Грушко ЕленаВенки Обимура Елена Грушко Венки Обимура Он устал от ползучих сомнений, Он не помнит родства своего, И несутся светила и тени Перед оком недвижным его. Ю. Кузнецов Когда на склоне лет угаснет жизнь моя И, погасив свечу, опять отправлюсь я В необоримый мир туманных превращений. Когда мильоны новых поколений Наполнят этот мир сверкающих чудес И довершат строение природы. Пускай мой бедный прах покроют чти воды, Пусть приютит меня зеленый этот лес. Н. Заболоцкий О светлый, пресветлый Обимур!.. Солнце ли жжет твои глубокие воды, тонут ли в волнах твоих тяжелые облака, ночь ли черная ревниво прячет тебя от взоров, таишься ли ты. во льдах и снегах зимних сумерек, ветер ли осенний гонит стада твоих крутобоких валов к далекому северному морю -- всегда прекрасен ты, всегда неуязвима краса твоя. И широк ты, и величав, и просторен. Есть ли сердце, что не дрогнет при виде просторов твоих?.. 1 Опальный черноризец Иннокентий (в миру Ивашка Краснощекое), наказанный месячным постом и заточением в своей келье за написание богопротивных стишков в опорочение Вознесеньева дня, стоял, пошатываясь от слабости, у окошка и глядел в синие небесные очи, столь схожие с ласковыми очами Наташки, дочери Савватия, гончара из Семижоновки. Это ведь ее, Наташкины, тугие щеки и прельстительную походку изобразил он ненароком вместо легкой поступи Богородицы... Блистая жаркими очами, Плечьми округлыми водя, Ступала дева из тумана - И содрогалася земля... Отец Спиридон, игумен, не Допустил, чтобы скоромные словеса оскорбили слух благочестивой братии. Провозгласив Иннокентия кощунником и глумцом, наложил отец на недостойного епитимью, с чего и мается Иннокентий, лишь взором прикасаясь к пище земной и небесной... Белое облако, похожее на пышный пшеничный хлеб, кое мирно покоилось на просторе небес, внезапно возросло в размерах своих. Светом ударило по глазам... Иннокентий вцепился в оконницу. "Что деется, Господи всеблагий!" -- шептал он онемевшими губами, но от окошка шагу не отшагнул, диво дивное наблюдал все, от начала до конца. После того, однако, не пал под иконы, что полагалось бы благочестивому иноку после лицезрения знамения Божия, а извлек из-под топчана свиток берестяной (письменных принадлежностей в наказание за богомерзкие строки лишен был); бутыль с самодельными чернилами из "орешков", что нарастают на листьях дуба,-- этими "чернилами" люди сведущие пользуют при ожогах; вынул из-за иконы Егория Страстотерпца, покровителя монастыря, затупившееся и обтрепавшееся гусиное перо и, пристроившись прямо на полу, торопливо нацарапал: "1738 года июнь в 24-й день было тихо, и в небе все чисто, когда явилось небывалое зрелище над Обимурским монастырем и лежащей в семи верстах от оного деревней Семижоновкой. Учинился на небе великий шум, и 'явилось странное знамение, коего никогда и не видывали. Из белого облака явилась будто бы звезда великая и, как молния, быстро прокатилась по небу, раздвоив его. Сперва в облаке стало шуметь, и пошел дым, и загремело, как гром или как великий и страшный голос; и долго гремело, так что земля и хоромы тряслись. И вышел из облака великий огонь и протянулся по небу, как змей, голова в огне и хвост, и пошел на Обимур-реку..." * * * В избу Митрея Дубова зачастили соседки: на навиды прибегали. Иная одарит родильницу пирогом с морковкой, иная -- новошитой рубахой с затейливым узором по вороту, иная младенцу деревянного медведя подарит или дудку. Наташка, дочь Савватия-гончара, новых глиняных горшков надавала подружке, которая лишь на прошлую Красную горку повенчалась. Да, Нениле грех жаловаться на долю, а что Наташкино сердце присохло к черноряснику, на то оно и сердце девичье, чтоб без толку присыхать да кручиниться... И то сказать, разве ж это беда? Беда -- вон она... Наташка покосилась в окошко, на заколоченную избу в соседнем порядке. А ведь и там могли совсем недавно, в том же марте-позимнике, крестины праздновать, младенцу желать счастья... Да ведь кому счастье мать, кому мачеха, кому -- бешеный волк! Ненила, приподнявшись, тоже старалась поглядеть в оконце. Зевнула сладко. Недолго ей нежиться: завтра же привычные хлопоты начнутся. Она бы и нынче уже колготилась, когда б не велся на белом свете обычай: класть на зубок новорожденному непременно под материну подушку. Вылеживайся, бабонь-ка, покуда нужда не согнала! -- Ох, сиротинушка наша, Степушка...