не хотите же вы сказать, что это сам черт? Да кто он, наконец, черт его побери? — Лорд Дарнуэй, живший во времена короля Генриха Седьмого и короля Генриха Восьмого, — отвечал его друг. — Между прочим, о нем тоже сохранились любопытные предания. С одним из них, очевидно, связана надпись на раме. Подробнее об этом можно узнать из заметок, оставленных кем-то в старинной книге, которую я тут случайно нашел. Очень интересная история. Пейн приблизился к портрету и склонил голову набок, чтобы удобнее было прочесть старинную надпись по краям рамы. Э го было, в сущности, четверостишие, и, если отбросить устаревшее написание, оно выглядело примерно так:   В седьмом наследнике возникну вновь   И в семь часов исчезну без следа.   Не сдержит гнева моего любовь,   Хозяйке сердца моего — беда. — От этих стихов прямо жуть берет, — сказал Пейн, — может быть, потому, что я их не понимаю. — Вы еще не то скажете, когда поймете, — тихо промолвил Вуд. — В тех заметках, которые я нашел, подробно рассказывается, как этот красавец умышленно убил себя таким образом, что его жену казнили за убийство. Следующая запись, сделанная много позднее, говорит о другой трагедии, происшедшей через семь поколений. При короле Георге еще один Дарнуэй покончил с собой и оставил для жены яд в бокале с вином. Оба самоубийства произошли вечером в семь часов. Отсюда, очевидно, следует заключить, что этот тип действительно возрождается в каждом седьмом поколении и, как гласят стихи, доставляет немало хлопот той, которая необдуманно решилась выйти за него замуж. — Н-да, пожалуй, не слишком хорошо должен чувствовать себя очередной седьмой наследник, — заметил Пейн. Голос Вуда снизился до шепота: — Тот, что сегодня приезжает, как раз седьмой. Гарри Пейн сделал резкое движение, словно стремясь сбросить с плеч какую-то тяжесть. — О чем мы говорим? Что за бред! — воскликнул он. — Мы образованные люди и живем, насколько мне известно, в просвещенном веке! До того как я попал сюда и надышался этим проклятым, промозглым воздухом, я никогда бы не поверил, что смогу всерьез разговаривать о таких вещах. — Вы правы, — сказал Вуд. — Когда поживешь в этом подземном замке, многое начинаешь видеть в ином свете! Мне пришлось немало повозиться с картиной, пока я ее реставрировал, и, знаете, она стала как-то странно действовать на меня. Лицо на холсте иногда кажется мне более живым, чем мертвенные лица здешних обитателей. Оно, словно талисман или магнит, повелевает стихиями, предопределяет события и судьбы. Вы, конечно, скажете — игра воображения? — Что за шум? — вдруг вскочил Пейн. Они прислушались, но не услышали ничего, кроме отдаленного глухого рокота моря, затем им стало казаться, что сквозь этот рокот звучит голос, сначала приглушенный, потом все более явственный. Через минуту они были уже уверены: кто-то кричал около замка. Пейн нагнулся и выглянул в низкое овальное окно, то самое, из которого не было видно ничего, кроме отраженного в воде неба и полоски берега. Но теперь перевернутое изображение как-то изменилось. От нависшей тени берега шли еще две темные тени — отражение ног человека, стоявшего высоко на берегу. Сквозь узкое оконное отверстие виднелись только эти ноги, чернеющие на бледном, мертвенном фоне вечернего неба. Головы не было видно — она словно уходила в облака, и голос от этого казался еще страшнее; человек кричал, а что он кричал, они не могли ни расслышать как следует, ни понять. Пейн, изменившись в лице, пристально всмотрелся в сумерки и каким-то не своим голосом сказал: — Как странно он стоит! — Нет-нет! — поспешно зашептал Вуд. — В зеркале все выглядит очень странно. Это просто зыбь на воде, а вам кажется. — Что кажется? — резко спросил священник. — Что он хром на левую ногу. Пейн с самого начала воспринял овальное окно как некое волшебное зеркало, и теперь ему почудилось, что он видит в нем таинственные образы судьбы. Помимо человека в воде, обрисовывалось еще что-то непонятное, три тонкие длинные линии на бледном фоне неба, словно рядом с незнакомцем стояло трехногое чудище — гигантский паук или птица. Затем этот образ сменился другим, более реальным; Пейн подумал о треножнике языческого жертвенника. Но тут странный предмет исчез, а человеческие ноги ушли из поля зрения. Пейн обернулся и увидел бледное лицо дворецкого, рот его был полуоткрыт, и из него торчал единственный зуб. — Это он. Пароход из Австралии прибыл сегодня утром. Возвращаясь из библиотеки в большую гостиную, они услышали шаги незнакомца, который шумно спускался по лестнице; он тащил за собой какие-то вещи, составлявшие его небольшой багаж. Увидев их, Пейн облегченно рассмеялся. Таинственный треножник оказался всего-навсего складным штативом фотоаппарата, да и сам человек выглядел вполне реально и по-земному. Он был одет в свободный темный костюм и серую фланелевую рубашку, а его тяжелые ботинки довольно непочтительно нарушали тишину старинных покоев. Когда он шел к ним через большой зал, они заметили, что он прихрамывает. Но не это было главным. Пейн и все присутствующие не отрываясь смотрели на его лицо. Он, должно быть, почувствовал что-то странное и неловкое в том, как его встретили, но явно не понимал, в чем дело. Девушка, помолвленная с ним, была красива и, видимо, ему понравилась, но в то же время как будто испугала его. Дворецкий приветствовал наследника со старинной церемонностью, но при этом смотрел па него точно на привидение. Взгляд священника был непроницаем и уже поэтому действовал угнетающе. Мысли Пейна неожиданно получили новое направление: во всем происходящем ему почудилась какая-то ирония — зловещая ирония в духе древнегреческих трагедий. Раньше незнакомец представлялся ему дьяволом, но действительность оказалась, пожалуй, еще страшнее: он был воплощением слепого рока. Казалось, он шел к преступлению с чудовищным неведением Эдипа. К своему фамильному замку он приблизился в полной безмятежности и остановился, чтобы сфотографировать его, но даже фотоаппарат приобрел вдруг сходство с треножником трагической пифии. Однако немного позже, прощаясь, Пейн с удивлением заметил, что австралиец не так уж равнодушен к окружающей обстановке. Он сказал, понизив голос: — Не уходите или хотя бы поскорее приходите снова. Вы похожи на живого человека. От этого дома у меня кровь стынет в жилах. Когда Пейн выбрался из подземных комнат и вдохнул полной грудью ночной воздух и свежий запах моря, ему представилось, что он оставил позади царство сновидений, где события нагромождаются одно на другое тревожно и неправдоподобно. Приезд странного родственника из Австралии казался слишком неожиданным. В его лице, как в зеркале, повторялось лицо, написанное на портрете, и совпадение пугало Пейна, словно он встретился с двухголовым чудовищем. Впрочем, не все в этом доме было кошмаром и не лицо австралийца глубже всего врезалось ему в память. — Так вы говорите, — сказал Пейн доктору, когда они вместе шли по песчаному берегу вдоль темнеющего моря, — вы говорите, что есть семейное соглашение, в силу которого молодой человек из Австралии помолвлен с мисс Дарнуэй? Это прямо роман какой-то! — Исторический роман, — сказал доктор Барнет. — Дарнуэй погрузились в сон несколько столетий тому назад, когда существовали обычаи, о которых мы теперь читаем только в книгах. У них в роду, кажется, и впрямь есть старая семейная традиция соединять узами брака — дабы не дробить родовое имущество — двоюродных или троюродных братьев и сестер, если они подходят друг другу по возрасту. Очень глупая традиция, кстати сказать. Частые браки внутри одной семьи по закону наследственности неизбежно приводят к вырождению. Может, поэтому род Дарнуэев и пришел в упадок. — Я бы не сказал, что слово «вырождение» уместно по отношению ко всем членам этой семьи, — сухо ответил Пейн. — Да, пожалуй, — согласился доктор. — Наследник не похож на выродка, хоть он и хромой. — Наследник! — воскликнул Пейн, вдруг рассердившись без всякой видимой причины. — Ну знаете! Если, по-вашему, наследница похожа на выродка, то у вас у самого выродился вкус. Лицо доктора помрачнело. — Я полагаю, что на этот счет мне известно несколько больше, чем вам, — резко ответил он. Они расстались, не проронив больше ни слова: каждый чувствовал, что был бессмысленно груб и потому сам напоролся на бессмысленную грубость. Пейн был предоставлен теперь самому себе и своим мыслям, ибо его друг Вуд задержался в замке из-за каких-то дел, связанных с картинами. Пейн широко воспользовался приглашением немного перепуганного кузена из колоний. За последующие две-три недели он гораздо ближе познакомился с темными покоями замка Дарнуэев; впрочем, нужно сказать, что его старания развлечь обитателей замка были направлены не только на австралийского кузена. Печальная мисс Дарнуэй не меньше нуждалась в развлечении, и он готов был на все лады служить ей. Между тем совесть Пейна была не совсем спокойна, да и неопределенность положения несколько смущала его. Проходили недели, а из поведения нового Дарнуэя так и нельзя было понять, считает он себя связанным старым соглашением или нет. Он задумчиво бродил по темным галереям и часами простаивал перед зловещей картиной. Старые тени дома-тюрьмы уже начали сгущаться над ним, и от его австралийской жизнерадостности не осталось и следа. А Пейну все не удавалось выведать то, что было для него самым важным. Однажды он попытался открыть сердце Мартину Вуду, возившемуся, по своему обыкновению, с картинами, но разговор не принес ничего нового и обнадеживающего. — По-моему, вам нечего соваться, — отрезал Вуд, — они ведь помолвлены. — Я и не стану соваться, если они помолвлены. Но существует ли помолвка? С мисс Дарнуэй я об этом, конечно, не говорил, но я часто вижу ее, и мне ясно, что она не считает себя помолвленной, хотя, может, и допускает мысль, что какой-то уговор существовал. А кузен, тот вообще молчит и делает вид, будто ничего нет и не было. Такая неопределенность жестоко отзывается на всех. — И в первую очередь на вас, — резко сказал Вуд. — Но если хотите знать, что я думаю об этом, извольте, я скажу: по-моему, он просто боится. — Боится, что ему откажут? — спросил Пейн. — Нет, что ответят согласием, ответил Вуд. — Да не смотрите на меня такими страшными глазами! Я вовсе не хочу сказать, что он боится мисс Дарнуэй, — он боится картины. — Картины? — переспросил Пейн. — Проклятия, связанного с картиной. Разве вы не помните надпись, где говорится о роке Дарнуэев? — Помню, помню. Но согласитесь, даже рок Дарнуэев нельзя толковать двояко. Сначала вы говорили, что я не вправе на что-либо рассчитывать, потому что существует соглашение, а теперь вы говорите, что соглашение нe может быть выполнено потому, что существует проклятие. Но если проклятие уничтожает соглашение, то почему она связана им? Если они боятся пожениться, значит каждый из них свободен в своем выборе — и дело с концом. С какой стати я должен считаться с их семейными обычаями больше, чем они сами? Ваша позиция кажется мне шаткой. — Что и говорить, тут сам черт ногу сломит, — раздраженно сказал Вуд и снова застучал молотком по подрамнику. И вот однажды утром новый наследник нарушил свое долгое и непостижимое молчание. Сделал он это несколько неожиданно, со свойственной ему прямолинейностью, но явно из самых честных побуждений. Он открыто попросил совета, и не у кого-нибудь одного, как Пейн, а сразу у всех. Он обратился ко всему обществу, словно депутат парламента к избирателям, «раскрыл карты», как сказал он сам. К счастью, молодая хозяйка замка при этом не присутствовала, что очень порадовало Пейна. Впрочем, надо сказать, австралиец действовал чистосердечно, ему казалось вполне естественным обратиться за помощью. Он собрал нечто вроде семейного совета и положил, вернее, швырнул свои карты на стол с отчаянием человека, который дни и ночи напролет безуспешно бьется над неразрешимой задачей. С тех пор как он приехал сюда, прошло немного времени, но тени замка, низкие окна и темные галереи странным образом изменили сто — увеличили сходство, мысль о котором не покидала всех. Пятеро мужчин, включая доктора, сидели вокруг стола, и Пейн рассеянно подумал, что единственное яркое пятно в комнате — его собственный полосатый пиджак и рыжие волосы, ибо священник и старый слуга были в черном, а Вуд и Дарнуэй всегда носили темно-серые, почти черные костюмы. Должно быть, именно этот контраст и имел в виду молодой Дарнуэй, назвав Пейна единственным в доме живым человеком. Но тут Дарнуэй круто повернулся в кресле, заговорил — и художник сразу понял, что речь идет о самом страшном и важном на свете. — Есть ли во всем этом хоть крупица истины? — говорил австралиец. — Вот вопрос, который я все время задаю себе, задаю до тех пор, пока мысли не начинают мешаться у меня в голове. Никогда я не предполагал, что смогу думать о подобных вещах, но я думаю о портрете, и о надписи, и о совпадении или... называйте это как хотите — и весь холодею. Можно ли в это верить? Существует ли рок Дарнуэев, или все это дикая, нелепая случайность? Имею я право жениться или я этим навлеку на себя и еще на одного человека что-то темное, страшное и неведомое? Его блуждающий взгляд скользнул по лицам и остановился на спокойном лице священника: казалось, он теперь обращался только к нему. Трезвого и здравого Пейна возмутило, что человек, восставший против суеверий, просит помощи у верного служителя суеверия. Художник сидел рядом с Дарнуэем и вмешался, прежде чем священник успел ответить. — Совпадения эти правда удивительны, — сказал Пейн с нарочитой небрежностью. — Но ведь все мы... — Он вдруг остановился словно громом пораженный. Услышав слова художника, Дарнуэй резко обернулся, левая бровь у него вздернулась, и на мгновение Пейн увидел перед собой лицо портрета; зловещее сходство было так поразительно, что все невольно содрогнулись. У старого слуги вырвался глухой стон. — Нет, это безнадежно, — хрипло сказал он. — Мы столкнулись с чем-то слишком страшным. — Да, — тихо согласился священник, — мы действительно столкнулись с чем-то страшным, с самым страшным из всего, что я знаю, — с глупостью. — Как вы сказали? — спросил Дарнуэй, не сводя с него глаз. — Я сказал — с глупостью, — повторил священник. — До сих пор я не вмешивался, потому что это не мое дело. Я тут человек посторонний, временно заменяю священника в здешнем приходе и в замке бывал как гость по приглашению мисс Дарнуэй. Но если вы хотите знать мое мнение, что ж, я вам охотно отвечу. Разумеется, никакого рока Дарнуэев нет и ничто не мешает вам жениться по собственному выбору. Ни одному человеку не может быть предопределено совершить даже самый ничтожный грех, не говоря уже о таком страшном, как убийство или самоубийство. Вас нельзя заставить поступать против совести только потому, что ваше имя Дарнуэй. Во всяком случае, не больше, чем меня, потому что мое — Браун. Рок Браунов, — добавил он не без иронии, — или, еще лучше, зловещий рок Браунов. — И это вы, — изумленно воскликнул австралиец, — вы советуете мне так думать об этом? — Я советую вам думать о чем-нибудь другом, — весело отвечал священник. Почему вы забросили молодое искусство фотографии? Куда девался ваш аппарат? Здесь, внизу, конечно, слишком темно, но на верхнем этаже, под широкими сводами, можно устроить отличную фотостудию. Несколько рабочих в мгновение ока соорудят там стеклянную крышу. — Помилуйте, — запротестовал Вуд, — уж от вас-то я меньше всего ожидал такого кощунства по отношению к прекрасным готическим сводам! Они едва ли не лучшее из того, что ваша религия дала миру. Казалось бы, вы должны с почтением относиться к зодчеству. И я никак не пойму, откуда у вас такое пристрастие к фотографии? — У меня пристрастие к дневному свету, — ответил отец Браун. — В особенности здесь, где его так мало. Фотография же связана со светом. А если вы не понимаете, что я готов сровнять с землей все готические своды в мире, чтобы сохранить покой даже одной человеческой душе, то вы знаете о моей религии еще меньше, чем вам кажется. Австралиец вскочил на ноги, словно почувствовал неожиданный прилив сил. — Вот это я понимаю! Вот это настоящие слова! — воскликнул он. — Хотя, признаться, я никак не ожидал услышать их от вас. Знаете что, дорогой отец, я вот возьму и сделаю одну штуку — докажу, что я еще не совсем потерял присутствие духа. Старый слуга не сводил с него испуганного, настороженного взгляда, словно в бунтарском порыве молодого человека таилась гибель. — Боже, — пробормотал он, — что вы хотите сделать? — Сфотографировать портрет, — отвечал Дарнуэй. Не прошло, однако, и недели, а грозовые тучи катастрофы снова нависли над замком и, затмив солнце здравомыслия, к которому тщетно взывал священник, вновь погрузили дом в черную тьму рока. Оборудовать студию оказалось совсем не трудно. Она ничем не отличалась от любой другой студии — пустая, просторная и полная дневного света. Но когда человек попадал в нее прямо из сумрака нижних комнат, ему начинало казаться, что он мгновенно перенесся из темного прошлого в блистательное будущее. По предложению Вуда, который хорошо знал замок и уже отказался от своих эстетических претензий, небольшую комнату, уцелевшую среди развалин второго этажа, превратили в темную лабораторию. Дарнуэй, удалившись от дневного света, подолгу возился здесь при свете красной лампы. Вуд однажды сказал, смеясь, что красный свет примирил его с вандализмом, — теперь эта комната с кровавыми бликами на стенах стала не менее романтична, чем пещера алхимика. В день, избранный Дарнуэем для фотографирования таинственного портрета, он встал с восходом солнца и по единственной винтовой лестнице, соединявшей нижний этаж с верхним, перенес портрет из библиотеки в свою студию. Там он установил его на мольберте, а напротив водрузил штатив фотоаппарата. Он сказал, что хочет дать снимок с портрета одному известному антиквару, который писал когда-то о старинных вещах в замке Дарнуэй. Но всем было ясно, что антиквар — только предлог, за которым скрывается нечто более серьезное. Это был своего рода духовный поединок — если не между Дарнуэем и бесовской картиной, то, во всяком случае, между Дарнуэем и его сомнениями. Он хотел столкнуть трезвую реальность фотографии с темной мистикой портрета и посмотреть, не рассеет ли солнечный свет нового искусства ночные тени старого. Может быть, именно потому Дарнуэй и предпочел делать все сам, без посторонней помощи, хотя из-за этого ему пришлось потратить гораздо больше времени. Во всяком случае те, кто заходил к нему в комнату, встречали не очень приветливый прием: он суетился около своего аппарата и ни на кого не обращал внимания. Пейн принес ему обед, поскольку Дарнуэй отказался сойти вниз; некоторое время спустя слуга поднялся туда и нашел тарелки пустыми, но когда он их уносил, то вместо благодарности услышал лишь невнятное мычание. Пейн поднялся посмотреть, как идут дела, но вскоре ушел, так как фотограф был явно не расположен к беседе. Заглянул наверх и отец Браун — он хотел вручить Дарнуэю письмо от антиквара, которому предполагалось послать снимок с портрета, — но положил письмо в пустую ванночку для проявления пластинок, а сам спустился вниз; своими же мыслями о большой стеклянной комнате, полной дневного света и страстного упорства, — о мире, который в известном смысле был создан им самим, — он не поделился ни с кем. Впрочем, вскоре ему пришлось вспомнить, что он последним сошел по единственной в доме лестнице, соединяющей два этажа, оставив наверху пустую комнату и одинокого человека. Гости и домочадцы собрались в примыкавшей к библиотеке гостиной, у массивных часов черного дерева, похожих на гигантский гроб. — Ну как там Дарнуэй? — спросил Пейн немного погодя. — Вы ведь недавно были у него? Священник провел рукой по лбу. — Со мной творится что-то неладное, — с грустной улыбкой сказал он. — А может быть, меня ослепил яркий свет и я не все видел как следует. Но честное слово, в фигуре у аппарата мне на мгновение почудилось что-то очень странное. — Так ведь это его хромая нога, — поспешно ответил Барнет. — Совершенно ясно. — Что ясно? — спросил Пейн резко, но в то же время понизив голос. — Мне лично далеко не все ясно. Что нам известно? Что у него с ногой? И что было с ногой у его предка? — Как раз об этом-то и говорится в книге, которую я нашел в семейных архивах, — сказал Вуд. — Подождите, я вам сейчас ее принесу. — И он скрылся в библиотеке. — Мистер Пейн, думается мне, неспроста задал этот вопрос, — спокойно заметил отец Браун. — Сейчас я вам все выложу, — проговорил Пейн еще более тихим голосом. — В конце концов, ведь нет ничего на свете, чему нельзя было бы подыскать вполне разумное объяснение, любой человек может загримироваться под портрет. А что мы знаем об этом Дарнуэе! Ведет он себя как-то необычно... Все. изумленно посмотрели на него, и только священник, казалось, был невозмутим. — Дело в том, что портрет никогда не фотографировали, — сказал он. — Вот Дарнуэй и хочет это сделать. Я не вижу тут ничего необычного. — Все объясняется очень просто, — сказал Вуд с улыбкой, он только что вернулся и держал в руках книгу. Но не успел художник договорить, как в больших черных часах что-то щелкнуло — один за другим последовало семь мерных ударов. Одновременно с последним наверху раздался грохот, потрясший дом, точно раскат грома. Отец Браун бросился к винтовой лестнице и взбежал на первые две ступеньки, прежде чем стих этот шум. — Боже мой! — невольно вырвалось у Пейна. — Он там совсем один! — Да, мы найдем его там одного, — не оборачиваясь, сказал отец Браун и скрылся наверху. Все остальные, опомнившись после первого потрясения, сломя голову устремились вверх по лестнице и действительно нашли Дарнуэя одного. Он был распростерт на иолу среди обломков рухнувшего аппарата; три длинные ноги штатива смешно и жутко торчали в разные стороны, а черная искривленная нога самого Дарнуэя беспомощно вытянулась на полу. На мгновение эта темная груда показалась им чудовищным пауком, стиснувшим в своих объятиях человека. Достаточно было одного прикосновения, чтобы убедиться: Дарнуэй был мертв. Только портрет стоял невредимый на своем месте, и глаза его светились зловещей улыбкой. Час спустя отец Браун, пытавшийся водворить порядок в доме, наткнулся на слугу, что-то бормотавшего себе под нос так же монотонно, как отстукивали время часы, пробившие страшный час. Слов священник не расслышал, но он и так знал, что повторяет старик.   В седьмом наследнике возникну вновь   И в семь часов исчезну без следа. Он хотел было сказать что-нибудь утешительное, но старый слуга вдруг опамятовался, лицо его исказилось гневом, бормотание перешло в крик. — Это все вы! — закричал он. — Вы и ваш дневной свет! Может, вы и теперь скажете, что нет никакого рока Дарнуэев! — Я скажу то же, что и раньше, — мягко ответил отец Браун. И, помолчав, добавил: — Надеюсь, вы исполните последнее желание бедного Дарнуэя и проследите за тем, чтобы фотография все-таки была отправлена по назначению. — Фотография! — воскликнул доктор. — А что от нее проку? Да, кстати, как ни странно, а никакой фотографии нет. По-видимому, он так и не сделал ее, хотя целый день провозился с аппаратом. Отец Браун резко обернулся. — Тогда сделайте ее сами, — сказал он. — Бедный Дарнуэй был абсолютно прав: портрет необходимо сфотографировать. Это крайне важно. Когда доктор, священник и оба художника покинули дом и мрачной процессией медленно шли через коричнево-желтые пески, поначалу все хранили молчание, словно оглушенные ударом. И правда, было что-то подобное грому среди ясного неба в том, что странное пророчество свершилось именно в тот момент, когда о нем меньше всего думали, когда доктор и священник были преисполнены здравомыслия, а комната фотографа наполнена дневным светом. Они могли сколько угодно здраво мыслить и рассуждать, но седьмой наследник вернулся средь бела дня и в семь часов средь бела дня погиб. — Теперь, пожалуй, никто уже не будет сомневаться в существовании рока Дарнуэев, — сказал Мартин Вуд. — Я знаю одного человека, который будет, — резко ответил доктор. — С какой стати я должен поддаваться предрассудкам, если кому-то пришло в голову покончить с собой? — Так вы считаете, что Дарнуэй совершил самоубийство? — спросил священник. — Я уверен в этом, — ответил доктор. — Возможно, что и так. — Он был один наверху, а рядом в темной комнате имелся целый набор ядов. Вдобавок это свойственно Дарнуэям. — Значит, вы не верите в семейное проклятие? — Я верю только в одно семейное проклятие, — сказал доктор, — в их наследственность. Я вам уже говорил. Они все какие-то сумасшедшие. Иначе и быть не может: когда у вас от бесконечных браков внутри одного семейства кровь застаивается в жилах, как вода в болоте, вы неизбежно обречены на вырождение, нравится вам это или нет. Законы наследственности неумолимы, научно доказанные истины не могут быть опровергнуты. Рассудок Дарнуэев распадается, как распадается их родовой замок, изъеденный морем и соленым воздухом. Самоубийство... Разумеется, он покончил с собой. Более того, все в этом роду рано или поздно кончат так же. И это еще лучшее из всего, что они могут сделать. Пока доктор рассуждал, в памяти Пейна с удивительной ясностью возникло лицо дочери Дарнуэев — выступившая из непроницаемой тьмы маска, бледная, трагическая, но исполненная слепящей, почти бессмертной красоты. Пейн открыл рот, хотел что-то сказать, но почувствовал, что не может произнести ни слова. — Понятно, — сказал отец Браун доктору. — Так вы, значит, все-таки верите в предопределение? — То есть как это «верите в предопределение»? Я верю только в то, что самоубийство в данном случае было неизбежно, — оно обусловлено научными факторами. — Признаться, я не вижу, чем ваше научное суеверие лучше суеверия мистического, — отвечал священник. - Оба они превращают человека в паралитика, неспособного пошевельнуть пальцем, чтобы позаботиться о своей жизни и душе. Надпись гласила, что Дарнуэи обречены на гибель, а ваш научный гороскоп утверждает, что они обречены на самоубийство. И в том и в другом случае они оказываются рабами. — Помнится, вы говорили, что придерживаетесь рационального взгляда на эти веши, — сказал доктор Барнет. — Разве вы не верите в наследственность? — Я говорил, что верю в дневной свет, — ответил священник громко и отчетливо. — И я не намерен выбирать между двумя подземными ходами суеверия — оба они ведут во мрак. Вот вам доказательство: вы все даже не догадываетесь о том, что действительно произошло в доме. — Вы имеете в виду самоубийство? — спросил Пейн. — Я имею в виду убийство, — ответил отец Браун. И хотя он сказал это только чуть-чуть громче, голос его, казалось, прокатился по всему берегу. — Да, это было убийство. Но убийство, совершенное человеческой волей, которую Господь Бог сделал свободной. Что на это ответили другие, Пейн так никогда и не узнал, потому что слово, произнесенное священником, очень странно подействовало на него: оно его взбудоражило, точно призывный звук фанфар, и пригвоздило к месту. Спутники Пейна ушли далеко вперед, а он все стоял неподвижно — один среди песчаной равнины; кровь забурлила в его жилах, и волосы, что называется, шевелились на голове. В то же время его охватило необъяснимое счастье. Психологический процесс, слишком сложный, чтобы в нем разобраться, привел его к решению, которое еще не поддавалось анализу. Но оно несло с собой освобождение. Постояв немного, он повернулся и медленно пошел обратно, через пески, к дому Дарнуэев. Решительными шагами, от которых задрожал старый мост, он пересек ров, спустился по лестнице, прошел через всю анфиладу темных покоев и наконец достиг той комнаты, где Аделаида Дарнуэй сидела в ореоле бледного света, падавшего из овального окна, словно святая, всеми забытая и покинутая в долине смерти. Она подняла на него глаза, и удивление, засветившееся на ее лице, сделало это лицо еще более удивительным. — Что случилось? — спросила она. — Почему вы вернулись? — Я вернулся за спящей красавицей, — ответил он, и в голосе его послышался смех. — Этот старый замок погрузился в сон много лет тому назад, как говорит доктор, но вам не следует притворяться старой. Пойдемте наверх, к свету, и вам откроется правда. Я знаю одно слово, страшное слово, которое разрушит злые чары. Она ничего не поняла из того, что он сказал. Однако встала, последовала за ним через длинный зал, поднялась по лестнице и вышла из дома под вечернее небо. Заброшенный, опустелый парк спускался к морю; старый фонтан с фигурой Тритона еще стоял на своем месте, но весь позеленел от времени, и из высохшего рога в пустой бассейн давно уже не лилась вода. Пейн много раз видел этот печальный силуэт на фоне вечернего неба, и он всегда казался ему воплощением погибшего счастья. Пройдет еще немного времени, думал Пейн, и бассейн снова наполнится водой, но это будет мутно-зеленая горькая вода моря, цветы захлебнутся в ней и погибнут среди густых цепких водорослей. И дочь Дарнуэев обручится — обручится со смертью и роком, глухим и безжалостным, как море. Однако теперь Пейн смело положил большую руку на бронзового тритона и потряс его так, словно хотел сбросить с пьедестала злое божество мертвого парка. — О чем вы? — спокойно спросила она. — Что это за слово, которое освободит нас? — Это слово — «убийство», — отвечал он, — и оно несет с собой освобождение, чистое, как весенние цветы. Нет-нет, не подумайте, что я убил кого-то. Но после страшных снов, мучивших вас, весть, что кто-то может быть убит, уже сама по себе — освобождение. Не понимаете? Весь этот кошмар, в котором вы жили, исходил от вас самих. Рок Дарнуэев был в самих Дарнуэях; он распускался, как страшный ядовитый цветок. Ничто не могло избавить от него, даже счастливая случайность. Он был неотвратим, будь то старые предания Уэйна или новомодные теории Барнета... Но человек, который погиб сегодня, не был жертвой мистического проклятия или наследственного безумия. Его убили. Конечно, это большое несчастье, requiescat in расе[59], но это и счастье, потому что пришло оно извне, как луч дневного света. Вдруг она улыбнулась: — Кажется, я поняла, хотя говорите вы как безумец. Кто же убил его? — Я не знаю, — ответил он спокойно. — Но отец Браун знает. И он сказал, что убийство совершила воля, свободная, как этот морской ветер. — Отец Браун — удивительный человек, — промолвила она не сразу. — Только он один как-то скрашивал мою жизнь, до тех пор пока... — Пока что? — переспросил Пейн, порывисто наклонился к ней и так толкнул бронзовое чудовище, что оно качнулось на своем пьедестале. — Пока не появились вы, — сказала она и снова улыбнулась. Так пробудился старый замок. В нашем рассказе мы не собираемся описывать все стадии этого пробуждения, хотя многое произошло еще до того, как на берег спустилась ночь. Когда Гарри Пейн наконец снова отправился домой, он был полон такого счастья, какое только возможно в этом бренном мире. Он шел через темные пески — те самые, по которым часто бродил в столь тяжелой тоске, но теперь в нем все ликовало, как море в час полного прилива. Он представлял себе, что замок снова утопает в цветах, бронзовый Тритон сверкает, как золотой божок, а бассейн наполнен прозрачной водой или вином. И весь этот блеск, все это цветение раскрылись перед ним благодаря слову «убийство», смысла которого он все еще не понимал. Он просто принял его на веру и поступил мудро — ведь он был одним из тех, кто чуток к голосу правды. Прошло больше месяца, и Пейн наконец вернулся в свой лондонский дом, где у него была назначена встреча с отцом Брауном: художник привез с собой фотографию портрета. Его сердечные дела подвигались успешно, насколько позволяла тень недавней трагедии, — потому она и не слишком омрачала его душу; впрочем, он все же помнил, что это — тень семейной катастрофы. Последнее время ему пришлось заниматься слишком многими делами, и лишь после того, как жизнь в доме Дарнуэев вошла в свою колею, а роковой портрет был водворен на прежнее место в библиотеке, ему удалось сфотографировать его при вспышке магния. Но перед тем как отослать снимок антиквару, он привез показать его священнику, который настоятельно просил об этом. — Никак не пойму вас, отец Браун, — сказал Пейн. — У вас такой вид, словно вы давно разгадали эту загадку. Священник удрученно покачал головой. — В том-то и дело, что нет, — ответил он. — Должно быть, я непроходимо глуп, так как не понимаю, совершенно не понимаю одной элементарнейшей детали в этой истории. Все ясно до определенного момента, но потом... Дайте-ка мне взглянуть на фотографию. — Он поднес ее к глазам и близоруко прищурился. — Нет ли у вас лупы? — спросил он мгновение спустя. Пейн дал ему лупу, и священник стал пристально разглядывать фотографию; затем он сказал: — Посмотрите, вот тут книга, на полке, возле самой рамы портрета... Читайте название: «Жизнь папессы Иоанны». Гм, интересно... Стоп! А вон и другая над ней, что-то про Исландию. Так и есть! Господи! И обнаружить это таким странным образом! Какой же я осел, что не заметил их раньше, еще там! — Да что вы такое обнаружили? — нетерпеливо спросил Пейн. — Последнее звено, — сказал отец Браун. — Теперь мне все ясно, теперь я понял, как развертывалась вся эта печальная история с самого начала и до самого конца. — Но как вы это узнали? — настойчиво спросил Пейн. — Очень просто, — с улыбкой отвечал священник. — В библиотеке Дарнуэев есть книги о папессе Иоанне и об Исландии и еще одна, название которой, как я вижу, начинается словами «Религия Фридриха...» — а как оно кончается, не так уж трудно догадаться. — Затем, заметив нетерпение своего собеседника, священник заговорил уже более серьезно, и улыбка исчезла с его лица. — Собственно говоря, эта подробность не так уж существенна, хотя она и оказалась последним звеном. В этом деле есть детали куда более странные. Начнем с того, что, конечно, очень удивит вас. Дарнуэй умер не в семь часов вечера. Он был мертв с самого утра. — «Удивит» — знаете ли, слишком мягко сказано, — мрачно ответил Пейн, — ведь и вы и я видели, как он целый день расхаживал по комнате. — Нет, этого мы не видели, — спокойно возразил отец Браун. — Мы оба видели или, вернее, предполагали, что видим, как он весь день возился со своим аппаратом. Но разве на голове у него не было темного покрывала, когда вы заходили в комнату? Когда я туда зашел — это было так. И недаром мне показалось что-то странное в его фигуре. Дело тут не в том, что он был хромой, а скорее в том, что он хромым не был. Он был одет в такой же темный костюм. Но если вы увидите человека, который пытается принять позу, свойственную другому, то вам обязательно бросится в глаза некоторая напряженность и неестественность всей фигуры. — Вы хотите сказать, — воскликнул Пейн, содрогнувшись, — что это был не Дарнуэй? — Это был убийца, — сказал отец Браун. — Он убил Дарнуэя еще на рассвете и спрятал труп в темной комнате, а она — идеальный тайник, потому что туда обычно никто не заглядывает, а если и заглянет, то все равно не много увидит. Но в семь часов вечера убийца бросил труп на пол, чтобы можно было все объяснить проклятием Дарнуэев. — Но позвольте, — воскликнул Пейн, — какой ему был смысл целый день стеречь мертвое тело? Почему он не убил его в семь часов вечера? — Разрешите мне, в свою очередь, задать вам вопрос, ответил священник. — Почему портрет так и не был сфотографирован? Да потому, что преступник поспешил убить Дарнуэя до того, как тот успел это сделать. Ему, очевидно, было важно, чтобы фотография не попала к антиквару, хорошо знавшему реликвии этого дома. Наступило молчание, затем священник продолжал более тихим голосом: — Разве вы не видите, как все это просто? Вы сами в свое время сделали одно предположение, но действительность оказалась еще проще. Вы сказали, что любой человек может придать себе сходство с портретом. Но ведь еще легче придать портрету сходство с человеком... Короче говоря, никакого рока Дарнуэев не было. Не было старинной картины, не было старинной надписи, не было предания о человеке, лишившем жизни свою жену. Но был другой человек, очень жестокий и очень умный, который хотел лишить жизни своего соперника, чтобы похитить его невесту. — Священник грустно улыбнулся Пейну, словно успокаивая его. — Вы, наверно, сейчас подумали, что я имею в виду вас, — сказал он. — Не только вы посещали этот дом из романтических побуждений. Вы знаете этого человека или, вернее, думаете, что знаете. Но есть темные бездны в душе Мартина Вуда, художника и любителя старины, о которых никто из его знакомых даже не догадывается. Помните, его пригласили в замок, чтобы реставрировать картины? На языке обветшалых аристократов это значит, что он должен был узнать и доложить Дарнуэям, какими сокровищами они располагают. Они ничуть бы не удивились, если бы в замке обнаружился портрет, которого раньше никто не замечал. Но тут требовалось большое искусство, и Вуд его проявил. Пожалуй, он был прав, когда говорил, что если это не Гольбейн, то мастер, не уступающий ему в гениальности. — Я потрясен, — сказал Пейн, — но очень многое мне еще непонятно. Откуда он узнал, как выглядит Дарнуэй? Каким образом он убил его? Врачи так и не разобрались в причине смерти. — У мисс Дарнуэй была фотография австралийца, которую он прислал ей еще до своего приезда, — сказал священник. — Ну а когда стало известно, как выглядит новый наследник, Вуду нетрудно было узнать и все остальное. Мы не знаем многих деталей, но о них можно догадаться. Помните, он часто помогал Дарнуэю в темной комнате, а ведь там легче легкого, скажем, уколоть человека отравленной иглой, когда к тому же под рукой всевозможные яды. Нет, трудность не в этом. Меня мучило другое: как Вуд умудрился быть одновременно в двух местах? Каким образом он сумел вытащить труп из темной комнаты и так прислонить его к аппарату, чтобы он упал через несколько секунд, и в это же самое время разыскивать в библиотеке книгу? И я, старый дурак, не догадался взглянуть повнимательнее на книжные полки! Только сейчас благодаря счастливой случайности я обнаружил вот на этой фотографии простейший факт — книгу о па-пессе Иоанне. — Вы приберегли под конец самую таинственную из своих загадок, — сказал Пейн. — Какое отношение к этой истории может иметь папесса Иоанна? — Не забудьте и про книгу об Исландии, а также о религии какого-то Фридриха. Теперь весь вопрос только в том, что за человек был покойный лорд Дарнуэй. — И только-то? — растерянно спросил Пейн. — Он был большой оригинал, широкообразованный и с чувством юмора. Как человек образованный, он, конечно, знал, что никакой папессы Иоанны никогда не существовало. Как человек с чувством юмора, он вполне мог придумать заглавие «Змеи Исландии» — их ведь нет в природе. Я осмелюсь восстановить третье заглавие — «Религия Фридриха Великого», которой тоже никогда не было. Так вот, не кажется ли вам, что все эти названия как нельзя лучше подходят к книгам, которые не книги, или, вернее, к книжным полкам, которые не книжные полки. — Стойте! — воскликнул Пейн. — Я понял. Это потайная лестница. — ...ведущая наверх, в ту комнату, которую Вуд сам выбрал для лаборатории, — сказал священник. — Да, именно потайная лестница — и ничего тут не поделаешь. Все оказалось весьма банальным и глупым, а глупее всего, что я не разгадал этого сразу. Мы все попались на удочку старинной романтики — были тут и приходящие в упадок дворянские семейства, и разрушающиеся фамильные замки. Так разве могло обойтись дело без потайного хода! Это был тайник католических священников, и, честное слово, я заслужил, чтобы меня туда запрятали.  ПРИЗРАК ГИДЕОНА УАЙЗА Для отца Брауна случай этот всегда служил примером того, что даже в столь ясном предмете, как теория алиби, есть место казуистике. Теория алиби, как известно, утверждает: никто, за исключением мифической ирландской птицы, не может находиться одновременно в двух разных местах. Для начала скажем: человек по имени Джеймс Бирн в качестве ирландца-журналиста был наиболее ярким воплощением той самой ирландской птицы. Однажды ему, почти без преувеличения, удалось оказаться в одно и то же время в двух разных местах: за двадцать минут он побывал в двух компаниях, противоположных по своему политическому и социальному облику. Первая собралась в зале большого отеля «Вавилон». Там, по обыкновению, встречались трое магнатов делового мира; в этот день они обсуждали, как провернуть массовое увольнение шахтеров, приурочив его к забастовке работников угольной промышленности. Вторая компания заседала в одной из весьма подозрительного вида меблированных комнат, укрывшихся за фасадом бакалейной лавки. Здесь собрался тайный триумвират тех, кто с радостью дал бы перерасти локауту в забастовку, а забастовке — в революцию. Репортер сновал туда и сюда от трех денежных тузов к трем вождям социалистов, или, пользуясь модным словом, большевиков. Трое бонз горнорудной промышленности укрылись в зарослях цветущих растений, среди леса ажурных, испещренных каннелюрами колонн из позолоченного алебастра. Золоченые птичьи клетки висели под расписными сводами, меж верхних ветвей огромных пальм; пение разноцветных и разноголосых птиц разливалось по зале. Даже на свободе пернатые не поют привольней, цветы не благоухают сильней, чем здесь, в обществе беспокойного и не замечающего ничего вокруг делового люда, в основном американцев, что разговаривают друг с другом на ходу, торопливо переходя от одного собеседника к другому. Именно здесь, среди узоров в стиле рококо, в которые никто никогда не вглядывался, под аккомпанемент пения экзотических заморских птиц, в которое никто никогда не вслушивался, среди причудливых драпировок и изысков роскошной архитектуры, сидели трое миллионеров, толкуя о том, что успех приносят сообразительность, усидчивость, бережливость и умение владеть собой. Один из троицы меньше говорил, а больше помалкивал и наблюдал за другими своими светлыми неподвижными глазами, казалось скованными друг с другом металлом пенсне. Неизменная же улыбка этого человека, укрывавшаяся под короткими черными усиками, походила на примерзшую к лицу сардоническую гримасу. Это был знаменитый Джейкоб П. Стейн, не имевший обыкновения открывать рот без крайней необходимости. Его пожилой компаньон, Гэллоп из Пенсильвании, огромный, тучный, с седой шевелюрой и лицом, выдававшим завзятого спорщика, напротив, говорил не умолкая. Пребывая в благом расположении духа, он то язвил насмешками, то стращал третьего миллионера, по имени Гидеон Уайз, сухощавого хмурого старика, относившегося к тому человеческому типу, который в его родных краях любят уподоблять американскому орешнику гикори. Благодаря жесткой седой бороде и затрапезной одежде Уайз напоминал старого фермера откуда-нибудь из центральных штатов. Манеры его были соответствующими. Между Уайзом и Гэллопом давно шел спор, что лучше — сотрудничать или соперничать. Ибо старый Уайз походил на отшельника из глухих лесов и по сути, да и по убеждениям, был индивидуалистом, или, как сказали бы мы, англичане, мыслил по-манчестерски, в то время как Гэллоп все время убеждал старого упрямца, что конкуренция — явление вредное и нужно объединять ресурсы мировой экономики. — Рано или поздно ты поймешь, что надо объединяться, — добродушно втолковывал Гэллоп Уайзу в тот момент, когда вошел репортер. — Цивилизация ведь движется именно к этому. Бизнес давно уже перестал быть делом одиночек, и возврат к этому невозможен. Всем нам теперь придется держаться друг друга. — Если позволите, я кое-что добавлю, — сказал Стейн, по обыкновению, спокойно. — Есть нечто более важное, чем просто необходимость сотрудничать в коммерции: мы должны постараться быть заодно и в политике. Поэтому я и попросил присутствовать здесь сегодня мистера Бирна. Мы должны стоять друг за друга хотя бы по той простой причине, что все наши самые опасные противники уже объединились. — Ну, против того, чтоб быть заодно в политике, я никогда и не возражал, — буркнул Уайз. — Мистер Бирн, — повернулся к журналисту Стейн, — мне известно, что вы бываете порой в довольно подозрительном обществе. Поэтому попрошу вас кое-что для нас сделать. Разумеется, все должно остаться между нами. Вы знаете, где встречаются эти люди, — я имею в виду тех, кто играет там мало-мальски значительную роль, — Джона Элайаса и Джейка Хокета, а может быть, и этого стихоплета Хорна. — Кстати, Хорн ведь знакомец нашего Гидеона, — усмехнулся Гэллои. — По воскресной школе, если не ошибаюсь. — Ну, тогда он был христианином, — торжественно заявил Уайз. — Потом же стал якшаться с атеистами, а это до добра не доводит. Я иногда его встречаю. Конечно, я на его стороне, коль скоро он выступает против войны и всеобщей воинской повинности, но когда слышишь от него речи завзятого большевика... — Простите, но дело не терпит отлагательства, — перебил его Стейн. — Поэтому я вынужден, с вашего позволения, изложить его мистеру Бирну. Могу поделиться с вами секретными сведениями, мистер Бирн, о том, что по крайней мере двоих из тамошних заводил можно было бы упрятать за решетку из-за их связей с противником во время последней войны. Мне не хотелось бы прибегать к подобным мерам. Однако я прошу вас пойти к ним и спокойно объяснить: если они не пойдут на попятный, я завтра же передам все документы по этому делу властям. — Гм-м, — отозвался Бирн, — то, о чем вы сейчас говорили, явно выходит за рамки закона и очень уж смахивает на шантаж. По-вашему, это не опасно? — Опасно. Для них, — отпарировал Стейн. — Так что отправляйтесь туда и передайте им то, что я просил. — Отлично, — вставая, сказал Бирн и лукаво вздохнул. — Здесь работы на целый день. Но смотрите, если у меня будут неприятности, я уж постараюсь, чтобы они вас тоже не миновали. — Постарайся, сынок, постарайся, — расхохотался старик Гэллоп. Великая мечта Джефферсона о Демократии (с большой буквы) еще не сбылась — слишком многое этому препятствует. Пока же в родной стране гениального мыслителя богачи заправляют всем, как тираны, хотя бедняки и не склонны молчать, как рабы. По крайней мере, обе стороны говорят друг с другом без обиняков. Смутьяны заседали в странной пустой комнате с недавно побеленными стенами, на которых красовалась пара грубо сделанных абстрактных эстампов в манере, которую почему-то называют «пролетарским искусством». Покажите мне хоть одного пролетария, который мог бы тут что-либо разобрать! Единственное, что было общим у военных советов двух противоборствующих сторон, — то, что и здесь и там нарушался сухой закон, ставший, как известно, частью американской конституции. Спиртное лилось рекой: перед миллионерами блистали всеми цветами радуги самые разные коктейли. Хокет же, самый решительный из «большевиков», почитал достойным пить лишь русскую водку. Он был долговязым нескладным парнем; в сутулости его таилась угроза, а в линии профиля угадывалось сходство со злобным цепным псом: нос вместе с губами, над которыми презрительно топорщились рыжеватые усы, был вытянут вперед. Приятель Хокета, Джон Элайас, осмотрительный брюнет в очках, носил черную бородку клинышком. Этот пил абсент, к которому пристрастился в бесчисленных кафе Европы. Журналиста преследовала неотвязная мысль, насколько похожи эти два человека — Джон Элайас и Джейкоб П. Стейн. Сходство проявлялось не только в чертах лица, но и в типе мышления, в повадках, так что, провались вдруг миллионер в люк отеля «Вавилон», он мог бы безнаказанно выйти на свет божий в самом логове заговорщиков. Третий из этих людей обнаружил весьма странные пристрастия в питии, ибо напитком в его стакане было молоко. Белизна и непрозрачность сей безвредной для здоровья жидкости казались в подобном месте особенно зловещими, словно цвет указывал, что по ядовитым свойствам напиток этот намного превосходит мертвенный, болезненно-зеленый абсент. Однако безвредность молока оказалась все же символичной, ибо Генри Хорн пришел в стан бунтарей извилистой дорожкой и вовсе не был похож ни на мужлана и горлана Джейка, ни на перекати-поле Элайаса, начетчика и мастера политических интриг. Он получил хорошее воспитание, в детстве посещал церковь, был трезвенником и остался им даже тогда, когда отказался от таких пустячных вещей, как вера в Бога и семейная жизнь. Лицом он походил на Шелли, был красив и светловолос, как знаменитый поэт, но, в отличие от того, носил бородку на иностранный манер. Золотистая бородка почему-то подчеркивала некоторую женственность его облика, словно эти немногочисленные золотые волоски истощили все мужские свойства его натуры. Когда журналист вошел в комнату знаменитый смутьян Джейк Хокет занимался своим любимым делом — витийствовал. Хорн обронил какую-то случайную фразу, нечто похожее на «боже упаси», а может, и не совсем это, и Джейк, моментально выйдя из себя, напал на поэта: — «Боже упаси»! Как раз Он тебя упасет, держи карман шире! Владыка Небесный только и делает, что спасает нас от хорошей жизни, от возможности защищать своп права, бастовать, уничтожать этих кровососов в тех самых местах, где они в нас вцепляются. А почему бы Ему не запретить что-нибудь не нам, а им? Почему ваши проклятые священники и святоши не восстанут на этих супостатов и не выкрикнут правду им в лицо? Почему их драгоценнейший Господь... Тут Элайас, уставший от назойливой риторики, тихо вздохнул и перебил оратора: — Священники, как писал Маркс, достались нам в наследство от феодализма, а потому при нынешнем экономическом укладе не играют сколько-нибудь значительной роли. То, чем они занимались в древности, делают сейчас ученые-эксперты на службе у капитала, а потому... — Именно гак, — не дал ему договорить журналист, усмехнувшийся невесело и даже с иронией человека, олицетворяющего беспристрастность. — Имейте в виду, что эти ученые достаточно учены, чтобы заниматься своим делом успешно. И, не отводя глаз под застывшим, как у мертвеца, взглядом голубоглазого Элайаса, журналист рассказал заговорщикам об угрозе Стейна. — Так я и думал, — усмехнулся Элайас, выдержка которого ему не изменила. — Могу сообщить вам, что я был к этому готов. — Смрадные псы! — возмутился Джейк. — Бедняка за такие угрозы отдали бы под суд. Но пока правосудию придет на ум заняться этими субъектами, они уже успеют благополучненько переселиться в мир иной. Если эта компания не угодит прямо в преисподнюю, то уж не знаю, есть ли такое пекло, куда их могли бы... В этот момент Хорн безотчетно сделал протестующий жест — пожалуй, не из-за того, что его сотоварищ уже сказал, а из-за того, что тот сказать собирался. Но тут Джейка решительно оборвал Элайас. — Нам нет никакого смысла обмениваться угрозами с этими людьми, — заявил он, уставив на репортера немигающий взор из-под очков. — Мы можем быть вполне уверены, что они нас стращают зря, — мы ведь в силах себя обезопасить. У нас уже все готово, просто пока еще рано начинать. Если же они перейдут к боевым действиям, мы нанесем сокрушающий удар. Наш план предусматривает немедленное применение силы на всех участках борьбы. Все это было сказано вполне спокойно и с чувством достоинства, но в безжизненном желтом лице говорившего и в его рачьих глазах было нечто такое, от чего репортер ощутил пробежавший по спине холодок. Грубое лицо дикаря Хокета в профиль казалось злым, но, заглянув этому человеку в лицо, можно было увидеть: пылающий в его глазах гнев напоминает беспокойство, как будто терзающие его этические и экономические проблемы представляются ему неразрешимыми. Хорна в это время снедало волнение и даже недовольство. Но облик третьего заговорщика — человека с рачьими глазами, говорившего так разумно и просто, наводил ужас: казалось, ораторствует выходец с того света. Бирн, словно герольд, передал вызов на бой; теперь можно было уйти, что он и сделал. Пробираясь по узкому коридору к выходу из бакалейной лавки, он заметил: вдалеке застит свет странная, хотя и чем-то знакомая ему человеческая фигура, приземистая, коренастая, увенчанная широкополой шляпой, как пригнанная сидевшей на круглой голове. Контуры фигуры в темноте просматривались не вполне четко, но удивленный журналист сразу понял, кто перед ним. — Отец Браун! — воскликнул он. — Вы, должно быть, ошиблись дверью. Вряд ли вы состоите в этом тайном обществе. — Как же, как же, я давний член тайного общества, — с улыбкой ответил маленький священник. — Только в нем состоит почти половина мира. — Ну, не думаю, чтобы кто-то из здешних обитателей подошел ближе чем на тысячу миль к цитадели вашей половины мира. — Гадать в таких вопросах весьма рискованно, — отозвался отец Браун. — Могу вас уведомить, что есть здесь один человек, отстоящий от сей цитадели лишь на полшага. Священник вошел в дверь, оставшуюся за спиной репортера, и растворился во тьме, а его собеседник, весьма озадаченный, продолжил путь, но в еще большее изумление привело его происшествие в вестибюле отеля, куда он вошел, чтобы дать отчет своим доверителям-капиталистам. К некоему подобию беседки в украшенном цветами и птичьими клетками холле вела небольшая мраморная лестница, перилами которой служили позолоченные нимфы и тритоны. По этим ступенькам сбежал подвижный молодой человек, курносый брюнет с цветком в петлице сюртука. Он схватил Бирна за руку и увлек его в сторону, прежде чем тот успел поставить ногу на ступеньку. — Послушайте, — шепнул юноша, — я Поттер, секретарь старого Гидеона. Между нами, тут затевается нечто вроде светопреставления, вы в курсе? — Я пришел к выводу, что циклопы держат камни за пазухой, — осторожно ответствовал Бирн. — Но следует помнить: циклопы, конечно, гиганты, но одноглазые. Думаю, что большевизм... Когда он начал говорить, секретарь слушал его с непроницаемым лицом и потому напоминал бесстрастного монгола, невзирая на европейскую одежду и американскую торопливость. Но чуть только Бирн заикнулся о большевизме, глаза молодого человека сверкнули и он быстро проговорил: — Ах, вы об этом... Да, конечно, это тоже в некотором роде светопреставление. Я, кажется, ошибся, извините. Вы говорите — «камни за пазухой», хотя следовало бы сказать — «нечто тяжелое в морозильнике»... С этими словами странный юноша сбежал вниз по другой лестнице и исчез; Бирн же поднялся по ступенькам, ведущим к беседке, ощущая, что туман таинственности все плотнее окутывает его мысли. Войдя, он увидел: к компании добавился еще один человек и их стало четверо. Это был мужчина с соломенного цвета волосами и вытянутым лицом, он носил монокль. Звали этого человека Нейрс, и он, очевидно, был не то советником, не то адвокатом старика Галлона — точнее выяснить это репортеру не удалось. В разговоре Нейрс все время пытался узнать у репортера, сколько человек входит в революционную организацию, но тог, даже если что-то и знал, отвечал уклончиво. Наконец все четверо встали, и самый молчаливый из них, сняв очки, сказал на прощание: — Благодарю вас, мистер Бирн. Мне осталось только напомнить, что у нас все готово, — в этом отношении мистер Элайас был прав. Завтра до полудня полиция его арестует, я же представлю улики, так что к вечеру, думаю, вся троица окажется за решеткой. Как вам известно, я пытался этого избежать. Вот и все, джентльмены. Однако мистер Джейкоб П. Стейн наутро не представил полиции никаких улик по причине, которая не так уж редко обрывает деятельность столь же неуемных людей. Причина заключалась в том, что его уже не было в живых. Замыслам его не суждено было осуществиться; Бирн понял это, когда развернул утреннюю газету и прочитал набранный огромными буквами заголовок: «УЖАСНОЕ ТРОЙНОЕ УБИЙСТВО: ТРИ МИЛЛИОНЕРА ГИБНУТ ЗА ОДНУ НОЧЬ». Ниже следовали другие фразы, обильно уснащенные восклицательными знаками; их набрали самым мелким из имевшихся шрифтов, что должно было символизировать особую таинственность происшествия: дело в том, что миллионеры были убиты одновременно, но в трех разных местах. Стейн погиб в своей роскошной загородной вилле, на сотни миль удаленной от побережья; Уайз — близ своего маленького коттеджа на берегу моря, где этот ценитель простых радостей жизни так любил вдыхать свежий соленый воздух; старик же Гэллоп — в лесной чаще неподалеку от ворот его загородной резиденции в другом конце округа. Смерть каждого, без всяких сомнений, была насильственной. Тело Гэллопа нашли только на следующий день — его труп висел среди сломанных сучьев в небольшом овражке, куда, очевидно, был сброшен сверху, после чего наткнулся на частокол ветвей, как бизон — на копья. Уайза же, по всей видимости, столкнули с обрыва в море; старик отчаянно сопротивлялся, на что указывали следы его башмаков у края скалы, то отчетливые, то смазанные. Символом же разыгравшейся трагедии могла служить широкополая соломенная шляпа миллионера, покачивавшаяся на волнах и хорошо заметная сверху, со скалистого берега. Труп Стейна также долго не могли найти, но вот наконец едва заметный кровавый след привел тех, кто занимался поисками, к бассейну в древнеримском стиле, который Стейн в свое время приказал соорудить посреди сада. Этот человек, обнаруженный без малейших признаков жизни, имел пытливый, устремленный в будущее ум, что не мешало ему быть большим ценителем античности. Какие бы мысли ни роились в голове у Бирна, он вынужден был признать; улики почти отсутствовали, да и подозреваемые тоже. Отсутствие мотивов убийства бросалось в глаза. Не мог же этот бледный юноша-пацифист, Генри Хорн, расправиться с человеком, как мясник — с быком! На других двоих — богохульника Джейка и даже на ироничного еврея Элайаса еще можно было подумать: Бирну казалось, что эти способны на все. Полицейские, которым активно помогал не кто иной, как наш таинственный знакомец мистер Нейрс, человек с моноклем, дали фактам похожую оценку. Они понимали: при сложившемся положении революционеров-заговорщиков нельзя арестовать и отдать под суд — отсутствие улик привело бы к их неминуемому оправданию, а это было бы уже полным фиаско. Хитроумный Нейрс зашел с другой стороны: с видимой приветливостью он пригласил заговорщиков посовещаться и попросил в интересах справедливости высказаться, что они думают о случившемся. Расследование началось в ближайшем из мест происшествия, а именно в коттедже Гидеона Уайза. Бирн также был приглашен и застал странную сцену, напоминавшую то ли вечерний прием в посольстве, то ли допрос важной персоны, когда прямые вопросы не задают, ограничиваясь намеками. К удивлению репортера, среди разношерстной компании, расположившейся вокруг стола в коттедже на морском берегу, он заметил и плотную фигуру чуть ли не с совиной головой. Это был отец Браун, хотя то, что он имеет какое-то отношение к делу, обнаружилось позднее. Был здесь и молодой Поттер, секретарь покойного Уайза, и его присутствие казалось более естественным, хотя поведению естественности недоставало. В доме, где все они собрались, ранее бывал только он один, так что с некоторой долей злой иронии можно было сказать, что он здесь за хозяина; однако помочь следствию словом или делом он не смог или не захотел. На его круглом курносом лице читалась скорее озабоченность, чем печаль. Джейк Хокет, как обычно, переговорил всех. От таких, как он, трудно ожидать продуманной версии, призванной вывести его и его друзей из-под подозрения. Юный Хорн, натура более утонченная, пытался приструнить Джейка, когда тот принялся крыть последними словами убитых противников, — ему ничего не стоило в любую минуту обрушиться нс только на врагов, но и на друзей. Пройдясь по поводу покойного Гидеона Уайза выражениями, далекими от официального некролога, он тем самым облегчил душу. Элайас в это время сидел без движения и казался невозмутимым, хотя что выражали его глаза за стеклами очков — осталось неизвестным. — Похоже, бесполезно объяснять вам, мистер Хокет, что ваши речи совершенно непристойны, — ледяным тоном произнес Нейрс. — Но, может быть, вас проймет хотя бы то, что по сути они для вас опасны: вы практически признаете, что ненавидели покойного. — A-а, за решетку хотите меня упрятать, да? — ухмыльнулся любитель поговорить. — Ну-ну. Только вам придется соорудить большущую тюрьму — знаете, сколько миллионов бедняков ненавидели Уайза, да не просто так, а за дело? И ведь я не вру, вы сами прекрасно это понимаете. Нейрс ничего не ответил; все молчали, пока Элайас нс заговорил, слегка шепелявя и растягивая гласные: — Эта дискуссия, на мой взгляд, совершенно бесплодна и ничего не дает ни нам, ни вам. Нас пригласили сюда либо затем, чтобы запросить у нас определенные сведения, либо вообще чтобы подвергнуть перекрестному допросу. Если вы способны нам поверить, знайте; никакой информацией мы не располагаем. Если же не способны, скажите, в чем нас обвиняют. Против нас нет и не может быть ни тени улик — мы имеем отношение к этим убийствам не больше, чем к ги- бели Юлия Цезаря. Задержать нас вы не рискнете, хотя и вряд ли нам верите. Так зачем мы здесь собрались? Элайас встал и принялся неторопливо застегивать свой плащ; его приятели сделали то же самое. Когда они подошли к двери, юный Хорн повернулся, обратив к дознавателям свое бледное лицо фанатика. — Мне хотелось бы еще упомянуть, что я всю войну просидел в вонючей тюрьме, — сказал он. — И все потому, что не хотел никого убивать. Все трое вышли; остальные мрачно переглянулись. — Ну, с их стороны это, конечно, отступление, но непохоже, что для нас то победа, — заметил отец Браун. — Мне все равно, — заявил Нейрс, — если не считать того, что бездельник и богохульник Хокет выругал меня последними словами. Хорн, во всяком случае, человек воспитанный. Что бы они ни болтали, я готов поклясться: они знают, в чем тут дело. Каждый из них знает, или почти каждый. Да они этого особенно не скрывали. И к тому же зубоскалили, зная, что у нас нет доказательств, а есть одна лишь уверенность в своей правоте. Вы согласны со мной, святой отец? Тог, к кому был обращен этот вопрос, посмотрел на Нейрса рассеянно, как будто пытаясь собраться с мыслями. — По правде говоря, — наконец начал он, -- я почти не сомневаюсь, что один человек из этих троих знает больше, чем говорит. Но на мой взгляд, правильнее будет пока умолчать о том, кого я имею в виду. Нейрс устремил на маленького священника столь пронзительный взгляд, что выронил монокль. — Пока мы с вами просто беседуем, — отчеканил он. — Но думаю, вы знаете: на более поздних этапах расследования сокрытие информации поставит вас в трудное положение. — Ну, сейчас, по крайней мере, положение мое очень простое: я представляю интересы моего друга мистера Хокета. На сегодняшний день ему пора бы уже оборвать связи со своей организацией и перестать называть себя социалистом. У меня есть все основания полагать, что он близок к принятию догматов католичества. — Да ну, на Хокета это не похоже, — недоверчиво сказал один из участников беседы. — Он ведь только и знает, что ругать почем зря священников. — Мне кажется, вы не до конца понимаете подобных людей, — тихо проговорил отец Браун. — Он ругает священников за то, что они, как ему кажется, не выступают в роли активных борцов за справедливость. Но мало-помалу он осознает: священники — тоже люди и они таковы, какие они есть. Однако мы здесь не для того, чтобы обсуждать психологию обращенных грешников. Я заговорил об этом лишь потому, что, понимая то, что я имею в виду, вы бы сузили круг своих поисков, и задача тем самым бы упростилась. — Если все это правда, круг сузится вокруг этого Элайаса, негодяя с лошадиным лицом! — воскликнул Нейрс. — Столь хладнокровным, злобным и насмешливым может быть, наверное, один лишь дьявол! Отец Браун вздохнул: — Ах, он всегда напоминал мне несчастного Стейна! Кажется, они даже были в родстве. — Ну, я бы сказал... — начал было сыщик, но выразить свое несогласие ему не довелось: дверь распахнулась и в проеме показалась полная высокая фигура бледнолицего Хорна. На сей раз он даже казался бледнее, чем обычно. — Эй, — воскликнул Нейрс, вставляя в глазницу монокль, — а почему вы вернулись? Неуверенно ступая, Хорн пересек комнату и, ни слова не говоря, тяжело упал в кресло. Через некоторое время он пробормотал с каким-то ошарашенным видом: — Я отстал от остальных... заблудился. Решил, что лучше вернуться. Со стола все еще не убирали, и Хорн, этот завзятый трезвенник, налил себе полный стакан бренди с ликером и залпом его выпил. — Кажется, вы чем-то расстроены, — сказал отец Браун. Хорн приложил ладони ко лбу и, словно из-под козырька, проговорил тихо, обращаясь, казалось, только к священнику: — Могу сказать чем. Мне явился призрак. — Призрак?! — изумился Нейрс. — Какой еще призрак? — То был дух Гидеона Уайза, хозяина дома, — проговорил Хорн, и голос его теперь звучал увереннее. — Он возник из бездны, которая его поглотила. — Чушь! — заявил Нейрс. — Ни один нормальный человек не верит в призраков. — Ну, это не совсем так, — с еле уловимой улыбкой сказал отец Браун. — Факты появления призраков обнаруживаются не реже, чем факты преступлений. — Что ж, мое дело — гоняться за преступниками, — с солдатской прямотой отчеканил Нейрс. — А за призраками пусть гоняются другие. Если сейчас, в начале двадцатого века, кто-то боится духов, это его личное дело. — Я же не сказал, что их боюсь, хотя, осмелюсь доложить, вполне мог бы, — ответил священник. — Нельзя сказать заранее, как такое воспримешь. Говорил же я о том, что верю в них, хотя бы до той степени, чтобы меня заинтересовал этот, сегодняшний. Расскажите-ка, мистер Хорн, что конкретно вы видели? — Это было на краю каменных осыпей; там, знаете, есть такая расщелина, куда как раз и сбросили Уайза. Попутчики мои шли впереди, а я брел за ними по вересковой пустоши и вскоре должен был выйти на тропинку, огибающую скалу. Мне часто приходилось там ходить — я люблю смотреть, как гривастые валы наскакивают на скалы. Но сегодня я об этом не думал. Меня только удивило, что море столь беспокойно в такую ясную лунную ночь. Мне были видны бледные гребни волн, то появлявшиеся, то исчезавшие, когда волна разбивалась о скалу. Трижды пена вспыхивала бледным огнем лунного серебра, а потом мне привиделось нечто невозможное. Четвертая вспышка серебряной пены не погасла, а осталась гореть на фоне темных небес. Пена все не спадала, и я с болезненным беспокойством ждал, когда же это произойдет. Мне казалось, я схожу с ума, потому что мгновение остановилось, растянулось во времени. Я сделал несколько шагов вперед, и тут у меня, наверное, вырвался громкий крик — зависшие водяные брызги белым, как бы снежным, контуром очертили лицо и фигуру человека, бледного, как прокаженный, излучавшего ужас, подобно застывшей молнии. — Так вы говорите, это был Гидеон Уайз? Хорн молча кивнул. Воцарилась тишина. Нарушил ее Нейрс, так резко вскочивший со стула, что тот отлетел к стене. — Нет, эго все-таки бред! — воскликнул он. — Но нам лучше туда сходить. — Я не пойду, — неожиданно громко заявил поэт. — Никогда больше не стану ходить той дорогой. — А мне думается, всем нам придется сегодня ночью пройти той дорогой, — сурово проговорил священник. — Хотя не скрою, это опасный путь, и скорее для многих, чем для одного. — Я не пойду... Господи, ну что вы все ко мне пристали! — выкрикнул Хорн, как-то странно отводя глаза. Все встали, включая поэта, но он, в отличие от остальных, не сделал ни шага к двери. — Послушайте, мистер Хорн, — строго сказал Нейрс, — да будет вам известно, что я инспектор полиции и моих людей вокруг этого дома много. До сих пор я вел расследование по возможности щадящими способами, но мне надо выяснить все, что относится к делу. Если уж вы рассказываете сказки о каком-то призраке, мне надо проверить и это. Я вынужден требовать, чтобы вы проводили меня к тому самому месту. Комната снова погрузилась в тишину. Хорн тяжело дышал, его фигура казалась воплощением неописуемого страха. Потом вдруг он снова сел в кресло и сказал уже другим, более спокойным голосом: — Я не в состоянии этого сделать. Может, вы даже знаете почему. Впрочем, рано или поздно вы все равно узнаете. Дело в том, что я убил этого человека. На мгновение в доме все замерло, как будто прямо над крышей прогремел гром, а в воздухе соткались мертвые тела. Затем жуткую тишину нарушил голос отца Брауна, прозвучавший так странно, что мог вызвать ассоциацию с мышиным писком. — Вы убили его намеренно? — задал вопрос священник. — Не знаю даже, как ответить, — сказал человек, сидевший в кресле и уныло грызший ноготь. — Кажется, я был вне себя. Мне давно известно, как нетерпим и нагл этот Уайз. Я был в его владениях, он ударил меня, и не просто задел, а сделал это намеренно. Мы сцепились, и он упал с обрыва. Только когда я отошел уже довольно далеко, меня молнией поразила мысль: я совершил преступное деяние и теперь должен быть изгнан из общества себе подобных. Казалось, каиново клеймо запечатлелось на моем лбу; я отчетливо представлял себе: я — убийца и когда-нибудь мне придется в этом сознаться. — Он вдруг выпрямился. — Но о других не скажу ничего худого. Так что не спрашивайте меня о предварительном умысле или о сообщниках — об этом я говорить не стану. — Ну, убийство-то ведь совершено не одно, — отозвался Нейрс, — так что вряд ли ссора вышла так уж случайно. Не подослал ли вас кто-нибудь? — Я не стану давать показаний против старых соратников, — гордо заявил Хорн. — Может быть, я и убийца, но предателем вы меня сделаться не заставите! Нейрс, загородив поэту выход, пригласил кого-то из своих помощников в дом. — Мы сейчас все-таки отправимся туда, к обрыву, — тихо сказал он полисмену и указал на Хорна. — Этот человек пойдет с нами. Стерегите его, чтоб не сбежал. Все понимали, что охота на привидение, особенно после того, как убийца признался, — не более чем прогулка к берегу моря. И то хорошо — ведь надо было снять охватившее всех напряжение. Однако Нейрс — наиболее скептичный и иронично настроенный — не хотел упускать ни малейшего шанса что-либо разузнать, хотя бы для этого надо было перевернуть валуны или даже могильные камни. Ибо обрушившийся край скалы и был подобием могильной плиты над водяным ложем несчастного Гидеона Уайза. Сыщик вышел из дома последним; он запер дверь и последовал за остальными по тропинке, ведущей к скале через вересковую пустошь. И тут он вдруг с изумлением заметил юного Поттера, секретаря покойного магната. Тот быстро шел им навстречу, и лицо его, облитое лунным светом, могло соперничать в бледности с самой Селеной, богиней луны. — Клянусь Богом, сэр, там и впрямь что-то есть, — были его первые за весь вечер слова. — Он... оно очень похоже на моего хозяина... — Чушь, — хрипло буркнул инспектор. — Вы что, думаете, я не узнал бы его? — возмущенно воскликнул секретарь. — Вот-вот, — язвительно сказал сыщик, — и еще вы и некоторые ваши знакомые слишком хорошо помните, что у вас есть причины его ненавидеть. Хокет не зря нас предупреждал. — Возможно, в этом и есть доля правды, — отозвался секретарь. Но уж, во всяком случае, я его хорошо знаю в лицо, поэтому утверждаю: я видел, как он стоит там неподвижно и вглядывается в пространство, а над ним сияет эта проклятая луна. И он указал на расщелину в скале, где даже издали заметно было нечто белое — не то лунный блик, не то фонтан пены, хотя похоже было, что субстанция эта более плотная. Они подошли ближе еще на сотню ярдов; фигура стояла без движения и казалась статуей из серебра. Нейрс был бледен и явно пытался сообразить, что же делать. Испуг Поттера был не меньшим, чем у самого Хорна, и даже Бирн, ко всему привычный репортер, не обнаруживал ни малейшего желания подойти к фигуре поближе. Пугало Бирна и то, что единственный человек, который признался, что мог бы испугаться призрака, сейчас его ничуть не боялся. Это был отец Браун — он шел вперед так уверенно, как будто перед ним был рекламный стенд. — Кажется, на вас все это не произвело никакого впечатления, — сказал священнику Бирн. — А я-то думал, вы действительно верите в привидения. — Если уж на то пошло, я думал, что вы в них не верите, — ответствовал Браун. — Но одно дело — верить в призраков вообще, и совершенно другое — поверить в конкретный призрак. Бирн был пристыжен; он украдкой бросил еще один взгляд на осыпающийся край обрыва, где в стылом лунном свете белело нечто непонятное. — Я и не верил, пока сам не увидел, — заявил он. — А я, напротив, верил, пока сам не увидел, — отозвался священник. Бирн пристально глядел на него, а отец Браун все шагал вперед по пустоши, полого поднимавшейся к скале, которой расщелина в середине придавала вид двугорбого верблюда. Бледный свет луны делал траву похожей на густую седую шевелюру, зачесанную на сторону гребнем ветра; казалось, она указывала на то место, где на расколотом склоне скалы среди серовато-зеленого торфа белели отложения мела. Именно там и находился не то бледный силуэт, не то светящийся призрак. Эта загадочная белая фигура выделялась на фоне унылого ландшафта, совершенно пустынного, если не считать широкой спины священника, уверенно шагавшего вперед, к разгадке тайны. Тогда вдруг бдительно охраняемый Хорн с пронзительным криком вырвался из рук полицейских, бросился к обрыву, опередив отца Брауна, и упал на колени перед видением. — Я признался во всем! — выкрикнул он. — Зачем ты явился изобличить меня в убийстве? — Я явился сказать всем, что ты не виновен в убийстве, — молвил призрак и простер перед собой руку. Коленопреклоненный поэт, коснувшись ее, с криком вскочил на ноги, и, услышав этот крик, непохожий на предыдущие, все присутствующие поняли: рука — из плоти. Такого чудесного спасения не помнил ни опытный журналист, ни видавший виды сыщик. Разгадка оказалась проста: осколки скалы и щебень сыпались с обрыва постоянно; кое-что оседало в огромной расщелине, в результате чего позади верхнего ее края образовалось нечто вроде уступа, за которым темнел уже настоящий обрыв к морю. Старик Уайз — человек выносливый и довольно крепкого сложения — упал на небольшой уступ и там провел целых двадцать четыре часа, далеко не лучших в своей жизни. Он все время пытался вскарабкаться вверх по склону, но песок и щебень осыпались под руками. Наконец из песка со щебнем сложилось нечто похожее на детскую горку — по ней Уайз и смог взобраться наверх. Что подтверждало слова Хорна о белой волне, то появлявшейся, то исчезавшей за краем обрыва, а затем застывшей в воздухе, — ее роль вполне мог сыграть песок. Как бы то ни было, перед ними целым и невредимым стоял Уайз, мускулистый широкоплечий седой старик, в запылившейся деревенской одежде, с жесткими чертами лица, сейчас, однако, несколько сгладившимися. Быть может, миллионерам полезно проводить сутки на узком уступе скалы, в шаге от вечности. Этот, во всяком случае, не только не держал зла на покушавшегося, но обрисовал такую картину происшествия, что вина Хорна стала казаться не столь уж большой. По словам Уайза, поэт вовсе не сталкивал его в бездну, просто земля вдруг стала осыпаться у него под ногами, а Хорн даже пытался его спасти. — Там, на подставленном мне Провидением уступе скалы, я обещал Господу простить всех моих недругов, — торжественно объявил миллионер. — Создатель, верно, плохо бы обо мне подумал, если б я не простил сейчас такой пустяк. Прощенному поэту пришлось отбыть в сопровождении полицейских, однако инспектор прекрасно понимал, что его заключение окажется недолгим, а наказание — если таковое вообще будет назначено — чисто символическим. Не часто убийце удается воспользоваться на суде благоприятными показаниями жертвы. — Удивительное происшествие, — сказал Бирн, когда инспектор в сопровождении своих спутников торопливо шагал по узкой дорожке к городу. Вот именно, откликнулся маленький священник. Может быть, к нам оно имеет мало отношения, но я был бы не против остановиться где-нибудь здесь и обсудить с вами все детали. Репортер помолчал, потом выразил согласие, начав обсуждение так: — По-моему, вы уже взяли Хорна на подозрение, когда заявили, что один из тех, с кем мы беседовали, не рассказал всего, что знает. — Говоря об этом, я имел в виду молодого мистера Поттера, секретаря восставшего из небытия и ныне уже не оплакиваемого мистера Гидеона Уайза. — Ну, в тот раз, когда Поттер вдруг соизволил со мной заговорить, он показался мне безумцем, — сказал Бирн, глядя в пространство. — Никогда не думал, что он может оказаться преступником. Что-то такое он говорил о морозильнике. — Вот-вот, поэтому я и решил, что он кое-что знает, — задумчиво отозвался отец Браун. — Я ведь не утверждал, что он замешан в преступлении... Интересно, неужели Уайз настолько силен, что смог самостоятельно выбраться из пропасти? — Что вы хотите этим сказать? — вопросил озадаченный репортер. — Разумеется, он оттуда выбрался — вот же он, почти рядом с нами! Священник не стал пускаться в объяснения, а вместо этого быстро спросил: — А что вы скажете о Хорне? — Ну конечно, он не преступник в полном смысле слова, — ответил журналист. — У него вовсе нет тех наклонностей, которые я часто видел у некоторых субъектов, а мистер Нейрс, без сомнения, видел еще чаще. Не думаю, что кто-то из нас в глубине души верил: Хорн — преступник. — А я только так о нем и думал, — сказал священник. — Вы, конечно, знаете о преступниках больше, чем я. Но есть такой сорт людей, о которых я имею более полное представление, чем вы или даже мистер Нейрс. Таких людей я видел множество, и повадки их мне известны. — Таких людей... — повторил заинтригованный Бирн. — Каких же? Кого вы имеете в виду? — Кающихся грешников. — Ничего не понимаю, — признался журналист. — Вы что, не верите в его проступок? — Я не верю его признанию, — ответил священник. — Много я слышал в жизни признаний, но это звучало не так, как все. Было в нем что-то романтическое, книжное. Взять хотя бы то, что он говорил о каиновой печати. Все это вычитано в книгах. Человек, совершивший нечто ужасное, не думает о литературных аналогиях. Поставьте себя на место честного клерка или приказчика, впервые присвоившего чужие деньги и потрясенного этим. Неужели вы станете припоминать, кто же совершил такое впервые — уж не библейский ли Варавва? Предположим другое: в порыве безумного гнева вы ударили ребенка и убили его. Так что же, вы станете проводить исторические аналогии с царем Иудеи и губителем младенцев? Поверьте, наши преступления столь мелки и прозаичны, что нам трудно уподобить их деяниям великих грешников. Нам просто в голову такое не придет. А Хорн к тому же вышел из роли, заявив, что не станет выдавать сообщников. Да кто его об этом спрашивал? Сказав то, что он сказал, Хорн тем самым уже их выдал. Нет, далеко ему до полной искренности, и я ни за что не отпустил бы ему грехи. Хорошенькое дело — прощать людей за проступки, которых они не совершали! И отец Браун, отвернувшись, устремил взгляд в морскую даль. — Но я вас не понимаю! — воскликнул Бирн. — Зачем подозревать его, если он уже прощен? Если он не имеет отношения ко всему этому? Признан невиновным? Отец Браун вдруг завертелся на месте как волчок, потом ухватил собеседника за рукав. — Вот в чем суть! — выкрикнул он в необычайном волнении. — Из этого и надо исходить! Он признан невиновным. Не имеет отношения ко всему этому. Потому-то он и есть главная фигура в деле. — На помощь! — тихо сказал обалдевший Бирн. — Я хочу сказать, что он виновен именно потому, что признан невиновным, — настаивал маленький священник. — В этом кроется разгадка. — Вполне очевидная, надо полагать, — съязвил журналист. Какое-то время они простояли молча — оба глядели на море. Потом отец Браун бодро заговорил: — Теперь вернемся к загадочному слову «морозильник». В этом деле все вы совершили ошибку там, где ошибаются обычно газетчики и политические деятели. По-вашему, в современном мире не с кем бороться, кроме революционеров. Так вот, дело, которое мы расследуем, не имеет к революции и к большевикам никакого отношения. Ну, может быть, все это — лишь фон, на котором разыгрывается действие. — Не понимаю, почему вы так думаете, возразил Бирн. — Налицо три миллионера, которых убили или пытались убить... — Нет! — воскликнул священник, и голос его звенел от волнения. — Все совсем не так. Пытались убить, да и убили лишь двоих; третий же цел и невредим, все так же упрямится, брыкается и выказывает норов. В том-то и дело. Вы же навсегда избавили его от угрозы, нависшей над ним с того самого момента, когда в отеле, на ваших глазах, ему предъявили ультиматум, причем в столь мягкой и вежливой манере, что вы ничего не поняли. Помните, вы рассказывали мне об этой беседе в холле? Гэллон и Стейн угрожали независимому, привыкшему вести дела по старинке предпринимателю: если он откажется с ними объединиться, они сто «заморозят». Вот почему впоследствии прозвучало слово «морозильник». Там, как известно, хранят трупы. — Помолчав, отец Браун продолжал: — Конечно, в мире ширится революционное движение, и, без сомнения, с ним надо бороться, хотя, на мой взгляд, вовсе не так, как это сейчас делается. Однако мало кто замечает, что в нашем мире есть и другое движение, также набирающее силы: монополизация промышленности, торговли, да и еще много чего. Это тоже своего рода революция. И исход ее будет таким же, как у любой революции: люди будут сражаться друг с другом и убивать, как они убивают во имя святого коммунистического будущего. На этой войне — как на любой другой — ультиматумы, агрессия, казни. У каждого из магнатов-монополистов свой двор, наподобие королевского, свои телохранители и наемные убийцы; каждый засылает шпионов в стан врага. Хорн был одним из шпионов старого Гидеона Уайза в лагере общего врага всех монополистов, однако хозяин использовал его против двоих соперников, угрожавших его уничтожить. — Ума не приложу, как он был использован и что из этого вышло, — сказал Бирн. — Да разве вы не понимаете, что Хорн и Уайз обеспечили друг другу алиби? — вскричал священник. Бирн все еще смотрел на него с некоторым недоверием, хотя свет истины уже забрезжил в его глазах. — Вот что я имел в виду, — продолжал отец Браун, — когда сказал: Хорн не имеет отношения ко всему этому, следовательно, он и есть главная фигура. Кто же усомнится в том, что эти двое не имеют отношения к тем двум убийствам, раз они участники другого происшествия? На самом же деле все наоборот: они причастны к тем двум убийствам, поскольку здесь ничего не совершили, да и вообще здесь ничего не произошло. Алиби они построили, конечно, совершенно парадоксальное и потому непостижимое; оно чуть было не сработало. Кто же усомнится, что человек, признавшийся в убийстве, искренен, да и другой, простивший убийцу, тоже? Никому и в голову не придет, что на самом деле ничего не было: одному не в чем каяться, а другому нечего прощать. Эта история должна убедить всех и каждого, что эти двое находились именно здесь и с ними происходило именно то, о чем они говорили. На самом же деле их тут не было и в помине: Хорн прошлой ночью расправился со стариком Гэллопом в лесу, а Уайз удавил финансиста Стейна в римском бассейне. Вот почему я и полюбопытствовал, откуда взялись у Уайза силы, чтобы вскарабкаться почти но отвесному утесу. — Да, это было бы весьма рискованным предприятием, — огорченно сказал Бирн. — Но вся история так гармонировала с пейзажем, да и звучала столь убедительно! — Даже слишком, и потому показалась мне сомнительной, — покачал головой маленький священник. — Как живописно была обрисована морская пена в лунном свете, вздымающаяся и превращающаяся в призрак! Но как это надуманно! Хорн, конечно, двурушник и трус, но не забывайте: подобно некоторым другим известным в истории двурушникам и трусам, он к тому же поэт! ТАЙНА ОТЦА БРАУНА  ТАЙНА ОТЦА БРАУНА Фламбо, некогда самый известный преступник во Франции, а впоследствии частный сыщик в Англии, давно оставил оба этих занятия. Некоторые утверждали, что преступная карьера слишком отягчила его совесть для успешной карьеры в расследовании преступлений. Так или иначе, после целой жизни романтических побегов и хитроумных уловок он поселился в таком месте, которое многие бы сочли подобающим его положению: в собственном замке в Испании. Замок был основательным, хотя и сравнительно небольшим; темный квадрат виноградника и зеленые полосы огорода занимали изрядное место на буром склоне холма. После всех своих бурных приключений Фламбо по-прежнему обладал чертой, присущей многим латинским народам, но отсутствующей (к примеру) у многих американцев, — способностью наслаждаться уединением. Эту черту можно обнаружить у владельцев крупных отелей, мечтающих стать скромными фермерами. Она проявляется и у владельца провинциального французского магазина, который делает паузу в тот момент, когда может расширить свое дело, стать отвратительным миллионером и выкупить целую торговую улицу, но вместо этого возвращается к тихому уюту домашней жизни и игре в домино. Случайно и почти внезапно Фламбо влюбился в одну испанскую даму, женился и обзавелся большой семьей в своем поместье, не выказывая особенного желания далеко выходить за его пределы. Но в то утро члены семьи обратили внимание на его необычное беспокойство и возбуждение. На прогулке он далеко обогнал маленьких сыновей и спустился по длинному склону холма навстречу посетителю, пересекавшему долину, хотя тот еще казался черной точкой на расстоянии. Черная точка постепенно увеличивалась в размерах, но почти не меняла форму; образно говоря, она оставалась круглой и черной. Вообще-то, черное облачение священника было не в новинку в здешних краях, но эта одежда, хотя и указывала на духовное лицо, выглядела одновременно будничной и щеголеватой, что выдавало в ее обладателе уроженца северо-западных островов с такой же достоверностью, как если бы его увидели на вокзале в Клапхэме. Он держал в руке короткий толстый зонтик с круглым набалдашником, при виде которого хозяин едва не расплакался от умиления, ибо этот зонтик принимал участие во многих их совместных похождениях. Отец Браун, старый английский друг Фламбо, наконец-то нанес ему желанный, но долго откладываемый визит. Они постоянно переписывались, но не встречались уже несколько лет. Вскоре отец Браун был принят в кругу семьи, достаточно многочисленной, чтобы создать впечатление дружной компании или небольшой общины. Его познакомили с расписными и позолоченными деревянными статуями трех волхвов, которые приносят детям подарки на Рождество, так как в Испании детские занятия играют важную роль в домашней жизни. Его познакомили с собакой, кошкой и с животными на скотном дворе. Кроме того, по воле случая, он познакомился с одним из соседей, который, как и он сам, принес в здешнюю долину одежду и манеры из дальних земель. На третий день пребывания священника в маленьком замке он встретил величавого незнакомца, отдавшего дань уважения испанской семье изысканными поклонами, которые сделали бы честь любому испанскому гранду. Это был высокий, худощавый, седовласый и очень импозантный джентльмен, чьи холеные руки, манжеты и запонки обладали почти неотразимым лоском. Но его узкое лицо не имело того апатичного выражения, которое ассоциируется с длинными манжетами и маникюром у наших карикатуристов. Оно выглядело поразительно живым и любознательным, а его глаза светились невинным любопытством, какое не часто встречается у седых людей. Одно это могло свидетельствовать о его национальности, как и гнусавые нотки в его утонченной речи, а также чересчур поспешная готовность признания огромной древности всех европейских вещей, которые его окружали. Действительно, это был мистер Грэндисон Чейс из Бостона, американский путешественник, который временно прервал свои странствия по Америке, взяв в аренду соседнее поместье — весьма похожий замок на весьма похожем холме. Он наслаждался обстановкой старинного дома и считал своего дружелюбного соседа местной древностью такого же рода. Ведь Фламбо, как мы уже говорили, знал толк в уединенной жизни и, казалось, вырос здесь вместе со своими виноградными лохами и смоковницами. Он взял обратно свою настоящую фамилию Дюрок, потому что имя Фламбо (что значит «факел») было лишь его боевым прозвищем, под которыми такие люди часто ведут войну с обществом. Он любил свою жену и семью, не уходил из дому дальше, чем требовалось для небольшой охоты, и казался американскому путешественнику воплощением того культа жизнерадостной респектабельности и умеренной роскоши, который восхищал его в жителях Средиземноморья. Скиталец с Запада был рад отдохнуть на уютной мшистой скале Юга. Но мистер Чейс слышал об отце Брауне и обратился к нему несколько иным тоном, как в разговоре со знаменитостью. В нем проснулся тактичный, но настойчивый инстинкт интервьюера. Если он и пытался вытянуть из отца Брауна его подноготную, словно больной зуб, то делал это под анестезией и со всем мастерством, присущим американским стоматологам. Они сидели на частично крытом внешнем дворе дома, какие часто встречаются у входа в испанские гасиенды. Вечер постепенно переходил в ночь, и, поскольку в горах быстро холодеет после заката, на каменном полу стояла небольшая печка, мерцающая красными глазками, как гоблин, хотя свет от нее не достигал нижнего уровня высокой кирпичной стены, уходившей над ними в темно-синее небо. Мощная фигура Фламбо с широкими плечами и его длинные усы, изогнутые как сабли, были едва различимы в глубоких сумерках, когда он расхаживал вокруг, наливал темное вино из огромной бочки и передавал гостям. В его тени священник, сгорбившийся над печкой, казался маленьким и незначительным. С другой стороны американец элегантно наклонился вперед, упершись локтем в колено; тонкие черты его лица были хорошо освещены, а глаза сияли умом и любознательностью. — Могу заверить вас, сэр, что мы считаем ваши достижения в расследовании убийства Муншайна[60] самым выдающимся успехом в истории детективной науки, — сказал он. Отец Браун что-то пробормотал; кое-кому это бормотание показалось бы похожим на стон. — Мы хорошо знакомы с предполагаемыми достижениями Дюпена, Лекока, Шерлока Холмса, Николаса Картера и других вымышленных мастеров сыска, — твердо продолжал гость. — Но во многих случаях можно наблюдать явственное различие между вашим собственным подходом и методами других мыслителей, как реальных, так и воображаемых. Некоторые даже полагают, сэр, что можно поставить знак равенства между различием метода и его отсутствием.  Отец Браун хранил молчание. Потом он слегка вздрогнул, словно задремал над печкой, и сказал: — Прошу прощения. Да... Отсутствие метода... Боюсь, и это тоже. — Я имею в виду строго рассчитанный научный метод, — продолжал американец. — Эдгар По написал несколько эссе в разговорной форме, объясняющих метод Дюпена с его блестящими логическими умозаключениями. Доктору Уотсону приходилось слышать точные описания аналитического метода Холмса с его вниманием к мелким подробностям. Но по-видимому, никто не имеет исчерпывающего объяснения вашего метода, отец Браун, и я слышал, что вы отклонили предложение прочитать цикл лекций в США по этому вопросу. — Да, — согласился священник и нахмурился, глядя на печку. — Я отказался. — Ваш отказ положил начало интересной дискуссии, — заметил Чейс. — Некоторые мои соотечественники полагают, что ваш метод невозможно объяснить, потому что он выходит за пределы естественных наук. По их словам, вашу тайну нельзя раскрыть из-за ее оккультной природы. — Что-что? — довольно резко спросил отец Браун. — В смысле, эзотерической, — поправился его собеседник. — Могу вам сказать, что у нас чрезвычайно интересовались убийством Гэллапа и Стейна, старика Мертона, судьи Гвинна, а также двойным убийством Дэлмона, который был хорошо известен в Соединенных Штатах[61]. И вы каждый раз оказывались на месте, в самой гуще событий, объясняя всем, как все случилось, но никогда не рассказывая, откуда вы это узнали. Поэтому некоторые пришли к выводу, что вы, так сказать, все знаете заранее. Карлотта Бронсон прочитала лекцию о мыслеформах с наглядными примерами из нескольких ваших дел. «Общество сестер-ясновидящих» из Индианаполиса... Отец Браун по-прежнему смотрел на печку. Потом он сказал — громко, но так, словно не подозревал о присутствии слушателей: — Ох, это никогда не кончится! — Не знаю, чем тут можно помочь, — добродушно отозвался мистер Чейс. — Сестры-ясновидящие не отступятся от своего. По-моему, единственный способ прекратить это — наконец раскрыть вашу тайну. Отец Браун застонал. Он уронил голову на руки и некоторое время оставался в таком положении, словно погруженный в мучительное раздумье. Потом он поднял голову и уныло произнес: — Хорошо, я открою тайну. Он хмуро обвел взглядом с умеренный двор, от красных глазок в отверстиях печки до ровной плоскости старинной стены, над которой все ярче сияли южные звезды. — Тайна в том... — начал он и замолчал, словно не мог продолжать. Потом он собрался с силами и сказал: — Видите ли, я убил всех этих людей. — Что? — отозвался американец, и его голос прозвучал робко посреди необъятной тишины. — Понимаете, я сам убил их всех, — терпеливо объяснил отец Браун. — Поэтому, разумеется, я знаю, как это было сделано. Грэндисон Чейс выпрямился во весь свой немалый рост, словно человек, подброшенный к потолку медленным взрывом. Глядя сверху вниз на собеседника, он недоверчиво повторил свой вопрос. — Я очень тщательно продумал каждое преступление, — продолжал отец Браун. — Я рассчитал, как можно совершить то или иное убийство и в каком душевном состоянии должен находиться человек, чтобы совершить его. А когда я был совершенно уверен, что испытываю точно такие же чувства, как убийца, то понимал, кто он такой. Чейс сдавленно вздохнул. — Вы напугали меня, — признал он. — На минуту я действительно поверил, что вы всерьез считаете себя убийцей. Я представил заголовки во всех американских газетах: «Праведный сыщик разоблачен как убийца: сто преступлений отца Брауна». Но разумеется, это всего лишь фигура речи и означает, что вы пытались воссоздать психологию... Отец Браун резко стукнул по печке короткой трубкой, которую он собирался набить; по его лицу пробежала гримаса раздражения, что случалось очень редко. — Нет, нет, нет! — почти рассерженно произнес он. — Я не имел в виду фигуру речи. Вот что происходит, когда пытаешься говорить о глубоких вещах... Что толку в словах? Если вы пытаетесь рассуждать о нравственной истине, людям всегда кажется, что это образные выражения. Один реальный человек с двумя руками и ногами однажды сказал мне: «Я верую в Святого Духа только в духовном смысле». Естественно, я спросил: «А в каком другом смысле можно верить?» Тогда он решил, будто я имею в виду, что ему нужно верить только в эволюцию, в этическую общность или какую-нибудь другую ерунду... Я хочу сказать, что на самом деле вижу себя в самом реальном смысле слова совершающим эти убийства. Я не убиваю людей физически, но дело не в этом. Любой кирпич или механизм мог бы физически лишить их жизни. Я думаю и думаю о том, как человек может дойти до такого состояния, пока не понимаю, что становлюсь в точности подобным ему, если не считать окончательного согласия на физическое действие. Это однажды посоветовал один мой друг в качестве религиозного упражнения. Полагаю, он заимствовал этот прием у папы Льва Тринадцатого, который всегда был моим героем. — Боюсь, вам многое придется объяснить, прежде чем я пойму, о чем вы говорите, — недоверчиво сказал американец, поглядывая на священника, как на дикое животное. — Наука сыска... Отец Браун раздосадованно щелкнул пальцами. — Вот оно! — воскликнул он. — Здесь наши пути расходятся. Наука — великая вещь, когда вы вникаете в ее суть; на самом деле это одна из величайших вещей в мире. Но что имеют в виду девять людей из десяти, когда рассуждают о науке в наши дни? Когда они называют наукой мастерство сыска или криминологию? Они отступают в сторону от человека и изучают его, как огромное насекомое. Они называют это беспристрастным анализом, а я считаю это бесчувственным и бесчеловечным отношением к человеку. Они смотрят на человека с огромного расстояния, словно на доисторического монстра, и говорят о «форме черепа, выдающей преступные наклонности», как будто это зловещий нарост вроде носорожьего рога. Когда ученый рассуждает о типе личности, он имеет в виду не себя, а своего ближнего, скорее всего более бедного, чем он сам. Я не отрицаю, что сухой анализ бывает полезен, хотя в определенном смысле это противоположность науке. На самом деле это не знание, а желание избавиться от чего-то уже известного. С таким же успехом можно относиться к другу как к чужому человеку и превращать нечто знакомое в абстрактное и загадочное. С таким же успехом можно говорить, что у человека посреди лица есть хоботок и раз в сутки он впадает в беспамятство. То, что вы называете «тайной», — это как раз обратная вещь. Я не пытаюсь отстраниться от человека. Я стараюсь проникнуть в душу убийцы... Это нечто гораздо большее, не правда ли? Я всегда нахожусь внутри человека, двигаю его руками и ногами, но жду до тех пор, пока не понимаю, что думаю, как убийца, и борюсь с его страстями; пока не достигаю состояния затаенной, едва сдерживаемой ненависти; пока не начинаю видеть мир его прищуренными, налитыми кровью глазами; пока не надеваю шоры полубезумной сосредоточенности, выискивая самый прямой и короткий путь к луже крови. До тех пор, пока я на самом деле не становлюсь убийцей. — О! — произнес мистер Чейс с вытянувшимся лицом, мрачно глядя на него, и добавил: — И это вы называете религиозным упражнением? — Да, — ответил отец Браун. — Я называю это религиозным упражнением. — Он немного промолчал и продолжил: — Это настолько полноценный религиозный опыт, что лучше бы мне было не рассказывать о нем. Но я просто не могу допустить, чтобы вы начали рассказывать соотечественникам, будто я владею неким тайным волшебством, связанным с «мыслеформами», не так ли? Мое объяснение было не слишком удачным, но это правда. Ни один человек не может стать хорошим, пока не поймет, насколько он плохой или каким плохим он мог бы стать; пока до него не дойдет, какое право он имеет на снобизм, ухмылки и разговоры о «преступниках», словно это обезьяны в лесу за десять тысяч миль от нас; пока он не избавится от гнусного самообмана насчет преступных типов личности и дефективных черепов; пока он не выжмет из души последние капли фарисейского елея; пока его единственной надеждой не станет поимка настоящего преступника и содержание его в здравом уме и твердой памяти у себя под шляпой. Фламбо вышел вперед, наполнил большой бокал испанским вином и поставил его перед своим другом, как уже сделал это перед гостем. Потом он сам впервые заговорил: — Полагаю, отец Браун привез новую порцию тайн. Вчера мы как раз говорили о них. Со времени нашей последней встречи ему пришлось иметь дело с кое-какими необычными людьми. — Да, я более или менее наслышан об этих историях, — сказал Чейс и с задумчивым видом поднял свой бокал. — Интересно, можете ли вы привести какие-либо примеры... я имею в виду, вы разбирались с ними в таком же интроспективном стиле? Отец Браун тоже поднял свой бокал, и отблески огня сделали красное вино прозрачным, словно изображение окровавленного мученика на церковном витраже. Казалось, жидкое алое пламя приковало его взор, погружавшийся все дальше, как будто в одном бокале заключалось море крови всех людей на свете, а его душа была ныряльщиком в темной пучине смирения и обращенного вспять воображения, проникающим глубже самых древних чудовищ, ворочавшихся в илистой бездне. В этом бокале, как в красном зеркале, он видел много вещей. События последних дней двигались в пурпурных тенях; примеры, о которых просили его собеседники, сплетались в символическом танце, и перед его мысленным взором проходили все истории, которые он собирался рассказать. Вино превратилось в алый закат над кроваво-красным песком, где стояли темные фигуры людей; один упал, а другой побежал к нему. Потом закат раскололся на пятна красных фонарей, развешанных на деревьях в саду, и багряные отражения на воде пруда. Потом свет фонарей как будто слился в алый кристалл, озаряющий мир, словно закатное солнце, кроме тени высокого человека в причудливом головном уборе древнего жреца. Наконец свет потускнел, и не осталось ничего, кроме пятна спутанной рыжей бороды, развевавшейся на ветру над серой заболоченной пустошью. Все эти видения, которые впоследствии можно было рассмотреть из другой перспективы и в другом настроении, всколыхнулись в его памяти и начали складываться в целые эпизоды и сюжеты. — Да, — сказал он и медленно поднес бокал к губам. — Я как сейчас помню...  ЗЕРКАЛО СУДЬИ Джеймс Бэгшоу и Уилфред Андерхилл были старым и друзьями и очень любили совершать ночные прогулки, во время которых мирно беседовали, бродя но лабиринту тихих, словно вымерших улиц большого городского предместья, где оба они жили. Первый из них — рослый темноволосый добродушный мужчина, с узкой полоской усов на верхней губе, — служил профессиональным сыщиком в полиции; второй, невысокий блондин с проницательным, резко очерченным лицом, был любитель, который горячо увлекался розыском преступников. Читатели этого рассказа, написанного с подлинно научной точностью, будут поражены, узнав, что говорил профессиональный полисмен, любитель же слушал его с глубокой почтительностью. — Наша работа, пожалуй, единственная на свете, — говорил Бэгшоу, — в том смысле, что действия профессионала люди заведомо считают ошибочными. Воля ваша, но никто не станет писать рассказ о парикмахере, который не умеет стричь и клиент вынужден прийти к нему на помощь, или об извозчике, который не в состоянии править лошадью до тех пор, пока седок не разъяснит ему извозчичью премудрость в свете новейшей философии. При всем том я отнюдь не намерен отрицать, что мы часто склонны избирать наиболее проторенный путь, или, иными словами, безуспешно действуем в соответствии с общепринятыми правилами. Но ошибка писателей заключается в том, что они упорно не дают нам возможности успешно действовать в согласии с общепринятыми правилами. — Без сомнения, — заметил Андерхилл, — Шерлок Холмс, будь он сейчас здесь, сказал бы, что действует в согласии с правилами и по законам логики. — Возможно, он был бы недалек от истины, — подтвердил полисмен, — но я имел в виду правила, которым следует многочисленная группа людей. Нечто вроде работы в армейском штабе. Мы собираем и накапливаем информацию. — А вам не кажется, что и в детективных романах это не исключено? — осведомился его друг. — Что ж, давайте возьмем в виде примера любое из вымышленных дел, раскрытых Шерлоком Холмсом и Лестрейдом, профессиональным сыщиком. Предположим, Шерлок Холмс может догадаться, что совершенно незнакомый ему человек, который переходит улицу, — иностранец, просто-напросто потому, что тот, опасаясь попасть под автомобиль, смотрит налево, а не направо, хотя в Англии движение левостороннее. Право, я охотно допускаю, что Холмс вполне способен сделать подобную догадку. И я глубоко убежден, что Лестрейду подобная догадка никогда и в голову не придет. Но при этом не следует упускать из виду тот факт, что полисмен хоть и не может порой догадаться, зато вполне может заведомо знать наверняка. Лестрейд мог точно знать, что этот прохожий — иностранец, хотя бы уже потому, что полиция, в которой он служит, обязана следить за иностранцами. Мне могут возразить, что полиция следит за всеми без различия. Поскольку я полисмен, меня радует, что полиция знает так много, — ведь всякий стремится работать на совесть. Но я к тому же гражданин своей страны и порой задаюсь вопросом: а не слишком ли много знает полиция? — Да неужели вы можете всерьез утверждать, — воскликнул Андерхилл с недоверием, — что знаете все о любом встречном, который попадается вам на любой улице? Допустим, вон из того дома сейчас выйдет человек, — разве вы и про него все знаете? — Безусловно, если он хозяин дома, — отвечал Бэгшоу. — Этот дом арендует литератор, румын по национальности, английский подданный, обычно он живет в Париже, но сейчас временно переселился сюда, чтобы поработать над какой-то пьесой в стихах. Его имя и фамилия — Озрик Орм, он принадлежит к новой поэтической школе, и стихи его неудобочитаемы, — разумеется, насколько я лично могу об этом судить. — Но я имел в виду всех людей, которых встречаешь на улице, — возразил его собеседник. — Я думал о том, до чего все кажется странным, новым, безликим: эти высокие, глухие стены, эти дома, которые утопают в садах, их обитатели. Право же, вы не можете знать их всех. — Я знаю некоторых, — отозвался Бэгшоу. — Вот за этой оградой, вдоль которой мы сейчас идем, находится сад, принадлежащий сэру Хэмфри Гвинну, хотя обыкновенно его называют просто «судья Гвинн»: он — тот самый старый судья, который поднял такой шум по поводу шпионажа во время мировой войны. Соседним домом владеет богатый торговец сигарами. Родом он из Латинской Америки, смуглый такой, сразу видна испанская кровь, но фамилия у него чисто английская — Булл ер. А вон тот дом, следующий по порядку... Постойте, вы слышали шум? — Я слышал какие-то звуки, — ответил Андерхилл, — но, право, понятия не имею, что это было. — Я знаю, что это было, — сказал сыщик. - Эго были два выстрела из крупнокалиберного револьвера, а потом -- крик о помощи. И донеслись эти звуки из сада за домом, который принадлежит судье Гвинну, из этого рая, где всегда царят мир и законность. — Он зорко оглядел улицу и добавил: — А в ограде одни-единственные ворота, и, чтобы до них добраться, надо сделать крюк в добрых полмили. Право же, будь эта ограда чуть пониже или я чуть полегче, тогда дело другое, но все равно я попытаюсь. — Вон место, где ограда и впрямь пониже, — сказал Андерхилл, — и рядом дерево, оно там как нельзя более кстати. Они пустились бежать вдоль ограды и действительно увидели место, где ограда круто понижалась, словно уходя в землю до половины, а дерево в саду, усеянное ярчайшими цветами, простирало наружу ветви, золотистые при свете одинокого уличного фонаря. Бэгшоу ухватился за кривой сук и перебросил ногу через невысокую ограду, мгновение спустя друзья уже стояли в саду, до колен утопая в ковре из цепких, стелющихся трав. В этот ночной час сад судьи Гвинна выглядел весьма своеобразно. Он был обширен и тянулся по незастроенной окраине города, прилегая к высокому темному дому, который стоял последним, в конце улицы. Дом этот можно назвать темным в самом прямом смысле слова, потому что ставни были закрыты наглухо и ни один луч света не проникал наружу сквозь их щели, по крайней мере со стороны палисадника. Зато в самом саду, который прилегал к дому и, казалось, тем более должен бы быть окутан тьмой, кое-где мерцали, догорая, искры, как будто после фейерверка, словно гигантская огненная ракета упала и рассыпалась меж деревьев. Продвигаясь вперед, друзья обнаружили, что это светились гирлянды цветных лампочек, которыми были унизаны деревья, подобно драгоценным плодам Аладдина, но в особенности свет изливался из круглого озерца или пруда, в воде которого блестели и переливались бледные разноцветные огоньки, будто и там тоже горели лампочки. — Может быть, у него торжественный прием? — спросил Андерхилл. — Похоже, что сад иллюминирован. — Нет, — возразил Бэгшоу. — Просто у него такая прихоть, и, думается мне, он предпочитает наслаждаться этим зрелищем в одиночестве. Обожает забавляться своей собственной маленькой электрической сетью, а щит с переключателями находится вон в той отдельной пристройке, или флигеле, где он работает и хранит свои бумаги. Буллер, близкий его приятель, утверждает, что, когда горят цветные лампочки, обычно эго верный признак того, что его лучше не беспокоить. — Нечто вроде красного сигнала, предупреждающего об опасности, — заметил Андерхилл. — Боже правый! Боюсь, что это и есть именно такой сигнал! Тут сыщик пустился бежать к пруду. А еще через мгновение Андерхилл сам увидел то, что видел его друг. Мерцающее световое кольцо, похожее на нимб, иногда окружающий луну, а здесь окаймлявшее круглый пруд, прерывали две черные черты, или полосы, — как оказалось, то были две длинные черные ноги человека, который лежал ничком у пруда, уронив голову в воду. — Скорей! — отрывисто вскрикнул сыщик. — Кажется мне... Голос его смолк в отдалении, потому что он уже мчался во весь духчерез широкую лужайку, едва различимую при слабом электрическом освещении, и дальше напрямик через весь сад к пруду, у которого лежал неизвестный человек. Андерхилл рысцой последовал по его стопам, но вдруг испугался, потому что произошла неожиданность. Бэгшоу, который по прямой линии как стрела летел к незнакомцу, распростертому подле светящегося пруда, круто свернул в сторону и, еще прибавив прыти, помчался к дому. Андерхилл никак не мог сообразить, почему его друг так резко и внезапно переменил направление. Но еще через секунду, когда сыщик нырнул в тень дома, оттуда, из мрака, послышалась возня, сопровождаемая ругательствами, а потом Бэгшоу вновь вынырнул оттуда, волоча за собой упирающегося человечка, щуплого и рыжеволосого. Пойманный, видимо, хотел скрыться за домом, но острый слух сыщика уловил шорох его шагов, едва слышный, словно трепыхание птички в кустах. — Андерхилл, сделайте милость, — сказал сыщик, — бегите к пруду и посмотрите что и как. Ну а вы кто такой будете? — спросил он, резко останавливаясь. — Имя, фамилия? — Майкл Флуд, — отвечал незнакомец вызывающим тоном. Был он маленький, тщедушный, с непомерно длинным крючковатым носом на узком и сухом, словно пергаментном, личике, бледность которого была особенно заметна, оттененная огненно-рыжей шевелюрой. — Я гут, смею заверить, ни при чем. Когда я пришел, он уже лежал мертвый, и мне стало страшно. Я из газеты, хотел взять у него интервью. — Когда вы, газетчики, берете интервью у знаменитостей, — заметил Бэгшоу, — разве принято у вас перелезать для этого через садовую ограду? И он сурово указал на двойную цепочку следов, тянувшихся по аллее к цветочной клумбе. Человечек, назвавшийся Флудом, гоже напустил на себя суровое выражение. — Газетному репортеру порой приходится перелезать через ограды, чтобы взять интервью, — сказал он. — Я долго стучал в парадную дверь, но так и не достучался. Дело в том, что лакей отлучился куда-то. — А почему вы знаете, что он отлучился? — спросил сыщик, глядя на него с подозрением. — Да потому, — отвечал Флуд с явно напускным хладнокровием, — что не я один лазаю через садовые ограды. Весьма вероятно, что и вы сделали то же самое. Во всяком случае, и лакей это сделал, я только минуту назад видел, как он спрыгнул с ограды возле самой калитки, по ту сторону сада. — Но отчего же он не воспользовался калиткой? — продолжал допрос Бэгшоу. — А я почем знаю? — огрызнулся Флуд. — Вероятно, оттого, что она заперта. Спрашивайте у него, а не у меня, вон он как раз возвращается. И в самом деле, близ дома показалась еще чья-то смутная тень, едва различимая в полутьме, пронизанной слабым электрическим светом, а потом стал виден широкоплечий человек в красной жилетке, надетой поверх заношенной до невероятия ливреи. Он торопливо, но спокойно и уверенно приближался к боковой дверке дома, когда оклик Бэгшоу заставил его остановиться. Он неохотно подошел, и можно было теперь разглядеть желтоватое лицо с азиатскими чертами, которым вполне соответствовали прилизанные иссиня-черные волосы. Бэгшоу резко повернулся к человеку, назвавшему себя Флудом: — Может ли кто-нибудь в этой округе удостоверить вашу личность? — Таких и по всей стране немного отыщется, — недовольно буркнул Флуд. — Я только недавно переехал сюда из Ирландии. Единственный, кого я знаю в здешних краях, — это священник церкви Святого Доминика отец Браун. — Вы оба извольте оставаться здесь, — сказал Бэгшоу. И добавил, обращаясь к лакею: — А вас я прошу пойти в дом, позвонить по телефону в церковь Святого Доминика и попросить отца Брауна приехать сюда как можно скорее. Да смотрите без фокусов. Пока энергичный сыщик принимал меры на случай возможного бегства задержанных, его друг, как ему и было сказано, поспешил на место, где разыгралась трагедия. Место это выглядело довольно странно: поистине, не будь трагедия столь ужасна, она представлялась бы в высшей степени фантастической. Мертвый человек (при самом беглом осмотре сразу же стало ясно, что он действительно мертв) лежал, уронив голову в пруд, и мерцающее искусственное освещение окружало его голову каким-то подобием святотатственного нимба. Лицо у него было изможденное и неприятное, голова почти облысела, только по бокам еще курчавились редкие пряди — седоватые, со стальным отливом, они завивались колечками, и, хотя висок размозжила пуля, Андерхилл сразу узнал черты, которые видел на многочисленных портретах сэра Хэмфри Гвинна. На покойном был фрак, а его длинные, тонкие, как у паука, ноги чернели, раскинутые в разные стороны на крутом берегу, с которого он упал. Словно по роковой, поистине дьявольской прихоти, кровь медленно сочилась в светящуюся воду, и струйка змеилась, прозрачно-алая, как предзакатное облако. Андерхилл сам не мог бы сказать, сколько времени он простоял, глядя на зловещий труп, а потом поднял голову и увидел, что над ним, у края обрывистого берега, появились четверо незнакомцев. Он ожидал прихода Бэгшоу и пойманного ирландца и легко догадался, кто этот человек в красной жилетке. Но в четвертом из них была какая-то странная и смешная торжественность, непостижимым образом совмещавшая несовместимое. Он был приземист, круглолиц и носил шляпу, напоминавшую черный нимб. Андерхилл догадался, что перед ним священник; но при этом ему почему-то вспомнилась старая, почерневшая от времени гравюра, на которой была изображена «Пляска смерти». Потом он услыхал, как Бэгшоу сказал священнику: — Я очень рад, что вы можете удостоверить личность этого человека, но все же прошу иметь в виду, что он тем не менее остается под некоторым подозрением. Конечно, вполне может статься, что он невиновен, но как бы то ни было, а в сад он проник необычным способом. — Я и сам считаю его невиновным, — сказал священник бесстрастным голосом. — Но, разумеется, я могу и ошибаться. — А почему, собственно, вы считаете его невиновным? — Именно потому, что он проник в сад столь необычным способом, — отвечал церковнослужитель. — Понимаете ли, сам я проник сюда способом вполне обычным. Но очень похоже, что я чуть ли не единственный попал сюда так, как эго принято. В наши дни самые достойные люди перелезают в сад через ограду. — А что вы называете обычным способом? — осведомился сыщик. — Ну как вам сказать, — отвечал отец Браун с самой истовой откровенностью. — Я вошел через парадную дверь. Обычно я вхожу в дома именно таким путем. — Прошу прощения, — заметил Бэгшоу, — но не так уж важно, каким путем вошли сюда вы, если только у вас нет желания сознаться в убийстве. — А по-моему, это очень важно, — мягко возразил священник. — Дело в том, что, когда я входил в парадную дверь, мне бросилось в глаза нечто такое, чего остальные, по всей вероятности, не могли видеть. — Что же это было? — Совершеннейший разгром, — все так же мягко объяснил отец Браун. — Большое зеркало в конце коридора разбито, пальма опрокинута, пол усеян черепками глиняного горшка. И я сразу понял, что случилось неладное. — Вы правы, — согласился Бэгшоу, помолчав немного. — Если вы все это видели, тут налицо прямая связь с преступлением. — А если тут налицо связь с преступлением, — продолжал священник вкрадчиво, — то вполне можно предположить, что некий человек никак с этим преступлением не связан. И человек этот — мистер Майкл Флуд, который проник в сад через стену, а потом пытался выбраться отсюда столь же необычным способом. Именно необычность поведения убеждает меня в его невиновности. — Войдемте в дом, — сказал Бэгшоу отрывисто. Когда они переступили порог боковой двери, пропустив лакея вперед, Бэгшоу отстал на несколько шагов и тихо заговорил со своим другом. — Этот лакей ведет себя как-то странно, — сказал он. — Утверждает, что его фамилия Грин, но я сомневаюсь в его правдивости: несомненно лишь одно — он действительно служил у Гвинна, и, по всей видимости, другой постоянной прислуги здесь не было. Но к величайшему моему удивлению, он клянется, что его хозяин вообще не был в саду, ни живой, ни мертвый. Говорит, будто старый судья уехал на званый обед в Юридическую коллегию и должен был вернуться лишь через несколько часов, потому-то, мол, сам он и позволил себе ненадолго отлучиться из дому. — А объяснил ли он, — спросил Андерхилл, — что побудило его отлучиться столь странным образом? — Нет. Во всяком случае, сколько-нибудь вразумительного объяснения из него так и не удалось вытянуть, — отвечал сыщик. — Право же, я его не понимаю. Он чего-то смертельно боится. За боковой дверью начиналась длинная, тянувшаяся через все здание прихожая, куда вела со стороны фасада парадная дверь, над которой было старомодное полукруглое оконце, одним своим видом нагонявшее тоску. Сероватые проблески рассвета уже мерцали среди темноты, словно блики какого-то унылого, тусклого восхода, а прихожую слабо освещала одна-единственная лампа под абажуром, тоже весьма старомодным, которая стояла на полке в дальнем углу. При неверном ее свете Бэгшоу увидел тот полнейший разгром, о котором говорил Браун. Высокая пальма с длинными веерообразными листьями была опрокинута, от горшка из темно-красной глины остались одни черепки. Черепки эти усеивали ковер вперемешку со слабо поблескивающими осколками разбитого зеркала, а пустая рама так и осталась висеть тут же на стене. Перпендикулярно этой стене, от боковой дверки, в которую они вошли, тянулся вглубь дома широкий коридор. В дальнем его конце виднелся телефон, по которому лакей и вызвал сюда священника; еще дальше через приотворенную дверь виднелись тесно сомкнутые ряды толстенных книг в кожаных переплетах, и ясно было, что дверь эта ведет в кабинет судьи. Бэгшоу стоял, глядя себе под ноги, на глиняные черепки, смешанные с осколками зеркального стекла. — Вы совершенно правы, — сказал он священнику. — Здесь была настоящая схватка. По всей видимости — схватка между Гвинном и его убийцей. — Мне в самом деле кажется, — скромно заметил священник, — что здесь имело место некое происшествие. — Да, происшествие действительно имело место, и ясно, какое именно, — подтвердил сыщик. — Убийца вошел через парадную дверь и застал Гвинпа в доме. Вероятно, сам Гвинн его и впустил, завязалась смертельная борьба, и, по-видимому, был сделан случайный выстрел, который вдребезги разнес зеркало, хотя его могли разбить и ударом ноги или как-нибудь еще. Гвинну удалось вырваться, и он ринулся в сад, где преследователь настиг его у пруда и пристрелил. Я полагаю, что картина преступления уже восстановлена, но, разумеется, мне необходимо тщательно осмотреть все остальные комнаты. В остальных комнатах не удалось, однако, обнаружит!) ничего интересного, хотя Бэгшоу многозначительно указал на заряженный автоматический пистолет, который он отыскал в библиотеке, обшаривая ящики письменного стола. — Похоже, что судья ожидал покушения, — сказал сыщик, — но странно, что он не взял с собой оружия, когда вышел к дверям. Наконец они вернулись в прихожую и направились к парадной двери, причем отец Браун рассеянно скользил взглядом вокруг себя. Два коридора, оклеенные одинаковыми выцветшими обоями с невзрачным серым рисунком, словно подчеркивали пышность пыльных и грязных безделушек викторианских времен, а также позеленевшей от времени старинной бронзовой лампы и тусклой позолоченной рамы, в которую было вставлено разбитое зеркало. — Есть примета, что разбитое зеркало предвещает несчастье, — сказал он. — Но тут весь дом — словно предвестие беды. Удивительно, что даже сама мебель... — Как странно, — перебил его Бэгшоу. — Я думал, парадная дверь заперта, а она только на щеколде. Ему никто не ответил — все вышли за дверь и очутились во втором саду, перед домом. Сад этот был поменьше и попроще, здесь пестрели цветы, а в одном конце рос забавно подстриженный кустарник с круглой аркой, похожей на зеленую пещеру, куда вели полуобрушенные ступеньки. Отец Браун подошел к арке и заглянул внутрь. Потом он вдруг исчез из виду, а через несколько мгновений остальные услышали у себя над головами его голос, спокойный и ровный, словно он беседовал с кем-то на верхушке дерева. Сыщик направился следом и обнаружил, что скрытая лестница поднималась к некоему подобию обветшавшего мостика, повисшего над темным и пустынным уголком сада. Мостик огибал дом, и оттуда открывался вид на цветные огоньки, мерцавшие наверху и внизу. Возможно, мостик этот был плодом какой-то странной фантазии архитектора, которому вздумалось построить над лужайкой нечто вроде аркады с галереей поверху. Бэгшоу подумал, что в этом тупике прелюбопытно застать человека в столь ранний час, перед рассветом, но не стал тратить время на дальнейшие раздумья. Он рассматривал человека, которого они со священником здесь застигли. Человек этот стоял к ним спиной, низкорослый, в сером костюме, и единственное, что выделялось в его внешности, была густая шевелюра, ярко-желтая, как головка огромного расцветающего лютика. Она действительно выделялась, словно гигантский нимб, и, когда он медленно и угрюмо повернулся к ним лицом, эго сходство произвело какое-то ошеломляющее и неожиданное впечатление. Такой нимб мог бы окружать удлиненное, кроткое, как у ангела, лицо, но у этого человека лицо было злобное и морщинистое, с мощными челюстями и коротким носом, какие бывают у боксеров после перелома. — Насколько я понимаю, это мистер Орм, знаменитый поэт, — произнес отец Браун невозмутимо, словно представлял их друг другу в светской гостиной. — Кто бы он ни был, — сказал Бэгшоу, — я вынужден обеспокоить его и пригласить вниз, где ему придется ответить на несколько вопросов. Там, в углу старого сада, ранним утром, когда серые сумерки обволакивали густые кусты, скрывавшие вход на полуобрушенную галерею, и позже, при самых различных обстоятельствах и на различных стадиях официального следствия, которое приобретало все более серьезный оборот, обвиняемый отрицал решительно все, утверждая, что лишь намеревался зайти к сэру Хэмфри Гвинну, но это ему не удалось, потому что, сколько он ни звонил у двери, никто не открыл на его звонки. Когда ему указали, что дверь, собственно, не была заперта, он насмешливо хмыкнул. Когда ему намекнули, что час для такого посещения был выбран необычайно поздний, он презрительно фыркнул. То немногое, что удалось из него вытянуть, звучало крайне туманно либо потому, что он действительно почти не умел говорить по-английски, либо же потому, что он ловко притворялся, будто крайне плохо знает этот язык. Убеждения его носили нигилистический и разрушительный характер, и такую же направленность усматривали в его стихах те читатели, которые способны были их понять; представлялось вполне вероятным, что дела, которые он имел с судьей, равно как и ссора между ним и упомянутым судьей, были связаны с анархическими идеями. Всякий знал, что Гвинна преследовала навязчивая идея, — ему с недавних пор всюду чудились большевистские шпионы, как некогда чудились германские. И все же одно совпадение, замеченное почти сразу же после поимки его соседа, укрепило в Бэгшоу мысль, что к делу следует отнестись серьезно. Когда они вышли через ворота на улицу, им случайно попался навстречу другой сосед убитого судьи, торговец сигарами Буллер, которого нетрудно было узнать по смуглому сварливому лицу и неизменной орхидее в петлице: он был известным знатоком по части выращивания этих цветов. Ко всеобщему удивлению, он приветствовал поэта, тоже своего соседа, как ни в чем не бывало, словно заведомо ожидал его здесь встретить. — Привет, а вот и я! — вскричал он. — Видно, ваш разговор со стариком Гвинном изрядно затянулся? — Сэр Хэмфри Гвинн мертв, — сказал Бэгшоу. — Я веду следствие и вынужден просить у вас объяснений. Буллер застыл на месте, словно окаменев, видимо изумленный до глубины души. Кончик его раскуренной сигары мерно вспыхивал и тускнел, но смуглое лицо скрывалось в тени; наконец он заговорил, резко переменив тон. — Я хотел только сказать, — выдавил он из себя, — что два часа назад, когда я шел мимо, мистер Орм входил вот в эти ворота, вероятно намереваясь повидаться с сэром Хэмфри. — Но он утверждает, что так и не повидался с ним, — заметил Бэгшоу. — Даже в дом не входил. — Долгонько же ему пришлось проторчать под дверью, — сказал Буллер. — Да, — согласился отец Браун, — и вам долгонько пришлось проторчать на улице. — Я ушел к себе, — сказал торговец сигарами. — Написал несколько писем, а потом снова вышел их отослать. — Придется вам дать показания несколько позже, — сказал Бэг-шоу. — Доброй ночи или, вернее, доброго утра. Процесс Озрика Орма, обвиняемого в убийстве Хэмфри Гвинна, вызвал газетную шумиху, которая не утихала много недель подряд. Все пути обрывались на загадке: что же было в течение двух часов, с той минуты, когда Буллер видел, как Орм входил в ворота, и до того, как отец Браун застал его в саду, где он, по-видимому, и провел целых два часа? Времени этого было вполне достаточно, чтобы совершить добрых полдюжины убийств, и обвиняемый вполне мог бы совершить их просто от нечего делать, ибо он не сумел сколько-нибудь вразумительно объяснить, что же он все-таки делал. Прокурор доказывал, что он имел полную возможность убить судью, так как парадная дверь была на щеколде, а боковая, ведущая в большой сад, и вовсе открыта. Суд с напряженным интересом выслушал Бэгшоу, который восстановил картину схватки в прихожей, после чего остались столь явные следы, к тому же впоследствии полиция нашла пулю, которая попала в зеркало. И наконец, зеленая арка, благодаря которой обнаружили подсудимого, была очень похожа на тайное укрытие. С другой стороны, сэр Мэтью Блейк, талантливый и опытный адвокат, вывернул этот довод буквально наизнанку: он осведомился, для чего, спрашивается, человеку самому лезть в ловушку, откуда заведомо нет выхода, хотя не в пример благоразумней было бы попросту выскользнуть на улицу. Сэр Мэтью Блейк также очень искусно воспользовался тайной, которая по-прежнему окутывала причину убийства. Воистину поединок по этому вопросу между сэром Мэтью Блейком и сэром Артуром Трейверсом, столь же блестящим юристом, выступавшим в роли обвинителя, окончился в пользу подсудимого. Сэр Артур мог лишь выдвинуть предположение о большевистском заговоре, но предположение это представлялось довольно шатким. Зато когда перешли к рассмотрению загадочных действий, которые Орм совершил в ночь убийства, обвинитель сумел выступить с гораздо большим эффектом. Подсудимый был вызван для дачи свидетельских показаний, в сущности, лишь поскольку его проницательный адвокат полагал, что отсутствие таковых произведет неблагоприятное впечатление, — однако Орм отмалчивался, когда его допрашивал защитник, так же упорно, как и в ответ на вопросы прокурора. Сэр Артур Трейверс постарался извлечь из этого непоколебимого молчания возможно больше выгод, но заставить Орма заговорить так и не удалось. Сэр Артур был высок ростом, худощав, с длинным мертвенно-бледным лицом и казался прямой противоположностью сэру Мэтью Блейку, этому здоровяку с блестящими птичьими глазами. Но если сэр Мэтью держался уверенно и задиристо, как петух, то сэра Артура скорее можно было сравнить с журавлем или аистом: когда он подавался вперед, осыпая поэта вопросами, длинный его нос удивительно походил на клюв. — Итак, вы утверждаете перед присяжными, — вопросил он тоном, в котором промелькнуло явное недоверие, — что даже не входили в дом покойного судьи? — Нет! — коротко отвечал Орм. — Однако, насколько я понимаю, вы собирались с ним повидаться. Вероятно, вам нужно было повидаться с ним безотлагательно. Ведь недаром вы прождали два долгих часа у парадной двери? — Да, — последовал ответ. — И при этом вы даже не заметили, что дверь не заперта? — Нет, — сказал Орм. — Но что же, объясните на милость, делали вы битых два часа в чужом саду? — настойчиво допытывался обвинитель. — Ведь делали же вы там что-нибудь, позвольте полюбопытствовать? — Да. — Быть может, это тайна? — осведомился сэр Артур со злорадством. — Это тайна для вас, — отвечал поэт. За эту мнимую тайну и ухватился сэр Артур, соответственно построив свою обвинительную речь. Со смелостью, которую многие из присутствующих сочли поистине наглой, он самую таинственность поступка Орма, этот главный и наиболее убедительный довод защитника, использовал в своих целях. Он преподнес этот поступок как первый, еще смутный признак некоего обширного, тщательно подготовленного заговора, жертвой которого пал пламенный патриот, задушенный, гак сказать, щупальцами гигантского спрута. — Да! — воскликнул обвинитель прерывающимся от негодования голосом. — Мой уважаемый и высокоученый коллега совершенно прав! Мы не знаем в точности причины убийства верного сына нашего отечества. Равно не узнаем мы причины убийства следующего патриота. Возможно, мой высокоученый коллега сам падет жертвой своих заслуг перед государством и той ненависти, которую разрушительные силы ада питают к законоблюстителям, тогда он будет убит и тоже никогда не узнает причины убийства. Добрую половину почтеннейшей публики, присутствующей здесь, в этом зале, зарежут ночью, во сне, и мы опять-таки не узнаем причины. Мы никогда не узнаем причины и не арестуем бандитов, а страна наша превратится в пустыню, поскольку адвокатам позволено прекращать судебные разбирательства, используя давным-давно отживший свой век довод о невыясненной «причине», хотя все прочие факты, относящиеся к делу, все вопиющие несообразности, все очевидные умолчания свидетельствуют, что перед нами Каин собственной персоной. — Никогда еще не видал, чтобы сэр Артур так волновался, — рассказывал позднее Бэгшоу в узком кругу друзей. — Некоторые утверждают, что он впервые преступил все и всяческие границы, и полагают, что прокурору не пристала подобная мстительность. Но должен признать, в этом жалком дьяволе с желтой шевелюрой поистине было нечто омерзительное, и впечатление это невольно повлияло на обвинительную речь. Мне все время смутно вспоминалось то, что де Куинси[62] написал о мистере Уильямсе, этом гнусном убийце, который умертвил целых два семейства. Помнится, де Куинси писал, что у этого самого Уильямса волосы были неестественно яркого желтого цвета, потому что он выкрасил их каким-то хитрым составом, рецепт которого вывез из Индии, где даже лошадей умеют красить хоть в зеленый, хоть в синий цвет. А потом воцарилось невероятное гробовое молчание, как в доисторической пещере; не скрою, это на меня сильно подействовало, и в скором времени я почуял, что на скамье подсудимых сидит настоящее чудовище. Если такое чувство появилось лишь под воздействием красноречия сэра Артура, вся ответственность за то, что он вложил в свою речь столько страсти, падала исключительно на него. — Не забывайте, ведь он был другом покойного Гвинна, — ввернул Андерхилл, стараясь объяснить пылкость прокурора. — Один мой знакомый видел, как они недавно пьянствовали вдвоем после какого-то званого обеда. Смею полагать, что именно поэтому он вел себя столь несдержанно при разборе дела. Но мне представляется сомнительным, вправе ли кто-нибудь руководствоваться при подобных обстоятельствах личными чувствами. — На это он не пошел бы ни в коем случае, — возразил Бэгшоу. — Готов биться об заклад, что сэр Артур Трейверс никогда не стал бы руководствоваться только личными чувствами, сколь бы сильны они ни были. Он слишком дорожит своим общественным положением. Ведь он из числа тех людей, которых не удовлетворяет даже удовлетворенное честолюбие. Право, я не знаю другого подобного человека, который прилагал бы столько усилий, лишь бы сохранить достигнутое. Нет, поверьте, вы извлекли ложную мораль из его страстной проповеди. Если он упорно продолжал в том же духе, стало быть, он совершенно убежден в своей правоте и надеется возглавить какое-то политическое движение против заговора, о котором шла речь. У него непременно были веские причины требовать осуждения Орма и не менее веские причины полагать, что требование эго будет удовлетворено. Ведь факты говорят в его пользу. И такая самоуверенность не сулит обвиняемому ничего доброго. Тут он увидел среди собравшихся тихого, незаметного человечка. — Ну-с, отец Браун, — сказал он с улыбкой, — каково ваше мнение относительно того, как ведется у нас судебный процесс? — Ну-с, — отвечал ему в тон отец Браун, — пожалуй, меня более всего поражает прелюбопытное обстоятельство: оказывается, парик может преобразить человека до неузнаваемости. Вот вы удивлялись, что обвинитель метал громы и молнии. А мне доводилось видеть, как он на минутку снимал свой парик, и, право же, передо мной оказывался совершенно другой человек. Начнем с того, что он совсем лысый. — Боюсь, что эго никак не могло помешать ему метать громы и молнии, — возразил Бэгшоу. — Едва ли мыслимо построить защиту на том факте, что обвинитель лыс, ведь верно? — Верно, но лишь отчасти, — добродушно отозвался отец Браун. — Говоря откровенно, я размышлял о том, как, в сущности, мало люди одного круга знают о людях, принадлежащих к совершенно иному кругу. Допустим, я оказался бы среди людей, слыхом не слыхавших про Англию. Допустим, я рассказал бы им, что у меня на родине живет человек, который даже под страхом смерти не задаст ни одного вопроса, покуда не водрузит на голову сооружение из конского волоса с мелкими косичками на затылке и седоватыми кудряшками по бокам, как у пожилой матроны викторианских времен. Они сочли бы это нелепой прихотью. А ведь прокурор отнюдь не склонен к прихотям, он всего-навсего привержен к светским условностям. Но те люди сочли бы это прихотью, поскольку понятия не имеют об английских юристах и вообще не знают даже, что такое юрист. Ну а юрист, в свою очередь, не знает, что такое поэт. Он не понимает, что прихоть одного поэта вовсе не представляется другим поэтам прихотью. Ему кажется нелепым, что Орм гулял по изумительно красивому саду два часа, предаваясь полнейшему безделью. Боже правый! Да ведь поэт примет как должное, если узнает, что некто бродил по этому саду целых десять часов подряд, сочиняя стихотворение. Даже защитник Орма решительно ничего тут не понял. Ему и в голову не пришло задать обвиняемому вопрос, который напрашивается сам собой. — Что же это за вопрос? — осведомился Бэгшоу. — Помилуйте, разумеется, надо было спросить, какое стихотворение он сочинял в ту ночь, — ответил отец Браун, начиная терять терпение, — какая именно строчка ему не удавалась, какой эпитет он искал, какого совершенства стремился достичь. Будь в суде люди с образованием, способные понять, что такое литература, они сообразили бы без малейшего труда, что Орм занимался там настоящей работой. Фабриканта вы непременно спросили бы, как идут дела у него на фабрике. Но никого не интересуют обстоятельства, при которых создаются стихи. Ведь сочинять стихи — все равно что предаваться безделью. — Ваши доводы превосходны, — сказал сыщик, — но зачем же тогда он скрывался? Зачем залез по винтовой лесенке наверх и торчал там — ведь лесенка эта никуда не вела! — Помилосердствуйте, да именно затем, что она никуда не вела, это яснее ясного! — воскликнул отец Браун, приходя в волнение. — Ведь всякий, кто хоть мельком видел галерею над садом, уводящую в полуночную тьму, легко может понять, что творческую душу неудержимо повлечет туда, как малого ребенка. — Он умолк и стоял, помаргивая, в полнейшем молчании, а потом сказал извиняющимся тоном: — Простите великодушно, хотя мне кажется странным, что ни один из присутствовавших не принял во внимание столь простых обстоятельств дела. Но было еще одно немаловажное обстоятельство. Разве вы не знаете, что поэт, как и художник, находит один-единственный ракурс. Всякое дерево, или, скажем, пасущаяся корова, или проплывающее над головой облачко в известном отношении исполнены глубокого смысла, точно так же буквы составляют слово, только лишь если их поставить в строго определенном порядке. Ну вот, исключительно с той высокой галереи можно было увидеть сад в нужном ракурсе. Вид, который открывался оттуда, так же невообразим, как четвертое измерение. Это было нечто вроде колдовской перспективы, вроде взгляда на небо сверху вниз, когда звезды словно растут на деревьях, а светящийся пруд подобен луне, упавшей на землю, как в волшебной сказке из тех, что рассказывают детям на сон грядущий. Орм мог бы созерцать все это до бесконечности. Скажите вы ему, что путь этот никуда не ведет, поэт ответил бы, что он уже привел его на самый край света. Но неужели вы полагаете, что он мог бы вымолвить такое, когда давал свидетельские показания? И если бы даже у него язык повернулся это вымолвить, что сказали бы вы сами? Вот вы рассуждаете о том, что человека должны судить равные ему. Так почему же среди присяжных не было поэтов? — Вы говорите так, будто вы сами поэт, — сказал Бэгшоу. — Благодарение Господу, это не так, — ответствовал отец Браун. — Благодарение всемилостивому Господу, священник милосердней поэта. Избави вас бог узнать, какое испепеляющее, какое жесточайшее презрение испытывает этот поэт ко всем вам, — лучше уж броситься в Ниагарский водопад. — Возможно, вы глубже меня знаете творческую душу, — сказал Бэгшоу после продолжительного молчания. — Но в конечном счете мой ответ проще простого. Вы способны лишь утверждать, что он мог бы сделать то, что сделал, и при этом не совершить преступления. Но в равной мере можно принять за истину, что он, однако же, преступление совершил. И позвольте спросить, кто, кроме пего, мог совершить это преступление? А вы не подозреваете лакея по фамилии Грин? — спросил отец Браун задумчиво. — Ведь он дал довольно путаные показания... — Вон что, —- перебил его Бэгшоу. — По-вашему, стало быть, выходит, что преступление совершил Грин. — Я глубоко убежден в обратном, — возразил священник. — Я только спросил ваше мнение относительно этого странного происшествия. Ведь отлучался он по пустячной причине, просто-напросто захотел выпить, или пошел на свидание, или что-нибудь в этом роде. Но вышел он в калитку, а обратно перелез через садовую изгородь. Иными словами, это значит, что дверь он оставил открытой, а когда вернулся, она была уже заперта. Почему? Да потому, что некий незнакомец уже вышел через нее. — Убийца, — неуверенно пробормотал сыщик. — Вы знаете, кто он? — Я знаю, как он выглядит, — отвечал отец Браун невозмутимо. — Только это одно я и знаю наверняка. Он, так сказать, у меня на глазах входит в парадную дверь при свете лампы, тускло горящей в прихожей: я вижу его, вижу, как он одет, вижу даже черты его лица! — Как прикажете вас понимать? — Он очень похож на сэра Хэмфри Гвинна, — отвечал священник. — Что за чертовщина, в самом-то деле? — вопросил Бэгшоу. — Ведь я же видел: Гвинн лежал мертвый, уронив голову в пруд. — Ну да, это само собой, — ответствовал отец Браун. Помолчав, он продолжал неторопливо: — Вернемся к вашей гипотезе, превосходной во всех отношениях, хотя я лично не вполне с вами согласен. Вы полагаете, что убийца вошел через парадную дверь, застал судью в прихожей, затеял с ним борьбу и разбил вдребезги зеркало, после чего судья бежал в сад, где его и пристрелили. Однако же мне все это кажется малоправдоподобным. Допустим, судья и в самом деле пятился через всю прихожую, а затем через коридор, но все равно у него была возможность избрать один из двух путей к отступлению: он мог направиться либо в сад, либо же во внутренние комнаты. Вероятнее всего, он избрал бы путь, который ведет внутрь дома, не так ли? Ведь там, в кабинете, лежал заряженный пистолет, там же у него и телефонный аппарат стоит. Да и лакей его был там, или, по крайней мере, он имел основания так думать. Более того, даже к своим соседям он оказался бы тогда ближе. Так почему он отворил дверь, которая ведет в сад, теряя драгоценные секунды, и выбежал на зады, где не от кого было ждать помощи? — Но ведь нам точно известно, что он вышел из дома в сад, — нерешительно промолвил его собеседник. — Это известно нам совершенно точно, ведь там его и нашли. — Нет, он не выходил из дома по той простой причине, что его в доме не было, — возразил отец Браун. — С вашего позволения, я имею в виду ночь убийства. Он был тогда во флигеле. Уж это я, словно астролог, сразу прочитал в темноте по звездам, да, по тем красным и золотым звездочкам, которые мерцали в саду. Ведь щит включения находится во флигеле: лампочки не светились бы вообще, не будь сэра Хэмфри во флигеле. Потом он пытался укрыться в доме, вызвать по телефону полицию, но убийца застрелил его на крутом берегу пруда. — А как же тогда разбитый цветочный горшок, и опрокинутая пальма, и осколки зеркала? — вскричал Бэгшоу. — Да ведь вы сами все это обнаружили! Вы сами сказали, что в прихожей была жестокая схватка. Священник смущенно моргнул. — Да неужели? — произнес он едва слышно. — Право, не может быть, чтобы я такое сказал. Во всяком случае, у меня и в мыслях этого не было. Насколько мне помнится, я сказал только, что в прихожей нечто произошло. И там действительно нечто произошло, но это была не схватка. — В таком случае почему же разбито зеркало? — резко спросил Бэгшоу. — Потому что в него попала пуля, — внушительно отвечал отец Браун. — Пулю эту выпустил преступник. А пальму, вероятно, опрокинули разлетевшиеся куски зеркала. — Ну и куда еще мог он палить, кроме как в Гвинна? — спросил сыщик. — Право, это уже принадлежит к области метафизики, — произнес церковнослужитель скучающим голосом. — Разумеется, в известном смысле он метил в Гвинна. Но дело в том, что Гвинна там не было, и, значит, выстрелить в него убийца никак не мог. Он был в прихожей один. Священник умолк на мгновение, потом продолжал невозмутимо: — Вот у меня перед глазами зеркало, то самое, что висело тогда в углу, еще целехонькое, а над ним длиннолистная пальма. Вокруг полумрак, в зеркале отражаются серые, однообразные стены, и вполне может почудиться, что там коридор. И еще может почудиться, будто человек, отраженный в зеркале, идет из внутренних комнат. Вполне может также почудиться, будто это хозяин дома — если только отражение имело с ним хотя бы самое отдаленное сходство. — Подождите! — вскричал Бэгшоу. — Я, кажется, начинаю... — Вы начинаете все понимать сами, — сказал отец Браун. — Вы начинаете понимать, отчего все, подозреваемые в этом убийстве, заведомо невиновны. Ни один из них ни при каких обстоятельствах не мог принять свое отражение за Гвинна. Орм сразу узнал бы свою шапку желтых волос, которую никак не спутаешь с лысиной. Флуд увидел бы рыжую шевелюру, а Грин — красную жилетку. К тому же все трое низкого роста и одеты скромно, а потому ни один из них не счел бы свое отражение за высокого, худощавого, пожилого человека во фраке. Тут нужно искать кого-то другого, такого же высокого и худощавого. Поэтому я и сказал, что знаю внешность убийцы. — И что же вы хотите этим доказать? — спросил Бэгшоу, пристально глядя на него. Священник издал отрывистый, хрипловатый смешок, который резко отличался от его обычного мягкого голоса. — Я хочу доказать, что ваше предположение смехотворно и попросту немыслимо, — отвечал он. — Как вас понимать? — Я намерен построить защиту обвиняемых, — сказал отец Браун, — на том факте, что прокурор лыс. — Господи боже! — тихо промолвил сыщик и встал, озираясь по сторонам. А отец Браун возобновил свою речь и произнес невозмутимым тоном: — Вы проследили действия многих людей, причастных к этому делу, вы, полисмены, очень интересовались поступками поэта, лакея и журналиста из Ирландии. Но вы совершенно забыли о поступках самого убитого. Между тем его лакей был искренне удивлен, когда узнал, что хозяин возвратился так неожиданно. Ведь судья уехал на званый обед, который не мог быстро кончиться, поскольку там присутствовали все светила юриспруденции, а Гвинн вдруг уехал оттуда домой. Он не захворал, потому что не просил вызвать врача: можно сказать почти с уверенностью, что он поссорился с кем-то из выдающихся юристов. Среди этих юристов нам и следовало в самую первую очередь искать его недруга. Итак, судья вернулся домой и ушел в свой флигель, где хранил все личные бумаги, касавшиеся государственной измены. Но выдающийся юрист, который знал, что в этих бумагах содержатся какие-то улики против него, сообразил последовать за судьей, намеревавшимся его уличить. Он тоже был во фраке, только в кармане этого фрака лежал револьвер. Вот и вся история: никто даже не заподозрил бы истины, если б не зеркало. Мгновение он задумчиво вглядывался в даль, а йотом заключил: — Странная это штука — зеркало: рама, как у обыкновенной картины, а между тем в ней можно увидеть сотни различных картин, причем очень живых и мгновенно исчезающих навеки. Да, было нечто странное в зеркале, что висело в конце этого коридора с серыми стенами, под зеленой пальмой. Можно сказать, это было волшебное зеркало, ведь у него совсем особая судьба, потому что отражения, которые в нем появлялись, пережили его и витали в воздухе среди сумерек, наполнявших дом, словно призраки, или, по крайней мере, остались, словно некая отвлеченная схема, словно основа доказательства. По крайней мере, мы могли, будто с помощью заклинания, вызвать из небытия то, что увидел сэр Артур Трейверс. Кстати, в словах, которые вы сказали о нем, была доля истины. — Рад это слышать, — отозвался Бэгшоу несколько угрюмо, но добродушно. — Какие же это слова? — Вы сказали, — объяснил священник, — что у сэра Артура, вероятно, есть веские причины постараться отправить Орма на виселицу. Неделю спустя священник снова встретился с сыщиком и узнал, что соответствующие власти уже начали новое дознание, но оно было прервано сенсационным событием. — Сэр Артур Трейверс... — начал отец Браун. — Сэр Артур Трейверс мертв, — коротко сказал Бэгшоу. — Вот как! — произнес священник прерывающимся голосом. — Стало быть, он... — Да, — подтвердил Бэгшоу, — он снова выстрелил в того же самого человека, только уже не отраженного в зеркале.  ЧЕЛОВЕК С ДВУМЯ БОРОДАМИ Эту историю отец Браун рассказал профессору Крейку, знаменитому криминалисту, в клубе после обеда, где их представили друг другу как людей, разделяющих невинный интерес к убийству и грабежу. Но поскольку отец Браун постарался приуменьшить свою роль в ней, здесь она изложена более беспристрастно. Все началось с шутливого поединка, где профессор отстаивал научные позиции, а священник выступал в роли скептика. — Но, сударь, — с негодованием спросил профессор, неужели вы не считаете криминалистику наукой? — Не уверен, — ответил отец Браун. — Считаете ли вы агиологию наукой? — А что это такое? — резко бросил ученый. — Это не изучение колдовства и не имеет ничего общего с сожжением ведьм на костре, — с улыбкой пояснил священник. — Это изучение житий святых, священных реликвий и тому подобных вещей. Видите ли, в раннем Средневековье попытались создать науку о добродетельных людях, но в наш век просвещенности и гуманизма все интересуются только наукой о дурных людях. Судя по известному опыту, любой человек может стать святым, но, полагаю, вы в своей науке тоже убедились, что кто угодно может стать убийцей. — Мы считаем, что убийц можно четко классифицировать, — сказал Крейк. — Это длинный и скучный, но вполне исчерпывающий список. Прежде всего, все убийства можно разделить на рациональные и иррациональные. Сначала обратимся к последним, потому что они встречаются гораздо реже. Существует такая вещь, как мания человекоубийства, или, проще говоря, жажда крови. Существует также и иррациональная неприязнь, хотя она очень редко доводит до убийства. Затем мы переходим к подлинным мотивам; некоторые из них менее рациональны из-за романтизма или переживаний о былом. Чистая месть — это акт отчаяния. Так, отвергнутый любовник иногда убивает соперника, которого он не сможет заменить, или мятежник убивает тирана после того, как захват власти уже произошел. Но чаще всего даже такие поступки имеют рациональное объяснение. Убийцей движет надежда на лучшее. Такие злодеяния, которые составляют большую часть второй категории, можно назвать обдуманными преступлениями. Они опять-таки распадаются на две группы. Человек убивает либо ради того, чтобы завладеть имуществом другого человека путем грабежа или наследования, либо для того, чтобы помешать другому человеку совершать определенные поступки, как в случае убийства шантажиста или политического противника. И наконец, бывает убийство с целью устранения более пассивного препятствия — жены или мужа, чье существование мешает вести другую жизнь. Мы, криминалисты, считаем, что эта классификация достаточно тщательно продумана и при надлежащем применении учитывает все обстоятельства. Но боюсь, все это звучит довольно скучно. Надеюсь, я не утомил вас? — Ничего подобного, — заверил отец Браун. — Извините, если я показался немного рассеянным; на самом деле я думал о человеке, которого знал когда-то. Он был убийцей, но, по-моему, он не вписывается в ваш паноптикум злоумышленников. Он не был сумасшедшим, и ему не нравилось убивать. Он не питал ненависти к человеку, которого убил; он едва знал убитого и определенно не имел причин мстить ему. Убитый не имел ничего такого, чего бы он мог пожелать. Убитый не совершал каких-то поступков, которые убийца хотел бы прекратить. Убитый никак не мог причинить вред убийце и даже как-то влиять на него. В деле не была замешана женщина. В деле не была замешана политика. Этот человек убил своего ближнего, практически незнакомца, по очень странной причине, возможно не имеющей прецедентов в человеческой истории. Отец Браун приступил к рассказу в своей обычной непринужденной манере. История эта началась в довольно респектабельной обстановке, за завтраком в пригородном доме достойной, хотя и не очень богатой, семьи Бэнкс. Обычное обсуждение утренних газет в кои-то веки было прервано известием о загадочном происшествии неподалеку от дома. Таких людей иногда обвиняют в сплетнях по поводу соседей, но на самом деле они почти нечеловечески невинны в этом отношении. Деревенские жители действительно любят пересказывать правдивые или ложные слухи о своих соседях, но культура жителей пригородов такова, что они готовы верить всему написанному в газетах, от греховности папы римского до мученической смерти короля Каннибальских островов, и в своем увлечении этими темами не ведают, что творится у них под носом. Однако в данном случае произошло совпадение двух видов сплетен, что стало чрезвычайно волнующим событием. В любимой газете семьи Бэнкс упоминался их пригород. Когда они увидели название, набранное печатными буквами, это стало для них как бы доказательством собственного существования. Еще недавно они были неизвестны и невидимы, а теперь сделались столь же реальными, как король Каннибальских островов. В статье сообщалось, что некогда знаменитый преступник, известный под именем Майкл Муншайн и многими другими прозвищами, недавно вышел на свободу после длительного заключения за многочисленные кражи со взломом. Его местонахождение держали в секрете, но считалось, что он поселился в вышеупомянутом пригороде, который для удобства можно назвать Чизхэмом. В том же выпуске газе ты была приведена сводка его наиболее громких преступных подвигов и дерзких побегов. Для подобных газет, предназначенных для вполне определенной публики, характерна уверенность в отсутствии памяти у своих читателей. Если крестьяне веками помнят таких героев-изгнанников, как Робин Гуд или Роб Рой, какой-нибудь клерк вряд ли вспомнит имя преступника, о котором он спорил в трамвае или вагоне подземки два года назад. Однако Майкл Муншайн выказал некоторое сходство с похождениями Робин Гуда или Роб Роя. Он был достоин остаться в преданиях, а не только в газетных статьях. Он был слишком умелым взломщиком, чтобы стать убийцей. Но поразительная сила, с которой он расшвыривал полисменов, как кегли, оглушал людей и связывал их, вселяла благоговейный страх, несмотря на тот факт, что он никогда не опускался до убийства. Глава семьи, мистер Саймон Бэнкс, был более начитанным и более старомодным, чем остальные. Это был плотный мужчина с седой бородкой и изборожденным морщинами лбом. Он питал склонность к историческим анекдотам и мемуарам и хорошо помнил то время, когда лондонцы бодрствовали по ночам, прислушиваясь, не прозвучат ли шаги Майкла Муншайна, как раньше прислушивались к шагам Быстроногого Джека. В комнате находилась жена мистера Саймона — худощавая смуглая дама. Ее окружал ореол язвительной и немного надменной элегантности, потому что у ее семьи было гораздо больше денег, чем у семьи ее мужа, хотя и худшее образование, и она даже имела ценное изумрудное ожерелье, дававшее ей право на активное участие в любой дискуссии о ворах и воровстве. Здесь же находилась и их дочь Опал, тоже стройная и смуглая, которая считала себя медиумом, но не пользовалась в этом поддержкой других членов семьи, с подозрением относившихся к материализации духов с астрального плана бытия. Присутствовал и ее брат Джон, дородный юноша, особенно громогласный в проявлении своего безразличия к ее духовному развитию, а в остальном выделявшийся только своим интересом к автомобилям. Казалось, он постоянно находится в процессе продажи одного автомобиля и покупки другого, и в силу какой-то особенности, едва ли понятной экономисту-теоретику, ему всегда удавалось приобрести гораздо лучшую машину взамен той, что была побита или устарела. Был здесь также его брат Филип, молодой человек с темными вьющимися волосами, с подчеркнутым вниманием относившийся к своей одежде, что, без сомнения, составляет часть обязанностей помощника биржевого маклера, но, как неоднократно намекал сам маклер, не является их основной частью. И наконец, при этой семейной сцене присутствовал его друг Дэниэл Девин, тоже темноволосый и изысканно одетый, но с бородкой на иностранный манер, которая, по мнению многих людей, придавала ему угрожающий вид. Именно Девин привлек внимание к газетной статье, тактично использовав ее как инструмент для отвлечения от начала маленькой семейной ссоры. Девушка-медиум повела рассказ о том, как ей привиделись бледные лица, парящие в ночи за окном, а Джон Бэнкс еще энергичнее, чем обычно, попытался высмеять это высокое откровение. Однако известие о появлении нового и, возможно, беспокойного соседа вскоре заставило спорщиков забыть о своих раздорах. — Какой ужас! — воскликнула миссис Бэнкс. — Наверное, он приехал совсем недавно, но кто бы это мог быть? — Я не знаю никаких недавних приезжих, — сказал ее муж. — Пожалуй, кроме сэра Леопольда Пульмана из Бичвуд-Хауса. — Мой дорогой, но это абсурд... сэр Леопольд! — После небольшой паузы она добавила: — Вот если бы кто-то указал на его секретаря, того субъекта с бакенбардами, то было бы понятно. Я всегда говорила, после того как он занял место, предназначавшееся для Филипа... — Это пустяки, — вяло произнес Филип, сделав свой единственный вклад в разговор. — Ничего стоящего. — Единственный, кого я знаю, — человек по фамилии Карвер, который остановился на ферме Смита, — заметил Девин. — Он живет очень тихо, но интересный собеседник. Кажется, Джон имел какие-то дела с ним. — Он кое-что знает об автомобилях, — признал Джон, одержимый единственной страстью. — И узнает немного больше, когда прокатится на моей новой машине. Девин слегка улыбнулся: Джон всем угрожал гостеприимством своего нового автомобиля. — В нем есть нечто странное, — задумчиво сказал он. — Он многое знает об автомобильном деле, путешествиях и тому подобных вещах, но всегда сидит дома и ухаживает за ульями старого Смита. Говорит, что интересуется лишь пчеловодством, поэтому и остается со Смитом. Довольно странное хобби для такого человека. Но я не сомневаюсь, что Джон немного растрясет его в своем автомобиле. Вечером, когда Девин вышел из дому, на его смуглом лице застыло выражение глубокой сосредоточенности. Его мысли, пожалуй, были бы достойны нашего внимания даже на этом этапе, но достаточно сказать, что их практическим выражением было решение немедленно нанести визит мистеру Карверу в доме мистера Смита. По пути туда он встретился с Барнардом, секретарем владельца Бичвуд-Хауса, отличавшимся долговязой фигурой и большими бакенбардами, которые миссис Бэнкс воспринимала как личное оскорбление. Их связывало лишь шапочное знакомство, и разговор вышел короткий и поверхностный, но Девин нашел в нем пищу для дальнейших размышлений. — Послушайте, — отрывисто сказал он. — Извините за вопрос, но правда ли, что леди Пульман хранит в доме очень ценные ювелирные украшения? Я не профессиональный вор, но слышал, что один из них околачивается где-то поблизости. — Я посоветую ей присматривать за ценными вещами, — ответил секретарь. — Сказать по правде, я уже сам предупредил ее об этом. Надеюсь, она прислушалась к моим словам. В этот момент сзади раздался жуткий вой автомобильного клаксона, и сияющий Джон Бэнкс притормозил рядом с ними. Когда он узнал, куда направляется Девин, то заявил, что тоже собирался ехать туда, хотя по его тону нетрудно было догадаться, что ему просто хотелось подвезти кого-нибудь. Поездка сопровождалась непрерывными похвалами в адрес автомобиля, особенно его приспособляемости к погоде. — Закрывается наглухо, как коробка, — говорил он, — а открывается легко — все равно что открыть рот. Но рот Девина оказалось не так-то легко открыть, и они подъехали к ферме Смита под звуки монолога. За воротами Девин почти сразу же нашел того, кого искал. Человек с вытянутым лицом и тяжелым подбородком, носивший соломенную шляпу с обвисшими полями, прогуливался по саду, засунув руки в карманы. Широкие поля шляпы скрывали верхнюю половину его лица в густой тени, похожей на полумаску. На заднем плане находился ряд освещенных солнцем пчелиных ульев, вдоль которых прохаживался пожилой мужчина, предположительно мистер Смит, в сопровождении низкорослого и ничем не примечательного спутника в черном облачении священника. — Послушайте! — крикнул неугомонный Джон, прежде чем Девин успел вежливо поздороваться. — Я пригнал сюда машину, чтобы вы могли немного прокатиться. Вот увидите, она будет получше «Тан-дерболта». Губы Карвера сложились в улыбку, изображавшую любезность, но имевшую мрачноватый вид. — Боюсь, сегодня вечером я слишком занят для развлечений, — сказал он. — Как хлопотливая пчелка, — заметил Девин. — Должно быть, ваши пчелы очень заняты, если весь вечер не отпускают вас от ульев. Я как раз думал, что... — Что? — с холодным вызовом спросил Карвер. — Говорят, что сено нужно косить, когда светит солнце, — загадочно произнес Девин. — Может быть, вы собираете мед при свете луны? Глаза Карвера на мгновение вспыхнули из-под полей шляпы. — Может быть, тут не обходится без лунного света, — признал он. — Но предупреждаю, что мои пчелы не только дают мед. Они могут больно жалить. — Так вы собираетесь прокатиться? — настаивал Джон, не разобравший, о чем идет речь. Хотя Карвер оставил угрожающе-многозначительный тон, принятый в разговоре с Девином, он ответил вежливым, но решительным отказом. — Я не могу, — сказал он. — Мне предстоит еще много писанины. Если вам нужен спутник, может быть, вы будете любезны прокатить кого-нибудь из моих друзей. Это мистер Смит и мистер Браун. — Отлично! — воскликнул Бэнкс. — Пускай все едут. — Большое спасибо, но я вынужден отказаться, — сказал отец Браун. — Через несколько минут мне нужно идти на освящение церкви. — Значит, вам суждено ехать с мистером Смитом, — почти нетерпеливо сказал Карвер. — Уверен, что он не откажется от автомобильной прогулки. Смит широко улыбался и, судя по всему, не собирался отказываться от любых предложений. Это был подвижный маленький старик, носивший весьма откровенный парик — один из тех париков, которые выглядят не более естественно, чем шляпа. Желтый оттенок волос не вязался с его бескровным лицом. Он кивнул и добродушно произнес: — Помню, ехал я но этой дороге десять лет назад в одном из таких механизмов. Возвращался из дома своей сестры в Холмгейте и с тех пор ни разу не ездил тут на автомобиле. Растрясло нас изрядно, доложу я вам. — Десять лет назад! — фыркнул Джон Бэнкс. — Две тысячи лет назад вы ездили на повозке, запряженной быками. Думаете, автомобили не изменились за десять лег, да и дороги тоже, если уж на то пошло? В моем салоне вы даже не почувствуете, как крутятся колеса. Вам покажется, что вы летите над землей. — Уверен, Смиту хочется полетать, — настаивал Карвер. — Это мечта всей его жизни. Давайте, Смит, съездите в Холмгейт и повидайтесь со своей сестрой. Останьтесь на ночь, если хотите. — Обычно я хожу туда пешком, поэтому действительно остаюсь на ночь, — признал старый Смит. — Не стоит беспокоить молодого джентльмена, особенно сегодня. — Подумайте, как будет здорово, когда ваша сестра увидит, как вы подъезжаете в автомобиле! — воскликнул Карвер. — Вы просто должны поехать. Не будьте таким эгоистом. — Вот именно, — жизнерадостно согласился Бэнкс, — не будьте таким эгоистом. Это вам не повредит. Вы ведь не боитесь, верно? — Ну что ж, — произнес мистер Смит и задумчиво моргнул, — я не хочу показаться эгоистом и совсем не боюсь. Я поеду с вами, если вы так хотите. Они уехали под прощальные возгласы и взмахи рук, что придало небольшой группе оставшихся вид целой толпы, провожающей своих любимцев. Но Девин и священник присоединились к этой церемонии только из вежливости, и оба чувствовали, что лишь настойчивость Карвера придала ей завершенный вид. Эта сцена создала впечатление, что он обладает незаурядной силой убеждения. Когда автомобиль скрылся из виду, он повернулся к ним, словно собираясь извиниться, но выражение его лица свидетельствовало об обратном. — Итак, джентльмены? — произнес он таким сердечным тоном, который прямо противоположен духу гостеприимства. Преувеличенная любезность — то же самое, что предложение уйти. — Мне нужно идти, — сказал Девин. — Не стоит отрывать от дела хлопотливых пчел. Боюсь, я мало знаю о них; иногда я с трудом отличаю пчелу от осы. — У меня водятся и осы, — ответил загадочный мистер Карвер. Когда гости отошли на несколько ярдов по улице, Девин вдруг спросил: — Довольно странная сцена, вам не кажется? — Да, — ответил отец Браун. — Что вы думаете о ней? Девин посмотрел на маленького человека в черном, и что-то во взгляде широко распахнутых серых глаз побудило его к откровенности. — Я думаю, что Карверу очень хотелось сегодня ночью остаться в доме одному, — сказал он. — Не знаю, есть ли у вас какие-то подозрения. — У меня могут быть подозрения, — ответил священник, — но я не уверен, что они совпадают с вашими. В тот вечер, когда последние лучи заката меркли в сумраке сада вокруг семейного особняка, Опал Бэнкс с отрешенным видом проходила по темным пустым комнатам. Каждый, кто пристально посмотрел бы на нее в это время, заметил бы, что обычная бледность ее лица приобрела мертвенный оттенок. Несмотря на буржуазную роскошь, дом в целом навевал необычное уныние. В нем ощущалась печаль, свойственная старым, а не по-настоящему старинным вещам. Он был наполнен призраками ушедшей моды, а не исторических традиций; его отделка и украшения были достаточно современными, чтобы создавать впечатление ветхости. Тут и там викторианские витражи окрашивали сумрак в разные цвета, высокие потолки заставляли длинные комнаты казаться узкими, а в конце одной из таких комнат, где она прогуливалась, находилось круглое окно, обычное для зданий этого периода. Дойдя до середины комнаты, она остановилась и вдруг пошатнулась, словно невидимая рука отвесила ей пощечину. В следующее мгновение донесся стук в парадную дверь, приглушенный закрытыми дверями в промежутке. Опал знала, что все домочадцы находятся на втором этаже дома, но не могла объяснить, что заставило ее подойти к входной двери. На пороге стояла приземистая и довольно потрепанная фигура в черном, в которой она признала католического священника по фамилии Браун. Девушка была лишь немного знакома с ним, но он ей нравился. Он не поощрял ее веру в потусторонние силы, но обходился без насмешек и находил серьезные аргументы против спиритизма. Казалось, он сочувственно относится к ее взглядам, но не разделяет их. Все это несколько смешалось в ее голове, поэтому она не поздоровалась с гостем и не подождала, пока он изложит свое дело, а сразу же сказала: — Я гак рада, что вы пришли! Я видела призрак. — Не стоит расстраиваться из-за этого, — ответил он. — Такое часто случается. Большинство призраков — вовсе не призраки, а остальные не могут причинить никакого вреда. Это был чей-то конкретный призрак? — Нет, — со смутным облегчением призналась она. — Меня напугал не он сам, а ужасная атмосфера распада, нечто вроде светоносных руин. Это было лицо — лицо в окне. Бледное, с выпученными глазами и похожее на изображения Иуды. — Что ж, некоторые люди действительно так выглядят, — задумчиво сказал священник. — И осмелюсь предположить, что они иногда заглядывают в окна. Можно войти и посмотреть, где это произошло? Но когда они вернулись в комнату, там уже собрались другие члены семьи, которые, будучи менее предрасположенными к общению с призраками, решили включить свет. В присутствии миссис Бэнкс отец Браун счел нужным перейти на формальный тон и извинился за вторжение. — Прошу прощения за столь бесцеремонный приход, миссис Бэнкс, — сказал он. — Но боюсь, это дело имеет к вам определенное отношение. Совсем недавно, когда я был в доме Пульманов, мне позвонили и попросили прийти сюда для встречи с человеком, который собирается сообщить новость, возможно представляющую интерес для вас. Я не стал бы обременять вас своим присутствием, если бы не был нужен в качестве свидетеля того, что произошло в Бичвуде. В сущности, это я поднял тревогу. — Что случилось? — спросила хозяйка. — В Бичвуд-Хаусе произошло ограбление, — серьезным тоном ответил отец Браун. — Ограбление и, к несчастью, нечто еще худшее. Драгоценности миссис Пульман исчезли, а ее злосчастного секретаря мистера Барнарда нашли в саду. Судя по всему он был застрелен убегавшим взломщиком. — Тот человек! — воскликнула хозяйка. - Думаю, он был... Но тут она встретилась с невозмутимым взглядом священника, и речь внезапно изменила ей, хотя она не понимала, почему это произошло. — Я связался с полицией, — продолжал он, — а также с другим ведомством, заинтересованным в этом деле. Они говорят, что даже поверхностный осмотр выявил следы, отпечатки пальцев и другие признаки известного преступника. В этот момент беседа была нарушена появлением Джона Бэнкса, вернувшегося после неудачной поездки. Старый Смит все-таки оказался неблагодарным пассажиром. — Он струсил в последнюю минуту, — с шумным негодованием заявил водитель. — Улизнул, пока я осматривал покрышку, когда мне показалось, что проколото колесо. Чтобы я еще раз пригласил такую деревенщину!.. Но жалобы Джона почти не привлекли внимания из-за общего интереса к отцу Брауну и его известию. — Скоро прибудет человек, который избавит меня от этой ответственности, — сдержанно, но весомо продолжал священник. — Когда я сведу вас с ним, то выполню свой долг как свидетель по важному делу. Мне остается лишь добавить, что служанка из Бичвуд-Хауса рассказала мне, как она видело лицо в одном из окон... — Я тоже видела лицо, — перебила Опал. — В одном из наших окон. — Ты вечно видишь какие-то лица, — грубовато заметил ее брат Джон. — Важно видеть факты, даже если это обычные лица, — ровным голосом возразил отец Браун. — Полагаю, то лицо, которое вы видели... Еще один стук в парадную дверь эхом разнесся по всему дому. Минуту спустя дверь комнаты отворилась и вошел человек. Увидев его, Девин невольно приподнялся со своего стула. Это был высокий мужчина с прямой осанкой и бледным вытянутым лицом, которое заканчивалось тяжелым подбородком. Его лоб с высокими залысинами и яркие синие глаза Девин раньше не рассмотрел за широкими полями соломенной шляпы. — Пожалуйста, не вставайте, — со спокойной учтивостью произнес Карвер, но в разгоряченном сознании Девина эта вежливость приобрела зловещее сходство со словами разбойника, который заставляет людей сидеть неподвижно под дулом пистолета. — Прошу вас, сядьте, мистер Девин, — сказал Карвер. — С разрешения миссис Бэнкс, я последую вашему примеру. Мое присутствие здесь требует объяснения. Полагаю, вы подозревали, что я и есть тот самый прославленный взломщик. — Я подозревал, — угрюмо буркнул Девин. — Как вы сами сказали, не всегда легко отличить пчелу от осы, — сказал Карвер. После небольшой паузы он продолжил: — Меня можно назвать одним из более полезных, хотя и не менее надоедливых насекомых. Я сыщик и приехал сюда для расследования предполагаемых новых вылазок преступника, называющего себя Майклом Муншайном. Кража драгоценностей всегда была его специальностью, и сегодняшнее ограбление в Бичвуд-Хаусе но всем техническим признакам является делом его рук. Отпечатки пальцев совпадают, но это еще не все. Наверное, вам известно, что во время его последнего ареста, а также в нескольких других случаях он носил простую, но эффективную маскировку в виде рыжей бороды и больших очков в роговой оправе. Опал Бэнкс резко подалась вперед. — Это он! — взволнованно воскликнула она. — Я видела его лицо в больших очках и с косматой рыжей бородой, как у Иуды. Я приняла его за привидение. — Служанка в Бичвуде видела это привидение, — сухо заметил Карвер. Он положил на стол какие-то бумаги и свертки и принялся бережно разворачивать их. — Как я уже говорил, — сказал он, — меня послали сюда с целью выведать преступные планы этого человека, Муншайна. Поэтому я заинтересовался пчеловодством и остановился в доме мистера Смита. Наступила тишина. Потом Девин вздрогнул и пробормотал: — Вы же не можете всерьез говорить, что этот славный старик... — Полно, мистер Девин, — с улыбкой сказал Карвер. — Вы думали, что я прячусь среди пчелиных ульев. Почему же он не мог делать то же самое? Девин угрюмо кивнул, и детектив вернулся к своим бумагам. — Когда я заподозрил Смита, то должен был как-то убрать его на время из дома, чтобы осмотреть его пожитки. Поэтому я воспользовался любезным предложением мистера Бэнкса, предложившего ему автомобильную прогулку. Обыскав дом, я нашел кое-какие интересные вещи, довольно необычные для невинного пожилого фермера, интересующегося только пчелами. Вот одна из них. Развернув бумагу, он поднял длинный волосатый предмет почти алого цвета — накладную бороду, какие носят в театральных постановках. Рядом с ней лежали старые очки в массивной роговой оправе. — Но я нашел кое-что еще, имеющее более прямое отношение к вашему дому, и это может служить оправданием моего сегодняшнего вторжения, — продолжал Карвер. — Я обнаружил памятную записку с названиями и примерной ценой разных ювелирных украшений, имеющихся в окрестности. Сразу же после тиары леди Пульман там упоминается изумрудное ожерелье, принадлежащее миссис Бэнкс. Миссис Бэнкс, которая до сих пор рассматривала нежданного гостя с высокомерным недоумением, сразу же насторожилась. Ее лицо словно постарело на десять лет и стало гораздо более осмысленным. Но прежде чем она успела заговорить, Джон порывисто выпрямился в полный рост, напоминая слона, который собирается затрубить. — Тиара уже пропала! — вскричал он. — Но ожерелье... я должен посмотреть, что с ожерельем! — Неплохая мысль, — заметил Карвер, когда молодой человек выбежал из комнаты. — Хотя, разумеется, мы держим ухо востро с тех пор, как приехали сюда. Мне понадобилось некоторое время, чтобы разобраться с памяткой, которая оказалась зашифрованной, а отец Браун позвонил мне из Бичвуд-Хауса, когда я приближался к концу этой работы. Я попросил его поскорее прийти сюда с известием о краже и сказать, что я последую за ним. Поэтому... Его речь была прервана пронзительным криком. Опал вскочила, указывая пальцем на круглое окно. — Вот оно опять! — воскликнула она. На какое-то мгновение они увидели нечто, развеявшее обвинения во лжи и истерии, которым девушка подвергалась слишком часто. Лицо, появившееся из серовато-синей мглы за окном, было бледным или побледнело оттого, что прижалось к оконному стеклу. Большие выпученные глаза, обведенные темными кольцами, придавали ему вид огромной рыбы, выплывшей из темно-синих морских глубин и остановившейся перед корабельным иллюминатором. Но жабры или плавники этой рыбы имели медно-красный оттенок; они представляли собой ярко-рыжие бакенбарды и верхнюю часть рыжей бороды. В следующий момент лицо исчезло. Когда Девин шагнул к окну, раздался вопль, от которого, казалось, вздрогнули стены дома. Крик был оглушительным и неразборчивым, но Девин, остановившийся на полушаге, сразу же понял, в чем дело. — Ожерелье пропало! — крикнул Джон Бэнкс, заслонивший дверной проем своей огромной фигурой, и почти мгновенно исчез со скоростью гончей, преследующей добычу. — Вор только что заглянул в окно! — воскликнул сыщик, который метнулся к двери вслед за убегавшим Джоном, который уже находился в саду. — Будьте осторожны, — причитала миссис Бэнкс. — У них есть пистолеты и другие гадости! — У меня тоже, — громыхнул голос бесстрашного Джона из темного сада. Девин в самом деле заметил, что, когда молодой человек пробегал мимо него, он грозно потрясал револьвером, и от души понадеялся, что ему не придется защищаться от грабителя. Но он не успел додумать эту мысль, как в саду один за другим раздались два выстрела, породившие какофонию отголосков по темным углам. Потом наступила тишина. — Джон мертв? — спросила Опал низким сдавленным голосом. Отец Браун уже проник в темные недра сада и теперь стоял спиной к ним, всматриваясь во что-то. — Нет, — ответил он. — Это другой человек. Карвер присоединился к нему, и два силуэта, высокий и низкий, на мгновение загородили картину, озаренную зыбким и неверным лунным светом. Потом они отошли в сторону и остальные увидели маленькую жилистую фигурку, лежавшую в изломанной позе, словно птица, подстреленная на лету. Фальшивая рыжая борода задралась вверх, пренебрежительно указывая в небо, и лунный свет играл на стеклах поддельных очков человека, называвшего себя Муншайном. — Что за конец! — пробормотал детектив Карвер. — После всех своих похождений оказаться застреленным помощником маклера в пригородном саду! Виновник происшествия рассматривал свой триумф более серьезно, хотя и с некоторой нервозностью. — Мне пришлось это сделать, — сказал он, все еще отдуваясь после погони. — Очень жаль, но он выстрелил в меня. — Конечно, будет расследование, — ровным голосом отозвался Карвер. — Но думаю, вам нечего опасаться. Револьвер выпал из его руки после первого выстрела, и он явно не мог выстрелить после того, как получил пулю от вас. К этому времени они снова собрались в комнате, и сыщик собирал свои бумаги, готовясь к уходу. Отец Браун стоял напротив него и в мрачной задумчивости смотрел на крышку стола. — Мистер Карвер, вы, безусловно, завершили это дело самым мастерским образом, — вдруг сказал он. — Я догадывался о вашей профессиональной принадлежности, но не мог представить, что вы так быстро свяжете одно с другим — пчел, бороду, очки, шифр, ожерелье и все остальное. — Всегда приятно закрыть дело так, чтобы не осталось никаких вопросов, — отозвался Карвер. — Да, — произнес отец Браун, не отрывавший взгляда от стола. — Я просто восхищен. Затем он добавил с обычной скромностью, но в тоне его звучало беспокойство: — Но думаю, будет честно сказать, что я не верю ни единому слову. Девин подался вперед с неожиданным интересом. — То есть вы не верите, что это взломщик Муншайн? — спросил он. — Это взломщик, но здесь он ничего не крал, — ответил отец Браун. — Я знаю, что он не приходил ни сюда, ни в Бичвуд-Хаус, чтобы украсть драгоценности или погибнуть при попытке скрыться вместе с ними. Где драгоценности? — Там, где они обычно бывают в таких случаях, — сказал Карвер. — Он либо спрягал их, либо передал сообщнику. Это работа не одного человека. Разумеется, мои люди обыщут сад и предупредят местную полицию. — Может быть, сообщник украл ожерелье, пока Муншайн заглядывал в окно? — предположила миссис Бэнкс. — Почему Муншайн заглянул в окно? — тихо спросил отец Браун. — Зачем ему понадобилось это делать? — А вы как думаете? — дружелюбно поинтересовался Джон. — Я думаю, что ему не хотелось заглядывать в окно, — ответил отец Браун. — Тогда почему он это сделал? — требовательно спросил Карвер. — Что толку в подобном сотрясении воздуха? Ведь все это разыгралось прямо у нас на глазах. — На моих глазах разыгрывалось много вещей, в которые я не верил, — сказал священник. — Вы тоже видели подобные вещи как на сцене, так и за ее пределами. — Отец Браун, — с определенным уважением в голосе произнес Девин. — Вы расскажете нам, почему не поверили своим глазам? — Да, я попытаюсь, — мягко ответил Браун. — Вы знаете, кто я и что делают такие люди, как я. Мы стараемся не слишком докучать вам. Мы стараемся дружить со всеми нашими соседями. Но вы не можете думать, что мы ничего не знаем и ничего не делаем. Мы занимаемся своим делом, но знаем своих ближних. Я очень хорошо знал убитого, поскольку был его другом и исповедником. Так что — насколько это вообще в человеческих силах — я понимаю, что творилось у него в голове, когда он вышел из своего сада сегодня днем. Его душа была похожа на стеклянный улей, полный золотых пчел. Было бы недостаточно просто сказать, что он честно ступил на правильный путь. Он был одним из тех великих кающихся грешников, которые добиваются большего покаянием, чем другие — своей добродетелью. Я сказал, что был его духовником, но на самом деле эго я обращался к нему за утешением. Мне было приятно находиться в обществе такого хорошего человека. А когда я увидел его мертвым в саду, мне показалось, что я услышал удивительные слова, произнесенные над ним и словно пришедшие из далеких времен. Вполне может быть, потому что если какой-то человек и может отправиться прямиком на небеса, то это он. — Да бросьте, — нетерпеливо отмахнулся Джон Бэнкс. — В конце концов, он был осужденным преступником. — Да, — сказал отец Браун. — Но именно осужденный преступник некогда в этом мире слышал обещание: «Ныне же будешь со Мною в раю». Казалось, никто не знал, что делать с воцарившимся молчанием. Наконец Девин отрывисто произнес: — Тогда как вы можете все это объяснить? Священник покачал головой. — Пока что я не могу все объяснить, — просто сказал он. — Я вижу несколько странных вещей, но не понимаю их. Кроме того, я не могу доказать невиновность этого человека, но я совершенно уверен в своей правоте. Он вздохнул и поднес руку к своей большой черной шляпе. Когда он снял ее и снова устремил взор на крышку стола, в его глазах появилось новое выражение, а круглая голова с короткими прямыми волосами вдруг наклонилась под другим углом. Казалось, что он, словно фокусник, достал из шляпы необычного зверька. Но остальные собравшиеся за столом не видели ничего, кроме бумаг сыщика, безвкусной накладной бороды и очков. — Господи благослови, — пробормотал отец Браун. — Он лежит там мертвый, в бороде и очках! Он резко повернулся к Девину: — Здесь есть над чем поразмыслить, если хотите. Почему у этого человека две бороды? С этими словами он вразвалочку выбежал из комнаты, а Девин, снедаемый любопытством, поспешил за ним в сад. — Сейчас я ничего не могу вам сообщить, — сказал отец Браун. — Я пока не знаю, что нужно сделать. Зайдите ко мне завтра, и, может быть, я расскажу вам все от начала до конца. Когда я наведу порядок в своих мыслях... вы слышали этот звук? — Это завелась машина, — ответил Девин. — Автомобиль мистера Джона Бэнкса... — произнес священник. — Кажется, он ездит очень быстро. — Во всяком случае, он сам придерживается этого мнения, — с улыбкой заметил Девин. — Сегодня ночью он поедет быстро и далеко, — продолжал отец Браун. — Что вы имеете в виду? — осведомился его собеседник. — Я имею в виду, что он не вернется, — ответил священник. — Из моих слов он заподозрил, что мне что-то известно о нем. Джон Бэнкс уехал вместе с изумрудами и всеми прочими драгоценностями. На следующий день Девин застал отца Брауна разгуливающим перед рядом ульев. У священника был опечаленный вид, но от него все-таки веяло безмятежностью. — Я беседую с пчелами, — сказал он. — Знаете, сколько можно узнать от пчел! «Поющие зодчие этих крыш златых» — какая строчка! Ему бы хотелось, чтобы кто-нибудь позаботился о пчелах, — отрывисто добавил он. — Надеюсь, ему не хочется, чтобы люди остались без внимания, когда весь улей жужжит от любопытства, — заметил юноша. — Вы были совершенно правы, когда сказали, что Бэнкс уехал вместе с драгоценностями, но я не понимаю, каким образом вы это узнали и что вообще можно было узнать. Отец Браун добродушно моргнул, глядя на ульи. — Иногда просто натыкаешься на разные вещи, и я с самого начала наткнулся на нечто странное. Меня озадачило убийство бедняги Барнарда в Бичвуд-Хаусе. Еще когда Майкл был известным преступником, для него было вопросом чести, даже суетного тщеславия, добиваться успеха без необходимости убивать людей. Казалось невероятным, что теперь, когда он едва не стал святым, он вдруг вышел из себя и совершил грех, к которому относился с презрением, когда сам был грешником. До самого конца я ломал голову над происходящим и не мог ничего понять, за исключением того, что все не так, как кажется на первый взгляд. Свет забрезжил передо мной, когда я увидел бороду и очки и вспомнил, что вор появился в другой бороде и в других очках. Конечно, он мог иметь дубликаты, но по меньшей мере странно, что он не пользовался старыми очками и бородой, которые находились в хорошем состоянии. Опять-таки возможно, что он пошел на дело без них и ему пришлось доставать новые, но это маловероятно. У него не было никаких причин ехать с Бэнксом; если он действительно собирался па дело, то без груда мог положить свой реквизит в карман. Кроме того, бороды не растут на кустах. Ему было бы очень трудно вовремя раздобыть такие вещи. Нет, чем больше я думал об этом, тем больше убеждался, что в этом деле с новой бородой и очками чего-то не хватает. А потом истина, которую я уже инстинктивно понял, начала доходить до моего рассудка. Он поехал с Бэнксом без всякого намерения прибегать к своей маскировке. Кто-то другой подготовил новый комплект, а потом нарядил его. — Нарядил его? — повторил Девин. — Как это могло случиться? — Давайте вернемся назад, — предложил отец Браун, — и посмотрим на дело через другое окно — то самое окно, в котором юная леди увидела призрак. — Призрак! — повторил его собеседник и едва заметно вздрогнул. — Она назвала это призраком, — сдержанно произнес маленький священник. — И возможно, была недалеко от истины. Она действительно из тех, кого называют спиритуалами. Ее единственная ошибка состоит в том, что она ставит знак равенства между спиритуальностью и духовностью. В этом смысле некоторых животных тоже можно назвать спиритуалистами. Как бы то ни было, она очень чувствительна, и у нее не зря возникло впечатление, что лицо в окне было окружено ужасным ореолом смерти. — Вы хотите сказать... — начал Девин. — Я хочу сказать, что в окно заглядывал мертвец, — сказал отец Браун. — Мертвец, обошедший не один дом и заглянувший не в одно окно. Звучит жутко, не правда ли? Но в некотором отношении он являл собой противоположность призраку, ибо не был гримасой души, разлученной с телом. Это была гримаса тела, разлученного с душой. — Он снова моргнул, глядя на улей, и продолжал: — Но полагаю, самое короткое объяснение можно дать с точки зрения человека, который это сделал. Вы его знаете: это был Джон Бэнкс. — Последний, кого я мог заподозрить, — пробормотал Девин. — Первый, кого я заподозрил, — поправил отец Браун, — насколько я вообще имею право кого-либо подозревать. Друг мой, нет плохих и хороших занятий или типов личности. Любой человек может стать убийцей, как бедный Джон; любой человек, даже тот же самый, может стать святым, как бедный Майкл. Но если кто-то иногда и проявляет особую склонность к нечестивым делам, чем все остальные, это жестокосердные бизнесмены. У него не было общественных идеалов, не говоря уже о религиозных убеждениях; он не имел ни джентльменских традиций, ни профсоюзного ощущения классовой общности. Все его заявления об удачных сделках, в сущности, были похвальбой человека, которому удалось обмануть других. Его насмешки над незрелыми мистическими устремлениями его сестры выглядели отвратительно. Конечно, ее мистицизм примитивен, но он ненавидел спиритуалистов только за то, что они говорят о духовности. Так или иначе, нет сомнения, что он главный злодей в этой драме; интерес представляет лишь оригинальный характер злодейства. Это был действительно новый и беспрецедентный мотив для убийства. Он использовал труп в качестве сценического реквизита — как чудовищную куклу или манекен. С самого начала он решил убить Майкла в автомобиле, чтобы потом отвезти его к себе домой и сделать вид, будто он убил его в саду. Всевозможные гротескные концовки вытекали из первоначального факта: в его закрытой машине ночью находилось тело известного взломщика, которого было легко узнать. Он мог оставлять свои следы и отпечатки пальцев, когда прижимал знакомое лицо к окну и снова забирал его. Возможно, вы обратили внимание, что Муншайн появился и исчез, пока Бэнкс вышел из комнаты, якобы для того, чтобы проверить, на месте ли изумрудное ожерелье. В конце концов ему осталось лишь положить труп на лужайку, выпустить по одной пуле из каждого пистолета, и дело было сделано. Оно так и не было бы раскрыто, если бы не вмешалась догадка о человеке с двумя бородами. — Почему ваш друг Майкл сохранил старую бороду? — задумчиво спросил Девин. — Это кажется подозрительным. — Для меня это кажется неизбежным, потому что я знал его, — ответил отец Браун. — Его жизненная позиция была похожа на парик, который он носил. Его маскировка на самом деле ничего не скрывала. Он больше не нуждался в ней, но и не боялся ее; ему казалось неправильным уничтожить фальшивую бороду. Это было бы похоже на заметание следов, а он не хотел прятаться. Он не прятался ни от Бога, ни от себя самого. Он вышел на свет божий. Если бы его снова отправили в тюрьму, он был бы вполне доволен. Он не обелил себя, но облачился в белые одежды. В нем было нечто очень странное, почти такое же странное, как в гротескной пляске смерти, которую его заставили исполнить после кончины. Когда он улыбался и расхаживал взад-вперед среди этих ульев — даже тогда, в самом возвышенном и совершенном смысле, он был уже мертв. Он был неподсуден этому миру. Наступила короткая пауза. Потом Девин пожал плечами и произнес: — Все возвращается к тому, что в этом мире пчелы и осы очень похожи, не так ли?   