-- проронила Наталья. -- А не входи во грех! -- сурово свела брови молодая мать.-- С иным и в сыру землю провалишься! -- Жалко, Ненилушка, подружки! Разве ее вина, что полунощник напущен? Вольно Никифору в отхожий промысел подаваться было, да столь надолго? Сказывала Степушка, ныло ретивое об нем. На печи широкой одной тесно, мечусь, сказывала, как на горячих угольях... -- Бона! Дометалась! -- прыснула Ненила.-- Вспомни, Наташка, о прошлый год, на Купалу, видение небесное было. Думали-гадали, куда это дым-огонь посередь Семижоновки поде-вался, неужто в сырую землю вошел? Ан нет, вон куда -- к Степаниде. И не простой огонь то был -- Змей Огненный! У него голова шаром, спина корытом, хвост предлинный, саженей в пять. Кого приласкала-то Степка?! -- Ненила перекрестилась.-- Тьфу! Наталья отошла от окна, села на лавку. -- А коли явился -- разве от него, лиходея, убережешься? -- робко спросила она. -- Стало быть, поважала она его. А поваженный что наряженный: отбою не бывает. Хотела -- убереглась бы. Насыпать на загнетку собранного крещенским вечером снегу -- и не сунется нечисть. -- Какой же снег на Купалу? -- вскинула круглые брови Наташка. -- Припрет -- так сыщешь и летом крещенского снегу. Бабы-лечейки в округе есть, у них поди сберегается в глубоких кувшинах, в стылых погребах. А коль снегу нету, помогают и кресты, на дверях-окнах назнаменованные -наставляла Ненила. Наталья задумчиво тронула зыбку, где сладко спал младенчик. Ее черная коса раскудрявилась, щеки заалели. -- А сказывают,-- несмело молвила она,-- будто Змей не в своем обличье является. Будто может он обернуться милым, желанным. Где тут беречься, где противиться? -- Она стиснула руки у сердца, но под Ненилиной усмешкой потупилась. -- Все об Ивашке томишься? Иль как там его нынешнее прозванье? Иннокентий! Тоже, нашла себе присуху... Замуж тебе, девка, пора! -- качала головой Ненила.-- Гляди, почует ворог летучий твою печаль-тоску -- доведет до худобы, до сухоты, до погибели. И не вступайся ты, Христа ради, за Степани-ду: которая баба совестливая да стыдливая, та прежде у людей совета спросит, а они укажут, как узнать, кто по ночам приходит: настоящий ли муж или сам нечистый. Дело нехитрое, мне и то ведомо. Как за стол его посадишь, станешь потчевать, так притворись, будто ложку обронила, да наклонись, погляди: не копытами ноги? не метет ли по полу хвост? И Степанида об этой премудрости слыхивала -- постарше нас, чай! Ан не схотела чары порушить -вот и получай от мужа ременной плеточкой по белым плечам, вот и рожай не сыночка аль дочечку,, а черную кикимору! -- Откуда знают, что кикимору-таки родила Степушка? -- Ах, неверуща!--заплескала ладошками Ненила.-- Кикимора, как есть кикимора! Ерема-знахарь сказывал; тонешенька, чернешенька, тулово что соломина, голова малым-маленька, с наперсточек! Ни с кем она, проклятая, не роднится, одна у нее радость: все губить, все крушить, на зло идти, мир крещеный мутить. Наташка так и задрожала. На счастье, в избу ввалился Митрей -- муж Ненилы, дюжий, ражий мужик. В дверь повеяло пролетьем, талым снегом... Наташка схватила душегрейку, шалюшку да будто за делом -- прочь. Не удержалась, однако: ноги сами понесли к заколоченной избе. Вспомнила, как на Герасима-грачевника деревенский знахарь Ерема, черный да вертлявый мужичок, изгонял из дому Степаниды и Никифора кикимору. Обычай велел хозяевам в такую чародейную ночь уходить из. избы, чтобы знахарь сам мог справиться с поганой гостейкой, но ушел один Никифор, а Степаннда осталась, потому что не столько избу, сколько грешное бабье чрево облюбовала нечисть. Наташка словно бы видела,, как подруженька ее, обхватив свой тяжелый, проклятый живот, неподвижно сидела в бабьем куту, у волокового оконца, за которым сгущалась ночь, а знахарь проворно обметал углы, выгребал мусор из-под печки, сжигал его, сновал туда-сюда и все приговаривал, приговаривал обаянные слова, пока не закричала Степанида дурным голосом, не повалилась навзничь... Крик родильницы звенел над деревней, а Ерема бормотал: -- От силы нечистой зародилось во чреве сие детище, проклинали, его отец с матерью еще до рождения, кляли-бранили клятвой великою: не жить бы ему на белом свете, не быть бы ему в обличье человека, гореть бы ему век в смоле кипучей, в огне неугасимом! Унеси, нечистая