ПЕСНЯ ЛЕТУЧЕЙ РЫБЫ Душа мистера Перегрина Смарта порхала как мотылек вокруг одной навязчивой идеи и одной остроты. Ее можно было считать безобидной шуткой, ведь он всего лишь спрашивал людей, не видели ли они его золотых рыбок. Шутка эта дорого обходилась ему, но втайне он едва ли был готов поступиться ею, невзирая на расходы. Разговаривая с соседями из нескольких новых домов, выросших вокруг сельской площади, он при первой возможности переводил разговор на предмет своего увлечения. Мистеру Смарту без труда удалось совершить такой переход в разговоре с доктором Бердоком, начинающим биологом с решительно выпяченным подбородком и волосами, зачесанными назад на немецкий манер. — Вы интересуетесь естественной историей, — сказал он. — Не хотите ли посмотреть на моих золотых рыбок? Для такого поборника эволюционной теории, как доктор Бердок, природа, безусловно, представляла собой одно целое, но на первый взгляд вопрос был не слишком удачным, так как он специализировался исключительно на примитивных предках современного жирафа. В беседе с отцом Брауном из церкви соседнего провинциального городка он воспользовался цепочкой мысленных ассоциаций по схеме: «Рим — св. Петр — рыбак — рыба — золотые рыбки». В разговоре с банковским управляющим Имлахом Смитом, худым джентльменом с болезненным цветом лица, щеголевато одевавшимся, но со сдержанными манерами, он решительно перешел к обсуждению золотого стандарта, что было лишь переходной ступенью к теме золотых рыбок. При встрече с блестящим ученым и исследователем Востока графом Айвоном де Лара (его титул был французским, а черты лица скорее русскими, если не сказать татарскими) искусный собеседник выказал живой и осведомленный интерес к Гангу и Индийскому океану, что естественным образом привело к вопросу о присутствии золотых рыбок в тамошних водах. От мистера Гарри Хартоппа, очень богатого, но крайне застенчивого и молчаливого молодого джентльмена, недавно приехавшего из Лондона, он в конце концов добился признания, что юноша не интересуется рыбалкой, а потом добавил: «Кстати, о рыбалке: вы видели моих золотых рыбок?» Особое свойство этих золотых рыбок заключалось в том, что они были изготовлены из золота. Мистер Смарт приобрел эту эксцентричную, но дорогую безделушку, якобы созданную по прихоти некоего восточного князя, на распродаже или в какой-то лавке древностей, которые он часто посещал с целью загромождения своего дома удивительными и бесполезными вещами. С другого конца комнаты экспонат выглядел как большая ваза необычной формы с необыкновенно крупными живыми рыбками, но при ближайшем рассмотрении становилось ясно, что это шар из венецианского стекла изумительной работы, очень тонкого и с радужным отливом, внутри которого, в живописных сумерках, висели гротескные золотые рыбки с рубинами вместо глаз. Безделушка определенно стоила немалых денег, но конкретная сумма зависела от периодических волн безумия, распространявшихся среди коллекционеров. Хотя молодой Фрэнсис Бойл, новый секретарь мистера Смарта, был ирландцем, от природы несклонным к осторожности, его все же удивила непринужденность, с которой хозяин обсуждал свои драгоценности с едва знакомыми людьми, поселившимися рядом без видимой цели. Коллекционеры известны своей бдительностью, а иногда и скрытностью. Приступив к выполнению своих обязанностей, мистер Бойл убедился, что он не одинок в своем мнении; у других такое поведение вызывало разные чувства, от легкого удивления до прямого осуждения. — Просто удивительно, что ему еще не перерезали горло, — не без скрытого удовольствия сказал Харрис, слуга мистера Смарта. С такой же интонацией он мог бы произнести: «Какая жалость!» — в чисто художественном смысле. — Просто удивительно, как небрежно он относится к своим вещам, — заметил Джемисон, старший клерк мистера Смарта, приехавший из своей конторы, чтобы помочь новому секретарю. — Он даже не беспокоится запирать свои старые двери на ветхие засовы. — Ладно, с отцом Брауном и доктором биологии все в порядке, — заявила домохозяйка мистера Смарта с энергичной неопределенностью, окрашивавшей все ее суждения. — Но по-моему, когда дело касается иностранцев, не стоит искушать судьбу. Речь не только о графе; тот мужчина из банка тоже слишком желтоват для англичанина. — Зато Хартопп вполне тянет на англичанина, — добродушно произнес Бойл, — в том смысле, что он и слова не скажет от самого себя. — Он все держит при себе, сказала домохозяйка. — Может, не такой уж иностранец, но и не дурак, каким прикидывается. Помяните мое слово, чужой покажет, каков он есть на самом деле, — загадочно добавила она. Пожалуй, ее неодобрение бы только усилилось, если бы она слышала недавний разговор в хозяйской гостиной, темой которого были золотые рыбки, но на первый план все больше выдвигалась фигура подозрительного иностранца. Он не так уж много говорил, но даже его молчание казалось многозначительным. Он выглядел тем более массивным, что восседал на горе подушек, и в наступающих сумерках его широкое монгольское лицо испускало бледное сияние, словно полная луна. Возможно, живописная обстановка подчеркивала его азиатские черты, так как комната была наполнена беспорядочной коллекцией более или менее дорогих диковин, среди которых можно было видеть изогнутые лезвия, сочные цвета и яркие украшения бесчисленных восточных сабель и кинжалов, кальянов и сосудов, музыкальных инструментов и иллюстрированных рукописей. Так или иначе, в ходе разговора у Бойла складывалось все более ясное впечатление, что темная фигура, восседавшая на подушках в полумраке, напоминает статую сидящего Будды. Беседа затрагивала общие темы, так как в ней принимали участие все члены небольшой местной общины. Они имели привычку часто заглядывать друг к другу, и к этому времени сформировали некое подобие клуба, состоявшего из обитателей четырех-пяти окрестных домов. Дом Перегрина Смарта была наиболее старым, большим и живописным из них; он занимал почти целую сторону площади, где оставалось место лишь для маленькой виллы отставного полковника Варни, который считался инвалидом и никогда не уезжал далеко. Под прямым углом к этим домам располагались две или три лавки, обслуживавшие незатейливые потребности жителей поселка, и гостиница «Голубой дракон», где остановился мистер Хартопп, приехавший из Лондона. На противоположной стороне стояли три дома, один из которых снимал граф де Лара, в другом жил доктор Бердок, а третий пустовал. С четвертой стороны находился банк с примыкавшим к нему домом управляющего и ограда вокруг земельного участка, предназначенного под застройку. Таким образом, это была довольно замкнутая компания, и сравнительно пустая местность на несколько миль вокруг побуждала ее членов стремиться к общению с соседями. В тот вечер в ее зачарованном кругу действительно оказался посторонний: мужчина с острыми чертами вытянутого лица, кустистыми бровями, пышными усами и так небрежно одетый, что, наверное, был миллионером или герцогом, если и впрямь (как это предполагалось) приехал заключить сделку с пожилым коллекционером. Во всяком случае, в «Голубом драконе» его знали под именем мистера Хармера. Ему заново описали великолепные достоинства золотых рыбок и познакомили с критическими замечаниями о небрежности их владельца. — Мне постоянно говорят, что я должен внимательнее следить за ними, — заметил мистер Смарт и выразительно изогнул бровь при виде служащего, подошедшего с какими-то бумагами из конторы. Смарт был круглолицым, пухлым и низеньким, немного похожим на лысого попугая. — Джемисон, Харрис и остальные не устают напоминать, чтобы я запирал двери, словно в средневековом замке, но, по правде говоря, эти ржавые засовы слишком ветхие, чтобы отпугнуть злоумышленников. Я больше полагаюсь на удачу и местную полицию. — Даже лучшие засовы не всегда помогают, — с казал граф. — Все зависит от того, кто пытается проникнуть внутрь. В старину один индус-отшельник, который жил голым в пещере, прошел через три армии, окружавшие Великого Могола, забрал огромный рубин из тюрбана правителя и вернулся никем не замеченный, словно тень. Он хотел показать сильным мира сего, как ничтожны законы пространства и времени. — Когда мы разбираемся в ничтожных законах пространства и времени, то обычно понимаем, как делаются подобные фокусы, — холодно возразил доктор Бердок. — Западная наука проливает свет на изрядную часть восточной магии. Без сомнения, можно многого достигнуть с помощью гипноза и внушения, не говоря уже о ловкости РУК— Рубин находился не в царском шатре, — заметил граф в своей мечтательной манере. — Его нужно было найти среди сотен шатров. — Разве не все можно объяснить телепатией? — резко спросил доктор. Вопрос прозвучал тем более весомо, что после него повисло тяжелое молчание, словно знаменитый исследователь Востока по недоразумению вдруг решил вздремнуть. — Прошу прощения, — встрепенулся он с неожиданной улыбкой. — Я забыл, что мы пользуемся словами. На Востоке мы разговариваем мысленно, поэтому между нами не возникает недоразумений. Как странно, что вы преклоняетесь перед словами и довольствуетесь ими! Какая разница, что вы сейчас называете телепатией то, что когда-то называли шутовством? Если человек забирается на небо по манговому дереву, что изменится от того, если вы назовете это левитацией, а не обычной ложью? Если средневековая колдунья взмахнула волшебной палочкой и превратила меня в синего павиана, вы бы могли назвать это простым атавизмом! Казалось, доктор был готов сказать, что, в конце концов, такое превращение выглядело бы незначительным. Но прежде чем его раздражение смогло найти подходящий выход, в разговор грубовато вмешался тот, кого называли мистером Хармером: — Действительно, индийские заклинатели проделывают необычные трюки, но я обратил внимание, что это обычно происходит в Индии. Возможно, у них есть сообщники, а может быть, дело в психологии толпы. Не думаю, что эти фокусы когда-либо разыгрывались в английской деревне, и должен заметить, что золотым рыбкам нашего доброго хозяина здесь ничего не угрожает. — Я расскажу вам об одном случае, который произошел не в Индии, а перед английской казармой в самой современной части Каира, — бесстрастным тоном произнес граф де Лара. — Часовой стоял на посту у зарешеченных ворот и смотрел на улицу через прутья решетки. За воротами появился нищий, босой и в туземных обносках, который на поразительно чистом и утонченном английском языке попросил у него некий официальный документ, хранившийся в здании. Разумеется, часовой сказал, что он не может войти внутрь, на что нищий с улыбкой ответил: «Что такое внутри и что такое снаружи?» Солдат презрительно смотрел на него через решетку, а потом вдруг понял, что он на самом деле стоит на улице и смотрит во двор казармы, где стоит нищий, такой же неподвижный и улыбающийся ему. Когда тот повернулся к зданию, часовой пришел в себя, насколько это было возможно, и криком предупредил остальных солдат внутри, чтобы они задержали нарушителя. «Ты все равно не выберешься оттуда!» — мстительно сказал он. Тогда нищий звонко произнес: «Что такое снаружи и что такое внутри?» И солдат, по-прежнему глядевший через прутья решетки, внезапно оказался между ним и улицей, где нищий — все такой же свободный и улыбающийся — стоял с документом в руке. Банковский менеджер Имлах Смит, склонивший голову с расчесанными на пробор темными волосами и рассматривавший узор на ковре, впервые подал голос. — Что это был за документ? — спросил он. — Профессиональное чутье не подвело вас, сэр, — с ироничной любезностью отозвался граф. — Этот документ имел большое финансовое значение, и его огласка имела международные последствия. — Надеюсь, такие случаи бывают нечасто, — угрюмо произнес молодой Хартопп. — Меня интересует не политическая, а философская сторона дела, — безмятежно отозвался граф. — Это пример того, как мудрец может выходить за пределы пространства и времени и, так сказать, поворачивать их рычаги, чтобы весь мир вращался у нас перед глазами. Но вам чрезвычайно трудно поверить, что духовные силы действительно могут быть более могущественными, чем материальные. — Что же, я небольшой знаток духовных сил, — добродушно сказал пожилой Смарт. — А вы что скажете, отец Браун? — Единственное, что меня изумляет, — то обстоятельство, что все сверхъестественные явления, о которых мы слышали до сих нор, связаны с кражами, — ответил маленький священник. — Но кража с помощью духовных средств для меня не отличается от кражи в исключительно материальном смысле. — Отец Браун рассуждает как обыватель, — с улыбкой заметил Смит. — Я сочувствую обычным людям, — сказал отец Браун. — Обыватель — это человек, который чувствует свою правоту, не зная ее причины. — Все это слишком сложно для меня, — искренне признался Хартопп. — Возможно, вам понравилась бы бессловесная беседа, о которой говорил граф, — с улыбкой сказал отец Браун. — Он бы начал с бессловесного выпада, а вы бы ответили красноречивым молчанием. — Кое-что можно сделать с помощью музыки, — мечтательно пробормотал граф. — Она была бы лучше всех этих слов. — Да, это было бы понятнее, — тихо отозвался молодой человек. Бойл с любопытством наблюдал за ходом разговора, так как что-то в поведении некоторых собеседников казалось ему особенным, если не сказать — странным. Когда беседа перешла на музыкальную тему, особенно привлекательную для банковского менеджера (который был неплохим музыкантом-любителем), юный секретарь вдруг вспомнил о своих секретарских обязанностях и напомнил хозяину, что старший клерк все еще терпеливо ждет его ответа с бумагами в руке. — Сейчас не стоит беспокоиться об атом, Джемисон, — поспешно заверил Перегрин Смарт. — Это по поводу моего счета; позднее я поговорю об этом с мистером Смитом. Итак, мистер Смит, вы что-то говорили о виолончели... Но холодок делового тона рассеял чары метафизической беседы, и гости один за другим стали прощаться с хозяином. Лишь мистер Имлах Смит, банковский управляющий и музыкант, оставался до последнего; после ухода остальных гостей они с хозяином уединились во внутренней комнате, где хранились золотые рыбки, и закрыли за собой дверь. Дом был длинным и узким, с крытым балконом вокруг второго этажа, состоявшего из жилых комнат хозяина — его спальни и гостиной, — а также внутренней комнаты, где иногда размещали на ночь его самые ценные сокровища, вместо того чтобы оставлять их в нижних комнатах. Этот балкон, как и ненадежная входная дверь, был предметом беспокойства для самого хозяина, его старшего клерка и всех остальных, кто сетовал на беспечность коллекционера, но на самом деле хитроумный пожилой джентльмен был более осторожным, чем казалось на первый взгляд. На словах он не особенно полагался на ветхие засовы, которые, по словам домохозяйки, ржавели в бездействии, но присматривал за более важным стратегическим пунктом. Он постоянно держал своих любимых золотых рыбок в комнате за спальней и спал перед дверью, как выяснилось, с револьвером под подушкой. Когда Бойл и Джемисон, ожидавшие окончания личной беседы, наконец увидели своего хозяина, он благоговейно нес большую стеклянную вазу, словно это были мощи святого. На улице последние лучи заката освещали углы зеленой лужайки, но внутри уже зажгли лампу, и в смешанном свете цветной шар сиял, словно огромный самоцвет, а причудливые силуэты огненных рыбок превращали его в загадочный талисман, словно странные формы, которые открываются прорицателю в глубине гадательного кристалла. Смуглое лицо Имлаха Смита за плечом пожилого джентльмена казалось бесстрастным, как у сфинкса. — Сегодня вечером я уезжаю в Лондон, мистер Бойл, — сказал Перегрин Смарт с более серьезным видом, чем обычно. — Мы с мистером Смитом собираемся успеть на поезд в восемнадцать сорок пять. Джемисон, я хочу, чтобы сегодня вы спали наверху в моей комнате; если вы, как обычно, оставите рыбок в задней комнате, они будут под надежной охраной. Впрочем, я не думаю, что с ними что-то может случиться. — Где угодно может случиться что угодно, — с улыбкой заметил мистер Смит. — Кажется, вы берете в постель револьвер; в данном случае будет разумно оставить его здесь. Перегрин Смарт не ответил, и они вышли из дома на дорогу за сельской лужайкой. Секретарь и старший клерк, как и было предписано, расположились на ночь в спальне хозяина. Точнее говоря, Джемисон спал на кровати в гостиной, но дверь между смежными комнатами оставалась открытой. В спальне имелось большое двухстворчатое окно, выходившее на балкон, и дверь во внутреннюю комнату, куда поместили шар с золотыми рыбками. Бойл передвинул кровать к двери, чтобы загородить проход, положил револьвер под подушку, потом разделся и лег в постель, пребывая в уверенности, что принял все меры предосторожности от возможного (или невозможного) развития событий. Он не видел никакой угрозы обычной кражи со взломом, а что касается духовной кражи, упомянутой в последней истории графа де Лара, то, если его мысли и обращались к ней перед сном, это произошло лишь потому, что сама история казалась сотканной из снов. Вскоре они превратились в грезы, прерываемые интервалами глубокого сна. Пожилой клерк был более беспокойным, чем обычно, но после некоторой возни и повторения своих излюбленных сожалений и предупреждений он тоже лег в постель и заснул. Луна то ярко светила, то скрывалась за облаками над зеленой лужайкой, и серые прямоугольники домов казались безлюдными посреди тишины и уединения. Все случилось лишь после того, когда серое небо начало светлеть на востоке. Будучи молодым человеком, Бойл спал более крепко, чем его спутник. Хотя и бодрый после пробуждения, он каждый раз должен был сделать определенное усилие для того, чтобы проснуться. Кроме того, его сны оказались неожиданно цепкими, как призрачные щупальца осьминога. Они представляли собой мешанину из разных вещей, включая последний взгляд с балкона на четыре серые дороги и зеленую площадь. Но их узор изменялся, смещался и поворачивался под аккомпанемент низкого рокота, похожего на шум подводной реки, который мог быть лишь храпом пожилого мистера Джемисона в гостиной. Но в сознании спящего человека этот рокот и движение имели смутную связь со словами графа де Лара о мудрости, поворачивающей рычаги пространства и времени, чтобы весь мир вращался у нас перед глазами. Во сне казалось, что огромный рокочущий механизм мироздания перемещает целые ландшафты, так что край света оказывается в вашем саду, а сад переносится в заморские края. Первым связным впечатлением были слова песенки под аккомпанемент тонкого металлического звука; голос произносивший их с иностранным акцентом, казался странным, но смутно знакомым. Тем не менее у Бойла не было уверенности, что он не сочиняет стихи во сне:   Над сушей и пучиною морской   Косяк летучих рыб спешит за мной,   Не зов мирской их пробуждает,   Но... Бойл поднялся на ноги и увидел, что его спутник уже встал с постели; Джемисон выглядывал на балкон из большого двухстворчатого окна и резко обращался к кому-то, кто стоял на улице внизу. — Кто это? — крикнул он. — Что вам нужно? Он взволнованно повернулся к Бойлу: — Кто-то бродит снаружи. Я знал, что здесь не все в порядке! Что бы там ни говорили, нужно спуститься и запереть парадную дверь. Джемисон побежал вниз, и вскоре Бойл услышал лязганье засова на входной двери. Сам он вышел на балкон, посмотрел на длинную серую дорогу, ведущую к дому, и подумал, что еще спит. На дороге, проходившей через болотистую пустошь и эту английскую деревушку, появилась фигура, которая вполне могла выйти из джунглей или с восточного базара, — персонаж какой-нибудь из фантастических историй графа де Лара или «Тысячи и одной ночи». Призрачно-серый сумрак, который как будто обесцвечивает все вокруг пасмурным днем, когда свет на востоке распространяется по всему небу, медленно поднялся, словно газовая вуаль, и выявил силуэт, облаченный в диковинное одеяние. Широкий шарф цвета морской волны оборачивал его голову, словно тюрбан, и проходил под подбородком, создавая впечатление капюшона, а его лицо казалось похожим на маску. Плотно прилегавший головной убор во многом скрывал его черты, а сама голова была склонена над музыкальным инструментом странного вида из серебра или стали, напоминавшим искривленную скрипку. Смычком служило нечто вроде серебряного гребня, а звук был удивительно высоким и пронзительным. Прежде чем Бойл успел открыть рот, тот же голос с чужеземным акцентом донесся из-под бурнуса, выпевая новые слова:  Как птицы, что летят в места родные,  Ко мне вернутся рыбки золотые,  Ко мне... — Вы не имеете права! — возмущенно крикнул Бойл, едва ли понимая, что он говорит. — У меня есть право на золотых рыбок, — ответил незнакомец с достоинством, более подобающим царю Соломону, чем босоногому бедуину в потрепанном голубом бурнусе. — И они вернутся ко мне. Внимайте! Возвысив голос с последним призывом, он снова заиграл на странной скрипке. Пронзительные ноты словно вторгались в разум, а потом донесся более слабый звук, похожий на ответ: дрожащий, напряженный шепот. Он пришел из темной комнаты, где стояла ваза с золотыми рыбками. Бойл направился туда, но в тот момент, когда он повернулся, эхо во внутренней комнате сменилось долгим жужжащим звуком, похожим на электрический звонок, а потом глухим треском. Прошло лишь несколько секунд с тех пор, как он обратился к незнакомцу с балкона, но пожилой клерк уже вернулся в гостиную, тяжело дыша. — Так или иначе, я запер дверь, — сказал он. — Дверь стойла, — отозвался Бойл из темной внутренней комнаты. Джемисон последовал за ним и увидел, что тот смотрит на пол, усеянный крошевом из цветного стекла, словно осколками разбитой радуги. — Что вы имеете в виду?.. — начал он. — Я имею в виду, что лошадей украли, — ответил Бойл. — Летучих лошадок. Летучих рыбок, которых наш арабский приятель снаружи выманил свистом, словно бродячий фокусник. — Но как это могло случиться? — взорвался пожилой клерк, словно возмущенный таким вопиющим нарушением приличий. — В общем, их нет, — заключил Бойл. — Запечатанную вазу трудно вскрыть, но хватит одной секунды, чтобы разбить ее. Бог знает, как это случилось,.хотя, думаю, стоило бы спросить этого типа. — Мы зря тратим время, — сказал Джемисон, расстроенный сверх всякой меры. —Нужно немедленно отправиться на поиски. — Гораздо лучше будет немедленно позвонить в полицию, — отозвался Бойл. — Они гораздо быстрее отыщут его с автомобилями и телефонами, чем мы, если будем бегать вокруг в ночных рубашках. Но есть вещи, за которыми не уследишь даже с помощью автомобилей и телефонных проводов. Пока Джемисон взволнованно разговаривал с полицейскими по телефону, Бойл вернулся на балкон и снова осмотрел серый утренний ландшафт. Ни следа человека в тюрбане и других признаков жизни, кроме слабого движения, которое опытный взгляд мог различить за окнами гостиницы «Голубой дракон». Лишь тогда Бойл впервые обратил внимание на то, что он до сих пор отмечал как бы вскользь, — некий факт, ворочавшийся в подсознании и требовавший наделить его смыслом. Серый ландшафт не был полностью серым. Среди бесцветных полос и пятен светилась золотистая точка: лампа, зажженная в одном из домов на другой стороне маленькой площади. Нечто иррациональное подсказывало ему, что она горела всю ночь и потускнела только на рассвете. Он пересчитал дома, и результат расчетов как будто совпадал с чем-то, хотя он и не знал, с чем именно. Так или иначе, это был дом графа де Лара. Инспектор Пиннер, прибывший с несколькими полисменами, предпринял несколько быстрых и решительных действий, хорошо понимая, что сама абсурдность дорогой безделушки обеспечит значительное внимание местной прессы к этому происшествию. Он все осмотрел и измерил, снял показания и отпечатки пальцев у всех присутствующих, проверил и подтвердил все показания и в конце концов оказался перед фактом, которому не мог поверить. Араб из пустыни пришел по дороге и остановился перед домом мистера Перегрина Смарта, где во внутренней комнате хранился сосуд с искусственными золотыми рыбками; потом он спел или прочитал стишок, и сосуд взорвался, как бомба, а рыбки растворились в воздухе. Инспектора не утешили и слова иностранного графа — произнесенные тихим, вкрадчивым голосом — о том, что границы человеческого опыта могут быть расширены. Настроение каждого из членов небольшой группы было вполне ожидаемым. Перегрин Смарт, вернувшийся из Лондона на следующее утро, узнал новость о своей утрате. Естественно, он испытал потрясение, но для маленького пожилого джентльмена, который постоянно бодрился и напоминал хорохористого воробья, было типично проявлять усердие в поисках, чем горевать о потерях. Человеку по фамилии Хармер, приехавшему в деревню с целью покупки золотых рыбок, можно было простить некоторую брюзгливость, когда он понял, что покупать нечего. Но, по правде говоря, его агрессивные усы и брови щетинились не только от разочарования, а во взглядах, которые он бросал на присутствующих, светилась настороженность, граничившая с подозрительностью. Желтоватое лицо банковского управляющего, который тоже вернулся из Лондона, хотя и немного позднее, как магнитом притягивало эти настороженные взгляды. Из двух остальных членов маленькой компании отец Браун обычно молчал, если к нему не обращались, а ошеломленный Хартопп часто молчал, даже когда его о чем-нибудь спрашивали. Но граф принадлежал к гем людям, которые не упускают случая развить свое преимущество в споре. Он улыбался своему рациональному сопернику, доктору Бердоку, с видом человека, хорошо умеющего вызывать раздражение даже своей обходительностью. — Вы должны признать, доктор, что некоторые истории, которые вам казались невероятными, сегодня выглядят более реалистично, чем вчера, — сказал он. — Если человек, похожий на нищего из моего рассказа, с помощью нескольких слов смог разрушить сосуд, запертый в стенах дома, перед которым он стоял, возможно, это хороший пример того, что я говорил о духовных силах и материальных преградах. — С таким же успехом это может иллюстрировать мои слова о том, что научных знаний вполне достаточно, чтобы показать, как делаются подобные фокусы, — резко ответил доктор. — Доктор, вы действительно имеете в виду, что наука может пролить свет на эту тайну? — взволнованно спросил Смарт. — Я могу пролить свет на то, что граф называет тайной, — сказал доктор. — Это достаточно просто. Звуковые волны есть разновидность вибрации, а определенные вибрации могут разрушать стекло определенной структуры. Тот человек не просто стоял на дороге и думал, что, по словам графа, идеально подходит для непринужденной беседы на Востоке. Он громко пел что хотел и извлекал пронзительные звуки из своего инструмента. Это похоже на многие эксперименты по разрушению стекла определенного состава. — Например, эксперименты, при которых несколько маленьких золотых слитков внезапно растворяются в воздухе, — непринужденно подхватил граф. — Вот идет инспектор Пиннер, — сказал Бойл. — Между нами, я думаю, что естественно-научное объяснение доктора покажется ему такой же сказкой, как сверхъестественное объяснение графа. Мистер Пиннер настроен очень скептично, особенно по отношению ко мне. Полагаю, я нахожусь под подозрением. — Полагаю, мы все находимся под подозрением, — заметил граф. Такое замечание побудило Бойла обратиться за советом к отцу Брауну. Спустя несколько часов, когда они вместе прогуливались по деревенской лужайке, священник, задумчиво смотревший на землю и слушавший собеседника, внезапно остановился. — А знаете что? — произнес он. — Кто-то вымыл здесь мощеную дорожку — вон тот небольшой участок перед домом полковника Варни. Интересно, было ли это сделано вчера? Отец Браун с любопытством посмотрел на дом, высокий и узкий, с рядами полосатых жалюзи, когда-то ярко раскрашенных, но уже потускневших. Щели и просветы между ними казались почти черными на фоне фасада, золотистого в утреннем свете. — Это дом полковника Варни, не так ли? — спросил он. — Если не ошибаюсь, он тоже жил на Востоке. Что он за человек? — Я никогда не видел его, — ответил Бойл. — Думаю, его никто не видел, кроме доктора Бердока, да и тот встречается с ним не чаще, чем это необходимо. — Я на минутку зайду к нему, — сказал отец Браун. Большая парадная дверь открылась и проглотила маленького священника, а его знакомый остался стоять, бездумно глядя на нее и как будто гадая, откроется ли она снова когда-нибудь. Это произошло через несколько минут; отец Браун с улыбкой вышел на улицу и продолжил неторопливую прогулку. Иногда он словно забывал о главном предмете разговора и делал мимолетные замечания исторического или общественного характера или рассуждал о перспективах застройки района. Он обратил внимание на почву в начале новой дороги у банка и с неопределенным выражением лица обвел взглядом старую сельскую площадь. — Общинная земля, — зачем-то пояснил он. — Полагаю, местные жители отпускали бы здесь на выпас гусей и свиней, если бы все не заросло крапивой да чертополохом. Какая жалость, что место для прекрасного луга превратилось в никчемный маленький пустырь! Это дом доктора Бердока, вон там, напротив? — Да, — ответил Бойл, едва не вздрогнув от неожиданного вопроса. — Отлично, — сказал отец Браун. — Тогда, думаю, мы снова зайдем в дом. Когда они вернулись в дом Смарта и поднялись по лестнице, Бойл заново изложил своему спутнику подробности драмы, разыгравшейся на рассвете. — Надеюсь, вы снова не задремали? — спросил отец Браун. — Тогда взломщик успел бы забраться на балкон, пока Джемисон запирал дверь внизу. — Нет, этого не могло быть, — заверил Бойл. — Когда я проснулся, то услышал, как Джеймс обращается к кому-то с балкона. Потом я услышал, как он бросился вниз и стал возиться с засовом, а сам выбежал на балкон буквально за два шага. — Или, может быть, ему удалось проскользнуть между вами с другой стороны? Есть ли в доме другие входы, кроме парадного? — Определенно нет, — уверенно ответил Бойл. — Лучше убедиться, понимаете? — извиняющимся тоном произнес отец Браун и поспешно спустился на первый этаж. Бойл остался в гостиной, с сомнением глядя ему вслед. В скором времени простодушное округлое лицо священника, немного похожее на тыкву с вырезанной широкой улыбкой, снова появилось над лестницей. — Полагаю, этот вопрос можно считать решенным, — жизнерадостно сообщил он. — А теперь, когда мы, так сказать, собрали все в одну коробку, можно оценить, что у нас есть. Довольно любопытное дело! — Вы думаете, что граф, полковник или какой-то еще путешественник с Востока имеет к нему отношение? — спросил Бойл. — Вы действительно считаете его... сверхъестественным? — Могу вас заверить, что если граф, полковник или кто-то еще из ваших соседей устроил маскарад с арабским костюмом и подкрался к дому в темноте, то это было противоестественно, — серьезно ответил священник. — Что вы имеете в виду? Почему? — Потому что араб не оставил следов, — ответил отец Браун. — Полковник с одной стороны и банкир с другой стороны — ближайшие из ваших соседей. Следы босых ног на рыхлой красной почве между вашим домом и банком остались бы четкими, как на гипсовой отливке, не говоря о красных отпечатках вокруг. Мне удалось справиться с пламенным темпераментом полковника и подтвердить, что дорожку перед его домом вымыли вчера, а не сегодня и она была достаточно влажной, чтобы остались заметные следы. Если бы незваным гостем был граф или доктор из дома напротив, то он, разумеется, мог пересечь лужайку. Но сделать это босиком было бы чрезвычайно неудобно: я уже обратил ваше внимание, что она заросла колючим чертополохом и жгучей крапивой. Он бы обязательно исколол ноги и оставил какие-то следы... если, как вы говорите, он не был сверхъестественным существом. Бойл вгляделся в серьезное и невозмутимое лицо священника. — Значит, вы тоже поверили в это? — наконец спросил он. — Стоит помнить одну простую истину, — немного помолчав, ответил отец Браун. — Иногда вещь находится слишком близко, чтобы увидеть ее; например, человек не видит себя со спины. Одному астроному залетела в глаз мошка, когда он глядел в телескоп, и он обнаружил на луне невероятного дракона. Еще мне говорили, что когда человек слышит точное воспроизведение собственного голоса, ему кажется, будто говорит незнакомец. Сходным образом, если что-то находится прямо у нас перед глазами, мы редко замечаем эго, а когда замечаем, оно кажется нам довольно странным. Если же вещь на переднем плане немного отодвигается, то нам иногда кажется, что она видна издалека. Давайте снова ненадолго выйдем из дома. Я хочу показать вам, как он выглядит с иной точки зрения. Когда они спускались по лестнице, он продолжил свои рассуждения в довольно бессвязной манере, как будто думал вслух: — Графа и восточную атмосферу следует принимать во внимание, поскольку в таком деле все зависит от подготовки восприятия. Человек может дойти до такого состояния, когда кирпич, упавший ему на голову, покажется вавилонским кирпичом с клинописной надписью из садов Семирамиды, так что он даже не взглянет на этот кирпич и не подумает, выпал ли он из кладки его собственного дома. Так что в вашем случае... — Что это значит? — перебил Бойл, указывая на дверь. — Ради всего святого, что это значит? Дверь снова заперта! Он смотрел на парадную дверь, через которую они немного раньше вошли в дом и которая теперь снова была перегорожена двумя темными засовами из ржавого железа — теми самыми, которые, по его же словам, не смогли удержать лошадей в стойле. Было что-то мрачное и безмолвно-ироничное в этих старых запорах, которые как будто сами закрылись за ними и заперли их внутри. — Ах это! — небрежно отозвался отец Браун. — Я сам только что запер их. Разве вы не слышали? — Нет, ничего не слышал, — ответил Бойл, глядя на него. — Что ж, я так и подумал, — спокойно сказал священник. — Действительно, если человек находится наверху, он не должен слышать, как запирают эти засовы. Тут есть нечто вроде крюка, который легко входит в гнездо. Если вы рядом, то услышите глухой щелчок, но не более того. Для того чтобы вас услышали наверху, нужно сделать вот так. Он вынул засов из гнезда и отпустил его, так что железо громко лязгнуло по дереву. — Когда вы отпираете дверь, то поднимаете шум, — с серьезным видом пояснил отец Браун. — Даже если вы делаете это очень аккуратно. — Вы хотите сказать... — Я хочу сказать, что наверху вы слышали, как Джемисон отпирает дверь, а не запирает ее. А теперь давайте откроем дверь и выйдем наружу. Когда они встали под балконом на улице, священник вернулся к объяснению с такой же невозмутимостью, как будто читал лекцию по химии. — Как я уже сказал, человек может быть настроен на поиски чего-то далекого и не понимать, что это находится совсем близко к нему — почти так же близко, как он сам. Человек, которого вы видели на дороге, когда смотрели с балкона, показался вам диковинным пришельцем из иного мира. Полагаю, вам не пришло в голову подумать, что он видел, когда смотрел на этот балкон? — Бойл посмотрел на балкон, но ничего не сказал. Тогда его собеседник добавил: — Вам показалось очень странным и нелепым, что какой-то араб босиком ходит по дорогам в такой цивилизованной стране, как Англия. Вы даже не вспомнили, что сами стояли на балконе босиком. Бойл наконец нашел слова, но смог лишь повторить то, что уже было сказано. — Джемисон отпер дверь, — механически произнес он. — Да, — подтвердил отец Браун. — Джемисон открыл дверь и вышел на улицу в ночной рубашке как раз в тот момент, когда вы вышли на балкон. Он прихватил с собой две вещи, которые вы видели сотню раз: кусок старой голубой занавески, который он обернул вокруг головы, и старинный музыкальный инструмент, который часто попадался вам на глаза в этой куче восточных курьезов. Остальное — это атмосфера и превосходная актерская игра, потому что он настоящий артист преступного искусства. — Джемисон! — недоверчиво воскликнул Джемисон. — Он был таким старым пнем, что я даже не замечал его! — Вот именно, — сказал священник. — Он мастер своего дела. Если он может изображать колдуна или трубадура в течение шести минут, как вы думаете, мог ли он изображать клерка в течение шести недель? — Я до сих пор не вполне понимаю, чего он добивался, — признался Бойл. — Он достиг своей цели... или почти достиг ее, — ответил отец Браун. — Разумеется, он забрал золотых рыбок, но у него уже двадцать раз была возможность это сделать. Однако если бы он просто украл их, то все поняли бы, у кого имелась такая возможность. Изобразив загадочного чародея из дальних краев, он направил ход ваших мыслей куда-то в Индию или Аравию, поэтому вы просто не могли поверить, что злоумышленник находится рядом. Он был так близко, что вы не разглядели его. — Если это правда, то он пошел на чрезвычайный риск и должен был очень точно все рассчитать, — сказал Бойл. — Действительно, я не слышал человека на улице, когда Джемисон обращался к нему с балкона, так что он мог это подстроить. И ему на самом деле хватило времени выйти на улицу, прежде чем я наконец проснулся и вышел на балкон. — Любое преступление зависит от того, как скоро кто-то проснется, — ответил священник. — И во всех смыслах этого слова большинство из нас просыпается слишком поздно. К примеру, это произошло и со мной, потому что он уже давно пустился в бега: либо перед тем, как полицейские сняли отпечатки его пальцев, либо сразу же после этого. — Так или иначе, вы проснулись раньше остальных, — сказал Бойл. — А я бы и дальше продолжал видеть сны. Джемисон такой правильный и корректный, что я не обращал на него внимания. — Берегитесь мужчины, на которого вы не обращаете внимания, — посоветовал его собеседник. — Это единственный человек, которому вы проигрываете по всем статьям. Но я тоже не подозревал его — во всяком случае, до тех пор, пока вы не сказали, что слышали, как он запирает дверь. — Так или иначе, мы всецело обязаны вам, — сердечно произнес Бойл. — Вы всецело обязаны миссис Робинсон, — с улыбкой сказал отец Браун. — Миссис Робинсон? — недоуменно спросил секретарь. — Вы имеете в виду домохозяйку? — Берегитесь женщины, на которую вы не обращаете внимания, — отозвался священник. — Джемисон — преступник высочайшего класса; он был превосходным актером, а следовательно, хорошим психологом. Такие люди, как граф де Лара, не слышат ничего, кроме собственного голоса, но он умел слушать, когда вы забывали о его присутствии. Он собирал необходимый материал для своего представления и точно знал, какую ноту нужно взять, чтобы вы сбились с пути. Но он совершил одну грубую ошибку в оценке психологии миссис Робинсон. — Не понимаю, какое она имеет отношение к этому, — пробормотал Бойл. — Джемисон не ожидал, что дверь окажется запертой, — ответил отец Браун. — Он знал, что многие люди — особенно небрежные люди вроде вас и вашего хозяина — могут целыми днями твердить, как что-то нужно сделать или неплохо бы сделать. Но если вы растолкуете женщине, что кое-что следует сделать, существует ужасная опасность, что она внезапно сделает это.  АЛИБИ АКТРИСЫ Мистер Мэдон Мандевилль, директор театра, быстро шел по коридорам за кулисами или, точнее сказать, под кулисами. Его наряд был элегантным и праздничным, возможно даже чересчур праздничным: цветок в петлице выглядел празднично, как и лакированные туфли, но выражение его лица было совсем не праздничным. Это был крупный мужчина с мощной шеей и темными, в данный момент грозно нахмуренными бровями. Разумеется, ему приходилось иметь дело с многочисленными заботами, осаждающими человека в таком положении, от крупных до незначительных и от давних до совершенно новых. Сейчас ему было неприятно проходить по коридорам, где хранились декорации для старых пантомим; он успешно начал свою театральную карьеру с этих постановок, пользовавшихся большой популярностью, но с тех пор перешел к более серьезному, классическому репертуару, в который он вложил немало личных средств. Поэтому вид «Сапфировых ворот дворца Синей Бороды» или фрагментов «Зачарованной рощи золотых апельсинов», прислоненных к стене и затянутых паутиной или изгрызенных мышами, не вызывал у него томительного чувства возвращения к былой простоте, которое мы все испытываем, когда мельком заглядываем в волшебный мир нашего детства. У него не было времени проливать слезы над утратами или помечтать о райском острове Питера Пэна; он спешил уладить практическую проблему, появившуюся в последний момент, а не пришедшую из прошлого. Мисс Марони, талантливая молодая актриса итальянского происхождения, которой предстояло исполнить важную роль в пьесе с репетицией после полудня и премьерой в тот же вечер, внезапно и категорически отказалась от участия в постановке. Он еще даже не видел эту скандальную даму, а так как она заперлась в своей гримерной и заявила о своем намерении через дверь, то встреча с ней и теперь казалась маловероятной. Будучи истинным британцем, мистер Мэкдон Мандевилль объяснял это тем, что все иностранцы сумасшедшие, но даже мысль о счастливой возможности жить на единственном островке здравомыслия на планете служила для него не большим утешением, чем воспоминания о «Зачарованной роще». Все это, как и многое другое, безмерно досаждало ему, однако внимательный наблюдатель мог бы заподозрить, что неприятности мистера Мандевилля далеко не ограничивались досадными мелочами. Если крупный и здоровый мужчина может выглядеть изможденным, то он выглядел изможденным. Его лицо было приятно округлым, но глаза глубоко запали в глазницах, а губы подергивались, как будто он то и /(ело пытался укусить щеточку черных усов, до которой не мог дотянуться. Он выглядел как человек, начавший принимать наркотики, однако что-то указывало на то, что не наркотик был причиной трагедии, а наоборот. В чем бы ни заключалась его тайна, она находилась в темном конце длинного коридора, возле двери его маленького кабинета, и, проходя по этому пустому коридору, он бросал нервные взгляды по сторонам. Но дело есть дело, и он все же прошел в дальний конец коридора к невзрачной зеленой двери, за которой мисс Марони отгородилась от остального мира. Там уже собралась группа актеров и других людей, принимавших участие в постановке. Они совещались друг с другом, и со стороны могло показаться, что они уже готовы пустить в ход таран. По крайней мере, один из членов группы был широко известным человеком, чья фотография стояла на многих каминных полках, а автограф красовался во множестве альбомов. Хотя Норман Найт играл героические роли в театре, все еще считавшемся немного провинциальным и старомодным, где нетрудно было показать себя с лучшей стороны, он определенно находился на пути к более славным успехам. Это был мужчина приятной наружности, с длинным раздвоенным подбородком и вьющимися светлыми волосами, придававшими ему внешнее сходство с Нероном, не вполне сочетавшееся с его стремительными и порывистыми движениями. Среди актеров также находился Ральф Рэндолл, обычно исполнявший роли пожилых людей, с узким насмешливым лицом, синим от частого бритья и обесцвеченным от частой гримировки. Там же был и главный актер второго плана из труппы Мандевилля, продолжавший еще не вполне исчезнувшую традицию «спутника главного героя», — смуглый кудрявый юноша с почти семитским профилем, по имени Обри Вернон. Среди собравшихся выделялась горничная жены Мандевилля, а также костюмерша театра — дама властного вида, с узлом рыжих волос на голове и жестким, бесстрастным лицом. Кстати, там была и жена Мандевилля, тихая, незаметная женщина с терпеливым лицом, очертания которого не утратили классической строгости и симметрии, но казались тем более бледными из-за светлых глаз и светло-желтых, почти бесцветных волос, расчесанных на прямой пробор, как на старинных изображениях Мадонны. Не все знали, что когда-то она была серьезной и успешной актрисой, исполнявшей роли в пьесах Ибсена и интеллектуальных драмах. Но ее муж не слишком ценил социальные постановки, тем более сейчас, когда ему предстояло выманить иностранную актрису из запертой комнаты — то есть решить новый вариант загадки «Исчезающей дамы»[63]. — Она еще не вышла? — требовательно спросил он, обратившись не к жене, а скорее к ее деловитой помощнице. — Нет, сэр, — угрюмо ответила женщина, которую звали миссис Сэндс. Мы начинаем тревожиться, — сказал пожилой Рэндолл. — Она кажется очень неуравновешенной, и мы опасаемся, что она даже может причинить себе вред. — Черт! — произнес Мандевилль со свойственной ему простодушной прямотой. — Реклама — хорошее дело, но такая реклама нам не нужна. У нее есть здесь друзья? Кто-нибудь может оказать влияние на нее? — По словам Джервиса, единственный человек, который мог бы урезонить ее, — эго ее священник, — ответил Рэндолл. — И лучше бы ему быть здесь на тот случай, если она вздумает повеситься на вешалке для шляп. Джервис отправился за ним... а вот, кстати, и он сам. В подземном коридоре под сценой появились еще два человека. Одним из них был Эштон Джервис, добродушный малый, который обычно играл негодяев, но временно уступил эту высокую честь кудрявому юноше с семитским носом. Другой, низенький и полноватый, облаченный в черное, был отцом Брауном из церкви по соседству. Казалось, отец Браун принимает как должное и даже неизбежное, что его призвали разобраться с эксцентричным поведением одного из членов его паствы, будь то черная овца или всего лишь заблудший ягненок. Но судя но всему, мысль о самоубийстве даже не приходила ему в голову. — Полагаю, она вышла из себя по какой-то причине, — сказал он. — Кому-нибудь известно, что это за причина? — Возможно, она недовольна своей ролью, — предположил пожилой актер. — Они вечно недовольны, проворчал мистер Мандевилль. — Но я думал, что моя жена присматривает за этим. — Могу лишь сказать, что я отдала ей лучшую роль, — устало отозвалась миссис Мандевилль. — В конце концов, считается, что для юной актрисы нет ничего лучше, чем исполнить роль прекрасной героини и выйти замуж за молодого красавца-героя иод градом букетов и аплодисментов с галерки. Женщинам моего возраста больше подобает играть респектабельных матрон, и я благоразумно ограничилась этим. — Так или иначе, теперь было бы крайне неудобно меняться ролями, — сказал Рэндолл. — Это немыслимо, убежденно заявил Норман Найт. — Я просто не смогу сыграть... но все равно уже слишком поздно. Отец Браун незаметно проскользнул вперед и прислушался перед запертой дверью. — Что-нибудь слышно? — озабоченно спросил директор театра и тихо добавил: — Думаете, она могла покончить с собой? — Кое-что слышно, — спокойно ответил отец Браун. — Судя по звуку, я склоняюсь к тому, что она разбивает окна или зеркала и, возможно, топчет их ногами. Нет, не думаю, что она собирается причинить себе настоящий вред. Топтать ногами разбитое зеркало — очень необычная прелюдия к самоубийству. Если бы она была немкой и заперлась для уединенных размышлений о метафизике или Weltschmerz[64], то я предпочел бы взломать дверь. Но итальянки не умирают так легко, и они не склонны кончать с собой в приступе ярости. А вот убить кого-то еще — это вполне возможно... Да, будет лучше принять обычные меры предосторожности на тот случай, если она выпрыгнет наружу. — Значит, вы не рекомендуете взламывать дверь? — спросил Мандевилль. — Нет, если хотите, чтобы она исполнила роль в вашей пьесе, — ответил отец Браун. — Если вы взломаете дверь, она снесет крышу и не останется здесь, но если вы оставите ее в покое, то, возможно, она выглянет наружу хотя бы из любопытства. На вашем месте я бы оставил кого-нибудь сторожить дверь и запасся терпением на час-другой. — В таком случае мы сможем репетировать только те сцены, в которых она не участвует, — сказал Мандевилль. — Моя жена организует все необходимое для постановки. В конце концов, самое важное — это четвертый акт. Начнем прямо сейчас. — Это не генеральная репетиция, — обратилась к остальным жена Мандевилля. — Вот и хорошо, — сказал Найт. — Разумеется, не генеральная репетиция. Никак не могу привыкнуть к чертовски сложным нарядам того времени. — А что за пьеса? — с любопытством спросил священник. — «Школа злословия», — ответил Мандевилль. — Возможно, это настоящая литература, но мне нужны пьесы. Моей жене нравится то, что она называет классическими комедиями, хотя в них гораздо больше классики, чем юмора. В этот момент старый привратник Сэм, единственный обитатель театра в нерабочее время, вразвалку подошел к директору с визитной карточкой и сообщил, что леди Мириам Марден хочет видеть его. Тот повернулся, чтобы уйти, но отец Браун еще несколько секунд, помаргивая, смотрел на его жену и отметил слабую, невеселую улыбку на ее бледном лице. Священник ушел вместе с человеком, который привел его, — на самом деле со своим другом и собратом по вере, что нередко встречается в актерской среде. Но перед этим он услышал тихое распоряжение миссис Мандевилль, велевшей миссис Сэндс занять место часового у запертой двери. — Миссис Мандевилль кажется умной женщиной, — обратился он к своему спутнику, — хотя она предпочитает держаться на заднем плане. — Когда-то она блистала на сцене, — печально сказал Джервис. — Но говорят, она выдохлась и впустую растратила свои силы, когда вышла замуж за этого пройдоху Мандевилля. Она имеет самое высокое представление о драме, но ей не часто удается убедить своего «мужа и господина» посмотреть на вещи с ее точки зрения. Представляете, он хотел, чтобы такая женщина играла роль мальчишки в пантомимах! Он признавал ее актерский талант, но говорил, что за пантомиму больше платят. Это может дать представление о его вкусе и знании человеческой психологии. Но она никогда не жаловалась. Однажды она сказала мне: «Жалобы всегда возвращаются эхом с другого конца света, но молчание укрепляет нас». Если бы она вышла за человека, понимавшего ее идеи, то могла бы стать одной из величайших актрис нашего времени и высоколобые критики до сих пор восхваляли бы ее. Но получилось так, что она вышла замуж за это существо. Он указал на широкую черную спину Мандевилля, беседовавшего с двумя дамами в вестибюле. Леди Мириам была очень высокой, томной и элегантной женщиной, прелестной в соответствии с последней модой, скопированной по образцу египетских мумий. Ее прямые черные волосы были подстрижены скобкой на манер шлема, а сильно накрашенные выпяченные губы придавали лицу вечно презрительное выражение. Ее спутница, мисс Тереза Тэлбот, была очень жизнерадостной дамой с очаровательно некрасивым лицом и седеющими волосами. Она очень много разговаривала, в то время как ее спутница казалась слишком усталой для разговоров. Правда, когда священник и актер проходили мимо, леди Мириам собралась с силами и сказала: — Пьесы скучны, но я еще не видела репетиции в обычных костюмах. Это может быть забавно. В наши дни так трудно найти что-то новое... — Ну же, мистер Мандевилль, — сказала мисс Тэлбот, с притворной настойчивостью похлопав его по рукаву, — мы просто должны взглянуть на эту репетицию. Мы не можем, да и не собираемся приходить на вечернюю премьеру. Так хочется увидеть актеров в неправильных костюмах! — Разумеется, я могу предоставить вам отдельную ложу, — поспешно ответил Мандевилль. — Будьте добры, леди, пройдемте сюда. — И он увел их по другому коридору. — Интересно, предпочитает ли Мандевилль женщин такого рода? — задумчиво произнес Джервис. — У вас основания полагать, что Мандевилль действительно предпочитает эту женщину собственной жене? — спросил священник. Джервис внимательно посмотрел на него, прежде чем ответить. — Мандевилль — это загадка, — серьезно сказал он. — Конечно, он похож на любого обычного хама, которых всегда можно встретить на Пиккадилли. Тем не менее у него есть тайна. Что-то тяготит его совесть и омрачает его жизнь. Сомневаюсь, что это имеет большее отношение к флирту с модными красотками, чем к его бедной, заброшенной жене. По воле случая мне больше известно об этом, чем кому-либо другому. Но даже я никак не могу объяснить то, что знаю. — Он огляделся по сторонам, убедившись, что рядом никого нет, понизил голос и добавил: — Я расскажу вам, поскольку знаю, что на вас можно полагаться, когда речь идет о тайнах. На днях меня поразила одна вещь, и с тех пор я мог убедиться в том, что это правда. Как известно, Мандевилль работает в маленькой комнате в конце коридора, прямо под сценой. Я дважды проходил там, когда все думали, что он один. Более того, я точно знал, где находятся все женщины из нашей труппы; те из них, кто мог бы зайти к нему, либо отсутствовали в театре, либо находились на рабочих местах. — Все женщины? — пытливо спросил отец Браун. — С ним была женщина, — почти шепотом продолжал Джервис. — Какая-то незнакомая женщина регулярно посещает его, и я даже не знаю, как она приходит туда, — во всяком случае, не по коридору. Один раз мне показалось, что я видел какую-то женщину в плаще или под вуалью, похожую на призрак, которая проходила за театром в сумерках. Но она не может быть призраком. И я не верю, что он просто завел очередной роман. Думаю, это шантаж. — Почему вы так думаете? — спросил священник. — Потому что я слышал шум, похожий на звуки ссоры, а потом незнакомая женщина звонким угрожающим голосом произнесла три слова: «Я твоя жена!» — ответил Джервис, чье лицо было уже не серьезным, а мрачным. — Вы думаете, что он двоеженец? — задумчиво сказал отец Браун. — Что ж, двоеженство и шантаж часто ходят рука об руку. Но она может блефовать, а не только шантажировать его. Может быть, она сумасшедшая. Маньяки нередко преследуют театральных деятелей. Возможно, вы правы, но я бы не стал делать поспешных выводов... И кстати, об актерах: кажется, репетиция уже началась. Разве вы не участвуете? — В этой сцене меня нет, — с улыбкой ответил Джервис. — Они будут репетировать только один акт, пока ваша итальянская знакомая не придет в себя. — Ах да, — спохватился отец Браун. — Интересно узнать, случилось ли это. — Если хотите, можем вернуться и посмотреть, — сказал Джервис. Они спустились в подвальный этаж и прошли по длинному коридору в одном конце которого находился кабинет Мандевилля. а в другом — запертая дверь гримерной синьоры Марони. Судя по всему дверь оставалась запертой; миссис Сэндс угрюмо сидела рядом с ней, неподвижная, как деревянный идол. На другом конце коридора они увидели нескольких других актеров, поднимавшихся по лестнице на сцену. Вернон и пожилой Рэндолл опередили остальных, но миссис Мандевилль шла более медленно, с присущим ей спокойным достоинством, а Норман Найт немного задержался, чтобы поговорить с ней. Обрывок их разговора донесся до Джервиса и отца Брауна, хотя они не собирались подслушивать. — Говорю вам, к нему приходит женщина, — резко произнес Найт. — Ш-ш-ш! — отозвалась миссис Мандевилль, и в ее серебристом голосе появились стальные нотки. — Вы не должны так говорить. Помните, что он мой муж. — Хотелось бы мне забыть об этом! — сказал Найт и побежал по лестнице на сцену. — Другие тоже знают, — тихо сказал священник. — Но я сомневаюсь, что это наше дело. — Да, — пробормотал Джервис. — Похоже, все знают об этом, и одновременно никто ничего не знает. Они прошли в другой конец коридора, где неподвижная миссис Сэндс по-нрежнему несла свою стражу. — Нет, она еще не вышла, — мрачно сообщила женщина. — И она жива, потому что я слышала, как она ходит. Понятия не имею, что еще она задумала. — А вы, случайно, не знаете, мадам, где сейчас мистер Мандевилль? — вежливо спросил отец Браун. — Минуту-другую назад я видела, как он прошел в свою маленькую комнату, — сразу же ответила она. — Это было перед тем, как суфлер позвал всех на сцену и поднялся занавес. Я не видела, как он выходил; должно быть, он и сейчас там. — Вы хотите сказать, что в его кабинете нет другой двери, — небрежно заметил отец Браун. — Кажется, репетиция уже идет полным ходом, несмотря на упрямство синьоры Марони. — Да, — отозвался Джервис после секундного молчания. — Я слышу голоса на сцене; у старого Рендолла отлично поставленный голос. Какое-то время они молча прислушивались, и гулкий голос актера на сцене действительно можно было хорошо слышать в коридоре. Но прежде чем они снова заговорили, до них донесся другой звук: глухой, но тяжелый грохот из-за закрытой двери кабинета Мэндона Мандевилля. Отец Браун помчался по коридору как стрела, выпущенная из лука, и стал дергать дверную ручку еще до того, как Джервис опомнился и последовал за ним. — Дверь заперта, — сказал священник, повернув к нему немного побледневшее лицо. — И я намерен взломать ее. — Вы хотите сказать, что незнакомка снова оказалась там? — потрясенно спросил Джервис. — Думаете, случилось что-то серьезное? — Немного помолчав, он добавил: — Наверное, я смогу отодвинуть засов: я знаю, как устроен этот замок. Он опустился на колени, достал карманный нож с длинным стальным лезвием, немного поколдовал над дверью управляющего и распахнул ее. Они почти сразу же увидели, что в комнате нет другой двери и даже окна, но на столе стоит большая электрическая лампа. Но сначала они все же увидели Мандевилля, лежавшего ничком посредине комнаты, и кровь, алыми змейками растекавшуюся из-под его лица и зловеще блестевшую в неестественном свете. Они не знали, как долго они смотрели на эту сцену и друг на друга, пока Джервис не сказал, словно освобождаясь от мысли, наложившей на него печать молчания: — Если незнакомка как-то попала сюда, она как-то ушла отсюда. — Возможно, мы слишком много думаем о незнакомке, — сказал отец Браун. — В этом странном театре творится так много странных вещей, что иногда забываешь о некоторых из них. — Что вы имеете в виду? — быстро спросил его друг. — Многое, — ответил священник. — Например, другую запертую дверь. — В том-то и дело, что она заперта, — недоуменно произнес Джервис. — Но вы все же забыли о ней, — сказал отец Браун и задумчиво добавил: — Эта миссис Сэндс — довольно сварливая и угрюмая особа. — Вы хотите сказать, что она лжет и итальянка вышла наружу? — тихо спросил актер. — Нет, — спокойно ответил священник. — Я имел в виду более или менее беспристрастное исследование характера. — Но вы же не хотите сказать, что миссис Сэндс сама сделала это! — воскликнул Джервис. — Я не имел в виду исследование ее характера. Пока они обменивались этими короткими фразами, отец Браун опустился на колени у тела Мандевилля и убедился в безусловной и окончательной смерти директора театра. Рядом с ним, хотя и незаметный от порога, лежал кинжал театрального вида, выпавший либо из раны, либо из руки убийцы. По словам Джервиса, опознавшего орудие убийства, о нем нельзя было сказать ничего определенного, если эксперты не найдут отпечатков пальцев. Это был кинжал из театрального реквизита; он долго валялся па виду, и кто угодно мог взять его. Тогда священник встал и внимательно осмотрел комнату. — Нужно вызвать полицию, — заключил он. — И послать за врачом, хотя он придет слишком поздно. Кстати, глядя на эту комнату, я не понимаю, как наша итальянка могла это сделать. — Итальянка! — воскликнул его друг. — Кто бы мог подумать? Я бы уж точно решил, что у нее самое твердое алиби из всех присутствующих. Две отдельные комнаты, обе заперты и находятся в противоположных концах длинного коридора, а у одной двери постоянно находится свидетель. — Не совсем так, — сказал отец Браун. Трудность в том, как она проникла сюда. Полагаю, она вполне могла выбраться из своей комнаты. — Почему? — спросил Джервис. — Как я сказал, звук за ее дверью напоминал треск разбитого стекла, окна или зеркала, — ответил отец Браун. — С моей стороны было глупо забыть хорошо известную вещь: итальянцы очень суеверны. Она вряд ли стала бы разбивать зеркало, поэтому, думаю, она разбила окно. Гримерная расположена в подвальном этаже, но там мог иметься световой люк или окно, выходившее наружу. Однако здесь нет ничего подобного. — Он поднял голову и стал напряженно всматриваться в потолок. Потом он опомнился, пожал плечами и вернулся к более насущным делам. — Нужно подняться наверх и сделать несколько звонков. Как это тяжело... Господи, вы слышите, как актеры кричат и бегают наверху? Репетиция продолжается. Полагаю, именно это и называют трагической иронией. Когда театр волею судеб превратился в дом скорби, актерам представилась возможность проявить истинные достоинства своего характера и ремесла. В определенном смысле они повели себя как джентльмены, а не как статисты. Не все любили Мандевилля или доверяли ему, но они точно знали, что нужно сказать о нем; они выказали не только сочувствие, но и деликатность по отношению к его вдове. В новом и совершенно ином смысле она стала королевой трагедии: каждое ее слово было законом и, пока она медленно и печально ходила вокруг, они спешили исполнить ее многочисленные поручения. — Она всегда была лучшей и умнейшей из нас, — хрипло сказал старый Рэндолл. — Разумеется, бедный Мандевилль не мог сравниться с ней по уровню образования и так далее, но она всегда блестяще исполняла свои обязанности. Иногда она очень трогательно говорила о своей потребности в более интеллектуальной жизни, но Мандевилль... Впрочем, как говорится, «о мертвых ничего, кроме хорошего». — И пожилой актер отошел в сторону, грустно качая головой. — Ничего, кроме хорошего, — хмуро повторил Джервис. — Вряд ли Рэндолл слышал историю о загадочной незнакомке. Кстати, вы не думаете, что это она убила Мандевилля? — Это зависит от того, кого вы считаете загадочной незнакомкой, — ответил священник. — О, я не имел в виду итальянку, — поспешно сказал Джервис. — Хотя, честно говоря, вы были правы насчет нее. Когда полицейские вошли внутрь, световой люк был разбит и комната опустела, но, насколько они смогли выяснить, она просто ушла домой. Нет, я имею в виду женщину, угрожавшую ему при тайной встрече, ту женщину, которая назвалась его женой. Как вы думаете, это и в самом деле его жена? — Возможно, — ответил отец Браун, глядя в пространство перед собой. — Может быть, это и впрямь его жена. — Тогда у нас есть мотив ревности на основании двоеженства, — задумчиво произнес Джервис. — Его личные вещи остались нетронутыми. Нам не нужно искать вороватых слуг или даже бедствующих актеров. Кстати, вы обратили внимание на одну необычную деталь, выпадающую из общего ряда? — Я обратил внимание на несколько необычных вещей, — сказал отец Браун. — Какую из них вы имеете в виду? — Я имею в виду общее алиби, — с серьезным видом пояснил Джервис. — Не часто бывает так, что практически вся труппа имеет такое алиби — освещенную сцену, где все могут поручиться друг за друга. И выходит, нашим друзьям очень повезло, что бедный Мандевилль проводил двух глупых светских дам в театральную ложу, чтобы посмотреть на репетицию. Они могут засвидетельствовать, что целый акт пьесы прошел гладко и никто из актеров не покидал сцены. Репетиция началась задолго до того, как Мандевилль зашел в свою комнату. Актеры продолжали играть как минимум пять-десять минут после того, как мы с вами обнаружили труп. И по счастливому совпадению в тот момент, когда мы слышали грохот его падения, все действующие лида находились на сцене. — Да, все это очень важно и упрощает дело, — сказал отец Браун. — Давайте посчитаем тех, на кого распространяется алиби. Во-первых, Рэндолл: я почти уверен, что он ненавидел Мандевилля, хотя сейчас очень умело скрывает свои чувства. Но его можно вычеркнуть: мы слышали его голос, доносившийся со сцены. Далее идет наш главный герой, мистер Найт. У меня есть веские основания полагать, что он влюблен в жену Мандевилля и не слишком старается скрывать свои чувства, но его тоже можно исключить, так как он был на сцене в то же время и выслушивал громкие реплики Рэндолла. Обаятельного еврея, который называет себя Обри Верноном, тоже не стоит принимать во внимание, как и миссис Мандевилль. Как вы уже сказали, их общее алиби опирается на показания леди Мириам и ее подруги, но и здравый смысл подсказывает, что репетицию нужно было отработать до конца, согласно принятой процедуре. Таким образом, законными свидетельницами являются леди Мириам и ее подруга мисс Тэлбот. Как вы считаете, с ними все в порядке? — Леди Мириам? — удивленно спросил Джервис. — Ну да... Думаю, вас смущает, что она похожа на женщину-вамп, но, пожалуй, вы не имеете понятия, что даже женщины из лучших семей в наши дни позволяют себе выглядеть таким образом. Кроме того, есть ли какие-то основания сомневаться в их свидетельских показаниях? — Только то, что они заводят нас в тупик, — сказал отец Браун. — Разве вы не видите, что это коллективное алиби фактически покрывает их всех? Эти четверо были единственными актерами, находившимися в театре в тот момент, а обслуживающий персонал о тсутствовал, не считая старого Сэма, охраняющего парадный вход, и женщины, сторожившей мисс Марони. Не остается никого, кроме вас и меня. Нас, безусловно, можно обвинить в преступлении, поскольку мы обнаружили тело. Больше обвинять вроде бы некого. Надеюсь, вы не убили его, когда я смотрел в другую сторону? Джервис слегка вздрогнул и уставился на священника, но потом его широкое лицо расплылось в улыбке. Он покачал головой. — Итак, вы этого не делали, — сказал отец Браун. — И заметим для проформы, что я тоже этого не делал. Актеры на сцене исключаются; остается лишь синьора Марони за запертой дверью, миссис Сэндс перед дверью и старый Сэм. А может быть, вы подумали о двух светских дамах? Разумеется, они могли незаметно покинуть ложу. — Нет, — сказал Джервис. — Я думал о неизвестной женщине, которая пришла к Мандевиллю и сказала, что была его женой. — Может, так оно и было, — тихо сказал священник, и в его ровном голосе прозвучало нечто, заставившее его собеседника вскочить и перегнуться через стол. — Мы говорили, что его первая жена могла ревновать к другой жене, — многозначительно произнес он. — Нет, - ответил отец Браун. — Возможно, она ревновала к молодой итальянке или к леди Мириам Марден, но только не к другой жене. — А почему нет? — Потому что другой жены не существовало, — сказал отец Браун. — На мой взгляд, мистер Мандевилль бы не двоеженцем, а твердым сторонником единственного брака. Его жена слишком часто находилась рядом с ним, настолько часто, что вы все милосердно предпочли считать ее какой-то другой женщиной. Но я не понимаю, как она могла быть рядом с ним в момент убийства, так как мы согласились, что она все время находилась перед огнями рампы. И кстати, играла важную роль... — Вы и впрямь хотите сказать, что таинственная незнакомка, которая приходила к нему, — это миссис Мандевилль? — вскричал Джервис. Но он не дождался ответа, потому что отец Браун смотрел в пространство с пустым выражением на лице, как у идиота. Он всегда казался наиболее тупым в тот момент, когда его ум работал наиболее активно. Потом он поднялся на ноги с очень утомленным и опечаленным видом. — Это ужасно, — сказал он. — Думаю, это худший случай, с которым мне приходилось иметь дело, но я должен идти до конца. Пожалуйста, найдите миссис Мандевилль и спросите, не могу ли я побеседовать с ней наедине. — Разумеется, — сказал Джервис и повернулся к двери. — Но что с вами стряслось? — Ничего, кроме врожденной глупости, — ответил отец Браун. — С нами часто такое случается в этой юдоли скорбей. Я был настолько глуп, что забыл о «Школе злословия». Он без устали расхаживал по комнате, пока не вернулся встревоженный Джервис. — Я не могу найти ее, — сказал актер. — Похоже, никто не видел ее. — Они не видели и Нормана Найта, не так ли? — сухо спросил священник. — Что же, это избавило меня от самого тяжелого разговора в моей жизни. Сохрани меня Господь, я едва не испугался этой женщины. Но и она испугалась меня; испугалась чего-то, что я видел или сказал. Найт давно умолял ее бежать вместе с ним. Теперь она это сделала, и мне чрезвычайно жаль его. — Его? — спросил Джервис. — Не очень приятно куда-то сбежать с убийцей, — бесстрастно ответил священник. — Но по сути дела, она гораздо хуже любого убийцы. — Кто же она? — Эгоистка, — сказал отец Браун. — Она была из тех, кто смотрит в зеркало, прежде чем посмотреть в окно, а это худшая беда для нас, простых смертных. Да, зеркало стало несчастьем для нее, но как раз потому, что оно не разбилось. — Не понимаю, что это значит, — произнес Джервис. — Все считали ее женщиной с возвышенными идеалами, в духовном плане превосходящей остальных из нас... — Она и считала себя таким человеком, ответил священник. — И знала, как заставить всех остальных поверить в это. Возможно, я слишком недолго был знаком с ней, чтобы заблуждаться на ее счет. Уже через пять минут я понял, кто она такая на самом деле. — Полно вам! — воскликнул Джервис. — Я уверен, что она безупречно вела себя по отношению к итальянке. — Она всегда вела себя безупречно. Мне в один голос твердили о ее утонченности, деликатности и духовных парениях над головой бедного Мандевилля. Но для меня все эти тонкости и благие устремления сводились к простому факту: она определенно настоящая леди, а он, безусловно, не являлся джентльменом. Но знаете ли, я не думаю, что святой Петр делает такое различие единственным испытанием у враг рая. Что касается остального, — все более оживленно продолжал священник, — с первых ее слов я понял, что она была несправедлива к бедной итальянке, несмотря на свою утонченность и показное великодушие. Я снова понял это, когда узнал, что пьеса называется «Школа злословия». — Я не поспеваю за вашими мыслями, — растерянно признался Джервис. — Какая разница, как называлась пьеса? — Что ж, по ее словам, она отдала девушке роль прекрасной героини, а сама отступила на задний план и довольствовалась скромной ролью матроны, — сказал священник. — То же самое можно сделать практически в любой постановке, но тогда мы упустим из виду подробности этой конкретной пьесы. Она имела в виду, что отдала другой актрисе роль Марии, которую и ролью-то назват ь трудно. А роль леди Тизл — скромной и незаметной замужней женщины — едва ли не единственная, которую захочет сыграть любая актриса[65]. Если итальянка была первоклассной актрисой, которой обещали первоклассную роль, это отчасти объясняет причину ее ярости. Латиняне, как правило, логичны и имеют основания для приступов бешенства. Подлинный смысл великодушия миссис Мандевилль был той подробностью, которая для меня проливала свет на это дело. И еще одна маленькая вещь. Вы посмеялись, когда я сказал, что мрачный вид миссис Сэндс был исследованием характера, но не ее характера. Это действительно так. Если вы хотите понять, что на самом деле представляет собой умная женщина, не смотрите на нее; она может оказаться слишком умной для вас. Не смотрите на мужчин вокруг нее — они могут слишком легкомысленно относиться к ней. Присмотритесь к другой женщине, которая постоянно находится рядом с ней, особенно к ее подчиненной. В этом зеркале вы увидите отражение ее истинного лица, а у миссис Сэндс оно выглядело очень неприятно. Что можно сказать о других впечатлениях? Я много слышал о том, каким недостойным человеком был бедный Мандевилль, но речь всегда шла о том, что он недостоин своей жены, и я совершенно уверен, что это мнение косвенно исходило от нее. Но так или иначе, она выдала себя. Судя по словам каждого из моих собеседников, она признавалась им в своем интеллектуальном одиночестве. Вы сами сказали, что она никогда не жалуется, а потом процитировали ее слова: «Жалобы всегда возвращаются эхом с другого конца света, но молчание укрепляет нас». Это не просто замечание, здесь чувствуется характерный стиль. Те, что вечно жалуются, — лишь обычные христианские зануды с понятными чувствами, и я ничего не имею против них. Но те, кто жалуется на то, что никогда не жалуется, — настоящее порождение дьявола. Разве не такой же чванливый стоицизм лежит в основе байроновского культа преклонения перед Сатаной? Итак, я все слышал, но, как ни старался, не видел ничего осязаемого, на что она могла бы пожаловаться. Никто не утверждал, что ее муж пьет, избивает ее, оставляет ее без денег или хотя бы изменяет ей, пока не поползли слухи о его тайных свиданиях, которые на самом деле были ее мелодраматической привычкой читать мужу закулисные нотации в его собственном рабочем кабинете. Если же посмотреть без оглядки на атмосферу романтичного мученичества, которую она нагнетала, то факты свидетельствуют об ином. Мандевилль перестал зарабатывать деньги на пантомимах, чтобы угодить ей; он стал терять деньги на классических драмах, лишь бы она была довольна. Она организовала обстановку и декорации по своему усмотрению. Она захотела поставить пьесу Шеридана и получила ее; она захотела исполнить роль миссис Тизл и получила ее; она захотела провести репетицию без костюмов в определенное время и добилась этого. Наверное, стоит подчеркнуть, что все делалось в соответствии с ее желаниями. — Но в чем смысл вашей тирады? — спросил актер, с трудом выслушавший до конца длинную речь собеседника. — Со всеми этими психологическими рассуждениями мы далеко отошли от убийства. Она могла сбежать с Найтом и одурачить Рэндолла, как одурачила меня. Но она не могла убить своего мужа, так как все видели, что она находилась на сцене до конца репетиции. Возможно, она безнравственна, но все-таки не колдунья. — Я бы не был так уверен в этом, — с улыбкой ответил отец Браун. — В данном случае ей не нужно было прибегать к колдовству. Я знаю, как она это сделала, и тут нет ничего сложного. — Почему вы так уверены? — озадаченно спросил Джервис. — Потому что они репетировали «Школу злословия», — ответил отец Браун. — И выбрали четвертый акт пьесы. Как я уже сказал, она организовала обстановку по своему усмотрению. Также следует напомнить, что эта сцена была построена специально для пантомим, со множеством люков и запасных выходов. А когда вы говорите, что все могли засвидетельствовать присутствие актеров на сцене, должен напомнить, что по сценарию «Школы злословия» одна из главных актрис находится на сцене в течении значительного времени, но остается невидимой. Формально говоря, она есть, но вместе с тем ее как бы и нет. Это «ширма леди Тизл» и одновременно алиби миссис Мандевилль. Наступила тишина. Потом актер произнес: — Вы хотите сказать, что она выскользнула в люк за кулисами и спустилась в подвальный этаж, где находится его кабинет? — Ей определенно удалось скрыться, и существует наиболее вероятный способ, — ответил священник. — Думаю, он тем более вероятен, что она использовала возможность репетиции без костюмов и, более того, организовала такую репетицию. Конечно, это догадка, но полагаю, что во время костюмированной репетиции ей было бы труднее проникнуть в люк за кулисами в кринолиновой юбке восемнадцатого века. Есть много мелких затруднений, с которыми ей пришлось справляться по очереди. — Но я не могу справиться с самым большим затруднением! — сказал Джервис и со сдавленным стоном уронил голову на руки. — Просто не могу поверить, что такое лучезарное и безмятежное существо, так сказать, утратило физическое равновесие, не говоря о нравственном. Какой мотив мог оказаться достаточно сильным? Неужели она так любила Найта? — Надеюсь, — отозвался его собеседник. — Это было бы самым человечным оправданием. Увы, у меня есть сомнения. Она хотела избавиться от мужа — старомодного, провинциального театрала, который даже не зарабатывал достаточно денег. Ее привлекала карьера очаровательной жены блестящего актера, быстро идущего в гору. Но она не хотела исполнять такую роль в «Школе злословия». Она не стала бы убегать с мужчиной, разве что в крайнем случае. Ею владела не человеческая страсть, а дьявольская расчетливость. Она постоянно изводила мужа и тайно убеждала его развестись с ней или как-то иначе убраться у нее с дороги. Когда он в конце концов отказался, го заплатил за свой отказ. Есть и еще одно, о чем следует помнить. Вы говорили об интеллектуалах и высоком искусстве философской драмы. Но подумайте о том, что это за философия! Подумайте о поведении, которое они часто принимают за образец! Вся эта «воля к власти», «право на жизнь» и «право на опыт» — проклятая чушь, и более того — чушь, обрекающая на проклятие! Отец Браун нахмурился, что с ним случалось довольно редко, и его лицо оставалось омраченным, когда он надел шляпу и вышел в ночь.  ИСЧЕЗНОВЕНИЕ ВОДРЕЯ Сэр Артур Водрей, в летнем светло-сером костюме, с живописной белой шляпой на седой голове, быстро шел по дороге вдоль реки, направляясь от своего поместья к небольшой деревушке из нескольких домиков, каждый из которых по своим размерам вряд ли превышал одну из надворных построек в имении Водрея. Потом он вошел в эту деревушку для того, чтобы бесследно исчезнуть — исчезнуть как по мановению волшебной палочки: никто его больше не видел... Обстоятельства этого загадочного исчезновения и его место были совершенно простыми. Скопление небольших домиков, пожалуй, трудно даже назвать деревней; скорее, эго была одна-единственная улица, тянувшаяся среди широких открытых равнин. В нескольких домах размещались торговые лавчонки; одна из них была мясной, и возле нее сэра Артура видели в последний раз. Последними, кто его видел, были два молодых человека, жившие в то время в доме сэра Артура: его секретарь Ивэн Смит и Джон Дэлмон, один из друзей Водрея, который, но слухам, был помолвлен с подопечной владельца имения, мисс Сибиллой Рэй. Рядом с мясной находилась еще одна лавчонка; маленькая старушка, ее хозяйка, продавала там всякую всячину — сласти, трости, мячи для гольфа, жевательную резинку и весьма поблекшие канцелярские принадлежности. За ней была лавка табачных изделий. Туда-то и направлялись оба молодых человека в гот момент, когда в последний раз заметили Водрея в дверях мясной, — он выходил из лавки. Кивнув сэру Артуру, молодые люди ушли в лавку к старушке, а потом уже в табачную... Еще в деревушке была закоптелая мастерская дамского платья, которую содержали две старые девы. А завершался весь этот ряд домов грязноватой лавкой, где желающим предлагали большие тусклые бокалы зеленоватого лимонада. Единственный в округе постоялый двор был расположен немного поодаль. Между ним и деревушкой, на дороге, находились в гот день полицейский и служащий автоклуба в форме. Потом оба единодушно утверждали, что сэр Артур не выходил на дорогу, да и незачем было ему появляться в этом конце деревни, ибо привычки его отличались завидным постоянством. Сэр Артур Бодрей был настоящий денди, очень энергичный и бодрый для своего возраста. Каждый бы заметил, что этот человек наделен недюжинной физической силой и очень подвижен. Вьющиеся седые волосы сэра Артура были желтовато-серебристые, гладко выбритое лицо с орлиным носом, как у герцога Веллингтона, отличалось правильными, красивыми чертами. Но больше всего привлекали к себе внимание его глаза — крупные и навыкате, что представляло собой, пожалуй, единственное нарушение пропорциональности этого лица. Бодрей был сквайром этой округи и фактическим владельцем всей деревушки. В таких захолустных местах каждому известно все о любом человеке, вплоть до того, где он находится в данный момент. И все знали, что если путь сэра Артура лежит в деревню, то он делает заказы мяснику или кому-нибудь другому из торговцев, а затем отправляется обратно в свое поместье, и все это за каких-нибудь полчаса, то есть ровно за столько времени, сколько затратили оба молодых человека, ходившие из поместья в деревню за табаком. На обратном пути они уже больше не видели Водрея, да и вообще нигде никого не было поблизости, если не считать еще одного обитателя поместья, некоего доктора Эббота, который сидел на берегу реки и, повернувшись к ним широкой спиной, терпеливо ловил рыбу. Когда все трое сошлись к полудню за завтраком, они, казалось, очень мало беспокоились но поводу длительного отсутствия сквайра. Но шли часы, и сквайр не появился даже к обеду. Все начали тревожиться, а Сибилла Рэй, молодая хозяйка дома, была охвачена сильным волнением. Несколько человек были отправлены на розыски сквайра, но вернулись ни с чем, и когда наконец стемнело, уже весь дом был подавлен страхом. Сибилла послала в деревню за своим другом, отцом Брауном, который когда-то выручил ее из серьезного затруднения. Под влиянием всеобщего волнения священник согласился переночевать в доме и принять меры к выяснению этого дела. Утро не принесло никаких новостей, и отец Браун, вставший очень рано, принялся за поиски. Можно было видеть, как он, маленького роста, одетый во все черное, бродит но садовым дорожкам и тропинкам, особенно в тех местах, где сад подходил к реке, как беспокойно осматривает окрестности близорукими слезящимися глазами. Вскоре он заметил другого человека, еще более беспокойно двигавшегося вдоль реки. Это был Ивэн Смит, секретарь, которого он и окликнул. Смит, высокий блондин, был явно встревожен— э го было, пожалуй, неудивительно в эти часы всеобщего волнения, — но легкие признаки тревоги замечались в нем всегда. Быть может, это резче бросалось в глаза из-за его атлетического сложения и светлой, льняной шевелюры. В данном случае к указанным чертам добавлялись запавшие, немного загадочные глаза и измученный вид, представлявший резкий контраст с атлетической фигурой Смита. Все это придавало ему несколько зловещий облик. Но отец Браун с дружелюбной улыбкой обратился к нему. — Тяжелый случай, — сказал он серьезным тоном. — Да, это тяжелый случай, и особенно для мисс Рэй, — ответил мрачно молодой человек и, немного помедлив, выпалил загадочную, не очень связную фразу: — Собственно говоря, к чему мне скрывать то, что лежит у меня на душе, зачем умалчивать, хотя она и помолвлена с Дэлмоном?.. Вы удивляетесь моим словам? Отец Браун, казалось, не был очень удивлен, хотя его лицо подчас не отличалось выразительностью. Он только сказал кротко: — Конечно, мы все сочувствуем мисс Рэй. Нет ли у вас каких-нибудь новостей или предложений по этому делу? — Новостей у меня нет никаких, — ответил Смит. — Что касается предположений... — Смит погрузился в угрюмое молчание. — Мне очень хотелось бы услышать их, — сказал любезно маленький священник. — А ведь у вас есть что-то на уме. Молодой человек вздрогнул или, может быть, только шевельнулся и пристально взглянул на священника. Смит нахмурился, и его глубоко запавшие глаза стали еще более темными. — Конечно! — произнес он наконец. — Все равно придется рассказать об этом кому-нибудь, а вы мне кажетесь самым надежным человеком. — Вы знаете, что случилось с сэром Артуром? — спросил отец Браун так спокойно, как будто это был самый простой вопрос в мире. — Да! — ответил резко секретарь. — Кажется, я знаю, что с ним случилось... — Какое чудесное утро! - произнес мягкий голос. — Чудесное даже при таких грустных обстоятельствах. Секретарь подскочил как ужаленный. Широкая тень доктора Эббота легла на тропинку, освещенную яркими лучами солнца. Доктор был еще в халате, роскошном восточном халате, покрытом яркими цветами и драконами, что делало его самого похожим на одну из великолепных клумб, цветущих под раскаленным солнцем. На нем были большие мягкие туфли; это и позволило ему так неслышно подойти к собеседникам. Доктор Эббот был очень крупный и грузный мужчина. Его загорелое широкое и добродушное лицо, обрамленное седыми старомодными бакенбардами и пышной бородой, а также длинные седые локоны придавали ему весьма почтенный вид. Впрочем, это был очень крепкий и закаленный человек, походивший на старого фермера или видавшего виды капитана. Старый друг Водрея был единственным сверстником сквайра. — Поистине удивительно, — сказал он, покачивая головой, — до чего эти маленькие домики похожи на игрушечные. Они все на виду, и в них при всем желании ничего не спрячешь. А я уверен, ни у кого и нет такого желания. Дэлмон и я подвергли их обитателей перекрестному допросу. Это в основном старушки, неспособные обидеть и мухи. Мужчины все на полевых работах, кроме, конечно, мясника. Но ведь люди видели, что Артур вышел из мясной. И если бы ему пришло в голову прогуляться по берегу реки, я бы его заметил, ведь я целый день ловил там рыбу. Он посмотрел на Смита, и взгляд его продолговатых глаз блеснул немного лукаво. — Я думаю, вы с Дэлмоном сможете засвидетельствовать, — сказал он, — что я действительно все время сидел там, пока вы ходили туда и обратно? — Да, — отрывисто ответил Ивэн Смит. Он был явно раздражен перерывом в беседе с отцом Брауном. — Единственное, что я могу предположить... — продолжал Эббот медленно... И тут прервали его самого. Легкая и в то же время крепкая фигура быстро приближалась между яркими клумбами цветов. Через мгновение к ним подбежал Джон Дэлмон с бумагой в руке. Это был очень хорошо одетый смуглый человек, с тонкими и правильными чертами лица, напоминающими Наполеона, и очень грустными глазами, настолько грустными, что они казались почти безжизненными. Он еще не был стар, но черные волосы на висках преждевременно поседели. — Я только что получил телеграмму из полицейского управления, — сказал он. — Я телеграфировал им вчера вечером, и они сообщают о посылке к нам человека. Как вы думаете, доктор Эббот, кого еще следует вызвать? Я имею в виду родственников. — У него есть племянник, Вернон Бодрей, — сказал Эббот. — Если вы пойдете со мной, я думаю, что смогу дать вам его адрес, и к тому же сообщу о нем кое-что интересное. Доктор Эббот с Дэлмоном направились к дому. Когда они отошли на некоторое расстояние, отец Браун невозмутимо, как будто их беседа и не прерывалась, обратился к Смиту: — Так вы говорили... — Ну и хладнокровный же вы человек! — сказал секретарь. — Я думаю, это следствие того, что вам приходится выслушивать много исповедей. Мне сейчас кажется, будто я сам собираюсь исповедоваться перед вами. Не многие остались бы так спокойны, как вы, при виде этого слона, подползшего к нам как змея. Впрочем, я не буду отвлекаться от основного. Это исповедь, хотя она касается другого человека, а не меня. — Он сделал паузу и нахмурился, теребя усы, затем отрывисто сказал: — Я думаю, сэр Артур исчез навсегда, и мне кажется, я знаю почему. Наступило молчание. Затем Смит разразился потоком слов: — Я в ужасном положении. Многие сказали бы, что сейчас я совершаю бесчестный поступок и предстану перед вами в образе подлеца и негодяя. А я верю, что только выполняю свой долг. — Вам лучше судить, — сказал отец Браун серьезным тоном. — О каком долге вы говорите? — Повторяю: я нахожусь в чрезвычайно затруднительном положении, гак как буду выступать против своего соперника, и к тому же счастливого соперника, — сказал молодой человек, — но я ума не приложу, что мне делать. Вы спрашиваете меня о причине исчезновения Водрея. Я абсолютно уверен, что объяснение этому — Дэлмон. — Вы хотите сказать, — перебил священник хладнокровно, — что Дэлмон убил сэра Артура? — Нет! — резко выкрикнул Смит. — Нет, тысячу раз нет! В чем его нельзя обвинить, так именно в этом. Кем бы ни был Дэлмон, но он не убийца. К тому же у него превосходное алиби: свидетельство человека, который его ненавидит. Ведь непохоже, чтобы я дал ложное показание из любви к Дэлмону? А я могу присягнуть, что он вчера не причинил никакого вреда старику. Мы вчера были вместе с Дэлмоном целый день или, вернее, ту часть дня, когда исчез сэр Артур. Дэлмон в деревне только купил табаку, а здесь, в поместье, он курил, ну и еще читал в библиотеке. Нет! Я убежден, что он преступник, но он не убивал Водрея. Больше того, именно потому, что он преступник, он не убивал Водрея. — Так, — терпеливо сказал отец Браун. — И что же все это означает? — Тут все дело в Сибилле Рэй, — ответил секретарь, глядя в сторону. — Я очень хорошо знаю Сибиллу Рэй. Она и является невольной причиной основной части этой истории. У нее очень возвышенный характер. Это следует понимать двояко: во-первых, она очень благородна и, во-вторых, она сделана из слишком хрупкого материала. Она из той породы людей, что обладают чрезвычайно совестливой и чувствительной натурой и в то же время лишены защитной брони, которую носят очень многие честные люди, — брони, скованной из здравого смысла и привычек. Она болезненно чувствительна и одновременно совершенно бескорыстна. История ее жизни очень курьезна: она подкидыш, не имеющий ни гроша, и сэр Артур взял ее под свою опеку, обращаясь с ней очень предупредительно и с полным уважением. Это ставило в тупик очень многих, так как совершенно не было похоже на него. Но когда ей исполнилось семнадцать лет, все стало ясным, потому что опекун просил ее руки. Теперь я подхожу к самой любопытной части всей этой истории. Тем или иным путем Сибилла узнала от кого-то (как я подозреваю — от старого Эббота), что сэр Артур Бодрей совершил в юные бурные годы какое-то преступление или, по крайней мере, допустил какой-то серьезный проступок, причинивший другому лицу крупные неприятности. Я не знаю, что это было. Но для мисс Рэй, сентиментальной и не имевшей жизненно го опыта, это показалось каким-то кошмаром, и сэр Артур превратился в ее глазах в ужасное чудовище, брак с которым невозможен ни при каких обстоятельствах. То, что она сделала потом, было очень характерно для нее: с ужасом беззащитного существа и с героической смелостью убежденного человека она сообщила ему свое решение. Дрожащими губами она говорила, что допускает ненормальность, болезненность, даже скрытое безумие в своем отвращении к нему, но иначе поступить не может. К великому ее удивлению и облегчению, он выслушал ее спокойно и вежливо и, по-видимому, больше никогда не говорил с ней об этом. И конечно, Бодрей очень вырос в ее глазах, особенно после следующего обстоятельства: в ее одинокую жизнь вошел другой такой же одинокий мужчина. Он жил анахоретом в палатке на одном из островов реки. Загадочность его появления сделала его в глазах Сибиллы еще более привлекательным, хотя я допускаю, что он и так был достаточно красив. Это был джентльмен, остроумный и в то же время грустный, что, как я думаю, только усиливало романтизм этого эпизода. Разумеется, он был не кто иной, как Дэлмон. Не знаю, как далеко зашло дело у них к этому времени, но факт тот, что она разрешила ему поговорить с опекуном. Могу себе представить, с каким трепетом ждала она результата этой встречи, задавая себе вопрос, как воспримет появление соперника ее старый поклонник. И тут она почувствовала, что снова оказалась несправедливой в отношении сэра Артура. Последний принял Дэлмона с сердечным радушием и, казалось, полностью поддерживал планы молодой четы. Они с Дэлмоном вместе охотились, ловили рыбу — словом, стали лучшими друзьями. Но однажды Сибиллу постигло тяжелое разочарование: Дэлмон как-то в разговоре сказал, что старик мало изменился за тридцать лет. Перед глазами Сибиллы разверзлась бездна: эти люди, очевидно, отлично знали друг друга прежде; все знакомство и радушие было только маской. Вот почему Дэлмон так загадочно появился в этой местности, и вот почему старик так легко согласился содействовать браку. А теперь позвольте вас спросить: что вы об этом думаете? — обратился Ивэн Смит к своему собеседнику. — Я знаю, что думаете об этом вы, — сказал, улыбаясь, отец Браун. — Что ж, ваши мысли совершенно логичны. Перед нами Бодрей с какой-то некрасивой историей в прошлом, таинственный незнакомец, преследующий его и вымогающий все, что только пожелает. Попросту говоря, вы думаете, что Дэлмон шантажист. — Да, — сказал Смит, — это так, хотя я и не имею права так думать. — Ну, мне нужно будет пойти побеседовать с доктором Эбботом, — сказал отец Браун после непродолжительного размышления. Неизвестно, состоялась ли беседа между доктором Эбботом и отцом Брауном, но когда последний вышел из дома часа через два, с ним была Сибилла Рэй, бледная девушка с рыжеватыми волосами и тонким нежным профилем. Все сказанное Смитом о ее трепетной прямоте становилось понятным с одного взгляда на Сибиллу. Только ее робость могла стать такой смелой во имя совести. Смит подошел к ним. Некоторое время все трое разговаривали на лужайке. День, прелесть которого можно было угадать с самого восхода солнца, теперь ослепительно сиял и сверкал. Но отец Браун с черным зонтиком и в черной широкополой шляпе был, казалось, застегнут на все пуговицы как бы в ожидании бури. Но быть может, это была лишь привычка, а может быть, речь шла о какой-нибудь другой буре? — Больше всего мне отвратительны сплетни, — тихо сказала Сибилла, — а они уже начинаются. Все друг друга подозревают. Джон и Иван, я думаю, смогут поручиться друг за друга, но у доктора Эббота уже была ужасная сцена с мясником. Тот подумал, что его обвиняют, и сам обрушился с обвинениями на доктора. Ивэн Смит, казалось, чувствовал себя очень неловко. Наконец он выпалил: — Я не имею права много говорить, но думаю, что все это ни к чему. Это все отвратительно, но мы уверены, что убийства здесь не было. — У вас уже создалось свое мнение об этом? — спросила девушка, пристально глядя на священника. — Я слышал одно мнение, которое кажется мне очень убедительным, — ответил он. Отец Браун стоял, мечтательно глядя на реку. Смит и Сибилла оживленно заговорили друг с другом вполголоса. Погруженный в размышления священник направился вдоль реки. Скоро он оказался среди молодых деревьев, нависающих над водой. Жаркое солнце ярко освещало тонкую завесу колеблющихся листьев, и то тут, то там появлялись блики, подобно маленьким зеленым огонькам; птицы пели на сотни голосов. Через две-три минуты Иван услышал свое имя, произнесенное вполголоса, но четко в зеленых зарослях, и вскоре увидел возвращающегося отца Брауна. — Нс позволяйте мисс Рэй идти сюда, — сказал тихо священник. — Постарайтесь как-нибудь отправить ее домой. Ивэн Смит подошел к девушке с довольно неумело наигранной беспечностью. Через несколько минут мисс Рэй скрылась в доме, и Смит вернулся к тому месту, где только что был отец Браун, но того уже не было, он скрылся в чаще. Сразу за небольшой группой деревьев была расщелина, подмытая водой. Здесь торф осел до уровня прибрежного песка. Отец Браун стоял на краю расщелины и смотрел вниз. Случайно или по какой-либо причине он держал шляпу в руках, хотя яркое солнце заливало его голову. — Взгляните сами, — сказал он серьезным тоном. — Но предупреждаю вас — подготовьтесь. К чему? - спросил Смит. — К самому ужасному зрелищу, которое я когда-либо видел в жизни, — сказал отец Браун. Ивэн Смит подошел к краю торфяного берега и с трудом сдержал вопль ужаса. Сэр Артур Бодрей, скаля зубы, пристально глядел на него снизу. Лицо было совсем близко: Смит мог бы наступить на него. Голова была откинута назад, желтовато-серебристые волосы разметались и находились у ног Смита, а лицо перевернуто. Все это казалось каким-то кошмаром, как если бы сэр Артур вздумал разгуливать с перевернутой головой. Что он там делал? Возможно ли, что Бодрей действительно прятался здесь, заполз в расщелины берега и выглядывает в такой странной, неестественной позе? Все тело Водрея было согнуто, скрючено, как бы изуродовано. Чем дольше Смит глядел на сэра Артура, тем более странной и скованной казалась ему поза сквайра. — Вам оттуда не видно как следует, — сказал отец Браун, — но у него перерезано горло. Смит содрогнулся. — Да, я охотно верю, что это самое страшное зрелище, которое вы когда-либо видели, — сказал он. — И я думаю, это потому, что его лицо перевернуто. Я много раз видел это самое лицо за завтраком, обедом, каждый день в течение десяти лет, и оно было очень приятным, любезным. А когда оно перевернуто, оно кажется лидом дьявола. — Он улыбается, — сдержанно сказал отец Браун. — И это одна из существенных частей загадки. Ведь немногие улыбаются, когда им перерезают горло, даже если они сами это делают. Эта улыбка в сочетании с вылезающими из орбит глазами, которые всегда были у него навыкате, — этого достаточно, чтобы объяснить причину выразительности такого зрелища. Но ведь действительно предмет в перевернутом виде выглядит совсем иначе, и художники часто поворачивают свои картины вверх ногами, чтобы проверить их правильность. Иногда, когда объект трудно перевернуть, они сами становятся на голову или, по крайней мере, смотрят картину, просовывая голову между ногами. — Священник, говоривший все это для того, чтобы дать возможность своему собеседнику прийти в себя, напоследок сказал: — Я прекрасно понимаю, как это вывело вас из равновесия. К несчастью, это вывело из равновесия и кое-что другое. — Что вы хотите этим сказать?.. — растерянно спросил секретарь. — Это опрокинуло всю вашу так тщательно разработанную теорию, — ответил священник и стал спускаться вниз к узкой полоске песка на берегу реки. — Но может быть, он сделал это сам? — сказал Смит отрывисто. — В конце концов, ведь это самый лучший вид бегства, а если так, то это вполне подтверждает нашу теорию. Он искал спокойствия, пришел сюда и перерезал себе глотку. — Он вовсе не приходил сюда, — сказал отец Браун. — Во всяком случае, не при жизни и не по суше. Его убили не здесь: для этого слишком мало крови. Солнце неплохо подсушило его волосы и одежду, но здесь на песке есть следы двух тонких струек воды. Как раз до этих пор доходит с моря прилив и образует водоворот. Прилив и занес из моря в устье реки тело, которое осталось, когда прилив ушел. Но тело должно было сначала попасть в воду, где-нибудь выше, — предположим, в деревне, ведь река протекает как раз позади ряда домиков и лавок. Бедный Бодрей, очевидно, погиб в деревушке, и я не думаю, что это было самоубийство. Весь вопрос в том, кто захотел или кто смог убить его в этом маленьком захудалом местечке? Отец Браун стал чертить зонтиком на песке. — Посмотрим, как расположены лавки. Во-первых, мясная. Ну, конечно, мясник мог бы считаться идеальным убийцей: ведь у него большой нож для резания мяса. Но вы видели, что Бодрей вышел из мясной. И вряд ли он стоял на пороге и слушал, как мясник говорит ему: «Доброе утро, сэр. Разрешите мне перерезать вашу глотку. Благодарю вас. А что еще прикажете?» Я думаю, сэр Артур не относится к такому типу людей, которые приятно улыбаются во время всей этой процедуры. Он сильный, энергичный и довольно вспыльчивый человек. Но кто еще, кроме мясника, мог бы одолеть его? Следующую лавку содержит одна старушка; затем торговец табачными изделиями, мужчина, но, как говорят, небольшого роста и очень робкий. Затем идет мастерская дамского платья, хозяйки которой — две старые девы; затем буфет, который содержит мужчина, но сейчас он лежит в больнице, его заменяет жена. В буфете есть два-три парня — продавцы, но в тот день их не было, они работали в другом месте. Буфетом улица заканчивается, дальше нет ничего, кроме постоялого двора, а на дороге стоит полицейский. Отец Браун сделал углубление наконечником зонтика, чтобы отметить, где стоит полицейский, и угрюмо уставился на реку. Потом вдруг сделал легкое движение рукой, быстро подошел и склонился над трупом. — А, — сказал он, выпрямляясь и вздыхая с облегчением, — торговля табачными изделиями! Как это мне сразу не пришло в голову? — Что с вами? — спросил Смит с некоторым раздражением. Отец Браун вращал глазами и что-то бормотал. Слова «торговля табачными изделиями» он произнес как какое-то заклинание. — Не заметили ли вы чего-нибудь особенного в лице сэра Артура? — сказал священник, помолчав. — Особенного! Боже мой! — сказал Ивэн, вздрогнув при одном воспоминании. — Да ведь у него перерезана глотка. — Я говорил о лице, — сказал спокойно священник. — Кроме того, не обратили ли вы внимания на то, что у него была порезана и забинтована рука? — О, это не относится к делу, — поспешил сказать Ивэн. — Он еще раньше, когда мы работали вместе, порезал себе руку разбитой чернильницей. — И все-таки некоторое отношение к делу это имеет, — сказал отец Браун. Наступило продолжительное молчание, и священник стал угрюмо бродить по песку волоча за собою зонтик и иногда бормоча слова «торговля табачными изделиями», пока одни эти слова не стали приводить в дрожь его собеседника. Затем он вдруг поднял зонтик и указал на навес для лодок в камышах. — Там есть лодка? — спросил он. — Мне хотелось бы, чтобы вы прокатили меня вверх по реке. Нужно поглядеть на эти домики сзади. Дорога каждая минута. Тело могут обнаружить, и нам надо рискнуть. Когда отец Браун заговорил снова, Смит уже греб, направляя лодку против течения в сторону деревушки. — Я, между прочим, узнал у старого Эббота, — сказал отец Браун, — подробности проступка бедного Водрея. Это было в Египте, довольно курьезная история, связанная с одним египетским чиновником, который оскорбил Водрея, сказав, что правоверный мусульманин избегает и свиней, и англичан, но что он лично все же предпочитает первых. Независимо от того, что произошло между ними в те времена, ссора, по-видимому, возобновилась несколько лет спустя, когда чиновник приехал в Англию и они снова встретились. Бодрей в припадке дикого гнева втащил египтянина в свинарник около поместья, где они находились, и запер его там до утра, к тому же сломав ему руку и ногу. Вокруг этого дела поднялся шум, но многие посчитали, что Бодрей действовал из совершенно простительных патриотических побуждений. Вот в чем заключалось преступление Водрея. Ясно, что он не стал бы бояться шантажа из-за такого дела. — Значит, вы думаете, что это не имеет никакого отношения к убийству? — задумчиво спросил секретарь. — Я думаю, что это имеет самое непосредственное отношение ко всей этой истории, — сказал отец Браун. Они плыли вдоль низеньких стен домов, мимо садов, круто спускавшихся к реке. Отец Браун аккуратно считал домики, тыча в них зонтиком. Когда они подплывали к третьему дому, он сказал: — Торговец табачными изделиями! Безусловно, это он... А хотите, я вам скажу, — обратился он к Смиту, — что мне показалось особенно странным в лице сэра Артура? — Что именно? — спросил Смит, переставая грести. — Он считался большим щеголем, — сказал отец Браун, — и, несмотря на это, его лицо было выбрито только наполовину... Остановитесь-ка здесь на минутку. Лодку можно привязать к этому столбу. Спустя мгновение они перелезли через небольшую стенку и двинулись по крутой тропинке маленького сада мимо прямоугольных гряд овощей и цветов. — Как видите, табачник растит картофель, — сказал отец Браун. — Много картофеля, — значит, много мешков. Жители таких маленьких селений еще сохраняют все навыки крестьян: они занимаются одновременно несколькими ремеслами, а торговцы табачными изделиями очень часто имеют еще одну профессию, о которой и я не вспомнил бы, если бы не увидел подбородок Водрея. В девяти случаях из десяти вы называете такое помещение лавкой табачных изделий, но в то же время это и цирюльня. Сэр Артур порезал руку и не мог бриться сам. Поэтому-то он и пришел сюда. Не говорит ли это вам чего-нибудь? — Да, очень многое, но, очевидно, еще в большей степени это говорит вам, — ответил секретарь. — Не говорит ли это, например, — заметил отец Браун, — о том единственном положении, при котором можно перерезать глотку улыбающемуся человеку, хотя он силен и энергичен? Они быстро миновали темный коридор и вошли в заднюю комнату лавки, тускло освещенную светом, проникающим сверху и отражающимся в закоптелом потрескавшемся зеркале. Все же света было достаточно, чтобы разглядеть немудреные принадлежности цирюльни и бледное, испуганное лицо хозяина. Отец Браун обвел глазами комнату, которая, по-видимому, только недавно была прибрана и вымыта. Взгляд его обнаружил нечто висящее в пыльном углу за дверью. Это была белая шляпа, известная всей деревне. И хотя она на улице бросалась в глаза, здесь ее, казалось, просто не заметили, забыли о ней во время тщательного мытья пола и уничтожения пятен крови. — Сэр Бодрей брился здесь вчера утром, не правда ли? — сказал отец Браун спокойным голосом. Цирюльник, по имени Викс, маленький лысый человечек в очках, с ужасом глядел на своих двух посетителей, неожиданно появившихся во внутренних помещениях его дома. Они казались ему двумя призраками, вставшими из могилы. Но было видно, что не только внезапность их появления испугала его. Он весь съежился, даже как-то уменьшился в объеме, забившись в темный угол комнаты. Все вокруг него было таким маленьким и ничтожным, за исключением разве только сверкающих стекол его больших очков. — Скажите мне одно, — продолжал священник спокойным голосом, — у вас были причины ненавидеть сквайра? Человечек в углу пролепетал что-то, чего не расслышал Смит, но священник кивнул. — Да, я знаю, — сказал он. — Вы его ненавидели. Хотите ли вы рассказать обо всем, или это сделаю я? Наступило безмолвие, нарушаемое только слабым тиканьем часов на кухне. Затем отец Браун продолжал: — Вот что произошло. Когда мистер Дэлмон появился в передней части вашей лавки, он попросил дать сигареты, находившиеся на окне витрины. Вы вышли на минуту на улицу, как это часто делают продавцы, чтобы посмотреть, какой именно сорт сигар нужен покупателю, оставив Дэлмона одного. В этот момент он заметил во внутренней комнате бритву, которую вы только что положили, и желтовато-серебристые волосы сэра Артура, сидевшего в кресле с откинутой назад головой. Сэр Артур успел пройти из мясной в лавку к табачнику, пока оба молодых человека были в лавке старушки, как раз между мясной и табачной. Быть может, и бритва, и волосы блестели при свете этого маленького окошечка наверху. Дэлмону потребовалось только одно мгновенье, чтобы схватить бритву, полоснуть ею по горлу сэра Артура и вернуться к прилавку. Жертва даже не была встревожена появлением руки, держащей бритву. Сэр Артур умер, улыбаясь собственным мыслям. И каким мыслям! Дэлмон, я думаю, тоже был совершенно спокоен. Все было проделано им так ловко и быстро, что мистер Смит со спокойной совестью присягнул бы в суде, что они были все время вместе. Но кое-кто очень взволновался, конечно по вполне понятной причине, и это были вы. Ведь между вами и сквайром уже давно произошла ссора но поводу ли задолженности арендной платы или чего-нибудь другого в этом роде. Вернувшись во внутреннее помещение лавки, вы обнаружили, что ваш враг убит убит в вашем собственном кресле, вашей собственной бритвой. Понятно, вы не рассчитывали оправдаться и решили замести следы. Вы тотчас закрыли лавку, вымыли пол и ночью выбросили тело в реку, положив его в мешок из-под картофеля, который, кстати говоря, завязали довольно небрежно. Вы не забыли ничего, кроме шляпы... Ну не пугайтесь, я забуду все, включая шляпу. И он безмятежно вышел на улицу в сопровождении изумленного Смита, оставив в лавке ошеломленного табачника, застывшего с широко раскрытыми глазами. — Видите ли, — сказал отец Браун своему спутнику, — это такой случай, когда мотивов преступления недостаточно, чтобы осудить человека, и в то же время эти мотивы достаточно убедительны, чтобы оправдать его. Такой трусливый маленький человечек, как этот Викс, ни в коем случае не мог убить крупного, сильного мужчину, к тому же из-за денежных недоразумений. Но он, конечно, панически боялся, что его обвинят в этом... А мотивы человека, совершившего преступление, были совершенно иные. — И он погрузился в размышления, рассеянно глядя по сторонам. — Нет, это просто ужасно, — простонал Ивэн Смит. — Час или два тому назад я называл Дэлмона шантажистом и негодяем, и все-таки у меня переворачивается сердце, когда я сознаю, что это преступление совершил именно он. Священник все еще был погружен в какое-то оцепенение, как человек, заглянувший в бездну. Наконец его губы дрогнули, и он прошептал как молитву: — Господи! Какая ужасная месть! Его спутник вопросительно взглянул на него, но он продолжал, как бы говоря с самим собою: — Какая ужасная повесть о ненависти, какая злоба одного смертного к другому! Доберемся ли мы когда-нибудь до дна бездонной человеческой души, в которой могут зародиться такие отвратительные замыслы! Я не могу даже представить себе такую ужасную ненависть и мстительность. — Да, — сказал Смит. — А я не могу себе представить, почему он вообще убил Водрея. Ведь если Дэлмон был шантажистом, гораздо естественнее было бы, чтобы Бодрей убил его. Конечно, перерезать глотку — кошмарная штука, но... Отец Браун вздрогнул и зажмурил глаза, точно его разбудили. — Ах, вы об этом, — сказал он. — А я думал совсем о другом. Говоря об ужасе мести, я не имел в виду убийство в лавке. Мои размышления относились к чему-то гораздо более страшному, хотя и это убийство было в своем роде достаточно страшным. Но оно было понятнее: почти всякий смог бы это сделать. Ведь это было очень близко к самообороне. — Что? — воскликнул недоверчиво секретарь. — Один человек подкрадывается к другому и перерезает ему глотку, в то время как гот безмятежно улыбается, сидя в кресле парикмахера и глядя в потолок. И вы называете это самообороной! — Я не говорю, что такую самооборону можно оправдать, — ответил священник. — Я говорю только, что многие могли быть доведены до такого состояния, защищая себя от потрясающей подлости, которая тоже явилась бы преступлением. Вот об этом втором преступлении я сейчас и думал. Начнем с вопроса, который вы только что задали: почему шантажист стал убийцей? В этом пункте существует много неясностей и путаницы. — Отец Браун остановился, как бы собираясь с мыслями после пережитого потрясения, и потом продолжал обычным тоном: — Вы видите, что двое мужчин, один постарше, другой помоложе, разгуливают вместе, договариваются о брачных планах. Но источник их дружбы скрыт и загадочен. Один из этих мужчин богат, другой беден. Тут вы начинаете говорить о шантаже. Вы совершенно правы — по крайней мере, до этого пункта. Но вы глубоко заблуждаетесь, пытаясь определить, кто кого шантажирует. Вы полагаете, что бедный шантажирует богатого. На самом деле богатый шантажирует бедного. — Но ведь это бессмыслица! — воскликнул секретарь. — Это гораздо хуже чем бессмыслица, но вовсе не так уж невероятно, — ответил священник. — Половина современных политических деятелей состоит из богатых людей, шантажирующих народ. Ваше утверждение, что это бессмыслица, основано на двух иллюзиях, которые сами представляют собою бессмыслицу: одна из них заключается в предположении, что богатые люди не хотят сделаться еще богаче; вторая — что человека можно шантажировать только ради денег. Но в данном случае деньги стоят на последнем месте. Сэр Артур Бодрей действовал не из корыстных побуждений, а ради мести. И он задумал самую ужасную месть, о которой я когда-либо слышал. — Но за что ему было мстить Джону Дэлмону? — спросил Смит. — Не Джону Дэлмону собирался мстить сэр Артур, — возразил серьезным тоном священник. Наступила пауза, и затем священник продолжал, как будто меняя тему разговора: — Вы припоминаете, что, когда мы обнаружили труп, мы увидели перевернутое лицо и вы сказали, что оно похоже на лицо дьявола. Не приходит ли вам мысль, что убийца также видел это перевернутое лицо, когда подошел сзади к креслу цирюльника? — Но ведь это плод больного воображения, — возразил его собеседник. — Я привык видеть это лицо в нормальном положении. — А может быть, вы никогда и не видели его в нормальном положении? — сказал отец Браун. — Ведь я говорил вам, что художник иногда переворачивает свою картину, ставит ее в ненормальное положение, когда хочет видеть ее в нормальном состоянии. Может быть, во время всех этих обедов и завтраков вы привыкли видеть лицо дьявола? — Что вы хотите этим сказать? — спросил Смит с нетерпением. — Я говорю иносказательно, — ответил мрачно священник. — Разумеется, на самом деле сэр Артур не был дьяволом. Это был человек с сильным характером: его воля могла бы быть направлена к добру. Эти выпученные подозрительные глаза, эти сжатые, иногда вздрагивающие губы могли бы вам подсказать кое-что, если бы они не были так привычны для вас. Вы знаете, есть люди, у которых нанесенная им рана никогда не заживает. Душа сэра Артура как раз такого типа, у нее как бы нет оболочки. Сэр Артур чрезвычайно тщеславен и самолюбив. Чувствительность не обязательно связана с эгоизмом. Сибилла Рэй имеет такую же нежную оболочку, но она почти святая. Бодрей же обратил все силы души в сторону отвратительной гордости, которая не давала ему ни покоя, ни удовлетворения. Любая царапинка на поверхности его души никогда не заживала. И в этом состоит значение старой истории о человеке, которого он швырнул в свинарник. Если бы он сделал это тотчас же после нанесенного ему оскорбления, это была бы простительная вспышка гнева. Но в те дни поблизости не было свинарника, и Бодрей запомнил глупую обиду на долгие годы, пока не встретился с этим человеком вблизи хлева для свиней. И тогда он совершил то, что считал единственно подходящей артистической местью... Боже мой! Сэру Артуру нравились артистические формы мести! Смит пытливо взглянул на священника: — По-моему, вы имеете в виду не историю со свинарником. — Нет, — сказал отец Браун, — совершенно другую историю. — Он подавил дрожь в голосе и продолжал: — Вспомнив эту давнишнюю повесть об изобретательной и при этом терпеливой мести, взгляните на другой случай. Нанес ли кто-нибудь на вашей памяти оскорбление Водрею или совершил ли кто-нибудь поступок, который мог показаться ему смертельным оскорблением? Да. Его оскорбила женщина. Ужас мелькнул в глазах Ивэна. Он продолжал внимательно слушать. — Девушка, почти дитя, отказалась выйти за него замуж на том основании, что он в прошлом совершил нечто вроде преступления; ведь он действительно пробыл короткое время в тюрьме за оскорбление египтянина. И этот безумец в ярости сказал себе: «Она выйдет замуж за убийцу!» Собеседники направились к дому и некоторое время молча шли по берегу реки. Затем отец Браун продолжал: — Бодрей шантажировал Дэлмона, который много лет тому назад совершил убийство; може т быть, он знал о нескольких убийствах, совершенных приятелями его бурной молодости. А может быть, это было случайное убийство при каких-нибудь оправдывающих обстоятельствах. Дэлмон кажется мне человеком, способным раскаяться в убийстве, даже в убийстве Водрея. Но он был во власти сэра Артура. Они очень ловко завлекли девушку в свои брачные планы. Один из них ухаживал, другой великодушно поощрял. Но даже Дэлмон не знал, что было на самом деле у старика на уме. Только дьяволу было это известно. Затем несколько дней тому назад Дэлмон сделал ужасное открытие. Дело в том, что он ухаживал за мисс Рэй не совсем против своей воли. Но он был только орудием в руках Водрея. И вдруг он узнал, что это орудие, эту марионетку собираются сломать и выкинуть. Он наткнулся в библиотеке на какие-то заметки Водрея. Эти заметки, хотя они и были очень тщательно зашифрованы, открыли ему, что старик собирается сделать донос в полицию. Он понял замысел Водрея и, очевидно, остолбенел, как и я, когда впервые узнал об этом плане из тех лее заметок, так и оставшихся в библиотеке. В момент свадьбы жениха должны были арестовать, с тем чтобы отправить потом на виселицу. Разборчивая невеста, отвергшая жениха за то, что гот побывал в тюрьме, достанется в жены висельнику. Вот что считал сэр Артур Бодрей артистическим завершением дела. Смертельно бледный Ивэн Смит молчал. Далеко на дороге они увидели мощную фигуру и широкополую шляпу доктора Эббота, направлявшегося к ним навстречу. Даже во внешнем облике его чувствовалось сильное волнение. Но они сами были гораздо более потрясены всем случившимся. — Как вы сказали, ненависть — ужасная штука, — сказал наконец Ивэн, -- и только одна мысль даст мне сейчас некоторое облегчение: вся моя ненависть к бедному Дэлмону исчезла — теперь я понял, при каких обстоятельствах он снова стал убийцей. Молча они прошли оставшуюся часть пути и встретились с толстым доктором, спешившим к ним. Его большие руки, затянутые в перчатки, были раскинуты в жесте отчаяния, седая борода развевалась по ветру. — Ужасная новость! — воскликнул он. — Найдено тело Артура. По-видимому, он погиб у себя в саду. — Боже мой! — сказал отец безжизненным тоном. — Какой ужас! — И больше того, — продолжал, задыхаясь, доктор, — Джон Дэлмон поехал за Верноном Водреем, племянником покойного, но Вернон утверждает, что даже не слыхал о нем. Кажется, Дэлмон бесследно исчез. — Боже мой! — сказал отец Браун. — Как странно!  ХУДШЕЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ В МИРЕ Отец Браун прогуливался по картинной галерее, но выражение его лица свидетельствовало о том, что он пришел сюда не ради картин. Сейчас он действительно не хотел рассматривать картины, хотя и любил живопись. Не то чтобы в этих модернистских композициях было что-то аморальное или предосудительное. Тот, кто дал волю языческим страстям, изображая разорванные спирали, перевернутые конусы и разбитые цилиндры, с помощью которых искусство будущего вдохновляло или пугало людей, поистине должен был обладать буйным темпераментом. Но отец Браун ожидал молодую знакомую, выбравшую для встречи это не слишком подходящее место в силу определенной склонности к футуризму. Молодая подруга также была его родственницей, одной из немногих, которых он имел. Ее звали Элизабет Фэйн, или просто Бетти, и она была дочерью его сестры, которая вышла замуж за одного из благовоспитанных, но обедневших сквайров. Поскольку теперь сквайр был так же мертв, как и беден, отец Браун играл роль опекуна, священника и в некотором смысле защитника, а не только дядюшки. Сейчас он, помаргивая, смотрел на посетителей галереи, не замечая знакомых каштановых волос и оживленного лица. Тем не менее он увидел нескольких знакомых и множество незнакомых людей, в том числе таких, с которыми он не хотел бы познакомиться по соображениям вкуса. Среди незнакомых людей, привлекших его интерес, находился гибкий и подвижный молодой человек, очень красиво одетый и похожий на иностранца, поскольку его борода имела форму лопаты, как у пожилого испанца, а темные волосы были подстрижены так коротко, что напоминали черную облегающую шапочку. Среди людей, с которыми священник не особенно хотел познакомиться, находилась дама властного вида в поразительном алом платье и с гривой желтых волос, слишком длинных для фигурной стрижки и свободно распущенных для обычной прически. У нее было сильное, довольно тяжелое лицо с бледной кожей нездорового оттенка, и когда она смотрела на кого-то, то как будто наводила на него чары василиска. За ней, словно на буксире, следовал невысокий мужчина с большой бородой, очень широким лицом и длинными, сонными щелками глаз. Выражение его лица было сияющим и благодушным, как если бы он лишь частично проснулся, но его бычья шея сзади имела брутальный вид. Отец Браун наблюдал за дамой, думая о том, что появление его племянницы будет приятным контрастом. Но он по какой-то причине продолжал смотреть, пока не пришел к выводу, что облик любого человека будет приятным контрастом по сравнению с ней. Поэтому он испытал некоторое облегчение, хотя и слегка вздрогнул от неожиданности, когда повернулся при звуке своего имени и увидел другое, знакомое лицо. Это было острое, но дружелюбное лицо адвоката по фамилии Грэнби, чьи седеющие волосы напоминали напудренный парик и совершенно не вязались с юношеской энергией его движений. Он был одним из тех служащих Сити, которые, как школьники, прибегают в свои конторы, а потом убегают обратно. Он не мог обежать картинную галерею таким же манером, но выглядел так, как будто ему хотелось этого, и проворно оглядывался по сторонам в поисках знакомых. — Я не знал, что вы стали покровителем нового искусства, — с улыбкой сказал отец Браун. — А я не знал, что вы здесь, — парировал Грэнби. — Мне нужно поймать одного человека. — Удачной охоты, — ответил священник. — Я делаю примерно то же самое. — Он сказал, что будет здесь проездом на континент, — фыркнул адвокат, — и попросил меня встретиться с ним в этом эксцентричном месте. — Он немного подумал и отрывисто добавил: — Послушайте, я знаю, что вы умеете хранить тайны. Вы знаете сэра Джона Масгрейва? — Нет, — ответил священник. — Но я не стал бы делать из него тайну, хотя говорят, что он прячется в замке. Разве эт о не тот старик, о котором ходят всевозможные истории — о том, будто он живет в башне с настоящей опускной решеткой и подвесным мостом и отказывается покидать эпоху Средневековья? Он один из ваших клиентов? — Нет, — сказал Грэнби. — К нам пришел его сын, капитан Масгрейв. Но старик играет важную роль в происходящем, а я его не знаю, в том-то и дело. Послушайте, это конфиденциальный вопрос, но я могу вам доверять. — Он понизил голос и увлек своего друга в боковую галерею, сравнительно пустую, где находились изображения разных реальных предметов. Молодой Масгрейв хочет получить от нас крупную сумму под залог post obit[66] своего престарелого отца в Нортумберленде. Старику далеко за семьдесят, и он рано или поздно уйдет в мир иной, но как насчет завещания? Что произойдет с его деньгами, замками, опускными решетками и всем остальным? Это превосходное старинное поместье, которое до сих пор стоит дорого, но оно странным образом не значится в праве наследования. Так что вы понимаете наше положение. Вопрос в том, дружелюбно ли настроен наш старик, как сказал один из героев Диккенса. — Если он дружелюбно настроен по отношению к сыну, то ситуация благоприятна для вас, — заметил отец Браун. — Нет, боюсь, я не смогу вам помочь. Я никогда не встречался с сэром Джоном Масгрейвом, но, насколько я понимаю, лишь очень немногие встречаются с ним в наши дни. Но для меня очевидно, что вы имеете право на ответ, прежде чем ссудите молодого джентльмена деньгами вашей фирмы. Он не из тех людей, которых лишают наследства? — Сомневаюсь, — ответил его собеседник. — Он очень популярен, блистает в обществе и часто бывает за границей. Кроме того, он был журналистом. — Ну, это не преступление, — сказал отец Браун. — По крайней мере, не всегда. — Чепуха! — отрывисто произнес Грэнби. — Вы понимаете, что я имею в виду. Он похож на перекати-поле — журналист, лектор, актер и бог знает что еще. Мне нужно знать, в каком положении я нахожусь... А вот и он. Адвокат, нетерпеливо расхаживавший по полупустой галерее, внезапно повернулся и почти бегом кинулся в более людную комнату. Он подбежал к высокому, хорошо одетому молодому человеку, с короткой стрижкой и бородой иностранного фасона. Дальше они пошли вместе, оживленно беседуя, пока отец Браун смотрел им вслед прищуренными близорукими глазами. Впрочем, наблюдения были прерваны появлением его запыхавшейся и шумной племянницы Бетти. К удивлению ее дяди, она отвела его в полупустую комнату и усадила на стул, похожий на остров посреди моря начищенного пола. — Я должна рассказать вам кое о чем, — сказала она. — Это так глупо, что никто другой не поймет. — Ты берешь с места в карьер, — заметил отец Браун. — Это как-то связано с делом, о котором упомянула твоя мать? Помолвка и все такое... в общем, не то, что военные историки называют генеральным сражением[67]. — Знаете, она хочет, чтобы я обручилась с капитаном Масгрейвом, — выпалила Бетти. — Я не знал об этом, — смиренно признался отец Браун. — Но похоже, капитан Масгрейв весьма популярен. — Разумеется, мы очень бедны, — продолжала она. — Можно сколько угодно говорить, что это не имеет значения, но от этого не легче. — Ты хочешь выйти за него? — спросил отец Браун, глядя на нее из-под полуопущенных век. Девушка хмуро уставилась в пол и ответила вполголоса: — Думала, что хочу. По крайней мере, мне так казалось. Но я только что испытала потрясение. — Тогда расскажи об этом. — Я слышала, как он смеется, — заявила она. — Ну, это немалое достижение для общительного человека, — отозвался священник. — Вы не понимаете, — сказала девушка. — Общение тут ни при чем. В том-то и дело, что это не было связано с общением. — Она немного помедлила и твердо продолжала: — Я пришла довольно рано и увидела его сидящим в полном одиночестве среди этих новых картин. Тогда в галерее было почти пусто. Он не имел представления, что я или кто-то еще находится поблизости; он просто сидел один и смеялся. — Что ж, неудивительно, — сказал отец Браун. — Я не художественный критик, но общее мнение обо всех этих картинах сводится... — Ах, вы не понимаете, — почти серди то перебила она. — Не в том дело! Он даже не смотрел на картины. Отт глядел в потолок, но его взгляд был как будто обращен вовнутрь, и он смеялся так, что у меня кровь стыла в жилах. Священник встал и принялся расхаживать по комнате, заложив руки за спину. — В таких делах не нужно проявлять поспешность, — начал он. — Есть два вида мужчин... Но обсуждение придется отложить, потому что вот и он собственной персоной. Капитан Масгрейв быстро вошел в комнату и лучезарно улыбнулся. Адвокат Грэнби держался за ним, и на его юридическом лице застыло новое выражение удовлетворенности и облегчения. — Должен извиниться за все, что я сказал о капитане, — обратился он к священнику, когда они вместе направились к двери. — Он чрезвычайно разумный человек и хорошо понимает мою позицию. Он предложил мне отправиться на север и встретиться с его престарелым отцом; тогда я смогу услышать от самого старика, как обстоят дела с наследством. Трудно выразиться более ясно, не так ли? Но он так стремится уладить дело, что предложил доставить меня в Масгрейв-Мосс на собственном автомобиле. Это название поместья. Что же, если он так любезен, то завтра утром мы отправимся туда вместе. Пока они разговаривали, Бетти и капитан вместе прошли через дверь, образовав в ее раме достаточно сентиментальную картину, чтобы можно было предпочесть ее конусам и цилиндрам. Независимо от других общих симпатий оба выглядели очень привлекательно, и адвокат как раз собирался отметить это обстоятельство, когда картина внезапно изменилась. Капитан Джеймс Масгрейв выглянул в главную галерею, и его смеющийся, торжествующий взгляд остановился на чем-то, что как будто изменило его с головы до ног. Отец Браун тоже заглянул туда со смутным предчувствием чего-то недоброго и увидел мрачное, почти разъяренное лицо женщины в алом с львиной гривой желтых волос. Она немного сутулилась, словно бык, выставивший рога, и выражение ее мертвенно-бледного лица было таким угнетающим и гипнотическим, что они почти не обратили внимания на невысокого мужчину с большой бородой, стоявшего рядом с ней. Масгрейв направился к ней, похожий на красиво одетую восковую фигуру с механическим заводом, и произнес несколько слов, неслышных для окружающих. Женщина не ответила, но они вместе повернулись и пошли по длинной галерее, словно беседуя друг с другом, а бородатый коротышка с бычьей шеей двинулся в кильватере, словно гротескный домовой в роли пажа. — Господи спаси! — пробормотал отец Браун, глядя им вслед. — Кто эта женщина? — К счастью, не моя подруга, — с мрачной легкомысленностью ответил Грэнби. — Судя но ее виду, даже легкий флирт с ней может оказаться фатальным, не так ли? — Не думаю, что он флиртует с нею, — сказал отец Браун. Между тем беседующие достигли дальнего конца галереи и расстались друг с другом, а капитан Масгрейв поспешно вернулся к ним. — Послушайте, — довольно естественным тоном начал он, хотя им показалось, что его голос изменился, — мне очень жаль, мистер Грэнби, но, как выяснилось, я не смогу завтра уехать с вами на север. Тем не менее вы можете взять мой автомобиль. Пожалуйста, сделайте это; он мне не понадобится. Я... мне придется на несколько дней задержаться в Лондоне. Если хотите, возьмите с собой друга. — Мой друг отец Браун... — начал адвокат. — Если капитан Масгрейв действительно так любезен, могу добавить, что я некоторым образом причастен к просьбе мистера Грэнби и мне будет очень приятно, если я смогу поехать, — серьезно сказал отец Браун. Вот так вышло, что на следующий день чрезвычайно элегантный автомобиль с не менее элегантным шофером выехал на север через болота Йоркшира с такими разными пассажирами, как священник, похожий на черный сверток, и адвокат, больше привыкший бегать пешком, чем разъезжать на колесах. Они по взаимному согласию прервали свою поездку в одной из просторных долин Вест-Райдинга[68], пообедав и устроившись на ночлег в уютной гостинице. На следующее утро они выехали пораньше и двинулись вдоль побережья Нортумбрии, пока не достигли лабиринта песчаных дюн и тучных приморских лугов, где-то в центре которой находился старинный замок, остававшийся уникальным и таинственным монументом давно прошедших войн в Приграничье[69]. В конце концов они нашли его, следуя по дороге вдоль длинного залива, а потом свернув к грубому каналу, заканчивавшемуся у крепостного рва. Это действительно был замок квадратной формы, с угловыми башнями такого типа, какие норманны строили повсюду — от Галилеи до Грампианских гор в Юго-Восточной Шотландии. Там на самом деле имелась опускная решетка и подъемный мост, о чем красноречиво напомнил небольшой инцидент, затруднивший их попадание внутрь. Они пробрались через заросли высокой травы и камыша на берег рва, похожего на черную ленту с опавшими листьями и грязной пеной, словно черное дерево с золотой инкрустацией. На расстоянии одного-двух ярдов за черной лентой находился другой зеленый берег и большие каменные столбы у ворот. Но, судя по всему, эта одинокая крепость видела так мало посетителей, что, когда нетерпеливый Грэнби окликнул смутные фигуры стражей за опускной решеткой, им с большим трудом удалось справиться с механизмом громадного проржавевшего моста. Он вздрогнул и начал опускаться, словно падающая башня, но потом застрял посередине под угрожающим углом. Грэнби, пританцовывавший от нетерпения на берегу, крикнул своему спутнику: — Я не хочу торчать тут в грязи! Проще будет перепрыгнуть ров! С характерной для него порывистостью, он действительно прыгнул и лишь немного зашатался, когда приземлился на другом берегу. Короткие ноги отца Брауна не были приспособлены для прыжков, но он по своему темпераменту был лучше других людей приспособлен с плеском падать в грязную воду. Благодаря проворству своего спутника он увяз не слишком глубоко. Но когда его втаскивали на зеленый илистый берег, он остановился с опущенной головой, вглядываясь в какую-то точку на травянистом склоне. — Вы решили заняться ботаникой? — раздраженно спросил Грэнби. — У нас нет времени собирать редкие растения после вашей попытки встретиться с чудесами подводного мира. Грязные мы или нет, нам нужно представиться баронету. Когда они проникли в замок, то были вежливо приняты пожилым слугой — единственным, оказавшимся поблизости, — и, после того как они сообщили о своем деле, их проводили в длинный зал, обшитый дубовыми панелями и с зарешеченными окнами старинного вида. Оружие разных эпох в строгом порядке было вывешено на темных стенах, и полный набор доспехов XIV века стоял на страже рядом с большим камином. В следующем длинном зале за полуоткрытой дверью можно было видеть стройный ряд фамильных портретов. — Такое чувство, словно попал в исторический роман, а не в жилой дом, — признался адвокат. — Не думал, что кто-то может сохранять у себя дух «Удольфских тайн»[70]. — Да, старый джентльмен, безусловно, последователен в своем историческом увлечении, — ответил священник. — И эти вещи не фальшивые. Они не изготовлены человеком, который считает, что все средневековые люди жили в одно и то же время. Иногда доспехи составляют из отдельных частей, но этот доспех принадлежал одному человеку и полностью защищал его. Видите ли, это поздняя разновидность турнирных доспехов. — Раз уж вы об этом, то наш хозяин тоже поздняя пташка, — проворчал Грэнби. — Он уже долго заставляет нас ждать. — В таком месте следует ожидать, что все будет происходить медленно, — сказал отец Браун. — Думаю, с его стороны очень порядочно, что он вообще желает видеть нас — двух совершенных незнакомцев, приехавших с глубоко личными вопросами. И действительно, при появлении хозяина дома у них не было причин жаловаться на холодный прием. Скорее, они ощутили нечто подлинное в традициях воспитания и поведения, сохранивших прирожденное достоинство в этом варварском уединении после долгих лет сельской жизни и хандры. Баронет не казался удивленным или смущенным редким визитом, и, хотя они подозревали, что он не принимал незнакомцев последнюю четверть века, он держался так, словно только что раскланялся с герцогинями. Он не выказал застенчивости или раздражительности, когда они коснулись очень личных вопросов, которые привели их сюда; после некоторого размышления он признал их любопытство оправданным в данных обстоятельствах. Он был худощавым, довольно энергичным на вид джентльменом, с черными бровями и длинным подбородком, и хотя его тщательно завитые волосы, несомненно, были париком, он благоразумно носил седой парик пожилого человека. — Что касается вопроса, представляющего непосредственный интерес для вас, то ответ очень прост, — произнес он. — Я, безусловно, собираюсь передать всю свою собственность моему сыну, как мой отец передал ее мне, и ничто — подчеркну, ничто — не заставит меня поступить иначе. — Чрезвычайно благодарен вам за такие сведения, — ответил адвокат. — Но ваша любезность побуждает меня добавить, что вы очень энергично сформулировали свое мнение. Я ни в малейшей мере не предполагаю, что поведение вашего сына каким-то образом заставило вас усомниться в его достоинствах. Тем не менее он может... — Вот именно, — сухо сказал сэр Джон Масгрейв. — Он может, и это еще слишком мягко сказано. Не соблаговолите ли пройти со мной в соседнюю комнату? Он провел их в следующий длинный зал, который они уже мельком видели, и остановился перед рядом потемневших, мрачных портретов. — Это сэр Роджер Масгрейв, — сказал он, указав на длиннолицего мужчину в черном завитом парике. — Он был одним из самых отъявленных лжецов и мошенников в нечестивые времена Вильгельма Оранского, предателем двух королей и, возможно, убийцей двух своих жен. Это его отец, сэр Роберт, безупречно честный старый кавалер. А это его сын, сэр Джон, один из благороднейших якобитских мучеников и один из первых, кто попытался возместить ущерб, нанесенный Церкви и беднякам. Не примечательно ли, что в роду Масгрейвов власть, честь и доброе имя передавались от одного хорошего человека к другому через поколение? Эдуард Первый хорошо правил Англией. Эдуард Третий покрыл Англию славой. Однако между первым и вторым славным правлением находилось бесчестье и слабоумие Эдуарда Второго, который заискивал перед Гавестоном и позорно бежал от Брюса. Поверьте, мистер Грэнби, славная история великого рода — это нечто большее, чем случайные люди, которые продолжают, хотя и не всегда красят ее. Наше наследие переходило от отца к сыну, и так будет продолжаться. Вы можете быть уверены, джентльмены, и можете заверить моего сына, что я не пожертвую свои деньги на приют для бездомных кошек. Масгрейвы будут наследовать друг другу до скончания времен. — Да, — задумчиво сказал отец Браун. — Понимаю, что вы имеете в виду. — И мы будем только рады передать такое радостное заверение вашему сыну, — подхватил адвокат. — Вы можете передать заверение, — серьезно ответил хозяин дома. — Он в любом случае получит замок, титул, землю и деньги. Есть лишь небольшое дополнение чисто личного характера: я ни при каких обстоятельствах не буду говорить с ним, пока живу. Адвокат оставался в такой же почтительной позе, но теперь он недоуменно смотрел на хозяина. — Боже, что же он... — Я частное лицо, а также хранитель великого наследия, — сказал Масгрейв. — А мой сын совершил нечто столь ужасное, что перестал быть нет, не скажу, что джентльменом, - но даже человеческим существом. Это худшее преступление в мире. Вы помните, что ответил Дуглас, когда лорд Мармион предложил обменяться с ним рукопожатием? — Да, — ответил отец Браун.   — Мои поля, мой дом — во власти короля:   Король — хозяин этих стен...   Но властью над рукой моей   Не обладает сюзерен —   Рука моя, милорд!   И вам Ее вовек я не подам![71] — процитировал Масгрейв. Он повернулся и проводил немного ошеломленных гостей в предыдущую комнату. — Надеюсь, вы согласитесь немного подкрепиться, — продолжал он в той же ровной манере. — Если у вас есть сомнения по поводу обратного пути, я с радостью предложу вам переночевать под крышей моего замка. — Спасибо, сэр Джон, — уныло произнес священник. — Но думаю, нам лучше идти. — Я немедленно распоряжусь опустить мост, — сказал хозяин дома, и несколько минут спустя скрип огромного, неправдоподобно старинного механизма наполнил замок, словно скрежет мельничных жерновов. Несмотря на ржавчину, на этот раз он сработал успешно, и они снова оказались на травянистом берегу за крепостным рвом. Грэнби внезапно передернул плечами, как от холода. — Что же натворил его сын? — воскликнул он. Отец Браун не ответил. Они вернулись к автомобилю и продолжили поездку до соседней деревни под названием Грэйстонс, где устроились в гостинице под названием «Семь звезд». Здесь адвокат с легким изумлением обнаружил, что священник не собирается ехать дальше; иными словами, он намеревался остаться в окрестностях замка. — Я не могу заставить себя уехать вот так, — серьезно сказал он. — Разумеется, я отошлю автомобиль, и вы, если хотите, можете отправиться вместе с ним. Вы получили ответ на вопрос о том, может ли ваша фирма ссудить деньги на предприятия молодого Масгрейва. Но мой вопрос о том, является ли он достойным мужем для Бетти, остался без ответа. Я попробую выяснить, действительно ли он совершил нечто ужасное, или это лишь фантазии престарелого лунатика. — Но если вы хотите что-то узнать о нем, почему не отправиться к нему? — возразил адвокат. — Зачем оставаться в этой беспросветной дыре, куда он вряд ли заглядывает? — Какой толк отправляться к нему? — спросил его собеседник. — Нет смысла подходить к модному молодому человеку на Бонд-стрит и говорить: «Прошу прощения, это вы совершили столь ужасное преступление, что больше не имеете права называться человеком?» Если он и впрямь такой злодей, то определенно будет все отрицать. Кроме того, мы даже не знаем, что это за преступление. Нет, о нем знает лишь один человек, который может сказать правду, хотя бы из-за горделивого чудачества. Пока что я постараюсь держаться рядом с ним. Отец Браун действительно оставался поблизости от эксцентричного баронета, и тот в самом деле не один раз встретился с ним, при соблюдении чрезвычайной вежливости с обеих сторон. Несмотря на преклонный возраст, баронет оставался весьма бодрым, много гулял, и его часто можно было видеть проходящим по деревне или сельским тропам. Лишь через день после прибытия отец Браун, вышедший из гостиницы на замощенную рыночную площадь, увидел темную величавую фигуру, идущую по направлению к почте. Баронет был скромно одет в черное, но его властное лицо казалось еще более выразительным в ярком солнечном свете; со своими серебристыми волосами, темными бровями и длинным подбородком он чем-то напоминал Генри Ирвинга или другого знаменитого актера. Несмотря на седину, его фигура, как и лицо, излучала силу, и он держал свою трость скорее как дубинку, а не костыль. Он поздоровался со священником и заговорил с такой же непринужденностью, которая отличала его вчерашние откровения. — Если вы еще интересуетесь моим сыном, — он с ледяным равнодушием подчеркнул последнее слово, — то вряд ли сможете увидеть его. Он только что покинул страну. Между нами, можно сказать, что он бежал из страны. — В самом деле? — произнес священник, спокойно глядя на него. — Какие-то люди, по фамилии Груновы, о которых я никогда не слышал, досаждали мне расспросами о его местонахождении, — сказал сэр Джон. — Я как раз собираюсь послать телеграмму и сообщить им, что, насколько мне известно, ему нужно писать в Ригу до востребования. Даже это доставило мне неудобства. Вчера вечером я пришел сделать это и на пять минут опоздал на почту. Вы здесь надолго? Надеюсь, вы нанесете мне еще один визит. Когда священник пересказал адвокату свою короткую беседу со старым Масгрейвом, Грэнби выглядел озадаченным и заинтересованным. — Почему капитан бежал из страны? — спросил он. — И что за люди хотят найти его? Кто такие эти Груновы? — Я не знаю ответа на первый вопрос, — сказал священник. — Возможно, его таинственный грех оказался раскрытым. Полагаю, те, другие люди шантажируют его. Что касается третьего вопроса, то, думаю, я знаю ответ. Жуткая женщина с желтыми волосами — это мадам Грунова, а коротышка числится ее мужем. На следующий день отец Браун выглядел довольно усталым и бросил свой черный зонтик с видом паломника, положившего свой посох. Казалось, он чем-то угнетен, как это часто бывало в его криминальных расследованиях. Но причиной его гнетущего состояния был успех, а не поражение. — Это и в самом деле потрясение, — хмуро произнес он. — Но я должен был догадаться. Мне следовало догадаться, как только я вошел туда и увидел эту штуку. — Что вы увидели? — нетерпеливо спросил Грэнби. — Когда я увидел, что там есть только один полный доспех, — ответил отец Браун. Наступила тишина, когда адвокат только глядел на своего друга, пока тот не продолжил: — Позавчера я как раз собирался сказать моей племяннице, что есть два вида мужчин, которые могут смеяться, когда находятся в одиночестве. Можно даже сказать, что это делает либо очень хороший, либо очень дурной человек. Видите ли, он делится своей шуткой с Богом либо с дьяволом. Так или иначе, у него есть внутренняя жизнь. Что ж, здесь мы имеем дело с человеком, который делится шуткой с дьяволом. Ему все равно, что никто его не видит, поскольку он никому не может доверить свои мысли. Его шутка самодостаточна, если она достаточно пагубная и злонамеренная. — Что вы такое говорите? — требовательно спросил Грэнби. — О ком вы говорите... то есть о ком из них? Кто человек, который делится зловещей шуткой с его сатанинским величеством? Отец Браун с бледной улыбкой посмотрел на него. — Ах, — сказал он, — в том-то и шутка. Снова наступила тишина, но на этот раз она была насыщенной и гнетущей, а не просто пустой; казалось, она опустилась на них как сумерки, которые постепенно переходили от заката к темноте. Отец Браун продолжал говорить ровным голосом, прочно опираясь локтями на стол: — Я навел справки о семье Масгрейвов. Они энергичные люди и долгожители, так что даже в обычном случае я бы пришел к выводу, что вам придется долго ждать своих денег. — Мы вполне готовы к этому, — сказал адвокат. — Но в любом случае это не может продолжаться до бесконечности. Старику уже почти восемьдесят лет, хотя он до сих пор выходит погулять, а люди в гостинице смеются и уверяют, что он никогда не умрет. Отец Браун вскочил одним из своих редких, но стремительных движений, но продолжал упираться руками в стол, наклонившись вперед и глядя своему другу в лицо. — Вот оно! — тихо, но взволнованно воскликнул он. — Как он умрет? Как он может умереть? — Ради всего святого, что вы имеете в виду? — спросил Грэнби. — Я имею в виду, что знаю, какое преступление совершил Джеймс Масгрейв, — прозвучал голос священника в потемневшей комнате. В его словах слышался такой холод, что Грэнби с трудом удержался от дрожи и пробормотал следующий вопрос. — Это действительно худшее преступление в мире, — сказал отец Браун. — По крайней мере, во многих обществах и цивилизациях его сочли бы таковым. Оно с древнейших времен требовало самого сурового наказания. Так или иначе, я знаю, что на самом деле совершил молодой Масгрейв и почему он это сделал. — Что же он сделал? — спросил адвокат. — Убил своего отца, — ответил священник. В свою очередь, адвокат поднялся с места, нахмурился и посмотрел на своего друга. — Но его отец в замке! — резко произнес он. — Его отец лежит во рву, — ответил священник. — А я был глупцом, когда с самого начала не понял, что беспокоило меня насчет этих доспехов. Вы помните, как выглядела та комната? Как аккуратно она была обставлена и украшена? Две скрещенные секиры висели с одной стороны камина, и две скрещенные секиры — с другой стороны. Круглый шотландский щит имелся на одной и на другой стене. А набор доспехов охранял одну сторону камина, в то время как другая сторона оставалась пустой. Ничто не заставит меня поверить, что человек, стремившийся к абсолютной симметрии, намеренно упустил одну деталь. Там почти наверняка стоял другой человек в доспехах. Что же с ним стало? — Он немного помедлил и продолжал более деловитым тоном: — Если подумать, это очень хороший план для убийства, позволявший справиться с вечной проблемой избавления от тела. Тело часами или даже днями могло стоять в полных турнирных доспехах, пока слуги приходили и уходили и пока убийце не представилась возможность просто вытащить труп глухой ночью и опустить его в ров, даже не проходя по мосту. Как удобно! А когда тело совершенно разложилось в стоячей воде, остался лишь скелет в доспехах четырнадцатого века, который с большой вероятностью можно обнаружить в крепостном рву старинного пограничного замка. Маловероятно, что кто-либо стал искать там, но если и так, то это все, что они бы обнаружили. И у меня есть подтверждение. Когда вы сказали, что я ищу редкое растение, это действительно было уликой в любом смысле слова, прошу прощения за невольную остроту[72]. Я увидел вмятины от двух ступней, так глубоко погруженные в почву, что оставивший их человек либо был очень тяжелым, либо носил что-то очень тяжелое. И кстати, можно извлечь еще одну мораль из того незначительного инцидента, когда я совершил свой изящный прыжок.  — У меня голова идет кругом, — признался Грэнби. — Но я начинаю получать хоть какое-то представление об этом кошмаре. Что там насчет изящного прыжка? — Сегодня на почте я невзначай подтвердил вчерашнее заявление баронета о том, что он немного опоздал послать телеграмму днем раньше — то есть не только в день нашего приезда, но и в точное время нашего приезда. Разве вы не понимаете, что это значит? Это значит, что, когда мы приехали, его не было дома и он вернулся, пока мы ждали. Именно поэтому нам пришлось ждать так долго. А когда я понял это, то внезапно увидел общую картину. — Ну же, — нетерпеливо сказал адвокат. — Что вы поняли? — Восьмидесятилетний старик может ходить, — ответил отец Браун. — Он даже может долго гулять по сельским тронам. Но старик не может прыгать. Из него вышел бы еще менее изящный попрыгунчик, чем из меня. Однако баронет вернулся, пока мы ждали его; он должен был вернуться, уже когда мы пришли, перепрыгнув ров, так как мост опустили позднее. Я склонен полагать, что он сам заклинил механизм, чтобы отложить появление незваных гостей, судя но скорости ремонта. Но это не имеет значения. Когда я представил седовласого старика, одетого в черное и прыгающего через ров, то сразу же понял, что это молодой человек, переодетый стариком. Теперь вы видите общую картину? — Вы хотите сказать, что этот приятный юноша убил своего отца, спрятал труп в доспехах, утопил во рву, потом замаскировался иод него и так далее? — медленно произнес Грэнби. — Они почти точь-в-точь похожи друг на друга, — сказал священник. — Судя по фамильным портретам, вы можете судить о степени сходства. Потом вы упомянули о маскировке, но в определенном смысле каждый человек маскирует одеждой свою внешность. Старик маскировался париком, а молодой человек — бородой иностранного фасона. Когда он побрился и надел парик на коротко стриженную голову, то превратился в точное подобие отца с помощью небольшой гримировки. Разумеется, теперь вы понимаете, почему он был так любезен и предложил нам поехать к отцу на автомобиле следующим утром. Сам он приехал вечерним поездом. Он опередил нас, совершил преступление, изменил свою внешность и подготовился к переговорам. — Ах да, переговоры! — задумчиво сказал Грэнби. — Разумеется, вы хотите сказать, что настоящий баронет вел бы себя по-другому? — Его отец бы прямо заявил вам, что капитан не получит ни пенса, — ответил отец Браун. — Каким бы причудливым ни выглядел его замысел, на самом деле оставался единственный способ помешать этому. Но я хочу, чтобы вы в полной мере оценили его хитроумие. Его план одновременно решал несколько проблем. Русские шантажировали его за какое-то злодеяние — подозреваю, за предательство во время войны. Он одним махом отделался от них и, возможно, отправил их в Ригу по ложному следу. Но венцом совершенства был его план признать собственного сына как наследника, но не как человека. Вы понимаете, что это не только гарантировало ему получение наследства, но и разрешало самое главное затруднение, которое вскоре могло возникнуть? — Я вижу несколько затруднений, — сказал Грэнби. — Какое из них вы имеете в виду? — Если сын даже не был лишен наследства, то выглядело бы очень странно, что сын и отец никогда не встречались. Личное отречение от сына решало этот вопрос. Как я и сказал, оставалось лишь одно затруднение, и оно, вероятно, беспокоит его прямо сейчас. Как старик должен умереть? — Я знаю, как он мог бы умереть, — сказал Грэнби. Отец Браун показался немного озадаченным и продолжал в более отвлеченной манере. — Однако в этом есть нечто большее, — сказал он. — В его замысле есть нечто более абстрактное, необыкновенно привлекавшее его. Ему доставляло безумное интеллектуальное удовольствие объяснять вам в одном лице, что он сам совершил преступление в другом лице. Это именно то, что я называю инфернальной иронией, шуткой, которой делятся с дьяволом. Стоит ли сказать вам то, что многие назвали бы парадоксом? Иногда само сердце преисподней находит радость в том, чтобы говорить правду. Но главное — говорить правду так, чтобы все неправильно понимали ее. Именно поэтому ему так нравилось выдавать себя за другого человека, а потом чернить того, кем он и был на самом деле. Именно поэтому моя племянница слышала, как он смеялся совершенно один в картинной галерее. Грэнби вздрогнул как человек, рывком возвращенный к реальности. — Ваша племянница! — воскликнул он. — Разве ее мать не хотела, чтобы она вышла замуж за Масгрейва? Кажется, речь шла о богатстве и положении в обществе. — Да, — сухо ответил отец Браун, — ее мать предпочитала брак по расчету.   АЛАЯ ЛУНА МЕРУ Все были согласны и том, что благотворительный базар, устроенный в Мэллоувудском аббатстве (конечно, с согласия леди Маунгигл), удался на славу. Качели, карусели и нанорамы вовсю развлекали народ; я отметил бы и самую благотворительность, если бы кто-нибудь из присутствующих гам лиц объяснил мне, в чем она состояла. Как бы го ни было, нам придется иметь дело далеко не со всеми этими лицами, прежде всего — с тремя из них, а именно с одной дамой и двумя джентльменами, которые, громко споря, проходили между главными павильонами или, точнее, палатками. Справа от них помещался прославленный провидец, чье малиновое обиталище испещряли черные и золотые божества, многорукие, как спруты. Быть может, они свидетельствовали о том, что не оставят сто своею помощью; быть может, попросту воплощали мечту любого хироманта. Слева стоял шатер френолога, украшенный, не в пример скромнее, на удивление шишковатыми черепами Сократа и Шекспира. Как и подобает истинной науке, здесь были только белая и черная краски, только числа и чертежи; малиновая же палатка, где царила тишина, завлекала таинственным темным входом. Френолог, по фамилии Фрозо, — юркий смуглый человек с неправдоподобно черными усами — стоял у своего святилища и объяснял неведомо кому, что любая голова окажется такой же значительной, как у Шекспира. Едва показалась дама, он кинулся на нее и со всей старомодной учтивостью предложил пощупать ее череп. Дама отказалась до грубости вежливо, но мы простим ей это, ибо она была увлечена спором. Простим мы и потому, что она была хозяйкой, самой леди Маунгигл. Никто не назвал бы ее неприметной: глубокие темные глаза светились каким-то голодным блеском, а бодрая, даже яростная улыбка несколько противоречила изможденному лицу. Наряд ее был причудлив, согласно тогдашней моде, ибо происходило это задолго до войны, так успешно научившей нас серьезности и собранности. Одежды походили на палатку провидца, в них было что-то восточное, их испещряли диковинные, тайные символы. Но все знали, что Маунтиглы свихнулись, то есть, в переводе на язык науки, что они занимаются восточной культурой и восточными верованиями. Диковинные свойства дамы оттеняли совершенную пристойность обоих джентльменов. Как велела та допотопная мода, все в них было строго и безукоризненно — от белых перчаток до сверкающего цилиндра. Однако различались и они; Джеймс Хардкасл сочетал пристойность с изысканностью, Томми Хантер — с пошловатостью. Хардкасл был многообещающим политическим деятелем, хотя в свете интересовался чем угодно, кроме политики. Можно, конечно, сказать, что каждый политик много обещает. Но, будем справедливы, Хардкасл немало и делал. Однако малиновые шатры не вызывали в нем прилива деятельности. — На мой взгляд, — говорил он, вставляя в глаз монокль, оживлявший своим сверканием его суровое лицо, — прежде чем спорить о магии, мы должны установить пределы еще не познанных сил. Несомненно, силы такие есть даже у весьма отсталых людей. Факиры творят поразительные веши. — Вы хотели сказать — жулики? — с наивным видом спросил второй джентльмен. — Томми, не говори глупостей, — сказала дама. — Вечно ты споришь о том, чего не знаешь! Словно школьник, честное слово, который обличает фокусника. Этот мальчишеский скепсис так устарел... Что же до непознанных сил, я полагаю... В этот миг дама увидела кого-то, кто был ей нужен, — неуклюжего человека в черном, стоявшего у павильона, где дети бросали обручи в уродливейшие фигурки, и кинулась к нему, крича: — Отец Браун, а я ищу вас! Мне нужно с вами посоветоваться. Вы верите в предсказания? Тот, к кому она воззвала, беспомощно смотрел на обруч в своей руке. — Я не совсем понял, — сказал он, — в каком смысле вы употребили слово «верить». Конечно, если это шарлатанство... — Нет, нет! — вскричала дама. — Учитель совсем не шарлатан! Для меня большая честь, что он пришел. Он провидец, пророк. Предсказывает он не какую-нибудь удачу в делах. Он открывает глубокие духовные истины о нас самих, о нашей подлинной сути. — Вот именно, — сказал отец Браун. — Если это шарлатанство, я ничего против не имею. Мало ли шарлатанства на таких базарах, да никто и не примет их всерьез! Но если дело дошло до духовных истин, я считаю, что это бесовская ложь, от которой надо держаться подальше. — Ваши слова парадоксальны, — с улыбкой заметил Хардкасл. — Никак не пойму, что такое парадокс, — задумчиво сказал священник. — По-моему, они очень просты. Если кто-нибудь притворится шпионом и станет лгать противнику, вреда не будет. Но если человек действительно работает на врага... — Вы думаете... — начал Хардкасл. — Да, — отвечал священник, — я думаю, что ваш провидец связан с врагом рода человеческого. Томми Хантер захихикал от удовольствия. — Что ж, — сказал он, — если так, этот темнокожий субъект просто святой! — Мой кузен неисправим, — вздохнула леди Маунтигл. — Они сюда приехал, чтобы обличать Учителя. Поистине он бы стал разоблачать Будду и Моисея. — Нет, дорогая сестрица, — улыбнулся Томми, — я приехал, чтобы тебе помочь. Когда эти обезьяны тут, я за тебя неспокоен. — Ну вот, опять! — сказала леди. — Помню, в Индии поначалу все мы недолюбливали темнокожих. Но когда я убедилась в их поразительных духовных силах... — У нас с вами разные взгляды, — сказал священник. — Вы прощаете темную кожу, потому что кто-то достиг высшей мудрости. Я прощаю высшую мудрость, потому что кто-то другого цвета, чем я. По правде говоря, меня не так уж волнуют духовные силы, мое дело — духовные слабости. Но я никак не пойму, чем плох человек, если он того прекрасного цвета, что бронза, или кофе, или темное пиво, или северный ручей, пробивающийся сквозь торф. В сущности, и фамилия моя означает этот самый цвет, так что я немного к нему пристрастен... — Ах вон что! — победительно воскликнула леди Маунтигл. — Я так и знала, что вы шутите. — М-да... — промычал Томми Хантер. — Когда говорят серьезно, это мальчишеский скепсис. Скоро он начнет гадать? — В любую минуту, — отвечала дама. — Это не гадание, а хиромантия. Но для тебя ведь все едино... — Мне кажется, есть и третий путь, — сказал, улыбаясь, Хардкасл. — Многое можно объяснить естественно. Вы пойдете к нему? Признаюсь, я сильно заинтригован. — Не выношу чепухи! — сердито сказал скептик, и его круглое лицо побагровело от злости. — Идите гадайте, а я пойду катать кокосы. Френолог, маячивший неподалеку, кинулся к нему. — Простите, — сказал он, — череп устроен гораздо интересней. Никакой кокос не сравнится хотя бы с вашим... Хардкасл нырнул тем временем в темное отверстие палатки, изнутри послышались неясные голоса. Том Хантер резко отвечал френологу, выказывая прискорбное равнодушие к превосходству вполне точных наук, а кузина его собиралась продолжать спор с коротыш-кой-патером, как вдруг в удивлении замолчала. Джеймс Хардкасл вышел из палатки, и, судя по сверканию монокля и сумрачности лица, удивление его было не меньше. — Вашего индуса нет, — отрывисто сказал он. — Он исчез. Какой-то черномазый старик прошамкал, что Учитель не желает продавать священные тайны. Леди Маунтигл, сияя, повернулась к своим гостям. — Вот видите! — вскричала она. — Говорила я вам, он много выше всего, что вам померещилось! Он ненавидит суету и ушел в одиночество. — Простите, — серьезно сказал отец Браун. — Может быть, я был к нему несправедлив. Вы знаете, куда он пошел? — Кажется, знаю, — отвечала хозяйка. — Когда он хочет побыть один, он уходит в монастырский дворик. Это в самом конце левого крыла, за кабинетом моего мужа и за нашим музеем. Вы слышали, наверное, что здесь когда-то и вправду был монастырь. — Слышал, — сказал священник, едва заметно улыбаясь. — Если хотите, — сказала сто собеседница, пойдемте туда. Вам непременно надо посмотреть коллекцию моего мужа, особенно «Алую Луну». О ней вы слышали? Это огромный рубин. — Меня интересуют все экспонаты, — сказал Хардкасл, — в том числе Учитель. И они свернули на дорожку, ведущую к замку. — А я, — проворчал неверный Фома, — хотел бы знать, зачем этот субъект сюда явился?.. Неукротимый френолог попытался остановить его в последний миг и чуть не схватил за фалды. — Ваш череп... — начал он. — ...сейчас треснет, — сказал Хантер. — Так всегда бывает, когда я приезжаю к Маунтиглам. — И он успешно ускользнул от ученого. По пути во дворик гости прошли длинный зал, отведенный хозяином под азиатские диковинки. За открытой дверью сквозь готические арки виднелось светлое небо над квадратным двориком, по которому и гуляли когда-то монахи. Но взорам пришедших явилось нечто более поразительное, чем вставший из могилы монах. То был немолодой человек, одетый во все белое, в бледно-зеленой чалме, но с английским румянцем и седыми полковничьими усами; иначе говоря — хозяин замка, воспринимавший чары Востока серьезней или безрадостней, чем его жена. Говорить он мог только о восточной культуре и философии и, показывая свои экспонаты, явно радовался больше всего не цене их и даже не редкости, а скрытому в них смыслу. Даже когда он принес огромный рубин, быть может единственную вещь, которой и впрямь цены не было, он гордился именем ее, а не размером. Неправдоподобно большой камень горел, как горел бы костер сквозь кровавый дождь. Но лорд Маунтигл, беспечно катая его по ладони, глядел в потолок, пространно рассказывая о том, какое место занимает гора Меру в мифологии гностиков. Когда он уже изобличил демиурга и провел исчерпывающую параллель между гностиками и манихеями, даже тактичный Хардкасл думал, как бы переменить гему. Наконец он спросил, нельзя ли рассмотреть камень, и, поскольку в комнате уже смеркалось, направился к двери, ведущей во дворик. Только тогда он и ощутил, что близко, почти рядом, все время стоял Учитель. Дворик был такой самый, как обычно бывает в монастырях, но готические колонны соединялись снизу, так что арки были скорее не дверями, а окнами. Вероятно, стенки эти сложили давно; однако было здесь и новшество — над ними, между колоннами, висели занавеси в восточном вкусе, сделанные то ли из каких-то бусин, то ли из легкого тростника. Они совсем не подходили к серому камню и не очень хорошо пропускали свет, но все это было не самой главной из несообразностей, на которые, каждый по-своему, взирали гости. Посредине дворика стоял темно-зеленый фонтан, в котором плавали водяные лилии и золотые рыбки. Над ними возвышалось изваяние. Сидело оно спиной и в такой позе, словно у него и головы нет, но даже в сумерках, по одним его очертаниям, было сразу видно, что создали его не христианские монахи. Неподалеку, на светлых плитах двора, стоял тот, кого называли Учителем. Его тонкое лицо походило на бронзовую маску, а седая борода, расходившаяся веером, казалась ярко-синей. Одежды его были синевато-зелеными; бритую или лысую голову венчал странный убор, напоминавший скорее об Египте, чем об Индии. Широко открытые глаза — совсем такие, какие рисуют на саркофагах, — глядели не то в пустоту, не то на идола. Как ни удивителен он был, гости тоже глядели скорее на идола, чем на него. — Странная статуя, — сказал Хардкасл, немного сдвинув брови. — Никак не подходит к монастырскому дворику. — От вас я этого не ждала, — сказала леди Маунтигл. — Мы именно и хотели соединить великие религии, Будду и Христа. Вы понимаете, конечно, что все религии одинаковы. — Тогда зачем же, — кротко спросил отец Браун, — искать их так далеко? — Леди Маунтигл хочет сказать, — начал Хардкасл, — что это — разные грани, как у этого камня. —Увлекшись новой темой, он положил рубин на каменную перемычку — или, если хотите, подоконник — между колоннами. — Но из этого не следует, что мы вправе смешивать стили. Можно соединить христианство с исламом, но не готику с арабским стилем, не говоря уж об индусском. Тем временем Учитель вышел из оцепенения, медленно перешел на другое место и встал прямо перед ними, за аркой, лицом к идолу. По-видимому, он постепенно обходил полный круг, как часовая стрелка, но не сразу, а по кусочку, останавливаясь для молитвы или созерцания. — Какой же веры он? — спросил Хардкасл с едва заметным нетерпением. — Он говорит, — благоговейно отвечала хозяйка, — что вера его древнее индуизма и чище буддизма. — А... — протянул Хардкасл, неотрывно глядя в монокль на загадочного Учителя. — Существует предание, — назидательно и мягко сказал хозяин, — что такое же божество, но гораздо больше, стоит в одной из пещер священной горы... Но мерное течение лекции прервал голос, раздавшийся из-за плеча лорда Маунтигла, из тьмы музея. При звуке этого голоса Хардкасл и Хантер сперва не поверили себе, йотом рассердились, потом засмеялись. — Надеюсь, не помешал? — учтиво спросил френолог, неутомимо служивший истине. — Я подумал, что вы, наверное, уделите минутку недооцененной науке о шишках человеческого черепа... — Вот что, — крикнул Томми Хантер, — у меня шишек нет, а у вас они сейчас будут!.. Хардкасл сдержал его, но все секунду-другую смотрели не во дворик, а в комнату. Тогда это и произошло. Первым откликнулся все тот же подвижный Томми, на сей раз — не зря. Никто еще ничего толком не понял, Хардкасл еще не вспомнил, что оставил рубин на широкой перемычке, а Хантер уже прыгнул ловко, как кошка, наклонился между колоннами и огласил дворик криком: — Поймал! Но в короткое мгновение, перед самым его криком, все увидели то, что случилось. Из-за одной колонны выскользнула рука цвета бронзы или старого золота и исчезла сразу, словно язычок муравьеда. Однако рубин она'слизнула. На камнях перемычки ничего не сверкало в слабом свете сумерек. —- Поймал, — повторил, отдуваясь, Томми Хантер. — Трудно его держать. Зайдите-ка спереди, помогите! Мужчины повиновались ему — кто кинулся к лестничке, кто перепрыгнул через низкую стенку, — и все, включая мистера Фрозо, окружили Учителя, которого Томми держал за шиворот одной рукой и встряхивал время от времени, не считаясь с прерогативами провидцев. — Ну теперь не уйдет, — сказал герой дня. — Обыщем-ка его, камень тут где-нибудь. Через сорок пять минут Хантер и Хардкасл, уже не в таком безукоризненном виде, как прежде, отошли в сторону и посмотрели друг на друга. — Вы что-нибудь понимаете? — спросил Хардкасл. — Удивительная тайна... — Какая тайна! — вскричал Хантер. — Мы же все его видели. — Да, — отвечал Хардкасл, — но мы не видели, чтобы он положил или бросил рубин. Почему же мы ничего не нашли? — Где-нибудь эта штука лежит, — сказал Хантер. — Надо получше осмотреть фонтан. — Рыбок я не вскрывал, — сказал Хардкасл, вставляя монокль. — Вам вспомнился Поликратов перстень? Оглядев в монокль круглое лицо, он убедился в том, что его собеседнику не пришли в голову параллели из греческой мифологии. — Может, он сам его проглотил? — сказал Хантер. — Вскроем Учителя? — сказал Хардкасл. — А вот и наш хозяин. — Как это все неприятно, — проговорил лорд Маунтигл, крутя седой ус немного дрожащей рукой. — Кража в моем собственном доме!.. Я никак не разберу, что он говорит. Пойдемте; может, вы поймете. Они вернулись в залу. Хантер шел последним, и отец Браун, бродивший по дворику, обратился к нему. — Ну и сильный же вы! — весело сказал священник. — Вы держали его одной рукой, а он тоже не слаб. Я это почувствовал, когда мы пустили в ход восемь рук, как эти божества. Беседуя, они обошли дворик раза два и вошли в залу, где сидел уже сам Учитель на положении пленника, но с видом великого царя. Действительно, понять его было нелегко. Говорил он спокойно и властно, по-видимому развлекаясь при каждой очередной догадке, и ничуть не каялся. Скорее, он смеялся над тем, как они бьются впустую. — Теперь вам приоткрылись, — с неподобающей снисходительностью говорил он, — законы времени и пространства, которые никак не может постигнуть ваша наука. Вы даже не знаете, что такое «спрятать». Более того, вы не знаете, что такое «видеть», иначе бы вы видели так же ясно, как я. — Вы хотите сказать, что камень здесь? — резко спросил Хардкасл. — «Здесь» — непростое слово, — отвечал мистик. — Но я не хотел этого сказать. Я сказал, что вы не умеете видеть. — И он размеренно продолжал в сердитой тишине: — Если бы вы научились истинному, глубокому молчанию, вы бы услышали крик на краю света. Там сидит изваяние, подобное горе. Говорят, даже иудеи и мусульмане почитают его, ибо оно создано не человеком. Перед ним благоговейно застыл паломник. Он поднял голову... Он вскрикнул, увидев алую, гневную луну в выемке, пустовавшей веками. — Я знал, что вы наделены великой духовной силой, но это!.. — вскричал лорд Маунтигл. — Неужели вы перенесли его отсюда к горе Меру? — Быть может, — сказал Учитель. Хардкасл нетерпеливо зашагал по комнате. — Я смотрю на это иначе, чем вы, — обратился он к хозяину, — но вынужден признать... О господи! Монокль упал на пол. Все повернулись туда, куда глядел политик, и лица озарило живейшее удивление. «Алая луна» лежала на каменном подоконнике, точно там же, где и прежде. Быть может, то был уголек от костра или лепесток розы, но упал он точно на то же место, куда его положили. На сей раз Хардкасл не взял его, но повел себя странно. Медленно повернувшись, он снова пошел по комнате, уже не в нетерпении, а с каким-то особым величием. Подойдя к скамье, на которой сидел индус, он поклонился, улыбаясь немного горькой улыбкой. — Учитель, — сказал он, — мы должны просить у вас прощения, и, что много важнее, мы поняли ваш урок. Поверьте, я никогда не забуду, какими силами вы наделены и как благородно ими пользуетесь. Леди Маунтигл, — и он обернулся к хозяйке, — вы простите меня за то, что я сперва заговорил с Учителем, а не с вами; но именно вам я имел честь предлагать недавно объяснение. Я говорил вам, что есть непознанные силы, гипноз. Многие считают, что им и объясняются рассказы о мальчике, который лезет в небо по веревке. На самом деле ничего этого нет, но зрители загипнотизированы. Так и мы видели то, чего на самом деле не было. Бронзовая рука как бы приснилась нам; и мы не догадались посмотреть, лежит ли на месте камень. Мы перевернули каждый лепесток водяной лилии, мы чуть не дали рыбкам рвотного, а рубин все время был там же, где и прежде. Он посмотрел на улыбающегося Учителя и увидел, что улыбка его стала шире. Что-то было в ней, от чего все вскочили на ноги, как бы стряхивая смущение и неловкость. — Как хорошо все кончилось, — несколько нервно сказала леди Маунтигл. — Конечно, вы совершенно правы. Я просто не знаю, как молить прощения... — Никто не обидел меня, — сказал Учитель. — Никто меня не коснулся. И, радостно беседуя, все ушли за Хардкаслом, новым героем дня; лишь усатый френолог направился к своей палатке и удивился, заметив, что священник идет за ним. — Разрешите ощупать ваш череп? — нерешительно и даже насмешливо спросил мистер Фрозо. — Зачем вам теперь щупать? — добродушно спросил священник. — Вы ведь сыщик, да? Мистер Фрозо кивнул. — Леди Маунтигл пригласила меня на всякий случай. Она не дура, хоть и балуется мистикой. Вот я и лез ко всем, как маньяк. Если бы кто-нибудь согласился, пришлось бы срочно листать энциклопедию... — «Шишки черепа»: смотри «фольклор», — сказал отец Браун. — Да, вы порядком лезли к людям, но на благотворительном базаре это ничего. — Какое дурацкое происшествие! — сказал бывший шишковед. — Подумать странно, что рубин так и лежал. — Да, очень странно, — сказал священник, и интонация его поразила сыщика. — Что с вами? — воскликнул тот. — Почему вы так глядите? Вы не верите, что он там лежал? Отец Браун поморгал и медленно, растерянно ответил: — Нет... как же я могу?.. Нет, что вы!.. —- Вы зря не скажете, — не отставал сыщик. — Почему вы не верите, что он лежал там все время? — Потому что я сам его положил, — сказал отец Браун. Собеседник его открыл рог, но не произнес ни слова. — Точнее, — продолжал священник, — я уговорил вора, чтобы он отдал мне его, а потом положил. Я рассказал ему то, что угадал, и убедил, что еще не поздно покаяться. Вам я признаться не боюсь, да Маунтиглы и не поднимут дела, когда камень вернулся, тем более — против этого вора. — Конечно, Учитель... - начал бывший Фрозо. — Учитель не крал, — сказал отец Браун. — Ничего не понимаю! — вскричал сыщик. — За окном стоял только он, а рука появилась оттуда. Рука появилась оттуда, но вор был в комнате, — сказал отец Браун. — Опять какая-то мистика! — возроптал сыщик. — Нет, так не пойдет. Я человек простой. Скажите мне прямо: если с рубином все было в порядке... — Я знал, что не все в порядке, — сказал отец Браун, — когда еще и не слышал о рубине. Он помолчал и продолжал неспешно: — Вам скажут, что теории неважны, что логика и философия не связаны с жизнью. Не верьте. Разум — от Бога, и далеко не безразлично, разумно ли то, что происходит. Если оно неразумно, что-то не так. Вспомните тот спор. Какие там были теории? Хардкасл не без высокомерия назвал учеными именами философские загадки, как водится. Хантер считал, что все — сплошной обман, и рвался это доказать. Леди Маунтигл сказала, что он для того и приехал, чтобы встретиться с этим Учителем. Приезжает он редко, с Маунтиглом не ладит, но, когда он услышал, что будет индус, он поспешил сюда. Прекрасно. Однако в палатку пошел Хардкасл, а не он. Он сказал, что не терпит чепухи, хотя у него хватило терпения на то, чтобы приехать ради нее. Что-то не сходится. Как вы помните, он сказал «гадать», а наша хозяйка объяснила ему, что это — хиромантия. — Вы думаете, то была отговорка? — спросил растерянный собеседник. — Думал сначала, — ответил священник, — но теперь я знаю, что эго и есть истинная причина. Он не мог пойти к хироманту, потому что... — Ну, ну!.. — нетерпеливо вставил сыщик. — Потому что не хотел снять перчатку, — сказал отец Браун. — Перчатку? — переспросил тот. — Если бы он ее снял, — добродушно произнес священник, — все бы увидели, что у него выкрашена рука. Да, конечно, он приехал из-за индуса. И хорошо приготовился. — Вы хотите сказать, — воскликнул сыщик, — что это была его рука? Да он же стоял по эту сторону! — Пойдите туда, попробуйте сами, и вы увидите, что это нетрудно, — сказал священник. — Он наклонился во дворик, сдернул перчатку, высунул руку из-за колонны, другой рукой схватил индуса и закричал. Я сразу заметил, что он держит жертву одной рукой, тогда как любой нормальный человек держал бы двумя. Другою он засунул камень в карман. Наступило молчание; потом сыщик медленно заговорил: — А все же загадка остается. Почему старый колдун так странно себя вел? Если он не крал, какого черта он не сказал прямо?! Почему не сердился, когда его обвиняли и обыскивали? Почему он сидел и улыбался и говорил намеками? — Вот! — звонко воскликнул священник. — Наконец-то мы дошли до сути! Они никак не хотят понять одного. Леди Маунтигл говорит, что все религии одинаковы. Как бы не так! Они бывают настолько разными, что лучший человек одной веры и не пошевельнется в том случае, который глубоко заденет человека другой веры. Я сказал, что я не очень жалую духовную силу, потому что она подчеркивает силу, а не духовность. Не думаю, что этот Учитель стал бы красть камень, скорее — нет, зачем это ему? У него другие соблазны, — например, украсть чудо, которое принадлежит ему не больше, чем «Алая луна». Этому соблазну, этому искушению он и поддался. А вопрос о том, чей это камень, ему в голову не пришел. Он не думал: «Можно ли красть?» — он думал: «Достаточно ли я силен, чтобы перенести рубин на край света?» Такие вещи я и имею в виду, когда говорю, что религии различны. Индус гордится духовной силой. Но то, что он зовет духовным, совсем не совпадает с тем, что мы зовем праведным. Это значит, скорее, «не относящийся к плоти» или «властвующий над материей» — словом, относится не к нравственности, а к естеству, к господству над стихиями. Ну а мы — не такие, даже если мы не лучше, даже если мы много хуже. Мы хотя бы потомки христиан и родились под готическими сводами, сколько ни украшай их восточной бесовщиной. Мы другого стыдимся и другим гордимся. Каждый из нас испугался бы, что его заподозрят в воровстве; он — испугался, что не заподозрят. Когда мы бежали от преступления, как от змеи, он подманивал его, как заклинатель. Но мы не разводим змей! Эта проверка сразу ставит все на место. Можно увлекаться тайной мудростью, носить чалму и длинные одежды, ждать вести от махатм, но стоит камешку пропасть из вашего дома, стоит подозрению пасть на ваших друзей — и окажется, что вы просто английский джентльмен. Тот, кто совершил преступление, скрыл его, потому что он тоже английский джентльмен. Нет, лучше; он — христианский вор. Я верю и надеюсь, что можно назвать его раскаявшимся вором, благонамеренным разбойником. — У вас получается, — засмеялся сыщик, — что христианский вор и языческий жулик противоположны друг другу. — Будем милостивы и к тому и к другому, — сказал отец Браун. — Английские джентльмены крали и раньше, и закон покрывал их. Запад тоже умеет затуманить преступление многозначительными словесами. Другие камни сменили владельцев —- драгоценнейшие камни, резные, как камея, и яркие, как цветок. Сыщик глядел на него, и он показал на темневший в небе могильный камень аббатства[73]. — Это очень большой камень, — сказал священник. — Он остался у воров.  ПОСЛЕДНИЙ ПЛАКАЛЬЩИК Молния осветила лес, и каждый серый сморщенный листик на поникших деревьях стал четким, словно тонкий рисунок или гравюра на серебре. Повинуясь занятному закону, благодаря которому мы видим в одно мгновение миллионы мелочей, четким стало все — от неубранных, но живописных остатков пикника на скатерти под широким деревом до белой извилистой дороги, где поджидал белый автомобиль. Унылый дом о четырех башнях, похожий на замок, а в этот серый вечер бесформенный, словно туча, внезапно возник вблизи, являя зубчатые крутые крыши и озаренные светом слепые окна. На сей раз это было и впрямь похоже на притчу, ибо для некоторых из собравшихся он вынырнул из глубин памяти на авансцену яви. Серебряное сверкание высветило на миг и человека, недвижного, словно башня. Человек этот был высок и стоял поодаль, на пригорке, тогда как спутники его сидели на траве, у скатерти, собирая в корзину посуду и еду. Серебряная застежка его театрального плаща сверкнула звездою в свете молнии, а белокурые вьющиеся волосы стали поистине золотыми. Металлом отливало и лицо, не столь молодое, как осанка; мгновенный свет усилил его орлиную четкость, но высветил морщины. Быть может, лицо это постарело от постоянного грима, ибо Хьюго Ромейн был лучшим актером своего времени. Золотые кудри, стальные черты и серебряное сверкание цепочки на секунду придали ему сходство с рыцарем в латах, и сразу же он снова стал темным, черным силуэтом на немощно-сером фоне дождливых небес. Однако спокойствие по-прежнему отличало его от прочих участников пикника. Те, кто в прямом смысле слова был у его ног, непроизвольно дернулись, когда внезапный свет разорвал серую завесу, ибо до этой минуты унылый дождь никак не предвещал грозы. Единственная дама, носившая свою седину с тем гордым изяществом, которое отличает светских американок, закрыла глаза и вскрикнула. Муж ее, флегматичный лорд Аутрэм — английский генерал, служивший в Индии, — сердито поднял голову. Молодой человек, по фамилии Мэллоу, заморгал добрыми собачьими глазами и выронил чашку. Элегантный господин с каким-то вынюхивающим носом — сам Джон Кокспер, газетный король, — негромко выругался не на английский, а на канадский лад, ибо родом был из Торонто. Но человек в плаще стоял как статуя, даже веки его не шевельнулись. Когда купол, расколотый молнией, снова стал темным, человек этот сказал: — Гром гремит через полторы секунды, гроза близко. От молний дерево не укроет, разве что от дождя. Молодой участник пикника обратился к даме. — Мне кажется, — несмело сказал он, — неподалеку есть дом. — Дом-то есть, — мрачновато заметил старый военный, — но укрыться там нельзя. — Как странно, — сказала его жена, — что дождь настиг нас именно здесь. Что-то в тоне ее не позволило тонкому и умному Мэллоу задать вопрос; газетчик же, лишенный этих качеств, грубовато спросил: — Почему? Старый, замшелый замок... — Замок этот, — сухо сказал Аутрэм, — принадлежит роду Марнов. — Ого! — вскричал сэр Джон. — Слыхал об этом маркизе. Да, в прошлом году «Комета» давала на первой полосе прекрасный материал — «Знатный затворник». — И я о нем слышал, — тихо сказал Мэллоу. — Про него рассказывают разные вещи. Говорят, он носит маску, потому что болен проказой. Еще мне говорили, что он родился уродом и вырос в темной комнате. — У него три головы, — промолвил актер. — Мне не хотелось бы слушать сплетни, — сказала леди Аутрэм, — и шутить над этим не стоит. Понимаете, я хорошо знакома с маркизом. Точнее, мы дружили, когда он еще маркизом не был, четверть века назад. Маски он не носил и проказой не болел, разве что немного сторонился людей. Голова у него была одна, и сердце одно, только оно разбилось. — Несчастная любовь! — обрадовался Кокспер. — В самый раз для «Кометы». — Как это лестно! - сказала леди Аутрэм. Мужчины полагают, будто сердце может разбиться только из-за женщины. Нет, бедный Джеймс потерял брага, точнее, кузена, но они выросли вместе и были ближе, чем многие братья. Забыла сказать, что маркиза звали тогда Джеймсом Мэйром, а младшего, любимого брата — Морисом. Джеймс был неглуп и очень хорош собой — высокий, с тонким лицом, хотя нам, молодым, он казался немного старомодным. Мориса я не видела, но мне говорили, что он истинный красавец, правда скорее в оперном, чем в аристократическом духе. И впрямь, он прекрасно пел, музицировал, играл на сцене, он мог и умел буквально все. Джеймс постоянно спрашивал нас, способна ли женщина устоять перед таким чудом. Он боготворил брата, но однажды кумир его разбился, словно фарфоровая кукла. Морис умер, когда они жили у моря; тогда же умер и Джеймс. — С тех пор он и живет взаперти? — спросил Мэллоу. — Нет, — отвечала леди Аутрэм. — Сперва он долго странствовал. Говорят, он не мог и не может вынести никаких напоминаний. Он даже портретов не хранит. Тогда, после смерти брата, он уехал сразу, в тот же день. Я слышала, что лет через десять он вернулся. Быть может, он немного утешился, но вдруг на него накатила религиозная меланхолия. — Говорят, в него вцепились католические священники, — проворчал лорд Аутрэм. — Я знаю точно, что он раздает милостыню тысячами, а сам живет как монах или как затворник. Не понимаю, какая в этом польза? Зачем это нужно его духовным наставникам? — Мракобесы, — пояснил Кокспер. — Нет, вы подумайте! Человек может приносить пользу обществу, служить людям, а эти кровопийцы держат его. Они ему и жениться не дают, вы уж мне поверьте! — Да, он не женился, — печально сказала дама. — Когда мы были молоды, он любил мою близкую подругу. А потом... Понимаете, как у Гамлета, — утратив все, он утратил любовь. Собственно, все вы знаете его бывшую невесту. Это Виола, дочь адмирала Грэйсона. Она тоже осталась одинокой. — Какая мерзость! — крикнул сэр Джон. — Какое бессмысленное зверство! Это не драма, а преступление. Я просто обязан оповестить общество об этом ужасе. Нет, вы подумайте, в двадцатом веке... Он задохнулся от гнева, а лорд Аутрэм сказал, помолчав немного: — Мне кажется, монахам не мешало бы вспомнить слова: «Предоставь мертвым хоронить своих мертвецов». Жена его глубоко вздохнула. — Так это и выглядит, — сказала она. — Мертвец хоронит мертвеца — годами, снова и снова. — Гроза миновала, — сказал Ромейн, улыбаясь неизвестно чему. — Вам не придется заходить в негостеприимный замок. Леди Аутрэм вздрогнула. — Я в жизни снова туда не зайду! — воскликнула она. — Снова? — переспросил Мэллоу. — Значит, вы там были? — Я попыталась, — гордо ответила она. — Но не будем об этом вспоминать. Дождь кончился, можно идти к автомобилю. Они пошли, и генерал сказал по пути своему молодому приятелю: — Не хочется говорить при Кокспере, но вам это лучше знать. Одного я не могу простить Джеймсу. Когда моя жена пришла к нему, он гулял в парке. Жена послала с лакеем свою карточку и ждала его у входа. Он вскоре появился и прошел мимо, не обернувшись. Он даже не взглянул на женщину, с которой был когда-то дружен. В нем не осталось ничего человеческого. Она вправе называть его мертвецом. — Все это очень странно, — сказал его собеседник. — Это совсем... совсем не то, чего я поначалу ждал. Расставшись с друзьями, Мэллоу отправился искать друга. Монахов встречать ему не доводилось, но католического пастыря он знал и очень хотел поговорить с ним о том, что услышал. И он стал искать его, чтобы выяснить правду о зловещем мракобесии, нависшем мрачной тучей над замком Марнов. Искал он по разным местам, пока не нашел отца Брауна в одной знакомой им обоим многодетной семье. Священник сидел на полу и, напряженно хмурясь, пытался надеть на плюшевого медведя кукольную шляпу. Мэллоу стало неловко, но он был слишком поглощен своими сомнениями и разговора откладывать не мог. Он рассказал, что слышал, нс упустив замечаний генерала и газетчика. При упоминании о газетчике священник стал печальней. Отец Браун никогда не знал и не думал о том, смешон ли он. Сейчас он сидел на полу, большеголовый и коротконогий, как ребенок; но его серые глаза глядели так, как глядели глаза многих людей за девятнадцать столетий, только люди эти восседали на престолах епископов или стояли на кафедре. Такой отрешенный и пристальный взгляд, исполненный смирения перед задачей, непосильной для человека, бывает у моряков и у тех, кто проводит сквозь бури ладью святого Петра. — Хорошо, что вы мне об этом сказали, — промолвил он. — Большое вам спасибо, теперь надо что-то делать. Если бы знали только вы и лорд Аутрэм, это бы ничего, но Джон Кокснер поднимет шум в газетах. Что ж, такое у него ремесло!.. — А что вы думаете о самой истории? — беспокойно спросил Мэллоу. — Прежде всего, — ответил отец Браун, — я думаю, что она не похожа на правду. Допустим, что мы — мрачные кровопийцы и цель у нас одна — лишать людей счастья. Допустим, я — злобный пессимист. -- Он почесал медведем нос, смутился и положил на пол плюшевого зверя. — Допустим, что мы изо всех сил разрушаем человеческие и родственные связи. Зачем же тогда мы станем поддерживать и усиливать почти безрассудную привязанность к родственнику? Мне кажется, не совсем честно бранить нас и за то, что мы против семейных чувств, и за то, что мы не даем о них забыть. Я не понимаю, почему религиозный маньяк должен помешаться именно на этом и почему вера поддерживает его отчаяние, а не дает ему хоть каплю надежды? — Он помолчал и прибавил: — Я хотел бы поговорить с вашим знакомым. — Это рассказала его жена, — ответил Мэллоу. — Да, — сказал священник, — но мне интересно не то, что она рассказала, а то, о чем он умолчал. — По-вашему, он знает что-нибудь еще? — спросил Мэллоу. — По-моему, он знает больше, чем сказал, — ответил отец Браун. — Вы говорите, он не может простить только грубости к его жене. Интересно, что же еще он должен прощать? Священник встал, отряхнул мешковатую сутану и зорко поглядел па своего молодого собеседника. Потом он взял старый зонтик и старую шляпу и быстро, хотя и неуклюже, пошел по улице. Пройдя много улиц и площадей, он добрался до красивого старинного дома и спросил слугу, нельзя ли увидеть лорда Аутрэма. Вскоре его провели в кабинет, где среди книг, карт и глобусов высокий генерал с темными усами курил длинную темную сигару и втыкал булавки в одну из карт. — Простите мне мою наглость, — сказал священник. — Я к вам просто ворвался. Но мне необходимо потолковать об одном частном деле, чтобы оно осталось частным. Как это ни прискорбно, некоторые люди могут сделать его общественным. Вы знаете сэра Джона Кокспера? Темные усы скрывали улыбку хозяина, но в темных его глазах что-то сверкнуло. — Все его знают, — отвечал лорд Аутрэм. — Я не слишком близко с ним знаком. — Как бы то ни было, — улыбнулся отец Браун, — все узнают то, что знает он, если он сочтет нужным об этом сообщить. Мой друг, мистер Мэллоу, сказал мне, что сэр Джон собирается напечатать целую серию антиклерикальных статей. «Монахи и маркиз» или что-нибудь в этом роде. — Вполне возможно, — сказал хозяин, — но при чем тут я? Почему вы пришли ко мне? Должен предупредить, что я убежденный протестант. — Я очень люблю убежденных протестантов, — сказал отец Браун. — А к вам я пришел потому, что хочу узнать правду. Я верю, что вы не солжете. Надеюсь, я не грешу против милосердия, если не так уверен в правдивости сэра Джона. Темные глаза снова сверкнули, но хозяин промолчал. — Генерал, — сказал отец Браун, — представьте себе, что Кокспер собирается публично опозорить вашу страну и ваше знамя. Представьте, что он говорит, будто ваш полк бежал с поля боя или ваш штаб подкуплен. Неужели вы стерпите, неужели не захотите любой ценой выяснить правду? Я солдат, как и вы, я тоже служу в армии. Ее позорят, на нее клевещут, я уверен в этом, но я не знаю, какой огонь породил этот гнусный дым. Осудите ли вы меня за то, что я хочу это выяснить? — Старый солдат молчал, и священник сказал еще: — Мэл-лоу сообщил мне то, что слышал. Я не сомневаюсь, что слышал он не все. Знаете ли вы еще что-нибудь? — Нет, — сказал хозяин. — Я не могу рассказать вам больше ничего. — Генерал, — сказал отец Браун и широко улыбнулся, — вы назвали бы меня иезуитом, если бы я попытался так вывернуться. Тогда хозяин засмеялся, но сразу нахмурился. — Ну хорошо, — вымолвил он, — я не хочу рассказать вам. Что вы на это ответите? — Я сам расскажу вам, — кротко проговорил священник. Темные глаза пристально смотрели на него, но блеска в них не было. — Вы вынуждаете меня, — продолжал отец Браун, - - подозревать, что все обстояло сложнее. Я убежден, что маркиз так сильно страдает и так тщательно прячется не только из любви к другу. Я не верю, что священники хоть как-то с этим связаны; я думаю даже, что он не обратился к Богу, а просто пытается облегчить совесть щедрыми даяниями. Но одно я знаю: он не просто последний плакальщик. Если хотите, я скажу вам, что меня в этом убедило. Во-первых, Джеймс Мэйр собирался жениться, но почему-то не женился после смерти Мориса. Станет ли порядочный человек бросать женщину с горя но умершему другу? Скорей, он будет искать у нее утешения. Во всяком случае, он связан, и смерть друга никак не освобождает его. Генерал кусал темный ус; темные глаза глядели настороженно и даже тревожно, но он не говорил ни слова. — Во-вторых, — продолжал священник, хмуро глядя на стол, — Джеймс Мэйр спрашивал невесту и ее подругу, способна ли женщина устоять перед Морисом. Пришло ли им в голову, что может значить такой вопрос? Генерал поднялся и стал мерить шагами комнату. — А, черт!.. — сказал он без особого пыла. — В-третьих, — продолжал отец Браун, — Джеймс Мэйр очень странно горюет. Он не в силах слышать о брате, видеть его портретов. Так бывает, не спорю; это может значить, что воспоминание слишком мучительно. Может это значить и другое. — Долго вы будете меня терзать? — спросил хозяин. — В-четвертых и в-пятых, — спокойно промолвил священник, — Мориса Мэйра не хоронили или хоронили очень скромно, наспех, хотя он и принадлежал к знатному роду. А брат его, Джеймс, немедленно уехал за границу, как бы убежал на край света. Поэтому, — все так же спокойно продолжал он, — когда вы обвиняете мою веру и противопоставляете ей чистую и совершенную любовь двух братьев, я разрешу себе предположить... — Хватит, — сказал лорд Аутрэм. — Я сообщу вам, что могу, чтобы вы не думали самого плохого. Знайте хотя бы одно: поединок был честный. — Слава богу! — сказал отец Браун. — Они стрелялись, — сказал Аутрэм. — Быть может, то была последняя дуэль в Англии. — Это гораздо лучше, — сказал священник. — Милостив Бог. Да, гораздо лучше. — Лучше, чем ваши догадки? — угрюмо сказал хозяин. — Вольно вам смеяться над совершенной любовью, но, поверьте, она существовала. Джеймс боготворил кузена, и выросли они вместе. Старший брат или старшая сестра иногда обожают младшего, особенно когда он и впрямь истинное чудо. У простодушного Джеймса даже ненависть не была себялюбивой. Понимаете, если он сердился на кого-нибудь, он думал о нем, не о себе. А бедный Морис жил и чувствовал иначе. Люди тянулись к нему, и он любил общество, но любовался лишь собой, словно в зеркальном зале. Никто не превзошел его ни в спорте, ни в искусствах; он почти всегда побеждал и легко принимал победу. Но если ему случалось проиграть, легкость исчезала. Поражений он не терпел. Стоит ли рассказывать вам, какую досаду породила в нем помолвка Джеймса? Остаться в стороне он просто не мог. Джеймс превосходил его лишь в одном — стрелял он гораздо лучше. Так и кончилась трагедия. — Вернее, так она началась, — сказал священник. — Так начались страдания того, кто остался живым. Мне кажется, здесь можно обойтись и без зловещих монахов. — А мне кажется, — сказал генерал, — что Джим страдает больше, чем нужно. Конечно, беда немалая, но дрались они честно. Кроме того, Морис вынудил его стреляться. — Откуда вы это знаете? — удивленно спросил священник. — Я эго видел, — печально ответил Аутрэм. — Я был секундантом у Джеймса, и Морис на моих глазах рухнул мертвым. — Пожалуйста, расскажите мне все, — задумчиво произнес священник. — Кто был секундантом у Мориса? — Хьюго Ромейн, знаменитый актер, — угрюмо отвечал хозяин. — Морис увлекался сценой и брал у него уроки. Ромейн славился и тогда, но еще не встал на ноги, и Морис давал ему деньги. Теперь этот актер богаче аристократа, однако в те времена он зависел от богатого ученика. Поэтому мы не знаем, как он относился к ссоре, — он мог не одобрять ее и согласиться поневоле. Стрелялись на английский манер, у каждого был один секундант. Я хотел позвать врача, но Морис отказался. Он сказал мне: «Чем меньше народу узнает, тем лучше. Кроме того, в деревне есть врач. У него прекрасный конь, и, если надо, он мигом прискачет». Мы знали, что Морис рискует больше — как вы помните, он неважно стрелял, — и согласились. Противники сошлись на песке, у моря. Между ними и деревушкой лежали дюны — глухая стена, поросшая редкими пучками травы. К морю мы вышли через узкий, извилистый проход. Так и вижу мертвенно-желтую полосу, а за нею, у самой воды, — узкую, мертвенно-красную, словно отсвет крови. Дальше все произошло так стремительно, словно песок взметнуло ветром. Выстрел как будто и щелкнуть не успел, а Морис Мэйр закружился юлой и кеглей рухнул в песок. Конечно, я испугался за него, но, хоть это и странно, пожалел я не убитого, а убийцу. Ярче и яснее всего я вижу по сей день не Мориса, падающего мертвым, а несчастного Джима, который бежит к поверженному другу и врагу. Я вижу его бородку, его смертельно бледное лицо, его тонкий профиль. Пистолет он отшвырнул, в левой руке держал перчатку, и пустые пальцы бились на ветру, как бы взывая о помощи, когда он кричал мне, чтобы я поскорее привел врача. Все это я вижу, а больше — ничего, кроме моря, и неподвижного тела, и неподвижного секунданта на фоне светлых небес. — Ромейн не двигался? — спросил священник. — Почему же он не подбежал к Морису Мэйру? — Может быть, он подбежал, когда меня уже не было, — ответил генерал. — Я кинулся в деревню и больше ничего не видел. Бедный Морис был прав: доктор сразу вскочил в седло, я едва рассмотрел его, но он показался мне весьма предприимчивым и умелым. Задолго до того, как я пришел к морю, он сделал все, что мог: похоронил тело в песках и убедил несчастного убийцу бежать, в прямом смысле слова просто бежать по берегу. Джеймс добрался до ближайшего порта, и ему удалось покинуть Англию. Остальное вы знаете. Через много лет он вернулся и поселился в мрачном замке. К тому времени титул уже перешел к нему. Я не видел его ни разу, но мне известно, что начертано мертвенно-красными буквами во мраке его души. — Насколько я понимаю, — спросил отец Браун, — другие его друзья пытались встретиться с ним? — Моя жена пыталась и сейчас решила попытаться снова, — сказал Аутрэм. — Она очень дружна с несчастной дамой, которая была причиной ссоры, и хочет свести с нею Джима. Ей кажется, если он увидит Виолу, разум вернется к нему. Как раз завтра она собирается устроить это свидание. Отец Браун перебирал булавки, лежавшие около него, и слушал довольно рассеянно. Он мыслил образами, и картина, поразившая даже солдата, становилась все явственнее и ярче в сознании мистика. Он видел тускло-багровый песок, страшный, как земля крови, и темное тело, и убийцу, который, спотыкаясь на бегу, отчаянно взывает о помощи, взмахивая перчаткой; но воображение его не могло совладать с неподвижным силуэтом, стоявшим словно статуя у самой воды. Что-то он значил, но для священника был лишь вопросительным знаком. — Этот Ромейн всегда реагирует не сразу? — спросил отец Браун. — Странно, что вы об этом спросили, — ответил Аутрэм, зорко глянув на него. — Нет, он реагирует мгновенно. Однако как раз вчера, перед грозой, я видел его в этой самой позе. Молния ослепила нас, но он не шелохнулся. — А потом? — спросил священник. — Резко повернулся, когда грянул гром, — сказал хозяин. — Должно быть, он его ждал. Он объяснил нам, через сколько секунд... Простите, что с вами? — Я укололся булавкой, — отвечал священник, часто моргая. — Вам плохо? — спросил Аутрэм. — Нет, ничего, — сказал священник. — Просто я не такой стоик, как ваш Ромейн. Когда я вижу свет, я моргаю, ничего не могу поделать. Забрав шляпу и зонтик, он засеменил к двери, но вдруг остановился, беспомощно глядя на хозяина, словно рыба на песке, и тихо проговорил: — Генерал, ради Господа Бога, не пускайте вашу жену и ее подругу к несчастному Марну. Оставьте все как есть, иначе вы разбудите сонмища бесов. Темные глаза генерала светились удивлением, когда он снова принялся за свои булавки. Однако он удивился еще больше, когда милосердные козни его жены привели к тому, что несколько друзей собрались посетить мрачный замок. Прежде всего и он, и все прочие удивились тому, что нет Хьюго Ромейна. Когда небольшое общество прибыло в маленькую гостиницу, там ждала телеграмма от его поверенного, сообщавшая о внезапном отъезде прославленного актера. Когда же общество э го направилось к замку, навстречу им, из зловещей двери, вышел не величавый дворецкий и даже не статный лакей, а неуклюжий священник по имени Браун. — Простите, — смущенно и прямо сказал он, — я говорил вам, оставьте все как есть. Маркиз знает, что делает, и встреча ваша только умножит беды. Леди Аутрэм, рядом с которой стояла высокая, еще прекрасная дама, гневно глянула на низкорослого пастыря. — Это наше частное дело, — сказала она. — Не понимаю, при чем тут вы. — А им только и подай частное дело! — презрительно молвил Джон Кокспер. — Они вечно шныряют под полом, норовят пролезть в чужое жилье. Видите, вцепился в бедного Марна! Сэр Джон был не в духе, ибо знатные друзья взяли его с собой лишь на том условии, что он ничего не напишет. Ему и в голову не приходило, что именно он вечно норовит пролезть в чужое жилье. — Вы не беспокойтесь, все в порядке, — поспешил заверить отец Браун. — Кроме меня, маркиз не видел ни одного священника. Поверьте, он знает, что делает. Молю вас, не трогайте его. — Чтобы он умер заживо и сошел с ума? — вскричала леди Аутрэм. — Чтобы он жил вот так, потому что против воли убил человека двадцать пять лет назад? Это вы и зовете милосердием? — Да, — невозмутимо отвечал священник, — это я зову милосердием. — Чего от них ждать? — сердито сказал Кокспер. — Им только и надо замуровать кого-нибудь заживо, уморить голодом, свести с ума постом, покаянием и страхом вечных мук! — Нет, правда, отец Браун, — сказал Аутрэм, — неужели, по-вашему, он так виновен? — Отец Браун, — серьезно сказал Мэллоу, — я всегда согласен с вами. Но сейчас я ничего не пойму! Неужели надо так расплачиваться за такое преступление? — Преступление его тяжко, — отвечал священник. — Да умягчит Господь ваше жестокое сердце, — сказала незнакомая дама. — Я пойду и поговорю с моим женихом. И, словно голос ее вызвал духа, из серого замка вышел человек, остановившийся во мраке открытых дверей, на самом верху длинной лестницы. Человек был весь в черном; отсюда, снизу, было видно, что волосы его белы, а лицо бледно, как у статуи. Когда Виола Грэйсон медленно пошла вверх по лестнице, лорд Аутрэм проговорил в темные усы: — Надеюсь, ее он не оскорбит, как оскорбил мою жену. Отец Браун, пребывавший в каком-то оцепенелом смирении, посмотрел на него и проговорил: — Бедный Марн достаточно виновен, но этого он не делал. Вашу жену он не оскорблял. — Что вы хотите сказать? — спросил Аутрэм. — Он с нею незнаком, — отвечал священник. Пока они говорили, высокая дама поднялась по ступеням, и тут все услышали поистине страшный крик: — Морис! — Что случилось? — воскликнула леди Аутрэм и побежала к подруге, которая пошатнулась чак, словно сейчас слетит по каменным ступеням. Но Виола Грэйсон медленно пошла вниз, сжавшись и дрожа. — О господи, — говорила она, — о господи милостивый... это не Джеймс... это Морис! — Мне кажется, леди Аутрэм, — серьезно сказал священник, — вам лучше бы увести отсюда вашу подругу. Но с высоты ступеней обрушился голос, который мог бы прозвучать из склепа, — хриплый, несоразмерно громкий, как у тех, кто много лет прожил среди птиц на необитаемом острове. Морис, маркиз Марн, сказал: — Постойте! Все застыли на месте. — Отец Браун, — продолжал маркиз, — прежде чем эти люди уйдут, расскажите им все, что я рассказал вам. — Вы правы, — отвечал священник, — и это вам зачтется. Маркиз скрылся в замке, а отец Браун обратился к собравшимся у замка людям. — Да, — сказал он. — Несчастный Марн дал мне право поведать все, что он мне поведал, но лучше я последую ходу собственных моих догадок. Конечно, я понял сразу, что мрачные монахи — просто чушь, вычитанная из книг. Иногда, достаточно редко, мы склоняем человека к монашеству, но никогда не склоняем его к затвору без правила и никогда не рядим мирянина в монашеские одежды. Однако я задумался о том, почему же он носит капюшон и закрывает лицо. И мне показалось, что тайна не в том, что он сделал, а в том, кто он. Потом генерал очень живо описал мне поединок, и самым живым в этой картине была загадочная поза Ромейна, застывшего в стороне. Она потому и была загадочной, что он застыл в стороне. Почему этот человек не бросился к своему другу? И тут я услышал сущий пустяк — генерал упомянул о том, что Ромейн стоял именно так, ожидая грома после молнии. Тут я все понял. Ромейн ждал и тогда, у моря. — Да поединок кончился! — вскричал лорд Аутрэм. — Чего же он ждал? — Поединка, — ответил отец Браун. — Говорю вам, я все видел! — еще взволнованней крикнул генерал. — А я, — сказал священник, — говорю вам, что вы ничего не видели. — Простите, вы в своем уме? — спросил генерал. — Почему вы решили, что я ослеп? — Потому что вы хороший человек, — отвечал священник. — Господь пощадил вашу чистую душу и отвратил ваш взор от беззакония. Он поставил стену песка и тайны между вами и тем, что случилось на земле крови. — Расскажите, что там случилось, — едва проговорила леди Аутрэм. — Потерпите немного, — ответил ей священник. — Последите за ходом моих мыслей. Подумал я и о том, что Ромейн учил Мориса приемам своего ремесла. У меня есть друг-актер, и он показывал мне очень занятный прием — как падать замертво. — Господи помилуй! — воскликнул лорд Аутрэм. — Аминь, — сказал отец Браун. — Да, Морис упал, как только Джеймс выстрелил, и лежал, поджидая. Поджидал и его преступный учитель, стоя в стороне. — Ждем и мы, — сказал Кокспер. — Я, например, больше ждать не могу. — Джеймс, оглушенный раскаянием, кинулся к упавшему, — продолжал священник. — Пистолет он бросил с отвращением, но Морис держал свой пистолет в руке. Когда старший брат склонился над младшим, тот приподнялся на левом локте и выстрелил. Стрелял он плохо, но на таком расстоянии промахнуться нельзя. Все были бледны; все долго глядели на священника. Наконец сэр Джон спросил растерянно и тихо: — Вы уверены во всем этом? — Да, — отвечал Браун. — Мориса Мэйра, маркиза Марна, я предоставляю вашему милосердию. Сегодня вы объяснили мне, что это такое. Как хорошо для бедных грешников, что если вы и перегибаете, то в сторону милости! Как хорошо, что вы умеете прощать! — Ну знаете ли! — вскричал лорд Аутрэм. — Простить этого мерзкого труса? Нет уж, позвольте! Я сказал, что понимаю честный поединок, но такого предателя и убийцу... — Линчевать бы его! — крикнул Кокспер. — Сжечь живьем. Если вечный огонь не сказки, я и слова не скажу, чтобы спасти его от ада. — Я не дал бы ему куска хлеба, — проговорил Мэллоу. — Человеческой милости есть предел, — сказала дрожащим голосом леди Аутрэм. — Вот именно, — сказал отец Браун. — Этим она и отличается от милости Божьей. Простите, что я не слишком серьезно отнесся к вашим упрекам и наставлениям. Дело в том, что вы готовы простить грехи, которые для вас не греховны. Вы прощаете тех, кто, по-вашему, не совершает преступление, а нарушает условность. Вы терпимы к дуэли, разводу, роману. Вы прощаете, ибо вам нечего прощать. — Неужели, — спросил Мэллоу, — вы хотите, чтобы я прощал таких мерзавцев? — Нет, — отвечал священник. — Это мы должны прощать их. Он резко встал и оглядел собравшихся. — Мы должны дать им не кусок хлеба, а Святое причастие, — продолжал он. — Мы должны сказать слово, которое спасет их от ада. Мы одни остаемся с ними, когда их покидает ваша, человеческая милость. Что ж, идите своей нетрудной дорогой, прощая приятные вам грехи и модные пороки, а мы уж, во мраке и тьме, будем утешать тех, кому нужно утешение; тех, кто совершил страшные дела, которых не простит мир и не оправдает совесть. Только священник может простить их. Оставьте же нас с теми, кто низок, как низок был Петр, когда еще не запел петух и не занялась заря. — Занялась заря... — повторил Мэллоу. — Вы думаете, для него есть надежда? — Да, — отвечал священник. — Разрешите задать вам неучтивый вопрос. Вы, знатные дамы и мужи чести, никогда не совершили бы того, что совершил несчастный Морис. Ну хорошо, а если бы совершили, могли бы вы, через много лет, в богатстве и в безопасности, рассказать о себе такую правду? Никто не ответил. Две женщины и трое мужчин медленно удалились, а священник молча вернулся в печальный замок Марнов.   СЕКРЕТ ФЛАМБО — ...