сила, дите свое из утробы матери за тридевять земель, нареки его там кикиморой, отдай на взращение кудеснику в горы каменные. Расти ему там в холе-неге на беду всему роду человеческому, научаться премудростям, лютому волшебству всякому!.. Так оно, знала Наталья, и вышло. Родила Степанида незнамо кого, положили того клятого младенчика в корзинку, тряпицей принакрыли, унесли от обеспамятевшей матери, да не в каменные горы -- не было гор окрест Семижоновки,-- а в дремучий лес, в чащу темную, поставили на крылечко избушки, где жил старый кудесник, колдун лесной. Сказывали, черную науку он знал, душеньку свою в недоброе место продал! А чуть оклемалась Степанида, посадил ее Никифор на телегу, нагруженную скарбом, избу заколотил и подался от позора в края далекие. Облила Степанида слезами дорогу, -да что: суров мужик, терпи, баба! "Все губить, все крушить, на зло идти..." -- вспомнилось Наташке. Уткнула она лицо в шалюшку и бегом от заколоченной избы. Чур, меня, чур! * * * Ты запой, ты запой, жавороночек, Жавороночек ты, весенний гость, Про тое ли про теплую сторонушку, Про тое ли про земли про заморские, Заморские земли чужедальние, Где заря с зоренькой сходится, Где красно солнышко не закатается, Где тепла вовек не отбавляется!.. Летела ребячья веснянка над Семижоновкой, долетела она и до лесу дремучего. Мартовское солнце посылало скупые лучи сквозь ветви огромной липы на крыльцо и крышу почерневшей, замшелой избушки. Только малая прогалина перед дверью была чиста от зарослей, а к стенам вплотную подступали деревья. Перед самой избой торчал широкий осиновый пень, в который был воткнут нож. Тонкий луч солнца медленно сполз с кровли и лег на узкие плечи беловолосого, синеглазого отрока. Он сидел на крылечке, нетерпеливо высвобождая ноги из небольшой ивовой корзинки... Отбросив наконец плетенку, он обхватил худыми руками колени, скорчился, чтобы хоть немного согреться, и тихо, словно бы бессознательно, пробормотал: Ты пропой-ка, пропой, пташка малая, Пташка малая, голосистая. Про житье про нездешнее... Его острые лопатки торчали, словно маленькие белые крылышки, а зубы иногда пускались в перестук. За деревьями послышались диковинные звуки. Не то пел кто-то без слов, не то свистал, не то аукал, хохотал иль плакал, гукал по-птичьи, шипел по-змеиному, бил в ладоши, топотал, хрустя валежником. Вот ближние заросли расступились, на поляну выскочил чудного вида человек. Голова клином, борода лопатой, а лоб безволосый. Грива набок зачесана, старый кафтанишко навыворот надет, застегнут криво. Сам из себя -- словно коряжина, в человечье платье наряжена. Притопывая, приплясывая, обошел избушку, не сводя глаз с парнишки, замершего на крыльце, да и пропел-проскрипел: Красная девица во лугах гуляла, Во лесах бродила -- сына породила. Она гнула люльку, что с дуба корку, А пеленки рвала, что с клену листья, А свивальник драла, что с липы лыко... Сел с краешку пенька, поковырял лапоток, а потом закивал приветливо: -- Здоров будь, дубовик-кленовик-липовичок-березовичок! -- Сам липовичок! -- огрызнулся парнишка застуженным баском.-- Дал бы лучше одеться! Зазяб я, не видишь? Мужичок потянул было с плеч кафтанишко, да вдруг сунул корявые пальцы в рот и так свистнул, что зашумели прошлогодним ржавым листом дубы, а с липы свалился сук, устоявший и против зимних бурь. Серой тенью вымахнул на поляну огромный филин, и пареньку почудилось, будто он крыльями выгнал из кустов еще одного мужика, одетого не в пример первому, только вот с ошалелым от страха лицом. -- Чеснок, чеснок! -- выкрикивал он.-- Шел, нашел, потерял! Изыди, хитник лукавый! Парнишка при звуке этого голоса так и вздрогнул. -- Не бойсь, Ерема! -- хмыкнул корявенький.-- Не трону, так и быть. Чего тебе надобно? Михаилу ищешь? Нету его. -- Знаю, знаю,-- трясся Ерема.-- Я корзинку тут... корзиночку забыл. В ней кикиморка была, а на что кикиморке корзиночка? И так ладно будет! Увидев у крыльца опрокинутую плетенку, он подхватил ее и ошеломленно выговорил: -- А где ж кикиморка? Корявый зашелся в хохоте. Загудел лес, ветки о ветки ударились. -- Бесоугодники,-- пробормотал Ерема.-- Чтоб вам изо лба глаза выворотило на затылок! Чтоб вам!.. Филин, который сидел себе тихо да недвижно на плече у ко-рявенького, вдруг как заплещет толстыми крылами, как заухает. XML error: Invalid character at line 113