те самые убийства, в которых я играл роль убийцы, — сказал отец Браун и опустил винный бокал. Череда кровавых преступлений в одно мгновение пронеслась перед ним. — Правда, — продолжал он после короткой паузы, — кто-то другой всегда исполнял роль убийцы до меня и освобождал меня от физической необходимости совершать преступление. Я был кем-то вроде дублера, готового сыграть убийцу. Во всяком случае я взял за правило тщательно заучивать роль. Это значит, что когда я пытался представить душевное состояние, при котором можно совершить преступление, то понимал, что сам мог бы совершить его в определенных психологических обстоятельствах, но только таких, а не иных, и обычно не самых очевидных. А потом, разумеется, я понимал, что на самом деле совершил преступление, и обычно это был не самый очевидный кандидат. К примеру, казалось очевидным предположить, что революционно настроенный поэт убил пожилого судью, который нетерпимо относился к революционерам. Но для поэта это не причина для убийства, если вы поймете, каково на самом деле быть революционным поэтом. Я добросовестно попытался это сделать и представил себя пессимистичным анархистом, для которого протест ведет не к реформам, а к разрушению. Я постарался очистить свой разум от конструктивных мыслей и элементарного здравого смысла, который мне повезло усвоить или унаследовать. Я запер и зашторил все окна, через которые проходит добрый небесный свет; я представил разум, освещенный лишь красным огнем снизу — огнем, разрушающим скалы и отверзающим бездонные пропасти. Но, даже представив все самое дикое и худшее, я не мог понять, почему такой визионер должен оборвать свою карьеру, столкнувшись с обычным полисменом после убийства одного из миллиона консервативных старых глупцов, как он их называет. Он не стал бы этого делать, сколько бы он ни воспевал насилие. Он не станет этого делать именно потому, что пишет песни ярости и насилия. Человек, который выражает себя в песнях, не нуждается в самоубийстве. Каждое стихотворение для него — это событие, и он хочет писать еще и еще. Потом я подумал о язычнике другого вида, который не стремится разрушить мир, но полностью зависит от него. Я подумал, что, если бы не милость Божья, я мог бы стать человеком, для которого мир — это сияние электрических огней, со всех сторон окруженное непроглядной тьмой. Мирским человеком, который живет только ради этого мира и не верит ни в какой другой, чьи светские успехи и удовольствия — это все, что он может извлечь из небытия. Такой человек действительно готов на все, когда ему угрожает опасность потерять свой мир и ничего не приобрести взамен. Вовсе не революционер, а респектабельный человек пойдет на любое преступление, чтобы сохранить свою респектабельность. Подумайте, что означает разоблачение для такого человека, как модный адвокат, ведь люди его круга по-настоящему ненавидят такое преступление — государственную измену[74]. Если бы я находился на его месте и у меня не было бы ничего лучше его философии, то бог знает что я мог бы натворить. Вот почему мои маленькие религиозные упражнения так полезны. — Некоторые люди сочли бы их ужасными, — с сомнением произнес Грэндисон Чейс. — Некоторые люди, несомненно, сочли бы ужасными такие вещи, как смирение и милосердие, — серьезно сказал отец Браун. — Например, тот поэт, о котором я говорил. Но я не обсуждаю такие вещи; я лишь пытаюсь ответить на ваш вопрос насчет общих методов моей работы. Некоторые ваши соотечественники оказали мне честь, когда спросили, как мне удалось предотвратить определенные судебные ошибки. Что ж, вы можете сообщить им, что я сделал это благодаря нагнетанию ужаса. Но я определенно не хочу, чтобы они думали, будто я прибегаю к магии. Чейс задумчиво смотрел на него; он был достаточно умен, чтобы уловить общую идею, но вместе с тем слишком прямодушен, чтобы она могла ему понравиться. Ему казалось, как будто он разговаривает с одним человеком и одновременно с сотней убийц. Было нечто сверхъестественное в маленькой фигуре, угнездившейся рядом с печкой, словно домовой. Возникало ощущение, что в этой круглой голове кроется целая вселенная дикого абсурда и воображаемых преступлений. Казалось, в огромной темной пустоте за его спиной толпятся гигантские фигуры, призраки великих преступников, сдерживаемых зачарованным кругом света от печки, но готовых растерзать на части своего властелина. — Боюсь, я действительно считаю, что это ужасно, — откровенно признался он. — И я не уверен, что это не так же отвратительно, как магия. Но так или иначе, следует признать: это интересный опыт. — Немного подумав, он добавил: — Не знаю, вышел бы из вас хороший преступник, но вы могли бы стать замечательным писателем. — Я имею дело только с реальными событиями, — сказал отец Браун. — Но иногда бывает труднее представить реальные вещи, чем вымышленные. — Особенно если речь идет о великих преступлениях, — заметил его собеседник. — По-настоящему трудно представить не великие, а мелкие преступления, — ответил священник. — Не вполне вас понимаю, — сказал Чейс. — Я имею в виду обычные преступления вроде кражи драгоценностей, — ответил отец Браун. — Такие, как дело изумрудного ожерелья, рубина Меру или искусственных золотых рыбок[75]. Их трудность состоит в том, что вам приходится мыслить мелочно. Крупные мошенники, которые действуют с размахом и оперируют высокими идеями, не делают таких очевидных вещей. Я был уверен, что Учитель не брал рубина, а граф — золотых рыбок, хотя такой человек, как Бэнкс, вполне мог украсть изумруды. Душ них самоцвет — это лишь кусок стекла, а они могут видеть сквозь стекло. Но маленькие, прозаичные люди оценивают драгоценности по их рыночной стоимости. Для того чтобы понимать их, нужно обзавестись мелочным умом. Это чрезвычайно трудно, все равно что фокусировать трясущуюся камеру. Но некоторые вещи помогают пролить свет на загадку. Например, тот человек, который хвастается разоблачениями фальшивых магов и прочих шарлатанов, всегда обладает мелочным умом. Такой человек видит насквозь их трюки и уловки и ловит их на лжи. Смею сказать, для меня это иногда бывает мучительной обязанностью, потому что такой человек получает низменное удовольствие от своих поступков. В тот момент, когда я понял, как работает мелочный ум, я знал, где искать. Тот, кто хотел разоблачить Учителя, украл рубин, а тот, кто насмехался над оккультными фантазиями своей сестры, стащил изумруды. Такие люди всегда кладут глаз на драгоценности; им никогда не подняться до уровня истинных мошенников, презирающих самоцветы. Они становятся преступниками исключительно по прагматическим соображениям.  Нужно довольно долго привыкать к такому грубому мышлению. Приходится приложить немало усилий, чтобы опуститься до низменного прагматизма. Но вы можете это сделать... Представьте себя жадным ребенком — думайте о том, как вы могли бы украсть конфеты в магазине, думайте об одной конфете, которую вам хочется больше всего... Потом уберите детскую поэтичность, погасите волшебный свет в витрине кондитерской лавки; представьте, что вы знаете, как устроен мир, знаете рыночную цену конфет. Вы сжимаете свой ум, словно наводите камеру на резкость... желанная вещь входит в фокус... и вдруг все происходит! Отец Браун говорил как человек, испытавший небесное видение. Грэндисон Чейс по-прежнему хмурился, и нужно признать, что на короткий момент в его хмуром взгляде промелькнуло нечто похожее на тревогу, как будто потрясение от странной исповеди священника поразило его словно удар грома. Он внушал себе, что первое впечатление было ошибкой; конечно же, отец Браун не мог быть тем монстром и убийцей, который на одно ошеломительное мгновение предстал перед его мысленным взором. Но может быть, все же что-то не так с человеком, спокойно рассуждающим о том, как он воображает себя убийцей? Может быть, священник немного безумен? — Вам не кажется, что ваше представление о человеке, который пытается думать и чувствовать как преступник, делает такого человека более терпимым к преступлению? — довольно резко спросил он. Отец Браун выпрямился и заговорил более отрывисто: — На самом деле все как раз наоборот. Это решает проблему времени и греха и дает возможность раскаяться заранее. Наступило молчание. Американец смотрел на высокую крутую крышку, занимавшую половину двора, а хозяин дома неподвижно глядел в огонь. Голос священника зазвучал на другой ноте и как будто доносился откуда-то снизу. — Есть два способа отречься от дьявола, — сказал он, — и различие между ними, вероятно, отражает глубочайший раскол в современной религии. Один способ — бояться его, потому что он очень далеко, а другой — страшиться его, потому что он очень близко. Никакие пороки и добродетели не бывают так далеки друг от друга, как эти два способа. Никто не ответил, и он продолжал таким же тяжелым тоном, словно ронял слова как расплавленный свинец: — Вы можете считать преступление ужасным, потому что никогда не совершите его. Я считаю его ужасным, потому что мог бы совершить его. Вы думаете о нем как о чем-то вроде извержения Везувия, но на самом деле оно не так страшно, как пожар в этом доме. Если здесь вдруг появится преступник... — Если бы здесь появился преступник, то вы бы обошлись с ним очень благосклонно, — с улыбкой сказал Чейс. — Наверное, вы бы рассказали ему, что сами были преступником, и объяснили бы ему, каким естественным было его желание опустошить отцовские карманы или перерезать горло собственной матери. Откровенно говоря, я не считаю это целесообразным. Думаю, ни один преступник никогда не исправится. Нам легко строить теории и рассуждать о гипотетических делах, но мы знаем, что занимаемся болтовней. Сидя здесь, в красивом и удобном доме мсье Дюрока, и сознавая свою респектабельность, мы с театральным восторгом беседуем о ворах, убийцах и темных тайнах их души. Но люди, которым по-настоящему приходится иметь дело с ворами и убийцами, совсем иначе обходятся с ними. Мы сидим в безопасности у огня и знаем, что наш дом не горит. Мы знаем, что здесь нет преступника. Мсье Дюрок, о котором упоминал американец, медленно поднялся со своего места, и его огромная тень, отброшенная огнем печки, как будто закрыла все остальное и сделала ночь еще более темной. — Здесь есть преступник, — произнес он. — Я — Фламбо, и полиция обоих полушарий все еще охотится на меня. Американец уставился на него блестящим неподвижным взглядом; казалось, он не мог заговорить или пошевелиться. — В моем признании нет ничего мистического, метафорического или иносказательного, — продолжал он. — В течение двадцати лет я совершал кражи вот этими руками. Я бегал от полиции на этих самых ногах. Надеюсь, вы признаете, что мои судьи и преследователи по-настоящему имели дела с преступниками и преступлениями. Как вы думаете, много ли мне известно об их отношении к таким, как я? Разве я нс слышал проповедей от праведников и не сталкивался с холодными взглядами респектабельных господ; разве мне не читали возвышенных нравоучений, не спрашивали, как я мог пасть так низко, не говорили, что ни одному порядочному человеку и не снилась такая порочность? Как вы думаете, что все это могло вызвать у меня, кроме смеха? Лишь мой друг сказал мне, что знает, почему я краду, и с тех пор я больше ничего не крал. Отец Браун сделал протестующий жест, а Грэдисон Чейс со свистом выпустил воздух сквозь зубы. — Я сказал чистую правду, — произнес Фламбо. — Теперь от вас зависит, сообщить ли обо мне в полицию. Наступила глубокая тишина, в которой можно было расслышать смех припозднившихся детей Фламбо в высоком темном доме над ними и хрюканье больших серых свиней в хлеву. Потом тишину расколол высокий голос, звонкий и с нотками укоризны, почти удивительный для тех, кто не понимал впечатлительного американского духа, который, несмотря на внешние различия, иногда приближается к испанскому благородству — Мсье Дюрок, — немного натянуто сказал Чейс, — надеюсь, мы уже довольно долго являемся друзьями, и я чрезвычайно огорчен, что вы считаете меня способным на такое вероломство, после того как я пользовался вашим гостеприимством и обществом вашей семьи, только потому, что вы решили добровольно поведать мне частичку вашей биографии. А поскольку вы выступили в защиту своего друга... Нет, сэр, я не могу представить, как один джентльмен предает другого в таких обстоятельствах. Было бы гораздо лучше служить грязным осведомителем и продавать человеческую кровь за деньги. Но такое?.. Можете ли вы представить себе подобного иуду? — Я могу попытаться, — сказал отец Браун. СКАНДАЛЬНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ С ОТЦОМ БРАУНОМ  СКАНДАЛЬНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ С ОТЦОМ БРАУНОМ Было бы нечестно, повествуя о приключениях отца Брауна, умолчать о той скандальной истории, в которую он оказался однажды замешан. И по сей день есть люди — наверное, даже среди его прихожан, — утверждающие, что имя его запятнано. Случилось это в Мексике, в живописной придорожной гостинице с несколько сомнительной репутацией, как выяснилось позже. По мнению некоторых, в тот раз пристрастие к романтике и сочувствие человеческим слабостям толкнули отца Брауна на совершенно безответственный и даже безнравственный поступок. Сама по себе история очень проста, своей простотой-то она и удивительна. Троя погибла из-за Елены, этот же прискорбный случай произошел по вине прекрасной Гипатии Поттер. Американцы отличаются особым талантом (который европейцы не всегда умеют ценить) создавать авторитеты снизу — так сказать, по инициативе широкой публики. Как все хорошее на свете, такой порядок имеет свои светлые стороны; одна из них, уже отмеченная мистером Уэллсом и другими, состоит, например, в том, что человек может пользоваться влиянием, не занимая при этом никакого поста. Красивая женщина играет роль некоронованной королевы, даже если она не кинозвезда и не стопроцентная американка по Гибсону. И вот среди красавиц, имевших счастье — или несчастье — быть у всех на виду, оказалась некая Гипатия Хард. Она уже прошла подготовку под картечью цветистых комплиментов в разделах светской хроники местных газет и достигла положения особы, у которой стремятся получить интервью настоящие журналисты. Очаровательно улыбаясь, она успела высказаться о Войне и Мире, о Патриотизме и Сухом законе, об Эволюции и Библии. Ни один из этих вопросов не затрагивал основ ее популярности, да и трудно, пожалуй, сказать, на чем она, собственно, основывалась, эта ее популярность. Красота и богатый папаша — не редкость у нее на родине, но в ней было еще что-то особо притягательное для блуждающего ока прессы. Почти никто из поклонников в глаза ее не видел и даже не надеялся увидеть, и ни один не рассчитывал извлечь для себя пользу из доходов ее отца. Ее популярность была просто романтической легендой, современным субститутом мифологии, и на этом фундаменте впоследствии выросла другая романтическая легенда, более красочная и бурная, героиней которой предстояло ей стать и которая, как думали многие, вдребезги разнесла репутацию отца Брауна, а также и некоторых других людей. Те, кому американская сатира дала прозвище «сестер-плакальщиц»[76], вынуждены были принять — одни восторженно, другие покорно — ее брак с одним весьма достойным и всеми уважаемым бизнесменом по фамилии Поттер. Считалось позволительным даже называть ее иногда «миссис Поттер», при этом само собой разумелось, конечно, что ее муж — всего только муж миссис Поттер. И тут разразился большой скандал, превзошедший самые заманчивые опасения ее недругов и друзей. Имя Гипатии Поттер стали связывать с именем некоего литератора, проживавшего в Мексике, американца по подданству, но ВЕСЬМА латинского американца по духу. К сожалению, его пороки, как и се добродетели, всегда служили лакомой пищей для газетных репортеров. Это был не кто иной, как прославленный — или обесславленный — Рудель Романее, поэт, чьи книги завоевали всемирную популярность благодаря изъятиям из библиотек и преследованиям со стороны полиции. Как бы то ни было, но ясная и мирная звезда Гипатии Поттер блистала теперь на небосводе в непосредственной близости от этой кометы. Он действительно походил на комету, поскольку был волосат и горяч: первое явствовало из портретов, второе — из стихов. И, как всякая комета, он обладал разрушительной силой: за ним в виде огненного хвоста тянулась цепь разводов, что одни объясняли его успехами в роли любовника, а другие — провалами в роли мужа. Гипатии приходилось нелегко. Человек, который должен на глазах у публики вести безупречную личную жизнь, испытывает свои трудности — чувствует себя манекеном в витрине, где для всеобщего обозрения оборудован уютный домашний уголок. Газетные репортеры публиковали какие-то туманные фразы относительно Великого Закона Любви и Высшего Самовыражения. Язычники ликовали. «Сестры-плакальщицы» допустили в своих комментариях нотку романтического сожаления, у некоторых из них — наиболее закаленных — даже хватило смелости процитировать строки из известного стихотворения Мод Мюллер о том, что на свете нет слов печальнее, чем «это могло бы быть...». А мистер Эгер П. Рок, ненавидевший «сестер-плакальщиц» праведной лютой ненавистью, заявил, что по данному поводу он полностью солидарен с Бретом Гартом, предложившим свой вариант известного стихотворения: Куда печальнее нам видеть вещи суждено. Так есть, однако ж быть так не должно. Ибо мистер Рок был твердо — и справедливо — убежден в том, что очень многого не должно было бы быть. Он беспощадно и яростно критиковал деградацию общества на страницах газеты «Миннеаполисский метеор» и вообще был человек смелый и честный. Быть может, в своем негодовании он проявлял некоторую односторонность, но это чувство было у него здоровой реакцией на сентиментальную манеру современной прессы и так называемого общественного мнения смешивать праведное и неправедное. И прежде всего он боролся против того святотатственного ореола славы, которым окружаются бандиты и гангстеры. Правда, в своем раздражении он чересчур склонен был исходить из предпосылки, что все гангстеры — латиноамериканцы, а все латиноамериканцы — гангстеры. Однако этот его предрассудок, хотя, быть может, и отдающий провинцией, все же производил освежающее впечатление в той атмосфере восторженно-трусливого поклонения героям, когда профессиональный убийца почитался как законодатель мод, если только, по отзывам печати, он улыбался неотразимой улыбкой и носил безупречный смокинг. К моменту, когда, собственно, начинается эта история, предубеждения против латиноамериканцев переполнили душу мистера Рока, потому что он как раз находился на их территории; решительно и гневно шагая вверх по холму, он направлялся к белому зданию отеля в живописном кольце пальм, где, по слухам, остановились Поттеры и, стало быть, находился двор таинственной королевы Гипатии. Эгер Рок даже с виду был типичный пуританин, скорей даже, пожалуй, мужественный пуританин XVII столетия, а не один из тех менее жестоких и более грамотных их потомков, которые расплодились в XX веке. Если б ему сказали, что его необычная старомодная черная шляпа, обычный хмурый взор и суровое, как из камня высеченное, лицо набрасывают мрачную тень на солнечные пальмы и виноградники, он, несомненно, был бы польщен. Влево и вправо устремлял он взор, горящий неусыпным подозрением. И вдруг на гребне холма, впереди себя, на фоне субтропического заката увидел силуэты двух фигур в таких позах, которые и у менее подозрительного человека могли бы возбудить кое-какие подозрения. Один из тех двоих выглядел сам по себе примечательно. Он стоял как раз в том месте, где дорога переваливает через холм, четко рисуясь на фоне неба над долиной, словно нарочно выбрал и эту позицию, и эту позу. Закутанный в широкий черный плащ, в байроническом стиле, он высоко вскинул голову, которая в своей темной красе была удивительно похожа на голову Байрона. Те же вьющиеся волосы, те же глубоко вырезанные ноздри, и даже нечто вроде того же презрения к миру и негодования сквозило во всей его фигуре. В руке он сжимал довольно длинную палку или, вернее, трость с острым наконечником, какими пользуются альпинисты, и сейчас она казалась фантастическим подобием копья. Впечатление это еще усиливалось благодаря контрасту с комическим обликом второго человека, державшего в руке зонт. Это был совершенно новый, тщательно свернутый зонт, совсем не такой, например, как знаменитый зонт отца Брауна. И сам приземистый, толстый человечек с бородкой был одет аккуратно, точно клерк, в легкий воскресный костюм. Но прозаический его зонт был угрожающе поднят, словно изготовлен к нападению. Защищаясь, высокий человек с палкой быстро шагнул ему навстречу, но тут вся сцена вдруг приобрела комический вид: зонт сам собой раскрылся, заслонив своего упавшего владельца, и противник его оказался в позе рыцаря, пронзающего копьем карикатурное подобие щита. Но он не стал заходить дальше и вонзать копье глубже; выдернув острие своей трости, он с раздражением отвернулся и зашагал по дороге прочь. Низенький человечек поднялся с земли, аккуратно сложил зонт и тоже зашагал но дороге, но в противоположном направлении, к отелю. Рок не слышал ни слова из того, что было сказано сторонами этого нелепого вооруженного конфликта, но, идя по дороге вслед за низеньким бородатым человеком, он о многом успел подумать. Романтический плат и несколько опереточная красота одного в сочетании со стойкой самообороной другого как нельзя лучше совпадали с той историей, ради которой он приехал в Мексику, и он заключил, что этих двоих зовут Романее и Поттер. Догадка его полностью подтвердилась, когда, войдя из-под колоннады в вестибюль, он услышал голос бородатого, звучавший не то сварливо, не то повелительно. По-видимому, он говорил с управляющим или с кем-то из прислуги и, насколько разобрал Рок, предостерегал их против какого-то весьма опасного субъекта, появившегося в округе. — Даже если он уже побывал в отеле, — говорил бородатый в ответ на какие-то неразборчивые возражения, — я все же настаиваю, чтобы больше его не впускали. За такими типами должна следить полиция, и, уж во всяком случае, я не позволю, чтобы он докучал леди. В мрачном молчании слушал его Рок, и уверенность его росла; затем он проскользнул через вестибюль к нише, где находилась книга для записи приезжих, и, раскрыв ее на последней странице, убедился, что «тип» действительно побывал в отеле: имя Руделя Романеса, этой романтической знаменитости, было вырисовано в книге крупными буквами иностранного вида, а немного пониже, довольно близко друг от друга, стояли имена Гипатии Поттер и Элиса Т. Поттера, выписанные добропорядочным и вполне американским почерком. Эгер Рок недовольно озирался и повсюду вокруг себя, даже в небогатой внутренней отделке отеля, видел то, что было ему больше всего ненавистно. Может быть, и неразумно негодовать из-за того, что на апельсиновых деревьях — даже на тех, что растут в кадках, — зреют апельсины; еще того неразумнее возмущаться, что ими пестрят старенькие занавески и выцветшие обои. Но для него, как ни странно, эти узоры в виде красно-золотых солнц, перемежающихся кое-где серебряными лунами, были квинтэссенцией всего самого недопустимого. Они воплощали в его глазах слабохарактерность и падение нравов, которые он, исходя из своих принципов, осуждал в современном обществе и которые он, исходя из своих предрассудков, связывал с теплом и негой юга. Его раздражал даже вид потемневшего полотна, на котором неясно вырисовывался неизменный пастушок Ватто[77] со своей гитарой, или голубой кафель с обязательным купидончиком верхом на дельфине. Здравый смысл мог бы подсказать ему, что все эти предметы он, наверное, не раз видел в витринах магазинов на Пятой авеню, однако здесь они были для него дразнящими голосами сирен — исчадий языческого Средиземноморья. Внезапно все вокруг него переменилось, как меняется неподвижное отражение в зеркале, когда по нему промелькнет быстролетная тень, и комнату наполнило чье-то требовательное присутствие. Он медленно, даже нехотя, обернулся и понял, что перед ним — знаменитая Гипатия, о которой он столько читал и слышал в течение многих лет. Гипатия Поттер, урожденная Хард, обладала той особенной красотой, в применении к которой эпитет «лучистая» сохраняет свое первоначальное, прямое значение: ее воспетая газетчиками индивидуальность исходила от нее в виде ослепительных лучей. Она не стала бы менее красивой и сделалась бы только более привлекательной, если бы не столь щедро одаривала всех этими лучами, но ее учили, что подобная замкнутость — чистейший эгоизм. Она могла бы сказать, что целиком отдала себя на службу обществу; правильнее было бы сказать, что она, наоборот, обрела себя на службе обществу; но так или иначе, служила она обществу вполне добросовестно. И поэтому ее ослепительные голубые глаза действительно разили, точно мифические стрелы Купидона, которые убивают на расстоянии. Впрочем, цели, которых она при этом добивалась, носили абстрактный характер, выходящий за пределы обычного кокетства. От белокурых, почти бесцветных волос, уложенных вокруг головы в виде ангельского нимба, казалось, исходила электрическая радиация. Когда же она поняла, что стоящий перед ней незнакомец не кто иной, как мистер Эгер Рок из «Миннеаполисского метеора», ее глаза заработали, как сверхмощные прожекторы, обшаривающие горизонты Соединенных Штатов. Однако на этот раз, как вообще иногда случалось, прекрасная дама ошиблась. Сейчас Эгер Рок не был Эгером Роком из «Миннеаполисского метеора». Он был просто Эгером Роком, и в душе его возник могучий и чистый моральный порыв, не имевший ничего общего с грубой деятельностью газетного репортера. Сложное, смешанное — рыцарское и национальное — чувство красоты и вдруг родившаяся потребность немедленно совершить какой-нибудь высоконравственный поступок — также черта национальная — придали ему храбрости выступить в новой, возвышенно-оскорбительной роли. Он припомнил другую Гипатию, прекрасную последовательницу неоплатоников, припомнил свой любимый эпизод из романа Кингсли[78], где молодой монах бросает героине упрек в распутстве и идолопоклонстве. И, остановившись перед Гипатией Поттер, строго и твердо произнес: — Прошу прощения, мадам, но я хотел бы сказать вам несколько слов с глазу на глаз. — Ну что ж, — ответила она, обводя комнату своим сияющим взором, — только можно ли считать, что мы с вами здесь с глазу на глаз? Рок тоже оглядел комнату, но не увидел никаких признаков жизни, кроме апельсиновых деревьев в кадках да еще одного предмета, который был похож на огромный черный гриб, но оказался шляпой какого-то священника, флегматично курившего черную мексиканскую сигару и в остальном столь же неподвижного, как и всякое растение. Задержав взгляд на тяжелых, невыразительных чертах его лица, Рок отметил про себя деревенскую неотесанность, довольно обычную для священников латинских и в особенности латиноамериканских стран, и, рассмеявшись, слегка понизил голос: — Ну, не думаю, чтоб этот мексиканский падре понимал наш язык. Где этим ленивым увальням выучить какой-нибудь язык, кроме своего! Конечно, я не поклянусь, что он мексиканец, он может быть кем угодно: метисом или мулатом, например. Но что это не американец, я ручаюсь — среди нашего духовенства нет таких низкосортных типов. — Собственно говоря, — произнес низкосортный тип, вынув изо рта черную сигару, — я англичанин. Моя фамилия Браун. Но могу, если угодно, уйти отсюда, чтобы не мешать вам. — Если вы англичанин, — в сердцах обратился к нему Рок, — вы должны испытывать естественный нордический протест против всего этого безобразия. Довольно, если я скажу, что здесь, в окрестностях отеля, бродит чрезвычайно опасный человек, высокого роста, в плаще, как эти безумные стихотворцы со старинных портретов. — Ну, это еще мало о чем говорит, — мягко заметил священник, — такие плащи здесь носят очень многие, потому что после захода солнца сразу становится холодно. Рок метнул на него мрачный настороженный взгляд, как будто бы подозревал тут какую-то увертку в пользу широкополых шляп и лунного света. — Дело не только в плаще, — проворчал он, — хотя, конечно, надет он был странно. Весь облик этого человека — театральный, вплоть до его проклятой театральной красивости. И если вы позволите, мадам, я бы настоятельно советовал вам не иметь с ним ничего общего, вздумай он сюда явиться. Ваш муж уже приказал служащим отеля не впускать его... Но тут Гипатия вскочила и каким-то странным жестом закрыла лицо, запустив пальцы в волосы. Казалось, тело ее сотрясали рыдания, но, когда она снова взглянула на Рока, обнаружилось, что она хохочет. — Ах, какие же вы смешные! — проговорила она и, что было совсем не в ее стиле, со всех ног бросилась к двери и исчезла. — Этот смех похож на истерику, — немного смутившись, заметил Рок и растерянно обратился к маленькому священнику: — Понимаете, я считаю, что раз вы англичанин, то во всяком случае должны быть на моей стороне против разных этих латинян. Право, я не из тех, кто разглагольствует об англосаксах, но ведь есть же такая наука, как история. Всегда можно доказать, что цивилизацию Америке дала Англия. — Следует также признать, дабы смирить нашу гордыню, — сказал отец Браун, — что Англии цивилизацию дали латиняне. И опять у Рока появилось неприятное чувство, что собеседник в чем-то скрытно и неуловимо его опровергает, отстаивая ложные позиции; и он буркнул, что не понимает, о чем идет речь. — А как же, был, например, один такой латинянин, или, может, правильнее сказать, итальяшка, по имени Юлий Цезарь; его еще потом зарезали: сами знаете, как они любят поножовщину. И был другой, по имени Августин[79], который принес христианство на наш маленький остров. Без этих двух невелика была бы сейчас наша цивилизация. — Ну, это все древняя история, — раздраженно сказал журналист. — А я интересуюсь современностью. И я вижу, что эти негодяи несут язычество в нашу страну и уничтожают остатки христианства. И к тому же уничтожают остатки нашего здравого смысла. Установившиеся обычаи, твердые общественные порядки, традиционный образ жизни фермеров, какими были наши отцы и деды, — все, все превращается в этакую горячую кашицу, сдобренную нездоровыми чувствами и сенсациями по поводу разводов кинозвезд, и теперь глупые девчонки стали считать, что брак — это всего лишь способ получить развод. — Совершенно верно, — сказал отец Браун. — Разумеется, в этом я полностью с вами согласен. Но не будем судить слишком строго. Возможно, что южане действительно несколько более подвержены слабостям такого рода. Нельзя забывать, однако, что и у северян есть свои слабости. Может быть, здешняя атмосфера в самом деле излишне располагает к простой романтике... Но при последнем слове извечное негодование вновь забушевало в груди Эгера Рока. — Ненавижу романтику! — провозгласил он, ударив кулаком по столику. — Вот уже сорок лет, как я изгоняю это безобразие со страниц  тех газет, для которых работаю. Стоит любому проходимцу удрать с какой-нибудь буфетчицей, и это уже называют тайным романтическим браком или еще того глупее. И вот теперь нашу собственную Гипатию Хард, дочь порядочных родителей, пытаются втянуть в безнравственный романтический бракоразводный процесс, о котором газеты раструбят но всему миру с таким же восторгом, как об августейшем бракосочетании. Этот безумный поэт Романее преследует ее, и, можете не сомневаться, вслед за ним сюда передвинется прожектор всеобщего внимания, словно он — кумир экрана, из тех, что у них именуются Великими Любовниками. Я его видел по дороге — у него лицо настоящего киногероя. Ну а мои симпатии — на стороне порядочности и здравого смысла. Мои симпатии на стороне бедного Поттера, простого, честного биржевого маклера из Питсбурга, полагающего, что он имеет право на собственный домашний очаг. И он борется за него. Я слышал, как он кричал на служащих, чтобы они не впускали того негодяя. И правильно делал. Народ здесь, в отеле, на мой взгляд, хитрый и жуликоватый, но он их припугнул как следует. — Я склонен разделить ваше мнение об управляющем и служащих этого отеля, — отозвался отец Браун. — Но ведь нельзя же судить по ним обо всех мексиканцах. Кроме того, по-моему, джентльмен, о котором вы говорите, не только припугнул их, но и подкупил, раздав немало долларов, чтобы переманить их на свою сторону. Я видел, как они запирали двери и очень оживленно шептались друг с другом. Кстати сказать, у вашего простого честного приятеля, видимо, куча денег. — Я не сомневаюсь, что дела его идут успешно, — сказал Рок. — Он принадлежит к типу наших преуспевающих толковых бизнесменов. А вы что, собственно, хотите этим сказать? — Я думал, может быть, мои слова натолкнут вас на другую мысль, — ответил отец Браун, с тяжеловесной учтивостью простился и вышел из комнаты. Вечером за ужином Рок внимательно следил за Поттерами. Его впечатления обогатились, хотя ничто не поколебало его уверенности в том, что зло угрожает дому Поттера. Сам Поттер оказался человеком, заслуживающим более пристального внимания: журналист, который вначале счел его простым и прозаичным, теперь с удовольствием обнаружил черты утонченности в том, кого он считал героем или, вернее, жертвой происходящей трагедии. Действительно, лицо у Поттера было интеллигентное и умное, однако с озабоченным и временами раздраженным выражением. У Рока создалось впечатление, что этот человек оправляется после недавней болезни; его неопределенного цвета волосы были редкими и довольно длинными, как будто бы их давно не стригли, а весьма необычного вида борода тоже казалась какой-то запущенной. За столом он раза два обратился к своей жене с какими-то резкими язвительными замечаниями, а больше возился с желудочными пилюлями и другими изобретениями медицинской науки. Однако по-настоящему озабочен он был, разумеется, лишь той опасностью, что грозила извне. Его жена подыгрывала ему в великолепной, хотя, может быть, слегка снисходительной манере Терпеливой Гризельды, но глаза ее тоже беспрестанно устремлялись на двери и ставни, как будто бы она боялась и в то же время ждала вторжения. После загадочной истерики, которую наблюдал у нее Рок, он имел основания опасаться, что чувства ее носят противоречивый характер. Но главное событие, о котором ведется здесь речь, произошло поздно ночью. В полной уверенности, что все уже разошлись спать, Рок решил наконец подняться к себе в номер, но, проходя через холл, с удивлением заметил отца Брауна, который сидел в уголке под апельсиновым деревом и невозмутимо читал книгу. Они обменялись пожеланиями спокойной ночи, и журналист уже поставил ногу на первую ступеньку лестницы, как вдруг наружная дверь подпрыгнула на петлях и заходила под яростными ударами, которые кто-то наносил снаружи, громовой голос, перекрывая грохот ударов, потребовал, чтобы дверь немедленно открыли. Журналист почему-то был уверен, что удары наносились заостренной палкой вроде альпенштока. Перегнувшись через перила, он увидел, что на нервом этаже, где свет уже был погашен, взад и вперед снуют слуги, проверяют запоры, но не снимают их; удостоверившись в этом, он немедленно поднялся к себе в номер. Здесь он сразу уселся за стол и с яростным воодушевлением принялся писать статью для своей газеты. Он описывал осаду отеля; его дешевую пышность, атмосферу порока, хитрые увертки священника и, сверх всего, ужасный голос, проникающий извне, подобно вою волка, рыщущего вокруг дома. И вдруг мистер Рок выпрямился на своем стуле. Прозвучал протяжный, дважды повторенный свист, который был ему вдвойне ненавистен, потому что напоминал и сигнал заговорщиков, и любовный призыв птиц. Наступила полная тишина. Рок замер, вслушиваясь. Спустя несколько мгновений он вскочил, так как до него донесся новый шум. Что-то пролетело, с легким шелестом рассекая воздух, и упало с отчетливым стуком — какой-то предмет швырнули в окно. Повинуясь зову долга, Рок спустился вниз — там было темно и пусто, вернее, почти пусто, потому что маленький священник по-прежнему сидел под апельсиновым деревцем и при свете настольной лампы читал книгу. — Вы, видимо, поздно ложитесь спать, — сердито заметил Рок. — Страшная распущенность, — сказал отец Браун, с улыбкой поднимая голову, — читать «Экономику ростовщичества» глубокой ночью. — Все двери заперты, — сказал Рок. — Крепко-накрепко, — подтвердил священник. — Кажется, ваш бородатый приятель принял необходимые меры. Кстати сказать, он немного напуган. За обедом он был сильно не в духе, на мой взгляд. — Вполне естественно, когда у человека прямо на глазах дикари в этой стране пытаются разрушить его семейный очаг. — Было бы лучше, — возразил отец Браун, — если бы человек, вместо того чтобы оборонять свой очаг от нападения извне, постарался укрепить его изнутри, вы не находите? — О, я знаю все ваши казуистические увертки, — ответил его собеседник. — Может быть, он и был резковат со своей женой, но ведь право на его стороне. Послушайте, вы мне кажетесь не таким уж простачком. Вы, наверно, знаете больше, чем говорите. Что, черт возьми, здесь происходит? Почему вы тут сидите всю ночь и наблюдаете? — Потому что я подумал, — добродушно ответил отец Браун, — что моя спальня может понадобиться. — Понадобиться? Кому? — Дело в том, что миссис Поттер нужна была отдельная комната, — с безмятежной простотой объяснил отец Браун. — Ну я и уступил ей мою, потому что там можно открыть окно. Сходите посмотрите, если угодно. — Ну нет. У меня найдется для начала забота поважнее, — скрежеща зубами, проговорил Рок. — Вы можете откалывать свои обезьяньи шутки в этом мексиканском обезьяннике, но я-то еще не потерял связи с цивилизованным миром. Он ринулся к телефонной будке, позвонил в свою редакцию и поведал им по телефону историю о том, как преступный священник оказывал содействие преступному поэту. Затем он устремился вверх по лестнице, вбежал в номер, принадлежавший священнику, и при свете единственной свечи, оставленной владельцем на столе, увидел, что все окна в номере раскрыты настежь. Он успел еще заметить, как нечто напоминающее веревочную лестницу соскользнуло с подоконника, и, взглянув вниз, увидел на газоне перед домом смеющегося мужчину, который сворачивал длинную веревку. Смеющийся мужчина был высок и черноволос, а рядом с ним стояла светловолосая, но также смеющаяся дама. На этот раз мистер Рок не мог утешаться даже тем, что смех ее истеричен. Слишком уж естественно он звучал. И мистер Рок в ужасе слушал, как звенел этот смех на дорожках сада, по которым она уходила в темноту зарослей со своим трубадуром. Эгер Рок повернул к священнику лицо — не лицо, а грозный лик Страшного суда. — Вея Америка узнает об этом, — произнес он. — Вы, попросту говоря, помогли ей сбежать с ее кудрявым любовником. — Да, — сказал отец Браун, — я помог ей сбежать с ее кудрявым любовником. — Вы, считающий себя слугой Иисуса Христа, — воскликнул Рок, — вы похваляетесь своим преступлением! — Мне случалось раз или два быть замешанным в преступлениях, — мягко возразил священник. — К счастью, на этот раз обошлось без преступления. Это просто тихая семейная идиллия, которая кончается при теплом свете домашнего очага. — Кончается веревочной лестницей, а надо бы — веревочной петлей, — сказал Рок. — Ведь она же замужняя женщина. — Конечно. — Ну и разве долг не предписывает ей находиться там, где ее муж? — Она находится там, где ее муж, — сказал отец Браун. Собеседник его пришел в ярость. — Вы лжете! — воскликнул он. — Бедный толстяк и сейчас еще храпит в своей постели. — Вы, видимо, неплохо осведомлены о его личной жизни, — сочувственно заметил отец Браун. — Вы бы, наверно, могли издать жизнеописание Человека с Бородой. Единственное, чего вы так и не удосужились узнать про него, так это его имя. — Вздор! — сказал Рок. — Его имя записано в книге для приезжих. — Вот именно, — кивнул священник. — Такими большими буквами: Рудель Романее. Гипатия Поттер, которая приехала к нему сюда, смело поставила свое имя чуть пониже, так как намерена была убежать с ним, а ее муж поставил свое имя чуть пониже ее имени, в знак протеста, когда настиг их в этом отеле. Тогда Романее (у которого, как у всякого популярного героя, презирающего род человеческий, куча денег) подкупил этих негодяев в отеле, и они заперли все двери, чтобы не впустить законного мужа. А я, как вы справедливо заметили, помог ему войти. Когда человек слышит нечто переворачивающее все в мире вверх ногами: что хвост виляет собакой, что рыба поймала рыбака, что Земля вращается вокруг Луны, — проходит время, прежде чем он может всерьез переспросить, не ослышался ли он. Он еще держится за мысль, что все это абсолютно противоречит очевидной истине. Наконец Рок произнес: — Вы что, хотите сказать, что бородатый человек — это романтик Рудель, о котором так много пишут, а кудрявый парень — мистер Поттер из Питсбурга? — Вот именно, — подтвердил отец Браун. — Я догадался с первого же взгляда. Но потом удостоверился. Некоторое время Рок размышлял, а затем проговорил: — Не знаю, может быть, вы и правы. Но как такое предположение могло прийти вам в голову перед лицом фактов? Отец Браун как-то сразу смутился, он опустился на стул и с бессмысленным видом уставился перед собой. Наконец легкая улыбка обозначилась на его круглом и глуповатом лице, и он сказал: Видите ли, дело в том, что я не романтик. — Черт вас знает, что вы такое! — грубо вставил Рок. — А вот вы — романтик, — сочувственно продолжал отец Браун. — Вы, например, видите человека с поэтической внешностью и думаете, что он — поэт? А вы знаете, как обычно выглядят поэты? Сколько недоразумений породило одно совпадение в начале девятнадцатого века, когда жили три красавца, аристократа и поэта: Байрон, Гёте и Шелли! Но в большинстве случаев, поверьте, человек может написать: «Красота запечатлела у меня на устах свой пламенный поцелуй» — или что там еще писал этот толстяк, — отнюдь не отличаясь при этом красотой. Кроме того, представляете ли вы себе, какого возраста обычно достигает человек к тому времени, когда слава его распространяется по всему свету? Уотс[80] нарисовал Суинберна с пышным ореолом волос, но Суинберн был лысым еще до того, как его поклонники в Америке или в Австралии впервые услыхали об его гиацинтовых локонах. И Д’Аннунцио[81] тоже. Собственно говоря, у Романеса до сих пор внешность довольно примечательная — вы сами можете в этом убедиться, если приглядитесь внимательнее. У него лицо человека, обладающего утонченным интеллектом, как оно и есть на самом деле. К несчастью, подобно многим другим обладателям утонченного интеллекта, он глуп. Он опустился и погряз в эгоизме и заботах о собственном пищеварении. И честолюбивая американская дама, полагавшая, что побег с поэтом подобен воспарению на Олимп к девяти музам, обнаружила, что одного дня с нее за глаза довольно. Так что к тому времени, когда появился ее муж и штурмом взял отель, она была счастлива вернуться к нему. — Но муж? — недоумевал Рок. — Этого я никак в толк не возьму. — A-а, не читайте так много современных эротических романов, — сказал отец Браун и опустил веки под пламенным протестующим взором своего собеседника. — Я знаю, все эти истории начинаются с того, что сказочная красавица вышла замуж за старого борова-финансиста. Но почему? В этом, как и во многих других вопросах, современные романы крайне несовременны. Я не говорю, что этого никогда не бывает, но этого почти не бывает в настоящее время, разве что по собственной вине героини. Теперь девушки выходят замуж за кого хотят, в особенности избалованные девушки вроде Гипатии. За кого же они выходят? Такая красивая и богатая мисс обычно окружена толпой поклонников, кого же она выберет? Сто шансов против одного, что она выйдет замуж очень рано и выберет себе самого красивого мужчину из тех, с кем ей приходится встречаться на балах или на теннисном корте. И знаете ли, обыкновенные бизнесмены бывают иногда красивыми. Явился молодой бог (по имени Поттер), и ее совершенно не интересовало, кто он — маклер или взломщик. Но при данном окружении, согласитесь сами, гораздо вероятнее, что он окажется маклером. И не менее вероятно, что его будут звать Поттером. Видите, вы оказались таким неизлечимым романтиком, что целую историю построили на одном предположении, будто человека с внешностью молодого бога не могут звать Поттером. Поверьте, имена даются людям вовсе не так уж закономерно. — Ну? — помолчав, спросил журналист. — А что же, по-вашему, произошло потом? Отец Браун порывисто поднялся со стула, пламя свечи дрогнуло, и тень от его короткой фигуры, протянувшись через всю стену, достигла потолка, вызывая странное впечатление, словно соразмерность вещей в комнате вдруг нарушилась. — А, — пробормотал он, — в этом-то все зло. В этом настоящее зло. И оно куда опаснее, чем старые индейские демоны, таящиеся в здешних джунглях. Вы вот подумали, что я выгораживаю латиноамериканцев со всей их распущенностью; так вот, как это ни странно, — и он посмотрел на собеседника сквозь очки совиными глазами, — как это ни невероятно, но в определенном смысле вы правы. Вы говорите: «Долой романтику». А я говорю, что готов иметь дело с настоящей романтикой, тем более что встречается она не часто, если не считать пламенных дней ранней юности. Но, говорю я, уберите «интеллектуальное единение», уберите «платонические союзы», уберите «высший закон самоосуществления» и прочий вздор, тогда я готов встретить лицом к лицу нормальный профессиональный риск в моей работе. Уберите любовь, которая на самом деле не любовь, а лишь гордыня и тщеславие, реклама и сенсация, и тогда мы готовы бороться с настоящей любовью — если в этом возникнет необходимость, а также с любовью, которая есть вожделение и разврат. Священникам известно, что у молодых людей бывают страсти, точно так же как докторам известно, что у них бывает корь. Но Гипатии Поттер сейчас по меньшей мере сорок, и она влюблена в этого маленького поэта не больше, чем если бы он был издателем или агентом по рекламе. В том-то и все дело: он создавал ей рекламу. Ее испортили ваши газеты, жизнь в центре всеобщего внимания, постоянное желание видеть свое имя в печати, пусть даже в какой-нибудь скандальной истории, лишь бы она была в должной мере «психологична» и шикарна. Желание уподобиться Жорж Саид, чье имя навеки связано с Альфредом де Мюссе. Когда романтическая юность прошла, Гипатия впала в грех, свойственный людям зрелого возраста, — в грех рассудочного честолюбия. У самой у нее рассудка кот наплакал, но для рассудочности рассудок ведь необязателен. — На мой взгляд, она очень неглупа в некотором смысле, — заметил Рок. — Да, в некотором смысле, — согласился отец Браун. — В одном-единственном смысле — в практическом. В том смысле, который ничего общего не имеет со здешними ленивыми нравами. Вы посылаете проклятия кинозвездам и говорите, что ненавидите романтику. Неужели вы думаете, что кинозвезду, в пятый раз выходящую замуж, свела с пути истинного романтика? Такие люди очень практичны, практичнее, чем вы, например. Вы говорите, что преклоняетесь перед простым, солидным бизнесменом. Что же вы думаете, Рудель Романее — не бизнесмен? Неужели вы не понимаете, что он сумел оценить — не хуже, чем она, — все рекламные возможности своего последнего громкого романа с известной красавицей? И он прекрасно понимал также, что позиции у него в этом деле довольно шаткие. Поэтому он и суетился так, и прислугу в отеле подкупил, чтобы они заперли все двери. Я хочу только сказать вам, что на свете было бы гораздо меньше скандалов и неприятностей, если бы люди не идеализировали грех и не стремились прославиться в роли грешников. Может быть, эти бедные мексиканцы кое-где и живут как звери или, вернее, грешат как люди, но, по крайней мере, они не увлекаются «идеалами». В этом следует отдать им должное. Он снова уселся так же внезапно, как и встал, и рассмеялся, словно прося извинения у собеседника. — Ну вот, мистер Рок, — сказал он, - вот вам мое полное признание, ужасная история о том, как я содействовал побегу влюбленных. Можете с ней делать все, что хотите. — В таком случае, — заявил мистер Рок, поднимаясь, — я пройду к себе в номер и внесу в свою статью кое-какие поправки. Но прежде всего мне нужно позвонить в редакцию и сказать, что я наговорил им кучу вздора. Не более получаса прошло между первым звонком Рока, когда он сообщил о том, что священник помог поэту совершить романтический побег с прекрасной дамой, и его вторым звонком, когда он объяснил, что священник помешал поэту совершить упомянутый поступок, но за этот короткий промежуток времени родился, разросся и разнесся по миру слух о скандальном происшествии с отцом Брауном. Истина и по сей день отстает на полчаса от клеветы, и никто не знает, где и когда она ее настигнет. Благодаря болтливости газетчиков и стараниям врагов первоначальную версию распространили по всему городу еще раньше, чем она появилась в печати. Рок незамедлительно выступил с поправками и опровержениями, объяснив в большой статье, как все происходило на самом деле, однако отнюдь нельзя утверждать, что противоположная версия была тем самым уничтожена. Просто удивительно, какое множество людей прочитали первый выпуск газеты и не читали второго. Всё вновь и вновь, во всех отдаленных уголках земного шара, подобно пламени, вспыхивающему из-под почерневшей золы, оживало «Скандальное происшествие с отцом Брауном, или Патер разрушает семью Поттера». Неутомимые защитники из партии сторонников отца Брауна гонялись за ней по всему свету с опровержениями, разоблачениями и письмами протеста. Иногда газеты печатали эти письма, иногда — нет. И кто бы мог сказать, сколько оставалось на свете людей, слышавших эту историю, но не слышавших ее опровержения? Можно было встретить целые кварталы, население которых все поголовно было убеждено, что мексиканский скандал — такое же бесспорное историческое событие, как Пороховой заговор[82]. Кто-нибудь просвещал наконец этих простых, честных жителей, но тут же обнаруживалось, что старая версия опять возродилась в небольшой группе вполне образованных людей, от которых уж, казалось, никак нельзя было ожидать такого неразумного легковерия. Видно, так и будут вечно гоняться друг за другом по свету два отца Брауна: один — бессовестный преступник, скрывающийся от правосудия, второй — страдалец, сломленный клеветой и окруженный ореолом реабилитации. Ни тот, ни другой не похож на настоящего отца Брауна, который вовсе не сломлен; шагая по жизни своей не слишком-то изящной походкой, несет он в руке неизменный зонт, немало повидавший на своем веку, к людям относится доброжелательно и принимает мир как товарища, но не как судью делам своим.  УБИЙСТВО НА СКОРУЮ РУКУ Эту загадочную историю о странных незнакомцах до сих пор помнят на узкой прибрежной полоске Сассекса, где сад большой и тихой гостиницы «Майский шест и гирлянда» смотрит прямо на море. В тот солнечный денек в гостиницу зашли два несуразных субъекта. Один из них был заметен издалека хотя бы тем, что носил блестевший на солнце зеленый тюрбан, водруженный над загорелым лицом с черной бородой. Другой выглядел еще более нелепо: желтоусый, с львиной гривой волос соломенного цвета, он носил мягкую черную шляпу священника. Его довольно часто видели проповедующим на пляже или дирижирующим деревянной палочкой на выступлениях хора общества трезвости; впрочем, он действительно никогда не входил в бар при гостинице. Прибытие этих необычных попутчиков было кульминацией истории, но не ее началом, поэтому, ради того чтобы тайное стало более или менее явным, лучше вернемся к началу. За полчаса до того, как два примечательных субъекта вошли в гостиницу, где были замечены всеми, два других очень незаметных человека появились там же, оставшись совершенно незамеченными. Один из них был крупным мужчиной, привлекательным на тяжеловесный манер, но умевшим сливаться с окружающим, становясь частью фона. Лишь тщательный осмотр его обуви мог бы подсказать, что это полицейский инспектор в штатском, причем одетый весьма непритязательно. Другой, невзрачный коротышка, был облачен в поношенный наряд католического священника, но его никто не видел проповедующим на пляже. Эти путники тоже оказались в просторной курительной комнате с баром по причине, определившей дальнейшие события этого трагического дня. Дело в том, что респектабельная гостиница под названием «Майский шест и гирлянда» находилась в состоянии ремонта. Те, кто любил ее в прошлом, были более склонны считать это надувательством или даже надругательством. Местный ворчун, мистер Рэггли, эксцентричный пожилой джентльмен, потягивавший в углу вишневую наливку и цедивший ругательства, определенно придерживался такого мнения. Так или иначе, гостиницу тщательно избавляли от всех случайных признаков английского постоялого двора и деловито превращали — ярд за ярдом и комнату за комнатой — в нечто напоминающее безвкусные хоромы левантийского ростовщика из американского кинофильма. Иными словами, ее «отделывали», но единственная часть, где отделка была завершена и где посетители могли чувствовать себя удобно, представляла собой большую комнату, выходившую в прихожую. Ранее она носила почтенное название «трактир», а теперь загадочным образом стала «салуном», хотя по виду больше напоминала азиатскую кофейню. В новом убранстве преобладали восточные украшения: там, где раньше висели ружья, эстампы со сценами охоты и чучела рыб за стеклянными витринами, теперь красовались фестоны восточной драпировки, скимитары, кривые индийские сабли и ятаганы, словно владелец неосознанно готовился к появлению джентльмена в тюрбане. В действительности же немногочисленных посетителей приходилось препровождать в эту залу, потому что все остальные, более обжитые и уютные уголки гостиницы еще не были готовы к приему гостей. Возможно, поэтому даже редкие посетители не получали должного внимания, поскольку управляющий и его помощники были заняты другими хлопотами. Так или иначе, поначалу двум путешественникам пришлось некоторое время ждать в одиночестве. Бар оказался совершенно пустым, и инспектор нетерпеливо звонил в колокольчик и стучал по стойке, но маленький священник опустился на скамейку и не выказывал никаких признаков спешки. Обернувшись, полисмен заметил, что лунообразное лицо его друга стало совершенно бесстрастным, как это иногда случалось; казалось, он пристально вглядывается в недавно украшенную стену через свои круглые очки. — Могу предложить монетку за ваши мысли, — со вздохом сказал инспектор Гринвуд, отвернувшись от стойки, — раз уж никто не хочет брать мои монеты в обмен на другой товар. Похоже, это единственная комната во всем доме, где нет стремянок и ведер с побелкой, и здесь так пусто, что нет даже мальчишки-разносчика, который подал бы мне кружку пива. — О, мои мысли не стоят ни пенса, не говоря уже о кружке пива, — ответил священник и протер очки. — Не знаю уж почему... но я думал о том, как легко здесь было бы совершить убийство. — Как мило с вашей стороны, отец Браун, — добродушно произнес инспектор. — Вы видели больше убийств, чем положено любому священнику, а мы, бедные полицейские, коротаем время в ожидании хотя бы одного. Но почему вы решили?.. Ага, я вижу, вы рассматриваете все эти турецкие сабли и кинжалы на стене. Здесь много предметов, с помощью которых можно совершить убийство, если вы это имеете в виду. Но не больше, чем в любой обычной кухне: разделочный нож или кочерга тоже подойдут. Дело же не в орудии, а в намерении. Отец Браун как будто собрался с разбегающимися мыслями и что-то промямлил в знак согласия. — Убийство — это всегда просто, — продолжал инспектор Гринвуд. — На свете нет ничего проще. Я могу убить вас прямо сейчас с большей легкостью, чем достать выпивку в этом проклятом баре. Единственная трудность в совершении убийства — не выдать себя. Для нас беда в том, что убийцы очень застенчивы, а глупая скромность мешает им раскрывать свои шедевры. Они цепляются за навязчивую идею, что людей нужно убивать, не попадаясь на этом, даже в комнате, полной кинжалов. Иначе в любой лавке ножовщика было бы полно трупов. Кстати, это объясняет разновидность убийства, которое нельзя предотвратить, хотя вину все равно перекладывают на несчастных полицейских, которые что-то недоглядели. Когда безумец убивает короля или президента, это нельзя предотвратить. Нельзя заставить короля жить в угольном погребе или носить президента в стальной коробке. Любой, кто не прочь стать убийцей, может прикончить его. В этом безумец похож на мученика: он тоже не от мира сего. Настоящий фанатик всегда может убить любого, кого захочет. Прежде чем священник успел ответить, в комнату ввалилась компания жизнерадостных коммивояжеров, резвящихся, словно стая дельфинов, и зычный бас крупного, сияющего здоровяка с такой же крупной и сияющей галстучной булавкой подействовал на управляющего, как свист хозяина на послушного пса. Он примчался с такой быстротой, на которую полицейский в штатском не мог и надеяться. — Прошу прощения, мистер Джукс, — произнес управляющий с подобострастной улыбкой и откинул прядь густо лакированных волос, упавшую на лоб. — У нас сейчас не хватает рук, и мне приходится самому присматривать за всем. Мистер Джукс был громогласен, но щедр: он заказал выпивку для всех, даже для почти раболепного управляющего. Мистер Джукс представлял очень известную и модную фирму, торгующую вином и крепкими напитками, и с полным основанием мог считать себя хозяином в таком месте. Он завел шумный монолог, объясняя управляющему, как нужно управлять гостиницей, а остальные прислушивались к его авторитетному мнению. Полисмен и священник устроились на низкой скамье за столиком в глубине зала, откуда наблюдали за событиями вплоть до того момента, когда инспектору пришлось самым решительным образом вмешаться в ход событий. Вскоре, как уже упоминалось, в баре появились две поразительные фигуры, похожие на привидения: смуглый азиат в зеленом тюрбане и священник-нонконформист. Они были похожи на вестников злого рока, несущих беду. Свидетелем ото го знамения стал молчаливый, но наблюдательный мальчик, последний час подметавший крыльцо, дабы не утруждать себя другими делами, толстый сумрачный бармен и дипломатичный, но рассеянный управляющий. По утверждению скептиков, привидения имеют совершенно естественные причины. Человек с гривой соломенных волос в полуклерикальном облачении был известен в роли не только пляжного проповедника, но и современного пропагандиста. Это был не кто иной, как преподобный Дэвид Прайс-Джонс, чей широко известный лозунг гласил: «Трезвость и Очищение для Нашей Родины и Британцев во Всем Мире». Он имел репутацию превосходного оратора и организатора, одержимого идеей, которая уже давно должна была привлечь поборников трезвого образа жизни. В соответствии с этой идеей подлинные сторонники сухого закона должны были воздать должное пророку Мохаммеду, который, вероятно, был первым трезвенником на свете. Преподобный связался с лидерами мусульманской религиозной мысли и в конце концов убедил одного выдающегося исламского деятеля приехать в Англию и выступить с лекциями о мусульманском запрете на винопитие. (Одно из имен этого деятеля было Акбар, а остальное представляло собой непереводимое звукослияние с перечислением атрибутов Аллаха.) Никому из вновь пришедших определенно не приходилось раньше бывать в баре, но они попали сюда волею случая, предполагая, что зашли в добропорядочную чайную комнату, но были препровождены в недавно отделанный салун. Наверное, все было бы хорошо, если бы великий трезвенник в блаженном неведении не подошел к стойке бара и не попросил стакан молока. Хотя коммивояжеры были людьми добродушными, они невольно застонали. По залу поползли шутливые шепотки вроде «держись подальше от дурака, который просит молока» и «лучше приведите ему корову». Однако величественный мистер Джукс, чье благосостояние в сочетании с галстучной булавкой требовало более утонченного юмора, обмахнулся салфеткой, словно ему вдруг стало душно, и патетическим тоном произнес: — Что же они со мной творят? Знают ведь, какое у меня хрупкое здоровье. Мой врач говорит, что любое такое потрясение может убить меня. Знают, но все-таки приходят и хладнокровно пьют холодное молоко у меня на глазах! Преподобный Дэвид Прайс-Джонс, привыкший разбираться с критиками на встречах с общественностью, не нашел ничего лучшего, как прибегнуть к упрекам и увещеваниям в этой подвыпившей компании, где царила совсем другая атмосфера. Трезвенник-мусульманин воздержался как от замечаний, так и от спиртных напитков, чем, безусловно, выказал свое достоинство. Фактически в его лице исламская культура одержала тихую победу; он настолько больше напоминал джентльмена, чем коммерсанты, что его аристократическая отстраненность начала вызывать глухое возмущение, а когда Прайс-Джонс перешел на личности, напряжение стало почти физически ощутимым. — Я спрашиваю вас, друзья мои, — произнес Прайс-Джонс с широким жестом публичного оратора, — почему наш восточный друг, которого вы видите здесь, подает нам пример истинно христианского смирения и самообладания? Почему он являет собой образец подлинного христианства, настоящей утонченности и джентльменского поведения посреди всех ссор и буйств в таких злачных местах? Потому что, какими бы ни были наши доктринальные различия, на его родной почве никогда не возрастал нечестивый росток хмеля или виноградной лозы, проклятый... В этот решающий момент в зале появился краснолицый и седовласый Джон Рэггли, буревестник сотен бурных споров и завсегдатай трактирных склок. В старомодном цилиндре, сдвинутом на затылок, и размахивая тростью, словно дубинкой, он ворвался в салун, как победоносная армия. Джон Рэггли считался местным чудаком. Он был из тех людей, которые пишут письма в газеты, где их не печатают. Впоследствии эти письма появляются в виде гневных памфлетов со множеством опечаток, изданных за собственный счет и заканчивающих свой путь в сотнях мусорных ведер. Он ссорился с консерваторами и радикалами, ненавидел евреев и не доверял практически ничему, что продается в магазинах и даже в трактирах. Но за его выходками стояли факты: он знал все закоулки и любопытные подробности в жизни графства и к тому же отличался изрядной наблюдательностью. Даже управляющий, по фамилии Уиллс, испытывал определенное уважение к мистеру Рэггли, справедливо полагая, что пожилым джентльменам можно простить их причуды. Конечно, это не имело ничего общего с подобострастным почтением перед громогласным Джуксом, который был очень выгодным клиентом, но, по крайней мере, управляющий старался избегать ссор со старым ворчуном, отчасти из страха перед его острым языком. — Вам как обычно, сэр? — произнес Уиллс, с широкой улыбкой наклонившись над стойкой. — Это единственный достойный напиток, который у вас пока еще остается, — фыркнул Рэггли и резким движением снял свою старомодную шляпу. — Проклятье, мне иногда кажется, что единственная английская вещь, оставшаяся в Англии, — это шерри-бренди. Вишневая наливка действительно имеет вкус вишни. Можете ли вы найти мне пиво, которое имеет вкус хмеля, или сидр, имеющий вкус яблок, или любое вино, дающее хотя бы слабый намек на то, что оно изготовлено из винограда? Во всех наших трактирах занимаются дьявольским надувательством, которое в любой другой стране привело бы к революции. Могу вас заверить, мне кое-что известно об этом. Подождите, когда это появится в печати, и люди узнают правду. Если бы я мог сделать так, чтобы людей перестали травить всяким пойлом... Тут преподобный Дэвид Прайс-Джонс снова выказал определенную бестактность, хотя считал благоразумие одной из своих главных добродетелей. Он попытался установить союзные отношения с мистером Рэггли, но пренебрег тонким различием между идеей о плохой выпивке и представлением о том, что любая выпивка — это плохо. Он снова попытался привлечь к спору своего молчаливого и степенного восточного друга в качестве утонченного иностранца, который стоит выше грубых английских нравов. Он даже неосторожно повернул разговор в сторону широких теологических взглядов и упомянул имя Мохаммеда, что привело к настоящему взрыву. — Пусть Господь проклянет вашу душу! — взревел Рэггли, не отличавшийся широтой религиозных взглядов. — Вы хотите сказать, что англичанин не может пить английское пиво, потому что вино было запрещено в проклятой пустыне каким-то грязным старым пустозвоном, которого звали Магометом? Инспектор полиции одним большим прыжком выскочил в середину зала. За мгновение до этого в облике восточного джентльмена, который до сих пор стоял совершенно неподвижно и только сверкал глазами, произошла замечательная перемена. Как и сказал его друг, он решил преподать пример истинно христианского смирения и самообладания. Он с тигриным проворством метнулся к стене, сорвал один из висевших там тяжелых ножей и метнул его, как камень из пращи, так что клинок воткнулся в другую стену ровно в полудюйме от уха мистера Рэггли. Нож, несомненно, воткнулся бы в самого мистера Рэггли, если бы инспектор Гринвуд в последний момент не успел дернуть бросавшего за руку и отклонить удар. Отец Браун остался на своем месте, наблюдая за происходящим прищуренными глазами и с чем-то похожим на улыбку в уголках рта, словно он разглядел нечто большее за обычной вспышкой насилия в ссоре. В этот момент ссора приняла любопытный оборот, который остался бы непонятным, если не знать натуру таких людей, как Джон Рэггли. Краснолицый старый фанатик встал и шумно расхохотался, словно услышал самую удачную шутку в своей жизни. Вся его резкость и желчная ожесточенность куда-то испарились, и он с благосклонным вниманием разглядывал другого фанатика, который только что пытался убить его. — Лопни мои глаза, — произнес он, — вы первый мужчина, которого я встретил за двадцать лет! — Вы предъявите обвинение этому человеку, сэр? — с сомнением в голосе поинтересовался инспектор. — Конечно нет, — ответил Рэггли. — Я бы поставил ему стаканчик, если бы он мог выпить со мной. Я не собирался оскорблять его религию, и мне бы хотелось, чтобы у вас, паразитов, хватило смелости убить человека — не за вашу религию, потому что у вас ее нет, но хотя бы за оскорбление в адрес вашего пива. — Теперь, когда он назвал нас паразитами, мир и спокойствие можно считать восстановленными, — шепнул отец Браун, обратившись к Гринвуду. — Но лучше бы этот лектор-абстинент воткнул нож в своего приятеля, который на самом деле был зачинщиком ссоры. Пока он говорил, случайные группы, собравшиеся в зале, уже начали распадаться. Управляющий очистил комнату, предназначенную для коммивояжеров, и они перебрались туда в сопровождении мальчишки-разносчика, который нес поднос с заново наполненными бокалами. Отец Браун немного постоял, глядя на бокалы, оставшиеся на стойке. Он сразу же узнал злосчастный стакан из-под молока и другой, пахнувший виски, а потом обернулся как раз вовремя, чтобы увидеть прощание двух диковинных персонажей, фанатиков Востока и Запада. Рэггли по-прежнему держался с преувеличенной вежливостью. В мусульманине сохранялось нечто темное и зловещее, возможно присущее ему от природы, но он откланялся с исполненными достоинства примирительными жестами, и все говорило о том, что беда миновала. Но во всяком случае, для отца Брауна - в воспоминании и толковании этих последних учтивых жестов между недавними противниками осталось нечто важное и недосказанное. Ведь ранним утром на следующий день, когда он вышел на службу в местном приходе, то увидел длинное помещение салуна с причудливыми азиатскими украшениями, залитое мертвенным бледным светом разгорающегося дня, в котором отчетливо проступала каждая мелочь, и одной из таких подробностей было мертвое тело Джона Рэггли, скрюченное в углу комнаты, в сердце которого торчал кривой кинжал с тяжелой рукояткой. Отец Браун очень тихо поднялся наверх и позвал инспектора. Они вдвоем встали над трупом в доме, где никто еще не проснулся. — Нам не следует делать очевидных предположений или избегать их, — сказал Гринвуд, наконец нарушив молчание. — Но стоит вспомнить то, о чем я вам говорил вчера вечером. Кстати, довольно странно, что эти слова прозвучали именно вчера вечером. — Понимаю, — кивнул священник, глядевший перед собой немигающим совиным взглядом. — Я сказал, что убийства, которые невозможно предотвратить, совершают люди с фанатичными убеждениями. Вероятно, этот смуглый тип думает, что если его повесят, то он отправится прямо в рай за то, что он защитил честь пророка. — Разумеется, это гак, — сказал отец Браун. — Со стороны нашего приятеля-мусульманина, так сказать, было бы вполне разумно зарезать Рэггли. В то же время мы не знаем никого, кто мог бы иметь разумную причину для убийства. Но... но я подумал... Его лицо вдруг снова стало непроницаемым, и слова замерли на губах. — В чем дело? — спросил инспектор. — Я знаю, это звучит странно, — отозвался отец Браун далеким голосом, — но я подумал, что в определенном смысле не имеет значения, кто воткнул в него нож. — Это что, новая мораль или старая добрая казуистика? — поинтересовался его друг. — Что, иезуиты действительно увлекаются убийствами? — Я не говорил, что не имеет значения, кто его убил, — сказал отец Браун. — Конечно, человек, который всадил в него нож, вполне может быть тем человеком, который убил его. Но он может быть и совсем другим человеком. Так или иначе, это было сделано совсем в другое время. Полагаю, вы будете обследовать рукоять кинжала на отпечатки пальцев, но не придавайте им большого значения. Я могу придумать несколько причин, которые могли бы побудить других людей воткнуть нож в бедного старика, — не слишком поучительных, но все же не имеющих ничего общего с убийством. Вам придется воткнуть в него еще несколько ножей, прежде чем вы приблизитесь к истине. — Вы хотите сказать... — начал инспектор, напряженно глядевший на него. — Я говорю о вскрытии для определения подлинной причины смерти, — ответил священник. — Полагаю, вы нравы — во всяком случае, насчет кинжала, — сказал инспектор. — Мы подождем врача, но я совершенно уверен, что он подтвердит ваши слова. Здесь совсем мало крови. Нож воткнули в труп, остывший несколько часов назад. Но почему? — Наверное, для того, чтобы взвалить вину на мусульманина, — ответил отец Браун. — Готов признать, это мерзко, но все-гаки это не убийство. По-моему, здесь есть люди, которые стараются хранить секреты, но не обязательно являются убийцами. — Об этом я еще не думал, — произнес Гринвуд. — А почему вы так решили? — Вчера, когда мы вошли в эту ужасную комнату, я сказал, что здесь было бы легко совершить убийство. Вы решили, что я имел в виду это дурацкое оружие, но я думал совсем о другом. В течение следующих нескольких часов инспектор со своим другом провел самое тщательное дознание обо всех, кто входил в гостиницу и выходил на улицу за последние сутки. Они выяснили, как распределяли напитки, чьи бокалы были вымыты или остались немытыми, и навели подробные справки обо всех, кто мог бы оказаться причастным к делу. Могло сложиться впечатление, что отравили тридцать человек, а не одного. Выяснилось, что посетители попадали в здание только через парадный вход, примыкавший к бару; все остальные входы были так или иначе перекрыты из-за ремонтных работ. Мальчик, подметавший крыльцо перед этим входом, не смог сообщить ничего вразумительного. До появления поразительного «турка в тюрбане» и проповедника идей трезвости посетителей почти не было, если не считать коммивояжеров, которые зашли «пропустить по стаканчику на скорую руку», по их собственному выражению. Они держались вместе, но между мальчиком и теми, кто находился внутри, возникло легкое разногласие. Мальчишка утверждал, что один коммивояжер на удивление быстро пропустил свой стаканчик и вышел на крыльцо в одиночестве, но бармен и управляющий не заметили такого независимого индивидуума. И управляющий, и бармен довольно хорошо знали всех путешественников и не сомневались, что их компания была тесной. Сначала они болтали и пили за стойкой бара, потом наблюдали, как их барственный предводитель мистер Джукс ввязался в не очень серьезную перепалку с мистером Прайс-Джонсом, и, наконец, стали свидетелями весьма серьезных препирательств между мистером Акбаром и мистером Рэггли. Когда им сказали, что можно перейти в «комнату для коммерческих совещаний», они так и сделали, а поднос с напитками последовал за ними как трофей. — Почти ничего ценного, — подытожил инспектор Гринвуд. — Разумеется, усердные слуги перемыли всю посуду, включая бокал старого Рэггли. Если бы все не были такими прилежными, сыщикам было бы гораздо легче работать. — Да, — отозвался отец Браун, и на его лице снова появилась неуверенная улыбка. — Иногда мне кажется, что гигиену изобрели преступники. А может быть, реформаторы в области гигиены изобрели преступления — у некоторых из них вполне преступный вид. Все твердят о вонючих притонах и грязных трущобах, где гнездится преступность, но на самом деле все как раз наоборот. Их называют грязными не потому, что там совершаются преступления, а потому, что там преступление легко заметить. Зато в чистых, ухоженных и опрятных местах преступник может чувствовать себя как рыба в воде. Там нет глины, где могли бы остаться отпечатки ног, нет ядовитых отбросов; любезные слуги смывают все следы убийства, а убийца может задушить шестерых своих жен подряд и сжечь их трупы — и все из-за нехватки доброй христианской грязи. Может быть, я слишком увлекся, но дело вот в чем. Так получилось, что вчера я видел один бокал, о котором мне хотелось бы узнать побольше, хотя с тех пор его, конечно, уже вымыли. — Вы имеете в виду бокал Рэггли? — спросил Гринвуд. — Нет, я имею в виду бокал незнакомца, — ответил священник. — Он стоял возле стакана из-под молока, и в нем еще оставалось на два пальца виски. Мы с вами не заказывали виски. Я помню, как управляющий, когда радушный Джукс предложил всем выпить за свой счет, выпил «капельку джина». Надеюсь, вы не думаете, что наш мусульманин на самом деле был любителем виски, нахлобучившим зеленый тюрбан для маскировки, или что преподобный Дэвид Прайс-Джонс выпил виски с молоком, не заметив этого. — Большинство коммерсантов заказывают виски, — заметил инспектор. — Они предпочитают этот напиток. — Да, и они обычно следят за тем, чтобы получить свой заказ, — сказал отец Браун. — В данном случае все бокалы аккуратно собрали и отнесли к ним в комнату. Но этот бокал остался на месте. — Наверное, это случайность, — с сомнением в голосе произнес инспектор. — Если кто-то забыл выпивку, ему могли принести новую порцию. Отец Браун покачал головой: — Надо видеть людей такими, какие они есть. Эти люди — некоторые могут называть их чернью, другие обычными работягами, кому как нравится. По мне достаточно сказать, что в целом это простой народ. Многие из них добряки, которые рады вернуться к жене и детишкам, но попадаются и мерзавцы, которые обзаводятся сразу несколькими женами в разных местах или даже убивают своих благоверных. Но, повторяю, в целом это простые люди и, заметьте, немного подвыпившие. Совсем чуть-чуть — многие герцоги и оксфордские профессора — настоящие пьяницы по сравнению с ними. Но в таком расслабленном состоянии человек подмечает разные вещи и громко говорит об этом. Самый незначительный инцидент развязывает им язык; если пивная пена переливается через край кружки, он восклицает: «Тпру, Эмма!» или «Лей веселей!» Помяните мои слова — совершенно невозможно, чтобы пятеро таких балагуров сидели за столом и кто-то из них, вдруг оказавшийся без выпивки, не поднял бы крик по этому поводу. Возможно, они все бы подняли крик одновременно. Англичанин, принадлежащий к другому сословию, может спокойно подождать, пока ему не принесут выпивку. Но такой непоседа обязательно завопит: «А как же я?», или «Эй, Джордж, разве я вступил в общество трезвости?», или «Разве ты видишь на мне зеленый тюрбан, Джордж?» и так далее. Но бармен не слышал таких жалоб. Я не сомневаюсь, что бокал виски, оставшийся в баре, был почти до дна выпит кем-то еще, о ком мы до сих пор не подумали. — Кто бы это мог быть? — спросил инспектор. — Поскольку управляющий и бармен не слышали о таком человеке, вы сбрасываете со счетов единственные действительно независимые показания -- слова мальчика, который подметал крыльцо. Он сказал, что человек, с виду похожий на коммивояжера, присоединился к общей компании, вошел в бар и почти сразу же вышел обратно. Менеджер и бармен не видели его — во всяком случае, так они говорят, — но он успел получить бокал виски в баре. Давайте назовем его Скорой Рукой простоты ради. Знаете, я не часто вмешиваюсь в вашу работу; при всем моем желании вы справляетесь с ней лучше, чем я. Я никогда не приводил в действие механизм полицейского расследования, не преследовал преступников и так далее. Но теперь я впервые в жизни хочу почувствовать себя полицейским. Я хочу, чтобы вы нашли Скорую Руку, последовали за ним хоть на край света, задействовали все инфернальные механизмы, раскинули сеть по всем странам и народам и наконец поймали его. Это тот человек, который нам нужен. Гринвуд безнадежно пожал плечами. — Но есть ли у него лицо, форма или любое другое видимое качество, кроме скорой руки? — осведомился он. — Он носил шотландский плащ с пристегивающимся капюшоном, — сказал отец Браун. — Еще он сказал мальчику на крыльце, что должен попасть в Эдинбург на следующее утро. Это все, что помнит мальчишка. Но я знаю, что ваша организация разыскивала людей и по более скудным приметам. — Вы принимаете это очень близко к сердцу, — немного озадаченно сказал инспектор. Священник тоже выглядел озадаченным собственными мыслями. Он нахмурился, присел на скамью и резко произнес: — Видите ли, вы не совсем правильно меня поняли. Все люди важны. Вы имеете значение, я имею значение. Это один из самых трудных моментов в теологии. Инспектор непонимающе смотрел на священника, но тот продолжал: — Все мы имеем значение для Бога... Бог знает — почему. Но это единственно возможное оправдание для существования полисменов. Полисмен не выказал радости по поводу космического оправдания своего бытия. — В конце концов, закон по-своему прав, — добавил отец Браун. — Если все люди что-то значат, то каждое убийство тоже что-то значит. То, что было сокровенно создано по образу и подобию Божьему, не должно быть втайне уничтожено. Но... — Он резко выделил последнее слово, как будто пришел к какому-то новому решению. — Но если выйти за пределы этой мистической сферы равенства, я не считаю, что большинство ваших громких убийств имеет особое значение. Будучи практичным, здравомыслящим человеком, я понимаю, что кто-то убил премьер-министра. Но, будучи практичным здравомыслящим человеком, я не думаю, что премьер-министр важнее кого-то другого. Если смотреть с позиции важности человеческой жизни, я бы сказал, что его практически не существует. Неужели вы полагаете, что, если бы его и других общественных деятелей завтра убили всем скопом, не нашлось бы других людей, которые бы точно так же вставали и разглагольствовали о том, что «были предприняты все необходимые меры» или «правительство держит этот вопрос под строгим контролем»? Властители дум современного мира не имеют значения. Даже подлинные хозяева мира значат не так уж много, а все, о ком вы когда-либо читали в газетах, и вовсе ничего не значат. Священник встал и несильно хлопнул ладонью по столу, что с ним случалось нечасто. Тон его голоса снова изменился: — Но Рэггли многое значил. Он был одним из горстки людей, которые могли бы спасти Англию. Сумрачные и одинокие, как заброшенные дорожные указатели, они стоят вдоль дороги, которая все время ведет под уклон и заканчивается в болоте алчности и наживы. Декан Свифт, доктор Джонсон и старый Уильям Коббетт — всех их называли грубиянами и нелюдимами, но все они были любимы своими друзьями, как того и заслуживали. Разве вы не видели, как этот старик с львиным сердцем встал и простил своего врага, как умеют прощать только настоящие бойцы? Он сделал то, о чем болтал этот проповедник трезвости: стал образцом христианской добродетели и подал пример другим христианам. Когда такого человека тайно и грязно убивают, для меня это важно — так важно, что не грех и прибегнуть к полицейскому механизму... Нет, не стоит благодарности. Поэтому для разнообразия я действительно хочу обратиться к вам за помощью. Следующие несколько суток прошли в неустанных поисках. Можно сказать, что маленький священник привел в действие все армии и следственные инструменты королевской полиции, подобно тому как маленький Наполеон двигал батареи и военные соединения в своем грандиозном стратегическом замысле, охватившем всю Европу. Полицейские участки и почтовые отделения работали круглосуточно. Полисмены останавливали машины, перехватывали письма и наводили справки в сотне мест, пытаясь напасть на след призрачной фигуры, безликой и безымянной, одетой в шотландский плащ и с билетом до Эдинбурга. Между гем следствие продвигалось и по другим линиям. Полный отчет о вскрытии еще не пришел, но все были уверены, что речь идет об отравлении. Главное подозрение естественным образом падало на вишневую наливку, а главными подозреваемыми, естественно, оказывались служащие гостиницы. — Скорее всего, это управляющий, — угрюмо сказал Гринвуд. — Мне он показался скользким типом. Может быть, причастен кто-то из слуг, взять хотя бы бармена. Он похож на обидчивого человека, и Рэггли, со своим неуемным темпераментом, мог ненароком задеть сто, хотя потом всегда был щедр. Но в конце концов, как я уже говорил, главное подозрение падает на управляющего. — Я понимаю, что главное подозрение падает на него, — сказал отец Браун. — Именно поэтому для меня он чист. Видите ли, мне кажется, что кому-то хотелось, чтобы подозрение пало на управляющего или на одного из слуг. Вот почему я сказал, что в гостинице легко совершить убийство... Но вам лучше самому расспросить его. Инспектор ушел, но вернулся на удивление быстро и застал своего друга просматривающим документы, которые представляли собой нечто вроде досье с описанием бурной карьеры Джона Рэггли. — Удивительное дело, — сказал инспектор. — Я думал, что потрачу несколько часов на перекрестный допрос этого скользкого лягушонка, потому что формально у нас нет никаких улик против него. Вместо этого он сразу же раскололся и со страху, похоже, выложил мне все, что знает. — Да, — отозвался отец Браун. — Вот так же он испугался, когда нашел труп Рэггли, отравленного в его гостинице. Он настолько потерял голову, что не нашел ничего лучшего, как украсить труп турецким кинжалом и взвалить вину на мусульманина. Его самого можно обвинить лишь в трусости; он последний, кто мог бы воткнуть нож в живого человека. Готов поспорить, он долго собирался с духом, прежде чем воткнуть нож в мертвого. Он испугался, что его обвинят в том, чего он не совершал, и в результате выставил себя дураком. — Пожалуй, мне стоит поговорить и с барменом, — заметил Гринвуд. — Пожалуй, — согласился священник. — Сам я не верю, что это был кто-либо из работников гостиницы, уж слишком все подстроено, чтобы подозрение пало на них... Но послушайте, вы видели эти материалы о Джоне Рэггли? Он прожил очень интересную жизнь; хотелось бы, чтобы кто-нибудь написал его биографию. — Я сделал заметки обо всем, что может иметь отношение к делу, — ответил инспектор. — Он был вдовцом, но однажды поссорился из-за своей жены с шотландским агентом по торговле земельными участками, который тогда жил в этих местах. Ссора была очень бурной. Говорят, он ненавидел шотландца; может быть, в этом причина... Я понимаю, почему вы гак зловеще улыбаетесь. Шотландец! Может быть, человек из Эдинбурга! — Возможно, — сказал отец Браун. — Но также возможно, что он недолюбливал шотландцев помимо личных причин. Любопытно, что тори, радикальные консерваторы, или как их ни называй, — иными словами, все, кто противился торгашескому движению вигов, — неприязненно относились к шотландцам. Это и Коббегт, и доктор Джонсон... Свифт описал шотландский акцент в одном из своих самых язвительных пассажей, и даже Шекспира обвиняли в предубежденном отношении к ним. Пожалуй, тому была причина. Шотландцы жили на скудной сельскохозяйственной земле, которая потом стала богатой промышленной землей. Они были деятельными и способными людьми, искренне считавшими, что несут блага индустриальной цивилизации с севера. Они просто не представляли, что значат долгие столетия земледельческой цивилизации на юге. Их предки тоже были земледельцами, но нецивилизованными... Что ж, нам остается лишь ждать новостей. — Едва ли вы дождетесь свежих новостей от Шекспира и доктора Джонсона, — ухмыльнулся полисмен. — Увы, мнение Шекспира о шотландцах не может служить уликой. Отец Браун поднял брови, словно удивленный новой мыслью. — Если подумать, даже у Шекспира можно найти неплохие улики, — сказал он. — Шекспир не часто упоминает о шотландцах, но он любил высмеивать валлийцев. Инспектор всмотрелся в своего друга; ему показалось, что он видит намек на живую игру ума за сдержанным выражением лица. — Ей-богу, — наконец сказал он, — кто бы мог подумать, что подозрение повернется в эту сторону? — Отчего же? — добродушно отозвался отец Браун. — Вы начали с фанатиков и сказали, что они способны на все. Вчера в баре мы имели удовольствие лицезреть самого громогласного, оголтелого и тупоголового фанатика современности. Если упрямый идиот с одной идеей в голове способен на убийство, то я отдам предпочтение своему преподобному валлийскому собрату Прайс-Джонсу перед всеми азиатскими факирами. Кроме того, как я вам говорил, его отвратительный молочный стакан стоял на стойке рядом с недопитым бокалом виски. — Который, но вашему мнению, был связан с убийством, — задумчиво произнес Гринвуд. - Послушайте, я уже не понимаю, серьезно вы говорите или нет. Инспектор продолжал всматриваться в лицо своего друга, сохранявшее непроницаемое выражение, но туг пронзительно зазвонил телефон, стоявший за стойкой бара. Гринвуд откинул доску, быстро прошел за стойку, снял трубку и прижал ее к уху. Несколько мгновений он слушал, а потом испустил возглас, обращенный не к собеседнику, а к миру в целом. Он снова прислушался, отрывисто вставляя между паузами: — Да, да... приезжайте немедленно; если возможно, привезите его с собой... Отличная работа... Поздравляю вас. Инспектор Гринвуд вернулся в зал помолодевшим человеком. Он важно опустился на табурет и уперся руками в колени. — Отец Браун, я не знаю, как вам это удалось, — сказал он. — Вы как будто знали, кто убийца, когда мы еще не догадывались о его существовании. Он был никем и ничем — всего лишь незначительное противоречие в показаниях. Никто в гостинице не видел его, мальчишка на крыльце едва смог вспомнить его. Это был не человек, а тень сомнения, промелькнувшая из-за лишнего бокала из-под виски. Но мы поймали его, и это тог самый человек, который нам нужен. Отец Браун встал, охваченный внезапным предчувствием и машинально сжимая бумаги, представлявшие большую ценность для будущего биографа Джона Рэггли. Вероятно, этот жест подвигнул его друга на дальнейшие разъяснения. — Да, мы взяли Скорую Руку. Он действительно оказался проворным и неуловимым, как ртуть. Его только что поймали; по его словам, он собрался порыбачить в Оркни. Но это тот самый человек — шотландский торговец недвижимостью, который соблазнил жену Рэггли; тот человек, который пил шотландское виски в баре, а потом уехал на поезде в Эдинбург. Никто бы не узнал о нем, если бы не вы. — Но я имел в виду... — растерянным тоном начал отец Браун. В этот момент перед входом в гостинцу раздался лязг и рокот тяжелых автомобилей, и в дверях бара замаячили двое или трое полицейских. Один из них, которому инспектор предложил сесть, подчинился с одновременно довольным и усталым видом. Он с восхищением посмотрел на отца Брауна. — Да, сэр, мы поймали убийцу, — сказал он. — Тут нет сомнений, потому что он едва не прикончил меня. Раньше мне доводилось задерживать крепких парней, но такой попался впервые: пнул меня в живот, словно лошадь копытом лягнула, и чуть было не удрал от пяти полисменов. На этот раз вы получили настоящего убийцу, инспектор. — Где он? — осведомился отец Браун. — В полицейском фургоне, сидит в наручниках, — ответил полицейский. — Лучше пусть остается там до поры до времени. Отец Браун тяжело опустился, почти рухнул в кресло, и бумаги, которые он нервно тискал в руках, вдруг разлетелись по полу вокруг него, словно пласты слежавшегося снега. Не только выражение лица, но и все его тело создавало впечатление лопнувшего воздушного шарика. — Ох!., ох!.. — приговаривал он, как будто любое добавление было излишним. — Ох!.. Опять я это сделал. — Если вы хотите сказать, что снова поймали преступника... — начал Гринвуд, но священник остановил его шипящим восклицанием, похожим на звук пузырьков в стакане с содовой. — Я хочу сказать, что это случается постоянно, но не возьму в толк почему. Я всегда стараюсь выражаться ясно, но другие вкладывают в мои слова совершенно иной смысл. — Теперь-то в чем дело? — воскликнул Гринвуд, охваченный внезапным раздражением. — Понимаете, я что-то говорю, — произнес отец Браун слабым голосом, который сам по себе передавал незначительность сказанного, — но, что бы я ни говорил, в моих словах находят нечто большее. Однажды я увидел разбитое зеркало и сказал: «Здесь что-то случилось», а мне ответили: «Да, вы правы, двое мужчин боролись друг с другом, а потом один выбежал в сад» и так далее. Я этого не понимаю. Для меня «что-то случилось» и «двое мужчин боролись друг с другом» — совершенно разные вещи. Осмелюсь утверждать, я читал старинные трактаты по логике. То же самое происходит и сейчас. Похоже, вы все уверены, что этот человек убийца, но я не называл его убийцей. Я сказал, что это тот человек, который нам нужен. Это действительно так: я очень хочу увидеть его. Он мне нужен как единственный человек, которого у нас до сих пор нет в этом отвратительном деле, — как свидетель! Полицейские, нахмурившись, смотрели на него, словно пытались осознать новый и неожиданный поворот в споре. После небольшой паузы священник возобновил свои объяснения: — С первой минуты, когда я вошел в этот пустой бар, или салун, то понял, что все дело в его пустоте и уединении. У любого там была возможность остаться наедине с собой — иными словами, без свидетелей. Когда мы вошли, управляющего и бармена не было на месте. Но когда они были в баре? Какой смысл воссоздавать хронологию событий, если кто угодно мог оказаться где угодно? Сплошное белое пятно из-за отсутствия свидетелей. Я все же полагаю, что бармен или кто-то еще находился в баре незадолго до нашего прихода, поэтому шотландец смог получить шотландское виски. Но мы не можем даже гадать, кто отравил шерри-бренди, предназначенное для бедного Рэггли, пока точно не установим, кто и когда побывал в баре. Теперь я хочу, чтобы вы оказали мне еще одну услугу, несмотря на это глупое недоразумение, очевидно произошедшее по моей вине. Я хочу, чтобы вы собрали всех людей, побывавших в этой комнате, — думаю, всех их можно найти, если только мусульманин не отправился обратно в Азию, — а потом освободить несчастного шотландца от наручников, привести его сюда и расспросит ь, кто подавал ему виски, кто еще находился в баре и так далее. Он — единственный человек, чьи показания включают тот момент, когда произошло преступление. Не вижу ни малейших причин сомневаться в его словах. — Но послушайте, — запротестовал Гринвуд, — выходит, мы возвращаемся к персоналу гостиницы? Кажется, вы уже согласились, что управляющий не может быть убийцей. Это бармен или кто-то еще? — Не знаю, — безучастно отозвался священник. — Я не уверен даже насчет управляющего. О бармене мне вообще ничего не известно. Управляющий, возможно, о чем-то умалчивает, даже если он не убийца. Но я точно знаю, что существует единственный свидетель, который мог что-то видеть. Поэтому я и просил, чтобы полицейские ищейки отправились за ним хоть на край света. Когда таинственный шотландец наконец предстал перед собравшимися, он оказался внушительным мужчиной, высоким, узколицым, с выступающими скулами, резко очерченным носом и пучками рыжих волос на голове. Он носил не только шотландский плащ-накидку, но и шотландскую шапку с завязывающимися лентами. Его насупленный и враждебный вид был вполне понятен, но каждый мог видеть, что такой человек будет оказывать сопротивление при аресте и не погнушается насилием. Неудивительно, что у него дошло до драки с таким задирой, как Рэггли, а обстоятельства его задержания убедили полицейских в том, что они имеют дело с типичным убийцей. Но он называл себя уважаемым фермером из Абердиншира по имени Джеймс Грант, и каким-то образом не только отец Браун, но даже инспектор Гринвуд — проницательный человек с огромным опытом — вскоре убедился, что сдержанная ярость шотландца была свидетельством его невиновности, а не вины. — Мистер Грант, — серьезно сказал инспектор, без всяких объяснений принявший учтивый тон, — мы хотим получить от вас лишь показания по одному очень важному факту. Я глубоко сожалею о недоразумении, из-за которого вы пострадали, но уверен, что вы не откажетесь помочь правосудию. По нашим сведениям, вы зашли в этот бар сразу же после открытия, примерно в половине шестого, и заказали бокал виски. Мы точно не знаем, кто из служащих гостиницы — бармен, управляющий или еще кто-то — находился в баре в это время. Будьте добры, взгляните на этих людей и скажите, есть ли среди них тот, кто подал вам виски. — Да, он здесь, — произнес Грант с угрюмой улыбкой, после того как обвел присутствующих острым взглядом. — Я узнаю его где угодно, и вы согласитесь — такого здоровяка трудно не заметить. В вашей гостинице все слуги так же важничают, как он? Взгляд инспектора оставался жестким и неподвижным, а лицо отца Брауна ничего не выражало, но на многих других лицах отразилась тень сомнения. Бармен был не особенно высоким и вовсе не спесивым, а управляющий недотягивал и до среднего роста. — Мы хотим только опознать бармена, — монотонным, бесцветным голосом произнес инспектор. — Разумеется, нам известно, кто это, но нам нужно получить от вас независимое подтверждение. Итак... Он внезапно замолчал. — Да вот же он, — устало отозвался шотландец и указал пальцем. Одновременно с этим жестом огромный Джукс, князь разъезжих торговцев, вскочил на ноги, словно разбушевавшийся слон, а трое полисменов вцепились в него, словно охотничьи псы в дикого зверя. — Все достаточно просто, — сказал отец Браун своему другу спустя некоторое время. — Как я уже говорил, в тот момент, когда я вошел в бар, го сразу же подумал: если бармен оставляет зал без присмотра, ничто не помешает мне или вам зайти за стойку и всыпать яд в любую из бутылок, поджидающих своих клиентов. Разумеется, более практичный отравитель поступил бы, как Джукс, то есть заменил обычное вино отравленным, потому что это можно сделать мгновенно. Он торгует спиртными напитками, поэтому для него не составляло труда держать наготове бутылочку шерри-бренди точно такого же образца. Конечно, есть одно условие, которое в данном случае удалось обойти. Если отравить пиво или виски, которое пьют многие люди, это приведет к массовой гибели. Но когда известно, что человек пьет что-то одно и нс слишком популярное среди других — например, вишневую наливку, — это все равно что отравить его в собственном доме. Даже еще безопаснее, потому что подозрение моментально падет на служащих гостиницы, и даже если кто-то заподозрит одного из сотни клиентов, он ни за что на свете не сможет доказать это. Такое убийство можно назвать едва ли не самым анонимным и безответственным, какое может совершить человек. — Но почему же убийца совершил его? — спросил инспектор. Отец Браун встал и аккуратно собрал бумаги, которые уронил на пол в минуту растерянности. — Разрешите привлечь ваше внимание к материалам будущей биографии под названием «Жизнь и письма Джона Рэггли», — с улыбкой сказал он. — А может быть, лучше обратиться к его собственным словам? На этом самом месте он намекнул, что собирается обнародовать скандал, связанный с руководством гостиниц. Обычное дело — сговор между владельцами и оптовыми продавцами спиртного, дающими взятки, чтобы их бизнес получил монополию на поставку всей выпивки, которую продают в гостинице. Никаких взаимных угроз и шантажа, просто махинация за счет клиентов, которых управляющий якобы должен честно обслуживать. Это уголовное правонарушение. Поэтому находчивый Джукс, знаток местных обычаев, при первой возможности заглянул в пустой бар, зашел за стойку и подменил бутылку. К несчастью для него, в этом момент в бар ввалился шотландец и потребовал виски. Ему поневоле пришлось сыграть роль бармена и обслужить посетителя, и он испытал большое облегчение, когда убедился, что тот лишь зашел выпить на скорую руку. — Сдается, вы сами можете кого угодно обставить на скорую руку, — заметил Гринвуд, — особенно если говорите, что с самого начала что-то заподозрили в пустой комнате. Вы сразу же заподозрили Джукса? — Да, он производил впечатление богатого человека, — уклончиво ответил отец Браун. — Знаете, когда у человека глубокий, сочный голос, обычно свойственный богатеям? Вот я и задумался, почему у него такой отвратительно богатый голос, когда все честные работяги вокруг него похожи на бедняков? Но, наверное, последние сомнения развеялись после того, как я увидел его сверкающую галстучную булавку. — Потому что она была фальшивой? — с сомнением в голосе осведомился инспектор. — Да нет, потому что она была настоящей, — ответил отец Браун.   ПРОКЛЯТАЯ КНИГА Профессор Опеншоу всегда выходил из себя и громко возмущался, если его называли спиритом или хотя бы подозревали в доверии к спиритизму. Однако он громыхал и тогда, когда его подозревали в недоверии к спиритизму. Он гордился тем, что посвятил себя изучению потусторонних явлений; гордился он и тем, что ни разу не дал понять, верит он в них или нет. Больше всего на свете он любил рассказывать кружку убежденных спиритов о том, как разоблачал медиума за медиумом и раскрывал обман за обманом. Действительно, он был на редкость зорким сыщиком, если что-нибудь казалось ему подозрительным; а медиум всегда казался ему подозрительным и никогда не внушал доверия. Он говорил, что однажды разоблачил шарлатана, выступавшего в обличьях то женщины, то седовласого старца, то темно-коричневого брамина. От этих его рассказов спиритам становилось не по себе — для того он, в сущности, и рассказывал; но придраться было не к чему — ведь ни один спирит не отрицает существования шарлатанов. Правда, из неторопливых повествований профессора можно было заключить, что все спириты — шарлатаны. Но горе тому простодушному, доверчивому материалисту (а материалисты, как правило, доверчивы и простодушны), который, воспользовавшись опытом Опеншоу, станет утверждать, что привидений не бывает, а спиритизм — суеверие, вздор или, если хотите, чушь. Профессор повернет свои пушки на сто восемьдесят градусов и сметет его с лица земли канонадой фактов и загадок, о которых незадачливый скептик в жизни не слышал. Он засыплет его градом дат и деталей; он разоблачит все естественные толкования; он расскажет обо всем, кроме одного: верит ли в духов он сам, Джон Оливер Опеншоу. Ни спириты, ни скептики так этого и не узнали. Профессор Опеншоу — высокий, худой человек со светлой львиной гривой и властными голубыми глазами — разговаривал со своим другом, отцом Брауном, у входа в отель, где оба провели ночь и только что позавтракали. Накануне профессора задержал допоздна один из его опытов, и сейчас он еще не пришел в себя — и борьба со спиритами, и борьба со скептиками всегда выводила его из равновесия. — Я на вас не сержусь, — смеялся он. — Вы в спиритизм не верите, даже если вам привести неоспоримые факты. Но меня вечно спрашивают, что я хочу доказать; никто не понимает, что я ученый. Ученый ничего не хочет доказать. Он ищет. — Но еще не нашел, сказал отец Браун. Профессор нахмурился и помолчал. — Ну кое-что я уже нащупал, — сказал он наконец. — И выводы мои не так отрицательны, как думают. Мне кажется, потусторонние явления ищут не гам, где нужно. Все это чересчур театрально, бьет на эффект — всякие там сияния, трубные звуки, голоса. Вроде старых мелодрам или историй о фамильном привидении. Если бы вместо историй они обратились к истории, думаю, они могли бы кое-что доказать. Потусторонние явления... — Явления... — перебил его отец Браун, — или, скорее, появления... Рассеянный взгляд профессора внезапно сосредоточился, словно он вставил в глаз увеличительное стекло. Так смотрел он на подозрительных медиумов; не надо думать, однако, что Браун был хоть немного похож на медиума, — просто профессора поразило, что его друг подумал почти о том же, о чем думал он сам. — Появления... — пробормотал он. — Как странно, что вы сказали именно это. Чем больше я узнаю, тем больше склонен считать, что появлениями духов занимаются слишком много. Вот если бы присмотрелись к исчезновению людей... — Совершенно верно, — сказал отец Браун. — Ведь в сказках не так уж много говорится о появлении фей или духов. Зато немало есть преданий о том, как духи или феи уносили людей. Уж не занялись ли вы Килмени[83] или Томом Стихоплетом?[84] — Я занялся обычными современными людьми — теми, о которых мы читаем в газетах, — отвечал Опеншоу. — Удивляйтесь, если хотите, — да, я увлекаюсь исчезновением людей, и довольно давно. Честно говоря, нетрудно вскрыть обман, когда появляются духи. А вот исчезновение человека я никак не могу объяснить натуральным образом. В газетах часто пишут о людях, исчезнувших без следа. Если б вы знали подробности... Да что там, как раз сегодня я получил еще одно подтверждение. Достойнейший старый миссионер прислал мне прелюбопытное письмо. Сейчас он придет ко мне в контору... Не позавтракаете ли вы со мной сегодня? Я расскажу вам, что из этого вышло, — вам одному. — Спасибо, с удовольствием, — застенчиво отвечал Браун. — Я непременно приду. Разве что феи меня утащат... Они расстались. Опеншоу свернул за угол и пошел к себе в контору; он снимал ее неподалеку, главным образом для того, чтобы издавать «Записки», в которых печатались очень сухие и объективные статьи о психологии и спиритизме. Его единственный клерк сидел в первой комнате и подбирал какие-то данные. Проходя мимо, профессор спросил его, не звонил ли мистер Прингл. Не отрываясь от бумаг, секретарь ответил, что не звонил, и профессор прошествовал в свой кабинет. — Кстати, Бэрридж, — сказал он, не оборачиваясь, — если он придет, пошлите его прямо ко мне. Работайте, работайте. Данные нужны мне к вечеру. Уйду — положите их ко мне на стол. И он вошел в кабинет, размышляя над проблемой, о которой напомнило ему имя Прингла или, точнее, которой это имя даровало жизнь. Даже самый беспристрастный агностик — все же человек; и не исключено, что письмо миссионера казалось ему столь важным, потому что оно подтверждало его собственные гипотезы. Опустившись в глубокое мягкое кресло, против которого висел портрет Монтеня[85], профессор принялся снова за письмо преподобного Прингла. Никто лучше его не разбирался в эпистолярном стиле сумасшедших. Он знал, что их письма дотошны, растянуты, многословны, а почерк — неразборчив и замысловат. Льюк Прингл писал не так. В его послании, напечатанном на машинке, сообщалось деловито и коротко, что он видел, как исчез человек, а это, по-видимому, входит в компетенцию профессора, известного своими исследованиями потусторонних явлений. Все это понравилось профессору, и он не разочаровался, когда, подняв глаза, увидел перед собой преподобного Льюка Прингла. — Ваш секретарь сказал мне, чтобы я шел прямо сюда, — сказал посетитель, улыбаясь широкой, приятной улыбкой. Улыбка эта пряталась в зарослях бакенбард и рыжей с проседью бороды. Столь буйная растительность нередко украшает лица белых, живущих в диких джунглях; но глаза над вздернутым носом нельзя было назвать дикими. Опеншоу пробуравил вошедшего недоверчивым взглядом и, как ни странно, не увидел в нем ни шарлатана, ни маньяка. Он был абсолютно в этом уверен. Такие бороды бывают у сумасшедших, но таких глаз у сумасшедших не бывает: глаза серьезных обманщиков и серьезных безумцев не смеются так просто и приветливо. Человек с такими глазами может быть насмешливым веселым жителем предместья; ни один профессиональный шарлатан не позволит себе выглядеть так несолидно. Посетитель был в потертом плаще, застегнутом на все пуговицы, и только мятая широкополая шляпа выдавала его принадлежность к духовенству. Миссионеры из заброшенных уголков мира не всегда одеты как духовные лица. — Вы, наверное, думаете, что вас опять хотят надуть, — весело сказал Прингл. — Вы уж простите, профессор, что я смеюсь. Я понимаю, что вы мне не доверяете. Что ж, все равно я буду об этом рассказывать всем, кто разбирается в таких делах. Ничего не поделаешь — было! Ну ладно, пошутили — и хватит, веселого тут мало. Короче говоря, был я миссионером в Ниа-Ниа. Это в Западной Африке. Дремучий лес, и только двое белых — я и местная военная власть, капитан Уэйлс. Мы с ним подружились, хотя он был — как бы это сказать? — туповат. Такой, знаете, типичный солдат, как говорится, «трезвый человек». Потому-то я и удивляюсь — люди этого типа мало думают и редко во что-нибудь верят. Как-то он вернулся из инспекции и сказал, что с ним случилась странная штука. Помню, мы сидели в палатке, он держал книгу в кожаном переплете, а потом положил ее на стол, рядом с револьвером и старым арабским ятаганом (кажется, очень ценным и древним). Он сказал, что книга принадлежит какому-то человеку с парохода, который он осматривал. Этот человек уверял, что книгу нельзя открывать, — иначе вас утащат черти или что-то в этом роде. Уэйлс, конечно, посмеялся над ним, назвал суеверным трусом, — в общем, слово за слово — и тот открыл книгу. Но тут же уронил, двинулся к борту... — Минутку, — перебил профессор, сделавший в блокноте две-три пометки. — Сначала скажите: говорил ли тот человек, откуда у него книга? — Да, — совершенно серьезно ответил Прингл. — Если не ошибаюсь, он сказал, что везет ее в Лондон владельцу, некоему Хэнки, востоковеду, который и предупредил его об опасности. Хэнки — настоящий ученый и большой скептик, то-то и странно. Но суть происшествия много проще: человек открыл книгу, перешагнул через борт и исчез. Профессор не отвечал. Наконец он спросил: — Вы этому верите? — Еще бы! — ответил Прингл. — Верю по двум причинам. Во-первых, Уэйлс был туп как пробка, а в его рассказе есть одна деталь, достойная поэта. Он сказал, что тот человек исчез за бортом, но всплеска не было. Профессор снова углубился в заметки. — А вторая причина? — спросил он. — Вторая причина заключается в том, — отвечал преподобный Льюк Прингл, — что я это видел собственными глазами. Он помолчал, потом продолжил свой обстоятельный рассказ. В его речи не было и следа того нетерпения, которое проявляет сумасшедший или просто уверенный человек, пытаясь убедить собеседника. — Итак, он положил книгу на стол, рядом с ятаганом. Я стоял у входа в палатку, спиной к нему, и смотрел в лес. А он стоял у стола и ругался: дескать, стыдно в двадцатом веке бояться каких-то книг. «Какого черта! — говорит. — Возьму и открою». Мне как-то стало не по себе, и я сказал, что лучше б вернуть ее как есть доктору Хэнки. Но он не мог успокоиться: «А что тут плохого?» Я ответил: «Как — что? Вспомните про пароход». Он молчит. Я думал, ему нечего ответить, и пристал к нему из чистого тщеславия: «Как вы это объясните? Что там произошло?» А он молчит и молчит. Я обернулся — и вижу: сто нет. В палатке никого не было. Открытая книга — на столе, переплетом кверху. Ятаган — на полу, а в холсте — дыра, как будто ее проткнули клинком. Через дыру виден только лес. Я подошел, посмотрел, и мне показалось, знаете, что растения не то примяты, не то поломаны. С тех пор я Уэйлса не видел и ничего о нем не слыхал. Книгу я с опаской взял, завернул и повез в Англию. Сперва думал отдать ее доктору Хэнки. Но тут я прочитал в вашей газете про ваши исследования и решил пойти к вам. Говорят, вы человек объективный, вас не проведешь... Профессор Опеншоу отложил карандаш и пристально посмотрел на человека, сидевшего по другую сторону стола. В этом долгом взгляде он сконцентрировал весь свой опыт общения с самыми разными типами мошенников и даже с наиболее редкими типами честных людей. В любом другом случае он решил бы сразу, что все это — сплошная ложь. Он хотел решить так и сейчас. Но рассказчик мешал ему — такие люди, если лгут, лгут иначе. В отличие от шарлатанов, Прингл совсем не старался казаться честным, и, как ни странно, казалось, что он действительно честен, хотя что-то внешнее, постороннее припуталось тут. Может быть, хороший человек просто помешался невинным образом? Нет, и тут симптомы нс те. Он спокоен и как-то безразличен; в сущности, он и не настаивает на своем пунктике, если это вообще пунктик.  —- Мистер Прингл, — сказал профессор резко, как юрист, задающий свидетелю каверзный вопрос, — где сейчас эта книга?  Из бороды снова вынырнула улыбка и осветила лицо, столь серьезное во время рассказа.  — Я оставил ее в соседней комнате, — сказал Прингл. — Конечно, это опасно. Но я выбрал из двух зол меньшее.  — О чем вы говорите? — спросил профессор. — Почему вы не принесли ее сюда?  — Я боялся, что вы ее откроете, — ответил миссионер. — Я думал, надо вам сперва рассказать. — Он помолчал, потом добавил: — Там был только ваш секретарь. Кажется, он довольно тихий — что-то пишет, считает.  — Ну, за Бэббеджа можно не беспокоиться! Ваша книга в полной безопасности. Его фамилия — Бэрридж, но я часто зову его Бэббедж[86]. Не такой он человек, чтобы заглядывать в чужие пакеты. Его и человеком не назовешь — настоящая счетная машина. Пойдемте возьмем книгу. Я подумаю, как с ней быть. Скажу вам откровенно, — и он пристально взглянул на собеседника, — я еще не знаю, стоит ли ее открыть или лучше отослать этому доктору Хэнки.  Они вышли в проходную комнату. Но не успела закрыться дверь, как профессор вскрикнул и кинулся к столу секретаря. Стол был на месте — секретаря не было. Среди обрывков оберточной бумаги лежала книга в кожаном переплете; она была закрыта, но почему-то чувствовалось, что закрылась она только что. В широком окне, выходившем на улицу, зияла дыра, словно сквозь нее пролетел человек. Больше ничего не осталось от мистера Бэрриджа. И Прингл, и профессор словно окаменели; наконец профессор очнулся, медленно обернулся к Принглу и протянул ему руку. Сейчас он еще больше походил на судью. — Мистер Прингл, — сказал он, — простите меня. Простите мне вольные и невольные мысли. Настоящий ученый обязан считаться с такими фактами. — Мне кажется, — неуверенно сказал Прингл, — нам надо бы кое-что уточнить. Может, вы позвоните ему? А вдруг он дома? — Я не знаю номера, — растерянно ответил Опеншоу. — Кажется, он живет где-то в Хэмпстеде. Если он не вернется, его друзья или родные позвонят сюда. — А могли бы мы, — спросил Прингл, — описать его приметы для полиции? — Для полиции! — встрепенулся профессор. — Приметы... Да вроде бы у него нет примет. Вот разве только очки. Знаете, такой бритый молодой человек... Полиция... м-да... Послушайте, что же нам делать? Какая дурацкая история! — Я знаю, что мне делать, — решительно сказал преподобный Прингл. — Сейчас же отнесу книгу доктору Хэнки и спрошу его обо всем. Он живет недалеко. Потом я вернусь и скажу, что он ответил. — Хорошо, хорошо... — проговорил профессор, устало опускаясь в кресло; кажется, он был рад, что другой взял на себя ответственность. Шаги беспокойного миссионера простучали по лестнице, а профессор все сидел не двигаясь и смотрел в пустоту, словно впал в транс. Он еще не очнулся, когда быстрые шаги снова простучали по ступенькам и в контору вошел Прингл. Профессор сразу увидел, что книги с ним нет. — Хэнки ее взял, — серьезно сказал Прингл. — Обещал ею заняться. Он просит нас прийти через час. Он специально повторил, профессор, что просит вас прийти вместе со мной. Опеншоу молча смотрел в пространство. Потом спросил: — Кто этот чертов доктор Хэнки? — Вы так это сказали, как будто он и вправду сам черт, — улыбнулся Прингл. — Наверное, многие о нем так думают. Он занимается тем же, что и вы. Только он известен в Индии — он изучал там магию и все эти штуки. А здесь его мало знают. Он маленький, желтый, хромой и очень сердитый. Кажется, в Лондоне он просто врач, и ничего плохого о нем не скажешь, разве только что он один слышал хоть немного об этом проклятом деле. Профессор Опеншоу тяжело поднялся и подошел к телефону. Он позвонил Брауну и сказал, что завтрак заменяется обедом, потому что ему надо посетить ученого из Индии. Потом он снова опустился в кресло, закурил сигару и погрузился в неизвестные нам размышления. Отец Браун ждал профессора в вестибюле ресторана, где они условились пообедать, среди зеркал и пальм. Он знал о сегодняшнем свидании Опеншоу и, когда хмурые сумерки смягчили блеск стекла и зелени, решил, что непредвиденные осложнения задержали его друга. Он уже начал было сомневаться, придет ли профессор. Но профессор пришел, и с первого взгляда стало ясно, что подтвердились худшие подозрения: взор его блуждал, волосы были всклокочены — они с Принглом добрались все-таки до северных окраин, где жилые кварталы перемежаются пустошами, особенно мрачными в непогоду, разыскали дом — он стоял немного в стороне — и прочитали на медной дверной табличке: «Дж.-И. Хэнки, доктор медицины, член Королевского научного общества». Но они не увидели Дж.-И. Хэнки, доктора медицины. Они увидели только то, о чем им говорило жуткое предчувствие. В самой обычной гостиной лежала на столе проклятая книга, — казалось, кто-то только что открыл ее. Дверь в сад была распахнута настежь, и нечеткий след уходил вверх по крутой садовой дорожке. Трудно было представить себе, что хромой человек взбежал по ней, и все же бежал хромой — отпечаток одной ноги был неправильной формы. Затем шел только неправильный след, словно кто-то прыгал на одной ноге; затем следы обрывались. Больше нечего было узнавать о докторе Хэнки. Несомненно, он занялся книгой. Он нарушил запрет и пал жертвой рока. Они вошли в ресторан, и Прингл немедленно положил книгу на столик, словно она жгла ему пальцы. Священник с интересом взглянул на нее; на переплете были вытиснены строки:   Кто в книгу эту заглянуть дерзнет,   Того Крылатый Ужас унесет... Дальше шло то же самое по-гречески, по-латыни и по-французски. Принглу и Опеншоу хотелось пить — они еще не успокоились. Профессор кликнул лакея и заказал коктейль. — Надеюсь, вы с нами пообедаете, — обратился он к миссионеру. Но Прингл вежливо отказался. — Вы уж простите, — сказал он. — Я хочу сразиться с этой книгой один на один. Не разрешите ли воспользоваться вашей конторой часа на два? — Боюсь, что она заперта, — ответил Опеншоу. — Вы забыли, что там разбито окно. — И преподобный Льюк Прингл, улыбнувшись еще шире, чем обычно, исчез в темноте. — Странный он все-таки, — сказал профессор, озабоченно хмурясь. Он обернулся и с удивлением увидел, что Браун беседует с лакеем, который принес коктейль. Насколько он понял, речь шла о сугубо частных делах — священник упоминал о каком-то ребенке и выражал надежду, что опасность миновала. Профессор спросил, откуда он знает лакея. Священник ответил просто: — Я тут обедаю каждые два-три месяца, и мы иногда разговариваем. Профессор обедал здесь пять раз в неделю, но ему ни разу и в голову не пришло поговорить с лакеем. Он задумался, но размышления его прервал звонок, и его позвали к телефону. Голос был глухой, — быть может, в трубку попадала борода. Но слова доказывали ясно, что говорит Прингл. — Профессор! — сказал голос. — Я больше не могу. Я загляну в нее. Сейчас я у вас в конторе, книга лежит передо мной. Мне хочется с вами попрощаться на всякий случай. Нет, не стоит меня отговаривать. Вы все равно не успеете. Вот я открываю книгу. Я... Профессору показалось, что он слышит что-то — может быть, резкий, хотя и почти беззвучный толчок. — Прингл! Прингл! — закричал он в трубку, но никто не ответил. Он повесил трубку и, обретя снова академическое спокойствие (а может, спокойствие отчаяния), вернулся и тихо сел к столику. Потом — бесстрастно, словно речь шла о провале какого-нибудь дурацкого трюка на спиритическом сеансе, — рассказал во всех подробностях таинственное дело. — Так исчезло пять человек, — закончил он. — Все эти случаи поразительны. Но поразительней всего случай с Бэрриджем. Он такой тихоня, работяга. Как это могло с ним случиться? — Да, — ответил Браун, — странно, что он так поступил. Человек он на редкость добросовестный. Шутки для него шутками, а дело делом. Почти никто не знал, как он любит шутки и розыгрыши. — Бэрридж! — воскликнул профессор. — Ничего не понимаю! Разве вы с ним знакомы? — Как вам сказать... — беззаботно ответил Браун. — Не больше, чем с этим лакеем. Понимаете, мне часто приходилось дожидаться вас в конторе, и мы с ним, конечно, разговаривали. Он человек занятный. Помню, он как-то говорил, что собирает ненужные вещи. Ну, коллекционеры ведь тоже собирают всякий хлам. Помните старый рассказ о женщине, которая собирала ненужные вещи? — Я не совсем вас понимаю, — сказал Опеншоу. — Хорошо, пускай он шутник (вот уж никогда бы не подумал!). Но это не объясняет того, что случилось с ним и с другими. — С какими другими? — спросил Браун. Профессор уставился на него и сказал отчетливо, как ребенку: — Дорогой мой отец Браун, исчезло пять человек. — Дорогой мой профессор Опеншоу, никто не исчез. Браун смотрел на него приветливо и говорил четко, и все же профессор не понял. Священнику пришлось сказать еще отчетливей: — Я повторяю: никто не исчез. — Он немного помолчал, потом прибавил: — Мне кажется, самое трудное — убедить человека, что ноль плюс ноль плюс ноль равняется нулю. Люди верят в самые невероятные вещи, если они повторяются. Вот почему Макбет поверил предсказаниям трех ведьм, хотя первая сказала то, что он и сам знал, а третья — то, что зависело только от него. Но в вашем случае промежуточное звено — самое слабое. — О чем вы говорите? — Вы сами ничего не видели. Вы не видели, как человек исчез за бортом. Вы не видели, как человек исчез из палатки. Вы все это знаете со слов Прингла, которые я сейчас обсуждать не буду. Но вы никогда бы ему не поверили, если б не исчез ваш секретарь. Совсем как Макбет: он не поверил бы, что будет королем, если бы не сбылось предсказание и он не стал бы кавдорским таном. — Возможно, вы правы, — сказал профессор, медленно кивая. — Но когда он исчез, я понял, что Прингл не лжет. Вы говорите, я сам ничего не видел. Это не так, я видел — Бэрридж действительно исчез. — Бэрридж не исчезал, -- сказал отец Браун. — Наоборот. — Что значит «наоборот»? — То значит, что он, скорее, появился, — сказал священник. — В вашем кабинете появился рыжий бородатый человек и назвался Принглом. Вы его не узнали потому, что ни разу в жизни не удосужились взглянуть на собственного секретаря. Вас сбил с толку незатейливый маскарад. — Постойте... — начал профессор. — Могли бы вы назвать его приметы? — спросил Браун. — Нет, не могли бы. Вы знали, что он гладко выбрит и носит темные очки. Он их снял — и все, даже грима не понадобилось. Вы никогда не видели его глаз и не видели его души. А у него очень хорошие, веселые глаза. Он приготовил дурацкую книгу и всю эту бутафорию, спокойно разбил окно, нацепил бороду, надел плащ и вошел в ваш кабинет. Он знал, что вы на него не взглянули ни разу в жизни. — Почему же он решил меня разыграть? — спросил Опеншоу. — Ну, именно потому, что вы на него не смотрели, — сказал Браун, и рука его сжалась, словно он был готов стукнуть кулаком об стол, если бы разрешал себе столь резкие жесты. -- Вы его называли счетной машиной. Ведь вам от него нужны были только подсчеты. Вы не заметили того, что мог заметить случайный посетитель за пять минут: что он умный; что он любит шутки; что у него есть своя точка зрения на вас, и на ваши теории, и на ваше умение видеть человека насквозь. Как вы не понимаете? Ему хотелось доказать, что вы не узнаете даже собственного секретаря! У него было много забавных замыслов. Например, он решил собирать ненужные вещи. Слышали вы когда-нибудь рассказ о женщине, которая купила две самые ненужные вещи — медную табличку врача и деревянную ногу? Из них ваш изобретательный секретарь и создал достопочтенного Хэнки — это было не трудней, чем создать Уэйлса. Он поселил доктора у себя... — Вы хотите сказать, что он повел меня к себе домой? — спросил Опеншоу. — А разве вы знали, где он живет? — сказал священник. — Не думайте, я совсем не хочу принижать вас и ваше дело. Вы — настоящий искатель истины, а вы знаете, как я это ценю. Вы разоблачили многих обманщиков. Но не надо присматриваться только к обманщикам. Взгляните, хотя бы между делом, на честных людей — ну хотя бы на того лакея. — Где теперь Бэрридж? — спросил профессор не сразу. — Я уверен, что он вернулся в контору, — ответил Браун. — В сущности, он вернулся, когда Прингл открыл книгу и исчез. Они опять помолчали. Потом профессор рассмеялся. Так смеются люди достаточно умные, чтобы не бояться унижений. Наконец он сказал: — Я это заслужил. Действительно, я не замечал самых близких своих помощников. Но согласитесь — было чего испугаться! Признайтесь, неужели вам ни разу не стало жутко от этой книги? — Ну что вы! — сказал Браун. — Я открыл ее, как только увидел. Там одни чистые страницы. Понимаете, я не суеверен.   ЗЕЛЕНЫЙ ЧЕЛОВЕК Молодой человек, в бриджах, с жизнерадостным и энергичным выражением лица, играл в гольф сам с собой на поле, которое было расположено параллельно песчаному пляжу и морю, отливавшему серым в вечерних сумерках. Он не просто гонял мячик как попало, а практиковал отдельные удары с сосредоточенной яростью, словно маленький и аккуратный вихрь. Он быстро выучил много игр, но утрачивал интерес к ним немного быстрее, чем усваивал правила. Его губила склонность к замечательным предложениям, благодаря которым человек может научиться игран, на скрипке за шесть уроков или приобрести безупречное французское произношение на заочных курсах. Он жил в разреженной атмосфере заманчивой рекламы и радужных надежд. В настоящее время молодой человек был личным секретарем адмирала Майкла Крейвена, владельца большого дома за парком, граничившим с полем для гольфа. Будучи честолюбивым, он не собирался до бесконечности оставаться личным секретарем у кого бы то ни было. Но он был достаточно рассудителен, чтобы знать, что лучший способ избавиться от секретарской работы — быть отличным секретарем. Соответственно, он был очень хорошим секретарем и разбирался с постоянно накапливавшимися завалами корреспонденции адмирала с таким же сосредоточенным усердием, с каким подходил к мячу для гольфа. Сейчас ему приходилось иметь дело только с корреспонденцией, и он был волен поступать по собственному усмотрению, потому что последние полгода адмирал находился в плавании и, хотя теперь он возвращался домой, его не ждали в ближайшие часы, а возможно, и дни. Широкой спортивной походкой молодой человек, которого звали Хэролдом Харкером, преодолел гребень зеленого дерна, ограничивавший поле для гольфа, и, посмотрев на море через пески, увидел странное зрелище. Оно было нечетким, потому что небо, затянутое грозовыми облаками, темнело с каждой минутой, но на мгновение ему словно пригрезился сон из давно ушедших дней или драма, разыгрываемая призраками из другой исторической эпохи. Последние лучи заката тянулись медными и золотыми полосами над темной полоской моря, которое казалось скорее черным, а не синим. Но еще темнее на фоне западного сияния, словно фигуры в театре теней, проступали резкие контуры двух мужчин со шпагами и в треуголках, как будто только что высадившиеся на берег с одного из деревянных кораблей Нельсона. Это не было такой галлюцинацией, которая могла бы привидеться мистеру Харкеру, даже если бы он был подвержен галлюцинациям. Он принадлежал к сангвиническому типу людей с научным складом ума и с гораздо большей вероятностью вообразил бы летающие корабли будущего, а не боевые корабли прошлого. Поэтому он пришел к вполне разумному выводу, что даже футурист может поверить своим глазам. Иллюзия длилась не более мгновения. То, что он увидел со второго взгляда, было необычным, но не фантастическим. Два человека, шагавшие по песку на расстоянии примерно пятнадцати ярдов друг от друга, были обычными современными морскими офицерами, но одетыми в почти экстравагантную парадную форму, которую офицеры по возможности стараются не надевать, за исключением больших праздников и визитов особ королевского рода. В человеке, идущем впереди, который не проявлял никакого интереса к своему спутнику, Харкер сразу же узнал своего работодателя: адмирал имел нос с высокой горбинкой и носил бородку клинышком. Человека, идущего позади, он не знал, зато понимал кое-что в обстоятельствах, связанных с парадной формой. Ему было известно, что когда корабль адмирала стоит в соседнем порту, его посещает с официальным визитом некая высочайшая особа. Это объясняло их наряд. Но Харкер также был знаком с офицерскими обычаями и с поведением адмирала. Что могло заставить адмирала сойти на берег при полном параде, когда ему хватило бы пяти минут, чтобы переодеться в гражданскую одежду или хотя бы в обычную форму, — это ускользало от понимания секретаря. Такое обстоятельство выглядело крайне маловероятным и в течение многих недель оставалось одной из главных тайн этой таинственной истории. Зрелище этих пышных придворных регалий на пустынной сцене, разделенной между темным морем и песком, имело нечто общее с комической оперой. Второй мужчина выглядел еще более необычно, несмотря на безупречную форму лейтенанта, и отличался еще более необычным поведением. Его походка была странно тяжелой и неровной; он то замедлял, то ускорял шаг, словно никак не мог решить, стоит обогнать адмирала или нет. Адмирал был глуховат и определенно не слышал шагов по мягкому песку у себя за спиной, но если бы кто-нибудь изучил эти отпечатки ног на манер сыщика, то мог бы выдвинуть двадцать предположений, от хромоты до танца. Смуглое лицо мужчины скрывалось в тени, но глаза то и дело стреляли по сторонам и поблескивали, выдавая его волнение. Один раз он пустился бегом, но быстро перешел на медленную и бесшабашную походку вразвалочку. Потом он, с точки зрения Харкера, совершил нечто немыслимое для любого офицера военно-морского флота его величества, окажись он даже в клинике для буйнопомешанных. Он обнажил шпагу. В этот удивительный момент на грани чуда обе идущие фигуры исчезли за мысом на берегу. Изумленный секретарь лишь успел заметить, как смуглый незнакомец небрежным движением срубил головку прибрежного остролиста своим блестящим клинком. Казалось, он совершенно отказался от намерения догнать другого человека, но на лице Хэролда Харкера отразилось тяжкое раздумье. Некоторое время он стоял, размышляя, а потом зашагал прочь от берега к дороге, проходившей мимо ворот особняка и приближавшейся к морю по длинной кривой. Именно по этому изгибу дороги и должен был прийти адмирал, принимая во внимание направление, в котором он шел, и исходя из естественного предположения, что он возвращается домой. Путь вдоль песков, ниже поля для гольфа, поворачивал в сторону от моря прямо за мысом, превращался в дорогу и вел к воротам Крейвен-Хауса. Туда со свойственной ему порывистостью и устремился секретарь в надежде встретить своего патрона, идущего домой. Но адмирал, по всей видимости, не собирался домой. Как ни странно, секретарь тоже объявился в доме лишь много часов спустя, и эта долгая задержка породила немалую тревогу и растерянность в Крейвен-Хаусе. За колоннами и пальмами этого чересчур величественного загородного дома ожидание постепенно сменялось беспокойством. Дворецкий Грайс, крупный мрачный мужчина, необычно молчаливый в общении как с господами, так и со слугами, выказывал признаки обеспокоенности, расхаживая по обширному холлу и поглядывая на окна со стороны парадного, выходившие на белую дорогу к морю. Сестра адмирала Мэрион, присматривавшая за домом в его отсутствие, сочетала орлиный нос своего брата с более чванливым выражением лица; она была разговорчивой и выражала свои мысли довольно бессвязно, хотя и не без юмора, а в минуты волнения ее голос становился пронзительным, как у попугая какаду. Дочь адмирала Олив была смуглой мечтательной девушкой, немного рассеянной, молчаливой и меланхоличной, поэтому разговор в основном вела тетя, что ее вполне устраивало. Однако Олив умела внезапно и заразительно смеяться. — Ума не приложу, почему они еще не здесь, — заговорила старшая дама. — Почтальон видел, как адмирал идет по берегу вместе с этим ужасным Руком. И почему только его называют лейтенантом Руком? — Наверное, потому, что он и есть лейтенант, — предположила меланхоличная молодая дама, оживившись на мгновение. — Не понимаю, почему адмирал держит его при себе, — фыркнула ее тетя, словно речь шла о домашней прислуге. Она очень гордилась своим братом и всегда называла его адмиралом, но ее представления о распределении полномочий между флотскими офицерами были, мягко говоря, неточными. — Да, Роджер хмурый и необщительный, но это, конечно, не мешает ему быть хорошим моряком, — сказала Олив. — Моряком! — воскликнула ее тетя, издав одну из своих пронзительных попугайских нот. — По-моему, он не похож на моряка. «Полюбила моряка красотка», как пели в годы моей юности... Только подумать об этом! Моряк должен быть веселым, свободным и бесшабашным. А этот не поет моряцких песен и не танцует хорнпайп[87]. — Вообще-то, адмирал тоже не часто танцует хорнпайп, — заметила девушка. . — Полно, ты понимаешь, что я имею в виду, — парировала пожилая дама. — В нем нет ни бодрости, ни живости — ничего. Даже из этого паренька-секретаря получился бы лучший моряк. Трагическое выражение лица Олив преобразилось вместе с ручейком приятного и мелодичного смеха. — Уверена, мистер Харкер станцует для вас хорнпайп, — сказала она, — и еще заявит, что выучил танец за полчаса по книжному руководству. Он всегда так учится. Внезапно она перестала смеяться, посмотрела на напряженное лицо своей тетушки. — Мистер Харкер тоже почему-то не приходит, — добавила она. — Мне нет дела до мистера Харкера, — ответила тетя, встала и выглянула в окно. Желтоватый вечерний свет уже давно сменился серым и теперь начал белеть от луны, восходящей над обширным и плоским прибрежным ландшафтом, где взгляд не останавливался ни на чем, кроме рощицы искривленных ветрами деревьев вокруг пруда и длинным темным силуэтом таверны «Зеленый человек», стоявшей на берегу. Повсюду, включая дорогу, не было заметно ни единого живого существа. Никто не видел ни человека в треуголке, раньше прошедшего вдоль берега, ни другую странную фигуру, следовавшую за ним. Никто не видел и секретаря, наблюдавшего эту картину. Лишь после полуночи секретарь наконец ворвался в дом и разбудил жильцов. Его лицо, белое, как у привидения, казалось еще более бледным на фоне невозмутимой физиономии и солидной фигуры инспектора полиции. Багровое, тяжеловесное и безразличное лицо инспектора странным образом больше напоминало маску злого рока, чем бледные черты секретаря. Женщинам со всевозможными предосторожностями и околичностями сообщили, что тело адмирала Крейвена недавно выловили из водорослей и нечистот в пруду под деревьями. Адмирал утонул и был непоправимо мертв. Каждый знакомый секретаря Хэролда Харкера легко мог предположить, что, несмотря на свое волнение, на следующее утро он постарался быть в центре внимания. Он увлек инспектора, с которым встретился прошлым вечером на дороге около «Зеленого человека», в отдельную комнату для частной консультации. Там он принялся допрашивать инспектора, как тот сам мог бы допрашивать неотесанного мужлана. Но инспектор Бернс был крепким орешком, либо слишком умным, либо слишком глупым, чтобы негодовать из-за подобных мелочей. Вскоре сложилось впечатление, что он далеко не так глуп, как могло показаться с первого взгляда, так как он избавился от назойливых вопросов Харкера в неторопливой, но методичной и рациональной манере. — Итак, — произнес Харкер (в тот момент его голова была полна текстов из руководства иод названием «Как стать сыщиком за десять дней»), — полагаю, мы имеем дело с классическим треугольником: несчастный случай, убийство или самоубийство. — Не знаю, при чем здесь несчастный случай, — ответил полисмен. — Еще не стемнело, и пруд находился в пятидесяти ярдах от дороги, которую адмирал знал как свои пять пальцев. С таким же успехом он мог пойти и аккуратно лечь в лужу посреди улицы. Что касается самоубийства, это довольно смелое, но ничем не подкрепленное предположение. Адмирал был бодрым, преуспевающим и очень богатым человеком, почти миллионером, хотя, разумеется, это ничего не доказывает. Он выглядел совершенно нормальным и довольным личной жизнью, так что он был последним человеком, которого я мог бы заподозрить в желании утопиться. — Итак, — повторил секретарь, понизив голос от восторга, — полагаю, мы подошли к третьей возможности. — Полагаю, не стоит слишком спешить, — сказал инспектор, к вящей досаде Харкера, который вечно куда-то спешил. — Естественно, есть несколько обстоятельств, которые хотелось бы прояснить. К примеру, хотелось бы узнать о его собственности. Вам известно, кто ее унаследует? Вы его личный секретарь; вы знаете что-либо о его завещании? — Я секретарь, но не настолько личный, — ответил молодой человек. — Его поверенные в делах — господа Уиллис, Хардман и Дайк на Сатфорд-Хай-стрит; думаю, завещание хранится у них. — Хорошо, скоро я нанесу им визит, — сказал инспектор. — Давайте сразу же отправимся к ним, — нетерпеливо предложил секретарь. Не получив ответа, он дважды прошелся по комнате туда и обратно, а потом взорвал очередную бомбу. — Что вы сделали с телом, профессор? — поинтересовался он. — Доктор Стрейкер сейчас обследует его в полицейском участке. Его рапорт будет готов примерно через час. — Он не может быть готов так скоро, — заявил Харкер. — Мы сэкономили бы время, если бы встретились с доктором в адвокатской конторе. Тут он замолчал, и его порывистый тон вдруг сменился некоторым замешательством. — Послушайте, — сказал он, — я хочу... сейчас нам нужно быть как можно внимательнее к молодой даме, несчастной дочери адмирала. Ей пришла в голову одна мысль, которая может показаться абсурдной, но мне не хотелось бы расстраивать ее. Она хочет проконсультироваться со своим другом, который сейчас находится в городе. Его зовут Браун, он священник. Она дала мне его адрес. Я не очень-то доверяю священникам, но... Инспектор кивнул. — Я сам не доверяю священникам, но вполне доверяю отцу Брауну, — сказал он. — Мне приходилось с ним работать над одним запутанным делом о краже драгоценностей. Ему следовало бы стать полицейским, а не священником. Так и получилось, что когда они приехали в соседний городок, чтобы встретиться с доктором Стрейкером в адвокатской конторе, отец Браун уже сидел там, скрестив руки на ручке своего тяжелого зонта, и вел приятную беседу с единственным компаньоном фирмы, который оказался на месте. Доктор Стрейкер тоже прибыл, но, видимо, совсем недавно: он, аккуратно положив свои перчатки в цилиндр, поставил цилиндр на столик. Судя по кроткому и радостному выражению лунообразного лица священника и беззвучным смешкам пожилого седовласого адвоката, с которым он разговаривал, доктор еще не успел сообщить трагическое известие. — Все-таки сегодня прекрасное утро, — говорил отец Браун. — Гроза прошла стороной. Я видел большие темные тучи, но вроде бы не пролилось ни капли дождя. — Ни капли, — согласился адвокат, вертевший в руках ручку; это был мистер Дайк, третий партнер фирмы, — и на небе ни облачка. Отличный денек для отдыха. Тут он обратил внимание на новоприбывших, отложил ручку и встал: — Добрый день, мистер Харкер, как поживаете? Я слышал, адмирала скоро ждут домой. Голос Харкера глухо прозвучал в просторной комнате: — Мне очень жаль, но мы принесли дурные вести. Адмирал Крейвен утонул, не успев добраться до дома. В самой атмосфере приемной произошла перемена, хотя люди остались неподвижными. Оба смотрели на говорившего с таким выражением, словно невысказанная шутка застыла у них на губах. Оба повторили слово «утонул», переглянулись, а потом снова посмотрели на секретаря. Па этот раз последовал залп коротких вопросов. — Когда это произошло? — спросил священник. — Где его нашли? — поинтересовался адвокат. — Его нашли в пруду у побережья, неподалеку от таверны «Зеленый человек», — ответил инспектор. — Он был весь покрыт зеленой тиной и водорослями, так что сначала его трудно было опознать. Но доктор Стрейкер... В чем дело, отец Браун? Вам нехорошо? — «Зеленый человек», — пробормотал отец Браун и поежился. — Извините... прошу прощения за мою слабость. — Что вас расстроило? — спросил офицер полиции, внимательно смотревший на него. — Наверное, то, что он был покрыт зеленой тиной, — ответил священник с нервным смешком. Потом он добавил более твердым голосом: — Я подумал, что это были морские водоросли. Теперь все смотрели на священника как на сумасшедшего, однако следующее удивительное заявление исходило не от него. Мертвую тишину, повисшую в комнате, нарушил полицейский врач. Доктор Стрейкер, даже судя по внешности, был незаурядным человеком. Очень высокий и угловатый, он одевался с официальной строгостью, но по старой моде, принятой в середине Викторианской эпохи. Несмотря на сравнительно молодой возраст, он носил очень длинную каштановую бороду, расправленную поверх жилета. По контрасту с бородой его лицо, с резкими чертами, но красивое на свой манер, казалось необычно бледным. В глубоко посаженных глазах просматривался слабый намек на косоглазие, не слишком вредившее его внешности. Все обратили на это внимание, потому что он заговорил с неописуемой властностью, но сказал лишь следующее: — Что касается подробностей, связанных с кончиной адмирала Крейвена, следует уточнить еще одно обстоятельство. — Он выдержал паузу и задумчиво добавил: — Адмирал Крейвен не утонул. Инспектор стремительно повернулся к нему, на его лице был написан вопрос. — Я только что осмотрел его тело, — ответил Стрейкер. — Причиной смерти явилась колотая рана в сердце, нанесенная узким клинком вроде стилета. Лишь после смерти, причем спустя некоторое время, труп спрятали в пруду. Отец Браун разглядывал доктора Стрейкера с таким оживленным вниманием, какое он редко обращал на других людей. Когда группа людей, собравшихся в комнате, начала расходиться, он ненавязчиво присоединился к врачу, чтобы побеседовать с ним на улице. Их ничто не задерживало в конторе, кроме формального вопроса о завещании. Нетерпение молодого секретаря подогревалось профессиональным этикетом пожилого юриста. Но в конце концов — скорее благодаря тактичности священника, а не авторитету инспектора — последний был вынужден признать, что никакой тайны здесь не существует. Мистер Дайк с улыбкой сообщил, что завещание адмирала представляет собой обычный, ничем не примечательный документ, по которому все состояние переходит к его единственной дочери Олив, и нет никаких причин скрывать этот факт. Врач и священник медленно шли по улице, тянувшейся за пределы городка по направлению к Крейвен-Хаусу. Харкер со своей обычной энергией вырвался вперед, стремясь куда-нибудь попасть, но двое других больше интересовались беседой, чем дорогой. Высокий доктор обратился к низенькому священнику довольно загадочным тоном: — Итак, отец Браун, что вы думаете об этом? Отец Браун пристально посмотрел на него. — Кое-что приходит мне в голову, но главная беда в том, что я едва знал адмирала, хотя и встречался с его дочерью, — ответил он. — Адмирал был таким человеком, о которых говорят, что у них нет ни одного врага, — мрачно произнес доктор. — Мне кажется, вы имеете в виду что-то другое, о чем лучше умолчать, — сказал священник. — О, это не мое дело, — поспешно, но довольно резко ответил Стрейкер. — У него были свои причуды. Однажды он угрожал мне судом из-за операции, но потом, видимо, передумал. Меня не удивит, если он грубо обходился со своими подчиненными. Отец Браун, который смотрел на фигурку секретаря, ушедшего далеко вперед, вдруг осознал причину его спешки. Примерно в пятидесяти ярдах перед секретарем дочь адмирала медленно брела по дороге к отцовскому дому. Вскоре Харкер поравнялся с ней, и все остальное время отец Браун наблюдал за безмолвной драмой двух человеческих спин, уменьшавшихся с расстоянием. Секретарь явно был чем-то взволнован, но если священник и догадался о причине его волнения, но сохранил ее при себе. Когда они подошли к углу дома, где жил доктор, он ограничился краткой фразой: — Не знаю, можете ли вы еще что-нибудь рассказать. — С какой стати? — отрывисто бросил доктор и ушел, оставив неопределенность по поводу того, мог ли он вообще что-нибудь рассказать, а если мог, то почему должен был это сделать. Отец Браун продолжил путь в одиночестве вслед за двумя молодыми людьми, но когда он приблизился к входу в аллею адмиральского парка, то был остановлен девушкой, которая вдруг развернулась и пошла прямо к нему. Ее лицо было необычно бледным, а глаза сверкали каким-то новым и еще безымянным чувством. — Отец Браун, — тихо сказала она, — мне нужно как можно скорее поговорить с вами. Вы должны выслушать меня, я не вижу другого выхода. — Конечно, — ответил он так же невозмутимо, как если бы уличный мальчишка спросил его, который час. — Куда мы пойдем? Девушка наугад привела сто к одной из обветшавших парковых беседок, и они опустились на скамью под густым лиственным пологом. Она начала сразу же, как будто могла упасть в обморок, если не облегчит душу. — Хэролд Харкер говорил мне разные вещи, — сказала она. — Он говорил ужасные вещи. Священник кивнул, и она поспешно продолжила: — Речь идет о Роджере Руке. Вы знаете Роджера? — Мне говорили, что товарищи-моряки называют его Веселым Роджером, потому что он никогда не веселится и выглядит как пиратский череп с костями, — ответил Браун. — Он не всегда был таким, — тихо промолвила Олив. — Должно быть, с ним произошло что-то очень странное. В детстве мы были друзьями и часто играли в песке на берегу. Он был очень бесшабашным и твердил, что собирается стать пиратом. Можно даже сказать, что он мог бы пойти на преступление, начитавшись бульварных романов, но в его представлении о пиратстве было нечто поэтическое. Тогда он действительно был Веселым Роджером. Наверное, он был одним из последних мальчишек, хранивших мечту о бегстве из дома на борту корабля. В конце концов родителям пришлось согласиться на его поступление в военно-морской флот. Но... — Да, — терпеливо произнес отец Браун. — Но должно быть, бедный Роджер разочаровался в своей мечте, — продолжала она, сверкнув одной из своих редких улыбок. — Морские офицеры слишком редко держат в зубах кинжалы и размахивают абордажными саблями или черными флагами. Впрочем, это не объясняет произошедшей с ним перемены. Он просто застыл, стал замкнутым и угрюмым, словно ходячий мертвец. Теперь он все время избегает меня, но это не имеет значения. Мне кажется, его сломило какое-то горе, которое меня не касается. И вот... если Хэролд говорит правду, го это не горе, а сумасшествие или одержимость дьяволом. — Что сказал Хэролд? — поинтересовался священник. — Это так ужасно, что не хочется повторять, — ответила она. — Он клянется, что видел, как Роджер крался за моим отцом в тот вечер. Потом он помедлил и обнажил шпагу... а доктор говорит, отца закололи стальным острием... Я просто не могу поверить, что Роджер Рук способен на такое. Он угрюмый, а отец был вспыльчив, и они ссорились друг с другом, но что такое ссора? Я не могу сказать, что сейчас заступаюсь за старого друга, потому что он ведет себя со мной недружелюбно. Но в некоторых вещах испытываешь твердую уверенность, даже если речь идет о старом знакомом. Тем не менее Хэролд клянется, что он... — Хэролд много и часто клянется, — сказал отец Браун. Внезапно наступила тишина; потом девушка сказала уже другим тоном: — Это правда, он дает и другие клятвы. Хэролд Харкер только что сделал мне предложение. — Я должен поздравить вас или, скорее, его? — поинтересовался ее спутник. — Я сказала, что он должен подождать, но он плохо умеет ждать. — Она неожиданно и не к месту рассмеялась. — Он сказал, что я его идеал, его высокая мечта и так далее. Он жил в Соединенных Штатах, но почему-то я никогда не вспоминаю об этом, когда он говорит о долларах, — только когда он говорит об идеалах. — Полагаю, прежде чем решить насчет Хэролда, вы хотите узнать правду о Роджере, — очень мягко сказал священник. Девушка заметно напряглась и нахмурилась, а потом внезапно улыбнулась. — О, вы слишком много знаете, — сказала она. — Я очень мало знаю, особенно об этом деле, — спокойно ответил священник. — Но я знаю, кто убил вашего отца. Она побледнела, вскочила с места и впилась в собеседника взглядом. Отец Браун скривил губы и продолжил: — Я свалял дурака, когда впервые осознал это. Кто-то спросил, где его нашли, а потом пошли разговоры о зеленой тине и «Зеленом человеке». Отец Браун тоже встал. Решительно сжав ручку своего громоздкого зонта, он обратился к девушке еще более серьезным тоном, чем раньше: — Я знаю еще кое-что, и это ключ к ответу на все ваши загадки, но пока что я ничего вам не скажу. Конечно, это плохо для вас, но далеко не так плохо, как то, что вы воображаете. — Он застегнул пальто и повернулся к воротам. — Я собираюсь повидать вашего мистера Рука в хижине на берегу, недалеко от того места, где его видел мистер Харкер. Думаю, он живет там. — И священник направился к пляжу. Олив была впечатлительной девушкой, возможно, даже слишком впечатлительной для того, чтобы оставлять ее в одиночестве, где она могла обдумывать намеки, брошенные ее добрым знакомым. Но отец Браун спешил потому, что хотел найти лучшее лекарство от ее тягостных раздумий. Таинственная связь между реакцией священника и случайным разговором о пруде и трактире распадалась в ее воображении на сотни зловещих символов. «Зеленый человек» становился призраком, увитым жуткими водорослями и бродившим вокруг под луной; вывеска трактира превращалась в человеческую фигуру, словно свисавшую с виселицы, а сам трактир — в темную подводную таверну для утонувших моряков. И все же отец Браун выбрал самый быстрый путь, чтобы развеять подобные кошмары во вспышке ослепительного света, еще более таинственного, чем тьма. Еще до заката в ее жизнь вернулось нечто, снова перевернувшее ее мир с ног на голову. Некое желание, о котором она почти не догадывалась, внезапно оказалось исполненным. Это было словно сон, вроде бы старый и знакомый, но все же непостижимый и невероятный. Роджер Рук шел к ней по песку, и, даже когда он казался точкой на расстоянии, она знала, что он преобразился. По мере приближения она видела, что его смуглое лицо лучится смехом и восторгом. Он подошел прямо к ней, словно они никогда не расставались, и взял ее за плечи со словами: — Слава богу, теперь я могу позаботиться о тебе! Она не знала, что ответила, но слышала собственный голос, бессвязно спрашивавший, почему он так изменился и выглядит таким счастливым. — Потому что я счастлив, — ответил он. — Я услышал дурные вести. Все заинтересованные лица, включая нескольких, которые не выглядели заинтересованными, собрались на садовой дорожке, ведущей к Крейвен-Хаусу, чтобы выслушать уже окончательно формальное оглашение завещания и более практические советы адвоката в связи с кончиной адмирала. За седовласым поверенным в делах, вооруженным завещательными документами, стояли инспектор, облеченный властными полномочиями, и лейтенант Рук, оказывавший неприкрытые знаки внимания своей даме. Некоторые удивились, увидев высокую фигуру доктора, другие были озадачены, увидев приземистую фигурку священника. Харкер, этот летучий Меркурий, вышел им навстречу из главных ворот и повел на лужайку, а потом снова убежал вперед, чтобы подготовиться к приему посетителей. Он сказал, что вернется мигом, и все, кто наблюдал за его неуемной энергией, вполне могли поверить этому, но пока что они застряли на лужайке перед домом. — Напоминает мне пробежку во время игры в крокет, — заметил лейтенант. — Этот молодой человек очень раздосадован тем, что жернова закона не могут поспеть за ним, — произнес адвокат. — К счастью, мисс Крейвен в курсе наших профессиональных затруднений и отсрочек. Она любезно заверила меня, что по-прежнему доверяет моей медлительности. — Мне хотелось бы так же доверять его быстроте, — неожиданно сказал доктор. — Что вы имеете в виду? — нахмурившись, спросил Рук. — Вы хотите сказать, что Харкер слишком проворен? — Слишком проворен и слишком медлителен, — пояснил доктор Стрейкер на свой загадочный манер. — Мне известен по крайней мере один случай, когда он не был таким проворным. Почему он полночи околачивался возле пруда и у «Зеленого человека», прежде чем инспектор нашел тело? Зачем он встретился с инспектором? Почему он хотел встретиться с инспектором перед таверной? — Не понимаю вас, — сказал Рук. — Вы намекаете, что Харкер говорит неправду? Доктор Стрейкер промолчал, а седой адвокат по-стариковски добродушно рассмеялся: — Я нс имею против этого молодого человека ничего более серьезного, чем его своевременная и достойная похвалы попытка обучить меня моему собственному делу. — Кстати, он попытался учить меня и моему делу, — заметил инспектор, присоединившийся к группе перед домом. — Но это не имеет значения. А вот если за намеками мистера Стрейкера что-то кроется, это имеет значение. Я вынужден попросить вас выразиться яснее, доктор. Возможно, мне придется немедленно допросить его. — Вон он идет, — сказал Рук, когда подвижная фигура секретаря снова возникла в дверном проеме. В этот момент отец Браун, который оставался безмолвным и незаметным в конце процессии, поразил всех остальных, особенно тех, кто знал его. Он не только быстро вышел вперед, но и повернулся лицом к собравшимся с почти угрожающим видом, словно сержант, приказывающий солдатам остановиться. — Стойте! — почти сурово произнес он. — Прошу прощения, но мне абсолютно необходимо первым встретиться с мистером Харкером. Я должен сказать ему нечто известное мне, и больше никому нечто важное для него. Это может предотвратить весьма трагическое недоразумение. — О чем вы толкуете? — спросил адвокат Дайк. — О дурных вестях, — ответил отец Браун. — Послушайте... — раздраженно начал инспектор, но вдруг встретился взглядом со священником и припомнил странные дела, которые ему довелось видеть в былые дни. — Ладно, если бы это был любой другой человек, кроме вас, то я бы сказал: какая наглость... Но отец Браун уже не мог слышать его и секунду спустя уже беседовал с Харкером на крыльце. Они прошлись взад-вперед несколько шагов, а потом исчезли в темных недрах дома. Лишь через двенадцать минут отец Браун вышел наружу в одиночестве. К удивлению собравшихся, он не выказал намерения войти обратно в дом, когда все остальные наконец собрались это сделать. Вместо этого он опустился на шаткую скамью под лиственной беседкой и, пока процессия исчезала в дверях, раскурил трубку и стал мечтательно рассматривать зазубренные листья над головой и слушать пение птиц. Никто, кроме него, не обладал таким здоровым и неистощимым аппетитом к безделью. Отец Браун был окутан облачком дыма и рассеянными мечтаниями, когда входные двери снова распахнулись и из общей сумятицы к нему устремилось несколько фигур. Олив и ее молодой почитатель Рук без груда одержали победу в этой гонке. Их лица были озарены изумлением, а лицо инспектора Бернса, тяжело топавшего позади, словно слон в посудной лавке, раскраснелось от возмущения. — Что все это значит? — выдохнула Олив, едва остановившись. — Он исчез! — Сбежал! — выпалил лейтенант. — Харкер только что собрал свой чемодан и сбежал! Ушел через заднюю дверь, перелез через живую изгородь и умчался бог знает куда. Что вы ему сказали? — Обойдемся без глупостей, — перебила Олив. — Конечно, отец Браун сказал, что его преступление раскрыто, и теперь он убежал. Не могу поверить, что он оказался таким злодеем! — Ну что вы теперь натворили? — спросил инспектор, выступивший вперед. — Зачем вы меня так подвели? — Да, — отозвался отец Браун. — Что я натворил? — Вы позволили убийце уйти! — вскричал Бернс, и его голос прозвучал как гром в тихом саду. — Вы помогли убийце уйти! Как последний дурак я дал вам предупредить его, и теперь он уже за несколько миль отсюда. — Это правда, в свое время я помог нескольким убийцам, — сказал отец Брауи и задумчиво добавил: — Но, как вы понимаете, я не помогал им совершить убийство. — Но вы все знали, — настаивала Олив. — Вы с самого начала знали, что это он. Вот почему вы так расстроились, когда нашли тело; вот что имел в виду доктор, когда говорил, что подчиненный моего отца может испытывать неприязнь к нему. — И я о том же, — раздраженно бросил инспектор. — Вы еще тогда знали, что он... Отец Браун спокойно кивнул. — Да, — сказал он, — я еще тогда знал, что убийцей был старый Дайк. — Кто? — спросил инспектор и замер в мертвой тишине, прерываемой лишь птичьими трелями. — Я имею в виду мистера Дайка, поверенного в делах, — сказал отец Браун с видом учителя, объясняющего первоклассникам элементарные вещи, — седовласого джентльмена, который собирается огласить завещание. Все стояли как статуи, глядя на священника, пока он снова аккуратно набил трубку и чиркнул спичкой. Наконец Бернс собрался с силами и нарушил гнетущее молчание. — Ради всего святого, почему? — едва ли не яростно воскликнул он. — Почему? — повторил священник и встал, задумчиво попыхивая трубкой. — Что касается его мотивов... Полагаю, пришло время сообщить вам — или тем из вас, кто еще этого не знает, — важный факт, который служит ключом к этому делу. Это большая беда и тяжкое преступление, но речь идет не об убийстве адмирала Крейвена. — Он вгляделся в лицо Олив и очень серьезно добавил: — Я сообщу вам дурную весть прямо и в нескольких словах, потому что считаю вас достаточно храброй и, наверное, достаточно счастливой, чтобы стойко принять ее. У вас есть сила и возможность показать себя великой женщиной. Дело в том, что вы не являетесь богатой наследницей. Снова наступила тишина, и он возобновил объяснение: — Увы, большая часть денег вашего отца пропала из-за финансовых махинаций этого седого джентльмена, который, к моему прискорбию, оказался мошенником. Адмирала Крейвена убили, чтобы он не смог раскрыть правду о том, как его ограбили. Факт его банкротства и вашего бедственного положения — единственный ключ не только к убийству, но и ко всем остальным загадкам этого дела. Я сообщил мистеру Руку, что вы лишились наследства, и он сразу же поспешил вам на помощь. Мистер Рук — замечательный человек. — Да будет вам, — сердито буркнул Рук. — Мистер Рук — настоящее чудовище, — произнес отец Браун с невозмутимостью ученого мужа. — Он представляет собой анахронизм, атавизм, пережиток каменного века. Из всех варварских предрассудков, вроде бы полностью искорененных и вымерших в наши дни, честь и независимость занимают первое место. Впрочем, я не раз сталкивался с вымершими предрассудками. Мистер Рук — ископаемое животное, плезиозавр. Он не собирался жить на средства своей жены и не хотел, чтобы его называли охотником за приданым. Поэтому он замкнулся в себе и вернулся к жизни лишь после того, как я принес ему добрую весть о вашем разорении. Он хотел работать для своей жены, а не находиться у нее на содержании. Отвратительно, не правда ли? Теперь обратимся к более светлому персонажу — мистеру Харкеру. Я сообщил мистеру Харкеру о вашем банкротстве, и он в панике убежал. Не будьте слишком суровы к нему. У него есть и высокие и низменные порывы, но они все перепутаны. В честолюбии нет ничего плохого, но он называл свои амбиции «идеалами». Старинное чувство чести учило людей не доверять успеху и говорить: «Это подозрительный доход; наверное, это взятка». Новая, трижды проклятая мораль общественного блага учит людей ставить знак равенства между добром и наживой. Вот и все, что можно сказать о нем; в остальных отношениях он добрый парень, подобно тысячам таких же. Любование звездами и карьерный успех — все это для него «возвышенное». Хорошая жена или богатая жена — все это для него «общественное благо». Но он не был циничным негодяем, иначе бы он просто бросил вас или обобрал, судя по ситуации. Он не мог взглянуть вам в глаза; пока вы были здесь, у него оставалась еще половина разбитых идеалов. Я ничего не говорил адмиралу, но кто-то сделал это. Каким-то образом во время последнего корабельного парада до него дошла весть, что его друг, семейный юрист, предал его. Он так разбушевался, что совершил поступок, на который никогда не пошел бы в здравом уме. Он высадился прямо на берег в парадном мундире и треуголке, чтобы поймать преступника, и дал телеграмму в полицейский участок; именно поэтому инспектор бродил возле «Зеленого человека». Лейтенант Рук последовал за адмиралом на берег, потому что заподозрил семейную беду и надеялся, что сможет чем-то помочь и снискать благосклонность одной юной дамы. Отсюда его нерешительное поведение. Что касается шпаги, которую он обнажил, когда думал, что находится в одиночестве, — это дело воображения. Он романтический человек, с детства мечтавший о шпагах и морских приключениях, но оказался на такой службе, где разрешалось носить шпагу лишь раз в два-три года. Он играл с оружием, как мальчишка. Если вы этого не понимаете, я могу лишь сказать вслед за Стивенсоном: «Вам никогда не стать пиратом». Еще это значит, что вам никогда не стать поэтом и вы никогда не были мальчишкой. — Я никогда не была мальчишкой, — серьезно сказала Олив. — Но думаю, я понимаю. — Почти каждый мужчина будет играть с чем-то похожим на меч или кинжал, даже если это всего лишь нож для разрезания бумаги, — задумчиво продолжал священник. — Поэтому мне показалось очень странным, когда адвокат этого не сделал. — Что вы имеете в виду? — спросил Бернс. — Чего он не сделал? — Вы не обратили внимания, что во время нашей первой встречи в конторе адвокат играл с ручкой, а не с ножиком, хотя рядом лежал очень красивый стальной нож для разрезания бумаги в форме стилета? Ручка была пыльной и заляпанной чернилами, в то время как нож только что вычистили. Но он не играл с ножом; даже для убийц существуют пределы иронии. — Послушайте, — сказал инспектор после небольшой паузы, словно человек, пробудившийся от сна, -- я не знаю, перевернулся ли я с ног на голову, и не знаю, дошли ли вы до конца, но я еще не дошел до начала. Откуда вы узнали про адвоката? Кто направил вас но этому пути? Отец Браун коротко и безрадостно засмеялся. — Убийца оступился с самого начала, — сказал он, —- и я не пойму, почему никто этого не заметил. Когда вы принесли известие о смерти в адвокатскую контору, предполагалось, что там никто ничего не знал, кроме одного — адмирала ждут домой. Когда вы сообщили, что он утонул, я спросил, когда это произошло, а мистер Дайк спросил, где нашли труп. Когда вам говорят о том, что моряк, возвращающийся из плавания, утонул, совершенно естественно предположить, что он утонул в море. Если его смыло за борт, или он пошел ко дну вместе с кораблем, или решил покончить с жизнью в водных глубинах, нет никаких причин ожидать, что его тело будет найдено. В тот момент, когда адвокат спросил, где нашли труп, я понял, что он знает, где его нашли. Он сам положил туда тело адмирала. Никто, кроме убийцы, не придумал бы такой маловероятный конец для моряка, как гибель в маленьком пруду в ста ярдах от моря. Поэтому мне стало нехорошо, и я позеленел, осмелюсь сказать, как «зеленый человек». Я никогда не смогу привыкнуть к ощущению, когда вдруг узнаешь, что сидишь рядом с убийцей. Мне пришлось говорить иносказаниями, но любое иносказание, в конце концов, тоже что-то значит. Я сказал, что он был покрыт зеленой тиной, но мне показалось, что это морские водоросли. Хорошо, что трагедия не может погубить комедию и что эти два жанра могут идти рука об руку. Единственный действующий партнер в адвокатской конторе Уиллиса, Хардмана и Дайка пустил себе пулю в лоб, когда инспектор вошел в дом, чтобы арестовать его. Тем временем Олив и Роджер перекликались на вечернем берегу, как они делали это, когда были детьми и играли в песке.   ПРЕСЛЕДОВАНИЕ СИНЕГО ЧЕЛОВЕКА Человек с унылой фамилией Магглтон с приличествующим унынием брел по солнечной приморской набережной. Он озабоченно хмурился, и многочисленные группы и цепочки уличных актеров, растянувшиеся вдоль пляжа, тщетно ожидали бы хоть какого-нибудь знака одобрения от него. Пьеро поднимали к нему бледные лунообразные лица, похожие на брюшки дохлых рыб, но это не улучшало его настроения. Ярмарочные негры с серыми от размазанной сажи лицами тоже безуспешно пытались вызвать у него проблески веселья. Магглтон был печальным и разочарованным человеком. Черты его лица, за исключением лысого насупленного лба, были впалыми и невыразительными, так что единственное броское украшение на фоне этой тусклой физиономии казалось особенно неуместным. Это были лихие военные усы выдающихся размеров, подозрительно похожие на фальшивые. Возможно, они и на самом деле были фальшивыми. Однако они могли быть выращены и специально, волевым усилием, поскольку являлись частью его профессии, а не склада личности. Дело в том, что мистер Магглтон был частным сыщиком, бравшимся за разные мелкие дела, а сумрачная печать па его челе объяснялась крупной неудачей в его профессиональной карьере; так или иначе, она была связана с чем-то более серьезным, чем просто его унылая фамилия. По сути дела, он мог даже втайне гордиться ею, так как происходил из бедного, но честного семейства нонконформистов, претендовавшего на некую связь с основанием движения магглтонианцев, — единственным человеком, осмелившимся появиться с такой фамилией в человеческой истории. Самой же непосредственной причиной его уныния и досады (во всяком случае, по его собственному мнению) было то, что он недавно присутствовал при кровавом убийстве всемирно известного миллионера и не смог предотвратить трагедию, хотя был нанят именно с этой целью с жалованьем в пять фунтов в неделю. Это объясняет, почему даже томная мелодия песни под названием «Скрасишь ли ты мой одинокий день?» не смогла наполнить его радостью жизни. Кстати говоря, на пляже были и другие, кто мог проникнуться сочувствием к теме убийства и магглтонианской традиции. Приморские курорты служат излюбленным местом не только для Пьеро, взывающих к страстным чувствам человеческой натуры, но и для проповедников, нередко специализирующихся на мрачном обличении человеческих пороков. Магглтону волей-неволей пришлось обратить внимание на одного пожилого оратора, настолько пронизывающими были его крики, если не сказать — вопли, религиозного пророчества, заглушавшие звуки банджо и кастаньет. Это был высокий, разболтанный и угловатый старик, одетый в подобие рыбацкой фуфайки, с нелепо выглядевшими длинными отвислыми бакенбардами, которые не приходилось видеть после исчезновения определенной категории модников середины Викторианской эпохи. Поскольку у всех пляжных шарлатанов принято выставлять напоказ какую-нибудь вещь, словно они собираются продавать ее, старик демонстрировал обшарпанную рыболовную сеть, которую он обычно расстилал на песке, словно ковер для королевы, но иногда начинал бешено крутить ее над головой наподобие римского ретиария[88], готового пронзить трезубцем своего соперника на гладиаторской арене. Его речи всегда сводились к грядущему наказанию; его слушатели не слышали ничего, кроме угроз в адрес своих душ и тел. По настроению он был настолько близок к теме мистера Магглтона, что казался обезумевшим палачом, обращавшимся к толпе убийц. Мальчишки называли его Старым Вонючкой. У него бывали и другие причуды, помимо чисто теологических. Иногда он забирался в импровизированное гнездо, образованное железными опорами под пирсом, забрасывал сеть в воду и заявлял, что добывает себе пропитание рыболовством, хотя никто не видел его за рыбалкой. Иной раз случайные прохожие вздрагивали от громоподобных угроз, словно доносившихся из грозовой тучи, но в действительности звучавших с насеста под железной крышей, откуда сверкал глазами старый маньяк с нелепыми бакенбардами, свисавшими словно пучки серых морских водорослей. Но сыщик мог бы поладить со Старым Вонючкой гораздо лучше, чем с другим священником, на встречу с которым он направлялся. Для того чтобы объяснить причину этой предстоящей, более важной встречи, следует указать, что после своего недавнего провала в деле с убийством бизнесмена Магглтон благоразумно выложил все свои карты на стол. Он рассказал о случившемся полицейским и единственному доступному представителю Брэма Брюса (так звали погибшего миллионера), его щеголеватому секретарю Энтони Тейлору. Инспектор полиции отнесся к нему с большим сочувствием, чем секретарь, но выразил свое сочувствие самым неожиданным образом. После некоторого размышления инспектор чрезвычайно удивил Магглтона, посоветовав ему обратиться к способному детективу-любителю, который, по его сведениям, находился в городе. Магглтону приходилось читать рассказы и романы о Великом Криминалисте, который сидит в своей библиотеке, как некий интеллектуальный паук, и плетет сеть теоретических построений, охватывающую весь мир. Он был готов к тому, что окажется на уединенной вилле, где его встретит эксперт в лиловом халате, или в мансарде, где этот чародей курит опиум и сочиняет акростихи, в огромной лаборатории или одинокой башне. К вящему своему изумлению, у края причала на людном пляже он встретился с маленьким коренастым священником, в шляпе с широкими полями и с широкой улыбкой, который в тот момент прыгал по песку вместе со стайкой бедных детей, весело размахивая деревянной лопаткой. Когда священника-криминалиста, которого звали Браун, наконец удалось отделить от детей (хотя и не от лопатки), он показался Магглтону еще более подозрительным. Он беспомощно околачивался среди дурацких аттракционов на морском берегу, говорил о случайных вещах и особенно увлекался рядами игральных автоматов, которые обычно бывают расставлены в подобных местах. Он с серьезным видом опускал пенсовые монетки, чтобы поиграть в гольф, футбол или крикет, исполняемый заводными фигурками, а потом занялся миниатюрными скачками, где одна металлическая куколка догоняла другую и перепрыгивала через нее. Но все это время он с большим вниманием слушал историю, которую рассказывал злосчастный сыщик. Однако его манера не давать одной руке знать, что делает другая с пенсовыми монетками, действовала Магглтону на нервы. — Нельзя ли отойти и где-нибудь посидеть? — нетерпеливо спросил Магглтон. — У меня есть письмо, которое вы должны прочитать, если хотите составить какое-то представление об этом деле. Отец Браун со вздохом отвернулся от прыгающих куколок, пошел вслед за своим спутником и сел на железную скамью, стоявшую на берегу. Магглтон уже развернул письмо и молча вручил его священнику. Письмо показалось отцу Брауну довольно резким и странноватым. Он знал, что миллионеры не всегда утруждают себя хорошими манерами, особенно в отношении подчиненных, таких как частные сыщики, но в письме содержалось нечто большее, нежели обычная бесцеремонность. «Дорогой Магглтон, Никогда не думал, что мне придется снизойти до обращения за такой помощью, но это уже нестерпимо. За последние два года становилось только хуже и хуже. Пожалуй, Вам нужно знать, в чем тут дело. Есть один грязный мошенник, который, стыдно сказать, приходится мне кузеном. Он был уличным зазывалой, бродягой, знахарем, актером и занимался прочими подобными вещами, но имеет наглость действовать под нашей фамилией и называет себя Бертраном Брюсом. Полагаю, он либо получил какую-нибудь мелкую работу в местном театре, либо пытается ее получить. Но Вы можете быть уверены, что это не настоящее его дело. На самом деле он хочет загнать меня в угол и навсегда покончить со мной. Это старая история, и она никого не касается; было время, когда мы шли наравне в гонке за успехом, да и за тем, что люди называют любовью. Разве я виноват, что он оказался неудачником, а я добился успеха? Но этот мерзавец клянется, что еще сможет преуспеть, что он застрелит меня и убежит с моей... не важно с кем. Конечно, он наполовину сумасшедший, но вскоре попытается стать настоящим убийцей. Я буду платить Вам пять фунтов в неделю, если Вы встретитесь со мной в домике у края причала сразу же после того, как причал закроют на ночь, и возьметесь за эту работу. Это самое безопасное место для встречи, если в наше время вообще остались безопасные места.   Дж. Брам Брюс». — Боже мой, — пробормотал отец Браун, — похоже, это письмо было написано в большой спешке. Магглтон кивнул и после небольшой паузы стал рассказывать собственную историю. Хорошо поставленный голос странно контрастировал с его неуклюжей внешностью. Священник отлично знал о тайном увлечении культурой речи у многих представителей нижнего и среднего класса, но даже его поразил превосходный, пусть и немного педантичный выговор собеседника, словно тот читал свою речь по книге. — Я подошел к маленькому круглому домику в конце причала раньше, чем мой достопочтенный клиент. Я открыл дверь и прошел внутрь, пребывая в уверенности, что он хочет сделать нашу встречу как можно более незаметной. Впрочем, это была излишняя предосторожность, потому что причал очень длинный и никто не мог увидеть нас с пляжа или променада. Взглянув на часы, я понял, что вход на причал должен быть уже закрыт. На свой лад мне было лестно, что клиент решил встретиться со мной в таком уединенном месте; значит, он действительно полагался на мое содействие и защиту. Так или иначе, мысль о встрече на причале после закрытия принадлежала ему, и мне оставалось лишь согласиться. В маленьком круглом павильоне стояло два стула, поэтому я просто сел и стал ждать. Ожидание продлилось недолго. Он славился своей пунктуальностью, и когда я посмотрел в маленькое круглое окно напротив меня, то увидел, как он медленно приближается, словно осматривая местность. Я видел только его портреты, и то много лет назад. В действительности он выглядел гораздо старше, но сходство не вызывало сомнений. Его профиль был из тех, что называют орлиным, но он скорее напоминал седого и достопочтенного орла, давно сложившего крылья и ушедшего на покой. Тем не менее в его облике безошибочно угадывались властность, молчаливая гордость и привычка командовать, всегда отмечающая людей, которые создают большое дело и имеют много подчиненных. Насколько я мог видеть, он был неброско одет, в отличие от пляжных гуляк, почти весь день маячивших у меня перед глазами. Мне понравилось его элегантное пальто, подогнанное по фигуре, с отделкой полосками каракуля на лацканах. Разумеется, все это я заметил с первого взгляда, потому что уже встал на ноги и подошел к двери. Я взялся за ручку и испытал первое потрясение за этот ужасный вечер. Дверь оказалась запертой. Кто-то запер меня в домике! Какое-то мгновение я стоял как громом пораженный, по-прежнему глядя в круглое оконце, за которым уже исчез орлиный профиль. Внезапно я увидел объяснение. Другой профиль, вытянутый, как у идущей по следу гончей, промелькнул в окне, словно в круглом зеркале. Я сразу же понял, кто это такой. Это был мститель — убийца, или будущий убийца, который долго преследовал пожилого миллионера на суше и на море, а теперь настиг его в этом глухом конце железного причала, подвешенного между сушей и морем. Конечно, я догадался, что именно он запер дверь. Первый человек был высоким, но его преследователь был еще выше; этот эффект лишь немного уменьшался из-за того, что он выдвинул плечи и вытянул вперед шею, словно настоящий хищник, устремившийся в погоню за добычей. Теперь он походил на огромного горбуна. Но какие-то черты двух профилей — негодяя и его знаменитого родственника, — промелькнувших за стеклянным кругом, указывали на их кровное родство. Нос преследователя тоже напоминал птичий клюв, но он создавал впечатление опустившегося человека, потому его лучше сравнить не с орлом, а со стервятником. Его подбородок был покрыт щетиной, уже почти превратившейся в бороду, а горло несколько раз обернуто шарфом из грубой шерсти. Все эти мелочи не могут передать впечатления злобной энергии и мстительной решимости, вызываемого этой сгорбленной, широко шагающей фигурой. Приходилось ли вам видеть рисунок Уильяма Блейка, который иногда легкомысленно называют «Призрак блохи», а иногда, гораздо уместнее, «Видение кровной вины»? Там изображен такой же кошмарный крадущийся великан, с ножом в одной руке и кубком в другой. У преследователя не было ни того ни другого, но, когда он во второй раз прошел за окном, я собственными глазами увидел, как он вытащил револьвер из складок шарфа и стиснул оружие в руке. Его глаза зловеще сверкали в лунном свете, а взгляд с молниеносной быстротой перескакивал с одного места на другое, как у некоторых рептилий. Преследуемый и преследователь трижды поочередно прошли за окном, прежде чем я окончательно пришел в себя и решил хоть что-нибудь предпринять. Я принялся трясти дверь; когда я снова увидел лицо ничего не подозревавшей жертвы, то стал бить кулаком в окно, пытаясь разбить его. Но это было окно с двойной рамой и чрезвычайно толстыми стеклами, расположенными так далеко друг от друга, что я сомневался, смогу ли добраться до наружной створки. Так или иначе, мой достопочтенный клиент не обратил внимания на шум и мои сигналы, и зловещее круговращение двух роковых масок продолжалось, словно в театре теней, пока у меня не закружилась голова от тревоги и безысходности. Затем они внезапно исчезли. Я подождал и понял, что больше они уже не появятся. Я знал, что наступил критический момент. Дальше можно не рассказывать. Вы можете представить остальное — как я беспомощно сидел там, думая (или, вернее, стараясь не думать) о том, что происходит снаружи. Достаточно сказать, что в жуткой тишине, лишь подчеркиваемой немолчным шумом океана, раздалось всего два звука: хлопок выстрела и глухой всплеск. Моего клиента убили в нескольких ярдах от меня, а я ничего не мог поделать. Не буду докучать вам описанием своих чувств по этому поводу. Но даже если я смогу оправиться от этой неудачи, тайна все равно остается. — Да, — очень тихо отозвался отец Браун. — Но какая тайна? — Как убийце удалось уйти, — последовал ответ. — На следующее утро, как только людей пустили на пристань, меня освободили, и я побежал к входным воротам в надежде узнать, кто ушел с причала после открытия. Не утруждая вас подробностями, могу сказать, что ворота представляли собой высокие железные двери, и, пока их не открыли, никто не мог ни войти, ни выйти наружу. Смотрители не видели никого, хотя бы отдаленно напоминавшего убийцу. Как вы помните, он имел весьма необычную внешность. Даже если бы он переоделся для маскировки, то вряд ли смог бы скрыть свой высокий рост или фамильный нос. Крайне маловероятно, что он отважился пуститься вплавь, поскольку море было очень бурным, да и в любом случае нигде нет следов его выхода на берег. Я видел лицо этого демона не один, а целых шесть раз и твердо убежден, что он не стал бы топиться в час своего торжества. — Хорошо понимаю вас, — сказал отец Браун. — Кроме того, это совершенно не согласуется с его угрозами в адрес вашего клиента и его обещаниями приобрести всевозможные блага после совершения преступления... У меня есть одно соображение, которое неплохо было бы проверить. Как устроены опоры причала? Иногда они представляют собой целую систему железных свай, по которой человек может карабкаться, как обезьяна по деревьям в лесу. — Да, я думал об этом, — согласился частный сыщик. — К сожалению, этот причал имеет довольно необычную конструкцию. Он очень длинный и опирается на большие колонны с крестообразными железными балками, но они расположены так далеко друг от друга, что я не представляю, как человек может перелезть с одной на другую. — Я упомянул об этом лишь потому, что старик с длинными бакенбардами, который проповедует на пляже, часто забирается на ближайшую балку, — задумчиво сказал отец Браун. — Кажется, он там рыбачит во время прилива. Этот рыбак сам по себе очень странная птица. — Что вы имеете в виду? — Что ж... — медленно произнес отец Браун, крутивший пуговицу и рассеянно смотревший на зеленое водное пространство, поблескивавшее в лучах заходящего солнца. — Я попытался дружелюбно, но всерьез поговорить с ним о его склонности к совмещению таких древних ремесел, как рыболовство и проповедование. Кажется, я сделал вполне очевидное по такому случаю замечание о ловцах рыб и ловцах человеков. А он, прыгнув на свой железный насест, резко и зловеще каркнул: «По крайней мере, я ловлю мертвые тела!» — Господи! — воскликнул сыщик, вытаращившись на собеседника. — Да, — сказал священник. — Это показалось мне довольно странным в обычном разговоре с незнакомцем, который играет с детьми на песке. После очередной паузы сыщик, продолжавший пристально смотреть на священника, вдруг выпалил: — Но вы же не думаете, что он как-то причастен к убийству? — Я думаю, он может пролить некоторый свет на это происшествие, — ответил отец Браун. — Это за пределами моего понимания, — признался Магглтон. — Не могу поверить, что кто-то способен пролить свет на это дело. Оно как бурные воды в непроглядной тьме... как та вода, куда он упал. Какая-то бессмыслица — крупный мужчина исчезает бесследно, словно мыльный пузырь, и никто... Послушайте! — Он внезапно замолчал, глядя на священника, который не сдвинулся с места, но по-прежнему крутил пуговицу и смотрел на волнолом. — Что вы имеете в виду? Куда вы так смотрите? Вы хотите сказать, что... что видите в этом деле какой-то смысл? — Было бы лучше, если бы оно оставалось бессмысленным, — тихо сказал отец Браун. - Но если уж вы спрашиваете — да, полагаю, я вижу определенный смысл. Наступило продолжительное молчание. — Вон идет секретарь моего покойного клиента из гостиницы, — с неожиданной резкостью произнес злосчастный сыщик. — Мне нужно идти. Думаю, заодно я поговорю с этим безумным рыболовом, о котором вы рассказали. — Post hoc propter hoc?[89] — с улыбкой спросил священник. — Видите ли, секретарь мне не нравится, а я едва ли нравлюсь ему, — с грубоватой искренностью ответил его собеседник. — Он околачивается вокруг с массой вопросов, которые не могут нас привести ни к чему, кроме ссоры. Вероятно, он ревнует, потому что старик позвал на помощь кого-то другого, а не довольствовался советом своего элегантного секретаря. Что ж, до встречи. Он отвернулся и побрел по песку к эксцентричному проповеднику, который уже занял место на прибрежном насесте и в зеленоватых отблесках походил на какой-то огромный полип или ядовитую медузу, раскинувшую свои жгучие волокна в фосфоресцирующем море. Между тем священник безмятежно наблюдал за приближением секретаря, заметного даже издалека в пестрой толпе благодаря подчеркнутой опрятности и строгой выдержанности фрака и цилиндра. Не будучи расположенным к участию во враждебных действиях между секретарем и частным сыщиком, отец Браун все же испытывал слабую, хотя и необъяснимую симпатию к предрассудкам последнего. Секретарь, мистер Энтони Тейлор, был очень респектабельным молодым человеком, с внешностью под стать наряду. Его облик дышал твердостью и умом, да он и вообще был хорош собой. Бледный, с темными волосами, отпущенными сбоку немного ниже, чем принято, и словно намекающими на возможные бакенбарды, он держал губы более плотно сжатыми, чем большинство людей. Единственная черта, вызывавшая неодобрение священника, в описании выглядела гораздо более удивительной, чем на самом деле. Он производил впечатление человека, который разговаривает ноздрями. Плотно сжатые губы как бы подчеркивали ненормальную подвижность и чувствительность крыльев носа, так что казалось, будто он общается с окружающим миром, втягивая воздух и принюхиваясь с высоко поднятой головой, как собака. Это странным образом сочеталось с пулеметной скоростью его речи, которая выглядела почти непристойной в сравнении со столь элегантным и рафинированным обликом. — Насколько я понимаю, никаких тел на берег не вынесло, — протараторил он с ходу. — Во всяком случае, об этом ничего не сообщали, — согласился отец Браун. — Никакого гигантского трупа убийцы с шарфом на шее? — осведомился Тейлор. — Никакого трупа, — подтвердил отец Браун. Губы мистера Тейлора сжались в плотную линию, зато его ноздри быстрым шевелением выразили презрительную насмешку. Когда он снова заговорил, то обменялся со священником вежливыми общими фразами, а потом отрывисто бросил: — Вот идет инспектор; полагаю, он обшарил всю Англию в поисках шарфа. Инспектор Гринстед, мужчина со смуглым лицом и седой эспаньолкой, обратился к отцу Брауну более уважительно, чем секретарь: — Думаю, сэр, вам будет интересно узнать, что мы не нашли никаких следов человека, сходного по описанию с тем, который сбежал с пристани. — Или несходного по описанию, — язвительно заметил секретарь. — Смотрители причала — единственные, кто мог бы описать его, — никого похожего не видели. — Мы обзвонили все вокзалы и установили наблюдение на всех дорогах, так что ему будет почти невозможно бежать из Англии, — сказал инспектор. — Мне действительно кажется, что он не мог уйти этим путем. Судя по всему, его нигде нет. — Его никогда нигде не было, — заявил секретарь резким, скрежещущим голосом, прозвучавшим словно выстрел из ружья на пустом берегу. Инспектор выразил молчаливое недоумение, но лицо священника вдруг озарилось, и он спросил с почти деланым равнодушием: — Вы хотите сказать, что этого человека выдумали? Что на самом деле это ложь? — Ах, — удовлетворенно произнес секретарь, втянув воздух подвижными ноздрями, — вы наконец додумались до этого! — Я подумал об этом с самого начала, — возразил отец Браун. — Это первое, что приходит в голову, когда выслушиваешь ничем не подтвержденную историю о странном убийце на уединенном причале от незнакомого человека, не так ли? Проще говоря, вы имеете в виду, что Магглтон понятия не имеет, кто убил миллионера. Возможно, вы полагаете, что Магглтон сам убил его. — Магглтон кажется мне обшарпанным и подозрительным типом, — сказал секретарь. — У нас есть только его история о пропавшем великане, и эта история слишком похожа на сказку. Даже его тон не вызывает доверия. Судя по его собственным словам, он провалил дело и позволил, чтобы его клиента убили в нескольких ярдах от него. Так что, по его собственному признанию, он круглый дурак и полный неудачник. — Да, — согласился отец Браун. — Но мне нравятся круглые дураки и полные неудачники, которые сами признаются в этом. — Не понимаю, что вы имеете в виду, — отрезал секретарь. — Наверное, это происходит потому, что очень многие люди — дураки и неудачники без всякого признания, — печально произнес священник. После небольшой паузы он продолжил: — Но даже если он дурак и неудачник, это не доказывает, что он лжец и убийца. Вы забыли об одном внешнем свидетельстве, которое действительно подтверждает его историю. Я имею в виду письмо от миллионера, где говорится о его двоюродном брате и личной вражде. Если вы не докажете, что этот документ является подделкой, вам придется признать вероятность того, что Брюса преследовал человек, имевший реальный мотив для убийства. Или, вернее, фактически признанный и записанный мотив для убийства. —  Не уверен, что понимаю вас насчет мотива, — сказал инспектор.. — Мой дорогой друг, все имеют какой-нибудь мотив, — отозвался отец Браун, чье нетерпение склонило его к фамильярности. — Принимая во внимание, как Брюс сколотил свое состояние, подобно большинству миллионеров, почти для любого человека было бы совершенно естественно бросить его в море. Это почти автоматическая реакция, которая может возникнуть у каждого из нас. К примеру, мистер Тейлор мог это сделать. — Что? — воскликнул Тейлор, и его ноздри возмущенно затрепетали. — Я тоже мог бы это сделать, — продолжал священник, — nise me constringeret ecclesiae auctoritas[90]. Каждый человек, кроме самого высоконравственного, может принять такое очевидное и простое решение. Я мог бы это сделать, вы могли бы это сделать, мэр или булочник тоже могли бы это сделать. Единственный человек на свете, который, наверное, не смог бы этого сделать, — частный сыщик, нанятый Брюсом за пять фунтов в неделю и еще нс получивший своих денег. Секретарь немного помолчал, потом фыркнул и сказал: — Если об этом действительно говорилось в письме, лучше проверить, не поддельное ли оно. На самом деле мы не знаем, не выдумана ли его история? Этот тип сам признает, что исчезновение горбатого великана невероятно и необъяснимо.  — Да, — согласился отец Браун. — Это мне нравится в Магглто-не: он умеет признаваться в своем неведении. — Так или иначе, — настаивал Тейлор, трепеща ноздрями от возбуждения, — так или иначе, он не может доказать, что высокий человек с шарфом существует на самом деле, а все сведения, полученные от полиции и свидетелей, доказывают, что его никогда не было. Нет, отец Браун, у вас есть только один способ оправдать этого мелкого выдумщика, который вам, похоже, так нравится. Вам остается предъявить воображаемого убийцу, а как раз этого вы и не можете сделать. — Кстати, — рассеянно произнес священник, — кажется, вы пришли из гостиницы, где Брюс снимал номер? Тейлор немного растерялся и едва не начал запинаться. — Он всегда берет этот номер, — ответил он. — Эти комнаты практически принадлежат ему. На этот раз я не успел встретиться с ним в гостинице. — Полагаю, вы с ним прибыли на автомобиле, — заметил Браун. — Или вы оба приехали на поезде? — Я приехал на поезде и привез багаж, — нетерпеливо ответил секретарь. — Он задержался по какой-то причине. Фактически я не видел его с тех пор, как он уехал из Йоркшира около двух недель назад. — Итак, — очень мягко сказал священник, — если Магглтон не был последним, кто видел Брюса возле бурного моря, вы были последним, кто видел его среди болотистых пустошей Йоркшира. Тейлор заметно побледнел, но его скрипучий голос не выдавал беспокойства. — Я не говорил, что Магглтон не видел Брюса на пристани, — сказал он. — Да, но почему? — спросил отец Браун. — Если он выдумал одного человека на причале, почему бы ему не выдумать двух человек на причале? Разумеется, мы знаем, что Брюс существовал, но не знаем, что с ним происходило в течение двух недель. Вероятно, он остался в Йоркшире. Резкий голос секретаря возвысился почти до крика. Весь его светский лоск куда-то исчез. — Вы передергиваете! Хотите свалить вину на другого! Выдвигаете какие-то безумные обвинения лишь потому, что не можете ответить на мой вопрос! — Давайте посмотрим, — задумчиво произнес отец Браун, — в чем состоит ваш вопрос. — Вы прекрасно знаете, в чем он состоит, и еще лучше понимаете, что не можете ответить. Где человек с шарфом? Кто видел его? Кто слышал или говорил о нем, если не считать вашего жалкого лгуна? Если хотите убедить нас, предъявите этого человека. Если он вообще существует, то, может быть, скрывается на Гебридских островах или в Кальяо. Вы должны показать нам его, хотя я знаю, что это просто выдумка. Итак, где он? — Думаю, вон там, — ответил отец Браун, помаргивая и всматриваясь в волны, омывавшие железные опоры причала, где на фоне зеленоватых отблесков маячили темные фигуры сыщика и рыболова-проповедника. — Я имею в виду, в той сети, что сейчас плавает в море. Несмотря на замешательство, инспектор Гринстед быстро овладел ситуацией и зашагал к пляжу. — Вы хотите сказать, что тело убийцы попало в сети к старику? — спросил он. Отец Браун кивнул и последовал за ним по галечному склону. В то же время незадачливый Магглтон повернулся и стал подниматься им навстречу, всем своим видом демонстрируя изумление и радость открытия. — Это правда, — выдохнул он. — Убийца действительно попытался проплыть вдоль берега и, конечно, утонул в такую погоду. А может быть, и впрямь покончил с собой. Так или иначе, его занесло в рыболовную сеть Старого Вонючки. Вот что этот маньяк имел в виду, когда говорил, что ловит трупы. Инспектор пробежал по берегу с проворством, недоступным остальным, и сразу же начал выкрикивать указания. В считаные мгновения рыбаки с помощью нескольких зевак и полисменов вытащили сеть на берег и раскатали ее вместе с уловом на влажном песке, еще отражавшем лучи заката. Секретарь посмотрел на то, что лежало на песке, и слова замерли у него на губах. То было тело огромного мужчины в лохмотьях, с широкими, немного сгорбленными плечами и костистым орлиным лицом. Длинный, сильно поношенный красный шарф, размотавшийся с его шеи, был похож на кровавое пятно. Но Тейлора интересовал не мокрый шарф и не фигура незнакомца; он смотрел на лицо покойника, а на его собственном лице недоверие боролось с подозрением. Инспектор повернулся к Магглтону с гораздо более любезным видом, чем раньше. — Это определенно подтверждает ваш рассказ, — сказал он. Пока Магглтон не услышал, каким тоном были произнесены эти слова, он не догадывался, как мало доверия вызывала его история у большинства людей. Никто не верил ему... никто, кроме отца Брауна. Поэтому, когда он увидел, как отец Браун отходит в сторону от группы зрителей, то едва не двинулся следом, но сразу же остановился, потому что священник снова проявил интерес к смертельным аттракционам с забавными механическими фигурками. Он даже увидел, как этот почтенный джентльмен роется в карманах в поисках монетки. Священник достал пенсовую монету и сжал ее между большим и указательным пальцами, но помедлил, услышав громкий и неблагозвучный голос секретаря. — Полагаю, можно добавить, что чудовищные и дурацкие обвинения против меня тоже подошли к концу, — заявил он. — Дорогой сэр, я не выдвигал никаких обвинений против вас, — отозвался священник. — Я не настолько глуп, чтобы предположить, что вы убили своего хозяина в Йоркшире, а потом приехали сюда и стали бродить по окрестностям с его багажом. Я сказал лишь, что могу выстроить более обоснованное дело против вас, чем вы против несчастного Магглтона, которого вы так энергично обвиняли во лжи. В то же время, если вы действительно хотите узнать правду об этом деле (а я уверяю вас, что она еще не вполне раскрыта), я могу дать вам намек, опираясь на ваши собственные слова. Очень необычно и существенно, что мистер Брюс, миллионер, за несколько недель до гибели отказался от своего привычного образа жизни. Поскольку вы подаете надежды в качестве сыщика-любителя, советую вам поработать над этой линией расследования. — Что вы имеете в виду? — резко спросил Тейлор. Но он не дождался ответа от отца Брауна, который снова полностью сосредоточился на маленькой рукоятке автомата, заставлявшей одну куколку выпрыгивать наружу, а другую — перепрыгивать через нее. — Отец Браун, почему вам так нравится эта глупая игра? — поинтересовался Магглтон, ощутивший слабый укол прежней досады. — Тому есть причина, — ответил священник, внимательно смотревший в стеклянное окошко. — Дело в том, что в ней заключен секрет трагедии. Он неожиданно выпрямился и серьезно посмотрел на своего спутника. — Я с самого начала знал, что вы говорите и правду и неправду, — сказал он. . Магглтон мог только вытаращиться на него в ответ на эту шараду. — Все очень просто, — продолжал священник, понизив голос. — Труп с алым шарфом на самом деле принадлежит миллионеру Брэму Брюсу. Никакого другого трупа не будет. — Но двое мужчин... — начал было Магглтон и замолчал с открытым ртом. — Вы превосходно описали обоих, и, уверяю вас, я вряд ли забуду эту яркую сцену, — сказал отец Браун. — Осмелюсь утверждать, что вы обладаете литературным талантом и, наверное, можете добиться больших успехов в журналистике, чем в расследовании преступлений. Я помню практически каждую характерную особенность участников трагедии. Но видите ли, довольно странным образом эти особенности произвели на вас одно впечатление, а на меня — совершенно противоположное. Давайте начнем с первого человека, о котором вы упомянули. Вы сказали, что он держался властно и с большим достоинством. Про себя вы подумали: «Это настоящий магнат, капитан большой торговли, властитель рынков». Но когда я услышал об атмосфере властности и достоинства, то подумал: «Это актер; все в его поведении выдает актера». Вы не увидите такие манеры у президента Объединенной компании сетевых магазинов, но найдете их у актера, который играет призрак отца Гамлета, Юлия Цезаря или короля Лира. Вы не могли разглядеть, что его одежда на самом деле была ветхой, но обратили внимание на модный покрой и полоски меха на лацканах. Тут я снова подумал: «Это актер». Теперь, прежде чем перейти ко второму человеку, отметим кое-что, сразу же отличающее его от первого. Вы сказали, что второй не только был одет в обноски, но оброс густой щетиной, уже почти превратившейся в бороду. Все мы видели потрепанных актеров, грязных актеров, пьяных актеров и совершенно опустившихся актеров. Но такой феномен, как бородатый актер, который выступает на сцене или хотя бы ищет работу, редко можно увидеть в этом мире. С другой стороны, опустившийся джентльмен или богатый эксцентрик едва ли не первым делом отказывается от бритья. Теперь мы имеем все основания полагать, что ваш знакомый миллионер находился в глубокой депрессии. Его письмо свидетельствовало об этом. Но он имел бедный и потрепанный вид не только из-за пренебрежения собственной внешностью. Разве вы не понимаете, что он фактически скрывался от всех? Поэтому он не приехал в гостиницу, а личный секретарь неделями не видел его. Он был миллионером, но решил побыть замаскированным миллионером. Вам приходилось читать «Женщину в белом»? Вы помните, как модный и утонченный граф Фоско, бежавший от тайного общества, был найден зарезанным в простой голубой блузе французского рабочего? Давайте ненадолго вернемся к манерам этих людей. Первый мужчина выглядел спокойным и сосредоточенным, и вы подумали: «Это невинная жертва». Но письмо «невинной жертвы» вовсе не было спокойным и сосредоточенным. Когда я услышал ваше описание, то подумал: «Это убийца». С какой стати он должен был выглядеть иначе? Он знал, что собирается сделать. Он уже давно принял решение и если когда-либо испытывал колебания или угрызения совести, то избавился от них еще до того, как вышел на сцену — в данном случае на сцену убийства. Едва ли он испытывал страх перед этой сценой. Он не стал доставать пистолет и размахивать оружием. К чему? Он держал оружие в кармане, пока оно ему не понадобилось; возможно, он даже выстрелил из кармана. Другой возился со своим пистолетом, потому что сильно нервничал; возможно, раньше он не имел дела с пистолетами. Вы сказали, что его взгляд с молниеносной быстротой перескакивал с одного места на другое. На самом деле он незаметно оглядывался и старался заглянуть себе за спину. Он был не преследователем, а преследуемым. Но поскольку вы увидели его вторым, то могли воспринимать его лишь как преследователя. Это простая механика и математика. Каждый из них бежал за другим — совсем как эти. — Кого вы имеете в виду? — спросил ошеломленный сыщик. — Вот этих самых! — воскликнул отец Браун и хлопнул по автомату деревянной лопаткой, которую зачем-то держал в руке, пока говорил о зловещих тайнах. — Эти заводные фигурки всегда преследуют друг друга по замкнутому кругу. Давайте назовем их Красный и Синий, под цвет их нарядов. Я начал с Синего, поэтому дети сказали, что мистер Красный догонял его, но если бы я начал с Красного, все выглядело бы наоборот. — Я начинаю понимать, — сказал Магглтон. — Кажется, все остальное совпадает. Фамильное сходство можно истолковать в обе стороны, и никто не видел, как убийца уходил с пристани... — Никто не обратил внимания на убийцу, уходившего с пристани, — поправил священник. — Никто не просил их обратить внимание на спокойного, чисто выбритого мужчину в пальто с каракулевой подкладкой. Тайна его исчезновения опиралась на ваше описание сутулого великана с красным шарфом. Но простая истина заключается в том, что актер в каракулевом пальто убил миллионера с красным шарфом, и теперь мы видим его тело. Все точно так же, как с красной и синей фигурками. Вы увидели одного из них первым и неправильно угадали, кто покраснел от жажды мести, а кто посинел от страха. В этот момент несколько ребятишек подбежали к ним по песку, и священник махнул им деревянной лопаткой, театральным жестом постучав но игральному автомату. Магглтон догадался, что это было сделано для того, чтобы отвлечь их внимание от ужасной груды, лежавшей на берегу. — Еще одна пенсовая монетка, — сказал отец Браун, — и мы пойдем домой пить чай. Знаете, Дорис, мне нравятся игры, где действие идет по кругу, словно в хороводе. В конце концов, Бог устроил так, чтобы звезды и планеты водили небесный хоровод. Но в прочих играх, где один стремится догнать другого, где бегуны соперничают друг с другом, идут ноздря в ноздрю и обходят конкурентов, — там встречаются гораздо более отвратительные вещи. Мне нравится, что Красный и Синий всегда прыгают с неизменной бодростью. Они свободны, равны и не причиняют вреда друг другу. «О друг мой милый, не целуй и не убий!» Добрый, добрый мистер Красный!   Он не изменится; блаженства не вернуть,   Но синева распахнута — твой вечный путь. С некоторым чувством огласив эту примечательную цитату из Китса, отец Браун засунул лопатку под мышку, взял за руки двух детей и неторопливо побрел вдоль берега.    ПРЕСТУПЛЕНИЕ КОММУНИСТА Трое мужчин вышли из-под низкой тюдоровской арки в старинном фасаде Мандевилльского колледжа навстречу ярким лучам летнего солнца на исходе дня, который никак не хотел заканчиваться, и увидели блестящую сцену, которой предстояло обернуться сильнейшим потрясением. Еще до того, как до них дошел трагизм ситуации, они сознавали контраст между собой и тем, что увидели. Сами они ненавязчиво гармонировали с окружающей обстановкой. Хотя тюдоровские арки, окружавшие внутренний сад колледжа, были построены четыреста лет назад, когда готика упала с небес и низко склонилась перед более уютными чертогами гуманизма и просвещения, и хотя сами они носили современную одежду (безобразие которой поразило бы жителей любого из предыдущих столетий), что-то в самом духе этого места роднило его с ними. За садом ухаживали так тщательно, чтобы добиться впечатления небрежности, и даже цветы казались красивыми по чистой случайности, словно изящные сорняки, а современные костюмы обладали живописностью, которой можно достичь с помощью неряшливости. Первый из троицы — лысый, бородатый и высокий, как майский шест, — был в докторской шапочке и мантии, сползавшей с одного из его покатых плеч. Второй был очень широкоплечим, невысоким и крепко сбитым, с жизнерадостной улыбкой; он носил простую куртку, а мантию перекинул через руку. Третий был еще более приземистым и имел довольно потрепанный вид, несмотря на черное клерикальное облачение. Но все они хорошо сочетались с Мандевилльским колледжем и с неописуемой атмосферой двух старинных и единственных в своем роде английских университетов. Они как будто растворялись в ней, что здесь выглядело наиболее уместным. Двое других мужчин, сидевших на садовых стульях возле столика, представляли собой яркое пятно на фоне этого серовато-зеленого ландшафта. Они были одеты в основном в черное и тем не менее блистали с головы до ног, от начищенных сюртуков до сияющих ботинок. Такой светский лоск посреди университетской вольницы Мандевилльского колледжа казался почти возмутительным. Единственное оправдание заключалось в том, что они были иностранцами. Первый, американский миллионер по фамилии Хэйк, одевался в безупречной джентльменской манере, свойственной нью-йоркским богачам. Второй, добавивший к своему вызывающему наряду каракулевое пальто (не говоря уже о вычурных бакенбардах), был чрезвычайно богатым немецким графом, а самая короткая часть его фамилии звучала как «фон Циммерн». Однако загадка этой истории не связана с причиной их появления в этом месте. Блестящие господа находились здесь но причине, которая часто объясняет совмещение несовместимых вещей: они собирались выделить колледжу некоторую сумму денег. Они приехали поддержать план создания новой кафедры экономики при Мандевилльском колледже, предложенный несколькими финансистами и магнатами из разных стран. Они уже осмотрели колледж с той неутомимой и добросовестной любознательностью, на какую из всех сынов Адамовых способны лишь немцы и американцы. Теперь они отдыхали от своих трудов и с важным видом рассматривали университетский сад. Трое других людей, уже встречавшихся с ними, прошли мимо, ограничившись кратким приветствием, но один из них — самый маленький, одетый в черную сутану, — неожиданно остановился. — Послушайте, — произнес он с видом испуганного кролика, — мне не нравится, как выглядят эти люди. — Боже мой, а кому это нравится? — бросил высокий мужчина, который был главой Мандевилльского колледжа. — По крайней мере, у нас есть богачи, которые не одеваются словно портновские манекены. — Да, — прошептал маленький священник, — именно это я имею в виду: как портновские манекены. — Что это значит? — спросил второй его спутник. — Они похожи на жутких восковых кукол, — слабым голосом ответил священник. — Видите, они не двигаются. Почему они неподвижны? Словно очнувшись от сумрачного оцепенения, он вдруг метнулся вперед и прикоснулся к локтю немецкого барона. Барон упал вместе с сиденьем, и его ноги в брюках, задравшиеся вверх, были такими же прямыми, как ножки стула. Гидеон П. Хэйк продолжал созерцать сад остекленевшим взором, безмолвно подтверждая аналогию с восковой фигурой. Яркий солнечный свет и краски летнего вечера каким-то образом усиливали жутковатое впечатление наряженной куклы, марионетки в итальянском театре. Маленький священник в черном, носивший фамилию Браун, осторожно похлопал миллионера по плечу, и тот завалился набок одним движением, словно деревянный чурбан. — Трупное окоченение, — сказал отец Браун, — и так быстро! Впрочем, время наступления rigor mortis бывает разным. Причина, по которой первые присоединились к двоим другим так поздно (если не сказать слишком поздно), будет более понятной, если упомянуть о том, что произошло внутри здания за тюдоровской аркой незадолго до того, как они вышли наружу. Все отобедали в профессорской столовой, но два иностранных филантропа, верные своему желанию осмотреть все вокруг, прошествовали в университетскую капеллу, где осталась еще одна неизученная галерея и лестница, пообещав присоединиться к остальным в саду и с таким же рвением оценить местные сигары. Остальные, как более приверженные и почтительные к традициям люди, собрались за длинным и узким дубовым столом, вокруг которого разносили послеобеденное вино. Всем присутствующим было известно, что сэр Джон Мандевилль, основавший колледж еще в Средние века, положил начало этому обычаю к непринужденной беседе. Ректор колледжа, лысый, но с большой русой бородой, занял место во главе стола, а приземистый человек в куртке сел слева от него, так как он был университетским казначеем и ведал всеми финансовыми делами. Рядом с ним по ту же сторону стола сидел человек довольно странного вида, с искривленным лицом, потому что его темные клочковатые усы и брови были повернуты под противоположными углами и образовывали зигзагообразные линии, как будто половина его лица была парализована. Его звали Байлс; он читал лекции по римской истории, а его политические убеждения были основаны на убеждениях Кориолана, не говоря уже о Тарквинии Гордом. Такой саркастический консерватизм и чрезвычайно реакционные взгляды на все проблемы современности были свойственны многим старомодным профессорам, но в случае Байлса имелось предположение, что это было скорее результатом, а не причиной его резкости. У более внимательного наблюдателя сложилось бы впечатление, что с Байлсом действительно что-то не в порядке, как будто причиной его ожесточенности был некий секрет или какое-то большое несчастье. Его наполовину ссохшееся лицо напоминало дерево, пораженное ударом молнии. Рядом с ним сидел отец Браун, а на дальнем конце стола восседал профессор химии — крупный светловолосый мужчина, с невыразительным лицом и сонными глазами, в которых таилось некоторое лукавство. Было хорошо известно, что этот натурфилософ считает других философов, принадлежащих к более классической традиции, всего лишь отсталыми чудаками. По другую сторону стола, напротив отца Брауна, сидел очень смуглый и молчаливый молодой человек, с черной заостренной бородкой, появившийся здесь потому, что кому-то захотелось открыть в колледже кафедру персидской культуры. Напротив зловещего профессора Байлса сидел местный капеллан — невысокий человек приятного вида, с головой, похожей на яйцо. Напротив казначея и по правую руку от ректора стоял пустой стул, и многие были рады видеть его пустым. — Не знаю, придет ли Крейкен, — сказал ректор, нервно покосившись на стул, что не вязалось с его обычной расслабленной манерой. — Я сам противник ограничения свобод, но, признаюсь, дошел до того, что мне радостно, когда он здесь, просто потому, что он не где-нибудь еще. — Никогда не знаешь, что он выкинет в следующий раз, — добродушно заметил казначей, — особенно когда он поучает молодежь. — Блестящий работник, но очень темпераментный, — заметил ректор, внезапно вернувшийся к былой сдержанности. — Фейерверк тоже ярко сверкает, — проворчал старый Байлс, — но я не хочу сгореть в своей постели, чтобы Крейкен приобрел лавры Гая Фокса. — Вы действительно полагаете, что он способен примкнуть к насильственному перевороту, если таковой начнется? — с улыбкой поинтересовался казначей. — Он думает, что может это сделать, — резко ответил Байлс. — На днях заявил перед полной аудиторией пятикурсников, что ничто не может помешать классовой войне перерасти в настоящую, с убийством людей на улицах города, если это закончится победой коммунизма и рабочего класса. — Классовая война, — задумчиво произнес ректор с некоторым отвращением, смягченным воспоминаниями; когда-то он знал Уильяма Морриса и был знаком с более эстетичными и праздными социалистами. — Не понимаю всех этих разговоров о классовой войне. В пору моей юности социалисты утверждали, что классов вообще не существует. — Это другой способ сказать, что социалисты представляют собой деклассированный элемент, — с удовольствием произнес Байлс. — Разумеется, вы настроены против них сильнее, чем я, — продолжал ректор. — Но полагаю, мой социализм почти так же старомоден, как ваш консерватизм. Интересно, что думают по этому поводу наши молодые друзья. Каково ваше мнение, Бейкер? — внезапно обратился он к казначею, сидевшему слева от него. — Ну я вообще не думаю, как говорят в народе, — со смехом ответил тот. — Не забывайте, что я очень простой человек и вовсе не мыслитель. Я всего лишь деловой человек и считаю, что все это ерунда. Нельзя сделать людей равными, а если платить всем поровну, это очень плохо для бизнеса, особенно потому, что многие из них гроша ломаного не стоят. Как бы то ни было, нужно искать практический выход, поскольку другого выхода нет. Не наша вина, что в природе все так запутанно. — В этом я с вами согласен, — произнес профессор химии. Он по-детски шепелявил, что не вязалось с его солидной внешностью. — Коммунизм претендует на современность, но это не так. Он отбрасывает нас к суевериям монахов и первобытных племен. Разумное правительство, которое ощущает настоящую этическую ответственность перед потомками, всегда стремится к прогрессу и открытию новых возможностей, а не к уравниловке, ведущей обратно в болото. Социализм сентиментален; он опаснее чумы, потому что по крайней мере во время эпидемии выживают сильнейшие. Ректор печально улыбнулся: — Вы знаете, что у нас с вами разный подход к различию во мнениях. Здесь кто-то рассказывал, как гулял с другом у реки и пришел к выводу: «Мы соглашались во многом, кроме личных мнений». Чем нс девиз университета? Иметь сотни мнений, но не возомнить о себе. Если здесь люди терпят неудачу, то из-за недостатка знаний, а не из-за своих взглядов. Может быть, я реликт восемнадцатого века, но питаю склонность к старой сентиментальной ереси: «За веру пусть фанатик буйный бьется; кто праведно живет — не ошибется». Что вы об этом думаете, отец Браун? Он с некоторым лукавством взглянул на священника и слегка опешил, потому что привык видеть его всегда веселым, дружелюбным и покладистым собеседником. Круглое лицо отца Брауна обычно лучилось юмором, но сейчас оно по какой-то причине было как никогда хмурым и на мгновение показалось даже более мрачным и зловещим, чем изможденное лицо Байлса. В следующий момент тучи развеялись, но голос Брауна все же звучал твердо и серьезно. — Я в это не верю, — кратко ответил он. — Как жизнь человека может быть праведной, если его взгляды на жизнь ошибочны? Современная путаница возникает потому, что люди не знают, как сильно могут различаться наши представления. Баптисты и методисты знают, что их нравы не сильно отличаются друг от друга; то же самое относится к религии и философии. Но если перейти от баптистов к анабаптистам или от теософов к индийской секте убийц-душителей, все выглядит иначе. Ересь всегда влияет на мораль, если она достаточно еретична. Полагаю, человек может искренне верить, что воровство — это совсем не плохо. Но какой смысл говорить о том, что он честно верит в бесчестные вещи? — Отлично сказано, — произнес Байлс со свирепой гримасой, которую многие принимали за дружелюбную улыбку. — Именно поэтому я возражаю против открытия кафедры теории воровства в нашем колледже. — Конечно, все вы резко настроены против коммунизма, — со вздохом признал ректор. — Но неужели вы действительно думаете, что он заслуживает такого внимания? Неужели любая из наших ересей достаточно серьезна, чтобы представлять опасность? — Думаю, они стали такими серьезными, что в некоторых кругах их уже воспринимают как должное, — ровным голосом сказал отец Браун. — Их принимают неосознанно, то есть без участия разума и совести. — И все это кончится тем, что страна пойдет прахом, — заметил Байлс. — Все это может кончиться еще хуже, — сказал отец Браун. Внезапно по панели противоположной стены скользнула тень, за которой быстро последовала фигура, отбросившая ее, высокая и сутулая, с очертаниями хищной птицы. Впечатление подчеркивалось тем, что внезапное и стремительное движение напоминало потревоженную птицу, вспорхнувшую из кустов. Это был длиннорукий и длинноногий мужчина с длинными висячими усами, хорошо знакомый собравшимся за столом. Но из-за сумерек в зале, освещенном лишь свечами, полет мелькнувшей тени странным образом соединился с невольным пророчеством священника, словно он был авгуром в древнеримском смысле этого слова, а полет птицы — знамением. Вероятно, Байлс мог бы прочитать лекцию о римских авгурах и особенно об этой птице, сулившей несчастье. Высокий мужчина скользнул вдоль стены, как собственная тень, занял пустующий стул справа от ректора и обвел казначея и остальных взглядом глубоко запавших глаз. Его свисающие волосы и усы были светло-русыми, но глаза сидели так глубоко, что казались черными. Все знали или могли догадаться, кем был новоприбывший, но случившееся после его прихода сразу же прояснило ситуацию. Профессор римской истории поднялся со своего места и вышел из комнаты, без особой тактичности показав, что не желает сидеть за одним столом с профессором теории воровства, иначе говоря, с коммунистом Крейкеном. Ректор Мандевилльского колледжа с нервным изяществом сгладил возникшую неловкость. — Я защищал вас, дорогой Крейкен, вернее, некоторые аспекты вашего поведения, — с улыбкой сказал он, — хотя уверен, вы сочли бы мою защиту несостоятельной. В конце концов, я не могу забыть, что в пору моей молодости друзья-социалисты имели прекрасные идеалы товарищества и братства. Уильям Моррис выразил это в своей сентенции: «Братство — это небо, раздоры — это ад». — Смотри заголовок «профессора-демократы», — сварливо произнес Крейкен. — Что, этот надутый индюк Хэйк собирается назвать новую кафедру коммерции именем Уильяма Морриса? — Что ж, — произнес ректор, отчаянно пытаясь сохранить радушный гон, — все мы собратья в некотором смысле, поскольку состоим в научном совете колледжа. — Ага, прямо-таки академический вариант афоризма Морриса, — проворчал Крейкен. — «Дали гранты — это небо, нету грантов — это ад». — Не грубите, Крейкен, — поспешно вмешался казначей. — Лучше выпейте портвейну. Тенби, передайте портвейн мистеру Крей-кену. — Не откажусь от рюмки, — уже не так сварливо отозвался профессор-коммунист. — На самом деле я собирался выйти в сад и покурить, но посмотрел в окно и увидел ваших драгоценных миллионеров в полном цвету — свежие, невинные бутоны! В конце концов, стоило бы немного вразумить их. Ректор встал, прикрывшись последней дежурной любезностью, и с большим удовольствием оставил казначея разбираться с «Диким человеком». Другие тоже поднялись со своих мест, и группы, сидевшие за столом, начали распадаться, пока казначей и Крейкен не остались более или менее наедине в конце длинного стола. Лишь отец Браун остался сидеть и смотрел в пустоту с сумрачным выражением на лице. — По правде говоря, я и сам изрядно устал от них, — признался казначей. — Я был с ними большую часть дня, разбираясь с фактами, цифрами и всеми прочими делами этой новой профессуры. Послушайте, Крейкен. — Он нагнулся над столом и заговорил с мягкой настойчивостью: — Вам не стоит так сильно бранить эту новую кафедру. На самом деле она не пересекается с вашей тематикой. Вы единственный профессор политической экономии в Мандевилле, и, хотя я не делаю вид, будто разделяю ваши убеждения, всем известна ваша репутация в Европе. Это специальная тема, которую они называют прикладной экономикой. Могу сказать, что даже сегодня я на всю катушку занимался прикладной экономикой; иными словами, мне пришлось долго говорить с двумя бизнесменами о делах. Хотите ли вы этим заниматься? Не завидно ли вам? Выдержите ли вы? Разве это не достаточное доказательство, что мы имеем дело с отдельным предметом, который заслуживает отдельной кафедры? — Боже милосердный! — воскликнул Крейкен с напряженным воодушевлением атеиста. — Разве вы думаете, что я не хочу заниматься прикладной экономикой? Дело лишь в том, что, когда мы ею занимаемся на деле, вы называете это «красным безумием» и анархией, а когда вы ею занимаетесь, я возьму на себя смелость назвать это эксплуатацией. Если бы вы прилагали экономику к нужному месту, может быть, люди поменьше голодали бы. Мы практичные люди, поэтому вы и боитесь нас. Поэтому вам и нужны два жирных капиталиста для новой кафедры: только потому, что я выпустил кота из мешка. — Вы выпустили из мешка дикого кота, не правда ли? — с улыбкой поинтересовался казначей. — А вы пытаетесь засадить его обратно в золотой мешок? — осведомился Крейкен. — Кажется, мы с вами не сможем договориться, — сказал казначей. — Но наши друзья уже вышли из капеллы в сад, и, если вы хотите покурить, лучше идите сейчас. Он с видимым удовольствием наблюдал, как профессор рылся во всех карманах, пока не достал трубку. Глядя на нее с отсутствующим видом, Крейкен поднялся на ноги, но при этом механически продолжал ощупывать карманы другой рукой. Казначей Бейкер завершил спор примирительным смехом. — Вы практичные люди, готовые взорвать весь город, — сказал он. — Только при этом вы, наверное, забудете положить динамит; готов поспорить, вы и сейчас забыли взять табак. Не беда, возьмите у меня. Спички? Он бросил кисет с табаком и курительные принадлежности через стол, и мистер Крейкен подхватил их с ловкостью опытного игрока в крикет, которая не забывается, даже если тот начинает исповедовать взгляды, несовместимые с крикетом. Оба собрались уходить, но Бейкер не смог удержаться от замечания: — Вы действительно считаете себя единственными практичными людьми? Не найдется ли в прикладной экономике нечто такое, что поможет вам не забывать кисет, если вы берете трубку? Крейкен пронзил его пылающим взглядом, но ответил лишь после того, как медленно допил вино. — Скажем так, существует иной вид практичности. Да, я забываю разные мелочи и так далее. Но я хочу, чтобы вы поняли... — Он механически вернул кисет, но его взгляд продолжал блуждать где-то далеко и был пылающим, почти ужасным. — Внутренняя суть нашего разума изменилась, потому что мы действительно имеем новое представление о правоте и будем совершать поступки, которые вам покажутся совершенно неправильными. Но они будут очень практичными. — Да, — внезапно произнес отец Браун, очнувшийся от своего транса, — именно это я и сказал. — Он посмотрел на Крейкена с безжизненной, почти жуткой улыбкой и добавил: — Мы с мистером Крейкеном совершенно согласны друг с другом. — Что ж, — заключил Бейкер, — Крейкен собирается выкурить трубку вместе с плутократами, но сомневаюсь, что это будет трубка мира. Он резко повернулся и позвал пожилого слугу, стоявшего у стены. Мандевилль был одним из последних очень старомодных колледжей, и даже Крейкен был одним из первых коммунистов задолго до современного большевистского движения. — Раз уж вы не собираетесь пустить по кругу вашу трубку мира, мы должны обеспечить сигарами наших достопочтенных гостей, — сказал казначей. — Если они курят, то, должно быть, уже истосковались по хорошей затяжке, потому что едва ли не полдня бродили по нашей капелле. Крейкен испустил резкий и неприятный смешок. — Хорошо, я принесу им сигары, — сказал он. — Ведь я всего лишь пролетарий. Бейкер, Браун и слуга были свидетелями того, как коммунист размашистыми шагами направился в сад на встречу к двум миллионерам, но никто больше не видел их до тех пор, пока священник не обнаружил их трупы, о чем упоминалось выше. Было решено, что ректор и священник останутся охранять сцену трагедии, тогда как более молодой и быстроногий казначей побежал за докторами и полицией. Отец Браун подошел к столу, где лежала почти догоревшая сигара, от которой остался лишь маленький окурок. Другая сигара выпала из мертвой руки и разбросала по мощеной дорожке быстро угасшие искорки. Ректор Мандевилльского колледжа неловко пристроился на стуле поодаль и обхватил руками лысую голову. Потом он поднял глаза, в которых усталое выражение вдруг сменилось испуганным, и в тишине сада прозвучало короткое восклицание, исполненное ужаса. Отец Браун обладал неким качеством, которое иногда казалось поистине ужасающим. Он всегда думал о том, что делает, но не о том, следует ли это делать. Он мог совершать самые ужасные, грязные или недостойные вещи со спокойствием опытного хирурга. В его просто устроенном разуме существовал пробел относительно всего, что обычно связывают с сентиментальностью или предрассудками. Вот и теперь он опустился на один из стульев, с которого упал труп, поднял сигару, наполовину выкуренную мертвецом, тщательно стряхнул пепел, изучил окурок, потом сунул его в рот и закурил. Со стороны это казалось непристойной и гротескной насмешкой над покойником, но для священника его поведение было вполне разумным. Облачко дыма поднялось вверх, словно жертвенное воскурение перед языческим идолом, но отцу Брауну представлялось совершенно естественным, что единственный способ оценить сигару — это выкурить ее. Его старый друг, ректор Мандевилльского колледжа, испугался еще больше из-за смутной, но проницательной догадки, что отец Браун, с учетом всех обстоятельств, рискует своей жизнью. — Нет, все в порядке, — сказал священник и положил окурок. — Очень хорошие сигары... ваши сигары, а не американские или немецкие. Не думаю, что дело в самих сигарах, но лучше будет собрать пепел. Эти люди были отравлены таким ядом, от которого тело быстро коченеет. Кстати, вот идет человек, который знает о подобных вещах больше, чем мы. Ректор резко выпрямился на стуле и едва не вскочил с места, потому что на дорожку упала большая тень приближающейся фигуры, которая, несмотря на свои размеры, двигалась почти неслышно. Профессор Уодхэм, возглавлявший кафедру химии, всегда ступал очень тихо, и в его прогулке по саду не было ничего необычного, но его появление как раз в тот момент, когда речь зашла о химии, создавало впечатление неестественной точности. Профессор Уодхэм гордился своей невозмутимостью, которую некоторые называли бесчувственностью. На его прилизанной соломенной шевелюре не шевельнулся ни один волосок, а сам он разглядывал трупы с безразличным выражением на широком лягушачьем лице. Он посмотрел на сигарный пепел, собранный священником, потрогал кучку пальцем и застыл в еще большей неподвижности, чем раньше, но его глаза на мгновение сверкнули и как будто превратились в линзы микроскопа. Он явно что-то понял или узнал, но решил промолчать. — Не знаю, с чего тут начать, — произнес ректор. — Я бы начал с вопроса о том, где эти несчастные провели большую часть дня, — сказал отец Браун. — Они довольно долго возились в моей лаборатории, — впервые заговорил Уодхэм. — Бейкер часто заходит ко мне поболтать, и на этот раз он привел двух спонсоров для осмотра моего отделения. Думаю, они ходили повсюду, как настоящие туристы. Я знаю, что они заходили в капеллу и даже в тоннель под склепом, где нужно зажигать свечи. Они занимались этим вместо послеобеденного отдыха. Бейкер, наверное, водил их повсюду. — Они проявляли конкретный интерес к чему-либо в вашей лаборатории? — спросил священник. — Чем вы занимались, когда они пришли? Профессор химии пробормотал какую-то формулу, начинавшуюся с «сульфата» и заканчивавшуюся «селеном», совершенно непонятную для обоих слушателей. Потом он с усталым видом отошел в сторону и опустился на скамью под солнцем, закрыл глаза и с терпеливым видом подставил свое широкое лицо солнечным лучам. В этот момент лужайку стремительно пересекла фигура, двигавшаяся прямо и быстро, как пуля. Отец Браун узнал аккуратную черную одежду и хитроумную собачью физиономию полицейского врача, с которым он раньше встречался в бедных кварталах города. Он был первым из официальных лиц, прибывших к месту трагедии. — Послушайте, — обратился ректор к священнику, прежде чем врач приблизился на расстояние слышимости, — я должен кое-что узнать. Вы действительно считаете, что коммунизм представляет реальную опасность и ведет к преступлениям? — Да, — ответил отец Браун с мрачной улыбкой. — Я слежу за распространением некоторых коммунистических методов и влияний, и в определенном смысле это коммунистическое преступление. — Спасибо, — сказал ректор. — Тогда я должен немедленно уйти и кое-что выяснить. Скажите полицейским, что я вернусь через десять минут. Ректор исчез в одной из тюдоровских арок почти в тот момент, когда полицейский врач подошел к столу и жизнерадостно поздоровался с отцом Брауном. По предложению последнего они заняли место за злосчастным столом. Доктор Блейк бросил резкий и подозрительный взгляд на крупную, вялую фигуру химика, который, по-видимому, задремал на скамейке поодаль. Отец Браун вкратце рассказал, кто такой профессор и что им удалось узнать от него, а врач молча слушал, одновременно занимаясь предварительным осмотром трупов. Естественно, он больше интересовался мертвыми телами, чем косвенными обстоятельствами, но одна деталь вдруг отвлекла его от анатомических изысканий. — Как вы сказали, над чем работал профессор? — спросил он. Отец Браун терпеливо повторил непонятную ему химическую формулу. — Что? - Восклицание доктора Блейка прозвучало как пистолетный выстрел. — Черт возьми, но это ужасно! — Потому что это яд? — поинтересовался отец Браун. — Потому что это бессмыслица, — ответил доктор Блейк. — Это просто ерунда. Профессор — довольно известный химик. Почему знаменитый химик намеренно городит чепуху?  - Думаю, я могу ответить на этот вопрос, — кротко сказал отец Браун. — Он городит чепуху, потому что лжет. Он что-то скрывает, и ему особенно хотелось скрыть это от двух людей, которых вы видите перед собой, и их представителей. Доктор отвел взгляд от двух мертвых тел и посмотрел на почти неестественно неподвижную фигуру известного химика. Должно быть, он заснул; порхавшая по саду бабочка опустилась на него, отчего он стал еще больше похож на каменного идола. Крупные складки его лягушачьего лица напоминали врачу свисающие складки шкуры носорога. — Да, — очень тихо добавил отец Браун, — он дурной человек. — Черт бы побрал все это! — воскликнул доктор, внезапно тронутый до глубины души. — Вы хотите сказать, что такой великий ученый причастен к убийству? — Придирчивые критики могли бы обвинить его в убийстве, — бесстрастно отозвался священник. — Мне самому не слишком нравятся люди, замешанные в подобных убийствах. Но гораздо важнее моя уверенность в том, что эти бедняги принадлежали к числу его придирчивых критиков. — Вы имеете в виду, что они раскрыли его секрет и он заставил их замолчать? — нахмурившись, спросил Блейк. — Но что это был за секрет? Как можно убить двух людей в таком заметном месте? — Я уже выдал вам его секрет, — сказал священник. — Это секрет души. Он дурной человек. Ради всего святого, не подумайте, будто я говорю это из-за того, что мы с ним принадлежим к противоположным школам или традициям. У меня много друзей в научных кругах, и большинство из них отличается героическим бескорыстием. Даже о самых закоренелых скептиках можно сказать, что они иррационально бескорыстны. Но время от времени попадаются материалисты, в самом животном смысле этого слова. Повторяю, он плохой человек. Гораздо хуже, чем... — Отец Браун сделал паузу, чтобы подобрать нужное слово. — Гораздо хуже, чем коммунист? — предположил его собеседник. — Нет, — ответил отец Браун. — Я имел в виду, гораздо хуже, чем убийца. Он встал с рассеянным видом, словно не замечая изумленного взгляда собеседника. — Но разве вы не считаете, что этот Уодхэм и является убийцей? — наконец спросил Блейк. — О нет, — уже более добродушно ответил священник. — Убийца вызывает гораздо большую симпатию и понимание. По крайней мере, он был в отчаянии, а внезапная вспышка ярости может служить смягчающим обстоятельством. — Значит, вы считаете, что это все-таки был коммунист? — воскликнул доктор. В этот момент очень кстати появились полицейские с объявлением, которое вроде бы завершало расследование самым решительным и удовлетворительным образом. Они несколько задержались по пути к месту преступления по той простой причине, что уже поймали преступника. Фактически они взяли его почти у ворот своей официальной резиденции. Они уже имели основания подозревать коммуниста Крейкена в причастности к разным беспорядкам в городе. Когда они узнали о преступлении, то решили на всякий случай арестовать его и сочли этот арест совершенно оправданным. Инспектор Кук с торжествующим видом объяснил докторам и профессорам, собравшимся на садовой лужайке Мандевилльского колледжа, что при обыске злосчастного коммуниста в его кармане нашли коробок отравленных спичек. В то самое мгновение, когда отец Браун услышал слово «спички», он вскочил со стула, как будто спичка зажглась прямо под ним. — Ага! — радостно воскликнул он. — Теперь все ясно. — Что вы имеете в виду? — требовательно спросил ректор, вернувшийся с официальной напыщенностью под стать помпезности полицейских чинов, которые теперь наводнили колледж, словно победоносная армия. — Вы хотите сказать: теперь вам ясно, что Крей-кен виновен в убийстве? — Я хочу сказать, что Крейкен оправдан и дело против него можно закрыть, — твердо ответил отец Браун. — Вы действительно принимаете Крейкена за человека, способного травить других людей с помощью спичек? — Все это очень хорошо, — сказал ректор с обеспокоенным выражением, не сходившим с его лица после ужасной находки. — Но вы сами говорили, что фанатики с ложными принципами могут совершать гнусные дела. Кстати, вы сами сказали, что коммунизм расползается повсюду и в обществе распространяются коммунистические обычаи. Отец Браун смущенно рассмеялся. — Что касается последнего пункта, я должен извиниться перед вами, — сказал он. — Я постоянно все запутываю своими глупыми шутками. — Шутками! — раздраженно повторил ректор. — Видите ли, — священник почесал затылок, — когда я говорил о распространении коммунистических обычаев, то имел в виду обычай, который даже сегодня замечал два-три раза. Это коммунистический обычай, но, безусловно, он свойствен многим людям, особенно англичанам, которые кладут чужие спички себе в карман и забывают возвращать их владельцу Конечно, эта глупая безделица не стоит даже упоминания, но она имеет прямое отношение к этому преступлению. — Глупость какая-то, — сказал доктор. — Если почти каждый забывает вернуть спички, вы можете прозакладывать свои ботинки за то, что Крейкен забыл их вернуть. Отравитель, подготовивший спички, просто отдал их Крейкену и не стал требовать назад. Великолепный способ избавиться от ответственности — ведь сам Крейкен вскоре совершенно забыл, от кого он получил их. Но когда он, ни о чем не подозревая, воспользовался спичками, чтобы зажечь сигары, предложенные двум посетителям, то попался в элементарную ловушку. Он стал отчаянным злодеем-революционером, который прикончил двух миллионеров. — Но кто еще мог желать их смерти? — проворчал доктор. — Действительно, кто же? — легкомысленно отозвался священник, но сразу же перешел на более серьезный тон: — Здесь мы подходим к другой теме, о которой я упоминал, и это, с вашего позволения, уже не шутка. Я сказал, что ереси и ложные доктрины стали привычными и распространенными. Все обращаются к ним, но никто на самом деле не замечает их. Вы полагаете, я имел в виду коммунизм, когда говорил об этом? На самом деле как раз наоборот. Вы чрезвычайно беспокоились из-за коммунизма и присматривали за Крейкеном, словно за ручным волком. Разумеется, коммунизм — это ересь, но не та ересь, которую вы воспринимаете как должное. Вы воспринимаете капитализм как нечто само собой разумеющееся — вернее, пороки капитализма, замаскированные под оголтелый дарвинизм. Помните, как вы говорили в столовой, что жизнь — это сплошная борьба, что природа требует выживания сильнейших и неважно, платят ли бедным по справедливости или нет? Друзья мои, это и есть ересь, к которой вы привыкли, ничуть не менее опасная, чем коммунизм. Это антихристианская мораль, или безнравственность, которую вы воспринимаете естественным образом. Именно безнравственность сегодня превратила человека в убийцу. — Какого человека? — вскричал ректор, и его голос дрогнул из-за внезапной слабости. — Разрешите подойти к делу с другой стороны, — безмятежно продолжал священник. — Вы все говорите, что Крейкен сбежал, но это не так. Когда эти двое оцепенели, он выбежал на улицу, позвал врача, крикнув ему прямо через окно, а потом попытался вызвать полицию. Тут его и арестовали. Но разве вам не кажется странным, если подумать об этом, что мистер Бейкер, уважаемый казначей, так долго ищет полицейский участок? — Тогда чем он занимается? — резко спросил ректор. — Думаю, уничтожает документы или осматривает комнаты покойных в поисках письма, которое они могли оставить для нас. А может быть, это связано с нашим другом Уодхэмом. Какую роль он сыграл в этом деле? Все просто до смешного. Мистер Уодхэм экспериментирует с отравляющими средствами для следующей войны и открывает вещество, которое при сгорании моментально убивает человека. Разумеется, он не имеет никакого отношения к убийству этих людей, но он скрыл свой химический секрет по очень простой причине. Один из посетителей был янки-пуританин, а другой — еврей-космополит; как известно, такие люди часто бывают фанатичными пацифистами. Вероятно, они назвали бы это открытие подготовкой к массовому убийству и отказались бы от материальной поддержки колледжа. Но Бейкер был другом Уодхэма, и ему не составило труда обмакнуть спички в новое вещество. Другая особенность маленького священника заключалась в том, что его разум был цельным и не замечал многих несоответствий; он менял манеру разговора и переходил от публичных вещей к самым частным без малейших признаков замешательства. В данном случае он озадачил большинство присутствующих, обратившись к ним, хотя только что беседовал со всеми и его совершенно не интересовало, что лишь один человек имел какое-либо представление, о чем шла речь. — Прошу прощения, доктор, если ввел вас в заблуждение своим метафизическим отступлением о грешном человеке, — сказал он извиняющимся тоном. — Конечно, это не имело отношения к убийству, но, по правде говоря, в гот момент я вообще забыл об убийстве. Я забыл обо всем, кроме образа этого химика с огромным нечеловеческим лицом, развалившегося среди цветов, словно какое-то слепое чудище каменного века. Я думал о том, что некоторые люди чудовищны, словно высечены из камня, но все это не относится к делу. Внутренняя порочность имеет мало общего с преступлениями, которые совершаются во внешнем мире. Худшие преступники не совершают преступлений. Для практического ума важно другое — что толкнуло конкретного преступника на преступление. Что заставило казначея Бейкера убить этих людей? Вот что заботит нас сейчас. Ответ совпадает с ответом на вопрос, который я задавал дважды. Где были эти люди большую часть времени, помимо университетской капеллы и химической лаборатории? По словам самого Бейкера, они обсуждали деловые вопросы с казначеем. При всем уважении к покойным я не преклоняюсь перед интеллектом этих двух финансистов. Их представления об этике и экономике были языческими и бессердечными. Их представления о пацифизме были вздорными. Их отношение к послеобеденному портвейну оказалось еще более недостойным. Но они хорошо разбирались в одном, то есть в бизнесе. Им понадобилось совсем немного времени, чтобы обнаружить, что человек, который отвечает за управление финансами колледжа, является мошенником. Или, можно сказать, верным последователем доктрины бесконечной борьбы за место под солнцем и выживания сильнейших. — Вы хотите сказать, что они собирались разоблачить его и он убил их, прежде чем они успели это сделать? — нахмурившись, произнес доктор. — Здесь много деталей, которые остаются непонятными. — В некоторых подробностях я и сам не могу разобраться, — откровенно признался священник. — Подозреваю, что упоминание о свечах в подземном тоннеле как-то связано с кражей спичек у миллионеров или с желанием убедиться, что у них нет спичек. Но я уверен в главном эпиаоде, когда Бейкер весело и беззаботно поделился спичками с ничего не подозревающим Крейкеном. Это и был смертельный удар. — Я не понимаю одного, — сказал инспектор, — откуда Бейкер мог знать, что Крейкен не закурит первым и не отправится на тот свет раньше времени? Лицо отца Брауна выражало сумрачный укор, а его голос звучал скорбно, но с неподдельной теплотой. — Какая разница? — произнес он. — Ведь он был всего лишь атеистом. — Боюсь, я вас не понимаю, — вежливо сказал инспектор. — Он всего лишь хотел отменить Бога, — рассудительным и сдержанным тоном объяснил священник. — Он всего лишь хотел уничтожить десять заповедей, вырвать с корнем религию и цивилизацию, которая его породила, разрушить представления о чести и частной собственности и позволить, чтобы его страну и его культуру растоптали варвары со всех концов света. Вот чего он хотел. Вы не имеете права обвинять его в чем-то еще. Поймите, у каждого есть свой предел! А вы приходите сюда и спокойно предполагаете, что профессор старой закалки из Мандевилля (а Крейкен принадлежит к старшему поколению, несмотря на свои взгляды) вдруг закурит или хотя бы зажжет спичку до того, как допьет традиционный послеобеденный портвейн урожая тысяча девятьсот восьмого года? Нет, нет, это было бы полным беззаконием, нарушением всех правил! Я был там и видел его; он не допил вино, и вы спрашиваете меня, почему он не закурил? Такой возмутительный вопрос еще не сотрясал основы Мандевилльского колледжа... Забавное это место — Мандевилльский колледж. Забавное место — Оксфорд. Забавное место — Англия. — Вы имеете какое-то отношение к Оксфорду? — с любопытством осведомился доктор. — Я имею отношение к Англии, — ответил отец Браун. — Я здесь родился. Но самое забавное, что даже если вы принадлежите к этой стране и любите ее, то все равно не можете разобраться в ней.  ОСТРИЕ БУЛАВКИ Отец Браун всегда утверждал, что он решил эту загадку во сне. Он не кривил душой, хотя и умалчивал о том, что это произошло, когда его сон был нарушен. Ранним утром он проснулся от стука молотков в громадном, наполовину возведенном здании, строившемся напротив, — колоссальном многоквартирном доме, большей частью скрытом за строительными лесами и плакатами, возвещавшими о том, что его строителями и владельцами являются господа Суиндон и Сэнд. Стук возобновлялся через регулярные промежутки времени и был легкоузнаваемым, потому что господа Суиндон и Сэнд специализировались на новой американской системе укладки бетонных полов, которые, несмотря на гладкость, прочность, звуконепроницаемость и повышенный комфорт (как сулила реклама), приходилось скреплять тяжелыми скобами в определенных местах. Впрочем, отец Браун даже в этом умудрился найти определенное удобство, утверждая, что стук будит его как раз вовремя, чтобы успеть к самой ранней утренней службе, а потому его почти можно приравнять к перезвону колоколов перед заутреней. На самом деле строительные работы немного действовали ему на нервы, но по другой причине. Над недостроенным небоскребом, словно темная туча, нависло ожидание трудового конфликта, который газетчики упорно называли забастовкой, хотя если бы он все-таки произошел, то принял бы форму локаута. Священника беспокоило, может ли это случиться. Еще непонятно, что больше давит на психику — регулярный стук молотков или ожидание, что он может прекратиться в любую минуту. — На мой вкус, лучше бы эта стройка прекратилась, — сказал отец Браун, глядя на высокое сооружение через круглые очки, придававшие ему сходство с совой. — Хорошо бы все дома прекращали строить, пока они еще стоят в лесах! Мне почти жаль, что их вообще достраивают. Они выглядят так свежо и многообещающе в волшебной филиграни из белых досок, светлые и яркие на солнце, а люди часто достраивают дом лишь для того, чтобы превратить его в гробницу. Отвернувшись от предмета своего созерцания, отец Браун едва не столкнулся с человеком, который метнулся к нему через улицу. Он знал этого человека не слишком хорошо, но достаточно, чтобы в данных обстоятельствах считать его гонцом, который приносит дурные вести. Мистер Мэстик был приземистым мужчиной с квадратной головой, непохожей на европейскую, но одевался он с показным щегольством, как будто ему очень хотелось выглядеть европейцем. Браун недавно видел, как Мэстик беседовал с молодым Сэндом из строительной компании, и ему это не понравилось. Этот Мэстик был главой организации, довольно новой для английской промышленной политики и возникшей в результате непримиримых позиций в конфликтах между рабочими и работодателями. Его организация располагала целой армией рабочих, не состоявших ни в каких профсоюзах и большей частью иностранного происхождения. Мэстик сдавал их внаем разным фирмам целыми бригадами и теперь явно надеялся провернуть выгодную сделку со строителями. Иными словами, он мог договориться с ними в обход профсоюзов и наводнить стройку штрейкбрехерами. Отцу Брауну пришлось принять некоторое участие в дебатах но настоянию обеих сторон. Поскольку капиталисты заявляли, что им точно известно о его большевистских настроениях, а большевики без тени сомнения называли его реакционером и проводником буржуазной идеологии, нетрудно понять, что его благоразумные предложения не оказали ощутимого воздействия ни на тех ни на других. Однако весть, которую принес мистер Мэстик, должна была увести дискуссию с наезженной колеи. — Вас просят немедленно прийти туда, — сказал Мэстик с неуклюжим акцентом. — Существует угроза убийства. Отец Браун молча проследовал за своим проводником но нескольким пролетам и приставным лестницам на верхнюю площадку недостроенного здания, где уже собрались более или менее знакомые фигуры руководителей строительного бизнеса. Среди них оказался даже бывший глава, хотя с некоторых пор его голова вознеслась в заоблачные выси. По крайней мере, она была увенчана пэрской короной, скрывавшей ее от людских глаз. Иными словами, лорд Стейнс не только отошел от строительных дел, но и исчез в палате лордов. Его редкие выходы в свет производили вялое и унылое впечатление, а сейчас, в обществе Мэстика, его появление выглядело зловеще. Лорд Стейнс был сухопарым, с пустыми глазами и редкими светлыми волосами на яйцеобразной голове с высокими залысинами. Для отца Брауна Стейнс был самым уклончивым человеком, которого ему приходилось видеть. Он бесподобно владел истинным оксфордским талантом, когда фраза «вы, безусловно, правы» звучит как «вы, безусловно, думаете, что правы», а невинное замечание «вы так думаете?» словно подразумевает язвительное продолжение: «Ну конечно, вы так думаете». Сейчас отцу Брауну показалось, что у Стейнса не просто скучающий, но и слегка раздосадованный вид, хотя трудно было догадаться, то ли он недоволен тем, что его призвали с Олимпа улаживать торгашеские дрязги, то ли раздражен, что больше не может командовать ими. В целом отец Браун предпочитал иметь дело с более буржуазной группой партнеров, сэром Хьюбертом Сэндом и его племянником Генри Сэндом, хотя и сомневался, разделяют ли они буржуазное мировоззрение. Правда, сэр Хьюберт Сэнд приобрел значительную славу в газетных публикациях как покровитель спортивных мероприятий и как патриот, участвовавший во многих кризисных моментах как во время мировой войны, так и после нее. Он добился широкого признания во Франции, а впоследствии выступил в роли победоносного капитана промышленности, уладившего трудную ситуацию на военном заводе. Его называли «сильным человеком», но он не был виноват в этом. По сути дела, это был тяжеловесный, добродушный англичанин — отличный пловец, хороший сквайр, обаятельный полковник-дилетант. Даже в самом его облике чувствовалось нечто военное. Он уже становился грузным, но держал спину прямо, а его кудрявые волосы и усы сохраняли каштановый оттенок, хотя краски на лице несколько поблекли. Его племянник был дородный молодой человек, напористого, если не сказать нахального, нрава, со сравнительно маленькой головой на толстой шее, которую он имел обыкновение наклонять вперед при разговоре, — жест, казавшийся еще более ребячливым из-за пенсне, балансировавшего на его курносом приплюснутом носе. Отец Браун далеко не впервые видел собравшихся, однако сейчас они смотрели на нечто совершенно новое. В центре деревянного щита красовался прибитый гвоздем большой лист бумаги, хлопавший на ветру и покрытый корявыми, почти неразборчивыми заглавными буквами, словно писавший был малограмотным или изображал безграмотность. Надпись гласила: «Совет рабочих предупреждает Хьюберта Сэнда, что, собираясь урезать зарплату рабочим и объявить локаут, он поступает на свой страх и риск. Если завтра будет объявлено об этом, народный суд приговорит его к смерти». Лорд Стейнс, изучивший надпись, как раз отступил назад, посмотрел на своего партнера и сказал со странной интонацией: — Что ж, они собираются убить вас. Очевидно, я не заслуживаю смерти от их рук. В этот миг сознание отца Брауна пронзила безмолвная вспышка почти бессловесного понимания, какие иногда случались с ним. Он вдруг понял, что говорившего нельзя убить, поскольку тот уже мертв. Священник был готов признать, что это глупая мысль, но в холодной отрешенности аристократа, мертвенном выражении его бледного лица и неприветливых глазах было нечто, отчего мурашки бежали по коже. «У этого человека зеленые глаза и такой вид, будто кровь тоже зеленая», — подумал он, мимолетно поддавшись нелепой мысли. Так или иначе, было совершенно очевидно, что в жилах сэра Хьюберта Сэнда текла вовсе не зеленая кровь. Его кровь, красная в любом смысле слова, прилила к увядшим, обветренным щекам со всей полнотой и силой, присущей естественному раздражению в общем-то добродушного человека. — За всю мою жизнь, — начал он звучным, но дрогнувшим голосом, — за всю мою жизнь никто не говорил и не писал мне ничего подобного. Я мог спорить и не соглашаться... — Здесь у нас не может быть никаких разногласий, — поспешно вмешался племянник. — Я старался поладить с ними, но они слишком несговорчивы. — Вы же не думаете, что ваши рабочие... — начал было отец Браун. — Я сказал, что мы могли иметь разные мнения, — произнес Сэнд-старший все еще немного нетвердым голосом. — Но видит Бог, мне всегда претило угрожать английским рабочим более дешевым трудом... — Никому из нас это не нравилось, — сказал молодой человек. — Но насколько я вас знаю, дядя, теперь все решено. — После небольшой паузы он добавил: — Как вы говорили, у нас были расхождения в мелочах, но что касается реальной политики... — Дорогой мой, я надеялся, что у нас не будет никаких разногласий, — успокаивающим тоном сказал его дядя. Любой, кто знаком с английским национальным характером, по этим словам мог бы справедливо заключить, что разногласия существовали, и очень значительные. Дядя отличался от племянника почти так же сильно, как англичанин отличается от американца. Он руководствовался английским идеалом провинциального джентльмена, который остается вне своего бизнеса и даже как будто непричастен к собственным деловым мероприятиям. Племянник же следовал американскому идеалу, предписывавшему, что предприниматель должен находиться внутри своего бизнеса и, подобно механику, лично заниматься отладкой его механизма. Он вникал в большинство процессов и производственных тонкостей и был американцем еще и в том смысле, что не давал спуску своим работникам. В то же время он как бы находился на одной ноге с ними или, по крайней мере, демонстрировал свою принадлежность к рабочему классу. Поэтому он часто выступал едва ли не как представитель рабочих по техническим вопросам, чем разительно отличался от своего дяди, снискавшего популярность на ниве спорта и публичной политики. Воспоминания о многочисленных случаях, когда молодой Генри выходил из мастерской без пиджака и требовал от других партнеров уступок по условиям труда для рабочих, придавали особый колорит его сегодняшнему, прямо противоположному настроению. — На этот раз, черт побери, они сами довели дело до увольнения! — выкрикнул он. — После такой угрозы нам ничего не остается, кроме решительных действий. Уволить всех, и немедленно, прямо на месте! Иначе весь мир будет потешаться над нами. Сэнд-старший нахмурился. — Конечно, меня будут осуждать... — медленно начал он. — Осуждать! — взвизгнул молодой человек. — Осуждать — если вы ответите на угрозу убийства? Вы представляете, как вас будут осуждать, если вы ничего не предпримете? Как вам понравятся заголовки: «Великий промышленник в ужасе» или «Работодатель пасует перед угрозой убийства»? — В особенности потому, что до сих пор он часто выступал в заголовках как «Силач Стального Строительства», — заметил лорд Стейнс с легким пренебрежительным оттенком. Сэнд снова натужно покраснел. — Разумеется, вы правы, — просипел он из-под густых усов. — Если эти скоты думают, что могут запугать меня... В этот момент разговор был прерван появлением стройного юноши, который быстро подошел к ним. На первый взгляд он производил впечатление человека, про каких мужчины, да и многие женщины, говорят, что он чересчур хорошо выглядит, чтобы быть красивым. У него были ухоженные темные кудри и шелковистые усы, и он говорил как джентльмен, но отличался слишком рафинированным и правильным произношением. Отец Браун сразу же узнал в нем Руперта Рэя, секретаря сэра Хьюберта, которого он часто видел в доме промышленника, но еще ни разу не замечал у него таких нервных движений и нахмуренного лба. — Прошу прощения, сэр, — обратился Рэй к хозяину. — Там бродит какой-то человек. Я старался отделаться от него, но он клянется, что у него есть письмо для вас и он непременно должен лично вам вручить конверт. — Значит, он сначала пришел ко мне домой? — спросил Сэнд, быстро взглянув на секретаря. — Полагаю, все утро вы были дома? — Да, сэр. После недолгого молчания сэр Хьюберт Сэнд жестом дал понять, что готов принять незнакомца, который вскоре предстал перед ним. Никто, даже самая непривередливая дама, не назвал бы этого человека красавцем. У него были огромные уши и лягушачье лицо, и он смотрел прямо перед собой ужасающе неподвижным взглядом, который отец Браун сначала отнес на счет стеклянного глаза. В сущности, его фантазия наделила незнакомца двумя стеклянными глазами, настолько остекленевшим был его взор, обращенный к собравшимся. Но опыт священника, далекий от игры воображения, подсказывал ему несколько других причин такого застывшего взгляда, не последним из которых было злоупотребление божественным даром спиртных напитков. Незнакомец был низкорослым и неряшливо одетым; в одной руке он держал котелок, а в другой письмо в запечатанном конверте. Сэр Хьюберт посмотрел на него, а затем произнес тихим голосом, который, казалось, исходил из самых глубин его существа: — О... это вы. Он протянул руку и взял письмо и с извиняющимся видом оглянулся по сторонам, прежде чем вскрыть конверт. Прочитав письмо, он положил его во внутренний карман. — Что ж, как вы и говорили, с этим покончено, — хрипловатым голосом сказал он. — Больше никаких переговоров; мы в любом случае не можем платить им столько, сколько они хотят. Генри, мне нужно будет еще побеседовать с тобой насчет... насчет того, как мы уладим остальные дела. — Хорошо. — В голосе Генри звучало слабое недовольство, как будто он предпочел бы уладить дела самостоятельно. — После ленча я буду наверху, в номере сто восемьдесят восемь; нужно узнать, как далеко они продвинулись. Человек со стеклянным глазом (если глаз действительно был стеклянным) неуклюже повернулся и пошел прочь, а взгляд отца Брауна (ни в коем случае не остекленевший) внимательно следил, как он спускается по приставным лестницам и исчезает на улице. На следующее утро отец Браун неожиданно проспал или, по крайней мере, проснулся с внутренним убеждением, что он опоздал. Отчасти это произошло потому, что он смутно помнил — как человек помнит сон — о своем пробуждении в более ранний час. После этого он снова заснул, что довольно часто бывает с каждым из нас, но очень редко случалось с отцом Брауном. Мистическая часть его существа, обычно не соприкасавшаяся с внешним миром, странным образом была убеждена, что в этом темном закутке страны сновидений между двумя пробуждениями, словно закопанное сокровище, находилась суть истории. Так или иначе, он проворно вскочил, оделся, захватил свой большой потрепанный зонтик и вышел на улицу, где бледный рассвет разгорался вокруг огромного черного здания на другой стороне улицы. Священник удивился, что улицы в холодном кристальном свете почти пусты; их вид подсказал ему, что на самом деле еще не так поздно, как он опасался. Внезапно тишину и неподвижность нарушило появление длинного серого автомобиля, который промчался по улице, как выпущенная стрела, и остановился перед пустынным зданием. Лорд Сгейнс вышел из машины и со скучающим видом направился к двери с двумя большими чемоданами в руках. В то же мгновение дверь отворилась, но тог, кто ее открыл, отступил назад, а не вышел на улицу. Стейнс дважды окликнул его, прежде чем тот показался на пороге. Они обменялись несколькими фразами; потом аристократ понес свои чемоданы наверх, а второй человек вышел на свет, и священник увидел широкие плечи и упрямо наклоненную голову Генри Сэнда. Отец Браун больше ничего не узнал об этой странной встрече, но через два дня молодой человек приехал к нему на собственном автомобиле и стал умолять священника отправиться вместе с ним. — Произошло что-то ужасное, — сказал он, — и лучше я поговорю об этом с вами, чем со Стейнсом. Знаете, Стейнс приехал позавчера с безумной идеей временно поселиться в одной из только что построенных квартир. Поэтому мне пришлось пораньше отправиться на стройку и открыть ему дверь. Но все это может подождать — сейчас я хочу, чтобы вы немедленно поехали домой к моему дяде. — Он болен? — быстро спросил священник. — Думаю, он умер, — ответил племянник. — Что значит — вы думаете? — резковато спросил отец Браун. — Вы вызвали доктора? — Нет, — ответил Сэнд-младший. — У меня нет ни доктора, ни пациента... Нет смысла вызывать врача для осмотра тела, потому что оно убежало. Но боюсь, я знаю, куда оно убежало... По правде говоря, мы скрываем это уже два дня... В общем, он исчез. — Не лучше ли будет рассказать обо всем с самого начала? — мягко спросил отец Браун. — Ужасный стыд — так легкомысленно отзываться о бедном старике, но в таком состоянии люди могут болтать всякие глупости, — сказал Генри Сэнд. — Мне нечего скрывать, но кое-какие подозрения у меня есть, хотя сейчас лучше не упоминать о них. Знаете, не стоит наугад разбрасываться подозрениями. Суть в том, что мой несчастный дядя покончил с собой. Между тем автомобиль выехал за окраину города, и вдалеке показались окраина леса и контуры парка за ним; ворота небольшого поместья сэра Хьюберта Сэнда находились примерно в полумиле впереди, посреди березовой рощицы. Поместье состояло главным образом из маленького парка и большого декоративного сада, классическими уступами спускавшегося к реке. Когда они приехали, Генри поспешно провел священника через старые комнаты, обставленные в георгианском стиле, и вышел наружу на другой стороне дома. Они в молчании спустились по довольно крутому склону с цветочными клумбами на уступах, откуда можно было видеть матовые воды реки, плоской и неподвижной, словно при виде с высоты птичьего полета. У поворота тропы, возле огромной цветочной урны, увенчанной довольно неуклюжей гирляндой из герани, отец Браун уловил какое-то быстрое движение в рощице за спиной, как будто кто-то спугнул стайку птиц. Две фигуры, стоявшие среди редких деревьев в кустах у реки, отпрянули друг от друга. Одна из них сразу же скрылась в тени, а другая вышла им навстречу, заставив их остановиться. Потом Генри Сэнд произнес в своей тяжеловесной манере: — Полагаю, вы знакомы с отцом Брауном... леди Сэнд. Отец Браун действительно был знаком с ней, но в этот момент ему показалось, что они незнакомы. Ее бледное застывшее лицо напоминало трагическую маску. Она была гораздо моложе своего мужа, но сейчас почему-то выглядела старше, чем все остальное в этом старом саду и доме. Священник с неосознанным трепетом припомнил, что ее род действительно более старинный, чем у мужа, и что на самом деле поместье принадлежит ей. Ее предки, обедневшие аристократы, владели им до тех пор, пока она не вернула ему былую красоту, выйдя замуж за удачливого бизнесмена. Здесь, в саду, се можно было принять за семейный портрет или даже за семейного призрака. Выражение ее бледного овального лица с узким подбородком, как на некоторых старинных портретах шотландской королевы Марии, не соответствовало даже неестественной ситуации, в которой ее муж был объявлен пропавшим с подозрением на самоубийство. Отец Браун, чье подсознание ни на миг не прекращало свою работу, задался вопросом, с кем она беседовала среди деревьев. — Наверное, вы уже слышали ужасные новости, — со сдержанным хладнокровием сказала она. — Должно быть, бедный Хьюберт не вынес гонений со стороны этих бунтовщиков и покончил с собой в помрачении рассудка. Не знаю, можете ли вы что-либо сделать и можно ли призвать этих ужасных большевиков к ответу за то, что они затравили его. — Я страшно расстроен, леди Сэнд, — сказал отец Браун. — И все же, признаться, немного озадачен. Вы говорили о гонениях; неужели вы думаете, что кто-то мог затравить его, просто прикрепив записку к стене? — Думаю, кроме записки, были и другие обстоятельства, — нахмурившись, ответила владелица поместья. — Как я заблуждался, — грустно произнес священник. — Мне и в голову не приходило, что он может оказаться таким непоследовательным и умереть ради того, чтобы избежать гибели. — Я знаю, — отозвалась она и серьезно посмотрела на него. — Я тоже никогда бы этому не поверила, если бы не слова, написанные его собственной рукой. — Что? — воскликнул отец Браун и слегка подпрыгнул, как кролик при звуке выстрела. — Да, — спокойно сказала леди Сэнд. — Он оставил признание в самоубийстве, поэтому, боюсь, нет никаких сомнений. Она повернулась и пошла вверх по склону, как одинокий семейный призрак. Линзы очков отца Брауна в немом вопросе повернулись к стеклам пенсне Генри Сэнда. Последний, выждав небольшую паузу, снова заговорил в своей порывистой и убежденной манере: — Как видите, теперь совершенно ясно, что он сделал. Он был отличным пловцом и каждое утро спускался к реке в домашнем халате, чтобы искупаться. В тот раз он пришел как обычно и оставил халат на берегу, где его можно видеть и сейчас. Но он также оставил записку со словами, что он собирается отправиться в последнее плавание навстречу смерти или что-то в этом роде. — Где он оставил записку? — спросил отец Браун. — Он нацарапал ее на том дереве, что нависает над водой, — наверное, это последнее, за что он держался. Халат лежит чуть выше на берегу. Можете сами подойти и посмотреть. Отец Браун преодолел последний короткий отрезок склона перед берегом реки и заглянул под склоненные ветви, почти окунавшиеся в воду. На гладкой коре были вырезаны крупные, разборчивые буквы: «Еще одно плавание, и пора на дно. Прощайте. Хьюберт Сэнд». Взгляд отца Брауна медленно прошелся по берегу и остановился на роскошном красно-желтом халате с позолоченными кистями. Священник поднял халат и стал разворачивать его. В этот момент на краю его поля зрения промелькнула какая-то высокая фигура, скользнувшая от одной группы деревьев к другой, словно направляясь по следу леди Сэнд. Он почти не сомневался, что это был ее спутник, с которым она недавно рассталась. Еще меньше он сомневался в том, что это мистер Руперт Рэй, секретарь покойного. — Конечно, напоследок ему могла прийти в голову мысль оставить послание, — сказал отец Браун, не отрывая взгляда от красножелтого халата. — Все знают о любовных посланиях, вырезанных на деревьях; полагаю, предсмертные записки ничем не хуже. — Наверное, у него ничего не было в карманах халата, — сказал Сэнд-младший. — Если у человека нет ручки, чернил и бумаги, то он нацарапает послание на дереве. — Похоже на упражнение по французскому языку, — угрюмо сказал священник. — Но я думал о другом. После небольшой паузы он произнес: — По правде говоря, я думал о человеке, который вряд ли будет оставлять записку на стволе дерева, даже если у него под рукой есть горы перьев, кварты чернил и пачки бумаги. Генри недоуменно смотрел на него; пенсне на его вздернутом носу съехало набок. — Что вы имеете в виду? — резко спросил он. — Видите ли, — медленно произнес отец Браун, — я не хочу сказать, что почтальоны должны разносить письма из бревен или что вы наклеите марку на сосновый ствол, когда захотите отписать своему другу. Для этого необходимы особые обстоятельства, — в сущности, нужен человек особого рода, который предпочел бы такую древесную корреспонденцию. Принимая во внимание эти обстоятельства, я повторю то, что сказал раньше. Как говорится в песне, он стал бы писать на дереве, даже если весь мир будет бумажным, а море чернильным — даже если эта река переполнится чернилами, а все эти деревья станут перьями. Сэнду явно стало не по себе от этой фантазии священника — то ли потому, что она показалось ему непонятной, то ли потому, что он начал кое-что понимать. — Видите ли, — сказал отец Браун, медленно поворачивая в руках халат, — от человека нельзя ожидать хорошего почерка, когда он выцарапывает надпись на стволе. А если это к тому же другой человек, то... Эй! Он смотрел на красный халат, и на мгновение показалось, словно частица красного цвета перешла на его палец, но лица собеседников уже немного побледнели. — Кровь! — произнес отец Браун, и вдруг наступила мертвая тишина, если не считать мелодичного журчания реки. Генри Сэнд откашлялся и высморкался; эти звуки никак нельзя было назвать мелодичными. — Чья кровь? — хрипло спросил он. — Всего лишь моя, - без улыбки ответил отец Браун. Секунду спустя он сказал: — В халате была булавка, и я укололся. Но думаю, вы вряд ли оценили остроту... я хочу сказать, остроту этой булавки. Священник пососал палец, как ребенок. — Видите ли, — сказал он после очередной паузы, — халат был сложен и скреплен булавкой, поэтому никто не мог развернуть его, хотя бы не оцарапавшись. Иными словами, Хьюберт Сэнд не надевал этот халат. Более того, Хьюберт Сэнд ничего не писал на дереве и не утопился в реке. Пенсне, криво сидевшее на любопытном носу Генри, упало со щелчком, но сам он оставался неподвижным, словно оцепенев от изумления. — Это возвращает нас к предпочтениям человека, ведущего личную переписку на деревьях, подобно Гайавате с его пиктографическим письмом, — жизнерадостно продолжал отец Браун. — У Сэнда было вдоволь времени, прежде чем утопиться. Почему он не оставил жене предсмертную записку, как всякий нормальный человек? Или, скажем... почему другой не оставил предсмертную записку жене Сэнда, как всякий разумный человек? Потому что ему пришлось бы подделать почерк мужа, а это рискованно, особенно теперь, когда у экспертов отличный нюх на подобные вещи. Но никто не может имитировать собственный почерк, не говоря уже о чужом, когда вырезает заглавные буквы на коре. Это не самоубийство, мистер Сэнд. Если тут что и случилось, то обыкновенное убийство. Папоротники и кусты затрещали и захрустели, когда мощно сложенный молодой человек вырос из них, словно левиафан, и встал над священником, вытянув вперед свою мощную шею. — Я не умею ничего скрывать, — сказал он, — но я уже долгое время подозревал нечто подобное... если угодно, даже ожидал этого. Откровенно говоря, мне очень трудно быть вежливым но отношению к нему — да и к ним обоим, если уж на то пошло. — Что вы имеете в виду? — поинтересовался священник, с серьезным видом посмотрев ему прямо в лицо. — Вы указали мне на убийство, — сказал Генри Сэнд, — а я, пожалуй, могу указать на убийц. Отец Браун промолчал, и его собеседник продолжал довольно взвинченным тоном: — Вы говорите, люди иногда оставляют любовные послания на деревьях. В сущности, здесь есть кое-что в этом роде: две переплетенные монограммы под листьями того самого дерева. Полагаю, вы знаете, что леди Сэнд была наследницей этого поместья задолго до того, как вышла замуж, и она уже тогда была близко знакома с этим проклятым щеголем, секретарем Рэем. Сдается мне, они назначали тут свидания и писали свои обеты на этом дереве свиданий, а потом воспользовались им для другой цели — из сентиментальности или по соображениям экономии... — Должно быть, это страшные люди, — сказал отец Браун. — Разве не было страшных людей в истории или в полицейских сводках? — взволнованно спросил Сэнд. — Разве не было любовников, которые превращали любовь в нечто более ужасное, чем ненависть? Разве вы не знаете легенду о Босуэлле и другие кровавые предания о любви и измене? — Я знаю легенду о Босуэлле, — ответил священник. — Мне также известно, что она вымышлена от начала до конца. Но нельзя отрицать, что от мужей действительно иногда избавляются подобным образом. Кстати, где от него избавились? Я хочу сказать, где спрятали его тело? — Скорее всего, его утонили или бросили в воду уже мертвого, — нетерпеливо выпалил молодой человек. Отец Браун задумчиво поморгал и сказал: — Река — хорошее место для того, чтобы спрятать воображаемое тело, но очень плохое место для сокрытия настоящего трупа. Легко сказать, что вы бросили труп в реку, потому что его может унести в море. Но если вы действительно сделали это, то с вероятностью сто к одному труп вынесет на берег где-то поблизости. Нет, они должны были придумать нечто получше, иначе тело уже нашли бы. А если бы на нем обнаружили следы насилия... — К чему эта возня с телом? — раздраженно воскликнул Генри. — Разве не достаточно такой улики, как надпись на их дьявольском дереве? — Тело — главная улика в любом убийстве, — ответил священник. — В девяти случаях из десяти основная проблема для убийцы состоит в том, чтобы спрятать труп жертвы. Наступило молчание. Отец Браун, не поднимая головы, развернул халат на зеленой лужайке под ярким солнцем. Он уже некоторое время сознавал, что окружающий ландшафт изменился из-за присутствия третьего человека, стоявшего так же неподвижно, как садовая статуя. — Кстати, — сказал он, понизив голос, — как вы объясните присутствие этого человечка со стеклянным глазом, который вчера принес письмо вашему несчастному дяде? Мне кажется, сэр Хьюберт совершенно изменился после того, как прочитал письмо, поэтому я не был удивлен сообщением о самоубийстве... когда считал это самоубийством. Если я не заблуждаюсь, этот субъект был частным сыщиком довольно низкого пошиба. — Может быть, — неуверенно ответил Генри. — Мужья иногда нанимают сыщиков для расследования таких домашних трагедий, верно? Наверное, он получил доказательства их интрижки, поэтому они... — На вашем месте я бы не говорил так громко, — сказал отец Браун. — Сейчас этот сыщик наблюдает за нами из-за кустов буквально в нескольких шагах. Они посмотрели туда, и действительно — коротышка со стеклянным глазом, следивший за ними с помощью этого неудобного оптического прибора, выглядел еще более гротескно, потому что стоял среди белых и восковых соцветий классического сада. Генри Сэнд развернулся с быстротой, почти невероятной для человека его комплекции, и очень сердитым тоном спросил у незнакомца, что он тут делает, а потом приказал ему немедленно убраться прочь. — Лорд Стейнс будет премного обязан, если отец Браун нанесет ему визит и побеседует с ним, — сказал этот садовый гоблин. Генри Сэнд в бешенстве отвернулся. Священник приписал этот жест неприязненным отношениям между аристократом и младшим партнером строительной компании. Когда они начали подниматься но склону, отец Браун на мгновение остановился, словно запоминая письмена на гладкой коре. Он поднял взгляд к потемневшему, почти незаметному иероглифу — якобы свидетельству любовног’о романа, •- а затем посмотрел на широкие и более неряшливые буквы предполагаемого признания в самоубийстве. — Эти буквы вам ничего не напоминают? — спросил он. Ког да его угрюмый спутник покачал головой, он добавил: — Мне они напоминают надпись на том плакате, где ему угрожали местью забастовщиков. — Это самая трудная загадка и самая удивительная история, с которой мне когда-либо приходилось иметь дело, — сказал отец Браун месяц спустя, сидя напротив лорда Стейнса в недавно меблированной квартире № 188 — последней, которая была сдана до начала трудовых споров и увольнения рабочих из профсоюза. Она была комфортно обставлена, и лорд Стейнс как раз предложил грог и сигары, когда священник с легкой гримасой сделал свое признание. Лорд Стейнс держался с удивительным дружелюбием, хотя и несколько отстра-ненно. — Учитывая вашу репутацию, это о многом говорит, — сказал Стейнс. — Но сыщики, включая нашего красавца со стеклянным глазом, кажется, вообще не видят решения проблемы. Отец Браун отложил сигару. — Дело не в том, что они не могут увидеть решение, — произнес он, тщательно подбирая слова. — Дело в том, что они не видят проблему. — Интересно, — заметил его собеседник. — Вероятно, я тоже ее не вижу. — Эта проблема не похожа на все остальные, — сказал отец Браун. — Создается впечатление, будто преступник умышленно совершил два разных поступка, каждый из которых сам по себе мог привести к успеху, но вместе они лишь аннулировали друг друга. Я твердо убежден, что один и тот же убийца оставил прокламацию с угрозой убийства от революционных рабочих, а также написал на дереве признание в обычном самоубийстве. Вы можете сказать, что прокламация, в конце концов, была лишь пролетарской листовкой, что какие-то экстремисты из рабочих захотели убить своего работодателя и осуществили свое намерение. Даже если бы это было правдой, почему они или кто-то другой оставил след, ведущий в противоположную сторону, — след самоубийства? Но это не может быть правдой. Никто из рабочих, даже самых озлобленных, не стал бы так поступать. Я хорошо их знаю и неплохо знаком с их лидерами. Предположить, что такие люди, как Том Брюс или Хоган, способны убить человека, с которым они могут расправиться в газетах или осрамить другими всевозможными способами, может лишь человек с больной психикой — во всяком случае, с точки зрения разумного человека. Нет, преступник сначала выступил в роли возмущенного рабочего, а потом разыграл представление с самоубийством работодателя. Но ради всего святого, почему он это сделал? Если он считал, что может удачно изобразить самоубийство, зачем он предварительно все испортил публичной угрозой убийства? Можно предположить, что версия самоубийства возникла позднее, как менее рискованная, чем версия убийства, но на самом деле опасность лишь возрастала. Он должен был понимать, что наши мысли уже обращены к убийству, тогда как его главной целью было отвлечь нас от этой линии рассуждений. Если это была уловка с целью прикрытия, ее придумал очень беспечный человек, а я уверен, что убийца, напротив, действовал очень продуманно. Можете ли вы гут разобраться? — Нет, но я понимаю, что вы имели в виду, когда сказали, что я не в состоянии даже увидеть проблему, — ответил Стейнс. — Дело не только в том, кто убил Сэнда; дело в том, зачем кому-то понадобилось обвинить кого-то еще в убийстве Сэнда, а потом обвинить Сэнда в самоубийстве. Лицо отца Брауна было хмурым и сосредоточенным. Кончик его сигары, стиснутой в зубах, периодически разгорался и затухал, словно обозначая напряженное биение мысли. Потом он заговорил, словно обращаясь к самому себе: — Мы должны продвигаться вперед очень тщательно и постепенно, как бы отделяя нити рассуждений друг от друга. Поскольку версия убийства опровергала версию самоубийства, с точки зрения здравого смысла она выглядела нелогично. Но убийца выдвинул ее — значит, у него была иная причина, настолько веская, что даже заставила его ослабить другую линию защиты, связанную с самоубийством. Иными словами, версия убийства на самом деле была не тем, чем казалась. Я имею в виду, он не пользовался ею для того, чтобы свалить вину на другого; он воспользовался ею по некой причине, имевшей важное значение для него. В его планы входило разглашение предстоящего убийства Сэнда независимо от того, бросало ли оно подозрение на других людей или нет. Так или иначе, сама листовка с угрозой была необходима для него. Но почему? Священник курил и предавался этому занятию с неизменной вулканической сосредоточенностью в течение пяти минут, прежде чем снова заговорил: — Для чего могла понадобиться листовка с угрозой убийства, кроме того, чтобы обвинить в убийстве забастовщиков? Что из этого вышло? Ясно одно: она неизбежно вызвала противоположную реакцию. В ней говорилось, что Сэнд ни в коем случае не должен увольнять своих рабочих, и это, возможно, был единственный аргумент в мире, заставивший его поступить наоборот. Нужно принимать во внимание его характер и репутацию. Когда человека величают «сильной личностью» в нашей глупой сенсационной прессе, когда все выдающиеся ослы в Англии любовно называют его «нашим спортсменом», он просто не может отступить перед угрозой пистолета. Это разрушает внутренний идеал, или представление о себе, которое каждый мужчина, если он не отъявленный трус, ценит дороже жизни. А Сэнд не был трусом; он был мужественным и порывистым человеком. Его родственник, который был более или менее на короткой ноге с рабочими, вдруг выкрикнул, что на угрозу нужно ответить силой, и это подействовало мгновенно, как заклинание. — Да, — сказал лорд Стейнс, — я это заметил. Некоторое время они смотрели друг на друга, потом Стейнс небрежно добавил: — Значит, вы думаете, что на самом деле преступник добивался... — Локаута! — энергично воскликнул священник. — Локаута, забастовки, как ни назови; одним словом, прекращения работ. Он хотел, чтобы работы немедленно остановились; возможно, он собирался сразу же привлечь штрейкбрехеров, но профсоюзных рабочих следовало уволить на месте. Вот чего он добивался на самом деле, бог знает почему. И он этого добился, думаю, нимало не беспокоясь о возможных обвинениях в адрес большевистских смутьянов. Но потом... потом что-то пошло не так. Я моту лишь гадать, но единственное объяснение, какое мне приходит в голову, состоит в том, что какое-то событие привлекло его внимание к реальной причине неприятностей, которая и заставила его добиться остановки строительства. Лишь потом, уже понимая, что опоздал, он неуклюже попытался проложить другой след, ведущий к реке, только потому, что этот след уводил прочь от стройки. Священник осмотрелся по сторонам через круглые очки, оценивая сдержанную роскошь отделки и меблировки и сравнивая ее с двумя чемоданами, составлявшими имущество жильца, который совсем недавно въехал в только что законченную и совсем пустую квартиру. — Короче говоря, убийца чего-то или кого-то боялся здесь, на стройке, — внезапно сказал он. — Кстати, почему вы въехали в эту квартиру? И еще: молодой Генри сказал мне, что вы договорились о ранней встрече с ним, когда переезжали сюда. Это правда? — Ничего подобного, — ответил Стейнс. — Я получил ключ от его дяди накануне вечером и не имел представления, что Генри приедет туда на следующее утро. — Ага, — произнес отец Браун. — Тогда, пожалуй, у меня есть некоторое представление о причине его приезда... Мне показалось, что вы спугнули его как раз в тот момент, когда он выходил на улицу. — Тем не менее вы склонны считать, что я тоже представляю определенную загадку, — заметил Стейнс, блеснув зеленовато-серыми глазами. — По-моему, здесь две загадки, — сказал отец Браун. — Первая — почему вы раньше вышли из бизнеса Сэнда? Вторая — почему вы вернулись, чтобы жить в доме, построенном Сэндом? Стейнс задумчиво затянулся, стряхнул пепел и позвонил в колокольчик, стоявший на столе перед ним. — Прошу прощения, — сказал он. — Я собираюсь призвать на наш совет еще двух участников. Джексон, известный вам маленький сыщик, ответит на звонок, а Генри Сэнда я попросил прийти немного позже. Отец Браун встал, прошелся но комнате и, нахмурившись, посмотрел на камин. — Между тем я буду рад ответить на оба ваших вопроса, — продолжал Стейнс. — Я вышел из бизнеса Сэнда, поскольку был уверен, что там творятся нечистые дела и кто-то гребет деньги под себя. Потом я вернулся и занял эту квартиру, гак как хотел на месте разузнать правду о гибели Сэнда-старшего. Отец Браун обернулся, когда сыщик вошел в комнату, потом снова уставился на каминный коврик и повторил: «На месте». — Мистер Джексон расскажет вам, что сэр Хьюберт нанял его для поисков преступника, который уводит деньги из фирмы. Он принес записку о своих открытиях за день до исчезновения Сэнда-старшего. — Да, — сказал отец Браун. — Теперь я знаю, куда он исчез. Я знаю, где тело. — Вы хотите сказать... — поспешно начал хозяин квартиры. — Оно здесь, — перебил отец Браун и топнул по каминному коврику. — Здесь, под изящным персидским ковриком, в этой уютной комнате. — Откуда вы могли узнать об этом? — Я только что вспомнил, что обнаружил это во сне, — ответил отец Браун. Он прикрыл глаза, словно пытаясь представить сон, и мечтательно продолжал: — История убийства вращалась вокруг спрятанного тела, и я нашел разгадку во сне. Каждое утро я просыпался от перестука молотков, доносившегося из этого здания. В то утро я наполовину проснулся, снова заснул и опять проснулся, думая, что проспал. Но на самом деле я не проспал. Почему? Потому что в то утро кто-то стучал молотками в этом здании, хотя все обычные работы прекратились; это был короткий, торопливый стук в предрассветные часы. Спящий человек автоматически просыпается от такого знакомого звука, но потом снова засыпает, потому что привычный звук раздается в непривычное время. Почему тайный преступник захотел, чтобы все работы были немедленно прекращены и на стройку допускали бы только новых рабочих? Потому что если бы на следующий день пришли прежние рабочие, они бы обнаружили, что ночью здесь кое-кто потрудился. Они бы увидели, что пол в новой комнате уже настелен человеком, который знал, как это делается, потому что он много общался с рабочими и многому научился у них. При этих словах дверь приоткрылась и в комнату просунулась маленькая голова, сидевшая на мощной шее. Глаза за стеклами пенсне несколько раз моргнули. — Генри Сэнд сказал, что он не умеет ничего скрывать, — заметил отец Браун, глядя в потолок, — но, по-моему, он возвел на себя напраслину. Генри Сэнд повернулся и быстро пошел прочь по коридору. — Он не только успешно скрывал свои кражи из фирмы в течение нескольких лет, — рассеянно продолжал священник, — но, когда его дядя обнаружил пропажу, он спрятал дядин труп совершенно новым и оригинальным способом. В этот миг Стейнс снова позвонил в колокольчик, и коротышка со стеклянным глазом, выскочивший как чертик из табакерки, устремился по коридору вслед за убегавшим Генри Сэндом. Одновременно отец Браун выглянул в окно, опершись на перила маленького балкона, и увидел, как пятеро или шестеро мужчин вынырнули из-за кустов и ограды внизу и с механической точностью разошлись в разные стороны, словно веер или сеть, ожидавшая беглеца, который пулей вылетел из парадной двери. Но перед глазами отца Брауна стояла главная часть драмы, разыгравшейся в этой комнате, где Генри задушил сэра Хьюберта и спрятал его под непроницаемым бетонным покрытием, предварительно остановив ради этого все другие строительные работы. Укол булавкой пробудил собственные подозрения священника и дал понять, что его завели в длинную петлю лжи. Но острие булавки указало в неожиданном направлении. Священник подумал, что наконец понял Стейнса. Ему нравилось коллекционировать необычных людей, трудных для понимания. Он осознал, что в душе этого усталого джентльмена, которому он сам когда-то приписывал холодную зеленую кровь, действительно горело холодное зеленое пламя добросовестности и традиционной чести, которое заставило его сначала выйти из теневого бизнеса, а потом и устыдиться того, что он взвалил ответственность на других. Тогда он вернулся к роли скучающего, но трудолюбивого сыщика, разбившего свой лагерь на том самом месте, где был спрятан труп. Убийца, обнаруживший его в опасной близости от места преступления, ударился в панику и безрассудно разыграл новую драму с халатом и утопленником. Все это было достаточно ясно, но прежде, чем расстаться со звездами и свежим воздухом, отец Браун бросил последний взгляд на черный корпус циклопического здания, громоздившийся в ночи. Он подумал о Египте, Вавилоне и обо всем, что есть вечного и преходящего в трудах человека. — Я правильно сказал тогда, в самом начале, — прошептал он. — Это здание напоминает мне одно стихотворение о фараоне и пирамиде. Предполагалось, что в нем разместится целая сотня домов, но вся эта громада — лишь гробница для одного человека.  НЕРАЗРЕШИМАЯ ЗАГАДКА Странный этот случай, наверное, самый странный из многих, встретившихся на его пути, настиг отца Брауна в ту нору, когда его друг, француз Фламбо, ушел из преступников и с немалой энергией и немалым успехом предался расследованию преступлений. И как вор и как сыщик он специализировался на краже драгоценностей, обрел большой опыт, разбирался в камнях и в тех, кто их похищает. Именно поэтому в одно прекрасное утро он позвонил другу-священнику, и наша история началась. Отец Браун очень обрадовался ему, даже сто голосу в трубке, хотя вообще телефона не любил. Он предпочитал видеть человека и ощущать самый воздух вокруг него, прекрасно зная, что слова очень легко перетолковать неправильно, особенно если говорит незнакомец. Как ни печально, в то утро незнакомцы звонили без перерыва и говорили что-то крайне туманное, словно в злосчастный аппарат вселились бесы глупости. Должно быть, понятней всех был тот, кто поинтересовался, нельзя ли узнать в церкви, сколько надо платить за разрешение на убийство и воровство; когда же отец Браун сообщил ему, что таких тарифов не бывает, он гулко засмеялся — видимо, не поверил. Потом взволнованный и сбивчивый женский голос попросил немедленно приехать в усадьбу, расположенную у дороги, в старинный город, милях в сорока пяти от Лондона; и тут же, сама себе противореча, женщина сказала, что все это не важно, а он — не нужен. Потом позвонили из какой-то газеты, чтобы узнать, что он думает об отношении некоей кинозвезды к мужским усам; после чего, уже в третий раз, взволнованная незнакомка сказала, что он все-таки нужен. Отец Браун предположил, что она просто мечется и теряется (это нередко бывает с теми, кто петляет на пути к Богу), но признался себе, что ему стало гораздо лете, когда позвонил Фламбо и весело сообщил, что сейчас придет завтракать. Отец Браун больше всего любил мирно беседовать с другом за трубочкой, но тут он быстро понял, что тот рвется в бой и твердо намерен умыкнуть его в какую-то экспедицию. Правда, ему и впрямь могла понадобиться сейчас помощь пастыря: Фламбо раскрыл одно за другим несколько похищений особого рода — так, он просто вырвал у вора из рук прославленную диадему герцогини Даличской. Преступнику, намеревавшемуся украсть сапфировое ожерелье, он расставил такие силки, что несчастный унес подделку, которой думал заменить настоящие драгоценности. Несомненно, поэтому он с таким пылом занялся делом о камнях, быть может еще более драгоценных, но не только в обычном смысле слова. В городок, где стоял прославленный собор, прибыла рака святой Доротеи, и один из прославленных воров, судя по донесениям, заинтересовался не столько останками мученицы, сколько золотом и рубинами. Быть может, Фламбо решил, что священник тут очень кстати; как бы то ни было, он пришел к нему, преисполненный пыла и замыслов. Занимая едва ли не всю уютную комнатку пастыря, Фламбо, словно мушкетер, крутил свой воинственный ус. — Как можно?! — кричал он. — Как можно допустить, чтобы он украл эти камни прямо из-под носа?! Городок Кестербери находился в шестидесяти милях от столицы. Раку ожидали в монастыре только к вечеру, так что спешки особой не было, хотя даже в автомобиле пришлось бы ехать целый день. Отец Браун заметил, что у этой дороги стоит кабачок, где они пообедают, ибо его давно приглашали туда заглянуть. Пока они ехали мимо леса, кабачков и домов становилось все меньше, а ясный дневной свет преждевременно сменялся полутьмой, ибо над серыми деревьями собирались синие тучи. Как всегда бывает в таких сумерках, все яркие пятна как бы засветились — красные листья и золотисто-бурые грибы горели собственным мрачным огнем. Тогда и увидели путники просвет в лесу, подобный щели в серой стене, а глубже, над обрывом, — высокий, довольно странный кабачок, именуемый «Зеленым драконом». Друзья нередко бывали вместе в кабачках и других обиталищах человека; они любили бывать там, ею сейчас не слишком обрадовались. Когда автомобиль их был еще ярдах в ста от мрачно-зеленых ворот, перекликавшихся с мрачно-зелеными ставнями узкого, высокого дома, ворота резко распахнулись и женщина с дикой копной рыжих волос бросилась наперерез автомобилю. Фламбо затормозил, но она уже успела приникнуть к стеклу искаженным, бледным лицом. — Вы отец Браун? — вскричала она и тут же спросила: — А это кто такой? — Мой друг Фламбо, — спокойно отвечал священник. — Чем я могу вам помочь? — Зайдите в дом, — сказала она как-то слишком коротко и резко. — Человека убили. Они молча вышли и направились к темно-зеленой калитке, за которой открылась темно-зеленая аллея, окаймленная не деревьями, но столбиками и подпорками, увитыми плющом и виноградом, чьи листья были порой и багровыми, и мрачно-бурыми, и даже черными. Потом они вошли в просторную комнату, увешанную ржавым оружием XVII века; мебель здесь была такой старой и стояла в таком беспорядке, словно это не комната, а склад всякой рухляди. К великому их удивлению, от рухляди отделился один предмет, двинулся к ним и оказался на редкость неряшливым, непривлекательным человеком, который словно бы никогда прежде и не двигался. Однако, сдвинувшись с места, он проявил вежливость, даже некую живость, хотя напоминал скорее учтивую стремянку или полку. И священник, и друг его ощутили, что никогда прежде им не было так трудно определить, кто перед ними. Никто не назвал бы его джентльменом, но была в нем та несколько пыльная утонченность, какая бывает у людей, преподающих в университете; он казался изгоем, отщепенцем — но скорее ученым, чем богемным. Худой и бледный, остроносый и остробородый, он полысел со лба, но волос не стриг, глаза же были скрыты темными очками. Отец Браун вспомнил, что нечто похожее он видел когда-то давно, однако никак не мог понять что же. Комната и впрямь служила чем-то вроде склада, и на полу лежали кипы памфлетов XVII века. — Насколько я понял, — серьезно спросил Фламбо, — вы сказали, мадам, что здесь произошло убийство? Та, кого он так назвал, нетерпеливо кивнула лохматой рыжей головой. Кроме диких пламенных кудрей, все стало в ней приличней; черное платье было пристойным и чистым, лицо — волевым и красивым, и что-то наводило на мысль о тех телесных и душевных силах, отличающих властных женщин, особенно когда рядом немощный мужчина. Однако ответил именно он, с какой-то нелепой учтивостью. — И впрямь, — пояснил он, — моя несчастная невестка совсем недавно перенесла страшное потрясение. Весьма сожалею, что не мне довелось все увидеть первым и выполнить ужасный долг, сообщив горестную весть. К несчастью, миссис Флуд обнаружила в саду нашего престарелого деда. Он давно и тяжело болел, но, судя по телу, он убит. Странно убит, да, очень странно. — Рассказчик тихо кашлянул, как бы прося прощения. Фламбо с глубоким сочувствием поклонился даме, потом сказал ее родичу: — Насколько я понял, вы приходитесь братом мужу миссис Флуд? — Я доктор Оскар Флуд, — отвечал его собеседник. — Брат мой в Европе, уехал по делу, а гостиницей управляет моя невестка. Дед наш был очень стар и ходить не мог. Он давно не покидал своей спальни, и потому так удивительно, что тело оказалось в саду. — Послали вы за врачом и за полицией? — спросил Фламбо. — Да, — отвечал ученый. — Мы сразу позвонили в полицию, но они навряд ли скоро доберутся сюда. Гостиница наша стоит далеко от населенных мест, ею пользуются лишь те, кто едет в Кестербери. И вот мы решили попросить вашей помощи, пока... — Мы поможем вам, — перебил священник слишком серьезно, чтобы казаться невежливым, — если вы нам сразу все покажете. Почти машинально он двинулся к двери и чуть не налетел на человека, преградившего ему путь, — огромного парня с темными непричесанными волосами, который мог бы считаться красивым, если бы у него было два глаза, а не один. — Какого черта вы тут болтаете? — заорал он. — Подождали бы полицию! — Перед полицией отвечу я, — надменно парировал Фламбо, как бы принимая всю полноту власти. Он подошел к двери и, поскольку был намного выше молодого человека, а усы у него торчали, как рога у испанского быка, беспрепятственно прошествовал в сад. Все направились по тропинке к кустам шелковицы, но Фламбо услышал, как маленький священник сказал ученому: — Кажется, мы ему не понравились. Кстати, кто он такой? — Некий Денн, — довольно сдержанно ответил доктор. — Сестра наняла его садовником, потому что он потерял на войне глаз. Когда они шли через кусты, сад засверкал той несколько грозной красотой, которая возникает, если земля ярче небес. Сзади лился последний солнечный свет, и деревья впереди на фоне темнеющего неба казались языками пламени всех цветов, от бледно-зеленого до густо-лилового. Тот же свет падал на траву и клумбы, придавая им таинственную мрачность. Тюльпаны казались каплями крови, некоторые из них стали и впрямь черными, и отцу Брауну почему-то показалось, что дальше стоит не что иное, как «иудино дерево». Мысли этой способствовало то, что на одной из веток, словно сушеный плод, висело сухое тело старика и длинную бороду трепал ветер. Все это осенял не ужас тьмы, а много более страшный ужас света, ибо солнце окрасило и человека, и дерево радостными красками театральной бутафории. Дерево было в цвету, старик сверкал и переливался синеватой зеленью халата и пурпуром шапочки. Были на нем и алые шлепанцы; один упал и лежал в траве, словно пятно крови. Однако пришельцы наши глядели не на это. Они глядели на странный предмет, буквально проткнувший старика, понемногу догадываясь, что это заржавелая старинная шпага. Ни священник, ни сыщик не двигались, пока беспокойный доктор Флуд не рассердился. — Больше всего меня удивляет, — сказал он, нервно хрустя пальцами, — положение тела. Это наводит на мысль... Фламбо шагнул к дереву и принялся рассматривать сквозь лупу рукоять шпаги. Священник почему-то резко повернулся, встал спиной к трупу, уставился в противоположную сторону — и увидел в другом конце сада рыжую голову хозяйки, а рядом — какого-то человека, садящегося на мотоцикл. Человек этот тут же исчез с мотоциклом вместе, женщина пошла через сад, а священник принялся рассматривать шпагу и мертвое тело. — Насколько я понимаю, — сказал Фламбо, — вы нашли его примерно полчаса назад. Был тут кто-нибудь? У него в спальне, или в той части дома, или в этой части сада — ну за час до этого. — Нет, — уверенно ответил доктор. — То-то и странно. Сестра была в кладовой, это отдельный домик, Денн — в огороде, тоже не здесь. А я рылся в книгах, там, за той комнатой, где вьг были. У нас две служанки, но одна ушла на почту, другая была на чердаке. — Скажите, — очень спокойно спросил Фламбо, — был ли с ним в ссоре хоть кто-нибудь из этих людей? — Его все очень любили, — торжественно ответствовал доктор. — Если недоразумения и бывали, то ничтожные, у кого их нет в наше время? Покойный был чрезвычайно благочестив, а дочь его и зять, возможно, мыслят несколько шире. Такие разногласия никак не связаны с мерзким и диким убийством. — Это зависит от того, насколько широки взгляды, — сказал отец Браун. — Или — насколько узки. Тут они услышали голос хозяйки, нетерпеливо звавшей деверя. Он побежал навстречу ей, а на бегу виновато взмахнул рукой и указал длинным пальцем вниз. — Очень странные следы, — сказал он все так же мрачно, словно показывал катафалк. Сыщики-любители взглянули друг на друга. — Многое тут странно, — сказал Фламбо. — О да! — подтвердил священник, глуповато глядя на траву. — Вот я удивился, — продолжал Фламбо, — зачем вешать человека, а потом протыкать шпагой. — А я удивился, — сказал отец Браун, — зачем протыкать человека и еще вешать. — Вы спорите спора ради, — возразил его друг. — Сразу видно, что, когда его пронзили шпагой, он был мертв. Иначе было бы куда больше крови, да и рана другая. — А я увидел сразу, — сказал священник, подслеповато глядя снизу вверх, — что он уже умер, когда его вешали. Посмотрите, петля очень слабая, веревка почти не касается шеи. Он умер раньше, чем его повесили, и раньше, чем его проткнули. Отчего же он умер? — По-моему, — сказал Фламбо, — лучше нам вернуться в дом, взглянуть на спальню... и на все прочее. — Вернемся, — сказал отец Браун. — Но сперва взглянем на следы. Начнем с другого конца, из-под его окна. Нет, гам газон. А здесь следы четкие. Помаргивая, он рассмотрел след и медленно направился к дереву, то и дело весьма недостойно своему сану наклоняясь к земле. Потом обернулся к другу и просто сказал: — Знаете, что здесь написано? Рассказ довольно странный... — Мало того, — сказал его друг, — противный, мерзкий, гнусный. — Вот что написано буквами следов, — сказал священник. — Старый паралитик выпрыгнул из окна и побежал вдоль клумб, стремясь к смерти, — так стремясь, что он скакал на одной ноге, а то и катился колесом. — Хватит!.. — вскипел Фламбо. — Что за адская пантомима? Отец Браун только поднял брови и кротко указал на загадочные знаки. — Почти всюду, — сказал он, — след одной ноги, а в двух-трех местах есть и следы рук. — Может быть, он хромал, потом упал? — предположил сыщик. Священник покачал головой. — В лучшем случае он встал бы, опираясь на локти и на колени. Таких следов здесь нет. Мощеная дорожка рядом, там вообще нет следов, а могли быть между камешками — она мощена довольно странно. — Господи, все тут странно, страшно, жутко! — вскричал Флам-бо, мрачно глядя на мрачный сад, исчерченный кривыми дорожками, и слова эти прозвучали с особенной силой. — Теперь, — сказал отец Браун, — мы пойдем в спальню. Они подошли к двери, неподалеку от рокового окна, и священник задержался на минутку, приметив палку от садовой метлы, прислоненную к стенке. — Видите? — спросил он друга. — Это метелка, — не без иронии сказал сыщик. — Это накладка, — сказал отец Браун. — Первый промах, который я заметил в нашем странном спектакле. Они взошли по лесенке в спальню старика, и сразу стало понятно, что соединяет семью, что разделяет. Священник тут же понял, что хозяева — католики или хотя бы католиками были, но некоторые из них далеко не праведны и не строги. Картины и распятие в спальне ясно говорили о том, что набожным остался только старик, родня же его по той или иной причине склонялась к язычеству. Однако пастырь понимал, что это не повод и для самого обычного убийства. — Ну что это!.. — пробормотал он. — Убийство тут проще всего... — И когда он произнес эти слова, лицо его медленно озарилось светом разумения. Фламбо сел в кресло у ночного столика и долго и угрюмо смотрел на несколько белых пилюль и бутылочку воды. — Убийца, — сказал он наконец, — хотел почему-то, чтобы мы подумали, что бедный старик повешен или заколот. Этого не было. В чем же тогда дело? Логичней всего решить, что истинная его смерть связана с каким-то человеком. Предположим, его отравили. Предположим, на кого-то очень легко пало бы подозрение. — Вообще-то, — мягко сказал отец Браун, — друг наш в темных очках — медик. — Я исследую эти пилюли, — продолжал Фламбо. — Надо их взять. Мне кажется, они растворяются в воде. — Исследовать их долго, — сказал священник, — и полицейский врач вот-вот приедет, так что посоветуйтесь с ним. Конечно, если вы собираетесь ждать врача. — Я не уеду, — сказал Фламбо, — пока не разрешу загадки. — Тогда оставайтесь тут жить, — сказал Браун, спокойно глядя в окно. — А я не останусь в этой комнате. — Вы думаете, я загадки не решу? — спросил его друг. — Почему же? — Потому что она не решается, — ответил священник. — Эту пилюлю не растворить ни в воде, ни в крови. И он спустился по темным ступенькам в темнеющий сад, где снова увидел то, что видел из окна. Тягостный, знойный мрак предгрозового неба давил на сад еще сильнее, тучи одолели солнце, и во все более узком просвете оно было бледнее луны. Уже погрохатывал гром, но ветер улегся. Цвета казались густыми оттенками тьмы, но один цвет еще сверкал — то были волосы хозяйки, которая стояла неподвижно, запустив пальцы в рыжую гриву. Тьма и сомнения вызвали в памяти священника прекрасные и жуткие строки, и он заметил, что бормочет: «А в страшном, зачарованном саду под бледною луной стояла та, что плакала по страшному супругу». Тут он забормотал живее: — Святая Мария, Матерь Божья, молись за нас, грешных... Да, именно так: «Плакала по страшному супругу». Нерешительно, почти дрожа, приблизился он к рыжей женщине, но заговорил с обычным своим спокойствием. Он пристально смотрел на нее и серьезно убеждал не пугаться случайных ужасов, как бы мерзки они ни были. — Картины вашего деда, — говорил он, — гораздо истинней для него, чем давешний ужас. Мне кажется, он был прекрасный человек, и не важно, что сделали с его телом. — Как я устала от его картин! — сказала она и отвернулась. — Если они так сильны и хороши, почему они себя не защитят? Люди отбивают у Мадонны голову, и ничего им не делается. Вы не можете, не смеете судить нас, если мы открыли, что человек сильнее Бога. — Благородно ли, — спросил священник, — обращать против Бога Его долготерпение? — Ну хорошо, ваш Бог терпелив, человек — нетерпелив, — отвечала она. — А мы вот больше любим нетерпение. Вы скажете, что это святотатство, но помешать нам не сможете. Отец Браун чуть не подпрыгнул. — Святотатство! — вскричал он и решительно шагнул к двери. В ту же минуту в дверях появился Фламбо, бледный от волнения, с какой-то бумажкой в руке. Отец Браун начал было фразу, но друг перебил сто. — Я нашел ключ! — кричал Фламбо. — Пилюли как будто одинаковые, а на самом деле разные. И знаете, только я их коснулся, эта одноглазая скотина сунулась в комнату. У него был пистолет! Пистолет я выбил, а его спустил с лестницы, но понял многое. Если останусь часа на два, разберусь во всем. — Значит, не разберетесь, — неожиданно звонким голосом сказал священник. — Мы не останемся здесь и на час. Не останемся и на минуту. Едем! — Как же так? — растерялся Фламбо. — Мы почти у цели. Сразу видно, они нас боятся. Отец Браун твердо и загадочно посмотрел на него. — Пока мы здесь, они не боятся нас, — сказал он. — Они испугаются нас, когда мы уедем. Оба они заметили вдруг, что нервный доктор Флуд, маячивший в полутьме, пошел к ним, дико размахивая руками. — Стойте! Слушайте! крикнул он. — Я открыл правду. — Что ж, расскажите ее полиции, — кротко ответил отец Браун. — Они скоро будут. А мы уезжаем. Доктор страшно разволновался, что-то горестно крикнул и наконец распростер руки, преграждая путь. — Хорошо! — вскричал он. — Не буду лгать, я не открыл правды. Я просто хочу исповедаться. — Идите к своему священнику, — сказал отец Браун и засеменил к калитке. Удивленный Фламбо пошел за ним. У самой ограды им наперерез кинулся садовник, невнятно браня сыщиков, презревших свой долг. Отец Браун увернулся от удара, но Денн не увернулся — Фламбо сразил его кулаком, подобным палице Геракла. Оставив садовника на дорожке, друзья вышли из сада и сели в автомобиль. Фламбо задал очень короткий вопрос, а Браун ответил: «Кестербери». Они молчали долго, потом священник сказал: — Так и кажется, что гроза была только там, в саду, и вызвало ее смятение духа. — Друг мой, — сказал Фламбо, — я давно вас знаю и всегда вам верю. Но я не поверю, что вы оторвали меня от дела из-за каких-то атмосферных явлений. — Да, атмосфера там плохая, — спокойно отвечал отец Браун. — Жуткая, мрачная, тяжелая. А страшнее всего, что в ней нет злобы и ненависти. — Кто-то, — предположил Фламбо, — все-таки недолюбливал дедушку. — Ненависти нет, — со стоном повторил священник. — Самое страшное в этой тьме — любовь. — Чтобы выразить любовь, — заметил сыщик, — не стоит душить человека или протыкать шпагой. — Любовь наполняла ужасом дом, — твердил священник. — Не говорите мне, — запротестовал Фламбо, — что эта красавица любит паука в очках. — Нет, — сказал отец Браун. — Она любит мужа. В том-то и ужас этого дела. — Мне казалось, вы цените супружескую любовь, — сказал Фламбо. — Она не беззаконна. — Не беззаконна в одном смысле... — начал отец Браун и, резко повернувшись к другу, заговорил куда горячее: — Разве я не знаю, что любовь жены и мужа, первое повеление Господа, священна во веки веков? Вы не из тех кретинов, которые считают, что мы не любуемся любовью. Не вам рассказывать об Эдеме и о Кане Галилейской. Сила супружеской любви — от Бога, вот почему любовь эта страшна, если с Богом порывает. Когда сад становится джунглями, они прекрасны. Когда вино Каны скисает, оно становится уксусом Голгофы. Неужели вы думаете, что я этого не знаю? — Конечно знаете, — сказал Фламбо. — А вот я не знаю ничего об убийстве. — О нем и нельзя ничего знать, — сказал священник. — Почему же? — спросил Фламбо. — Потому что убийства не было, — отвечал отец Браун. Фламбо онемел от удивления, а друг его спокойно продолжал: — Скажу вам странную вещь. Я говорил с этой женщиной, когда она просто обезумела, но она ни разу не заговорила об убийстве. Она не упомянула его, не намекнула. Она говорила о святотатстве. И совсем не к месту спросил: — Вы слышали о Тигре Тайроне? — Еще бы! — воскликнул Фламбо. — Да именно его и подозревают! Его я должен предупредить там, в святилище. Самый дерзкий бандит, какой у нас был. Ирландец, конечно, но веру ненавидит до безумия. Может быть, он как-то связан с этими сатанинскими сектами. Во всяком случае, он любит отколоть штуку, которая гнуснее с виду, чем она есть. А так он не из худших — убивает редко, только по необходимости, зверств не допускает. Норовит оскорбить, это да, особенно своих, католиков, — грабит храмы, выкапывает мертвые тела... — Все сходится, — сказал отец Браун, — надо бы давно догадаться. — Не знаю, как мы могли догадаться, когда пробыли там не больше часа, — возразил Фламбо. — Надо было догадаться до того, как мы туда попали, — отвечал его друг. — Нет, до того, как вы ко мне пришли. — О чем вы, господи? — все больше удивлялся француз. — Голос очень меняется по телефону, — размышлял отец Браун. — Я слышал утром все три действия и счел их пустяками. Сперва позвонила женщина и попросила немедленно приехать в гостиницу. Что это значило? Конечно, что дедушка умирал. Потом она позвонила и сказала, что ехать не надет Что это значило? Конечно, что дедушка умер. Мирно умер в своей постели, видимо — от сердца, от старости. Тогда она позвонила еще раз и сказала, чтоб я все-таки приехал. Что же значило это? Тут все оказалось намного интересней! Он помолчал и начал снова: — Жена очень любит Тигра Тайрона. Поэтому ему и пришла в голову эта безумная и талантливая мысль. Он услышал, что вы пошли по следу; быть может, он знал, что я иногда помогаю вам. И вот он решил задержать нас, разыграв убийство. Да, он сделал страшное дело, но он не убивал. Может быть, он ошарашил жену каким-то зверским здравомыслием — сказал, что она спасет его от тюрьмы, а мертвому все равно. Во всяком случае, жена готова для него на что угодно. И все же она чувствовала, как мерзок этот зловещий спектакль, потому и говорила о святотатстве. Думала она об оскверненной раке — но и об оскверненном смертном ложе. Доктор Флуд — из этих жалких ученых-мятежников, которые балуются с бомбами, но брату он предан; предан и садовник. Быть может, это говорит в его пользу, что столько людей преданы ему. Среди книг, которые листал этот доктор, были памфлеты XVII века, и я заметил, что один называется «Истинное свидетельство о суде над лордом Стаффордом». Но ведь дело Стаффорда началось с одного из детективов истории — со смерти сэра Эдмунда Берри Годфри. Его нашли в болоте, а загадка отчасти заключалась в том, что он был и задушен, и проткнут собственной шпагой. Я сразу подумал, что кто-то мог позаимствовать идею, не для убийства — для вящей загадочности. Потом я увидел, что это подходит ко всем гнусным подробностям — бесовским, конечно, но не только бесовским. Понять этих людей можно, они хотели покруче все запутать, чтобы задержать нас подольше. Вот они и вытащили несчастного старика и заставили его бедное тело ходить колесом — словом, делать все, чего оно делать не может. Надо было подсунуть нам неразрешимую загадку. Свои следы они замели, но забыли убрать метлу. К счастью, мы вовремя догадались. — Это вы догадались, — сказал Фламбо. - Я бы долго шел по ложному следу, занимался пилюлями. — Ну во всяком случае, мы уехали, — благодушно сказал священник. — Видимо, — сказал сыщик, — поэтому я и еду на такой скорости. События этого вечера нарушили монастырский покой в обители и в храме. Рака святой Доротеи, вся в золоте и рубинах, стояла в боковой комнатке монастырской часовни до той поры, пока процессия не возьмет ее и не внесет в часовню к концу службы. Охранял ее один монах, очень зорко и настороженно, ибо он, как и его братья, знал о возможной опасности. Поэтому он и вскочил в тот самый миг, когда в окно, сквозь решетку, просунулось что-то вроде темной змеи. Тигр Тайрон делал так и прежде, но для монаха это было внове. К счастью, на свете жил человек, для которого приемы Тайрона внове не были; он и появился в дверях — огромный, с воинственными усами, — когда вор собирался выйти. Фламбо и Тигр пристально посмотрели друг на друга и словно бы отдали друг другу честь. А священник проскользнул в часовню помолиться о тех, кто замешан в этих невероятных событиях. Он скорее улыбался, чем печалился, и, честно говоря, ни в коей мере не ощущал, что дела преступного семейства безнадежны; напротив, надежды здесь было больше, чем для многих куда более почтенных семейств. Потом он подумал о многом другом, что подсказало место и случай. На фоне зеленого и черного мрамора, в глубине часовни, мерцал темный багрянец великомучеников, а на его фоне алели рубины усыпальницы, розы святой Доротеи. Отец Браун снова подумал о странных событиях и о женщине, боявшейся святотатства, которому она сама помогла. В конце концов, думал он, Доротея тоже любила язычника, но он не убил ее веры. Она умерла свободной, умерла за истину и послала ему розы из рая. Священник поднял взор и увидел сквозь облака ладана мерцание огоньков, сообщившее ему, что благословение подходит к концу, сейчас пойдет процессия. Сокровища времен и преданий двинулись к нему сквозь века, а высоко над ними, снопом негасимых огней, солнцем в нашей ночи, дароносица сверкала сквозь мрак, как сверкает она сквозь темную загадку мироздания. Многие считают, что и эта загадка неразрешима. Многие считают, что у нее -- только одно решение. РАССКАЗЫ, НЕ ВОШЕДШИЕ В СБОРНИКИ  СЕЛЬСКИЙ ВАМПИР Среди холмов, на повороте тропки, где два тополя, словно пирамиды, стерегли деревушку Галь, появился однажды человек в одеждах очень странного покроя и странного цвета — в ярко-алом плаще, в белой шляпе на пышных черных кудрях, с бакенбардами как у Байрона. О том, почему он выглядел столь странно и старомодно и все же держался изящно, даже дерзко, гадали среди прочего те, кто пытался разгадать его загадку. Загадка же такая: миновав тополя, он исчез, словно растворился в заре или унесся с утренним ветром. Лишь через неделю тело его нашли в четверти мили, на каменистых уступах сада, ведущего к мрачному, обветшалому дому, который называли Мызой. Перед тем как ему исчезнуть, слышали, что он с кем-то бранился и произнес при этом слова: «Какой-то жалкий Галь»; а потому предположили, что он пал жертвой местного патриотизма. Во всяком случае, сельский врач удостоверил, что его сильно ударили по голове, отчего он вполне мог умереть, хотя рана не так уж глубока, а били, видимо, дубинкой. Это соответствовало представлению о том, что на него накинулся человек деревенский, довольно дикий. Однако человека не нашли и записали: «Убит неизвестными лицами». Года через два случай этот всплыл, а причиной тому были события, побудившие доктора Тутта — многим казалось, что он и впрямь свеж, темен и немного багров, словно тутовая ягода, — отправиться поездом в Галь вместе с другом, который и прежде помогал ему в таких делах. Несмотря на излишнюю округлость и явную склонность к портвейну, глаза у доктора были умные, ум — удивительный, что и сказывалось в его беседе со священником по фамилии Браун, которого он знал много лет, ибо они разбирали когда-то дело об отравлении. Священник сидел напротив него, словно терпеливый ребенок, внемлющий назиданиям, а доктор подробно объяснял, почему они едут в эту деревню. — Вы знаете, — говорил он, — человек в плаще не прав: Галь — не жалок. Конечно, это далекое, заброшенное селение; так и кажется, что ты перенесся лет на сто. Старые девы здесь — именно девы, престарелые барышни, исполненные изысканности и благородства, и врач у них — не врач, а лекарь. Они согласились, чтобы я ему помогал, но все же такие новшества не для них, мне еще нет шестидесяти, в графстве я прожил только двадцать восемь лет, а их адвокат выглядит на добрых двадцать восемь веков. Есть и адмирал, прямо из Диккенса. Дом у него просто набит кортиками и сушеными рыбами. Завел он и телескоп. — По-видимому, — сказал отец Браун, — скольких-то адмиралов всегда выносит на берег. Не пойму только, как они оказываются так далеко от берега. — Есть и священник, — продолжал врач, — точно такой, как нужно, твердолобый, консервативный, принадлежит к Высокой Церкви. Страшно ученый, седой... Шокировать его легче, чем старую деву. Здешние дамы, хоть и строги, выражаются вольно, как и те, былые пуритане. Раза два я слышал от мисс Карстейрс-Кэрью поистине библейские выражения. Как наш старик читает Библию?.. Наверное, закрывает глаза, когда до такого дойдет. Вы же знаете, я человек старомодный, меня совершенно не радуют джаз и все эти развлечения. — Они и модных не радуют, — вставил священник. — В том-то и беда. — И все-таки я больше связан с миром, чем такое захолустье, — продолжал медик. — Знаете, я до того дошел, что обрадовался скандалу. — Неужели модные люди открыли это селение? — улыбнулся отец Браун. — Нет-нет, скандал совершенно благоприличный! — заверил Тутт. — Надо ли говорить, что все дело — в сыне священника? Если у священника сын в порядке, это уже непорядок. На мой взгляд, наш случай — очень легкий. Ну скажем, кто-то видел, как несчастный пил пиво у кабачка «Синий лев». Но вообще-то, суть в том, что он пишет стихи, а это хуже браконьерства. — И все-таки, — сказал отец Браун, — вряд ли даже здесь это вызовет настоящий, большой скандал. — Да, — серьезно ответил доктор, — скандал вызвало не это. На самой окраине, в коттедже, который называется Мызой, живет одинокая дама, миссис Мальтраверс. Приехала она примерно год назад, никто ничего о ней не знает. Мисс Карстейрс-Кэрью говорит: «Не пойму, что ей здесь нужно! Мы не ходим к ней в гости». — Может быть, это ей и нравится, — предположил отец Браун. — Словом, — добавил врач, — она их раздражает. Понимаете, она привлекательна и, как говорится, со вкусом. Молодым мужчинам наши леди сказали, что она — истинный вампир. — Тот, кто теряет милосердие, обычно теряет и разум, — заметил священник. — Можно ли жить слишком замкнуто и быть вампиром? — Вот именно, — сказал доктор. — И все-таки в ней много загадочного. Я ее видел, она мне нравится. Такая высокая брюнетка, хорошо одета, изысканно некрасива, если вы меня понимаете. И умна, и довольно молода, но... как бы это сказать? — немало видела. Старые дамы назвали бы это «с прошлым». — Да, — сказал отец Браун, — ведь сами они только что родились. Наверное, кровь она сосет из этого злосчастного поэ та? — Конечно, — кивнул врач, — а отец страдает. Говорят, она вдова. По кроткому круглому лицу пробежала тень — отец Браун рассердился, а это бывало очень редко. — Говорят! — воскликнул он. — А почему бы ей не быть вдовой? Какие у них основания сомневаться в ее словах? — Опять вы правы, — сказал доктор. — Но суть не в этом. Сама суть, сам скандал — именно в том, что она вдова. Отец Браун тихо и печально охнул; может быть, он прошептал: «О господи!» — Во-первых, — сказал врач, — они выяснили, что она актриса. — Так я и думал, — откликнулся священник. — И еще одно я подумал, хотя и не к делу... — Конечно, — продолжал его собеседник, — этого хватило бы. Бедный пастырь в ужасе от одной мысли, что актерка и авантюристка навлекает позор на его седины. Старые девицы плачут хором. Адмирал признался, что когда-то был в театре, но не согласен терпеть лицедеев «в нашей среде». Мне лично это не мешает. Она — истинная леди, хотя и загадочная, вроде смуглой леди сонетов. Поэт в нее очень влюблен. Я, старый дурак, ему сочувствовал, совсем разумилялся, но тут ударил колокол. Именно мне пришлось стать вестником беды. Понимаете, миссис Мальтраверс — не просто вдова. Она — вдова мистера Мальтраверса. — Да, — сказал священник, — разоблачение страшное! — А мистер Мальтраверс, — продолжал его друг, — убит в этой самой деревне года два назад. — Помню, помню, — сказал отец Браун. — Кажется, врач признал, что его стукнули по голове. Доктор Тутт ответил не сразу, а отвечая — хмурился. — Собака не ест собак, врачи не бранят врачей, даже безумных. И я бы не стал ругать моею почтенного коллегу, если б не знал, что вы умеете хранить тайну. Тайна в том, что он круглый дурак, горький пьяница и полный невежда. Главный констебль графства просил меня разобраться в деле, я ведь давно в этих краях. Так вот, я абсолютно уверен в одном. Может быть, ею и били по голове. Может быть, здесь считают, что странствующих актеров непременно надо бить. Но его не убили. Судя по описанию, рана слишком легкая. Самое большее, он мог потерять надолго сознание. Но я открыл кое-что похуже. Какое-то время он глядел на ускользающий пейзаж, потом сказал: — Я еду туда и прошу вас помочь мне, потому что будет эксгумация. У меня есть подозрения, что его отравили. — Вот и станция! — обрадовался священник. — По-видимому, вы подозреваете, что яду ему дала заботливая супруга. — Кто ж еще? — откликнулся врач, когда они выходили из вагона. — Здесь бродит сумасшедший актер, но полиция и адвокат считают, что он помешан на ссоре еще с каким-то актером, не с Мальтраверсом. Нет, отравил не он. А больше покойный ни с кем общаться не мог. Отец Браун кое-что обо всем этом слышал. Однако он понимал, что ничего не знает, пока не поймет участников той или иной истории. Следующие два-три дня он с ними знакомился под разными предлогами. Первая встреча, с загадочной вдовой, была краткой, но яркой. Понял он по меньшей мере две вещи: во-первых, миссис Мальтраверс иногда говорила в той манере, которую викторианское селение могло счесть циничной; во-вторых, она, как многие актеры, принадлежала к его конфессии. Он был логичен (и правоверен), а потому не вывел из второго факта, что она ни в чем не повинна. Он знал, что среди его единоверцев были крупнейшие отравители. Однако он понял, что в данном случае некоторую роль играла та свобода ума, которую здешние пуритане могли принять за распущенность, а жители старой Англии — за склонность ко всему чужеземному. Карие глаза глядели до воинственности смело, а загадочно улыбающийся большой рот говорил о том, что намерения ее в отношении поэта (хороши они или плохи) по крайней мере серьезны. Сам поэт встретился со священником на скамье у «Синего льва» и показался ему исключительно мрачным. Сын преподобного Сэмюела Хорнера был крепким человеком в светло-сером костюме; принадлежность его к богеме выдавал бледно-зеленый шейный платок, заметнее же всего были темно-рыжая грива и нахмуренный лоб. Отец Браун знал, как разговорить самых завзятых молчальников. Когда речь зашла о местных сплетнях, поэт с удовольствием выругался и посплетничал сам, едко намекнув на былую дружбу непорочной мисс Карстейрс-Кэрью с мистером Карвером, адвокатом. Мало того, он посмел сказать, что служитель закона пытался завязать дружбу и с таинственной вдовой. Но когда дело дошло до его собственного отца, он — то ли из порядочности, то ли из благочестия, то ли потому, что слишком глубокой была злоба, — сказал мало: — Да, видеть не хочет... Ругает день и ночь, словно она какая-нибудь крашеная буфетчица. Называет распутной авантюристкой. Я ему сказал, что это не так... ну, вы же ее видели, вы знаете. А он ее видеть не хочет. Даже в окно не поглядит. Актрису он в дом не пустит, слишком свят. Я говорю: «Какое пуританство!» — а он этим гордится. — Отец ваш, — сказал отец Браун, — имеет право на собственные взгляды. Их надо уважать, хотя я не очень хорошо их понимаю. Но действительно, нельзя так резко судить о женщине, которую не видел и видеть не хочешь. Это нелогично. — Для него это самое главное, — сказал поэт. — Ни за что не хочет видеть. Конечно, он вообще бранит меня за любовь к театру. Отец Браун тут же воспользовался новой темой и узнал все, что хотел узнать. Как выяснилось, поэт писал трагедии в стихах, которые хвалили самые сведущие люди. Он не был глупым театралом; оп вообще не был глуп. У него были интересные мысли о том, как надо ставить Шекспира. Священник понял его и так этим смягчил, что, прощаясь с ним, местный мятежник улыбался. Именно эта улыбка и открыла отцу Брауну, как он несчастлив. Пока он хмурился, можно было счесть, что это хандра; когда улыбнулся, стало ясно, что это истинная скорбь. Чутье подсказывало священнику, что стихотворца грызет изнутри нечто большее, чем родительская строгость, мешающая влюбленным. Однако других причин вроде бы не было. Пьесы его имели успех, книги раскупались. Он не пил и не транжирил. Пресловутые кутежи у «Синего льва» сводились к пиву, а что до денег, он даже казался скуповатым. Отец Браун подумал, что богатые люди иногда тратят мало по особой причине, и нахмурился. Мисс Карстейрс-Кэрью, которую он посетил, явственно старалась очернить молодого поэта. Поскольку она приписывала ему именно те пороки, которых у него не было, священник счел все это обычным сплавом чистоплюйства и злоречия. При всей своей вредности сплетница была гостеприимна, словно двоюродная бабушка, и предложила гостю рюмочку портвейна с ломтиком кекса, прежде чем ему удалось прервать обличение нынешних нравов. Следующий пункт назначения был совсем иным. Отец Браун нырнул в грязный темный проулок, куда мисс Карстейрс-Кэрью не последовала бы за ним и в мыслях, и вошел в тесный дом, где к общему шуму прибавлялся звонкий и звучный голос, раздававшийся откуда-то сверху. Вышел он в смущении, а за ним поспешил иссиня выбритый человек в линялом фраке, громко крича: — Не исчез он! Не исчез! Хорошо, он — умер, я жив, а где остальные? Где этот вор? Где это чудище, которое крало мои лучшие сцены? Каким я был Бассанио! Теперь таких пет. Он играл Шейлока — чего там, он и есть Шейлок! А тут, когда решалась моя карьера... Подождите, я вам покажу вырезки, как я играл Хотспера! — Я уверен, — выговорил священник, — что вы играли прекрасно. Так, значит, труппа уехала до его смерти? Очень хорошо. — И он поспешил по улице. — Этот мерзавец должен был играть судью Шеллоу... — не унимался человек во фраке. Отец Браун остановился. — Вот как! — медленно сказал он. — Судью Шеллоу... Это Хенкин! -- кричал актер. — Ловите его! Преследуйте! Конечно, он-то уехал! Ловите сто, найдите, а я его проклинаю!.. Но священник снова бежал. За этой мелодраматической встречей последовали более тихие и, может быть, более важные. Сперва священник зашел в банк и поговорил с управляющим; потом заглянул к своему почтенному коллеге. Здесь все было, как говорили, старомодно и неизменно — строгое распятие на стене, большая Библия па полке. С первых же фраз хозяин стал сетовать, что прихожане не чтут дня Господня, по был приветлив, по-старинному учтив и даже склонен к какой-то изысканности. Он тоже угостил гостя портвейном, но предложил к нему не кекс, а тончайшие бисквиты, и отцу Брауну снова показалось, что все слишком совершенно, слишком похоже на прошлый век. Только в одном изменил хозяин своей учтивости — вежливо, но жестко сказал, что совесть не позволит ему встретиться с актрисой. Гость похвалил вино, поблагодарил коллегу и пошел на угол, где условился встретиться с доктором, чтобы направиться к мистеру Карверу, в контору. — Наверное, вы устали, — сказал врач. — Такое скучное место! Отец Браун ответил живо, даже голос у него стал очень высоким. — Что вы! — воскликнул он. — Место очень интересное. — Я обнаружил здесь только одну странность, — сказал Тутт, — да и та случилась с чужаком. Тело выкопали, я его утром вскрыл, и оказалось, что оно просто нашпиговано ядом. — Нашпиговано ядом, — рассеянно повторил священник. — Поверьте, это еще не самое удивительное! Оба замолчали, врач дернул шнурок звонка, и они вошли в контору, где хозяин, адвокат, представил их седому желтолицему моряку со шрамом на щеке, видимо адмиралу. Дух селения проник в самое подсознание священника, но он вполне осознанно заметил, что именно такой адвокат подходит мисс Карстейрс-Кэрью. Однако он был не просто ископаемым, что-то в нем мерещилось еще — и священник опять подумал, что не служитель закона дожил до наших дней, а его самого перенесли в начало прошлого века. Юрист, моряк и даже врач несколько удивились, когда священник стал защищать от сплетен местного мятежника. — Он мне скорее поправился, — сказал отец Брауп. — Хорошо говорит. Наверное, и поэт хороший. А миссис Мальтраверс считает, что он хороший актер. — Здесь, у нас, — заметил мистер Карвер, — всех, кроме нее, занимает, хороший ли он сын. — Хороший, — отвечал священник. — Это и удивительно. — А, черт! — воскликнул адмирал. — По-вашему, он любит отца? Отец Брауп замялся и сказал не сразу: — Навряд ли. Это тоже удивительно. —- Что вы городите? - возмутился моряк со свойственной морякам простотой. — Вот что, — ответил священник. — Говорит он об отце дурно, не может ему простить, а делает — очень много. Управляющий банком рассказал мне кое-что, ведь мы пришли от полиции. Отец не получает денег, это не его приход, он вообще на покое. Те, в ком хватает язычества, чтобы посещать церковь, ходят в Даттон-Эббот. Собственных средств у него нет, но живет он прекрасно. Портвейн у него самый лучший, я заметил много бутылок, и еда — он как раз ел — самая изысканная, в старом стиле. Видимо, платит молодой человек. — Образцовый сын, — ухмыльнулся мистер Карвер. Отец Браун кивнул и сказал, нахмурившись, словно решал нелегкую загадку: — Да, образцовый. Хотя и не совсем живой. В эту минуту клерк нринес письмо без марки, и, пока адвокат его читал, священник заметил кривую, не очень разборчивую подпись: «Феникс Фитцджеральд». Догадку его тут же подтвердил хозяин. — Этот актер, — сказал он, — нокоя не дает! Поссорился с другим актером, тот умер. Нет, к нашему делу это не относится. Никто его видеть не хочет, кроме доктора. А доктор говорил, он безумен. — Да, — согласился отец Браун, — безумен. Но прав. — Прав? — удивился мистер Карвер. — В чем же? — В том, — отвечал священник, — что вас это касается. Его ссора связана с той труппой. Знаете, что меня сразу поразило? Мысль о том, что Мальтраверса убили местные патриоты. Я сам деревенский житель, эссекская брюква. Можете вы представить, что житель английской деревни чтит и одухотворяет ее, как древний грек, и обнажает меч за ее святое знамя, как житель крохотной средневековой республики? Скажет добрый старый галианин: «Только кровь смоет пятно на гербе Галя»? Клянусь Георгием и драконом, я был бы очень рад! Но это не так, и у меня есть другие, более весомые доводы. Он помолчал немного, словно собираясь с мыслями, потом продолжал: — Вы не поняли последних слов бедного Мальтраверса. Он не бранил деревню, он вообще говорил не с ее жителями, а с актером. Они собирались ставить спектакль, где Фитцджеральд играл бы Хотс-пера, неведомый Хенкин — судью, а Мальтраверс, конечно, принца Галя. Вероятно, кто-то еще претендовал на эту роль, и несчастный сердито заметил что-то вроде: «Уж из тебя-го выйдет какой-то жалкий Галь». Вот и все. Доктор Тутт воззрился на него, словно ему было не очень легко переварить эту мысль. Наконец он сказал: — Что же нам делать? Отец Браун резко поднялся, но ответил учтиво: — Если никто не возражает, мы с вами пойдем к Хорнерам. Они оба дома. А сделаем мы вот что — никто еще не знает о вскрытии, вы им и скажете, пока они вместе. Преподобный Сэмюел Хорнер, в черной сутане, оттенявшей серебро волос, стоял у аналоя, положив на него руку. Видимо, именно так он изучал Писание и сейчас встал по привычке, но это придало ему особую величавость. Сын угрюмо сидел напротив и курил сигарету, являя собой образец мальчишеского сумасбродства. Старик предложил кресло отцу Брауну, тот сел и уставился в потолок, а доктору показалось, что лучше говорить стоя. — По-видимому, — сказал он, — я должен сообщить вам неприятную новость, ведь вы — духовный наставник общины. Помните смерть Мальтраверса? Считалось, что убил его местный житель — палкой по голове. Священник повел рукой. — Упаси боже, — произнес он, — я ни в коей мере не сочувствовал гнусному насилию. Но когда лицедей несет свои пороки в невинное селение, он искушает Господа. — Возможно, — сказал врач. — Я не о том. Мне поручили освидетельствовать тело, и я выяснил, что удар не был смертельным, а следы яда указывают на отравление. Мятежный поэт отшвырнул сигарету и с ловкостью кошки прыгнул к аналою. — Вы уверены? — выдохнул он. — Удар не смертелен? — Да, — отвечал врач. — Что ж, — сказал поэт, — может, этот будет покрепче... И он изо всей силы ударил старика прямо в челюсть. Тот ударился о дверь, как сломанная кукла. — Что вы делаете? — крикнул Тутт. — Отец Браун, что он сделал? Друг его, не шевельнувшись, долго глядел в потолок, потом спокойно сказал: — Я ждал, что он это сделает. Надо бы раньше. — Господи! — возопил врач. — Да, его обидели, но ударить отца, священника... — Он не ударял ни отца, ни священника, — сказал отец Браун. — Он ударил актера, одетого в сутану и' промышлявшего шантажом. Теперь шантажировать нечем, вот он и не сдержался, и я его не виню. Более того, я подозреваю, что он ударил отравителя. Позвоните-ка в участок. Они вышли, никто не помешал им, один еще не оправился от удара, другой — и от радости, и от злости. На ходу отец Браун обернулся к мнимому сыну, и тот, едва ли не единственный в мире, увидел его очень суровым. — Он прав, — сказал священник. — Когда лицедей несет свои пороки в невинное селение, он искушает Господа. — Итак, — сказал отец Браун, когда они уселись в вагоне, — вы не ошиблись, история странная, но тайны в ней нет. Случилось примерно вот что. Мальтраверс прибыл сюда еще с двумя актерами, остальные поехали в Даттон-Эббот, где они играли мелодраму прошлого века. Он был в костюме денди байроновской поры, а спутник его одет священником. Тот вообще играл людей немолодых — Шейлока, например, а теперь собирался играть судью Шеллоу. Третьим был наш поэт, он тоже играл на сцене и спорил с Мальтраверсом, как надо ставить «Генриха Четвертого». Я думаю, он уже тогда влюбился в его жену, но не верю, что между ними было что-то плохое, и надеюсь, что теперь все у них будет хорошо. По-видимому, он сердился на мужа, ведь Мальтраверс был груб и задирист. Они поссорились, пустили в ход палки, поэт ударил актера но голове и вполне резонно решил, что убил его. Актер же, одетый пастырем, это видел и стал шантажировать поэта, вынуждая его оплачивать свои прихоти, когда поселился здесь как почтенный священнослужитель. Что может быть проще — он не снял сценического костюма! Однако у него были более веские причины изображать блюстителя нравов. Ведь на самом деле Мальтраверс, с трудом очнувшись, встал и пошел, но упал, и не от удара, а от яда, которым его угостил приветливый священник примерно за час до того, наверное в бокале вина. Я подумал об этом, когда пил портвейн, и мне стало не по себе. Сейчас полиция разбирается в этой версии, но я не знаю, можно ли что-то доказать. И потом, надо найти причину, мотив, а эти актеры вечно ссорились и Мальтраверса уж очень не любили. — Что ж, докажут, что могут, — сказал Тутт. — Я другого не понимаю. Почему вы заподозрили такого безупречного священнослужителя? Отец Браун застенчиво улыбнулся. — Понимаете, — отвечал он, — это дело навыка, я бы сказал — профессионального, только в особом смысле слова. Те, кто любит поспорить, часто сетуют, что люди ничего не знают о нашей вере. Но все еще занятней. Англичанин и не обязан что-то знать о Римской церкви, знал бы хоть об английской! Вы не поверите, сколько народу понятия не имеет, чем отличается Высокая Церковь от Низкой даже в обряде, не говоря об истории и богословии. Посмотрите любую газету, любую книгу или пьесу! Я сразу удивился, почему у него все перепутано. Вроде бы он принадлежит к Высокой Церкви. Тогда при чем здесь пуритане? Конечно, такой человек может быть пуританином в переносном смысле, но не в прямом же! Он ненавидел театр — и не знал, что это Низкая Церковь его ненавидит, не Высокая. Он возмущался, как протестант, что не соблюдают день Господень, — но на стене у него распятие. Словом, он совершенно ничего не знал о благочестивых священниках, кроме того, что они почтенны, суровы и презирают все мирское. Я долго пытался угадать, на кого он похож, и вдруг меня осенило, что таким идиотом и представляют драматурги и актеры страшное чудище — набожного человека. — Не говоря уж о врачах, — добродушно заметил их коллега. — Вообще-то, — продолжал отец Браун, — была и другая причина для подозрений. Она связана с таинственной дамой, которая слыла истинным вампиром, позором этой деревни. Мне же показалось, что она тут — светлое пятно. Ничего таинственного в ней нет. Она приехала недавно, под своим именем, по вполне понятному делу — чтобы помочь розыскам, касающимся ее мужа. Он обижал ее, но у нее есть принципы, она почитает честь имени и простую справедливость. Таким же невинным и прямым казался мне другой зловещий изгой, блудный сын пастыря. Он тоже не скрывал своей профессии и былых связей с театром. Вот я и не подозревал его, а пастыря — подозревал. Вы, наверное, поняли почему. — Да, кажется, — сказал медик. — Он не хотел видеть актрису, — все-таки объяснил священник. — Ни за что не хотел. На самом деле он не хотел, чтобы она увидела его. Доктор кивнул. — Если бы она увидела почтенного Хорнера, — закончил отец Браун, — она бы сразу узнала совсем не почтенного Хенкина. Вот и все об этой сельской идиллии. Видите, я сдержал обещание: показал вам то, что пострашнее мертвого тела, даже если мертвый — отравлен. Шантажист, одетый священником, — чем не достопримечательность? Живой — мертвее мертвеца. — Да, — сказал врач, устраиваясь поудобнее, — чем с ним, я предпочел бы знаться с мертвым телом.  ОТЕЦ БРАУН И ДЕЛО ДАННИНГТОНОВ Честертону предложили кончить рассказ об убийстве, тем самым разрешив его загадку. Ему послали начало рассказа, написанного от лица Джона Баррингтона Коупа, молодого англиканского священника из сассекского городка. Здесь мы приводим только схему, «краткое содержание» письма, которое тот пишет отцу Брауну (это и есть начало рассказа). Джон Баррингтон Коуп обручен с Харриет Даннингтон. У нее есть сестра Ивлин и брат Саутби. Отец их — баронет, сэр Борроу Даннингтон. Словом, 24 июля Коун узнал, что Ивлин убита. Он думает, что убийство как-то связано с братом. Тот с детства огорчал отца своим легкомыслием, а позже попал в тюрьму за подлог. Незадолго до этого его приятель Кеннингтон сделал Ивлин предложение, но отец запретил и думать об этом браке. Саутби тщетно пытался его уговорить. Полтора года, протекшие с того времени, Кеннингтон выражал свою преданность семье и снова просил руки Ивлин. Теперь она отказала ему сама, хотя Коупу ясно, что она его любит. Кеннингтон посетил в тюрьме Саутби и рассказал его сестрам, что он подружился там с неким Местером, «очень веселым человеком». Как выяснилось позже, тот предлагал Саутби бежать. Вскоре разнеслась весть, что из тюрьмы бежали двое заключенных. Коуп приходит к Даннингтонам, и они гадают, куда направится беглец. Домой явиться опасно, думают они, скорее всего, он проберется к своей тете леди Розмер. Харриет решает ехать к ней в Бат и ждать его там. Поместье сэра Борроу тем временем окружила полиция. Наутро после отъезда Харриет дворецкий Уэлмен сообщает Коупу, что Саутби — дома, в тайнике, где когда-то прятали католических священников. Тайник этот соединен подземным ходом с колодцем в глубине парка. За день до того суперинтендент Мэтьюз обыскивал дом, но о тайнике не догадался. Отец не знает 0 возвращении сына. Ивлин и Коуп идут в тайник. Ивлин советует брату довериться Кеннингтону; тот не соглашается, но посылает Коупа встретить в парке Местера, и тот передает для него письмо. Через сутки Ивлин сообщает Коупу, что Саутби ушел. В полночь дворецкий и хозяин слышат крик. Прибежав к тайнику, они видят, что Ивлин лежит на полу, окно разбито, перед дверью валяется какая-то железка, а под окном, в комнате, — перчатка капитана Кеннингтона, набитая золотом. Дверь тайника открыта. Ивлин — в ночной рубашке и в халате. Убита она холодным оружием, рана — на шее. Дальше идет то, что написал Честертон. Конечно, мы решили позвать сведущего человека, во всяком случае кого-нибудь потоньше, чем случайный полисмен. Однако я никак не мог никого припомнить. Точнее, мне пришел на ум следователь, который был в свое время расположен к бедному Саутби (носил он странную фамилию Шрайк), но я тут же узнал, что он недосягаем, поскольку плавает на яхте в Тихом океане. Старый мой друг отец Браун, служивший в Кобхоле, часто давал мне мудрые советы, но сейчас он телеграфировал, что приехать не может. Удивила меня ненужная фраза о том, что ключ ко всему делу — в словах: «Меггер — очень веселый человек». Суперинтендант Мэтьюз производит солидное впечатление на тех, кто с ним общался, но обычно он все-таки по-служебному сдержан, а иногда — по-служебному туп. Судя по всему, сэр Борроу просто сражен несчастьем, что трудно вменить в вину очень старому человеку, который, каким бы он сам ни был, знал от своей семьи только беды и позор. Дворецкому можно доверить что угодно, хоть драгоценности короны, только не идею. Харриет — слишком хорошая женщина, чтобы оказаться хорошим сыщиком. Словом, советоваться мне было не с кем. Наверное, и другие мечтали о совете; всем нам хотелось, чтобы делом занялся посторонний человек, который, если это возможно, сталкивался с похожими случаями. Конечно, никто из нас таких людей не знал. Как я уже говорил, когда бедную Ивлин нашли, она была в халате, словно ее внезапно вызвали из спальной, а дверь тайника стояла открытой. Почему-то я ее закрыл, и, насколько мне известно, никто не открывал ее. Когда же ее открыли изнутри, я поистине испугался. Мы с хозяином и дворецким сидели втроем рядом с той самой комнатой, где произошло убийство. Вернее, нас было трое, пока не вошел четвертый, даже не сняв фуражки. Был он крепок, молод, мне — совершенно незнаком и весь в грязи, особенно гетры, заляпанные илом и глиной местных болот. Он ничуть не смущался, чего не скажешь обо мне, поскольку я, несмотря на грязь и наглость, узнал беглеца, чье письмо зачем-то передал его другу. Вошел он, держа руки в карманах и насвистывая, а отсвистев свое, произнес: — Опять вы дверь закрыли! А ведь знаете, что с той стороны ее открыть трудно. Я видел в окно, что Мэтьюз стоит среди кустов, спиной к дому. Подойдя поближе к окну, я тоже засвистел, но он не обернулся, даже не двинулся. — Зря вы беспокоите старого доброго Мэтьюза, — дружелюбно сказал человек в фуражке. — Из этих служак он — самый лучший, да и устал, я думаю. Лучше я вам отвечу на любые вопросы. И он закурил сигарету. — Я хочу, — пылко воскликнул я, — чтобы он вас задержал! — Ну, ясно, — откликнулся гость, бросая спичку в окно. — Так вот, задерживать меня он не будет. Он серьезно глядел на меня, но его многозначительный взгляд меньше говорил мне, чем равнодушная спина полисмена. — Понимаете, — продолжал Местер, — мое положение не совсем такое, как вам кажется. Да, я помог бежать заключенному, но вряд ли вы знаете почему. В нашем деле давно принято... Прежде чем он кончил фразу, я крикнул:  — Стойте! Кто там за дверью? По движению его губ я понял, что он сейчас спросит: «За какой?» — но он нс успел. Из-за двери послышались такие звуки, словно там кто-то есть или хотя бы что-то движется. — Кто в комнате священника? — крикнул я, шаря вокруг в поисках того, чем можно выломать дверь. Я поднял было железку, но вспомнил, какую роль она сыграла, и кинулся на дверь с кулаками, бессмысленно повторяя; «Кто — в комнате — священника?» Ответил мне глухой голос, и произнес он: — Священник. Тяжелая дверь медленно открылась — видимо, толкала ее не очень сильная рука, — и тот же голос просто сказал: -- А кого же вы ждали? Дверь распахнулась, открывая нам смущенного человека в большой шляпе, с большим зонтиком. Такому будничному существу не подходил бы романтический тайник для священников, если бы не го обстоятельство, что он был именно священник. Ко мне он подошел прежде, чем я воскликнул: «Вы все-таки приехали!» — и, еще держа мою руку, пристально посмотрел на меня. Взгляд его был скорее серьезным, чем скорбным. Такие лица бывают, когда мы хороним друга, по не когда он умирает при нас. — Что ж, могу вас поздравить, — сказал отец Браун. Я растерянно спросил: — С чем поздравлять в таком кошмаре? И он серьезно ответил: — С тем, что ваша невеста невиновна. Я рассердился и воскликнул: — Никто ее не обвинял! Он важно кивнул, потом — вздохнул: — Однако опасность была. Ну, слава богу, с ней все в порядке, правда? Чтобы совсем уж все запутать, обращался он к человеку, звавшемуся Местером. — О да! — отвечал тот. Не скрою, я ощутил, что свалилось тяжкое бремя, о котором я и не ведал. Однако вопросы мои на этом не кончились. — Вы знаете виновного? — спросил я. — В определенном смысле да, — ответил священник. — Только не забывайте, что очень часто убийца — не самый виновный из всех. — Хорошо, самого виновного! — нетерпеливо вскричал я. — Как наказать его? — Он наказан, — сказал отец Браун. В комнате, освещенной предвечерним светом, долго царило молчание. Наконец Местер грубо, но добродушно произнес: — Вот что, преподобные, поговорите где-нибудь еще! О вечном огне или о подушечках, которые вы подкладываете под колени, — ну о всяких ваших делах. А этим делом займусь я, Стивен Шрайк. Может, слыхали? — Подушечки и вечный огонь, — начал отец Браун уже в саду, — отличаются друг от друга... — Сейчас не до глупостей, — не очень вежливо сказал я. — ...и отличие это, — благодушно продолжал он, — не лишено философского значения. Наши беды бывают двух видов. Есть беды случайные, они тут, внизу, мы просто падаем в них, как на подушечку. Есть и другие беды, посерьезней. Их мы ищем, где бы они ни были, •— все ниже, ниже, в бездне. И он машинально ткнул толстым пальцем в траву, усеянную маргаритками. — Я рад, что вы приехали, — сказал я, — но выражайтесь, пожалуйста, яснее. — Разве вы не поняли телеграммы? — кротко спросил он. — Там была странная фраза, — ответил я. — Ключ — в том, что этот Местер веселый. Кстати, ключ и правда е ним связан! — Пока — только ключ, — сказал отец Браун, — но догадка, как видите, правильная. Люди, отбывающие срок, редко бывают веселыми, особенно если их несправедливо обвинили. Вот мне и показалось, что его оптимизм немного чрезмерен. И потом, если ему так легко сбежать, почему он не сбежал один? Почему он связался с молодым человеком, который ему только мешает? Когда я об этом думал, я заметил еще одну фразу. — Какую? — спросил я. Он вынул мое письмо и прочитал: «Они пробежали через двор, где работали заключенные». — Ну, — продолжал он, немного помолчав, — это просто. Где, в какой тюрьме заключенные работают без присмотра? А если надзиратели были, разве дадут они двум узникам перелезть через стену, как на прогулке? Да, это просто. Потом — еще проще. «Поверить трудно, что им не помешал поднявшийся переполох». Что там — невозможно, если бы он поднялся. Так, дальше: «Ивлин и Харриет жадно слушали меня, но мне казалось, что Ивлин все знает». Как могла бы она знать, если бы полиция не помогла брату с ней связаться? Ведь у него не было верблюда или страуса, да и лодки не растут на деревьях. Словом, это просто. Бежал с ним сыщик, задумала побег полиция, а осуществило тюремное начальство. — Зачем? — удивился я. — И при чем тут Саутби? — Я сам не все понимаю, — сказал отец Браун. — Кое о чем я вас расспрошу ведь вы их хорошо знаете. Пока примем одно: слова о веселости Местера оказались ключевыми. Теперь сосредоточимся на другой вашей фразе: «Мы решили, что Харриет должна немедленно уехать в Бат, там может понадобиться помощь». Заметьте, это идет сразу после слов об Ивлин. Вряд ли начальник тюрьмы телеграфировал сестрам: «Помогли бежать вашему брату». Сообщение пришло от Саутби. Я думал, глядя на дальние холмы, чьи очертания повторялись в силуэте садовых деревьев, и наконец сказал наудачу: — Кеннингтон? Мой старый друг посмотрел на меня, по я его взгляда не понял. — Роль капитана Кеннингтона исключительна, — начал он. — Мне такие случаи не встречались. К этому мы еще вернемся. Сейчас достаточно того, что, по вашим словам, Саутби ему не доверял. Я снова посмотрел на холмы, и они показались мне больше, но темнее. А друг мой продолжал тоном человека, который все расставляет по порядку: — Мне кажется, тут все сложно, но ясно. Если Ивлин получила весть от брата, почему он не сообщил, куда бежит? Почему она послала сестру к тете? Неужели она не знала, что брата там не будет? Гораздо безопасней написать, что ты едешь в Бат, чем что ты сбежал из тюрьмы. По-видимому, кто-то подсказал Саутби, чтобы тот скрыл, куда направляется. Кто же, если не тот, с кем он бежал? — То есть полиция, как вы считаете, — уточнил я. — Не я считаю, а он сам признался, — сказал отец Браун, пофыркал, помолчал и с неожиданной решительностью сел на скамейку. — Да, да! Все это замыслил не Саутби, а Местер или Шрайк. Тут — самая суть интриги. Он сидел лицом ко мне, еще воинственней, чем обычно, сжимая тяжелую ручку зонтика. Над зеленью, осенявшей скамью, уже поднялась луна, и, взглянув на его лицо, я увидел, что оно светлее луны и кротче. — Зачем же полиция плела интригу? — спросил я. — Чтобы разлучить сестер, — ответил он. — Вот вам и ключ. — Сестер нельзя разлучить, — сказал я. — Можно, — возразил отец Браун, — и очень легко. Именно поэтому... Простота его внезапно исчезла, он заколебался. — Да, да? — настаивал я. — Именно поэтому, — договорил он, — я и могу вас поздравить. Мы опять помолчали, потом я раздраженно заметил, сам не знаю почему: — О, вам все ясно! —- Нет-нет! — взволнованно сказал он. — Я совсем запутался. Почему тюремщики не разобрались раньше? Почему они вообще об этом узнали? Быть может, оно было зашито в белье? Конечно, они его не обижали, но ведь забрали же одежду! Может, дело в почерке? Как дошла весть? Нет, все-таки в белье... Лицо его, поднятое ко мне, было плоским, как рыба, и я ответил незлобиво: — Не понимаю, при чем здесь белье? Если вы гадаете, как он мог передать сестре весточку, тут ничего сложного нет. У них еще в детстве был свой тайный язык. Его нетрудно превратить в шифр. Мне кажется... Тяжелый зонтик со стуком упал на гравий. Священник вскочил. — Какой же я дурак! — воскликнул он. — Конечно, шифр! Теперь вам все ясно? Он и не заметил, что повторил всерьез мои насмешливые слова. — Нет, — ответил я, — я ничего не понимаю, но думаю, что вы понимаете. Расскажите мне, что тут произошло. — Ничего хорошего, — бесстрастно ответил он, — одно хорошо, что это кончилось. Но сперва я скажу то, чего говорить не хотел бы. Вам придется по-новому увидеть тех, кого вы вроде бы знали. Я много думал об особом типе умной английской леди. Особенно он узнаваем, когда она и знатна, и провинциальна. Мне кажется, о таких женщинах судят поверхностно или, если хотите, слишком строго. Обычно считается, что у них нет соблазнов, нет гибельных страстей. Они хороши и достойны, они не пьют шампанского, они прекрасно держатся и скромно одеты, они много читают, они говорят об идеалах — и вы решаете, что они одни на свете не могут ни лгать, ни завидовать. Вам кажется, что мысли их просты, а замыслы — осуществимы. Поверьте, мой друг, все намного сложнее. Вот Ивлин притворилась больной. Если она невиновна, ей незачем притворяться. Во всяком случае, святые вряд ли что-то разыгрывают. Вам показалось, что она знает о побеге. Почему же она это скрыла? Скрыла она и визит Мэтьюза, и вы решили, что ей было трудно позвать вас. Почему? Вас зовут всегда, когда вы нужны. Попытаюсь говорить о ней, помня, что о душе ее буду молиться, а оправданий — не узнаю. Однако честь живых и невинных людей — в большой опасности, и я отказываюсь признать, что Ивлин Даннингтон не могла сделать ничего плохого. Славные холмы Сассекса были мрачны, как болота Йоркшира, когда он продолжал, постукивая зонтиком по гравию: — В ее защиту, если та ей нужна, я скажу, что отец их скуп; что у него — ужасный характер, помноженный на какую-то пуританскую спесь; что она, наконец, очень его боялась. Деньги, я думаю, были ей очень нужны, возможно — для хорошей цели, возможно — для плохой. У них с братом был тайный язык, они вечно хитрили, это нередко у забитых детей. Я уверен, что закон нарушила она. подделала какую-то бумагу. Вы знаете, у близких родственников бывает очень похожий почерк. Могут совпадать и те черточки, по которым узнают под делку. Во всяком случае, брат был на дурном счету — и его посадили. Надеюсь, вы согласитесь, что сейчас он — на очень хорошем счету. — Вы хотите сказать, — предположил я, странно взволнованный самой его сдержанностью, — что Саутби все время молчал? — Не торжествуй, Сатана, враг мой, — сказал отец Браун, — ибо, когда я паду, я восстану. Эта часть истории безупречна. Он помолчал и начал снова: — Когда его арестовали, у него, я уверен, была записка от сестры, надеюсь покаянная. Во всяком случае, оттуда следовало, что виновата она и что он должен увидеться с ней, как только сможет. А главное, подписано все это было словами: «Твоя несчастная сестра». — Господи! — вскричал я. — Вы говорите так, словно это видели. — Я вижу плоды, — ответил он. — Дружбу с Местером, ссору с Кеннингтоном, отъезд Харриет в Бат, приход брата в тайник. Однако записка была шифрована, и шифр был очень трудный, ведь его выдумали дети. Странно, да? Самый трудный шифр — произвольный. Если мальчик и девочка решат, что «хрю» — это «вечер», а «шмяк» — «дядя Уильям», эксперту придется долго покорпеть над их письменами. Вот полиция и разбиралась почти половину того времени, что Саутби сидел в тюрьме. Наконец они поняли, что виновата одна из сестер; кроме того, им хватило ума понять, что он ничего не скажет. Остальное, как я уже говорил, просто и логично. Им пришлось воспользоваться тем, что сестра, написавшая письмо, просит брата явиться к ней. Ему помогли бежать и связаться с сестрой, а чтобы узнать, с какой именно, сестер разлучили. Все эти страшные дни полицейские рыскали здесь, словно волки или духи, но ждали они не Саутби. — Почему они вообще ждали? — нетерпеливо спросил я. — Почему они ее не арестовали, если были уверены? Он покивал, вздохнул и ответил: — Да-да, конечно. Наверное, надо начать с Кеннингтона. Он-то знал все изнутри. Вы заметили, что там, в тюрьме, ему помогали, покровительствовали? Я огорчу вашу законопослушную душу, если скажу, что он тем не менее пытался спутать им карты. Он использовал любую возможность — хорошую, плохую, — только бы задержать арест. Одна из таких отчаянных попыток — недомогание Ивлин. — А почему, — спросил я, — Саутби считал его предателем? — По вполне резонной причине, — ответил священник. — Представьте, что вы, не ведая зла, бежите из неволи, ваш друг приезжает за вами — и привозит обратно. Представьте, что он предложит увезти вас на яхте и поплывет к сторожевому катеру. Кеннингтон направлял его в Корнуолл или в Ирландию. Как назовет его несчастный беглец? — А вы как назвали бы его? — спросил я. — Героем, — сказал отец Браун. Пока я глядел на его неприметное лицо, залитое лунным светом, он встал, а там — пошел по тропинке с нетерпением школьника. — Если бы я умел писать, — говорил он, — я бы написал удивительную повесть. Нет, вы только подумайте! Саутби швыряют туда-сюда, словно футбольный мяч, — и кто же? Два умных, сильных человека, один из которых хочет, чтобы следы привели к виноватой сестре, другой — чтобы они к ней не привели. Естественно, Саутби думал, что друг семьи — это враг, а тот, кто семью разрушил, — это друг. Боролись они молча, ведь, сказав хоть слово, Местер предупредил бы Саутби, Кеннингтон — выдал бы Ивлин. Только Бог знает, в каких чащах и долинах, на каких островах беглец и сыщик пытался идти по следу, предатель и рыцарь мешал ему. Когда Местер выиграл и его люди окружили этот дом, капитану пришлось явиться сюда и предложить свою помощь, но И влин ему отказала. — Почему? — Потому что страх ее был не только плохим, но и хорошим. Конечно, она боялась тюрьмы, но, слава богу, боялась и брака. Вот она, истинная тонкость. Друг мой, я хочу открыть вам и современному миру одну тайну: вы никогда не поймете, что в людях хорошего, пока не узнаете, что в них плохо. Помолчав немного, он прибавил, что должен вернуться в дом, и поспешил к нему. — Конечно, — сказал он на ходу, — деньги, которые вы послали Саутби, помогли ему и спасли Ивлин от ареста. Местер не так уж плох для сыщика. Но Ивлин понимала, что ей грозит, и пыталась войти в тайник. Я думал о Кеннингтоне и спросил: — Разве гам не нашли перчатку? — Разве там не разбили окно? — спросил и он. — Мужская перчатка, в которую сунули девять золотых монет и, наверное, письмо, разобьет любые окна, гем более если действует ею бывший солдат. Да, конечно, письмо в ней было, и весьма дерзкое. Автор оставлял деньги на побег и сообщал, от чего бежит сам. — Что же случилось с Ивлин? — тупо спросил я. — Примерно то же, что с вами, — ответил священник. — Вы поняли, что тайную дверь трудно открыть извне. Вы взяли железку, вы увидели, что дверь медленно открывается. Но тогда, в первый раз, был за нею не я. — Кто же там был? — спросил я не сразу. — Тот, кому Ивлин причинила самое большое зло, — ответил отец Браун. — Саутби? — Нет. Он счастлив, ибо претерпел до конца. Зло она сделала тому, у кого была одна добродетель — горькая справедливость. А она заставила его выгораживать плохую женщину и губить хорошего мужчину. Вы писали мне, что сэр Борроу часто прятался в тайнике, чтобы узнать, кто верен ему, кто неверен. На сей раз он поднял шпагу, лежавшую с тех пор, как гнали мою веру. Письмо он нашел, но, конечно, уничтожил его после... того, что сделал. Да, мой друг, я чувствую, хоть и не вижу, что вы ужаснулись. Теперь забыли, что люди бывают очень разные. Я не прошу вас его одобрить, но хоть пожалейте, как я жалею Ивлин. Неужели вас совсем не трогает холодная, жестокая жажда правды и те странные способы, которыми ее утоляют? Неужели вы совсем не понимаете Брута, который обрек на смерть сына, или Виргиния, который... Однако поспешим. Мы молча поднялись по лестнице. Моя напряженная душа ждала чего-то такого, что затмило бы все прежнее, и в определенном смысле дождалась. Комната была пуста, если не считать Уэлмена, который стоял за пустым креслом так, словно тут собралось множество гостей. — Послали за доктором Браунингом, сэр, — бесстрастно сообщил он. — Почему? — вскричал я. — Ведь она умерла, это ясно! — Да, сэр, — отвечал Уэлмен, но сначала покашлял. — Понимаете, доктор Браунинг вызвал врача из Чичестера, и они увезли сэра Борроу.  МАСКА МИДАСА Мужчина стоял перед маленьким магазином, такой же прямой, как деревянный шотландский горец перед старомодной табачной лавкой. Трудно было поверить, что кто-то может так долго стоять у витрины, кроме владельца магазина, но тогда возникало почти гротескное несоответствие между магазином и его владельцем. Ведь магазин представлял собой одно из тех восхитительных собраний всякого, которые лишь дети и мудрецы рассматривают как сказочную страну, а люди с более обыденными и упорядоченными вкусами не отличают от мусорного ведра. Короче говоря, в наиболее гордые моменты своей истории он назывался антикварной лавкой, но чаще его называли лавкой старьевщика — особенно практичные и торопливые коммерсанты, составлявшие большую часть населения индустриального порта, на одной из бедных улиц которого он находился. Те, кто интересовался подобными вещами, не нуждались в подробном описании его сокровищ, самые ценные из которых было трудно связать с какой-либо целью. Крошечные модели кораблей с полной оснасткой, запечатанные в стеклянных пузырях или экзотической восточной смоле; хрустальные шары, где снежная вьюга осыпала бесстрастные человеческие фигурки; громадные яйца, которые могла отложить доисторическая птица; деформированные тыквы-горлянки, словно разбухшие от яда, а не от вина; необычное оружие, причудливые музыкальные инструменты и многое другое, постепенно зараставшее пылью и приходившее в беспорядок. Часовой, стоявший перед таким магазином, вполне мог оказаться престарелым евреем, величавым арабом в длинном одеянии или каким-нибудь смуглолицым цыганом знойной красоты, увешанным кольцами и стеклянными или бронзовыми безделушками. Но этот страж принадлежал к совершенно иной категории. Это был худощавый, бодрый молодой человек в аккуратной одежде американского покроя, с длинным и довольно жестким лицом, часто встречающимся среди выходцев из Ирландии, Его стетсоновская шляпа была заломлена набок, а из уголка рта под острым углом свисала вонючая питтсбургская сигара. Если бы он прятал в кармане брюк автоматический пистолет, то наблюдавшие за ним не слишком бы удивились. Над его магазинчиком тусклыми буквами было набрано имя: «Денис Хара». Те, кто наблюдал за ним, были людьми, занимавшими определенное положение и, возможно, даже имевшими определенное значение для него, но никто бы не догадался об атом, судя но его суровому лицу и небрежной угловатой осанке. Самым значительным из них был полковник Граймс, начальник полиции итого графства. Те, кто хорошо знал этого мужчину с нескладной фигурой, длинными ногами и длинной головой, вполне доверяли ему, но он был непопулярен даже среди представителей своего класса, так как проявлял явное желание быть полисменом, а не сельским джентльменом. Иными словами, для них он совершил прегрешение, предпочитая интересы полицейского ведомства интересам графства. Эта черта усиливала его природную сдержанность, и даже для способного сыщика он был необычно молчаливым и скрытным во всем, чти касалось его планов и открытий. Тем сильнее удивились двое его спутников, когда он остановился перед человеком с сигарой и заговорил громким, ясным голосом, что очень редко происходило перед публикой: — Честно говоря, мистер Хара, мои люди получили информацию, оправдывающую получение ордера на обыск вашего помещения. Надеюсь, у нас не будет необходимости причинять вам дальнейшие неудобства. Но должен предупредить, что за магазином установлено наблюдение и любые попытки покинуть это место будут пресечены. — Вы намерены добраться до моих красивых игрушечных корабликов, залитых в смолу? — спокойно осведомился мистер Хара. — Что ж, не буду чинить препятствий исполнению вашей славной британской конституции, но сомневаюсь, имеете ли вы право вламываться в мой скромный маленький дом таким возмутительным образом. — Можете не сомневаться, — заверил полковник. — Фактически я собираюсь отправиться к двум мировым судьям, чьи подписи необходимы для разрешения на обыск. Два человека, стоявшие за начальником полиции, выказывали слабые, хотя и разные признаки удивления. Инспектор Белтейн — крупный темноволосый мужчина, надежный в работе, но не слишком расторопный, — выглядел немного ошеломленным тем, как быстро его начальник отошел в сторону. Третий человек был приземистым, в круглой черной шляпе священника, округлой фигурой в черной сутане и таким же округлым лицом, которое сейчас казалось сонным, но глаза остро поблескивали из-под полузакрытых век. Он тоже смотрел на начальника полиции, но не удивленно, а так, словно его внезапно посетила новая мысль. — Послушайте, — сказал полковник Граймс, — вы, должно быть, уже соскучились по ланчу, и мне очень жаль, что пришлось таскать вас с собой до трех часов дня. К счастью, первый человек, с которым я хочу встретиться, находится рядом в банке, а неподалеку есть приличный ресторан. Ко второму загляну на соседнюю улицу, когда мы устроимся поесть. В этой части города ес ть только два мировых судьи, и нам повезло, что они живут так близко друг от друга. Банкир сразу же выполнит мою просьбу, гак что сначала мы решим этот вопрос. Ряд дверей, сверкавших стеклом и позолотой, привел их в лабиринт коридоров Кастервилльского банка, и начальник полиции направился прямо во внутреннее святилище, с которым он, по-видимому, был хорошо знаком. Там он обнаружил сэра Арчера Андерсона, знаменитого писателя-финансиста, организатора и руководителя этого и многих других почтенных банковских учреждений, — серьезного и элегантного пожилого джентльмена, с вьющимися седыми волосами, седой клиновидной бородкой старомодного фасона, но одетого по самым строгим правилам современной моды. Один взгляд на него говорил о том, что он прекрасно себя чувствует как в самом графстве, так и в обществе главного констебля графства, но при этом разделяет интерес начальника полиции к работе, а не к развлечениям. Он отодвинул в сторону внушительную кипу документов, произнес короткое приветствие и указал на стул, но при этом всем своим видом показывал, что в любой момент готов вернуться к делам банка. — Боюсь, это дело не относится к банку, — сказал Граймс. — Но в любом случае оно займет не больше двух-трех минут вашего времени. Вы мировой судья, а закон требует от меня получить подписи двух магистратов для ордера на обыск помещения, которое я не без основания считаю весьма подозрительным. — Разумеется, — вежливо произнес сэр Арчер. — Но какого рода эти подозрения? — Видите ли, это довольно необычное дело и новое для наших краев, — ответил Граймс. — Конечно, у нас есть, так сказать, свой небольшой преступный контингент; большей частью это разоренные и опустившиеся люди, имеющие естественную склонность держаться вместе и совершать мелкие преступления. Но мне кажется, что этот Хара — а он, несомненно, американец — также является американским гангстером, причем крупного пошиба и с целым арсеналом преступных средств, практически неизвестных в нашей стране. Не знаю, слышали ли вы самые последние криминальные новости? — Скорее всего, нет, — с ледяной улыбкой ответил банкир. — Я не слишком интересуюсь полицейскими сводками и лишь недавно приехал сюда, чтобы разобраться с делами в этом филиале банка. До тех пор я находился в Лондоне. — Вчера сбежал осужденный, — серьезно сказал полковник. — На болоте в нескольких милях от города есть большая исправительная колония. Там отбывает срок много заключенных, но сегодня их стало на одного человека меньше, чем вчера. — Это не такое уж неслыханное дело, — сказал сэр Арчер. — Заключенные иногда сбегают из тюрем, не правда ли? — Правда, — согласился начальник полиции. — Возможно, само по себе дело не выглядело бы так необычно. Странность заключается в том, что он не просто сбежал, а исчез. Заключенные бегут из тюрьмы, но почти всегда так или иначе попадают обратно, или, по крайней мере, у нас есть какое-то представление о том, как им удалось сбежать. Но этот человек внезапно исчез, словно призрак или эльф, в нескольких сотнях ярдов от тюремных ворот. Поскольку у меня есть глубокие сомнения в его волшебных способностях, я склоняюсь к единственно возможному объяснению. Оно гласит, что его мгновенно увезли на автомобиле и почти несомненно пересаживали с одного автомобиля на другой, не говоря уже о целой организации шпионов и сообщников, разработавших план. Я не сомневаюсь, что его друзья и соседи, как бы они ни сочувствовали ему, не могли устроить ничего подобного. Он довольно бедный человек, осужденный за браконьерство; все его друзья тоже бедны и, возможно, тоже зарабатывают на жизнь браконьерством, но он также убил егеря. Справедливости ради стоит сказать, что убийство посчитали непредумышленным. Сначала его осудили на долгое время, но впоследствии дело пересмотрели и значительно сократили срок. А потом кто-то вмешался и попросту освободил его. Для организации такого налета нужны деньги, бензин и практический опыт; он, безусловно, не смог бы сделать это в одиночку, и никто из обычных приятелей не сумел бы помочь ему. Не буду утомлять вас подробностями наших находок, но я вполне уверен, что штаб-квартира организации находится в лавке старьевщика за углом, и лучшая возможность для нас — получить ордер для немедленного обыска. Как вы понимаете, сэр Арчер, речь идет лишь о предварительным обыске, и если владелец лавки окажется невиновным, мы засвидетельствуем это; но все-таки обыск нужно провести, а для этого мне нужны подписи двух магистратов. Поэтому я трачу ваше время на полицейские сводки, когда вам приходится решать важные финансовые вопросы. Если вы полагаете, что можете подписать такой документ, то я уже подготовил его и ни в коем случае не намерен дальше отвлекать вас. Он положил перед сэром Арчером Андерсоном лист бумаги; быстро, но с привычной дотошностью прочитав документ, банкир взял ручку и поставил свою подпись. Начальник полиции поспешно, по тепло распрощался с ним и направился к двери, небрежно заметив по пути, словно говорил о погоде: — Полагаю, бизнес вашего масштаба не подвержен кризисам или современным осложнениям, но мне говорили, что в наши дни даже самые стабильные из меньших корпораций могут испытывать трудности. Сэр Арчер Андерсон резко выпрямился с таким видом, словно его возмутило даже мимолетное упоминание о «меньших корпорациях». — Если вам что-либо известно о Кастервилльском банке, то вы знаете, что он не подвержен никакому внешнему влиянию, — с некоторой горячностью произнес он. Полковник Граймс вывел своих знакомых из банка и с благодушной властностью препроводил их в соседний ресторан, а сам отправился завершить дело к другому местному магистрату, старому юристу и доброму другу по фамилии Уикс, который иногда просвещал его в тонкостях законодательства. Инспектор Белтейн и отец Браун ожидали его возвращения в ресторане. — Смею предположить, вы чем-то озадачены? — с дружелюбной улыбкой спросил отец Браун. — Я бы так не сказал, — ответил инспектор. — Дело с банкиром было достаточно простым, но когда вы хорошо знаете человека, то у вас возникает странное чувство каждый раз, когда он ведет себя необычно. Полковник — самый молчаливый и скрытный работник полиции, которого мне приходилось знать. Он никогда не рассказывает ближайшим коллегам, что у него на уме в данный момент. Почему он громко разговаривал посреди улицы с человеком, которого считает врагом общества, — чтобы сообщить, что он собирается нагрянуть с обыском в его магазин? Другие люди, кроме нас самих, легко могли подслушать его. Какого дьявола он сказал этому захолустному бандиту, что собирается обыскать его лавку? Почему он просто не сделал это? — Дело в том, что он не собирается устраивать обыск в его лавке, — сказал отец Браун. — Тогда почему он заявил всему городу о своем намерении? — Думаю, для того, чтобы весь город стал говорить о его визите к гангстеру и не обратил внимания на его визит к банкиру, — ответил отец Браун. — Единственное, что он на самом деле хотел сказать, — это последние несколько слов, обращенных к банкиру. Он хотел посмотреть на его реакцию. Если бы существовали какие-то слухи насчет банка, то город полнился бы разговорами о его визите в банк. Он должен был иметь обычную, но вескую причину для такого визита и едва ли мог найти лучшую причину, чем просьба к двум мировым судьям подписать вполне обычный документ. Какой полет воображения! Инспектор Белтейн уставился на него. — Что, черт возьми, вы имеете в виду? — наконец спросил он. — Я хочу сказать, что, возможно, полковник Граймс был недалек от истины, когда называл браконьера эльфом, — ответил священник. — Или, скорее, призраком? — Вы же не утверждаете, что Граймс выдумал убитого егеря и сбежавшего заключенного? — недоверчиво спросил инспектор. — Да он сам раньше говорил мне о них как о простом полицейском расследовании. — Я бы не стал заходить так далеко, — равнодушно отозвался отец Браун. — Такова местная версия, но она не имеет ничего общего с той историей, которую расследует Граймс. Хотелось бы мне, чтобы дело обстояло иначе! — Почему вы так говорите? — спросил инспектор. Серые глаза отца Брауна серьезно и доброжелательно посмотрели ему прямо в лицо. — Потому что я потерял почву под ногами, — ответил он. — Мне хорошо известно, когда это происходит, и я понял, что так и должно быть, когда обнаружил, что мы охотимся за финансистом-мошенником, а не за обычным убийцей. Видите ли, я точно не помню, когда стал заниматься подобными расследованиями, но чаще всего мне приходилось иметь дело с обычными убийцами. Убийство почти всегда имеет личные мотивы, но современное воровство становится все более безличным. Оно не только тайное, но анонимное, и эта анонимность стала почти общим местом. Даже если вы умираете, то можете заметить лицо человека, который заколол вас кинжалом. Но как бы долго вы ни жили, вы можете никогда не узнать имени человека, который ограбил вас. Мое первое расследование было связано с мелким частным делом, когда человеку отрезали голову и приставили на ее место другую голову[91]. Хотелось бы мне вернуться к таким тихим домашним идиллиям! Тогда я не терял почву под ногами. — Ничего себе домашняя идиллия! — пробормотал инспектор. — Во всяком случае, это был очень личный случай, а не безответственный формализм в финансовых вопросах, — ответил священник, — Они не могут отрезать головы так же, как отключают горячую воду по решению какого-нибудь совета или комиссии; но таким же образом они могут срезать пошлины или дивиденды. Опять-таки, хотя к одному телу можно приставить две головы, всем известно, что на самом деле один человек не может иметь две головы. Но одна фирма может иметь двух учредителей, два юридических лица или полсотни руководящих лиц. Нет, я хотел бы вернуться к опасному браконьеру и убитому егерю. В таком деле я мог бы разобраться, если бы не прискорбный факт, что они, возможно, никогда не существовали. — Какая чепуха! — воскликнул инспектор, попытавшись разрядить атмосферу. — Говорю вам, Граймс уже рассказывал мне об этом деле. Полагаю, браконьера скоро отпустили бы в любом случае, хотя он очень жестоко расправился с тем человеком, избив его прикладом ружья. Но он обнаружил, что егерь без всяких оснований разместился на его собственной территории. В сущности, на этот раз егерь занимался браконьерством. Он пользовался дурной славой в округе и определенно совершил провокацию. В наших краях есть что-то вроде неписаных законов. — Именно об этом я и говорю, — сказал отец Браун. — Современное убийство до сих пор очень часто имеет некую отдаленную и искаженную связь с неписаными законами. Но современное воровство лишь засоряет мир бумагами и документами, прикрываясь письменным беззаконием. — Не могу разобраться, — признался инспектор. — У нас есть осужденный браконьер, он же беглый заключенный, есть убитый егерь, а также, по всем признакам, американский гангстер. При чем тут соседний банк, о котором вы наговорили столько небылиц, — это выше моего разумения. — Это меня и беспокоит, — отозвался отец Браун рассудительным и смиренным тоном. — Соседний банк остается загадкой для меня. В этот момент дверь ресторана распахнулась, и с триумфальным видом вошел полковник, ведущий за собой оживленного старичка с совершенно седыми волосами и лицом, покрытым морщинами от постоянных улыбок. Это был другой мировой судья, чью подпись следовало получить для ордера на обыск. — Мистер Уикс, лучший современный эксперт но всевозможным финансовым мошенничествам, — представил он своего спутника. — По счастливому совпадению он является мировым судьей нашего округа. Инспектор сглотнул и уставился на пег о. — Вы хотите сказать, что отец Браун был прав? — спросил он. — Я знал, что это случится, — сдержанно ответил полковник Граймс. — Если отец Браун говорил, что сэр Арчер Андерсон — колоссальный мошенник, то он, безусловно, прав, — сказал мистер Уикс. — Мне не нужно знакомить вас с процессом доказательства; по сути дела, будет разумнее сообщить только о его ранних этапах, даже для полиции. Нам приходится внимательно наблюдать за ним и следить, чтобы он не воспользовался какой-либо нашей ошибкой. Но думаю, сначала лучше вернуться к нему и побеседовать более откровенно, чем вы это сделали в первый раз. Пожалуй, в этой беседе браконьер и владелец лавки старьевщика не будут иметь столь важного значения. Я дам ему понять, что нам известно достаточно много, чтобы пробудить его любопытство, не подвергаясь риску обвинения в клевете или нанесения ущерба его репутации. Всегда есть возможность, что он проговорится, хотя бы из желания скрыть что-либо. До нас дошли очень тревожные слухи о его бизнесе, и мы хотим получить объяснения на месте. В данное время это наша официальная позиция. Он встал из-за стола с такой бодростью и энергией, словно к нему вернулась молодость. Второй разговор с сэром Арчером Андерсоном был выдержан в совершенно иных тонах и завершился совсем иначе. Они пришли без какого-либо окончательного решения бросить вызов великому банкиру, но вскоре обнаружили, что он сам уже решил бросить им вызов. Его белые усы изгибались, как серебряные сабли, а остроконечная седая бородка была выставлена вперед, как стальная пика. Прежде чем кто-либо из них успел произнести несколько фраз, он встал и стукнул кулаком по столу: — О Кастервилльском банке впервые говорят в такой манере, и я обещаю, что это будет последний раз. Если моя собственная репутация еще не слишком высока для таких абсурдных наветов, то доброго имени самого учреждения вполне достаточно, чтобы сделать их смехотворными. Покиньте это место, джентльмены, и развлекайтесь разоблачением Верховного суда лорд-канцлера, выдумывайте пикантные истории об архиепископе Кентерберийском. — Все это замечательно, сэр Арчер, — сказал Уикс, упрямо наклонив голову, словно драчливый бульдог. — Но у меня есть несколько фактов, которые вам рано или поздно придется объяснить. — Во всяком случае, — более мягким тоном добавил полковник, — есть еще много вещей, о которых нам хотелось бы узнать побольше. Голос отца Брауна прозвучал удивительно бесстрастно и отстраненно, словно донесся из другой комнаты или даже с улицы: — Вам не кажется, полковник, что теперь мы узнали все необходимое? — Нет, — коротко ответил полковник. — Я полицейский. Я могу сколько угодно размышлять и считать себя правым, но я должен знать точно. — О! — произнес отец Браун и на мгновение широко раскрыл глаза. — Я имел в виду не то, что вы знаете. — Полагаю, мы с вами знаем одно и то же, — ворчливо ответил полковник. — Мне очень жаль, — виновато отозвался отец Браун. — Но мне известно и кое-что совсем другое. Атмосфера сомнения и разногласий, в которой спутники покинули поле боя, оставив надменного банкира явным победителем, заставила их снова отправиться в ресторан для раннего чая, перекура и попытки объясниться друг с другом. — Я давно знал, что вы несносный человек, — обратился полицейский к священнику. — Но обычно я хотя бы мог догадаться, что вы имеете в виду. В тот момент мне показалось, что вы сошли с ума. — Как странно, что вы упомянули об этом, — сказал отец Браун. — Потому что я пытался обнаружить свои недостатки по многим направлениям, и единственное, в чем я вполне уверен, — это то, что я не сумасшедший. Должен признаться, я бываю скучным. Но насколько мне известно, я никогда не утрачивал связи с реальностью, и мне кажется странным, что такие блестящие люди, как вы, могут так быстро терять ее. — Что вы называете реальностью? — требовательно спросил полковник после неловкой паузы. — Здравый смысл, — сразу же ответил священник в одном из своих редких эмоциональных выпадов, прозвучавшем как выстрел из ружья. — Я уже говорил, что теряю почву под ногами со всеми этими финансовыми сложностями и коррупцией. Но пропади оно пропадом, о вещах можно судить но людям! Я ничего не знаю о финансах, но был знаком с финансистами. В общем и целом я знавал финансовых мошенников. Но вы должны знать об этом гораздо больше меня. Однако вы проглотили нечто невероятное не моргнув глазом. — Что именно? — осведомился полковник, в упор глядя на него. Отец Браун неожиданно наклонился над столом и посмотрел на Уикса так пронзительно, как это редко с ним случалось. — Мистер Уикс, уж вы-то знаете! Я всего лишь бедный приходской священник и мало что смыслю в этом. В конце концов, паши друзья из полиции не часто встречаются с банкирами, не считая чех случаев, когда небрежный кассир решает покончить с собой. Но вы, должно быть, постоянно имеете дело с банкирами, особенно с банкротами. Разве вам уже раз двадцать не приходилось бывать в точно таком же положении? Разве вам не хватало смелости с самого начала подозревать очень солидных людей, как вы сделали сегодня днем? Разве вы не разговаривали с двадцатью или тридцатью финансистами, которые находились в процессе банкротства или за месяц-другой до банкротства? — Полагаю, что да, - медленно и осторожно ответил мистер Уикс. — Разве кто-нибудь из них разговаривал с вами подобным образом? — спросил отец Браун. Маленький юрист едва заметно вздрогнул, так что могло сложиться впечатление, что он лишь слегка выпрямился на стуле. — Вам когда-либо приходилось встречаться с продажным дельцом или плутом-финансистом, который повел бы себя так высокомерно при первых признаках подозрения и велел полицейским, чтобы они не смели соваться в тайны его священного банка? — с новым энтузиазмом продолжал священник. — Это выглядело так, словно начальник полиции предложил обыскать его банк и арестовать его на месте. В отличие от меня, вы знакомы с такими вещами. Но я готов поставить на то, что каждый сомнительный финансист из ваших знакомых поступал как раз наоборот. Ваши первые вопросы были встречены не с гневом, а с легким удивлением; если бы дело зашло еще дальше, то вы получили бы подробный и вежливый ответ на каждый из девятисот девяноста девяти вопросов, которые смогли бы задать. Объяснения! Они плавают в объяснениях, как рыбы в воде! Неужели вы думаете, что скользким банкирам раньше не задавали подобных вопросов? — По правде говоря, вы слишком обобщаете, — сказал Граймс. — Вы увлеклись своим представлением об идеальном мошеннике. Но в конце концов, даже мошенники неидеальны. Не вижу ничего удивительного в том, что один обанкротившийся банкир не выдержал и разозлился. — Отец Браун прав, — сказал Уикс, неожиданно вышедший из задумчивого состояния, по-видимому способствовавшего его пищеварению. — Действительно, такая чванливая манера и пылкое красноречие не могут быть первой линией обороны для крупного мошенника. Но что еще могло послужить причиной? Респектабельные банкиры не выбрасывают флаг, не трубят в рог и не обнажают меч при первом сигнале тревоги, как и нечестные банкиры. — Кроме того, почему он сразу же полез в бутылку? — добавил Граумс. — Почему он выпроводил нас из банка, если ему нечего скрывать? — Что же, — очень медленно произнес отец Браун, — я не говорил, что ему нечего скрывать. Наступило ошеломленное молчание, посреди которого упрямый Белтейн подхватил священника под локоть и повернул к себе. — Вы считаете банкира подозреваемым или нет? — резко спросил он. — Нет, — ответил отец Браун. — Я хочу сказать, что подозреваемый — не банкир. Когда они вышли из ресторана, двигаясь более медленно и растерянно, чем обычно, то вскоре их внимание привлекли шум и крики неподалеку. Сначала показалось, что люди бьют окна по всей улице, но когда они пришли в себя, то смогли установить источник переполоха. Звук шел от позолоченных стеклянных дверей и окон помпезного здания, куда они вошли сегодня утром. Священный храм Кастервилльского банка был потрясен до основания, как от взрыва, который на самом деле оказался взрывной разрушительной энергией одного человека. Инспектор и начальник полиции бросились через разбитые стеклянные двери в темные коридоры и вернулись с лицами, застывшими от изумления, отчего они казались еще более уверенными и бесстрастными. — Теперь нет никаких сомнений, — сказал инспектор. — Он огрел кочергой человека, которого мы оставили на страже, и швырнул сейф в первого из тех, кто явился посмотреть, в чем дело. Должно быть, он превратился в дикого зверя. Посреди этого гротескного замешательства мистер Уикс повернулся к отцу Брауну с жестом извинения и благодарности и сказал ему: — Что ж, сэр, вы полностью убедили меня. Это совершенно новое представление о банкире, который скрывается от правосудия. — Нужно послать наших людей и как можно скорее задержать его, — обратился к инспектору начальник полиции. — Иначе он разворотит весь город. — Да, — согласился отец Браун. — Он очень вспыльчивый парень, и это большое искушение для него. Вспомните, как он орудовал ружьем, словно дубинкой, когда избивал егеря, хотя ему даже не пришло в голову выстрелить. Безусловно, такие люди портят почти все, за что они берутся, даже убийства. Но им обычно удается бежать из тюрьмы. Его спутники смотрели на него с лицами, все больше вытягивавшимися от изумления, но не находили ответа, прежде чем он повернулся и медленно пошел по улице. — Итак, — произнес отец Браун, лучезарно улыбаясь своим спутникам, собравшимся за кружками легкого пива в ресторане, и напоминая мистера Пиквика в сельском клубе. В конце концов мы вернулись к старой доброй истории о егере и браконьере. Меня невыразимо радует, что я имею дело с уютным домашним преступлением вместо непроглядного финансового тумана, действительно полного теней и призраков. Конечно же, все вы знаете эту добрую старую историю. Вы слышали ее еще на коленях у матери, но, друзья мои, как же важно хорошо помнить эти старые истории в том виде, как мы их слышали! Эту сельскую историю рассказывали достаточно часто. Человека сажают в тюрьму за преступление, совершенное в порыве страсти; в заключении он проявляет такую же вспыльчивость, оглушает охранника и исчезает в болотном тумане. Ему везет, потому что он встречает респектабельного, хорошо одетого джентльмена и заставляет его поменяться е ним одеждой. — Да, я часто слышал такую историю, — нахмурившись, сказал Граймс. — Но вы говорите, что важно помнить, как ее рассказывали? — Очень важно, — подтвердил отец Браун. — Потому что это ясное и точное описание того, чего на самом деле не было. — А что же было? — поинтересовался инспектор. — Нечто прямо противоположное, — ответил отец Браун. — Небольшая, но весомая поправка. Не осужденный искал хорошо одетого джентльмена, чтобы присвоить его одежду. Это джентльмен отправился на болото в поисках осужденного, чтобы с радостью воспользоваться его одеждой. Он знал, что беглый преступник находится па болоте, и страстно желал получить его одежду. Вероятно, он также знал о хорошо организованной схеме, предусматривавшей быструю эвакуацию осужденного с болота и его доставку в другое место. Не вполне ясно, какую роль в этом деле играл Денис Хара со своей шайкой и было ли им известно о первом плане или о втором тоже. Но возможно, они взялись за работу ради браконьера и его друзей, ведь он пользовался большой симпатией среди местных бедняков. Я предпочитаю думать, что наш джентльмен осуществил маленькое перевоплощение благодаря своим прирожденным талантам. Он действительно был очень хорошо одет, по последней моде, как говорят портные; он также имел красивые седые волосы, усы и бородку, хотя этим он был обязан цирюльнику, а не портному. Этот костюм очень пригодился ему в разные моменты его непростой жизни, и вы должны помнить, что он лишь совсем недавно появился в этом городе и банке. Наконец, приметив осужденного, чью одежду он жаждал заполучить, он удостоверился, что это человек примерно такого же роста и комплекции, как и он сам. После этого оставалось лишь снабдить осужденного шляпой, париком, накладными усами, бородкой и великолепным костюмом, пока охранник, получивший удар по голове, едва ли узнал бы его. Потом наш блестящий финансист облачился в одежду беглого преступника и почувствовал — впервые за много месяцев, а возможно, и лет, — что он совершенно свободен. У него не было бедных соратников, которые могли бы помочь ему или спрятать его, если бы узнали правду. Он не имел движения в свою поддержку среди честных адвокатов или законодателей, полагающих, что он уже достаточно пострадал и достоин скорейшего освобождения. Он не имел друзей даже в преступном мире, так как всегда вращался в высшем свете, в мире наших покорителей и хозяев, которым мы так легко позволяем править нами. Он был одним из современных волшебников, финансовым гением и обворовывал не своих единомышленников, а тысячи бедняков. Когда он преступил черту (довольно тонкую по современным законам), за которой его дела стали известны, весь мир должен был обратиться против него. Мне хотелось бы думать, что он подсознательно стремился попасть в тюрьму, как в родной дом. Мы точно не знаем, в чем заключались его планы; даже если бы тюремные власти поймали его и потрудились снять отпечатки, гем самым доказав, что это не беглый преступник, неясно, какие обвинения они могли бы предъявить ему на данном этапе. Но вероятнее, он знал, что организация Хары поможет ему и вывезет его из страны без особой задержки. Он мог вести дела с Харой, не раскрывая правды до конца; такие компромиссы часто случаются в Америке между крупными бизнесменами и рэкетирами, потому что они, в сущности, занимаются одним делом. Полагаю, ему нетрудно было убедить осужденного. Такой фокус мог показаться беглому преступнику очень заманчивым; вероятно, он считал эго частью плана Хары. Так или иначе, беглец избавился от своей одежды и облачился в первоклассный костюм, обеспечивавший ему первоклассное прикрытие, благодаря которому он мог быть принят в обществе и по меньшей мере спокойно обдумать свой следующий шаг. Но боже мой, какая ирония! Какая ловушка; какой удар судьбы, вывернутый наизнанку! Человек, бежавший из тюрьмы незадолго до окончания срока за какое-то полузабытое преступление, с восторгом примерил элегантный костюм величайшего преступника, за которым завтра начнется охота но всему миру! В свое время сэр Арчер Андерсон уловил в свои сети великое множество людей, но в самую страшную трагедию он вовлек человека, который добровольно облачился в его лучшую одежду на болоте. — Ну что же, — добродушно сказал Граймс, - теперь, когда вы просветили нас, мы, пожалуй, сможем довести дело до конца. Осужденному в любом случае придется дать свои отпечатки пальцев. Отец Браун склонил голову в шутливом жесте почтения и благоговения. — Разумеется, — сказал он. — У сэра Арчера Андерсона никогда не брали отпечатков пальцев. Как можно! Такой высокопоставленный человек! — Дело в том, что никто почти ничего не знает о нем, уже не говоря об отпечатках, — добавил Уикс. — Когда я приступил к изучению его методов, мне пришлось начать с чистого листа, который только потом заполнился лабиринтом. Мне кое-что известно о таких лабиринтах, но этот оказался еще более запутанным, чем остальные. — Для меня все это сплошной лабиринт, — со вздохом произнес священник. — Я уже сказал, что теряю почву под ногами во всех этих финансовых делах. Единственное, в чем я был вполне уверен, — это тип человека, который сидел напротив меня. Он, несомненно, был слишком нервозным и легковозбудимым для настоящего мошенника.  Примечания 1 Хукван-Холланд — порт в Голландии; соединяется каналом с Роттердамом. — Здесь и далее примеч. перев. 2 В старофранцузском эпосе «Песнь о Роланде» после гибели славного графа король Карл зовет своих подданных, но ему никто не отвечает: «Ни звука королю в ответ» («Песнь о Роланде», с. XXVI, ст. 2411). 3 1 м 93 см. 4 Вероятно, речь идет о наблюдении Э. По из новеллы «Убийство на улице Морг»: «Искусство аналитика проявляется как раз в том, что правилами игры не предусмотрено». 5 Хемпстед — расположенное на холмистой местности аристократическое предместье на севере Лондона. 6 Тзфнел-парк, Кэмден-таун — улицы и соответствующие автобусные остановки по пути в Хемпстед. 7 Вестминстер — центральный район Лондона, где находятся правительственные учреждения. 8 Мой друг (фр.). 9 Уитмен Уолт (1819-1892) — великий американский поэт, автор эпической книги «Листья травы», зачинатель современного верлибра, то есть свободного стиха. 10 Ватто Антуан (1684-1721) — французский художник, автор отличающихся изысканной нежностью красочных полотен — бытовых и театральных сцен, -«галантных празднеств». 11 Катон Марк Утический (95-46 до н. э.) — римский патриций, стоик, соперник Юлия Цезаря; потерпел поражение от последнего в битве при Тапсе, после чего покончил с собой, бросившись на меч. 12 Милле Жан Франсуа (1814-1875) — французский живописец, член «Братства прерафаэлитов». 13 Речь идет о «Рождественских рассказах» Ч. Диккенса (1812-1870). 14 Путни — южный пригород Лондона. 15 Сардар — в Индии и в странах Ближнего и Среднего Востока — военачальник или влиятельный сановник. 16 «Пираты из Пензанса» — поставленная в 1879 г. по либретто У. С. Гилберта (1836-1911) популярная оперетта английского композитора Артура Сеймура Салливана (1842-1900). 17 Нравственная проповедь отца Брауна — полемика Честертона с циничной проповедью героя «Портрета Дориана Грея» (1891) лорда Генри: «Но когда вы станете безобразным стариком...» 18 Ты победил, галилеянин (лат.). 19 Единственный намек на имя отца Брауна. Предполагается, что имя это «Джон», но аналогии с прототипом Брауна, отцом Джоном О’Коннором. 20 Святой Франциск Ксаверий (1506-1552) — крупнейший миссионер иезуитского ордена; Честертон посвятил ему стихотворение, отмеченное в школе Сент-Полз Милтоновской премией. 21 «Христианская наука» — религиозное движение в англиканстве, основано Мэри Бейкер Эдди (1821-1910). Ее доктрина изложена в книге «Наука и здоровье, или Ключ к Писанию» (1886). В 1875 г. последователи М. Б. Эдди организовались в секту. Это учение признает Бога как «бесконечный разум» и считает нереальным существование физических болезней. Ср. критику «Христианской науки» в рассказе Честертона «Сломанная шпага» и в некоторых рассказах из сборника «Недоверчивость отца Брауна». 22 Белокурая бестия — романтический образ ницшеанской языческой культурологии; воплощение арийского духа и воинствующего пафоса древнегерманской мифологии. 23 Доре Гюстав (1832-1883) — французский живописец-график, автор многочисленных иллюстраций к изданиям классики (Данте, Рабле, Сервантес, Свифт), а также к Библии. Сюжет упомянутой картины восходит к евангельскому тексту: допрос Иисуса Христа Понтием Пилатом (Ин. 18; 28 и далее). 24 Кайафа — иерусалимский первосвященник; дал совет иудеям «лучше одному человеку умереть за народ», подстрекая народ к казни Христа (Ин. 18; 14). 25 Речь идет о солнечных стрелах бога Аполлона, которыми он срамил великана Тития и циклопов. 26 Солнечный Джим — могучий весельчак, изображенный на рекламе овсянки, символ радости и силы. 27 «Хэнуолл» — лечебница для душевнобольных недалеко от Лондона. 28 Не введи нас во искушение (лат.). 29 Мф. 8; 22; Лк. 9; 60. 30 Букв.: «Камышовый дом» и «Камышовый остров». 31 Чтобы уберечь дорогой оклад от церковных воров, Библию прикрепляли цепью к кафедре. 32 Маркони Гильермо (1874-1937) — итальянский инженер, первым применивший на практике беспроволочный телеграф. 33 Слоудон — самая высокая гора Англии. 34 Гленкоу — дорога в Шотландии, проходящая у горы Байен, где в 1692 г. был уничтожен клан Макдональдов, отказавшийся присягнуть королю Вильгельму III. 35 Прощайте (фр.). Слово происходит от «Dieu», то есть «Бог». 36 К оружию, граждане (фр.). 37 На забастовки, граждане (фр.). 38 На месте (поединка) (фр.). 39 Flaneur (фр.) — бездельник. 40 Здесь: туалетах (фр.). 41 Положение обязывает (фр.). 42 Втор. 5; 8-9. 43 Октерон — человек, имеющий одну восьмую негритянской крови. 44 Старинное название дьявола в Шотландии. 45 Джеймс Уильям (1842-1910) — американский психолог и философ. 46 Суинберн Алджернон Чарлз (1837-1909) — английский поэт. 47 Излишняя роскошь (фр.). 48 Четвертое июля — День независимости Америки. 49 Гикори — ореховое дерево — прозвище генерала Эндрю Джексона (17671845), президента США с 1829 по 1837 г. 50 Имеется в виду «сухой закон» — закон, запрещавший продажу в США спиртных напитков, действовал в 1920-1933 гг. 51 «О новых делах» (лат.). 52 Рикетти — имя, взятое французским политическим деятелем графом Мирабо после отмены во Франции в 1890 г. дворянских титулов. 53 Речь идет о детективном романе французского писателя Г. Леру (1868-1927) «Тайна Желтой комнаты». 54 См. Деян. 5; 1. 55 Кроме инструмента (лат.). 56 Слуги короля (лат.). 57 Вместо отца (лат.). 58 Гольбейн Ганс Младший (1497-1543) — немецкий живописец и график. 59 Мир праху его (лат.). 60 См. рассказ «Человек с двумя бородами». 61 См. рассказы «Призрак Гидеона Уайза», «Небесная стрела» и «Исчезновение Водрея». 62 Де Куинси (1785-1859) — английский писатель, автор очерков «Убийство как одно из изящных искусств». 63 «Исчезающая дама» — популярная в начале XX в. оптическая иллюзия, когда при соединении двух рисунков с женщинами они оказывались расставленными в новом порядке, а одна из них исчезала. 64 Мировая скорбь (нем.). 65 Мария в комедии Шеридана действительно играет второстепенную роль в начале и конце пьесы, в то время как леди Тизл раскрывает заговор, направленный против Марии и Чарльза. Правда, из состава труппы неясно, кто играет злодейку, миссис Снируэл. 66 Обязательство заплатить долг кредитору после получения движимого или недвижимого имущества по завещанию (лат.). 67 Отец Браун играет словами, пользуясь разными значениями слова «engagement: 68 Райдинг — одна из трех административных единиц графства Йоркшир до 1974 г. 69 Имеются в виду пограничные конфликты между Англией и Шотландией, продолжавшиеся до конца XVIII в. 70 Роман Анны Радклиф, издан в 1794 г. 71 Вальтер Скотт. Мармион, или Битва при Флоддене. Песнь VI; перев. В. П. Бетаки. 72 Очередная игра слов с использованием разных значений слова «plant». 73 Речь идет о том, что король Генрих VIII (1509-1547) отнял аббатства у Церкви и отдал их знатным родам как замки. 74 Подробнее об этой истории отца Брауна см. рассказ «Зеркало судьи». 75 См. рассказы «Человек с двумя бородами», «Алая луна Меру» и «Песня летучей рыбы». 76 «Сестры-плакальщицы» — насмешливое название американских журналисток сентиментального направления. 77 Антуан Ватто (1684-1721) — французский художник. 78 Чарлз Кингсли (1819-1875) — английский писатель и англиканский священник. 79 Августин — монах бенедиктинского ордена, посланный в VI в. в Англию папой Григорием I для насаждения христианства среди англосаксов; впоследствии первый архиепископ Кентерберийский. 80 Джордж Фредерик Уотс (1817-1904) — английский художник и скульптор. 81 Габриеле Д’Аннунцио (1863-1938) — итальянский писатель. 82 Пороховой заговор — неудавшееся покушение на жизнь английского короля Якова I Стюарта, совершенное католиками 5 ноября 1605 г. 83 Килмени —- героиня одной из песен поэмы шотландского поэта Джеймса Хогга (1770-1835) «Пробуждение королевы». 84 Том Стихоплет — Томас из Эрселдуна, полулегендарный шотландский поэт XIII в. По преданию, его полюбила и увела за собой королева эльфов. 85 Мишель Монтенъ (1533-1592) — французский философ-скептик. 86 Чарльз Бэббедж (1792-1871) — знаменитый английский математик, изобретатель счетной машины. 87 Хорнпайп — английский матросский танец. 88 Ретиарий — римский гладиатор, вооруженный металлической сетью и трезубцем. 89 После этого — значит из-за этого (лат.). 90 Если бы меня не ограничивали принципы моего вероисповедания (лат.). 91 См. рассказ «Сокровенный сад». See more books in http://www.e-reading.club